КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Наука души. Избранные заметки страстного рационалиста [Ричард Докинз] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ричард Докинз Наука души. Избранные заметки страстного рационалиста

Science In The Soul. Selected Writings of a Passionate Rationalist

© Richard Dawkins, 2017

© Gillian Somerscales, introductory material, 2017

© А. Гопко, перевод на русский язык, 2025

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Издательство CORPUS®

Памяти Кристофера Хитченса


Предисловие автора

Я пишу эти строки через два дня после ошеломительного путешествия к аризонскому Большому каньону (слово «ошеломительный» еще не девальвировалось так же сильно, как «потрясающий», хотя, боюсь, и его может ждать та же судьба). Великий каньон – священное место для многих коренных американских племен: здесь происходит действие многих мифов о возникновении мира, придуманных различными народностями, от хавасупаев до зуни, здесь находят последнее пристанище умершие индейцы хопи. Если бы меня принудили выбирать себе религию, я, пожалуй, согласился бы на что-нибудь подобное. Большой каньон сообщает религии размах, оставляющий далеко позади мелочную ограниченность авраамических религий – трех вечно грызущихся между собой культов, которые в силу исторической случайности все еще досаждают человечеству.

В ночной темноте я отправился на прогулку вдоль южной кромки каньона, прилег на невысокую скалу и стал смотреть вверх, на Млечный Путь. Я заглядывал в прошлое, наблюдая зрелище, происходившее сто тысяч лет назад, когда увиденный мною свет начинал свое долгое путешествие, конечной целью которого было пройти сквозь мои зрачки и вызвать электрические разряды в сетчатке. На рассвете я вернулся к тому же самому месту, испытал дрожь и головокружение, когда понял, где именно мне довелось прилечь во мраке, и посмотрел вниз, на дно каньона. И вновь я заглянул в прошлое – теперь уже на два миллиарда лет назад, в те времена, когда одни лишь микробы невидимо копошились под Млечным Путем. Если души индейцев хопи действительно спят посреди этого величественного покоя, то им должны составлять компанию замурованные в скалах духи трилобитов и морских лилий, плеченогих и белемнитов, аммонитов и даже динозавров.

Изучая эволюционное развитие по напластованиям каньона в милю высотой, можно ли указать точку, в которой вдруг, как неожиданно включенный свет, возникло то, что мы могли бы назвать «душой»? Или же «душа» проникала в мир украдкой: едва теплящаяся тысячная часть души у мерно колышущегося трубчатого червя, десятая доля души у латимерии, половинка души у долгопята, затем типичная человеческая душа и, наконец, душа масштаба Бетховена или Манделы? А может, говорить о душах вообще глупо?

Не глупо, если под этим понятием вы подразумеваете нечто вроде поразительного ощущения субъективной, персональной индивидуальности. Каждый знает, что такая душа у нас есть, даже если, по мнению многих современных мыслителей, она иллюзия, сформировавшаяся, как мог бы предположить дарвинист, потому что непротиворечивая, движимая единой целью субъектность способствует нашему выживанию.

Зрительные иллюзии – такие как куб Неккера, невозможный треугольник Пенроуза или фокус с оборотной стороной маски – доказывают, что видимая нами «реальность» образуется из несовершенных моделей, формирующихся в головном мозге. В случае с кубом Неккера двумерный рисунок из начерченных на бумаге линий совместим с двумя альтернативными конфигурациями трехмерного куба, и мозг поочередно выбирает то одну, то другую из них. Это чередование явственно ощутимо – можно даже измерить его частоту. А линии, образующие на бумаге треугольник Пенроуза, не совместимы ни с каким предметом реального мира. Подобные иллюзии дразнят программное обеспечение головного мозга, занимающееся построением моделей, и показывают тем самым, что оно существует.

Программное обеспечение мозга создает аналогичным образом и полезную иллюзию индивидуальности: некоего «я», находящегося, по ощущениям, непосредственно позади наших глаз; «субъекта», принимающего решения в соответствии со своей свободной волей; целостной личности, которая стремится к достижению целей и испытывает эмоции. Формирование личности происходит постепенно в раннем детстве – возможно, путем объединения изначально разрозненных фрагментов. Некоторые расстройства психики трактуются как «раздвоение личности», то есть как несоединимость частей. Небезосновательно будет предполагать, что постепенный рост самосознания у ребенка отражает сходные преобразования на более долговременной – эволюционной – шкале. Не обладает ли, скажем, рыба зачатками индивидуального самоощущения на уровне, в каком-то смысле эквивалентном уровню новорожденного младенца?

Мы вправе рассуждать об эволюции души – но только обозначая этим словом нечто вроде внутренней конструкции, модели «себя». Если же под «душой» подразумевать привидение, остающееся жить после смерти тела, то это совсем другой разговор. Персональная идентичность возникает в результате материальной деятельности головного мозга, и ей суждено претерпевать распад, возвращаясь к пренатальному небытию, по мере того как мозг приходит в упадок. Однако у «души» и тому подобных слов имеются и поэтические значения, которые я употребляю не краснея. В эссе из моего сборника «Капеллан дьявола» я прибегал к этим словам для восхваления великого педагога Ф. У. Сэндерсона, который еще до моего рождения возглавлял школу, где я учился. Рискуя быть понятым неверно, я писал о «духе» и о «призраке» покойного Сэндерсона:

Его дух продолжал жить в Аундле. Его непосредственный преемник Кеннет Фишер вел педагогический совет, когда в дверь робко постучали и вошел маленький мальчик: «Простите, сэр, там у реки черные крачки». «Это может подождать», – решительно сказал Фишер собравшимся. Он встал с председательского места, схватил свой висевший на двери бинокль и уехал на велосипеде в компании юного орнитолога. Невольно представляешь себе, как добродушный, краснощекий призрак Сэндерсона с улыбкой глядел им вслед.

Я продолжил вести речь о «тени» Сэндерсона, описывая и другую сцену, уже из собственного ученического опыта, когда преподаватель естественных наук Йоан Томас, умевший пробуждать интерес к предмету (он пришел в нашу школу, потому что восхищался Сэндерсоном, хотя и был слишком молод, чтобы знать его лично), эффектно продемонстрировал нам, как важно признавать свое неведение. Он задавал нам по очереди один и тот же вопрос, и мы высказывали свои предположения. В конце концов наше любопытство разожглось, и мы завопили («Сэр! Сэр!»), требуя правильного ответа. Мистер Томас многозначительно дождался наступления тишины, а затем четко и ясно проговорил, для пущего эффекта делая паузы между словами: «Я не знаю! Я… не… знаю!»

И вновь отеческая тень Сэндерсона довольно посмеивалась в углу, и никому из нас не забыть этого урока. Важны не сами знания, а как ты открываешь их для себя и как о них думаешь – вот образование в подлинном смысле слова, столь отличное от нынешней помешанной на оценках культуры.

Был ли риск, что читатели того моего эссе неправильно поймут меня и решат, будто «дух» Сэндерсона все еще жив, его добродушный, краснощекий «призрак» глядит с улыбкой, а его «тень» довольно посмеивается в углу? Не думаю, хотя бог его знает (ну вот, опять) – страстного рвения понимать неправильно в таких делах хватает с лихвой.

Должен признать, что подобная опасность, обусловленная все тем же рвением, подстерегает нас и с заглавием данной книги. «Наука души». Что это означает?

Прежде чем я отвечу, позвольте сделать отступление. Я полагаю, что Нобелевскую премию по литературе давно пора присудить ученому. Должен с огорчением сказать, что имевший место прецедент крайне неудачен: Анри Бергсон – скорее мистик, нежели подлинный человек науки, а предложенный им виталистический термин е́lan vital был едко высмеян Джулианом Хаксли в сатирическом образе поезда, передвигающегося по железной дороге при помощи е́lan locomotif. Но если серьезно, почему не дать литературную Нобелевку настоящему ученому? Хотя Карл Саган, увы, покинул этот мир и уже не может получить ее, кто станет спорить с тем, что литературным качеством своих работ он соответствует нобелевским стандартам, не уступая великим романистам, историкам и поэтам? А Лорен Айзли? Льюис Томас? Питер Медавар? Стивен Джей Гулд? Джейкоб Броновски? Дарси Томпсон?

Каковы бы ни были заслуги отдельных авторов, которых мы могли бы перечислить, разве сама по себе наука – не достойная тема для наилучших писателей, более чем способная вдохновлять великую литературу? И каковы бы ни были конкретные особенности науки, делающие ее таковой (это те же самые качества, что порождают великую поэзию и приводят к появлению романов, удостаиваемых Нобелевской премии), разве мы здесь не приближаемся к тому, чтобы постичь значение слова «душа»?

«Духовный» – вот еще одно слово, применимое к научной литературе уровня Сагана. Принято считать, что физики чаще биологов называют себя верующими. Тому имеются даже статистические подтверждения, справедливые для членов как Лондонского королевского общества, так и Национальной академии наук США. Но опыт показывает, что если копнуть глубже, то даже у тех 10 % из отборных ученых, что сознаются в некоторой религиозности, нет, как правило, веры ни в сверхъестественное, ни в Бога, ни в Творца, нет и стремления к загробной жизни. А есть у них – они и сами так вам скажут, если начать допытываться, – лишь некое «духовное» ощущение. Им может нравиться затасканное словосочетание «благоговейное изумление», и кто их в том упрекнет? Они, как и я на этих страницах, могут цитировать индийского астрофизика Субраманьяна Чандрасекара с его «трепетом перед прекрасным» или американского физика Джона Арчибальда Уилера:

За всем этим наверняка стоит идея столь простая и столь красивая, что, когда мы постигнем ее – через десять, сто, тысячу лет, – мы все скажем друг другу: «Как же могло быть иначе? Как мы могли быть так слепы?»

Сам Эйнштейн, не будучи чужд духовности, совершенно недвусмысленно говорил, что не верит ни в какое персонифицированное божество:

То, что вы читали о моих религиозных убеждениях, – разумеется, ложь, причем ложь систематически повторяемая. Я не верю в персонифицированного Бога, чего никогда и не отрицал, а, напротив, ясно высказывал. Если во мне и есть что-то, что можно назвать религиозностью, то это безмерное восхищение устройством мира, насколько наша наука позволяет его постичь.

И по другому случаю:

Я глубоко религиозный безбожник, что в некотором роде новая религия.

Хоть я и предпочел бы иную формулировку, я ощущаю себя «духовной» личностью именно в таком смысле «глубоко религиозного безбожника» – и именно в данном смысле безо всякого смущения использую слово «душа» в заглавии этой книги.

Наука восхитительна и необходима. Восхитительна она для души – например, при созерцании глубин пространства и времени на краю Большого каньона. Но она и необходима: для общества, для нашего благополучия, для нашего близкого и далекого будущего. Оба эти аспекта науки представлены в данной антологии.

Всю свою взрослую жизнь я отдавал силы научному просвещению, и большинство собранных здесь эссе возникло в те годы, когда я занимал должность профессора по осознанию обществом достижений науки, тогда только что учрежденную Чарльзом Симони. Популяризируя науку, я долгое время отстаивал направление, которое называл школой Карла Сагана, то есть провидческую, поэтическую, будоражащую воображение сторону науки, противопоставляя ее «школе сковородок с антипригарным покрытием». Под последней я имею в виду стремление оправдывать стоимость, скажем, космических исследований наличием у них побочных результатов вроде непригорающей сковородки: такое стремление можно сравнить с попыткой обосновать необходимость музыки тем, что она хорошее упражнение для правой руки скрипача. Это обесценивающе и унизительно. Полагаю, и мое сатирическое сравнение могут упрекнуть в чрезмерном обесценивании, но я все же продолжаю его использовать, тем самым отдавая предпочтение научной романтике. Чтобы обосновать важность исследований космоса, я скорее заговорю о том чувстве, которое превозносил Артур Кларк, а Джон Уиндем окрестил «зовом пространства», – о современной версии зова, что вел Магеллана, Колумба и Васко да Гаму на поиски неизведанного. Однако ярлык «школа сковородок с антипригарным покрытием» и вправду несправедливо принижает соответствующее направление мысли, так что сейчас я собираюсь обратиться к серьезному, практическому значению науки, ведь ему посвящены многие эссе данной книги. Наука действительно важна для жизни, и под наукой я подразумеваю не только научные факты, но и научное мышление.

Я пишу это в ноябре 2016-го: унылый месяц унылого года, когда выражение «варвары у ворот» тянет произносить безо всякой иронии. Впрочем, они не у ворот, а скорее внутри крепости, ведь несчастья, постигшие две самые населенные из англоязычных стран, вызваны внутренними причинами: эти раны нанесены не землетрясением и не военным переворотом, а демократическим процессом как таковым. Разум как никогда нуждается в том, чтобы на него обратили внимание.

Я вовсе не склонен недооценивать эмоции: я люблю музыку, литературу, поэзию, а также тепло человеческих привязанностей – как физическое, так и душевное, – но эмоции должны знать свое место. Принимаемые на государственном уровне политические решения, которые влияют на будущее, должны вытекать из хладнокровного, рационального рассмотрения всех возможностей, аргументов за и против, вероятных последствий. Интуиция, даже если она не берет свое начало в мутных и темных водах ксенофобии, мизогинии и прочих слепых предрассудков, должна держаться в стороне от кабины для голосования. Какое-то время эти неясные эмоции почти не поднимались на поверхность. Но в 2016 году политические кампании по обе стороны Атлантики вытащили их на всеобщее обозрение, сделав если не респектабельными, то по крайней мере выражаемыми открыто. Демагоги подали пример всем остальным и торжественно открыли сезон таких предубеждений, о которых в течение полувека считалось постыдным шептаться по углам.

Каковы бы ни были сокровенные чувства отдельно взятых ученых, сама наука зиждется на строгой приверженности к объективным показателям. Существует объективная истина, и наше дело – искать ее. Естественным наукам присущи тщательно соблюдаемые меры предосторожности, направленные против личной предубежденности, против невольного человеческого стремления подтверждать собственные взгляды, против предвзятых выводов, делаемых до ознакомления с фактами. Опыты проводятся неоднократно, двойные слепые исследования страхуют как от извинительного желания ученых доказать свою правоту, так и от более похвального чрезмерного старания максимизировать возможность ее опровержения. Эксперимент, поставленный в Нью-Йорке, может быть воспроизведен в Нью-Дели, и выводы из него будут ожидаться одни и те же, невзирая ни на географию, ни на культурно и исторически обусловленные личные пристрастия ученых. Вот бы и о других академических дисциплинах, таких как богословие, можно было сказать то же самое! Философы охотно рассуждают о «континентальной» философии, противопоставляя ее «аналитической». Кафедра философии американского или британского университета вполне может искать специалиста, чтобы «закрыть вакансию по континентальной традиции». В силах ли вы представить себе кафедру естественных наук, дающую объявление о свободной должности преподавателя «континентальной химии»? Или о «восточной традиции в биологии»? Сама идея кажется неудачной шуткой. Это кое-что да говорит о научных ценностях и выглядит не слишком лестно по отношению к ценностям философским.

Начав с научной романтики и «зова пространства», я перешел к научным ценностям и научному мышлению. Решение поставить практическую пользу науки в самый конец может кому-то показаться странным, но такая последовательность отражает мои личные приоритеты. Разумеется, медицинские блага вроде вакцин, антибиотиков и обезболивающих чрезвычайно важны и слишком хорошо известны, чтобы говорить тут о них в очередной раз. То же самое относится и к изменениям климата (зловещие и, пожалуй, уже запоздалые предостережения), и к дарвиновской эволюции устойчивости к антибиотикам. Здесь я собираюсь рассмотреть другое предостережение, менее срочное и менее известное. В нем удачно переплетаются все три заявленные темы: зов пространства, практическая польза науки и научное мышление. Речь идет о неизбежной, хотя и не обязательно неотвратимой, опасности катастрофического столкновения с крупным объектом внеземного происхождения – вероятнее всего, вышедшим из астероидного пояса под воздействием гравитации Юпитера.

Динозавры, за важным исключением птиц, были сметены с лица земли грандиозным космическим катаклизмом, который рано или поздно грянет снова. На сегодняшний день имеется немало убедительных косвенных свидетельств в пользу того, что около шестидесяти шести миллионов лет назад в полуостров Юкатан ударил гигантский метеорит или комета. Согласно правдоподобным оценкам, масса этого объекта (размером с приличную гору) и его скорость (по-видимому, 40 000 миль в час) должны были высвободить при ударе энергию, эквивалентную одновременному взрыву нескольких миллиардов бомб, сброшенных на Хиросиму. Вызванные непосредственным столкновением палящая температура и ударная волна могли послужить причиной долгой ядерной зимы, длившейся, вероятно, лет десять. Совокупность этих событий уничтожила всех нептичьих динозавров, а также птерозавров, ихтиозавров, плезиозавров, аммонитов, большинство видов рыб и множество других существ. К счастью для нас, кое-какие млекопитающие сумели выжить – возможно, благодаря тому, что находились в спячке в своих подземных «бункерах».

Катастрофы подобного масштаба будут грозить нам снова. Когда именно – никто не знает, ведь эти столкновения случайны. Никоим образом нельзя сказать, что их вероятность возрастает по мере того, как промежуток между ними увеличивается. Такое может произойти и при нашей жизни, но вряд ли, поскольку столь громадные метеориты падают в среднем раз в сотни миллионов лет. Более мелкие, но все же опасные астероиды, достаточно крупные, чтобы разрушить город величиной с Хиросиму, врезаются в Землю каждый век или два. А не беспокоит это нас потому, что бо́льшая часть поверхности нашей планеты необитаема. Да и они, разумеется, не падают регулярно. Нельзя посмотреть на календарь и сказать: «Скоро следующий».

За советы и информацию по этой теме я благодарю знаменитого астронавта Расти Швайкарта, ставшего самым известным борцом за то, чтобы принимать данный риск всерьез и пытаться как-то его предотвратить. Но что мы можем сделать? Что могли бы сделать динозавры, будь у них телескопы, инженеры и математики?

Первым делом необходимо обнаружить приближающийся объект. Слово «приближающийся» может создать неверное впечатление о природе проблемы. Это не несущиеся прямо на нас пули, видимые все четче и четче по мере своего приближения. И Земля, и угрожающий ей объект движутся по эллиптическим орбитам вокруг Солнца. При обнаружении астероида нам следует вычислить его орбиту – а это можно сделать тем точнее, чем больше мы проведем наблюдений, – и рассчитать, не пересечется ли она когда-нибудь в будущем (быть может, через много десятилетий) с орбитой нашей планеты. Когда астероид обнаружен и его орбита точно определена, все остальное – просто математика.

Рябой лик Луны – тревожная иллюстрация тех бедствий, которых мы избегаем благодаря защите земной атмосферы. Статистическое распределение лунных кратеров различного диаметра позволяет нам понять истинное положение вещей, задает некий базовый уровень для оценки наших скромных успехов в заблаговременном обнаружении опасных космических объектов.

Чем крупнее астероид, тем проще его выявить. Мелкие – в том числе и такие «мелкие», что способны разрушить целый город, – вообще трудно детектируемы и потому запросто могут явиться почти, или даже совсем, без предупреждения. Нам необходимо совершенствовать свое умение обнаруживать астероиды. А это значит наращивать количество широкоугольных телескопов для мониторинга, в том числе инфракрасных на орбите, расположенных вне искажающего влияния атмосферы Земли.

Вот мы распознали опасный астероид, чей путь грозит однажды пересечься с нашим, но что делать дальше? Теперь нам нужно изменить траекторию объекта – либо ускорив его и выведя на более широкую орбиту, чтобы он подошел к месту встречи слишком поздно для столкновения, либо же, наоборот, замедлив, чтобы его орбита сократилась и он явился слишком рано. Как ни удивительно, хватит очень малого изменения скорости в любом направлении – всего 0,025 мили в час. Это осуществимо даже без использования взрывчатки – при помощи уже наличествующих, хотя и затратных, технологий, имеющих отношение к грандиозному успеху миссии «Розетта», которая была организована Европейским космическим агентством с целью посадить космический аппарат на комету, что и произошло через двенадцать лет после запуска, состоявшегося в 2004 году. Теперь вы понимаете, что я имел в виду, говоря о соединении фантазерского «зова пространства» с трезвой практичностью прикладных исследований и строгостью научного мышления? Данный подробный пример иллюстрирует еще одно свойство научного подхода, еще одно преимущество того, что можно было бы назвать душой науки. Кто, кроме ученого, сумеет предсказать точный момент мировой катастрофы за сотню тысяч лет и разработать скрупулезный план по ее предотвращению?

Несмотря на то, что эти эссе писались на протяжении значительного срока, сегодня я в них мало что изменил бы. Можно было бы удалить из них все отсылки ко времени их написания, но я не стал. Кое-какие из представленных здесь текстов – это речи, подготовленные для конкретных случаев вроде открытия выставки или почтения памяти усопшего. Я оставил их в неприкосновенности – такими, какими некогда произнес. Они сохраняют присущую им непосредственность, которая исчезла бы, задумай я вычистить из них все упоминания, касавшиеся текущего момента. Я ограничился сносками и послесловиями: добавил краткие дополнения и размышления, пригодные, пожалуй, для того, чтобы читать их параллельно с основными текстами – как своеобразный диалог между мной сегодняшним и автором исходной статьи.

Вместе с Джиллиан Сомерскейлс мы отобрали из моих эссе, речей и журналистских статей сорок один текст и распределили между восемью разделами. Помимо науки как таковой, я размышляю там о научных ценностях, об истории науки и о роли науки в обществе: немного полемики, сатиры и юмора, аккуратное заглядывание в будущее, а также щепотка личных сожалений (надеюсь, не переходящих в брюзжание). Каждый раздел начинается со вдумчивого вступительного слова самой Джиллиан. Добавлять что-либо к сказанному ею было излишне, но, как вы уже знаете, я все-таки не удержался и от собственных сносок и послесловий.

Когда мы обсуждали различные варианты заглавия книги, «Наука души» (или «для души») лидировала в гонке: и Джиллиан, и я отдавали этому названию легкое предпочтение перед многочисленными конкурентами. И хотя за мной прежде не замечалось веры в приметы, должен сознаться, что окончательное решение я принял, когда, составляя в августе 2016 года каталог своей библиотеки, наткнулся на восхитительную брошюру Майкла Шермера. Она была посвящена «Ричарду Докинзу, отдавшему науке свою душу» и называлась «Душа для науки». Это было почти столь же неожиданно, сколь и приятно, так что ни Джиллиан, ни я более не сомневались в том, как назвать книгу.

Я безгранично благодарен Джиллиан. Кроме того, мне бы хотелось выразить свою признательность Сюзанне Уэйдсон из издательства Transworld и Хилари Редмон из Penguin Random House USA за их горячую веру в наш проект и за ценные советы. Миранда Хэйл, будучи искусным пользователем интернета, помогла Джиллиан разыскать утерянные статьи. Сам жанр антологии, включающей в себя тексты, которые писались на протяжении многих лет, подразумевает и благодарности за тот же период. Они приведены в оригинальных публикациях. Я не могу воспроизвести их все здесь и надеюсь на понимание. То же касается и библиографических ссылок. Интересующийся ими читатель найдет их в оригинальных публикациях, полные выходные данные которых приведены в конце книги.

Предисловие редактора

Ричард Докинз никогда не поддавался классификации. Один выдающийся биолог с математическим складом ума, рецензируя «Эгоистичный ген» и «Расширенный фенотип», был поражен, обнаружив научный труд, явно лишенный логических ошибок и однако же не содержавший ни единой строчки математических выкладок. Ему ничего не оставалось, кроме как прийти к непостижимому, с его точки зрения, выводу: «По-видимому, Докинз… думает прозой».

К счастью, так оно и есть. Ведь если бы Докинз не думал прозой – не учил прозой, не рассуждал прозой, не изумлялся прозой, не спорил прозой, – у нас не было бы головокружительной вереницы работ, созданных самым разносторонним из просветителей. Не только тринадцать его книг, о достоинствах которых мне нет нужды распространяться, но и громадный – глаза разбегаются! – выбор более коротких текстов: статьи для ежедневных газет и научных журналов, лекционных аудиторий и онлайн-форумов, колонки, полемические статьи, рецензии, обзоры. Из этого изобилия, разрабатывая богатые месторождения, сформировавшиеся как до, так и после публикации первой антологии Докинза «Капеллан дьявола», мы и составили вместе с ним данный сборник, включающий в себя наравне со многими недавними и несколько более ранних, проверенных временем сочинений.

Учитывая его репутацию спорщика, мне казалось особенно важным уделить должное внимание той работе по объединению людей, которую совершает Ричард Докинз, неустанно протягивая мостики через пропасть между научными рассуждениями и широчайшим спектром общественных дискуссий. Мне он видится этаким эгалитаристским элитистом, посвятившим себя тому, чтобы делать сложную науку не просто доступной, но постижимой (причем без какой-либо профанации «для чайников»), постоянно добивающимся ясности и четкости мысли, использующим слово как точный прибор, как хирургический инструмент.

Если он также пользуется словом как рапирой, а иногда и как дубинкой, то только чтобы пробить брешь в обскурантизме и претенциозности, убрать с дороги отвлечение внимания и путаницу в головах. Он не выносит фальши ни в чем, будь то убеждения, наука, политика или чувства. Читая и перечитывая его статьи при отборе их для этой книги, я мысленно выделила группу работ, которые назвала «дротиками»: краткие колкие заметки, порой забавные, порой пышущие гневом, порой душераздирающе трогательные или ошеломляюще невежливые. У меня было искушение сгруппировать часть из них в особый раздел, но, поразмыслив, я предпочла расположить несколько таких «дротиков» вперемежку с более вдумчивыми и развернутыми эссе, что и яснее показывает диапазон творчества автора в целом, и позволяет читателю лучше прочувствовать смены ритма и тональности, доставляющие такое наслаждение при чтении Докинза.

Здесь вам встретятся восторг и насмешка, доведенные до предела. Попадется и ярость, но никогда она не будет направлена на сведение личных счетов – только на вред, причиняемый другим, в особенности детям, животным и тем людям, что подвергаются гонениям за противостояние диктату властей. Эта ярость и сопутствующая ей грусть по всему, что испорчено или утрачено, напоминают мне – и я подчеркиваю, что говорю только за себя, а не за Ричарда, – о трагическом аспекте его писательской и ораторской деятельности после «Эгоистичного гена». Если слово «трагический» кажется вам чересчур сильным, подумайте вот о чем. В той книге, что произвела эффект разорвавшейся бомбы, он объяснил механизм действия эволюции путем естественного отбора, используя логику, основывающуюся на неумолимо своекорыстном поведении крошечных репликаторов, создающих живые организмы. Затем он подчеркнул, что люди – единственные, кому под силу сбросить тиранию эгоистичных реплицирующихся молекул, взять себя и весь мир в собственные руки, планировать будущее и, следовательно, влиять на него. Мы первый вид существ, способных быть неэгоистичными. Это был своего рода боевой клич. А трагизм вот в чем: вместо того чтобы затем посвятить свои разнообразные таланты убеждению человечества в необходимости использовать такое ценное свойство, как сознание (а также непрестанно множащиеся достижения науки и разума), дабы подняться над эгоистичными импульсами, запрограммированными в нас эволюцией, он был вынужден растрачивать свою энергию и способности на то, чтобы убеждать людей в существовании эволюции как таковой. Работенка, возможно, неприятная, но кто-то должен ее делать, ведь, по его собственным словам, природа не может сама подать иск за клевету. И как замечает он в одной из приведенных здесь работ: «…Я уяснил, что строгое следование здравому смыслу никоим образом не является очевидным для большинства людей. Здравый смысл и впрямь нуждается в непрестанной бдительности для своей защиты». Ричард Докинз – не только пророк разума, но и наш неусыпный часовой.

Досадно, что с понятиями точности и ясности ассоциируется так много суровых эпитетов: «безжалостная», «беспощадная», «убийственная», – ведь убеждения Ричарда так и лучатся состраданием, великодушием, добротой. Даже его критика, вооруженная строгостью, обезоруживающе остроумна, как, например, в его обращении к премьер-министру, где говорится о «баронессе Варси, вашем министре без портфеля (и без избрания)», или когда он пародирует одного из приспешников Блэра, поддерживавшего своего начальника в поощрении религиозного многообразия: «Мы поспособствуем открытию шариатских судов, но на строго добровольной основе – только для тех, чьи мужья и отцы сами этого захотят».

Говоря о ясности изложения, я выберу другие образы: проницательность, следовательское внимание к логике и деталям, ослепительное озарение. А манеру, в какой пишет Докинз, я бы предпочла называть не грубой, а атлетической: она воздействует не только силой, но и гибкостью, легко приноравливаясь практически к любым слушателям, читателям и темам. Весьма немногие авторы способны сочетать выразительность и утонченность, эмоциональное воздействие и точность вместе с таким изяществом и юмором.

Я работаю с Ричардом Докинзом около десяти лет, начиная с его книги «Бог как иллюзия». И если, читая следующие страницы, вы сможете хотя бы отчасти оценить не только точность мыслей автора и легкость их изложения, не только бесстрашие, с каким он пускается лавировать по самым скользким темам, не только энергию, с какой он отдает себя разъяснению сложности и красоты науки, но также благородство, доброжелательность и любезность, какими были пронизаны все наши с Ричардом взаимоотношения за годы, прошедшие с того первого сотрудничества, – значит, одна из целей настоящего издания будет достигнута.

Еще одна цель окажется достигнутой, если книга будет соответствовать удачному описанию, приведенному в одном из вошедших в нее эссе: «…Взаимно соответствующие части процветают в присутствии друг друга – и таким образом проступает иллюзия всеобщей гармонии». На самом же деле я уверена, что гармония, которой дышит этот сборник, – вовсе не иллюзия, а эхо одного из самых звонких и полнозвучных голосов нашего времени.

Дж. С.

Часть I. Ценность (и ценности) науки

Мы начинаем с самого основного, с науки: что она из себя представляет, чем занимается, как (в идеале) делается. Лекция Ричарда «Научные ценности и наука о ценностях», прочитанная в 1997 году в пользу Amnesty International, – это чудесное многогранное произведение, которое охватывает широчайший круг вопросов и прокладывает путь для некоторых тем, рассматриваемых более подробно далее в настоящем сборнике. К числу таких тем относятся: непререкаемый авторитет объективной истины для науки; необходимость учитывать при этических рассуждениях такой фактор, как способность испытывать страдания; опасности «видизма»; выразительное подчеркивание ключевых различий – например, между «использованием риторики с целью продемонстрировать то, что считаешь правдой, и использованием риторики с целью намеренно правду сокрыть». Здесь мы слышим голос ученого-просветителя, убежденного, что слова следует выстраивать так, чтобы доносить истину, а не создавать «истины» искусственно. В первом же абзаце проводится важное разграничение: ценности, на которых базируется наука, – набор благородных и важных принципов, нуждающихся в защите, поскольку от них зависит сохранение нашей цивилизации, – это одно, а попытка сформулировать ценности на основе научного знания – дело совершенно другое и куда более сомнительное. Мы должны иметь храбрость признать, что начинать нам приходится в этическом вакууме, что свои ценности мы придумываем сами.

Автор лекции – отнюдь не одержимый голыми фактами мистер Грэдграйнд, не ученый сухарь, не книжный (и не могильный) червь. Фрагменты, где говорится об эстетической ценности науки, о поэтических видениях Карла Сагана, о «трепете перед прекрасным» Субраманьяна Чандрасекара, служат страстному прославлению триумфов и красот науки – ее способности приносить радость в нашу жизнь и давать надежду на будущее.

Затем происходит смена ритма и трибуны, а стиль из пространного и вдумчивого становится резким и язвительным – перед нами один из докинзовских «дротиков», как я их называю. Ричард с ледяной вежливостью продолжает некоторые рассуждения, начатые в лекции для Amnesty International, и предостерегает будущего британского монарха о том, как опасно руководствоваться «внутренним голосом», а не наукой, основанной на доказательствах. И хотя в принципе Докинз не отказывает людям в праве выносить собственные суждения о тех возможностях, что предоставляют наука и технологии, «один из тревожных аспектов истеричного противодействия возможным рискам, связанным с генно-модифицированными культурами, состоит в том, что оно отвлекает внимание от реальных опасностей, уже хорошо понятных, но во многом игнорируемых».

Следующее сочинение, вошедшее в данный раздел, – «Наука и страсти нежные», еще одна объемная лекция, прочитанная с типичной для Докинза смесью серьезности и остроумия. И здесь мы тоже встретим его мессианский восторг перед наукой, смягченный трезвым осознанием того, как далеко мы могли бы продвинуться к началу нового тысячелетия и какие дороги остались не пройдены. Что характерно, это воспринимается как призыв удвоить усилия, а вовсе не опускать руки.

Откуда же взялись это неиссякаемое любопытство, эта жажда знаний, это предупредительное сопереживание? Раздел завершают «Дулиттл и Дарвин» – одновременно и исполненный нежности взгляд в прошлое, на детские впечатления, внесшие свой вклад в прививание ребенку научных ценностей, и вместе с тем урок, объясняющий, как отделить собственно ценности от их преходящей исторической и культурной оболочки.

Сквозь все эти несхожие тексты ясно просвечивают следующие ключевые идеи. Не стоит убивать гонца за дурные вести, не стоит обращаться к иллюзорным утешениям, не стоит путать «так есть» с «так должно быть» и с «хотелось бы, чтобы так было». Вывод отсюда следует в конечном счете оптимистичный: осознанная, непрестанная сосредоточенность на том, как устроен мир, помноженная на живое воображение неисправимо любознательного человека, приводит к озарениям, способным просвещать, бросать вызов и вдохновлять. Таким образом, наука продолжает свое развитие, понимание совершенствуется, знания множатся. Будучи собраны вместе, эти тексты слагают манифест, прославляющий науку и призывающий сражаться за ее дело.

Дж. С.

Научные ценности и наука о ценностях[1]

Научные ценности – что это означает? В поверхностном и широком смысле я собираюсь так называть (и описывать с симпатией) те ценности, которых должен придерживаться ученый – в той мере, в какой ему внушает их его профессия. В более же узком и строгом смысле речь идет о том, чтобы черпать ценности непосредственно из научного знания, как из некой священной книги. Ценности такого рода я буду решительно[2] отвергать. В качестве источника жизненных ценностей книга природы, быть может, и не хуже обычных священных книг, но это еще мало что дает.

Словосочетание «наука о ценностях» – вторая часть заголовка – обозначает научное исследование того, откуда берутся наши ценности. Сам по себе этот вопрос должен быть чисто академическим, лишенным оценочных суждений – с виду он не острее вопроса о том, откуда появился наш скелет. Вполне могло бы выясниться, что своими ценностями мы ничуть не обязаны нашей эволюционной истории, но это не тот вывод, к которому я приду.

Научные ценности в широком смысле

Не думаю, что в повседневной жизни ученые обманывают супруг, супругов и налоговых инспекторов реже (или чаще), чем кто угодно еще. Однако в профессиональной жизни у ученых есть особые причины ценить неприкрытую правду. Их деятельность основывается на убеждении, что существует такая штука, как объективная истина, что она не скована рамками культурных различий и что, если двое ученых зададутся одним и тем же вопросом, они непременно придут к одному и тому же верному ответу, каковы бы ни были их изначальные взгляды, культурная принадлежность и даже (в определенных пределах) личные способности. Это не противоречит часто повторяемому философскому утверждению, что, дескать, ученые не доказывают истин, а лишь поддерживают те гипотезы, которые не могут опровергнуть. Такой философ волен убеждать нас, что все известные нам факты – не более чем неопровергнутые теории, но существуют теории, на чью неопровержимость мы поставим все, что имеем. Они-то в просторечии и называются правдой[3]. Разные ученые, какие бы географические расстояния и культурные пропасти их ни разделяли, имеют обыкновение приходить к одним и тем же неопровергнутым теориям.

Такое мировоззрение полярно модному пустословию вроде следующего:

Объективной истины не существует. Мы сами создаем свою истину. Объективной реальности не существует. Мы сами создаем свою реальность. Духовные, мистические, внутренние способы познания превосходят наши обычные способы[4]. Если переживание кажется реальным, значит, оно реально. Если вы чувствуете, что идея правильна для вас, она правильна. Мы не можем приобрести знание об истинной природе реальности. Наука тоже иррациональна и мистична. Это еще одна вера, система воззрений, миф, имеющий не больше прав на существование, чем любой другой. Истинны убеждения или нет, не имеет значения – лишь бы они были вам дороги[5].

От этого легко сойти с ума![6] Чтобы наилучшим образом проиллюстрировать ценности одного из ученых, скажу, что, если наступит время, когда все будут так думать, я предпочту уйти из жизни. Ведь тогда мы снова погрузимся в Темные века, пусть даже они и не станут «более мрачными и более продолжительными под влиянием извращенной науки»[7], поскольку не будет никакой науки, чтобы ее извращать.

Да, действительно, ньютоновский закон всемирного тяготения лишь приблизителен. В свое время, возможно, и на смену эйнштейновской общей теории относительности придет что-нибудь другое. Но это не принижает их до уровня средневекового колдовства или предрассудков первобытных племен. На приблизительные законы Ньютона можно поставить свою жизнь, что мы регулярно и делаем. Когда придется лететь, чему наш культурный релятивист доверит себя: левитации или физике, ковру-самолету или авиастроительной компании «Макдоннелл-Дуглас»? В какой бы культурной среде вы ни были воспитаны, закон Бернулли не перестает действовать, как только вы покидаете пределы «западного» воздушного пространства. А на что вы поставите свои деньги, когда речь зайдет о прогнозах? Как заметил Карл Саган, сегодня вы можете, подобно герою Райдера Хаггарда, ошеломить дикарей релятивизма и нью-эйджа, с точностью до секунды предсказав полное солнечное затмение, которое будет через тысячу лет.

Саган умер месяц назад. Мы виделись с ним всего однажды, но я обожаю его книги и мне будет не хватать его как «свечи во тьме»[8]. Я посвящаю эту лекцию его памяти и буду использовать в ней выдержки из его сочинений. Замечание о предсказании затмений взято из последней прижизненно опубликованной книги Карла «Мир, полный демонов», где далее он пишет:

Если вы страдаете от анемии, можете сбегать к знахарю, но стоило бы попринимать витамин В12. И вашего ребенка от полиомиелита убережет не молитва, а прививка. Интересует пол еще не рожденного младенца? Качайте свинцовый грузик на веревочке (…с вероятностью 50 % угадаете). По-настоящему точно… пол ребенка предскажет ультразвук. Так воспользуйтесь же научным методом![9]

Конечно, ученые зачастую бывают не согласны друг с другом. Но, к их чести, они сходятся в том, какие новые доказательства смогли бы изменить их точку зрения. Путь, ведущий к любому открытию, будет опубликован, и каждый, кто его проделает, должен будет прийти к тем же выводам. Если вы лжете – подделываете картинки, публикуете только ту часть результатов, которая подтверждает нужные вам выводы, – вас, вероятно, разоблачат. В любом случае от занятий наукой не разбогатеешь, так стоит ли вообще ею заниматься, если своей ложью ты компрометируешь единственный смысл этой деятельности? Ученый скорее соврет жене или налоговому инспектору, но не научному журналу.

Само собой, в науке бывают случаи мошенничества и, вероятно, не все они раскрываются. Я лишь утверждаю, что в научном сообществе подделывание данных– смертный грех, непростительность которого немыслима по меркам любой другой профессии. Прискорбное следствие подобного отношения заключается в том, что ученые крайне неохотно доносят на своих коллег, даже если имеют причины подозревать тех в подтасовке результатов. Это примерно как обвинить кого-нибудь в каннибализме или педофилии. Столь тяжкие подозрения будут подавляться до тех пор, пока доказательства не станут совсем уж вопиющими, а вред к тому времени может быть причинен немалый. Если вы подделаете финансовый отчет, то не исключено, что коллеги отнесутся к вам со снисхождением. Если вы платите своему садовнику наличными, поддерживая таким образом уход от налогов и черный рынок, вы не становитесь изгоем. А ученый, пойманный за фальсификацией результатов исследований, – становится. Коллеги будут его чураться, и он безжалостно и навсегда окажется выдворен из профессии.

Адвокат, использующий красноречие, чтобы наилучшим образом защитить свое дело в суде, – даже если сам не верит тому, что говорит, даже если отбирает подходящие факты и искажает доказательства, – будет почитаем и вознагражден за свой успех[10]. К ученому, ведущему себя подобным образом – разливающемуся соловьем и всячески изворачивающемуся, лишь бы добыть подтверждение своей излюбленной теории, – отнесутся по меньшей мере с легким подозрением.

Ценности ученых обычно таковы, что обвинения в пропаганде – особенно если она искусная – это такие обвинения, которые нельзя оставить без ответа[11]. Однако существует большая разница между использованием риторики с целью продемонстрировать то, что считаешь правдой, и использованием риторики с целью намеренно правду сокрыть. Однажды я участвовал в университетских дебатах об эволюции. Наиболее убедительная речь в защиту креационизма была произнесена молодой дамой, рядом с которой мне довелось сидеть во время заключительного ужина. Когда я похвалил ее выступление, она сразу же сообщила, что не верит ни единому слову из него. Страстно отстаивая убеждения, диаметрально противоположные ее собственным, она просто тренировала свое умение дискутировать. Несомненно, из нее выйдет хороший адвокат. Но тот факт, что после этого я с трудом оставался вежливым в разговоре со своей сотрапезницей, кое-что да говорит о тех ценностях, которые я приобрел как ученый.

Полагаю, из сказанного мною следует, что на ценностной шкале ученых истине о природе отводится почти что священный статус. Быть может, именно поэтому некоторых из нас так выводит из себя деятельность астрологов, сгибателей ложек и прочих шарлатанов, воспринимаемая остальными людьми снисходительно, как безобидное развлечение. Закон о клевете наказывает тех, кто умышленно распространяет ложь о другом человеке. Но если вы зарабатываете деньги на ложной информации о природе, вам это сойдет с рук – никто ведь не подаст иска за клевету. Считайте мои ценности извращенными, если угодно, но мне бы хотелось, чтобы природу можно было представлять в суде, как представляют там интересы детей, терпящих жестокое обращение[12].

У любви к истине есть и оборотная сторона: порой ученые стремятся к правде, не думая о нежелательных последствиях[13]. Предупреждать общество о таких последствиях – громадная ответственность, возложенная на ученых. Эйнштейн осознавал эту опасность, когда говорил: «Если бы я только знал, стал бы слесарем». Но на самом деле он бы слесарем, конечно же, не стал. И когда пришло время, он подписал знаменитое письмо, предостерегавшее Рузвельта о том, на что способна и чем грозит атомная бомба. Иногда недоброжелательность, которой вознаграждают ученых, равносильна убийству гонца, принесшего плохую весть. Если астрономы укажут нам на приближающийся к Земле крупный астероид, последней мыслью многих людей перед столкновением будет хула «этих ученых». В нашей реакции на ГЭКРС[14] тоже есть что-то от убийства гонца. Только в отличие от примера с астероидом здесь действительно часть вины лежит на человечестве – в том числе и на ученых, а также на сельском хозяйстве и пищевой промышленности с их алчной погоней за прибылью.

Как пишет Карл Саган, его часто спрашивали, существует ли, по его мнению, внеземная разумная жизнь. Он осторожно склонялся в сторону утвердительного ответа, но говорил об этом сдержанно и неуверенно.

И тогда меня переспрашивают:

– Но что же вы думаете на самом деле?

– Я только что вам ответил, – повторяю я.

– Да, но в глубине души?

Душу я стараюсь не подключать к процессу. Если уж взялся постигать мир, то думать надо исключительно мозгом. Все остальные способы, как бы ни были соблазнительны, доведут до беды. И пока нет данных, воздержимся-ка мы лучше от окончательного суждения[15].

Недоверие к внутренним, личным прозрениям – это, как мне кажется, еще одна ценность, приобретаемая через занятия наукой. Персональные ощущения плохо сочетаются с классическими стандартами научного метода: проверяемостью, доказательностью, измеримостью, точностью, непротиворечивостью, беспристрастностью, воспроизводимостью, универсальностью и независимостью от культурной среды.

Есть у науки и такие ценности, которые, пожалуй, уместнее всего рассматривать как сходные с эстетическими. Высказывания Эйнштейна на эту тему приводятся достаточно часто, поэтому лучше я процитирую великого индийского астрофизика Субраманьяна Чандрасекара – лекцию, прочитанную им в 1975 году, когда ему было шестьдесят пять:

За всю свою научную жизнь… наибольшее потрясение я испытал, осознав, что точное решение эйнштейновских уравнений общей теории относительности, найденное новозеландским математиком Роем Керром, дает нам четкое представление о невообразимом множестве массивных черных дыр, рассыпанных по Вселенной. Этот «трепет перед прекрасным», этот невероятный факт, что открытие, к которому нас побуждает поиск красоты в математике, непременно находит свое точное отражение в Природе, вынуждает меня заявить, что красота – вот то, на что человеческий разум откликается с наибольшей глубиной и силой.

Его слова я нахожу в некотором отношении более волнующими по сравнению с легкомысленным дилетантизмом знаменитых строк Китса:

«Краса есть правда, правда – красота»,
Земным одно лишь это надо знать[16].
Если же отойти чуть в сторону от эстетики, то ученые склонны ставить на своей шкале ценностей долгосрочное выше краткосрочного. Вдохновение они черпают из широких космических пространств и тягучей медлительности геологического времени, а не из местечковых человеческих забот. Им более чем кому-либо свойственно видеть предметы sub specie aeternitatis[17] – пусть даже рискуя навлечь на себя обвинения в суровом, холодном, черством отношении к роду людскому.

В предпоследней книге Карла Сагана «Голубая точка» повествование строится вокруг поэтического описания того, как выглядит наша планета из далекого космоса:

Посмотрите на это пятнышко. Вот здесь. Это наш дом. <…>

Земля – очень маленькая площадка на бескрайней космической арене. Вдумайтесь, какие реки крови пролили все эти генералы и императоры, чтобы (в триумфе и славе) на миг стать властелинами какой-то доли этого пятнышка. Подумайте о бесконечной жестокости, с которой обитатели одного уголка этой точки обрушивались на едва отличимых от них жителей другого уголка, как часто между ними возникало непонимание, с каким упоением они убивали друг друга, какой неистовой была их ненависть.

Эта голубая точка – вызов нашему позерству, нашей мнимой собственной важности, иллюзии, что мы занимаем некое привилегированное положение во Вселенной. Наша планета – одинокое пятнышко в великой всеобъемлющей космической тьме. Мы затеряны в этой огромной пустоте, и нет даже намека на то, что откуда-нибудь придет помощь и кто-то спасет нас от нас самих[18].

Для меня единственный жестокий аспект только что процитированных строк состоит в том, что их автор умолк навеки. Считать ли жестоким то, как наука ставит человечество на место, – вопрос отношения. Возможно, это связано с научными ценностями, но многим из нас такие масштабные картины кажутся не холодными и пустынными, а жизнерадостными и бодрящими. И природу мы любим за то, что ею управляют законы, а не прихоть. В ней есть тайна, но нет волшебства. А тайны, когда они в конце концов разгаданы, становятся только прекраснее. Явления природы объяснимы, и нам с вами выпала честь объяснять их. Принципы, господствующие здесь, действительны и в других местах – вплоть до самых отдаленных галактик. Чарльз Дарвин, завершая свой труд «О происхождении видов» знаменитым пассажем про «густо заросший клочок земли»[19], отмечает, что все сложно организованные формы жизни «возникли по законам, действующим вокруг нас»[20], после чего продолжает:

Так из вечной борьбы, из голода и смерти прямо следует самое высокое явление, которое мы можем себе представить, а именно – возникновение высших форм жизни. Есть величие в этом воззрении, по которому жизнь с ее разнородными силами была вдохнута первоначально в немногие формы или лишь в одну; по которому, меж тем как Земля продолжает кружиться по вечному закону тяготения, из столь простого начала развились и до сих пор развиваются бесчисленные формы дивной красоты[21].

Одно лишь только время, ушедшее на эволюцию видов, – уже благодатный аргумент за их сохранение. Здесь тоже кроется некое ценностное суждение – из тех, что уходят в глубь геологических эпох. Некогда я уже цитировал душераздирающий рассказ Ории Дуглас-Гамильтон об отстреле слонов в Зимбабве:

Я смотрела на один из выброшенных хоботов и задавалась вопросом, сколько миллионов лет понадобилось на то, чтобы создать это чудо эволюции. Оснащенный пятьюдесятью тысячами мускулов и управляемый мозгом соответствующей сложности, он может тянуть и толкать, двигая тонны груза… В то же время им можно выполнять самые тонкие операции. <…> И вот он лежит, отрезанный, как тысячи других слоновьих хоботов, что мне довелось видеть по всей Африке.

Этот отрывок, сколь бы трогательным он ни был, я привел, чтобы проиллюстрировать научные ценности, под влиянием которых миссис Дуглас-Гамильтон сделала акцент именно на миллионах лет, понадобившихся для эволюции всей сложности слоновьего хобота, а не, скажем, на правах слонов, на их способности испытывать страдания или на пользе дикой природы для обогащения как нашего человеческого опыта, так и экономики государств, зарабатывающих на туризме.

Не то чтобы понимание эволюции не имело никакого отношения к вопросам прав и страданий. Вскоре я собираюсь перейти к защите той точки зрения, что базовые моральные ценности нельзя вывести из научного знания. Однако философы-утилитаристы, не верящие в само существование абсолютных моральных ценностей, тем не менее справедливо претендуют на роль в обнаружении противоречий и несообразностей в конкретных этических системах[22]. С позиции ученых-эволюционистов особенно хорошо заметна нелогичность безоговорочного возвеличивания прав человека над правами всех прочих видов.

«Пролайферы» безапелляционно заявляют, что ценность жизни безгранична, с упоением поглощая громадный бифштекс. Жизнь, «лайф», в поддержку которой они так «про-», – это, вне всякого сомнения, человеческая жизнь. Что ж, ничего плохого тут, возможно, и нет, но эволюционист укажет по меньшей мере на непоследовательность. Отнюдь не самоочевидно, что абортировать месячный человеческий эмбрион – значит совершить убийство, а вот застрелить вполне смышленого взрослого слона или горную гориллу – нет.

Шесть-семь[23] миллионов лет назад в Африке жила обезьяна, приходящаяся общим предком всем современным людям и всем ныне живущим гориллам. Так вышло, что связывающие нас с этим предком промежуточные формы – Homo erectus, Homo habilis, различные представители рода Australopithecus и другие – вымерли. Точно так же вымерли и промежуточные формы, связывающие данного предка с современными гориллами. Если бы они не вымерли, если бы в африканских джунглях и саваннах обнаружились реликтовые популяции промежуточных форм, последствия были бы катастрофическими. Вы могли бы иметь детей от кого-то, кто мог бы иметь детей от кого-то, кто… – и после еще нескольких звеньев цепочки – …мог бы иметь детей от гориллы. То, что некоторые важные промежуточные представители этого непрерывного ряда взаимной скрещиваемости уже мертвы, – чистой воды невезение.

И это не просто несерьезный мысленный эксперимент. Спорить тут можно разве что о том, сколько именно промежуточных звеньев должно быть в цепочке. Но их количество никак не влияет на обоснованность следующего вывода. Ваше безапелляционное возвеличивание Homo sapiens над всеми прочими видами живых существ, бездумное предпочтение, которое вы окажете скорее человеческому эмбриону или ведущему растительный образ жизни человеку с погибшим мозгом, а не находящемуся в расцвете сил взрослому шимпанзе, ваш видовой апартеид – все это рассыпалось бы, как карточный домик. А если бы не рассыпалось, значит, сравнение с апартеидом отнюдь не беспочвенно. Раз даже при наличии непрерывного спектра живых промежуточных форм вы все равно продолжали бы настаивать на отделении «людей» от «не людей», такое разграничение можно было бы осуществлять только при помощи судов, где, как при апартеиде, решалось бы, вправе ли та или иная особь из середины спектра «сойти за человека».

Подобная эволюционистская логика отменяет далеко не всякую концепцию сугубо человеческих прав. Но она несомненно отметает наиболее экстремальные версии этой доктрины, показывая, что обособление нашего биологического вида связано со случайными эпизодами вымирания. Если бы права и нравственные законы были абсолютными в принципе, то для них не представляли бы угрозы новые зоологические открытия, сделанные где-нибудь в лесу Будонго.

Научные ценности в узком смысле

Теперь от научных ценностей в широком смысле слова мне хочется перейти к узкоспециальному аспекту этого понятия – к научным открытиям как непосредственному источнику системы ценностей. Разносторонний английский биолог сэр Джулиан Хаксли – кстати, мой предшественник на посту преподавателя зоологии в Новом колледже – пытался сделать эволюцию основой для этики, чуть ли не религии. Благом он считал все, что способствует эволюционному процессу. Точка зрения его более выдающегося, но обойденного рыцарским званием деда Томаса Генри Гексли[24] была почти противоположной. Мне ближе позиция Гексли[25].

Идеологическая одержимость Джулиана Хаксли эволюцией отчасти проистекала из его оптимистических представлений об эволюционном прогрессе[26]. В наши дни стало модным сомневаться в том, что эволюция вообще прогрессивна. Это интересная дискуссия, и у меня есть мнение на сей счет[27], но не будем отвлекаться от уже начатого разговора о том, должны ли мы в принципе обосновывать свои ценности эволюцией или еще какими бы то ни было знаниями о природе.

Нечто похожее наблюдается и с марксизмом. Вы как историк можете придерживаться научной теории, предсказывающей наступление диктатуры пролетариата. А можете исповедовать политические убеждения, согласно которым диктатура пролетариата – дело хорошее и нужно стараться ее приблизить. Для многих марксистов, собственно, оба эти утверждения справедливы, и поразительно большое их число – даже сам Маркс, похоже, не был исключением – неспособно уловить разницу между первым и вторым. Однако, строго говоря, политические предпочтения вытекают не из исторических теорий. Вполне можно быть последовательным ученым-марксистом, полагающим, что историческая закономерность неминуемо приведет к революции рабочего класса, и вместе с тем голосовать за крайних консерваторов, дабы отсрочить неизбежное. Или же, наоборот, быть убежденным марксистом с политической точки зрения, который, однако, сомневается в исторической теории Маркса и изо всех сил трудится на благо революции именно потому, что чувствует, как сильно та нуждается в помощи.

