КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Обыкновенная пара [Изабель Миньер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Изабель Миньер Обыкновенная пара

Посвящается Виржини, Солин и Марин

…Некоторые, боясь, что о них скажут плохо или причинят им зло, стали трусами и оставили путь добродетели, будучи не в силах перенести презрение.

Если ты встретил болтуна, который пристал к тебе и утомляет разговорами, — не бойся, прерви его и займись своими делами. Бегство такого рода, хотя и вызывает порицание, помогает преодолеть робость и готовит нас к ситуациям другого масштаба.

…Принципы вырабатываются, когда ими пользуются.

Плутарх. «Порок и добродетель»
Не стоит приписывать ближнему свои недостатки.

Плутарх. «Как извлечь выгоду из своих врагов»

1 Откровение журнального столика

Не знаю, как это началось, — в тот момент я не осознавал этого.

С недавнего времени я чувствую: что-то не так, но не знаю что, не могу выразить это словами. Тут просто ощущение, безымянное ощущение, вроде тревоги, но очень смутной. Все как в тумане.


Я озираюсь вокруг и спрашиваю себя, что я здесь делаю.

Конечно же, я понимаю, что нахожусь в магазине, я не сумасшедший — или не до такой степени. Еще я знаю, что я здесь потому, что Беатрис хотелось взять меня с собой: «Мне нужен твой совет, Бенжамен!» Я даже знаю, что надо купить журнальный столик в гостиную.

Тем не менее я спрашиваю себя, что я вообще здесь делаю.

Я не возражал, я пошел с ней добровольно, но мне это неинтересно: я мало что смыслю в журнальных столиках. Но раз уж Беатрис понадобилось мое мнение, придется выбирать тот или этот…

Внезапно меня охватывает отчаяние: в магазине этих столиков тьма. Журнальные столики повсюду, вокруг одни только журнальные столики, целый океан журнальных столиков, а я среди них как сбившийся с курса корабль.

К счастью, к нам направляется продавец. Или к Беатрис? Скорее, к ней.

Я рассматриваю ближайший ко мне столик, стараясь им заинтересоваться. Продавец сразу же решает, будто столик мне нравится.

— Хорошо смотрится, да?

Не спорю.

— Эта модель отличается красивыми, удивительно чистыми линиями, не так ли? Но вот дерево… С деревом тут…

— Разве он не деревянный?

— Деревянный, конечно. Только ведь дерево дереву рознь. Думаете, это цельное дерево?

На самом деле я ничего на этот счет не думаю, но киваю в знак согласия.

— Так вот, месье, вынужден вас огорчить. Когда речь о качестве, с клиентами надо быть откровенным. Тут все — оптический обман. Внутри столик пустой. Деревом он только облицован. Чудесная облицовка, не спорю, но не цельное дерево…


Не знаю, в чем тут дело… Но вдруг что-то в болтовне продавца меня цепляет. Словно, говоря о цельном дереве, он нажал на нужную кнопку и этим вызвал во мне реакцию.

Я заинтригован, мне просто необходимо все прояснить.

— Вы хотите сказать, что у него внутри ничего нет?

— Именно так: посмотришь — он вроде бы из цельного дерева, но внутри пусто. Да?


Да?.. Что — да?..

Странное и совершенно внезапное ощущение: как будто это «да» относится лично ко мне.

Так бывает, когда вдруг закружится голова. Я все понял. Туман рассеялся. Продавец говорит обо мне. Сам того не зная, он только что дал мне характеристику. Я воспринял это как откровение.

Да?

Да, конечно же, да. Я такой же, я пустой внутри, как этот столик. Мы с ним из одного дерева. Я смотрю на продавца как на кудесника и инстинктивно понижаю голос, будто поверяю ему нечто сокровенное.

То, что я говорю, — очень личное.

— Видимость обманчива, внешне все в порядке, только это заблуждение, потому что внутри… пусто.

Пусто… Произнеся это слово, я понял, что этим все сказано.

Я чувствую себя таким опустошенным… Только оболочка, одна видимость, а глубоко внутри, за этими театральными декорациями, ничего нет. Ничего не осталось. Совсем ничего. Я где-то потерял себя и не заметил потери.

Я потрясен. Откровение ошеломляет и затуманивает разум. Я думаю: если бы хирург вскрыл мое тело, он бы растерялся — нечего оперировать, никаких внутренностей, нет ни сердца, ни легких…

Прихожу в себя и понимаю: нет, хирург обнаружил бы все, что нужно, там, где положено. Я пуст иначе. Мое тело функционирует, просто внутри — никого. Меня нет, только этого не видно, так же как и со столиком.

Тук, тук, тук! Есть кто-нибудь? Здесь есть кто-нибудь?

Никого…

— Бенжамен, ты уснул, что ли?

Тут я замечаю, что на меня смотрит Беатрис. Снисходительно — на людях она никогда не злится.

— Повитал немножко в облаках… Что ты сказала?

— Ничего! Я ничего не говорила, просто ждала, когда ты вернешься на землю!

И она улыбается. Конечно же, продавцу. Беатрис любит нравиться. Впрочем, она и так очень нравится всем.

— Ну что, — спрашивает продавец, — возьмете этот столик?

Беатрис надувает губки — она классно надувает губки.

— Нет. Ни в коем случае. Он слишком грубый.

И направляется к другим столикам, должно быть более изысканным. Как жаль! Мне бы очень хотелось иметь столик, похожий на меня. Я упустил случай заиметь в доме что-то, похожее на меня…


Беатрис берет дело в свои руки, задает вопросы, вовлекает меня в разговор:

— Бенжамен, а ты-то что скажешь?

Я молчу. Я смотрю на все эти столики из цельного дерева и сожалею о своем.

— Этот — как он тебе? Правда, красивый?

— Да, да…

— Вот и отлично! Потому что я им просто очарована!

Продавец тоже очарован. Он блаженно улыбается Беатрис. И я спрашиваю себя, может быть, он внутри тоже пустоват?

И много ли нас таких, пустых внутри?

— Прекрасно выглядит, да?

На этот раз продавец, сам того не понимая, говорит о Беатрис. Она соглашается:

— О да, совершенно роскошный, и такой стильный!

Мораль: если хотите узнать что-нибудь о себе, сходите в мебельный магазин. И вам все станет ясно.


— Бенжамен, я хочу, чтобы мы выбирали вместе. Я устала решать одна.

Она всегда так говорит, вот только если у меня другое мнение, устраивает скандал. Я не люблю скандалов. И не люблю крика.

Не все ли равно, какой столик — тот или этот? Бороться лучше за то, что того стоит. А что этого стоит?

Пока мы расплачиваемся и грузим столик в машину (это выставочный образец, последний экземпляр, который едва не ускользнул у нас из-под носа, как нам повезло, правда?), пока я действую совершенно машинально, я думаю о том, есть ли в моей жизни хоть что-то, за что стоит бороться?

Да, есть, но это не вещь…

Марион…

Марион того стоит, она стоит этой внезапной боли. Мне вдруг становится больно за нее: Марион заслуживает полноценного отца, а не такого, не пустого внутри.


— Ты о чем думаешь, Бенжамен?

— Ни о чем…

— Ни о чем? Тогда почему у тебя такой вид, будто ты на похоронах?

А? Вот это новость! Я взглянул в зеркало для дам (Беатрис так называет маленькое зеркальце перед «ее» местом в салоне машины). Какое там — на похоронах, скорее я сам похож на покойника. Ужасно выгляжу и очень бледен. Пуст и мертвенно-бледен.

— Нет, я в порядке, просто еще чуть-чуть повитал в облаках, вот и все.

— Опять! Ты слишком часто там витаешь! Бенжамен, ты совсем не в порядке. Ты должен взять себя в руки.

Берусь правой рукой за левую.

— Ну, взял!

— Не смешно! Бенжамен, ты валяешь дурака и уходишь от разговора!

— Я тебя слушаю.

— Нам нужно серьезно поговорить! Ладно, поговорим дома! Открой, пожалуйста, гараж!

Я и не заметил, что мы приехали. Последнее время машину водит она, потому что делает это намного лучше меня, потому что лучше паркуется и всегда находит хорошее место, потому что со мной обязательно попадешь в аварию, потому что вообще — где я только учился водить, потому что…

Иногда я думаю о том, что если не буду время от времени браться за руль, то забуду, где он находится. Но не драться же из-за такого пустяка — кто поведет машину, не стоит того…

Только Марион того стоит.


Поскольку я олух, то чуть было не стукнул столик о лестницу.

— Боже мой, Бенжамен! Просто горе с тобой!

Горе-Бенжамен успешно ставит покупку на ковер в гостиной, ухитрившись ничего не разбить по дороге, что уже хорошо, учитывая неловкость Горе-Бенжамена.

— Не так! Разверни его!

— Да? Думаешь, так будет лучше?

— Это же очевидно!

— Ладно, раз ты хочешь…

— Бенжамен, я этого терпеть не могу!

— Чего «этого»?

— Этой твоей манеры говорить! Ты разговариваешь со мной так, будто я капризничаю, а ты не хочешь мне противоречить. Если ты со мной не согласен, скажи прямо, не притворяйся!

— Ну хорошо… Мне казалось, что его лучше развернуть вдоль стены, чтобы он был менее… заметен.

— Ты что, боишься, что наш столик будет заметен? Может, ты его стыдишься? Позволь напомнить, что мы его вместе выбрали. И если ты хочешь его спрятать, ни к чему было и покупать!

А уж ссориться из-за этого совсем ни к чему…

— Знаешь, на самом деле мне все равно. И так и так хорошо…

— Если тебе все равно, тогда послушай меня, потому что мне не все равно. К тому же это и мой дом, не только твой.

Если не больше.

Что это — опять головокружение? Такое же — едва ощутимое. И я понимаю, что живу у Беатрис. Сразу два открытия: надо было купить этот столик раньше! Как много узнаешь о себе, когда меняешь мебель! Посоветуйте это своим друзьям — если они у вас есть.


— Бенжамен, ну что ты стоишь, пойди-ка лучше купи пиццу! Мне надоело готовить! А я пока схожу к соседям за Марион. Ты прав, они очень милые люди, но такие ограниченные… С ними совершенно не о чем говорить.

Я бы предпочел обратное — сходить за Марион, а не за пиццей. Третья пицца за неделю; продавец уже говорит мне «До скорой встречи», а не «До свидания»!

2 Предсказания потолка

Возвращаясь с пиццей, встречаю своего клиента, выгуливающего собаку. Конечно же, он со мной заговаривает, а я, конечно же, ему отвечаю. Он спрашивает, что я думаю о гомеопатии. Исходя из ситуации, думаю, что лично мне гомеопатия может повредить, если начну ее обсуждать. И говорю клиенту, что это долгий разговор и пусть он лучше зайдет ко мне в аптеку. И прошу прощения: у меня пицца остывает, а дома дочка голодная ждет. Он понимает, соглашается: «Да, когда дети голодны, не надо заставлять их ждать, а то потом ничего есть уже не станут. Бегите скорее!»

И я бегу.


— Бенжамен, ну что ж ты так долго? Я уже подумывала, вернешься ли вообще!

На языке вертелось: «Не искушай!» — но вовремя осекся.

— Папа!

Она здесь — с лучезарной улыбкой, со свежей, как весна, мордашкой. Солнышко мое! Беру ее на руки.

— Хорошо поиграла с Софи?

Она рассказывает. Об играх, о ссорах, о примирениях, о полднике, о котенке, который царапается, но не больно, потому что это детеныш… Может, это и не очень интересно, но меня интересует. Очень интересует. Она такая живая, такая цельная, когда рассказывает. Сам я обычно рассказываю о чем-то своем отстраненно, как будто это меня не очень касается. Как будто я зритель собственной жизни.

— А ты как, пап? Магазин хороший?

— Хороший, очень хороший…

Она чмокает меня в щеку. Звучный, слюнявый поцелуй.

Внезапно понимаю, что для нее я — личность. Она не знает… или пока еще не знает?

Я думаю: «Дорогая, кого ты видишь, когда на меня смотришь? Скажи мне, кто я!» Но вслух говорю:

— Марион, а я только что думал о тебе — когда попросил зеленые оливки, а не маслины.

— Ты купил оливки?

— Нет, я купил пиццу на ужин.

— Опять!

Ах ты, лапочка моя, совсем забыла, что надо молчать. Что ж, послушай теперь маму.

— Марион, я вам не прислуга и готовить разносолы не могу. Или я на кухне, или работаю. Если тебе не нравятся книжки, которые я пишу… Если ты считаешь, что мое место — на кухне… Между прочим, многим девочкам очень хотелось бы, чтобы их матери писали детские книжки… Скажи честно — тебе не нравятся рассказы, которые я пишу, Марион, а, Марион?

— Нравятся… Просто пицца немножко надоела.

— Увидишь, сегодня она намного лучше, — шепчу на ухо дочке, — я выбрал «супер-люкс». Тебе точно понравится, любимица ты моя!

— Бенжамен, хватит!

Я изумленно смотрю на Беатрис. Что я такого сделал?

— Кончай так обращаться к Марион! Только инцеста не хватало!

К счастью, Марион уже слезла с моих коленей, иначе я бы ее уронил.

— Бенжамен, я понимаю, что ты не отдаешь себе в этом отчета, но отец не должен говорить дочери «моя любимая». Это обращение к женщине, а не к ребенку.

— Я сказал не «любимая», а «любимица».

— Какая разница! Она слышит, что она — твоя любовь. И всякий психолог скажет, что это опасно. Получается, что она для тебя будто и не дочь никакая, может, ты не имеешь этого в виду, но по тому, как ты с ней говоришь, девчонка вполне может вообразить, что она в твоих глазах — женщина! А у нее как раз период, когда очень силен эдипов комплекс, и сейчас не время сбивать ее с толку.

— Но я имею право ее любить?

— О господи, Бенжамен, как ты все усложняешь! Малейшее мое замечание принимаешь в штыки. Пора нам поговорить — мы все-таки муж и жена, и это для нас жизненно важно! Я… Нет, впрочем… давай поговорим после ужина, когда малышка заснет. Хотя ты же видишь — из меня уже искры сыплются… Мне надо высказаться, пока не взорвалась. Марион, за стол!

Мне вдруг захотелось спать. Захотелось лечь без ужина. Без пиццы, без разговора. Стать только телом, которое спит.


Если уж я сказал, что пицца суперлюкс, восхитительная, — мняяу! разве тебе так не кажется, Марион? — придется съесть кусочек.

Беатрис расспрашивает дочку о своей новой книге. Перед тем как предлагать свои книжки издательству, жена всегда проверяет их на Марион. Это хорошая идея: моя любимица указывает пальчиком на те места, которые дети и взрослые понимают по-разному. Моя душенька…

Они прекрасно ладят друг с другом, когда обсуждают книжки, которые должна отрецензировать Марион. Беатрис очень внимательно, не перебивая, слушает нашу девочку, ей важно все, что малышка скажет. А меня их журчание успокаивает: голоса — будто тихая музыка, так приятно…

И вдруг… Сегодня особенный день, сегодня — день великих открытий. Внезапно я все понимаю. Это же очевидно, это же яснее ясного: Беатрис работает.

Любой при виде этой сцены сказал бы: ничего особенного, мама с дочкой мило беседуют, живо, весело, — но… надо бы предостеречь зрителя от поспешных суждений. Тут совсем другое происходит. Идет работа: Беатрис оттачивает свой рассказ, вносит изменения. Эта женщина не ужинает — она правит текст. А Марион ей помогает, хотя и не знает этого. Ну вот, я только что испортил себе один из редких моментов передышки.

Поскольку разговор не со мной — Беатрис интересует мнение ребенка, а не мое, — задаю вопросы себе самому.

С каких пор? С каких пор внутри у меня так пусто? Правда, может быть, не совсем пусто: ведь есть же Марион… Я почти пустой. Но как это вышло? И как я мог этого не заметить?


— Выйдешь из-за стола, Бенжамен, или тебя обслужить?

Ну вот, как только что в машине, я и не заметил, что мы приехали… то бишь закончили ужинать. За столом тоже не я у руля. А когда я бываю у руля?

Когда со стола все убрано, а Марион помыта под душем и готова залезть под одеяло, наступает время сказки. Маминой сказки, которую читает мама. Я очень плохо читаю сказки, я стараюсь читать их на разные голоса, забывая об идее (об идее автора, если я правильно понял), а главное — идея.

— Господи, Бенжамен! (Смех.) Это же не рецепт!

Раз я плохо читаю, то я и не читаю, разве что в те вечера, когда мамы нет дома.

Сегодня вечером Беатрис читает «Писи-каки». Эту историю Марион знает наизусть. Меня от нее тошнит. «Писи-каки»… Ну ладно, мне не слишком нравится эта книжка: тут явно в избытке писи, в избытке каки, — но она нравится детям. Похоже, я утратил детское восприятие, осталась только привычка повиноваться. Далеко не лучшее, что могло остаться от детства.

Читает Беатрис, а мне разрешено сидеть на кровати — это мое место. И слушать — моя обязанность.

Только я не слушаю. Я думаю о том, что меня ждет потом. Сжимаю своей лапищей махонькую ручку Марион и обнаруживаю в голове ужасную мысль: солнышко, а ты не можешь притвориться, что чуть-чуть приболела?.. Совсем чуть-чуть, тогда я смогу отменить сегодня все дела и ухаживать за тобой. Когда ты болеешь, я у руля.

Нет, не болей, моя радость, а то ведь получится, что от моей гнусной мысли ты и заразилась. Нет, ты спи, спи спокойно, моя птичка, папа что-нибудь придумает. Твой папа… твой пустой отец. А чем заполняют пустого отца? Пиццей. Рассказами про писи-каки. Журнальными столиками. Иногда я вот так бормочу себе под нос бог весть что. Наверное, чтобы заполнить пустоту.


Я смотрю на потолок, разглядываю тени на потолке. Это мой тест Роршаха[1]. Или моя кофейная гуща, мой хрустальный шар. Я вижу, как вырисовывается ожидающий меня вечер. На потолке все написано.

Вон там тень удлиненная, похожая на растянутую жвачку, изжеванную, лишившуюся всякого вкуса, эта тень — наш разговор в гостиной. Рядом с журнальным столиком.

«Бенжамен, ты не в порядке». — «Нет, нет, я в порядке». — «Знаешь, под конец Одиль с Орельеном жили ужасно: Орельен ни в чем с ней не соглашался, потому Одиль и ушла; для Орельена это было ужасно: дети для него все; конечно же, она добилась, чтобы дети остались с ней, Одиль знает, чего она хочет, а у него теперь депрессия, Орельен утратил вкус к жизни; конечно же, два уик-энда в месяц — это мало, но таков закон; если бы он вовремя взял себя в руки, мог бы этого избежать; Одиль его предупреждала, но он ничего не понял или неспособен был измениться, — ты меня слушаешь, Бенжамен?» — «Да-да, слушаю… Чего ты от меня хочешь?» — «Чтобы ты встряхнулся, Бенжамен! Сколько можно жить на зарплату! Вложи деньги! Купи аптеку! Даже твой отец тебе это говорит. Ты будешь сам себе хозяин, перестанешь быть на посылках у этой жирной свиньи: Бенжамен, сделай то, Бенжамен, сделай это, — а ты молчишь, покорно все исполняешь, не знаю, как ты это выносишь… лично я бы не выдержала, если бы мной командовала эта жирная свинья». — «Беатрис, я думал об этом, но я еще не готов; возможно, когда Марион вырастет, мне будет легче вернуться к этой мысли, а пока я не хочу приходить с работы домой, когда она уже спит, не хочу сидеть все выходные над бумажками, я хочу проводить время с ней». — «Бенжамен, ты боишься ответственности; ты хочешь не хозяйничать в аптеке, а только продавать лекарства». — «Мне нравится то, что я делаю, вовсе не стыдно быть продавцом; между прочим, ты ведь продаешь свои рассказы о писях и каках, и успешно их продаешь, но разве тебя можно назвать продавщицей?» — «Скажи прямо, что я пишу дерьмо!» — «Я такого не говорил!» — «Но подразумевал! Если ты презираешь мою работу, хотя бы наберись смелости сказать это мне в глаза!»

И так далее и так далее. Не меньше часа. Вытянутая тень на потолке предвещает мне целый час бессмысленных споров.

Раз двадцать… да, раз двадцать мы уже так спорили, раз двадцать, не меньше. Я не хочу покупать аптеку. Но я хочу жить вместе с Марион. Как будто одно противоречит другому…


Ладно, перейду-ка к другой тени на потолке — к другому пятну. Оно небольшое, оно напоминает клубок. Это мы, Беатрис и я, в постели.

Поскольку мы поссоримся, придется мириться.

— Нам нужна близость, Бенжамен, в этом секрет прочных супружеских пар; подлинная близость начинается с близости телесной, согласен?

Я соглашусь. Вполне сдержанно. Пресытившись словами, я захочу спать, у меня разболится голова. И, как всегда, подступят слезы. Но я не стану плакать, я же мужчина. Она потянется ко мне, чтобы заняться со мной любовью.

— У нас должна быть полноценная сексуальная жизнь, Бенжамен, счастье супружеской пары неразрывно связано с плотью, согласен?

Она заставит меня трогать ее тут и там. Не так! Ну же, Бенжамен! Вот как надо! Да-да, так! Так! Потом она почувствует, что готова, и внезапно вскрикнет:

— Теперь, Бенжамен, войди в меня!

Бенжамен войдет. Она скажет: «Сильнее! Еще! Сильнее, сильнее, я хочу, чтобы ты был самым сильным. Еще сильнее, еще!» Она будет орать все это так громко, что я испугаюсь: а вдруг Марион не спит? Она станет выкрикивать непристойности, иначе ей не возбудиться — у всех свои фантазии, Бенжамен, это и есть сексуальность. Она потребует, чтобы я тоже это произносил, станет нашептывать мне на ухо то да се, чтобы я повторял, но я не стану. Я не могу произносить такие слова. У меня не получается, а может, стимула нет. Я не люблю слово «дыра», не люблю слово «мохнатка», и другие такие слова тоже не люблю. Довольно и того, что она в изобилии сыплет ими сама.

Потом… потом: «Ну же, трахни меня, Бенжамен, иди ко мне в дырку, ну, проткни меня, ну, дальше, глубже, еще, еще, ну, пронзай, пронзай меня, давай, даваааай…»

Потом… Потом, когда она завопит «Дааааа!!!», я, к своему удивлению, почувствую легкий кайф (слегка… немного больше, немного меньше). Возможно, все дело в том, что приятно слышать, как она говорит «да», от нее ведь не дождешься ничего подобного. Нигде, кроме постели.

Потом… потом все будет кончено. Нет, не совсем. Она начнет комментировать, что у нас получилось хорошо, что средне, что надо улучшить там, где я не прилагаю никаких усилий. Из эгоизма.

— Ты слишком стыдлив, мой милый Бенжамен, неужели у тебя язык отвалится, если скажешь мне пару сальностей?

Думаю, да. Язык у меня точно отвалится, только я ей об этом говорить не стану. А когда наступит очередь моей оценки, замечу, что это было здорово, и все. А она в ответ снова споет ту же песенку:

— Бенжамен, супруги должны обсуждать сексуальные проблемы, а ты слишком зажат. Ты не выговариваешься, ни слова не скажешь о том, что тебе нравится.

Что мне нравится… Чего бы мне хотелось, так это нежности, неторопливости, самозабвения… чего-то такого, чего хочется людям скованным, неловким…

— Бенжамен, да ответь же мне наконец!

— Ну… если я что и люблю, то это нежность…

— Да неужели? А мне, если нет напора плоти, ни за что с места не сдвинуться. Мне надо, чтобы чувствовалась энергия, чтобы это стимулировало, мне не нужно никакой красоты, пусть будет грубо, лишь бы скорее и сильнее.

Мне, как всегда, кажется, что мы занимались не любовью, а спортом. Когда мы займемся любовью?

Тень на потолке выносит свой приговор: в постели тоже веду не я. Я не хочу вести, я только хочу, чтобы мы передавали друг другу руль.


— Бенжамен, тебя так вдохновляет потолок?

Я понимаю, что мы у цели, и прекращаю рассматривать тени, танцующие на потолке. Нет, потолок меня не вдохновляет, он не предвещает ничего хорошего.

— Спокойной ночи, моя любимица, счастливых снов.

Беатрис вздыхает:

— Бенжамен, ты специально это делаешь? Ее зовут Марион, ты можешь называть ее по имени, ведь это не трудно? Доброй ночи, лягушонок, спи спокойно!

— Спокойной ночи… — отвечает сонный лягушонок.

