В дни блокады. Записки политорганизатора (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


ПРОВОДЫ

Война!

Завтра эвакуация детей. Уже все вещи уложила. Но перекладываю заново ― может быть, что и забыла.

Едут оба наших сына и племянник Алик. В первый день войны его привезла к нам из Выборга сестра моего мужа. И тут же уехала обратно. С тех пор от нее нет никаких вестей.

С первых дней войны дети предоставлены самим себе: мы, взрослые, поздно возвращаемся с работы. Утром я кормлю всех завтраком, оставляю деньги на обед. Обедают они в столовой, а ужинаем мы вместе.

Ребята не то чтобы повзрослели, но стали как-то серьезнее. В нашем доме строится бомбоубежище, к которому мы «приписаны», и ребята добросовестно помогают строителям: выносят, землю, сколачивают щиты из досок для настилки пола.

… Итак, завтра расставание с детьми. Когда я их опять увижу, ― никто сейчас не скажет. Но знаю: отправлять надо. За последние дни было несколько воздушных тревог. Ночью особенно трудно поднимать ребят по тревоге и вести в убежище. Как ни быстро они одеваются, все-таки я волнуюсь. Ведь каждую минуту может обрушиться бомба.

Сегодня Лёка и Гена легли не раздеваясь. Даже ботинок не сняли. Тужурочки наготове около кроваток. Только Алик спит раздетый.

Пришла поздно, стала будить:

― Раздевайтесь-ка, ребятки. Лёка чутко спит, приподнялся.

― Будет тревога, мы быстрее соберемся. Так лучше.

― Но вы же совсем не отдохнете. И ножки в ботинках отекут, болеть будут.

― Мамочка, мы разденемся завтра в вагоне. А сегодня решили так спать, чтобы ты не волновалась. Ложись, отдыхай. Мы уже поужинали.

«Решили» ― значит, перед сном обсуждали, значит, видели мой страх за них. «Отдыхай» ― значит, жалеют меня.

Но мне не до сна. Павел еще не вернулся. Какие-то у него новости? Он подал заявление в военкомат о добровольном вступлении в армию.

Еще и еще перекладываю детские вещи: рубашечки, носки, полотенца… Всем троим купила ботинки и галоши.

Сколько матерей и сегодня, и завтра, и все эти дни с болью в сердце собирают в путь-дорогу своих малышей. А многих еще надо убедить, что дети должны уехать из города.

Мне поручено побеседовать с женщинами в домохозяйствах. И почти везде одно и то же. Какое осуждение видишь в глазах матерей, какую настороженность!

― И чего только придумали! Детей увезти! Нет, умирать ― так вместе.

― В том-то и дело, ― говорю, ― что умирать мы не хотим. А защищать город легче, если в нем не будет детишек. Фашисты будут бомбить города. Так неужели мы, матери, оставим детей на гибель?!

Иногда слышишь:

― Наверное, у самой нет детей, иначе так легко не рассуждала бы об отправке наших ребят.

― Женщины! Я ведь тоже мать. У меня двое детей. Отправляю их третьего июля, ― отвечаю им. ― Если государство в такое время предоставило нам транспорт и деньги, когда они так нужны для обороны, значит, ребятам действительно надо уезжать. Мы с вами будем работать бороться за свой город. Зачем же детям видеть все ужасы войны? Они не должны слышать вой снарядов и разрывы бомб. Горестна разлука, но так надо!

Простые слова доходят легче: все больше приходит матерей хлопотать об отправке детей.

Пришла Дуся Карлицкая, рано состарившаяся женщина. Ее сын Витя растет озорником, учится на двойки. Педагогический совет, опасаясь плохого влияния подростка на детский коллектив, ссылаясь на то, что Вите скоро четырнадцать лет, отказался эвакуировать его со школой. Мать бросилась ко мне:

― Вот вы говорили: «Отправляйте детей» ― а его не берут. Помогите! Что ж это такое?!

― Почему не берут?

― А куда, говорят, мы его возьмем? Он всех ребят испортит. Будет трудно, нужна дисциплина, а он, мол, ослушник…

― Да, будет трудно… Когда едет школа?

― Шестого, а пятого вещи надобно сдавать.

― Вот что, Дуся, готовь ему вещи. И с Виктором поговори, он уже не маленький ― поймет. Поручусь за него, пусть только слово даст, что будет вести себя хорошо.

…Звонок. Пришел Павел с повесткой из военкомата. В ней сказано: «Явиться четвертого июля с вещами в клуб фабрики «Большевичка».

Завтра уезжают ребята, послезавтра их отец, мой муж, мой товарищ.

Тяжело на сердце, а горжусь: сам попросился на фронт. Впрочем, и многие так.

― Трудно тебе будет, Лиза, ― обнял, ласково гладит по голове. ― Одна останешься.

Да, мне будет нелегко. Но разве легкую жизнь я прожила? В двадцатых годах на Туркестанском фронте была вместе с Павлом, когда его послали на борьбу с басмачами, а потом Кубань ― борьба с кулацким саботажем. На Кубани работала женорганизатором. В те годы эта было нелегко. Очень трудное время. Вспоминая его, чувствую, как становлюсь сильнее, спокойнее…

…В семь утра приехали родители Алика ― Сергей и Надежда. Мать поплакала, но решение об отправке Алика одобрила.

Потом пошли к вокзалу. Вот дети уже в вагонах… В девять тридцать эшелон уйдет.

Матерям на вокзал не разрешили приходить, но человек сорок правдами и неправдами все же проскочили на перрон ― в последний раз взглянуть на ребятишек.

Второй звонок. Ребята весело готовились к отъезду, а тут заволновались ― на многих личиках печаль, а кое-кто и заплакал.

Я шла рядом с вагоном, улыбалась, махала платком, а сердце разрывалось… Поезд ушел, и сразу ощутила страшную усталость. Не хотелось ни говорить, ни думать. Не помню, как дошли до дому.

Поднялись к себе, открыли дверь, остановились на пороге. Кто это и когда говорил, что у нас тепло и хорошо? Показалось мне наше жилье чужим, пустым, неуютным.

В этот же день проводила Сергея ― мужа Нади. А когда пришла ночь, настал мой черед готовить Павла Укладываю чемодан. На дно кладу фотографию детей и свою. Долго сижу за столом, перебираю, штопаю белье. Очень тихо. Только слышно, как тикают часы и спокойно дышит Павел.

…Утром вместе с Надей провожаем Павла. Город в розовой дымке. Свежо. Стараюсь двигаться медленно, хочется идти долго-долго… Тяжко расставаться в такое тревожное время.

Павел озабоченно прощается. Вижу, ― за этой озабоченностью он прячет волнение. Уходит быстро, не оглядываясь. Больше не надо сдерживать слезы. Идем с Надей и плачем обе. Никто из встречных не удивляется.

ВСЕ НА ЗАЩИТУ ГОРОДА

Каждый день, после работы, все ― и старые и молодые ― идем готовить бомбоубежища. Как они сейчас нужны для стариков и матерей с малолетними детьми!

Многие подвалы до войны использовались для хранения дров, и переоборудовать их под убежища не легкая работа. Но где тяжело одному, легко в коллективе, много и хорошо помогают нам школьники.

Сегодня во дворе ко мне подошли два мальчугана.

― Тетя Лиза, разве мы не ленинградцы? ― спокойно говорит Петя Буртов. — Город на военном положении, ведь теперь и мы военнообязанные. Не такие уж мы маленькие и сумеем не только зажигалки тушить и помочь раненым, но и на строительстве бомбоубежищ поможем, И не запрещайте нам это делать!

Не успела я ответить, как завыла сирена. Воздушная тревога!

― Ребята, разговор продолжим потом.

Все побежали по своим местам. После отбоя договорились со школьниками, что они будут помогать взрослым. Создали звенья, выбрали звеньевых.

В этот день мы разбирали перегородки. Ребята первого звена из досок сделали носилки, готовили щиты для пола. Второе звено ломиками и лопатами углубляло подвал, очищая его от мусора. Третье звено насыпало носилки, остальные выносили мусор.

Смотрю на ребят и удивляюсь: никакой суеты, все работают дружно, организованно.

Как политорганизатор, я бываю во многих домах, где поговорю, где поработаю вместе. Заметила, что, работая наряду со взрослыми, школьники устают.

― Ребята, ― кричу громко, чтобы все услышали, ― отдохните! Перерыв! Остановились, но лопат и ломиков не оставили.

― Потом отдохнем! Надо закончить! ― наперебой отвечают мальчишки.

― А вдруг опять тревога? Женщины с малышами снова в чужой дом пойдут прятаться? Нет, тетя Лиза, мы решили сегодня подготовить это бомбоубежище! ― твердо говорит Петя Буртов.

― Вам нельзя работать больше четырех часов, ― неуверенно говорю я.

― Это в мирное время нельзя, а сейчас будем работать, сколько можем, ― поддержал товарища Витя Карпов.

Сколько пришлось поработать мальчикам и девочкам по организации обороны города: и порядок во дворе, в бомбоубежище, борьба с зажигалками на крышах домов, оборудование бомбоубежища.

А как тяжело было работать, убирая перегородки на чердаках! И всюду и везде первыми спешили на работу школьники.

Будничный, но героический труд ребят был очень нужен городу. Не было случая, чтобы кто-нибудь отказался или отлынивал от работы. Настоящие ленинградцы, они внесли свой вклад в дело обороны Ленинграда


* * *

Фашисты яростно бомбят Ленинград.

Бомбят не военные объекты, нет! Разрушают жилые дома и больницы, сбрасывают свой смертоносный груз на раненых, искалеченных войной людей.

Вчера было восемь воздушных тревог…

Утром пришла в Управление домашняя хозяйка Алексеева. Она начальник группы самозащиты. До крайности взволнована.

― Сядьте, Мария Александровна! Что у вас случилось?

― Ох! По телефону не хотела говорить. Случилось, и такое, что сразу надо… ― Алексеева передохнула и продолжала: ― Случилось вот что: во время воздушных тревог из окна дома по Днепропетровской улице сигналят! Ну, что теперь будем делать?

― Милиционеру сообщили?

― Да что толку! Показала ему направление, рассказала, откуда сигналы… Пошел он туда, а потом говорит, что дежурил у дома во время всех тревог, а сигналов не видел.

― Может быть, в это время их не было?

― Были, представьте! Каждую тревогу были. Проглядел, наверно, либо слаб глазами, либо… еще как…

― Вряд ли, Мария Александровна. Тут что-то другое…

― В том-то и дело, что другое, а что ― не понять!

Алексеева беспокоилась не зря: рядом с домом, котором она рассказала, находятся два госпиталя, а в школе на Предтеченской улице стоит какая-то воинская часть.

― Вы так это дело не оставьте! ― все больше волновалась Алексеева. ― Нельзя оставлять этого.

― Ну-ка, Мария Александровна, пойдем сейчас вместе. Посмотрим этот дом.

Пошли с ней по Разъезжей. Изменилась старая знакомая улица. Не видно детворы, не слышно веселого гомона. Тихо. У каждых ворот дежурные. Возле булочных очереди… Война!

Мы подошли к дому.

― Вон оттуда! ― показала Алексеева на здание, возвышающееся над окружающими домами. ― Не могу указать ни этаж, ни окно, только твердо знаю ― из этого дома сигналят!

Я спросила, где стоят военные. Алексеева показала на одно из соседних зданий. Я подошла к подъезду. Часовой не пропустил меня внутрь. Попросила вызвать комиссара или доложить ему, что очень надо повидать начальство.

Через несколько минут выходит ко мне… Павел!

― Ты?! ― удивился он. ― Откуда ты узнала адрес? Я онемела. Никак не ожидала этой встречи.

― Здравствуй… ― все еще не веря себе, пролепетала я. ― Это я пришла…

― Вижу! ― засмеялся Павел. ― Вот так штука!

Я так обрадовалась, что долго не могла ничего сказать ему толком. Потом уж объяснила, что прошу пропуск по важному делу к комиссару части.

― Это, значит, ко мне, ― развел руками Павел.

Часовой прислушался к нашей беседе и вдруг засмеялся. Да громко так. Мне показалось, что и он рад нашей встрече.

Мы прошли в здание. В небольшом служебном кабинете стоял письменный стол, а в глубине ― койка, покрытая серым солдатским одеялом.

― Здесь я работаю, здесь и живу,― объяснил мне Павел. ― Впрочем, работаю не только здесь… Ну, садись… говори о своем деле!

Заговорила не сразу… Никак не верилось, что я вижу Павла, что он жив и здоров. Рассказала ему о таинственных сигналах и спросила, что делать. Хорошо бы во время воздушной тревоги послать под ворота дома на Предтеченской несколько бойцов, чтобы проследить и накрыть предателей на месте преступления.

― Пошлём своих людей, ― ответил Павел. ― Только не паникует ли твоя домохозяйка?

Пора уходить… Хотя очень хочется еще поговорить с Павлом.

Прощаясь, попросила:

― Пожалуйста, сообщи, когда у вас отправка! Ведь можно тебя проводить?

― Нельзя, Лиза,― печально, но твердо ответил Павел.

― Хорошо бы побыть вместе, но что поделать… Никого не будут провожать, и меня не следует.

Мы простились… Вот уж и дверь открыта… И вдруг в кабинет вошел красноармеец с двумя стаканами чаю и стопкой галет на тарелочке.

― Товарищ комиссар, ― обратился боец к Павлу,― вам чай пора пить! Должно, и… супруга с вами выпьет.

Деловито хмурясь, боец поясняет мне:

― Товарищ комиссар еще не кушал, так что теперь в самый раз.

Павел покачал головой.

― Товарищ Петров! По какому это уставу положено докладывать о жизни комиссара гражданскому лицу?

― Так это ж не гражданское лицо, а супруга ваша, жена! ― улыбается боец.

― Ну, в таком случае давай сюда и кашу! А откуда столько галет?

― Так что сэкономили вчера…

Как благодарна я этому Петрову! Не потому, что чувствовала голод, а за то, что такой заботливый и… рядом с Павлом.

Петров принес две миски каши с салом, аппетитной и ароматной. Мы съели кашу, выпили чаю, и когда Павел писал записку командиру роты, а Петров оказался близко от меня, я тихо шепнула:

― Спасибо, товарищ Петров!

― На здоровье! ― так же тихо ответил боец.

― За него спасибо, ― указала глазами на Павла.― Вы уж присмотрите за ним… Как ребенок он…

Петров поглядел на Павла:

― Да ведь по службе полагается… ― и добавил: ― присмотрю… Вы не беспокойтесь.

Павел проводил меня до ворот и по дороге объяснил, почему в тот раз, когда звонил по телефону, не сказал. Что так близко стоит от нашего дома:

― Нельзя. Если к комиссару будет жена ходить, то другим бойцам надо разрешить визиты. А это нехорошо. Нельзя ― так всем нельзя!


* * *

Вечером пришла к Алексеевой и рассказала ей, что при первой же тревоги к дому подойдут бойцы из воинской части. И только сказала ― завыла сирена. Началась воздушная тревога.

… Город затих и притаился. Только в небе, очень высоко, слышен гул фашистских самолетов ― по этому гулу, глухому и низкому, мы уже научились отличать машины врага от своих.

Прожекторы обшаривают небо. Шарят все быстрее. Начали бить зенитки, но далеко, не в нашем районе. Так темно, что даже силуэта того высокого дома не видно. Напряженно глядим в темноту. Прошло минуты три… По-прежнему темно. Должно быть, на этот раз сигналов не будет.

― Что-то задержались сегодня, ― говорит Алексеева.

И вдруг мелькнул голубоватый свет. Еще и еще… То длинный, то короткий сигналы… Безусловно, азбука Морзе. Алексеева до боли стиснула мне руку, точно это моя рука подает сигналы.

А бойцов все нет.

Сигналы прекратились. Прошло несколько секунд, и снова замигал голубоватый свет.

Послышались шаги. Мужской голос пробасил:

― Кто тут товарищ Алексеева?

― Я ― Алексеева.

― Прибыли в ваше распоряжение, ― отрапортовал тот же голос.

Из темноты появились три фигуры. Алексеева показала, куда надо смотреть.

Вот зараза! ― тихо выругался один из бойцов, сразу заметив сигналы.

― Московский вокзал близко, вот он и сигналит, гадина! ― сказал второй.

― Никак по азбуке Морзе шпарит. Эх, не знаем, жалко!

Увы! Эту азбуку никто из нас не знал. Бойцы дивизии Народного ополчения ― люди самых мирных профессий: командир отделения ― бывший счетовод, с ним столяр и студент театрального института.

― Как-то не думал, что это когда-нибудь пригодится, — с искренним огорчением признался студент.

― Бойцы заспешили, мы с Алексеевой остались где стояли. Скоро зенитки затихли, но световые сигналы повторялись.

― Эх, если бы поймала этого мерзавца, своими бы руками задушила!.. ― прошептала Алексеева. ― Господи, и чего они так долго?

Точно услышав ее голос, из темноты появился студент.

― Не сигналят больше? ― спросил он и тут же увидел вспышку. ― Ах, гад!

― Все время сигналил, ― говорит Алексеева, и в голосе ее укор.

― А со двора того дома ничего не видно. Со всех углов мы глядели.

Я так и думала. А то участковый бы его поймал,― сказала Алексеева, забыв, что совсем недавно сомневалась в расторопности милиционера.

― Пойду доложу командиру, ― говорит студент уже на ходу и добавляет: ― Участковый тоже там.

― Значит, не успокоился, ― обрадовано замечает Алексеева.

Сигналы то и дело мелькают, точно дразнят… Алексеева то вздохнет, то чертыхнется…

Я прошла на Днепропетровскую улицу. Может, тут чем-нибудь помогу.

Но отсюда сигналов не видно. Напряженно думаю: что же еще можно предпринять? Пойти по всем квартирам?

А бывший счетовод ― командир отделения, ― кажется, нашел решение. Пока ничего не объясняя, попросил лестницу и велел бойцам залезть на крышу сарая, расположенного напротив дома.

Однако это не помогло ― все равно ничего не видно. Тогда командир забрался на чердак двухэтажного флигеля, и отсюда, наконец, удалось точно определить, от куда идут сигналы.

Вместе с участковым мы отправились в замеченную квартиру.

По дороге управдом рассказал, что из квартиры все эвакуировались, кроме парня лет шестнадцати. Ни за что не захотел уезжать из города.

― Паренек хороший, учится на слесаря… Не может быть, чтобы он… Отец на фронте, и сам он комсомолец. — Не святой же дух сигналит. Значит, плохо ты знаешь этого «хорошего»,― угрюмо замечает боец-столяр.

Звонок испорчен. Постучали. Дверь открыл очень заспанный, одетый во все теплое старик.

― Вот людям не спится, ― заворчал он. ― Думал, хоть сегодня отдохну, так не дают.

Зевая, старик пошел впереди нас в комнату и сразу лег в постель.

На диване сидел и обувался худенький паренек. Когда мы вошли, он вскочил и внимательно оглядел нас. В отличие от старика вид у паренька был совсем не заспанный. На бледном лице сверкали черные глаза.

― Кто это у тебя, Миша? ― указав на старика, строго спросил управляющий домом.

Парень горячо и быстро ответил:

― Сам не знаю кто! Говорит, что дядя он мне. Только сдается, что никакой он не дядя. Обманщик он, вот кто!

«Дядя» вскочил с постели. Сделал он это удивительно живо. Подскочив к «племяннику», завопил:

― Родных не признавать? И чего ты мелешь, щенок? Где совесть у тебя?

― Семейная драма, выходит, ― проговорил боец-студент.

― Ну-ка, парень, расскажи, в чем тут дело? ― обратился командир отделения к юноше.

― Да неделю назад он пришел ко мне с запиской от отца. Пишет отец, что это, мол, дядя мне, чтобы я слушался его. Вот и стал требовать старый, чтобы я исполнял, что он скажет…

― Ловко! ― проговорил командир. Боец-студент сел за стол и начал записывать.

Мне очень не понравился старик и не хотелось, чтобы в его присутствии допрашивали паренька. Но неудобно было сказать: ведь я всего лишь свидетель. А паренек продолжал:

― Говорил, чтобы я его «дядей Митей» звал. Раньше, мол, в другом городе жил. Попросил уступить ему вторую нашу комнату и не мешать, не входить в нее, когда работает… Дело, говорит, большое у него. Чудно мне стало: всегда работает он там, когда воздушные тревоги! Я рассказал про это секретарю парткома на завод и записку отдал.

Я взглянула на старика. Он сидел, в упор глядя на парня, и качал головой: вот, мол, врать здоров!

― А сегодня спросил записку. «Дай, ― говорит, ― гляну, что отец написал». «Сжег», ― отвечаю. Ох, и рассердился он!

― Ну и врать… Такое придумал! ― возмутился старик.

― Мне секретарь парткома велел узнать, чем он занимается в той комнате. ― Миша все больше волновался.― Сегодня я лег на диван. Он новый, не скрипит. Как только «дядя» заперся в комнате, я встал ― и к двери. Ничего не видать. Я ― к окну. Высунул голову, а из той комнаты свет идет… Обозлился я! Вот так «дядя», думаю… Давай скорей одеваться… Тут и вы подошли.

От ярости старик даже взвизгнул:

― Вот паршивец! Ну, скажите, свет в окне увидел! Да ты с ума сошел? Сам, наверное, виноват, а валишь на меня. И ведь каков! Когда стучали, не пошел открывать, я, дурак старый, вставай ― топай!

Парень побелел, обвел нас взглядом, как бы спрашивая: «Неужто и вы думаете так?» ― и крикнул:

― Ах ты фашист проклятый! А «птичек божьих» кто кормить придумал? Вы знаете, как было, ― возбужденно рассказывал он, ― прихожу я с работы, а за окном в той комнате устроена полка, вроде щитка, и на ней пшено насыпано ― «Птичек божьих, ― говорит, ― люблю, кормить их буду. Им, ― мол, ― дела нет до войны». Не ты это говорил? Ну-ка, скажи, не для отвода глаз твои птички?

Щиток под окном! Так вот почему внизу со двора не было видно сигналов!

― Ну и врет! ― огрызнулся старик. ― И как ловко! Даже в парткоме наболтал! Но не выйдет, щенок! Я перед советской властью заслуженность имею! Сам ее завоевывал! Власть разберется!

― Произведем обыск! ― оборвал спор участковый и вместе с бойцами стал оглядывать и ощупывать одежду на старике. На пиджаке под ватником был орден Красного Знамени.

― Гм! ― осекся участковый. ― Да-да… ― И сразу переключился на осмотр постелей.

В постели у старика ничего, кроме грязного белья, не оказалось, зато у Миши под подушкой ― ракетница.

― Вон оно что!― торжествующе проговорил старик. ― Ну и племянничек!

Все недобро глянули на юношу.

― Подсунули, скажешь? ― угрюмо буркнул участковый.

Миша не отвечал, Он во все глаза, как на змею, глядел на страшную находку. Худое тело его мелко дрожало.

― Странно… ― протянул боец-студент.

― Да, тут что-то не то…― сорвалось и у командира. В дверь вдруг постучали…

Мы переглянулись: может, в этой квартире явка и сейчас мы увидим нового «зверя».

― Иди открывай, хозяин! ― приказал участковый и направил на Мишу пистолет. Бойцы встали у двери.

― Кто там? ― спросил Миша.

― Управдом здесь? Откройте! ― раздался женский голос.

― Открой! ― приказал управляющий домом и пояснил:― Это начальник группы самозащиты.

В квартиру вошла группа работников государственной безопасности. Минуя Мишу, сотрудники направились прямо к «дяде».

И сразу другим сделался старик: ссутулился, согнулся… Без единого слова, спотыкаясь, побрел к двери. Ни на нас, ни на «племянника» он не взглянул.

― Вот и конец семейной драме! ― выпалил студент-боец и хлопнул Мишу по плечу.

Один из сотрудников задержался и объяснил все, что случилось. Оказалось, что Мишина записка без задержки попала в Управление МГБ. Там проверили и узнали, что она поддельная.

― Надо, парень, умнее быть, не маленький! ― сделал Мише замечание строгий управдом.