Сходным образом и эволюция может как обладать, так и не обладать тем свойством прогрессивности, что ей приписывал Джулиан Хаксли как биолог. Но независимо от того, был ли он прав относительно биологии, мы совершенно определенно не обязаны выстраивать свою систему ценностей, подражая такому прогрессу.

Противоречие станет еще острее, если мы переключим свое внимание с эволюции как таковой (и ее предполагаемого стремления к прогрессу) на дарвиновский механизм эволюции – выживание наиболее приспособленных. Томас Генри Гексли, судя по его Роменсовской лекции «Эволюция и этика», прочитанной в 1892 году, не питал на этот счет никаких иллюзий и был прав. Если вы собираетесь использовать дарвинизм в качестве моралите, то нравоучение получится ужасающим. Клыки у природы действительно кроваво-красные[28]. Самому слабому в самом деле суждено проиграть, а естественный отбор и вправду благоприятствует эгоистичным генам. Изящество соревнования между гепардами и газелями куплено огромной ценой крови и страданий предков тех и других. Древние антилопы были растерзаны, а древние хищники умирали от голода – вот почему те, кто пришел сегодня им на смену, так стройны и грациозны. Результат естественного отбора – жизнь во всех ее проявлениях – прекрасен и изобилен. Сам же процесс жесток, безжалостен и близорук.

То, что мы возникли по Дарвину, что форма нашего тела и наш головной мозг изваяны естественным отбором, – научный факт. Но отсюда еще не следует, будто мы должны любить этого равнодушного, беспощадного в своей слепоте часовщика. Как раз наоборот: общество, существующее по дарвиновским законам, – отнюдь не то общество, в котором кому-либо из моих друзей захотелось бы жить. «Дарвиновская политика» – неплохое определение для деятельности такого правительства, от чьей власти я убежал бы на сотни миль, нечто вроде крайнего тэтчеризма, ставшего вдруг общепринятым.

Я позволил себе здесь высказывание личного характера, ибо устал от того, что меня отождествляют с порочной политикой безжалостной конкуренции и обвиняют в пропаганде эгоистического образа жизни. Вскоре после победы миссис Тэтчер на выборах 1979 года профессор Стивен Роуз написал в журнале New Scientist буквально следующее:

Я не хочу сказать ни того, что агентство «Саатчи и Саатчи» наняло команду социобиологов писать речи для Тэтчер, ни даже того, что некоторые оксфордские и суссекские преподаватели университетов теперь ликуют, видя практическое осуществление тех нехитрых истин о генном эгоизме, которыми пытались заразить нас. Имеющее место совпадение модной теории с политическими событиями куда неприятнее. Однако я уверен, что когда будет писаться история случившегося в конце 1970-х годов сдвига вправо – от закона и порядка к монетаризму, а затем к нападкам на этатизм (впрочем, последнее еще под вопросом), – тогда и перемена научной моды, взять хотя бы этот переход в эволюционной теории от моделей группового отбора к моделям кин-отбора, станет выглядеть частью той общественной волны, что привела к власти сторонников Тэтчер с их позаимствованной в XIX веке концепцией неизменной, соревновательной и ксенофобской человеческой натуры.

Под «суссекским преподавателем» подразумевался Джон Мейнард Смит, и тот отправил остроумный ответ, опубликованный в следующем номере New Scientist: «Что же нам оставалось делать – сфальсифицировать уравнения?»

Роуз был одним из тех, кто возглавил тогдашние нападки на социобиологию, вдохновленные марксизмом. Очень символично, что эти марксисты, неспособные отделить свои научные исторические взгляды от повседневных политических убеждений, исходили из того, будто и мы не в состоянии отделить биологию от политики. То, что можно придерживаться некой научной точки зрения на природные механизмы эволюции и одновременно считать перенос своих академических взглядов в политическую плоскость неприемлемым, было для них просто непостижимо. Такой подход привел их к не лезущему ни в какие ворота выводу, что раз применительно к людям генный дарвинизм может оказаться политически нежелательным, то нельзя позволить ему быть научно верным[29].

Точно так же они, как и многие другие, заблуждаются насчет положительной евгеники. Исходя из того, что проводить селекцию человека по таким способностям, как скорость бега, музыкальная или математическая одаренность, было бы непростительно ни с политической, ни с моральной точки зрения, они заключают, что это невозможно (не должно быть возможно) и с позиций науки. Что ж, любому очевидно, что одно из другого не следует, и, должен вас огорчить, положительная евгеника науке не противоречит. Нет никаких причин сомневаться в том, что люди поддадутся селекции так же легко, как и коровы, собаки, злаки или куры. Надеюсь, мне не нужно уточнять, что это не значит, будто я выступаю за проведение подобной селекции.

Найдутся и такие, кто согласится, что возможна евгеника по физическим признакам, но никак не по умственным способностям. Ладно, скажут они, может, вы и сумеете вывести расу олимпийских чемпионов по плаванию, но вам никогда не удастся выведение людей с более высоким интеллектом. Либо потому, что не существует никакого общепризнанного способа измерить интеллект, либо потому, что интеллект не является единой одномерной величиной, либо потому, что он не зависит от генетической изменчивости, либо же в силу некоего сочетания этих трех утверждений.

Если вы пытаетесь спрятаться за подобной аргументацией, мой долг – снова разочаровать вас. Пусть и нет единого мнения о том, как измерять интеллект, мы все равно можем проводить селекцию в соответствии с любым из уже имеющихся спорных мерил или сразу с несколькими. Послушность собак тоже плохо поддается строгому определению, что не мешает нам осуществлять отбор по этому признаку. Пусть интеллект и не зависит от какой-то единственной переменной – то же самое, вероятно, справедливо и для удойности коров или быстроногости беговых лошадей. Тем не менее данные качества подвластны селекции, даже если мы и спорим, как их измерять и можно ли считать их изменчивость однопараметрической.

Что же касается утверждения, будто интеллект, каким способом (или способами) его ни мерь, не подвержен генетической изменчивости, то оно более или менее неверно, и это можно логически доказать, исходя из той лишь посылки, что мы умнее – согласно какому угодно определению ума – шимпанзе и всех прочих обезьян. Раз мы умнее обезьяны, жившей шесть миллионов лет назад и бывшей нашим с шимпанзе общим предком, значит, в нашей родословной существовала эволюционная тенденция к повышению интеллекта. Эволюционная тенденция к увеличению головного мозга – одна из самых впечатляющих во всей палеонтологической летописи позвоночных – совершенно точно имела место. А эволюционные тенденции возможны только при наличии генетической изменчивости по соответствующим признакам – в данном случае по размеру мозга и, предположительно, интеллекту. Итак, у наших предков существовала генетическая изменчивость по умственным способностям. В принципе возможно, что ее больше не существует, но такое исключительное обстоятельство выглядело бы странно. Даже если бы близнецовый метод[30] этого не подтверждал (а он подтверждает), мы на основании одной лишь эволюционной логики безошибочно приходим к заключению, что у нас имеется генетическая изменчивость по интеллекту, если определять его каким угодно образом как нечто, различающееся у нас и у наших предков-обезьян. Вооружившись тем же самым определением, мы могли бы при желании использовать искусственный отбор, чтобы продолжить данную эволюционную тенденцию.

Не нужно много красноречия, чтобы убедить слушателя в том, как плох был бы подобный евгенический подход с политической и этической точек зрения[31], но мы должны совершенно ясно осознавать, что именно такое оценочное суждение и есть подлинная причина нашего неприятия. Давайте не будем позволять своим оценочным суждениям навязывать нам лженаучную точку зрения о невозможности евгеники. К счастью или к несчастью, природе нет дела до таких мелочей, как человеческие ценности.

Позже Роуз объединил усилия с Леоном Кеймином, одним из главных американских противников проведения тестов IQ, и выдающимся генетиком-марксистом Ричардом Левонтином, чтобы написать книгу, в которой они воспроизвели те же самые и многие другие заблуждения[32]. Кроме того, они признали там, что мы, социобиологи, хотим быть меньшими фашистами, чем нам, по их (ошибочному) мнению, приходится быть под влиянием нашей науки. Тем не менее они попытались (тоже ошибочно) подловить нас на противоречии с тем механистическим взглядом на разум, которого придерживаемся мы – и, вероятно, они тоже.

Такая позиция находится или должна находиться в полном соответствии с принципами социобиологии, выдвигаемыми Уилсоном[33] и Докинзом. Если, однако, те ее примут, то встанут перед дилеммой – в первую очередь перед необходимостью признать врожденность почти всего поведения человека, что им, свободолюбивым людям, явно покажется непривлекательным (злой умысел, промывка мозгов и т. п.) …Дабы избежать этой проблемы, Уилсон и Докинз призывают на помощь свободу воли, которая дает нам возможность идти, коли мы захотим, против диктата наших генов.

А это, возмущаются они, возврат к беззастенчивому картезианскому дуализму. По словам Роуза и его соавторов, нельзя считать себя машиной выживания, запрограммированной своими генами, и в то же время призывать к восстанию против них.

В чем же трудность? Не вдаваясь в сложные философские проблемы детерминизма и свободы воли[34], нетрудно заметить, что мы, собственно говоря, уже сопротивляемся диктату генов. Мы восстаем против них всякий раз, когда используем контрацептивы, имея достаточно средств, чтобы вырастить ребенка. Мы восстаем, когда читаем лекции, пишем книги или сочиняем сонаты, вместо того чтобы упорно тратить время и энергию на распространение своих генов.

Тут все проще простого, вообще никаких философских затруднений. Естественный отбор эгоистичных генов снабдил нас большими мозгами, которые мы первоначально использовали для выживания в сугубо утилитарном смысле. Но коль скоро эти мозги – со своими лингвистическими и прочими способностями – уже возникли, не будет никакого противоречия в утверждении, что они стали развиваться в совершенно новых, «эмерджентных» направлениях, в том числе и враждебных интересам эгоистичных генов.

Говорить об эмерджентных – производных – свойствах вполне законно. Компьютеры, задуманные как вычислительные машины, теперь используются в качестве текстовых редакторов, шахматных игроков, энциклопедий, телефонных коммутаторов и даже, как ни прискорбно, электронных гороскопов. И в этом нет никаких фундаментальных противоречий, чтобы бить философскую тревогу. Нет их и в том, что наш головной мозг сумел обскакать – и даже обхитрить – свое дарвиновское происхождение. Подобно тому как мы бросаем вызов своим эгоистичным генам, когда играючи отвязываем радость, доставляемую сексом, от его дарвиновской функции, мы можем сесть за стол переговоров и при помощи языка разработать политику, этику и ценности, которые будут по своей сути вопиюще антидарвиновскими. Я еще вернусь к этой мысли в заключительной части лекции.

К гитлеровским извращенным наукам относился искаженный дарвинизм и, конечно, евгеника. Но, хоть это и неприятно признавать, в первой половине нашего столетия взгляды Гитлера не были оригинальными. Процитирую главу о «новой республике» – якобы дарвинистской утопии, – написанную в 1902 году:

Как же будет поступать новая республика с низшими расами? Как будет она относиться к неграм, к желтой расе?.. Что же будет с другими расами – коричневыми, грязно-белыми и желтыми, – которые не будут отвечать новым общественным нуждам?

Я думаю вот что: мир не благотворительное учреждение, и, вероятно, этим расам наступит конец… Этическая система людей в мировом государстве будет прежде всего способствовать воспроизведению всего, что есть хорошего, талантливого и прекрасного в человечестве: красивого и сильного тела, светлого и мощного ума…[35]

Автор здесь – не Адольф Гитлер, а Герберт Уэллс[36], сам себя считавший социалистом. Вот из-за подобной белиберды (а социал-дарвинисты понаписали ее немало) дарвинизм снискал себе в общественных науках дурную репутацию. Да еще какую! Но опять-таки не следует ни тем, ни иным способом пытаться извлечь политику или мораль из фактов о природе. И Гексли, и его внуку Хаксли предпочтем Давида Юма: нравственные директивы нельзя вывести из описательных посылок, или же, как это нередко формулируют устно, нельзя получить «должное» из «сущего». Откуда же тогда – с эволюционной точки зрения – взялось наше «должное»? Как мы приобрели свои ценности: моральные и эстетические, этические и политические? Пора нам от научных ценностей перейти к науке о ценностях.

Наука о ценностях

Действительно ли мы унаследовали свои ценности от далеких предков? Бремя доказательства тут лежит на тех, кто возьмется утверждать обратное. Древо жизни – дарвиновское древо – представляет собой громадные густые заросли, образованные тридцатью миллионами ветвей[37]. Мы – только крошечная веточка, затерявшаяся где-то вблизи от наружной поверхности. Она отходит от небольшого сучка, дающего также начало веточкам человекообразных обезьян, наших родственников, неподалеку от более крупного сучка всех прочих обезьян, с которыми мы тоже в родстве, откуда рукой подать до более дальней родни: кенгуру, осьминогов, стафилококков… Никто не сомневается, что все остальные ветви из тридцати миллионов унаследовали свои признаки от предков, и, как ни суди, мы, люди, тоже многим обязаны своим предкам в том, чем являемся и как выглядим. От прародителей нам достались – с более или менее значительными модификациями – кости и глаза, уши и бедра и даже (трудно будет с этим спорить) вожделения и страхи. Априори нет никаких явных причин, почему то же самое не распространялось бы и на нашу высшую умственную деятельность: на искусство и нравы, на врожденное чувство справедливости, на ценности. Отделимы ли такие проявления высшей человечности от того, что Дарвин называл неизгладимой печатью нашего низкого происхождения? Или он был прав, когда более развязно заметил в одной из своих записных книжек: «Тот, кто поймет павиана, продвинется в метафизике дальше Локка»? Не буду заниматься обзором литературы, но данный вопрос – о дарвиновской эволюции нравственности и ценностей – обсуждался часто и широко.

Основополагающая логика дарвинизма состоит в следующем. У каждого есть предки, но не у каждого есть потомки. Все мы унаследовали гены, позволяющие стать предком, ценой тех генов, что мешали стать им. Быть предком – высшая дарвиновская ценность. В мире, живущем исключительно по Дарвину, все прочие ценности второстепенны. Иначе говоря, высшая дарвиновская ценность – это выживание генов. В первом приближении можно ожидать, что все животные и растения будут неустанно трудиться во имя долгосрочного выживания находящихся в них генов.

Род людской делится на тех, кому простая логика подобных рассуждений ясна как день, и на тех, до кого она не доходит, сколько ни объясняй. Альфред Уоллес писал об этой проблеме[38] человеку, открывшему вместе с ним естественный отбор: «Мой дорогой Дарвин, я столько раз бывал поражен полной неспособностью многих умных людей отчетливо, а то и вообще понимать автоматизм и неотвратимость действия естественного отбора…»

Из тех, до кого не доходит, одни полагают, будто где-то скрыто некое активно и осознанно действующее начало, которое и производит селекцию, другие же недоумевают, почему особи должны ценить выживание своих генов больше, чем, скажем, выживание своего вида или экосистемы. Ведь, в конце-то концов, скажут эти вторые, если вид и экосистема не выживут, сгинет и сама особь, так что ценить вид и экосистему – в ее интересах. Кто решил, вопрошают они, будто выживание генов – абсолютная ценность?

Никто не решал. Это неизбежно следует из того факта, что гены находятся в организмах, ими построенных, будучи тем единственным, что способно уцелеть (в виде закодированных копий) при переходе от одного поколения организмов к другому. Таково современное изложение той мысли, которую Уоллес метко выразил словом «автоматизм». Ценности и цели отдельных особей, ставящие их на путь генного выживания, не внушены ни чудом, ни сознанием. Только прошлое – и никак не будущее – может влиять на что-либо. Животные ведут себя так, как будто борются за увеличение числа копий эгоистичного гена в будущем, по той простой и единственной причине, что они несут в себе гены, в прошлом передававшиеся предками из поколения в поколение, и находятся под влиянием этих генов. Те предки, что в свое время вели себя, как если бы самым важным для них было все, что способствует будущему выживанию их генов, передали своим потомкам гены именно подобного поведения. Вот почему и потомки в свою очередь действуют, как если бы будущее выживание собственных генов заботило их превыше всего.

Все это совершенно непредумышленный, автоматический процесс, который идет до тех пор, пока условия в будущем более или менее сходны с теми, что были в прошлом. В противном же случае он перестает быть эффективным, что нередко приводит к вымиранию. Те, кто понимает это, понимают дарвинизм. Кстати, слово «дарвинизм» придумал все тот же великодушнейший Уоллес. Я продолжу обсуждение ценностей с дарвиновских позиций на примере костей, поскольку кости, скорее всего, не заденут ничьих чувств, что могло бы отвлечь нас от темы.

Кости несовершенны: иногда они ломаются. Дикое животное, сломавшее себе ногу, вряд ли выживет в суровом мире живой природы, построенном на конкуренции. Оно будет особенно уязвимым для хищников или же не сможет ловить добычу. Так почему естественный отбор не укрепит кости так, чтобы те никогда не ломались? Мы, люди, могли бы путем селекции вывести, скажем, породу собак с костями настолько крепкими, что сломать их было бы невозможно. Отчего природа не поступает так же? По причине затрат, что подразумевает некую систему ценностей.

Инженеров и архитекторов никогда не просят строить нерушимые здания и непробиваемые стены. Вместо этого им дают финансовую смету и просят, оставаясь в ее рамках, сделать все максимально хорошо в соответствии с тем или иным критерием. Или говорят: «Мост должен выдерживать десять тонн и ураганы втрое более сильные, чем те, что когда-либо наблюдались в данном ущелье. Итак, спроектируйте наименее дорогостоящий мост с учетом наших технических условий». Коэффициенты безопасности в инженерии подразумевают денежную оценку человеческой жизни. Проектировщики гражданских авиалайнеров позволяют себе меньшие риски, чем это допустимо в военной авиации. Оснащение самолетов и наземные средства управления стали бы безопаснее, если бы в них было вложено больше денег. В системы контроля можно было бы ввести бо́льшую избыточность, количество летных часов, необходимое пилоту для получения лицензии на перевозку пассажиров, – увеличить, а проверку багажа – сделать более строгой и длительной.

Почему мы не предпринимаем этих шагов, делающих жизнь безопаснее? Причина в значительной мере связана с их стоимостью. Количество денег, времени и усилий, которые мы готовы потратить на защиту людей, велико, но не бесконечно. Нравится нам это или нет, приходится исчислять ценность человеческой жизни деньгами. На ценностной шкале большинства людей жизнь человека дороже жизни любого другого животного, но и стоимость жизни животного не равна нулю. Увы, как можно судить по газетным репортажам, люди ценят жизнь представителей своей расы выше человеческой жизни в целом. В военное время как абсолютная, так и относительная оценка стоимости человеческой жизни меняются самым решительным образом. Люди, считающие, будто измерять ценность человеческой жизни деньгами безнравственно, и с волнением в голосе заявляющие, что жизнь каждого человека бесценна, витают в облаках.

Дарвиновский отбор тоже занимается оптимизацией с учетом экономических ограничений, и можно сказать, что в этом смысле он тоже обладает системой ценностей. Как заметил Джон Мейнард Смит, «если бы не было никаких ограничений в возможностях, то наилучший фенотип обладал бы бессмертием, неуязвимостью для хищников, откладывал бы яйца в бесконечных количествах и так далее».

Николас Хамфри развивает эти доводы при помощи другой инженерной аналогии.

Рассказывают[39], будто бы Генри Форд однажды поручил исследовать автомобильные свалки с целью выяснить, какие детали «Форда» модели T никогда не ломаются. Инспекторы вернулись с отчетами о практически любых мыслимых поломках: оси, тормоза, поршни – все выходило из строя. Но обращало на себя внимание одно важное исключение: шкворни отданных на слом машин неизменно могли бы служить еще долгие годы. Форд рассудил с беспощадной логикой, что шкворни модели T слишком хороши для выполняемой ими задачи, и распорядился в дальнейшем использовать шкворни с менее высокими характеристиками… Наверняка природа – не менее аккуратный экономист, чем Генри Форд.

Хамфри применял свои рассуждения к эволюции разума, но они точно так же подойдут и к костям, и к чему угодно еще. Давайте закажем исследование гиббонов с целью найти у них кости, которые служат безотказно. И вот мы узнаем, что любая кость в организме гиббона время от времени ломается – за одним важным исключением. Предположим (весьма неправдоподобно), что такой никогда не ломающейся костью окажется бедро. Генри Форд не колебался бы: в дальнейшем бедренные кости изготавливались бы с менее высокими характеристиками.

Согласился бы с таким решением и естественный отбор. Особи с чуть более тонкими бедренными костями, направляющие сэкономленные материалы на прочие нужды – например, на укрепление других костей, дабы уменьшить вероятность их поломки, – будут выживать лучше. Или же самки могли бы добавить вымытый из толщи бедренных костей кальций в молоко, повысив таким образом выживание своих детенышей, а заодно и генов, обусловивших эту расчетливость.

Идеалом (пусть и упрощенным) машины или животного был бы такой механизм, чьи детали изнашивались бы все одновременно. Если какая-то одна деталь систематически остается способной служить еще долгие годы, в то время как все остальные уже вышли из строя, значит, цена ее неоправданно высока. Материалы, уходящие на ее изготовление, следует перенаправить другим частям. Если же какая-то одна деталь систематически изнашивается раньше всего остального – значит, ее качество неоправданно низкое. Следует усовершенствовать ее, используя материалы, взятые от других деталей. Естественный отбор будет стремиться установить правило равновесия: отнимай у крепких костей и отдавай хрупким, до тех пор пока те и другие не станут одинаково прочными.

А упрощение это, поскольку не все детали организма или механизма в равной степени важны. Вот почему устройства для развлечения пассажиров ломаются в самолетах, к счастью, чаще рулей и реактивных двигателей. Гиббон, вероятно, позволил бы себе сломать скорее бедро, чем плечо. Его образ жизни рассчитан на брахиацию (перебрасывание себя с ветки на ветку при помощи рук). Гиббон со сломанной ногой может выжить и обзавестись очередным детенышем. Гиббон со сломанной рукой – вряд ли. Следовательно, упомянутое мною правило равновесия надо скорректировать: отнимай у крепких костей и отдавай хрупким, до тех пор пока не уравняешь риски для выживания, связанные с переломом той или иной части своего скелета.

Но кто увещевается в нашем правиле? Определенно не конкретный гиббон – неспособный, как мы полагаем, к компенсаторной регулировке собственных костей. В данном случае правило сформулировано абстрактно. Можно сказать, что речь в нем идет о непрерывном ряде поколений гиббонов, где каждая следующая особь приходится потомком предыдущей и делит с ней общие гены. С течением времени предки, чьи гены проводили верную калибровку костей, выживают и оставляют потомков, которые наследуют эти правильно калибрующие гены. В наблюдаемом нами мире гены будут иметь обыкновение создавать нужный баланс, поскольку они выжили, пройдя сквозь долгую череду успешных предков, не пострадавших ни от перелома костей заниженного качества, ни от убытков, понесенных за счет чрезмерно качественных костей.

Вот и все, что можно сказать про кости. Теперь нам нужно выразить в дарвинистских терминах, зачем животным и растениям ценности. Кости придают жесткость конечностям, а что же ценности делают для своих обладателей? Под ценностями я сейчас буду подразумевать те имеющиеся в головном мозге критерии, которыми животные руководствуются, выбирая, как себя повести.

Большинство объектов во вселенной ни к чему активно не стремятся. Они просто существуют. Меня же интересует стремящееся к чему-либо меньшинство: объекты, выглядящие так, будто трудятся ради какой-то цели, достигнув которой прекращают работу. Это меньшинство я буду называть ценностно ориентированными объектами. Некоторые из них – животные и растения, а некоторые – рукотворные механизмы.

Ракеты «Сайдуайндер» с тепловойголовкой самонаведения, термостаты и многие физиологические системы у растений и животных регулируются по принципу положительной обратной связи. В системе задано целевое значение параметра. Отклонения от этого целевого значения распознаются, о них сообщается системе, и та меняет свое состояние в сторону уменьшения отклонений.

Другие ценностно ориентированные системы совершенствуются с опытом. С точки зрения определения ценности в обучающихся системах ключевое понятие – подкрепление. Оно может быть положительным («вознаграждение») и отрицательным («наказание»). К вознаграждениям относятся такие состояния вселенной, встреча с которыми заставляет животное воспроизводить любое совершенное перед этим действие. А к наказаниям – такие, встреча с которыми заставляет животное избегать воспроизведения предшествующего действия, в чем бы то ни заключалось.

Стимулы, воспринимаемые животными в качестве вознаграждений и наказаний, можно рассматривать как ценности. Психологи еще проводят дополнительное разграничение между первичными и вторичными стимулами (как наказаниями, так и вознаграждениями). Можно научить шимпанзе совершать работу за еду – это первичное вознаграждение. Но шимпанзе могут работать и за аналог денег – пластиковые жетоны, которые они предварительно научаются засовывать в автомат для получения пищи, и это уже вторичное вознаграждение.

Некоторые психологи-теоретики доказывали, что существует только один врожденный механизм вознаграждения («ослабление влечения», «удовлетворение потребности»), на базе коего формируются все остальные. Другие же, в том числе патриарх этологии Конрад Лоренц[40], утверждали, что дарвиновский естественный отбор наделил животных сложными встроенными механизмами подкрепления, точно определенными и специфическими для каждого вида в соответствии с уникальным образом жизни последнего.

Пожалуй, самые богатые замысловатыми подробностями примеры первичных ценностей можно найти у певчих птиц. У разных видов песня формируется по-своему. У американской певчей овсянки наблюдается поразительное сочетание этих способов. Молодые птицы, выращенные в полной изоляции, в конце концов поют нормальную песню певчей овсянки. Таким образом, в отличие, скажем, от снегирей они не учатся путем подражания. Но тем не менее они учатся. Юные певчие овсянки обучаются пению самостоятельно, щебеча случайным образом и повторяя те пассажи, которые соответствуют некоему встроенному шаблону. Этот шаблон – генетически обусловленное точное представление о том, как должна звучать певчая овсянка. Можно сказать, что информация о песне записана генами в соответствующем сенсорном участке мозга. А чтобы перенести ее в моторный отдел, требуется научение. И ощущение, предписываемое шаблоном, – это по определению награда: птица повторяет действия, которые его вызывают. Но награда очень замысловатая, детально проработанная.

Именно подобные примеры побуждали Лоренца в его витиеватых попытках разрешить старинный спор между «нативизмом» и «энвайронментализмом» использовать красочное выражение «врожденная учительница» (или «врожденный механизм обучения»). Его мысль была такова: как бы ни было важно обучение, должны существовать врожденные указания, чему именно мы станем учиться. В частности, каждому виду необходимо получить точные предписания насчет того, что воспринимать как вознаграждение, а что – как наказание. Первичные ценности, говорил Лоренц, должны были возникнуть путем дарвиновского естественного отбора.

Имея достаточно времени, мы могли бы искусственно вывести породу животных, получающих наслаждение от боли и ненавидящих удовольствие. Разумеется, это высказывание звучит как оксюморон, поэтому перефразирую: при помощи искусственного отбора мы могли бы сменить имеющиеся понятия удовольствия и боли на противоположные[41].

Животные, модифицированные таким образом, будут оснащены для выживания хуже своих диких предков. Предки были сформированы естественным отбором, чтобы испытывать наслаждение от стимулов, которые, вероятнее всего, повысят их выживаемость, и болезненно реагировать на те раздражители, что порой могут стать причиной гибели. Телесные повреждения, проколотая шкура, сломанные кости – все это воспринимается как боль, и на то есть веские дарвиновские причины. А вот наши искусственно выведенные животные радовались бы дыркам в своей шкуре, активно стремились бы к переломам собственных костей и получали бы удовольствие от таких высоких или низких температур, которые опасны для жизни.

Подобная селекция сработала бы и с человеком. Причем проводить ее можно было бы не только на предпочтения, но и на такие свойства, как черствость, сострадание, верность, лень, набожность, подлость или склонность к протестантской трудовой этике. Это заявление не столь шокирующее, каким может показаться, ведь гены не определяют поведение окончательно и бесповоротно, а просто вносят количественный вклад в статистические тенденции. Как мы уже говорили при обсуждении научных ценностей, наличие одного-единственного гена, обусловливающего одно из вышеперечисленных сложных качеств, предполагается здесь не больше, чем возможность выведения скаковых лошадей доказывает наличие строго определенного «гена скорости». А при отсутствии искусственного отбора наши с вами ценности, по-видимому, формировались под влиянием отбора естественного – действовавшего в условиях, характерных для Африки эпохи плейстоцена.

Во многих отношениях люди уникальны. И наша наиболее явная исключительная особенность – это, вероятно, язык. Если органы зрения независимо возникали в животном царстве от сорока до шестидесяти раз[42], то язык появился лишь однажды[43]. Он кажется нам выученным, но процесс обучения идет здесь под строгим генетическим надзором. Конкретный язык, на котором мы разговариваем, выучен, но сама склонность учить именно язык, а не что попало унаследована и появилась именно в нашей человеческой родословной. Еще мы унаследовали возникшие в ходе эволюции правила грамматики. Их точная интерпретация разнится от языка к языку, однако глубинная структура заложена в генах и, по-видимому, была сформирована естественным отбором так же, как наши влечения и кости. Имеются убедительные доказательства, что в головном мозге содержится языковой «модуль» – вычислительное устройство, которое целенаправленно стремится учить язык и активно использует грамматические правила, чтобы привести его в систему.

Согласно эволюционной психологии, молодой и бурно развивающейся дисциплине, данный модуль обучения языку – типичный пример из целого набора наследуемых вычислительных модулей специального назначения. Можно предположить наличие модулей, отвечающих за половое поведение и размножение, за оценку степени родства (это нужно, чтобы экономно распределять свои альтруистические порывы и избегать кровосмешения, ведущего к вырождению), за подсчет долгов и взыскание обязательств, за суждения о честности и естественной справедливости, а также, быть может, за точные броски по удаленным мишеням и за классификацию полезных животных и растений. Эти модули, предположительно, действуют посредством увязанных с ними специфических ценностей[44].

Чтобы обратить наш дарвиновский взор на современных, цивилизованных самих себя и на свои пристрастия – на эстетические предпочтения, на то, от чего мы можем получать удовольствие, – нам понадобится надеть причудливые очки. Не спрашивайте, какую пользу эгоистичным генам руководителя среднего звена приносят его мечты о большем письменном столе и более мягком ковре в кабинете. Спросите лучше, каким образом эти городские наклонности могли бы произрастать из внутреннего модуля, сформированного отбором для выполнения неких иных задач – в другом месте и в другое время. За офисным ковром, возможно (и я имею в виду именно «возможно»), угадываются мягкие и теплые звериные шкуры, обладание которыми олицетворяло охотничий успех. Искусство применять дарвинистский образ мыслей к современному одомашненному человечеству целиком состоит в том, чтобы находить верные правила преобразования. Задайте вопрос о причудах цивилизованных горожан, а затем перенесите его на полмиллиона лет назад и на африканские равнины.

Эволюционные психологи придумали термин для обозначения условий, в которых формировались наши дикие предки: среда эволюционной приспособленности. Мы многого о ней не знаем из-за неполноты палеонтологической летописи. Некоторые догадки возникли у нас благодаря своего рода обратному проектированию: изучаем самих себя и воображаем такую окружающую среду, где наши качества пришлись бы кстати.

Нам известно, что среда эволюционной приспособленности находилась в Африке. Скорее всего, хотя и не наверняка, это была поросшая кустарником саванна. Можно предположить, что наши предки жили там за счет охоты и собирательства – вероятно, в чем-то примерно так же, как живут сегодня племена охотников-собирателей в Калахари, однако (по крайней мере поначалу) с менее развитыми технологиями. Мы знаем, что Homo erectus – вид, который, похоже, был нашим ближайшим эволюционным предком, – научился пользоваться огнем более миллиона лет назад. Когда именно наши предки расселились из Африки – спорный вопрос. Известно, что миллион лет назад Homo erectus были в Азии, но многие считают, что сегодня никто не происходит от тех первых мигрантов и что до наших дней дожили только потомки второго, более позднего африканского исхода Homo sapiens[45].

Когда бы ни произошел тот исход, у человека явно было время, чтобы адаптироваться к неафриканским условиям. Люди из полярных областей не похожи на жителей тропиков. Мы, северяне, утратили черную пигментацию, которой, по-видимому, обладали наши африканские предки. Достаточно времени протекло и для возникновения биохимических различий. У некоторых народов – вероятно, со скотоводческими традициями – взрослые сохраняют способность переваривать молоко. У других его усваивают только дети, а взрослые страдают от болезненного состояния, называемого непереносимостью лактозы. Эти различия, предположительно, возникли путем естественного отбора в разных условиях среды, определяемых культурой. А раз у естественного отбора хватило времени поработать над нашими телами и биохимией после того, как некоторые из нас покинули Африку, у него имелось время и на формирование нашего мозга и ценностей. Значит, мы не обязаны уделять внимание исключительно африканским аспектам среды эволюционной приспособленности. Тем не менее род Homo провел в Африке девять десятых времени своего существования, а гоминины провели там 99 % своего времени, значит, в той мере, в какой наши ценности унаследованы от предков, мы все же можем предполагать существенное африканское влияние.

Многие исследователи, в первую очередь Гордон Орианс из Вашингтонского университета, изучали эстетические предпочтения по отношению к различным ландшафтам. Какие типы окружающей среды пытаемся мы воспроизвести у себя в саду? Эти ученые хотят найти связь между теми местами, где нам нравится бывать, и теми, что встречались нашим кочевым предкам в среде эволюционной приспособленности, когда они переходили от одного места стоянки к другому. Например, можно ожидать, что нам будут нравиться деревья рода Acacia и те, что на них похожи. По идее, мы должны предпочитать пейзажи с невысокими и редко разбросанными деревьями как дремучим лесам, так и пустыням, ведь и те и другие могут нести для нас угрозу.

Пожалуй, в исследованиях такого рода имеется почва для справедливой критики. Однако менее оправданным будет общий скептицизм по поводу того, что нечто столь сложное и возвышенное, как любовь к конкретному пейзажу, может быть запрограммировано в генах. Совсем напротив, в наследовании подобных ценностей нет ничего принципиально невозможного. И снова на ум приходит аналогия с сексом. Половой акт, если взглянуть на него беспристрастно, занятие довольно-таки эксцентричное. Мысль о существовании генов удовольствия, получаемого от этого нелепейшего размеренного засовывания и вытаскивания, может показаться до крайности неправдоподобной. И однако же от нее никуда не деться, если признать, что половое влечение возникло путем дарвиновского отбора. Дарвиновский отбор не может действовать, если нет генов, которые он мог бы отбирать. И раз мы способны наследовать гены получения удовольствия от засовывания пениса, то никакого неправдоподобия нет и в идее наследования генов отвращения ко вкусу манго, любования некоторыми пейзажами, наслаждения от той или иной музыки и чего угодно еще.

Боязнь высоты, проявляющаяся в головокружении и в том, что нам нередко снится, как мы падаем, была бы вполне естественна для вида, проводящего, подобно нашим предкам, немало времени на деревьях. Врожденная боязнь пауков, змей и скорпионов принесла бы пользу любому африканскому виду. Если вам снится кошмар со змеями, нельзя исключать, что он не о фаллических символах, а действительно о змеях. Биологи нередко отмечали, что пауки и змеи – распространенные объекты фобий, а вот патроны электрических лампочек и автомобили не вызывают таких реакций практически никогда. Однако же в нашем мире городов и умеренного климата ни змеи, ни пауки больше не являются источником опасности, тогда как машины и электрические розетки потенциально смертоносны.

Печально известно, как непросто убедить водителей ездить медленнее в тумане и соблюдать дистанцию на высоких скоростях. Экономист Армен Алчиан остроумно предложил отменить ремни безопасности и в обязательном порядке оборудовать каждый автомобиль острым копьем, направленным из середины руля прямо в сердце водителя. Думаю, для меня это послужило бы хорошим стимулом – уж не знаю, в силу атавизма или еще почему. Также убедительно следующее вычисление: резкая остановка машины, едущей со скоростью восемьдесят километров в час, равносильна удару оземь при падении с высотного здания. Иными словами, мчаться на высокой скорости – это то же, что быть подвешенным на верху многоэтажки за довольно тонкую веревку, которая может порваться с вероятностью, равной вероятности того, что едущий перед вами водитель сделает какую-нибудь серьезную глупость. Я не знаю почти никого, кто с легким сердцем мог бы сидеть на подоконнике небоскреба, и мало кто взаправду получает удовольствие от прыжков с тарзанкой. Однако почти каждый преспокойно путешествует на больших скоростях по автомагистралям, даже ясно осознавая рассудком, какой опасности себя подвергает. Думаю, вполне правдоподобно предположить, что мы генетически запрограммированы бояться высоты и острых наконечников, но должны учиться (и делаем это не слишком успешно) боязни перемещений на высоких скоростях.

Такие общие для всех народов социальные повадки, как смех, улыбка, рыдания, религия и статистическая тенденция избегать инцеста, были, вероятно, свойственны и нашим предкам. Ганс Хасс и Иренеус Эйбль-Эйбесфельдт путешествовали по всему миру, тайком снимая выражения человеческих лиц, и пришли к выводу, что существуют межкультурные универсалии для нашей манеры флиртовать, угрожать и для весьма многообразного репертуара мимики. Они запечатлели на пленку одну слепорожденную девочку, чья улыбка и прочие проявления эмоций были нормальными, хоть она никогда и не видела лиц.

Обостренное чувство естественной справедливости у детей ни для кого не секрет: «так нечестно» – одна из самых ожидаемых фраз, какие можно услышать из уст недовольного ребенка. Отсюда, разумеется, еще не следует, что понятие честности универсально заложено в генах, но кому-то этот факт, как и улыбка слепорожденной девочки, может показаться наводящим на размышления. Дело было бы яснее, если бы в различных культурах по всему миру представления о естественной справедливости были одинаковыми. Но имеются кое-какие сбивающие с толку различия. Большинство присутствующих на этой лекции сочтут несправедливым наказывать человека за преступления его деда. Однако есть культуры, где перенос мщения с одного поколения на другое принимается как должное и, судя по всему, считается естественным и справедливым[46]. А значит, по крайней мере в отдельных деталях наше чувство естественной справедливости довольно-таки пластично и изменчиво.

Продолжая строить догадки о мире наших предков (о среде эволюционной приспособленности), мы вправе предположить, что они жили постоянными группами: либо бродившими в поисках пищи, подобно современным павианам, либо ведшими более оседлый образ жизни в деревнях, как сегодняшние охотники-собиратели вроде племен яномама в амазонских джунглях. В любом случае постоянный состав группы означал, что отдельные индивидуумы на протяжении своей жизни регулярно встречались с одними и теми же другими индивидуумами. Посмотрев на этот факт глазами дарвиниста, мы увидим, что он мог иметь важные последствия для эволюции наших ценностей. В частности, он поможет нам понять, почему с точки зрения наших эгоистичных генов мы столь нелепо добры друг к другу.

Не так уж и нелепо, как может наивно показаться. Ничто не мешает генам быть эгоистичными, но отсюда отнюдь не следует, что индивидуальные организмы должны быть грубыми и себялюбивыми. Одна из важных задач концепции эгоистичного гена – объяснить, каким образом эгоизм на генном уровне может приводить к альтруизму на уровне отдельной особи. Тем не менее распространяется это только на такой альтруизм, который представляет собой своего рода замаскированный эгоизм: во-первых, альтруизм по отношению к родне (непотизм), а во-вторых, благодеяния, оказываемые с учетом некоего статистического ожидания ответной услуги (ты – мне, я – тебе).

И вот тут наше допущение о жизни небольшими поселениями или кочующими племенами может прийти на помощь, причем дважды. Во-первых, как утверждает мой коллега Уильям Дональд Гамильтон, при таком способе существования мог быть достигнут определенный уровень инбридинга. Хотя люди, как и многие другие животные, изо всех сил стараются бороться с крайними формами близкородственного скрещивания, тем не менее соседствующие племена зачастую говорят на взаимно непонятных языках и практикуют несовместимые религии, что неизбежно ограничивает возможность межплеменных браков. Основываясь на различных оценках невысокого уровня миграции из одного поселения в другое, Гамильтон рассчитал ожидаемую степень генетического сходства между представителями одного и того же племени по сравнению с представителями разных племен. Вывод, к которому он пришел, таков: при определенных правдоподобных допущениях соплеменники оказывались чуть ли не братьями по сравнению с чужаками из разных деревень.

Эти свойства среды эволюционной приспособленности могли благоприятствовать ксенофобии: будь нелюбезен с пришлыми из других поселений, поскольку статистически маловероятно, чтобы у тебя с ними оказались общие гены. Было бы слишком наивно заключить, что верно и обратное – что естественный отбор в живущих племенным строем деревнях непременно благоприятствовал всеобщему альтруизму: будь добрым к каждому встречному, поскольку статистически вероятно, что он носитель тех же самых генов всеобщего альтруизма[47]. Однако при определенных дополнительных условиях это действительно возможно, и Гамильтон заключил, что так оно и было.

Второе следствие поселенческого образа жизни вытекает из теории реципрокного альтруизма, получившей в 1984 году мощный толчок к развитию благодаря выходу в свет книги Роберта Аксельрода «Эволюция кооперации». Аксельрод вооружился теорией игр – в частности, «парадоксом заключенных» – и при содействии Гамильтона[48] стал размышлять о ней в эволюционном ключе, используя простые, но искусные компьютерные модели. Его работа хорошо известна, и я не буду подробно о ней рассказывать, только изложу кое-какие важные для нас выводы.

В эволюционирующем мире эгоистичных в своей основе объектов те индивидуумы, которые сотрудничают друг с другом, могут оказаться на удивление преуспевающими. Такое кооперирование зиждется не на слепом доверии, но на быстром выявлении и наказании изменников. Аксельрод придумал меру того, насколько скоро в среднем особи могут рассчитывать увидеться вновь. Он назвал ее «тенью будущего». Если тень будущего коротка или персональная идентификация (ну или нечто ей подобное) затруднена, взаимное доверие вряд ли разовьется и всеобщее вероломство станет правилом. Если же тень будущего длинная, то, скорее всего, возникнут отношения, основывающиеся на изначальном доверии, слегка омраченном подозрениями в предательстве. Именно так должно было обстоять дело в среде эволюционной приспособленности, если верны наши догадки о поселениях племен (или кочующих группах). Следовательно, мы вправе ожидать, что найдем в себе глубоко укорененную склонность к отношениям, которые можно охарактеризовать как «доверяй, но проверяй».

Также логично ожидать, что у нас в головном мозге имеются особые модули, посредством которых возникает вышеупомянутое чувство естественной справедливости: модуль для подсчета долгов и вознаграждений, модуль для оценки взаимных обязательств, модуль для получения удовольствия при выигрыше (и, вероятно, еще более сильного неудовольствия при проигрыше).

Далее Аксельрод применил свой вариант теории игр к особой ситуации, когда индивидуумы носят отчетливо выраженные метки. Предположим, что популяция представлена организмами двух типов – условно назовем их красными и зелеными. Аксельрод заключил, что при некоторых реалистичных условиях эволюционно стабильной окажется следующая стратегия: если ты красный, будь добр с красными и недоброжелателен к зеленым; если ты зеленый, будь добр с зелеными и недоброжелателен к красным. Такой вывод не зависит ни от истинной природы меток, ни от того, различаются ли эти два типа особей хоть чем-нибудь еще. Следовательно, не стоит удивляться, если мы увидим, что на принцип «доверяй, но проверяй» будет наложена еще и подобная дискриминация.

Чему это противостояние «красных» с «зелеными» могло бы соответствовать в реальной жизни? Вполне вероятно, противостоянию одного племени с другим. Посредством другой теории мы пришли к тому же самому выводу, что и Гамильтон с его вычислениями степени инбридинга. Таким образом, «поселенческая модель» двумя совершенно независимыми цепочками рассуждений приводит нас к тому, чтобы ожидать хитрого сочетания внутригруппового альтруизма со склонностью к ксенофобии.

Однако эгоистичные гены – это отнюдь не крошечные существа, действующие осознанно и способные принимать решения в интересах своего будущего. До наших дней дошли те гены, что снабдили мозг наших предков простыми практическими правилами: как действовать, чтобы – в тех условиях, в которых предки обитали, – способствовать своему выживанию и размножению. Условия нашей сегодняшней городской жизни совершенно иные, но не стоит надеяться, что гены скорректировали свой образ действий: у медленного процесса естественного отбора не было времени наверстать отставание. Так что в жизнь будут претворяться все те же практические правила, как будто ничего и не изменилось. С точки зрения эгоистичных генов это ошибка – сродни нашей любви к сладкому в современном мире, где сахар больше не является дефицитом и портит нам зубы. И вполне ожидаемо, что подобные ошибки должны возникать. Быть может, вы потому из сострадания помогаете нищему на улице, что дает сбой практическое правило, установленное для вас дарвиновским отбором в первобытном прошлом, когда жизнь была совсем другой. Спешу добавить, что слово «сбой» я употребляю в строго дарвинистском смысле и моих личных ценностей оно никак не отражает.

Все это, конечно, хорошо, но не исключено, что хорошего тут даже еще больше. Многие из нас кажутся великодушнее, чем того требует «замаскированный эгоизм», – даже если учесть, что когда-то мы жили группами родственников, имевших на протяжении всей своей жизни возможность взаимно отплачивать друг другу. Живя в подобных условиях, я в конечном счете выиграю, если создам себе репутацию человека надежного – такого, с которым вы можете заключить сделку, не боясь предательства. Как сформулировал в своей восхитительной книге «Происхождение альтруизма и добродетели» мой коллега Мэтт Ридли, «вот оно, новое и веское основание быть порядочным: благодаря этому вы убеждаете других людей играть с вами»[49]. Он приводит экспериментальные данные экономиста Роберта Фрэнка, свидетельствующие о том, что люди, оказавшись в одном помещении с многочисленными незнакомцами, прекрасно умеют быстро оценивать, кому тут стоит доверять, а кто может подвести. Но даже здесь перед нами в каком-то смысле все тот же замаскированный эгоизм. В следующем рассуждении постараемся обойтись без него.

Полагаю, в животном царстве мы единственные, кто с толком использует бесценный дар предвидения. Вопреки распространенным ошибочным представлениям, естественный отбор таким даром не обладает. Иначе и быть не может, ведь ДНК – это просто молекула, а молекулы не умеют думать. В противном случае они бы увидели, как опасна для них контрацепция, и пресекли бы ее на корню. Но мозг – дело другое. Мозг, если он достаточно велик, способен прокрутить в воображении всевозможные сценарии и просчитать последствия альтернативных планов действий. Если я сделаю то-то и то-то, я выиграю в краткосрочной перспективе. Но если я поступлю так-то и так-то, мое вознаграждение, хоть его и придется подождать, будет больше. Обычная эволюция путем естественного отбора, будучи чрезвычайно мощным двигателем технического усовершенствования, тем не менее не способна заглядывать вперед подобным образом[50].

Наш головной мозг был наделен способностью ставить цели и задачи. Первоначально эти цели обслуживали исключительно выживание генов: речь идет о таких непосредственных задачах, как убить буйвола, найти источник воды, разжечь костер и так далее. Преимуществом – в интересах все того же выживания генов – было сделать подобные цели как можно пластичнее. Началась эволюция новых возможностей мозга, позволяющих развертывать целую иерархию перепрограммируемых подзадач в рамках задачи.

Такого рода способность к предвидению, окрыленная воображением, сразу же начала приносить пользу, но (с точки зрения генов) вышла из-под контроля. Как я уже говорил ранее, большой мозг вроде нашего может активно сопротивляться приказам построивших его генов, сохраненных естественным отбором. Используя язык – еще один уникальный дар растущего как на дрожжах человеческого мозга, – мы умеем договариваться друг с другом и изобретать политические институты, системы законов и правосудия, налогообложение, охрану порядка, общественное благосостояние, благотворительность, помощь обездоленным. Мы способны придумывать собственные ценности. Естественный отбор участвует в их формировании только опосредованно – создавая головной мозг, вырастающий до больших размеров. С точки зрения эгоистичных генов наш мозг ушел от них далеко вперед благодаря своим новым, производным качествам, и моя личная система ценностей определенно считает это добрым знаком.

Тирания текстов

Я уже отмел один из источников скептицизма по поводу моей идеи бунта против эгоистичных генов. Радикальные ученые левых взглядов ошибочно учуяли здесь скрытый картезианский дуализм. Другая разновидность скептицизма имеет религиозную подоплеку. То и дело мне приходится слышать от религиозных критиков что-то подобное: «Призывать к оружию против тирании эгоистичных генов – это прекрасно, но как вы решаете, чем ее заменить? Будет чудесно собраться за столом переговоров, обладая большим мозгом и даром предвидения, но как нам удастся прийти к соглашению насчет совокупности ценностей? Как мы установим, что хорошо, а что плохо? Вдруг кто-нибудь из собравшихся предложит решить проблему нехватки белковых продуктов каннибализмом – к какому безоговорочному авторитету сможем мы обратиться, чтобы отвергнуть такое предложение? Не окажемся ли мы в этическом вакууме, где – при отсутствии сильного письменного авторитета – позволено все? Даже если вы не верите утверждениям религии, не нуждаемся ли мы в ней как в источнике безусловных ценностей?»

Эта проблема поистине трудна. Думаю, мы в значительной мере уже в этическом вакууме, причем все. Если наш вымышленный сторонник каннибализма благоразумно ограничится людьми, насмерть сбитыми на дорогах, он даже сможет претендовать на моральное превосходство над теми, кто намеренно убивает животных ради еды. Хорошие контраргументы при этом, конечно же, никуда не денутся. Например, такой довод, как «страдания близких», применим к человеку намного больше, чем к какому-либо другому виду. Или есть еще аргумент скользкой дорожки: «Если мы привыкнем поедать сбитых автомобилями людей, это будет лишь первый шаг к…» – и так далее.

Одним словом, я не преуменьшаю сложности. Но теперь скажу вот что: нам не стало труднее по сравнению с временами, когда мы полагались на древние тексты, – и это я еще мягко выразился. Моральный вакуум, в котором мы себя сейчас ощущаем, окружал нас всегда, даже если мы этого и не осознавали. Верующие люди уже вполне привыкли придирчиво выискивать в текстах священных книг, чему именно повиноваться, а что отбросить. В иудеохристианской Библии есть такие эпизоды, какие никто из нынешних христиан и иудеев не пожелает принять за руководство к действию. История об Исааке, едва не принесенном в жертву своим отцом Авраамом, поражает нас сегодняшних как ужасающий пример жестокого обращения с детьми – независимо от того, буквально мы ее трактуем или символически.

Потребность Иеговы в запахе горящей плоти не выглядит привлекательной с точки зрения современных вкусов. В главе 11 Книги Судей Иеффай дал Богу клятву, что если тот обеспечит ему победу над сынами Аммона, то по возвращении Иеффай непременно отдаст на всесожжение «что выйдет из ворот дома моего навстречу мне»[51]. Как нарочно, это оказалась родная дочь Иеффая, его единственное дитя. Он, понятное дело, стал рвать на себе одежду, но поделать ничего не мог, и дочь очень любезно согласилась быть принесенной в жертву. Она только попросила разрешения уйти на два месяца в горы, чтобы оплакать свою девственность. По окончании этого срока Иеффай зарезал собственную дочь и сжег ее целиком, подобно тому как Авраам чуть было не поступил со своим сыном. На сей раз Бог и не подумал вмешиваться.

Многое из того, что мы читаем об Иегове, не позволяет увидеть в нем хороший пример для подражания, каким персонажем – реальным или вымышленным – его ни считай. В текстах он предстает ревнивым, мстительным, злобным, вздорным, лишенным чувства юмора и жестоким[52]. Еще он, говоря по-современному, сексист и разжигатель национальной розни. Когда Иисус Навин «и мужей и жен, и молодых и старых, и волов, и овец, и ослов, все истребил мечом»[53], вы могли бы поинтересоваться, в чем же провинились жители Иерихона, чем заслужили столь ужасную судьбу. Ответ на удивление прост: они принадлежали не к тому племени. Господь пообещал детям Израилевым немного Lebensraum, а местное население стояло поперек дороги.

А в городах сих народов, которых Господь Бог твой дает тебе во владение, не оставляй в живых ни одной души, но предай их заклятию: Хеттеев и Аморреев, и Хананеев, и Ферезеев, и Евеев, и Иевусеев, как повелел тебе Господь Бог твой…[54]

Нет, разумеется, я чудовищно несправедлив. Историк никогда не должен судить какую-либо эпоху по меркам другой, более поздней. Но в том-то и соль. В обратном направлении это тоже не работает. Как только вы объявили себя вправе привередничать и выбирать симпатичные отрывки из Библии, пряча отвратительные под сукно, тут-то вы себя и выдали. Тем самым вы признали, что на самом деле черпаете свои ценности не из древней и авторитетной священной книги. Вы явно берете их из какого-то современного источника – некоего текущего либерального консенсуса, называйте его как угодно. Иначе по какому критерию вы отбираете хорошие фрагменты Библии, отвергая, скажем, содержащееся во Второзаконии ясное указание забивать камнями недевственных невест?

Откуда бы ни происходил этот современный либеральный консенсус, я вправе ссылаться на него, когда открыто отвергаю авторитет своей древней книги – ДНК, так же как и вы вправе на него ссылаться, когда негласно отвергаете свои (куда менее древние) человеческие священные писания. Мы способны собраться вместе и выработать такие ценности, которым хотим соответствовать. И будь то пергаментные свитки возрастом в четыре тысячи лет или ДНК возрастом в четыре тысячи миллионов лет, мы в состоянии сбросить тиранию текстов.

Послесловие
Хоть и не моя забота выяснять, откуда берется у верующих людей их нынешнее единодушие по поводу того, какие стихи Библии хороши, а какие ужасны, тем не менее за всем этим скрывается один действительно интересный вопрос. Откуда взялись наши ценности XXI века, столь отличные от сравнительно гадких ценностей предыдущих столетий? Что изменилось так сильно? Ведь в 1920-е годы избирательные права для женщин были смелым и радикальным предложением, приводившим к уличным беспорядкам, а сегодня запрет женщинам голосовать будет выглядеть явным произволом. Стивен Пинкер в своей книге «Лучшее в нас» и Майкл Шермер в «Моральной кривой» документируют неотвратимое совершенствование наших ценностей. По каким стандартам они становятся лучше? По стандартам современности, конечно же. Наши рассуждения пришли к замкнутому кругу, но порочным этот круг не назовешь.