Я смотрю на нее, ловя мимолетное счастье: Марион, сложив руки ладошку к ладошке, подсунула их под щеку и закрыла глаза. Малышка не знает и никогда не узнает, насколько она прелестна, насколько очаровательна, насколько этот ее жест полон истинной нежности и ошеломляющего целомудрия. Она до боли очаровательна. Может быть, когда-нибудь я все же куплю аптеку: хочется и дальше видеть этот жест. Ради чего стоит постараться? Ради этого жеста стоит.

Мы встретились взглядом с Беатрис, она тоже растрогана. Иногда у нас бывают моменты согласия…

И мы сразу же выходим — на цыпочках. Мы оба знаем: как только Марион «устроилась», приняла такую позу и закрыла глазки, сон не заставит себя долго ждать, он уже на пороге…


И я тоже на пороге… и я очень неловко переступил порог сеанса общения, обсуждения, диалога… словом, всего, что свойственно любой прочной супружеской паре. Прочной?

Я иду в туалет — надо же сделать маленькую передышку перед разговором и всем тем, что, судя по предсказанию потолка, за ним последует. Впрочем, дело не только в передышке. Тут и необходимая мера предосторожности, так как, если мне захочется на минутку прервать сеанс общения, жена сразу же заподозрит в этом желание уйти от разговора. Но если я терплю, боясь выглядеть трусом, мочевой пузырь начинает мучить меня, я думаю только, как бы скорее отлить, уже не обращая внимания на разговор, и в ответ ляпаю то, что первым придет в голову. Ну а зачем мне обещать, что куплю аптеку, только из-за нестерпимого желания пописать?


Приняв меры предосторожности, направляюсь в гостиную, где ждет Беатрис. Она уже достала пачку бумаги и любимую ручку. Черт! Неужели придется подписывать свои показания? Вот молодец, что в туалет сходил!

— Послушай, Бенжамен, сегодня у меня нет времени на разговоры: надо записать все, что сказала Марион по поводу «Ручной лягушки», пока свежо в памяти, а то ведь половину забуду. Я уже поняла, как улучшить финал, и не хочу, чтобы мысли эти улетучились, понимаешь?

Киваю в ответ.

— Ты на меня не сердишься, Бен?

Ничуть! Качаю головой.

— Спасибо, Бен, ты такой милый! Ты никогда не против, если мне нужно работать, каковы бы ни были обстоятельства, и, знаешь, я это очень ценю.

— Все в порядке, — говорю в ответ. — Работай спокойно, а я пока почитаю в спальне…

— Погоди, Бенжамен, я должна тебе сказать…

Это еще о чем? Чувствую, как меня охватывает тревога. Неужели надо сменить и диван? Неужели от тоски по детям бедный Орельен покончил с собой? Или она нашла аптеку, продающуюся в нашем районе?

— Я пригласила Баранов, помнишь их?

— Хм… И когда же они придут?

— Завтра. Это у них единственный свободный день.


Супруги по фамилии Баран… Трудно сказать, то ли сами они нравятся Беатрис, то ли идея приятельских отношений с ними. Мадам Баран, ее зовут Беранжер, не из нашего круга: она состоит в более или менее отдаленном родстве с кем-то из сливок общества, и ее среда — издательская. Это приветливая, симпатичная и искренняя мещаночка. Месье Баран — как его, бишь, звать-то?.. все время забываю — невозмутимый бизнесмен, о котором даже и не знаю, что думать. Короче, нет у меня определенного мнения о чете Баран.

У этих Баранов шестеро детей, маленьких, больших и средних. Беатрис не любит, когда я подшучиваю над их фамилией, но как устоять перед искушением.

— Баранов? Надеюсь, ты пригласила не все стадо?

— Перестань, Бенжамен… Придут только взрослые… без детей.

— Ягнят оставят в овчарне?

— Бенжамен, кончай глупости говорить, эти шутки достойны школьника!

— Что ж, значит, я остался молодым. А что… чем мы будем их угощать? Баранью ногу запечем?

— О-о-очень смешно. Я все, что нужно, заказала в китайском ресторане. Вина купишь?

— Вина-a-a? Ты думаешь, бараны пьют вино?

— Даже самая удачная шутка хороша один раз, Бенжамен. На второй уже не очень смешно. Представляешь, что слышат каждый день их дети в школе?

— Бедные барашки…

— Бенжамен, мне надо работать…

Я делаю вид, что ухожу, но тут же возвращаюсь. Хватаю со стола лист бумаги и протягиваю его жене:

— Беатрис!

— Что еще?

— Нарисуй мне барашка…

Она улыбается. Едва заметно, но улыбается.

Я доволен, мы хорошо поговорили.

3 Пасем Баранов

Едва супруги Баран вошли в гостиную, я понял, зачем нам так срочно понадобился журнальный столик, — показать гостям. Беранжер Баран сию же минуту его замечает. А как может быть иначе — глаза-то ведь у нее не завязаны…

— Ой, какой у вас столик красивый!

Беатрис улыбается. Она обрадовалась… или успокоилась?

Бараны славятся хорошим вкусом — и большими деньгами.

— Знаете, я влюбилась в него с первого взгляда! — отвечает Беатрис, победоносно глядя на меня.

(Не думаю, что и ко мне у нее была любовь с первого взгляда; впрочем, когда-то, может, и была, но она уже забыла.)

Слава богу, Баранам столик нравится.

Они говорят о мебели, я молчу, меня не интересует эта тема, ну, не очень она меня интересует; меня, кроме лекарств…

Беатрис бросает мне красноречивые взгляды: я должен участвовать в разговоре — одних кивков мало. Я меняю тему, спрашиваю, как их дети. Спасибо-спасибо, маленькие барашки чувствуют себя хорошо.

Заходит Марион — надо поздороваться с гостями, здоровается, прощается, и я с облегчением веду ее спать. До того я боялся, что Беатрис захочет уложить дочку сама, и не был уверен, что смогу поддержать беседу с Баранами.

Наедине с Марион, какая радость… Я бы потянул время, я с удовольствием спел бы ей песенку, но Марион уже засыпает, аккуратно сложив ручки, изящно положив на них голову и закрыв глаза. Поезд тронулся, и мне больше нечего здесь делать. Я остался один на перроне, и я ухожу.


За столом я открываю бутылки, разливаю вино, передаю блюда… и стараюсь прислушиваться к разговору. Я чувствую себя здесь иностранцем. Как будто этот язык для меня неродной и мне доступны лишь отдельные слова. Только-только чтобы выжить.

Я чувствую себя чужим. Между нами невидимая граница.

Так часто бывает в детстве, когда задумываешься, что ты делаешь среди людей, которых и наполовину не понимаешь, и говоришь себе: вот вырасту — и все изменится. Но когда ты давно уже взрослый и по-прежнему не знаешь, что ты здесь делаешь, все по-другому: теперь уже никакой надежды, теперь — будто ты обречен ощущать свою отделенность от других.

Как заставить себя интересоваться тем, что тебя не интересует? Ну, пытаюсь, ну, заставляю себя: давай же, Бенжамен! Я беру себя в руки, применяю формулу Эмиля Куэ[2] — в общем-то, мы коллеги, он тоже был фармацевтом, — убеждаю себя, что все хорошо, что с каждым шагом все становится лучше и лучше, и наконец удается немного заинтересоваться происходящим.

Они говорят о деньгах: не стоит, мол, придавать им, равно как и вещам, большого значения. Я соглашаюсь, что не стоит, — ерунда это все. Мадам Баран сетует, что для промышленников, фирмачей и бизнесменов главное как раз деньги. Я удивляюсь: разве это не профессиональная среда ее мужа? Да, да, вот именно, она знает, о чем говорит: деньги, одни лишь деньги — рентабельность, экономия, инвестиции, развитие… Только у господина Барана есть морально-этические нормы, он ставит человеческие ценности выше денег, — славный он малый, этот Баран.

— Бенжамен, а в вашей профессиональной среде, наверное, те же проблемы?

— Ну… — начинаю я. Но, повернувшись к мадам Баран, чтобы ответить, вдруг вижу только одно — кудряшки на ее голове. Она завита, как… Это сбивает меня с толку, и я приступаю снова: — Ну… что касается меня, то я служащий, меня не волнуют инвестиции и развитие. А вот если бизнесмен не стремится разбогатеть, он, мне кажется, очень скоро перестанет быть бизнесменом, попросту потеряет свой бизнес.

— Увы, — вздыхает мадам Баран.

Потом вдруг улыбается мне:

— Так когда же, Бенжамен, вы вступите в игру?

— Когда я вступлю — куда? В какую еще игру?

— Не притворяйтесь невинным младенцем! Вы ведь тоже хотите… вложить деньги.

— А-а-а, на бирже играть, что ли? Так я в этом ничего не понимаю.

— Да ну ладно, я о том, что вы хотели купить аптеку. Вам, наверное, не терпится стать хозяином.

И она тоже? Почему у всех только и заботы, чтобы я купил аптеку? Вот стал бы я учителем, как мечтал отец, — никто бы не заставлял меня покупать школу.

— Ну… я не уверен, что готов к этому.

Беатрис сразу же принимает эстафету: говорит, что необходимо изучить рынок, сравнить, продумать финансовое обеспечение… Ее послушать, так нет ни тени сомнения, не век же мне быть служащим, у меня хватит честолюбия, чтобы избежать этой рутины.

Понятно. Я всего лишь продавец лекарств. Фармацевт — это не модно, это не шикарно, это не убивает наповал… Приличный человек не может быть фармацевтом… разве что у него своя лавочка. Ах да, простите, своя аптека.

Беатрис — художественная натура, я — торговец… Должен ли я этого стыдиться?


Я фармацевт, потому что мой папа им не стал. Мой отец был провизором, и все свое детство я слушал, как он ругает идиотов-аптекарей, которые делают то же, что он сам, а получают вдвое или втрое больше, вдвое или втрое — это зависело от степени его гнева.

Все детство я слушал, как честят почем зря фармацевтов — директоров, начальников, а стало быть — тупиц, болванов, кретинов. И мне захотелось стать фармацевтом.

Когда я подал документы на факультет фармацевтики, мой отец-провизор не был к этому готов — он хотел видеть меня учителем или санитаром, такой предлагался выбор. Узнав о моем решении, он грубо меня одернул: тебе никогда не пройти по конкурсу, ты не настолько трудолюбив. Вот те на! Значит, фармацевты уже не лодыри, только и знающие, что слоняться без дела, не сачки!


Я и впрямь не был трудягой, но пересилил свою натуру. Я хотел выдержать конкурс назло отцу. Он позеленел от ярости, узнав, что сын обманул его ожидания, перешел на сторону врага и станет жалким фармацевтом. Я даже подумываю, а не желал ли он моей смерти, пока я учился, ведь случись так — он никогда, никогда не имел бы сына-фармацевта.

Мать же считала, что это хорошая профессия, потому что она хорошо оплачивается и не утомительна, но стоило ей высказать свое мнение вслух — отец произнес целую речь о легендарной и неоспоримой лени фармацевтов.

Когда я получил диплом, отец мгновенно переменил тактику и стал повсюду хвастаться сыном-фармацевтом. Это было тягостно. Он представлял меня людям, всем подряд, знакомым и едва знакомым, — «мой сын-фармацевт!». Лучше бы он говорил «мой сын Бенжамен» и так же при этом мною гордился. Но нет, ему это и в голову не пришло.

А теперь он поддакивает Беатрис: я должен стать хозяином аптеки, это отец-то, который всегда проклинал любое начальство. Он наводит для меня справки, разрабатывает планы финансирования… и считает меня неблагодарным. Мне полагалось бы испытывать признательность: спасибо, папа, огромное спасибо за все, что ты для меня сделал, и бла-бла-бла. Ну и в завершение оскомину набившее: как же мне повезло, что жена меня поддерживает, толкает вперед…


Беатрис расхваливают за каждым семейным обедом. Моя мать возносит ее до небес: Беатрис такая элегантная — ей все идет, — Беатрис пишет такие замечательные рассказы для детей, Беатрис такая живая, такая умная… Беатрис просто святая! В конце концов у меня возникает странное, сбивающее с толку чувство, что скорее она — их дочь, чем я — их сын. Это не ревность, потому что мне не очень хочется быть похожим на Беатрис, нет, совсем другое чувство — странное чувство, от которого становится не по себе.

Когда я был маленьким и получал плохую оценку или делал какую-нибудь глупость — в общем, если я боялся разочаровать родителей, окончательно их разочаровать, я спрашивал у матери, смогут ли они поменять ребенка. Позволяется ли родителям возвращать неудачных детей и брать вместо них других, хороших. Ответ был один, всякий раз один и тот же, но мне необходимо было его услышать: нет, нам нельзя поменять ребенка, мы оставим себе того, который у нас есть.

Так вот, родители меня обманули. Они вдруг взяли да и поменяли ребенка. Если бы я был маленьким, я бы почувствовал себя брошенным, а теперь мне только не по себе. Вот вам и преимущество возраста.

Когда родители напропалую расхваливают Беатрис, нередко сопровождая комплименты сравнениями не в мою пользу, мне становится нехорошо и я тихонько шепчу маленькому мальчику, которым когда-то был: «Да не слушай ты их, это чушь, сами не знают, что говорят, ты же понимаешь!» Ты же понимаешь…

Очаровательная, прекрасная, великолепная Беатрис… Им уже не хватает для Беатрис эпитетов — скоро придется искать синонимы в словарях.

Но один из всех этих более чем лестных отзывов, излюбленный отзыв с годами почти не меняется. «Ох, какая же у нас Беатрис классная!» Вариации незначительны: «Второй такой классной невестки не найти!», или «Уж кто-кто, а она точно классная, наша Беатрис!», или «Да уж, эта женщина — первый класс!» Они словно бы прикипели к этому выражению, в привычку вошло.

Зато у меня с ним не связано ничего приятного. Слово «класс» напоминает мне школу, напоминает об иерархии, которую установили между людьми: есть люди первого класса и все остальные, те, кто не путешествует вместе с первым, — осторожно, не надо всех валить в одну кучу.

Нас с Беатрис уж точно в одну кучу не свалишь: она — божий дар, я — яичница; она — классная, я же не делаю ни малейшего усилия, чтобы таковым стать.

Когда мои родители превозносят Беатрис, как не вспомнить, что вначале они восприняли мой рассказ о ней безо всякого восторга. Я тогда упомянул — мимоходом, в числе прочего, — что она всего несколько лет живет во Франции, а детство и юность провела в Гваделупе.

Это чистая правда: когда-то отец Беатрис, в то время молодой чиновник, прельстился экзотикой и попросил перевода в заморские страны. Получив пост в Бас-Тер, он привез туда жену… и сделал все, чтобы там остаться.

Подросшую Беатрис, в свою очередь, одолела унаследованная от отца жажда странствий, но она захотела учиться в метрополии — и на этот раз экзотика оказалась по ту сторону океана, хотя… хотя в случае Беатрис экзотика состояла еще и в том (или прежде всего в том?), чтобы уехать подальше от матери.

Но я не стал излагать родителям все эти подробности, рассказывая о девушке, которая мне нравится. И они отозвались сдержанно, как и полагается воспитанным людям, — просто посоветовали мне быть осторожнее: у нас, конечно же, «разная культура», и несмотря на то что она очаровательна («да нет, мы в этом не сомневаемся, ни на секунду не усомнились, что ты там себе вообразил?»), все же надо бы погодить. Помню, как я злорадствовал, пока они говорили. А потом они спросили, «типична ли она», и я сказал, что не очень.

А потом я познакомил родителей со своей «антилькой»[3] — так они ее заочно окрестили, — и каково же было их изумление, когда девушка оказалась белой. Даже не загоревшей. Белой, совершенно белой. Кожа светлее моей. Кроме того, она оказалась красоткой (я их предупреждал, но поскольку они были убеждены, что любовь слепа, то не обратили на это внимания), и не просто красоткой: она была очень красива, элегантна и… и классная во всех отношениях.

С тех пор меня больше не просили погодить. Наоборот. Девушка — само совершенство, мы друг другу нравимся, чего же я жду? «Ты пойми, дурачок, стоит тебе замешкаться — и такую красотку вмиг уведут у тебя из-под носа, у нее наверняка хватает поклонников!» Они считали: если я не потороплюсь «такую красотку» окольцевать, для нее это будет обидой, даже оскорблением. И для них тоже: они привязались к Беатрис, им не терпится, чтобы она вошла в нашу семью.

Мне кажется, я женился, чтобы ни с кем не спорить. Все равно мы собираемся жить вместе, ну и какая тогда разница — носить кольцо или нет?

Беатрис говорила мне, что свадьба для нее — это публичное объяснение в любви, и выходило это у нее очень мило. Еще она говорила, что раз мы не спешим под венец, значит, попросту боимся взвалить на плечи бремя любви; потом, слово за слово, постепенно нагнетая, принималась утверждать, будто мы этой любви стыдимся, а дальше выходило, что мы не любим друг друга по-настоящему, и — окончательный вывод: значит, мы вообще не любим друг друга. «Если бы ты меня любил, ты бы хотел на мне жениться». Тут ее глаза заволакивались слезами, и я чувствовал, что если не поспешу надеть кольцо на ее изящный пальчик, то заставлю ее страдать. А только чудовище может проявлять жестокость, видя слезы на таких прелестных глазках.

Порой я задумывался о том, чем заслужил подобную честь. Вокруг полно было парней куда ярче меня, так почему я? Позже я понял… Я постепенно начал это понимать, когда уже ничего не мог изменить… Ставки были сделаны. А ведь ответ напрашивался сам собой: потому что я серый. И не способен ее затмить. И не только из плоти и крови, но и из теста, из которого можно вылепить, что пожелается.

Меня не пришлось долго упрашивать — я женился. Красавица невестка стала для моих родителей как бы вторым ребенком, хоть и не они ее выбрали. Красота — страшная сила. Красивый всегда кажется умнее, милее и приятнее других. Красивый легко получает привилегии, — что до меня, я бы предпочел их упразднить.

Сказать мне в глаза, что я не заслуживаю такой жены, как Беатрис, мать не решалась, но она так явно это подразумевала, что получалось, наверное, еще хуже. «Тебе повезло, что тебя заметила такая классная женщина!»; «Что только она в тебе нашла?» Как-то вечером я, отбросив всякое стеснение, спросил: «Она слишком хороша для меня, да? Я такой урод? На меня смотреть противно?» Мать возмутилась: вовсе нет, я не понял, я очень даже ничего, и со мной вполне можно появляться на людях, и вовсе я не урод, а симпатичный парень, просто она думала, что у меня будет более обычная жена, — нет, не глупая, не страшная, конечно же нет, но… как бы это сказать… такая, как другие…

Могу ли я сердиться на родителей? Как упрекать их в том, в чем сам грешен? Я такой же, как они, когда-то меня, как и их, привлекало все, что блестит, и я верил обещаниям витрины, не заходя в магазин. Я был как ночная бабочка, которая теряет рассудок, зачарованная светом, — он такой красивый! — и доверчиво летит на огонь, не задумываясь о том, что может сгореть. Кажется, дело пахнет керосином. А может, от первоклассного блюда мне достаются одни объедки? Стоп, я отвлекся от ужина. Вернемся к нашим Баранам.


Вдруг… почему это они все встали? Еще ведь только-только одиннадцать пробило! А-а-а, понял, дошло! Бараны, должно быть, рано ложатся или спешат вернуться в овчарню к своему стаду.

Я тоже встаю. Благодарности, поцелуи, похвалы последней книжке Беатрис (сколько в ней фантазии!), новому журнальному столику (отличный дизайн!), ужину (объедение, экая вы искусная кулинарка!).

Свою точку зрения по поводу «искусной кулинарки» Беатрис мне объяснила: вовсе она не врет, она никогда не врет, она же не говорит: «Это я приготовила», а гости пусть думают что хотят. Ну, промолчала, но совесть-то чиста: промолчать — не солгать.

Я бы предпочел, чтобы она лгала открыто, мне кажется, что так было бы гораздо честнее.


Бараны уходят.

Я остаюсь.

И поддаюсь соблазну, мне не терпится ему поддаться. Едва за гостями закрывается дверь, я, будто огорченный их уходом, слабым голосом блею:

— Бееее…

— Ага, наконец-то проснулся!

— Но не мог же я блеять за столом…

Она пожимает плечами и закатывает глаза — порядок действий строго соблюдается. Похоже, она это отрепетировала. Впрочем, ей часто приходится упражняться.

— Бенжамен, весь вечер меня одолевали сомнения, жив ты еще или как!

Меня тоже. Вот и доказательство, что у нас много общего.

— Беатрис… мне бы не хотелось, чтобы ты столько говорила о покупке аптеки,это несколько преждевременно…

— A-a-a, вот в чем дело! Вот почему ты так выглядел! Прости, Бенжамен, но я говорила об этом только как о планах и не называла никаких сроков.

Хоть на этом спасибо.

Я убираю, ты убираешь, она убирает, мы убираем… Пока я про себя твержу глаголы во всех лицах, она комментирует вечер, и приходится время от времени кивать. Она права: я уже отчасти покойник. В этом есть положительный момент: заканчивая умирать, я просто перейду на другой уровень, еще один шаг — и мир моему праху. Я успею привыкнуть. Чуть больше умереть или чуть меньше — перемены едва ощутимы.

— Бенжамен, сядь, пожалуйста, на минутку.

— Мы что, уже закончили? Я хочу сказать — все убрали?

— Да… Мне надо с тобой поговорить.

— Сегодня? Я знаю, я должен купить аптеку. Давай поговорим об этом в другой раз. Я смертельно устал…

— Да-да, именно об этом я и хотела с тобой поговорить: с тобой неладно, Бенжамен.

— Хочешь, чтобы я сходил к врачу?

— Нет, я имею в виду состояние психики. Ты всегда не в своей тарелке, у тебя отсутствующий вид, ты витаешь в облаках…

Пока она меня описывает, я не витаю в облаках — я тупо смотрю на свои ботинки. Хм, это уже интересно. Она вовсе не думает, что я пустой, наоборот, убеждена, что я полон, полон до краев — тоской, подавленными желаниями, недомолвками, и все это связано исключительно с моим детством. Полон выше крыши, и она считает, что вот-вот сорвусь.

Может быть. А у кого нет скелетов в шкафу? Мне кажется, у каждого в избытке. Только это не наполняет, а опустошает еще больше.

— Бенжамен, это кризис среднего возраста, это же классика для сорокалетних! Но ты должен взять себя в руки.

Я тут же схватил себя за руку, как в прошлый раз в машине.

— Я не шучу, Бенжамен. Тебе надо кое-кого навестить.

— Кого это?

— Психолога. Для твоего же блага, Бенжамен.

А-а-а… А я-то подумал, она просит меня завязать роман с другой женщиной. Я немного разочарован. Но раз уж надо к кому-то пойти, пусть это будет женщина. Тогда, может, она пошлет меня к женщине-психологу?.. Оказывается, нет! Оказывается, я должен пойти к мужчине. К очень хорошему врачу — и опять же, для моего блага. К доктору, которого ей рекомендовали и который добивается у-ди-ви-тель-ных результатов со своими пациентами. И будет очень жаль, если я у него не проконсультируюсь. Кому будет жаль? Она надеется, что этот тип посоветует мне купить аптеку?

Она навела справки, все узнала по телефону… Беатрис протягивает мне бумажку, на которой все записала: фамилию, адрес, телефон, часы приема и гонорар…

— Позвони ему. Бенжамен!

— А если я его разбужу?

— Да не сейчас, конечно! Но не откладывай.

— Посмотрим…

— Раз ты говоришь «посмотрим», значит, не пойдешь. Так скажи по крайней мере честно, Бенжамен… Ты отвечаешь на то, что я предложила, или просто так говоришь? Ты никогда меня не слушаешь.

Ее голос вдруг затих и стал жалобным, я с трудом могу различить только:

— Меня убивает твое безразличие…

Она смахивает слезу таким восхитительным, таким обезоруживающим жестом, что я мгновенно чувствую себя неловким, грубым и черствым.

Я осторожно, стараясь не сломать, беру руку жены и слегка касаюсь ее губами. Как назло, нужные слова никак не идут на ум.

— Я… Я не хотел… Я не хотел тебя обидеть…

Она повторяет свой изысканный жест. Ей удается так грациозно вытирать глаза тыльной стороной ладони, едва касаясь век. Как она это делает?

Слабеньким — вот-вот надломится — голоском она отвечает:

— Ничего, Бенжамен… Я ведь только для твоего же блага… Делай как знаешь… А я… я уже ничем не могу тебе помочь.

Ее голос совсем угасает, а рука вновь пускается в свой изысканный танец.

Ах, если бы стать ее глазами, чтобы она вот так прикасалась — ко мне.

4 Фрейдистский амулет

Приемная врача — как зал ожидания. Я жду.

В песочных часах — минуты моей жизни, это они медленно, но верно утекают, а я сижу и жду.