…И СНОВА ПРОВОДЫ

Эшелонами провожает Ленинград людей на строительство оборонительных укреплений. Оставшиеся на заводах и фабриках заменяют их и порою по две смены не отходят от станков.

Я мобилизована, Работаем в Павловском районе около села Федоровки, Палящая жара. Воздух к полудню накаляется, становится сухим и звенит. Дышать таким воздухом трудно, Не спасает и близость реки: мутно-коричневая вода с лениво покачивающимися на поверхности масляными пятнами не дает прохлады.

Невдалеке через реку повис хрупкий мост. В солнечном мареве мы едва различаем его очертания. Этот мост фашисты бомбят по нескольку раз в день, бомбят ожесточенно и никак не могут разрушить.

Первое время нас пугали эти бомбежки. Как только слышался вой сирены, мы бросали все и бежали в укрытие. Потом привыкли. Воздушная тревога, а женщины еще делают последние удары киркой, выбрасывают лопатой комья земли и только тогда идут в укрытие.

На третий день я заболела. Думала ― пройдет, но стало еще хуже, и на попутной машине меня отправили в больницу, в город Пушкин. Девушки проводили меня. Бросили в кузов охапку полевых цветов.

― Вы уж простите, ― говорю, ― сама не ожидала, что так будет. Дня через два вернусь…

― Ладно, ладно! ― отвечают.― Чего там… Поправляйтесь!

… В больнице пролежала несколько дней. Все здание отведено под госпиталь. Даже в единственную женскую палату принесли ширму и за ней положили танкиста. Ох, как он стонет…

Однажды дверь открывается и вместе с врачом входит Павел. Как узнал, где я?

Оказывается, приезжал по поручению райкома партии на оборонные работы, девушки и рассказали ему обо мне. Павел под расписку взял меня из больницы.

…Через несколько дней фашистские войска начали обстреливать район укреплений, и работы прекратились. Еще спустя два дня Пушкин был занят.


* * *

Я снова дома. Как-то утром просыпаюсь от резкого звонка, бегу к дверям, смотрю: Павел! Туча тучей. Формировал полк Народного ополчения Фрунзенской дивизии, был назначен комиссаром этого полка, а потом состоялось решение вернуть его на партийную работу. Назначен заведовать отделом райкома партии.

Я несказанно рада. И чего он расстроен? Ведь не в глубоком тылу наш город! Павел будет вести большую, нужную работу.

И вот он организует в районе отряды, истребительные батальоны, склады боеприпасов. И мне дал задание: организовать сбор бутылок в домах. Когда бутылок собрали много, стали начинять их горючим. Пригодятся поджигать фашистские танки.

У Павла большая работа, но он по-прежнему рвется на фронт. Несколько раз обращался к секретарю райкома ― просил отпустить.


* * *

В Ленинграде началась организация партизанских отрядов.

Как-то под вечер позвонил Павел:

― Принеси гражданский костюм, пару белья и две фотокарточки. На рассвете уеду… Придешь, все расскажу.

Бегу домой по опустевшим улицам. Длинные ряды темных окон, заклеенных крест-накрест бумагой. Собирается дождь. В нашей квартире холод, беспорядок. Нахожу для Павла все, что он просит, и под хлынувшим ливнем бегу в райком. Здесь долго брожу по длинным коридорам и, наконец, в полуоткрытую дверь одной из комнат вижу Павла. Он доволен: райком партии рекомендует его командиром партизанского отряда.

Однако Павла снова оставили в городе. И снова мы не видимся неделями. Иногда при встречах он рассказывает о замечательных делах ленинградцев.

Однажды рассказал, как в райком партии пришел пожилой человек, сел к столу и пожаловался, что его не взяли в ополчение.

― Я про тебя слышал, ― говорит он, ― вроде ты не бюрократ. Возьми в партизанский отряд… ― и просительно смотрит в глаза.

Павел видит перед собой здоровенного детинушку и удивлен, почему ему отказали. Подробно беседует и убеждается, что перед ним хороший человек. Всю гражданскую войну был в Красной Армии.

― Не понимаю… Тебе причину отказа сообщили?

― Ну, и ты о том же! «Причина, причина!» Час мурыжил, разговаривал… Думаю, этот возьмет, а он ― «причина»! Нет у меня никакой причины! Вот пойдем в тир, так я тебе покажу, как стреляю, ― вот и увидишь, что нет «причины»…

Павел пожимает плечами, ― не понимает, в чем тут дело.

― Что ты вскипел? ― говорит он. ― Вот моя рука, что тебя возьмут. Кого и брать, как не таких…

Павел руку протягивает, а тот смущен и своей не подает, сидит у стола, как сидел. Тут Павла и осенило:

― А ну, покажи свои руки!

Поднял человек правую руку ― нет кисти! Вот, значит, почему в тир звал сначала!

― Ты Катюшу мою спроси, как я стреляю, ― упавшим голосом говорит он, ― жену мою… Мы с ней с двадцатого года вместе. Я ей всегда говорил: еще придется нам с капиталом биться. Не выдержит, нападет на нас. Вот и обучился всему левой… Ты посмотри сначала, не отказывай сразу.

Не выдержал Павел ― обнял его!

― Не обижайся, друг. В партизаны тебя не возьмут, но обещаю, что скоро вызову. Понадобишься ты, очень понадобишься для других важных дел!

В БОЕВОМ ОХРАНЕНИИ

Сколько я облазила крыш и чердаков ― уже и счет потеряла. И днем и ночью. Только раздается пронзительный вой сирены, хватаю противогаз, пропуск, разрешающий ходить по городу после сигнала «воздушная тревога», и бегу на «объекты».

Мужчин почти нет, жилые дома охраняют женщины и нередко подростки. Начальники объектов ― тоже женщины. Многие из них стали руководить домохозяйствами в дни войны, заменив ушедших на фронт мужей…

Очень важно, чтобы управляющий домом был настоящим человеком, понимал ответственность своей работы, и поэтому при найме каждого происходит, примерно, такой разговор:

― Ты должна понять, что будешь не только управляющей домохозяйством, но больше того ― начальником объекта! Будешь отвечать за оборону своего дома и, главное, за людей. Как у тебя с нервами?

― Да как у всех…

― Запомни правило: всегда быть спокойной и корректной. От нас во многом зависит настроение людей. Сама посуди: ленинградцы работают для фронта по пятнадцать-шестнадцать часов, недоедают, сидят в холоде. А тут мы еще начнем грубить, покрикивать. Подумай! Если возьмешься, надо хорошо работать.

В одно из запущенных домохозяйств на Глазовой улице я никак не могла подобрать управляющего домом. Много лет там работал старичок Труханов, но в дни войны он явно не справлялся с делом: водопровод вышел из строя, хозяйство разваливалось на глазах. Надо было сменить Труханова. Пять раз я направляла туда людей, все пятеро были мужчины, по разным причинам не призванные в армию, но каждый из них на следующий день сдавал обратно печать домохозяйства.

Пришел и шестой ― Аравелов… Маленький, вертлявый, с желтым нездоровым лицом. Зашел ко мне с озабоченным лицом, здороваясь, шаркнул ножкой. Представился. Руки потные, все время потирает их. Поговорили. Я рассказала, что хозяйство запущено, что будет трудно поднять его сразу, но, если как следует работать, можно облегчить жизнь жильцам.

Аравелов понимающе кивал головой: он знает, что такое хорошо налаженный быт в жизни человека, ему не надо много говорить об этом ― он уже не молодой.

― А что касается трудностей, ― здесь Аравелов сделал паузу, ― так сейчас всюду трудности, и на фронте они немножко посерьезней.

Я крепко пожала руку этому невзрачному, но решительному человеку и с облегчением подумала: «Наконец-то дом нашел хозяина».

И вдруг Аравелов вернулся. Он пришел под вечер. Стоял, переминаясь с ноги на ногу, и без конца вытирал руки пополам сложенной кепкой.

― Не могу! Простите, но не могу! ― и положил на стол печать.

― Вы не волнуйтесь, присядьте, расскажите… Почему вы отказываетесь от работы?

Аравелов присел и стал рассказывать:

― Этот Труханов… Он действительно искренен… Он очень дружественно меня предупредил не браться за это дело. Да, да, он мне подробно рассказал про все. Он был вполне искренен. Он говорил: «Мне осталось немного жить, но вас, молодой человек, ― да, он так и сказал: «Молодой человек», ― мне вас жаль». Он очень интеллигентный, этот Труханов… Так что… вы уж извините!

Сколько я ни убеждала, запуганный трудностями Аравелов ничего не хотел понять. Зато мне стало понятно: Труханов отпугивал людей от своего домохозяйства, чтобы сохранить это место за собой: удобно работать в доме, где живешь.

― Вы мне дайте полегче объект, ― просил Аравелов.

Но я вернула ему документы. Такой работник и хорошее хозяйство может развалить. Так ему и сказала. Обидно было, что ошиблась в человеке.

А тем временем люди, возвращаясь вечером в запущенный дом, с трудом пробирались по разваленному мусором двору, чиркали спички на темных лестницах, спешили поставить таз под пятно на потолке, когда начинался дождь, продолжали ходить в райжилуправление и просить помочь им.

Познакомилась с Анной Коняшиной. Раньше времени горестно легли складки у рта, и заметно серебрились волосы на ее висках. Мне понравилось в этой женщине все, начиная с первого рукопожатия: и то, как она говорила― спокойно и медленно, и ее чистый голос, и крепкая маленькая рука. Я предложила ей «трудный дом». Она ничего не обещала. Пошла попробовать.

Прощаясь, я посоветовала ей быть осторожней с печатью и документами, давать справку взамен паспорта, взятого в прописку, и не выдавать паспорт, пока не вернут справки. Рассказала, как незадолго перед этим управляющая домом Эраскина, молодая доверчивая женщина, взяла у жильца в прописку паспорт, выдав взамен справку. Пришел он за паспортом, пошарил по карманам, ― что тут делать? ― справки нет!

― Наверно, дома оставил, ― говорит.― Я вам занесу, не беспокойтесь!

На другой, на третий день нет ни его, ни справки. А через неделю вызывают Эраскину к прокурору и задают вопрос:

― Вы выдали эту справку? ― Я… Кому? Подробно отвечает,

Оказалось, что с этой справкой задержан человек, пытавшийся перейти линию фронта…

Коняшина ушла, а спустя некоторое время я зашла в «трудный дом» проверить, как дела…

В эти дни, по решению горкома партии, в домохозяйствах создавались комнаты отдыха. Они должны были отапливаться, освещаться керосиновой лампой (а не коптилкой), иметь кипяток. Надо было, чтобы жильцы после работы могли погреться, почитать газету, перекинуться словом…

Как-то сумела сделать это Коняшина?

Вошла во двор. Где-то высоко скрежетало оторванное железо. Ветер гнал по земле последние листья. Надвигались сумерки. Над двором висело серое, ненастное небо, и дом, с его слепыми окнами, перекрещенными бумажными полосками, казался нежилым, угрюмым, как могила.

Прошла прямо в дверь с дощечкой: «Комната отдыха» и удивленно замерла… Квартирка из двух комнат обставлена уютно и хорошо натоплена. Над столом висит лампа-молния. У стола в глубоких креслах сидят женщины, вяжут и тихо ведут разговор.

Как тут хорошо! Я прошла в другую комнату. Здесь маленькая лампочка, а на столе ― кипящий самовар. Около него три женщины пьют кипяток.

И показалось мне, что это все одна семья и что я незваный гость. Я даже повернула к выходу, но меня остановили:

― Куда ж вы, дорогой товарищ? Кипяточку с нами…

Приглашала одна из женщин. Она была дежурной,― и самовар согрела, и порядок навела. Голос у дежурной слабый, но ласковый, хороший.

― Спасибо! ― отвечаю. ― Не хотела вам мешать. Но как у вас тут уютно, тепло, уходить не хочется!

Я снова огляделась.

― Посидите с нами, ― не поднимая от вязанья глаз, сказала пожилая женщина. ― А это все, ― обвела она вокруг рукой, ― сделала наша Анна Никитична.

Я села и скоро узнала, как создала комнату отдыха Коняшина, как добывала дрова и керосин.

― Вот есть же бюрократы на свете! ― заговорила горячо дежурная. ― Керосин всем одинаково дают. А у нас ведь «молния». Она больше керосина просит…

― Вы хотели, чтобы вам весь керосин отдали, а другие в темноте сиди? ― пошутила я.

Дежурная смутилась.

― Нам так и сказали: «Семилинейную лампу, ― говорят,― ищите, а на «молнию» больше не дадим».

Я взяла посмотреть у одной женщины вязанье ― носок из мягкой теплой шерсти.

― Это я свой свитер распустила, и вот вяжем сообща носки фронтовикам. Уж очень шерсть хороша! ― сказала женщина.

― Хороший подарок будет, ― говорю. ― А Коняшина ваша настоящая хозяйка!

― У нас теперь хозяйка ― так хозяйка! ― подтвердили женщины дружно.

Коняшину я нашла в конторе. Закутав плечи в пуховый платок, она склонилась над бумагами. Лицо ее, освещенное жалким огоньком коптилки, было усталым и серьезным. Мы поздоровались, как старые друзья.

― Как живете, Анна Никитична? ― спросила я.

― Спасибо. Хорошо.

― Трудно, небось?

― Да… Нелегко. Но что об этом говорить… Вот водопровод на днях пустили. С водой мы теперь…

Я слушала чистый голос Коняшиной, и на душе у меня было покойно и светло.

НАТАША КОЧИНА

В один из ноябрьских дней ответственной дежурной в Управлении была молодая коммунистка Наташа Кочина. День прошел довольно спокойно. А к вечеру, когда, затемнив окна, мы зажгли свет, раздался протяжный звук сирены. Через несколько минут ― отдаленные взрывы и почти тотчас телефонный звонок из домохозяйства на Литовской улице Звонила управдом Шантова, старый, опытный работник:

― Прямое попадание фугаски во флигель во дворе. Двумя другими бомбами около дома повреждена труба городского водопровода. Дом ― как на острове: кругом вода. Прошу прислать помощь!

Вызвали бригаду из Управления Горвода. К Шантовой послали теплотехника.

Через десять минут теплотехник сообщил:

― Не пройти, кругом вода. В темноте не могу определить, что и как. Приступаю к проверке.

Снова звонок Шантовой:

В бомбоубежище паника. Будет ли кто из РЖУ? Хотя Шантова и опытный работник, мы с Наташей решили отправиться к ней. В Управлении оставили дежурную паспортистку Лиду.

Выходим на улицу. Ветер порывистый. С трудом закрываем дверь. Идем в полной темноте. Ничего не видно на расстоянии протянутой руки.

С Разъезжей выходим на Лиговку. Подойти к очагу поражения невозможно: улица залита водой. В темноте ничего не разобрать.

Обошли квартал по Роменской улице ― и с другой стороны не подойти. Но нас ждут. Решили идти напрямик. Идем на расстоянии нескольких шагов друг от друга. Если с одной что случится, другая поможет… Слышно, как ревет-шумит где-то вода. Ноги коченеют. Выбираемся на панель. Здесь уровень воды ниже.

Вот мы и у Шантовой. Бедная старушка осунулась, но держится и распоряжается уверенно. По взгляду ее, по вздоху облегчения поняли: она рада нашему приходу.

Уже начали раскопки… Бойцы МПВО действуют быстро. С ними врач ― маленькая женщина в длинной шинели. Работа идет при свете фонарей. Слышно хриплое дыхание уставших людей и время от времени стук железа о камни. Мечется мать, дети которой засыпаны обвалом. У сорванной двери стоит с застывшим лицом женщина: под развалинами― ее сестра. Наташа, притихшая при виде чужого горя, трогает меня за рукав. Я буду помогать…

Она берет лопату и входит в круг работающих женщин, а я иду в санитарную комнату, куда принесут пострадавших.

Вход в эту комнату через помещение бывшего склада.

Здесь темно. Электрический свет выключили, чтобы избежать пожара от замыкания. Большая, почти пустая комната. У одной стены свалены в кучу дрова. Быстро складываю их в поленницу. На полку ставлю пятилинейную лампочку и загораживаю от двери картонкой. Потом сгребаю мусор и бумаги на полу в кучу. Помещение стало просторным, есть где ставить носилки. Вот уже несут первых пострадавших. В открытую дверь видно, как приближается из темноты огонек.

Вошли. Опустили носилки на пол. Над ними склоняется врач. Я взяла с полки лампочку и поднесла ближе. Трепетный свет озаряет бледное личико шестилетнего мальчика.

Врач открывает мальчику веки, приближает и удаляет лампочку ― зрачки на свет не реагируют. Она зажигает спичку, через секунду-две тушит ее и, обуглившуюся, прикладывает к ручке ребенка повыше кисти. Невольно делаю движение ― ведь ему будет больно! Такой беспомощной кажется эта грязная от штукатурки и пыли крохотная ручонка! Мальчик неподвижен. Врач осторожно опускает руку ребенка. И только теперь я замечаю в зажатом кулачке фантик с изображением петушка.

Врач поднялась. По взгляду ее видно: надеяться не на что. Глаза мальчика не откроются, не порадуются «петушку».

Рядом ставят вторые носилки. Девочка лет двенадцати лежит с таким спокойным выражением, будто заснула. Седые от штукатурки волосы, серое, серьезное лицо. Нигде никакой раны. И только у маленького рта застывшая струйка черной крови. Я помогаю врачу, а мысли проносятся одна за другой: «Вот уходят юные жизни… Чем виноваты дети? Ведь это такая жестокость, такое бессердечие».


* * *

Вернулись мы в РЖУ уже по сухому тротуару ― аварийная бригада спустила воду, открыв все канализационные и дождевые люки. Только теперь я по-настоящему почувствовала холод. Не знала, как согреться. Меня трясло, душили спазмы… Видно, месяцы войны не прошли бесследно, и нервы мои, кажется, сдают. Поднялась с трудом и… потеряла сознание.

…Очнулась на койке в комнате партийного бюро и увидела склонившееся ко мне милое, полное заботы и тревоги Наташино лицо.

Ну, Лиза, как?

Ничего, Наташенька, не беспокойся… Никогда прежде я не сказала бы, что в Наташе Кочиной есть что-то героическое. Среднего роста, застенчивая, с правильными чертами лица, она много и добросовестно работает, но сейчас все так работают. Глаза ее глядят на мир с чуть заметным недоумением. Мне хочется погладить ее пепельно-русые волосы с нежно белеющим пробором.

И вот эта Наташа, милая, добрая, простая Наташа, на наших глазах стала героем, человеком железной воли и огромной выдержки, настоящим бойцом, хотя она не выезжала на фронт, не сражалась врукопашную с врагом и даже не выходила из кабинета, где я лежала после обморока. А произошло это вот как…

В соседней комнате зазвонил телефон. Наташа вышла. Дверь осталась открытой. Я прислушалась, стараясь понять, что произошло. Вдруг Лида плотно закрыла дверь.

Потом вернулась Наташа.

― Ничего такого не случилось. На улице Марата во двор бомба попала… «Комбинированная»… Жертв нет. Ты лежи, не беспокойся.

Сказала и почему-то отвела глаза, нервно поправила мою постель и вышла. Это показалось мне странным. Затем появилась Лида.

― Наташа велела около вас побыть. Она дежурит у телефона.

― Лидочка, а куда попала бомба?

― Я не знаю. Я ничего не знаю.

― Нет, Лида, знаешь. Скажи, куда?

― Вы только не говорите Кочиной, что я вам сказала… И не вставайте.

― Ну, что, что? Говори скорей!

― Горит дом, где живет Наташа. А там в квартире ее мама. Управхоз звонила. Просила Наташу прийти. А Наташа бледная-бледная. Сначала молчала, а потом чужим голосом закричала: «Ломайте дверь, ломайте, маму выведите! Я не могу, я ответственная дежурная сегодня». Трубку повесила, а у самой губы дрожат.

Опять телефонный звонок, Лида вышла. Я потихоньку поднялась. Держась за столы и стулья, направилась к двери. Навстречу ― Лида.

― Зачем вы встаете? Вам нельзя! ― Оглянувшись на дверь, зашептала: ― Звонила участковый техник Оля Савосова. Дверь в квартиру к Наташе не сумели взломать. Там у них женщины одни. Ключи от квартиры у Наташи. Оля просит: «Приходи скорей, мама может задохнуться». А Наташа одно твердит: «Оленька, милая, родная, ломай ломом, руби топором! Сломай дверь, маму спаси!»

Откуда силы взялись, бросилась я к Наташе. Вижу ее и не узнаю ― так она изменилась за несколько минут. Голос глухой, прерывистый, в лице ни кровинки.

― Зачем ты встала? Ведь нельзя! ― и замолчала, от волнения говорить не может.

Наташину мать я знала: грузная, полупарализованная женщина, почти три года не выходит из квартиры. Вдобавок совсем не слышит. Наташа как-то рассказала, что во время тревоги мать садится в нишу в стене и голову подушкой прикрывает. «Только она сигнала воздушной тревоги не слышит. Когда дом качнет от разрыва, тогда и в нишу идет…»

И представилось мне: сидит в коридоре в нише ее мать, подушкой голову прикрыла и не подозревает, что огонь подкрадывается к ее квартире…

― Наташа, милая! Я чувствую себя совсем хорошо. Я за тебя тут буду, а ты беги скорей, открой квартиру!

Наташа отвернулась, застыла вся в напряжении, потом круто ко мне обернулась.

― Ведь ничего не случится здесь?

― Нет, не бойся, ничего не случится. Рванулась, хлопнула дверью и скрылась.

Позднее узнала: на углу Марата и Боровой в сплошной тьме она налетела на Олю Савосову.

― Кто это носится так в темноте? С ума сошли?! ― Оля, милая, это я, Наташа. Прости… Ольга схватила девушку за руку.

― Скорей, скорей! Я бежала к тебе за ключами. Никак не выломать дверь, а мама твоя стука не слышит.

Когда прибежали, дверь была уже настежь открыта, на лестнице ― никого. Девушки кинулись в квартиру и сразу закашлялись.

― Мама! Мама! ― закричала Наташа, задыхаясь, забыв, что мать глухая.

― Наташенька, раз дверь открыта, значит, ее увели. Ты бери, что у тебя поценнее. Спаси хоть что-нибудь.

Но Наташе не до вещей. Пригнувшись, она мечется по квартире.

А дым все плотнее. Где-то кричит Ольга:

― Наташа, ты скоро?

― Да, да. Выходи, Ольга, сейчас же. Задохнешься! Новая волна еще более горького, плотного дыма хлынула в квартиру. Грудь разрывалась от удушья. Девушки на четвереньках едва выбрались на свежий воздух.

В руках у Наташи старый, изъеденный молью шерстяной платок. Наташа нашла свою мать в толпе на улице. Старушка была невредима и, кажется, плохо понимала, что происходит. Наташа бросилась к ней и, рыдая от счастья, обняла дорогую ей седую голову.

― Пальтишко-то горит! ― всполошилась какая-то женщина.

Тут только и Наташа заметила, что одежда на ней тлела.


* * *

Вот и ноябрь. Под праздники решили усилить охрану объектов. Ночью я пошла проверять дома по Предтеченской улице.

Город спал, погруженный в тишину. Только дежурные в длинных шубах маячили у ворот и у парадных.

Подошла к дому № 56. У ворот сторожевая будка. «Молодец Ивасов, ― подумала я, ― позаботился, чтобы дежурные не замерзли».

Прошла во двор. Странно, ― никто не окликнул. Спустилась в бомбоубежище. Фонарь, подвешенный под потолком, отбрасывает на стены неспокойные, тревожные тени. Тишина такая, что слышно, как дышат укрывшиеся здесь люди. Спокойно спят взрослые и совсем маленькие дети в эти тихие, редкие для осажденного города часы.

Огляделась. Кто же охраняет спящих? Оказывается, никто! В углу фонари «летучая мышь» стоят в ряд, аккуратно. Подумала и, взяв три фонаря, вышла на улицу.

У соседнего дома кто-то зашевелился. Подошла и спрашиваю: «Кто сегодня дежурит в пятьдесят шестом?»

― С вечера ходили здесь, а сейчас, должно, в будке сидят, ― еле слышно ответила старушка.

Постучала в окошко будки.