Подумайте о работорговле, о римском Колизее, где убийство было зрелищным видом спорта, о травле медведей, о сжигании на кострах, об обращении с пленниками, в том числе с военнопленными до Женевской конвенции. Подумайте о войне как таковой и сравните преднамеренные массовые бомбардировки городов в 1940-х годах с сегодняшним днем, когда военно-воздушные силы испытывают необходимость извиняться при случайном попадании по гражданским объектам. Моральная кривая совершает порой непредсказуемые зигзаги, но движется несомненно в одном направлении. Что бы ни явилось причиной таких изменений, это была не религия. Но что же?


«Что-то такое в воздухе»? Это звучит как мистика, но может быть переформулировано рационально. Обсуждаемый процесс я уподобляю закону Мура, утверждающему, что мощность компьютеров на протяжении десятилетий увеличивалась с определенной скоростью, хотя никто на самом деле не знает почему. Точнее, в общих чертах все ясно, но мы не понимаем, почему увеличение мощности подчиняется столь красивой закономерности (прямая линия на логарифмической шкале). По какой-то причине многочисленные усовершенствования аппаратного и программного обеспечения, будучи сами по себе суммарными эффектами множества всевозможных мелких усовершенствований, производимых различными компаниями в разных странах, на выходе совместными усилиями дают закон Мура. Каковы аналогичные тенденции, совокупно ведущие к этическому сдвигу Zeitgeist с его в целом однонаправленной (хотя и несколько более извилистой) линией? Опять-таки определять их – не мое дело, но могу предположить, что это будет некое сочетание следующих факторов: судебных решений; парламентских выступлений и голосований; лекций, статей и книг философов, занимающихся вопросами этики и юриспруденции; журналистских репортажей и газетных передовиц; повседневных бесед на званых обедах и в пабах, на радио и телевидении.


Отсюда неизбежно возникает вопрос: как пойдет моральная кривая в следующие десятилетия и столетия? Можно ли представить себе нечто равнодушно воспринимаемое нами в 2017 году, на что будущие века станут смотреть с тем же отвращением, с каким мы смотрим сегодня на работорговлю или на вагоны, отправлявшиеся в Берген-Бельзен или в Бухенвальд? Думаю, не нужно много воображения, чтобы предположить как минимум одну кандидатуру. Не приходят ли вам против воли на ум берген-бельзенские вагоны, когда вы едете позади одного из тех крытых грузовиков, сквозь вентиляционные щели которых растерянно смотрят полные страха глаза?

Слово в защиту науки: открытое письмо принцу Чарльзу

Ваше королевское высочество,

ваша Рейтовская лекция[55] огорчила меня. Я глубоко сочувствую вашим намерениям и восхищаюсь вашей искренностью. Но враждебное отношение к науке не пойдет этим намерениям на пользу, а увлечение мешаниной из не подходящих друг к другу альтернатив лишит вас того уважения, коего вы, на мой взгляд, заслуживаете. Уже не помню, кто именно[56] заметил: «Конечно, мы должны быть открытыми ко всему, но не до такой степени открытыми, чтобы выпали мозги».

Давайте взглянем на альтернативные подходы, которые вы, по-видимому, предпочитаете научному мышлению. Во-первых, интуиция, мудрость сердца, «шелестящая подобно ветерку в листве». Тут, к сожалению, все зависит от того, на чью интуицию вы полагаетесь. В том, что касается целей (хоть и не методов), ваша личная интуиция совпадает с моей. Я всем сердцем разделяю ваше стремление к тому, чтобы на нашей планете с ее разнообразной и сложной биосферой хозяйство велось с учетом долгосрочных перспектив[57].

Ну а как насчет инстинктивной мудрости в темном сердце Саддама Хусейна?[58] Какова цена вагнеровского ветерка, всколыхнувшего искореженную гитлеровскую листву? Йоркширский Потрошитель слышал божественные голоса в голове, которые уговаривали его убивать. Как мы решаем, к какому именно внутреннему голосу интуиции стоит прислушаться?

Тут важно сказать, что эта дилемма не из тех, какие способна разрешить наука. Мое собственное жгучее беспокойство по поводу нашего планетарного хозяйствования столь же эмоционально, как и ваше. Но пусть я и позволяю чувствам влиять на мои цели, однако, когда дело доходит до того, чтобы выбрать наилучший метод для достижения последних, я предпочитаю думать, а не чувствовать. А думать означает в данном случае рассуждать научно. Других эффективных способов нет. Если бы они существовали, наука включила бы их в свой арсенал.

Далее, сэр, я думаю, у вас несколько преувеличенные представления о естественности «традиционного» или «органического» сельского хозяйства. Сельское хозяйство всегда было противоестественным. Наш вид начал отходить от присущего ему охотничье-собирательского образа жизни всего десять тысяч лет назад – слишком недавно по эволюционным меркам.

Пшеничная мука, даже «цельнозерновая» и смолотая каменными жерновами, – пища не естественная для Homo sapiens. То же касается и молока (за исключением детского питания). Практически каждый съедаемый нами кусок генетически модифицирован – не спорю, в основном путем искусственного отбора, а не искусственных мутаций, но конечный результат тот же самый. Пшеничное зерно – генетически модифицированное семя травы, точно так же как пекинес – генетически модифицированный волк. Игра в Бога? Да мы играем в него уже многие столетия!

Тем громадным безымянным толпам, в которых мы все теперь кишим, положила начало аграрная революция, и без сельского хозяйства смогла бы выжить лишь ничтожная доля от нашей сегодняшней численности. Нынешнее многомиллиардное население – сельскохозяйственный (а также технологический и медицинский) артефакт. Оно намного противоестественнее, чем способы ограничения рождаемости, которые объявил противоестественными римский папа. От сельского хозяйства нам никак не отделаться, а оно – всё без исключения – противоестественно. Это предательство по отношению к природе мы совершили десять тысяч лет назад.

Выходит, с точки зрения устойчивого экологического благополучия нашей планеты все сельскохозяйственные методы один другого стоят? Конечно нет. Некоторые из них причиняют намного больше вреда, чем другие, но чтобы решить, какие именно, бессмысленно взывать к «природе» и «чутью». Следует изучить доказательства, строго и здраво – одним словом, научно. Подсечно-огневое земледелие (кстати, самая «традиционная» система ведения сельского хозяйства, какую только можно вообразить) уничтожает вековые леса. Чрезмерный выпас (опять-таки широко практикуемый в «традиционных» культурах) приводит к эрозии почв и превращает тучные пастбища в пустыни. Если говорить о монокультурах нашего современного племени, то они – с их порошковыми удобрениями и ядами – опасны для будущего, а неуемное использование антибиотиков для стимуляции роста скота и того хуже.

Между прочим, один из тревожных аспектов истеричного противодействия возможным рискам, связанным с генно-модифицированными культурами, состоит в том, что оно отвлекает внимание от реальных опасностей, уже хорошо понятных, но во многом игнорируемых. Возникновение штаммов бактерий, устойчивых к антибиотикам, – это угроза, которую дарвинист мог предвидеть еще в тот день, когда антибиотики были открыты. К сожалению, предостерегающие голоса звучали довольно тихо, а теперь и вовсе потонули в тявкающей какофонии: «ГМО-ГМО-ГМО-ГМО-ГМО-ГМО!»

Более того, если, как я предвижу, мрачные пророчества о последствиях ГМО не подтвердятся, чувство неоправдавшихся ожиданий может перетечь в самоуспокоенность и по поводу настоящих рисков. Вам не приходило в голову, что нынешняя шумиха вокруг ГМО может оказаться ужасным примером крика «Волки! Волки!»?

Даже если бы сельское хозяйство могло быть естественным и даже если бы мы могли выработать у себя некую инстинктивную взаимосвязь с жизнью природы, так ли уж хороша природа в качестве примера для подражания? Тут надо как следует подумать. В каком-то смысле экосистемы действительно сбалансированны и гармоничны – настолько, что некоторые из составляющих их видов стали взаимозависимыми. Это одна из причин, почему хищничество корпораций,уничтожающих тропические леса, так преступно.

С другой стороны, мы должны остерегаться очень распространенного заблуждения насчет дарвинизма. Теннисон писал еще до Дарвина, но все понял верно. Клыки у природы в самом деле кроваво-красные. Как бы нам ни хотелось считать иначе, естественный отбор действует в пределах отдельных видов и не благоприятствует хозяйствованию с учетом долгосрочных перспектив. А благоприятствует он краткосрочной выгоде. Лесорубы, китобои и прочие, кто наживается на разбазаривании будущего во имя сиюминутной жадности, занимаются лишь тем, чем дикие существа занимались на протяжении трех миллиардов лет.

Неудивительно, что Томас Генри Гексли (Бульдог Дарвина) основывал свою этику на отрицании дарвинизма. Разумеется, не дарвинизма как науки, ибо невозможно отрицать истину. Но сам факт, что дарвинизм верен, делает борьбу с эгоистичными и эксплуататорскими природными тенденциями особенно важной для нас. Нам это по силам. Никакому другому виду животных или растений, вероятно, нет. Но наш головной мозг (пускай он и дарован нам естественным отбором ради краткосрочных дарвинистских выгод) достаточно крупен для того, чтобы заглядывать в будущее и просчитывать долгосрочные последствия. Естественный отбор сравним с роботом, способным только лезть в гору, даже если из-за этого придется застрять на вершине ничтожной кочки. У него нет механизма, позволяющего спуститься, чтобы перейти на другую сторону долины к более низко расположенной подошве высокой горы. У него нет естественного предвидения, нет механизма, который мог бы предупреждать, когда краткосрочная выгода ведет к вымиранию вида. И 99 % всех когда-либо существовавших видов в самом деле вымерли.

Человеческий мозг – будучи, вероятно, единственным таким примером во всей эволюционной истории – способен посмотреть на долину и разработать маршрут, уводящий от вымирания к далеким высокогорьям. Долговременное планирование – и, следовательно, сама возможность ведения хозяйства – это нечто совершенно новое, даже чуждое для нашей планеты. Оно существует только у людей в головах. Будущее – недавнее эволюционное изобретение. Оно драгоценно. И хрупко. Мы должны использовать все свои научные ухищрения ради его защиты.

Пожалуй, это прозвучит парадоксально, но, если мы хотим обеспечить планете будущее, нам в первую очередь следует прекратить обращаться за советами к природе. Природа – дарвиновский временщик. Сам Дарвин сказал: «Какую книгу мог бы написать какой-нибудь служитель дьявола[59] о неискусной, беспорядочной, нечеткой, коварной и ужасающе жестокой работе природы!»[60]

Конечно, это безрадостно, но никто и не говорил, что правда обязана быть веселой. Нет смысла убивать гонца – науку. Нет смысла и предпочитать альтернативную картину мира только лишь потому, что она комфортабельнее. Как бы то ни было, не все в науке так уныло. И, кстати говоря, наука – отнюдь не заносчивое всезнайство. Любому ученому, достойному так называться, придется по душе ваше цитирование слов Сократа: «Мудрость – это осознание собственного неведения». Что же еще стимулирует нас к познанию?

Больше всего, сэр, меня огорчает, как много вы потеряете, если отвернетесь от науки. Я и сам пытался писать о поэтическом изумлении перед наукой[61], но не сочтите за дерзость и позвольте мне преподнести вам сочинение другого автора. Речь идет о «Мире, полном демонов» блаженной памяти Карла Сагана. Обращаю ваше особое внимание на подзаголовок: «Наука – как свеча во тьме».

Послесловие
Один важный принцип, который мне в своем письме принцу Чарльзу следовало бы упомянуть напрямую, – это принцип предосторожности. Принц, конечно же, прав в том, что, когда дело касается новых и непроверенных технологий, мы должны склоняться к консерватизму. Встречаясь с чем-либо неиспробованным и не зная, каковы будут последствия, надлежит отклонять свой курс в сторону осмотрительности, особенно если на карту поставлено будущее в долгосрочной перспективе. Именно принцип предосторожности требует, чтобы кажущиеся многообещающими лекарства от рака перескакивали через множество барьеров – настоящий бег с препятствиями, – прежде чем их объявят разрешенными для всеобщего пользования. Такие не допускающие риска барьеры достигают порой нелепых высот: например, когда пациентам, уже находящимся на пороге смерти, отказывают в экспериментальных препаратах, которые запросто могли бы спасти им жизнь, но прежде должны быть официально объявлены безопасными. У пациентов на терминальной стадии представление о «безопасности» несколько иное. Однако в общем и целом трудно отрицать мудрость принципа предосторожности – разумного противовеса огромным преимуществам, приносимым научными инновациями.


Покуда речь идет о принципе предосторожности, прошу простить мне отступление в современную политику. Обычно я остерегаюсь злободневности из боязни сделать анахроничными последующие издания книги. Написанные в 1930-е годы сочинения Джона Бёрдона Холдейна и Ланселота Хогбена, в остальном восхитительные, подпорчены непонятными политическими колкостями, через которые сегодня так трудно продираться. К сожалению, маловероятно, что последствия по меньшей мере двух политических событий 2016 года – британского голосования о выходе из Европейского союза и отказа США от международных соглашений по изменению климата – окажутся непродолжительными. Так что я с чистой совестью буду говорить о политике 2016 года.


В обсуждаемом году наш тогдашний премьер-министр Дэвид Кэмерон уступил напору своих парламентских соратников и провел референдум о членстве Великобритании в Евросоюзе. Это был вопрос неимоверной сложности, с замысловатыми экономическими эффектами, масштаб которых стал виден только несколько месяцев спустя, когда пришлось нанимать несметные полчища юристов и чиновников, чтобы разгребать завал из административных и законодательных трудностей. Если какой-то вопрос и был когда-либо достоин долгих дебатов в парламенте и дискуссий в правительстве с активным привлечением высококвалифицированных экспертов, то это именно членство в Евросоюзе. Найдется ли вопрос менее подходящий для разового всенародного голосования? И однако же нас призывали не доверять специалистам («Ты, избиратель, здесь эксперт»), причем делали это политики, которые, полагаю, потребуют себе эксперта-хирурга, чтобы тот удалил им аппендикс, и эксперта-пилота, чтобы вести их самолет. Решение было возложено на неспециалистов вроде меня, в том числе на таких, чьими вслух объявленными мотивами при голосовании были следующие: «Ну, перемены – это здорово» или «Ну, мне старый синий паспорт нравился больше бордового европейского». Ради кратковременных политических маневров внутри своей собственной партии Дэвид Кэмерон сыграл в русскую рулетку, поставив на кон долгосрочное будущее своей страны, Европы и даже мира.


Итак, о принципе предосторожности. Референдум касался значительных преобразований – своего рода политической революции, чьи распространяющиеся последствия будут сохраняться десятки лет, если не дольше. Речь шла о громадном системном изменении – именно таком, при котором верховенство принципа предосторожности необходимо как никогда. Когда в США дело доходит до поправок к конституции, там требуется большинство в две трети голосов в обеих палатах конгресса, а затем еще ратификация тремя четвертями законодательных собраний штатов. Можно возражать против столь высоко задранной планки, но сам принцип здравый. Референдуму же Дэвида Кэмерона, напротив, требовалось простое большинство при однократном ответе «да» или «нет». Не приходило ли Кэмерону в голову, что столь радикальный, основательный шаг заслуживает такого условия, как перевес в две трети голосов? Ну или хотя бы в 60 %? А может, следовало установить минимальную явку – ради уверенности в том, что столь ответственное решение не будет принято меньшинством избирателей? Либо устроить дополнительное голосование две недели спустя, чтобы убедиться, что народ тверд в своем выборе? Или же второй тур год спустя, когда условия и последствия выхода из Евросоюза станут хотя бы примерно понятны? Но нет: все, чего Кэмерон пожелал, – это любое превышение 50 % в однократном голосовании за или против, причем опросы общественного мнения в тот момент показывали скачки туда-сюда, а ожидаемый исход голосования менялся день ото дня. Говорят, одна из устаревших статей британского общего права гласила: «Никакой идиот не должен становиться членом парламента». Пожалуй, стоило бы применять это ограничение хотя бы к премьер-министрам.


Что же до враждебности принца Чарльза по отношению к некоторым аспектам научного подхода к пищевой промышленности, то принцип предосторожности следует применять с умом. Иначе можно зайти слишком далеко – как я уже упомянул, в США критерии для конституционных поправок очевидно завышены. Общепризнано, что коллегия выборщиков – недемократичный анахронизм, но общепризнано и то, что упразднить ее практически невозможно из-за непреодолимых барьеров для поправок к конституции. По-видимому, когда дело касается принятия глобальных решений с далеко идущими последствиями, соблюдение принципа предосторожности в политике должно быть приведено к промежуточному уровню между текущим положением дел в чересчур опасливых Соединенных Штатах, чья писаная конституция превратилась в ископаемый объект почти что священного поклонения, и в Британии, чья неписаная конституция оставляет лазейки для безответственной опрометчивости вроде кэмероновского референдума о выходе из Евросоюза.


И наконец, раз уж эти рассуждения о принципе предосторожности оказались в конце письма прямому наследнику престола, что тут можно сказать о таком исторически сложившемся пункте нашей неписаной конституции, как сама наследственная монархия? Монарх у нас, разумеется, еще и глава Англиканской церкви. К многочисленным титулам королевы относится и «защитница веры», что подразумевает – не подумайте чего – защиту только одной конкретной религии от конкурирующих верований и конфессий. Когда придумали этот титул, возможность того, что наследник вырастет атеистом (при сохранении теперешних тенденций такое представляется более чем вероятным) или что его отчим будет мусульманином (как едва не случилось на памяти ныне живущих), никому в голову не приходила.


Будучи лишен почти всех диктаторских полномочий своих предшественников, монарх все еще обладает совещательными полномочиями (и у Елизаветы II богатый опыт их использования – ведь при ней сменилось ни больше ни меньше четырнадцать премьер-министров). В исключительных случаях у монарха есть конституционное право распускать парламент по своей собственной инициативе, несмотря на опасность спровоцировать таким образом кризис с неясными и рискованными последствиями. Но даже если оставить столь маловероятное событие в стороне, сама идея наследственной монархии многим кажется неубедительной. Есть даже те, кто выступает за почтительное упразднение этого института после смерти нынешней королевы (которой лично я желаю здравствовать еще долгие годы).


Всякий раз, разговаривая с убежденными британскими республиканцами, я не могу удержаться от того, чтобы хотя бы вскользь не упомянуть о принципе предосторожности. Монархия в различных формах упорно держится уже сильно больше тысячи лет. Что, по-вашему, должно прийти ей на смену? Выборы главы государства в фейсбуке[62]? Король Улыбчивый и королева Гламурная на королевской яхте «Боути-Макбоутфейс»?[63] Несомненно, есть и более достойные альтернативы, чем моя до неприличия элитистская сатира. Некогда я в качестве примера для подражания выбрал бы Соединенные Штаты. Но это было до того, как 2016 год показал нам, к чему могут привести благородные демократические идеалы, стоит им немножко прокиснуть.

Наука и страсти нежные

С содроганием и смирением я обнаружил себя единственным ученым в списке лекторов[64]. Неужели и вправду мне одному выпало говорить «голосом столетия» от имени науки – рассуждать о науке, наследуемой от нас потомками? XX век мог бы стать золотым веком науки: веком Эйнштейна, Хокинга и теории относительности; Планка, Гейзенберга и квантовой теории; Уотсона, Крика, Сенгера и молекулярной биологии; Тьюринга, фон Неймана и компьютеров; Винера, Шеннона и кибернетики; тектоники плит и радиоизотопного датирования горных пород; хаббловского красного смещения и телескопа «Хаббл»; Флеминга, Флори и пенициллина; веком высадки людей на Луну и – не будем увиливать от фактов – водородной бомбы. Как заметил Джордж Стайнер, сегодня в мире трудится больше ученых, чем во все предыдущие столетия, вместе взятые. Впрочем, если представить это вычисление под более тревожным углом, верно и то, что сегодня живет больше народу, чем умерло за всю письменную историю.

Под «нежными страстями» я подразумеваю чувствительность, а к словарным определениям чувствительности относятся «проницательность, понимание» и «способность реагировать на эстетические стимулы». Казалось бы, стоило надеяться, что к концу века наука войдет в нашу культуру, а наше эстетическое чувство дорастет до понимания ее поэзии. Не собираясь возвращаться к пессимистическим прогнозам Чарльза Перси Сноу, делавшимся в середине столетия, я вынужден с сожалением констатировать, что осталось всего два года, а надежда эта так и не оправдалась. Наука вызывает больше враждебности, чем когда бы то ни было, – порой заслуженно, но часто со стороны тех, кто ничего о ней не знает, а нелюбовью к науке оправдывает свое нежелание учиться. Огорчительно много людей все еще покупаются на несостоятельное клише, будто научные объяснения убивают поэтическое восприятие. Книги по астрологии продаются лучше книг по астрономии. Телевидение не дает зарасти тропинке к дверям второразрядных фокусников, выдающих себя за экстрасенсов и ясновидящих. Руководители сект подрывают основы нового тысячелетия и находят множество лазеек для легковерия: «Небесные врата», трагедия в Уэйко, отравляющий газ в токийском метро… Самое большое отличие от конца предыдущего тысячелетия состоит в том, что к народному христианству добавилась народная научная фантастика.

А ведь все должно было быть иначе. В предыдущий раз, тысячу лет назад, имелись некоторые извиняющие обстоятельства. В 1066 году, пусть и задним числом, еще можно было утверждать, будто комета Галлея предсказала битву при Гастингсе, предрешив судьбу Гарольда и победу герцога Вильгельма. Комета Хейла – Боппа в 1997-м должна была бы восприниматься по-другому. Так почему же мы испытываем облегчение уже тогда, когда газетный астролог успокаивает своих читателей, что комета не виновата напрямую в гибели принцессы Дианы? А что происходит, когда тридцать девять человек, руководствуясь теологией, в которой смешались сериал «Звездный путь» и Книга Откровения, совершают групповое самоубийство, будучи опрятно одеты и снарядившись дорожными сумками, поскольку думают, будто комету Хейла – Боппа сопровождает космический корабль, присланный, дабы «поднять их на новый уровень существования»? Кстати говоря, эта же самая община «Небесные врата» заказала астрономический телескоп, чтобы рассматривать комету Хейла – Боппа. Но им пришлось сразу же вернуть его обратно, так как он явно оказался бракованным: в него не был виден сопровождавший комету космический корабль.

Узурпация лжеучеными и плохими фантастами – вот опасность, грозящая нашему естественному чувству изумления. Другая угроза – мудрствующие представители академических кругов в престижных дисциплинах, о чем мы еще поговорим. Третья – это чрезмерно упрощенная популяризация «для чайников». Движение «За понимание науки обществом», которое развернулось в Америке в ответ на запуск «Спутника-1», а в Британии стимулируется тревогой по поводу резкого спада числа абитуриентов на естественно-научных факультетах, становится все более популистским. Всевозможные «недели науки», «дни науки» и тому подобное выдают в ученых беспокойное стремление быть любимцами публики. Эксцентричные персонажи в смешных шляпах и с клоунскими голосами показывают взрывы и забавные фокусы, внушая нам, что наука – это развлечение, развлечение, развлечение!

Недавно мне довелось посетить инструктаж, где ученых уговаривали проводить игровые мероприятия в торговых центрах, дабы приобщать народные массы к радостям науки. Нам рекомендовали избегать всего, что хоть как-то может показаться скучным, всячески показывать, что наука «имеет отношение» к жизни обычных людей, к тому, что происходит у них на кухне или в ванной, и по возможности использовать такие материалы для опытов, которые зрители в конце могли бы съесть. На последнем из этих мероприятий, организованном самим ведущим, единственным научным достижением, по-настоящему привлекшим внимание, был писсуар, который автоматически спускает воду, когда от него отходят. Самого слова «наука» нам советовали избегать, поскольку «обычные люди» воспринимают его с опаской[65].

Когда я возражаю, меня упрекают в «элитизме». Ужасное слово, но, возможно, не такая уж ужасная вещь. Есть огромная разница между снобистским упоением собственной исключительностью, которому никто не должен потворствовать, и благожелательным, предупредительным элитизмом, старающимся помочь людям повысить свои ставки в жизненной игре и присоединиться к элите. Преднамеренная профанация «для тупых» – снисходительная и покровительственная – хуже всего. Когда я сказал это в своей недавней американской лекции, один из участников заключительного обсуждения – само собой, лучась самодовольством, переполнявшим его мужское белое сердце, – позволил себе поразительную наглость, высказав мысль, что примитивная популяризация может быть особенно необходима, дабы познакомить с наукой «нацменов и женщин».

Меня беспокоит, что, преподнося науку как непрерывное легкое и веселое развлечение, мы откладываем неприятности на потом. По этим же соображениям объявления о наборе в армию честно приглашают не на пикник. Подлинная наука может быть трудной, но, подобно классической литературе или игре на скрипке, она стоит затрачиваемых усилий. Если увлечь детей наукой или какой-либо другой полезной деятельностью, суля им легкодоступное веселье, то что они будут делать, когда в конце концов столкнутся с реальностью? От слова «развлечение» исходят неверные сигналы, которые могут привлечь новичков по неверным мотивам.

Точно такому же риску подвергается и литературоведение. Нерадивых студентов соблазняют лишенным прочной основы «культурологическим» образованием, обещая им, что они будут заниматься разбором мыльных опер, светской хроники и «Телепузиков». Естественные науки, подобно настоящему литературоведению, могут быть сложными и требующими усилий, но, подобно опять-таки ему же, они восхитительны. Кроме того, наука полезна – но далеко не только полезна. Наука может окупаться, но, как и великое искусство, не обязана этого делать. И чтобы убедиться в ценности жизни, посвященной выяснению того, почему мы вообще живем, нам не нужны взрывы и эксцентричные ряженые.

Возможно, мои нападки чересчур резки, но бывают времена, когда маятник так сильно отклоняется в одну сторону, что его нужно подтолкнуть в противоположную. Разумеется, показывая опыты, можно сделать научную идею понятной и врезающейся в память. Начиная с самых первых Рождественских лекций Королевского института, прочитанных Майклом Фарадеем, и заканчивая бристольским музеем науки, основанным Ричардом Грегори, непосредственное участие в проведении настоящих научных экспериментов неизменно приводит детей в восхищение. Я сам удостаивался чести читать Рождественские лекции – в их современной, телевизионной форме – и собственноручно проводил большое количество опытов и демонстраций. Но Фарадей никогда не занимался профанацией. Мои нападки касаются только определенной разновидности популистского совратительства, оскверняющего чудеса науки.

В Лондоне ежегодно устраивается большой банкет, где вручаются призы за лучшие научно-популярные книги года. Один из этих призов недавно достался автору детской книги про насекомых и прочих – цитирую название – «противных букашек». Не самая лучшая манера изъясняться для того, кто вознамерился пробудить поэтическое чувство изумления, но пускай. Менее извинительным было паясничанье председателя жюри – известной телевизионной персоны (уполномоченной рассказывать о науке, но потом с потрохами продавшейся передачам о «паранормальном»). С визгом, характерным для фривольной манеры ведущих в телевикторинах, эта дама подстрекала окружающих присоединиться к ее воплям и кривляньям при разглядывании тех самых «противных букашек». «Фу-у-у, гадость! Фи-и-и, бяка! Бэ-э-э!» Подобная вульгарность принижает чудо науки и может отбить интерес к ней именно у тех, кто более всего подходит для того, чтобы вдохновляться и вдохновлять ею: подлинных поэтов и настоящих гуманитариев.

Истинная поэзия науки, и особенно науки XX века, побудила покойного Карла Сагана задаться следующим животрепещущим вопросом:

Как так вышло, что, по-видимому, ни одна из значительных религий не взглянула на науку и не воскликнула: «Все еще лучше, чем мы думали! Вселенная намного больше, чем утверждали наши пророки, величественнее, изысканнее, прекраснее»? Вместо этого они говорят: «Нет-нет-нет! Мой бог – маленький бог, и я хочу, чтобы он таким и оставался». Любая религия – хоть старая, хоть новая, – сделай она акцент на величии той Вселенной, которую открыла нам современная наука, могла бы выявить такие скрытые возможности для благоговения и трепета, до каких традиционные верования едва ли в состоянии достучаться.

Располагай мы сотней клонов Карла Сагана, нам еще было бы на что надеяться в следующем столетии. Пока же, глядя на завершающийся XX век, мы вынуждены заключить, что он разочаровал нас в плане понимания науки обществом, хотя и ознаменовался яркими и небывалыми научными достижениями[66].

Что, если мы включим свою чувствительность и мысленно пройдемся по всей науке XX столетия? Возможно ли будет выявить основную тему – некий научный лейтмотив? Мой ответ и близко не отражает всего богатства выбора, и тем не менее он таков: XX век – цифровой век. Цифровая дискретность не только пронизывает все современное инженерное дело, но в определенном смысле затрагивает биологию и даже физику нашего столетия.

«Цифровой» – антоним «аналогового». Когда англичане ожидали появления Непобедимой армады, они разработали сигнализацию, чтобы предупредить всю южную часть Англии. На вершинах гряды холмов были устроены костры. Любой из прибрежных смотрителей, заметив армаду, должен был зажечь свой костер, а, увидев его, соседние наблюдатели зажгли бы свои костры, так что волна сигнальных огней с огромной скоростью распространила бы эту новость по прибрежным графствам.

Как можно было бы приспособить такой огненный телеграф для передачи большего количества информации? Допустим, не просто сообщить, что испанцы пришли, но еще и указать численность их флота. Вот один из способов: сделать размер костра пропорциональным количеству кораблей. Это будет аналоговый код. Ясно, что неточности будут накапливаться, и к тому моменту, когда сообщение достигнет противоположного конца королевства, информация о численности флота выродится в ничто. Такова общая проблема всех аналоговых кодов.

А вот простейший цифровой код. Забудьте о размере костра – просто разожгите любое хорошо видимое пламя и огородите его большой ширмой. Поднимите ширму и опустите вновь, чтобы отправить на следующий холм дискретный сигнал в виде вспышки. Воспроизведите такую вспышку определенное количество раз, а затем опустите ширму, затемнив костер на некоторое время. Повторите всю процедуру. Число вспышек в серии должно быть пропорционально размеру флота.

Этот цифровой код обладает громадными достоинствами по сравнению с предыдущим аналоговым. Если находящийся на холме наблюдатель увидит восемь вспышек, то восемь вспышек он и передаст по цепочке на следующий холм. С большой вероятностью сообщение распространится повсюду от Плимута до Дувра без серьезных искажений. Превосходство цифровых кодов стало вполне понятно только в XX веке.

Нервные клетки подобны сигнальным огням, сообщающим о прибытии армады. Они «вспыхивают». То, что передается по нервному волокну, не есть электрический ток, а скорее напоминает пороховую дорожку. Подожгите искрой один конец – и огонь с шипением пойдет к противоположному.

Давно известно, что коды, использующиеся в нервных волокнах, не являются в чистом виде аналоговыми. Теоретические расчеты показывают, что это было бы невозможно. Там скорее происходит нечто похожее на наши сигнальные огни из примера с армадой. Нервные импульсы представляют собой цепочки перепадов электрического напряжения, повторяющихся, как в пулеметной очереди. Разница между сильным и слабым сигналами передается не амплитудой перепадов – это был бы аналоговый код, и сообщение исказилось бы до полной неузнаваемости, – а их распределением во времени, причем главным образом частотой «пулеметной стрельбы». Когда вы видите желтый цвет или слышите ноту до, чувствуете запах скипидара или трогаете атласную ткань, когда вам жарко или холодно – где-то в вашей нервной системе все различия в ощущениях преобразуются в «пулеметные очереди» разной частоты. Если бы мы могли прислушаться к головному мозгу, он звучал бы, как битва при Пашендале. В том смысле, какой мы вкладываем здесь в этот эпитет, мозг цифровой. В более же широком смысле он остается отчасти аналоговым: частота выстрелов – величина, изменяющаяся непрерывно. Полностью цифровые коды вроде азбуки Морзе, где ритм импульсов образует четко различающиеся буквы некоего алфавита, даже еще надежнее.

Если нервы передают информацию о том, каков мир сейчас, то гены – закодированное описание далекого прошлого. Осознание этого факта вытекает из взгляда на эволюцию с точки зрения теории эгоистичного гена.

Живые организмы превосходно устроены для того, чтобы выживать и размножаться в свойственной им среде. По крайней мере, так утверждают дарвинисты. Но на самом деле это не вполне верно. Организмы превосходно устроены для выживания в той среде, в которой жили их предки. Ведь строение современных животных столь великолепно потому, что их предкам удавалось прожить достаточно долго, чтобы передать свою ДНК. Та же самая успешная ДНК унаследована и сегодняшними организмами. А это равносильно утверждению, что современная ДНК – не что иное, как закодированное описание тех условий окружающей среды, в которых предки сумели выжить. Передаваемый из поколения в поколение учебник по выживанию. Генетическая Книга мертвых[67].

Подобно сигнальным огням в длиннющей цепочке, поколений было неисчислимое множество. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что гены цифровые. Теоретически эта древняя книга ДНК могла бы быть аналоговой. Но – по тем же соображениям, что и аналоговый телеграф из нашего примера с армадой, – любая древняя книга, вновь и вновь копируемая при помощи аналогового кода, превратится в бессмыслицу всего за несколько поколений переписчиков. К счастью, человеческая письменность цифровая – по крайней мере, в том смысле, какой нас здесь интересует. То же самое справедливо и для исполненных предковой мудростью книг ДНК, которые мы носим внутри себя. Гены – цифровые, причем в полном значении этого слова, а не так, как нервы.

Цифровая генетика была открыта в XIX веке, но Грегор Мендель опередил свое время и умер в безвестности. Единственный серьезный изъян в мировоззрении Дарвина вытекал из тогдашних общепринятых представлений о «смешанном» наследовании – это была аналоговая генетика. Во времена Дарвина ученые слабо отдавали себе отчет в том, что аналоговая генетика полностью несовместима с теорией естественного отбора. Еще меньше они осознавали, что она несовместима и с очевидными фактами, касающимися наследственности[68]. Решение пришло только в XX столетии – главным образом вместе с неодарвинистским синтезом, осуществленным Рональдом Фишером и другими учеными в 1930-е годы. Основное отличие классического дарвинизма (который, как мы теперь понимаем, не сработал бы) от неодарвинизма (оказавшегося жизнеспособной теорией) состоит в том, что на смену аналоговой генетике пришла цифровая.

Но если уж говорить о цифровой генетике, то Фишер и его современники-неодарвинисты не знали о ней и половины. Уотсон и Крик открыли шлюзы для того, что по любым меркам оказалось захватывающей интеллектуальной революцией, хотя Питер Медавар и зашел слишком далеко, когда в 1968 году в своей рецензии на книгу Уотсона «Двойная спираль» написал: «Не стоит и спорить с бестолковыми людьми, неспособными понять, что данный комплекс открытий – величайшее достижение науки XX века». Мои сомнения относительно этого обаятельно-преднамеренного нахальства связаны с тем, что мне было бы непросто обосновать его в ответ на какое-нибудь другое подобное заявление, касающееся, скажем, квантовой теории или теории относительности.

Революция, инициированная Уотсоном и Криком, была цифровой, и с 1953 года она развивается по экспоненте. Сегодня можно прочесть ген, в точности переписать его на листок бумаги и убрать в библиотеку, после чего – в любой момент в будущем – воссоздать ровно тот же самый ген и заново встроить его в животное или растение. Когда проект «Геном человека» будет завершен, а произойдет это приблизительно к 2003 году[69], весь наш геном преспокойно влезет на два стандартных компакт-диска, и там еще хватит места для подробного руководства с пояснениями. Затем эти два диска можно будет отправить в космос, и тогда, если роду человеческому суждено вымереть, утешением нам будет служить наличие ничтожного шанса, что какая-нибудь инопланетная цивилизация сумеет воссоздать человека. По крайней мере в одном аспекте (хотя и не в другом) мои размышления правдоподобнее, чем сценарий фильма «Парк юрского периода». Причем и та и другая выдумка основываются на цифровой точности ДНК.

Разумеется, наиболее полно цифровую теорию разработали не генетики и нейробиологи, а инженеры-электроники. Цифровые телефоны, телевизоры, проигрыватели и СВЧ-приборы конца XX века несравнимо быстродейственнее и точнее аналоговых предшественников, причем именно в силу своей цифровой природы. Высшее же достижение электронной эры – цифровые компьютеры, которые вовсю участвуют в телефонной коммутации, спутниковой связи и всевозможных способах передачи данных, включая такой феномен последнего десятилетия, как Всемирная паутина. Покойный Кристофер Эванс наглядно представил темпы цифровой революции XX века, проведя поразительную параллель с автомобильной промышленностью.

Сегодняшний автомобиль отличается от первых послевоенных образцов по целому ряду пунктов. <…> Но давайте представим себе, что было бы, если бы автомобильная промышленность развивалась с той же скоростью, что и компьютерная за соответствующий период. Насколько более дешевыми и эффективными были бы тогда современные авто? Эта аналогия поразительна для тех, кто сталкивается с ней впервые. Сегодня вы могли бы купить «Роллс-Ройс» за 1 фунт 35 пенсов, он проезжал бы три миллиона миль на одном галлоне бензина, причем его мощности хватило бы на то, чтобы тянуть за собой океанский лайнер «Куин Элизабет 2». А если вас интересует проблема миниатюризации, то с полдюжины таких машин разместилось бы на булавочной головке.

Это благодаря компьютерам мы замечаем, что XX столетие – цифровое, и обращаем внимание на цифровые аспекты генетики, нейробиологии, а также (хотя тут я меньше уверен в своих знаниях) физики.

Ведь квантовую теорию – раздел физики, более остальных ассоциирующийся именно с XX веком, – можно представить как цифровую в своей основе. Шотландский химик Грэм Кернс-Смит рассказывает о своем первом знакомстве с этой зернистостью:

Думаю, мне было лет восемь, когда я услышал от отца, будто никто не знает, что такое электричество. Помню, как на следующий день я пошел в школу и сообщил эту новость всем своим друзьям. Она не произвела той сенсации, на какую я рассчитывал, но привлекла внимание одного из них, чей отец работал на местной электростанции. Тот сам делал электричество, а значит, наверняка должен был знать, что это такое. Мой приятель обещал спросить у него, а потом пересказать мне. Так он и сделал, и, признаюсь, результат меня не слишком впечатлил. «Вот такусенький песок», – сообщил он, сопровождая свои слова трением большого пальца об указательный, чтобы подчеркнуть, насколько крошечные там песчинки. Развить свою мысль подробнее он был, судя по всему, не в состоянии.

Предсказания квантовой теории экспериментально подтверждаются до десятого знака после запятой. Любая теория, столь впечатляюще постигшая реальность, вызывает уважение. Но какой вывод из нее следует: то ли что Вселенная сама по себе зерниста, то ли что ее прерывистость вызвана нашими попытками измерить нечто изначально непрерывное, – я не знаю, и читатели-физики уже чувствуют, что я завел речь о материях, слишком трудных для моего понимания.

Излишне добавлять, что радости мне это не доставляет. Но, как ни прискорбно, есть литературные и журналистские круги, в которых незнанием или непониманием науки принято выхваляться с гордостью и даже с торжеством. Я уже высказывался на эту тему достаточно часто, чтобы прослыть занудой, так что позвольте мне процитировать Мелвина Брэгга, одного из наиболее заслуженно уважаемых британских авторов, пишущих о современной культуре:

Все еще остались люди, достаточно жеманные для того, чтобы признаваться в своем полном незнании естественных наук так, будто это дает им какое-то превосходство. В действительности же это выглядит весьма по-дурацки и отводит им место на самом краю той набившей оскомину британской традиции интеллектуального снобизма, которая относится к любому знанию, особенно научному, как к «ремеслу».

Сэр Питер Медавар, этот хулиганствующий нобелевский лауреат, которого я уже цитировал, тоже говорил о «ремеслах» нечто подобное:

Говорят, будто бы в Древнем Китае вельможи отращивали себе на руках ногти – или хотя бы один ноготь – до такой непомерной длины, чтобы быть очевидно неспособными ни к какому ручному труду, как бы сообщая всем, что они существа слишком утонченные и возвышенные для подобных занятий. Эта традиция не может не прийтись по душе англичанам, которые по части снобизма оставили все другие нации далеко позади. Наше изысканное отвращение к прикладным наукам и ремеслу сыграло немалую роль в том, что на мировой арене Англия достигла того положения, которое занимает сегодня.

Итак, если я испытываю трудности с пониманием квантовой теории, то не от недостатка усилий, и тут уж точно нет никакого повода для гордости. Будучи эволюционистом, я придерживаюсь точки зрения Стивена Пинкера: наш головной мозг был сформирован дарвиновским естественным отбором для понимания медленной динамики крупных предметов в африканских саваннах. Возможно, кому-нибудь стоит разработать компьютерную игру, где летучие мыши и мячи вели бы себя в соответствии с видеосимуляцией квантовой динамики. Не исключено, что детям, выросшим на такой игре, современная физика казалась бы не более непостижимой, чем нам – выслеживание антилопы гну.

Моя личная неопределенность по поводу принципа неопределенности напомнила мне еще об одной особенности, которую будут приписывать науке XX века. «Это был век, – заявят наши потомки, – подорвавший детерминистскую уверенность предыдущего столетия». Отчасти дело в квантовой теории, отчасти – в теории хаоса (в модном, а не в обычном значении этого слова), а отчасти – в релятивизме (имеется в виду культурный релятивизм, а не осмысленный эйнштейновский термин).

Квантовая неопределенность и теория хаоса оказали самое плачевное воздействие на массовую культуру, к большой досаде своих истинных приверженцев. Оба понятия то и дело эксплуатируются мракобесами всех мастей: от профессиональных мошенников до чокнутых ньюэйджеров. В Америке индустрия «целительного» самолечения приносит миллионы, и она не замедлила обернуть себе на пользу выдающееся умение квантовой теории сбивать людей с толку. Доказательства этому были собраны американским физиком Виктором Стенджером. Один целитель выпустил целую серию книг о так называемом «квантовом лечении», оказавшую самое целительное воздействие на его благосостояние. В другом попавшем ко мне в руки издании есть разделы о квантовой психологии, квантовой ответственности, квантовой морали, квантовой эстетике, квантовом бессмертии и квантовой теологии.

Теория хаоса – более недавнее изобретение – в неменьшей степени представляет собой плодородную почву для всех, кто склонен дискредитировать разум. Ей не повезло с названием, ведь слово «хаос» подразумевает случайность. В научном же смысле хаос вовсе не случаен. Он полностью детерминирован, но сильно – причем странным и труднопредсказуемым образом – зависит от ничтожно малых различий в начальных условиях. Это, несомненно, интересно с математической точки зрения. А если теория хаоса посягнет на реальный мир, то отдаленные прогнозы окажутся невозможными. Если погода в научном смысле хаотична, значит, точно предсказать ее нельзя. Масштабные события вроде ураганов могли быть предопределены в прошлом крошечными причинами – такими, как уже вошедший в поговорку взмах крыла бабочки. Это не означает, что, взмахнув чем-нибудь вроде крыла, вы вправе рассчитывать вызвать ураган. Как сказал физик Роберт Парк, тут имеется «абсолютное непонимание теории хаоса… Хотя и можно предположить, что взмах крыльев бабочки способен спровоцировать ураган, но, убивая бабочек, частоту ураганов не уменьшишь».

Вероятно, как квантовая теория, так и теория хаоса – каждая своим, только ей присущим образом – подвергают сомнению предсказуемость Вселенной, саму принципиальную возможность такой предсказуемости. Это может выглядеть отходом от самоуверенности, свойственной науке XIX века. Но на самом деле никто в любом случае и не думал, что столь мелкие подробности будут когда-либо предсказуемы на практике. Самый убежденный детерминист всегда признал бы, что в реальной жизни исключительная сложность взаимодействия различных причин делает точный прогноз погоды или турбулентности заведомо невозможным. Выходит, на деле теория хаоса мало что изменила. С квантовыми же событиями все наоборот: они статистически сглаживаются – причем очень сильно – в большинстве сфер, с которыми мы сталкиваемся. Таким образом, для практических целей предсказательная способность квантовой теории восстанавливается.

В действительности же предсказание будущих событий никогда не было столь надежным и точным, как на исходе XX столетия. Это особенно ярко видно на примере мастерства космических инженеров. В предыдущие века люди могли предсказать возвращение кометы Галлея. А наука XX века способна запустить снаряд для ее перехвата, пользуясь аккуратно рассчитанными гравитационными пращами Солнечной системы[70]. Да и сама квантовая теория, какая бы неопределенность ни лежала в ее основе, в экспериментально подтверждаемых предсказаниях впечатляет своей точностью. Покойный Ричард Фейнман считал ее сопоставимой с точностью измерения расстояния между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом до толщины человеческого волоса. Здесь нет места вседозволенности, интеллектуальным флюгерам с их квантовой теологией и другой квантовой ерундой.

Наиболее пагубным из этих вымыслов об отходе XX века от викторианской уверенности является культурный релятивизм. Модное поветрие предписывает видеть в науке только один из многочисленных культурных мифов – ничуть не более истинный и обоснованный, чем мифы любой другой культуры. Многие представители академических кругов открыли для себя новую разновидность антинаучной риторики, иногда называемую «постмодернистской критикой» науки. Наиболее полное обличительное досье на это явление собрали Пол Гросс и Норман Левитт в своей великолепной книге «Высшее суеверие: университетские левые и их тяжба с естественными науками». Американский антрополог Мэтт Картмилл так формулирует суть подобных воззрений:

Любой, кто претендует на обладание объективным знанием о чем бы то ни было, пытается взять под контроль и подчинить себе остальных из нас… Объективных фактов не существует. Все предлагаемые нам «факты» заражены теориями, а все теории нашпигованы моралью и политикой… Следовательно, когда какой-то чувак в лабораторном халате объясняет вам, что то-то и то-то – объективный факт… знайте: в его белом накрахмаленном рукаве припрятана политическая программа.

Даже в естественно-научном мире найдутся немногочисленные, но очень красноречивые «пятые колумнисты», которые исповедуют ровно такие же взгляды и направляют их на то, чтобы впустую тратить время остальных из нас.

Картмилл приходит к выводу, что имеет место неожиданный и пагубный альянс между невежественными религиозными правыми и искушенными университетскими левыми. Одним из странных признаков этого союза является общее неприятие эволюционной теории. В случае религиозных фундаменталистов причины такого неприятия лежат на поверхности. У левых же оно складывается из враждебности к естественным наукам как таковым, из «уважения» к мифам различных племен о сотворении мира и из всевозможных политических мотивов. Этих неожиданных союзников роднит озабоченность проблемами «человеческого достоинства» и оскорбляет взгляд на людей как на «животных». Более того, по словам Картмилла,

оба лагеря считают великие истины о мире моральными истинами. Они рассматривают вселенную в понятиях добра и зла, а не истины и лжи. Первое, что они спрашивают по поводу любого предполагаемогофакта, – служит ли он делу справедливости.

Здесь имеется еще и феминистский аспект, и он огорчает меня, поскольку я сочувствую подлинному феминизму.

Вместо того чтобы рекомендовать молодым женщинам готовить себя к разнообразным техническим дисциплинам, осваивая естественные науки, логику и математику, студентам, изучающим предмет «женские исследования», сегодня внушают, что логика – это средство порабощения… а стандартные нормы и методы научных исследований являются сексистскими, поскольку они несовместимы с «женским способом познания»[71]. Авторы отмеченной наградами книги с таким названием сообщают, что большинство опрошенных ими женщин оказались принадлежащими к категории «субъективно познающих», которой свойственно «страстное неприятие науки и ученых». Эти «субъективистки» смотрят на методы логического анализа и обобщений как на «чуждую для них территорию, принадлежащую мужчинам» и «высоко ценят интуицию как более безопасный и плодотворный способ подобраться к истине».

Я только что процитировал историка и философа науки Норетту Кёрджи, которую, понятное дело, беспокоит такая извращенная форма феминизма, могущая пагубно повлиять на женское образование. И в самом деле, в подобном способе мышления есть что-то неприятно-задиристое. Так, Барбара Эренрайх и Дженет Макинтош были свидетельницами выступления некой женщины-психолога на одном междисциплинарном семинаре. Многие из присутствующих обрушились на нее за использование «деспотического, сексистского, империалистского и капиталистического научного метода». Психолог попыталась защитить науку, указав на ее великие открытия: например, ДНК. Ответ не заставил себя ждать: «Вы что, верите в ДНК?»

К счастью, есть еще немало умных молодых женщин, подготовленных к тому, чтобы сделать карьеру в естественных науках, и мне бы хотелось выразить свое восхищение их храбростью перед лицом подобного запугивания и травли[72].

До сих пор я едва упоминал имя Чарльза Дарвина. Его жизнь пришлась на бо́льшую часть XIX века, и, умирая, он имел все основания испытывать удовлетворение от того, что исцелил человечество от величайшей и главнейшей из иллюзий. Саму жизнь Дарвин перевел в разряд объяснимого. Жизнь перестала быть непостижимой тайной, требующей сверхъестественного объяснения, – она, со свойственными ей сложностью и изяществом, постепенно возникает и развивается из простейших начал по легко понятным правилам. Наследие, оставленное Дарвином XX столетию, состояло в том, что он разгадал грандиознейшую из всех загадок.

Был бы Дарвин доволен тем, как мы распорядились его наследием и что можем сегодня передать XXI веку? Думаю, он испытывал бы странную смесь восхищения и возмущения. Восхищения той подробностью знаний и той полнотой понимания, которые способна предложить современная наука, а также тем изяществом, с каким была доведена до совершенства его собственная теория. И возмущения невежественной подозрительностью в адрес науки и легкомысленными суевериями, по-прежнему живучими.

Возмущение – это еще слабо сказано. Дарвин имел бы полное право чувствовать подавленность, увидев, как мало, несмотря на наши гигантские преимущества перед ним и его современниками, мы делаем для внедрения своих исключительных знаний в культуру. Он заметил бы в ужасе, что цивилизация конца XX столетия, будучи насыщена и окружена плодами и достижениями науки, все еще ею не прониклась. Уж не отползли ли мы в каком-то смысле даже назад с тех пор, как Альфред Рассел Уоллес, открывший вместе с Дарвином его теорию, написал книгу «Чудесный век» – яркий обзор науки своего времени?

Возможно, XIX столетие на исходе страдало излишним самодовольством по поводу того, сколько уже достигнуто и как мало улучшений стоит еще ожидать. Уильям Томсон, первый лорд Кельвин и президент Королевского общества, разработал трансатлантический кабель – символ викторианского прогресса – и сформулировал второй закон термодинамики (по мнению Сноу, индикатор научной грамотности). Кельвин известен следующими тремя самонадеянными предсказаниями: «У радио нет будущего», «Летательные аппараты тяжелее воздуха невозможны», «Рентгеновские лучи окажутся мистификацией».

Еще Кельвин причинил немало огорчений Дарвину, «доказав» с использованием всего престижа более авторитетной науки физики, что Солнце будто бы слишком молодо для того, чтобы у эволюции было достаточно времени. По сути дела Кельвин как бы сказал: «Физика противоречит эволюции, значит, ваша биология наверняка ошибается». Дарвин мог бы парировать: «Биология говорит, что эволюция – установленный факт, а значит, ошибается ваша физика». Но вместо этого он склонил голову перед господствовавшим предубеждением, будто физика автоматически побивает биологию, и переживал. Физика XX века, разумеется, показала, что Кельвин ошибся на несколько порядков. Однако Дарвин не успел увидеть подтверждение своей правоты[73], и ему не хватило уверенности в себе, чтобы попросить тогдашнего ведущего физика не лезть не в свое дело.

Критикуя предрассудки конца тысячелетия, я должен остерегаться кельвиновской самонадеянности. Несомненно, мы много чего еще не знаем. Частью нашего наследства XXI веку будут вопросы, оставшиеся без ответа, в том числе очень важные. Наука любой эпохи должна быть готова уступить место новым учениям. Было бы заносчиво и опрометчиво утверждать, что наши современные научные представления – вершина знания. Такие привычные сегодня вещи, как сотовый телефон, выглядели бы в глазах жителей предыдущих эпох чистой магией. И это должно служить нам предостережением. Артур Кларк, выдающийся писатель-фантаст и пылкий проповедник безграничных возможностей науки и техники, сказал: «Любая достаточно развитая технология неотличима от волшебства». Данное утверждение – Третий закон Кларка.

Быть может, однажды в будущем физики полностью поймут природу тяготения и построят антигравитационный аппарат. Летающие люди станут для наших потомков такой же повседневной рутиной, как реактивные самолеты для нас. Выходит, если кто-то скажет, что видел ковер-самолет, взмывающий над минаретами, мы должны будем поверить ему на том лишь основании, что те наши предки, которые не верили в радио, оказались неправы? Нет, конечно же. Но почему нет?

Третий закон Кларка не имеет обратной силы. Из того, что «любая достаточно развитая технология неотличима от волшебства», не следует, что любая претензия на волшебство, предъявляемая кем угодно и в какой угодно момент, неотличима от технических достижений, которые появятся когда-нибудь в будущем.

Да, авторитетным скептикам случалось величаво садиться в лужу. Но сообщения о чудесах, так впоследствии и не подтвердившиеся, делались намного чаще. Какие-то вещи, которые сегодня нас удивили бы, когда-нибудь станут реальностью. Но многое, очень многое реальностью не станет. История учит нас, что поразительных явлений, в самом деле становящихся правдой, меньшинство. Вся штука в том, как их выявить и отделить от мусора – от тех утверждений, которые так навеки и останутся в царстве магии и вымысла.