Разве мы все и всегда не находимся в зале ожидания? Только песочные часы у каждого свои, и они по-разному наполнены. И зал ожидания у каждого свой. Но все ждут и при этом чем-то занимаются.

Что я здесь делаю?

Нельзя ли мне было подождать в другом месте? Сколько песка в моих песочных часах? А Марион?.. Какой ужас! Марион для меня вечная: я всегда буду знать ее живой, — но я смертен. Я смертен для нее. Я бы умер прямо сейчас, лишь бы заполучить уверенность, что умру раньше нее.

Я вздрагиваю.

И понимаю, что меня окликнули. Я дождался, подошла моя очередь. Разве не так реагируют, когда падает последняя песчинка, в самом конце ожидания, — уже?

Я покидаю зал ожидания; у меня в голове, словно песчинка, крутится ироничная мысль: неужели я умер, даже не заметив этого? А тот, за кем я следую, сам Господь Бог? Если бы мне предложили стать Богом, я бы отказался: слишком большая ответственность. Мало того, что…

Итак, я иду за ним. Он закрывает дверь.


— Садитесь, пожалуйста.

Я смотрю на психолога: серый костюм, седые волосы… Он весь серый. Серый психолог.

У него даже глаза серые. Интересно, он подбирает костюм под свою внешность или, наоборот, внешность меняется из-за костюма? Возможно, раз он одевается в серое, его глаза и волосы посерели, чтобы не отличаться от одежды.

Если бы я был писателем, то ввел бы в роман серого психолога и назвал его Гри-гри[4]. В нем бы все выцвело, все посерело. Не только глаза и волосы, но и цвет лица в конце концов стал бы серым — и внутри он бы тоже был серый. Серая душа, как и все слегка поизносившиеся души, — не черная, но запятнанная, потускневшая душа. Прощай, невинность, здравствуй, грусть… Мысли тоже не черные, но омраченные… И так далее… И чтобы утешиться в этой серости, защититься от нее, предотвратить ее распространение, мой Гри-гри имел бы одну вещицу, которую всегда бы носил с собой, — фетиш, амулет. Чересчур примитивная ассоциация идей[5], сказал бы мой читатель, ну и пусть.

Амулет Гри-гри, амулет психолога, псих-амулет — на туалет, привет-привет, от вас секрет, — этот амулет был бы не африканским, африканский противоречил бы здравому смыслу хозяина, он был бы фрейдистским. Он был бы…


— Что привело вас ко мне?

Он меня раздражает. Мысль ушла. Теперь я никогда не узнаю, каким был бы амулет Гри-гри. Не помню, на чем я остановился. Что он сказал?

— Простите?

— Что привело вас ко мне?

— Моя жена…

Он делает вид, будто смотрит по сторонам. Озираясь, поворачивает голову, и мелькает позолоченная цепочка, мелькнула и опять скрылась под складкой на его шее. Его амулет? Печально… Какая бедность фантазии! Если только цепочка не символизирует ассоциацию идей: за каждым звеном идет следующее и так далее. Да, наверняка это фрейдистский амулет.

— Ваша жена? Я ее не вижу.

— Она не пришла. Но это она посоветовала мне сходить к вам на консультацию.

— А сказала зачем?

— Да, она весьма откровенна. Она считает, что я не в порядке и должен взять себя в руки.

— А вы знаете, почему она считает, что вы не в порядке?

— Да. Потому что я не хочу покупать аптеку.

Он улыбается, он удивлен.

— Неужели? Значит, все люди, которые в порядке, покупают аптеки?

— С ее точки зрения, да, что-то в этом роде…

— Вы фармацевт?

— Да…

Я вижу, что он ничего не понимает, и, стараясь быть кратким, объясняю: профессию я свою люблю, покупать же аптеку не хочу, а жена на этом настаивает. Но не мне назло, а мне во благо — считает, что я смогу развернуться, если у меня будет своя аптека.

Он задумывается. Я тоже. Я сказал правду, но, сказав это, понял, что она смехотворна. Если этот серый психолог, из соображений безопасности, отправит меня в желтый дом, станет ли Беатрис меня навещать? А Марион? Едва я о ней подумал, как тут же и выпалил:

— У меня есть дочка. Ее зовут Марион…

— Так… А Марион тоже хочет, чтобы вы купили аптеку?

— Нет. Марион хочет, чтобы я покупал ей мультфильмы и игрушки. Она очень любит играть…

— Так… А вы? Вы сами…

— Я люблю играть с ней, но один я не играю…

— Нет, я хотел спросить: вы тоже, как жена, считаете, что вы не в порядке?

— Я не считаю, что я в порядке, и не считаю, что я не в порядке. Я где-то посередине. Если с чем и непорядок, то у меня…

Умолкаю. Еле удержался, чтобы не сказать: у меня с женой непорядок. Наверное, это и есть ассоциация идей: от одного звена цепочки к другому. «У меня…» Произнеся это, я увидел себя у себя, в прямом смысле этого слова. У себя дома. У меня, у нее дома…

С Беатрис не всегда легко, но ведь и со мной непросто, в конце-то концов. Она не хочет мне плохого, даже если иногда бывает немного резкой. Это я слишком чувствительный, это мне не хватает смелости высказать свои мысли, и это у меня шаг вперед — два шага назад. Я не люблю, когда кричат. Я не люблю, когда строчат. Интересно, психологу это понравилось бы? Стоп, я свернул не туда… Проблемы не со мной, проблема во мне. Сваливать вину на ближнего — значит избегать ответственности. Беатрис с этим согласилась бы: Бенжамен, увиливаешь… Я увиливаю…

— Ну и с чем же у вас не в порядке?

Пристальный серый взгляд. Уж слишком серые у него глаза… Пристальный серый взгляд спрашивает: эй, ты скоро?

Скоро. Прямо сейчас. Раз уж пришел сюда, так скажу, — по крайней мере, ему скажу, должен ведь я это сказать хотя бы раз в жизни. Вот и получится, что пришел не зря.

— Значит, так… Неприятное ощущение… Я чувствую пустоту внутри. Как будто там у меня ничего нет. Боли тоже нет, от пустоты внутри по-настоящему не больно… Просто чувствую, как будто жизнь из меня утекла. Как будто меня проткнули и я стал потихоньку вытекать сам из себя. Раньше я был наполнен — если не целиком, то отчасти. Я не почувствовал, когда это началось, эта утечка, но, видимо, мало-помалу утекал и очнулся, когда был уже пуст. Вроде кровотечения. Если раненому долго не останавливают кровь и он много ее потеряет, то его уже не спасти. Со мной случилось что-то похожее: я потерял себя, упустил из виду. И не знаю, кем теперь стал.

— И все же вы живой человек.

— Не стоит судить по внешности.

Он просит уточнить, когда у меня наступил «момент истины»; он любит такие словечки, по голосу чувствуется.

— Совсем недавно. Иначе я бы заткнул брешь.

— А как это произошло? Толчком для осознания пустоты внутри послужило какое-то событие?

Сказать, что помог журнальный столик? Нет, даже исповедь не бывает беспредельно откровенной. И так я сказал уже слишком много, и кажется, будто теперь у меня отнято последнее, что оставалось. Не то чтобы сокровище, но это было мое.

— Ну, вспомнили?

Он бросает на меня свой серый взгляд. Бросает… На меня снисходит озарение, и я ловлю на лету недостающее звено.

— Было так: я бросаю дочке мяч и вижу, что он вдруг начинает потихоньку сдуваться… Такой большой разноцветный мяч, совсем новый. Сдувался-сдувался и стал как тряпочка. Я объяснил Марион, что мяч был надут воздухом, что он, наверное, прохудился и воздух вышел через дырочку. Сказав это, я подумал: в точности как я сам. Вот и все…

Психолог на меня смотрит. Серьезно смотрит. Серьезный серый взгляд.

— Вы согласны с моей женой? Думаете, это серо? Ох, простите, это серьезно? Я на самом деле не в порядке?

— То, что я думаю, не имеет значения. Главное, что думаете вы… Каждый человек в один прекрасный день задумывается о своей жизни, о смысле своей жизни. Это экзистенциальные вопросы. Некоторые ставят эти вопросы острее, другие не так остро. Вероятно, для вас они стоят остро. Только я не уверен, что вы ищете помощи извне. Пришли не по собственной воле — вас «привела» жена… Но вот если вы придете ко мне снова, то лучше бы — когда сами захотите. По своему решению. Подумайте об этом…

Потом он объяснил, что терапия, которую он применяет, основана на ассоциации идей: одна идея влечет за собой другую, а та, в свою очередь, следующую… Он теребит цепочку на шее, свой фрейдистский амулет, и амулет его вдохновляет: объяснения понятные, без зауми.

— Подумайте об этом спокойно… и самостоятельно. Не позволяйте никому решать за вас.

Лично я обо всем уже подумал. Прощайте, месье Гри-гри.


— Ну и как? — спрашивает жена. — Что он собой представляет?

— Весь серый.

— Бенжамен, с тобой невозможно говорить о серьезных вещах! Как все прошло, хорошо?

— Да.

— Что он тебе сказал?

— Он сказал… Он сказал, что это экзистенциальный кризис. Что я задаю себе вопросы о смысле жизни, и что, по его мнению, это скорее признак психического здоровья. Он считает, что я в полном порядке.

— Бенжамен, ты не показал ему себя в истинном свете. О чем вообще ты ему рассказывал?

— Обо всем… О своей работе, о родителях, о Марион…

— А обо мне?

— Да, да, и о тебе тоже.

— И что же ты ему обо мне сказал?

— Что ты всегда готова… поддержать меня.

— Даже немножко перегибаю палку. Я не могу взвалить на себя все, ты же понимаешь… Вот потому-то ты и должен взять себя в руки. Когда ты снова к нему пойдешь?

— Он считает, что я не нуждаюсь в помощи психолога. Или — в немощи психолога? Что-то я запутался…

Она вздыхает:

— Видишь, какой ты: как только надо приступить к действиям, ты увиливаешь.

— И об этом тоже я ему сказал, честно объяснил: чуть что — я в кусты. Но он так не считает. Он считает, мне так кажется, потому что я не уверен в себе. Это симптом моего экзистенциального кризиса. Но тут не о чем беспокоиться. Просто мне надо поверить в себя, признать свои достоинства. Потому что, видишь ли, мне свойственно видеть в себе одни недостатки. Понимаешь?

Она очень миленько надувает губки. Если бы она занималась любовью так, как надувает губки, я бы хоть сейчас прыгнул в койку.

— Он так сказал? Врешь, Бенжамен!

— Вовсе не вру. И если ты мне не веришь, то как, по-твоему, я поверю в себя? Он ясно сказал: окружающие не должны подвергать сомнению достоинства человека, при экзистенциальном кризисе иначе нельзя. Понимаешь, этот кризис — такая штука, которая делает тебя слабым…

Я читаю в ее взгляде недоверие, вроде бы она колеблется…

И вдруг взрывается. Бум!

— Экзистенциальный кризис! Экзистенциальный кризис! Шел бы ты знаешь куда со своими экзистенциальными кризисами! Этот тип даже не понял, что ты не в порядке!

— Он смотрел на меня другими глазами…

Она успокаивается — так же неожиданно, как и взорвалась. Я попал в яблочко?

— Просто он видел тебя в другой обстановке… и не мог понять… Но в том, что он сказал, есть хотя бы один положительный момент: ты должен поверить в себя, должен окунуться в дело и не должен больше уклоняться от ответственности. Подумай об этом, Бенжамен. А пока, будь добр, сбегай за пиццей.


Я надеваю куртку и уже с порога зову:

— Беатрис!

— Что?

— Еще он сказал, что с точки зрения душевного равновесия сейчас не время покупать аптеку. Я слишком хрупок.

5 Любовь, а не война

Не стоило говорить, что я хрупок. С тех пор как сказал, все время кажется, что вот-вот разобьюсь. Разобьюсь, как треснувший, обреченный на погибель стакан. При малейшем ударе могу расколоться. Разлететься на тысячу кусочков.

От громких голосов я теперь начинаю вибрировать и каждой клеточкой чувствую угрозу. Я — выщербленная хрустальная ваза, я в опасности. А что делают с разбитой вазой? Выбрасывают на помойку и забывают о ней.

Когда Беатрис кричит, каждое ее слово как выстрел, и мне хочется, спрятавшись под кроватью, выждать, пока она сложит оружие и уже не будет пулемета. Конечно, патроны холостые, но даже звуки выстрелов меня ранят. И из ушей течет кровь.

Когда Беатрис кричит, если я хочу, чтобы она меня услышала, я должен кричать еще громче. Но начни мы оба орать — на что это будет похоже? И что будет с Марион?

Когда Беатрис кричит, Марион не теряется, она сразу же уходит в свою комнату, закрывает дверь и рассказывает сказки куклам, чтобы те ничего не слышали.

Когда Беатрис кричит, мне хочется стать куклой.

Когда Беатрис кричит на Марион, малышка не может уйти к своим куклам:

— Ты куда, Марион! Оставайся здесь и слушай, что тебе говорят!

И Марион остается, и слушает: вся — внимание, вся — сосредоточенность. Мне кажется, в эти минуты она воображает себя куклой и мысленно рассказывает себе что-то. Не знаю что… Я не знаю, что с ней происходит, когда она стоит вот так безучастно, пока Беатрис не спросит: «Ты все поняла?»

Тогда она отвечает: «Да, поняла». Поняла что? Что надо класть грязное белье в корзину, а не швырять его на пол? Что надо убирать игрушки, а не разбрасывать их повсюду, как современный Мальчик-с-пальчик, который хочет оставить там и сям свои следы для уверенности в том, что он у себя дома? Все она поняла или не все? Поди знай… Говорит, что поняла, и продолжает жить на свой лад. Это был временный перерыв, вроде… щелк — нет электричества — зажгли свечи — дали свет — свечи задули и забыли… Забыли что?..

Разве после этих припадков, этих приступов крика меньше валяется одежды на полу? Разве меньше разбросано игрушек по комнате? Немного меньше… но это ненадолго, на час, на два, совсем ненадолго…

Когда Беатрис кричит, я тут же забываю, что она сказала, у меня только одно желание: пусть это скорее кончится.

Когда Беатрис кричит, возражать ей опасно — все равно что подливать масла в огонь.

Когда Беатрис кричит, меня внезапно охватывает страшная, безграничная усталость.

Нет, я не стану прятаться под кроватью, на самом деле лучше уж спать лягу. Улягусь в постель, накроюсь с головой и дождусь сна, тишины.

Когда Беатрис начинает кричать, если я скажу ей: «Не кричи!» — она раскричится еще громче: «Я не кричу-у-у!» Поэтому со временем я, само собой разумеется, стал все реже ее останавливать, а теперь и вообще ничего не говорю.

Когда Беатрис не кричит, я говорю ей, как приятно и мило, когда она разговаривает нормально, не повышая голоса. Тогда она смотрит на меня с недоумением, как будто я ляпнул глупость. «Да ты что, Бенжамен! Я никогда не кричу. Случается разозлиться время от времени, иначе вы меня не послушаете, но я не кричу! Это ты не терпишь, когда я с тобой не соглашаюсь, вот и говоришь, что я кричу. Стоит чуть-чуть возразить — сразу говоришь, что я кричу. Тут ничего не поделаешь, это идет из детства: твои родители всегда повышают голос по пустякам. А я прямо и открыто высказываю свое мнение, но вовсе не кричу, тебе это кажется…»

Беатрис себя не знает. Она путает себя с кем-то другим. С другой женщиной, которую принимает за себя и с которой у нее совсем мало общего, лишь отдаленное сходство.


Лежа под одеялом, я перебираю все это в голове. Только что у нее был новый припадок. Взорвалась перед тем, как уложить Марион.

Слава богу, всего несколько вспышек, это длилось недолго и обошлось без жертв — Марион сразу же спряталась в детской.

Беатрис рассказывала мне об Орельене, который ужасно страдает с тех пор, как живет вдали от своих детей, — кстати, почему она все время говорит об Орельене? Я заметил, что Одиль, бывшая жена Орельена, не очень-то хорошая мать и, возможно (я подчеркнул «возможно» как предположение), детям было бы с отцом не хуже (я сказал «не хуже», а не «лучше»), чем с ней. Беатрис пожала плечами и, наращивая звук, пошла в атаку:

— Одиль — плохая мать? Если женщина не лишается рассудка от любви к детям, не разрешает им вытворять что пожелают, не на все подряд соглашается, не рохля и размазня, у которой дети стоят на голове, — значит, она их не любит?! Да Орельен уродов бы из них вырастил, из своих детей! Ребенок нуждается в строгости, в дисциплине!

Черт меня дернул отозваться:

— Слушаюсь, командир! Раз! Два!

Не хватает сил постоянно сдерживаться — вот и ляпнул из солидарности с Орельеном, просто не утерпел.

Это и спровоцировало взрыв.

Я оправдывался, уверял, что мои слова — всего лишь шутка, неудачная шутка, ребячество, просил прощения. Все напрасно. Масло в огонь и — второй залп. Канонада. Крики, крики, крики.

Бог знает почему я подумал: «Иисус кричит», да, Бог, возможно, знает почему…

У меня мелькнула религиозная мысль, такое редко со мной случается: а может, это Иисус кричит всякий раз, когда кто-то кричит? Потом другая мысль, безбожная: тогда пусть он заставит крики смолкнуть, потому что это в его власти.

Потом я перестал думать, и тогда до меня стало смутно доходить содержание монолога: Одиль потрясающая женщина, она очень несчастна с Орельеном, он заслужил все, что с ним произошло, детям в тысячу раз лучше с матерью, которая твердо стоит на ногах, в то время как он… Остальное тонет в сбивчивых словах, криках и воплях.

И вдруг — затишье среди бури, робко проглядывает солнце:

— Бенжамен, пойми, я очень люблю Одиль. Ладно, давай не будем из-за этого ссориться, какое нам, сказать по правде, дело… Не дуйся… Я не люблю, когда ты грустный, улыбнись мне…

Не знаю, может, я и улыбнулся; помню только, что она поцеловала меня в губы, и этот поцелуй был таким внезапным, что показался мне грубым.


Пока она читала сказку, я не стал рассматривать потолок, обойдусь без его предсказаний.

Я сослался на сильную головную боль и быстренько улегся в постель — почему бы, черт возьми, и мужчинам не дать право на мигрень? Не давать на нее права, если на то пошло, дискриминация.

— Ну так прими что-нибудь, Бенжамен! В конце концов, ты лекарствами или конфетами торгуешь?

— И тем и другим… Таблетку я принял, но если лягу — боль пройдет быстрее.

— Бенжамен, неужели ты собираешься спать, еще рано!

Я ответил уклончиво. Не слишком люблю снотворные, но глотнул бы сейчас таблетку… и все же смог устоять перед искушением.

И вот я под одеялом.

Мне хотелось бы заснуть до ее прихода.

До того, как она проскользнет ко мне в постель.

Я все еще не сплю.

А вот и она.


Я закрываю глаза и не шевелюсь, дышу тихо, ровно…

Я слышу, как она ложится, чувствую, как она прикасается ко мне. Я сонно бормочу что-то неясное и, повернувшись на другой бок, продолжаю притворяться спящим без задних ног.

Она дышит мне в ухо, прижавшись ко мне всем телом… Я сплю…

Ее руки трогают мое тело.

Сначала спину.

Я сплю.

Ее руки на моих ягодицах, на бедрах…

Я сплю.

Ее руки на члене.

Я все еще сплю.

Ее руки в движении, они шарят, они ерзают…

И этот послушный раб, мой член, повинуется ей и предает меня.

Я уже не сплю.

Я сонным голосом жалуюсь:

— Ты меня разбудила, я спать хочу…

— Ты спал? Нет, вы только посмотрите! Ты спал, а твоя волшебная палочка прямо сама так и подскочила и готова в бой? Ну надо же! Значит, хочешь спать? Как жаль! Знаешь, ведь эти штуки, они как батарейки: не пользуешься — сдохнет…

Атака продолжается потоком жутких непристойностей, просто уши вянут от такого, она их где-то нашла и к рукам прибрала — Беатрис читает много современных романов. Эти слова приводят ее в сильнейшее возбуждение: она тяжело дышит, стонет, садится на меня, берет мою руку, направляя ее куда ей надо и подсказывая, что делать:

— Вот так, сюда, сюда, давай…

Моя рука неподвижна — ее словно судорогой свело, пальцы окоченели, стали тяжелыми, как из дерева — вот из того самого цельного дерева. У меня рука статуи. Но ей это не мешает, сальности текут рекой, а потом следует фраза, которую она произносит всякий раз, когда я с моей никудышной рукой не справляюсь:

— Хочешь сделать что-то хорошо, сделай это сам!

Она сбрасывает мою руку со стратегической точки.

Меня смущает ее возня.

— Теперь давай, Бенжамен, иди в меня, трахай же меня, трахай, бери меня всю, скорее, скорее!

Я говорю себе, что в этот момент многие мужчины хотели бы оказаться на моем месте. По идее, тело Беатрис соблазнительно…

Я говорю себе: не понимаешь ты своего счастья, такая красивая женщина, такая раскрепощенная, такая свободная…

Свободная…

Свободу нашим узникам… звучит у меня в голове, глухие удары, как будто мозг хочет выскочить из черепа… Это звучит, это стучит, свободу нашим узникам!

И я освобождаюсь.

Я высвобождаюсь, я вольно дышу, я наслаждаюсь своей свободой, своей легкостью… Без груза, который с меня снят. Свобода, равенство, братство. Занимайтесь любовью, а не войной.


— Что с тобой, Бенжамен? Тебе плохо?

— Да, плохо. Голова болит. Я не в состоянии…

— Ты не можешь так со мной поступить! Я готова, я вся горю, я…

— Мне плохо, голова раскалывается.

— Выпей таблетку, ты же не можешь вот так меня возбудить и бросить!

— Таблетку я уже выпил. Теперь надо поспать, и все.

Она вздыхает, проверяет, как там моя волшебная палочка, совсем уже не волшебная — одно разочарование.

— Глазам своим не верю! Ты что — нарочно это делаешь?

— Если бы… это от меня не зависит. Головная боль тоже. Мне надо поспать…

— Тогда спокойной ночи! А мне, как видишь, не до сна…

Она расстроена — по голосу слышно.

Я сделал ей больно — может, утешить ее?

Сказать ей, что она красивая и желанная?

А может, сказать даже так: я люблю тебя?


Но она уже встает.

Она уже выходит из комнаты.

А я уже чувствую, как пульсирующая боль в голове постепенно затихает, затихает… Свободу нашим узникам, занимайтесь любовью, а не войной, свобода, равенство…

Мои мысли уже путаются.

И с уже закрытыми глазами я вижу шествие: флажки, транспаранты, и за ними люди всех цветов кожи, и они, все вместе, громко поют: «Любовь, а не война…»

6 Нет!

Сегодня хозяин пригласил меня в ресторан. Иногда он приглашает меня пообедать, и это приятно. Такое развлечение — вроде воскресного обеда среди недели, вот только Беатрис думает иначе. Если она в хорошем настроении, то считает этот обычай устаревшим, называет поведение хозяина патернализмом и демагогией, в другое время ей просто противно. Фу, мерзость какая. «Опять! Опять эта обжираловка с жирной свиньей!»

Ну, во-первых, не жирный, а упитанный. А во-вторых, никакая хозяин не свинья, он, наоборот, очень даже человечный.

На этот раз он выбрал индийский ресторан. Ура, я боялся, что выберет итальянский, — пицца меня бы добила.

С утра Беатрис давала мне указания: «Воспользуйся встречей хотя бы для того, чтобы прощупать почву. Эта жирная свинья наверняка знает, продается ли поблизости аптека».

Я намекнул, что у моего начальника есть имя, она в ответ расхохоталась: «Если тебя зовут Эме[6], тебе положено быть симпатичным! Ну как я могу называть эту жирную свинью Эме!»

Беатрис — исключение: Эме все очень любят (клиенты, коллеги, его дети… и даже его жена). Я часто думаю, не кроется ли разгадка всеобщей к нему любви в его имени, и сержусь на своих родителей за то, что им не пришло в голову назвать меня так. Хорошо бы людям выбирать себе имя в зрелом возрасте — я бы выбрал это.


Мы сидели за столиком и мирно беседовали. Сначала я боялся, что он заведет разговор о продающейся аптеке, — с моей стороны было бы невежливо взять да и заткнуть уши в разгар обеда. Но речь пошла о другом: у Эме есть кузен, тоже фармацевт, и тому хотелось бы начать свое дело, независимо от родственника, но в наших краях.

— Бенжамен, дай мне знать, если услышишь, что продается какая-нибудь аптека.

— Обязательно.

Потом он — это была часть ритуала — спросил, как дочка.