― Кто там? Кого? ― спросил женский голос.

― Управляющего домом Ивасова! Где он сейчас? Фонари принесла, пусть примет.

Стараюсь говорить спокойно, но внутри все клокочет: не иначе, спят дежурные!

Зашла в будку. Меня встретили женщина в платках и старик ― ночной сторож ― в какой-то немыслимой шубе и с целой скатертью на шее.

― А на што вам управхоз-то? ― прошамкал сторож. ― Нешто можно человека по-пустому звать… Давай, мы примем.

― Нет уж, позовите хозяина.

Минут через десять появился заспанный Ивасов.

― Чего это ты так поздно, товарищ начальник? ― дружески, как хорошо знакомую, спросил он.

― Хожу вот, проверяю охрану домов, убежищ. Да вот тебе фонари принесла. Пиши расписку.

― На сколько писать?

― На три…

Глядя, как усердно он выводил карандашом буквы, я не стерпела:

― Эх, Ивасов, Ивасов! Горе ты хозяин! Хвалить бы тебя можно ― тепло в убежище. Да что ж это такое? Везде все открыто: иди, кто хочешь! Дети, матери спят. На тебя надеются, под защиту твою пришли. А ты тоже заснул. Ну, говори, что с тобой теперь делать?

Ивасов побледнел, забормотал:

― Да я только так… Вот ведь беда какая, думал, дай вздремну, ан и того… уснул… Вот ведь промашка какая.

― Идем, сам полюбуйся!

В бомбоубежище было тихо. По-прежнему спали, разметавшись, ребятишки, а возле них забылись первым сном матери…

― Видишь?

― Вижу.

― Как бы ты в глаза ленинградцам смотрел, если б эти люди завтра не проснулись?

Ивасов глубоко вздохнул.

― Вишь ты, как случилось… Вы уж простите, Бога ради! Дежурную я здесь поставил, да надо же, уснула тоже…

Ивасов был очень огорчен своей «промашкой» и сокрушенно качал головой.

― Ладно, верю тебе, Ивасов! Но смотри, в другой раз так повторится, ― в трибунал угодишь!

― Да разве трибунал мне самый страх?― махнул рукой Ивасов. ― Не о том вы говорите. Вот понадеялся, что все в порядке, а тут ― и на! Живые люди без присмотра.

Встреча с Ивасовым надолго запомнилась мне. Когда я рассталась с ним и возвращалась по замерзшим, глухим улицам, мне все вспоминалось его смущенное лицо, обида на то, что самым страшным для него я посчитала трибунал, а не гибель людей.

НА ВОЛОСКЕ ОТ СМЕРТИ

В середине декабря я заболела. Лежу в абсолютной темноте. Стекла из окон вылетели при бомбежке. Окно забито фанерой. Жечь коптилку, когда остаюсь одна, считаю просто преступлением: Павел при коптилке работает ночами. Как только Павел утром уходит в райком, я тушу коптилку.

Еще не могу ходить, но уже самостоятельно поворачиваюсь набок. Прислушиваюсь к вою сирены, к отдаленным взрывам, к отбою, ― так проходит время. В темноте слежу за светящимися стрелками ручных часов. В два часа зажигаю коптилку и жду прихода Павла. В эти «светлые» минуты читаю или пишу, положив под бумагу твердую папку.

Около трех часов приходит Павел, как всегда, с солдатским котелком. Кормит меня, ест сам ― и опять в райком.

И снова я в темноте. Зажигаю коптилку только в десять вечера, за час до прихода Павла. Он об этом не знает…

Сегодня обещал прийти к десяти часам: завтра Новый год. Встретим его вместе. Настроение у меня хорошее, бодрое. Недавно ленинградцам прибавили хлеб по карточкам. И это вселило еще большую уверенность, что выживем, что победим.

Как-то встречают Новый год мальчики мои родные?

Второй месяц не получаем от детей писем.

Недели две назад Павел послал сыновьям поздравление с Новым годом.

И мне хотелось написать ребятам. Многое надо им рассказать… А ничего не получилось. Выронила карандаш и даже поднять его не смогла, лежала без сил. Думала, что конец.

Вот так и умирают ленинградцы. Стоит только ослабеть…

… Светящаяся стрелка часов приближается к трем. Скоро придет Павел. Слабой рукой беру спички, зажигаю коптилку и гляжу на прыгающие по стене тени, которые отбрасывает маленький неровный язычок пламени. Эти тени и слабое потрескивание фитилька коптилки делают комнату обжитой, уютной.

Глаза остановились на вазочке, в которой у нас обычно хранилась икра.

Икра! При воспоминании о ней у меня кружится голова. Ярко-оранжевые, почти красные, прозрачные зернышки. Когда берешь в рот и осторожно языком давишь несколько крупинок, ощущаешь солоноватый, неповторимый вкус. Но лучше всего понимаешь вкус икры, когда берешь ее в рот с маленьким кусочком мягкого черного хлеба, не того хлеба, который выдают сейчас по карточке, а старого довоенного хлеба ― пышного, теплого, ароматного! Такого, от которого идет жизнь… Под сердцем у меня ноющая боль. Если бы сейчас немного хлеба и два ― не надо больше, ― всего два зернышка икры! Я провожу языком по сухим губам. Съесть бы сейчас кусочек такого хлеба ― и жизнь вернется в ослабевшее тело.

Я жду Павла. И вот он приходит. Кладет на стол маленький пакетик, подходит ко мне, и я чувствую свежее холодное дыхание.

― Ну как, моя четвертиночка?

За последнее время я очень похудела, и поэтому шутливое «моя половина» сменилось ласковым «моя четвертиночка».

Павел бодр, жизнерадостен. Он смеется, гремит посудой, разжигает печурку, и мне становится тепло и радостно. Мне стыдно за мысли о смерти.

Хочу и буду жить! Даже если из «четвертиночки» превращусь в «восьмушку», ― буду жить! Буду работать!

Павел хлопочет около меня. Кормит с ложки. Стало тепло, и не только от горячих щей, но и от заботы Павла, от ласкового взгляда любимых глаз!

С наслаждением разжевываю кусочки темной капусты.

― Ну, как витаминчики?

― Хорошо! ― от всего сердца вырывается у меня. И уже чувствую, твердо знаю: поправлюсь, поднимусь.

― Знаешь, я буду жить и работать, ― сообщаю неожиданно.

― А как же, ― подтверждает Павел, ― иначе нельзя. Будем жить и работать и победу отпразднуем так, что небу будет жарко!


* * *

Завтра Новый, 1942 год. Павел обрадовал меня: вечером дадут свет на несколько часов. Новый год встретим с электричеством.

― Во всем городе?

― Вот чего не знаю ― того не знаю. Говорили о нашем квартале.

― Хорошо бы всем.

― Да, хорошо бы.

У меня для Павла сюрприз. Заходила его сестра и взяла мои платья. Ей обещали за два платья килограмм отрубей и полкилограмма конины. Сегодня дома она приготовит котлеты, коржики из отрубей и придет к нам встречать Новый год. Хлеб мы с Павлом сегодня не ели ― оставили на вечер. У меня отложены пять соевых конфеток.

Будет настоящий пир.


* * *

С каждым днем силы возвращаются. Поднялась и стала помаленьку ходить. Открыла ящик стола и увидела свои продовольственные карточки. Значит, Павел их не заметил. Все талоны, с начала моей болезни, целы! Но теперь уж ничего не получишь! Как же это вышло? Вспомнила, как принес Павел в первый раз из своей столовой суп и с ложки кормил меня. Спрашиваю:

― Откуда это? ― Твою карточку к нашей столовой прикрепили,― отвечает он.

Через неделю у него так распухли ноги, что сапоги надеть не мог. Выручили «необъятные» (мы так называли их), громадные валенки, которые до войны он только дома надевать решался.

Он обманул меня, чтобы я не отказывалась от его пайка. Обманул, чтобы спасти!

Осенью 1941 года, когда немецкие орды докатились до стен Ленинграда, с Карельского перешейка приехал во Фрунзенский район наш старый знакомый Сережа Гречишков. Во время войны с Финляндией в 1940 году он был ранен и стал инвалидом. В начале Отечественной войны назначили его комиссаром банно-прачечного отряда, чем Сережа был крайне недоволен. Подавал два рапорта с просьбой послать его в передовые части, но из этого ничего не вышло.

Приехал Гречишков, чтобы набрать девушек-добровольцев в свой отряд, а мужчин-бойцов послать на оборону Ленинграда. Каждый человек на обороне города в то время был очень дорог.

Из нашего Фрунзенского района записались добровольцами восемнадцать девушек. Сбор был назначен в нашей квартире. За девушками должна прибыть автомашина. К четырем часам дня они стали приезжать ко мне с чемоданами и узелками. Настроение у девчат приподнятое, волнуются, на месте не сидят. Зашел разговор о трусости. Заспорили очень горячо, но все пришли к выводу, что трусом не родятся, храбрым ― тоже, а все дело в умении держать себя в руках. Не дать нервам взять власть над разумом ― тогда ни при каких обстоятельствах не растеряешься. Только что решили это, как раздался вой сирены ― сигнал воздушной тревоги.

Вот и проверка выдержки! Надо сказать, все девушки держали себя храбро. Вызвались даже идти со мной дежурить на чердак, но я не разрешила ― не было особой нужды, да и хотелось, чтобы они лишний часок, пока можно, провели в тепле.

В восьмом часу вечера подошла машина. Я помогала девушкам накрыться брезентом, привязала его углы, чтобы ветром не сорвало, шутила с ними и обещала выполнить все их маленькие просьбы.

Они кричали из-под брезента:

― До свиданья, тетя Лиза!

― Тетя Лиза, мы с победой к вам вернемся, отпразднуем ее, а потом уж по домам.

― До свидания, девушки! Ни пуха, ни пера! Хорошо простились. Сердечно.

Потом девушки ― то одна, то другая ― писали мне и Павлу. Я тоже писала и как-то послала посылку с бельем.

Когда я слегла от истощения, Павел, отвечая им, написал, что боится за меня ― очень уж я ослабла.


* * *

… И вот, в начале января, слышу в коридоре шаги. Вошел Павел, а за ним две девушки. Оказывается, приехали в командировку и решили нас навестить.

― Спасибо, девочки, спасибо, что зашли проведать,― обрадовалась я.

Девушки сняли шинели, расцеловали меня. С холода-то сразу ко мне боялись подходить ― «не простудить бы». Потом открыли чемоданчик…

И во сне мне такой гостинец не снился: из чемодана на меня пахнуло ржаными, настоящими ржаными сухарями!

― Девушки, как же это?

― От каждой девушки вам на поправку по два сухаря, тетя Лиза. Это лучше всяких ваших таблеток и микстур помогает.

― Как же можно? Сами-то вы по триста граммов хлеба получаете!

― А мы за два дня отложили по сухарю, ― и незаметно совсем. Да вы не беспокойтесь, кушайте. Не везти же назад, не обижайте нас.

Оказалось, что девушки вначале скрывали свой план от комиссара, а потом рассказали. «Должен я вам это запретить, не имеете права вы от своего пайка отрывать. Если ослабеете, что я с вами буду делать?» ― заявил комиссар. Девушки испугались. Однако комиссар сказал: «Но вы молодцы, что хотите поддержать ленинградцев…» «И даже дал пачку галет в придачу», ― добавила к рассказу Дуся.

Девушки что-то еще говорили, но я уже не слышала их, ― глаз не могла отвести от гостинца.

Тридцать шесть сухарей! Румяных, душистых, а главное, таких увесистых! Теперь мы оба спасены.

Прошу девушек налить кипятку и размочить сухарь для Павла, а сама до позднего вечера наслаждаюсь сухарем, откусывая по маленькому кусочку.

Вечером девушки сварили из своего пайка лапшу, а я заставила Павла съесть еще два сухаря. На следующий день, приготовив завтрак и накормив нас, девушки ушли. Еще два дня мы с Павлом вечером съедали по целому сухарю. А потом стали бережно добавлять к своему пайку по половинке сухаря. Так девушки спасли нас от гибели.


* * *

Чувство жизни наполняет меня «до отказа». Живу! Живу и работаю!

Но как я изменилась! Посмотрела в зеркало и удивилась: на чем только голова держится ― шея тоненькая, плечи худые, скоро, наверное, при ходьбе кости будут позвякивать. Тонкие прозрачные руки. Нисколько не отличаюсь от тысяч ленинградских женщин.

После болезни меня направили в артель. Работаю секретарем партбюро. Одновременно остаюсь политорганизатором в нашем доме.

В артели после тяжелой зимы только часть людей выходит на работу. Об остальных ничего не известно. Нужно узнать, живы ли они и что с ними сталось. Необходимо навестить рабочих, сходить к ним домой. Идти пешком по заснеженному городу на большие расстояния ― нелегкое дело. Выбрала более выносливых товарищей ― девушек-комсомолок. Дала им адреса по пути. Пошла и сама: ведь мне нужно узнать коллектив, с которым буду работать.

Для начала взяла один ближний адрес на Невском проспекте. Здесь живет рабочий артели ― товарищ Пружан. Уже два месяца, как он не был на работе, и никто не знает, что с ним. Медленно добрела я до нужного дома и стала искать квартиру. Это было трудно: вокруг никого нет ― и спросить не у кого. Зашла во двор и, наконец, на одной из табличек увидела список квартирантов. С трудом поднялась на третий этаж. Остановилась перед дверью. Сначала постучала тихо, потом сильнее. Никто не отвечает. Повернулась спиной к двери и начала колотить ногой. Запыхалась, а ответа все нет. Дернула за ручку, дверь открылась.

Темный коридор. Иду ощупью, зову ― никто не откликается.

Нащупала дверь ― закрыта на висячий замок. Иду дальше. Вторая дверь тоже не открывается. Неужели вся квартира пуста? Делается как-то не по себе… Наконец, еще дверь, открыла…

― Можно войти?

Очень слабый голос ответил:

― Можно…

Вошла, осмотрелась. Как мрачно в комнате… Копоть, паутина, рваные обои… Посредине железная печка, возле нее несколько щепок ― остатки стула ― и топор. Холодно, как в подвале.

На большой кровати двое. Мужчина лицом к стене, рядом на спине лежит женщина. Не женщина, а живые мощи. На обтянутом кожей лице выступают скулы. Ее глаза вопросительно смотрят на меня.

― В этой квартире живет Пружан?

― Жил в этой… Да недавно помер. Сначала жена умерла, а через неделю и он. В больницу пошел, да во дворе и помер…

― А дочка где? У него была дочка.

― Она у нас в комнате живет. Одной-то боязно, говорит… А сейчас пошла в магазин за хлебом.

― Можно мне ее подождать у вас?

― Подождите…

Женщина говорила с трудом, дышала прерывисто, видно, она очень истощена.

― А вы больны? ― спросила я.

― Да нет… Ослабла просто. Хлебную карточку я потеряла… Видно, теперь конец.

Я вздрогнула: начало месяца, а человек уже без пайка…

― Потеряли? Так что же вы лежите? У вас свидетели есть? Надо сейчас же составить акт и получить другую карточку! Что же, если потеряла, так и умирать?! Какая у вас была карточка?

― Рабочая… Я ведь гимнастерки шила. Ударницей была на «Швейнике». За карточками на этот месяц сама ходила. А теперь, наверное, и не дойти…

Женщина закрыла глаза и, обессиленная, замолчала.

― Милая моя, как же так? Теперь иждивенческую выдадут ― уж порядок такой. Но и это большое подспорье. Все-таки не на одной карточке вдвоем сидеть. Вы на «Объединенном швейнике» работаете? Это по соседству с моей работой. Я тоже работаю во Фрунзенском районе. Позвоню сегодня Алексаевой, попрошу ее прислать вам кого-нибудь в помощь, чтоб похлопотать о хлебной карточке.

― Меня Алексаева хорошо знает.

― Так что же вы не известили артель, что такая беда у вас стряслась?

― Не знаю… Отчаялась как-то… Как потеряла карточку, подумала: вот и смерть моя…

― Ну вот еще! Дело идет к лучшему, хлеба снова прибавили, а вы ― умирать! Вы еще нашим бойцам сколько гимнастерок к лету нашьете!..

Женщина медленно повернулась лицом ко мне.

― Только бы поправиться… Нашью… Я быстро шила.

Она еще больше оживилась и даже попыталась опереться на локоть.

― А как акт составлять? Я ведь не знаю.

― Есть у вас чернила?

― Где-то на этажерке стоял пузырек…

В пузырьке было сухо. Я влила немного воды, взболтала ― очень бледные, но все же чернила. Нашла школьную ручку и стала писать акт о потере карточки.

― Ну, вот и акт вам. Подпишет его дочка Пружана, да еще двое, кто знает о беде, и получите новую карточку. Кто еще знает о потере?

― Официантка в столовой знает… Я искала там, плакала… А больше и нет свидетелей…

Подумала-подумала ― и подписала акт, мною же составленный. Формально я не имела права это делать, но на волоске ― жизнь двух людей. Ведь муж, отдавая жене часть своего пайка, тоже обречен. Вон он лежит, словно мертвый. Кто знает, может быть, моя подпись спасет жизнь ленинградской семье. Ведь если не найдется третьей подписи, не будет карточки. А впереди еще так много дней.

Дочь Пружана все не возвращалась. За окном уже стемнело. Я поднялась и стала прощаться.

― Ну, до свидания. Скажите девочке Пружан, чтобы к нам в артель пришла. На работу ее устроим. Будет рабочий паек получать. И пусть принесет партийный билет отца в партбюро. А сами не залеживайтесь. Смерть боится тех, кто ей не поддается.

― Да я боевая была, ― слабо улыбнулась женщина. ― Я поднимусь… Только бы карточку… Спасибо вам. Нет, нет, я поднимусь. Только не забудьте обо мне позвонить.

… На другой день я позвонила председателю артели Алексаевой, и та обещала помочь.

― Вот беда, а мы не знали! Ладно, спасибо. Скажу комсомолкам ― побывают на квартире.

Вечером я узнала, что комсомолки были у этой семьи.


* * *

Давно не было такого яркого дня. Солнце заливает город ослепительным светом. Как при этом свете ясно видны следы разрушений ― пробоины, вмятины, развалины. Большое старинное здание, столько повидавшее на своем веку, все в ссадинах, словно в оспинах.

Снова ищу нужную мне квартиру. Брожу и думаю: «Где-то здесь живет Климов, один из работников артели». У закутанной женщины, сидящей на ящике и подставившей солнцу сухой нос и обтянутое кожей лицо, я спросила, где квартира тридцать семь. Она покачала головой, что должно было означать «не знаю», и я пошла дальше. Обошла дом и вижу большой пустырь. Несколько ребятишек увлечены игрой. Один из них усердно звонит железкой по банке,

― Уходите с рельсов, а то попадете под трамвай! ― кричит он.

Дети играют в «вожатые» и в «трамвай». В своей игре они предугадывают то время, когда по затихшим ленинградским улицам, весело звеня, пройдут первые красные вагоны.

― Дзинь, дзинь!..

― Стоп! Остановка! Скорее выходите. Сережка, ну что же ты не звонишь?

Сережа действительно не звонит ― худенький, слабенький, в чем душа держится, ― стоит и смотрит на меня.

Я подошла ближе.

― Ребята, не скажете, где тридцать седьмая квартира?

Бледные, но оживленные личики поворачиваются ко мне. Минута молчания. Потом тот, кого звали Сережкой, негромко откликается:

― Тридцать семь? Я знаю. Идемте, тетенька, я покажу.

Сережа засеменил со мною рядом и начал рассказывать:

― Скоро весна будет, и трамваи пойдут. К нам приходил дяденька и сказал: «Ребята, кто хочет поехать на трамвае? Просто так, покататься?» Мы думали, что он смеется. Ведь все же знают, что трамваи не ходят. А он: «Что же вы молчите? Никто не хочет на трамвае покататься?» Ну, мы тут думаем, может, и правда трамвай пойдет и говорим: «Все хотим!» Тогда дяденька сказал: «Ну, идемте тогда помогать нам расчищать пути. Чем скорее расчистим, тем скорее трамвай пойдет». Ну, мы и пошли. Ой, тетенька, сколько там народу было ― на линии! Все-все пришли. Даже дед Афанасий вылез. И мы тоже работали. А теперь все уже расчистили, и скоро пойдет настоящий трамвай! Дяденька сказал, что мы самые первые на нем поедем. А вот там квартира тридцать семь. Ну, я пойду. Ребята меня ждут. Без меня ведь трамвай не поедет, я сигнал даю.

Сережа крикнул «до свидания» и повернул обратно. Открыла я дверь в квартиру и спросила: «Есть кто?» Откуда-то из глубины ответил приглушенный мужской голос:

― Сюда проходите! Чиркнула спичку и пошла на голос. Попала в кухню. На большой плите устроена постель, на ней ― мужчина. Стекла вылетели при артобстреле, и окна заткнуты тряпьем. Горит коптилка.

― Вы Климов?

― Да, я.

― Навестить вас пришла. Давайте знакомиться. Я ваш новый секретарь партбюро. Звать меня Елизавета Трофимовна… Долгонько вы у нас не были. Что, прихворнули?

― Да. Вот нога привязала к месту, не действует, доктор говорит ― цинга.

Раскрыл одеяло.

― Я поднесла коптилку ближе: нога до самого колена распухла, у колена ― синие пятна. Вторая нога отекла.

― Да-да, ходить нельзя… Иван Евсеич, вы все-таки не поддавайтесь болезни. Вот солнышко уже пригрело. Надо выбираться на воздух, на солнце. Быстрей поправитесь. Вы один живете?

― Жена на казарменном положении. Раза два в неделю забегает. Вчера сказала, что неделю не придет теперь. Гостинца принесла ― кефиру соевого. У меня еще полбутылки осталось. Может быть, хотите? Я вам в чашечку налью.

Темное, все в копоти, лицо рабочего осветилось доброй улыбкой.

― Что вы, что вы, Иван Евсеич! Кушайте сами, поправляйтесь!

― Вы в такую даль шли, устали. Подкрепитесь!

― Спасибо, Иван Евсеич, завтра выдача карточек, ― меняю я разговор. ― Кого пришлете? Только обязательно, чтобы доверенность и паспорт были.

― Да некого послать, Лизавета Трофимовна. Я уже думал об этом. Жена только через Неделю придет…

― Ну, что ж, давайте паспорт. Вот вам бумага ― пишите доверенность. Принесу вам карточки.

― Что вы, Лизавета Трофимовна! ― Климов заволновался. ― Такую даль из-за меня второй раз идти! Может, прислали бы с кем? А то и сами-то вы не ахти как выглядите… Право, съели бы кефирчику…

― Оставьте вы свой кефир в покое, Иван Евсеич! Если бы я болела, разве вы не принесли бы мне карточки, не помогли?

― Ну, это конечно! ― засуетился рабочий. ― Принес бы все, что нужно, и помог бы…

Климов замолчал. Потом смущенно продолжал:

― Раз уж так, то я вас еще просьбой затрудню… Измучился прямо… Уж очень покурить хочется! А жена вчера говорила, что курящим на производстве табак дают.

― Да! Сегодня к нам в буфет табак привезут. Только, кажется, неважный. Хорошо, принесу и табачку.

― Вот спасибо! ― просиял он. ― Так хочется затянуться разок-другой! Больше, чем есть.

Очень понравился мне Климов ― терпеливый и добрый, готовый последним поделиться.

Посидела я еще с полчаса и попрощалась с ним, обещала все принести завтра.

Возвращаюсь. Ребятишки по-прежнему играют в трамвай. Еще несколько домов, ― вот и серый пятиэтажный дом. Здесь, на пятом этаже, живет сестра Павла ― Мария. Постояла я около ворот, но зайти не решилась ― не хватит сил на обратный путь.

И вдруг ― пронзительный, неприятный свист снаряда. И сразу ― разрыв. Взрывной волной меня ударило о стену. Почему-то я не упала. Сообразила: все в порядке, жива. Опять свист и разрыв, и опять… Еще и еще…

Хотелось вдавиться в стену, сделаться маленькой и неуязвимой. Похолодели ноги, и кровь от сердца отхлынула. Я не двигалась. Не знаю, сколько прошло времени. Обстрел, наконец, прекратился. Но я еще несколько минут простояла в нише. Потом уже пошла дальше.