Конечно же, нам в конце нашего столетия следует проявлять скромность, которой так недоставало в свое время Кельвину. Но следует и признать все то, чему мы научились за последние сто лет. Цифровой век – это лучшее, что я мог бы выбрать в качестве единственной темы, но она покроет только малую долю всего наследия современной науки. Теперь мы, в отличие от Дарвина и Кельвина, знаем возраст своей планеты: он составляет около 4,6 миллиарда лет. Нам понятна идея, за которую высмеяли Альфреда Вегенера: что формы материков не были всегда неизменными[74]. Южная Америка не просто выглядит так, словно ее можно приставить к выступу африканского континента подобно кусочку мозаики. Когда-то она именно там и находилась, прежде чем отколоться примерно 125 миллионов лет назад. Некогда Мадагаскар соприкасался одним боком с Африкой, а другим – с Индией. Это было до того, как Индия отправилась через расширяющийся океан и врезалась в Азию, воздвигнув Гималаи. У карты земных материков есть временно́е измерение, и мы, благодаря тому что нам посчастливилось жить в эпоху тектоники плит, знаем доподлинно, как, когда и почему менялись очертания континентов.

Нам известен и приблизительный возраст Вселенной – и вообще что у нее есть возраст, равный возрасту времени как такового и составляющий менее двадцати миллиардов лет. Зародившись как сингулярность с гигантскими массой и температурой при очень маленьком объеме, Вселенная с тех пор непрерывно расширяется. XXI век, вероятно, выяснит, будет это расширение бесконечным или же обратится вспять. Материя не распределена в космосе однородно, а собрана примерно в сто миллиардов галактик, насчитывающих в среднем по сто миллиардов звезд. Мы можем довольно подробно узнать химический состав любой звезды, разложив ее свет до знаменитой радуги. Наше Солнце – ничем особо не примечательная звезда. И, как мы знаем благодаря улавливанию незначительных ритмичных сдвигов спектра других звезд[75], в том, что вокруг нее вращаются планеты, тоже нет ничего примечательного. Нет никаких прямых доказательств, что на каких-либо других планетах имеется жизнь. Если же имеется, то эти обитаемые острова могут быть так редко разбросаны, что их жителям вряд ли доведется когда-нибудь встретиться друг с другом.

Нам достаточно подробно известны принципы, управляющие эволюцией на нашем собственном островке жизни. Можно смело биться об заклад, что наиглавнейший из них – дарвиновский естественный отбор – лежит в основе эволюции и на других подобных островках, если таковые вообще существуют. Мы знаем, что наша разновидность жизни строится из клеток, причем клетка – это либо бактерия, либо колония бактерий. Конкретная механика нашей разновидности жизни основывается на практически бесконечном многообразии форм, которые может принимать особый класс молекул, называемый белками. Мы знаем, что их столь важная трехмерная структура точно задана одномерным кодом – генетическим кодом, записанным в молекулах ДНК, самовоспроизводящихся на протяжении геологических эпох. Мы понимаем, откуда на свете так много видов живых организмов, хотя и не знаем точно, сколько их именно. Мы не можем во всех подробностях предвидеть, как будет протекать эволюция в будущем, но способны в общих чертах предсказать ее ожидаемые направления.

Среди тех нерешенных задач, что мы завещаем своим преемникам, физики – например, Стивен Вайнберг – укажут на свои «мечты об окончательной теории», также известной под названием «теория Великого объединения» или «теория всего». Ученые расходятся во мнении, удастся ли когда-нибудь найти ее. Те, кто полагает такое возможным, вероятно, считают, что это научное богоявление наступит в XXI веке. Физики известны тем, что при обсуждении столь сложных материй охотно прибегают к религиозной терминологии. Некоторые из них используют ее буквально. Другие же рискуют быть неправильно понятыми, хотя на самом деле подразумевают религию не больше, чем я, когда говорю «бог его знает», чтобы признаться в своей неосведомленности.

Биологи достигнут своего Грааля, когда запишут весь человеческий геном, что произойдет в самом начале следующего столетия. Тогда они выяснят, что эта мечта не была столь окончательной, как некоторые надеялись. Проект по изучению человеческого эмбриона – выяснению того, как гены взаимодействуют со своим окружением, в том числе друг с другом, – может занять как минимум столько же времени. Но и он, скорее всего, будет завершен на протяжении XXI века, что позволит наладить производство искусственных маток, если только их сочтут нужными.

Что касается меня, то я, как и большинство биологов, не столь уверен насчет разрешения оставшейся великой проблемы: вопроса о том, как работает человеческий мозг и, в частности, какова природа субъективного сознания. В последние десять лет на решение данной задачи была брошена многочисленная тяжелая артиллерия, в том числе Фрэнсис Крик собственной персоной, а также Дэниел Деннет, Стивен Пинкер и сэр Роджер Пенроуз. Это громадная, глубокая проблема, достойная таких великих умов. Разумеется, я не знаю решения. В противном случае я заслуживал бы Нобелевской премии. Даже не совсем понятно, в чем здесь, собственно, суть вопроса, а следовательно, и какая блестящая идея могла бы обеспечить ответ. Некоторые считают проблему сознания иллюзорной: никакого сознания нет, а значит, и решать тут нечего. Но я не думаю, что до того, как Дарвин разгадал загадку происхождения жизни, кто-либо мог ясно сформулировать суть задачи. Дарвину потребовалось разрешить проблему, чтобы большинство людей смогло вообще осознать ее наличие. Не знаю, окажется ли вопрос сознания такой же большой проблемой, которая будет разрешена каким-нибудь гением, или же неудовлетворительным образом распадется на ряд мелких проблем и не проблем.

Итак, я ни в коем случае не уверен, что XXI столетию удастся объяснить человеческий разум. Но если удастся, то у этого достижения будет дополнительный побочный эффект: вероятно, наши наследники сумеют понять парадокс науки XX века. С одной стороны, вклад нашего столетия в копилку человеческих знаний вполне можно приравнять ко вкладу всех прочих веков, вместе взятых; с другой же – XX век заканчивается примерно с тем же уровнем наивной веры в сверхъестественное, что и XIX, при куда большем уровне открытой враждебности к науке. Если не с уверенностью, то с надеждой я жду XXI века и тех уроков, что он нам преподнесет.

Дулиттл и Дарвин[76]

Я был бы рад сказать, что мое раннее детство в Восточной Африке пробудило во мне интерес к естествознанию вообще и к эволюции человека в частности. Но дело было не так. Я пришел к науке позже. Благодаря книгам.

Мое детство было настолько идиллическим, насколько это было возможно, учитывая, что в семь лет меня отправили в пансион. Я пережил этот опыт не хуже, чем кто угодно другой, – иными словами, довольно сносно (некоторые трагические исключения остались в затравленном хвосте распределения), и превосходное обучение привело меня в конце концов в Оксфорд, «Афины моих зрелых лет»[77]. Ну а дома жизнь и впрямь была идиллией – сначала в Кении, потом в Ньясаленде (ныне Малави), а затем в Англии, на семейной ферме в Оксфордшире. Мы были не богатыми, но и не бедными. И если у нас не имелось телевизора, то лишь потому, что мои родители не без оснований полагали, что есть и лучшие способы проводить время. А еще у нас были книги.

Наверное, чтение запоем прививает ребенку любовь к словам и впоследствии, возможно, помогает овладеть писательским мастерством. Что же касается конкретно меня, то я задаюсь вопросом, уж не обязан ли я влиянию, в итоге сделавшему меня зоологом, детской книге – «Приключениям доктора Дулиттла» Хью Лофтинга, – которую я то и дело перечитывал вместе со всеми ее многочисленными продолжениями. Эта серия книг не заинтересовала меня наукой в каком-либо определенном смысле, но доктор Дулиттл был ученым – величайшим в мире натуралистом – и неутомимо любознательным мыслителем. Он стал моей ролевой моделью и пробудил мою личность еще до того, как были придуманы оба эти выражения.

Джон Дулиттл был милым сельским врачом, который вместо людей стал лечить животных. Попугаиха Полли[78] обучила его языку животных, что послужило источником сюжета примерно дюжины книг. Если другие детские книги (в том числе и современная серия про Гарри Поттера) расточительно пользуются волшебством как панацеей от всех трудностей, Хью Лофтинг ограничил себя одним-единственным отклонением от реальности, как это делается в научной фантастике. Доктор Дулиттл умел говорить с животными, и отсюда следовало все остальное. Когда его назначили руководить почтовым отделением в западноафриканском королевстве Фантиппо, он нанял перелетных птиц для первой в мире авиапочты: мелкие птички носили по одному письму каждая, а аисты доставляли посылки. Когда Дулиттлу понадобилось прибавить скорости, чтобы обогнать злого работорговца Джима Бонса, его корабль взяли на буксир тысячи чаек – и детское воображение воспарило![79] Когда же он достаточно приблизился к судну работорговцев, острое зрение ласточки наводило его пушку со сверхчеловеческой точностью. Когда некоего человека ложно обвиняли в убийстве, доктор Дулиттл убедил судью дать слово бульдогу обвиняемого – единственному свидетелю невиновности хозяина, а чтобы доказать свое право быть переводчиком, доктору пришлось побеседовать с собакой судьи, выдавшей тайны, которые могла знать только она.

Враги доктора часто ошибочно принимали его подвиги, совершавшиеся им благодаря этой единственной способности – умению разговаривать с животными, – за нечто сверхъестественное. Дулиттла бросили в африканскую темницу, чтобы голодом привести к покорности, а он только полнел и веселел. Тысячи мышей по крошке приносили ему еду, а также воду в ореховых скорлупках и даже кусочки мыла для умывания и бритья. Его напуганные тюремщики, разумеется, отнесли все на счет колдовства, но мы-то, дети-читатели, были посвящены в простое и рациональное объяснение. И этот благотворный урок вдалбливался нам из книги в книгу. Что-то может выглядеть волшебством, и злодеям будет видеться волшебство, но рациональное объяснение существует.

Многие дети мечтают о сверхъестественном: чтобы им пришло на помощь волшебное заклинание, или фея-крестная, или Бог собственной персоной. Я же мечтал разговаривать с животными и поднять их на борьбу против несправедливостей, причиняемых им человечеством (как я считал под влиянием доктора Дулиттла и моей мамы, обожавшей животных). Дулиттл породил во мне осознание явления, которое сегодня мы могли бы назвать «видизмом»: бездумного допущения, будто люди – более, чем какие-либо другие животные, – заслуживают особого обращения, просто потому что они люди. Доктринерствующие противники абортов, взрывающие клиники и убивающие хороших врачей, при ближайшем рассмотрении оказываются отъявленными видистами. По любым разумным критериям нерожденный младенец должен вызывать меньше душевного сопереживания, чем взрослая корова. «Убийство!» – кричит «пролайфер» делающему аборты медику, после чего идет домой ужинать бифштексом. Ни от одного ребенка, выросшего на «Докторе Дулиттле», не укроется наличие здесь двойных стандартов. А вот ребенок, воспитанный на Библии, почти наверняка их не заметит.

Если же оставить в стороне этические вопросы, то пусть доктор Дулиттл и не внушил мне идею эволюции как таковой, однако он снабдил меня ключом к ее пониманию: осознанием неуникальности человеческого вида в единой цепи животного мира. Немало усилий, преследующих ту же цель, приложил и сам Дарвин. Некоторые части «Происхождения человека» и «Выражения эмоций» призваны уменьшить пропасть, отделяющую нас от нашей животной родни. То, что Дарвин делал для своих взрослых читателей Викторианской эпохи, Дулиттл сделал по крайней мере для одного маленького мальчика в 1940–1950-х годах. Читая впоследствии «Путешествие вокруг света на корабле „Бигль“», я размышлял о сходстве между Дарвином и Дулиттлом. Судя по цилиндру и сюртуку Дулиттла, а также по модели корабля, которым он неумело управлял (и, как правило, терпел крушение), они с Дарвином были более или менее современниками. Но это далеко не все. Любовь к природе, добросердечное внимание ко всему живому, громадная естественно-научная эрудиция, бесчисленные записные книжки с неразборчивым описанием поразительных открытий, сделанных в экзотических заморских краях… Доктор Дулиттл и «натуралист» с «Бигля» определенно встречались где-нибудь в Южной Америке или на плавучем острове Попсипетль (отголосок тектоники плит) и были братьями по духу. Дулиттловский тяни-толкай – антилопа с рогатой головой как на переднем, так и на заднем конце тела – едва ли удивительнее иных ископаемых и живых образцов, обнаруженных молодым Дарвином[80]. Когда в Африке Дулиттлу понадобилось перебраться через пропасть, множество обезьян схватили друг друга за лапы, образовав живой мост. Дарвин сразу бы вспомнил знакомую картину: муравьи-легионеры, за которыми он наблюдал в Бразилии, делали ровно то же самое. Позднее он изучал примечательную муравьиную склонность захватывать рабов и, как и Дулиттл, опередил свое время в своей страстной ненависти к рабству среди людей. Это было единственным, что повергало обоих естествоиспытателей, в целом отличавшихся мягким характером, в страшную ярость, а в случае Дарвина привело к размолвке с капитаном Фицроем.

Одна из самых пронзительных сцен всей мировой детской литературы описана в «Почте доктора Дулиттла»: Сьюзен, женщину из Западной Африки, чьего мужа поймал злой работорговец Джим Бонс, нашли одну-одинешеньку в крошечной лодке посреди океана. Изнуренная и рыдающая, она склонилась над своим веслом, не в состоянии больше преследовать корабль с рабами. Поначалу она отказывается разговаривать с дружелюбным доктором, полагая, что все белые люди так же злы, как Джим Бонс. Но Дулиттлу удается завоевать ее доверие, после чего он призывает на помощь всю могучую ярость царства животных, чтобы в итоге победить работорговца и вызволить мужа Сьюзен. Сколько иронии в том, что теперь книги Хью Лофтинга лицемерно изъяты из доступа в публичных библиотеках как расистские! Кое-что Лофтингу действительно можно вменить в вину. Африканцам на его рисунках свойственна карикатурная стеатопигия. Принц Бед-Окур, наследник королевства Ума-Лишинго, запоем читающий сказки, видел себя в роли сказочного принца, но был уверен, что его черное лицо испугало бы любую спящую красавицу, разбуди он ее поцелуем. И потому он уговорил доктора Дулиттла приготовить специальную смесь, делающую лицо белым. Не слишком педагогично в свете сегодняшнего дня и даже задним числом неизвинительно. Просто 1920-е годы, когда жил и работал Хью Лофтинг, были по нынешним меркам расистскими[81]. Разумеется, подобно всем людям Викторианской эпохи, был расистом и Дарвин, несмотря на свою ненависть к рабовладению. Вместо того чтобы самодовольно придираться, нам стоило бы взглянуть на собственные общепринятые моральные нормы. Какие из не замечаемых нами «измов» когда-нибудь подвергнутся осуждению будущими поколениями? Наиболее очевидный претендент – видизм, и в этом отношении положительное влияние Хью Лофтинга с лихвой перевешивает его непозволительную бесчувственность к расовому вопросу.

Доктор Дулиттл напоминает Чарльза Дарвина еще и своим бунтарством. Оба они – ученые, постоянно подвергавшие сомнению прописные истины и общепринятые представления, причем как в силу собственного характера, так и благодаря информации, получаемой от животных-осведомителей. Привычка ставить авторитеты под сомнение – один из самых драгоценных подарков, какие могут дать в юности будущему ученому книга или учитель. Просто не принимайте на веру то, что говорят все, – думайте своей головой. Я уверен: мое детское чтение подготовило меня к тому, чтобы полюбить Чарльза Дарвина, когда он, благодаря чтению во взрослые годы, в конце концов стал частью моей жизни.

Часть II. Во всем ее безжалостном великолепии

Первый раздел книги был посвящен тому, что именно наука собой представляет, второй же сфокусирован на том, как она делается. В частности, на развитии и совершенствовании великой дарвиновской теории (ныне – установленного научного факта) эволюции путем естественного отбора «во всем ее безжалостном великолепии», как выразился однажды Ричард[82]. Череда эссе повествует о том, какой невероятный жест взаимного великодушия положил начало данной теории, как она работает и как далеко могут простираться ее влияние и юрисдикция, как она продвигается вперед и как неверно бывает понята. И всюду сквозит постоянное стремление уточнить, прояснить и расширить рамки применения этой могущественнейшей научной идеи.

Сначала идет речь, произнесенная в Линнеевском обществе в память о том, как в 1858 году Чарльз Дарвин и Альфред Рассел Уоллес там же представили свои статьи, сообщавшие о потрясших мир сенсационных открытиях. Она придает точные и трогательные очертания ценностям науки – и ученых, – перечисленным и отстаиваемым в предыдущем разделе. Рассказав о совместной работе двух великих умов Викторианской эпохи, автор заканчивает дерзким предположением, что дарвиновский естественный отбор дает единственное пригодное объяснение не только тому, как эволюционировала жизнь, но и тому, как она могла бы эволюционировать. Отдать должное предшественникам, бросить вызов последователям – таковы характерные особенности докинзовских научных рассуждений.

Вызов бросается не только последователям, но и самому себе. Эссе «Универсальный дарвинизм», написанное двадцатью годами ранее, подвергает вышеприведенное смелое утверждение строгой проверке путем методичного сопоставления шести имеющихся эволюционных теорий – в соответствии с тем, как их определяет великий немецко-американский ученый-эволюционист Эрнст Майр. Не останавливаясь на этом, автор прокладывает дорогу новой дисциплине – эволюционной экзобиологии. Неустанная деятельность в поддержку того, в чем страстно убежден, – не такая уж редкость, как не редок и строгий критицизм. Но вот способность поверять первое вторым встречается несомненно менее часто, чем каждое из двух вышеназванных явлений по отдельности, а уж с явным воодушевлением этим занимаются и того реже. Какова же награда за такое отношение к делу? Напористость адвоката, уверенного безо всяких экивоков, что установил истину:

Дарвинизм… – единственная известная мне сила, которая в принципе способна направлять эволюцию в сторону сложных адаптаций. Она действует на нашей планете. Она не страдает ни одним из недостатков, создающих затруднения для теорий из других пяти групп, и у нас нет никаких причин сомневаться в ее эффективности где бы то ни было во Вселенной.

Когда сам Дарвин только закладывал основы своего учения, гены еще не были обнаружены – и уж тем более не рассматривались в качестве объектов естественного отбора. «Экология репликаторов», впервые опубликованная в сборнике, выпущенном в честь Майра, переносит разговор об эволюции в контекст развернувшихся в XX веке дебатов насчет уровня, на котором действует отбор, и с образцовой ясностью отстаивает права гена как единственного репликатора во всей системе живого. Основная часть статьи в значительной мере посвящена исследованию неких кажущихся разногласий (с Майром собственной персоной), дабы определить, какие из них подлинные, а какие мнимые. Задача, поставленная здесь Докинзом, обычна для него: отметить ключевые различия во взглядах, тем самым углубляя и уточняя понимание предмета, и обнаружить их принципиальную общность, скрытую несовпадением терминологии и манеры изъясняться.

Один из повторяющихся мотивов данного раздела – настойчивая убежденность в недопустимости группового отбора, то есть представления, будто принцип дарвинизма может действовать на уровне семьи, племени, вида. «Двенадцать недоразумений теории кин-отбора» – настоящий прорыв в этой кампании, что-то вроде действий «научной овчарки», когда все отклонения от истинного пути один за другим терпеливо и умело перенаправляются в сторону загона. Можно было бы ожидать, что текст, написанный для профильного журнала и охватывающий громадное количество материала, будет сухим, безликим, бесстрастным. Вовсе нет. Предложения, подобные следующему, обнаруживают духовное родство с прозой Дугласа Адамса: «Вот почему сегодня чуткий этолог, приложив свое ухо к земле, расслышит рокот скептического ворчания, который время от времени – когда какое-нибудь из прежних триумфальных достижений теории кин-отбора сталкивается с новым затруднением – усиливается до самодовольного тявканья». Многие ли из авторов, пишущих для противоположного – эзотерического – края научной книжной полки, отважатся на подобный полет фантазии? В равной мере показательны и завершающие эту статью «Извинения», где подчеркивается, что предшествовавший им критический разбор ни в коей мере не был мотивирован стремлением обогнать оппонентов по очкам, но продиктован желанием увеличить общее понимание. Научный прогресс всегда ставится Докинзом выше торжества конкретной личности.

Дж. С.

«Больший дарвинист, чем сам Дарвин»: статьи Дарвина и Уоллеса[83]

Природа научных истин такова: они ждут, чтобы их кто-нибудь открыл – кто угодно, способный это сделать. Если двое разных людей совершают научное открытие независимо друг от друга, они приходят к одной и той же истине. От произведений искусства научные утверждения отличаются тем, что никак не меняют своей природы под влиянием личных качеств того, кто их производит. В этом и величие науки, и некоторая ее ограниченность. Если бы Шекспир не родился, никто другой не написал бы «Макбета». Если бы не родился Дарвин, естественный отбор был бы открыт кем-нибудь другим. Собственно, он и был открыт кем-то другим, а именно – Альфредом Расселом Уоллесом. По этой-то причине мы и собрались сегодня здесь.

1 июля 1858 года в мир была выпущена теория эволюции путем естественного отбора – несомненно, одна из самых могущественных и перспективных идей, когда-либо приходивших в человеческую голову. И пришла она не в одну голову, а в две. Тут мне хотелось бы отметить, что и Дарвин, и Уоллес отличились как своим независимо сделанным открытием, так и тем великодушным благородством, с которым они разрешили вопрос приоритета. Дарвин и Уоллес символизируют для меня не только исключительную научную проницательность, но и дух дружественного сотрудничества, свойственный науке в лучших ее проявлениях.

Философ Дэниел Деннет написал: «Позвольте выложить карты на стол. Если бы я вручал награду за лучшую идею в истории, я бы отдал ее Дарвину, а не Ньютону, Эйнштейну или любому другому мыслителю»[84]. Я тоже высказывал нечто подобное, хотя и не осмелился на явное сопоставление с Ньютоном и Эйнштейном. Идея, о которой идет речь, – это, разумеется, эволюция путем естественного отбора. Она представляет собой не только практически общепризнанное объяснение сложности и изящества живой природы, но и, как я сильно подозреваю, единственное в принципе возможное им объяснение.

Но данная идея принадлежит не только Дарвину. Как я (наверняка), так и профессор Деннет (думаю, он бы со мной согласился), говоря «Дарвин», подразумевали «Дарвин и Уоллес». Боюсь, с Уоллесом это случается нередко. Он оказался в значительной мере обделен признанием будущих поколений, чему отчасти виной его собственное великодушие. Именно Уоллес придумал термин «дарвинизм» и регулярно использовал выражение «теория Дарвина». Причина, по которой имя Дарвина известно нам лучше, состоит в том, что он не остановился на достигнутом и годом позже опубликовал «Происхождение видов». Эта книга не только объясняет и отстаивает теорию Дарвина – Уоллеса в качестве эволюционного механизма. Она еще представляет многообразные доказательства самого факта эволюции.

Драма, разыгравшаяся 17 июня 1858 года с прибытием в Даун-хаус письма Уоллеса, которое повергло Дарвина в муки нерешительности и беспокойства, слишком хорошо известна, чтобы ее пересказывать. По моему мнению, эта история – одна из самых похвальных и приятных среди всех конфликтов из-за первенства в науке, именно потому, что она не была конфликтом, хотя запросто могла бы стать таковым. Вопрос был улажен полюбовно, причем обе стороны, особенно Уоллес, вели себя с трогательным благородством. Как Дарвин позже напишет в своей автобиографии:

В начале 1856 г. Ляйелл посоветовал мне изложить мои взгляды с достаточной подробностью, и я сразу же приступил к этому в масштабе, в три или четыре раза превышавшем объем, в который впоследствии вылилось мое «Происхождение видов», – и все же это было только извлечение из собранных мною материалов. Придерживаясь этого масштаба, я проделал около половины работы, но план мой был полностью расстроен, когда в начале лета 1858 г. м-р Уоллес, который находился тогда на островах Малайского архипелага, прислал мне свой очерк «О тенденции разновидностей к неограниченному отклонению от первоначального типа»; этот очерк содержал в точности ту же теорию, что и моя. М-р Уоллес выразил желание, чтобы я – в случае, если я отнесусь одобрительно к его очерку, – переслал его для ознакомления Ляйеллю.

Обстоятельства, при которых я согласился по просьбе Ляйелля и Гукера на опубликование извлечения из моей рукописи и моего письма к Аза Грею от 5 сентября 1857 г. одновременно с очерком Уоллеса, изложены в Journal of the Proceedings of the Linnean Society за 1858 год, стр. 45.

Сначала мне очень не хотелось идти на это: я полагал, что м-р Уоллес может счесть мой поступок совершенно непозволительным, – я не знал тогда, сколько великодушия и благородства в характере этого человека. Ни извлечение из моей рукописи, ни письмо к Аза Грею не предназначались для печати и были плохо написаны. Напротив, очерк м-ра Уоллеса отличался прекрасным изложением и полной ясностью. Тем не менее наши изданные совместно работы привлекли очень мало внимания, и единственная заметка о них в печати, которую я могу припомнить, принадлежала профессору Хоутону из Дублина, приговор которого сводился к тому, что все новое в них неверно, а все верное – не ново. Это показывает, насколько необходимо любую новую точку зрения разъяснить с надлежащей подробностью, чтобы привлечь к ней всеобщее внимание[85].

Дарвин скромничает по поводу двух собственных работ. Обе – образцы искусства объяснять. Уоллес в своей статье тоже аргументирует с большой ясностью. Его идеи в самом деле удивительно схожи с дарвиновскими, и нет никаких сомнений, что пришел он к ним самостоятельно. На мой взгляд, очерк Уоллеса следует читать вместе с его более ранней работой, опубликованной в 1855 году в журнале Annals and Magazine of Natural History. Дарвин читал эту статью, когда она вышла. Собственно, именно благодаря ей Уоллес вошел в широкий круг корреспондентов Дарвина и стал оказывать тому услуги в качестве коллекционера. Но, как ни странно, в той статье Дарвин совсем не увидел предостережения, что Уоллес уже тогда был убежденным эволюционистом очень дарвиновского толка. Я имею в виду – противником взглядов ламаркистов, рассматривавших современные виды в виде лестницы, где те переходят один в другой, как бы поднимаясь по ступеням. Уоллес же, напротив, уже в 1855 году ясно представлял себе эволюцию в виде ветвящегося древа, в точности как это будет изображено на знаменитой дарвиновской схеме – единственной иллюстрации к «Происхождению видов». Тем не менее в данной статье 1855 года не упоминается ни естественный отбор, ни борьба за существование.

Им Уоллес посвятил статью 1858 года – ту самую, что будто громом поразила Дарвина. В ней Уоллес даже использует выражение «борьба за существование». Уделяя значительное внимание экспоненциальному росту численности (еще один ключевой пункт дарвиновских рассуждений), он пишет:

Большая или меньшая плодовитость того или иного животного зачастую считается одной из главных причин его многочисленности или, напротив, редкой встречаемости. Однако при рассмотрении фактов выясняется, что это имеет крайне малое отношение к делу, а то и вообще никакого. Ничем не сдерживаемое размножение даже наименее плодовитого из существ будет стремительным, в то время как очевидно, что общая численность животных земного шара остается неизменной или, возможно, снижается…

Отсюда Уоллес выводит следующее:

Количество тех, кто гибнет ежегодно, должно быть гигантским; и поскольку у животных существование каждой особи зависит только от нее самой, гибнуть должны наиболее слабые.

А про заключительную часть статьи можно подумать, будто это пишет сам Дарвин:

Мощные втягивающиеся когти соколиных и кошачьих возникли и увеличились отнюдь не по воле самих животных; однако из многих разновидностей, какие возникали среди ранних и менее высокоорганизованных форм, относившихся к данным группам, дольше всегда выживали те, кто имел больше возможностей для захвата добычи. <…> Даже специфическую окраску многих животных, в особенности насекомых, так сильно напоминающую поверхность почвы, листьев и древесных стволов, где они обычно живут, можно объяснить тем же принципом: пускай на протяжении веков могут появляться разновидности, имеющие ту или иную расцветку, но расы, что обладают окраской, которая позволяет им наилучшим образом скрываться от врагов, неизбежно будут оставаться в живых дольше остальных. Такой же действенной причиной объясним мы и то столь часто наблюдаемое в природе уравновешивание, когда недостаточность одной группы органов компенсируется повышенной развитостью каких-нибудь других групп: мощные крылья при слабых ногах, быстрота, возмещающая отсутствие орудий защиты, – ведь было показано, что разновидности, у которых какая-либо нехватка ничем не компенсирована, не могут существовать длительное время. Этот принцип действует в точности как центробежный регулятор парового двигателя, отслеживающий и исправляющий любые отклонения практически еще до того, как они станут заметны.

Сравнение с регулятором подачи пара очень образное – не удержусь от предположения, что Дарвин мог такому позавидовать.

Историками науки высказывалась мысль, будто уоллесовское понимание естественного отбора было не настолько дарвинистским, насколько оно казалось таковым самому Дарвину. Для обозначения уровня объектов, на котором действует отбор, Уоллес пользуется словами «разновидность» и «раса». И возникло предположение, будто, в отличие от Дарвина, ясно понимавшего, что отбор происходит среди особей, Уоллес выдвинул идею, которую современные теоретики называют теорией группового отбора и к которой относятся со справедливым пренебрежением. Этот упрек был бы заслуженным, если бы под «разновидностями» Уоллес подразумевал географически разделенные группы индивидуумов – расы. Поначалу я и сам испытывал тут некоторые сомнения. Но думаю, что внимательное чтение статей Уоллеса исключает возможность подобной трактовки. Полагаю, под «разновидностями» он имел в виду то, что мы сегодня назвали бы «генотипом», а какой-нибудь современный автор – даже «ге́ном». На мой взгляд, в этой статье Уоллеса разновидность означает не территориально ограниченную расу, скажем, орлов, а ту совокупность орлиных особей, чьи когти наследуемо острее обычных.

Если я прав, то речь идет о недопонимании, схожем с тем, какому подвергался и Дарвин, чье употребление слова «раса» в подзаголовке «Происхождения видов» порой ошибочно истолковывалось как поддержка расизма. Вот он, этот подзаголовок (или скорее альтернативное заглавие): «Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь». Как и в предыдущем примере, слово «раса» используется Дарвином в значении «совокупность особей, имеющих некую общую наследуемую особенность вроде острых когтей», а не географически обособленную расу вроде серой вороны. Будь оно иначе, Дарвина тоже можно было бы обвинить в приверженности ложным идеям группового отбора. Я убежден, что ни Дарвин, ни Уоллес этих идей не разделяли, и, следовательно, не думаю, что Уоллес понимал естественный отбор иначе, чем Дарвин.

Что же касается клеветы, будто Дарвин украл идею у Уоллеса, то это вздор. Имеются явные доказательства, что мысли о естественном отборе пришли к Дарвину действительно раньше, чем к Уоллесу, хоть изначально он и не публиковал их. Мы располагаем кратким наброском 1842 года и более длинным очерком 1844-го, несомненно доказывающими его первенство, что подтверждает также и письмо 1857 года к Эйсе Грею, зачитанное здесь на том самом заседании, в память о котором мы собрались сегодня. Вопрос, почему Дарвин так долго тянул с публикацией, – один из самых темных в истории науки. Высказывались предположения, будто он боялся последствий: по мнению одних – религиозного, а по мнению других – политического характера. Возможно, он просто был перфекционистом.

Получив письмо Уоллеса, Дарвин удивился сильнее, чем должен был бы, на наш современный взгляд. Он писал Лайелю: «Никогда не видел я более поразительного совпадения; если бы Уоллес имел мой рукописный очерк, законченный в 1842 г., он не мог бы составить лучшего извлечения! Даже его термины повторяются в названиях глав моей книги»[86].

Совпадение было еще и в том, что оба – и Дарвин, и Уоллес – вдохновлялись идеями Роберта Мальтуса о народонаселении. Дарвина, по его собственным словам, сразу же побудило к размышлениям то, какое значение Мальтус придавал перенаселению и конкуренции. В своей автобиографии Дарвин писал:

В октябре 1838 г., то есть спустя пятнадцать месяцев после того, как я приступил к своему систематическому исследованию, я случайно, ради развлечения прочитал книгу Мальтуса «О народонаселении», и, так как благодаря продолжительным наблюдениям над образом жизни животных и растений я был хорошо подготовлен к тому, чтобы оценить значение повсеместно происходящей борьбы за существование, меня сразу поразила мысль, что при таких условиях благоприятные изменения должны иметь тенденцию сохраняться, а неблагоприятные – уничтожаться. Результатом этого и должно быть образование новых видов. Теперь наконец я обладал теорией, при помощи которой можно было работать…[87]

К Уоллесу прозрение пришло не сразу после прочтения Мальтуса, но зато при более драматичных обстоятельствах. Оно озарило его разгоряченный мозг, охваченный малярией на острове Тернате в Молуккском архипелаге.

Я страдал от острой перемежающейся лихорадки и каждый день во время приступов озноба и следующего за ним жара должен был лежать многие часы, в течение которых мне былонечем заняться, кроме размышлений об интересовавших меня в то время вопросах…

Однажды что-то привело мне на память «Опыт о народонаселении» Мальтуса. Я подумал о его ясном описании «естественных ограничителей роста», а именно – болезней, катастроф, войн и голода, удерживающих численность диких племен в среднем на гораздо более низком уровне по сравнению с цивилизованными народами. И тогда мне пришло в голову…

Затем Уоллес приступает к своему собственному восхитительно ясному описанию естественного отбора.

Помимо Дарвина с Уоллесом есть и другие претенденты на первенство. Разумеется, речь идет не об идее эволюции как таковой – здесь полно предшественников, в том числе Эразм Дарвин. Но если говорить именно о естественном отборе, то было еще двое викторианских ученых, у которых нашлись приверженцы, отстаивающие их права с таким же рвением, с каким сторонники Бэкона оспаривают авторство Шекспира. Имена этих двоих: Патрик Мэттью и Эдвард Блит. Кроме того, сам Дарвин называет еще одного, даже более раннего автора – Уильяма Чарльза Уэллса. Мэттью сетовал, что Дарвин его не заметил, и тот впоследствии действительно стал упоминать его при переиздании «Происхождения видов». Вот выдержка из предисловия к пятому изданию:

В 1831 г. м-р Патрик Мэттью издал свой труд «Корабельная древесина и лесоводство», где высказывает воззрение на происхождение видов, совершенно сходное с тем, которое… было высказано м-ром Уоллесом и мною в «Журнале Линнеевского общества» и подробно развито в настоящем томе. По несчастью, воззрение это было высказано м-ром Мэттью очень кратко, в форме отрывочных замечаний, в приложении к труду, посвященному другому вопросу, так что оно оставалось незамеченным, пока сам м-р Мэттью не обратил на него внимания в «Садоводческой хронике»…

Как и в случае Эдварда Блита, в чью поддержку высказывался Лорен Айзли, для меня отнюдь не очевидно, что Мэттью воистину осознавал важность естественного отбора. Факты говорят о том, что эти предполагаемые предшественники Дарвина и Уоллеса рассматривали отбор как силу чисто негативную – выпалывающую неприспособленных, а не созидающую всю эволюцию живого (собственно, подобными ошибочными представлениями по-прежнему руководствуются некоторые современные креационисты). Не могу отделаться от ощущения, что, если ты действительно понимаешь, что в твоих руках одна из величайших идей, когда-либо приходивших людям в голову, ты не станешь хоронить ее в разрозненных фрагментах приложения к монографии о корабельной древесине. И не выберешь потом «Садоводческую хронику» в качестве трибуны для притязаний на свое первенство. В том же, что Уоллес осознавал все громадное значение своего открытия, нет никаких сомнений.

Дарвин и Уоллес не во всем бывали согласны друг с другом. В старости Уоллес стал баловаться спиритизмом (Дарвин, вопреки своему почтенному облику, не успел дожить до очень преклонных лет), а еще прежде того Уоллес высказывал сомнения, что естественный отбор в состоянии объяснить особенности человеческого сознания. Но наиболее существенное разногласие между ними касалось полового отбора, и отголоски этого конфликта слышны по сей день, чему приводит подтверждения Хелена Кронин в своей великолепно написанной книге «Муравей и павлин». Однажды Уоллес заявил: «Я больший дарвинист, чем сам Дарвин». Естественный отбор представлялся ему безжалостно утилитарным, и Уоллес просто не мог переварить дарвиновское объяснение хвоста райской птицы и тому подобных примеров яркой расцветки. Дарвин тоже порой страдал излишней чувствительностью желудка. Так, он писал: «От вида павлиньего хвостового пера, как ни посмотрю на него, меня начинает тошнить». Как бы то ни было, Дарвин примирился с теорией полового отбора и прямо-таки увлекся ею. Эстетические пристрастия самок, выбирающих себе самца, – достаточное объяснение павлиньего хвоста и прочих излишеств. Уоллес не мог этого стерпеть, как и почти все остальные в то время, кроме Дарвина, причем порой мотивы неприятия были откровенно женоненавистническими. Вот что пишет Хелена Кронин:

Некоторые авторитетные умы шли еще дальше, подчеркивая пресловутую дамскую ветреность. Согласно Майварту, «переменчивость порочных женских капризов такова, что действием их отбора не могло бы быть произведено никакого постоянства окраски». Геддес и Томсон придерживались того мрачного мизогинического мнения, что постоянство вкусов самки «едва ли доказуемо, исходя из человеческого опыта».

Не будучи мизогином, Уоллес явно испытывал сомнения в том, что женские причуды – подходящее объяснение эволюционных преобразований. Кронин называет его именем целое направление мысли, существующее и поныне. «Уоллесианцы» склоняются к утилитаристским толкованиям яркой расцветки, в то время как «дарвинисты» принимают прихоти самок в качестве объяснения. Сегодняшние уоллесианцы готовы признать, что павлиний хвост и тому подобные бросающиеся в глаза части тела – реклама для самок. Но им нужно, чтобы самцы рекламировали нечто действительно стоящее. Обладая яркими хвостовыми перьями, самец показывает, что он высококачественный. Согласно же дарвинистскому взгляду на половой отбор, самки не ценят великолепные хвосты ни за какие дополнительные преимущества помимо броской окраски как таковой. Они им нравятся, потому что нравятся, потому что нравятся. Самки, выбирающие привлекательных самцов, производят на свет привлекательных сыновей, которые будут сводить с ума самок следующего поколения. Более суровые уоллесианцы настаивают, что пышная расцветка должна означать нечто полезное.

Покойный Уильям Дональд Гамильтон, мой коллега по Оксфордскому университету, был в этом смысле типичным уоллесианцем. Он считал, что созданные половым отбором украшения – это метки, сохраненные эволюцией, ибо они способны сигнализировать о здоровье самца, причем как о хорошем, так и о плохом.

Уоллесианскую идею Гамильтона можно выразить так: отбор одновременно благоприятствует самкам, ставшим искусными ветеринарами-диагностами, и самцам, отращивающим нечто вроде замысловатых градусников и тонометров. По Гамильтону, длинный хвост райской птицы – это приспособление, которое облегчает самкам задачу оценить здоровье самца, каким бы то ни было. Хороший критерий для общей диагностики – склонность к диарее. Длинный грязный хвост выдает слабое здоровье. А длинный чистый хвост свидетельствует о противоположном. Чем длиннее хвост, тем надежнее метка здоровья – как хорошего, так и плохого. Очевидно, что такая честность выгодна самцу, только если тот здоров. Но у Гамильтона и прочих неоуоллесианцев имеются хитроумные аргументы[88], доказывающие, что естественный отбор в целом благоволит правдивым меткам, даже если в отдельных случаях правда ведет к неприятным последствиям. Неоуоллесианцы полагают, что длинные хвосты сохраняются естественным отбором именно за свою эффективность в качестве маркеров здоровья, причем как хорошего, так и плохого (последнее более парадоксально, но математические модели, описывающие эту теорию, вполне правдоподобны).

У теории полового отбора дарвиновского толка тоже есть сторонники и в наши дни. В первой половине XX века она прослеживается в работах Рональда Фишера. Вслед за ним современные теоретики полового отбора по Дарвину разработали математические модели, доказывающие, что отбор, направляемый случайными капризами самок, способен – тоже парадоксальным образом – приводить к неконтролируемому процессу, в результате которого размер хвоста или какого угодно другого органа, попавшего под действие полового отбора, опасно удаляется от своего утилитарного оптимума. Ключевым понятием для этого семейства теорий является неравновесное сцепление генов. Когда самки в силу своей прихоти выбирают, скажем, длиннохвостых самцов, потомство обоего пола наследует одновременно гены и материнской прихоти, и отцовского хвоста. Не имеет значения, насколько случайной была прихоть: действуя сразу на оба пола, отбор может (по крайней мере, при определенных математических допущениях) давать начало бесконтрольному эволюционному процессу удлинения хвостов и вместе с тем усиления склонности самок отдавать предпочтение длинным хвостам. В итоге хвосты становятся длинными до нелепости.

Проведенный Хеленой Кронин элегантный исторический анализ показывает, что противостояние Дарвина и Уоллеса в области полового отбора сильно пережило и того и другого, протянувшись через весь XX век до наших дней. Особенное удовольствие доставляет тот факт – который, вероятно, позабавил бы как Дарвина, так и Уоллеса, – что оба эти ответвления теории полового отбора, особенно в своем нынешнем виде, в значительной степени парадоксальны. Оба способны предсказывать возникновение удивительной, даже сумасбродной саморекламы, предназначенной для противоположного пола, – такой, какую мы и в самом деле наблюдаем в природе. Пышный павлиний хвост – всего лишь самый известный пример из многих.

Я уже сказал, что идея, независимо пришедшая в голову Дарвину и Уоллесу, – одна из самых великих идей, когда-либо озарявших человеческий разум. Подходя к концу выступления, хочу придать этой своей мысли более универсальное звучание. Моя первая книга открывалась следующими словами:

Разумная жизнь на той или иной планете достигает зрелости, когда ее носители впервые постигают смысл собственного существования. Если высшие существа из космоса когда-либо посетят Землю, первым вопросом, которым они зададутся, с тем чтобы установить уровень нашей цивилизации, будет: «Удалось ли им уже открыть эволюцию?» Живые организмы существовали на Земле, не зная для чего, более трех тысяч миллионов лет, прежде чем истина осенила наконец одного из них. Это был Чарльз Дарвин[89].

Справедливее, хотя и менее эффектно, было бы сказать «двух из них» и присоединить к имени Дарвина имя Уоллеса. Но, как бы то ни было, позвольте продолжить мое рассуждение об универсальности их теории.

Я полагаю, что открытая Дарвином и Уоллесом теория эволюции путем естественного отбора представляет собой не только объяснение жизни на этой планете, но и жизни вообще. Если где-либо еще во Вселенной будет обнаружена жизнь, то предсказываю, что, каковы бы ни были частные различия, один из характеризующих ее важных принципов будет общим с нашей, земной формой жизни. Ее эволюция будет направляться механизмом, в общих чертах аналогичным дарвиновско-уоллесовскому механизму естественного отбора.

Я все еще не вполне уверен, насколько категорично следует высказывать эту мысль[90]. Наименее жесткая формулировка, в правоте которой я нисколько не сомневаюсь, такова: за исключением естественного отбора, ни единой работающей теории эволюции никогда предложено не было. Если же выражаться более безапелляционно, то никакой другой работающей теории и не может быть предложено. Думаю, я буду придерживаться осторожной версии. Даже из нее вытекают поразительные следствия.

Теория естественного отбора не просто объясняет все, что нам известно о живой природе. Она делает это убедительно, изящно и экономично. И у нее несомненно есть тот размах, что сопоставим с масштабом проблемы, которую она берется решать.

Возможно, Дарвин с Уоллесом были и не первыми, кому мелькнул проблеск этой мысли. Но они первыми осознали все величие поставленной задачи, равно как и соответствующее величие того решения, к которому пришли сообща и в то же время независимо. Таков их масштаб как ученых. А взаимное великодушие, с каким они разрешили вопрос приоритета, – показатель масштаба их личностей.

Универсальный дарвинизм[91]

Широко распространено мнение, основанное на статистических соображениях, будто жизнь во Вселенной возникала неоднократно. И насколько бы ни различались в частностях инопланетные жизненные формы, найдутся, вероятно, некоторые принципы, которые окажутся основополагающими для любой жизни, где угодно. Я думаю, что наиболее важными из них будут принципы дарвинизма. Дарвиновская теория эволюции путем естественного отбора – не просто теория местного значения, объясняющая существование жизни на Земле и то, как эта жизнь устроена. Должно быть, это единственная теория, которая способна толком объяснить те явления, что мы связываем с понятием жизни.

В мою задачу не входит подробно рассуждать о том, как все происходит на других планетах. Я не буду заниматься домыслами ни об инопланетной биохимии, основывающейся на кремниевых цепочках, ни об инопланетной нейрофизиологии, действующей на основе кремниевых микросхем. Говорить об универсальной, вселенской стороне дарвинизма – это для меня способ подчеркнуть его биологическую важность здесь, у нас, на Земле, и почти все мои примеры будут взяты из земной биологии. Вместе с тем, однако, я действительно полагаю, что «экзобиологам», высказывающим гипотезы об инопланетной жизни, следовало бы больше применять эволюционное мышление. Их работы изобилуют предположениями о том, как могла бы быть устроена внеземная жизнь, но скудны на рассуждения о том, как она могла бы эволюционировать. Таким образом, настоящий очерк можно считать, во-первых, выступлением в поддержку общей значимости дарвиновской теории естественного отбора, а во-вторых – заблаговременным вкладом в новоявленную научную дисциплину «эволюционная экзобиология».

То, что Эрнст Майр называл «развитием биологической мысли», – это в значительной степени история победы дарвинизма над альтернативными объяснениями живого. Главным орудием данной победы обычно выставляются факты. Считается, будто теория Ламарка не работает потому, что в ее допущениях имеются фактические ошибки. Как писал Майр: «Если принять его предпосылки, Ламарк выдвинул не менее обоснованную теорию адаптации, чем Дарвин. К сожалению, предпосылки оказались неверными». Но я думаю, что мы можем выразиться жестче: даже если принять предпосылки Ламарка, его теория не станет такой же обоснованной теорией адаптации, как теория Дарвина, поскольку, в отличие от последней, она в принципе не способна выполнить поставленную перед ней задачу – объяснить эволюцию организованной приспособительной сложности. Думаю, так же обстоит дело со всеми когда-либо постулированными механизмами эволюции – за исключением естественного отбора по Дарвину, а значит, дарвинизм опирается на фундамент более прочный, чем просто факты.

Итак, я упомянул, что эволюционные теории должны выполнять поставленную перед ними задачу. Весь вопрос теперь в том, что же это за задача. Разные люди могут ответить по-разному. Некоторых биологов, например, очень волнует «проблема вида», в то время как у меня эта «тайна из тайн» никогда не вызывала особенного воодушевления. Для других главным явлением, которое любая теория эволюции обязана объяснить, будет разнообразие живого – кладогенез. А еще кто-то предъявит требование, чтобы теория истолковывала изменения, наблюдаемые в молекулярном составе генома.

Я же согласен с Джоном Мейнардом Смитом: «Главная задача любой эволюционной теории – дать объяснение приспособительной сложности или, иначе говоря, тому набору фактов, которые теолог XVIII столетия Уильям Пейли использовал, чтобы доказать наличие Создателя». Думаю, людей вроде меня можно было бы назвать неопейлистами или, скажем, «трансформированными пейлистами». Мы сходимся с Пейли в том мнении, что приспособительная сложность требует очень особенного объяснения: либо Творца, как проповедовал сам Пейли, либо же какого-то другого фактора – например, естественного отбора, – который выполнял бы функцию проектировщика[92]. Что ни говори, приспособительная сложность – это, вероятно, лучший показатель наличия жизни как таковой.

Приспособительная сложность как отличительный признак живого

Если где-нибудь во Вселенной вы найдете нечто, обладающее сложной структурой и выглядящее так, словно было разработано для какой-то цели, – значит, это нечто либо живое, либо бывшее когда-то живым, либо же созданное кем-то живым. Относить сюда ископаемые остатки и искусственные механизмы законно, поскольку их обнаружение на какой-либо планете несомненно укажет на наличие там жизни.

Сложность – понятие статистическое. Сложный объект – это статистически невероятный объект, шансы возникновения которого априори крайне малы. Очевидно, что количество возможных способов объединить 1027 атомов, составляющих человеческий организм, непостижимо велико. Но только очень немногие из этих способов дадут то, что можно будет назвать телом человека. Что само по себе, впрочем, не так уж интересно, ведь любое существующее сочетание атомов апостериори уникально: при размышлении задним числом оно столь же «невероятно», как и любое другое. Важно здесь то, что из всех возможных способов соединить эти 1027 атомов только ничтожное меньшинство образует нечто, хотя бы отдаленно напоминающее машину, которая работает для поддержания собственного существования и производства себе подобных. Живые существа не просто невероятны в банальном ретроспективном смысле – помимо этого, статистическая вероятность их возникновения ограничивается априорным условием наличия цели. Их сложность приспособительная.

Термин «адаптационист» был придуман, чтобы обзывать тех, кто – по определению, данному Ричардом Левонтином, – считает «без каких-либо доказательств, что все аспекты морфологии, физиологии и поведения живых организмов являются наиболее адаптивными, оптимальными способами решения проблем». На подобные обвинения я уже ответил в другом месте, здесь же я буду адаптационистом в куда более узком смысле слова: я буду говорить только о тех аспектах морфологии, физиологии и поведения живых организмов, что бесспорно являются адаптивными способами решения проблем. Может же зоолог специализироваться на позвоночных, не отрицая при этом существования беспозвоночных. Меня будут интересовать несомненные адаптации, поскольку я взял их за рабочую характеристику, свойственную всему живому во Вселенной, подобно тому как зоолога позвоночных могут интересовать позвоночники, ибо они – отличительный признак всех позвоночных. Время от времени мне понадобится предъявить в качестве иллюстрации какое-нибудь неоспоримое приспособление, и эту службу, как обычно, прекрасно сослужит освященный временем пример, которым пользовался и сам Дарвин, и Пейли, – пример глаза: «Насколько можно судить по осмотру этого инструмента, глаз был создан для того, чтобы видеть, равно как телескоп был создан, чтобы помогать зрению. Оба построены по одним и тем же принципам: и тот и другой отрегулированы в соответствии с законами, управляющими распространением и преломлением световых лучей».

Если подобный инструмент обнаружится на другой планете, этот факт потребует весьма специфического объяснения. Нам либо придется допустить существование некоего божества, либо же, если мы намерены объяснять Вселенную действием слепых сил физики, приложение этих слепых сил должно быть очень особенным. К неживым объектам такие рассуждения отношения не имеют, что признавал и сам Уильям Пейли.

Прозрачный морской голыш, отполированный волнами, может служить линзой – фокусировать реальное изображение. Однако в эффективности такого оптического устройства нет ничего особенно примечательного, ведь в отличие от глаза или телескопа оно слишком примитивно. Здесь мы не испытываем потребности привлекать что-либо, хотя бы отдаленно напоминающее концепцию замысла. У глаза и у телескопа много составных частей, все они подогнаны друг к другу и слаженно действуют для достижения общей полезной цели. У полированного камешка таких совместно действующих признаков меньше: здесь совпали друг с другом наличие прозрачности, высокий показатель преломления и механические силы, придавшие поверхности изогнутую форму. Вероятность такого тройного совпадения не то чтобы особенно ничтожна. Ни в каком специальном объяснении необходимости нет.

Давайте сравним это с тем, как статистики решают, какое p-значение[93] выбрать для доказательства успешности эксперимента. Тут вопрос мнения, полемики, почти что вкуса: в какой именно момент совпадение становится слишком невероятным, чтобы в него можно было поверить. Но каким бы вы ни были статистиком, осторожным или склонным к риску, существуют такие сложные приспособления, чье p-значение, чья возможность случайно возникнуть столь впечатляюще малы, что кто угодно не колеблясь распознает жизнь (или созданный живым существом артефакт). Мое определение сложности живого как раз таково: это сложность слишком большая, чтобы возникнуть в силу случайности. С точки зрения целей, преследуемых мною в настоящем эссе, задача, которую любая эволюционная теория обязана разрешить, – это объяснить возникновение приспособительной сложности.

В своей книге 1982 года «Развитие биологической мысли» Эрнст Майр очень кстати перечисляет шесть четко различимых, по его мнению, теорий эволюции, когда-либо выдвигавшихся в истории биологии. Я буду использовать список Майра в качестве источника для основных подзаголовков настоящего очерка. Вместо того чтобы задаваться по поводу каждой из этих шести теорий вопросом, какие имеются доказательства за и против нее, я поинтересуюсь, способна ли она в принципе объяснить существование сложных приспособлений. Мы рассмотрим по порядку все шесть теорий и придем к заключению, что только шестая из них, дарвиновский отбор, соответствует поставленной задаче.


Теория 1. Изначально заложенная способность —

или стремление – к совершенствованию


С точки зрения современного мыслителя, это на самом деле и не теория вовсе, так что не буду тратить время на ее обсуждение. Она явно мистическая и не доказывает ничего, кроме своих же собственных посылок.


Теория 2. Упражнение и неупражнение органов

в сочетании с наследованием приобретенных признаков


Это ламаркистская теория. Удобно будет обсудить ее в два приема.


УПРАЖНЕНИЕ И НЕУПРАЖНЕНИЕ ОРГАНОВ

Как известно из опыта, живые организмы на нашей планете иногда становятся более приспособленными благодаря упражнениям. Натренированные мышцы обычно увеличиваются в размерах. Если изо всех сил тянуть шею к верхушкам деревьев, все ее составные части могут удлиниться. По-видимому, если бы на какой-нибудь планете имелось средство записывать подобные приобретенные усовершенствования в наследственную информацию, это могло бы привести к адаптивной эволюции. Такова суть теории, часто связываемой с именем Ламарка, хотя сам он высказывался менее определенно. В 1982 году Фрэнсис Крик написал: «Насколько мне известно, еще никто не привел общих теоретических аргументов, почему такой механизм должен быть менее эффективен, чем естественный отбор»[94]. В этом и следующем подразделах я собираюсь привести два общих теоретических возражения против ламаркизма – надеюсь, подобные именно тем, какие искал Крик. Вначале об изъянах принципа упражнения – неупражнения.