— Отлично! Она такая живая! И уже научилась писать много слов, в детском-то саду! Правда, в выпускной группе…

Я осекся, вспомнив, что некоторые считают, будто гордятся своими детьми только дурачки, если не круглые дураки. Ну и пусть считают. Всегда гордился, горжусь и буду гордиться Марион, просто не стану кричать об этом на всех перекрестках. Перекрестки вообще место опасное… Да и не люблю я кричать, слишком много шума.

Если бы я был писателем, то один из персонажей моего романа обожал бы свою дочь и ужасно ею гордился. Я писал бы романы немыслимой нежности, и, читая их, люди думали бы: «Ну до чего же он трогателен, этот парень!» А уж женщины точно все как одна умилялись бы: «Ах, что за душка!» Это были бы слащавые, милые-премилые романы, пахнущие розами и фиалками…

Вздрагиваю: оказывается, у Эме ко мне еще вопрос:

— А Беатрис? Как поживает Беатрис?

— Э-э… хорошо.

Я не люблю врать. Во-первых, от этого становится не по себе, и потом… зачем осложнять себе жизнь, запоминая, что и кому соврал раньше… Ответить «хорошо» показалось мне компромиссом, очень подходящим для того, чтобы не вдаваться в подробности. Да и какую Беатрис он имеет в виду? У меня только одна жена, но в ней скрывается столько женщин…

Автору детских книжек живется лучше некуда. Для подруги Баранов и компании жизнь чудесна — а разве сама она не чудо? С точки зрения случайных прохожих, у женщины, идущей им навстречу, все в большом порядке — ведь она очаровательна! У мамы Марион дела идут неплохо, пусть даже иногда вещи не на месте и игрушки разбросаны. Жена Бенжамена чувствует себя хреново, поскольку ее муж-дурак ничего не понимает в жизни, не хочет покупать аптеку (хотя необходимость этой покупки очевидна), за что и будет наказан, как размазня Орельен, который эту кару заслужил, и ведь его предупреждали.

Поэтому мне кажется, что среднестатистическое «хорошо» здесь подходит.

Теперь Эме говорит о творчестве Беатрис. Он читал многие ее книги, и они ему понравились. Обращаю мимоходом внимание на то, что «Писи-каки» он не упоминает, но в остальном сыплет комплиментами. А мне чуть-чуть неловко. Если бы он знал, что она называет его жирной свиньей… Ох, взять сейчас да и сказать! Прямо на языке вертится. Нет, слава богу, это желание тут же и проходит: мне же хотелось наказать Беатрис, но, выдав ее, обижу его — я.

— Тебе нравится то, что делает твоя жена?

Смотря о чем речь… Я сомневаюсь, вспоминая Беатрис в постели. Я хмурюсь, вспоминая, как она кричит. Но, вспомнив Беатрис-писательницу и закрыв глаза на «Писи-каки» — нет в мире совершенства, — твердо отвечаю «да».

— Бенжамен… должен тебе сказать…

Он сменил тон. Немножко другой выбрал…

— Если я об этом говорю, то для твоего же блага…

Приехали! У меня инстинктивное недоверие к любому слову, произносимому для моего же блага. Хмурюсь и жду продолжения.

— Только не обижайся на то, что скажу. Ты же знаешь, я не просто так занудничаю, я хочу тебе помочь.

А я просил его помогать? Те, кто хочет мне помочь, куда больше помогли бы, если бы перестали стараться помогать.

— Бенжамен, ты замечательный фармацевт, ты знаешь, как я тебе доверяю и как рад, что с тобой работаю…

О господи! Разродится он сегодня или нет, в конце-то концов!

— Ты все это знаешь, но… но меня немного беспокоят… твои отношения с коллегами…

Что? Я чуть не поперхнулся. С коллегами? Я оказываю им всевозможные услуги, выручаю, подменяю, беру на себя трудных клиентов, звоню врачам с неразборчивым почерком, я… Чего еще им надо?

Глотаю застрявший в горле комок и прошу:

— Эме, пожалуйста, скажи прямо, в чем они меня упрекают?

— Они? Ни в чем! Их все устраивает. Это я… Я пригляделся к вашим отношениям и решил с тобой поговорить.

— Слушаю.

— Бенжамен, научись говорить «нет»!

— Нет!

— Хорошее начало, продолжай!

— Нет, нет, нет, нет, нет. Так подойдет?

Он улыбается — почти с нежностью. Беатрис сказала бы, что мерзее его не найти, кожей чувствую.

— Бенжамен, ты слишком добрый. В жизни так, конечно, лучше, но не в аптеке. Ты на все соглашаешься, и они этим злоупотребляют, они попросту тебя используют. Ты хочешь услужить, а они вытирают о тебя ноги. Научись говорить «нет».

Не очень-то я верю его словам… Ловлю себя на том, что кривлю губы в точности как Беатрис. Почему я везде вожу ее с собой?

— А этому можно научиться?

— К счастью, можно. Потренируешься — и получится. На сегодняшний день ты еще в это дело не втянулся, еще не привык отказывать и, когда хочешь сказать «нет», помаявшись, в конце концов соглашаешься — против своей воли. Я тут как-то наблюдал за тобой, когда тебя попросили отнести коробки на помойку. Ты не смог отказаться.

— Ну и что?.. Подумаешь, коробки выбросить, не смертельно!

— Да, но если все время уступать в мелочах, в один прекрасный день уступишь в главном.

Мне все больше и больше не по себе. До чего неприятный разговор… для моего же блага. Скорей бы он кончил читать мораль. Он не кричит, и на том спасибо, но еще немного — и мне почудится, будто я дома. Надо же, какой умный…

— Ну и как мне научиться? Каждое утро десять раз повторять «нет» перед зеркалом в ванной?

— Зачем? Просто начни с какой-нибудь ерунды, не оказывай мелких услуг — и тогда в нужный момент, если твоей услужливостью захотят злоупотребить, — сумеешь отказать и в этом. Откажись, например, позвонить куда-нибудь вместо коллеги… и тебе потом будет легче отказаться работать за него в выходные… Попробуй отказывать в малом, чтобы, когда речь зайдет о серьезных вещах, ты и тут не уступил. Вот так это лечится…

— Ага! Значит, это болезнь?

— Да… Но она излечима. Я от нее вылечился.

— Ты?

— Да, и я тоже… Если бы ты знал меня раньше… Меня могли попросить о чем угодно — и я делал. Я попросту отдавал себя на съедение. Становился тем, кого хотели во мне видеть. Собственная жизнь текла мимо меня, а я со стороны наблюдал, что другие со мной делают… У тебя, к счастью, до этого пока не дошло.

Что уж тут скажешь… Киваю и слушаю дальше.

— Если хочешь научиться говорить «нет», тренируйся регулярно. Допустим, попросит тебя жена в следующий раз… ну, не знаю… сделать что-нибудь, что тебе неприятно, не более того…

— Сбегать за пиццей.

— Вот-вот, хотя бы и это. Она попросит тебя сходить за пиццей — а ты скажи ей ласково, что тебе не хочется, пусть, мол, сама сходит. Видишь, это ничего не стоит, но так ты научишься отказывать. Потом этот опыт сам собой будет распространяться, как инфекция. Потренируешься дома, там это делать полегче, — и сможешь отвечать «нет» на работе, где труднее.

Или наоборот.

— Гм… Отличный способ нажить себе кучу врагов, а?

— Не спорю. Научился говорить «нет» — смирись с тем, что кому-то ты не нравишься. Люди часто говорят «да», чтобы нравиться. Ими управляет не разум, а боязнь чужого мнения. Нам все равно, правомерна ли просьба, с которой к нам обращаются, мы боимся: а вдруг, если я откажусь, обо мне плохо подумают? Я не прошу тебя отказывать всем и во всем, я предлагаю тебе выбирать. Голова у нас именно затем, чтобы ею пользоваться, а мы постоянно об этом забываем, между тем как отвечать «нет», боясь обидеть, не просто глупо, это напрасный труд: оставаясь бесхарактерным, ты в конце концов тем же людям и разонравишься — они будут считать тебя слабаком… или холуем. В любом случае ты будешь переживать.

Так… Мне хочется спросить его, сколько я ему должен за урок и готов ли он прийти к нам домой, чтобы подставить свои барабанные перепонки под нежный голос Беатрис, когда я стану, как он выражается, тренироваться. Советчик — не ответчик.

— Бенжамен… ты меня понял?

— Да, как видишь, я умею пользоваться своей головой.

— Я тебя обидел?

— Нет, что ты! Вот видишь, я умею говорить «нет». Скажи, а ты на себе самом испытывал свой метод? Именно так и тренировался?

— Конечно! Слава богу, я вовремя узнал об этом методе. Он спас мне жизнь…

Я заинтригован. Обращаться к шарлатанам — не в стиле Эме. Ну а к психологу? К какому-нибудь Гри-гри?..

— Прости за нескромный вопрос, но у кого ты все это узнал?

— У Плутарха.

— Разве он не умер?

— Не совсем… Книги не умирают…

Согласен: крики не умирают, эхо звучит еще долго после того, как они смолкнут. У книг тоже есть отзвук, иногда — долгий, но другой… И книги мы выбираем… Плутарх — спаситель? Если бы Беатрис это услышала, она бы сильно веселилась.

— Значит, Плутарх спас тебе жизнь?

— Да, так получилось. Но мне никогда бы и в голову не пришло его читать. Это произошло случайно: кто-то забыл в поезде книгу, оказалось — Плутарха. Я из любопытства полистал ее… и понял, что речь в ней обо мне, что она обращена ко мне. Меня спас незнакомец. Мне приятнее думать, что незнакомка. В то время у меня были проблемы с женщинами…

Он на мгновение замолкает, отдавшись воспоминаниям. Я не хочу ему мешать.

Вдруг:

— Бенжамен…

— Что?

— Тут, понимаешь, такое дело… Ты сможешь завтра на часок задержаться в аптеке?

— Да.

— Нет!

— Ой, прости! Нет, к сожалению, не смогу.

— Ах ты, черт! Забыл, оказывается, кредитку… Можешь за меня расплатиться?

— Ладно… Хотя нет: тебя ведь здесь хорошо знают, ну и попроси, чтобы тебе прислали счет.


Наконец-то у меня есть тренер. Куда я лезу? Какой из меня спортсмен…

7 Скульптор и сценарист

Сначала я вижу только ее.

Она действительно красива…

Разве можно в нее не влюбиться?.. Потом и она меня увидела:

— А, ты пришел?

Потом:

— Иди сюда, я вас познакомлю! Потом я вижу его. Мужчина средних лет, богемного вида, в ее вкусе, с трехдневной щетиной… наигранная небрежность, выглядит непринужденно, наружность артистическая… но черты грубые… Как будто скульптор забыл обтесать его лицо, снять лишнее и облагородить… Кажется, что его не доделали.

Это не мешает мне быть вежливым: очень приятно, как поживаете, что будете пить — и прочая болтовня. Я еще не раскрыл рта, но уже знаю, как пойдет разговор. Когда делали меня, схалтурил не скульптор, а сценарист: не стал себя утруждать и всучил мне пошлый текст с одними и теми же репликами, без всякого стимула к игре. А тогда зачем играть? К черту сценариста, я больше не играю! К тому же я никогда не хотел играть.

— Бенжамен, позволь представить тебе Мартена, художника моей новой книжки.

Недоделанный протягивает руку:

— Здравствуйте, как поживаете?

Э-э-э, старина, да у тебя текст тоже никудышный, и надувай не надувай щеки, я тебе не поверю: Беатрис объяснила мне, что это такое — надувать щеки. Плевать тебе, как я поживаю, хорошо или плохо, и будь у тебя выбор, ты, возможно, предпочел бы, чтобы я поживал плохо. Поди знай…

Я не предлагаю ему выпить. Я не официант, а всего лишь скромный местный аптекарь.

Он оживленно сообщает, что ему очень нравятся книги Беа (Беа?) и он страшно рад возможности их иллюстрировать: слить воедино два воображения, искать пути, распахнуть окна, открыть двери…

М-да, лицо у этого типа не совсем обтесано, но кое-что отделано слишком тщательно — например, его речь. Сравнение с распахнутыми дверями и окнами не предвещает мне ничего хорошего, я боюсь сквозняков. Мне холодно.

— Ну хорошо… не буду вам мешать, схожу пока за Марион.

— Мне тоже пора, — говорит художник и хватается за куртку.

— Мартен, я тебя провожу, — сию же минуту откликается Беатрис. И, повернувшись ко мне, добавляет: — Не надо, Бен, я заберу Марион на обратном пути.

Да-да, конечно, у меня провалы в памяти, я забылся: Марион забирает она, это ее исключительное право.

Мартен снова протягивает мне руку, слабую, вялую руку. И такой рукой можно рисовать?

Беатрис стоит, высокая, красивая, как манекенщица… и прелестно одетая. С едва заметным, не бросающимся в глаза, обворожительным макияжем. То же касается и украшений. Все у нее отменного вкуса… Всего у нее в меру… Ее-то скульптор завершил свое творение, это факт! И на средства не поскупился. Я смотрю на жену. С чего это Беатрис так расфуфырилась… из-за Мартена?

— Пока! — говорит она.

— Хорошего вам вечера, — говорит он.

Я отказываюсь от навязанного сценаристом текста («И вам тоже!») и импровизирую. Конечно, «Счастливого пути» не намного лучше, но я так редко импровизирую…

Артисты уходят.


Я на кухне один.

Всего несколько минут один. Я никогда не бываю один, разве что в ванной.

Вокруг меня всегда люди. Люди, на которых приходится смотреть, которым надо что-то говорить.

Никогда не бываю один?

Не совсем так…

Сейчас, во всяком случае, меня никто не видит. Значит, я могу. Мне так давно этого хочется.

И я позволяю себе. Ну же, давай, сделай это, расслабься немного.

Я сажусь на табурет, на который обычно влезает Марион, чтобы дотянуться до верхних полок.

Я сажусь, локти на стол, голову на руки.

Я закрываю глаза.

Голову на руки, кругом тихо, мне хорошо.

Я ни о чем не думаю…

Когда мы говорим, что ни о чем не думаем, мы думаем о массе нелепых, никак между собой не связанных и перегруженных ненужными подробностями вещей.

Я думаю о спортсменах, которые ищут уединения, чтобы сосредоточиться перед соревнованиями. Похоже, они создают в себе пустоту. Мне бы, наоборот, наполниться до краев.

Я думаю о журнальном столике, без ничего внутри, о столике по моему образу и подобию.

Я думаю о плохо нарисованном рисовальщике.

Думаю, Беатрис ему нравится, и это нормально, в этом нет ничего удивительного. Но это не вызывает у меня никаких эмоций. Она ему нравится, потому что у него глаз наметан, ну и что? Все-таки скульптор не совсем его загубил, что ж, тем лучше для него.

Думаю, он нравится Беатрис. Вроде бы он в ее вкусе. Наверное, меня это должно волновать, по крайней мере интересовать, в худшем случае — ревновать надо. Ревновать… А я… Он ей нравится, ну и что? Разве это зависит от нас? Нравится он ей, что ж, тем лучше для него.

Думаю, здесь что-то не так: Беатрис тянет к другому мужчине, а меня это не колышет. Я про себя реагирую: «Вот как!» или «Ну и что?» Это не живая реакция. Это вообще не реакция.

Думаю, если бы Беатрис спала с этим недоделанным, мне было бы интересно, устраивает ли она ему тот же цирк, что и мне, по тому же сценарию, с теми же словами, или пользуется им, чтобы обновить репертуар. Мне было бы интересно, а ему нравится этот цирк? Еще мне было бы интересно, кричит ли она с ним? Не «Ну, давай, Бенжамен!», а «Ну, давай, Мартен!». Ей не привыкать.

Думаю, я современный человек: верность жены мне безразлична.

Думаю, если она с ним переспит, уже не будет вечерних церемоний и отчаяния, с каким я каждый раз безутешно спрашиваю себя: «Когда же мы будем заниматься любовью?» Любовью, а не гимнастикой, любовью, а не войной…

Я думаю, что я человек-вещь, и улыбаюсь при мысли об этом.

Я думаю, что из солидарности я должен предупредить моего возможного заместителя: внимание — опасность.

Я думаю, что…

Меня охватывает дрожь, я холодею… Марион. А что при этом будет с Марион?

Все мужчины мира могут спать с Беатрис, если им хочется. Но если Марион станут навязывать другого отца, отца-заместителя, я скажу «нет»! Нет!.. Ну вот я и вспомнил об Эме и о его уроке.


Шаги, громкие голоса…

Я поднимаю голову. Я встаю и начинаю накрывать на стол.

— Папа!

Я притворяюсь, будто мне помешали, оторвали от дела: «Погоди, детка, только тарелки поставлю», — потом беру ее на руки — и вот она уже под потолком. Марион обожает такие полеты.

— Пап, пап, еще!

Достать до потолка,какой кайф!

— Последний раз, хорошо?

Я ставлю дочку на пол, и она начинает рассказывать… Она с кем-то поссорилась в садике, нет, на самом деле не она поссорилась, поссорилась ее подружка, и ее в это впутали, а остальные ничего не поняли и сказали, будто она первая начала… это очень сложно. Я с трудом слежу за рассказом Марион, плохо понимая, что такое с ней случилось. Собрался уже попросить, чтобы начала сначала, но тут…

— Бенжамен, мы с Мартеном совсем заработались, и я ничего не успела сготовить. Сходишь за пиццей? Ну пожалуйста!

— Мне… что-то не очень мне хочется пиццы… Давай сделаю омлет?

— Я не люблю омлет, в детстве переела.

— Тогда спагетти…

Она вздыхает:

— Бенжамен, ты нарочно, что ли?

Качаю головой.

— Бен, ну ладно, ну пожалуйста, сходи за пиццей, пицца все-таки оригинальнее, чем миска макарон!

Я не совсем в этом уверен.

— Беатрис, тебе что, вот прямо так уж обязательно нужна именно пицца?

Она улыбается, как учительница улыбается двоечнику, вообще-то симпатичному, но малость туповатому, этакая снисходительная улыбка.

— Да! Пицца — это так мило, и это лучшее блюдо для семьи: одно для всех и легко делится. Давай, иди!

— Знаешь, раз ты хочешь пиццу, то сходи за ней сама…

— Что?!

Оскорбление величества.

— Ничего. Просто говорю: ты тоже можешь за ней сходить, ты знаешь, где ее продают.

— Бенжамен, что на тебя нашло, почему ты разговариваешь со мной таким тоном?

— Ничего. Ничего не нашло. Но если ты хочешь пиццу, то и сходи за ней сама.

— Бенжамен, ты не оправдываешь моих ожиданий! Хочешь, чтобы тебе все на блюдечке подносили! Надо идти в ногу со временем, дорогой, с глупостями пора завязывать! Забудь, как жили твои родители! Забудь! С этим покончено!

Вот уже и кричит.

Марион идет прятаться в свою комнату: после скандала в детском саду скандал дома… какой из двух моей девочке кажется более серьезным?

— Бенжамен, с рабством женщин покончено!

— Знаю…

— И что? Сожалеешь об этом? Тебе бы это понравилось? Хочешь, чтобы я была у тебя прислугой? Чтобы ты мне приказывал?

— Нет, Беатрис, мне этого не надо. Не всякий мужчина обязательно должен быть мачо.

— Наслушалась я таких речей! Наизусть их знаю! «Я за равенство полов, но…» Вечное «но»! «Мы с тобой равноправны, но…»

— Не кричи, пожалуйста…

— Я не кричу!

— Кричишь…

— Ах, как у тебя все просто! Если я высказываю свое мнение, значит, кричу! Опять увиливаешь от ответа, Бенжамен, это для тебя характерно! Всегда говоришь, что я кричу, только чтобы не слушать! Но… Что ты делаешь? Куда ты?

— Увиливаю.

Я распахиваю дверь комнаты.

— Бенжамен, вернись!

— Нет. Вернусь, когда ты успокоишься.

— Не разговаривай со мной так… Тебе не понять, как это на меня действует… Это…

Ее голос дрожит, речь все невнятней.

Я останавливаюсь на пороге.

Жду…

И что я слышу…

Всхлипывания, такие трогательные всхлипывания… Я проклинаю Эме и его выдумки: это он виноват в том, что жена расплакалась, это он меня подставил. Она слабая, она чувствительная… И все потому, что я не сбегал за пиццей. Черт-те что!

Подхожу к ней.

Она плачет тихо, как ребенок. И я причина ее горя.

— Ты ошибаешься насчет меня, Бенжамен, ты думаешь, что я сильная, бесчувственная, а я… Я очень нервная. Когда ты так со мной разговариваешь, это все равно как если бы ударил, мне больно, это меня убивает…

Она смотрит на меня потерянным взглядом. Взглядом зовет на помощь.

Я вытираю ее слезы, говорю, что с этим покончено, что мы не будем ссориться из-за пустяков и что Марион, слушая нас, очень расстраивается…

Она робко кивает:

— Да… Нам обоим надо сделать над собой усилие… Осознать, что мы не можем слишком много друг от друга требовать… Постараться не обижать друг друга… Вот видишь, этого как раз и не понял Орельен…

Орельен? Опять Орельен? Может, ему поселиться в этом доме, раз тут только о нем и говорят?

— Бенжамен, я пойду успокою Марион, ты же знаешь, она расстраивается, когда ты так со мной разговариваешь. Она не понимает, как это: у нее такой добрый папа — и вдруг он заставляет плакать ее маму. Для ребенка это потрясение. Разумеется, она отождествляет себя со своей мамой… Я успокою ее, а ты пока сходи за пиццей, нельзя надолго откладывать ужин, девочке рано вставать… завтра в садик…

Она берется за ручку двери детской и слабо мне улыбается — как выздоравливающая. Она мне улыбается — терпимая, чуткая, нежная.

— Ссориться из-за пиццы… Ты уморителен, Бенжамен…


Я выхожу из дому.

Я бреду куда глаза глядят.

Так подростком, возвращаясь домой, я воображал, что иду в другое место. В другое…

Словно мне до смерти хочется сбежать…

8 Кастрюля и зайчик

Меня тошнит. Мне свело желудок. И это никак не проходит.

Сегодняшний обед в индийском ресторане?

До чего тяжело на сердце.


Первая же попытка провалилась.

Я не способен сказать «нет». Я ничтожество.

Пицца отвратительная. Картон, свинец, бетон. Она несъедобна.

Каждый кусок — это жертва, это наказание. Но я ем — ради Марион. Кусочек за Марион, еще один… Иначе… Иначе она не доест свою порцию, скажет: «Я тоже больше не хочу!» Если я подам дурной пример, детка поймет, что и она имеет право на такое. А если она не съест все до крошки, то больше ничего не получит и останется без сладкого, без йогурта, без ничего — «Раз ребенок не доел, значит, не голоден».

Я больше не могу. Доза пиццы смертельна. Откладываю нож с вилкой, обойдемся без сладкого.

— Пицца — лучшее блюдо для семьи! Пицца — это праздник! Моя мать и слышать не хотела о том, чтобы покупать «готовые блюда». Она считала, что женщина, которая только и может, что разогреть, — плохая мать, неспособная потрудиться ради того, чтобы накормить семью. Я только и мечтала попробовать настоящую пиццу, какую едят мои подружки, но она непременно хотела готовить сама. Ну и в результате у нее получалась не пицца, а пирог с помидорами. А все потому, что она не могла преодолеть в себе идиотский комплекс вины! Улавливаешь, Бенжамен?

Улавливаю. Радуйся, Марион, твоя мать купит тебе все пиццы, недополученные ею самой в детстве. Как же тебе повезло, счастливица! Три пиццы в неделю, вот это удача! В нашем доме праздник три раза в неделю. Дорогая, скажи скорей спасибо маме! Держу пари, твои-то дети останутся без пиццы, как твоя мама, когда была ребенком, потому что ты просто никакую уже пиццу не сможешь больше видеть. Зато твои дети станут пичкать ею твоих внуков — и так далее, и все по кругу. Одно поколение из двух будет страдать пиццефобией, другое — состоять из пиццеманьяков.

— У тебя потерянный вид, Бенжамен, о чем ты думаешь?

— О конфликте поколений.

— И из-за этого у тебя пропал аппетит? Потому больше не ешь?

— Нет, я… Меня тошнит. Не могу больше проглотить ни кусочка.

Марион тут же отодвигает свою тарелку. Вот обезьяна!

— Меня тоже тошнит, я больше не хочу, мама.

— Марион, доешь!

— Меня тошнит… — говорит дочка таким жалобным голоском, что у меня щемит сердце.

— Тебя не тошнило, пока папа об этом не заговорил. Ну-ка, быстро доедай!

— Меня очень-очень тошнит…

— Марион, прекрати! Чтоб сию минуту пицца была доедена!