* * *

Снова иду к Климову. Несу карточки и табак. Мало чем он напоминает табак: сучочки да палочки, запах леса и прелых листьев. Настоящая «лесная быль», как его называют ленинградцы.

― Живы? ― радостно встречает меня Климов. ― А я за вас так боялся вчера. И сегодня все думаю: не попала ли под обстрел? Хорошо, что пораньше пришли!

― И я перепугалась! Но все хорошо, что хорошо кончается… Выходили вы на воздух?

― Часиков в одиннадцать выполз. Потом спал, как пьяный. Давно не был на улице.

― Смотрите же, на солнце побольше бывайте, быстрее поправитесь.

Климов разговаривает, а сам дрожащими пальцами крутит цигарку, торопится, просыпает табак, нервничает.

― Не торопитесь, скорей выйдет.

― Не могу, курить уж очень хочется… Прикурил от коптилки, затянулся с наслаждением и даже глаза закрыл.

― Какое вам спасибо сказать, уж и не знаю, ― говорит он после второй затяжки. ― Прямо в жилах облегчение!

― Ну, спасибо скажете, когда поправитесь.

― Теперь я поправлюсь. Мне сегодня куда лучше…

― А вот вам витамин «С». Сегодня и завтра по две таблетки.

Я вынула из сумочки и передала Климову пакетик ― остаток полученных мною по рецепту таблеток витамина. Так как четыре таблетки ему мало помогут, я стала рассказывать, как приготовить витамин из хвои. Климов внимательно выслушал и записал рецепт. Я на себе проверила лечебные свойства этого самодельного витамина. Рецепт взяла из «Ленинградской правды».

Наварила витамина полную банку, и вместе с Павлом пьем по ложке в день.

Климов поблагодарил меня, потом задумчиво сказал:

― Лизавета Трофимовна, вот лежал вчера и сегодня и думал: ведь чужая вы мне, а пришли. Жизнью рисковали. И в соседней квартире, говорят, девушки какие-то были. Что это такое? Как бы словами выразить?

― Люди мы с тобой, Иван Евсеич! Да еще и советские! И что бы там ни случилось ― будем всегда людьми! Ведь и ты мне, незнакомой, паспорт свой доверил!

― Экое дело ―паспорт доверил!…― покачал головой Климов.

Потом с грустью сказал:

― Далеко годы ушли… Какая польза теперь от меня, развалины… А то бы и я потрудился в партии…

БОРИСКА И ВОЛОДЕНЬКА

Как-то, возвращаясь с работы домой раньше обычного, зашла во двор соседнего дома и вижу: трое подростков возятся около обломков досок. Оказалось, идет дележ. Каждый хочет порадовать своих домашних дровами. Завела разговор:

― Ребята, откуда дрова-то? Не из лесу, вестимо? Только у одного намек на улыбку. Двое других недоверчиво смотрят на меня.

― С Бородинки, ― отвечают нехотя.

Вспомнила, что на Бородинской улице с каждым днем убывает забор, значит, и мои новые знакомые там раздобыли себе это скудное топливо.

Не повернулся язык пожурить ребят: может быть, эти доски спасут кого-то из них. Ну что ― забор? Придет время ― построим новый, лучше.

Ребята видят, что я дружественно настроена к ним, и смелеют.

― Вот третий день захожу, а, кроме вас, школьников не встречала. Или их больше нет в доме?

― Еще в пятнадцатой квартире есть Бориска Степанов. Но он не ходит на улицу ― у него все больные. Только он на ногах.

― А батька у него вчера помер, ― вставляет другой.

Узнала, что Степановы живут в пятом этаже. Попрощалась с ребятами. Решила посмотреть, как справляется с домашними делами Бориска Степанов.

Взяла полведра воды ― больше не донести ― и с передышками да остановками добралась до Степановых. Отца с помощью дворника Борис уже отвез на саночках в морг. Мать, одетая в пальто, повязанная теплым платком, полулежит почему-то поперек постели и пристально смотрит в одну точку. И даже когда я заговорила с Бориской, когда он отвечал мне, когда мы мыли с ним посуду принесенной водой (Бориска сначала удивился: «А зачем ее мыть?»), ― Степанова не перевела взгляда, не посмотрела, кто же это хозяйничает в ее комнате.

Около другой стены, на кушетке, лежал брат Бориски ― шестнадцатилетний Володя. Он все время что-то жевал.

― Что он ест? ― спросила я Бориса.

― Он не ест. Во рту ничего нет, а жует и жует. Говорит, не так есть хочется. И я пробовал, да у меня не выходит.

Володя тоже не обратил внимания на мое появление― как лежал лицом к стенке, так и остался в той же позе.

От Бориски узнала: мать второй месяц болеет. Отец почти три месяца не работал. Последние дни стало ему лучше, повеселел, говорил:

― Вот, мать, уже солнышко пригревает, теперь выдюжим, жить будем.

А вчера утром сел у окна на солнышке, посидел минут десять ― пятнадцать и попросил Бориску помочь ему лечь в постель.

― Что-то ослаб. Сам, видать, не доберусь до койки. Бери-ка меня на буксир, Бориска.

Но когда Бориска подошел, отец отказался встать со стула.

― Подожди… ― тихо сказал он.

А через несколько минут скончался.

― Мама после этого все время молчит, ― полушепотом рассказывает Бориска, ― а сегодня встала, надела пальто, платком повязалась, да вот и смотрит так все время, будто что-то позабыла и вспомнить хочет.

Я вылила остаток воды в чайник ив кастрюльку. Обещала Бориске еще прийти.

Весь день меня преследовала мысль: как подойти к Степановой, как заставить ее побороть это непреодолимое безразличие, почти равное смерти? Надо разбудить волю, желание драться за жизнь!


* * *

В столовой получила на второе ложки две каши-размазни и к ней ― не верю своим глазам ― грибы! Измятые, превратившиеся в крошки, но настоящие соленые, чудом попавшие сюда грибы.

Разделила их на две равные части. Хотелось себе отложить побольше, но все же съела ровно половину. Остальное в баночке несу к Степановым.

У Бориски нашлось граммов сорок пшена. Сварили грибную похлебку. Пока Бориска с нетерпением ждал, когда суп закипит, я подсела к Степановой. Она по-прежнему ни на что не реагирует.

― Анна Сергеевна! Помоги придумать, как ребят твоих пристроить: Володенька плох, да и Бориска ведь еде ходит. Надо же что-то делать.

Степанова с тем же безразличием молчит.

― Слушай, мать! ― я тряхнула ее за плечо. ― Или ты смерти своим ребятам хочешь? Что ж, фашистам того и надо, чтобы наши дети, как щенята, умирали. Думаешь, похвалил бы тебя батенька?

От Бориски я узнала: мужа она называла «батенькой».

Что-то дрогнуло в лице Степановой, глаза медленно наполняются слезами, и вот две слезинки поползли по щекам.

― Поплачь, родная, поплачь, легче будет! ―Я стала говорить ей о Боре и Володе, так нуждавшихся в помощи, о ней самой, еще не старой и способной вырастить детей.

― Что ж делать, Анна Сергеевна. Время трудное такое… Нет батеньки, и слезами его не вернешь… Зато есть два сына…

Степанова разрыдалась.

― Батенька, батенька…― повторяла она, закрыв серое, давно не мытое лицо слабыми руками,― что ж мне делать без тебя?!

Я не стала мешать слезам. Пусть поплачет…


* * *

Вскоре мне удалось получить направление в больницу-стационар для Володи. Отправили его на носилках. В стационаре Володю подкормят, подправят. И матери будет легче.

Бориску решили определить в ремесленное училище. Несколько дней ушло на хлопоты. Мальчик ко мне привык, делился своими думами. Очень скучал по Володе.

― Тетя Лиза, ― говорил он, печально глядя куда-то вдаль, ― Володя только сейчас такой стал, ослаб очень. А он веселый был. И хороший.

Гордостью загорались глаза Бориски, когда рассказывал, как он работал с братом на постройке бомбоубежища.

― Володю бригадиром назначили, ― говорил он таким тоном, точно сам получил это назначение. ― Его ребята слушались. Пока одни выносили землю, другие щиты из досок сколачивали. Потом полы велел настилать. Батенька хвалил Володю. «Он у нас храбрый,― говорил он в другой раз. ― Сколько зажигалок потушил».

Видя, что я внимательно слушаю, Бориска с жаром продолжал:

― Когда первый раз на наш дом посыпались зажигалки, мы с Володей были на крыше. Светло, как днем, стало! Я испугался, хотел вниз бежать, звать на помощь. А Володя крикнул: «Стой! Тушить надо!» И так ловко две зажигалки одну за другой в трубу сунул, только дым оттуда пошел! А третью схватил щипцами да к чердачному окну… Там ящик с песком стоял. Володя в песок и сунул зажигалку. Тут и я помог ее засыпать. Потухли зажигалки, а мы не видим ничего ― так сразу стало темно после света, глазам даже больно. Про Володю тогда в нашей газете писали и в приказе благодарность объявили… А потом и я не боялся зажигалок…


* * *

Бориску устроили в ремесленное училище. Прошло три дня. Я встретила его на улице с матерью. Она выглядит хорошо, оживлена и даже улыбается.

― Здравствуйте, Лизавета Трофимовна! Бориска мне из ремесленного маслица и сахару принес. Вспомнил мать. С Петроградской стороны пешком шел. «Не мог,― говорит, ― без тебя съесть». Вот он, гостинец!

Развертывает осторожно и показывает мне граммов десять ― пятнадцать масла и ложечки полторы сахару.

― Молодец, Бориска, что о маме заботишься! ― похвалила я мальчика.

Побледневший после долгой ходьбы, Бориска смотрит весело. Черные глаза светятся гордостью ― вот, мол, я тоже рабочий, как мои отец и мать. А может, оттого, что почувствовал себя опорой матери ― принес ей первый в жизни гостинец.

― Старайся, учись хорошенько. Кем будешь-то?― спросила я.

― Еще не знаю, тетя Лиза, в какую группу зачислят. Очень хочу в токарную.

― Батенька-то токарем был, ― вставила мать,― по седьмому разряду работал.

― А когда тебе в училище?

― До завтра отпустили. Завтра часов в шесть встану и пойду.

На другой день Бориска не мог встать: по дороге из ремесленного натер ногу, и за ночь она распухла так, что он не смог даже подняться. В то время каждая царапина с трудом заживала.

Больных было много. Врачи сами еле-ели ходили, не успевали обслуживать всех. Только на другой день пришла врач ― молодая, усталая, изможденная женщина. Она с трудом поднялась по лестнице. Бориска бредил, метался. Нога у него еще больше распухла и посинела. Врач установила заражение крови, надо было срочно отправить мальчика в больницу.

Бориску на санках отвезли в больницу, но было уже поздно…

Я увидела Степанову на другой день. По окаменевшему, неподвижному лицу и плотно сжатым губам матери поняла: Бориски не стало.


* * *

В тяжелые годы, полные испытаний, волнует и становится близкой судьба совсем незнакомых людей. Стала близкой судьба Степановых и мне.

Володя уже вышел из стационара и пошел в школу. Как отличника и наиболее ослабевшего, его зачислили на только что организованное в школах усиленное питание. Но Володю не оставляла тоска по брату. Анна Сергеевна рассказывала:

― Тоскует Володенька по Бориске. Вот принес из школы какао, разлил нам на двоих. И сидит, задумался. Что, говорю, задумался, Володенька? Остынет какао, пей, горячее-то оно полезнее. А он: «Стыдно, что с Бориской спорили из-за корочки хлеба. Я бы ему сейчас все какао отдал»… А у меня теперь только и радости, что Володенька. Учителя-то его хвалят не нахвалятся.

…Через месяц захожу я в их двор и вижу: дворник и Анна Сергеевна бережно укладывают на тележку зашитый в белое труп.

Кольнуло в сердце: «Володя?» Степанова увидела меня, вздрогнула, метнулась ко мне, зарыдала:

― Родненькая, Лизавета Трофимовна! Вот и Володенька в последний путь собрался. Как же это? За что?!.

Что можно было сказать матери?..

Вечер провела у Степановой. Сидели на диване. Вспоминали Володю, и Анна Сергеевна плакала навзрыд, прижавшись к моему плечу. Оказалось, простудился Володя, заболел крупозным воспалением легких, и слабый организм не выдержал.

Уж не помню, как утешала ее.

― Анна Сергеевна, милая, не плачь… Горе-то не у тебя одной. Оглянись ― море горя кругом. Разве только ты одна страдаешь? Посмотри, сколько детишек без матерей теперь! У тебя дети погибли, у них ― матери. Пригрей кого-нибудь из этих сироток ― и им ласку материнскую дашь, и самой легче будет.

Степанова задумалась. Даже плакать перестала. Потом несмело проговорила:

― Пожалуй, возьму… Возьму себе девочку: приголублю, любить буду, жалеть… как свою. Девочку-то все не так сравнивать буду с моими. Не так напоминать будет Бориску с Володенькой… Знаете, в самом деле возьму!

…Возвращалась я домой поздно ночью. Если бы не странная болезненная тишина, можно было бы думать, что войны нет. Город спал. Я думала о Степановой и радовалась ее решению.

ДЕТИ И ВЗРОСЛЫЕ

Я все чаще думаю о том, какие страшные истории рождает война, как вызывает она из глубин человеческой души все самое высокое и самое низменное.

Зашла в магазин на углу Бородинской. Женщина с тонким, взволнованным лицом ругала мальчика лет десяти и ожесточенно взмахивала рукой, сжатой в кулак. Мальчик сидел на каменном полу и торопливо засовывал в рот куски черного хлеба. Вокруг безмолвно стояли люди и смотрели. А женщина продолжала грозить кулаком… Она уже не могла говорить от ярости, и только какие-то странные, клокочущие звуки вырывались из ее груди. Казалось, сейчас она ударит мальчика.

Кровь прилила мне к лицу. Я схватила женщину за руку. Она взглянула на меня безумными глазами и забилась, вырывая руку. Я крепко держала и, сосредоточив гнев и волю в словах, шептала:

― Нельзя так! Перестаньте!

― А ему можно? ― закричала женщина. ― Он вор, вор, вор!

Женщина злобно рыдает, но голос ее обрывается, рука бессильно повисает, и я чувствую, что прошло состояние ярости. Теперь с ней можно разговаривать.

― Что здесь произошло?

Люди зашумели, стали наперебой рассказывать, что мальчик украл у женщины хлеб, весь ее двухдневный паек. Злые глаза смотрят на мальчика и на меня.

― Ишь, защитница нашлась! Есть что защищать! Вора, который нас обкрадывает!

Женщина, у которой мальчик украл хлеб, стоит окаменевшая, с бессильно повисшими руками. Я тихо обратилась к ней:

― Свои-то дети у вас есть?

Живое человеческое страдание, страшная боль сводит лицо женщины. Глаза наполняются слезами. Она ничего не отвечает и только беззвучно плачет.

― Ну, успокойтесь, не надо плакать… Сквозь рыдания женщина произнесла:

В январе в морг… свезла… Единственного…

― Бедная вы… Пожалейте же этого ребенка… может, у него мать и отец там, в морге…

― Я знаю… Боже мой! И зачем я только положила хлеб на прилавок!

Я вынула свои карточки. Мелькнула мысль: «Сама-то еще слаба, погибну!» Но иначе нельзя.

― Вот я получу свой паек, ― сказала я по возможности спокойно, ― и поделюсь с вами.

Лица окружающих смягчились. Люди зашумели.

― Зачем свой паек отдавать?

― Мы все соберем от каждого пайка по крошке… Я смотрю кругом и ничего не понимаю: ведь эти же люди минуту назад казались такими равнодушными. Все стали разворачивать драгоценные пакетики, и каждый дал женщин о по маленькому кусочку, Она обвела всех благодарным взглядом, всхлипывая, бережно спрятала кусочки в тряпочку и медленно-медленно пошла. Начали расходиться и люди. А мальчик все еще сидел на полу, уставившись глазами в одну точку. Я наклоняюсь к нему:

― Ты где живешь?

Мальчик даже головы не повернул.

― Ты что же, и разговаривать не хочешь? Где живешь-то? Мать, отец есть?

Я взяла его за руку и подняла.

― Ну что ж, не хочешь разговаривать, не надо. Это твое дело. А чаю горячего хочешь? Идем ко мне. Я угощу…

Воспоминание о чае связано, вероятно, у ребенка с далеким довоенным временем. Лицо его потеплело. Пересохшие губы задрожали. Он тихо протянул:

― Не…

― Ты что же, чаю с хлебом не хочешь?

― Не могу я… Славка ждет.

― Какой Славка?

― Братишка мой.

― А тебя как зовут?

И постепенно рассказал мне Саша всю свою короткую историю. Отец на фронте. Мать умерла от голода, оставив двух сыновей: Сашу ― постарше, и Славу ― поменьше. Однажды, когда Саша и Слава пошли искать топливо, их дом разбомбили. Возвратились они, ― вместо дома одни развалины. Повернулись ребята и пошли куда глаза глядят… Приближалась ночь, становилось страшно. Саша нашел подвал, темный и сырой. В этом подвале и заночевали ребята. Родных у них не было, пойти было некуда и не к кому, и остались Саша с братом жить в подвале. Рассказывал обо всем этом Саша спокойно, равнодушно и, только когда говорил о подвале, зябко ежился.

― Почему же ты и Слава в детский дом не пошли?

― Детдомовских из Ленинграда отправят. А мы уехать не можем. Нам надо отца дожидаться. А то он вернется, а мы в детдоме. Где же он нас найдет?

― А как же он вас в подвале найдет? Подвалов в городе много, и никто не знает, в каком вы устроились. А в детдоме все ребята записаны, и списки в исполкоме. Папа, как вернется, в исполком обратится, там в списки посмотрят и скажут ему, где ты и Слава. В детдоме у вас и теплая чистая постель, и еда, и одежда хорошая будет… Слава, наверное, не отказался бы в детский дом пойти. Поговори с ним, да и приходите завтра в райсовет на Фонтанку. Я там буду. Хорошо?

― Ладно… ― ответил равнодушно Саша.

Дала ему адрес, объяснила, как найти, и он ушел. Я смотрела Саше вслед, пока он не скрылся, и думала тревожно: придут ли ребята?


* * *

Утром, к десяти часам, иду в райсовет. Ребят нет. Жду, волнуюсь ― неужели не придут? Подхожу к перилам лестницы, смотрю вниз: по лестнице, робко озираясь, поднимаются три мальчика. Остановились, о чем-то говорят между собой. Боюсь, чтобы не повернули назад.

― Саша, сюда! Поднимайтесь! ― зову сверху.

Он глянул вверх, увидел меня, что-то сказал ребятам и стал подниматься, держа маленького за руку. Третий, помедлив, пошел за ними.

У секретаря райсовета уже сидит милиционер.

― Здравствуйте, ребята, ― говорит он, улыбаясь.

У него хорошее русское лицо, добрый взгляд и простодушная улыбка.

― Угадали, ребята, когда прийти, ― заговорила секретарь. ― Сегодня в детдоме обед готовят замечательный! Только вот не помню на третье что ― кисель или компот. Вы не знаете, товарищ Петров, что на третье?

― Не догадался спросить. Извините, Анна Николаевна,― улыбается милиционер.

Разговор об обеде, о настоящем обеде, да еще с киселем или компотом окончательно растопил недоверие голодных ребят. Это увидел Петров и поднялся:

― Ну, пошли, ребятки, что нам время зря терять!

Слава доверчиво вложил грязную ручонку в широкую ладонь Петрова, остальные двое схватились за шинель, и вся компания отправилась в детский дом.


* * *

Дети и взрослые…

Лидушка росла на наших глазах. В шумной коммунальной квартире все ее любили, баловали. С утра до вечера слышен был ее звонкий голосок. И звали ее не иначе как «наш звоночек», «наш колокольчик». Слыша, что мы друг друга называем Дуся, Ваня, Лиза, она называла нас так же, и никакие просьбы и угрозы матери не могли заставить ее прибавлять к нашим именам «тетя» или «дядя».

― Смотри, Катя,― смеялись мы,― она и тебя станет не мамой, а Катей звать.

Кроме Лидушки в квартире малышей не было (мои были уже школьниками), и, естественно, все к ней очень привязались. Вместе с родителями тревожились, когда она болела, хотя росла она крепышкой, вместе с ними радовались первым шагам ее и первым словам. Отец Лидушки, Василий, очень баловал девочку. Крепко любила ее и восемнадцатилетняя сестра Тоня, уже работавшая на фабрике.

Перед самой войной мы переехали на другую квартиру и с Катей больше не встречались.

…В конце февраля 1942 года я увидела Катю на Загородном. Она еле передвигала опухшие ноги. Первые ее слова были:

― Ох, Лиза, ведь Лидушка-то молчит.

Я сначала не поняла, думала, что голод сказался на психике Кати. «Как молчит? ― пронеслось в голове. ― Умерла, наверное…»

А Катя уже рассказывала, пересыпая речь «охами»:

― Ох, Лиза, и не знаю, что теперь и делать со «звоночком» нашим. Вот уже третий месяц молчит. Василий-то работал на заводе, ну в армию и не взяли. Потом, как голод начался, заболел. Когда ослаб, то какой-то жадный стал. Уж и встать не может, а принесешь хлеб из магазина, заставляет делить при нем, следит, ровно ли я поделила. Принесла я как-то с довеском, положила около него, а Лидушка подошла и протянула к довеску ручку. Он ― ох, и где силы-то взял? ― как крикнет на дочку и ударил… Упала она, потом молча поднялась и только посмотрела исподлобья. Не заплакала.

Катя вытерла слезы и продолжала:

― Мы-то потом только вспомнили, что она тогда весь день молчала, да так и замолчала совсем. А на другой день Вася-то помер. С той поры Лидушка все исподлобья смотрит и молчит. Лиза, ну что с ней делать? Посоветуй! Так рада я, что тебя встретила!

Вот что голод делал с людьми, отец пожалел дочери хлеба!.. Но так было с немногими…

Промелькнуло в голове, как девушки поддержали нас, откладывая от своего пайка по сухарю в день, как от крохотных пайков люди дали по маленькому кусочку женщине, у которой украли хлеб.

… Все это вспомнила я, слушая Катю, стараясь представить себе молчавшую Лидушку.

― Катя, надо отдать ее в детский сад. Ведь она все время со взрослыми. С детьми ей легче будет опомниться от всего, что видела, ― посоветовала я. ― Я постараюсь помочь.

Прошло несколько дней. Лидушка была устроена в детский сад, а Катя ― на работу.

Увидела я Катю недели через две. Стала расспрашивать. Оказалось, воспитатели на Лидушку удивляются:

― Всегда ваша девочка такая необщительная была? Не играет, за ребятами молча наблюдает издали, ни с кем не говорит…

Катя заплакала. Я стала утешать ее:

― Не надо, Катя, не надо… Не расстраивайся. Ведь мало времени прошло. Может быть, все еще наладится.

А у самой на сердце тоже тяжело.

Через месяц зашла в артель, где работала Катя.

― Лиза, ― бурно встретила меня Катя, ― радость какая! Лидушка-то заговорила! Привела на днях ее домой, сижу, чиню ей чулочки, а она на полу с куклой играет. Вдруг, слышу, лопочет: «Ты лежи, а я тебе сказку расскажу». Я затихла, боюсь ее спугнуть. А она кукле «Муху-цокотуху» рассказывает… «Бабочка-красавица, кушайте вареньице! Или вам не нравится наше угощеньице?» Вспомнила всю сказку! Потом спросила меня: «Мама, а почему жуки, червяки не помогли мухе-цокотухе?» ― «Очень испугались,― говорю,― вот от страху и попрятались». ― «Как от Гитлера?» ― спрашивает дочка.