Проблема здесь в грубости и неточности тех приспособлений, которые способен обеспечить данный принцип. Задумайтесь об эволюционных усовершенствованиях, необходимых для возникновения такого органа, как глаз, и задайтесь вопросом, какие из них действительно могли бы возникнуть в результате упражнения и неупражнения. Разве упражнение увеличивает прозрачность хрусталика? Нет, проходящие сквозь него фотоны никак его не промывают. Сферическая и хроматическая аберрации хрусталика и прочих оптических частей глаза должны были уменьшаться в ходе эволюции – могло ли это произойти в результате усиленного использования? Разумеется, нет. Упражнение может усилить мышцы радужки, но не выстроить ту тонко отлаженную систему управления с обратной связью, которая регулирует их работу. Если просто бомбардировать сетчатку цветным светом, то реагирующие на цвет колбочки не возникнут и не соединятся так, чтобы получилось цветное зрение.

У теорий же дарвинистского толка объяснение всех этих усовершенствований не вызывает, ясное дело, никаких затруднений. Любое улучшение остроты зрения существенно влияет на выживание. Сколь угодно крошечное снижение сферической аберрации может спасти летящую на большой скорости птицу от роковой неточности в оценке местоположения препятствия. Малейшее усиление способности различить ярко окрашенную деталь иногда решающим образом сказывается на выявлении замаскированной добычи. Гены, лежащие в основе любого усовершенствования, каким бы ничтожным оно ни было, становятся преобладающими в генофонде. Взаимодействие между отбором и адаптацией прямое и тесное, в то время как ламаркистская теория опирается на куда более грубую взаимосвязь – на ту закономерность, будто чем больше животное пользуется неким участком собственного тела, тем крупнее тот должен становиться. В некоторых случаях данное правило не лишено оснований, но оно не является всеобщим, и в качестве скульптора приспособлений оно тупой топор по сравнению с тонким резцом естественного отбора. Эта мысль носит универсальный характер и не связана с особенностями устройства жизни именно на нашей планете. То же самое касается и моего скептицизма по поводу наследования приобретенных признаков.


НАСЛЕДОВАНИЕ ПРИОБРЕТЕННЫХ ПРИЗНАКОВ

Первая проблема здесь состоит в том, что приобретенные признаки – не обязательно улучшения. Нет никакой причины, с чего бы им быть таковыми, и по большей части они в самом деле увечья. Это не просто особенность земной жизни, но соображение всеобщего характера. Испортить сложную и довольно неплохо приспособленную к окружающим условиям систему можно гораздо большим числом способов, чем улучшить ее. Адаптивная эволюция по Ламарку возможна только при наличии некоего механизма – предположительно, отбора, – способного отличать полезные приобретенные признаки от всех прочих. В зародышевую линию должны вноситься только усовершенствования.

Конрад Лоренц, хотя и не в контексте обсуждения ламаркизма, сделал похожее замечание, говоря о поведенческих навыках – вероятно, самой важной разновидности приобретенных приспособлений. На протяжении всей жизни животное учится лучше и эффективнее выполнять свою роль животного. Например, приучается к сладкой пище, повышая тем самым свои шансы выжить[95]. Но в самом по себе ощущении сладости не содержится ничего питательного. Чем-то – по-видимому, естественным отбором – в нервную систему было встроено следующее правило: «Воспринимай сладкий вкус как вознаграждение», и оно приносит пользу, поскольку сахар в природе встречается, а сахарин – нет.

Этот принцип остается справедливым и для морфологических признаков. Кожа ступней, постоянно стаптываемых при ходьбе, становится жестче и толще. Ее утолщение – приобретенная адаптация, но причина таких изменений отнюдь не лежит на поверхности. В машинах, сделанных человеком, подверженные износу части не утолщаются, а становятся – по очевидным причинам – тоньше. Так почему же кожа на ступнях ведет себя противоположным образом? Потому что в прошлом естественный отбор потрудился обеспечить ей адаптивную, а не саморазрушительную реакцию на изнашивание.

Применяя эти рассуждения к возможности ламаркистской эволюции, мы видим, что даже ламаркистский фасад нуждается в глубоком дарвинистском фундаменте: выбор, какие именно из потенциально наследуемых признаков будут действительно закреплены и переданы потомству, должен осуществляться по Дарвину. Механизмы, предлагаемые ламаркистами, не могут лежать в основе приспособительной эволюции. Даже если на какой-нибудь планете приобретенные признаки и наследуются, все равно тамошняя эволюция направляется в сторону адаптаций по дарвиновской указке.


Теория 3. Непосредственное воздействие

окружающей среды


Как мы видели, адаптация – это подгонка организма и окружающей среды друг к другу. Множество всех возможных организмов больше множества организмов, существующих в реальности. То же касается и множества всех возможных сред обитания по отношению к реально существующим. В определенной мере оба эти подмножества – взаправдашних организмов и сред – соответствуют друг другу. Такое соответствие и есть адаптация. Выражаясь иначе, можно сказать, что организм несет информацию о своем окружении. Изредка это оказывается буквальнее некуда: окружающая среда лягушки изображена у нее на спине. Как правило же, организм содержит подобную информацию в менее прямом смысле: так что опытный исследователь, вскрывая незнакомое ему животное, выяснит много подробностей о среде его обитания[96].

Каким же образом информация попадает из окружающей среды в животное? Лоренц утверждает, что есть два способа: естественный отбор и обучение с подкреплением, – но оба процесса селективны в широком понимании этого слова[97]. Теоретически возможен и еще один, альтернативный путь, каким среда могла бы запечатлевать в организме информацию о себе, а именно – прямое «инструктирование». Некоторые теории о работе иммунной системы носят «инструктивный» характер: предполагается, будто молекулы антител формируются непосредственно как слепки с молекулы антигена. Впрочем, в наши дни предпочтение отдается селективной теории. Слово «инструктирование» я использую как синоним «непосредственного воздействия окружающей среды» из теории номер 3 в майровском списке – не всегда ясно отличимой от теории номер 2.

Инструктирование – это процесс, посредством которого информация перетекает в животное из среды обитания напрямую. И хотя можно привести аргументы в пользу того, чтобы считать обучение через подражание, скрытое обучение и импринтинг инструктивными процессами, для большей ясности надежнее будет воспользоваться гипотетическим примером. Давайте вообразим живущее на некой планете существо, покрытое полосками наподобие тигриных, которые служат ему для маскировки. Обитает оно в высокой жесткой траве, и расположение полосок на шкуре точно соответствует типичной для данной местности ширине травинок и расстоянию между ними. На нашей с вами планете подобное приспособление возникло бы путем отбора случайных генетических отклонений, но на той воображаемой планете оно появляется вследствие прямого инструктирования. Животное темнеет повсюду, кроме тех участков шкуры, что защищены травинками от воздействия тамошнего солнца. Таким образом, полоски оказываются очень точно подогнанными не только к некой прежней среде обитания, но и конкретно к тому окружению, в котором животные подверглись своему «загару» и где им предстоит выживать. Каждая популяция автоматически оказывается замаскированной под местный травяной покров. Информация об окружающей среде – в данном случае о пространственном распределении травинок – перенеслась на животных и воплотилась в распределении их кожного пигмента.

Чтобы дать начало долговременным и прогрессивным эволюционным преобразованиям, инструктивный способ адаптации нуждается в наследовании приобретенных признаков. «Инструкции», получаемые в каждом поколении, должны «запоминаться» генами (или чем-то аналогичным). Теоретически такой процесс будет накопительным и поступательным. Однако, чтобы генное хранилище не оказалось перегружено опытом поколений, должен существовать какой-то механизм по избавлению от нежелательных «инструкций» и сохранению нужных. Подозреваю, что это в очередной раз неизбежно приводит нас к необходимости существования некоего процесса отбора.

Представьте себе, к примеру, похожую на млекопитающих форму жизни, у которой мощный «пуповинный нерв» позволял бы матери «выводить» в мозг плода полное содержимое собственной памяти. Такая технология доступна даже нашей нервной системе: мозолистое тело способно перемещать большие объемы информации из правого полушария в левое. Наличие пуповинного нерва могло бы автоматически предоставлять опыт и мудрость, накопленные каждым поколением, в распоряжение потомков, и эта идея может показаться весьма привлекательной. Но если не будет селективного фильтра, то всего за несколько поколений информационный груз сделается неудобоваримо велик. Вновь мы сталкиваемся с необходимостью опираться на процесс отбора. Поставлю здесь точку в этих рассуждениях и перейду к еще одному соображению насчет инструктивных адаптаций (в равной мере применимому ко всем разновидностям ламаркистской теории).

Идея в том, что между двумя главными теориями приспособительной эволюции (отбором и инструктированием) и двумя главными теориями эмбрионального развития (эпигенезом и преформацией[98]) имеется логическая взаимосвязь. Инструктивная эволюция возможна только в случае преформистской эмбриологии. Если же эмбриология эпигенетическая, как это имеет место на нашей планете, механизм инструктивной эволюции работать не будет.

Если кратко, то при наследуемости приобретенных признаков эмбриональные процессы непременно обратимы: фенотипические изменения должны считываться обратно в гены (или в их эквивалент). Преформистская эмбриология, когда гены – это в прямом смысле слова чертеж, действительно могла бы иметь двустороннюю направленность. Дом можно преобразовать обратно в чертеж. Но если индивидуальное развитие осуществляется эпигенетически, если, как в случае жизни на Земле, генетическая информация больше напоминает рецепт пирога, нежели чертеж здания, тогда эмбриология необратима. Нет никакого взаимно однозначного соответствия между участками генома и участками фенотипа – не более чем между крошками пирога и словами рецепта. Рецепт – не чертеж, его из пирога не воссоздашь. Преобразование рецепта в пирог невозможно запустить в обратном направлении. То же самое справедливо и для процесса формирования организма. Таким образом, ни на какой планете с эпигенетической эмбриологией благоприобретенные адаптации не могут быть скопированы обратно в «гены».

Отсюда не следует, что где-нибудь на другой планете не существует жизни с преформистской эмбриологией. Это вопрос отдельный. Насколько вероятно существование такой формы жизни? Она так сильно должна отличаться от нашей, что трудно вообразить, как бы она могла функционировать. Ну а обратимую эмбриологию представить себе и того труднее. Для этого должен существовать особый механизм подробного сканирования взрослого организма, тщательно отмечающий, к примеру, точное распределение темного пигмента в исполосованной загаром коже – скажем, переводящий эту информацию в линейный поток закодированных сигналов, как в телевизионной камере. А эмбриональное развитие, подобно телеприемнику, должно будет заново прочитывать этот скан. Интуитивно я чувствую, что можно найти аргумент, доказывающий принципиальную невозможность такой эмбриологии, но пока не могу его ясно сформулировать[99]. Я хочу лишь сказать, что если на одних планетах эмбриология преформистская, а на других, как на нашей, она эпигенетическая, то эволюция по Дарвину возможна и там и там, а вот эволюция по Ламарку, даже при отсутствии других причин сомневаться в ее существовании, совместима только с преформистскими планетами, если таковые вообще найдутся.


Теория 4. Сальтационизм


Громадное достоинство эволюционной идеи состоит в том, что она, не привлекая ни сверхъестественных явлений, ни мистики, объясняет действием слепых физических сил возникновение таких несомненных приспособлений, вероятность функционально направленного появления которых случайным образом была бы чудовищно мала. Поскольку несомненная адаптация – это, по нашему определению, адаптация слишком сложная, чтобы возникнуть случайно, то как же можно, объясняя ее, обойтись одними слепыми физическими силами? Ответ – дарвиновский ответ – поразительно прост, если принять во внимание, насколько наличие Божественного Часовщика казалось современникам Пейли само собой разумеющимся. Ключ к отгадке в том, что все прилаженные друг к другу составные части не обязаны были собраться воедино в один присест. Они могли соединяться друг с другом поэтапно, мелкими шажками. Но эти шажки должны быть действительно мелкими. Иначе мы снова возвращаемся к той же самой проблеме, с какой начали: к случайному возникновению объектов, устроенных слишком сложно, чтобы возникнуть случайно.

Давайте еще раз рассмотрим глаз в качестве примера органа, содержащего большое число (N) отдельных подогнанных друг к другу единиц. Априорная вероятность того, что любой из этих N признаков возникнет случайно, низка – но не запредельно низка. Она сравнима с шансами прозрачного кристалла оказаться отполированным морскими волнами и превратиться в шарообразную линзу. Каждое конкретное приспособление могло, не нарушая правдоподобия, появиться на свет благодаря воздействию слепых физических сил. Если любой из N подходящих друг другу признаков сам по себе в состоянии принести небольшую пользу, то за продолжительное время весь многосоставный орган может быть собран воедино. Такие рассуждения особенно убедительны в примере с глазом – и тут есть ирония, учитывая, какое почетное место занимает этот орган в креационистском пантеоне. Глаз – идеальная иллюстрация того, что часть органа лучше, чем полное его отсутствие: скажем, глаз без хрусталика и даже без зрачка все еще сумеет различить неясную тень хищника.

Повторюсь: ключ к дарвиновскому объяснению приспособительной сложности – это замена мгновенного, одновременного и разнонаправленного везения постепенным, пошаговым и распределенным везением. Совсем без везения, понятное дело, не обойтись. Но теория, которая сваливает всю случайность в одну кучу, невероятнее той, что разбивает ее на мелкие этапы. Это подводит нас к следующему всеобщему и универсальному биологическому принципу. Где бы во Вселенной ни обнаружились сложные адаптации, их возникновение наверняка шло постепенно, через последовательность незначительных преобразований и ни в коем случае не было следствием сильных и внезапных усложнений[100]. Мы должны забраковать четвертую теорию из майровского списка – сальтационизм – как неспособную объяснить эволюцию сложности.

Такое решение почти невозможно оспаривать, ведь само определение приспособительной сложности подразумевает, что единственная альтернатива плавной эволюции – сверхъестественное волшебство. Отсюда не следует, будто доводы в пользу градуализма – это бесполезная тавтология, нефальсифицируемая догма из тех, на которые столь радостно ополчаются креационисты и философы. Нет ничего логически невозможного в возникновении готового к употреблению глаза de novo из девственно гладкой кожи. Просто вероятность такого события статистически ничтожна.

И вот в последнее время нам был широко и многократно разрекламирован факт отрицания «градуализма» некоторыми современными эволюционистами, отдающими предпочтение тому, что Джон Тёрнер довольно непочтительно назвал теориями «дерганой эволюции». Поскольку все это разумные, не склонные к мистицизму люди, они непременно должны быть градуалистами в том смысле, в каком я употребляю здесь этот термин, а «градуализм», против которого они возражают, нуждается в каком-то другом определении. На самом деле тут имеют место сразу две языковые путаницы, и я собираюсь разобраться с каждой из них по отдельности. Первая связана с распространенной привычкой валить в одну кучу подлинный сальтационизм и теорию прерывистого равновесия[101]. Вторая – это путаница между двумя совершенно различными с теоретической точки зрения разновидностями сальтаций.

Прерывистое равновесие – не макромутация и вообще никакая не сальтация в традиционном смысле слова. Необходимо тем не менее обсудить здесь эту теорию, потому что она общепризнанно считается сальтационистской, а ее сторонники одобрительно ссылаются на Гексли, критиковавшего Дарвина за приверженность принципу Natura non facit saltum[102]. Пунктуалистская теория подается как радикальная, революционная и якобы противоречащая «градуалистским» положениям как самого Дарвина, так и неодарвинистского синтеза. Однако изначально понятие прерывистого равновесия было задумано именно как то, что мы должны видеть на палеонтологической временно́й шкале согласно несомненным предсказаниям ортодоксальной неодарвинистской синтетической теории эволюции, особенно если относиться к заложенным в эту теорию идеям аллопатрического видообразования всерьез. Эволюционные «рывки» – не что иное, как «величавое развертывание» неодарвинистских механизмов, а долгие периоды «стаза» являются вставками, разделяющими короткие вспышки плавной, хотя и быстрой, эволюции.

Правдоподобие концепции «быстрого градуализма» убедительно продемонстрировано в мысленном эксперименте Ледьярда Стеббинса[103], который выдумал некий вид мышей, эволюционирующий в сторону увеличения размеров тела столь неуловимо медленно, что для следующих друг за другом поколений разница между средними значениями совершенно незаметна на фоне ошибки выборки. И однако даже при этой низкой скорости преобразований стеббинсовские мыши достигли бы размеров крупного слона примерно за шестьдесят тысяч лет – срок настолько краткий, что палеонтологи сочли бы его мгновением. Эволюционные изменения слишком медленные, чтобы их заметили микроэволюционисты, могут тем не менее быть чересчур стремительными для того, чтобы их обнаружили макроэволюционисты[104]. То, что палеонтологу видится как «скачок», на самом деле может быть плавным и постепенным переходом – до такой степени медленным, что микроэволюционист не в состоянии его выявить. Эти «сальтации» в палеонтологической летописи не имеют ничего общего с теми происходящими за одно поколение макромутациями, которые, как я подозреваю,имели в виду Гексли и Дарвин, когда спорили насчет утверждения Natura non facit saltum. Причина возникшей здесь неразберихи, возможно, в том, что некоторые из поборников теории прерывистого равновесия заодно придавали большое значение роли макромутаций. Прочие же «пунктуалисты» либо путали свою теорию с макромутационной, либо открыто признавали макромутации одним из механизмов прерывистой эволюции.

Вторая путаница, с которой я хочу разобраться, обращаясь к теме макромутаций, или истинных сальтаций, – это путаница между двумя их вообразимыми разновидностями. Я мог бы непримечательно называть их «сальтация-1» и «сальтация-2», но мне пришло в голову продолжить уже намеченную ранее традицию авиационных метафор и окрестить их сальтациями «по типу „Боинга-747“» и «по типу удлиненного DC-8». Первая из них совершенно невозможна. Свое название она получила по часто цитируемому высказыванию сэра Фреда Хойла, где тот демонстрирует космические масштабы своего непонимания дарвинизма. Он сравнил дарвиновский отбор с ураганом, который пронесся над свалкой и собрал «Боинг-747» (Хойл, разумеется, проглядел возможность размазать случайность, распределив ее между мелкими этапами, – см. выше). Сальтации по типу удлиненного DC-8 представляют собой нечто другое. Поверить в то, что они в принципе возможны, совсем не трудно. Под ними подразумеваются крупные и внезапные изменения значения некой биологической величины, не сопровождаемые значительным увеличением количества адаптивной информации. Названы они в честь авиалайнера, который создали, удлинив фюзеляж уже существовавшей модели, ничего особенно не усложняя[105]. Переход от DC-8 к удлиненному DC-8 – это существенное изменение размера, сальтация, а не градуалистическая последовательность незначительных преобразований. Но, в отличие от превращения мусорной кучи в «Боинг-747», количество информации – иначе говоря, сложность – здесь возрастает незначительно. Вот главная мысль, которую я хочу подчеркнуть данной аналогией.

Примером сальтации по типу DC-8 могло бы быть что-то вроде следующего. Предположим, будто шея жирафа вытянулась в результате одного-единственного эффектного мутационного шага. У обоих родителей длина шеи была как у нормальной антилопы, у них родился необычный детеныш с шеей современного жирафа, и все современные жирафы пошли от этого уродца. Вряд ли дело и вправду обстояло так на нашей планете[106], но где-нибудь во Вселенной вполне могло произойти нечто подобное. Тут нет глубоких, принципиальных возражений вроде тех, какие у нас имеются против идеи (названной по имени «Боинга-747»), что сложный орган наподобие глаза может возникнуть из гладкой кожи вследствие единичной мутации. Решающее различие здесь в сложности.

Я исхожу из того, что при переходе от короткой антилопьей к длинной жирафьей шее никакого увеличения сложности не происходит. И та и другая, бесспорно, до чрезвычайности сложно устроены. Невозможно перейти к любой из этих двух шей одним скачком от полного отсутствия шеи – это было бы сальтацией по типу «Боинга-747». Но коль скоро сложно организованная шея антилопы уже существует, шаг, необходимый для получения из нее шеи жирафа, будет простым удлинением: различные составляющие ее части должны будут расти быстрее на той или иной стадии эмбрионального развития, но уровень сложности останется неизменным. В реальности, конечно же, такое резкое увеличение размера, скорее всего, имело бы опасные последствия, и наш макромутант вряд ли бы выжил. Имеющееся антилопье сердце, вероятно, не смогло бы качать кровь к столь внезапно возвысившейся жирафьей голове. Подобные практические возражения против эволюции путем сальтаций по типу DC-8 только помогают мне поддерживать идею градуализма, но все же мне хотелось бы привести отдельные – и более универсальные – доводы против сальтаций по типу «Боинга-747».

Кто-то скажет, что на деле различие между двумя этими разновидностями сальтаций провести невозможно. В конце концов, сальтации по типу DC-8 вроде предложенного примера с удлинением шеи жирафа могут показаться очень сложными: мышечные сегменты, позвонки, нервы, кровеносные сосуды – все это должно вытянуться одновременно. Почему бы не счесть такое преобразование сальтацией по типу «Боинга-747» и, соответственно, не отбросить его как невероятное?

Как мы знаем, единичные мутации способны влиять на скорость роста многих различных частей органа, что совсем не удивительно, если задуматься о механизмах индивидуального развития. Когда у Drosophila вследствие единичной мутации вырастает нога на месте антенны, нога эта формируется во всей своей ошеломительной сложности. Но ничего таинственного и поразительного, никакой сальтации по типу «Боинга-747» тут нет, поскольку вся структура ноги существовала в организме еще до мутации. Если где-либо, в том числе и в эмбриогенезе, имеется иерархическая древовидная структура причинно-следственных связей, небольшое изменение в важной точке ветвления может вести к крупным, сложным и многообразным последствиям на кончиках веток. Но сколь бы масштабными ни были такие последствия, серьезным и резким увеличением количества адаптивной информации они сопровождаться не могут. Если вдруг вам покажется, что вы наблюдаете в реальности большое и внезапное увеличение информации, связанной с приспособительной сложностью, будьте уверены: вся информация уже существовала заранее, пусть даже это и атавистический «возврат» к более раннему предку.

Итак, никаких принципиальных возражений против теорий «дерганой эволюции», в том числе даже против теории небезнадежных монстров, нет, при условии что речь идет о сальтациях по типу DC-8, а не «Боинга-747». Ни один образованный биолог на самом деле не верит в возможность последних, но не все достаточно ясно проводили грань между двумя типами сальтаций. Увы, из-за этого креационисты и их приспешники журналисты получили возможность пользоваться высказываниями уважаемых ученых в своих интересах. Биолог может иметь в виду то, что я называю сальтацией по типу DC-8, а то и вообще прерывистое равновесие, никак с сальтациями не связанное, но креационист исходит из того, что сальтация – это нечто названное мною в честь «Боинга-747», а такое событие и в самом деле стало бы божественным чудом.

А еще я задаюсь вопросом, не совершается ли несправедливость по отношению к Дарвину, связанная со все той же неспособностью его критиков вникнуть в разницу между сальтациями по типу DC-8 и «Боинга-747». Нередко утверждается, что Дарвин был всецело предан идее градуализма, а следовательно, если будет доказано существование каких-либо эволюционных рывков, он окажется неправ. Несомненно, причина шумихи и рекламы, коих удостоилась теория прерывистого равновесия, именно в этом. Но действительно ли Дарвин выступал против любых скачков? Или же, как я подозреваю, он отвергал только сальтации по типу «Боинга-747»?

Как мы уже видели, прерывистое равновесие не имеет ничего общего с сальтациями, но в любом случае я совершенно не уверен, что пунктуалистские толкования палеонтологической летописи привели бы Дарвина в замешательство, как это часто предполагают. Следующий отрывок из последних изданий «Происхождения видов» звучит как взятый из современного выпуска журнала Paleobiology: «…Период, в продолжение которого каждый вид подвергался модифицированию, хотя и очень продолжительный, если измерять его годами, был, вероятно, короток по сравнению с тем временем, в течение которого вид не подвергался какому-либо изменению»[107]. Думаю, мы сможем лучше понять суть общей склонности Дарвина к градуализму, если не будем забывать о различии между двумя разновидностями сальтаций.

Не исключено, что отчасти проблема здесь в том, что и сам Дарвин не проводил этого различия. В некоторых из его антисальтационистских пассажей он как будто бы имеет в виду сальтации по типу DC-8. Но в таких случаях он не слишком настойчив. «Что касается внезапных скачков, – пишет он в письме, датированном 1860 годом, – то я против них не возражаю: порой они были бы мне в помощь. Могу только сказать, что я занимался данным вопросом и, не найдя доказательств, которые заставили бы меня признать скачки́ [в качестве источника новых видов], нашел много таких, что указывали совсем в другом направлении». Это не похоже на речь страстного, принципиального противника возможности резких скачков. Да и не было, разумеется, никакой причины страстно протестовать, если речь шла только о сальтациях по типу DC-8.

В других же случаях – когда он думает, как я полагаю, о сальтациях по типу «Боинга-747» – Дарвин и в самом деле не на шутку пылок. Историк Нил Гиллеспи формулирует это так: «С точки зрения Дарвина, рождение уродов – доктрина, которой как по научным, так и по чисто богословским мотивам благоволили Чемберс, Оуэн, Аргайл, Майварт и прочие, – в качестве способа объяснять возникновение новых видов, а то и более крупных таксонов было ничем не лучше чуда, поскольку эта доктрина „никак не касается вопроса о приспособленности живых существ друг к другу и к физическим условиям их обитания, оставляя его без ответа“. Это было не объяснение, а полное отсутствие такового – оно обладало не большей научной ценностью, чем „сотворение из праха земного“».

Итак, враждебное отношение Дарвина к возможности сальтаций посредством уродств имеет смысл, если предположить, что он рассуждал о сальтациях по типу «Боинга-747» – о внезапно сфабрикованной новоявленной приспособительной сложности. Крайне вероятно, что так оно и было, ведь многие из его оппонентов имели в виду именно это. Такие сальтационисты, как герцог Аргайл (но вряд ли такие, как Гексли), хотели верить в сальтации по типу «Боинга-747» как раз потому, что для них необходимо сверхъестественное вмешательство. Дарвин не верил в них ровно по той же причине.

Думаю, подобный взгляд приводит нас к единственной разумной трактовке знаменитого дарвиновского высказывания: «Если бы можно было показать наличие такого сложно устроенного органа, который не мог сформироваться в ходе многочисленных последовательных незначительных модификаций, моя теория потерпела бы полный крах». Это не призыв в поддержку градуализма, как его понимают современные палеобиологи. Теория Дарвина фальсифицируема, но он был слишком благоразумен, чтобы опровергнуть его теорию было настолько просто! С какой стати ему было обрекать себя на такую произвольным образом ограниченную версию эволюции – версию, прямо-таки напрашивающуюся на то, чтобы ее опровергли? По-моему, ясно, что он не собирался делать ничего подобного. Решающее слово в его рассуждениях – «сложно». Гулд характеризует этот отрывок из Дарвина как «очевидно необоснованный». Так оно и есть, если альтернативой незначительным модификациям считать сальтации по типу DC-8. Но если в качестве альтернативы рассматривать сальтации по типу «Боинга-747», то дарвиновское высказывание окажется и правомерным, и очень мудрым. Его теория действительно фальсифицируема, и процитированный отрывок указывает нам, каким образом ее можно было бы опровергнуть.

Таким образом, существуют две вообразимые разновидности сальтаций: по типу DC-8 и по типу «Боинга-747». В первых нет абсолютно ничего невероятного: они бесспорно случаются в лабораториях и на фермах и вполне могли время от времени вносить свой вклад в эволюцию[108]. Если не прибегать к влиянию сверхъестественных сил, то сальтации по типу «Боинга-747» можно исключить исходя из статистических соображений. Во времена Дарвина как сторонники, так и противники сальтационизма зачастую подразумевали сальтации по типу «Боинга-747», поскольку либо верили в божественное вмешательство, либо занимались его опровержением. Дарвин неприязненно относился к этой разновидности сальтаций, поскольку справедливо считал, что в качестве объяснения приспособительной сложности естественный отбор представляет собой альтернативу чудесам. В наши дни сальтациями называют или прерывистое равновесие (которое вообще никакая не сальтация), или же преобразования по типу DC-8. Ни то ни другое, судя по всему, не вызывало у Дарвина веских и принципиальных возражений – разве что сомнения насчет фактов. Следовательно, я не думаю, что в контексте современных дискуссий стоит вешать на Дарвина ярлык убежденного градуалиста. Подозреваю, что в нынешних обстоятельствах он проявил бы себя человеком весьма широких взглядов.

Дарвин был ярым градуалистом только в том смысле, что враждебно относился к идее сальтаций по типу «Боинга-747», и в этом смысле мы все должны быть градуалистами, причем не только в том, что касается жизни на Земле, но и по отношению к жизни где угодно во Вселенной. В сущности, такой градуализм – синоним эволюционизма. Тот смысл, в каком нам позволено не быть градуалистами, куда менее радикален, хотя тоже небезынтересен. На телевидении, и не только там, теорию «дерганой эволюции» провозглашали как радикальную и революционную – как сдвиг парадигмы. Она и в самом деле может быть истолкована как революционная, но это ее толкование (макромутации по типу «Боинга-747») совершенно точно ошибочно и, судя по всему, не разделяется самими авторами теории. В том смысле, в каком эта теория может быть верной, она не содержит в себе ничего такого уж революционного. Тут приходится выбирать между двумя видами рывков: революционными или истинными – только одно из двух.


Теория 5. Случайная эволюция


Различные теории из этого семейства были модными в разные времена. «Мутационисты» начала XX века (Хуго де Фриз, Уильям Бэтсон и их коллеги) полагали, будто отбор годится только на то, чтобы отсеивать пагубные уродства, а подлинный двигатель эволюции – мутационное давление. Если вы не считаете мутации направляемыми некой загадочной жизненной силой, вам должно быть довольно очевидно, что стать мутационистом можно, только забыв о приспособительной сложности – иными словами, о большинстве тех результатов эволюции, которые представляют хоть какой-нибудь интерес! Историков завораживает непостижимая тайна: почему такие выдающиеся биологи, как де Фриз, Бэтсон и Томас Хант Морган, могли удовлетворяться столь явно неполноценной теорией? Объяснения, будто де Фризу застило глаза то, что он работал только на одном объекте – на энотере, – недостаточно. Ему стоило лишь взглянуть на приспособительную сложность своего собственного организма, чтобы убедиться: «мутационизм» – не просто ошибочная теория, он недостоин даже рассмотрения.

Упомянутые постдарвинистские мутационисты были также сальтационистами и антиградуалистами, и Майр рассматривает их под этим углом, но тот аспект их взглядов, который я собираюсь подвергнуть здесь критике, более фундаментален. Похоже, они действительно думали, будто мутаций самих по себе, без отбора, достаточно, чтобы объяснить эволюцию. Такое просто невозможно при любом немистическом взгляде на эволюцию – неважно, градуалистском или сальтационистском. Если мутации ненаправленны, ими явно нельзя объяснить эволюционную тенденцию к адаптациям. Если же они направлены в сторону приспособлений, то мы вправе поинтересоваться: как это происходит? Ламарковский принцип упражнения – неупражнения органов был по крайней мере отважной попыткой предложить способ, каким изменчивость могла бы вести к усовершенствованию. Ну а так называемые мутационисты, похоже, даже не видели здесь затруднения – возможно, потому что недооценивали роль адаптаций (и они не были последними, кто ее недооценивал). Теперь нам приходится читать с иронией едва ли не мучительной, как Бэтсон отправляет Дарвина в утиль: «Как большинство из нас сегодня видит, преобразование популяционных масс незначительными шажками, движимыми отбором, настолько не соответствует действительности, что остается только изумляться… отсутствию проницательности у защитников такой позиции».

В наши дни некоторые популяционные генетики называют себя сторонниками «недарвиновской эволюции». Они полагают, что при эволюционном процессе существенная часть генных замен представляет собой неприспособительные вытеснения одних аллелей другими, ничем не отличающимися по своим эффектам. Это вполне может быть правдой, но, очевидно, никак не помогает разрешить проблему эволюции сложных адаптаций. Современные приверженцы генетического нейтрализма согласны с тем, что их теория не в состоянии объяснить приспособления.

Выражение «случайный дрейф генов» часто упоминают в связи с именем Сьюэлла Райта. Однако его идея о взаимосвязи между случайным дрейфом и адаптациями существенно хитроумнее вышеназванных теорий. Райт не попадает в пятую категорию из майровского списка, поскольку однозначно считает отбор движущей силой приспособительной эволюции. Дрейф генов может играть отбору на руку, способствуя отклонению от локальных оптимумов, но к возрастанию сложности адаптаций ведет все равно отбор[109].

Не так давно палеонтологи добились захватывающих результатов при помощи компьютерной симуляции «случайного филогенеза». Это хождение наугад сквозь геологические эпохи обнаруживает тенденции, выглядящие до жути реальными. Пугающе просто и соблазнительно углядеть в такой случайной филогении якобы приспособительные направления, которых на самом деле там нет. Но отсюда следует не то, что тенденции к адаптации, которые действительно имеют место, объяснимы случайным дрейфом, а скорее то, что мы слишком внушаемы и легковерно склонны всюду видеть приспособительный тренд. Это не отменяет того факта, что существуют некоторые и вправду адаптивные тенденции, даже если на деле мы не всегда верно их определяем, и такие настоящие приспособительные направления эволюции не могли быть созданы дрейфом генов. Их должна была произвести некая неслучайно направленная сила – предположительно, отбор.

Итак, мы наконец подходим к шестой из перечисленных Майром эволюционных теорий.


Теория 6. Случайная изменчивость, направляемая

(упорядочиваемая) естественным отбором


Дарвинизм – неслучайный отбор из варьирующих случайным образом единиц репликации, идущий на основании производимых теми фенотипических эффектов, – это единственная известная мне сила, которая в принципе способна направлять эволюцию в сторону сложных адаптаций. Она действует на нашей планете. Она не страдает ни одним из недостатков, создающих затруднения для теорий из других пяти групп, и у нас нет никаких причин сомневаться в ее эффективности где бы то ни было во Вселенной.

В общем виде рецепт дарвиновской эволюции непременно включает в себя некие реплицирующиеся сущности, обладающие неким фенотипическим влиянием на успешность собственного самовоспроизводства. В своей книге «Расширенный фенотип» я назвал эти единицы отбора «активными репликаторами зародышевого пути», или «оптимонами». Важно, чтобы процесс их репликации был формально отделен от их фенотипических эффектов, даже если на некоторых планетах это разграничение будет непросто разглядеть. Приспособления фенотипов следует рассматривать как инструменты для распространения репликаторов.

Гулд пренебрежительно отказывается рассматривать эволюцию с позиции репликаторов, говоря, что такая точка зрения слишком озабочена «книгами учета». На поверхностный взгляд, это удачная метафора: легко представить себе генетические изменения, сопровождающие эволюцию, в виде записей в учетную книгу – простых бухгалтерских отчетов о тех фенотипических событиях, которые происходят во внешнем мире и по-настоящему интересны. Однако, если как следует подумать, приходишь к выводу, что на самом деле все обстоит почти с точностью до наоборот. Главным и необходимейшим условием для дарвиновской эволюции (в отличие от ламаркистской) является наличие причинно-следственных связей, ведущих от генотипа к фенотипу, но не в обратном направлении. Изменение частоты генов – это не пассивная отчетная запись о фенотипических преобразованиях: фенотип может эволюционировать именно потому, что оно влияет на его изменения (и именно в той степени, в какой оно на них влияет). Источником серьезных заблуждений служит как неспособность понять важность такой однонаправленности воздействия[110], так и ее переоценивание – непоколебимый и непреклонный «генетический детерминизм».

Рассуждения об универсальности подводят меня к необходимости подчеркнуть различие между тем, что я назову «одноступенчатым» и «накапливающим» отбором. В мире неживых объектов порядок бывает результатом процессов, которые можно описать как своего рода зачаточную разновидность отбора. Гальку на морском берегу волны сортируют таким образом, что крупные и мелкие камешки располагаются отдельными слоями. Мы вправе рассматривать это как пример отбора, создавшего некую стабильную конфигурацию из исходной, более хаотичной. То же самое можно сказать о «гармоничном» взаимном расположении орбит, по которым планеты вращаются вокруг звезд, а электроны – вокруг атомных ядер, о форме кристаллов, пузырей и капель и даже, вероятно, о размерности той вселенной, где мы с вами находимся. Но все это одноступенчатый отбор. Он не приводит к эволюционному прогрессу, поскольку тут нет репликации, нет смены поколений. Для возникновения сложных адаптаций требуются многие поколения накапливающего отбора, каждое из которых видоизменяется, опираясь на результаты предшествующих изменений. При одноступенчатом отборе возникает и затем поддерживается стабильное состояние. Оно не размножается, не дает потомства.

В живой природе отбор, действующий на любое отдельно взятое поколение, – одноступенчатый, аналогичный сортировке камешков на берегу. Уникальная особенность жизни состоит в том, что следующие друг за другом поколения, подвергаясь такому отбору, постепенно накапливают изменения и в конце концов создают структуры достаточно сложные для того, чтобы производить стойкую иллюзию разумного замысла. Одноступенчатый отбор обычен для мира физики и не способен давать начало сложным адаптациям. А накапливающий отбор – отличительная черта биологии и, как я думаю, лежит в основе любых сложных приспособлений.


Прочие вопросы, которые станут предметом

исследований для такой будущей научной дисциплины,

как универсальный дарвинизм


Итак, активные репликаторы зародышевого пути вкупе с фенотипическими результатами их деятельности – вот в общем виде рецепт для получения жизни. Однако внешние признаки такого устройства могут значительно варьировать от планеты к планете, причем в отношении как самих реплицирующихся объектов, так и «фенотипических» средств, которыми те обеспечивают свое выживание. Более того, Лесли Оргел справедливо обратил мое внимание на то, что само различие между «генотипом» и «фенотипом» может оказаться смазанным. Материалом для репликации не обязательно должна быть ДНК или РНК. Это вообще не обязательно должны быть органические молекулы. Возможно, даже на нашей планете ДНК – позднейший узурпатор, перехвативший инициативу у какого-то более раннего неорганического репликатора с кристаллической структурой[111].

Подлинно универсальная дарвиновская наука должна будет принимать во внимание свойства репликаторов, не связанные ни с подробностями их строения, ни со скоростью их копирования. Например, степень их «дискретности» – в смысле «несмешиваемости» – может иметь для эволюции более важное значение, чем особенности их молекулярной и физической природы. Точно так же не исключено, что для классификации репликаторов в масштабе Вселенной придется обращать внимание не столько на их размер и структуру, сколько на принципы кодирования и размерность. ДНК – одномерная последовательность данных с цифровым кодом. Можно себе представить некий «генетический» код в виде двумерной матрицы. Даже трехмерный код вполне вообразим, хотя универсальные дарвинисты будут, вероятно, обеспокоены тем, как он мог бы «считываться». (Разумеется, ДНК – это молекула, чья трехмерная структура обусловливает механизмы ее репликации и транскрипции, но это не делает ее код трехмерным. Смысл содержащейся в ДНК информации определяет одномерная последовательность символов, а не их трехмерное расположение друг относительно друга внутри клетки.) Также могут обнаружиться теоретические проблемы, связанные с аналоговыми кодами (но несвойственные цифровым), – вроде тех, какие возникли бы, будь нервные системы полностью аналоговыми[112].

Что касается фенотипических рычагов влияния, с помощью которых репликаторы воздействуют на свою выживаемость, то мы слишком привыкли, что рычаги эти бывают собраны в обособленные организмы или «транспортные средства», и забываем о возможности существования более рассеянных и внетелесных фенотипов – иными словами, «расширенных». Даже у нас на Земле множество интересных адаптаций можно рассматривать как часть такого расширенного фенотипа. Имеется, однако, немало общетеоретических доводов в пользу того, что организм как отдельное тело с обладающим периодичностью жизненным циклом необходим для любого эволюционного процесса, ведущего к развитой приспособительной сложности, и данной теме нашлось бы место в полном изложении идей универсального дарвинизма.

Другая потенциальная тема для полноценной дискуссии – то, что я называю дивергенцией линий репликаторов, а также их конвергенцией или рекомбинацией. В случае земной ДНК «конвергенцию» обеспечивает половой процесс и подобные ему явления. Здесь ДНК «конвергирует» внутри вида, незадолго перед тем «дивергировав». Но в последнее время стали высказываться предположения о возможности совсем другой конвергенции: между филогенетическими линиями, разошедшимися чрезвычайно давно. Например, имеются доказательства переноса генов между рыбами и бактериями. Не исключено, что линии репликаторов на других планетах способны на самые разнообразные варианты рекомбинации, происходящие с очень разной частотой. Если оставить в стороне особый случай бактерий, то на Земле филогенетические реки расходятся друг с другом практически полностью: однажды разветвившись, основные потоки могут встретиться вновь разве что через крошечные, едва сочащиеся поперечные ручейки, как в случае с рыбами и бактериями. Конечно, внутри каждого вида – вследствие половой рекомбинации – существует дельта, образованная множеством разветвляющихся и сливающихся рукавов дивергенции и конвергенции, но это только внутри вида. Быть может, есть планеты, где «генетическая» система дозволяет больше пересечений на всех уровнях этой ветвящейся иерархии, образуя одну гигантскую плодородную дельту.

Я недостаточно размышлял над изложенными в предыдущих абзацах фантазиями, чтобы составить мнение об их правдоподобии. Моя общая идея такова: для любых предположений о жизни во Вселенной имеется только одно сдерживающее ограничение. Если некая жизненная форма обладает сложными приспособлениями, она должна обладать и эволюционным механизмом, способным их производить. Сколь различными бы ни были эти механизмы, и пусть даже нет никаких других общих правил для жизни во всей Вселенной, я готов биться об заклад: жизнь всегда окажется на поверку жизнью по Дарвину. Дарвиновский закон, по-видимому, так же универсален, как и великие законы физики.

Послесловие
Выше в одной из сносок я обещал вернуться к понятию «поэтической науки». Стив Гулд настолько поддался очарованию собственной риторики, что позволил своим читателям перепутать три типа прерывистости: макромутации, массовые вымирания и быстрый градуализм. Между этими явлениями нет ничего общего, кроме видимости, и предположения об их взаимосвязанности бессмысленны и глубоко ложны. Такова опасность «поэтической науки». О том, как в самом крайнем из известных мне проявлений гулдовские поэтичные разглагольствования сумели сбить с толку даже квалифицированных ученых, см. верхнюю сноску к заметке «Алабамская вклейка» на стр. 285.


Подозреваю, что в несколько меньших масштабах поэтическая наука вредит и медицине. Когда много лет назад у моего отца обнаружили язву двенадцатиперстной кишки, доктор сказал, что ему нужно есть молочный пудинг и прочую мягкую, нежную пищу. Сегодня этого больше не прописывают. Не исключаю, что подобный совет основывался не столько на реальных доказательствах, сколько на «поэтической» ассоциации между такими понятиями, как «молочное», «нежное» и «мягкое». Поэтическая медицина, подумать только! А сегодня, если вы хотите сбросить лишний вес, вас поощряют ограничить себя в масле, сливках и прочей жирной пище. Опять-таки – основан ли этот совет на доказательствах? Или же он хотя бы отчасти проистекает из «поэтической» ассоциации со словом «жир»?


Я люблю поэзию науки в хорошем смысле слова. Вот почему эта книга называется «Наука души». Но поэзия бывает как хорошей, так и плохой.

Экология репликаторов[113]

Вопреки стараниям школьных советов из разных медвежьих углов американской глубинки, сегодня образованные люди не сомневаются в истинности эволюции. Не сомневаются они и в могуществе естественного отбора. Естественный отбор – не единственная движущая и направляющая эволюционная сила. Случайный дрейф генов тоже важен (по крайней мере на молекулярном уровне), но только отбор способен создавать приспособления. Когда дело доходит до объяснения наблюдаемой в природе поразительной иллюзии разумного замысла, альтернатив естественному отбору нет[114]. Если какой-нибудь биолог отрицает важность естественного отбора для эволюции, можно почти наверняка предположить не наличие у него некой альтернативной теории, а то, что он просто-напросто недооценивает адаптации, не считая их главной особенностью живого, нуждающейся в объяснении. Возможно, его нога никогда не ступала по тропическому лесу, его ласт никогда не плескался над коралловым рифом, а его глаза ни разу не видели фильмов Дэвида Аттенборо.

В наши дни полевые биологи уделяют вопросам приспособлений самое пристальное внимание. Так было не всегда. Мой старый учитель Нико Тинберген описывал случай, произошедший с ним в молодости: «До сих пор помню, как я был озадачен, получив решительную отповедь от одного из своих преподавателей зоологии, когда в ответ на следующий вопрос: „У кого-нибудь есть мысли, почему при атаке хищника птицы сбиваются в более плотные стаи?“ – завел речь о ценности для выживания». Сегодняшний студент скорее будет озадачен тем, что же профессор вообще мог иметь в виду, кроме выживаемости. Ныне ученые, занимающиеся тинбергеновской наукой этологией, жалуются на противоположное всеобщее поветрие: непомерную озабоченность ценностью для выживания по Дарвину в ущерб изучению поведенческих механизмов.

Как бы то ни было, когда я изучал биологию в школе, нас предостерегали от страшного греха под названием «телеология». На самом деле это предостережение было направлено против аристотелевской конечной цели, а не дарвиновской ценности для выживания. Тем не менее меня оно сбивало с толку, поскольку соблазн конечных целей никогда не казался мне хоть сколько-нибудь привлекательным. Любому дураку понятно, что «конечная цель» – это никакая и не цель вовсе[115], а просто другое название той проблемы, которую в конечном счете разрешил Дарвин. Он показал, что иллюзия конечной цели может возникать в результате постижимых и рациональных причин. Его решение, доведенное до совершенства гигантами современного эволюционного синтеза, в том числе Эрнстом Майром, покончило с глубочайшей тайной биологии: причиной той иллюзии замысла, что пронизывает мир живых, и только живых, объектов.

Сильнее всего эту иллюзию внушают устройство и поведенческие модели, ткани и органы, клетки и молекулы индивидуальных организмов. У особей всех без исключения видов она проявляется в высшей степени. Но существует и другая иллюзия разумного замысла, наблюдаемая нами на более высоком уровне – экологическом. Замысел как бы заново возникает в том, как виды распределены территориально, как они собраны в сообщества и экосистемы, как точно они соответствуют друг другу в своей естественной среде. Скажем, тропический лес или коралловый риф представляют собой замысловатый пазл, и это порождает риторику, предвещающую нам бедствия в случае, если неудачно удалить из целого хотя бы одну деталь.

В своих крайних вариантах такая риторика приобретает мистический оттенок. Планета – чрево богини Земли[116], все живое – ее тело, виды – ее составные части. Но даже если не впадать в преувеличения, на уровне сообществ действительно возникает устойчивая иллюзия разумного замысла – не столь мощная, как в случае индивидуальных организмов, но заслуживающая внимания. Виды животных и растений, проживающие на одной территории, кажутся искусно подогнанными друг к другу, как перчатка к руке, что напоминает согласованную взаимосвязь, которая наблюдается между составными частями организма животного.

У гепарда зубы хищника, когти хищника, глаза, уши, нос и мозг хищника, мышцы лап, подходящие для преследования дичи, и кишечник, умеющий ее переваривать. Все части животного слиты в слаженном танце плотоядного единства. В самой структуре каждого сухожилия, каждой клетки этой большой кошки прописано: хищник. И мы можем быть уверены, что это распространяется на все, вплоть до мельчайших подробностей биохимии. Соответствующие детали, составляющие антилопу, образуют столь же единое целое, но избрали иной путь для выживания. Кишкам, предназначенным переваривать грубую растительную пищу, не принесут пользы когти и охотничьи инстинкты. Обратное тоже верно. Гибрид гепарда и антилопы оказался бы эволюционным неудачником. Генетические технологии нельзя скопировать из одного вида и вставить в другой. Они совместимы только с другими технологиями из той же сферы деятельности.

Нечто подобное можно сказать и о сообществах видов, что находит свое отражение в экологической терминологии. Растения – это продуценты. Они улавливают энергию солнца и делают ее доступной всему остальному сообществу благодаря пищевой цепи из консументов первого, второго и даже третьего порядков, увенчивающейся падальщиками, чья «роль» – переработка отходов экосистемы. При таком взгляде на жизнь каждый вид играет свою «роль». В некоторых случаях, если убрать исполнителей какой-то роли – скажем, падальщиков, – рухнет все сообщество. Или же пошатнется его «равновесие»: система станет неустойчивой, будет претерпевать резкие, «бесконтрольные» колебания, пока не установится какой-то новый баланс, в котором, возможно, те же самые роли будут исполняться другими видами. Пустынные сообщества не похожи на сообщества тропических лесов, и их компоненты не подходят для других сообществ, в точности так же – по крайней мере, на поверхностный взгляд, – как кишечник травоядных не принесет пользы зубам и охотничьим инстинктам хищников. Сообщества коралловых рифов и донные сообщества различны и не могут обмениваться своими составляющими. Виды оказываются приспособлены к своему сообществу, а не только к определенному ландшафту и климату. Они адаптируются друг к другу. Другие виды сообщества – это важная (быть может, самая важная) особенность окружающей среды, к которой приспосабливается каждый биологический вид. Остальные виды экосистемы можно в каком-то смысле рассматривать просто как нечто вроде погоды. Но, в отличие от температуры и осадков, другие виды тоже эволюционируют. Возникающая в экосистемах иллюзия замысла – невольное следствие такой коэволюции.

Получается, что гармоничное разыгрывание видами своих ролей в сообществе напоминает гармонию между частями, составляющими единую особь. Это сходство обманчиво и требует осторожного обращения. Не следует впадать в такие крайности благостного «панглоссианства», свойственные приверженцам теории группового отбора, как сомнительная концепция «благоразумных хищников»[117]. Учитывая мои пристрастия, для меня будет пыткой сказать это, но аналогия между организмом и сообществом не вполне лишена оснований. Одна из целей настоящей статьи – привести доводы в пользу того, что и в рамках индивидуума есть своя экология. Я не собираюсь отстаивать уже ставшую общим местом точку зрения, согласно которой макроскопический многоклеточный организм содержит в себе бактериальное сообщество, куда входят также митохондрии и прочие модифицированные бактерии. Я хочу выступить с намного более радикальным предложением рассматривать весь генофонд вида как экосистему генов. Силы, создающие гармонию частей организма одной особи, во многом те же самые, что производят иллюзию гармонии между видами сообщества. Существует равновесие тропического леса, сбалансированность рифовой системы – изящное переплетение множества компонентов, и их коэволюция напоминает коадаптацию в рамках отдельного животного организма. Но такой приведенный в равновесие объект никогда не служит единицей, на которую воздействует дарвиновский отбор. В обоих случаях – будь то экосистема или организм – баланс достигается посредством отбора на более низком уровне. Отбор не благоприятствует гармоничному целому, но взаимно соответствующие части процветают в присутствии друг друга – и таким образом проступает иллюзия всеобщей гармонии.

Если перевести предыдущий пример на язык генетики, то гены, которые на уровне особей создают зубы хищников, процветают в таких генофондах, где содержатся гены, производящие кишечник хищников и головной мозг хищников, но не в генофондах, содержащих гены кишечника и мозга травоядных. Если перейти на уровень сообществ, то на территории, где не хватает хищников, наблюдается «дефицит» сродни тому, какой случается в человеческой экономике. Проникнувшие на эту территорию хищные виды станут там процветать. Если же речь идет об удаленном острове, куда не доберется никакой хищник, или же если подобный дефицит возник из-за массового вымирания, опустошившего землю, естественный отбор начнет благоприятствовать тем индивидуальным представителям нехищных видов, которые изменят свои привычки, а в конечном итоге и свой организм, став хищниками. По прошествии достаточно долгого времени обнаружатся виды, специализирующиеся на мясной диете и произошедшие от всеядных или травоядных предков.

Хищники процветают в присутствии травоядных, травоядные – в присутствии растений. Ну а как насчет обратного? Процветают ли растения в присутствии травоядных? Процветают ли травоядные в присутствии хищников? Нужны ли животным и растениям для процветания поедающие их враги? Если и да, то не в том прямолинейном смысле, какой подразумевают разглагольствования иных экологических активистов. Никакое существо не извлекает непосредственной выгоды из того, что его съели. Но те виды трав, которые переносят ощипывание лучше, чем конкуренты, действительно процветают в присутствии пастбищных животных – по принципу «враг моего врага». Нечто подобное можно сказать и о жертвах паразитов и хищников, хотя тут все несколько сложнее. Как бы то ни было, говорить, будто сообщество «нуждается» в своих паразитах и хищниках в том же смысле, в каком белый медведь нуждается в своих зубах и печени, неверно. Однако принцип «враг моего врага» в самом деле приводит к похожему результату. Порой бывает правомерно рассматривать биологическое сообщество как некий сбалансированный организм, удаление одной из составных частей которого может грозить ему опасностью.

Идеей сообщества, состоящего из единиц низшего порядка, которые процветают в присутствии друг друга, пронизано все живое. Но, как я уже говорил, мне бы хотелось пойти дальше всем известного утверждения, что клетки животных – это сообщества сотен, а то и тысяч бактерий. Я не собираюсь преуменьшать важность бактериального симбиоза. Митохондрии и хлоропласты настолько плотно интегрировались в четко отлаженный механизм клетки, что их бактериальное происхождение было осознано нами лишь недавно. Митохондрии так же необходимы для деятельности наших клеток, как и наши клетки – для митохондрий. Их гены преуспели в присутствии наших, как и наши гены – в присутствии митохондриальных. Сами по себе растительные клетки не способны к фотосинтезу. Это химическое колдовство осуществляют внутриклеточные гастарбайтеры – изначально бактерии, ныне ставшие хлоропластами. Такие растительноядные животные, как жвачные или термиты, сами почти не умеют переваривать целлюлозу[118]. Зато у них хорошо получается находить и пережевывать растения. Таким образом, в их набитом растительной пищей желудочно-кишечном тракте возникает дефицит услуг, из которого извлекают выгоду симбиотические микроорганизмы, владеющие искусством эффективной биохимической переработки растительного материала, принося тем самым пользу и своим травоядным хозяевам. Существа со взаимодополняющими навыками процветают в присутствии друг друга.

Я же хочу сказать, что этот процесс находит свое отражение и на уровне генов каждого биологического вида. Весь геном белого медведя или пингвина, игуаны или гуанако представляет собой набор генов, преуспевающих в присутствии друг друга. Непосредственным местом, где они процветают, является внутреннее содержимое клеток особей. Но если смотреть в долгосрочной перспективе, то место действия – генофонд вида. При наличии полового размножения генофонд – вот среда обитания каждого гена, копирующегося и рекомбинирующего из поколения в поколение.