Марион открывает рот и тут же, не сказав ни слова, его закрывает. И я вижу, как у нее наливается между век, выскальзывает и катится по щечке крохотная, неприметная слезинка. Крохотная, да, но тяжелая. Неужели я родился на свет только затем, чтобы довести до слез такую славную девочку?

Почему она заплакала? Потому что ей пихают силой в рот третью пиццу за неделю. Эта слеза стала последней каплей, переполнившей чашу терпения.

Я наклоняюсь к Марион и тихонько шепчу:

— Солнышко, если тошнит, больше не ешь.

Беру наши тарелки, смахиваю остатки пиццы на одну из них и отношу на кухню, чтобы выбросить объедки в помойку.

Беатрис идет следом за мной.

— Твои действия, Бенжамен, безнравственны, более того — твои действия опасны. Ты подрываешь мой авторитет, ты разрешаешь ей то, что я запрещаю, ты… Ты в открытую осуждаешь мои поступки, ты меня… ты меня…

Ну уж нет! Хватит слез! Хватит плакать-то, а то ведь я и сам расплачусь! На что это будет похоже, если мы заплачем все втроем? И кто тогда нас утешит?

— Мне очень жаль, Беатрис. Я не собирался осуждать твои поступки, но я не могу заставлять Марион давиться пиццей, если сам ее не доел.

Одна, другая, третья слезинка…

Делаю вид, что я ничего не замечаю. Для меня никаких слез нет и в помине.

— Беатрис, может, хочешь йогурта? Или фруктов?

— Я вообще больше не хочу есть…

Один, другой, третий всхлип. Я их не слышу.

Я беру йогурт, сахар, печенье и несу все это Марион.

И стараюсь ее разговорить. А что там еще новенького в садике, кроме этой ссоры? Один мальчик очень сильно плакал, она хотела его утешить, но побоялась: а вдруг от него горем заразится?

Я хотел было сказать, что горем нельзя заразиться, но спохватился: мне ведь так быстро передаются горести Марион…

Потом нам наносят визит: Беатрис.

Расстроенная, с заплаканными, грустными глазами, с печатью страдания на лице, она молча убирает со стола. Ты прекрасна, даже когда плачешь, твой художник наверняка был бы очарован, но я не заражусь твоим горем. Мне довольно и своего.


Марион умывают перед сном: успокаивающая тишина.

Марион укладывают в постель: тихий, убеждающий голос Беатрис, предсказания потолка.

Марион целуют перед сном: надежда…


— Бенжамен, давай перестанем ссориться из-за пустяков, тем более при Марион.

Я соглашаюсь.

— Давай мириться, улыбнись-ка скорей, мой зайчик.

Я похож на зайчика? Может быть. Но если из меня сделают зайца-плакия, если я попаду в кастрюлю[7]

— Ну улыбнись мне, Бен, я люблю тебя.

Что?

Она гладит меня по щеке, проводит рукой по волосам. А мне кажется, я ледышка. Быстрозамороженный зайчик. Ах, как художнику хотелось бы оказаться на моем месте.

— Я сварю себе кофе, тебе сварить, Бен?

— Спасибо, нет.

— Да сядь же, можно подумать, что ты в гостях.

Верно подмечено.

— Ты так и не рассказал, как прошел обед с этой жирной свиньей…

— Хорошо…

— Интересно, о чем ты с ним можешь говорить?

— Я нахожу о чем…

— А ты говорил с ним о покупке аптеки? Наверное, опять забыл?

— Почему забыл, мы об этом поговорили, но он уже ищет аптеку для своего кузена. Сама же понимаешь: если что-то найдет, раньше скажет кузену.

— Кузену? А что, его кузен — фармацевт?

— Ну да, если бы он был пекарем, то Эме искал бы пекарню.

— Что-то мне не верится, Бенжамен. Надо же, какое совпадение: кузен жирной свиньи — фармацевт и хотел бы здесь обосноваться!

— Спроси его сама, если не веришь.

— Ну и что же еще тебе рассказывала эта жирная свинья?

— Свинские истории, стало быть, ничего интересного… А как там твой художник?

— Мартен? Он по-тря-саю-щий! Истинно творческая личность! Понимаешь… я очень любила рисунки Сильви, но… я ее не чувствовала. Мы были на разной волне. А с Мартеном мы тут же нашли общий язык.

У Сильви был крупный изъян, который мешал ей нравиться моей супруге, — Сильви родилась женщиной. От этого она и умерла. Рак груди. Под конец химиотерапия, усталость, полный упадок духа сделали Сильви трудной для общения… Беатрис предпочитает мужчин, причем здоровых.

— Ты ведь помнишь, Бенжамен, как я любила Сильви, но ведь с нею сама атмосфера становилась нездоровой, это было чересчур тяжело, я буквально заболевала, когда ее видела, становилась никакая. Я слишком чувствительна.

Понятно, к чему она клонит. Мы с Беатрис настоящая пара: мы читаем мысли друг друга. Я заранее знаю, что она хочет мне сказать. Так к чему тратить силы на слова?

— Иди ко мне, поцелуй меня в знак примирения! Знаешь, это нормально, что мы ссоримся, мужчинам трудно понять современных женщин, они изменились, они хотят самовыражаться. Мужчинам приходится приспосабливаться, и иногда это непросто. Понимаешь, все, что с нами происходит, совершенно банально. Обычное дело. Мелкие неприятности обычной пары. Но мы ведь любим друг друга, Бен… Ну же, поцелуй меня…

Я думаю о кастрюле, о зайчике в кастрюле. Пробую представить, как подаю жалобу на жену за сексуальное домогательство: насмешки веселящихся полицейских, растерянность при виде преследовательницы — «она же красавица, ну и на что этот тип жалуется? Хотелось бы мне, чтобы меня домогалась такая клевая баба, не повезло ей, однако, метать бисер перед свиньей!».

Целомудренно прикасаюсь губами к ее лбу.

А она хватается за меня, вцепляется в меня, засовывает мне в рот язык, принимается им вращать и тыкать куда попало. У Беатрис огромный язык, иногда мне кажется, что их у нее несколько. Противная манера — вот эдак шуровать у меня во рту; можно подумать, она меня обследует, причем грубо, ощущения почти болезненные.

Наконец она меня выпускает.

— Это только аперитив, мой зайчик… Скоро получишь основное блюдо.


Воспользуюсь-ка я передышкой, чтобы почитать.

Когда я читаю, я один. Я читаю в постели. Беатрис говорит, что постель для того, чтобы спать и заниматься любовью, а не для того, чтобы читать. А я беру автора в постель — так мы с ним ближе.

Итак, я читаю или пытаюсь читать: я тружусь, я упорно тружусь. В каждой третьей строке, если не чаще, вижу «зайчика», или «жирную свинью», или «пиццу», «кастрюлю», «аптеку»… И вообще не понимаю, о чем написано в этой книге. Печатают невесть что. Вдруг мне на глаза попадается «научиться говорить “нет”». Может быть, это история зайчика, который говорит «нет» кастрюле, и жирного борова, продающего пиццу в аптеке. Закрываю книгу, не люблю я такие истории.

Если бы Марион не спала, я взял бы у нее сказку о принцессе. О нежной принцессе, которая очень тихо разговаривает и никогда не плачет.

Я гашу свет и обнимаю подушку, стараясь не слишком сильно сжимать ее, как если бы это была нежнейшая принцесса, превратившаяся в подушку, чтобы мне было удобно с ней спать. Принцесса, с которой я буду беспредельно нежно заниматься любовью. Я представляю себе…

Я мечтаю.

И молю Бога о том, чтобы сон напал на меня раньше кастрюли.

9 Страдания обыкновенного зайчика

Напрасно я молил Бога и напрасно мечтал. Кастрюля приближается.

Она — решительная кастрюля, а я всего лишь жалкий зайчик… И это очень грустно. Если бы я был не я, то сильно бы огорчился, отождествляя себя с собой. Пустые слова. Никудышный из меня зайчик. Жалкое ничтожество.

Если бы я был писателем, то сочинил бы историю о бедном зайчике, которого преследует металлическая, очень твердая кастрюля. Книга называлась бы «Страдания обыкновенного зайчика». И поскольку у меня уши среднего размера и нет ни малейшего намека на усы, то никто бы не догадался, что рассказ автобиографический. Но все нашли бы бедного зайчика очень славненьким, очень трогательным, особенно милые дамы — я уверен, что они существуют, — и это бы меня немного утешило.

Тем временем кастрюля переходит в наступление:

— Иди сюда, мой зайчик, ну-ка, посмотри, что тут у меня есть…

Я притворяюсь глухим зайчиком.

Но моя рука уже в плену, она уже засунута туда, куда было показано. Как обычно…

— Я читала эротическую книгу и ужасно возбудилась, просто вся горю, горю, я готова, возьми меня, проткни меня насквозь, взорви меня, взмахни скорее своей волшебной палочкой, поработай ею как следует, я этого хочу! Быстрее!

Моя волшебная палочка? Не работает. Сломалась. А она говорит мне о зверье — о пылающей киске и развратном зайчике. Это смешно. Умираю от желания захохотать во все горло. Прошло. Желание было мимолетным.

Она хватает мою волшебную палочку и начинает растирать ее так яростно, будто хочет надраить до блеска. Затем накидывается на меня:

— Ну же, зайчик, зайчик, да сделай же что-нибудь, ну, пошевелись, потрогай меня вот тут, вот тут, потереби меня, подергай…

— Что-то не очень хочется…

— Да что ты прямо как девственник! Аппетит приходит во время еды!

Она кладет мою руку себе на грудь и возит ею туда-сюда, спрашивая, неужели у нее безобразная грудь?

Она прекрасно знает, что грудь у нее очень красивая, но это ничего не меняет. Я проклинаю себя за то, что у меня две руки. Одна уже…

— Возьми же меня наконец, Бенжамен, возьми меня как дикарь, я всегда хочу так, мне это во сне снится, ну же, дикарь, бросайся на меня, бросайся!..

— Нет.

— Что?

— Нет.

Она прекращает атаку. Зажигает свет. Отбрасывает одеяло, теперь ее голое тело как на витрине.

Наслаждаюсь свободой. Руки немедленно сцепляются, чтобы поддержать одна другую.

— Я что — не способна вызвать желание у мужчины?

— Способна.

— Но у тебя его нет?

— Нет.

— А ты знаешь, что многие мужчины хотели бы оказаться на твоем месте?

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

— Я тебе противна?

— Нет.

— Понятно! Ты хочешь отомстить мне из-за этой пиццы. Такой шантаж: если я не соглашаюсь исполнить любое твое желание — ты мстишь в постели. Бенжамен, это мелко! Ты просто как Орельен!

Давненько не вспоминали!

— Орельен не хотел заниматься любовью?

— Нет, просто Одиль расхотелось с ним трахаться. Он делал это машинально, без фантазии, без чувства. Он не забывался. Он трахался как кролик. Ну и Одиль почувствовала себя мешком для спермы. И ей надоело.

Вот те на! Неужели женщины обсуждают такие темы?

— А ты? Что ты рассказываешь? Что ты рассказываешь о «Бенжамене в постели»?

— Нет уж, я не такая, у меня есть стыд, я ничего не рассказываю или же говорю, что ты внимателен к моим прихотям, стараешься доставить мне удовольствие. Ну-у… до сих пор старался. Только в последнее время изменился, тебе стало наплевать на то, что я чувствую… А не только мужчина должен получать удовольствие, но и женщина! И удовольствие мужчины — даже не главное! До Орельена это не дошло. Он думал только о себе, и так не могло долго продолжаться. Если секс угасает, супружеская пара распадается. У Орельена не осталось ничего общего с Одиль…

— А кто у них рулил, он?

— Не поняла… A-а… Да, Одиль так и не получила права. Но не вижу связи.

— В постели у них кто был главным?

— В постели?.. Ясно. Понимаю, к чему ты клонишь. Ты считаешь, что я над тобой издеваюсь, когда говорю, чего мне хочется… Дескать, женщина, знай свое место! Давай раздвигай ноги, когда господину это угодно, и считай себя счастливой, так? Нет уж, с этим покончено! Всё, всё, всё! Абзац! Я говорю, чего мне хочется, и иначе не будет! А если тебе это не нравится…

Пауза. Я жду. Если мне это не нравится, то я могу учредить партию защиты мужского диктата?

— Если тебе это не нравится… тем хуже!

И это все? Я почти разочарован.

Но ненадолго.

— Бенжамен, если мы разведемся, это разобьет мне сердце! А тебе придется жить вдали от Марион, и, думаю, для тебя это будет ужасно…

Тишина. Я весь во власти этих слов: разведемся, Марион, вдали, ужасно…

— Бенжамен, пойми, я не смогу остаться здесь, если ты меня бросишь… Я буду вынуждена вернуться туда…

Я вздрагиваю. Мне страшно.

— Туда?

— Конечно. Вернусь домой, там мне будет лучше…

Так ли я понял? Нет, только не это…

— Туда? В Гваделупу?

— А куда, по-твоему? Там моя семья. Мне не прожить на то, что приносят книги, там я найду работу, а мама будет сидеть с Марион. И потом, дома я не буду чувствовать себя одинокой, меня во всем поддержат.

— Ты… ты шутишь?

— Вовсе нет. Это единственный выход.

— А как же твои книги? Если ты уедешь так далеко…

— Господи, Бенжамен! Пора бы уже знать, но поскольку не знаешь — довожу до твоего сведения: давно изобрели Интернет. Бывать здесь раз в год вполне достаточно. А если прилечу во время каникул, возьму с собой Марион и ты сможешь провести с ней недельки две…

Две недели? У меня мороз по коже. Весь заледенел.

— Беатрис, ты шутишь? А как же право родителей по очереди быть с ребенком?

— Это ты шутишь! Если ты меня бросаешь — у тебя никаких прав. Ну и если так случилось, что моя семья живет за морем, а Марион еще маленькая, мне ее и отдадут. Без проблем. Ты же получишь единственное право проводить с ней месяц во время летних каникул. Вот и все. А что, по-твоему, мне делать? Бросаешь жену — пожинай плоды. Или как ты думаешь?

Я уже никак не думаю. Я убит, и голос у меня какой-то чужой и странный. Сам его не узнаю.

— Ты уверена… Беатрис, ты сама-то в этом уверена?

— Да. У Одиль есть подруга адвокат, и когда ты стал… стал отдаляться от меня, я все у нее узнала.

— Я имел в виду… Ты уверена, что хочешь вернуться домой?

— Ну да. Ты меня бросаешь, я останусь одна с Марион… конечно же, мне не обойтись без поддержки семьи, без поддержки матери.

Без поддержки матери? Ее матери? Да ведь едва только выдастся свободная минутка, она сразу принимается поливать мамашу грязью! Та, мол, заела ее жизнь, никогда ее не понимала… А теперь, значит, Беатрис хочет к ней вернуться? Вместе с Марион…

— Ты вдруг так полюбила свою матушку?

Она закатывает глаза и пожимает плечами. Обычно она сначала пожимает плечами… Свидетельство большого волнения.

— Мама точно меня поддержит. Мы только из-за тебя перестали с ней ладить.

Вот это новость!

— Бенжамен, не хотелось тебе говорить, но мама считает тебя чересчур мягкотелым, слишком медлительным и недостаточно зрелым для воспитания ребенка. Ты все равно оказался бы не способен хорошо воспитать Марион, потому что не умеешь ей ни в чем отказать.

А…

— Только твоя мать так думает или ты тоже?

— Мне очень жаль, Бенжамен, не хочу тебя расстраивать, но мама права: ты вконец избаловал бы Марион. Ты не умеешь сказать «нет».

Та-а-ак… Значит, в этом она согласна с жирной свиньей…

— Тебе давно пора посмотреть на себя со стороны, Бенжамен. Сегодня женщины не потерпят того, что терпели их матери. Забудь о домашнем рабстве! Я имею право на собственное мнение и имею право его тебе высказывать. И имею право на то, чтобы меня выслушали. А у нас иногда… Понимаешь, иногда все так, как будто меня нет… И для меня это просто ужас — говорить в пустоту. Ты ведь даже не слышишь, что я говорю!

— Например, когда ты говоришь, что надо купить аптеку?

— Да, аптеку! Хотя бы и аптеку! У тебя, между прочим, диплом фармацевта, а не бакалейщика! Когда я говорю, что надо купить лавку… то есть аптеку… или когда я говорю, как мне лучше в постели, ты… тебе на это наплевать! Вот если бы я с тобой все время соглашалась, тогда бы ты, наверное, меня слушал…

Она вдруг прижимается ко мне.

— Бенжамен, ты мне нужен, я хочу, чтобы мы были вместе… Мне не хочется разлучать тебя с Марион. Одна только мысль об этом разрывает мне сердце. Одиль говорит, что Орельен очень изменился, ему так не хватает детей…

Орельен? Тот самый, что трахается как кролик?

Ну, знаете, этот счастливчик имеет право видеть своих детей раз в две недели. Ему-то на что жаловаться!

— Если ты уйдешь от меня, я буду очень, очень несчастна! Я буду брошенка!

Брошенка? Я от нее уйду? Кто из нас кого бросает? Я запутался.

— Бенжамен, если ты постараешься, у нас все получится… Мы ведь любим друг друга, а это главное!

Любим? Это любовь?

Я совсем иначе представлял себе любовь. Более красивой, более нежной, более теплой…


Она гасит свет.

Ее язык у меня во рту. Полное обследование изнутри. И ее руки, и ее дыхание…

— Ну же, Бенжамен, приласкай меня — и я тебя прощу…

— За что простишь?

— За то, что довел меня до слез. Иди сюда, иди, будь как дикарь, я обожаю по-дикарски…

А я нет. Это, пожалуйста, без меня. Никакого зверства, никакой борьбы, никаких сражений, никаких победителей. Я не могу так. Мне противно, мне омерзительно, меня тошнит.

— Давай, давай, мой зайчик, проси у меня прощения!

Зайчик… Кстати, а как это — «трахаться как кролик»? Может, это приятно, спокойно…

— Беатрис, я не могу. Что-то мне нехорошо, тошнит…

— Отравился, когда обедал с этой жирной свиньей?

Разумеется. Ничего другого не приходит на ум.

— Нет, ты все-таки постарайся для моего удовольствия! Доставить мне удовольствие… разве тебе не хочется? Иди ко мне, Бен, ну, залезай же на меня, давай, начинай, прон…

— Не могу… Меня сейчас вырвет…

— Выпей лекарство! Ну же! Бенжамен! Какой ты, к черту, аптекарь!

Я вскакиваю как ошпаренный.


Добегаю до ванной как раз вовремя.

Меня рвет.

Облегчив желудок и душу, спускаю воду.

Потом долго и тщательно умываюсь. Потом закрываю дверь на замок и сажусь на пол, долго сижу в ванной на полу, обхватив голову руками. Очень долго.

Обхватив голову руками.

И в конце концов… мне удается заплакать.

Тихонько. Тихо-тихо, как осенний мелкий дождичек. Воспитанные мальчики не плачут громко.

Я плачу совсем тихо.

Я плачу.

Обхватив голову руками.

10 Философия, возбуждающая чувственность

Я возвращаюсь домой с небольшим пакетом в руках. Мой маленький пакетик… моя маленькая тайна. Еще бы не тайна! Иду и думаю, до чего же это будет интересно…


Сегодня утром Беатрис попросила меня сходить в наш книжный и посмотреть, остались ли в продаже ее «Писи-каки». Да, остались. И было так странно увидеть в общественном месте такую знакомую книжку, ту самую, что лежит на тумбочке у постели Марион, ту, при создании которой я присутствовал.

Продавцу показалось, что «Писи-каки» меня заинтересовали, и я смутился. И сказал: «Нет-нет, я только посмотреть…» Он подумал, что я сомневаюсь, покупать ли, и поспешил сообщить, что, по его мнению, колебаться не стоит: «Знаете, эта книжка больше нравится родителям, чем детям». Я с серьезным видом кивнул и поставил «Писи-каки» на место.

Отойдя, я стал разглядывать полки, делая вид, будто ищу какую-то книгу, — отвлекающий маневр, который позволит потом незаметно выйти. Мне всегда неловко выполнять подобные поручения, Беатрис просто не понимает, чего мне это стоит, ни на минуту не хочет об этом задуматься. Но мысль об отказе мне и в голову не пришла, только сейчас об этом подумал! Согласился машинально, автоматически. А теперь, когда пытаюсь улизнуть, на себя же и злюсь: надо было сказать «нет». Нет, иди сама или попроси кого-нибудь еще. Например, свою милую Одиль…

В аптеке тренировки идут успешно, я учусь говорить «нет». Трезво обдумываю просьбу и, если она кажется мне чрезмерной, вежливо отказываю. Сначала коллеги удивлялись, но постепенно привыкли и все реже считают меня простаком. Странно, что такой элементарный совет Эме приносит-таки плоды. Попробовал из чистого любопытства — посмотреть, что будет. Ну и увидел…

Зато дома…

Дома, посеяв «нет», я пожинаю слезы, крики и нервные срывы.

Вот потому-то я не задумываясь сказал Беатрис «да». А сейчас, в книжном магазине, понимаю, что, сразу же согласившись, я избежал скандала. И угроз — вечно одних и тех же.

Стою посреди книжного магазина, думаю обо всем этом, скольжу взглядом по полкам… А продавец уже спешит мне на помощь:

— Вы что-то ищете?

Меня застают врасплох. Посреди моих раздумий. Меня раздирают противоречия, и тут меня застают врасплох… Короче, я попался.

— Плутарха.

Надо же было что-то ответить.

Продавец начинает хлопотать, суетиться, наконец встает на колени и шарит на нижней полке. Если Плутарх стоит там, в этом есть что-то символическое, правда, не знаю что. И мне некогда об этом думать.

— Вот! Одна книжка еще осталась.

Продавец встает и протягивает мне книгу. Маленькую, элегантную, но с жестким названием: «Порок и добродетель».

— Возьмете?

— Да!

Понимаю, что произнес это «да» странным образом, охотно и радостно. Обычно я так не говорю. Вспоминаю Беатрис. Мне ее жалко: мои обычные «да» такие покорные, со сдержанным вздохом, я соглашаюсь по воле рока… мои «да» всегда безрадостны.

Ну а сейчас я возвращаюсь домой с пакетиком в руке, веселый, как мальчишка, тайком забежавший в кондитерскую, — в моей покупке есть оттенок вызова, мятежа, сам не пойму какой, но есть. Дома сразу же кладу лакомство на отведенную мне половину кровати — это на вечер.

— A-а, ты пришел? Мог бы и поздороваться!

Подхожу к жене и целую ее в лоб. А по пути хватаю маленькую разбойницу, которая искоса следит за мной. Поднимаю ее к потолку: «Вот она, Ма-ри-он, вот она, марионетка, вот она летит, вот она под потолком…»

Я пою плохо, но ей все равно нравится моя песенка, звучно чмокаю дочку и осторожно опускаю на пол.

— Бенжамен… Что ж ты даже на меня и не взглянешь, придя домой! Одна Марион в счет, но я ведь тоже существую!

— Тоже хочешь к потолку?

Глупость сморозил. Не надо было этого говорить.

— К потолку? Я предпочла бы к небу, если хочешь знать. А из всех небес предпочла бы седьмое. Ну так как? Будет у нас свидание сегодня вечером?

Я смотрю на букет, стоящий на буфете. Прелестные цветочки, чудесные оттенки…

— Может, ты опять нездоров? Что на этот раз болит? Голова или живот?

Правда, до чего же красивые цветы. Очень, очень красивые. Снимаю шляпу перед цветочником. Не устаю ими любоваться. И вдруг чувствую близость к природе. Хочется бродить по лесу, собирать полевые цветы, слушать птиц…

— Если у тебя что-нибудь болит, скажи. Ну? Что у тебя болит?

И листья вокруг букета тоже очень мне нравятся: такие свежие, весенние…

— Бенжамен, я с тобой разговариваю!

— Да… Я засмотрелся на цветы… красивый букет.

— Ты не поверишь — цветы прислал Мартен…

Отчего же — поверю.

— Говорит, ему было так у меня хорошо…

И снова верю.

— Ему хотелось отблагодарить. Кажется, он очень рад, что будет со мной работать…

Все еще верю.

— Понимаешь, этот букет — он просто из вежливости, такой знак внимания. Мартен ведь очень хорошо воспитан…

А вот теперь не верю.

— Бенжамен, пока я схожу за Марион, ты, если не очень плохо себя чувствуешь…

— За Марион? Да она же дома! Только что пошла в детскую!

— Ах да! Господи, совсем потеряла голову со всем этим…

С чем — с этим? С цветами? С художником?