Работницы, слушавшие рассказ Кати, улыбнулись, а она продолжала:

― Потом Тоня с работы вернулась. Только дверь от крыла, а Лидушка спрашивает: «Тоня, где твоя сумка?». Тоня так и замерла в дверях. Потом кинулась ― целует, тормошит Лидушку. «Мамочка, родная, Лидушка заговорила» А сама смеется и плачет. И я плачу, на них глядя. На другой день проснулась Лидушка и спрашивает: «А сегодня я в садик пойду?» Как вошли мы в детский сад, она поздоровалась с воспитательницей и сразу с ребятами заговорила.

КОЧЕРЫЖКА

Тихо на ленинградских улицах, Последнее время нет вражеских налетов. Нет и артиллерийских обстрелов. Гитлеровцы уверены: голод сломит сопротивление ленинградцев. Зачем же тратить еще бомбы и снаряды.

Почему-то в голову приходят стихи Некрасова:

«… В мире есть царь, этот царь беспощаден ―
Голод названье ему…»

Но и голод не сломил защитников города. Сколько я видела в эти дни героизма рядовых людей, стойких духом ленинградцев!

Израненный бомбежками и обстрелами, зажатый в тиски голода, Ленинград жив! Сопротивление его защитников еще упорнее.

Февральское утро 1942 года.

Медленно иду на работу по Загородному проспекту. Легкие снежинки падают на плечи, на воротник полушубка, на лицо. Попадают на губы ― слизываю их. С выступа дома сняла ладонью легкий, белый пушок и ― в рот. Быстро растаял. Проглотила. Снова и снова беру в рот снег с ладони, и вроде не так хочется есть. Но начинаю мерзнуть.

Впереди меня из ворот выходит маленькая фигурка, с палочкой в руке. На голове ― детское, в шашку, байковое одеяло, и голова кажется непомерно большой. Хочу догнать, увидеть, кто это. Что-то на своем участке не видела такого. Быстрее идти не могу, слабость. Удивительно, совсем недавно получала всего 125 граммов хлеба. Эти граммы с опасностью для своей жизни везли ленинградцам по льду Ладожского озера герои-шоферы. Граммы, о которых так хорошо сказала Ольга Берггольц в «Ленинградской поэме»:


«…Сто двадцать пять блокадных грамм
С огнем к кровью пополам…»

Вот уже второй раз нам увеличили хлебный паек, а я стала много слабее.

«Почему это?! ― подумала, а сама слежу за фигуркой, идущей впереди. ― Очевидно, раньше я держалась собственными «запасами»! Перед войной я очень пополнела. Вот это и спасало меня…»

Фигурка завернула в следующие ворота. Иду за ней. Около кучи нечистот и мусора стоит человечек и палочкой (теперь я рассмотрела ― это прут от детской кроватки) с трудом ковыряется в смерзшемся мусоре.

Подхожу ближе. Он меня не видит и, увлеченный своим делом, не слышит моих шагов.

― Кто ты? Из какого дома? ― спрашиваю тихо, чтобы не напугать.

Ко мне медленно поворачивается маленькое, почти прозрачное лицо. Темные глаза смотрят на меня с укором: «Шла бы своей дорогой! И чего тебе надо?» ― так, кажется, и говорят они. На вид мальчику лет семь.

― Я всех ребят в этих домах знаю, а тебя не видела….

Молчит.

―Что ты тут ищешь? Расскажи о себе, мы вместе что-нибудь придумаем.

― Ищу чего-нибудь Ленке поесть, ― голосок совсем слабый.

―Да разве тут что найдешь?! Ты же видишь, здесь только грязь и гниль! Звать-то тебя как?

―Петька, ― так же равнодушно отвечает он.― Я вчера в одном дворе кочерыжку нашел хорошую, только замерзлая… Ленка долго ела и мне кусочек дала.

Я потрясена! Потрясена не тем что дети ели грязную, взятую в нечистотах кочерыжку ― я бы и сама сейчас такую съела, ― но совершенно невероятно: откуда, у кого оказался сейчас кочан капусты?! Кто мог выбросить «хорошую», как говорит малыш, кочерыжку?! ― А Лена-то кто? Где она?

Петя нахмурился, посмотрел на меня подозрительно ― чего, мол, выспрашивает!.. Потом в его взгляде появляется доверие, морщина между бровей разглаживается.

― Сестренка моя… Дома она… Только в квартире никого больше нет. Папа на фронте с фрицем бьется… Маму в больницу забрали…

Чувствую, мальчик устал от разговора.

― Вот что, Петро! ― говорю, как взрослому. ― Видишь переулочек? По нему попадешь прямо в исполком. Там я тебя буду ждать у секретаря… Запомнил? Иди, забирай Лену и веди ко мне. Вас хорошо накормят!

― Так у нас карточек нет… Они у мамки были… Как же накормят, талонов-то нет, ― сомневается Петя. В глазах мальчика ожидание и надежда.

― Накормят, ― уверенно говорю я.

В распределителе, куда поступают сейчас десятки таких беспризорных ребятишек, они получают питание без карточек. Вижу, Петька не верит мне. Закон блокадного города ― хлеб только по талонам ― кажется мальчику незыблемым. Надо, чтобы он поверил.

― А это не талоны? ― вынимаю свои карточки и показываю ему.

― Та-ло-ны-ы… ― тянет он и глотает слюну, должно быть, от одного вида карточек ему еще больше захотелось есть.

― Так живо иди за Леной! Я жду!

Долго провожаю глазами маленькую фигурку, совсем по-стариковски опиравшуюся на железный прутик. Около десяти часов у входа в исполком встречаю Петю и Лену ― девочку лет пяти. Оба встревожены. У Лены выражение лица прямо маленькой старушки.

― Мы мамочку караулим, ― пропищала она, и темные, как у брата, глаза ее смотрят на меня тревожно и вопросительно. ― Вы, тетя, дайте нам по кусочку хлебца, мы и пойдем. Нельзя нам далеко уходить. Может, папа победит фрицев и придет…

Как повзрослели эти малыши от тягот войны, от личного несчастья!

― Не бойся, Леночка! Мы узнаем, где ваша мама, как себя чувствует. А вы пока поживете с другими ребятами.

Детей отправили в распределитель.

Вечером зашла к ним, не сразу узнала их в чистеньких ребятишках, появившихся в приемной. Леночка бросилась ко мне, как к старой знакомой. Обхватила ручонками колени, прижалась. Я присела, обняла девочку ― трудно маленькой без материнской ласки.

―- Ну, как? ― спрашиваю. ― Сыты? Обедали хорошо?

― Хорошо! Только я совсем не сытая! ― пожаловалась Лена.― Суп съела, только две ложки дала Петьке. Кашу всю с тарелочки слизала. Потом еще кисель давали, а я вот не сытая…

― Это пройдет, Леночка. Скоро будешь совсем-совсем сыта.

― А кисель нам еще дадут?

― Дадут, Ленок, каждый день будете получать кисель или компот.

― А у нас еще сегодня ужин будет! ― сообщил Петя.

― Вот видите, как здесь хорошо! ― и я меняю тему разговора. ― А мы о вашей маме узнали. Она в Куйбышевской больнице, уже поправляется.

Нельзя сейчас говорить ребятам, что мать еще очень плоха. Врач заверил: жить будет! Теперь надо, чтобы ребята не стремились домой, не убежали отсюда.

― Мы сообщили маме, где вы находитесь. Как только она поправится, так и придет за вами.

Лицо Пети порозовело, глаза блеснули радостью.

― Ой, мамочка! ― вскрикнула Леночка и доверительно сообщила мне: ― Когда Петя принес кочерыжку, ой, как мне было жалко отдать ему кусочек! А сегодня я ему две ложки супу дала… И мне не жалко! Я не жадная. Мамочка не велела жадничать…

Расстались совсем друзьями. Оставила свой служебный телефон.

― Если понадоблюсь, попросите нянечку позвонить. Договорилась с заведующей не разлучать детей при отправке их в детский дом. Попросила сообщить в Куйбышевскую больницу адрес детдома, куда направят детей. Мать успокоится, узнав, что ребята устроены.

Месяца через три узнала, что их мать выписалась и вместе с детьми эвакуирована на «Большую землю».


* * *

…Вспоминаю те дни, и теплеет на сердце: Родина непрестанно заботилась о детворе Ленинграда, посылала, как это ни было сложно, продукты для усиленного питания детей.

Отряды девушек ― бойцов МПВО, отряды комсомольцев обшаривали все уголки ленинградских домов, находили ребятишек, порой чуть живых, и направляли их в детприемники. Оттуда малыши попадали в детские дома, где их подкармливали, а весной с первыми пароходами через Ладогу отправляли на «Большую землю». Сами истощенные, слабые, ленинградские комсомольцы спасали детишек, забывая о себе.

Ленинград! С этим словом всплывают в памяти Петя и Леночка. Петя, сам голодный, ищет «чего-нибудь поесть Ленке». Леночка, «сама еще не сытая», отдает Пете две ложки супу или кусочек «замерзлой» кочерыжки.

Откуда такие черты у ребятишек? Почему очень сильный инстинкт самосохранения отступал и люди, в том числе и дети, заботились о других? Эти черты характера в людях нашей страны порождены самим строем.

Ленинград ― это и комсомольско-молодежные отряды, спасающие ослабевших детей и взрослых. Это рабочие-подростки, не уходившие по десять-двенадцать часов из цехов, которым подставляли ящик или скамеечку, чтобы они могли дотянуться до станка…

Черты коллективизма, патриотизма, беззаветного служения Родине помогли ленинградцам вынести все тяготы войны и блокады и выйти из всех испытаний победителями.

ВАЖНОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Хочется мне рассказать о судьбе еще одного подростка. Я узнала его историю от Вали Чижовой, девушки-добровольца, ушедшей на фронт осенью 1941 года.

Все началось в госпитале.

Командир технического взвода Николай Чижов лежал с осколочным ранением ноги.

Его ничто не волновало, за исключением одной страшной мысли: «Неужели ногу ампутируют?»

При обходе больных профессор-хирург остановился возле койки Чижова и сказал: «Здесь все нормально». Николаю показалось, что профессор говорит нарочито бодро.

«Он не хочет меня заранее расстраивать, ― думалось ему, ― а потом прямо скажет: «Приготовить к операции!»

Но боль в ноге утихала с каждым днем, и мысли об ампутации уже на ум не приходили.

Теперь Чижова начало тревожить совсем другое. Здесь, в городе, осталась мать. Наотрез отказалась эвакуироваться. Не помогли ни просьбы Николая, ни требования дочери Вали. Таисия Ермолаевна твердо заявила:

― Никуда я не поеду! Хоть и не работаю, а обузой, поди, в городе не буду. В домохозяйстве смогу помогать.

И не уехала.

Николай, попав в госпиталь, сразу сообщил матери свой адрес. Госпиталь был на Неве, в здании Библиотечного института имени Н. К. Крупской.

Почта работала с перебоями, но весточка дошла до Таисии Ермолаевны. Трясущимися руками повязала она платок, надела пальто и, бормоча: «Сыночек! Что с тобой?!» ― пошла в госпиталь к сыну.

Последние дни старушка редко выходила ― только для того, чтобы выкупить хлеб. Ослабла очень. А сейчас откуда у нее и силы взялись! Ни автобусы, ни трамваи еще не ходили, но мать твердо решила навестить сына.

― Сегодня нет впуска, бабушка! ― заявила девушка в бюро пропусков.

Тут только почувствовала Таисия Ермолаевна, как страшно она устала! Неужели напрасно?

―Доченька, ― обратилась она к дежурной, ― далеко я шла, устала. Может, начальник какой разрешит? Попроси, милая! ― взмолилась она. ― Поди, и сыну на пользу, что мать у него побывает.

― К кому вы, мамаша? ― обратился к Таисии Ермолаевне проходивший мимо военный.

― Да к Чижову Николаю Яковлевичу, сыну моему. Не могу уйти, не повидав его. Потеряла покой, как узнала, что ранен. Да и он, поди, волнуется, что долго не иду: открытка-то его неделю ко мне добиралась.

Военный коротко сказал дежурной:

― Пропустите! ― и ушел.

― Спасибо, сынок! ― сказала вслед военному старушка. ― Душевный человек!

―Душевный, бабушка, верно вы сказали. Все любят Максима Петровича, ― поддакнула дежурная и пояснила: ― Это комиссар наш. Ваше счастье, что мимо шел. Сама-то я не могла бы вас пропустить.

Медсестра отделения указала палату. Старушка остановилась на пороге…

Четыре койки… Вот он, ее Коленька! Книгу читает. «Слава богу! Поди, не очень болит, коли книгу читает». Тихо подошла она к койке. Николай поднял глаза.

― Мама! ― рванулся он и тут же вскрикнул от боли.

― Тихо, тихо, сынок! Смирно лежи, скорее поправишься,― поцеловав его, проговорила мать.

Кто-то из раненых подал табуретку, и Таисия Ермолаевна села около сына, взяла его руку в свои и тихонько, боясь сделать больно, стала поглаживать.

«Как похудела, как постарела, родная!» ― думал Николай, всматриваясь в дорогое лицо.

― Мама, хочу уговориться с тобой. У нас здесь кормят хорошо, и я всего не съедаю…

При этих словах мать проглотила слюну. Николай заметил это: «Есть хочет, бедняжка…»

― Ты будешь ко мне приходить и брать все, что у меня остается.

― Что ты, что ты, сынок! ― испугалась старушка.― Тебе поправляться надо! Мне и своего пайка хватает.

Но Николай так волновался, так умоляюще смотрел на нее!

И мать согласилась. Подумала: «Раненому-то, поди, волноваться нельзя. Не повредило б это Коленьке!»

В этот день она унесла от сына баночку с гречневой кашей.

Так у них и повелось: один день Николай отдавал матери ужин, на другой день ― завтрак.

Таисия Ермолаевна стала бодрее, радовалась, что сын начал ходить, ― сначала на костылях, а потом с палочкой. И Николай был доволен, что помогает матери в такое трудное время.


* * *

Чижов очень любил читать книги и толковать о прочитанном с заведующей библиотекой Верой Александровной! Нравилась ему симпатичная пожилая библиотекарша. Без кровинки в лице, с заострившимся носом, с бесчисленными морщинами на лице, она вызывала у Николая сочувствие, чем-то неуловимым напоминая ему мать…

Вера Александровна не была рассеянной, никогда не теряла нить разговора, но когда поднимала на Чижова большие черные глаза, Николай видел, что она думает о чем-то своем, ей одной понятном и близком.

«Глаза-то у нее совсем молодые, но какие серьезные! ― думал он. ― И что в них за дума?»

Несколько дней Вера Александровна в госпитале не появлялась. И как то утром медсестра сказала:

― Товарищ Чижов, пройдите в кабинет комиссара.

В кабинете, кроме комиссара, сидели начальник госпиталя и парторг отделения, в котором лежал Чижов. Комиссар усадил Чижова в кожаное кресло.

― Хочу дать вам поручение, думаю, что вы сделаете то, о чем мы вас попросим. Дело вот в чем: наша библиотекарша, которую все мы любили…

― Старушка, Вера Александровна?― спросил Чижов.

― Старушка?! Ей всего тридцать пять лет! Это блокада и голод ее так состарили. Так вот, она… умерла,― с трудом выговорил последнее слово Максим Петрович.

Николаю показалось, что он ослышался, так не хотелось ему верить в смерть человека, к которому он успел привыкнуть.

― Поэтому у нас к вам такая просьба, ― продолжал Максим Петрович. ― У Веры Александровны остался сын двенадцати лет. Он прикован к постели, надо спасти мальчика…

Николай молчал. В голове все еще не укладывалось, что больше он не увидит Веру Александровну, не услышит ее спокойного голоса, не посмотрит в большие, задумчивые глаза.

― Недосмотрели мы за Верой Александровной, ― грустно сказал Максим Петрович. ―- Она деликатный человек и никогда не говорила о том, как ей трудно! Ребенка ее надо спасти. Мы знаем, какой вы хороший сын» и думаем, что поможете нам.

― Конечно, помогу, ― ответил потрясенный Николай,

― Так вот, мы просим вас относить мальчику все, положенное по карточке его матери. Сегодня только пятое число, а ее карточка прикреплена у нас на котловое довольствие до конца месяца… Вера Александровна обычно второе и ужин брала с собой. Очевидно, поддерживая этим сынишку, она и подорвала свои силы. Хорошо бы вам вообще присмотреть за ним. Мы не рискнули бы просить вас, если бы профессор не прописал вам ходить ежедневно не менее двух ― трех часов. Навещая мальчика, вы принесете пользу и себе, и ему.

― Я все понял, ― ответил Николай. ― И сделаю для мальчика все, что смогу. Спасибо за доверие.


* * *

…Тихо на ленинградских улицах, безлюдно. Кое-где тенью пройдет одинокий прохожий.

Чижов, опираясь на палку, медленно шел по Кировскому мосту. Долго стучал в квартиру на Пионерской улице. Из соседней двери выглянула женщина, вся закутанная в платки.

― Что вы так стучите, товарищ военный? ― спросила она. ― Там никого нет. Кто эвакуировался, кто от голода помер…

― А мальчик, сын Веры Александровны, где? ― спросил Николай.

― Он дома. Только не встает уже, ― ответила женщина.― А вы случайно не из госпиталя?

Николай кивнул утвердительно.

― Это я сообщила в госпиталь. Да вы входите, дверь у них не заперта.

Женщина, зябко вздрогнув, поспешила в свою квартиру. Николай толкнул дверь и очутился в совершенно темном коридоре. «Один в пустой квартире!» ― подумал он о мальчике.

Чиркнул спичку. Первая комната заперта. В следующей на диване лежал мальчик, накрытый поверх ватного одеяла меховым полушубком и детским пальто. Он повернул к Чижову бледное лицо и глянул большими черными, как у Веры Александровны, глазами. Смотрели они на Николая серьезно, и не было в них даже признака детского любопытства.

― Ты Коля Кривцов? Ну, здравствуй, тезка! ― ласково поздоровался Чижов.

― Здравствуйте! ― безразличным тоном ответил мальчик.

Николай осмотрелся. Недалеко от окна стояла печурка, труба в форточку выведена. Около печурки валялся топор и несколько щепок. У самой двери ширма, отгораживающая кровать.

Глядя на мальчика, Чижову думалось: «Вот куда смотрели глаза Веры Александровны, вот кого они видели, вот о ком затаилась в них дума…» Он немного растерялся и не знал, как найти дорогу к, сердцу подростка, только что потерявшего мать.

И тут вспомнил о сумках с едой, которые поставил на столик около дивана.

― Надо бы подогреть тебе обед. ― сказал Николай. ― Где у вас дрова?

Коля нехотя повернул голову,

― Мама стулья рубила. Книжный шкаф и стол мы уже сожгли, ― тихо проговорил он. ― Мама еще этажерку хотела рубить и папин письменный стол.

Чижов прошел в смежную комнату! Еще более пронизывающий холод охватил его. Около письменного стола стоял единственный стул, к стене прислонилась, уже без одной ножки, этажерка, в углу кучей валялись книги, едва прикрытые газетой. Большой портрет Веры Александровны, нежно склонившей голову к веселому флотскому офицеру, висел в одном из простенков.

«Должно быть, отец Коли», ― подумал Чижов.

Он принес топор, разрубил этажерку и стул на мелкие части и отнес их к печурке. Скоро запылал огонь. Сухой стул горел хорошо, шумно потрескивая. В комнате стало теплее.

Коля повернулся набок, лицом к печке.

―- Никак не могу ноги согреть, ―сказал он.

―- Сейчас согреешься!―ответил Николай, помешивая дрова в печурке!

― А вы кто будете, дядя?

―- Я из госпиталя, где твоя мама работала, А сколько тебе лет? ―- спросил Чижов, чтобы отвлечь внимание мальчика от мысли о матери.

―- Тринадцать.

Подогрев обед, Чижов накормил мальчика. Сначала тот не хотел есть, но Николай строго сказал:

― У нас, брат тезка, воинская дисциплина! Не хочешь, а ешь. Съешь горячего ―- и ноги быстро согреются…


Он кормил Колю с ложечки. Пересохшие губы мальчика нехотя тянули из ложки борщ. После десятка ложек горячего борща он стал есть не только охотно, но с жадностью истощенного человека…

Подогрев ужин, Чижов завернул его в ватник и поставил в ногах у Коли.

― Это ужин тебе.

Но Коля уже не слышал этих слов. Горячий, сытный обед согрел его, и он крепко заснул.

Несколько минут стоял Чижов перед диваном, на котором спал мальчик, и думал о том, как легко могла окончиться короткая хрупкая жизнь Коли, не вспомни о нем другие, не приди на помощь. «Нет, ты не умрешь, а вырастешь и будешь настоящим человеком!» ― мысленно сказал мальчику Чижов. Вслед за этим он написал Коле записку, в которой обещал прийти завтра, и тихо, боясь разбудить спящего, ушел.


* * *

На другой день Коля уже приветливо встретил Чижова. Даже подобие улыбки появилось на его высохшем лице. После обеда он несмело попросил:

― Дядя Коля, если можно, похлопочите, чтобы маму отвезли.

― Как отвезли? А где мама? ― не сразу сообразил Николай.

― Да вон там лежит, ― указал мальчик рукой на ширму, ― третий день, как умерла…

Чижов заглянул за ширму. Вера Александровна лежала на спине. Одна рука на груди, точно хотела успокоить боль, вторая вытянута вдоль тела. Лицо спокойное, как было при жизни. И Николаю казалось, что она уснула и вот-вот откроет большие глаза свои и взглянет на него.

― Наша дворничиха, тетя Поля, сейчас больна, ― послышался голос Коли, ― и не может увезти маму…

Чижов глянул в окно: было уже темно, значит, еще одну ночь придется мальчику остаться наедине с мертвой матерью.

― Сегодня, Коля, уже поздно. А завтра я с утра приду, и мы что-нибудь сообразим…

― Я не боюсь ― ответил мальчик, ― Мама добрая была. Только жалко…

Возвращаясь в госпиталь, Чижов ругал себя! «Ну и олух! Как это я вчера за ширму не посмотрел? Каково парнишке в одной комнате с покойницей!» Утром он уговорил тетю Нюшу, сменившуюся с дежурства санитарку, пойти к Кривцовым.

Тетя Нюша приготовила простыни, переложила на них Веру Александровну. Сложила ей руки на груди.

― Ты не серчай на меня, на старую, ― обратилась тетя Нюша к Николаю. ― А я по своему с ней прощусь.

Она перекрестила Веру Александровну, поцеловала ее в лоб и, быстро действуя иглой, зашила тело в простыни. Потом взяли санки у дворника, бережно уложили на них покойницу и повезли в ближайший морг.

В эту ночь Николай долго не мог уснуть: очень болела нога. То ли натрудил ее, то ли сказалось нервное потрясение.


* * *

Коля поправлялся. Быстро восстанавливались его силы.

Через неделю он уже двигался по комнате, а скоро стал выходить на улицу. Вместе с Чижовым гулял он по набережной. И на какие только вопросы мальчика не приходилось отвечать Николаю!

В эти дни Чижов узнал, что за месяц до смерти Вера Александровна получила извещение о том, что отец Коли, командир торпедного катера, «не вернулся с боевого задания».

Коля привязался к Чижову, подружился с ним, поверяя ему свои маленькие радости и неудачи… Знал Чижов его мечту стать морским офицером, «как папа». Одобрял и поддерживал эту мечту.

Прошло три недели. Николая Чижова выписали из госпиталя, и он снова уезжал на фронт.

― Спасибо, Николай Яковлевич, за сына Веры Александровны, ― тепло сказал при прощании комиссар.― Желаю вам боевых успехов!

Таисия Ермолаевна накануне простилась с сыном в госпитале.

― В добрый час, сынок! ― сказала она, целуя Николая.

― Береги себя. Напрасно голову под пулю не подставляй. Храбрости в том, поди, мало…

Коля провожал Чижова на вокзал. Шли по набережной Кутузова медленно. До отправки было еще три часа. Николай загрустил…

― О чем вы задумались, дядя Коля? ― спросил мальчик.

― Ну, тезка, помни мой наказ, ― заговорил Николай,― не теряй связи с госпиталем, где работала мама. Я ведь ей обещал, что ты человеком вырастешь.

Чижову действительно казалось, будто он обещал Вере Александровне вырастить ее сына дельным и полезным для Родины человеком.