Это наделяет вид особым положением в таксономической иерархии. Никому не известно, сколько существует на свете различных видов, но, во многом благодаря Эрнсту Майру, мы хотя бы знаем, в каком смысле их можно было бы сосчитать. Аргументы, доказывающие, что имеется тридцать миллионов отдельных видов (как полагают некоторые) или же что их всего пять миллионов, реальны. Ответ имеет смысл. А споры о том, сколько на свете родов, отрядов, семейств, классов или типов, имеют не больше ценности, чем споры о том, сколько на свете высоких людей. Вы сами вольны решать, что означает «высокий», и вы сами вправедавать определение рода или семейства. Однако, покуда дело касается полового размножения, виду можно дать определение, не зависящее от чьих-либо вкусов и действительно значимое. Согласно этому определению, представители одного и того же вида способны скрещиваться и таким образом вносить вклад в общий генофонд. Вид определяется как сообщество особей, гены которых делят самое сокровенное из местообитаний – клеточное ядро, а точнее последовательность сменяющих друг друга поколений клеточных ядер. Когда какой-либо вид дает начало дочернему виду, что обычно происходит после периода случайной изоляции, новый генофонд образует новую арену для эволюции сотрудничества между генами. Все разнообразие жизни на Земле возникло посредством таких разделений. Каждый вид представляет собой уникальный объект, неповторимый набор коадаптированных генов, скооперировавшихся в деле построения индивидуальных организмов данного вида.

Генофонд вида – это величественная система гармоничного сотрудничества, выстроенная в ходе своей собственной, ни на что не похожей истории. Как я уже говорил в другом месте, каждый генофонд – уникальная летопись истории предков. Быть может, такое утверждение слегка смахивает на поэтическую вольность, но оно косвенно вытекает из дарвиновской теории естественного отбора. В мельчайших, вплоть до биохимических, подробностях устройства хорошо приспособленного животного отражены те условия окружающей среды, в которых сумели выжить его предки. Генофонд ваялся и оттачивался действовавшим на многие поколения предков естественным отбором так, чтобы соответствовать своему окружению. Искушенный зоолог, ознакомившись с полной расшифровкой генома, теоретически мог бы реконструировать особенности среды, этот геном изваявшей. Если смотреть под таким углом, то ДНК представляет собой закодированное описание различных местообитаний, где жили предки, – «генетическую Книгу мертвых». Джордж Уильямс высказал ту же мысль другими словами: «Генофонд – несовершенная запись скользящего среднего для давления отбора, который действовал на протяжении долгого времени на пространстве, зачастую сильно превышающем область перемещения отдельных особей».

Итак, генофонд вида – это тропический лес, где пышным цветом процветает экология генов. Но почему же название моей статье дала некая экология репликаторов? Для ответа мне придется отступить немного в сторону и рассмотреть одну существующую в рамках эволюционной теории полемику, отнявшую и у меня, и у Эрнста Майра немало сил и красноречия. Это полемика о том уровне в иерархии живого, про который мы могли бы сказать: на нем действует естественный отбор. Ричард Александер поинтересовался: «Самый приспособленный кто?» – на что Майр и я придумали каждый свой термин (в его случае – «селектон», в моем – «оптимон») с единственной целью получить возможность задаваться вопросом, о каком объекте было бы правомерно утверждать, что приспособления приносят ему пользу. Кто тот, для чьего блага они существуют? Группа? Особь? Ген? Жизнь в целом? Что-то еще? Мой ответ – ген – не совпадает с тем ответом, который дал бы Эрнст Майр: организм. Я постараюсь доказать, что подлинного разногласия тут нет. Оно кажущееся и исчезнет, как только будут устранены несовпадения в терминологии. После такого самонадеянного, если не сказать наглого, обещания позвольте мне попытаться его выполнить.

Неправильным подходом к этой дискуссии было бы спорить о выборе между ступенями лестницы, из которых ген – самая нижняя: ген, клетка, организм, группа, вид, экосистема. Проблема с лестницей, состоящей из разных уровней организации живого, в том, что ген принадлежит здесь к совершенно иной категории, нежели все остальное. Ген относится к объектам, которые я называю репликаторами. Остальное же – скорее «транспортные средства» для репликаторов. Обоснование такого особого отношения именно к генному уровню организации было ясно изложено Уильямсом в 1966 году:

Сам по себе естественный отбор фенотипов не может производить накопительные изменения в силу того, что фенотипы чрезвычайно эфемерны. То же справедливо и для генотипов… Гены Сократа, возможно, все еще среди нас, но его генотип – нет, поскольку мейоз и рекомбинация разрушают генотипы с неумолимостью смерти… Остаются только разделенные мейозом фрагменты генотипа, которые передаются при половом процессе и будут в свою очередь фрагментированы мейозом в следующем поколении. Если существует некий максимальный неделимый фрагмент, то это и есть по определению тот самый «ген», являющийся предметом теоретических дискуссий в популяционной генетике.

Сегодня философы называют такую точку зрения термином «генный селекционизм», но я сомневаюсь, что Уильямс считал ее радикальным отходом от ортодоксального неодарвинистского «отбора между особями». Ничего такого не подразумевал и я, когда десятилетием позже заново изложил и развил ее в своих книгах «Эгоистичный ген» и «Расширенный фенотип». Мы думали, что просто проясняем то, что на самом деле имеется в виду под ортодоксальным неодарвинизмом. Однако и критики, и сторонники в равной мере ошибочно увидели в нашей позиции нападки на дарвиновские представления об организме как о единице отбора. Это произошло потому, что мы недостаточно четко провели различие между репликаторами и транспортными средствами. Конечно же, особь – единица (или по меньшей мере важнейшая среди единиц) отбора, если иметь в виду отбор транспортных средств. Но она вовсе не репликатор.

Репликатором можно назвать что угодно, с чего снимаются копии. В таком случае индивидуальный организм – не репликатор, а размножение индивидуума – не репликация. Последнее верно даже при бесполом, вегетативном размножении. Это вопрос не факта, а определения. Если вы тут сомневаетесь, значит, не уловили смысл термина «репликатор».

Чтобы определить, относится ли объект к истинным репликаторам, в качестве рабочего критерия задайтесь вопросом, какова судьба повреждений у данного класса объектов. Отдельную особь вроде размножающейся клонированием тли или палочника можно было бы считать настоящим репликатором только в том случае, если бы повреждения фенотипа – скажем, оторванная нога – воспроизводились в следующем поколении. Ничего подобного, разумеется, не происходит. Обратите внимание, что повреждение генотипа – мутация – в следующем поколении воспроизведется. Конечно, затем оно может проявиться и на уровне фенотипа, но сам фенотипический дефект не будет тем, с чего снимается копия. Это не что иное, как хорошо известный принцип ненаследуемости приобретенных признаков или же его молекулярная версия – криковская центральная догма.

«Активным» я называю такой репликатор, чья природа влияет на его способность к самовоспроизведению, то есть поврежденные репликаторы могут стать менее успешными или более успешными в копировании по сравнению с исходной версией (на практике это происходит по причине того, что мы привыкли называть «фенотипическими эффектами»). В любом дарвиновском процессе на любой планете подлинная единица отбора – активный репликатор зародышевого пути. Так вышло, что на нашей планете им оказалась ДНК.

Позднее Уильямс вернулся к этому вопросу в своей книге «Естественный отбор». Он тоже полагает, что ген не относится к той же иерархической лестнице, что и организм: «Удобнее всего справиться с подобными затруднениями, если рассматривать отбор индивидуальных организмов не как еще один из уровней отбора в дополнение к генному, но как основной механизм отбора на генном уровне».

«Основной механизм отбора на генном уровне» – так Уильямс описывает то, что я назвал бы «транспортным средством», а Дэвид Халл – «интерактором». А для обозначения того, что я называю «репликатором», – иными словами, для проведения границы между генами и любыми транспортными средствами – Уильямс предложил выражение домен кодирования, противопоставляя его материальному домену. Единица домена кодирования – кодекс. Закодированная в гене информация несомненно относится к домену кодирования. А атомы ДНК того же гена – к материальному домену. Единственные другие кандидаты в домен кодирования, какие приходят мне в голову, – это мемы вроде самокопирующихся компьютерных программ и единиц культурного наследования. Значит, и те и другие также следует считать кандидатами на звание активных репликаторов зародышевого пути и единиц отбора в некоем гипотетическом дарвиновском процессе. А отдельную особь даже нельзя рассматривать как кандидата на роль репликатора в каком бы то ни было дарвиновском процессе, сколь угодно воображаемом.

Но я еще не воздал должное критике идеи генного селекционизма. Самую убедительную критику высказал Эрнст Майр собственной персоной, используя аргументацию, которая уже угадывалась в его знаменитых нападках на то, что он провокационно[119] назвал «генетикой мешка горошин», а также в главе «Единство генотипа» своей книги «Зоологический вид и эволюция». К примеру, он там пишет: «Представление о генах как о независимых единицах ошибочно как с физиологической, так и с эволюционной точек зрения»[120].

Эта великолепно написанная книга – одна из моих любимых, и я согласен с каждым словом главы «Единство генотипа», за исключением ее главного положения, вызывающего во мне решительный протест!

Тут важно проводить различие между ролью генов в эмбриологии и их ролью в эволюции. Невозможно отрицать тот факт – не имеющий, впрочем, никакого отношения к дискуссии об уровнях отбора, – что в эмбриогенезе взаимодействие генов сложно и неразрывно, хотя не любой эмбриолог зайдет так далеко, как Майр, сказавший: «Каждый ген оказывает влияние на все признаки организма, и каждый признак находится под влиянием всех генов»[121].

Майр и сам признает, что эта цитата – преувеличение. Я рад привести ее здесь в таком же ключе. Рад, потому что, окажись она даже в буквальном смысле правдой, положение гена как единицы отбора – то есть репликатора – не пошатнется ни в малейшей степени. И если это звучит как парадокс, то он был разрешен самим же Майром: «Генотипической средой данного гена служит не только совокупность всех генов данной зиготы, в которой он временно находится, но и весь генофонд локальной популяции, в которой данный ген встречается»[122].

Вот где вся соль! Каждый ген отбирается по своей способности выживать в окружающей его среде. Естественно, первое, о чем мы думаем, – это внешняя среда. Но самый важный элемент генного окружения – другие гены. Благодаря такой «экологии генов», когда отбор благоприятствует каждому из них в силу его умения процветать в присутствии остальных представителей перемешиваемого половой рекомбинацией генофонда, и достигается иллюзия «единства генотипа». Категорически неверно утверждать, что раз геном единым фронтом выполняет свою эмбриологическую функцию, то, следовательно, и в своей эволюционной роли он тоже един. Майр был прав насчет эмбриологии. Уильямс – насчет эволюции. И никаких разногласий.

Двенадцать недоразумений теории кин-отбора[123]

Введение

Родственный отбор стал властителем дум, а когда у дум появляются властители, мнения обычно поляризуются. Всеобщее стремление поспеть за модой вызывает здоровый протест. Вот почему сегодня чуткий[124] этолог, приложив свое ухо к земле, расслышит рокот скептического ворчания, который время от времени – когда какое-нибудь из прежних триумфальных достижений теории кин-отбора сталкивается с новым затруднением – усиливается до самодовольного тявканья. Такая поляризация мнений достойна сожаления. В данном же случае ее еще и обостряет существенный ряд неверных трактовок – как среди тех, кто следует за модой, так и среди тех, кто против нее восстает. Многие из этих ошибочных толкований произрастают не из первоначальных математических формулировок Гамильтона, а из чьих-нибудь последующих попыток объяснить его идеи своими словами. Будучи тем, кто сам в свое время впадал в некоторые из подобных заблуждений и кто постоянно с ними сталкивается, я хочу взять на себя нелегкую задачу разобрать, не прибегая к математическому языку, двенадцать наиболее распространенных недоразумений, связанных с теорией кин-отбора. Двенадцать – число отнюдь не исчерпывающее. К примеру, Алан Графен недавно опубликовал превосходное разоблачение еще двух – существенно менее явных. Следующие двенадцать разделов можно читать в любом порядке.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 1: «РОДСТВЕННЫЙ ОТБОР —

ОСОБАЯ СЛОЖНАЯ РАЗНОВИДНОСТЬ ЕСТЕСТВЕННОГО ОТБОРА,

И ПРИБЕГАТЬ К ЭТОМУ ПОНЯТИЮ НУЖНО ТОЛЬКО В ТЕХ СЛУЧАЯХ,

КОТОРЫЕ НЕ ПОДДАЮТСЯ ОБЪЯСНЕНИЮ „ОТБОРОМ МЕЖДУ ОСОБЯМИ“»


Одна только эта логическая ошибка сама по себе уже послужила причиной упомянутого мною скепсиса. Она возникает, когда путают историческую первоочередность и принцип парсимонии[125]: «В нашем теоретическом арсенале кин-отбор появился недавно – долгие годы мы в целом неплохо обходились без него, а значит, к нему следует обращаться, только когда старого доброго „индивидуального отбора“ недостаточно».

Обратите внимание, что старая добрая теория отбора между особями никогда не отрицала существования родительской заботы как очевидного следствия отбора на индивидуальную приспособленность. Теория кин-отбора добавила только, что забота о потомстве – всего лишь частный случай заботы о близких родственниках. Внимательно взглянув на генетическую основу естественного отбора, мы увидим, что понятие «индивидуальный отбор» совершенно не соответствует принципу парсимонии, в то время как кин-отбор – простой и неизбежный результат дифференциального выживания генов, которое по сути и есть естественный отбор. Заботу о близких родственниках в ущерб дальним предсказывает тот факт, что первые с большей вероятностью будут распространять ген или гены, «обусловливающие» такую заботу: ген заботится о собственных копиях. Заботу о себе и о собственных детенышах, но не о столь же близких родственниках по боковой линии затруднительно предсказать с помощью какой-либо простенькой генетической модели. Приходится прибегать к дополнительным факторам: скажем, к предположению, что потомство проще идентифицировать, чем непрямых родственников, или что о нем проще заботиться. Эти дополнительные факторы вполне правдоподобны, но мы вынуждены дополнять ими основную теорию.

Правда то, что большинство животных заботятся о своих детенышах больше, чем о братьях с сестрами, и уж точно правда, что эволюционисты-теоретики изучили заботу о потомстве раньше заботы о сибсах. Но ни из того ни из другого не следует, будто общая теория кин-отбора избыточна. Если вы, как все серьезные современные биологи, признаете генетическую теорию естественного отбора, то вы должны согласиться и с принципами родственного отбора. Рациональному скептику остается разве что полагать (и совсем не без оснований), что на практике давление отбора в поддержку заботы о какой-либо другой родне помимо детенышей вряд ли имеет значительные эволюционные последствия[126].

Недоразумению 1, возможно, непреднамеренно поспособствовало одно из оказавших большое влияние определений кин-отбора, которое получило распространение благодаря Эдварду Уилсону: «Отбор генов, происходящий вследствие того, что одна или более особей оказывают положительное или отрицательное воздействие на выживание и размножение своих родственников (не детенышей), обладающих теми же генами по причине общего происхождения». Я рад, что из своего более недавнего определения Уилсон убрал слова «не детенышей» и добавил следующее: «Хотя род включает в себя потомство, термин „родственный отбор“ обычно используется только в том случае, если он охватывает и других родственников – братьев, сестер или родителей»[127]. Это неопровержимо верно, но все же, на мой взгляд, прискорбно. Неужели мы должны рассматривать заботу о потомстве как нечто особенное просто потому, что долгое время она была единственной понятной нам разновидностью движимого кин-отбором альтруизма? Мы же не отделяем Нептун и Уран от других планет по той лишь простой причине, что на протяжении многих веков не знали об их существовании. Нет, мы их все называем планетами, поскольку все они принадлежат к одной и той же категории объектов.

К своему определению образца 1975 года Уилсон присовокуплял, что родственный отбор – «одна из предельных разновидностей группового отбора». К счастью, в 1978-м это тоже было убрано из определения[128], ведь тут уже речь идет о втором из двенадцати рассматриваемых мною недоразумений.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 2: «РОДСТВЕННЫЙ ОТБОР —

ЭТО ОДНА ИЗ ФОРМ ГРУППОВОГО ОТБОРА»


Групповым отбором называют дифференциальное выживание или вымирание целых групп организмов. Порой организмы живут семейными группами, и тогда получается, что дифференциальное вымирание групп оказывается в сущности равносильным семейному отбору или «отбору между группами родственников». Но это не имеет никакого отношения к сути изначальной теории Гамильтона: там речь идет о генах, которые отбираются за то, что сообщают своим носителям склонность действовать в интересах особей, с высокой вероятностью обладающих копиями тех же генов. Чтобы такое происходило, популяции не обязательно быть разделенной на родственные кланы и уж точно не нужно, чтобы организмы вымирали и выживали непременно целыми семьями.

Конечно, животные вряд ли отдают себе отчет в том, кто приходится им родней (см. Недоразумение 3), и на практике поведение, поддерживаемое отбором, можно уподобить некоему грубому эмпирическому правилу вроде следующего: «Делись едой с кем угодно, кто шевелится в твоем гнезде». Если организмы живут семейными группами, это обстоятельство благоприятствует возникновению полезной для кин-отбора стратегии: «Заботься о любом индивидууме, которого часто встречаешь». Но еще раз заметьте: здесь нет ничего общего с подлинным групповым отбором – ведь ни о каком дифференциальном выживании и вымирании целых групп речи не идет. Данное практическое правило действует, если популяции свойственна хоть какая-то «вязкость» – когда родственники встречаются особям статистически чаще. Для этого не обязательно жить обособленными семьями.

Гамильтон, вероятно, прав, полагая, что в недопонимании отчасти виноват сам термин «кин-отбор». И тут есть ирония, поскольку термин был придуман (Мейнардом Смитом) с похвальной целью подчеркнуть различие между родственным и групповым отбором. Сам Гамильтон им не пользуется, предпочитая выдвигать на первый план значимость своей главной концепции – совокупной приспособленности – для понимания любой разновидности генетически неслучайного альтруизма, не обязательно имеющего отношение к родственным узам. К примеру, предположим, что у некоего вида имеется генетическая изменчивость, влияющая на выбор местообитания. Предположим также, что один из генов, вносящих вклад в эту изменчивость, обладает плейотропным[129] эффектом, заставляя своих носителей делиться пищей с другими встречающимися им особями. В связи со своим влиянием на выбор местообитания такой альтруистичный ген на самом деле будет пристрастно оказывать помощь своим собственным копиям, поскольку его носители склонны обитать в одних и тех же местах и, следовательно, встречаться друг с другом. Близкими родственниками им быть не обязательно.

Любой способ, каким ген мог бы «распознавать» собственные копии в других особях, сгодится в качестве основы для подобной модели. Этот принцип сводится в самой своей сути к невероятному в реальности, но поучительному «эффекту зеленой бороды»: теоретически отбор будет благоприятствовать плейотропному гену, снабжающему своих носителей одновременно зеленой бородой и склонностью заботиться о зеленобородых индивидуумах. Здесь опять-таки нет необходимости быть родственниками[130].


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 3: «ТЕОРИЯ КИН-ОТБОРА

ТРЕБУЕТ ОТ ЖИВОТНЫХ ОБЛАДАНИЯ

ВИРТУОЗНЫМИ СПОСОБНОСТЯМИ

К КОГНИТИВНОМУ МЫШЛЕНИЮ»


В своей часто цитируемой работе, посвященной «антропологической критике социобиологии», Салинз[131] пишет следующее:

Мимоходом следует отметить, что гносеологические проблемы, создаваемые отсутствием лингвистической базы для вычисления r, коэффициентов родства, вырастают в серьезный недостаток теории кин-отбора. Дробные числа встречаются в очень немногих языках земного шара – лишь в индоевропейских, а также у древних цивилизаций Ближнего и Дальнего Востока, но у так называемых примитивных народов отсутствуют вовсе. Охотники и собиратели обычно не умеют считать дальше трех. Я воздерживаюсь от комментариев по еще более сложному вопросу: каким образом животные могут уяснить себе, почему r (для двоюродных сибсов) = 1/8. Неспособность социобиологов задуматься над этой проблемой добавляет их теории изрядную долю мистицизма.

Жаль, что Салинз поддался искушению «воздержаться от комментариев» по поводу того, как «животные могут уяснить себе» r. Сама абсурдность мысли, которую он пытался высмеять, должна была насторожить его. Раковина улитки – превосходная логарифмическая спираль, но где же улитка хранит свои таблицы логарифмов? Как она умудряется читать их, если хрусталик ее глаза не имеет «лингвистической базы», чтобы вычислить показатель преломления? А как зеленые растения «постигают» формулу хлорофилла? Ладно, будем конструктивны.

Естественный отбор предпочитает одни аллели[132] другим на основании их фенотипических эффектов. В случае поведенческих эффектов можно предположить, что гены воздействуют на устройство нервной системы, а уж та в свою очередь – на поведение. О чем бы ни шла речь – о поведении, о физиологии или об анатомии, – для понимания любого сложного фенотипа может потребоваться замысловатое математическое описание. Отсюда, разумеется, не следует, что сами животные должны быть математиками. Отбор будет идти на неосознанное следование «эмпирическим правилам» вроде уже упоминавшихся. Пауку, чтобы сплести паутину, приходится руководствоваться такими эмпирическими правилами, которые, вероятно, много сложнее всего, что когда-либо постулировали теоретики кин-отбора. Если бы паутины не существовало, любой, кто предположил бы ее возможность, вполне мог бы подвергнуться презрительному скептицизму. Но она существует на самом деле – мы все ее видели, и никто не задается вопросом, каким образом пауки «рассчитывают» ее структуру.

Механизмы, автоматически и бессознательно создающие паутину, несомненно, возникли в результате эволюции путем естественного отбора. Естественный отбор – это не что иное, как дифференциальное выживание аллелей в генофондах. Следовательно, должна была существовать наследственная изменчивость по такому признаку, как склонность плести паутину. Рассуждая аналогичным образом об эволюции альтруизма путем родственного отбора, мы должны постулировать наличие генетической изменчивости по данному признаку. В этом смысле приходится говорить об «аллелях альтруизма», противопоставляя их аллелям себялюбия. А тут уж рукой подать до следующего недоразумения в моем списке.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 4: «ТРУДНО ПРЕДСТАВИТЬ СЕБЕ ГЕН,

„ОТВЕЧАЮЩИЙ“ ЗА ТАКОЙ СЛОЖНЫЙ ПРИЗНАК,

КАК АЛЬТРУИСТИЧЕСКОЕ ПОВЕДЕНИЕ

ПО ОТНОШЕНИЮ К РОДСТВЕННИКУ»


Корень проблемы – в непонимании того, что именно имеют в виду, говоря о «гене того или иного поведения». Никакому генетику и в голову не придет, будто ген, «определяющий» какой-либо фенотипический признак вроде микроцефалии или карих глаз, несет полную и единоличную ответственность за формирование затрагиваемого этим признаком органа. Аномально маленькая голова микроцефала – все же голова, а голова слишком сложная штука, чтобы ее мог сделать один-единственный ген. Гены не работают изолированно, они действуют сообща. Целостный геном, воздействуя на свою окружающую среду, производит целостный организм.

Точно так же и «ген поведения X» может означать только различие в поведении двух особей. К счастью, именно такие индивидуальные различия и важны для естественного отбора. Говоря, к примеру, о естественном отборе альтруизма по отношению к младшим братьям и сестрам, мы имеем в виду дифференциальное выживание генов, «определяющих» такой альтруизм. Но это просто-напросто означает, что некий ген в обычных условиях заставляет своих носителей проявлять альтруизм к их сибсам с несколько большей вероятностью, чем другой аллель того же гена. Так ли уж это неправдоподобно?

Никакой генетик на самом деле не утруждал себя изучением генов альтруизма. Верно и то, что генетики не изучали плетение паутины у пауков. Однако мы все считаем, что оно эволюционировало под влиянием естественного отбора. А такое могло произойти, только если гены неких различий в паучьем поведении отбирались в ущерб каким-то своим аллелям абсолютно на каждом этапе данного эволюционного пути. Отсюда, разумеется, не следует, что эти генетические различия непременно сохранились до наших дней: вся исходная наследственная изменчивость могла к настоящему времени уже уничтожиться естественным отбором.

Никто не отрицает существования материнской заботы, и все мы признаём, что она эволюционировала под влиянием естественного отбора. Здесь нам опять-таки не нужно проводить генетический анализ, дабы убедить себя, что такое могло иметь место только при наличии некой последовательности сменявших друг друга генов, которые обусловливали ту или иную разницу в поведении, из чего и был постепенно выстроен поведенческий комплекс материнства. А коль скоро материнский альтруизм уже возник во всей своей сложности, не нужно много фантазии, чтобы представить себе, как небольшое генетическое изменение переключает его на младших сибсов.

Предположим, будто у некоего вида птиц материнская забота опосредована следующим «эмпирическим правилом»: «Корми все, что вопит в твоем гнезде». Это вполне правдоподобно, ведь кукушки, по-видимому, эксплуатируют какое-то похожее простое правило. Тогда, чтобы возник альтруизм по отношению к братьям и сестрам, нужен всего лишь легкий количественный сдвиг – возможно, небольшая задержка в оставлении родительского гнезда слетками. Если птенец остается до вылупления нового выводка, то уже существующее для него эмпирическое правило вполне способно автоматически заставить его кормить внезапно появившиеся в его родном гнезде орущие рты. Такая легкая количественная отсрочка в биографии организма – это именно то, что может находиться под влиянием какого-нибудь гена. И в любом случае подобный сдвиг – сущий пустяк по сравнению со всем тем, что было накоплено в ходе эволюции материнской заботы, плетения паутины и любой другой не вызывающей сомнений сложной адаптации. Недоразумение 4 оказывается на поверку всего-навсего новой версией одного из старейших возражений против дарвинизма как такового – возражения, которое Дарвин предвидел и решительно устранил в разделе «Происхождения видов», озаглавленном «Органы крайней степени совершенства и сложности».

Альтруистическое поведение может быть очень сложным, но свою сложность оно приобрело не от нового мутантного гена, а от уже существовавшего процесса индивидуального развития, на который этот ген повлиял. До того как возник новый ген, поведение уже было сложным, формирующимся в результате долгого и запутанного процесса онтогенеза, находящегося под влиянием огромного количества генов и факторов среды. Данный ген просто сообщил ранее существовавшему комплексному процессу резкий импульс, вследствие чего весь замысловатый фенотипический эффект подвергся решительному изменению. Что было сложной материнской заботой, стало, скажем, сложной заботой о сибсах. Переход от одного типа заботы к другому был простым, даже если оба они сами по себе очень сложны.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 5: «У ЛЮБЫХ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ

ОДНОГО ВИДА БОЛЕЕ 99 % ГЕНОВ ОДИНАКОВЫ,

ТАК ПОЧЕМУ ЖЕ ОТБОР НЕ БЛАГОПРИЯТСТВУЕТ

ВСЕОБЩЕМУ АЛЬТРУИЗМУ?»

Все вычисления, на которых строится социобиология, чудовищно ложны. Родитель не делится с потомством половиной своих генов – дети получают половину только тех родительских генов, что различаются. Если же оба родителя гомозиготны по какому-то гену, то этот аллель, очевидно, унаследуют все их детеныши. Отсюда возникает вопрос: как много общих генов у представителей такого вида, как Homo sapiens? По оценке Кинг и Уилсона, у человека и шимпанзе 99 % наследственного материала общие; те же исследователи полагают, что генетическая близость человеческих рас еще в пятьдесят раз выше. У особей, которых социобиологи рассматривают как неродственных друг другу, на самом деле более 99 % общих генов. Нетрудно будет построить такую теоретическую модель, где важные для поведения структурные и физиологические признаки обусловливаются общими 99 %, а оставшийся 1 % определяет различия вроде формы волос, мало влияющие на поведение. Ясно, что генетические факты говорят в поддержку общественных наук, а не социобиологических расчетов.

Эта ошибочная точка зрения, высказанная еще одним выдающимся антропологом Шервудом Уошберном, опирается не на математические выкладки самого Гамильтона, а на чрезмерно упрощенные вторичные источники, на которые Уошберн ссылается. Математика, однако, тут сложная, поэтому стоит попытаться опровергнуть заблуждение простыми словами.

Преувеличено число в 99 % или нет, Уошберн безусловно прав в том, что у двух случайных представителей одного вида подавляющее большинство генов общие. Что же мы в таком случае имеем в виду, когда говорим, к примеру, что коэффициент родства r между сибсами равен 50 %? Необходимо ответить на этот вопрос, прежде чем переходить к заблуждению как таковому.

Как справедливо заметил Уошберн, безоговорочное утверждение, будто у родителей и детей 50 % общих генов, ложно. Но при некоторых оговорках оно станет истинным. Можно схалтурить и просто оговориться, что речь идет только о редких генах: если я носитель очень редкого в популяции гена, то вероятность встретить его у моего ребенка или брата действительно равняется примерно 50 %. Но это халтурное объяснение, поскольку оно обходит тот важный факт, что рассуждения Гамильтона применимы к любому гену, независимо от его частоты, – неверно думать, будто его теория годится только в случае редких генов (см. Недоразумение 6). Сам Гамильтон использует другую оговорку. Он прибавляет фразу «идентичные по происхождению». У сибсов может быть 99 % общих генов, но только 50 % их генов идентичны по происхождению, то есть являются потомками одной и той же копии гена ближайшего общего предка.

Итак, объяснить, что значит коэффициент родства r, мы можем двумя способами: через редкий ген и через идентичность происхождения[133]. Ни тот ни другой способ, однако, не подсказывает нам, как уйти от парадокса Уошберна. Раз у всех представителей вида большинство генов одни и те же, то почему же в таком случае естественный отбор не благоприятствует всеобщему альтруизму?

Представим себе две стратегии: «универсальный альтруист» (У) и «родственный альтруист» (Р). У-особи заботятся обо всех представителях своего вида без разбора. Р-особи – только о близких родственниках. В обоих случаях эта забота стоит альтруисту некоторого снижения вероятности собственного выживания. Допустим, мы согласны с предположением Уошберна, что У-поведение обусловливается общими 99 % генов. Другими словами, практически вся популяция – универсальные альтруисты, а родственные альтруисты представлены ничтожным меньшинством мутантов и иммигрантов. На поверхностный взгляд может показаться, что У-ген заботится о собственных копиях, ведь выгодополучатели от такого неразборчивого альтруизма – почти наверняка носители того же гена. Но сможет ли данное положение дел эволюционно стабильно[134] противостоять инвазии изначально редких Р-генов?

Нет, не сможет. Каждый раз, когда Р-особь ведет себя альтруистично, это с большой вероятностью приносит пользу другой Р-особи, а не У-особи. С другой стороны, У-особи – по определению, которое мы им дали, – проявляют альтруизм к Р-особям и У-особям без разбора. Следовательно, Р-гены обречены распространяться в популяции за счет У-генов. Всеобщий альтруизм эволюционно нестабилен при столкновении с родственным альтруизмом. Даже если предположить, что изначально он повсеместен, он таковым не останется. Это подводит нас к следующему недоразумению, которое обычно идет в паре с только что рассмотренным.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 6: «КИН-ОТБОР ДЕЙСТВУЕТ

ТОЛЬКО ДЛЯ РЕДКИХ ГЕНОВ»


Из утверждения, что, скажем, альтруизм по отношению к братьям и сестрам поддерживается естественным отбором, логически вытекает, что соответствующие аллели будут распространяться в популяции, пока не зафиксируются[135]. Практически все особи в ней будут проявлять альтруизм по отношению к своим сибсам. Следовательно, если бы они только знали об этом, они могли бы заботиться о гене данного альтруизма, просто заботясь о любом случайном представителе своей популяции, как о родном брате или сестре! Может показаться, что генам, обусловливающим альтруизм исключительно по отношению к родне, отбор будет благоприятствовать, только пока они редки.

Рассуждать подобным образом – значит воображать животных, а то и гены богами. Естественный отбор куда механистичнее[136]. Ген кин-альтруизма не программирует индивидуумов совершать разумные поступки от его имени – он предписывает некое простое эмпирическое правило, например: «Корми орущие рты в том гнезде, где живешь». Именно такое бессознательно выполняемое правило и становится всеобщим при всеобщем распространении гена.

Как и в случае с предыдущим заблуждением, тут можно рассуждать в терминах эволюционно стабильных стратегий. Итак, зададимся вопросом, стабилен ли родственный альтруизм (Р) против инвазии универсального альтруизма (У). Иначе говоря, мы постулируем, что родственный альтруизм стал распространен повсеместно, и спрашиваем, завоюют ли популяцию мутантные гены универсального альтруизма. Ответ будет «нет» – и все по тем же причинам. Редкие универсальные альтруисты заботятся как о конкурирующем Р-аллеле, так и о копиях своего собственного У-аллеля без разбора. Р-аллель же, напротив, с особенно малой вероятностью заботится о копиях своего соперника.

Таким образом, мы видим, что родственный альтруизм устойчив против вторжения универсального альтруизма, а универсальный альтруизм нестабилен перед лицом инвазии родственного альтруизма. В своих словесных рассуждениях я подобрался так близко, как только смог, к изложению математической аргументации Гамильтона, доказывающей, что естественный отбор благоприятствует альтруизму по отношению к близким родственникам в ущерб всеобщему альтруизму независимо от частоты участвующих генов. И моих доводов, хоть они и лишены математической точности формулировок самого Гамильтона, достаточно, чтобы разделаться с двумя вышеназванными недоразумениями, носящими качественный характер.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 7: «АЛЬТРУИЗМ НЕИЗБЕЖЕН

МЕЖДУ ПРЕДСТАВИТЕЛЯМИ ИДЕНТИЧНОГО КЛОНА»


Существуют расы партеногенетических[137] ящериц, представленные каждая, насколько можно судить, идентичными потомками одной мутантной особи. Коэффициент родства между индивидуумами из такого клона равен 1. Следовательно, наивно применяя бездумно заученную теорию кин-отбора, можно ожидать, что все животные этой расы будут проявлять чудеса альтруизма по отношению друг к другу. Как и в случае предыдущего заблуждения, думать так – все равно что считать гены богоподобными.

Гены родственного альтруизма распространяются потому, что с большей вероятностью помогают собственным копиям, нежели конкурирующим аллелям. Но все представительницы клона ящериц – носительницы генов своей исходной родоначальницы. Та же принадлежала к обычной популяции, размножавшейся половым путем, и нет никаких причин полагать, будто ей достались какие-то особенные гены альтруизма. Когда она основала свой собственный бесполый клон, то имеющийся у нее геном – геном, который был сформирован под действием некоего давления отбора еще до мутации, положившей начало партеногенезу, – оказался «заморожен».

Если внутри этого клона произойдет мутация, располагающая к менее избирательному альтруизму по сравнению с имевшимся ранее, то ее носительницы по определению будут представительницами нового клона. Таким образом, эволюция теоретически могла бы идти путем отбора между клонами. Однако новая мутация будет оказывать свое действие посредством некоего эмпирического правила. И если это новое правило столь неизбирательно, что от него получают выгоду оба субклона, то численность альтруистического субклона обязательно будет снижаться, ведь платить за альтруизм придется ему. Можно было бы представить такое новое эмпирическое правило, которое с самого начала приводило бы к дискриминации в пользу альтруистического субклона. Но это будет что-то вроде обычной установки на альтруизм по отношению к близкой родне (например, «заботься о тех, кто живет в твоем гнезде»). Итак, если субклон, следующий подобному эмпирическому правилу, действительно распространится за счет эгоистичного субклона, то что мы в итоге увидим? Просто некую расу ящериц, каждая из которых заботится об обитательницах своего собственного гнезда, – то есть не общеклональный альтруизм, а заурядный альтруизм по отношению к близким родственникам. (Педантов попрошу воздержаться от замечания, что ящерицы не вьют гнезд!)

Поспешу тем не менее добавить, что при некоторых других обстоятельствах размножение клонированием могло бы, в принципе, приводить к возникновению особо выраженного альтруизма. Так, модной темой для разговоров стали девятипоясные броненосцы, которые размножаются половым путем, но каждый их помет представляет собой идентичную четверню. Вот тут действительно можно ожидать альтруизма внутри клона, поскольку гены в каждом поколении перетасовываются как обычно. Это означает, что любой ген, обусловливающий внутриклональный альтруизм, с высокой вероятностью окажется у всех представителей некоторых клонов и ни у кого из клонов-соперников.

На сегодняшний момент нет никаких четких доказательств ни в пользу, ни против того, что у броненосцев внутри клонов действительно имеет место данный прогнозируемый альтруизм. Однако Аоки сообщает интригующие факты о другом подобном случае. Колонии размножающихся бесполым путем самок японских тлей Colophina clematis состоят из двух типов особей. Самки типа A – нормальные тли, питающиеся соком растений. А самки типа B не продвигаются в своем развитии дальше первой возрастной стадии[138] и никогда не размножаются. У них аномально короткий хоботок и увеличенные две передние пары ног, придающие им сходство с ложноскорпионами. Аоки показал, что самки типа B нападают на крупных насекомых и убивают их. Он выдвинул гипотезу, что они представляют собой «касту» стерильных «солдат», которые защищают от хищников своих способных к размножению сестер. Неизвестно, как эти «солдаты» питаются. Аоки сомневается, что их предназначенный для битв ротовой аппарат пригоден для всасывания растительного сока. Он не высказывает предположения, что их кормят сестры типа A, но ничто, по-видимому, не мешает допустить такую поразительную возможность. Он также указывает на данные, свидетельствующие о наличии подобных солдатских каст и у других родов тлей.

Аоки обсуждает результаты своих наблюдений с милой иронией, на которую обратил мое внимание Роберт Трайверс: «Из теории [Гамильтона] можно заключить, что истинная социальность должна возникать у гаплодиплоидных организмов чаще, чем у остальных… Не знаю, скольких примеров истинной социальности у негаплодиплоидных животных будет достаточно, чтобы опровергнуть его теорию. Однако существование солдат у тлей должно стать для нее одним из серьезнейших затруднений»[139].

Эта ошибка в высшей степени поучительна. В жизненном цикле C. clematis, как и прочих тлей, есть размножающиеся половым путем крылатые жизненные формы, которые служат для расселения и перемежаются поколениями живородящих партеногенетических самок. И «солдаты», и находящиеся, насколько можно судить, под их защитой особи типа A бескрылы и почти наверняка принадлежат к одному и тому же клону. Регулярное появление крылатых половых поколений гарантирует, что и гены потенциальной способности превратиться в солдата, и их аллели, препятствующие этому превращению, будут перемешаны по всей популяции. Следовательно, у одних клонов такие гены будут, а у клонов-соперников – нет. В сущности, условия здесь очень отличаются от примера с ящерицами и идеальны для возникновения стерильных каст. И солдат, и их размножающихся товарок по клону правильнее рассматривать как части одного организма, рассредоточенного в пространстве. Если тля-солдат альтруистически жертвует собственным размножением, то точно так же поступает и большой палец моей ноги. Причем практически в том же самом смысле!


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 10: «ОРГАНИЗМЫ ДОЛЖНЫ

ИМЕТЬ СКЛОННОСТЬ К ИНБРИДИНГУ —

ПРОСТО ПОТОМУ, ЧТО ОН СПОСОБСТВУЕТ

ПОЯВЛЕНИЮ НА СВЕТ ЧРЕЗВЫЧАЙНО

БЛИЗКИХ РОДСТВЕННИКОВ»


Здесь мне придется быть осмотрительным, поскольку существует и цепочка верных рассуждений, очень смахивающая на эту ошибку. Кроме того, бывают и другие причины, когда давление отбора благоприятствует или, наоборот, препятствует инбридингу, но все это не имеет отношения к настоящей дискуссии. Будем исходить из того, что наш оппонент, разделяющий данное заблуждение, обезопасил себя оговоркой«при прочих равных условиях».

Аргументация, которую я собираюсь подвергнуть критике, выглядит так. Представим себе некий моногамный вид. Если самка спаривается со случайным самцом, то у нее и ее детеныша коэффициент родства r будет 1/2. Но, спариваясь с собственным братом, она породит «сверхдитя»: реальный коэффициент родства будет равен 3/4. Таким образом, гены склонности к инбридингу будут распространяться за счет генов аутбридинга, поскольку с большей вероятностью будут попадать в каждого рожденного детеныша.

Ошибка тут проста. Если наша особь воздерживается от спаривания со своим братом, тому ничто не мешает спариться с какой-нибудь другой самкой. Таким образом, самка, предпочитающая аутбридинг, в дополнение к собственному обычному детенышу (r = 1/2) получит племянника или племянницу (r = 1/4), сравнявшись с достижениями самки, склонной к инцесту (единственное сверхдитя, фактическое значение r = 3/4). Важно отметить, что такое опровержение данной ошибки основано на допущении о некоем подобии моногамии. Если же вид полигинный[140] – с высокой изменчивостью по признаку репродуктивного успеха у самцов и со значительной долей холостяков в популяции, – дела могут обстоять совершенно иначе. Уже нельзя будет сказать, что самка, спарившись со своим братом, лишит его возможности спариться с кем-то еще. Скорее всего, дармовое спаривание, пожалованное ему сестрой, будет его единственным спариванием. А значит, кровосмешение не станет для самки равносильно отказу от дополнительной племянницы или племянника, и она действительно принесет такого детеныша, которого с ее генетической точки зрения можно будет рассматривать как сверхдитя. Следовательно, бывают случаи, когда давление отбора способно благоприятствовать инцесту, но в качестве общего утверждения заголовок настоящего раздела неверен.


НЕДОРАЗУМЕНИЕ 12: «МОЖНО ОЖИДАТЬ,

ЧТО ЖИВОТНОЕ БУДЕТ ОТМЕРЯТЬ КАЖДОМУ

РОДСТВЕННИКУ ДОЛЮ СВОЕГО АЛЬТРУИЗМА

ПРОПОРЦИОНАЛЬНО КОЭФФИЦИЕНТУ РОДСТВА»


Как указал Сидни Альтман, я допустил эту ошибку, написав, что «троюродные братья и сестры получат 1/16 того альтруизма, который получили бы потомки или сибсы»[141]. Излагая доводы Альтмана в крайне упрощенном виде, давайте представим себе, что у меня есть пирог, которым я собираюсь угостить своих родственников. Как мне поделить его? Обсуждаемое здесь заблуждение равносильно тому, чтобы давать каждому родственнику по куску, определяя величину кусков в соответствии с коэффициентом родства. На самом же деле, разумеется, куда разумнее отдать весь пирог ближайшему имеющемуся родственнику и ничего не давать остальным.

Допустим, все крошки пирога имеют одинаковую ценность и переводятся в пропорциональное количество плоти потомства. Тогда ясно, что любая особь предпочтет, чтобы весь ее пирог превратился в близкородственную плоть, а не в плоть дальних родственников. Конечно же, в реальной жизни предположение о столь простой пропорциональности почти наверняка окажется ложным. Тем не менее, сделав довольно-таки замысловатые допущения с учетом закона убывающей доходности, можно построить разумную модель, предсказывающую, что пирог будет поделен в точном соответствии с коэффициентом родства. Итак, хотя мое вышеприведенное высказывание и может при особых условиях быть правдой, как общее утверждение оно справедливо считается ошибочным. Но, разумеется, на самом деле я и не хотел сказать ничего подобного!

Извинения

Если тон предшествующих страниц кажется деструктивным и недоброжелательным, то мои намерения были полностью противоположными. Искусство разъяснения сложных материй состоит отчасти и в том, чтобы предвидеть трудности читателя и предотвращать их. Таким образом, систематическое изложение распространенных заблуждений может стать занятием поистине конструктивным. Думаю, я стал лучше понимать родственный отбор благодаря тому, что встречался с этими двенадцатью ошибками, во многих случаях сам попадал в их ловушку и с большим трудом выбирался оттуда.

Часть III. Будущее время сослагательного наклонения

Всвоей глубокой и содержательной книге «История Бога» Роберт Уинстон обсуждает разницу между понятиями «жреца» и «пророка» в истории религии. Первый – законодатель, ограничитель, представитель силы; второй – провидец, критик, отвергающий ложный комфорт, бельмо на общественном глазу. Если бы не протесты Ричарда, сборник, который вы держите в руках, мог бы называться «Пророк разума». Данный же раздел посвящен призванию ученого как пророка в этом последнем смысле: того, кто проходит по лезвию между осведомленным воображением и беспочвенными догадками, кто «думает о немыслимом», тем самым делая его мыслимым. Как прошлое соотносится с настоящим и оба они – с возможными вариантами будущего? Такие вопросы – топливо для фантазии ученого, в его сознании они испытываются на прочность скептицизмом.

Первое сочинение здесь – «Чистый выигрыш» – ответ на ежегодный «брокмановский вопрос», заданный основателем онлайн-салона и интеллектуального дайджеста The Edge Джоном Брокманом. Опираясь на свой давнишний интерес к компьютерам, Докинз в этом эссе не только восхищается невероятным – и невероятно быстрым – расцветом интернета, но и высказывает захватывающее дух предположение, что, как только коммуникация между элементами общества становится достаточно быстрой, сама граница между «индивидуумом» и «обществом» может размываться, а личная человеческая память – выветриваться. Попутно он делает, как обычно, меткие замечания о некоторых культурных и политических аспектах экспоненциального роста интернета: от (низкого) уровня дискуссии большинства чат-форумов до (громадных) возможностей для освобождения от деспотической власти, предоставляемых этим ростом, – заодно касаясь и вопроса о тяге к анонимности при общении в публичном пространстве.

Второй очерк – «Разумные инопланетяне» – также возник по инициативе Брокмана, на сей раз для сборника эссе, посвященных такому направлению мысли, как теория «разумного замысла». Здесь мы переключаем свое внимание с дальнейшей потенциальной эволюции нашей человеческой жизни на Земле на возможность контакта с жизненными формами из других концов Вселенной. И снова приходится проскакивать по лезвию, проводя разграничение между хорошо обоснованными умопостроениями и откровенным суеверием, а заодно не без иронии демонстрируя, что объективная научная истина способна запускать столь же смелые зонды воображения, что и любая разновидность веры в сверхъестественное, но куда более надежные. Очередной «дротик» – «Поиски под фонарем», – трактующий ту же тему в более легком ключе, с некоторым скептицизмом рассматривает один из подходов к поискам внеземного разума.

Заключительное произведение настоящего раздела одновременно и продолжает линию основанных на научном подходе рассуждений, и с безошибочной ясностью показывает одно решающее различие, а именно: между душой как отделимым от нас обитателем загробного мира и душой как средоточием человеческого духа, глубоким колодцем умственных и эмоциональных способностей; между душой в понимании религиозных учреждений и той душой, в честь которой назван этот сборник и которая прославляется в предисловии Ричарда к нему. Под провокационным заголовком «Еще пятьдесят лет: убийство души?» этот очерк громогласно утверждает эстетическую мощь и величие научного видения мира, вместе с тем без церемоний развеивая последние остатки картезианского дуализма. У науки все еще есть тайны, и природа сознания – не самая маленькая из них; но они – вызов для ученых будущего, не ограниченных мистицизмом и свободно идущих навстречу безграничным возможностям реальности.

Дж. С.

Чистый выигрыш[142]

Как интернет изменил ваш способ думать?
Если бы сорок лет назад «брокмановским вопросом» было: «Что, по-вашему, наиболее радикально изменит ваш способ мышления за ближайшие сорок лет?» – моя мысль мгновенно потекла бы в направлении недавней на тот момент статьи в журнале Scientific American (сентябрьский выпуск 1966 года) о «Проекте MAC». Не имея ничего общего с компьютерами Apple Mac, которых тогда еще и в помине не было, проектом MAC называлось совместное предприятие нескольких первопроходцев компьютерной науки, организованное на базе Массачусетского технологического института. Туда входил, в числе прочих, и возглавлявшийся Марвином Минским кружок ученых-новаторов в области искусственного интеллекта, но, как ни странно, мое воображение было захвачено не этим. Я, пользователь здоровенных универсальных ЭВМ (единственных доступных в то время компьютеров), был взбудоражен тем, что сегодня покажется полнейшей банальностью, а именно – поразительным для меня тогдашнего фактом, что более тридцати человек, рассредоточенных по всей территории института, а то и сидевших дома, могли враз подсоединиться к одному и тому же компьютеру, одновременно обмениваясь информацией с ним и друг с другом. Подумать только, соавторы статьи могли вместе работать над текстом, сообща пользуясь базой данных компьютера, и при этом находиться в милях друг от друга. В принципе, хоть на противоположных сторонах земного шара.

Сегодня такая мысль звучит до нелепого скромно. Задним числом трудно ощутить, насколько футуристичной казалась она в свое время. Мир, преображенный Тимом Бернерсом-Ли, ошарашил бы нас, сумей мы представить его себе сорок лет назад. Кто угодно, вооружившись дешевым ноутбуком и беспроводным подключением среднего качества, может наслаждаться иллюзией головокружительного перепрыгивания с места на место, видя в полном цвете все: от показаний камеры наблюдения на пляже в Португалии до шахматного матча во Владивостоке, а проект Google Earth позволяет нам сегодня пролететь все разделяющее их расстояние, как на ковре-самолете, непрерывно разглядывая пейзаж. Вы можете заскочить поболтать в виртуальном пабе, находящемся в виртуальном городе, о географическом местоположении которого бессмысленно говорить, ведь оно в буквальном смысле отсутствует (увы, содержание тамошней пересыпанной словечками вроде «ржунимагу» беседы, скорее всего, окажется бессвязной околесицей, оскорбительной для той технологии, что служит ей посредником).

Выражение «метать бисер перед свиньями» будет слишком лестной характеристикой для среднестатистического разговора на чат-форумах, но это не бисер, а подлинные жемчужины техники и программного обеспечения, и они меня вдохновляют, как и сам интернет и Всемирная паутина – по лаконичному определению Википедии, «система связанных между собой гипертекстовых документов, находящихся в интернете». Она – гениальное творение, одно из высших достижений человечества, и самое поразительное ее качество заключается в том, что она построена не каким-то одним гением вроде Тима Бернерса-Ли, Стива Возняка или Алана Кея и не какой-нибудь иерархизированной компанией вроде Sony или IBM, а анархичным сотрудничеством зачастую анонимных элементов, географически расположенных (о чем бессмысленно говорить) по всему миру. Тот же проект MAC, но в большем масштабе. В сверхчеловеческом масштабе. Более того, в отличие от проекта MAC, это не одна громадная центральная ЭВМ и куча вспомогательной аппаратуры, а рассредоточенная сеть, составленная из компьютеров разного размера, разной скорости и выпущенных разными производителями, которую никто – буквально никто – никогда не проектировал и не собирал, но которая беспорядочно, естественно росла, как объект не просто биологический, а прямо-таки экологический.

Есть, конечно, и негативные аспекты, но их легко простить. Я уже упомянул о никудышном содержании многих бесед на тех интернет-площадках, где нет редакторского контроля. А ставший обычаем принцип анонимности, социологические истоки которого нам стоило бы однажды обсудить, порождает удивительную грубость. Оскорбления и непристойности, под какими вы и не помыслили бы поставить свое собственное имя, беззаботно льются с клавиатуры, когда вас скрывает онлайн-маска: скажем, «ПиПи», «ПаршивыйПудель» или «ХитрыйЧайник». Ну и остается вечная проблема отделения правдивой информации от ложной. С подачи быстрых поисковых систем невольно воспринимаешь всю Сеть как гигантскую энциклопедию, забывая о том, что обычные энциклопедии подвергаются тщательной правке, а статьи в них написаны отборными специалистами. При всем при том я не перестаю изумляться, насколько хороша бывает Википедия. Я инспектирую ее, проглядывая те немногие темы, в которых действительно разбираюсь (и по которым вполне мог бы написать статью в традиционную энциклопедию), такие как «Эволюция» или «Естественный отбор». Эти инспекторские набеги так впечатляют меня, что я не без доверия заглядываю и в другие разделы, где мне не хватает знаний из первых рук (вот почему я счел возможным привести здесь определение Всемирной паутины, взятое из Википедии). Нет сомнений, что ошибки закрадываются, а порой и добавляются злонамеренно[143], но период полужизни ошибки, прежде чем та будет уничтожена механизмом естественной коррекции, обнадеживающе короток. Джон Брокман предостерегает меня, что, хотя научные страницы Википедии и в самом деле великолепны, дело не всегда обстоит подобным же образом «в других областях вроде политики и поп-культуры, где то и дело вспыхивают войны правок». И все же то, что концепция вики работает – пусть даже только для некоторых отраслей знания, таких как естественные науки, – бросает столь явный вызов моему изначальному пессимизму, что мне хотелось бы видеть в этом факте символ всего, что могло бы поддерживать оптимизм по поводу Всемирной паутины.

Оптимизм – дело хорошее, но все-таки в Сети много всякого вздора. Больше, чем в печатных книгах, – потому, вероятно, что те дороже производить (хотя и в них, увы, полно чепухи[144]). Однако на самом деле быстрота и повсеместное распространение интернета помогают нам сохранять критический взгляд. Если информация на одном сайте выглядит неправдоподобно (или слишком правдоподобно, чтобы быть правдой), вы можете тут же проверить ее еще на нескольких. Очень кстати есть сайты, ведущие учет городских легенд и прочих вирусных мемов. Получая очередное паническое предупреждение (зачастую от имени компании Microsoft или Symantec) об опасном компьютерном вирусе, мы предпочитаем не рассылать его сразу же всем своим контактам, а погуглить ключевую фразу из самого сообщения. Обычно оно оказывается какой-нибудь «Дезинформацией № 76», чья история и географическое распространение тщательно отслежены.