— Конечно же, она дома: ты бросаешься к ней, давай я тебя поцелую, давай я тебя приласкаю. А на меня ноль внимания, я для тебя как мебель! Мне необходимо твое внимание. Но у тебя его хватает только для Марион!

Ну и пусть букет подарил недобритый и недоделанный художник, цветы ведь все равно хорошие…

— Да ответь же мне наконец! Уверена, Марион бы ты сразу ответил!

— Беа…

— И не смей называть меня Беа! Ненавижу это имя, сто раз тебе говорила! Беаааа, беаааа… Как баран блеет. Я что, по-твоему, похожа на барана?

На барана или на Барана?

— Беатрис… Не надо ревновать к Марион, это…

— Еще что придумаешь! Вовсе я к ней не ревную. Тебе бы только все упрощать! Ничего тут общего с ревностью. Я счастлива, что тебе нравится возиться с Марион, но и мне нужно внимание. А поскольку тебе не угодно это слышать, ты и считаешь, что я ревную. Все очень просто! Бенжамен! Как я могу ревновать к девчонке?!

— Ну ладно… Тогда расскажи, как провела день…

— О господи, в этом, что ли, внимание! Внимание — это если ты, вернувшись домой, сразу подходишь ко мне, целуешь меня… Внимание — это когда ты заботишься обо мне… И отвечаешь, когда я с тобой разговариваю! И смотришь на меня! А ты глаз не сводишь с этих цветов!

— Да… они красивые.

— Спасибо, уже слышала! А я? Я что — некрасивая?

— Нет, нет… Ты красивая. Ты очень красивая…


Потом…

Потом не помню, как я от нее отделался. Спасся в последнюю минуту, и то лишь потому, что пора было садиться за стол.

Потом ужин. Больше мы о пицце и не заикаемся. Хозяин пиццерии и владельцы собак, привыкшие встречать меня на своем пути, будут по мне скучать… Эстафету принял китаец-кулинар, готовящий блюда на заказ, он доставляет их через пятнадцать минут после звонка. Пока Марион очень нравятся немы и рис по-кантонски. Пока…

Потом вечерняя сказка, болтливый потолок, ручонки Марион, сложенные ладошка к ладошке перед сном, она кладет на них головку, спокойной ночи, детка, до завтра…

А потом мы наедине…


Наедине с Плутархом.

— Бенжамен, я сто раз тебе говорила, что читать в постели вредно. Иди сюда, давай почитаем вместе.

— Мне больше нравится читать в постели.

— Это у тебя что?

Она берет у меня из рук книгу, смотрит на обложку и снисходительно улыбается:

— Ничего себе чтение перед сном! Строишь из себя интеллектуала, Бенжамен?

— Нет, просто хочу почитать эту книжку.

— Ты же сроду не интересовался философией, что на тебя нашло?

— Никогда не поздно исправиться.

— А почему ты купил именно эту книгу?

— Захотелось. Да, кстати, «Писи-каки» в магазине есть.

— Да? Просто уверена была, что ты забудешь! Даже не решилась напомнить, боясь, что опять пошлешь меня к черту, как в прошлый раз с пиццей. Думала, скажешь: иди сама! Ты тогда так больно меня хлестнул — я растерялась… до сих пор не могу опомниться… Чувствую себя такой слабой, уязвимой… Потому что мне нужно твое внимание. Значит, еще есть… А сколько экземпляров?

— Не посмотрел. Как-то не подумал об этом.

На самом деле там только один экземпляр, и я это знаю. Только ей не скажу. Неизвестно, куда это заведет.

— Не знаешь? Или, может, не помнишь сколько?

— Не знаю. Ты же не просила их пересчитывать.

— А тебя обязательно надо просить…

Забираю у нее Плутарха, пока не отняла.

Она нехотя направляется к двери, ей трудно оставить меня в покое.

Уже на пороге говорит:

— Ладно, философствуй на здоровье… Таким, как ты, философия и впрямь не повредит.

Таким, как я?

Перед тем как закрыть дверь, она грустно и трогательно мне улыбается: брошенная девочка…

Трогательно… Я не хочу растрогаться. Мне слишком дорого это обходится.


Наедине с Плутархом. Наконец-то.

Я читаю…

Я встаю, беру карандаш, пачку клеящихся бумажек и снова ложусь.

Я никогда еще не делал пометок в книге. Это впервые.

Я читаю, подчеркиваю, приклеиваю желтые листочки…

Я читаю.

Я перестаю читать. Я закрываю глаза и думаю. И перечитываю: кусочек оттуда, кусочек отсюда. И еще раз.

Я читаю.

И так далее…


Вдруг:

— А! На этот раз ты не заснул! Спасибо Плутарху! Значит, немного философии все-таки пошло тебе на пользу? А к не столь духовным наслаждениям ты уже готов?

Как же я о ней забыл… ведь я думал о ней сегодня, перелистывая страницы.

— Ну так что, мой зайчик? Ты готов к новым приключениям?

— Вот именно.

— Плутарх тебя разбудил?

— Да, наверное, да. Надеюсь…

— Надеешься? Значит, сейчас ты не такой дохлый, как тогда?

— Надеюсь, что нет.

— Более решительный?

— Кажется, да.

— И мы обязаны этим Плутарху? Да он просто прелесть!

— Да, он чудо какой советчик.

— Тебе надо было раньше заняться философией, мой зайчик.

— Я тоже так думаю.

— Ну давай, скорее, покажи мне это! От слов к делу! Красивые слова ничего не стоят, если их не подтвердить действиями.

— Полностью с тобой согласен.

— Тогда иди сюда, мой зайчик! Давай скорей проверим, насколько возбуждает философия!

Вот насчет этого у меня большие сомнения.

Она гасит свет, я считаю до трех и разъясняю:

— Плутарх действительно меня разбудил, и я действительно чувствую себя более решительным, только решительным не в том смысле, как ты думаешь. Я решил…

— Наброситься на меня как дикарь!

— Нет, читать дальше.

— Ну и отлично, разумеется, потом ты дочитаешь свою книжку, не зря же она куплена.

— Нет, я решил дочитать ее прямо сейчас. Я обдумываю прочитанное и хочу читать дальше, чтобы не потерять нить.

— Что?! Ты хочешь читать сейчас?

— Да, но ты не волнуйся, ты можешь спать, я тебе не помешаю — я уйду читать в гостиную.

— Ты что — разыгрываешь меня?

— Нет.

— Ладно, хватит. Очень смешная шутка, молодец, поздравляю!

— Это не шутка. Спокойной ночи…

Я встаю и, с книгой в руке, направляюсь к двери.

— Бенжамен, вернись!

— Я же сказал, что буду читать. Спокойной ночи!

— Бенжамен, ты смеешься надо мной, что ли? Ты хочешь меня унизить?

— Нет, просто хочу почитать.

— А я? Я что, не существую?

— Ты можешь спать, если клонит в сон, или тоже почитать, делай что хочешь.

— Я хочу тебя в постели, вот чего я хочу! Иди, ложись…

— Нет, я хочу читать.

— Бенжамен, ты не можешь так со мной поступить…

Первый всхлип.

— Я ничего плохого тебе не делаю тем, что читаю.

Второй всхлип.

— Не строй из себя дурачка, Бенжамен, ты делаешь мне больно, очень больно, и ты прекрасно это знаешь…

Третий всхлип.

На кого я похож, стоя в дверях комнаты? Я буду читать или считать ее всхлипы?

— Я не хотел тебя расстраивать… просто почитать хочется. Спокойной ночи.

— Бенжамееен…

Сразу двадцать всхлипов. Наводнение. Ниагарский водопад.

— Беатрис, я читаю не из духа противоречия. Мне очень жаль, что ты так это воспринимаешь.

— Тогда вернись!

— Нет.

— Ты эгоист… Ты даже о Марион не думаешь.

— Марион спит.

— И тебе плевать, что ее увезут, что она будет за тысячи километров от тебя, тебе плевать?

— Пока что она здесь. Спокойной ночи, Беатрис.

Закрываю за собой дверь и направляюсь в гостиную.


Я слышу рыдания, слышу отчаянные призывы, слышу этот особенный ее голос: когда она слишком долго плачет, голос становится хрупким, как богемский хрусталь…

А если она сломается? Если я сломлю ее своим упрямством, своей безумной идеей «прислушаться к разуму»?

Проклятый разум! А не послать ли его подальше, искушает меня внутренний голос. Но. Но у меня в руке книга. Я сжимаю ее как свой личный талисман, свой персональный гри-гри. Я сжимаю ее в руке и устраиваюсь на диване.

Читать трудно, читать мешает чувство вины. За стенкой слышится плач. Я перечитываю фразы, перемежающиеся всхлипами. Между строк мне мерещится залитое слезами лицо Беатрис. Но я продолжаю читать. Я слишком далеко зашел, чтобы возвращаться назад.


Потом…

Потом плач стихает.

Никаких всхлипов.

Ночь, я один.

До конца книги.

До конца ночи.

11 Упрямая подушка

Я хожу кругами, я слоняюсь из комнаты в комнату, и комнаты кажутся мне пустыми.

Мой праздный, растерянный взгляд блуждает с предмета на предмет, выхватывая из пустоты то игрушку Марион — и на глаза наворачиваются слезы, — то какую-нибудь вещичку Беатрис — и вот я уже угнетен, подавлен. Кухня меня презирает, она держит себя вызывающе, она напоминает, что я могу питаться чем попало, плевать на пиццу, пропускать завтраки, обеды и ужины, это все равно; «я здесь, на кухне» — не бывает теперь такого.


Детская меня обвиняет, детская грустит, она чувствует себя никому не нужной: «Видишь, что ты со мной сделал?»

Я сажусь на кровать, я беру в руки подушку, я вдыхаю ее запах… Что за собачья жизнь, надо встать, а сил не хватает, нельзя больше смотреть на забытую плюшевую игрушку, а она торчит прямо перед глазами. «Где Марион»? — спрашивает меня огромная белая собака, что за собачья жизнь, ох, до чего трудно закрыть за собой дверь…

Где теперь Марион? Далеко… Далеко — как что, пап? Очень далеко? Голос дочурки звучит у меня в голове… Да, это очень далеко… слишком далеко.


Еще комната, комната наших шалостей, наших ссор — эта надо мной смеется: «Что ж, можешь собой гордиться! Ну и чего ты добился? Выиграл и бродишь тут как неприкаянный. Но сам ведь этого хотел!»

Подушка Беатрис кажется мне печальной, заброшенной, так и слышу ее горькие упреки: «И все из-за какой-то книги, автор которой умер несколько тысяч лет назад, и его даже по телевизору не показывали… Ты-то думал, что его писанина и сейчас современна, но разве она стоила… стоила всего того горя, которому ты виной?»


Я вспоминаю рыдания Беатрис, о, сколько изящества было в ее рыданиях (она так мило, так изящно плачет, это плач высокого класса). Я вспоминаю об упорстве, с каким говорил: нет, нет, я не уступлю; о своем ослином упрямстве…

Помню, как, ложась спать на рассвете, я прислушался к дыханию рядом со мной — какое мерное дыхание, какой глубокий сон. Помню удивительное внутреннее спокойствие, чувство умиротворения, охватившее меня и заполнившее пустоту. Я переставал быть слабаком, нулем, никем. Я становился кем-то. Надо было научиться познавать себя… это целая программа, но она заранее меня радовала. Мне казалось: вот-вот начнется увлекательное приключение. Сон Беатрис ободрял меня: я был прав, сказав «нет» и настояв на своем. Это было жестоко по отношению к ней, ведь она к такому не привыкла, но она привыкнет и успокоится. Она всегда успокаивается. И я заснул, до конца примирившись с самим собой.


Помню, как проснулся утром совершенно спокойный. Спал я совсем мало, но так сладко… качеством моего сна словно бы компенсировалось его скромное количество.

Помню, как весело, с песенками, собирал Марион в детский сад. Помню, как играл во время завтрака, устроив морской бой внутри пиалы между добрыми и злыми кукурузными хлопьями. Добрые победили, но и те и другие закончили свои дни в желудке моей дочери, которая за время битвы — спасибо напряженному ожиданию! — совершенно забыла, что наотрез отказывалась есть.

Помню, когда мы выходили, меня окликнула Беатрис: «Бенжамен, задержись на минутку, пожалуйста». Голос был обычный, громкий и уверенный, но это «пожалуйста» меня встревожило, как тревожит предчувствие…

Успеваю шепнуть: «Подожди здесь, мое сокровище, я зайду к маме» — и тороплюсь к ней.

— Что?

— Бенжамен, то, что ты сделал вчера вечером, очень серьезно. Ты пожалеешь об этом.

— О чем?

— Я не могу тебе позволить так со мной обращаться!

— И что?..

— Прекрати повторять свое «что»! Это невыносимо!

Мог бы понять, что…

— Бенжамен, мне надо все обдумать. Я…

— Послушай, нам пора идти, может быть, мы позже поговорим?

— Хорошо. Сегодня вечером я сообщу тебе о своем решении. И тебе не удастся слинять. Ты его выслушаешь, нравится оно тебе или нет. И подтвердишь, что до тебя дошло.

— Может, еще и повестку заказным письмом пришлешь? С уведомлением о вручении.

Она пожала плечами, и я ушел.


Помню, как на пути в садик я сжимал руку Марион, как слушал ее звонкий голосок, как мы вошли, как я снял с нее курточку и сказал ей все то же, что всегда, помню, как ужасно был напряжен, когда все это проделывал. Чувства переполняли мое сердце.

Я молча прижал девочку к себе. У меня больше не было слов, их потребовалось бы слишком много. Как сказать ей о такой большой любви…

Я обернулся — она махала мне рукой, и, когда она улыбнулась, я почувствовал, что мои губы повторяют ее улыбку.


Мне вспоминается этот странный день. Эме поздравил меня с успехом: «Ты научился говорить “нет”, говоришь именно так, как надо, —спокойно, никому не в обиду. Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но и твои отношения с людьми тоже выровнялись».

Вот уж чего не заметил. Более ровные отношения? Смешно. Можно умереть от хохота. Но откуда бы ему догадаться? Ничего ему не рассказываю, зачем? Разве кто-нибудь может меня понять? О таких вещах не говорят…

Я думал о своем, я думал о решении, которое мне предстоит выслушать и подтвердить, что до меня дошло.

Утром я позвонил Беатрис, но телефон надрывался в пустоте. В обед ее тоже не было дома. И после обеда. Мне казалось, она сидит у телефона и нарочно не берет трубку. Или ее на самом деле нет?..

День тянулся ужасно долго, чудилось, будто каждый следующий час длится дольше предыдущего. Бесконечный обратный отсчет.

И этот страх — резкий, как почечная колика, этот страх, что, вернувшись, я не увижу Марион.


Она была дома.

Она была дома и сияла от радости.

— Папа, мы едем в путешествие!

— Вот как? И куда же вы едете?

— К бабуле!

Я не спрашиваю, о какой бабуле речь. Я понимаю.

— А ты не приглашен, Бенжамен.

Беатрис выходит из ванной с дорожной сумкой в руке и с приговором на губах:

— К твоему сведению, мне удалось достать на завтра два билета на самолет.

— На завтра?

— Да, у Одиль есть подруга, директор турагентства, она нашла для меня места.

Ненавижу Одиль. У этой женщины слишком много друзей.

— Бенжамен, выслушай меня хоть раз. Мы уезжаем на месяц, разлука пойдет нам во благо.

Вот оно, решение!

Я подтверждаю, что до меня дошло. Но неубедительно подтверждаю.

А садик? Садик не проблема, Беатрис с воспитательницей подружки, та очень гордится, что среди родителей в ее группе есть автор детских книг, и этот автор приходит читать детям свои рассказы, и «можно абсолютно доверять» этому автору, когда этот автор обещает поддерживать связь с садиком во время отсутствия ребенка.

— Пап, мы берем с собой домашние задания.

Домашние задания? Уже?


Помню наш странный ужин. Беатрис говорит с Марион так, будто меня не существует. Рассказывает, что они будут делать, куда поедут. И как это будет здорово.

Марион была слишком мала, когда ездила в Гваделупу, и, конечно же, ничего не помнит. Тесть с тещей обычно прилетают в метрополию несколько раз в год. Они сохранили за собой небольшую квартирку, и это избавляло нас от необходимости селить их у себя на долгие недели… Помню, как Беатрис говорила: «Бенжамен, я все равно не смогу жить с матерью под одной крышей, главное, не предлагай ей останавливаться у нас!» Как же она теперь перенесет совместное существование?

Беатрис объясняет, вдается в подробности, восклицает… Можно подумать, что рассказывает сказку.

Она избегает меня, избегает моего взгляда. Как будто меня нет. Но говорит все это именно для меня. «Вот увидишь, как нам там будет хорошо, тебе и возвращаться-то не захочется!» Я слушаю и расстраиваюсь.

А малышка заинтригована, она задает вопросы, ее глаза блестят. К концу ужина дело сделано: ребенок в восторге.

И уже у кроватки:

— Жалко, пап, что ты не хочешь ехать с нами…

Отвечаю, что не могу сейчас ехать, что я сейчас не в отпуске, иначе, конечно же, поехал бы с ней.

Помню, что, глядя на то, как Марион складывает ручки на подушке и пристраивает на них голову, я подумал: вот этот жест я никогда не забуду, он всегда будет стоять у меня перед глазами, я сохраню его навсегда и никто не сможет его у меня отнять.


Помню, потом мы выясняли отношения.

— Бенжамен, я приняла это решение, чтобы ты все обдумал. Ты поймешь, что такое одиночество. Это послужит тебе уроком: оценишь преимущества семейной жизни. И может быть, когда я вернусь, будешь по-другому вести себя со мной.

Я продолжал молчать, и она утратила свой учительский тон. Урок закончился.

— Скажи, что ты думаешь. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

Помню, в тот момент во мне что-то произошло, как будто щелкнуло. Это не я ей отвечал, или, может быть, это говорило мое новое «я». Непривычное и для меня самого удивительное.

— Что я об этом думаю? Думаю, что это шантаж. Понимаю ли? Да, я понимаю, что ты мне мстишь.

— Бенжамен, как это мелко! Я в тебе разочарована! Да я же просто пытаюсь найти варианты, при которых мы бы стали… стали прежними. Чтобы нам было хорошо вместе…

Помню, как вслед за этим ее голос смягчился, она обняла меня за шею, потрепала по щеке и прошептала мне на ухо, как секрет, как признание в любви:

— Бенжамен, я хочу, чтобы мы любили друг друга. Хочу, чтобы мы были настоящей семейной парой.

Это было сильнее меня. Я высвободился, посмотрел на нее, и слова нашлись сами собой:

— Ты не хочешь, чтобы мы были семейной парой, ты хочешь мной командовать.

Я думал, что от потрясения она упадет в обморок. Она побледнела и стала озираться по сторонам так, будто потерялась и не понимает, где находится.

Потом пришла в себя.

— Объясни, пожалуйста, Бенжамен! Объясни!

Но я уже все сказал и устал.

Я пошел спать.

Помню, потом я слышал, что она плачет, но мне не хотелось ее утешать.

На следующий день они уехали. Я едва успел попрощаться с Марион.


Я вспоминаю…

Я вспоминаю все и рассказываю об этом подушке Беатрис. Однако подушка слушает равнодушно. И продолжает упрекать меня в одном и том же: «Видишь, что ты наделал! Довести до слез такую красивую женщину! И тебе не стыдно? Она такая чувствительная, такая хрупкая…»

Мне ясно, конечно, что подушка на стороне Беатрис, ведь это же ее подушка. Нет, ты все-таки выслушай меня, ведь я прав: она увезла Марион, она жестока по отношению ко мне, и если я не рыдаю по всякому поводу, это же не значит, что у меня нет чувств… Ты понимаешь?

Но эта глупая подушка упряма как ослица: я — злодей, Беатрис — жертва, и с этого ее не собьешь.

Повернувшись к своей подушке, единственной, кто мог меня понять, я призвал ее в свидетели и вдруг осознал, что говорю вслух. Сам с собой.

Я разговариваю сам с собой, как старый холостяк. Меня бросает в дрожь, и я умолкаю.

Только это ничего не меняет: тишина наполнена словами, которые я мысленно говорю себе.


Где она, Марион-марионетка? Вот она летит, вот она…

12 Рыбкины писи

Я хожу вокруг него, спрашивая взглядом: выполнять приказ или ослушаться? Телефон безучастен, у него нет мнения по этому поводу. «Тебе решать, я всего лишь предмет».

Приказ: «Ты нам не звони, я сама позвоню, ясно?»

Пока меня удостоили только одним звонком, одним и сверхлаконичным: «Мы дома, все в порядке». И голос был не тот, без которого я чахну.

Три дня без новостей от нее. Три дня без звонкого голоска моей дочурки. Три дня, и я все еще жду, все еще покоряюсь? Хватит!

Тон у тещи сухой, суше пустыни. Она напоминает мне о запрете: я не должен звонить, Беатрис категорически против. Я с ума схожу от беспокойства? Ну и что?! После того, как я поступил со своей женой, мне не на что жаловаться! Я сразу же сдаюсь, хорошо, хорошо, я только хотел поговорить с Марион, прошу вас, мадам.

— Бенжамен, это очень серьезно. Это крайне серьезно. Мужчина, не уважающий свою жену, не заслуживает такой женщины, как Беатрис.

Ах, так? Значит, с другой это допустимо? И есть женщины, которых можно не уважать, не испытывая при этом угрызений совести? Следует перечитать Декларацию прав человека, похоже, я не все понял.

— Бенжамен, я думала, вы порядочный человек. Я разочарована. Весьма разочарована.

— Я тоже.

— Что?

— Я тоже разочарован. В вас. И хочу поговорить с Марион.

— Если вы будете говорить со мной таким тоном…

— Значит, вы имеете право говорить мне все что угодно, хотя ничего не знаете, а я должен молчать?

— Я ничего не знаю?! Не смешите меня! Я все знаю, Бенжамен! Беатрис мне все рассказала. Все!

— Что все?

— Все! Я была просто в шоке! На вашем месте мне было бы стыдно. Как вы после этого можете смотреть на себя в зеркало?

— Вот как раз смотрю. Не слишком-то это сложно, можете сами попробовать… а трубку передайте Марион.

Тишина. Потом щелчок в ухе. Теща бросила трубку. Кажется, жутко разозлилась.

Снова набираю номер. Я готов набирать этот номер до тех пор, пока не услышу тоненький голосок. Я готов надоедать им днем и ночью. Но я дозвонюсь до Марион.

— Бенжамен, нам больше не о чем говорить!

— А я хочу говорить не с вами, а с Марион.

— Мне нужно разрешение Беатрис, но она вышла.

— Я отец Марион и хочу с ней поговорить!

— Перезвоните позже.

Вот те на! А как же запрет?

— Нет, я хочу поговорить с ней сейчас.

— Беатрис права, вы грубиян. Позвольте напомнить, что я ваша теща!

Надеюсь, что ненадолго…

Что? Кто пользуется моим мозгом, чтобы так думать? Наверное, я сам, больше вроде некому… Я растерялся. Я не заметил, как у меня появилась эта мысль, судя по всему, она сидела во мне уже давно, пришла не предупредив. Я так взволнован, что с трудом понимаю: стараясь казаться хамом, непочтительным, неприятным, я добился своего. И после этого они хотят, чтобы я был учтивым? Печальный урок.


— Папа?

Меня так потряс звонкий голосок в трубке, радость так захлестнула меня, что я едва смог ее ощутить. Мы не существовали раздельно с моей радостью — тут она, а тут все остальное; я сам обратился в радость, я стал радостью, во мне не осталось ничего, кроме радости.

— Пап, это ты?

Слышать ее уже чудо. Все, что она говорит, прекрасно. Она этого не понимает, что тоже прекрасно, каждое ее слово — драгоценность.

И если я сам что-то говорю, то только затем, чтобы насладиться ответом, чтобы радоваться и радоваться ее голосу.

— Папа, пааап… А рыбки тоже писают?

Ну разве она не прелесть?

Отвечаю, что плохо разбираюсь в рыбах, но мне кажется, что рыбки тоже писают, как же без этого…

— Значит, когда я купаюсь в море, я купаюсь в рыбкиных писях?

Нет, это слишком прекрасно! Я восхищаюсь ею. Я ею горжусь. Мне такое и в голову никогда не приходило.

— Пааап… А я иногда кааак глотну морской воды. Значит, я рыбкины писи кааак глотну?

Чудо, чудо… Ликую в душе и успокаиваю дочку: воды в море так много, а рыбкины писи такие маленькие, что они с водой смешиваются, в воде растворяются, и в конце концов от них почти что ничего не остается. Поэтому она может спокойно купаться.

— Почти что — значит, немножко все-таки остается! А я не хочу купаться в Рыбкиных писях!

Ох, не знаю, сам-то смогу ли теперь плавать без задней мысли… Но как красиво она сказала!