― Есть, дядя Коля, вырасти полезным человеком! ― бодро, совсем «по-военному» ответил мальчик.

Вскоре друзья простились надолго.

Однажды Коля Кривцов, возвращаясь из госпиталя, заметил дым, выбивавшийся из соседней квартиры. Коля постучал. Соседка Ольга Степановна открыла дверь своей комнаты и в ужасе отпрянула: пламя в прихожей уже бушевало вовсю. Соседка закричала:

― Ой, не выйти мне, не выйти!..

Но тут же услыхала строгий голос Коли: ― Не бойтесь! Закройте дверь в комнату, сейчас я приду!

Через минуту-две он топором выбил замок из входной двери и скомандовал:

― Тетя Оля, закутайте голову чем-нибудь и быстро выходите.

Ольга Степановна еще больше испугалась и заметалась по комнате.

Тогда Коля набросил пальто на голову и, проскочив через прихожую, рванул дверь в комнату соседки.

Дым уже заполнил все помещение. От притока свежего воздуха пламя вспыхнуло ярче. Потеряв всякую способность рассуждать, женщина продолжала метаться. В руках ее было одеяло.

И опять она услышала приказание мальчика:

― Одеяло на голову накиньте ― и бегом!

И тут соседка пришла в себя: мальчик рядом, значит, можно пройти. Держась за его маленькую, но уверенную, твердую руку, она пробежала через пламя на лестницу. На ней горела юбка. Коля одеялом сбил огонь.

― Коленька, пальто на тебе горит! ― вдруг вскрикнула соседка.

Мальчик сорвал с себя пальто и принялся топтать его.

Потом соседка побежала вызывать пожарных. Когда она вернулась, Коля уже успел сбить пламя в квартире.

К приезду пожарных огонь был почти потушен, только повсюду стлался густой едкий дым.


* * *

История дальнейшей дружбы Чижова с мальчиком Колей выходит по времени за пределы блокады, но мне хочется закончить свой рассказ об этих людях.

Мальчик охотно писал Чижову. И тот всегда отвечал ему.

Однажды Чижову вернули письмо с пометкой: «Адресат не проживает». Прошла неделя ― Чижова перебросили на Южный фронт, номер полевой почты изменился, и друзья потеряли друг друга.

Закончилась война. Николай поехал в Москву к старшему брату, женился да и застрял в столице. Двенадцать лет он не был в Ленинграде. И вот на несколько дней приехал в родной город навестить мать и сестру.

На следующий день он уже звонил в квартиру Кривцовых. На звонок вышла пожилая женщина.

― Вам кого?

― Простите за беспокойство, ― извинился Чижов. ― Я бы хотел узнать, жив ли Коля Кривцов и где он сейчас?

Женщина долго всматривалась в Чижова и вдруг лицо ее посветлело:

― Вы не «дядя ли Коля», военный из госпиталя?

― Да, он самый. Теперь и я вас узнал. По голосу. Вы тогда так закутаны были, что вашего лица я не видел. Так где же Коля?

― Зайдите, ― приветливо сказала женщина, зажгла свет в прихожей и объяснила: ― Меня переселили в эту квартиру после пожара.

И рассказала Чижову, как спас ее Коля Кривцов.

― Колю ценным подарком тогда наградили и благодарность объявили. А уж как я-то ему благодарна!.. Вот с тех пор и живу в их квартире.

Закончив рассказ, Ольга Степановна постучала в комнату Кривцовых.

― Петр Семенович, к вам пришли, сказала она и пояснила: ― Это ― Колин отец.

На Николая глянули ясные глаза. Смотрели они невесело. И все же Николай узнал офицера, которого видел на портрете в 1942 году в маленькой комнатке Кривцовых.

― Чем могу служить? ― спросил Кривцов.

― Петр Семенович! Да ведь это же «дядя Коля» из госпиталя! ― воскликнула Ольга Степановна.

― Дядя Коля!.. ― широко улыбаясь, Кривцов раскинул большие сильные руки и обнял Чижова. ― Вот это здорово! А я отец Коли. Входите!

Долго просидел Николай с Петром Семеновичем. Кривцов рассказал, как он, выполняя особое задание, надолго потерял связь с семьей. Товарищи считали его погибшим. Жены командиров послали его семье посылку с мичманом, ехавшим в Ленинград.

Мичман нашел Колю одного. Мальчик так умолял взять его в «папину» часть, что моряк на свой риск забрал Колю…

― И всегда он вас вспоминает! ― в который раз повторял Петр Семенович.

Николай не решался задать вопрос, где же сейчас мальчик, и молча слушал рассказ отца. Наконец, поняв его немой вопрос, Петр Семенович улыбаясь ответил: ― Коля уже лейтенант, командир торпедного катера. А я не только Колин папа, но и дедушка двухлетней Верочки.

― Как бы мне повидаться с Колей?― спросил Чижов.

― А он сейчас в Ленинграде. Но сразу же прикатит, как только узнает, что вы здесь…

И встреча друзей состоялась.

ГРИША

Весна еще почти не чувствовалась: на улицах сугробы ярко-белого нетронутого снега, по-зимнему холодно светит солнце, а во дворах ― темные груды мусора и нечистот: канализация зимой не действовала. Изредка появлялась и брела через двор закутанная в платки человеческая фигура. Но суровая зима с ее небывалыми морозами уже отступала. Это было заметно и в некотором оживлении людей, проходивших по двору,― самое страшное позади! Мне казалось, что даже снег имел запах весенней свежести.

Я остановилась во дворе отдохнуть, оглянулась и вижу: через стекло парадной на меня смотрят синие-синие детские глаза. Из-под надвинутой на лоб ушанки глаза смотрели серьезно и внимательно. Я поманила рукой, и на этот зов, с трудом приоткрыв тяжелую парадную дверь, вышло маленькое существо в непомерно длинном пальто.

Мы быстро познакомились.

― Как звать-то тебя?

― Грыгорий Трохымович Тарасюк, ― и тут же торопливо: ―Тетя, у вас може найдэться яка робота… Чи дрова попылить, чи воды принэсты. Я вам помогу. А вы мэни чашку супу дастэ…

Синие глаза, такие яркие на прозрачно-бледном лице, смотрят на меня с выжиданием.

Мне положительно понравился мой новый знакомый.

― Пойдем-ка ко мне, Григорий Трофимович. У меня сейчас обеденный перерыв. Закусим вместе.

― А робота е?.. ― несколько нерешительно спрашивает Гриша.

― Потом о работе подумаем, вместе обсудим. Ну, что же ты стоишь? Идем.

Пришли домой. Я усадила Гришу за стол. Он внимательно наблюдает, как я наливаю суп. Вижу ― голоден. Суп быстро исчезает.

― Спасыби… Ну, шо робыть? ― встает он из-за стола.

― Подожди, подожди… У меня еще каша есть.

Раскладываю крохотную порцию каши на две тарелки. Обедаем мы оба без хлеба. Хлеб обычно я делю на две порции: на завтрак и на ужин. Сегодня делаю исключение. Наливаю по чашке чаю и отрезаю два ломтика хлеба. Сахару нет.

С каким наслаждением пьет Гриша чай с хлебом! Пот крупными каплями выступил у него на лбу и на носу. Он вытирает его рукавом.

Во время обеда мальчик молча наблюдает за мной. И я вижу, удивлен Гриша, что все делится поровну. Когда выпил чай, разговорился:

― Колы мого батьку вбылы в Финьску войну, тоди мэне взялы до сестры батьки, до моей тетки. И тетка, и дядько Трохым жалили мэнэ. А як голод начався, то дядько Трохым став лаять тетку: «На що его взялы?» Воны ще мають двое дитэй: Розу та Маруську… Мэни б роботу яку ― вин бы не лаявси…

Скоро я познакомилась с семьей, в которой жил Гриша. Тетя очень жалела мальчика, но трудно ей было с большой семьей. Девочки еще не помощницы: Розе девять лет, а Марусе пятнадцатый. И приходится выслушивать укоры мужа, что и «своих хватит».

― Но что будешь делать? Не выбросить же мальца на улицу… ― тоже с украинским акцентом сказала Ульяна Петровна.

― Он хороший мальчик, ― говорю, ― ищет работу, чтоб вам легче было. А подрастет, за сына вам будет.

― Та мы к тому и взялы его. Колы бы не Гитлер, хай ему лыха годына, жили б без беды. Я в совхозе «Ручьи» работала. На всих хватало, що заробляла.

― А что, Ульяна Петровна, если я его в детский дом определю? И учиться станет, и сыт будет. И вам легче.

― То б само лучшее було б, ― говорит она. ― Та надо с Трохымом побалакать.

― Конечно, я поговорю с ним.

Минут через десять в коридоре послышались тяжелые шаги. Это был Трофим. Он не очень-то приветлив. И, видно, недоволен моим визитом. Сбросив у порога полушубок, он, не поздоровавшись, проходит к окну, оставляя на полу грязные следы. Там он садится на стул, глухо и долго кашляет, потом поднимает на меня взгляд.

― Я ― политорганизатор. Зашла познакомиться с вами, посмотреть, как вы живете, и поговорить с вами о будущем.

Он очень угрюм и мало разговорчив.

― С такой оравой одно у меня будущее ― подыхать!

― Ну уж сразу и «подыхать»! Конечно, эта зима была очень трудная. Вот я и пришла поговорить с вами, а не похлопотать ли, чтобы Гришу определили в детский дом?

В глазах Трофима вспыхивает радость, он говорит угрюмо:

― Улита едет, когда-то будет… А до того и ноги протянешь.

― Ну, самое страшное ― зиму ― уже пережили, значит, живы будете! Вы молодец, что всех троих детей сберегли. А Гришу устроим, ― полегче станет.

Мне очень хочется устроить в детский коллектив синеглазого Гришутку, взять его от этого угрюмого человека. Может быть, и не плох был «дядько Трохым» раньше, но голод, холод в эту зиму сделали его раздражительным, угрюмым. А тут еще идея об эвакуации, овладевшая им! А куда эвакуируешься с такой «оравой»?

― Ну, так подумайте, потом скажете свое решение,― закончила я разговор с Трофимом. ― Мне пора идти. До свидания.

― Та что же там думать. Хлопочите… Что он так болтаться будет? Да посоветуйте вот: хочу эвакуироваться. Куда ехать? В Сибирь ― холодов боюсь, руки были отморожены. Что, если на Кавказ?

― Мне трудно советовать вам. Сами выбирайте…

― Я так решаю: поеду на Кавказ. Возьму с собой только Розу, а как устроюсь, всех выпишу.

Жена смотрит на меня умоляюще. Я понимаю ее взгляд.

― Лучше ехать вам одному, ― советую я, ― а потом и семья приедет. Куда вы с девочкой? И в дороге труднее, и на месте забот больше. А недосмотрите, ― заболеет ребенок.

Вижу, что моим советом мать довольна. Отец тоже не прочь уехать один: о Розе говорил, очевидно, потому, что неудобно на жену всю «ораву» оставить. После моего совета оживился:

― Вы правду говорите. Без нее я устроюсь быстрее… Как, Ульяна? Вот отправят Гришку в детдом, тебе не так трудно будет.

― Та вже ж, езжай один, ― совсем просветлела мать. Она не очень-то, видно доверяет своему «Трохыму», боится отпускать с ним ребенка…

Гришу я увела с собой.


* * *

Путевку в детдом достать нелегко, и Гриша пока живёт у меня. Я штопаю его обтрепавшуюся одежду и встречаю преданный взгляд синих доверчивых глаз.

С дядькой Павлом Гриша подружился очень быстро. По вечерам они играют в шашки около теплой времянки, а ложась спать, ведут тихие разговоры о будущем.

― Когда я вырасту…

У Гриши одна мечта ― поскорей вырасти…

Он чувствует нашу ласку и заботу и старается, где только это возможно, доказать нам свою привязанность.

Когда я возвращаюсь с работы, уже потрескивают дрова во времянке и пыхтит пузатый чайник. А вчера прихожу ― и не узнаю комнату: все сдвинуто со своих мест, стол в углу, стулья в беспорядке, а на полу лужицы воды.

― Гриша, что случилось?

― А шо, тетя Лиза, гарно, а? Это я полы вымыв. Оттого, что комната редко топится, лужицы воды на полу сохнут медленно, воздух сырой и тяжелый. А Гриша весело смотрит мне в лицо, ожидая, как я оценю его труды. И я не могу разочаровать мальчугана:

― Спасибо, милый. Ты молодец, что помог мне. Чисто в комнате стало и воздух посвежел. Только дай мне тряпку, я исправлю небольшие ошибки в твоей работе.

Хотя и трудно мне нагибаться, но пришлось вытереть весь пол, а Гриша, счастливый, уже разжигал печурку.

Вечером начала готовить ему в детдом «приданое»: собрала рубашки и белье своих мальчуганов, из которых они уже выросли, подобрала несколько пар носков, починила, заштопала. Из стареньких рубашек нашила носовых платков. Гришутка притулился у моих ног на скамеечке.

― Тетя Лиза, ну шо вы сегодня молчите? Рассказывайте… Про елку расскажите. Ведь вы говорылы, шо до войны каждый год елку праздновали.

― Праздновали, Гришенька, каждый год. Особенно красивая елка была в позапрошлом году перед войной. Дядя Павел с Геной и Лёкой ездили за нею в лес. Привезли пушистую лесную красавицу. В комнате крепко запахло смолой. Установили елку, украсили игрушками. Когда был Новый год, потушили в комнате свет, зажгли фонарики, и засветилась наша елка! А дядя Павел нарядился дедом-морозом, приклеил бороду и красный нос и, стуча палкой, вошел в комнату. За спиной у него был мешок, в руке корзина. В мешке подарки детям. Кому машину игрушечную, кому складной домик, а Гене ― он у нас очень животных любил ― дядя Павел принес живого белого кролика.

Глазенки у Гриши светятся восторгом.

— Ой, тетя Лиза, кролика? Живого? А как его звали? — Назвали его Пушок. Был он спокойный, ласковый и очень трусливый. Когда Гена вытаскивал его за уши из клетки, он начинал весь дрожать, а потом тыкался мордочкой Гене в плечо и сидел тихо-тихо.

Разговоры со мной и с Павлом нравились мальчику, будили его любознательность. Я рассказывала ему сказки. Он слушал затаив дыхание, забыв о постоянных бомбежках, о холоде и голоде. И в нем рождалось желание учиться, узнать все самому.

— Я дуже хочу учиться, та що сь не дается. Взяв у Розы задачник, а ны як не мог решить задачку.

Гриша не понимал, что сейчас дело не только в его способностях. Ослабла память измученного ребенка, устал он сам. Понимали это мы, взрослые, и становилось больно за детей, безжалостно лишенных войною детства.


* * *

Отправили Гришу в детский дом. Расставание было грустным. И я и Павел привязались к мальчику. Но оставить его у себя мы не имели права: жизнь в осажденном городе полна опасности.


* * *

Сегодня воскресенье. Мы с Павлом дома. Часов в десять утра — стук в дверь. Выхожу, открываю: Гриша! Не забыл, пришел навестить.

— Проходи, проходи, Гришенька, раздевайся. Я тороплюсь разжечь времянку, чтобы согреть кипяточку. За чаем начался разговор.

С необычайной серьезностью, обстоятельно, как взрослый, сообщает нам Гриша, какие порядки в детском доме. Особенно с увлечением рассказывает об обедах, завтраках и ужинах. Такая тема не удивляет — ведь это совсем маленький мальчик, один из тысяч ленинградских детей, переживших страшный голод. Но память все еще подводит. Он никак не может вспомнить, как называется то, что подавали сегодня на третье.

— Кисель? — помогаю ему.

— Ни… Це вчора було…

— Компот?

— О це ж компот! — обрадованно подтверждает он. — Моя мамо «узвар» называла.

Гриша рассказывает, что ребята организованы по группам, что он назначен…

— Вот же забув, як це зовэться!

— Бригадиром?

— Ни, нэ так.

— Групповод?

— Ни, ни. Я сам, тетя Лиза, припомню, — говорит Гриша и напряженно хмурит брови. Даже глаза прищурил. — Припомнив! Звеньевой!

Как же мы-то не догадались, конечно, звеньевой!

— Это хорошо, Гришенька, что звеньевым назначили. Значит, тобой довольны.

— Та довольны ж! Пред строем казалы: «Надо весты сэбэ, як Гриша Тарасюк».

— Молодец, Гриша! Мы очень рады за тебя. И тетя твоя будет рада.

— Дядько Павел, а я вже учиться пийшев. Павел привлек его к себе, по голове гладит:

— Молодец! А отличником будешь, еще больше нас порадуешь.

Прошло всего три недели, а Гришу не узнать: щечки округлились и порозовели. И еще больше засветились его чудесные глаза!

Гриша с большой теплотой, любовью и уважением рассказывает об Ольге Александровне — заведующей детдомом…

…Вот прошли и майские праздники.

Вчера, второго мая, опять был у нас Гриша. Сколько восторженных рассказов о том, как провели в детдоме Первое мая.

— Выступали малыши, — снисходительно говорит Гриша, очевидно считая себя взрослым. — После выступления малышам подарки давали: игрушки та сладости в пакетиках. Потом физкультурное выступление старших ребят было. Но им ничого не давалы. Мы думалы, що це потому, шо мы вже велыки сталы.

Потом очень вкусный и обильный обед, о котором Гриша повествует опять очень подробно. И вот, наконец, вечер. Старшие ребята после ужина расходятся по своим комнатам.

— Трошки обидно було. Первое мая для усих, а нам гостынца нэма…

Рассказывает Гриша, и так ярко все встает перед глазами, как ребята, раздеваясь, рассуждают о том, что они же старшие. А сколько малышей в Ленинграде! Если для всех завезти в город гостинцы, нужны десятки самолетов! Ведь дороги по льду уже нет, а когда еще пароходы пойдут?!

Гриша рассказывает, как они долго не ложились спать, обсуждая праздники. Вдруг кто-то из ребят первым юркнул в постель, поправляя подушку. Под ней что-то холодное. Осторожно приподнял подушку: гладкий блестящий портфель! Вскочил на ноги, размахивает портфелем над головой и приплясывает: — А у меня подарок! Ребята, подарок!

Все бросились к своим подушкам. У многих сомнения: «А вдруг это только отличникам?» Нет, каждому по подарку.

В комнате исполняется танец дикарей с портфелями вместо бубна. Радости нет границ!

Гриша рассказал, как после пляски уселись ребята на постелях, содержимое портфелей-подсчитывают: четыре пряника, три печенья и три конфеты… И тут увидели, что в дверях стоят воспитательницы и Ольга Александровна. Улыбаются, ласково смотрят на ребят.

— Мабудь, бачилы нашего гопака, — смеется Гриша. Думали ребята, что влетит им за шум и гвалт, но Ольга Александровна разрешила рассмотреть портфели и не гасить свет еще полчаса…

— Ребята вже успилы зъисты усэ, а я по пряничку дав Розе, Маруське, та тетке, — сообщает Гриша. — А вам конфетку прынис. Вона велыка. Вам на двоих с дядькой Павлом будэ.

Расцеловала его в обе щеки.

— Спасибо, Гришенька, за подарок. А тут тебе от нас гостинец.

В пакетике два бутерброда с котлеткой, две конфеты и две штуки печенья.

Гриша доволен подарком, но сначала отказывается:

— Спасыби. Я сыт. Вы сами кушайте, поправлятесь…

— Знаешь, Гриша, мы тебе советуем съесть все это здесь. А то не у всех ребят есть знакомые дяди и тети, и им обидно будет, что у них нет таких гостинцев.

— Та ни! Им обидно не будэ. Я их угощу. Мне стало стыдно за мое предложение.

— А сколько ребят в комнате?

— Та восэмь.

— Ну, садись, пей чай и скушай бутерброд. У нас котлеток больше нет, а как ты будешь одну котлетку на восьмерых делить? Для ребят я дам печенье — всех угостишь. Нам с дядей Павлом тоже дали по карточкам гостинцы.

— Та нэ надо! Вам самим поправляться треба… — снова отказывается Гриша, но бутерброды все-таки съел, конфеты — тоже. Завернула ему с собой печенье…


* * *

…Весна наступает! Ее острый тревожащий запах проник даже за толстые каменные стены, и люди зашевелились.

Выжили!

Задорно зазвенел и проскрежетал по рельсам первый трамвай, и этот скрежет для ленинградцев звучит симфонией.

На улицах появились ребятишки и уже не редкостью стали группы людей. Сидят, греются на солнце и обсуждают события. Открылись первые кинотеатры, и замелькали на экранах старые и новые фильмы.

Проходя мимо нашего кинотеатра, я вспомнила о Грише. Каким событием в жизни детдомовских ребят был бы поход в кино! Сколько впечатлений получили бы они. Но откуда достать денег для похода?

Долго думала об этом, поговорила с председателем нашей артели товарищем Янковским. Решили дать ребятам заработать. В артели в это время начали делать картонные игрушки. Работа нетрудная, с нею вполне могут справиться ребята. И я направилась в детский дом.

Из рассказов Гриши я имела полное представление директоре Ольге Александровне, заботливой хозяйке, женщине с твердым характером. Разговаривать с нею, наверное, будет легко. Пришла, поднялась на второй этаж и постучала. Ответил звонкий девичий голос:

— Войдите!

У окна стоит совсем юная тоненькая девушка. На плечи накинут пуховый платок. Серые глаза смотрят внимательно. Поздоровались. Рука у нее горячая и крепкая.

— Садитесь, пожалуйста… Что вы на меня так смотрите?

— Я представляла вас гораздо старше. Этакой пожилой заботливой мамашей большой детской семьи. А вы, простите, сами выглядите… девочкой…

— А разве молодая мамаша не может быть заботливой? — смущенно смеется Ольга Александровна.

— Если по вас судить, — вполне может. Впрочем, я к вам по делу.

Я рассказала о Грише, о том, как хочется порадовать ребят чем-нибудь, и о моем предложении.

— Это верно, денег на кино нет. Ребята очень огорчаются, — говорит Ольга Александровна. — И если можно заработать, мы с удовольствием взялись бы за это.

Договорились, каким образом детдом будет получать от артели работу, и распрощались очень довольные друг другом.

Через несколько дней артель оплатила первые счета детдома.

Гриша приходил и с восторгом рассказывал о культпоходах и кинокартинах.


* * *

Вчера целый день ждала Гришу, скучала, а он так и не пришел. Оказалось, дети уже уехали. Об этом я позже узнала от Ольги Александровны.

Она рассказала, как провожала ребят до Ладожского озера.

Когда все сели на пароход, ребята зашумели:

— Ольга Александровна, едемте с нами!

Кое-кто из девочек начал всхлипывать:

— Почему с нами ехать не хотите?

— Не могу, девочки, не отпускают. Я потом к вам приеду, со следующей партией, — утешала их Ольга Александровна.

Мальчики держались стойко, они ведь «мужчины», а не «девчонки». Но все льнули к Ольге Александровне, оттесняя друг друга.

— Привыкла к детям, и мне было трудно расставаться, — с грустью сказала Ольга Александровна. — Гриша до последней минуты держал мою руку в своих ручонках и все смотрел на меня печальными глазами, синими-синими…

Вот и второй гудок. Провожающим надо уходить. Уже матросы суетятся около трапа, а ребята все не отпускают Ольгу Александровну.

— Вы подумайте, чуть не увезли. Трап был уже убран. Хорошо, что расстояние от берега всего полметра — перепрыгнула, — смеется она и грустно добавляет: — На берегу стояла, пока пароход был виден… И они долго платками махали… Очень хорошие ребятки…

В первое свое плавание отправились маленькие ленинградцы. Тихой ли будет ваша пристань?!


* * *

Как-то возвращаюсь домой — в ящике толстый конверт, а на нем каракулями тщательно выведен адрес и мое имя. Раскрываю. Письмо от Гриши, из Сызрани. Сообщает, что доехали хорошо, остановились в Сызрани и что: «Далы нам велыкий огород. Он вже засиянный». В письмо вложены рисунки этого огорода. Бодрый, довольный тон письма говорит о том, что Грише живется хорошо. Рада за тебя, мой маленький дружок!