Главный недостаток интернета – это, пожалуй, то, что веб-серфинг может вызывать зависимость и выливаться в чудовищную трату времени, потворствуя привычке перепархивать с темы на тему, вместо того чтобы сосредоточиваться в каждый момент времени на чем-то одном. Но я хочу отбросить отрицательный настрой и закончить свои рассуждения несколькими умозрительными – и, возможно, более позитивными – замечаниями. Стихийное объединение мира, которое совершается сейчас благодаря интернету (любитель научной фантастики может усмотреть здесь пробивающиеся ростки новой формы жизни), напоминает эволюцию нервной системы у многоклеточных животных. А представители определенного направления в психологии могли бы увидеть параллели с развитием каждой отдельной личности, образующейся в раннем детстве путем слияния бессвязных и разрозненных зачатков. Мне же на память приходит пророческое озарение из фантастического романа Фреда Хойла «Черное облако». Облако там – это путешествующая между звездами высшая форма разума, чья «нервная система» состоит из единиц, которые общаются друг с другом при помощи радиосвязи, то есть на порядки быстрее наших с вами неспешных нервных импульсов. Но в каком смысле можно рассматривать облако как единого индивидуума, а не сообщество? Ответ таков: достаточно сильная взаимосвязанность размывает различия между одним и другим. Если бы мы могли читать мысли друг друга посредством прямой высокоскоростной радиопередачи непосредственно от мозга к мозгу, человеческое общество стало бы по сути единым субъектом. Нечто подобное может слить воедино и те различные элементы, из которых состоит интернет.

Это футуристическое предположение возвращает меня к тому, с чего я начал свое эссе. Что, если мы заглянем на сорок лет вперед? Закон Мура, вероятно, еще будет действовать на протяжении хотя бы части этого срока – достаточно, чтобы произвести на свет какое-нибудь поразительное волшебство (с точки зрения нашего хилого воображения, доведись нам заглянуть туда сегодня). Добывать информацию из всеобщей внетелесной памяти станет значительно проще, и мы будем меньше полагаться на память, заключенную внутри наших черепных коробок. Пока нам все еще необходимы мозги биологического происхождения, чтобы проводить параллели и выявлять связи, но даже эту функцию будут постепенно узурпировать более сложное программное обеспечение и более быстродействующее оборудование.

Виртуальная реальность, в цвете и высоком разрешении, усовершенствуется до такой степени, что отличить ее от реального мира станет обезоруживающе трудно. Крупномасштабные и охватывающие все общество игры наподобие «Второй жизни» вызовут деморализующее привыкание у многих из тех, кто плохо понимает, что там происходит за кулисами. И не надо смотреть на это с высокомерием. Многим людям по всему миру «первая жизнь» приносит мало радостей, и даже те, кто оказался удачливее, могут счесть, что активно участвовать в жизни виртуального мира увлекательнее, чем быть «диванными аналитиками», праздными невольниками «Большого брата». Для интеллектуалов игра «Вторая жизнь» и ее продвинутые последовательницы станут лабораториями социологии, экспериментальной психологии и пришедших на смену новых дисциплин, которым только еще предстоит быть придуманными и получить название. Целые экономики, экосистемы и, возможно, личности не будут существовать нигде, кроме как в виртуальном пространстве.

Наконец, могут быть и политические последствия. Правительство ЮАР эпохи апартеида пыталось подавить оппозицию, запрещая телевидение, но в конце концов было вынуждено отказаться от этой идеи. Запретить интернет будет, вероятно, еще труднее. Теократическим и прочим вредоносным режимам будет труднее забивать гражданам головы своей злобной чушью. Помогает ли интернет в конечном счете угнетенным больше, чем угнетателям, – вопрос спорный, и ответ на него может в настоящее время варьировать от региона к региону. По крайней мере, стоит надеяться, что более быстрый, более доступный, а главное, более дешевый интернет приблизит долгожданный крах аятолл, мулл, попов, телевизионных проповедников и всех, кто обладает властью благодаря тому, что (цинично или искренне) осуществляет контроль над доверчивыми умами. Быть может, однажды Тим Бернерс-Ли удостоится Нобелевской премии мира.

Послесловие
Я перечитываю свою заметку в конце 2016 года, и ее в целом оптимистичный тон меня слегка раздражает. Имеются пугающе убедительные доказательства, что в этом году на судьбоносные президентские выборы в США (жизнь покажет, насколько судьбоносными окажутся они не только для Америки, но и для всего мира) повлияла хорошо спланированная кампания по распространению фальшивых новостей, порочащих одного из кандидатов. Если дальнейшее расследование подтвердит подозрения, то хотелось бы надеяться на принятие законов, регулирующих деятельность таких организаций, как Facebook или Twitter, или хотя бы на появление там внутренних механизмов контроля. Сегодня эти социальные сети наслаждаются как свободой публикаций, так и свободой доступа к ним. Редакторский контроль минимален: цензуре подвергаются только грубые непристойности и жестокие угрозы, но нет никакой проверки фактов, которой так гордятся уважаемые газеты вроде «Нью-Йорк таймс». Уже заметны признаки того, что грядут реформы. Увы, к выборам 2016 года они не подоспеют.

Разумные инопланетяне[145]

К числу многих бесчестных передергиваний, которыми пользуется хорошо финансируемая клика сторонников «разумного замысла», относится и тот довод, будто замысел принадлежит не Богу Авраама, а некоему неопознанному разуму – не исключено, что инопланетным пришельцам[146]. Можно предположить, что цель данной уловки – обойти первую поправку к конституции США, запрещающую официальную поддержку религии, что приобрело особенную актуальность после того, как в 1982 году на процессе «Маклин против Арканзасского комитета по вопросам образования» судья Уильям Овертон принял решение отклонить попытку законодателей штата обеспечить «сбалансированное преподавание» «креационистской науки» в школах.

В религиозности этих людей сомневаться не приходится: общаясь между собой, они и не думают скрывать свою повестку. Джонатан Уэллс, один из ведущих пропагандистов «Института Дискавери» и автор книги «Анти-Дарвин», – давний последователь Церкви объединения (так называемых мунитов). Во внутрицерковном блоге он оставил – под заголовком «Дарвинизм: почему я пошел на получение второй докторской степени» – следующее признание (обратите внимание, что «Отцом» у мунитов называется сам преподобный Мун):

Слова Отца, мои исследования и мои молитвы убедили меня в том, что я должен посвятить свою жизнь искоренению дарвинизма, так же как многие из моих сподвижников по Церкви объединения уже посвятили свою жизнь искоренению марксизма. Когда Отец выбрал меня (наряду примерно с десятком других выпускников семинарии) для докторской программы в 1978 году, я с радостью встретил возможность подготовить себя к битве.

Уже одна эта цитата ставит под сомнение любую попытку принимать Уэллса всерьез в качестве непредубежденного искателя истины, что было бы довольно скромным минимальным требованием к автору научной работы. Он публично признается, что предпринял исследовательский труд не для того, чтобы выяснить нечто новое о мире, но ради «искоренения» научной идеи, против которой выступает глава его церкви. Профессор юриспруденции Филлип Джонсон, «возродившийся» христианин, обычно считающийся главой всей банды сторонников разумного замысла, открыто заявляет, что отвергает эволюцию за ее «естественность» (в противоположность сверхъестественности).

Хотя заявление, будто разумный творец может оказаться космическим пришельцем, звучит лицемерно, оно в состоянии тем не менее послужить основой для интересной и поучительной дискуссии. Такое конструктивное обсуждение в рамках науки я и собираюсь предпринять настоящим очерком.

В полный рост проблема выявления инопланетного разума стоит перед научной отраслью, называемой SETI (сокращение от Search for Extra-Terrestrial Intelligence – «Поиск внеземных цивилизаций»). Она заслуживает того, чтобы ее принимали всерьез. Не стоит путать специалистов в этой области с теми, кто жалуется, будто были похищены на летающую тарелку и использованы там в сексуальных целях. По многим причинам – в том числе таким, как предел досягаемости имеющихся у нас радаров и скорость света, – чрезвычайно маловероятно, что наше первое знакомство с инопланетным разумом состоится в результате личного визита пришельцев. Ученые, занимающиеся поиском внеземных цивилизаций, рассчитывают встретить инопланетян не во плоти, но в виде радиосигналов, разумное происхождение которых будет, как мы надеемся, очевидно из их последовательности.

Найдутся веские аргументы в пользу того, что возможно существование другой разумной жизни во Вселенной. Эта точка зрения опирается на принцип заурядности – благотворный урок, что преподали нам Коперник, Хаббл и другие ученые. Раньше мы думали, что на свете существует только Земля, окруженная прозрачными сферами, которые украшены крошечными звездочками. Позже, когда мы поняли, каковы размеры галактики Млечный Путь, она тоже стала считаться единственным, что есть в мире, – средоточием всего. Затем явился Эдвин Хаббл, этакий «Коперник последних дней», чтобы низвести до заурядности даже нашу Галактику – всего-навсего одну из сотни миллиардов галактик во Вселенной. Сегодня космологи, глядя на Вселенную, на полном серьезе допускают, что она может быть одной из многих в Мультивселенной.

Точно так же и история нашего биологического вида прежде считалась примерно совпадающей с историей всего на свете. Ну а теперь – позаимствую у Марка Твена его мощное сравнение – относительная продолжительность нашей истории съежилась до толщины слоя краски на верхушке Эйфелевой башни. Если применить принцип заурядности к жизни на данной планете, то не предостережет ли он нас от безрассудной и тщеславной мысли, будто во Вселенной, содержащей сто миллиардов галактик, Земля – единственное место, где есть жизнь?

Это сильный аргумент, и меня он, пожалуй, убеждает. Но, с другой стороны, позиции принципа заурядности подрывает другой могущественный принцип, известный под именем антропного: из факта, что мы имеем возможность наблюдать то, как устроен мир, следует, что устройство мира благоприятствует нашему существованию. Название «антропный принцип» предложил британский математик Брэндон Картер, хотя впоследствии он предпочитал – и не без основания – формулировку «принцип самоотбора». Я воспользуюсь картеровским принципом, чтобы обсудить возникновение жизни – то химическое событие, в результате которого появилась первая самореплицирующаяся молекула, а следовательно, был приведен в действие механизм естественного отбора ДНК, давший в конечном счете начало всему живому. Давайте предположим, что возникновение жизни – событие воистину чудовищной невероятности. Допустим, случайный инцидент с появлением в первичном бульоне первой самореплицирующейся молекулы был столь непомерной удачей, что вероятность его составляла всего лишь единицу на миллиард для миллиарда плането-лет. С такими фантастически низкими шансами никакой химик не сможет лелеять ни малейшей надежды воспроизвести подобное в лаборатории. В Национальном научном фонде рассмеются в лицо подателю заявки на исследование, предполагаемая вероятность успеха которого составляет одну сотую за год, что уж говорить об одной миллиардной за миллиард лет. Однако число планет во Вселенной так велико, что даже при столь ничтожной возможности стоит ожидать, что на миллиарде из них есть жизнь. И раз мы явно живем, то (здесь подключается антропный принцип) наша планета неизбежно должна быть одной из этого миллиарда.

Даже если шансы возникновения жизни на отдельной планете еще ниже – единица к миллиарду миллиардов (что выводит это событие далеко за рамки того, что мы могли бы назвать возможным[147]), – все равно у нашего с вами существования будет иметься вполне удовлетворительное объяснение, ведь, по правдоподобным оценкам, во Вселенной как минимум миллиард миллиардов планет. Вполне вероятно, что одна обитаемая планета в ней найдется. И как только мы соглашаемся принять подобное допущение, антропный принцип делает все остальное. Любое следящее сейчас за ходом моих рассуждений существо поневоле должно находиться на той самой обитаемой планете, и, следовательно, эта планета – Земля.

Такое применение антропного принципа поразительно и однако же неопровержимо. Я изложил его в упрощенном виде, подразумевая, что раз уж на планете возникла жизнь, то дарвиновский естественный отбор приведет к появлению разумных, мыслящих существ. Чтобы быть более точным, мне следовало бы говорить о совместной вероятности того, что жизнь возникнет и что со временем ее эволюция сформирует разумных существ с мышлением, подобным человеческому. Может статься, что химическое возникновение самореплицирующейся молекулы (необходимое, чтобы инициировать естественный отбор) было событием еще относительно возможным, а вот последующие этапы эволюции разумной жизни – крайне невероятными. В своей книге «Демон Менделя» (в Америке выпущенной под сбивающим с толку названием «Отзывчивый ген») Марк Ридли высказывает предположение, что по-настоящему маловероятным шагом для нашей формы жизни было появление эукариотической клетки[148]. Из его рассуждений выходит, что существует несметное множество планет с жизнью наподобие бактериальной, но лишь ничтожная часть из них преодолевает следующий барьер и подходит к уровню, аналогичному эукариотической клетке, – к тому, что Ридли называет сложными формами жизни. Кто-то, однако, может придерживаться мнения, что преодолеть оба эти барьера было сравнительно легко и что действительно трудным шагом для жизни на Земле стало достижение человеческого уровня интеллекта. Согласно такой точке зрения, можно ожидать, что во Вселенной полным-полно планет, населенных сложными жизненными формами, но только одна служит обителью созданиям, способным заметить факт своего собственного существования и, следовательно, применять антропный принцип. Неважно, как именно мы распределим шансы между тремя упомянутыми «барьерами» (а также какими-нибудь другими – скажем, возникновением нервной системы). Покуда шансы того, что на какой-нибудь планете разовьется жизнь, способная размышлять об антропном принципе, составляют не менее 1/N, где N – общее число планет во Вселенной, у нас будет достаточное и удовлетворительное объяснение нашего с вами существования.

Но, хотя к этим антропным рассуждениям совершенно невозможно придраться, интуиция мне настойчиво подсказывает, что нам нет нужды прибегать к ним. Подозреваю, что вероятность появления жизни и последующей эволюции разума достаточно высока для того, чтобы на многих миллиардах планет действительно встречались разумные жизненные формы, многие из которых настолько развитее, чем мы, что у нас могло бы возникнуть искушение поклоняться им, как божествам. К счастью или к несчастью, мы с ними, скорее всего, не встретимся: даже при таких – на первый взгляд завышенных – ожиданиях разумная жизнь все равно остается узницей островков, разбросанных по Вселенной на расстоянии в среднем слишком большом, чтобы их жители смогли когда-либо нанести друг другу визит. Энрико Ферми на свой знаменитый риторический вопрос «А где все?» мог бы получить неутешительный ответ: «Они повсюду, но слишком далеко друг от друга, чтобы встретиться». Как бы то ни было, по моему мнению, шансы возникновения разумной жизни существенно выше тех, коими мы довольствуемся на основании своих антропных расчетов. А следовательно, я полагаю, что в SETI стоит вкладывать немалые деньги. Положительный результат поисков стал бы будоражащим воображение биологическим открытием – быть может, сопоставимым в истории биологии только непосредственно с дарвиновским открытием естественного отбора.

Если SETI когда-нибудь уловит сигнал, тот, весьма вероятно, будет исходить от космического разума, принадлежащего к высокоразвитому – а иначе говоря, богоподобному – краю спектра[149]. Нам будет чему поучиться у этих инопланетян, особенно в вопросах физики, которая для них такая же, как и для нас, даже если они знают о ней намного больше. Биология будет совершенно другой, но вот насколько именно другой – вопрос захватывающий. Все общение будет односторонним. Если Эйнштейн был прав насчет ограничения, накладываемого скоростью света, то это сделает диалог невозможным. Мы сумеем узнать что-то от них, но будем неспособны рассказать в ответ о себе.

Так как же мы могли бы понять, что за некой последовательностью радиосигналов, уловленных гигантской параболической антенной и доподлинно пришедших из далекого космоса, а не являющихся мистификацией, стоит разум? Определенные надежды возлагались на сигналы, которые впервые получила Джоселин Белл Бёрнелл в 1967 году и в шутку назвала LGM-сигналами (от выражения Little Green Men – «маленькие зеленые человечки»). Теперь известно, что этот ритм, повторяющийся с периодичностью чуть более одной секунды, исходит от пульсара (собственно, так пульсары и были открыты). Пульсаром называется нейтронная звезда, вращающаяся вокруг своей оси и испускающая пучки радиоволн подобно маяку. То, что звезды могут вращаться – да так, что продолжительность их «дня» измеряется секундами, – факт чрезвычайно неожиданный, хотя это и не единственный удивительный факт о нейтронных звездах. Но для целей настоящей статьи важно, что периодичность обнаруженных Белл Бёрнелл сигналов – не показатель их разумного происхождения, а спонтанный результат самой обычной физики. Множество очень простых физических явлений, от капающей воды до всевозможных маятников, способны производить ритмичную пульсацию.

Что бы еще могло прийти в голову исследователю SETI в качестве маркера разумной жизни? Ну, если предположить, что инопланетяне деятельно стремятся известить нас о своем присутствии, то мы можем задаться вопросом, а как бы нам самим следовало поступить, если бы мы пытались предъявить доказательства того, что существуем и разумны? Если не отправлять ритмичные послания, напоминающие обнаруженный Белл Бёрнелл LGM-сигнал, то что же делать? Несколько разных ученых предположили, что самым очевидным посланием, которое могло бы исходить только от разумного отправителя, был бы набор простых чисел. Но где гарантия, что последовательность импульсов, основанная на простых числах, непременно имеет своим источником искушенную в математике цивилизацию? Строго говоря, мы не в состоянии доказать, что простые числа не могут генерироваться каким-нибудь неодушевленным физическим механизмом. Мы вправе только утверждать, что еще ни один физик не открыл никакого небиологического процесса, способного на такое. И если уж рассуждать совсем строго, то подобная оговорка справедлива для каких угодно сигналов. Тем не менее существуют такие разновидности сигналов – самым элементарным примером служит, вероятно, последовательность простых чисел, – которые будут выглядеть столь убедительно, что любое альтернативное объяснение покажется абсурдным.

Вызывает беспокойство то, что биологам удалось предложить модели, которые способны генерировать простые числа, но не подразумевают никакого разумного начала. Периодические цикады выходят из-под земли для размножения каждые семнадцать (одни разновидности) или тринадцать (другие разновидности) лет. Две различные теории, объясняющие такую странную периодичность, основываются на том факте, что 13 и 17 – простые числа. Я изложу только одну из этих теорий. Она исходит из того, что размножаться путем подобных нашествий – это приспособление, позволяющее получить численное превосходство над хищниками. Но в ответ хищники вырабатывали свою собственную периодичность размножения, чтобы пользоваться нашествиями (или, с их точки зрения, урожаем) цикад. Ответом последних в эволюционной гонке вооружений было удлинение периода между нашествиями. Хищники реагировали на это удлинением своего жизненного цикла. (Напоминаю, что в моем телеграфно-кратком изложении под словами «ответ» и «реагировать» имеются в виду не осознанные решения, а только слепой естественный отбор.) Если в ходе гонки вооружений цикады достигали периода, скажем, в шесть лет, когда число лет оказывалось делимым на какое-нибудь другое число, то хищники находили выгодным сокращать свой период размножения, например, до трех лет, регулярно синхронизируя таким образом пики собственной численности с изобилием цикад. И только когда цикады попадали на простое число, это становилось совершенно невозможным. Цикады продолжали увеличивать периоды до тех пор, пока число лет не становилось слишком большим для того, чтобы хищники могли с ним синхронизироваться, и при этом простым, чтобы не быть кратным какому-нибудь более короткому циклу.

Ну что же, теория на первый взгляд не самая правдоподобная, но я и не ставил себе целью убедить вас в том, что она верна. Мне просто нужно было показать, что механистическая модель, не требующая осознанных математических расчетов и однако же генерирующая простые числа, вполне вообразима. Пример с цикадами демонстрирует, что, хотя не связанная с биологией физика и не может производить последовательности простых чисел, бессознательные биологические процессы на это способны. Даже неправдоподобный рассказ про цикад может послужить притчей, предостерегающей нас от того, чтобы обязательно видеть в простых числах несомненное свидетельство разумной жизни.

Сложность обнаружения разумных существ по радиосигналам – сама по себе предостережение. Она приводит на память историческую аналогию с доводами в пользу разумного замысла. Были времена, когда практически все (за очень редкими и очень выдающимися исключениями вроде Давида Юма) полагали совершенно очевидным, будто сложность устройства живых объектов безошибочно указывает на то, что они были осознанно спроектированы[150]. Тут стоит призадуматься вот над чем: жившие в XIX веке современники Дарвина были вправе так же изумиться его выдающемуся открытию, как сегодня мы изумимся, если какой-нибудь физик откроет неодушевленный механизм, способный генерировать простые числа. Пожалуй, не стоит сбрасывать со счетов вероятность, что другие принципы, сравнимые с дарвиновским и способные создавать иллюзию замысла так же убедительно, как это делает естественный отбор, еще ждут своего открытия.

Лично я не склонен предполагать что-либо подобное. Сам по себе естественный отбор, если его правильно понимать, представляет собой достаточно могущественную силу, чтобы создавать практически безграничную сложность и иллюзию замысла. Не будем забывать, что где-нибудь во Вселенной могут существовать такие версии естественного отбора, которые – хотя они и основываются на том же самом законе, что был открыт Дарвином на нашей планете, – в деталях будут отличаться от земных вплоть до полной неузнаваемости. Не будем забывать и о том, что естественный отбор может способствовать возникновению других форм замысла. Он не останавливается на таких своих непосредственных свершениях, как перья, уши или мозг. Как только естественный отбор создает мозги (или некий их инопланетный аналог), те могут продолжить начатое им и создавать технологии (инопланетный аналог технологий), в том числе компьютерные (инопланетно-компьютерные), которые, как и мозги, способны проектировать. Воплощениям осознанного инженерного замысла – то есть скорее косвенным, чем непосредственным, результатам естественного отбора – ничто не мешает прорываться к новым горизонтам сложности и изящества. Иначе говоря, в качестве замысла отбор проявляет себя на двух уровнях: во-первых, есть иллюзия проектировщика, видимая в птичьем крыле, в человеческом глазу или мозге, а во-вторых, есть «подлинная» спроектированность – результат деятельности мозгов, сформированных эволюцией[151].

Перейду теперь к своей основной мысли. На самом деле имеется огромная разница между разумным создателем, возникшим в ходе долгого эволюционного процесса – неважно, на этой планете или еще на какой-нибудь, – и разумным создателем, просто вдруг явившимся, безо всякой истории происхождения. Креационисты заявляют, будто глаз, бактериальный жгутик или механизм свертывания крови настолько сложны, что наверняка были кем-то спроектированы, однако то, кого именно они понимают под «проектировщиком» – возникшего в ходе плавной эволюции пришельца с далекой планеты или же сверхъестественное божество, – радикально меняет все дело. Постепенная эволюция представляет собой настоящее объяснение, поскольку она действительно теоретически способна создать разум достаточно замысловатый, чтобы проектировать механизмы и прочие объекты, которые настолько сложны, что не могли бы возникнуть без помощи создателя. А гипотетические «создатели», выпрыгивающие из ниоткуда, не объясняют ничего, ведь они не в состоянии объяснить самих себя.

Если не строгая логика, то здравый смысл подсказывает нам, что некоторые из рукотворных машин не могли бы возникнуть никаким иным путем, кроме разумного замысла. Реактивный истребитель, космическая ракета, автомобиль, велосипед – для всего этого совершенно точно необходим обладающий сознанием проектировщик. Но важно, что у объекта, осуществлявшего проектирование, – у человеческого мозга – проектировщика не было. Существует несметное количество доказательств, что эволюция головного мозга человека шла через плавную последовательность почти неуловимо совершенствовавшихся промежуточных форм, ископаемые остатки которых сохранились в палеонтологической летописи, а аналоги до сих пор встречаются повсюду в животном царстве. Кроме того, Дарвин и его последователи – как жившие в XX веке, так и живущие в XXI – предложили кристально ясное и правдоподобное объяснение механизма, продвигающего эволюцию вверх по ступенчатым склонам. Я окрестил этот процесс «восхождением на гору Невероятности». Естественный отбор – не какое-нибудь последнее прибежище для отчаявшейся теории. Он идея, убедительность и мощь которой сразят вас наповал, как только она откроется вам во всей своей изящной простоте. Гексли мог сколько угодно восклицать: «Каким же дураком я был, что сам до этого не додумался!»

Скажу больше. Мало того, что естественным отбором объясняются глаза, жгутики бактерий, перья и способные к проектированию мозги. Мало того, что им можно объяснить любое описанное явление в биологии. Он еще и единственное правдоподобное объяснение из всех когда-либо предложенных. Самое же главное, что аргумент от невероятности – тот самый аргумент, который сторонники идеи разумного замысла доверчиво считают своим союзником, – разворачивается и наносит их доводам сокрушительный и смертоносный удар.

Данный аргумент строится на бесспорно верном утверждении, что некоторые природные феномены – такие как жгутик бактерии или, скажем, глаз – слишком невероятны, чтобы появиться просто так. Они должны были возникнуть в результате какого-то очень специфического процесса, генерирующегоневероятность. Но перескакивать отсюда к выводу, будто этим очень специфическим процессом было осознанное проектирование, ошибочно. Правильный ответ – естественный отбор. Предложенная покойным сэром Фредом Хойлом шуточная аналогия с «Боингом-747» полезна, хотя и она поддерживает точку зрения, противоположную той, в защиту которой была придумана. Спонтанное возникновение жизни во всей ее сложности, говорил Хойл, столь же невероятно, как ураган, что пронесся над свалкой и случайно собрал «Боинг-747». Все мы согласимся, что и самолеты, и живые организмы слишком невероятны для того, чтобы появиться в силу случайности. Более точная характеристика того типа невероятности, о котором идет речь, – это предопределенная невероятность (или предопределенная сложность). Причины, почему «предопределенность» важна, разъяснены мною в книге «Слепой часовщик». Вначале я указал на то, что случайно угадать комбинацию цифр, открывающую здоровенный кодовый замок банковского хранилища, невероятно в том же смысле, что и собрать авиалайнер, беспорядочно сваливая в кучу куски металлолома:

Из всех миллионов уникальных и, рассуждая ретроспективно, невероятных комбинаций кодового замка только одна открывает его. Точно так же из всех миллионов уникальных и – задним числом – невероятных куч металлолома только одна – или очень немногие – сможет взлететь. Уникальность той комбинации, которая взлетает, или той, которая открывает сейф, видна нам не только ретроспективно. Она была предопределена заблаговременно. Производитель замков установил данную комбинацию и сообщил ее управляющему банком. Способность к полету – это тоже такое свойство авиалайнера, которое мы устанавливаем заранее.

При достаточно высокой степени сложности, когда, согласимся, случайность уже не работает, есть только два известных нам процесса, приводящих к возникновению предопределенной невероятности: разумный замысел и естественный отбор. Лишь последний из них подходит на роль первопричины – ведь он создает предопределенную сложность, отталкиваясь от крайне простых начал. Разумный замысел на такое не способен, поскольку создатель сам должен находиться на чрезвычайно высоком уровне предопределенной сложности. Если предустановленное свойство «Боинга-747» – способность летать, то предустановленное свойство «разумного проектировщика» – это способность проектировать. Разумный замысел не может служить окончательным объяснением чего бы то ни было, так как поднимает вопрос о своем собственном происхождении.

От низин первозданной простоты естественный отбор постепенно и неуклонно прокладывает себе путь вверх по пологим склонам горы Невероятности до тех пор, пока, по прошествии достаточного времени на геологической шкале, конечным итогом эволюции не окажется нечто вроде глаза или сердца – объект, находящийся на таком уровне предопределенной невероятности, что никто, будучи в здравом уме, не сочтет его результатом случайной удачи. Самое злосчастное ошибочное представление о дарвинизме – полагать, будто это теория слепого случая; по-видимому, оно проистекает из того факта, что мутации случайны[152]. Однако естественный отбор – процесс какой угодно, но только не случайный. Главное и необходимое свойство любой теории происхождения жизни – стремиться избежать объяснения шальной удачей. Очевидно, что если бы теория естественного отбора была теорией слепой случайности, то она не могла бы быть верной. Дарвиновский естественный отбор – это неслучайное выживание изменяющихся случайным образом закодированных инструкций для построения организмов.

Некоторые инженеры даже открыто используют дарвинистский подход для оптимизации систем. Они наращивают производительность, начиная со скромных показателей и плавно поднимаясь по наклонному скату усовершенствований в направлении оптимума. Возможно, на самом деле такой подход свойственен вообще всем инженерам, даже если им не приходит в голову назвать его дарвинистским. В мусорной корзине инженера оказываются «мутантные» проекты, от которых он отказался еще прежде, чем проверил их на практике. Некоторые проекты не успевают даже попасть на бумагу, будучи отвергнутыми прямо у инженера в голове. Мне не нужно разбирать вопрос, является ли дарвиновский естественный отбор хорошей и полезной моделью того, что происходит в головном мозге изобретателя или художника: созидательная творческая работа – инженеров, артистов и вообще чья угодно – может как быть, так и не быть убедительно представлена в виде разновидности дарвинизма. Основополагающая идея остается прежней: любая предопределенная сложность в конечном итоге непременно возникает из простоты в ходе некоего процесса постепенного нарастания.

Если мы когда-нибудь вдруг обнаружим доказательства тому, что некоторые особенности земной жизни настолько сложны, что обязательно должны были быть сконструированы кем-то разумным, ученые без колебаний – и, несомненно, с некоторым воодушевлением – рассмотрят возможность ее создания внеземным разумом. Молекулярный биолог Фрэнсис Крик и его коллега Лесли Оргел уже сделали подобное предположение (подозреваю, что не всерьез), выдвинув теорию направленной панспермии. Согласно идее Оргела и Крика, инопланетные проектировщики преднамеренно засеяли Землю бактериальной жизнью[153]. Но важно, что те и сами были конечным продуктом некой разновидности дарвиновского естественного отбора. Сверхъестественное объяснение несостоятельно, поскольку оно увиливает от обязанности объяснить само себя.

У креационистов, рядящихся в одежды «теоретиков разумного замысла», есть только один аргумент. Излагается он следующим образом:

1. Глаз (или височно-нижнечелюстной сустав млекопитающих, или бактериальный жгутик, или локтевое сочленение малой пестрой хорьковой лягушки, о которой вы отродясь не слышали, а пока наводите справки, непрофессиональная публика решает, что вам нечем крыть) – объект несократимой сложности.

2. Следовательно, он не мог возникнуть в ходе эволюции путем постепенных преобразований.

3. А значит, он был спроектирован.

В поддержку аргумента под номером 1 – о несократимой сложности – еще никогда не было приведено никаких доказательств. Ранее, обсуждая его, я порой давал ему название «убеждение личным недоверием». Этот довод всегда преподносится от противного: дескать, раз теория А оказалась в некотором отношении неудовлетворительной, то приходится по умолчанию принять теорию Б, даже не поинтересовавшись, не может ли и та быть неудовлетворительной ровно в том же самом отношении.

Для биолога одним из разумных возражений на «убеждение личным недоверием» будет подвергнуть критике пункт 2: внимательно разобрать предложенные примеры и показать, что они либо возникли, либо легко могли возникнуть в ходе плавной эволюции. Дарвин проделал такое на примере с глазом. Позже палеонтологи продемонстрировали то же самое для височно-нижнечелюстного сустава млекопитающих, а современные биохимики – для бактериального жгутика.

Но главная мысль этого очерка состоит в том, что, строго говоря, нам вообще незачем спорить с пунктами 1 и 2. Даже если вдруг мы с ними согласимся, пункт 3 все равно останется безнадежно несостоятельным. Если когда-нибудь найдутся неопровержимые доказательства, свидетельствующие о наличии разумного замысла в устройстве, скажем, бактериальной клетки, – доказательства столь бесспорные, как если бы в код ДНК была явственно встроена подпись изготовителя, – они будут подтверждать лишь существование некоего проектировщика, который сам был создан естественным отбором или каким-то иным, доныне неизвестным механизмом постепенного наращивания сложности. Обнаружься подобные доказательства, мы сразу же начнем мыслить в русле криковской направленной панспермии, а отнюдь не сверхъестественного творца. Какую бы несократимую сложность мы ни нашли, ее конечное объяснение никак не может также быть несократимо сложным. Либо вы удовлетворяетесь случайностью в качестве объяснения, отвергая тем самым существование изначального проектировщика, либо же нет – и в таком случае любая попытка направить этот аргумент против теории эволюции непоследовательна, а то и бесчестна. Нельзя усидеть на двух стульях.

Послесловие
Многие теологи не оставляют жалких попыток усидеть на двух стульях при помощи нахальства. Они в приказном порядке утверждают, что сам их бог и творец не сложен и невероятен, а прост. Мы знаем, что он прост, поскольку такие выдающиеся богословы, как Фома Аквинский, говорят, что он прост! Можно ли представить себе более неприкрытую отговорку? Творец, достойный так называться, не только должен обладать достаточной вычислительной мощностью, чтобы придумать квантовую физику элементарных частиц, общую теорию относительности, ядерную физику звезд и химию жизни, у него еще – по крайней мере, в случае бога Фомы Аквинского – должна остаться пропускная способность, чтобы выслушивать молитвы и прощать (или не прощать, по собственному вкусу) грехи всех наделенных сознанием существ в созданной им вселенной. Так ли уж он прост?

Поиски под фонарем[154]

Всем известен следующий анекдот. Человек старательно шарит ночью под фонарем. На вопрос прохожего отвечает, что потерял ключи. «Ты потерял их под фонарем?» – «Нет». – «Так зачем же ищешь под ним?» – «А тут светлее».

В рассуждениях этого человека есть своя безумная логика, и она, похоже, обладает притягательностью для Пола Дэвиса – выдающегося британского физика, ныне работающего в Университете штата Аризоны. Дэвиса (как и меня) интересует вопрос, является ли наша форма жизни единственной во Вселенной. Код ДНК – машинный код жизни – практически идентичен у всех когда-либо изучавшихся живых существ. Крайне маловероятно, чтобы точно такой же код, состоящий из шестидесяти четырех триплетов, мог по случайности независимо возникнуть более одного раза, и это главное доказательство того, что все мы родственники, что у всех организмов был один общий предок, живший, вероятно, между тремя и четырьмя миллиардами лет назад. Если жизнь и возникала здесь неоднократно, то сохранилась единственная ее разновидность – наша, олицетворяемая кодом ДНК.

Если на других планетах есть жизнь, у нее, скорее всего, имеется нечто аналогичное генетическому коду, но очень вряд ли он окажется таким же, как наш. Обнаружь мы жизнь, скажем, на Марсе, лакмусовой бумажкой для проверки того, независимо ли она возникла, станет ее генетический код. Если там будет ДНК и те же самые шестьдесят четыре кодирующих триплета, придется заключить, что мы имеем дело со вторичным заражением – возможно, посредством метеорита.

Нам известно, что метеориты действительно время от времени путешествуют между Землей и Марсом – кстати, вот вам еще один пример поисков под фонарем. Метеорит может упасть на Землю где угодно, но у нас мало шансов обнаружить его на какой-либо поверхности, за исключением постоянного снегового покрова: во всех прочих местах метеорит выглядит обычным камнем и вскоре оказывается скрытым от глаз растительностью, пыльными бурями или движением грунта. Вот почему ученые, охотящиеся за метеоритами, отправляются в Антарктиду: дело не в том, что метеориты там встречаются чаще, чем где бы то ни было, а в том, что их там хорошо видно, даже если они упали давным-давно. Фонарь – там, где Антарктида. Любой камень или небольшой валун, лежащий на снежной поверхности, должен был откуда-то свалиться, поэтому вполне вероятно, что это метеорит. Доказано, что некоторые из найденных в Антарктиде метеоритов прилетели с Марса. Столь поразительный вывод следует из тщательного сравнения их химического состава с образцами, взятыми на Марсе автоматическими космическими аппаратами. Когда-то в отдаленном прошлом крупный метеорит со страшной силой ударил по Марсу. Куски марсианских скал взрывом выбросило в космос, и некоторые из них в конце концов очутились здесь. Из сказанного следует, что между двумя планетами и в самом деле время от времени происходит обмен материей, а это создает возможность для перекрестного заражения жизнью (по умолчанию – бактериальной). Если бы земная жизнь действительно была занесена на Марс (или, наоборот, марсианская – на Землю), мы бы выяснили это по ее генетическому коду: он не отличался бы от нашего.

Соответственно, если мы обнаружим форму жизни с другим генетическим кодом – основанным не на ДНК или же на ДНК, но иначе зашифрованной, – такую жизнь можно будет назвать подлинно чужеродной. Пол Дэвис предполагает, что нам, быть может, и не нужно лететь в поисках подлинно чужеродной жизни аж на Марс. Путешествовать в космосе дорого и трудоемко. Не лучше ли начать поиски прямо здесь – дабы найти чужеродную форму жизни, возникшую на Земле независимо от нашей и никуда отсюда не девшуюся? Не следует ли нам методично изучать генетический код каждого попавшего к нам в руки микроорганизма? До сих пор у всех исследованных нами организмов код был таким же, как наш. Но мы никогда не занимались систематическими поисками иного генетического кода. Земля – вот фонарь Пола Дэвиса, поскольку шарить среди земных бактерий куда дешевле и проще, чем лететь на Марс, не говоря уже о других звездных системах, где было бы больше надежды повстречать инопланетную жизнь. Я желаю Полу удачи в поисках под данным конкретным фонарем, но очень сомневаюсь в успехе его предприятия – отчасти по причине, на которую указал еще Чарльз Дарвин: любая иная форма жизни была бы, вероятно, уже давно съедена представителями нашей (скорее всего, бактериями, могли бы мы добавить сегодня).

Обо всем этом мне напомнила заметка в «Гардиан»[155], озаглавленная «Ученые прочесывают каждый метр на изображениях поверхности Луны в поисках инопланетной жизни». И снова речь идет о нашем старом приятеле Поле Дэвисе, и снова он ползает на четвереньках, хоть уже и под другим фонарем.

Если обладающие передовыми технологиями пришельцы когда-либо нас посещали, то, скорее всего, в прошлом, а не в настоящем – по той простой причине, что прошлое длилось намного дольше, как бы мы ни определяли настоящее: как то, что происходит при нашей жизни, или даже как всю документированную историю человечества. Следы визитов инопланетян – обломки космических кораблей, мусор, свидетельства разработки недр, а то и намеренно оставленные сообщения, как в фильме «Космическая одиссея 2001 года», – быстро (по геологическим меркам) затерялись бы на подвижной и покрытой растительностью земной поверхности. Луна же – дело другое. Ни тебе растений, ни ветра, ни тектонических движений: Нил Армстронг гулял по лунной пыли сорок два года назад, а его следы, должно быть, до сих пор выглядят свежими. Вот Пол Дэвис со своим коллегой Робертом Вагнером и рассудил, что небессмысленно было бы изучить буквально каждую фотографию лунной поверхности, сделанную с высоким разрешением, – чисто на всякий случай: не найдется ли там каких следов[156]. Вероятность невелика, но выигрыш может быть очень большим, так что оно того стоит.

Я настроен крайне скептически. Подозреваю, что где-нибудь еще во Вселенной жизнь существует, но встречается она, вероятно, крайне редко, будучи изолированной на далеко разбросанных островках – этакая небесная Полинезия. С одного островка на другой неизмеримо проще добраться в форме радиосигналов, нежели нанести визит собственной персоной. Дело в том, что радиоволны распространяются со скоростью света, тогда как твердые тела – со скоростью… ну, скажем, твердых тел. Более того, радиоволны распространяются в виде бесконечно расширяющейся сферы, а тело в каждый момент времени может передвигаться только в каком-то одном направлении. Вот почему SETI (поиск внеземных цивилизаций при помощи радиотелескопов) – целесообразный подход, который не так уж дорог по меркам большой науки. Но поиски Пола Дэвиса под его последним фонарем намного дешевле, и я снова желаю ему удачи.

Еще пятьдесят лет: убийство души?[157]

Еще пятьдесят лет, и наука убьет душу. Какое ужасное, бездушное заявление! Это так, но только если вы его неправильно поняли (что, заметим, совсем не трудно). У слова «душа» есть два значения: «душа-1» и «душа-2», обладающие поверхностным сходством, но глубоко различные. Следующие определения, взятые из Оксфордского словаря английского языка, выражают то, что я называю «душой-1».

Духовная часть человека, считающаяся живущей после смерти и способной испытывать счастье или мучения в своем будущем состоянии.

Бестелесный дух умершего человека, считающийся независимой сущностью, наделенный некой формой и некими личностными качествами.

«Душа-1» – та, которую уничтожит наука. Она сверхъестественна, бесплотна, остается жить после гибели мозга и способна радоваться и страдать, даже когда нейроны обратятся в прах, а гормоны рассеются. Наука собирается разделаться с ней окончательно. «Душе-2», однако, нечего опасаться со стороны науки. Напротив, наука – ее сестра и служанка. Следующими определениями, тоже из Оксфордского словаря, переданы различные аспекты «души-2»:

Интеллектуальная или духовная сила. Высокое развитие умственных способностей. Также, в несколько более широком смысле, способность глубоко чувствовать, восприимчивость.

Средоточие эмоций, ощущений, чувств, эмоциональная составляющая человеческой природы.

Эйнштейн был великим поборником «души-2» среди ученых, Карл Саган тоже прекрасно умел отстаивать ее права. Мое собственное скромное приношение ей – книга «Расплетая радугу». Или давайте послушаем великого индийского астрофизика Субраманьяна Чандрасекара:

Этот «трепет перед прекрасным», этот невероятный факт, что открытие, к которому нас побуждает поиск красоты в математике, непременно находит свое точное отражение в Природе, вынуждает меня заявить, что красота – вот то, на что человеческий разум откликается с наибольшей глубиной и силой[158].

Такова «душа-2» – разновидность душевности, почитаемая наукой, любимая ею и неотделимая от нее. Далее в настоящей статье речь будет идти только о «душе-1», которая уходит корнями в дуалистическую теорию, утверждающую, что у жизни есть некая нематериальная составляющая, некий нефизический витальный элемент. Согласно этой теории, тело должно быть анимировано анимой, оживлено жизненной силой, возбуждено каким-то таинственным возбудителем, одухотворено духом и действует осознанно благодаря мистическому ингредиенту, называемому сознанием. Неслучайно все приведенные здесь описания «души-1» тавтологичны. Джулиан Хаксли метко высмеял Анри Бергсона с его е́lan vital, высказав предположение, что двигатель паровоза работает благодаря е́lan locomotif (кстати говоря, прискорбно, что Бергсон так и остается единственным ученым, когда-либо получившим Нобелевскую премию по литературе). Наука уже основательно потрепала и изнурила «душу-1». В ближайшие пятьдесят лет она уничтожит ее совершенно.

Пятьдесят лет назад мы только начали свыкаться со статьей Уотсона и Крика, опубликованной в 1953 году в журнале Nature, и лишь немногим был ясен ее ошеломляющий смысл. В том, что они совершили, видели лишь искусное достижение молекулярной кристаллографии, а в заключительном предложении их работы («От нашего внимания не ускользнуло, что из постулируемого нами специфического образования нуклеотидных пар непосредственно следует возможный механизм копирования генетического материала») – не более чем занятную краткую недомолвку. Задним числом нам понятно, что называть это недомолвкой – значит в свою очередь недоговаривать очень и очень многое.

До открытия Уотсона – Крика (один современный ученый сказал Крику, когда тот представил его Уотсону: «Уотсон? А я думал, ваша фамилия Уотсон-Крик») авторитетный историк науки Чарльз Сингер еще мог писать следующее:

Вопреки противоположным толкованиям, теория гена не является «механистической» теорией. Ген постижим в качестве химической или физической единицы не больше, чем клетка или, если уж на то пошло, организм в целом… Если мне понадобится живая хромосома, то есть такая хромосома, которая способна функционировать, никто не сможет предоставить мне ее где-либо вне ее настоящего окружения – не больше чем живую руку или ногу. Доктрина относительности функций справедлива для гена в неменьшей степени, чем для любого из органов тела, который существует и функционирует только во взаимосвязи с другими органами. Таким образом, наиновейшая из биологических теорий оставляет нас там же, где мы были изначально: перед лицом особой силы, называемой жизнью или психе, которая не только ни на что не похожа, но и каждое из проявлений которой уникально.

Уотсон и Крик не оставили от этой точки зрения камня на камне, она потерпела позорное поражение. Биология становится отраслью информатики. Ген Уотсона – Крика представляет собой одномерную цепочку линейных данных, отличаясь от компьютерного файла только той несущественной особенностью, что универсальный код, которым он записан, не двоичный, а четверичный. Гены – это последовательности цифровой информации: их можно выделить, прочесть как у живых, так и у мертвых организмов, записать на бумаге и сохранить в библиотеке, чтобы использовать в любой момент при необходимости. Уже возможно, хотя и дорого, напечатать весь ваш геном в виде одной книги, а мой – в виде другой. Через пятьдесят лет геномика станет настолько дешевым занятием, что в библиотеках (электронных, разумеется) будут храниться полные геномы стольких индивидуальных организмов, принадлежащих ко стольким тысячам видов, сколько мы пожелаем. Это позволит нам выстроить окончательное, единственно верное генеалогическое древо всего живого. Вдумчиво сравнивая имеющиеся в нашей библиотеке геномы любых двух современных видов, мы получим неплохие шансы реконструировать их вымершего общего предка, особенно если учтем при вычислениях и геномы его нынешних коллег по экологической нише. Эмбриология достигнет такого прогресса, что мы будем в состоянии клонировать живого, дышащего представителя данного предкового вида. Может, австралопитека Люси? А то и динозавра? К 2057 году станет проще простого взять с полки книгу с вашим именем, ввести в ДНК-синтезатор ваш геном, вставить его затем в яйцеклетку с удаленным ядром и клонировать вас – вашего идентичного близнеца, но на пятьдесят лет моложе. Будет ли это воскрешением вашего сознания, новым воплощением вашей личности? Нет. Мы уже знаем, что ответ будет «нет», так как индивидуальности однояйцевых близнецов не тождественны. Они могут поразительно чувствовать друг друга, но не считают другого собой.

Подобно тому как в середине XIX века Дарвин развенчал мистические доказательства «замысла», а в середине XX Уотсон и Крик разнесли в пух и прах всю мистическую чепуху насчет генов, в середине XXI столетия их последователи искоренят мистический вздор о душе, отделяющейся от тела. Это будет непросто. Никто и не спорит, что субъективное сознание – тайна, покрытая мраком. В своей книге «Как работает мозг» Стивен Пинкер изящно излагает проблему сознания, задаваясь вопросом о его истоках и причинах. А затем вполне искренне восклицает: «Этот вопрос просто сводит меня с ума!»[159] Такой подход честен, и я готов повторить то же самое. Мы не знаем. Мы не понимаем этого. Пока что. Но я верю, что мы сумеем понять еще до 2057 года. И если это случится, то величайшую из загадок разгадают не мистики и богословы, а ученые: возможно, гений-одиночка вроде Дарвина, но вероятнее – нейробиологи совместно с компьютерщиками и сведущими в науке философами. «Душа-1» умрет запоздалой и бесславной смертью, что позволит «душе-2» вознестись к немыслимым высотам.

Часть IV. Манипуляции, вред и помрачение рассудка

Если вдруг остались такие читатели, которые все еще удивляются, отчего Ричард Докинз «никак не угомонится» по поводу религии, то на некоторые из причин намекает заголовок этого раздела, а более определенный ответ – непосредственно из уст всадника апокалипсиса – дадут следующие семь статей.

Первая из них, «Алабамская вклейка», представляет собой великолепный набор инструментов по разрушению креационизма и восстановлению в правах идеи эволюции путем естественного отбора. Изначально будучи речью, произнесенной по злободневному поводу в защиту загнанных в угол педагогов, столкнувшихся с попыткой властей воспрепятствовать преподаванию подлинной науки, этот текст даст пищу для размышлений всякому, кто еще сомневается в том, сколь велико политическое влияние креационизма в сегодняшней Америке.

От бесстрастного судебного разбирательства – к дистиллированной ярости. Следующая заметка, «Управляемые ракеты 11 сентября», начинается обманчиво спокойным, почти формальным изложением фактов, а затем через стремительное крещендо все возрастающей горькой иронии приходит к кульминации – смертоносности иррациональных верований в загробную жизнь. Невозможно направить дротик более метко.

В «Теологии цунами» тон вновь меняется: на сей раз с гневного на суровый. В декабре 2004 года огромное цунами, вызванное мощным подводным землетрясением в Индийском океане, уничтожило тысячи жизней и жилищ в Юго-Восточной Азии. В этом рассказе о недоумении многих верующих перед лицом стольких незаслуженных страданий, о реакции религиозных лидеров и о последующем обмене мнениями на странице писем в редакцию «Гардиан» изложено несколько важнейших причин того, почему Ричард протестует против религии: не в последнюю очередь из-за связанной с ней пустой тратой денег, времени, эмоций и усилий. Убедительно показав, что исполненное отчаяния «Почему?» было просто неудачно поставленным вопросом (точнее, на него имеется предельно ясный ответ, но из области геологии, а не теологии) и что конструктивнее было бы «встать с колен, прекратить пресмыкаться перед пугалами и воображаемыми отцами, посмотреть в лицо реальности и помочь науке сделать что-то конкретное в борьбе с человеческими страданиями», Докинз встретил предсказуемо мало одобрения со стороны людей, не привыкших к подобному подбадриванию.

Среди текстов, которые напрашивались в эту подборку, было множество лекций и писем, что, думаю, неслучайно – ведь и те и другие дают возможность непосредственного общения, будь то с одним человеком или со многими одновременно. Разумеется, опубликовав открытое письмо к отдельной личности, убиваешь сразу обоих зайцев. Такое письмо «Счастливого Рождества, господин премьер-министр!» написано в форме традиционного ежегодного поздравления, обращенного к Дэвиду Кэмерону, тогдашнему главе британской правящей коалиции. Отстаивая идею истинно светского государства, где отдельные граждане вправе придерживаться любых верований, а правительство безукоризненно соблюдает нейтралитет, этот текст решительно заступается за нашу привязанность к культурным мифам, высмеивая идею «провести ребрендинг» Рождества и переименовать его в «Зимний праздник», и в то же время указывает на ведущие к расколу общества долгосрочные последствия образования, основывающегося на вере, и на неуместность – а на самом деле безнравственность – «религиозного мечения» детей. Если вместо того, чтобы преподавать религию, мы будем рассказывать о религии, если мы поймем истоки своей привязанности к мифу, не принимая его ни за что иное, кроме мифа, если мы будем честны насчет того, откуда берутся наши представления об этике и откуда они не берутся, то из года в год наше Рождество будет все счастливее.

Ричарда Докинза порой критикуют за то, что он относится к религии недостаточно серьезно, слишком охотно отмахиваясь от нее и не вникая в суть по-настоящему. Оставим в стороне очевидную серьезность его безжалостных нападок на причиняемый религией физический, психологический и педагогический ущерб. Мне захотелось включить сюда значительный фрагмент прочитанной в 2005 году лекции Ричарда на тему «Наука религии» именно за стремление трезво, всесторонне и вдумчиво рассмотреть религию как феномен. Читателям предыдущих книг – в особенности «Бога как иллюзии» – будут знакомы некоторые темы, доводы и примеры, но я не стану просить прощения за эти отголоски: они вполне заслуживают повторения, будучи образцовой иллюстрацией изучения культурного явления под научным объективом. Мы увидим здесь терпеливый разбор вопроса «почему», относящегося к религиозным верованиям и практикам, и убедимся в том, насколько могущественным инструментом объяснения служит естественный отбор, даже – а то и в особенности, что примечательно, – когда его применяют к системам убеждений, отрицающим его эффективность. Мне бросается в глаза одна цитата, которая резюмирует научный метод в том виде, как его использует Докинз, – взыскательную строгость его исследовательского подхода: «Общий принцип правильной постановки вопроса беспокоит меня здесь больше, чем какой-либо конкретный ответ».

От тщательно сформулированного вопроса – к быстрому и окончательному ответу. Следующая заметка «Религия ли наука?» (тоже изначально лекция) опровергает утверждение, будто «вера» в науку – сама по себе разновидность религии, излагая те основы (доказуемость, честность, проверяемость), на которые опирается научная работа. Затем автор настраивается на более конструктивный лад, громко провозглашая достоинства науки и объясняя, какие сокровища она – с ее жаждой понимания, с ее поразительным потенциалом к исследованиям, открытиям, фантазии и выразительности – может предложить человеческому духу. И напрашивается вывод, почему бы действительно не преподавать науку на уроках религиозного воспитания, чтобы вместо местечковых суеверий знакомить детей с подлинно впечатляющим волшебством реальности?

Заканчивается раздел столь же жизнеутверждающим и оригинальным призывом в статье «Атеисты за Иисуса»: извлечь из религии все, что есть в ней хорошего, и встроить в гуманную этику светского общества. Почему бы нам не использовать свой сформированный эволюцией большой головной мозг, а также свою склонность подражать тем, кем мы восхищаемся, и учиться у них? Попытаемся достичь «позитивного искажения» дарвиновской приспособленности ради распространения «сверхдоброты»! Вдруг может возникнуть «мем бескорыстия»?

Дж. С.

«Алабамская вклейка»

Пролог

Креационисты верят, что библейский рассказ о возникновении Вселенной правдив в буквальном смысле – что Бог сотворил Землю и все имеющиеся на ней жизненные формы всего за шесть дней. Согласно их точке зрения, это событие имело место менее десяти тысяч лет назад (свою оценку возраста Вселенной они основывают на количестве перечисленных в Библии поколений – все эти «родил», сведенные воедино).

Креационистам удалось убедить широкие слои общества в том, что их теория по меньшей мере так же научно приемлема, как и ее альтернатива, представленная теориями Большого взрыва и эволюции. Недавние опросы Института Гэллапа показывают, что в настоящий момент около 45 % граждан США верят, что Бог создал людей «примерно в [их] нынешнем виде в какой-то момент последних десяти тысяч лет».

В ноябре 1995 года комитет Алабамы по вопросам образования постановил вклеить во все учебники биологии, используемые в государственных школах штата, дополнительную страницу, озаглавленную как «Послание от Комитета Алабамы по вопросам образования». Эта листовка послужила основой для документа, несколько позже возникшего аналогичным образом в Оклахоме. «Алабамская вклейка» написана языком не то чтобы сложным, но содержащим реверансы в адрес образованного читателя. Прежде всего, там ни слова не говорится о религии, которая, несомненно, за всем этим стоит. Кроме того, в тексте чувствуется претензия на разумный, научный скептицизм.