— А бабуля с мамой говорят, что рыбки не писают!..

Так… У меня наверняка будут проблемы. Но дело и без того зашло чересчур далеко.

— Просто бабуля с мамой считают, что ты еще слишком мала, чтобы понять мои объяснения. Им кажется, только взрослый человек может понять, как рыбкины писи исчезают, смешавшись с водой. А я считаю, что ты достаточно взрослая. Сама-то ты как считаешь?

Она колеблется, потом тихонько шепчет: «М-м… угу…»

Наверное, теперь она станет обдумывать этот вопрос, то есть всерьез обсуждать его со своей куклой, чтобы кукла, которая, конечно же, все знает, сказала, что следует об этом думать. Кукла эта не из тех, которые умеют говорить, но она часто рассказывает Марион о том, что думает сама Марион. До чего же полезна такая кукла…

Как бы там ни было, у Марион будет время разобраться и понять, что же она считает, а пока малышка меняет тему:

— Па-па, я хочу, чтобы ты пири-е-хал!

Я таю. И представляю себе Беатрис — глаза вылезают из орбит, голос — как удар кнута: «Чтобы ты при-е-хал! ПРИ! Учись говорить правильно!»

— Ты хочешь, чтобы я приехал… Я не могу, мой ангел, я не в отпуске.

— Тебе ведь только надо сказать жирной свинье, что ты хочешь в отпуск…

— Дорогая, он не жирная свинья. Его зовут Эме.

Она растерялась:

— А мама говорит, что…

— Я знаю, но я хочу, чтобы ты называла его Эме, хорошо? — На этот раз пытаюсь изменить тему разговора я.

— Папа, я хочу, чтобы ты был тут!

Я таю и мучаюсь.

— Ты хочешь, чтобы я был с тобой… Я тоже этого очень хотел бы, но…

Но наш разговор обрывается, его обрывают. Является Беатрис. Я слышу ее суховатый голос, странная смесь сухости и вежливости.

— Марион, попрощайся, пожалуйста, и положи трубку.

Малышка слабо протестует. Совсем слабо. Чересчур слабо. После чего сухость резко возрастает, и мы оказываемся в абсолютно пустынной зоне — ни малейшего намека на растительность до самого горизонта, и я вижу лишь барханы, барханы, барханы, насколько хватает глаз.

— Марион, клади трубку! Сию же минуту!

— До свидания, папа…

В звонком голоске не слышно огорчения, только покорность судьбе. И привычка.

Такие люди не спорят, они приказывают.

— До свидания, мой ангел, моя феечка, любовь моя…

Дослушать ей не дают. В телефонной трубке уже короткие гудки, цензор не дремлет. Что я о ней думаю — вымарано цензором. Что я без нее скучаю — тоже вымарано цензором. И что я люблю ее — опять же вымарано цензором.

Вытираю слезы тыльной стороной ладони и кладу трубку.


Я несчастен.

У меня две руки, две ноги, я здоров, и все-таки я несчастен.

У меня чудесный ребенок, мой ребенок жив-здоров, и тем не менее я несчастен.

У меня интересная работа, я получаю за нее хорошие деньги, у меня, слава богу, прочная крыша над головой, и при всем при том я несчастен.

У меня красивая, умная жена, но я несчастен.

Многие хотели бы оказаться на моем месте, в моей постели, а я несчастен.

Я избалован судьбой, однако я несчастен.

Самое ужасное, что мне даже не стыдно.


Мой нейрон донельзя взволнован — я чувствую, что он одинок, брошен своими дезертировавшими товарищами. У меня остался только один нейрон, да и тот не знает, что делать. Ему необходимо действие, а не хандра. Ему кажется, что, если будет действие или хотя бы перспектива действия, его товарищи, покинувшие мой бездействующий мозг, сразу же вернутся. Короче: если им найдется работа, они, так и быть, вернутся, а если я буду хныкать — спасибо, нет.

Я молча соглашаюсь, я вежливо киваю. Действовать… Но как?

Учредить сообщество подвергшихся издевательствам, осмеянных и сломленных мужчин?

Похитить Марион и уехать с ней далеко-далеко, как можно дальше?

Купить аптеку, чтобы обрести покой и жить с Марион под одной крышей?

Покой? Скажешь тоже! Ты смеешься надо мной? Неужели сам в это веришь? — говорит мой разочарованный нейрон.

Тогда что?

Покориться?

Покориться, но на этот раз сознательно и зная почему?

Или же…

Или же?

Да, конечно.

Меньшее из зол. Единственное решение.

Я соглашаюсь, нехотя соглашаюсь, и мой нейрон доволен — подкрепление скоро придет.


Мое решение пугает и возбуждает меня, манит и удручает, делает меня слабым и придает мне силы.

Чтобы стать ближе к самому себе, к этому сумбуру чувств, я должен смеяться и плакать одновременно.

Что я и делаю.

13 Фотография под диваном

Она почувствовала на себе мой взгляд, подняла глаза и улыбнулась.

Я почувствовал на себе ее взгляд, поднял глаза и улыбнулся.

Мы с ней часто улыбаемся.

Теперь я знаю, что, когда она уйдет, мне будет без нее пусто. Или же пространство наполнится ее отсутствием.


Новую помощницу фармацевта зовут Сара. Это восхитительное имя. Она будет работать здесь несколько месяцев вместо сотрудницы, ушедшей в декретный отпуск. Если подумать, становится ясно: декретные отпуска слишком коротки.

«Как тебе Сара?» — спрашивает Эме. Что он имеет в виду? Отвечаю, что, по-моему, она красивая и очень милая.

Может быть, она даже слишком хороша?..

Меня не тянет к ней, дело не в этом, совсем не тянет, но… она мне очень нравится.

Она так тихо разговаривает со мной, как будто признается в самом сокровенном. Она так улыбается мне, как будто счастлива меня видеть.

Нет, разумеется, я не занимаюсь самовнушением, не стараюсь себя обмануть, вовсе не стараюсь. Нет-нет, она всего лишь хорошо ко мне относится.

Я чувствую, что я ей симпатичен, о таких вещах всегда догадываешься. Она прекрасно знает, что нравится мне: это сильнее меня, я ищу встречи с ней.

Это взаимная симпатия, вот и все.

Нет-нет, я не собираюсь встречаться с ней вне работы, не стоит все смешивать. Нет-нет, это было бы двусмысленно, она бы подумала, что у меня есть какие-то намерения… и это испортило бы нашу дружбу. Мы не друзья, я знаю, мы всего лишь коллеги, но это не мешает испытывать дружеские чувства.


Недавно, уж не помню по какому поводу, мы смеялись как сумасшедшие. Мы рыдали от смеха, а когда наконец успокоились и смогли посмотреть друг на друга так, чтобы снова не рассмеяться, нам почудилось, будто мы очень давно и близко знакомы, будто у нас есть что-то общее. Это был приятный, счастливый момент… Нам оказалось приятно не только хохотать вместе, нам оказалось приятно и то, что потом… особенно то, что потом.

С того дня мы как будто бы заключили договор о дружбе. Когда ты вот так с кем-нибудь смеешься, то ощущаешь, что между вами устанавливается согласие, возникает близость.

Думаю, есть мужчины, которые спят с женщинами, не испытывая такого сильного ощущения близости, какое мне было дано в тот день.

Странная мысль, сам не знаю, почему мне от нее никак не отделаться, сам не знаю, почему я все время возвращаюсь к ней: мы с Сарой намного ближе, чем некоторые любовники.

Нет, знаю почему. Мне уже давным-давно не было и никогда больше не будет ни с кем хорошо в постели. Я слишком стар для этого. Слишком истрепан. Во мне нет ничего, что могло бы понравиться женщине. Но пусть я не способен быть любовником, я могу быть другом.

Да, вот именно, только это и ничего больше — я хочу быть ее другом. Таким, как друзья детства, которым доверяют тайны, секреты, которым можно сказать все. Близким другом.

Я смотрю на нее, хочу или не хочу — все равно смотрю, это происходит помимо воли, просто так само собой получается. Я смотрю на нее часто и подолгу. На нее приятно смотреть. У нее довольно непослушные волосы, они всегда чуть-чуть растрепаны, они словно бы приплясывают на голове. У нее такой маленький хорошенький носик, что его хочется съесть — едва хватило бы на один укус. У нее полные губы, созданные для того, чтобы их целовать. Нет, не мне, я даже не думаю об этом. Ее губы заслуживают поцелуя кого-нибудь стоящего, а не такого бесцветного существа, как я, — тут у меня никаких иллюзий…

— Она тебе нравится, да?

Я вздрагиваю.

Это голос Эме, конечно, это он спросил.

Не уточняя, о ком это он, отвечаю «да, конечно». И, поскольку он молчит, добавляю: «Она симпатичная».


Она симпатичная… Открываю дверь, чтобы выйти из аптеки, а в голове эти слова. Не знаю почему, но в сказанном есть что-то грустное, бесконечно грустное. И тут я замечаю, что Сара здесь, рядом. Придерживаю дверь, пропуская ее вперед, и выхожу следом за ней.

Мы стоим на тротуаре, и, пока она со мной прощается до завтра, я ловлю ее взгляд.

Странно. Я слышу: «До завтра?» — со знаком вопроса. И, сам того не сознавая, отвечаю на этот ее вопрос — «нет».

— Сара, а сегодня… а сегодня у тебя найдется немного времени?

Она улыбается:

— Думаю, найдется… А что?

И тогда… получилось, как будто я тайком подготовил свою речь и отрепетировал ее. То, что произошло потом, не укладывается у меня в голове. Я говорю, что живу в двух шагах отсюда и не выпить ли нам по бокалу вина у меня дома, мне это было бы приятно.

А она… она, без минутного колебания, откликается такой же, словно бы давно готовой фразой:

— С удовольствием. Если у тебя есть время.

Есть ли у меня время? Раз я приглашаю ее к себе, значит, у меня есть время. Я отвечаю на вопрос, который она мне не задавала, но который я услышал. Говорю, что сейчас живу один, что моя дочь ненадолго уехала с матерью.

— А обычно дочка живет с тобой?

— До сих пор было так…

Тон у нее становится менее решительным, и моя решимость, кажется, тоже убывает.

— Ты… ты не женат?

— Уже почти не женат.

Я сказал слишком много или слишком мало.

Со свойственным мне занудством я пускаюсь в неловкие объяснения. Как раньше в школьных сочинениях, мне не удается раскрыть тему, но я говорю от чистого сердца. Говорю, что у нас с женой не осталось ничего общего, а думаю, но не говорю вслух: «Главное, любви». Говорю, что жена решила со мной развестись и это пришлось очень кстати, потому что быть с ней мне уже нестерпимо. Говорю, что снял обручальное кольцо не для того, чтобы считали холостяком, это символический жест. Говорю, что моя будущая бывшая жена хочет забрать у меня дочку и увезти с собой, далеко, очень далеко.

Я говорю медленно, и идем мы тоже медленно. Я чувствую на себе ее взгляд, и это придает мне сил рассказать о своей слабости. Пусть она знает.

Я говорю, что был тяжело ранен, но сейчас начинаю выздоравливать.

Она улыбается.

Она улыбается! Я говорю ей, что я наполовину конченый человек, а она улыбается!

Открываю дверь квартиры и веду ее в гостиную.

Едва войдя, она замечает фотографию Беатрис — от этого снимка никуда не деться, он стоит так, чтобы отовсюду было видно. Она замечает фотографию Беатрис, которая хочет быть здесь, когда ее нет, и которая хочет, чтобы ее было вдвое больше, когда более чем достаточно и одной.

— Это она? — спрашивает Сара.

— Была она.

Хватаю фотографию и швыряю ее под диван. Слишком поздно, Сара успела разглядеть женщину на снимке. Или ей кажется, что разглядела. Ей кажется, будто она видела мою жену. Но нет, она видела всего лишь облик моей жены, только она этого не знает. И, как другие женщины, увидевшие этот снимок, тут же почувствовала себя невзрачной, ничтожной, этакой серенькой мышкой. Ей еще повезло: некоторые чувствуют себя попросту безобразными, настоящими уродинами. На это и рассчитывает Беатрис. Одна лишь Одиль сумела к этому приноровиться. Но Одиль… Да ладно, бог с ней.

— Она очень красивая, — тихо и задумчиво говорит Сара.

Еще бы ей не задуматься, вполне понятно: разве нормальный мужчина захочет развестись с такой женщиной?

А я думаю: как раз нормальный мужчина и не останется с такой женщиной. Но это так долго и так тяжело объяснять.

Мое молчание ее удивляет:

— Ты считаешь, она некрасивая?

— Теперь — считаю. Нет, конечно, она красива, но только внешне. А внешности я больше не вижу.

— Внешне? — по-прежнему задумчиво повторяет Сара.

Начинаю на себя злиться — вот уж чего не хочется, так это чтобы она увидела во мне любителя все усложнять. Именно теперь — когда я впервые не опасаюсь женщины… Когда мне почудилось, что одна-единственная женщина способна примирить меня со всеми другими (ну, скажем, почти со всеми). Я ведь вот-вот мог вообще стать женоненавистником. У меня ведь в конце концов зародилось подозрение, что каждая женщина — потенциальная Беатрис. И это переросло в болезнь, и даже самые на вид простодушные, самые безобидные, думал я, втайне ведут игру и истинную себя показывают лишь самым близким. Я так часто наблюдал, насколько Беатрис очаровательна в обществе, что каждая очаровательная женщина немедленно подпадала под подозрение (а каждая ворчливая, раздражительная или молчаливая женщина казалась, наоборот, порядочной). А рядом с этой женщиной я выздоравливаю. Я не вижу у нее никакой двойной игры, никакой оборотной стороны медали, она ничего не прячет. И при этом очаровательна…


До чего же трогательно она идет за мной на кухню, смотрит, как я достаю бокалы, присоленные печенюшки, лед… До чего трогательно следит за мной глазами. Стараюсь двигаться помедленнее, ох, с какой радостью я провел бы за приготовлением этих коктейлей всю оставшуюся жизнь! Только ради того, чтобы она была рядом, чтобы она была со мной.

Как мило она бросает на меня внимательный, заинтересованный взгляд… И под этими взглядами я бы тоже охотно провел всю оставшуюся жизнь.

Но вот уже все готово. Ей хочется портвейна, и на этот раз я следую ее примеру: я хочу пить то же самое, что она.

Мы возвращаемся в гостиную, и я начинаю волноваться, видя, что она устраивается в кресле Беатрис. Так дело не пойдет. Совсем не пойдет!

Беру ее за руку и тихонько тяну, чтобы она встала, а когда она встает — показываю другое кресло. Она не протестует.

Только спрашивает: «А там — это ее место?»

Кивок — и тема закрыта. Я благодарен Саре, я ей бесконечно признателен.

Она интересуется Марион, задает кучу вопросов о моей дочке, а после этого странным голосом говорит, что не может иметь детей и начала собирать бумаги для усыновления. Потом, уже спокойнее и суше, добавляет, что одинокому человеку усыновить ребенка сложнее, чем супружеской паре.

Я советую ей выйти замуж, она улыбается. Я настаиваю:

— Ну почему бы не выйти?

Она говорит, что с нее хватит одного раза, и возвращается к Марион.

Она тщательно подбирает слова, похоже, она боится меня задеть. Я странно себя чувствую, я отвык от деликатности. Я подумываю, а не снится ли мне все это.

Ее тревожит наша разлука с Марион:

— Наверное, тебе ужасно тяжело быть так далеко от дочки…

— Да… но не легче, хотя и по-другому, жить со своим ребенком под постоянным надзором. Я жил в тюрьме без решеток. Зато теперь, когда мы станем видеться с Марион, пусть даже неподолгу будем видеться, я буду свободен, спокоен, и мне не придется больше все время контролировать свои слова, поступки и жесты. Конечно, наши встречи с малышкой всегда будут слишком короткие, но все равно так в тысячу раз лучше.

Спасибо Плутарху: без него я никогда бы не пришел к этому выводу. Но пока я на Плутарха и не намекаю, пока я даю Саре понять, что принял решение самостоятельно. Если бы я сказал ей: «Благодаря Плутарху я попытался воззвать к своему разуму, и разум помог мне прийти к такому выводу», она подумала бы: «Господи, какой же он странный…» Хватит и того, что…

Она меня слушает. До чего серьезное лицо, до чего внимательный взгляд… Я смущен. Я не заслуживаю такого интереса. То, о чем я рассказываю, настолько банально. Обычные невзгоды обычной супружеской пары… Она спрашивает, могу ли я рассчитывать на поддержку друзей, ведь если они меня поддержат, мне не будет так одиноко.

Я столбенею.

На поддержку друзей? Каких друзей? Раньше у меня были друзья, просто замечательные друзья. А теперь у меня есть только друзья Беатрис, то есть вообще нет друзей. Мои оказались недостаточно хороши: бывшие однокурсники, жалкие аптекари… ни одного Барана или кого-нибудь в этом духе. В свое время я познакомил Беатрис со своими друзьями, но они не очень-то ей понравились. Мы стали видеться реже. Все реже и реже. Потом совсем перестали видеться. Я каждый год посылаю им поздравительные открытки, они мне отвечают… вот и все, что осталось от нашей дружбы. Ба!.. Ведь я могу стать другом Орельена.

Но я не хочу посвящать в это Сару и сворачиваю разговор, не хочу, чтобы она заскучала.


Странно… Как быстро бежит время, когда мы вместе…

Она встает — и я чувствую себя обездоленным. Надо что-нибудь сказать… Что-нибудь такое, что заставило бы ее вернуться… Что-нибудь такое… Я не знаю, что сказать, я теряюсь… Она сейчас уйдет, а я стою дурак дураком и не могу вымолвить ни слова.

Я говорю — и мне так неловко, будто я пятнадцатилетний мальчишка и хочу пригласить девушку на танец, — говорю, что мне приятно было с ней посидеть, и чудесно было с ней поболтать, и хорошо бы нам снова увидеться… Вот бездарь!

Она отвечает «да» и загадочно улыбается. Что «да»? «Да, мне тоже было бы приятно»? Или «Да, я с тобой согласна»?

И вдруг… Не знаю, может, это оттого, что она так смотрит на меня, так чудно и так чудно, знаю только, что сопротивляться не могу, знаю всей душой и всем телом: я должен обязательно, хотя бы раз в жизни, обнять эту женщину. Хотя бы один раз… если она меня не оттолкнет.

Я боюсь и хочу. Хочу и боюсь. Я подхожу к ней, я уже совсем близко, она не шевелится. Еще ближе, она не уворачивается. Я больше не боюсь. Я обнимаю ее, привлекаю, прижимаю к себе.

Она в моих объятиях, вот и все. Это много.

Я прижимаю ее к себе и молчу, так лучше. Слова в такой момент только все испортили бы. Тело к телу, это ласка, это сила, это потрясающе. Я потрясен.

Мне хочется любить ее — неторопливо, нежно, нескончаемо. Мне хочется любить ее не так, как полагается, а по-своему, так, чтобы хорошо было нам обоим. Как будто наши тела знают то, чего не знаем мы. Я хочу ее, я хочу ее весь целиком, не только эта жалкая, внезапно пробудившаяся часть меня — все мое тело охвачено желанием, мои руки, ноги, спина, вся моя кожа. Я оглушен.

А хочет ли она меня? Или я это придумываю, потому что сам так ее хочу? Нет, зря я надеюсь. Она обнимает меня по-дружески, не так, как если бы любила. Вдруг?.. Может быть… Может быть, она вот так водит руками по моей спине — сначала тихонько, потом все сильнее, — потому что и ей хочется более тесных объятий, хочется соприкоснуться кожей?..

Но разве женщина может хотеть такого типа, как я?

Впрочем, вот она уже и отстраняется, наверное, боится, как бы этот затянувшийся порыв, эта телесная близость, это самозабвение не стали двусмысленными. А мне было так хорошо. Шаг назад и смущенная полуулыбка. Я вижу, она уже раскаивается в том, что позволила себе увлечься. И я казнюсь — из-за того, что не успел ее поцеловать.

Как хочется, чтобы она осталась. Как хочется сказать ей об этом, но — не решаюсь. Не хочу смущать ее еще больше. Обнять — да, стеснять — нет. Я не могу решиться и… и проклинаю себя за то, что не могу решиться.

Предлагаю проводить ее до дома, она прелестно качает головой.

На пороге она оборачивается — как будто что-то у меня забыла, что-то такое, о чем только сейчас вспомнила. Странно смотрит на меня и странно говорит:

— Я начинаю к тебе привязываться… Как ты думаешь, это опасно?

Я слышу эту фразу, она продолжает звучать во мне, таинственная, загадочная фраза. И все-гаки я отвечаю:

— Нет, это не опасно, совсем не опасно…

Полуулыбка… Не знаю, что означает ее полуулыбка. Я знаю, что она уходит. И это все, что я сейчас знаю: Сара уходит, а я остаюсь.


Остаюсь наедине со странной фразой. Я хочу разгадать эту тайну, понять, что скрывается за словами.

Сажусь на пол.

Мне надо сесть на пол, чтобы разобраться в этой фразе. Да, непременно надо сесть на пол. Так что она сказала?

«Я начинаю к тебе привязываться… Как ты думаешь, это опасно?»

Пусть мысли текут свободно. Поток сознания. Будто кран открыли.

Я разучился любить. Я забыл, как это делается. Смогу ли я вспомнить? Может ли такое со мной случиться? Вряд ли. Слишком прекрасно для меня. Я этого не заслуживаю. И я ужасно, ужасно боюсь ее разочаровать.

Как я выгляжу совершенно голый? В последнее время я немного поправился… наверное, от пиццы. Слишком поздно. Десять лет назад я был еще ничего. И потом, я же не сумею… Есть такие жесты, такие движения… ну… они чересчур интимные… Представлять их себе — почти мучительно, настолько это интимно… А я такой неуклюжий…

Хватит об этом думать, вот тоже размечтался, забудь об этом.

Но эта фраза…

Я рассуждаю, сидя на полу. Я жду, когда тайна раскроется. И вдруг меня озаряет! Я понимаю смысл этой фразы, у меня есть перевод, я наконец нашел выход из положения…

Я встаю.


Мне недостает самой малости для полного счастья.

14 Вызов к директрисе

Мне кажется, она изменилась, оставшись прежней. Мне кажется, она выросла. Мне кажется, она становится все ярче и ярче, все красивее и красивее, все прелестней и прелестней. Я растроган.

Не говорю, как мне ее не хватало, говорю, как я счастлив, что она здесь.

Она рассказывает — я весь внимание. Мне интересно все. Рыбкины писи теперь ее почти не волнуют. Она научилась плавать, ей нравится лежать на спине и смотреть на небо: оно тогда как потолок, пап, как очень высокий потолок. А бабуля, она даже пиццу покупала, чтобы маме доставить удовольствие, — лучше поздно, чем никогда, да здравствует примирение!

Я смотрю на нее, мне никогда не наскучит смотреть на нее. Она здесь — благословение Божие. Подарок, свалившийся с неба. Или с потолка, как сказать…

Я катаю во рту ее имя, катаю его, как леденец: Марион-марионетка, моя сладкая конфетка… Я прижимаю ее к груди. Мое сокровище. Быстротечное мое счастье.

— Марион, мы от тебя устали! Пора спать! Я уже просто падаю… Давай-ка в постель!


Сегодня вечером никакой сказки перед сном. Ритуал скомкан, только сложенные ладошка к ладошке ручонки… Я наслаждаюсь этим моментом как чудом. Я так часто представлял себе этот жест.

Едва она закрыла глаза, как поезд тронулся, спи, детка, приятного тебе путешествия…

На цыпочках выхожу из комнаты.


Разрешаю себе последнюю отсрочку, иду для начала в ванную и запираю за собой дверь.

Последняя проверка. Оглядываюсь вокруг. Я прибрался к их приезду, уничтожил все подозрительные (хотя и прелестные) следы, но только что мне опять попалась лежащая на виду заколка для волос, на самом виду — на бортике раковины, словно бессознательная и бесконечно трогательная попытка себя выдать… Кладу находку в свой несессер, где уже собраны другие приятные вещицы: дневной крем с ароматом утренней росы, до невозможности милая сиреневая зубная щетка…

Час пробил — мне было назначено: «Бенжамен, мы поговорим, когда малышка уснет». Я не спешу.


Они прилетели ближе к вечеру. Приказ был ясен и обсуждению не подлежал: мне не следует ехать в аэропорт. Я еще тот водитель, кому неизвестно, а Беатрис вовсе не хочется погибнуть вместе с дочерью на пути домой. И точка. (Понятное дело, если бы я разбился по дороге в аэропорт, было бы не так досадно.) Она довела до моего сведения, что на свете существуют такси, не для собак же их придумали, и мне ужасно захотелось гавкнуть.