ЛЕНИНГРАДСКИЕ БУДНИ

Приближается весна. Весна после первой, самой страшной блокадной зимы. Все чаще и ласковее греет солнышко. Это радует и тревожит. Почему тревожит?

Кто не был тогда в Ленинграде, даже не сможет представить, какие горы мусора и нечистот были в каждом дворе.

Стало пригревать солнце, и, вместе с радостью, это вызывает тревогу: если растают, эти «горы», появится опасность вспышки эпидемии. Она неизбежно перекинется на воинские части, обороняющие город. А фронт тут, рядом, на окраине города!

Ленинградцы понимали это. Пережить такую зиму, вынести такие тяжкие испытания — и вдруг открыть ворота города врагу?!

По призыву парторганизации началась уборка города. Во дворах появились слабые, еле передвигающиеся люди-тени. В руках лопаты, ломики. На санках, в корытах, в детских ванночках, а то просто на листах фанеры по двое впрягаются и вывозят» мусор и нечистоты в Неву, в Фонтанку, в многочисленные каналы города. Начнется ледоход, и все это унесет в залив, в Балтику.

Работаем так: ударит человек один раз ломиком и отдыхает, — слабость такая, что два раза подряд ломик не поднять. Часто менялись, работая то лопатой, то ломиком, то на вывозке…

Мой участок — четырнадцать дворов. Сказать честно, я не очень верила, что справимся в срок. Тем горячее взялась за дело. Побывала в каждой квартире, поговорила с каждым. Как тяжко подниматься по лестницам! Ноги словно свинцом налитые. Но обошла всех, и на моем участке на работу выходили дружно. Даже женщины, имеющие малолетних детей, решением горисполкома освобожденные от работ по уборке города, ежедневно работают.

— А мы что же, не ленинградки? — говорят они.

— Всю жизнь себе не прощу, если сейчас буду дома отсиживаться! Покормила малыша, вот и поработаю…

— Как мужу в глаза взглянуть, если сидеть дома буду, — поддерживает разговор вторая. — Тут тоже ведь фронт…

Работаю то в одной, то в другой бригаде. Стараюсь работать только ломиком (личный пример!).

На нашем участке нет людей, не выходящих на очистку дворов. И это не день, не два, не один-два субботника, а подряд несколько недель измотанные голодом люди убирали свой город. На наше счастье, стоят солнечные, теплые деньки.

С утра работают домохозяйки. Примерно с четырех часов дня приходят бригады рабочих и служащих предприятий, прикрепленных к участкам.

Запомнилась учетчица артели «Фрунзенский обувщик» Маруся. Тоненькая, словно неокрепшая березка, она являлась на уборку ежедневно, работала больше ломиком.

Подойду, отберу ломик. — Работай лопатой, — прошу ее.

— Что вы! Мне-то легче работать ломиком, чем вам, — неохотно отдает Маруся лом. — Я помоложе.

— Бери лопату, нагружай. Видишь, «транспорт» пришел, — показываю ей на лист фанеры.

Один раз заметила: как-то очень вяло двигается Маруся. Подхожу.

— Что с тобой, девочка? Нездоровится?

— Что-то знобит меня.

— Отправляйся домой. Попей горячего кипяточку, погрейся хорошенько, отлежись.

— Я погреюсь здесь, в конторе, — не послушалась меня девушка.

Ушла в контору домохозяйства. Минут через двадцать вышла. Вижу, старается мне улыбнуться и не может.

— Сейчас же отправляйся домой! — строго говорю ей. — У нас город-фронт, и ты — боец. Поэтому не должна обсуждать приказ, — стараюсь шуткой поддержать ей настроение. — Ну, кру-гом! Шагом марш!

— Да, пойду, Елизавета Трофимовна. Что-то неможется, — сразу согласилась Маруся.

Ушла. На следующий день не вышла на работу, не вышла и на уборку.

В комнате с Марусей живет подруга, в одной бригаде они работали. Рассказала она нам:

— Прихожу вчера домой. А Маруся уже «буржуйку» затопила, чайник ставила. Сама сидит у «буржуйки», теплым платком укуталась, греется. «Что-то, — говорит, — очень я застыла». Разделась я, подала чашки на стол, чайник. Зову ее к столу — не отзывается, заснула. Не упала бы, думаю, со стула. Подошла, а она уже не дышит. Умерла моя Марусенька… — заплакала девушка.

До последнего дня была Маруся в общем строю ленинградцев.

«… Да, скажем прямо, в эти дни
Мы ели кожу, клей, ремни…
Но, съев похлебку из ремней,
К станку вставал упрямый мастер,
Чтобы точить орудий части,
Необходимые войне.
И он точил, пока рука
Могла производить движенья.
А если падал, — у станка,
Как падает солдат в сраженьи…»
Ольга Берггольц. Ленинградская поэма

До последней минуты своей короткой жизни участвовала в сражении за оборону родного города боец трудового фронта — скромная, трудолюбивая ленинградская девушка.

В этот день в бригаде почти не разговаривали. Перерывы делают короче, работают напряженнее. Словно, несговариваясь, хотят выполнить задание и за Марусю.


* * *

…После работы помогаю выпускать «Боевые листки». На нашем участке четыре бригады, четыре «Боевых листка». Хороший листок выходит на Бородинской, 12, где политорганизатором фотокорреспондент ЛенТАСС товарищ Михайлов. Он умело оформляет «Боевые листки» фотографиями. В его домохозяйстве дворником работает дядя Леша. В первые дни войны у дяди Леши погибли в боях два сына. Горе согнуло отца, согнуло, но не сломило. Выполняя свои обязанности, он, кроме того, много помогает ослабевшим жильцам дома, и они платят ему самой теплой привязанностью. «Наш дядя Леша» — любовно звали его все жильцы.

В районе выходит многотиражка «За чистоту». Когда в ней есть заметки о людях нашего участка, я их обвожу красным карандашом и посылаю подростка отнести газету на квартиру «имениннице». Развернула как-то газету, — бросился в глаза заголовок: «Помполит Шарыпина». Похвалили за неплохую организацию людей на уборке участка. Прямо сознаюсь, приятно было. На себе почувствовала действие «коллективного организатора».

Вот и в последний раз обошла дворы своего участка — чисто, удивительно чисто везде! Мы справились одними из первых. Приятно сознавать, что задание выполнили в срок. Не перестаю удивляться, как могли все это сделать истощенные до крайности люди!..

В городе царит порядок, Ленинград живет и стойко держится. Всю зиму нам помогала «Ледовая дорога». Помогала «Большая земля». Мы были не одни и твердо верили в победу.

ВЕСНА И ЛЕТО

Май 1942 года.

Весна в полном разгаре. Зеленеют деревья, и теплое долгожданное солнце щедро греет землю. Первая блокадная зима оставила страшное наследие: почти у всех ленинградцев цинга. Нужны витамины, особенно витамин «С». Газета «Ленинградская правда» публикует рецепты приготовления витамина «С» из хвои. Кто может достать хвою, приготовляют и пьют душистую воду.

Но как только появилась первая трава, меню ленинградцев стало разнообразнее. В нем появились блюда, о которых за долгую, трудную зиму люди и мечтать перестали: зеленые щи, салат, свежие гарниры.

Все изучают ботанику. Такое впечатление, будто люди только сейчас оценили богатство окружающего их растительного мира. Сведения о нем вычитывают из учебников, из популярных брошюр, из энциклопедии. Все растения рассматриваются только с одной точки зрения: их съедобности. В районной библиотеке, куда я зашла как-то прямо с работы, обсуждали способ приготовления щей из крапивы.

— Нет, нет, я вас уверяю, сначала нагревается вода, а потом уже в кипяток опускают крапиву. Это сохраняет ее вкусовые качества, — горячится заведующая библиотекой, белокурая женщина в меховой телогрейке. Ее противница не соглашается:

— Да что вы мне говорите! Я с ранней весны употребляю витамины и очень хорошо знаю, что крапиву опускают в холодную воду и затем воду нагревают до кипения.

Спор разрешается неожиданно мирно. Все сходятся на том, что крапива — неоценимое растение, независимо от того, каким способом ее приготовляют. И разговор переходит на одуванчики. К сожалению, я не могу поделиться своим опытом «обработки» одуванчиков: нужно спешить на огород, уже темнеет.

В марте во всех районах созданы огородные комиссии. Они распределяли землю и семена. Все предприятия организовали подсобные хозяйства.

Бригады рабочих и служащих после работы, чередуясь, обрабатывают общественные и свои индивидуальные огороды, чтобы обеспечить себя на зиму овощами.

Запестрели аккуратными грядками Марсово поле, Летний сад, бульвары Васильевского острова, берега Обводного канала.

Однажды вошла я в Летний сад. Деревья точно удивляются. Многое они видели на своем веку: видели блестящий царский двор, великого поэта Александра Сергеевича, помнят, как били фонтаны в саду и белели в зелени скульптуры, как проплывали в пруду гордые своей чистотой величавые лебеди, но огородов, обыкновенных деревенских грядок, деревья не припомнят. Мне казалось, одобрительно покачивают они вершинами над усердно работающими людьми…

Мой огород — на бывшем стадионе, на Глазовой улице. Земля здесь жирная, сотни лет отдыхавшая. Я с удовольствием пропалываю грядки. Свекла вымахала такая, что скоро можно будет варить борщ из свекольной ботвы. Но что это такое?

На грядках какие-то странные следы, как будто пробежал из конца в конец большой зверь. Ничего не могу понять. И вдруг припоминаю, как мой товарищ по работе рассказывал, что его застал на огороде артобстрел и он уцелел только чудом. А следы на грядках оставили осколки.

Все это — ленинградские будни: уборка города, выращивание и заготовка овощей, заготовка дров на зиму. Да еще и основная работа на фабриках и заводах, почти вся на оборону! Ленинградские будни блокадных дней были поистине героическими, так как все эти задачи выполнялись больными и слабыми людьми. Выполнялись добротно ив срок. Так было все 900 блокадных дней.


* * *

Говорят, что в блокаду многие люди, страдавшие прежде даже тяжелыми болезнями, перестали чувствовать их. Со мной было не так: я снова заболела.

Меня выделили в инвентаризационную комиссию… Жизнь идет своим чередом. Инвентаризация. От самого слова повеяло чем-то очень мирным, покоем, порядком. Война еще идет. Город еще обстреливают и бомбят. Враг еще у ворот Ленинграда, но у нас все должно быть в ажуре. В самом факте инвентаризации заложена уверенность: враг не будет в нашем городе!

Приступили к инвентаризации. В складе.

Дома в городе зимой не отапливались, а тем более — склады. Здание очень промерзло. Нам так холодно, что каждые два часа выходим погреться на солнышке. Выйдем, потопчемся минут десять — и опять в «холодильник». К вечеру все же замерзали. И так целую неделю. Только на седьмой день закончили инвентаризацию. «Холодильник» меня «допек». Заболела двухсторонним воспалением легких. Отправили в больницу имени Свердлова.

Нашим отделением заведует Мария Ананьевна Теребинская. До войны — врач-гинеколог, теперь она лечит пневмонии и сердечно-сосудистые заболевания. Большинство ее пациентов — в последней стадии истощения, дистрофики. Ласковая, сердечная, она как-то по-особенному разговаривает с больными, подбадривает их. Забота и ободряющая улыбка Марии Ананьевны поднимает людей, помогает им выжить, выстоять.

… Лежу в большой светлой палате, в самом конце длинного больничного коридора. Окна выходят во двор, и я вижу краешек бледно-голубого неба. Целый день тишина.

Почти все больные в палате — сердечники, дистрофики — усталые, малоразговорчивые люди. Только одна девочка, через две койки от меня, — ученица восьмого класса, с тяжелым ожогом тела. От соседки я узнала, что она пришла в подшефную больницу, где размещался госпиталь, помочь убирать палаты, наклонилась к топившейся печке-«буржуйке», и вдруг огонь охватил платье. Подоспевшие сестры потушили пламя, но руки и тело девочки обгорели так сильно, что вот уже третий месяц она лежит в больнице. Ее все любят, балуют, называют ласково Натусенькой. Черные глаза девочки смотрят на всех серьезно и по-взрослому.

Моя соседка — маленькая хрупкая женщина — особенно нежна с Натусенькой. Она подолгу сидит у ее постели и глубоким, теплым голосом читает стихи, которые девочка особенно любит. Да и все остальные затихают и вслушиваются в пушкинские строки:

Но не хочу, о други, умирать,
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…

Обычно усталые лица больных светлеют. Поэзия будит в них желание бороться за жизнь.

Лидия Васильевна — так зовут мою ясноглазую соседку — страдает тяжелым пороком сердца. Врачи опасаются за ее здоровье и настаивают на эвакуации из города. Лидия Васильевна знает это, но держится стойко и спокойно. Она вышивает большую диванную подушку. Из-под иглы появляется яркий жизнерадостный узор: напоенная солнцем земляника, крупная, спелая и чуть ли не ароматная. Проворно одна за другой ложатся на полотно шелковинки, и узор оживляется все новыми и новыми красками.

Когда спросишь, откуда у нее это искусство вышивать, она смеется:

— С детства с иглою не расстаюсь. Дома у меня все вышито, каждая мелочь. Сейчас ниток не хватает. А вот кончится война, я вышью ковер в честь победы. Будет он самым ярким из всего, что я когда-либо вышивала. Будут на нем все краски. Я бы сейчас начала его вышивать, да откуда столько ниток возьмешь.

Вскоре в нашу палату поступила новая больная. Она страшно стонала. Над нею склонился сопровождавший ее мужчина в неловко сидящем на нем белом халате. Он гладил женщину по голове, как ребенка, и что-то шептал. Оставив на тумбочке маленький пакетик и поцеловав женщине руку, мужчина на цыпочках вышел из палаты. Женщина даже головы не повернула.

Мы все молчим. При тяжелобольной разговаривать как-то не принято. Так прошел день.

Утром женщина отказалась от завтрака. Наш доктор — Анна Владимировна Ильинская, присев на край кровати, пытается растормошить больную, заговорить с нею, но та отвечает односложно. Она ни к чему не проявляет интереса, ей все безразлично.

Мы с Лидией Васильевной решили вывести новую больную из оцепенения. Но как это сделать? Хорошо бы просто втянуть ее в разговор. И вот затеяли беседу, которая, как нам казалось, должна заинтересовать новую больную.

— Скоро меня отправляют, — говорит Лидия Васильевна. — Предстоит дальняя дорога, но что делать. Очень хочется выжить и увидеть победу. Скоро война кончится, наступит снова мирная жизнь. Так хочется дожить до нее.

— Да, Лидия Васильевна, нужно выжить, — отвечаю я, и не столько для больной соседки, сколько для себя. — Обязательно! Ведь сколько после войны ран останется, сколько детей без крова, жен без мужей, городов разрушенных. А у нас еще силы есть, мы еще можем людям помочь. Нет, мы не имеем права умирать! Вы вот совсем молодец. У вас настроение всегда бодрое. Я тоже креплюсь. Не хочу мужа огорчать. У мужчин и без нас трудностей достаточно, зачем еще свою хандру им передавать.

Долго ведем разговор, забыв было о новой больной. Смотрю, она прислушивается. Голову чуть повернула, на нас не смотрит, но определенно слушает. Когда пришел час обеда, она, морщась, съела несколько ложек супа. Мы с Лидией Васильевной переглянулись: неужели отойдет?

После обеда, когда все уснули, больная повернулась ко мне и неожиданно сказала:

Вы не знаете, что такое смерть. Люди, узнавшие это, не говорят так, как вы. У меня погиб сын. Шести лет. Понимаете? Единственный сын! У меня не осталось ничего.

Я поднялась с постели и подсела к ней. Не помню, что я говорила. Да и не сумею словами передать, что волновало тогда меня. Ведь я тоже мать. Думаю только, что все, может быть, даже не совсем умные мои слова были тогда самыми добрыми словами. Иногда достаточно бывает вместо мудрых советов просто сочувствия. Постепенно Соня Говтова раскрылась нам всем как очень чуткий, умный и даже волевой человек.


* * *

…Уезжает Лидия Васильевна. Мне неспокойно. Я знаю, как слаба она и как тяжела предстоящая дорога. Мучительно думаю, что бы сделать приятное для Лидии Васильевны в этот последний день перед разлукой, но ничего придумать не могу.

Спрашиваю Анну Владимировну, как дела больной. Она поднимает на меня серые глаза и покачивает головою. Я понимаю.

Натусенька огорчена. Она подружилась с Лидией Васильевной и очень ее полюбила. Поглаживая ее руку, она повторяет все время:

— Это хорошо, тетя Лидочка, что вы едете. Там нет войны, там вы быстро поправитесь.

Время тянется мучительно медленно. Но вот приходит сестра. Лидия Васильевна нервничает. Перебирает еще раз уже собранные вещи, нежно целует Натусеньку, прощается со всеми. Я провожаю ее до двери, на пороге незаметно сую ей в карман пару соевых конфеток. Лидия Васильевна медленно идет по длинному коридору, шлепая большими туфлями и прижимая к груди сверточек. Я смотрю ей вслед. Встретимся ли когда-нибудь, милый, хороший человек?

… Скоро и мне предстоит выписываться. Соня говорит:

— Лиза, мне жаль расставаться с тобою. Ты так похожа на мою сестру Веру. Ты придешь ко мне, Лиза?

— Ну, конечно. Обязательно приду. И не один раз. Но лучше давай встретимся у тебя дома. Выздоравливай скорее.

Соня Говтова улыбается…


* * *

Я дома. Здесь все по-старому занавешенные окна, детские игрушки, отгороженные ширмой детские кроватки! На этажерке будильник, который ходит только на боку. На столе, покрытом клеенкой, — чайник, чашки, пустая сахарница.

Записка от Павла: «Лизок, я приду поздно, ужинай без меня». Опять «приду поздно». С тех пор, как я вышла из больницы, толком даже не поговорили — все некогда. Домой приходит усталый, умоется, съест чего-нибудь и, дожевывая морковку — наши ленинградские фрукты — И ложится в постель. Как только голова коснется подушки, — засыпает. Работы сейчас у Павла действительно много: нужно готовиться ко второй военной зиме.

Я вышла на работу. Нам надо обеспечить город топливом на зиму. Но откуда взять лес, когда город в окружении? Вот и принято решение о разборке деревянных домов на дрова.

Два дома на Скобелевском проспекте поручено разобрать нашей организации. Дело это казалось нам нетрудным — ломать! Создали бригаду. Меня назначили бригадиром. Взяли мы веревки, топоры, ломы. Оделись в ватники, пришли на Скобелевский. Остановились перед двухэтажным домом, посмотрели на него, — и дело, которое несколько минут назад мы считали таким простым, оказалось довольно сложным.

Все наши работники разделились на две группы: одна — окна и двери вынимает; другая — раскрывает крышу, отрывает доски обшивки и сбрасывает вниз.

Помню, когда в тридцатых годах работала на Кубани, там строились целые кварталы жилых домов. Я любила наблюдать, как работали на стройке загорелые белозубые девушки и парни, как ловко прохаживались они молотком по новеньким доскам, но никогда мне и в голову не приходило внимательно присмотреться к их делу.

Теперь, много лет спустя, я и моя бригада в течение многих дней выматываемся на разборке дома, не зная с чего начать и чем кончить. «Знание за плечами не тянет», — говорила когда-то мать. Ох, как вспоминаю я сейчас ее слова!

Трудно нам без специальных знаний и умения ускорить работу. Если мы будем продвигаться вперед такими темпами, то и до холодов работы не закончим. Чтобы придумать? И вот однажды вечером меня осенила новая мысль. Она поначалу показалась слишком дерзкой, и я решила пока ничего не рассказывать.

На следующий день я ушла пораньше с работы. Шла через железнодорожные пути. Скоро от усталости начала кружиться голова. Тут меня обогнал военный. Я остановила его.

— Товарищ командир, мне надо к вам в часть пройти, а дороги не знаю.

Он посмотрел недоверчиво. Потом смягчился:

— Что, мамаша, сынок там служит или кто?

«Мамаша!» Мне еще только тридцать восемь лет!

Как же я выгляжу, если тридцатилетний мужчина «мамашей» называет? Хотела возразить, но потом решила, что это ни к чему.

— Да нет, сынок, я по другому делу. Бригадир я женской бригады. Ломаем дом на дрова для своего производства, да очень уж слабые мы работники, решила у вашего командира помощи просить!

— Что вы, мамаша! Ни одного человека сейчас не могут вам выделить. И не надейтесь! Горячие у нас сейчас денечки.

— Да нам людей не надо! — стараюсь не отставать от военного. — Мимо нас почти каждый день танки проходят. Вот бы какой-нибудь свернул на пять минуток да качнул нам домик. Сынок, замолви за нас словечко или научи, к кому там обратиться, кто подобрее…

Военный засмеялся. Мы уже километра на три удалились от последних домов. Вдали виден забор. Вдоль него прошли два танка и исчезли в воротах.

Нас нагнал еще один военный. «Сынок» на ходу рассказал ему о моей просьбе и заключил:

— Как вы думаете, если этот объект включить в боевую задачу Соколову? И женщинам поможем, и ему полезно…

— Что ж, это вполне возможно.

Мой знакомый смотрит на меня, улыбается.

— Ну, вот, мамаша. Завтра ждите наши танки во второй половине дня. И смотрите, чтобы в доме никого не было…

Записал адрес.

Обратно возвращалась, забыв про усталость.

На следующий день поставила всю бригаду на второй дом: надо успеть снять двери и окна, сберечь кровельное железо, полы разобрать. Ничего не рассказала, а вдруг не выйдет? Ведь военные сегодня здесь, а завтра их могут перебросить, зачем же разочаровывать девушек?

Часа в три послышался отдаленный, но все нарастающий гул. «Те или не те?» — думалось мне. Когда танки уже близко были, объявила перерыв.

Первые три танка на полной скорости прошли мимо. Стало тревожно. Но вот люк следующего открыт, и я вижу «сынка». Сразу успокоилась. Этот танк, пройдя мимо, остановился, а последний затормозил прямо против нас. Очевидно, утром, еще до нас, они уточнили, где мы работаем, осмотрели этот дом.

Повернулся танк к нашему «объекту», подошел вплотную, как бы примерился.

— Вот и пришла помощь нам, девушки! — стараясь перекричать грохот мотора, сообщила я.

Танк отступил, потом… И тут я даже не сумею рассказать, что вышло. Мощно взревел мотор, и через несколько секунд танк уже вылезал из груды бревен и досок. Наконец танк вылетел на шоссе… Люк открылся, и из него выглянул молодой паренек, очень чумазый. Зубы танкиста ослепительно сверкали в широкой улыбке.

Девушки, подняв руки, хлопали в ладоши чумазому и громко кричали «ура»!

ПЕРВЫЙ КОНЦЕРТ

Рано наступает вторая блокадная зима. По утрам морозный пар застывает в воздухе, к полудню рассеивается, оседая белой изморозью на деревьях и решетках набережных. Пронизывающий ноябрьский ветер метет по тротуару поземку…

Мы именинники. Фрунзенский район за образцовую подготовку ко второй военной зиме получил переходящее, Красное знамя Ленсовета. Наше домохозяйство одно из первых в районе закончило эту подготовку и сдало свой дом «на отлично».

Готовимся к Октябрьским дням. Докладчиком в нашем доме будет заведующий отделом райкома партии. Мне поручили подготовить художественную часть.

И вот мы репетируем. Каждый день я собираю ребят, готовлю с ними концерт. Ребятишки охотно приходят на репетиции: в их маленькой, небогатой событиями жизни концерт занимает особое место и доставляет много счастливых переживаний.

Очень повзрослевшая за войну Ира Новикова готовит поэму Веры Инбер «Пулковский меридиан»; она читает стихи, то и дело встряхивая белокурой головкой.

Остальные ребята внимательно слушают, сомкнувшись вокруг Иры в тесный круг.

Наступил день концерта; его решили провести третьего ноября: седьмого мы ожидаем бомбежку. Вечером люди быстро заполнили красный уголок, ждать никого не пришлось. За импровизированными кулисами «артисты» очень волновались перед выходом в освещенный и наполненный многоликой толпой зал.