Мои последние звонки длились не больше минуты — нечего нарушать договор, и баста, зато с тещей мне удалось-таки несколько раз поцапаться, и это было чудесно.

Ко времени их прибытия я успел замести все следы Сары и приготовить праздничный ужин в честь Марион. Они приехали в условленный час, но не на такси.

Когда он двинулся ко мне от машины, навьюченный чемоданами, я подумал, что мне это примстилось.

— Представляешь, Бенжамен, Мартен был так любезен, что встретил нас в аэропорту.

— Мне это было совсем не трудно, — отозвался этот осел по имени Мартен.

Мне ему что — спасибо сказать?

Жаль, что Сара ушла: чем больше народу, тем веселее. Вот была бы компашка!

Потом я уже ни о чем не думал, кроме Марион.

Мартен остался на аперитив, что выглядело подозрительно, но мне это до лампочки: я слушал свою доченьку, я смотрел на свою доченьку, а все остальное не имело ровно никакого значения. Когда Мартен убрался, Беатрис назначила мне встречу на вечер: «Ни к чему выяснять отношения при ребенке».


В последний раз, для храбрости, думаю о Саре. Когда она улыбается, на щеках появляются ямочки и взгляд становится лукавым. Вспоминаю эту волнующую улыбку и выхожу из своего убежища.

Мне кажется — я скромный служащий, которого вызывали к начальству. Мелкий служащий, которому без конца намыливают шею, он от этого устал и готов уволиться.


Ожидающая меня директриса тверда как скала. Даже голос у нее твердый, даже взгляд твердый. Ей-богу, как-то забываешь, что она красива, стоит о ней подумать — сразу приходит на ум твердость. По крайней мере, когда слишком долго служишь под ее началом.

— Бенжамен!

— Здесь!

— Не скажешь ли, куда делся мой портрет?

— Твой портрет?

— Моя фотография! Можно мне узнать, где она?

— Под диваном.

— Ты смеешься надо мной?

— Нет…

Она нагибается, заглядывает под диван, достает оттуда фотографию. Смотрит на нее, вконец расстроившись. Она не кричит, она говорит почти беззвучно:

— Зачем ты это сделал?

— Мне… мне не очень нравится этот снимок.

Она вытаращивает глаза:

— Но все говорят, что снимок просто отличный! Мартен хочет вдохновляться именно им, когда начнет рисовать картинки к моей следующей книжке, именно такой он видит главную героиню. Мартен считает, что лицо у меня очень выразительное, что здесь заметно, насколько я впечатлительная и даже хрупкая… Мартен находит эту фотографию очень трогательной. А ты… ты, Бенжамен, больше на меня не смотришь, потому тебе и не нравится моя фотография. Тебе безразлично, какая я на самом деле.

Мне хотелось ответить ей тем же.

А что до хрупкости моей жены — да, она на мгновение проглянула, когда Беатрис нашла свою фотографию под диваном.

Она сдула с фотографии пыль, поставила на место, отступила на шаг и стала внимательно ее рассматривать, всматриваться в нее. Потом узнала себя и успокоилась: портрет, милый мой портрет, скажи, все ли я еще прекрасней всех на свете?.. В эту минуту она и впрямь была по-своему трогательной — ну, так, чуть-чуть, самую капельку… Нет никаких причин не допускать, что даже у самого строгого начальника может быть минута сомнений, нет никаких оснований для того, чтобы в эту минуту он не казался чуть-чуть трогательным, хотя все остальное время он деспот из деспотов.

Вот она уже и успокоилась, она поворачивается ко мне.

Сомнение было мимолетным. Жаль, думаю я, она бы стала куда милее, если бы помедлила еще немного.


Она стоит, я сижу.

Она смотрит на меня свысока, я поднимаю глаза.

Она уверена в своей победе, я боюсь ее разочаровать…

— Бенжамен, надеюсь, тебе пошло на пользу мое отсутствие. Ты подумал?

— Да.

— Ты готов измениться?

— Да.

— Ты хочешь, чтобы мы оба начали с чистого листа? На новой, более здоровой основе?

— Да.

Она улыбается.

— Ты хочешь, чтобы мы жили как настоящая супружеская пара, в которой муж и жена любят, понимают, слушают и слышат друг друга?

— Нет.

— Что?

— Беатрис, тебе стало трудно жить со мной. Нам лучше расстаться.

— Что?

Она вдруг садится. И пристально на меня смотрит. Смотрит так, словно никогда раньше меня не видела. Я снова завожу свою песню:

— Мне хотелось бы развестись.

Она бледнеет. Можно подумать, у нее что-то болит. Можно подумать, она заблудилась и нет ничего, совсем ничего, ни единого знака, который указал бы ей, куда идти. Я бы обнял ее, если бы любил.

— Бенжамен, ты меня больше не хочешь?

— Это теперь и для меня тяжело, как видишь.

Тишина.

Кажется, она ищет слова. Взгляд ее блуждает, она как будто ждет, что кто-то придет на помощь. Я ничем не могу ей помочь.

Вдруг мелькает мысль о Мартене, я готов уступить, отойти в сторонку, попросить его остаться с ней, позаботиться о ней.

— А Марион? О Марион ты не думаешь? Если бы ты действительно любил ее…

— Я действительно люблю ее.

— Предупреждаю: если мы разведемся, ребенка оставят мне, это уж точно!

Она чуть розовеет, и голос звучит громче:

— Ты слышишь, Бенжамен? Ребенка оставят мне!

— Не сомневаюсь.

— И это все, что ты можешь мне сказать?! Ты будешь видеть свою дочь раз или два в год, реже, чем Орельен своих детей!

— Нет, если мы будем по очереди, то…

— Забудь это «по очереди»! Сразу забудь! Если ты меня бросишь, я уеду в Гваделупу, тебя предупреждали.

Она ждет моего ответа.

Думаю, пора ей сказать…

— Знаешь, я обдумал твою идею. Пока тебя не было, я навел справки, изучил рынок и нашел то, что надо: один аптекарь уходит на пенсию и продает свою аптеку.

— Бенжамен… Правильно ли я тебя поняла?

— Да. И знаешь, я, пожалуй, смогу купить его аптеку: в Гваделупе аптеки намного дешевле.

15 Мышеловка

Только дураки не меняют своего мнения. Но Беатрис не дура. Значит…

Впрочем, я никогда не сомневался в ее умственных способностях, скорее я опасался ее ума. Будь она не такой сообразительной, наверное, я бы при виде того журнального столика не почувствовал себя настолько пустым, настолько лишенным содержания…

Как бы там ни было…

После минутного оцепенения — этой минутой я, признаюсь, наслаждался — она пожимает плечами и закатывает глаза:

— Ты собираешься ехать туда за мной? Черт знает что!

— Нет, не за тобой, за Марион.

— Ха! Ты что, серьезно думаешь, что я похороню себя там?

Вот уж никогда не считал Гваделупу кладбищем…

— Кончай, Бенжамен! Ты ведь не думаешь, будто я намерена жить с мамочкой? Это же ад!

Значит, пицца примирения не помогла. Или они разошлись во мнениях по поводу Рыбкиных писей… Бог с ними, поехали дальше.

— Беатрис, разве ты не говорила, что в случае развода увезешь туда Марион?

— А ты так всему и веришь! Ну, говорила, — только для того, чтобы ты понял, каково это — развод. И провела там месяц только для того, чтобы ты понял, каково это — разлука с Марион.

— Значит, это был испытательный срок?

— Не умничай! Ты бы меньше смеялся, если бы позвонил Орельену. Для него это каждодневная мука. Но он-то, по крайней мере, любит своих мальчиков.

— Ага, и трахается как кролик. Одно другому не противоречит.

Она снова пожимает плечами и закатывает глаза. Тут жесткая взаимосвязь. Всегда сначала то, потом другое. Своего рода хореография презрения. Наверное, случись мне еще несколько лет присутствовать при этой всегда одинаковой и всегда фальшивой пантомиме, наблюдать эту игру плеч и глаз, натравленных на меня, я бы в конце концов заболел или того хуже.

Значит, ее переезд в Гваделупу был блефом.

Очень кстати. Мой тоже.

Я представил себе кое-чью улыбку, кое-чьи ямочки на кое-чьих щеках, и меня затопила благодарность. Смесь благодарности и нежности, божественная смесь. Спасибо, Сара, твоя идея гениальна.

Что? Что она говорит?

— …Ты, наверное, в шутку сказал, что хочешь развестись? Ты просто решил меня проверить?

— Никаких шуток. Я разузнал, как это делается, теперь можно развестись довольно быстро. Скоро ты будешь свободна, Беатрис.

У нее в лице ни кровинки. Как будто услышала что-то ужасное.

— Но я не хочу!

— Ты передумала?

— Бенжамен, я никогда не хотела с тобой разводиться. Я люблю тебя.

Я немею и чувствую, что тоже становлюсь белым как мел.

— Ты все драматизируешь, Бенжамен. Конечно, мы временами ссоримся, конечно, мы не всегда понимаем друг друга, но это нормально. Это обычные невзгоды обычных супружеских пар.

Интересно, откуда она взяла это выражение, оно ей так нравится. Может быть, от кого-нибудь слышала: от Одиль, от Мартена? Или напрямую из уст Баранов?

Она меня не убедила. Не бывает обычных пар. Или же они счастливы, и тогда у них не бывает таких невзгод.

— Ты меня любишь, Бенжамен? Ты меня все еще любишь?..

— Ну… нет.

Потерянный взгляд. Она хватает меня за руку — внезапно, отчаянно.

— Бенжамен… Это жестоко!

— Ну извини.

— Ты все это затеял, чтобы мне отомстить! Но ты меня любишь, Бенжамен, ты меня все еще любишь…

— Нет. Я к тебе привязан, но кроме дружеских чувств, увы, ничего…

Боже мой, как тяжко произносить такие слова! А слышать…

Она краснеет, она вскакивает. Мнестановится легче: вот и все, помутнение разума прошло.

— Привязанность! Дружеские чувства! Плевала я на них! Я хочу любви!

Вспоминаю некого Мартена, думаю о красоте Беатрис — красоте, которой она так гордится. Нет, все далеко не так безнадежно…

Успокаиваю ее, говорю, что любовь еще будет, и не одна, говорю, что она красивая, что она очень нравится мужчинам, что… Но она обрывает меня на полуслове:

— Бенжамен, не болтай ерунды. Я не дам тебе развода, и точка! Никаких разговоров! А если я против, ты не сможешь развестись.

— Смогу… Наверное, смогу, если потребую развода в связи с «прекращением супружеских отношений», так это называется.

— Нетушки! Плохо же ты «все разузнал»! Развод ты сможешь получить только в том случае, если мы два года проживем раздельно.

— Разве?

— Да! Я спросила подругу Одиль, ну, ту, которая адвокат, и она четко разъяснила, какие у меня права!

— Что ж, в таком случае поживу два года один и получу развод.

— А если ты так сделаешь, тебе же самому будет хуже: это уход из семьи. Я не разрешу тебе видеться с Марион даже по выходным, даже на каникулах, а через два года нас разведут — по твоей вине. Да, ты получишь развод, но ты готов два года не видеться с Марион?

— Этого не может быть! Даже если между нами прекратились супружеские отношения, я могу уйти и продолжать видеться с Марион…

— А вот и нет! Ошибочка вышла! Ничего подобного! Если ты считаешь, что имеет место, как ты изволил выразиться, «прекращение супружеских отношений», ты обязан это доказать. Или мы должны проживать раздельно больше двух лет на самом деле — и тогда прощай, Марион! Если только ты не предоставишь суду доказательства. То есть в этом случае тебе придется найти сколько-то там свидетелей, которые подтвердят, что у нас с тобой эти самые «супружеские отношения» прекратились! Желаю успеха! Но знаешь, было бы ну просто очень странно, если бы наши друзья стали против меня свидетельствовать, попробуй, попробуй — увидишь, что получится!


Да, пожалуй, было бы очень странно. Наши друзья — это ее друзья. И все-таки я сильно сомневаюсь, что закон может приговорить человека к жизни с женой, если он этого не хочет, лишь потому, что он не нашел нужных свидетелей.

Начал блефовать — блефуй до конца!

— Беатрис, понятно же, что ты так говоришь только затем, чтобы я отказался подавать на развод.

— Думай как хочешь. Патриция свое дело знает и справку дала точную.

— Что еще за Патриция? Впервые слышу это имя.

— Господи ты боже мой! Да подруга Одиль, адвокат, сто раз про нее говорила! И она даже не взяла с меня денег за консультацию, как мило, правда?

— Прелестно!

Она пожимает плечами, потом закатывает глаза… и она еще хочет, чтобы я любил ее? Чтобы при всем при этом я ее еще и любил?

— Ну и зачем ты ходила к этой адвокатше, если не хочешь разводиться?

— Обеспечить себе в случае чего защиту. Мне казалось, ты что-то втихаря замышляешь. Хотела знать свои права. Месье мне не верит? Месье нужны доказательства? Да пожалуйста! Вот они!..

Она резко встает, бросается к письменному столу, роется в своем личном ящике, в котором обычно хранятся черновики, — мне запрещено его открывать, и я не открываю, — находит какие-то бумажки и брошюрки, торжествующе потрясает ими и швыряет мне на колени.


Все о разводе. Справочник для чайников.

Читаю.

Перечитываю.

Ищу способ выйти из положения и не нахожу. Все ужасающе ясно: если никто не согласится засвидетельствовать, что наши «супружеские отношения прекращены», я не смогу развестись — разве что не буду видеться с Марион в течение двух лет.

А Беатрис на людях держаться умеет, посмотришь со стороны — идеальная супруга.

А я никогда никому не жаловался, не решался. Я и себе-то самому с трудом решаюсь поплакаться…

Но если я скажу, что в ней есть и другая женщина, отнюдь не такая прекрасная, я сразу стану негодяем, а она жертвой…

Значит, я должен жить с женщиной, которую больше не люблю.

Я в ловушке, в мышеловке, что и требовалось доказать.


Я потрясен, я убит. Готов заплакать. Увидеть бы сейчас Сару, обнять бы ее. И рассказать ей об этой мышеловке — адской, невыносимой. Сара… я вижу ее улыбку, слышу ее смех… Мне придется встречаться с ней тайком, урывками, выдумывать сверхурочную работу, или обеды с так называемой жирной свиньей, или какие-нибудь курсы повышения квалификации… Терпеть не могу такого! Даже думать о таком противно. А если я уйду, то встречаться тайком придется с Марион. Так и вижу, как сижу в засаде у школы, ловлю ее потихоньку после балета или музыки… Не менее противно.

Я мышь, которая угодила в ловушку… Ради Марион я должен остаться, у меня даже и видимости выбора нет.


— Ну что? Сам видишь, я была права.

— Как всегда…

— Бенжамен, не дуйся! Ты же знаешь, что я люблю тебя. Может быть, ты больше меня не любишь, но я тебя люблю.

— Нет!

— Да! Я-то абсолютно уверена, что люблю тебя.

— Любимых в тюрьму не сажают.

— Ой, только, пожалуйста, без громких слов! Я тебя люблю и хочу, чтобы ты остался со мной. Какая же это тюрьма!

— Тебе-то откуда знать…

— Я себя знаю достаточно хорошо и могу утверждать, что жить со мной не так уж трудно. К тому же я, как тебе известно, долго работала над собой.

— Значит, халтурила. Ты не так уж хорошо себя изучила.

— Ну кончай, Бенжамен, хватит, перестань цепляться к словам, пожалуйста. Тебе от этого легче не будет, зато нам жить дальше станет невыносимо!

Жить станет невыносимо… Спасибо, Беа, ты дала мне отличный совет, как это любезно с твоей стороны!


— Бенжамен… я хочу, чтобы ты поверил: только потому, что я люблю тебя, я настаиваю на том, чтобы ты со мной остался.

— Любить — значит желать другому счастья… пусть даже он будет счастлив без тебя.

— Это утопия! Совершеннейшая утопия! Когда любишь кого-то, то хочешь, чтобы он был с тобой!

— Разве? Ты все перепутала, Беатрис, это не любовь, это желание владеть. Не тешь себя иллюзиями: вовсе ты меня не любишь, ты всего-навсего хочешь, чтобы я принадлежал тебе, слушался тебя во всем.

— Ну как ты ухитряешься, Бенжамен, все с ног на голову поставить! Все-то тебе не так!

— Потому что я слишком чувствительный. Ты должна к этому приспособиться или отпустить меня. Спокойной ночи!

Я решительно встаю.

— Бенжамен, у нас сейчас трудное время, но мы скоро преодолеем эти трудности. Если ты возьмешь себя в руки, сам увидишь, все будет как раньше.

— Я не хочу «как раньше». До свидания.

— Бенжамен! Мы не закончили разговор, нельзя же лечь спать, не помирившись…

— Я закончил. И мы будем ложиться спать, не помирившись, столько раз, сколько ты сочтешь нужным.

— Господи, Бенжамен, но ведь если ты будешь так себя вести, атмосфера в доме станет непереносимо тяжелой… для Марион!

— Все зависит от тебя. Спокойной ночи!

— Бенжамен! Вернись! Постарайся меня понять, сделай усилие…

— Сначала ты.

Я выхожу.


Один в спальне. Слушаю тишину. Боже, что творится у меня в голове, что за содом…

А если моя стратегия рухнет? А если…

Недолго я побыл в одиночестве, вскоре явилась моя тюремщица. И принялась за дело.

Мне больно, когда ее руки ко мне прикасаются, мне хочется других рук, тех, от чьих прикосновений я начинаю счастливо сходить с ума.

Я шарахаюсь. Инстинктивно.

Теперь я знаю, что умею любить, что это прекрасно, это сладко. Одна только мысль о том, чтобы вернуться к акробатическому сексу, грубому, без пощады и без желания, приводит меня в ужас. Ни за что и никогда!

Я ни за что и никогда больше не хочу ощущать эти руки на моем теле! Никогда, никогда, никогда!

— Бенжамен, давай мириться… Послушай, мы ведь уже целый месяц… я хочу тебя…

— А я нет. Спокойной ночи!

— Эй, куда ты?

— Посплю на диване.

— Нет! Останься! Ты мне нужен, если бы ты только знал, как ты мне нужен… Ты не можешь так поступить со мной…

Я прекрасно слышу, как слабеет ее голос, как он дрожит, — вот вам и предвестники первого всхлипа. Я прекрасно все это слышу, но на меня это не действует. Нет, пожалуй, действует: утверждает в моих намерениях. Поддерживает мои планы.

Потоп начинается в ту минуту, когда я закрываю за собой дверь. Она плачет, она громко плачет, она очень громко плачет, она рыдает, это гроза, это ураган… Она перестаралась.

Ничего, пусть поплачет!


Ложусь на диван и жду, когда буря утихнет. Ждать приходится долго. Сначала меняется ритм, раскаты грома становятся реже, еще реже, еще, а постепенно и ливень иссякает. Потом все повторяется, пошла вторая волна, все сначала…

Есть еще третья, точно такая же, и четвертая. Пятая волна последняя.

Думаю, мне еще слушать и слушать эту музыку…

Сколько времени? Сколько недель, сколько месяцев пройдет, пока моя тюремщица не смирится и не отдаст мне ключи? Едва осмеливаюсь подумать: сколько лет?


Меня окутывает тишина. Я слушаю ее как сладчайшую музыку.

Убедившись, что надсмотрщица спит без задних ног, — должно быть, припадок утомил ее, — встаю и выхожу крадучись, на цыпочках. Вспоминается детство. Когда я был маленький, мне казалось, что стоит вырасти — и наконец-то я стану свободным. Вот уж не думал, что сам заточу себя в странную тюрьму с красивой тюремщицей[8]

Запираюсь в ванной и, сидя на полу, — мне нравится так сидеть — наяриваю по клавишам своего мобильника.

Сегодня я буду ночевать дома, но впредь обещаю себе сбегать отсюда как можно чаще. Ускользать. Незаметно исчезать. Представляю себе возвращение рано утром, в час мусорщиков и булочников: вот я бесшумно проскальзываю в квартиру, принимаю душ, с сожалением смывая со своей кожи аромат другой кожи, потом готовлю завтрак и бужу Марион. И так будет до тех пор, пока…

Пока директриса не устанет сражаться с подчиненным, отказывающимся выполнять постановления, — не тот нынче персонал, то ли дело раньше, — устав, она, наверное, решится его уволить.

А может, мелкого служащего даже и раньше, чем планировалось, заменят более сговорчивым волонтером. Этот художник, он ничего, он, правда, не совсем доделан, но очень симпатичный… Предостеречь его, что ли, из милосердия…


— Бенжамен? Это ты?

Как она произносит мое имя, каким голосом… Можно подумать, это имя человека, достойного любви. И свободного.

У Сары такой приятный голос, что мне трудно говорить с ней о неприятных вещах, как-то не слишком это порядочно.

Я шепчу, я бормочу, я замышляю заговор…


Возвращаюсь на диван посреди ночи. Сколько еще ночей?..

У меня есть сообщница, я думаю о ней, и мне куда спокойнее, я почти безмятежен. Вспоминаю ощущение пустоты, которое так часто меня охватывало, вспоминаю это ощущение, будто я никто, ничто и звать никак… И ведь так могло продолжаться всю жизнь. Так должно было продолжаться всю жизнь. Еще немного — и мне было бы не спастись.

Глубоко вздыхаю, наслаждаясь воздухом свободы. Я жив. Во мне возникает странное, волнующее, ошеломляющее чувство, будто я чудом избежал серьезной опасности.

Внезапно меня охватывает запоздалый страх, по спине бегут мурашки, я покрываюсь холодным потом: а что бы со мной стало без журнального столика, без Плутарха и без Сары?

Как будто эти три события были связаны, связаны странной логикой: без журнального столика я бы не открыл для себя Плутарха, без Плутарха прошел бы мимо Сары.

Я чувствую в себе жизнь, чувствую желание жить, от которого уже не было и следа.


Еще самую малость — и мне было бы не спастись.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Швейцарский психиатр Герман Роршах (1884–1922) предложил в качестве диагностического средства применяемый до сих пор тест «чернильных пятен»: то, как пациент трактует вид чернильных пятен, способно, по мнению врача, выявить его психическое состояние. — Здесь и далее примеч. ред.

(обратно)

2

Эмиль Куэ (1857–1926) — французский психотерапевт, ставший знаменитым благодаря развитому им методу самовнушения («метод Куэ»), при котором пациенты вводятся в гипнотическое состояние и обращаются друг к другу со словами: «Каждый день, с каждым шагом мне становится все лучше и лучше». В 1882–1910 годах работал аптекарем.

(обратно)

3

Жительницей Антильских островов.

(обратно)

4

Гри-гри — амулет, фетиш; дословно: серый-серый.

(обратно)

5

Ассоциацией идей в психологии называется связь психических элементов, в силу которой они вызываются памятью в сознании. Ассоциации идей различаются по смежности (связь в пространстве и времени), по сходству или противоположности, по причинной связи. Ассоциационная психология рассматривает все душевные явления как продукты сочетания представлений, то есть возникшие через «ассоциацию идей». Основал это учение английский философ Дэвид Гартли (1705–1757).

(обратно)

6

Эме (Aimé) — любимый (фр.).

(обратно)

7

Заяц-плакия — единственное блюдо из зайца во французской кухне, которое готовится в кастрюле. Рецепт, кстати, такой: «Разрубить на куски тушку молодого зайца. Нарезать на мелкие кусочки свиное сало и вытопить в кастрюле. Шкварки вынуть, а в полученном жире обжарить до золотистого оттенка репчатый лук. Затем положить в кастрюлю куски зайца и шкварки, влить стакан воды, добавить тмин, соль и черный перец по вкусу. Варить на слабом огне 2 часа, а потом добавить изюм и чернослив (без косточек), вымоченный в воде. Варить еще час на слабом огне».

(обратно)

8

Скрытая цитата из песни Жоржа Мустаки «Моя свобода»: «Ma liberté […] je t’ai trahie pour/ Une prison d’amour/ Et sa belle geôlière» — «Моя свобода […] я предал тебя ради темницы любви и ее прекрасной тюремщицы».

(обратно)

Оглавление

  • 1 Откровение журнального столика
  • 2 Предсказания потолка
  • 3 Пасем Баранов
  • 4 Фрейдистский амулет
  • 5 Любовь, а не война
  • 6 Нет!
  • 7 Скульптор и сценарист
  • 8 Кастрюля и зайчик
  • 9 Страдания обыкновенного зайчика
  • 10 Философия, возбуждающая чувственность
  • 11 Упрямая подушка
  • 12 Рыбкины писи
  • 13 Фотография под диваном
  • 14 Вызов к директрисе
  • 15 Мышеловка
  • *** Примечания ***