Концерт начался с выступления хора. Худенькие, прозрачные ребятишки, тесно прижавшись друг к другу, запели «Марш артиллеристов». Я смотрела в зал и видела, как светлели у людей лица, разглаживались морщины, и столько было на этих лицах волнения, что у меня потеплело на сердце; правильно мы сделали, что устроили этот вечер! В страшные дни первой блокадной зимы люди разучились улыбаться, а здесь слабые детские голоса вызывали на усталых лицах ленинградцев улыбки.

Потом выступила Ира Новикова. Ее лицо серьезно, задумчиво. Она декламирует дрожащим от волнения голосом:

В пролет меж двух больничных корпусов,
В листву, в деревья золотого тона,
В осенний лепет птичьих голосов
Упала бомба весом в тонну.
Упала не взорвавшись: был металл
Добрей того, кто смерть сюда метал.

Голос крепнет. Тишина такая, что не слышно дыхания людей.

… Мы отомстим за юных и за старых,
За стариков, согнувшихся дугой,
За детский гробик, махонький такой,
Не более скрипичного футляра…

У многих слезы на глазах.

Долго аплодировали Ирочке, аплодировали Вере Инбер. Так же горячо принимали других исполнителей. В заключение наша доморощенная «Рина Зеленая» Верочка Сумкина — прочла несколько стихотворений, вызвавших веселые улыбки и аплодисменты.

Почему-то так случилось, что участниками нашего концерта были девочки. Единственный мальчик, неплохой скрипач Геня Путнин, сбежал с первой же репетиции, увидев, что он оказался среди «девчонок» в единственном числе.

После первого концерта и особенно когда стали возвращаться из эвакуации все новые и новые ребята, у нас в доме вошло в традицию отмечать концертами детской художественной самодеятельности первомайские и октябрьские праздники, а также начало и конец учебного года.

В концертах принимал участие четырехлетний Волик Шкроев, белокурый, голубоглазый мальчик. Он был одним из любимцев нашей публики. Выступал Волик со своей бабушкой Екатериной Павловной, читал стихотворение «Бабушка и внучек».

Забравшись к бабушке на колени, заглядывая ей в глаза и ласкаясь, Волик с большим чувством, сильно картавя, просил ее:


Сумку мне купи, бабуся,
В школу с ней ходить я буду…

Выступление Волика имело шумный успех…

Картавость не мешала Воле замечательно декламировать и очень славно петь.

Однажды он спел «Бескозырку». После долгих аплодисментов и просьб: «Спой что-нибудь еще», — он запел:


Клутитца, вельтится шал голубой…

И вдруг погас свет, — это тогда нередко случалось. Я зажгла свечу и, подняв ее высоко, освещала стоявшего на столе Волика.

Мальчик не растерялся и продолжал петь в темноте. Когда я зажгла свечу, он пел:


… вот эта улица, вот этот дом…

И окинув взглядом ближайших к нему людей, он остановил вдруг взгляд на мне и, чуть улыбнувшись, сделал широкий жест обеими руками и, показав на меня, закончил:


…вот эта балишня, что я влюблен…

Это было совершенно неожиданно для нас всех. Раздался взрыв смеха и аплодисменты. Я так была рада этому жизнеутверждающему смеху, что расцеловала мальчишку в обе щеки.

БЛОКАДНАЯ ЕЛКА

Близился конец 1943 года, зима наступала в этом году радостная: все предчувствовали окончание войны. Близился час решительного наступления.

Начали возвращаться в свой город эвакуированные ленинградцы. Приехали и мои дети. Накануне Нового года, рано утром, прозвенел в нашей квартире порывистый звонок. Павел вышел в переднюю. А через минуту я услышала незнакомые, но что-то смутно напоминающие голоса. Неужели дети? У меня судорожно забилось сердце. Я рванулась к двери, а навстречу мне вихрем вылетели мои мальчишки. Ворвались и остановились в двух шагах от меня, взволнованные, раскрасневшиеся. Я бросилась их обнимать. Горячая волна захлестнула меня, и я, целуя их милые, родные лица, ощущала на губах соленый привкус свои слез. Мои дети, живые, здоровые, счастливые, рядом со мною!

Когда прошли первые часы встречи с их беспорядочными вопросами и суматохой, я услышала от детей рассказ о моей сестре Нате и задумалась над тем, как благородно, искренне и великодушно поступали простые обыкновенные люди в эти годы испытаний.

Когда пришла война и разметала по стране семьи, оторвала детей от родителей, мужей от жен и братьев от сестер. Ната со своими детьми оказалась в Чувашии, а ее муж, Василий, на фронте. Узнав о том, что мои мальчики эвакуированы с интернатом, Ната настойчиво стал а просить разрешения взять их к себе. Мы задумались, как справится она с четырьмя ребятами в такое трудное время.

Мы так и не приняли никакого решения, a вскоре Нату постигло горе: пришла весть о тяжелом ранении Василия.

Она тогда еще не знала, в каком состоянии находится ее муж, но уже писала нам: «Мне нужно только, чтобы он остался жив. Пусть инвалид, пусть калека, но живой! Я буду с ним всю жизнь: ведь ради меня, ради детей пошел он на такие муки».

Василия демобилизовали, и он послал Нате пропуск для въезда в Москву. Почти одновременно мы получили от заведующей интернатом письмо, в нем говорилось, что Гену, поскольку ему уже исполнилось четырнадцать лет, необходимо отправить в ремесленное училище в Казань. Но заведующая сообщала, что Гену можно «отдать гражданке Краевой (Нате) или гражданину Сыромолоту из села Березняки, которые давно интересуются Вашими детьми». О Сыромолоте первый раз мы узнали из письма Гены. Он спрашивал: «Какой у нас брат Ваня Сыромолот?»

Мы долго недоумевали, кто этот брат, и не сразу я вспомнила, что есть у меня действительно племянник, сын двоюродной сестры Марфы, которого я не видела ни разу в жизни и который меня совсем не знает. Тем более тронуло нас его письмо к детям, написанное под впечатлением ошибочной вести о нашей смерти. «Дорогие Гена и Лёка! Узнали мы о вашей беде, о том, что погибли ваши родители в Ленинграде, а вы в детском доме, и решили так: приезжайте к нам». Незнакомый мне Ваня Сыромолот писал о том, как хорошо будет моим детям у него, как тепло и сердечно он будет к ним относиться; и такой заботой, таким вниманием было проникнуто все письмо, что я не смогла сдержать слез благодарности.

Написали мы с Павлом в Березняки Ванюшке, поблагодарили его за заботу о наших детях и пригласили в гости к нам в Ленинград после победы над Гитлером.

А Ната продолжала бомбардировать письмами: разрешите да разрешите взять детей. И слушать не хотела ни о каких трудностях. Наверное, и ей тоже написали из интерната о необходимости взять Гену и определить его на учебу. Вскоре мы получили от нее телеграмму: «Без вашего разрешения ребят не отдают. Телеграфируйте интернат согласие отдать мне обоих».

Нам не хотелось, разлучать мальчиков, и на телеграмму Наты ответил и согласием.

К приезду Гены с Лёкой в город Марпосад Ната уже сдала всё свои дела на работе и готовилась к отъезду в Москву. Однако на моих мальчиков пропуска не было. Между тем на вокзале твердо сказали, что билет выдают только по пропуску и, следовательно, получить билеты для моих детей Ната не могла. Оставить детей одних в Марпосаде тоже нельзя.

Положение затруднительное. Но Ната не падала духом. На беспрерывные вопросы мальчиков: «А как мы поедем в Москву? А когда поедем?» — Ната отвечала уверенно и спокойно: «Скоро, скоро поедем. Сядем в поезд и через несколько дней будем в Москве».

В конце концов Ната сумела получить пропуска и они благополучно добрались до Москвы.


* * *

В Москве поначалу было трудно. Наконец, все устроилось. Мальчики стали учиться в ремесленном училище энергетиков. И начались для Наты заботы и хлопоты по обслуживанию четырех сыновей и больного мужа. Днем она на работе, ночью готовила и обшивала свою «оравушку». Уставала смертельно.

Как бы ни было трудно, Ната за все время войны ни разу не пожаловалась, не посетовала на невзгоды. Писала: «Работайте спокойно, я горжусь вами — ленинградцами. А у нас все будет хорошо».

Скромный, самоотверженный труд Наты, ее благородство Лёка и Гена ценили и старались, где только возможно, доказать ей преданность.

Часто Гена приносил из училища ужин и просил Нату «подкрепиться».

Свой день рождения Ната не хотела отмечать.

— Сложно хлеб достать, — объяснила она соседке.

Ребята стали «копить» белый хлеб, а в день рождения поднесли Нате пакет. А в пакете два килограмма белого хлеба!

— Теперь, тетя Ната, — сказали счастливые ребята, — приглашайте друзей на чашку чая.

Лёка закончил рассказ о Нате, и мы с Павлом переглянулись. Почти одновременно подумали об одном и том же, о том, как выросли наши дети, как превратились они за годы войны из мальчиков в юношей.

Гена рассказывает:

— Пришел я в Москву за железнодорожным билетом к какому-то начальнику и показываю ему пропуск в Ленинград. Он посмотрел и говорит: «Я вас сегодня запишу, а завтра выдам вам билеты». Ну, мы давай его просить: «Мы в Ленинграде с начала войны не были, у нас там родители. Устройте нам билет на сегодня, мы с ними встретим Новый год». Ну, он слушал, слушал, а потом позвонил куда-то, и в тот же день нам билеты выдали. Специально к Новому году.

Да! Ведь завтра Новый год! За разговорами я как-то и забыла об этом.

— Эх, ребята! Елки у нас нет. Некому купить было.

Смотрю — у ребят глаза загорелись, как только заговорили о елке. Но виду не подают:

— Ну, что ты, мама, мы ведь уже большие, зачем нам елка!

— Ну, если вы взрослые и вам елка уже не нужна, давайте организуем елку для маленьких детей из нашего дома.

— Вот это было бы здорово! — оживились ребята. — А наши игрушки уцелели?

— Да. Стеклянные уцелели.

— А фонарики целы?

— Целы.

— Как же так? — недоумевает Гена. — Посуда разбилась, когда снаряд в наш дом попал, а игрушки целы?

— Ваши елочные шарики и электролампочки с мамой на казарменном положении были, — пояснил отец.

Ребята смеются.

Коробка с елочными игрушками действительно стояла в шкафу у меня на работе. Не раз перед сном я ее открывала, перебирала игрушки, и за блеском стеклянных шариков чудился мне блеск глаз моих ребятишек. Как хорошо и тепло становилось на сердце!

Весь день мои ребята в заботах: выкупают продукты, прибирают квартиру, помогают приготовить обед. Когда пошли в магазин и задержались, я стала волноваться, как бы не заблудились, как бы не попали под артобстрел…

А им интересно посмотреть, каким стал город, поэтому дорога от Садовой до Загородного оказалась длинной.

К вечеру все сделано. Даже елка куплена. Геннадий ее устанавливает.

— Геша, криво. Подтяни немного вправо. Вот так, хорошо.

— Почему «Геша», а не «Гена»? — удивилась я.

— А мне так нравится, — заявил Гена, — меня все ребята так теперь зовут. И вы с папой так зовите. Хорошо?

Я обещала, но долго не могла привыкнуть к новому имени.

Гена быстро наладил освещение елки. Он ведь электромонтер четвертого разряда. Вдвоем с Лёкой повесили игрушки.

Даже не верится, что Новый год встречаем, как и прежде, всей семьей, при освещенной елке. Ведь в городе все еще рвутся снаряды!

Стали подсчитывать, кто должен к нам прийти. Насчитали четырнадцать маленьких гостей.

Первой пришла Лидушка. Катя рассказала, что она уже с трех часов дня волновалась: «Мама, а мы не опоздаем на елку к тете Лизе?!»

К шести часам вечера все в сборе. Ребята веселой гурьбой окружили елку, смотрят на игрушки, осторожно трогают ветки… Начались выступления и игры.

Гарик продекламировал: «Я мышонок цап-царап». Черные глазенки-бусинки его блестят, как у настоящего мышонка.

Люся сплясала гопака. Потом все вместе танцевали пионерскую польку.

Ребята резвятся вовсю, охотно выступают и горячо принимают выступающих. А я думаю: «Только бы обошлось сегодня без артобстрела».

В соседней комнате приготовлен чай. Угощение более чем скромное, но сейчас лучше не сделать. Вместо масла выкупила сыр, на кондитерские талоны — печенье и леденцы. Тарелочка винегрета (овощи со своих грядок!), бутерброд с сыром, к чаю на розетках по две штуки печенья и по пять леденцов — вот и все угощение.

Лидушка съела печенье с чаем, а леденцы не трогает.

— Что же ты, Лидушка, конфетки не ешь? — спросила ее.

— Это я маме понесу. Мы еще дома чаю попьем.

Лидушке шесть лет, и, конечно, ей хочется съесть леденцы, но она бережно хранит их для матери.

заключительным номером праздника был дед-мороз, который раздавал подарки. Ребятам достались: кому домик из картона или корзинка, кому хлопушка или барабан и всем — пакетики с леденцами. Счастливые разошлись детишки по домам.

Пусть Новый год будет для вас счастливым!

СТРОКИ, ОБЖИГАЮЩИЕ СЕРДЦЕ

Январь 1944 год. Ленинград еще в блокаде.

У меня инвалидность второй группы, но сидеть дома не могу. Работаю преподавателем политдисциплины в ремесленном училище № 26. По-прежнему выполняю обязанности политорганизатора в доме, где живу.

Вечерами готовлюсь к занятиям в нашей библиотеке.

Вот и сегодня, не успела раскрыть книгу, как в библиотеку вошла Белла Ионовна, такой же преподаватель, как и я. Это пожилая, совсем седая женщина, с большими золотисто-карими глазами. Я привыкла видеть ее всегда спокойной, вдумчивой, умеющей поддержать человека в трудную минуту. Сейчас она очень взволнована.

— Что с тобой? — спрашиваю. — Что случилось? Садись, Белла, рассказывай.

— Вот, прочитай, — протягивает она тоненькую ученическую, в розовой обложке, тетрадь.

— Что это?

— Читай.

Открываю тетрадь. Карандашом написанное сочинение. «Самый памятный день войны», — читаю заголовок.

«Радостно нам, что Красная Армия теснит и теснит врага. Блокада уже прорвана. Но фашистские войска еще обстреливают наш город. Мы много, очень много пережили: и голод, и холод, и обстрелы, и бомбежки, но все-таки остались жить!

Я больше всего запомнила день 14 августа 1943 года. Мы ехали с работы на трамвае, когда начался обстрел. Снаряд разорвался где-то очень близко. Трамвай резко затормозил, и мы услышали объявление по радио — начался артиллерийский обстрел района. Все пассажиры побежали в укрытия.

Когда я вышла из трамвая, то увидела много убитых и раненых, услышала стоны. На панели и на мостовой были лужи крови. Я не могла сдвинуться с места, стояла и смотрела, смотрела…

Девушки из МПВО сразу стали помогать раненым людям. Перевязывали, уносили на носилках убитых и тяжело раненных…

А я не могла двинуться с места. Не знаю, сколько я стояла, но вот кто-то потянул меня за рукав, — оказывается, трамвай уже звонил, сзывая пассажиров, — сейчас уйдет. Еду, а перед глазами раненые, убитые…

Когда мы прибежали домой, у всех было такое чувство: сделать все, чтобы скорее разбить, разгромить врага! Всеми силами помогать фронту! Ведь этим людям тоже хотелось жить!

Вот какой день войны запомнился мне на всю жизнь. И мы никогда не забудем вас, ленинградцы, погибшие в блокадном городе».

И подпись под этим сочинением: «Мария Павлова».

Руки с тетрадкой становятся тяжелыми, опускаются на колени… Так ясно представила я оцепеневшую от ужаса девочку, убитых и раненых.

— Как-то осенью, — продолжала Белла, — зашла я к ним в общежитие. Маруся мне об этом обстреле рассказала. Потом говорит: «Как не хочется сейчас умирать!» Когда я дала им задание, она написала это сочинение. И вот, — показала Белла Ионовна на тетрадь, — эту тетрадь сейчас мне принесли товарищи Маруси Павловой… Она погибла при артиллерийском обстреле…


* * *

Вот уже несколько дней в город доносится гул артиллерийского обстрела. С каждым днем он усиливается. А сегодня как-то особенно слышен несмолкаемый грохот мощной канонады. Мы, ленинградцы, хотя еще толком ничего не знаем, но твердо уверены: это наши. На улицах люди останавливаются и с улыбкой слушают этот гул, слушают, как симфоническую музыку! Настроение у всех приподнятое, работа спорится.

И вот — 27 января; все приникли к репродукторам. В дни войны радио для нас самый близкий друг. Мы делим с ним и горечь поражений и радость победы.

А сегодня — неповторимый день: снята блокада Ленинграда. Враг отброшен от стен города и отступает в беспорядке. Думали ли фашисты, что израненные, голодные люди способны на такое? Конечно, нет!

Блокада снята. На улицах — праздник: сияющие лица, оживленные разговоры, незнакомые люди поздравляют друг друга. Всюду идут митинги. И у нас собрались все, кто может ходить. Митинг начался минутой молчания: вспомнили тех, кто отдал жизнь за эту победу. Вспоминая друзей и знакомых, я вспомнила и маленькую Марию Андреевну Павлову. Только один месяц она не дожила до этого радостного, счастливого дня.


* * *

После 27 января 1944 года каждый день приносил нам радостные вести. Радио сообщало о победоносном продвижении наших войск, об освобожденных городах, о незабываемом ликовании советского народа, о его самоотверженном труде на освобожденной земле.

ПОБЕДА!

Мы уже на мирном положении! Давно ли, кажется, я в пять часов утра вешала во дворе лозунги: «Да здравствует 9 мая — день великой победы над фашистской Германией!»

Как только услышала по радио весть о победе, так сразу же начала писать лозунги. Работала лихорадочно, спешила. Кроме светло-зеленой туши, никакой краски под рукой не было. Лозунги получились по-весеннему яркие, веселые.

Но, конечно, не в краске дело! Они радовали при одной мысли о том, что на земле больше не грохочут пушки, не взрываются бомбы, не умирают люди, что настал долгожданный день великой Победы.

В эту ночь я думала, что одна не сплю в доме. А когда вышла во двор, увидела — из окон глядят жильцы, переговариваются. Заметили меня Кто-то выбежал помочь прибить лозунги.

— Елизавета Трофимовна, дождались светлых деньков!

— Поздравляем, Лизавета Трофимовна!

— И я вас поздравляю! — отвечала я.

Мы обнимали друг друга и плакали от радости.


* * *

…Солнечный июльский день — долгожданный день возвращения в родной город гвардейцев-победителей.

Мы следим за их продвижением к городу по газетам. Я вырезала фото и статьи из газет «Ленинградская правда» и «Смена», а также статьи о триумфальном шествии победителей по Ленинградской земле, и ко дню прихода гвардейцев сделала плакат: «Добро пожаловать! Со счастливым возвращением!». Вывесила его наворотах дома.

Детишки в доме тоже волнуются: «Скоро ли?…» Взрослые покупают подарки дорогим гостям.

В этот яркий, солнечный день кажется, что все цветы и зелень города перекочевали в наш дом. Но это только так кажется: охапки цветов и у соседних домов, и напротив — всюду ленинградцы цветами встречают победителей!

Вот вдали показались первые машины, первые орудия… Девочки нашего дома бросают на мостовую букеты цветов. Машины идут, как по ковру. К бойцам в машины, на орудия тоже летят цветы. Вот пронеслись «катюши»…

На машинах, на орудиях, точно воробьи, щебечут ребята. Мальчуганы успевают всюду.

Из группы мальчиков доносятся отрывки оживленного спора о марках машин, о системах орудий…

— А где мальчики? — спросила я. — Где наши мальчики?

— Тетя Лиза, не беспокойтесь! Валя «проголосовал», машина затормозила у соседнего дома, и ребята уехали.

Успокоилась, когда увидела, что малыши все здесь. Они очень огорчены, что их не взяли. Раздала им несколько пачек папирос.

— Скоро пойдут пешие бойцы, вы их угостите папиросами.

… Вот и пехотинцы! Загорелые, улыбающиеся лица. Радость в глазах их вызывает ответную радость на лицах ленинградцев.

Лучи солнца играют в орденах и медалях на груди бойцов и офицеров.

Тысячи километров под смертоносным огнем прошли вы, родные, близкие нашему сердцу! Через минные поля и колючую проволоку шли вы на врага, раненые не уходили с поля боя… И вот вы возвращаетесь… Обнимает

вас народ, целует и благословляет за трудный ваш путь, путь боев и побед!..

Вот немолодой смуглый таджик, — на груди два ордена Славы, несколько медалей и три ленточки, знаки ранений, — гладит по голове загорелого черноглазого Алика. Верно, вспомнился ему в этот миг свой сынишка. Смотрю на солдата, улыбаюсь. Он, поймав мой взгляд, тоже ответил улыбкой…

— Коленька, мальчик мой! — кинулась старушка к молодому белокурому бойцу.

Обеими руками держит она его голову и то целует, то смотрит: он ли, не ошиблась ли?!

— Три года не видела, ждала, ночей не спала. Дождалась!!

Радостно отвечает на ласки матери сын, целует ей руки.

— Мама, я от товарищей отстал, потом…

Старушку оттесняет девушка с копной золотых волос:

— Коленька, братик, дай я-то поцелую! — и успокаивает мать — Мама, я пойду с ним, узнаю, где остановятся, а потом и тебя туда свезу…

Вот четыре бойца несут торт таких размеров, что на целый батальон хватит.

Бойцам жарко, их сменяют другие. Кругом шутки, смех.

— Этот торт заморил уже целую роту…

— Приходите в гости на привал — угощения на всех хватит!

— На первом же привале его надо распробовать…

…Дети суют бойцам подарки, девушки — цветы… Вот древняя старушка вкладывает в руку бойца пачку папирос, обнимает и крестит его.

— Сохрани вас Бог. Покури с товарищами, сынок.

— Спасибо, мать!

— Вчера пенсию получила, вот и купила подарочек, — говорит всем старуха. — Как же, воевали! Власть нашу защищали!

…Только к вечеру возвратились ребятишки нашего дома. А мамаши было переполошились: ведь с самого утра ребята ничего не ели!

Гена рассказал, как ласково приняли их бойцы:

— Ребят всех обедом накормили и сладостями задарили.

Включился в разговор и Лёка:

— Ребята не хотели брать. «Это вам, — говорят, — гостинцы. Сами ешьте». А бойцы смеются: «Если мы все это съедим, — не видать нам света белого. Так что выручайте, ребята, помогите справиться».

…Даже в постели ребята говорят о виденном за день. Машины, орудия, танкетки, ордена гвардейцев и сами гвардейцы — глубоко, взволновали их молодые сердца.


* * *

Двадцать один год прошел со времени окончания войны… Но как много сделано за мирные годы в нашем городе, как и во всей стране. Ленинград стал лучше и краше прежнего, и нам, пережившим страшные дни блокады, он стал еще дороже.

Я хожу по чистым и прямым улицам его, смотрю на ленинградцев и невольно ищу в их лицах черты победителей.

И нахожу!

Это те же черты всепобеждающих людей, но уже не на полях сражений, а в труде.


Оглавление

  • ПРОВОДЫ
  • ВСЕ НА ЗАЩИТУ ГОРОДА
  • …И СНОВА ПРОВОДЫ
  • В БОЕВОМ ОХРАНЕНИИ
  • НАТАША КОЧИНА
  • НА ВОЛОСКЕ ОТ СМЕРТИ
  • БОРИСКА И ВОЛОДЕНЬКА
  • ДЕТИ И ВЗРОСЛЫЕ
  • КОЧЕРЫЖКА
  • ВАЖНОЕ ПОРУЧЕНИЕ
  • ГРИША
  • ЛЕНИНГРАДСКИЕ БУДНИ
  • ВЕСНА И ЛЕТО
  • ПЕРВЫЙ КОНЦЕРТ
  • БЛОКАДНАЯ ЕЛКА
  • СТРОКИ, ОБЖИГАЮЩИЕ СЕРДЦЕ
  • ПОБЕДА!