Примерно в то же время меня пригласили выступить в Алабаме, и перед моей лекцией кто-то сунул мне в руку копию обсуждаемого документа. На тот момент я уже был поставлен в известность о шоу, которое незадолго до этого устроил на телевидении губернатор штата. В недостойных потугах высмеять идею эволюции он изображал неуклюжую обезьяну. У меня было ощущение, что биологи и честные учителя штата Алабама испытывали растерянность: они чувствовали угрозу, исходящую от правительства их собственного штата, и нуждались в поддержке. Когда я спросил, а что они теряют, почему не могут просто преподавать теорию эволюции как ни в чем не бывало, некоторые из них признались, что в прямом смысле боятся потерять работу – не только из-за вмешательства властей, но и из-за свор разъяренных родителей. Руководствуясь внезапным порывом, я отбросил готовый текст своего доклада и посвятил лекцию построчному анализу «алабамской вклейки», проецируя ее текст на кодоскопе пункт за пунктом – на подготовку слайдов времени не было. В поддержку загнанных в угол преподавателей из Алабамы, Оклахомы и из некоторых других штатов и округов я воспроизвожу здесь в печатном виде расшифровку своих тогдашних комментариев. Им предшествуют цитаты из «алабамской вклейки», выделенные крупным шрифтом.

В ЭТОМ УЧЕБНИКЕ ОБСУЖДАЕТСЯ ЭВОЛЮЦИЯ – СПОРНАЯ ТЕОРИЯ, КОТОРУЮ НЕКОТОРЫЕ УЧЕНЫЕ ПРЕПОДНОСЯТ В КАЧЕСТВЕ НАУЧНОГО ОБЪЯСНЕНИЯ ТОГО, КАК ВОЗНИКЛИ ЖИВЫЕ ОРГАНИЗМЫ, А ИМЕННО – РАСТЕНИЯ, ЖИВОТНЫЕ И ЛЮДИ


Все здесь надувательство и лицемерие. «Некоторые» ученые, «спорная» теория – можно подумать, существенное количество уважаемых ученых отвергает факт эволюции. В действительности же доля квалифицированных ученых, не признающих эволюцию, ничтожна. Немногие из них могут похвастаться ученой степенью, да и та редко бывает получена в приличном университете и по соответствующей специальности. Электротехника и кораблестроение – дисциплины, вне всякого сомнения, почтенные. Но у тех, кто ими занимается, не больше прав высказываться по моему предмету, чем у меня – вторгаться в их профессиональную сферу.

Это правда, что компетентные биологи не единодушны насчет всех подробностей эволюционного процесса. Дискуссии неизбежны в любой бурно развивающейся области науки. Не все биологи согласны по поводу относительной значимости дарвиновского естественного отбора как движущей силы эволюции в сравнении с другими возможными факторами, такими как дрейф генов и действующие на более высоком уровне квазидарвиновские механизмы вроде так называемого межвидового отбора. Но любой без исключения уважаемый биолог согласится со следующим утверждением: все ныне существующие животные, растения, грибы и бактерии – потомки одного общего предка, жившего более трех миллиардов лет назад[160]. Все мы родственники. Это не «спорно» и так думают не только «некоторые» ученые, если только не придираться с педантичной дотошностью к значению слов. Речь идет о факте, доказанном примерно настолько же, как и теория о том, что смена дня и ночи происходит благодаря вращению Земли. Отсюда мы плавно переходим к следующему пункту.


КОГДА НА ЗЕМЛЕ ВПЕРВЫЕ ПОЯВИЛАСЬ ЖИЗНЬ, НИКТО ИЗ НАС ПРИ ЭТОМ НЕ ПРИСУТСТВОВАЛ. СЛЕДОВАТЕЛЬНО, ЛЮБОЕ УТВЕРЖДЕНИЕ О ПРОИСХОЖДЕНИИ ЖИЗНИ ДОЛЖНО РАССМАТРИВАТЬСЯ КАК ТЕОРИЯ, А НЕ КАК ФАКТ


Слова «теория» и «факт» употреблены здесь так, чтобы расчетливо заморочить голову. В философии науки термин «теория» используется для обозначения как тех утверждений, которые любой из нас назвал бы фактами, так и тех, что мало отличаются от интуитивных предположений. Например, то, что «коровье бешенство» способно передаваться людям, вызывая у них болезнь Крейтцфельдта – Якоба, – это теория, и она может оказаться неверной: ученые заняты поиском подтверждений или опровержений. Во все времена выдвигалось множество теорий наподобие мистификации с обнаружением «пилтдаунского человека», и о некоторых из них мы, вероятно, уже никогда не узнаем правды. Вот что такое теория в общепринятом смысле слова. Однако то, что Земля круглая, а не плоская, – это тоже, формально говоря, теория. Всего лишь теория, подтверждаемая громадным количеством доказательств.

Никто лично не наблюдал ни возникновения жизни на Земле, ни последовавшего за ним величавого зрелища эволюции, но само по себе это не имеет решающего значения для того, считать ли эволюцию фактом. Убийства иногда совершаются без свидетелей, однако наличие оставленных преступником косвенных улик – таких как следы, отпечатки пальцев и образцы ДНК – может доказать его вину вне всяких разумных сомнений. Многие бесспорные научные факты никогда не наблюдались непосредственно, но зачастую они достовернее прямых свидетельств. Никто не жил достаточно долго для того, чтобы видеть, как движутся континенты, и все же тектоника плит – полностью установленный факт, который подтвержден огромным массивом доказательств, не оставляющих ни разумных, ни даже неразумных сомнений. С другой стороны, сотни очевидцев утверждают, будто наблюдали в Фатиме, как по повелению Девы Марии солнце чудесным образом изменило направление своего движения. Такие свидетельства еще не доказывают, будто солнце и впрямь повернуло вспять, – хотя бы только потому, что его видно одновременно с большой части земного шара, но нет ни единого сообщения о том, что кто-то наблюдал это явление где-либо еще, кроме Фатимы[161].

Согласно философскому направлению, на которое я здесь негласно ссылаюсь, любой «факт» – это всегда не более чем теория, сумевшая избежать опровержения, несмотря на множество яростных попыток ее фальсифицировать. Если вам станет легче, я готов признать, что эволюция – всего лишь теория, но вероятность того, что она будет опровергнута, примерно такая же, как у теории о том, что Земля вращается вокруг Солнца или что Австралия существует.


СЛОВО «ЭВОЛЮЦИЯ» МОЖЕТ ОТНОСИТЬСЯ К РАЗНЫМ ТИПАМ ПРЕОБРАЗОВАНИЙ. ТАК, ОНО ХАРАКТЕРИЗУЕТ ИЗМЕНЕНИЯ, ПРОИСХОДЯЩИЕ ВНУТРИ ВИДОВ (НАПРИМЕР, КОГДА БЕЛЫЕ БАБОЧКИ «ЭВОЛЮЦИОНИРУЮТ» В СЕРЫХ БАБОЧЕК). ЭТОТ ПРОЦЕСС НАЗЫВАЕТСЯ МИКРОЭВОЛЮЦИЕЙ, ЕГО МОЖНО НАБЛЮДАТЬ И ОПИСАТЬ КАК ФАКТ. ТАКЖЕ ПОД ЭВОЛЮЦИЕЙ ПОДРАЗУМЕВАЮТСЯ ПРЕВРАЩЕНИЯ ОДНИХ ЖИВЫХ СУЩЕСТВ В ДРУГИЕ – СКАЖЕМ, ПРЕСМЫКАЮЩИХСЯ В ПТИЦ. ДАННЫЙ ПРОЦЕСС, НАЗЫВАЕМЫЙ МАКРОЭВОЛЮЦИЕЙ, НИКОГДА НЕ НАБЛЮДАЛСЯ И ДОЛЖЕН СЧИТАТЬСЯ ТЕОРИЕЙ


Как можно было предвидеть, чересчур подчеркиваемая разница между микро- и макроэволюцией становится лакомым куском для креационистов. Нетрудно понять, почему они так за нее ухватились, но в действительности разница эта преувеличена. Следует оговориться, что тут нет единодушия, но, как бы то ни было, многие из нас полагают, что макроэволюция представляет собой не что иное, как микроэволюцию на очень большом промежутке времени. Позвольте мне прояснить свою мысль.

Половое размножение ведет к тому, что гены в популяции образуют непрерывно перетасовываемую смесь – так называемый генофонд. Разнообразие индивидуальных организмов, которое мы наблюдаем в каждый конкретный момент времени, – это внешнее и видимое проявление текущего состояния генофонда. Из тысячелетия в тысячелетие генофонд может плавно изменяться. Одни гены постепенно становятся в нем все более распространенными, другие встречаются реже. Соответствующим образом меняется и видимое нами многообразие животных. Их средний представитель становится, скажем, выше ростом, более длинношерстным или потемнее окрасом. Это не значит, что все становятся выше – разброс по данному признаку все еще велик, – но по мере изменения частотности генов в генофонде распределение сдвигается в сторону увеличения (или уменьшения) роста.

Такова микроэволюция, и нам многое известно о причинах, лежащих в ее основе. Частота генов может меняться в силу разнообразных случайных процессов. Или же это происходит более направленным образом – как результат естественного отбора. Естественный отбор – единственная известная сила, которая способна производить усовершенствования и создавать иллюзию замысла. Но если подразумевать под эволюционными преобразованиями не только изменения к лучшему, то существует и немало других механизмов, движущих микроэволюцией. Пока что я буду вести речь о естественном отборе.

Особи животных, обладающие определенными качествами – например, длинношерстностью в условиях надвигающегося ледникового периода, – выживают и дают потомство благодаря этим качествам с несколько большей вероятностью. Следовательно, у генов длинношерстности есть некоторые шансы повысить свою распространенность в генофонде. Вот почему животным и растениям так хорошо удается выживать и размножаться. Разумеется, то, что способствует выживанию и репродукции, варьирует от вида к виду и зависит от окружающей среды. Генофонд крота заполняется совместимыми друг с другом генами, которые процветают внутри маленьких, покрытых мехом организмов, копошащихся под землей в поисках червей. А генофонд альбатроса – другим набором совместимых друг с другом генов, процветающих внутри крупных пернатых существ, парящих над волнами на просторах южных океанов.

Все это – микроэволюция, и наши друзья-креационисты, по их собственному признанию, смирились с ней. Зато они возлагают свои надежды на макроэволюцию, представляющую собой, как их усиленно убеждают, нечто совершенно другое. Возможно, так оно и есть, но я лично сомневаюсь. Великий американский палеонтолог Джордж Гейлорд Симпсон считал, что макроэволюция – это просто микроэволюция, записываемая в геологическую летопись размашисто, медленно и постепенно на протяжении достаточно большого числа тысяч поколений. Я придерживаюсь того же мнения, и меня все больше и больше поражает, с какой скоростью плавный ступенчатый отбор может накапливать изменения, чтобы производить резкие эволюционные преобразования. Прочтите, к примеру, книгу Джонатана Винера «Клюв вьюрка», где рассказывается об исследовании быстрой эволюции так называемых дарвиновых вьюрков на Галапагосских островах, проведенном Питером и РозмариГрант.

Какова же альтернатива взглядам Симпсона? Некоторые современные американские палеонтологи придают большое значение предполагаемой «обособленности» микроэволюции – медленного, постепенного изменения частоты генов в генофондах – от макроэволюции, которая представляется в виде относительно внезапного возникновения новых видов. Если только мне не понадобится вернуться к данной теме при обсуждении других высказываний из «алабамской вклейки», здесь нет нужды выпячивать эти разногласия. Они касаются деталей, никак не противоречащих факту эволюции как таковой. Пока просто отмечу справедливую досаду, с какой ведущие сторонники теорий «обособленной» макроэволюции и «пунктуализма» смотрят на попытки креационистов присвоить себе плоды их размышлений. Вот что, например, пишет Стивен Гулд:

Выводит из себя, что, с тех пор как мы предложили идею прерывистого равновесия для объяснения направлений эволюции, креационисты снова и снова – то ли умышленно, то ли по глупости – приписывают нам утверждение об отсутствии переходных форм в палеонтологической летописи… По словам Дуэйна Гиша, «согласно Гольдшмидту, а теперь, очевидно, и Гулду, некая рептилия отложила яйцо, из которого вышла первая птица – с перьями и всем полагающимся». Любой эволюционист, поверивший в подобный вздор, будет со смехом выпровожен из сообщества интеллектуалов, однако единственная теория, допускающая такой сценарий, – это креационизм (если на яйцо воздействует Бог)… Креационисты меня и злят, и забавляют, но чаще всего мне крайне грустно.

Согласен. Только я больше злюсь, нежели грущу и забавляюсь.


ЕЩЕ ЭВОЛЮЦИЕЙ НАЗЫВАЮТ БЕЗДОКАЗАТЕЛЬНУЮ ВЕРУ В ТО, ЧТО СЛУЧАЙНЫЕ, НЕНАПРАВЛЕННЫЕ СИЛЫ СОЗДАЛИ МИР ЖИВЫХ СУЩЕСТВ


Примечательно, насколько распространено это искажение теории Дарвина. Любому дураку понятно, что если бы дарвиновский отбор действительно был случайным механизмом, то он никак не смог бы произвести живую природу во всей ее изящной приспособительной сложности. Стало быть, неудивительно, что пропагандисты, у которых есть причины желать дискредитации дарвинизма, кричат на всех углах, будто он не более чем теория случайного «везения». После чего нетрудно его высмеивать, подсчитывая, скольким броскам игральной кости эквивалентно спонтанное возникновение, скажем, глаза. Но поскольку естественный отбор – процесс во многом неслучайный, сравнение с подбрасыванием костей здесь совершенно неуместно.

Однако в обсуждаемой цитате использовано также слово «ненаправленный» в качестве синонима «случайного», что требует более вдумчивого ответа. Естественный отбор – это, безусловно, неслучайный процесс, но вот «направленный» ли он? Нет, если под направленностью понимать наличие умышленных, сознательных, разумных намерений. Нет, если подразумевать под ней стремление к некой будущей цели. Но да, это направленный процесс, если «направленный» означает «ведущий к приспособительным усовершенствованиям». Да, если под направленным имеется в виду «дающий начало убедительной на поверхностный взгляд иллюзии блистательного замысла». В таких делах естественный отбор, несомненно, силен. Заслуга Дарвина была не в том, что он принизил изящество иллюзии замысла, а в том, что он объяснил нам: это иллюзия.


С ПРОИСХОЖДЕНИЕМ ЖИЗНИ СВЯЗАНО МНОЖЕСТВО НЕОТВЕЧЕННЫХ ВОПРОСОВ, КОТОРЫЕ НЕ УПОМЯНУТЫ В ТВОЕМ УЧЕБНИКЕ. НАПРИМЕР:

• ПОЧЕМУ ОСНОВНЫЕ ГРУППЫ ЖИВОТНЫХ ПОЯВЛЯЮТСЯ В ИСКОПАЕМОЙ ЛЕТОПИСИ ВНЕЗАПНО (ЭТО ЯВЛЕНИЕ НАЗЫВАЕТСЯ «КЕМБРИЙСКИМ ВЗРЫВОМ»)?


Нам повезло, что у нас вообще есть ископаемые. После гибели животного необходимо сочетание многих условий, чтобы его остатки окаменели, и обычно не все эти условия бывают соблюдены. Лично я счел бы за честь стать окаменелостью, но больших надежд не питаю.

Особенно трудно окаменеть тем животным, у которых нет твердого скелета[162]. Следовательно, нам вряд ли следует уповать, что мы обнаружим мягкотелых предков тех существ, которые в конце концов обзавелись таким скелетом в ходе эволюции. Внезапное появление ископаемых остатков начиная от момента возникновения твердых скелетов – это именно то, чего следует ожидать.

Бывают редкие, исключительные обстоятельства, когда мягким частям животных удается сохраниться. Выдающийся пример – сланцы Бёрджес в Канаде. Они, а также похожая область в Китае содержат наиболее богатые залежи ископаемых остатков, сохранившихся со времен кембрия. Можно полагать со всей определенностью, что предки найденных там животных плавно эволюционировали и до кембрия, но окаменелостей не оставили.

Как я уже сказал, нам повезло, что у нас вообще есть ископаемые. Но в любом случае заблуждение думать, будто ископаемые остатки – это самое важное доказательство эволюции. Даже если бы у нас вовсе не было никаких окаменелостей, доказательства эволюции, опирающиеся на другие источники, по-прежнему оставались бы ошеломляюще убедительными.


• ПОЧЕМУ НА ПРОТЯЖЕНИИ ДОЛГОГО ВРЕМЕНИ В ГЕОЛОГИЧЕСКОЙ ЛЕТОПИСИ НЕ ПОЯВЛЯЛОСЬ НОВЫХ ЗНАЧИТЕЛЬНЫХ ГРУПП ЖИВЫХ СУЩЕСТВ?


Значительные группы не появляются и (в соответствии с теорией Дарвина) не должны внезапно появляться в геологической летописи. Наоборот, они должны происходить от своих далеких предков, плавно эволюционируя. На первый взгляд кажется, что новые типы животных возникают сразу[163]. Это может согласовываться с некоторыми разновидностями креационизма, но не с дарвинизмом. Основные подразделения животного царства – типы – начинали свой путь (преимущественно в докембрии) как разные виды[164]. Затем они постепенно расходились все дальше и дальше. Спустя какое-то время стали четко различающимися родами. Затем – отдельными семействами, отдельными отрядами и так далее. Не стоит ожидать, будто какие-то новые типы «появятся» в наши дни, – им просто не хватит времени отойти от предковой формы достаточно далеко, чтобы в них можно было распознать представителей другого типа животных. Давайте вернемся к этому разговору через пятьсот миллионов лет: быть может, к тому времени птицы так сильно проэволюционируют, что разойдутся с остальными позвоночными и будут считаться самостоятельным типом.

Представьте себе для сравнения старый дуб, у которого от крупных, толстых сучьев отходят тонкие веточки. Каждый крупный сук был когда-то маленькой веткой. Если кто-нибудь скажет вам: «Странно, на этом дереве уже давно не вырастало новых толстых сучьев, в последние годы мы видим одни только тоненькие ветки», – вы подумаете, что этот человек глуп, не правда ли? Ну вот, мы нашли подходящее слово.


• ПОЧЕМУ В ПАЛЕОНТОЛОГИЧЕСКОЙ ЛЕТОПИСИ ОТСУТСТВУЮТ ПЕРЕХОДНЫЕ ФОРМЫ ДЛЯ ОСНОВНЫХ НОВЫХ ГРУПП РАСТЕНИЙ И ЖИВОТНЫХ?


Поразительно, насколько часто это утверждение встречается в креационистской литературе. Не знаю, откуда оно взялось, ведь оно попросту неверно. Похоже, тут перед нами в чистом виде пример того, как желаемое выдается за действительное. На самом же деле практически любая палеонтологическая находка – потенциальная переходная форма между двумя другими. Бывают и пробелы – по причинам, указанным выше. Но вот чего не бывает никогда, так это окаменелостей, найденных не на своем месте. Однажды некий ревностный поборник философии Карла Поппера, согласно которой для развития науки необходимо выдвигать фальсифицируемые гипотезы, потребовал от великого британского биолога Холдейна, чтобы тот назвал хотя бы одно открытие, способное фальсифицировать теорию эволюции. «Ископаемые кролики в докембрии», – проворчал в ответ Холдейн. Не существует ни единого достоверного свидетельства о подобной анахроничной находке.

Все известные нам ископаемые расположены в правильном порядке. Креационисты знают об этом и видят здесь неудобный факт, требующий объяснения. Самое лучшее объяснение, какое они сумели придумать, поистине высосано из пальца. Все дело, оказывается, во Всемирном потопе. Животные, естественно, пытались спасти свои шкуры и бежали в сторону холмов. По мере того как вода прибывала, наиболее смышленые животные сумели продержаться дольше остальных и успели подняться выше по склонам, прежде чем утонули. Вот почему мы находим ископаемые остатки «высших» животных ближе к поверхности по сравнению с остатками «низших» животных. Ну что тут скажешь, притянутые за уши объяснения редко бывают настолько жалкими и отчаянными, как это[165].

Отчасти ошибка креационистов насчет пробелов и отсутствия переходов проистекает из их блаженного непонимания теории прерывистого равновесия, выдвинутой Элдриджем и Гулдом. Те говорили о наличии в палеонтологической летописи скачков, поскольку, согласно их точке зрения, большинство эволюционных изменений происходят относительно быстро, в ходе так называемых эпизодов видообразования, разделенных долгими периодами стаза, когда эволюционных изменений вовсе нет. Нелепо валить это в одну кучу (что умышленно делают креационисты) с основными пробелами ископаемой летописи наподобие того, который предшествует «кембрийскому взрыву». Я уже ссылался здесь на правомерное негодование Гулда по поводу упорного перевирания его слов креационистами.

Ну и наконец, есть еще и чисто семантический нюанс, связанный с классификацией. Лучше всего объяснить его при помощи аналогии. Дети превращаются во взрослых постепенно и непрерывно, однако в юридических целях принято отсчитывать совершеннолетие от определенного дня рождения, чаще всего восемнадцатого. Следовательно, ничто не мешает сказать: «В Британии пятьдесят пять миллионов человек, но ни один из них не является промежуточной формой между избирателями и теми, у кого нет права голоса. Переходных форм нет: какой затруднительный пробел в индивидуальном развитии!» И как юристам нужно, чтобы несовершеннолетняя личность становилась избирателем, когда пробьет полночь ее восемнадцатого дня рождения, так и зоологи настаивают на том, чтобы причислять любой экземпляр к тому или иному виду. Если некий образец фактически представляет собой промежуточную форму (что, в соответствии с предсказаниями дарвиновской теории, бывает довольно часто), существующие среди зоологов договоренности все равно обязывают так или иначе его классифицировать. Выходит, заявляя, будто переходных форм не существует, креационисты по определению правы, если рассматривать вопрос на уровне видов, но это не имеет никакого отношения к действительности – только к условностям зоологических наименований.

Хотите обнаружить переходные формы – тогда забудьте о том, как называются ископаемые остатки, а лучше посмотрите на их реальные форму и размер. Окажется, что палеонтологическая летопись изобилует восхитительно плавными переходами, хотя и некоторые пробелы в ней тоже имеются – порой очень существенные и, по общему суждению, связанные с тем, что животным просто не удалось окаменеть. Чтобы далеко не ходить, взглянем на собственных предков: переход от Australopithecus к Homo habilis, затем к Homo erectus, затем к «архаичному Homo sapiens», а далее к «современному Homo sapiens» столь плавен и постепенен, что палеонтологи постоянно пререкаются о том, к какой категории отнести – как назвать – ту или иную окаменелость. А теперь посмотрите на следующую выдержку из пропагандистской книги, направленной против теории эволюции: «Находки относятся либо к роду Australopithecus и, следовательно, к обезьянам, либо же к роду Homo и, следовательно, к людям. Несмотря на продолжающиеся уже больше века интенсивные раскопки и напряженные дебаты, витрина, предназначенная для гипотетического предка человечества, по-прежнему пуста. Недостающее звено так и осталось недостающим». Неясно только, что же такого должно сделать ископаемое, чтобы его сочли промежуточной формой. Чего ему в принципе для этого не хватает? В сущности, только что процитированное утверждение не сообщает о реальности ровным счетом ничего.


• ОТКУДА У ТЕБЯ И У ВСЕХ СУЩЕСТВ ВЗЯЛИСЬ ТАКИЕ ПОЛНЫЕ И СЛОЖНЫЕ «ИНСТРУКЦИИ» ПО ПОСТРОЕНИЮ ЖИВОГО ОРГАНИЗМА?


Этот набор инструкций – наша ДНК. Мы получили ее от родителей, а те – от своих родителей, и так далее вплоть до микроскопического далекого предка, устроенного проще, чем бактерия, который обитал в море около четырех тысяч миллионов лет назад.

В связи с тем, что любой организм унаследовал свои гены от предков, а не от их неудачливых современников, все организмы склонны обладать успешными генами. У них имеется все необходимое для того, чтобы стать предками – то есть выживать и размножаться. Вот почему обычно организмы получают в наследство такие гены, которые способны построить отлично сработанную машину – тело, ведущее себя так, как если бы оно активно стремилось стать предком. Вот почему птицы так хорошо летают, рыбы – плавают, обезьяны – лазают по деревьям, а вирусы – передаются от одного носителя к другому. Вот почему мы любим жизнь, любим секс и любим детей. Потому что каждый из нас, и тут нет ни единого исключения, получил все свои гены через непрерывающуюся цепочку состоявшихся предков. Мир заполняется организмами, у которых есть все, что нужно, для того чтобы стать предками.

Но этим дело не ограничивается. Эволюционная гонка вооружений – та, что в геологических масштабах времени идет между хищниками и их жертвами или между паразитами и их хозяевами, – привела к постоянному нарастанию совершенства и сложности. Поскольку хищники становились лучше оснащены для поимки добычи, добыча тоже стала лучше экипирована для того, чтобы не быть пойманной. Вот почему и антилопы, и гепарды бегают так быстро. Вот почему они так хорошо умеют замечать присутствие друг друга. Многие детали строения организма гепарда или антилопы станут понятны, если осознать, что каждое из этих животных – результат длительной эволюционной гонки вооружений, которую они вели друг с другом.


УЧИСЬ СТАРАТЕЛЬНО И БУДЬ СВОБОДЕН ОТ ПРЕДРАССУДКОВ. КТО ЗНАЕТ, МОЖЕТ, ОДНАЖДЫ ТЫ ВНЕСЕШЬ СВОЙ ВКЛАД В ТЕОРИИ О ТОМ, КАК НА ЗЕМЛЕ ПОЯВИЛАСЬ ЖИЗНЬ


Ну наконец-то нашлось то, с чем я могу согласиться.

Управляемые ракеты 11 сентября[166]

Обычная управляемая ракета корректирует свою траекторию по ходу движения, нацеливаясь, скажем, на тепло выхлопных газов реактивного самолета. Будучи громадным усовершенствованием по сравнению с простой баллистической ракетой, она все-таки не в состоянии различать конкретные цели. Если ее выпустить из Бостона, она не сможет определить местонахождение того или иного нью-йоркского небоскреба.

Зато именно на это способна современная «умная» ракета. Миниатюризация компьютеров дошла до того, что ракету последнего поколения можно запрограммировать на распознавание контуров Манхэттена и дать ей задание попасть в северную башню Всемирного торгового центра. Как мы знаем благодаря войне в Персидском заливе, такие сложно устроенные «умные» ракеты имеются в распоряжении Соединенных Штатов, но в экономическом отношении они не по карману террористам-одиночкам, а в научном – не по зубам теократическим режимам. Нет ли какой-нибудь более дешевой и простой альтернативы?

Во время Второй мировой войны, еще до того, как электроника стала недорогой и миниатюрной, психолог Беррес Скиннер успел позаниматься разработкой ракет, которыми управляли голуби. Голубя, обученного клевать кнопки так, чтобы цель постоянно находилась в центре экрана, помещали в миниатюрную «кабину пилота». При использовании ракеты цель была бы настоящей.

Этот принцип оказался действенным, хотя власти США так никогда и не внедрили его в практику. Даже если учитывать расходы, связанные с дрессировкой, голуби все равно дешевле и легче компьютеров с соответствующими показателями. То, что они проделывали в ящиках Скиннера, заставляет предположить, что голубь действительно сумел бы привести ракету к точному ориентиру на южной оконечности острова Манхэттен. Голубь, понятия не имея, что он пилотирует ракету, просто упорно долбит клювом по длинным прямоугольникам на экране. Время от времени из дозатора выпадает пищевое вознаграждение. И так продолжается до тех пор, пока… пока вдруг не наступит вечное забытье.

В качестве бортовой системы наведения голуби могут быть дешевы и доступны, но расходов на саму ракету все равно не избежать. И никакая подобная ракета, достаточно крупная для того, чтобы нанести существенный ущерб, не сможет войти в воздушное пространство Соединенных Штатов, не будучи перехваченной. Нужен такой снаряд, который заметят, только когда будет уже слишком поздно. Что-нибудь вроде большого гражданского авиалайнера с безобидной маркировкой какой-нибудь известной компании-перевозчика и большим количеством топлива. Но это только полдела. А как протащить на борт необходимую систему наведения? Вряд ли пилоты согласятся посадить слева от себя голубя или компьютер.

Что, если на роль бортовой системы наведения взять не голубя, а человека? Люди почти так же многочисленны, как голуби, их мозги стоят не сильно дороже, и для многих задач они даже эффективнее. Зарегистрировано немало случаев, когда людям удавалось захватывать самолеты при помощи угроз, которые действовали, потому что законные пилоты ценят свою жизнь и жизнь пассажиров.

Естественное предположение, что угонщик в конечном счете тоже ценит свою жизнь и будет действовать рационально, дабы сохранить ее, подталкивает членов экипажа самолета и наземный персонал аэропорта к принятию обдуманных решений, бесполезных против модулей наведения, лишенных чувства самосохранения. Если ваш самолет захватил вооруженный бандит, пусть и готовый рисковать, но все же по умолчанию желающий жить дальше, то остается пространство для сделки. Разумно действующий пилот выполнит требования угонщика, посадит самолет и предоставит ведение переговоров специально обученным для этого людям.

В том-то и проблема с человеком в качестве системы наведения. Он, в отличие от голубя, знает, что успешное выполнение боевой задачи завершится уничтожением его самого. Возможно ли разработать биологическую систему наведения, покладистую и недорогую, как голубь, но вдобавок обладающую человеческой изобретательностью и способностью проникнуть куда угодно? Короче говоря, нам нужен человек, который не возражает быть взорванным. Вот он был бы идеальной системой наведения. Но людей, горящих желанием покончить с собой, не так-то просто найти. Перед самым крушением даже у раковых больных в последней стадии могут сдать нервы.

«А нельзя ли отыскать людей, в остальном нормальных, которых удалось бы убедить в том, что, когда самолет врежется в небоскреб, они не погибнут?» – «Мечтать не вредно!» – «Таких дураков не бывает, но что, если… Шансы невелики, однако дело может и выгореть… Учитывая, что они, несомненно, погибнут, нельзя ли навешать им лапши на уши про то, что после смерти они снова будут жить?» – «Да ты рехнулся!» – «Нет-нет, послушай, это может сработать. Предложи им кратчайший путь к Великому небесному оазису, наполненному прохладой неиссякаемых фонтанов. Арфами и крыльями нужную нам породу молодых людей не соблазнишь, поэтому скажи им, что для мучеников будет специальный приз: семьдесят две невесты-девственницы. Темпераментность и верность гарантированы».

«Но купятся ли они на такое?» – «Да. Одуревшие от тестостерона парни, слишком непривлекательные, чтобы найти себе женщину на этом свете, будут достаточно отчаявшимися, чтобы отправиться за семьюдесятью двумя персональными девственницами на тот».

«Звучит невероятно, но тем не менее попробовать стоит. Впрочем, надо брать их еще совсем молоденькими. Напичкаем их соответствующей мифологией, самодостаточной и внутренне непротиворечивой, так чтобы большая ложь, когда придет ее время, показалась правдоподобной. Дадим им какую-нибудь священную книгу и заставим выучить наизусть. Знаешь, я и вправду думаю, что это может сработать. Ведь, как нарочно, у нас уже есть под рукой именно то, что нам нужно: готовая к употреблению система манипулирования сознанием, оттачивавшаяся столетиями, передававшаяся из поколения в поколение. У нее миллионы воспитанников. Она называется религией, и – по причинам, которые когда-нибудь станут нам понятны, – большинство людей попадается на удочку (и больше всего – в самой Америке, хотя никто и не замечает в этом иронии). Все, что нам теперь нужно, – набрать нескольких таких верунов и научить их управлять самолетом».

Паясничанье? Попытка опошлить несказанное зло? Мои намерения полностью противоположны: они убийственно серьезны, будучи продиктованы глубокой скорбью и лютым гневом. Я хочу обратить внимание на того слона, которого никто – одни из вежливости, другие из благочестия – не желает приметить: на религию, а в особенности на то, как обесценивает она человеческую жизнь. Речь сейчас не об обесценивании жизни других (хотя у религии бывает и такой эффект), я говорю о жизни самого верующего. Религия внушает опасный вздор, будто смерть – это не конец.

Если смерть окончательна, можно исходить из того, что рационально действующий субъект будет высоко ценить свою жизнь и неохотно рисковать ею. Это делает мир более безопасным местом, точно так же как в самолете безопаснее находиться, если угонщику хочется выжить. Если же дела обстоят противоположным образом, если значительное число людей убеждают себя (сами или устами своих священнослужителей) в том, что принять мученическую смерть – это все равно что нажать на кнопку вхождения в гиперпространство, позволяющую перенестись по кротовой норе в другую вселенную, то мир может стать крайне опасным для жизни местом. Прибавьте еще сюда искреннюю веру обещаниям сексуального характера – пусть сколь угодно нелепым и к тому же оскорбительным для женщин. Стоит ли удивляться, что наивные и неудовлетворенные молодые люди сгорают от нетерпения быть отобранными для самоубийственной миссии?

Нет никаких сомнений, что одержимый загробной жизнью и мыслями о самоубийстве мозг – это в самом деле оружие, чрезвычайно мощное и опасное. Оно сравнимо с «умной» ракетой и во многих отношениях превосходит самые замысловатые электронные мозги, какие только можно купить за деньги. Однако для циничного правительства, организации или духовенства оно очень, очень дешево.

В наших верхах недавнее злодеяние было охарактеризовано избитым штампом: «безмозглая трусость». «Безмозглый», вероятно, подходящее определение для поступка хулиганов, разбивших телефонную будку. Но оно не поможет нам понять то, что постигло Нью-Йорк 11 сентября 2001 года. Эти люди не были безмозглыми и уж точно не были трусливыми. Совсем наоборот, они отличались достаточной сообразительностью, помноженной на безрассудную храбрость, источник которой нам было бы чрезвычайно полезно понять.

Свою храбрость они черпали в религии. Разумеется, религия лежит в основе тех сотрясающих Ближний Восток раздоров, из-за которых данное смертельное оружие и было вообще использовано. Но это другая история, и здесь я ее не касаюсь. Здесь я веду речь о самом оружии. Заполнять мир религией (или, лучше сказать, религиями авраамического толка) – все равно что разбрасывать по улице заряженные ружья. Не удивляйтесь, если кто-нибудь ими воспользуется.

Теология цунами[167]

Проблема, что на свете есть зло, никогда не казалась мне очень уж убедительным доводом против существования божеств. Нет никакой явной причины полагать, что ваш бог окажется добрым. Меня интересует другое: почему люди думают, будто какой угодно бог – неважно, добрый, злой или равнодушный, – вообще существует. Большинство богов греческого пантеона щеголяли весьма человеческими пороками, а ветхозаветный «Бог ревнитель» – несомненно, один из самых отвратительных, поистине злых персонажей всей художественной литературы[168]. Цунами могло просто подвернуться ему под руку: чем больше страданий и увечий, тем лучше. Мне всегда казалось, что проблема наличия зла – довольно мелкое затруднение для теистов по сравнению с аргументом от невероятности, представляющим собой поистине мощный, прямо-таки сокрушительный довод против самой возможности существования любых форм созидательного разума, не возникших путем эволюции.

Тем не менее мой опыт показывает, что набожные люди – которые, судя по всем признакам, даже еще не приступили к пониманию аргумента от невероятности – впадают в трепет замешательства, а то и попросту теряют веру, столкнувшись со стихийным бедствием или серьезной эпидемией. В частности, людскую веру в какое-либо божество традиционно колеблют землетрясения, вот и декабрьское цунами тоже вызвало у многих мучительную переоценку ценностей, сопровождавшуюся вопросом: «Как могут верующие объяснить подобное?» Самым знаменитым из тех, кого якобы охватил этот трепет, был архиепископ Кентерберийский, глава Англиканского сообщества. Оказалось, что его оклеветала «Дейли телеграф» – печально известная своей безответственностью вредоносная газета, посвятившая многие дюймы своих столбцов сей затруднительной богословской задаче. На самом деле архиепископ не говорил, что цунами поколебало его собственную веру, он сказал лишь, что может понять усомнившихся.

Как нам напомнили сразу несколько обозревателей, самым известным прецедентом было лиссабонское землетрясение 1755 года, причинившее немало беспокойства Канту и побудившее Вольтера высмеять Лейбница с его философией оптимизма в своем «Кандиде». «Гардиан» опубликовала целый ворох писем в редакцию, начиная с письма от епископа Линкольнского, который молил Бога защитить нас от тех верующих, что будут «объяснять» цунами. Авторы других писем пытались заняться именно этим. Один священник согласился, что рационального ответа нет, а есть лишь намеки на объяснение, «постижимое только путем жизни в вере, молитве, созерцании и христианских поступках». Другой представитель духовенства ссылался на Книгу Иова и полагал, будто нащупал истоки объяснения страданий в той мысли святого Павла, что вся вселенная претерпевает нечто сходное с муками роженицы: «Доказательство существования Бога, опирающееся на разумный замысел, неизбежно оказалось бы несостоятельным, если считать вселенную чем-то уже окончательно готовым. Верующие люди воспринимают весь свой опыт как часть более масштабной истории, разворачивающейся в направлении пока еще невообразимой цели».

Неужели богословы получают свои деньги за такое? Что ж, он хотя бы не опустился до уровня одного профессора богословия из моего университета. Тот как-то раз в ходе телевизионного диспута со мной и моим коллегой Питером Эткинсом предположил, в числе прочего, что холокост – это способ, которым Бог дал евреям возможность стать смелыми и благородными. В ответ на это высказывание Эткинс, не сдержавшись, прорычал: «Чтоб тебе гнить в аду!»

Мой первоначальный отклик на переписку по поводу цунами был опубликован 30 декабря:

Епископ Линкольнский («Письма в редакцию», 29 декабря) просит оборонить его от тех верующих, которые станут пытаться объяснить произошедшую катастрофу. И он прав. Религиозные объяснения подобных трагедий варьируют от дурацких (воздаяние за первородный грех) до злобных (бедствия посылаются, дабы испытать нашу веру) и даже бесчеловечных (после лиссабонского землетрясения 1755 года вешали еретиков за то, что они вызвали гнев божий). Но я бы держался еще дальше от тех верующих, которые, не предпринимая попыток объяснять, все же остаются верующими.

В другом письме из той же подборки Дэн Рикман пишет: «Наука объясняет нам механизм цунами, но сказать, почему оно произошло, способна не больше религии». Здесь в одном предложении перед нами предстает сознание верующего человека во всей своей абсурдности. В каком таком смысле употреблено здесь слово «почему», что тектоника плит не сумела бы дать ответа на вопрос?

Наука не только знает, почему происходят цунами, она может дать нам и бесценную информацию о точном времени, когда они возникнут. Если бы крошечная доля налоговых льгот, расточаемых церквям, мечетям и синагогам, была израсходована на систему раннего оповещения, то десятки тысяч людей, теперь мертвых, были бы перемещены в безопасное место.

Давайте встанем с колен, прекратим пресмыкаться перед пугалами и воображаемыми отцами, посмотрим в лицо реальности и поможем науке сделать что-то конкретное в борьбе с человеческими страданиями.

Письма в редакцию должны поневоле отличаться краткостью, и мне не удалось застраховать себя от предсказуемых обвинений в черствости. Среди нападок, заполонивших рубрику писем на следующий день, был вопрос от женщины, поинтересовавшейся, какое утешение наука может дать отцу или матери ребенка, унесенного в море. Три письма были от врачей, имевших возможность справедливо заявить, что разбираются в людских страданиях куда лучше меня. Один из них изложил свое причудливо-буквалистское толкование дарвинизма: «Если бы я был атеистом, то не представляю себе, зачем бы я брался помогать тем, чьи гены могут конкурировать с моими». Другой ни с того ни с сего обрушился на науку, которая «клонирует овец и кошек». Третий атаковал непосредственно мою персону, отзываясь обо мне как о своем личном кошмаре: «Атеистический вариант стоящего на пороге свидетеля Иеговы. Безбожный аятолла. Господи помилуй!»

Я не имею обыкновения возвращаться за добавкой, но мне ужасно хотелось рассеять возникшее на пустом месте недоразумение, так что я отправил еще одно письмо, опубликованное назавтра:

Наука действительно не в состоянии предложить того утешения, которое ваши корреспонденты приписывают молитве, и мне жаль, если я показался бездушным аятоллой или обивающим пороги кошмаром («Письма в редакцию», 31 декабря). С точки зрения психологии искренняя вера в несуществующее может оказывать успокаивающее действие, но мне по наивности подумалось, что верующие должны были разочароваться во всемогущем существе, только что утопившем 125 000 невинных людей (или же во всеведущем, не сумевшем предупредить их). Конечно, если вы способны получать поддержку от такого чудовища, то я не собирался отнимать ее у вас.

Я простодушно полагал, что верующие, вероятно, будут склонны скорее проклинать своего Бога, нежели молиться ему, и что в этом можно найти некое мрачное утешение. Но я пытался, пускай и бесчувственно, предложить более добрую и конструктивную альтернативу. Возможно, проклинать некого. Возможно, мы предоставлены сами себе в мире, где тектоника плит и другие силы природы порой служат причиной ужасающих катастроф. Наука (пока что) не в силах предотвращать землетрясения, но она могла бы предупредить нас о цунами в День подарков достаточно заблаговременно для того, чтобы спасти большинство погибших и чтобы те, кто теперь скорбит о близких, не нуждались сегодня в ободрении. Больше скажу: глобальное потепление, грозящее нам в будущем затоплением низменностей, может быть предотвращено человеческими усилиями, руководимыми наукой. И если утешение, которое оказывают протянутые человеческие руки, теплые человечные слова и движимая горячим состраданием человеческая щедрость, кажется незначительным по сравнению с испытываемыми муками, у него по крайней мере есть то преимущество, что оно реально.

Когда верующие подвергаются стихийным бедствиям, одна из наиболее частых реакций у них – это вопрос: «Почему я?» Он проходил красной нитью сразу через несколько откликов на мое первое письмо в «Гардиан». Согласимся, что правильный ответ: «К сожалению, вы оказались в неудачное время в неудачном месте», – не слишком утешителен. Мир делится на тех, кто может понять, что способность утешить не имеет никакого отношения к истинам вселенского масштаба, и на тех, кто не может. Когда я, профессиональный просветитель, встречаюсь с кем-нибудь из последней категории, я близок к тому, чтобы впасть в отчаяние.

Послесловие
Если явно незаслуженные природные катаклизмы ставят непростую задачу перед верующими, то можно сказать, что явно незаслуженное везение ставит перед неверующими сходную и полностью противоположную задачу: «Кого благодарить?» И почему вообще мы хотим выражать благодарность – точно так же как хотим винить кого-то или что-то в своих несчастьях? В лекции, которую я прочитал в 2010 году на Всемирном атеистическом съезде в Мельбурне, я предложил дарвинистское объяснение этих порывов благодарности и негодования, опирающееся на эволюцию чувства «справедливости»[169].


Когда ураган, разрушивший наш дом, щадит дом по-настоящему отвратительного преступника, нас охватывает чувство несправедливости. Когда смерч, с ревом движущийся по равнине, в самый последний момент внезапно отклоняется от нашего города в сторону, нас захлестывает чувство благодарности. Мы испытываем необходимость поблагодарить кого-то или что-то. Вероятно, мы не говорим спасибо самому урагану (нам хватает ума понять, что он нас не слушает), но не исключено, что благодарим «Провидение», «судьбу» или же нечто, что можно назвать «Богом», «богами», «Аллахом» или еще каким-нибудь именем, которым в нашем обществе принято обращаться к адресату подобной благодарности. А вот если смерч не отклоняется от своего пути, а разрушает-таки наш дом и убивает нашу семью, мы можем своими воплями взывать к тому же самому богу или богам, вопрошая зачастую что-нибудь вроде: «Что я сделал, чтобы заслужить это?» – или восклицая: «Вот наказание за мои грехи, расплата за прегрешения!»

Довольно странно, что и сами бедствия порой становятся объектом благодарности. Сотни тысяч людей могут расстаться с жизнью из-за землетрясения или цунами, однако, если какого-нибудь одного пропавшего ребенка, считавшегося погибшим, затем обнаруживают в море ухватившимся за бревно, родители испытывают непреодолимое желание поблагодарить кого-то или что-то, ведь их ребенок, которого они уже мысленно похоронили, был им возвращен.

Оно очень сильное, это стремление испытывать «благодарность» пустоте. Животные иногда выполняют крайне сложные поведенческие алгоритмы вхолостую (подобное поведение еще называют «вакуумной активностью»). Самый впечатляющий из известных мне примеров я видел в одном немецком фильме о бобре. Тот бобер жил в неволе, но сперва я должен вам напомнить, чем занимаются бобры в дикой природе. Они строят плотины – главным образом из бревен и веток, которые они обгрызают до нужного размера своими очень острыми резцами и встраивают в растущую дамбу. Кстати, вам, быть может, любопытно, зачем они строят плотины. Причина в том, что плотина создает нечто вроде озера или пруда, что помогает бобрам находить себе пищу, не будучи съеденными. Бобры, вероятно, не понимают, зачем они это делают. Они действуют не думая, поскольку у них в головном мозге есть механизм, который запускается, как заводное устройство. Бобры – что-то вроде маленьких роботов, предназначенных для постройки плотин. Программируемые этим механизмом поведенческие элементы повторяющихся действий, необходимых для строительства, очень сложны и сильно отличаются от движений, совершаемых любыми другими животными, ведь никакие другие животные плотин не строят.

Итак, бобер из того немецкого фильма жил в неволе и не построил в своей жизни ни одной настоящей плотины. Съемки проходили в пустой комнате с голым цементным полом: ни реки, чтобы ее перегородить, ни дерева, с помощью которого это можно было бы сделать. Но, как ни удивительно, несчастный одинокий бобер прошел через все этапы постройки плотины в пустоте. Он будто бы поднимал челюстями фантомные куски древесины, перетаскивал их к своей фантомной дамбе, засовывал их туда, утрамбовывал – и в целом вел себя так, как если бы «думал», что перед ним настоящая плотина и настоящее дерево для ее уплотнения.

Полагаю, бобер испытывал непреодолимое желание строить плотину, поскольку именно этим он занимался бы в природе. Вот он и взялся за дело, «строя» фантомную плотину в пустоте. Думаю, его ощущения были в чем-то сродни тому, что испытывает мужчина, с вожделением разглядывающий фото обнаженной женщины, – у него даже может возникнуть эрекция, а ведь он прекрасно знает, что перед ним просто бумага с типографской краской. Это вакуумное влечение. И вот что я теперь хочу сказать: мы способны испытывать также и вакуумную благодарность. Так можно назвать чувство, которое захлестывает нас, когда нам необходимо поблагодарить кого-то или что-то, даже если благодарить некого. Эта благодарность в пустоте совершенно аналогична строительству бобром плотины в пустоте. То же самое относится и к эмоциям, испытываемым нами в моменты, когда мы жалуемся, что так «нечестно», хотя и знаем, что некого винить в несправедливости, – просто чувствуем, что с нами кто-то жестоко обошелся: то ли погода, то ли землетрясение, то ли «судьба».

Вот каков возможный эволюционный механизм того, почему мы испытываем потребность выражать благодарность, даже если знаем, что благодарить некого. В этом нет ничего стыдного.


Глаголу «благодарить» не обязательно быть переходным. Мы не должны благодарить ни Бога, ни Аллаха, ни святых, ни звезды. Мы можем быть благодарными просто так, и это само по себе прекрасно.

Счастливого Рождества, господин премьер-министр![170]

Дорогой премьер-министр,

счастливого Рождества! Нет, я серьезно. Все эти «Счастливых праздников!» и прочая дребедень с «праздничными» открытками и «праздничными» подарками – утомительный импорт из США, больше насаждаемый конкурирующими друг с другом религиями, нежели атеистами. Будучи воспитан в англиканской культуре (моя семья входила в чиппинг-нортонскую тусовку с 1727 года, в чем вы можете убедиться, оглядевшись по сторонам в нашей приходской церкви[171]), я испытываю отвращение к светским рождественским песням вроде White Christmas, Rudolph the Red-Nosed Reindeer и невыносимой Jingle Bells, но рад попеть настоящие рождественские гимны, а если вдруг перед Рождеством кто-нибудь попросит меня почитать вслух Библию (что маловероятно), с удовольствием соглашусь – разумеется, непременно в версии короля Иакова.

Формалистские возражения против игрушечных вертепов и рождественских гимнов не просто глупы: они отвлекают насущное внимание от того реально доминирующего положения в нашей культуре и политике, которое занимает религия и которое по-прежнему сходит ей с (не облагаемых налогами) рук. Есть существенное различие между традициями, добровольно соблюдаемыми отдельными людьми, и традициями, принудительно навязанными указом правительства. Вообразите, какой поднимется гвалт, если ваше правительство потребует, чтобы каждая семья праздновала Рождество по церковному обряду. Вы и помыслить не можете о подобном злоупотреблении своей властью. Однако же ваше правительство, как и все ему предшествовавшие, воистину насаждает религию в нашем обществе, и сама обыденность тех способов, какими это делается, нас обезоруживает. Оставим без внимания двадцать шесть епископов в палате лордов, не будем останавливаться на том, как комиссия по благотворительности дает религиозным благотворительным организациям статус не облагаемых налогами по ускоренной процедуре, в то время как остальные должны ради этого статуса пройти все круги бюрократического ада (что совершенно справедливо), пусть. Самым очевидным и самым опасным из тех путей, которыми правительство навязывает нашему обществу религию, являются церковные школы.

Мы должны рассказывать школьникам про религию – хотя бы только потому, что она представляет собой столь значительную силу мировой политики и столь могущественный двигатель смертоносных конфликтов. Нужно подробнее и качественнее преподавать сравнительное религиоведение (и я уверен, вы согласитесь, что любое изучение английской литературы будет прискорбно неполноценным, если ученик не улавливает отсылки к Библии короля Иакова). Однако в церковных школах не столько рассказывают о религии, сколько внушают ту определенную религию, которой придерживается сама школа. Подсознательно там дают учащимся понять, что они особым образом принадлежат к некой конкретной вере – как правило, к той же, что и их родители, – чем пожизненно обрекают школьников (по крайней мере, в таких местах, как Белфаст или Глазго) на дискриминацию и предвзятость.

Психологи утверждают, что если поставить эксперимент и разделить детей неким произвольным образом (скажем, половину из них одеть в зеленые футболки, а половину – в оранжевые), то у испытуемых разовьются преданность своей группе и предубеждение против «чужаков». Чтобы продолжить этот опыт, давайте предположим, что «зеленые», когда они вырастут, будут вступать в брак только с «зелеными», а «оранжевые» – только с «оранжевыми». Затем дети «зеленых» пойдут в школы для «зеленых», а дети «оранжевых» – в школы для «оранжевых». Продолжайте так триста лет, и что вы получите? Северную Ирландию, а то и еще что похуже. Возможно, религия – не единственная сила, способная сеять рознь и передавать опасные предрассудки из поколения в поколение (другие кандидаты на эту роль: язык и раса), но она единственный из подобных факторов, который получает в Британии активную правительственную поддержку в виде школ.

Этот дух разобщения так въелся в наше общественное сознание, что журналисты (как и вообще почти все мы) ничтоже сумняшеся говорят о «детях-католиках», «детях-протестантах», «детях-мусульманах» и «детях-христианах», даже когда те еще слишком малы, чтобы иметь свое мнение по вопросам, отличающим различные конфессии друг от друга. Мы просто исходим из того, что, к примеру, дети родителей-католиков сами католики и так далее. «Ребенок-мусульманин» – это должно резать слух так же, как скрежет железа по стеклу. Правильно будет сказать «ребенок родителей-мусульман».

В прошлом месяце я высмеял на страницах «Гардиан»[172] подобное религиозное мечение детей, используя аналогию, в которую почти все врубаются с первого раза: нам и в голову не придет называть ребенка кейнсианцем только потому, что его родители – экономисты, придерживающиеся кейнсианских взглядов. Мистер Кэмерон, будь ваш ответ наэтот серьезный и честный аргумент устным, в нем явственно слышалась бы презрительная усмешка: «Сравнение Джона Мейнарда Кейнса с Иисусом Христом, на мой взгляд, ясно дает понять, почему Ричард Докинз вообще не врубается». Ну а теперь-то вы врубились, господин премьер-министр? Очевидно, что я не сравнивал Кейнса с Иисусом. Я мог бы с таким же успехом говорить о «ребенке-монетаристе», «ребенке-фашисте», «ребенке-постмодернисте» или о «ребенке – стороннике членства в ЕС». Кроме того, я не имел в виду именно Иисуса – не больше чем Мухаммеда или Будду.

На самом деле я думаю, что вы сразу во все врубились. Если вы такой же, как те несколько министров правительства (от всех трех партий), с которыми мне довелось общаться, то сами вы вряд ли подлинный верующий. Знакомые мне бывшие министры образования – что консерваторы, что лейбористы – не верят в Бога, но все-таки, по выражению философа Дэниела Деннета, «верят в веру». Огорчительно много умных и образованных людей, хотя сами они переросли религию, смутно полагают, не особенно об этом задумываясь, что вера чем-то «полезна» для других людей: для общества, для поддержания порядка, для прививания морали. В общем, полезна для простонародья, хотя нам, ребята, она и ни к чему. Снисходительно? Покровительственно? Да, но разве не подобным отношением во многом и подпитывается благодушие сменяющих друг друга правительств по поводу церковных школ?

Баронесса Варси, ваш министр без портфеля (и без избрания), потрудилась известить нас, что нынешнее коалиционное правительство действительно «занимается Богом»[173]. Но ваши избиратели по большей части им не занимаются. Возможно, недавняя перепись населения и показала, что те, кто ставит галочку напротив слова «христианин», составляют незначительное большинство, однако британское отделение Фонда разума и науки Ричарда Докинза заказало компании Ipsos MORI провести опрос в течение недели после переписи. Когда результаты опроса будут обнародованы, они позволят нам узнать, сколько верующих среди тех, кто причисляет себя к христианам[174].

Тем временем последнее, только что опубликованное ежегодное исследование «Британские общественные установки» ясно демонстрирует, что такие показатели, как религиозная принадлежность, соблюдение религиозных обрядов и наличие религиозной позиции по социальным вопросам, продолжают свою давно намеченную тенденцию к снижению и играют какую-либо роль в жизни разве что меньшинства граждан. Когда речь заходит о принятии жизненно важных решений, об общественной позиции, о нравственном выборе и о самоидентификации, сразу становится видно, что религия находится на смертном одре – даже для тех, кто все еще на словах относит себя к той или иной конфессии.

Это хорошие новости. Хороши они потому, что, если бы мы полагались на религию в вопросах, касающихся наших ценностей и чувства единения, нам пришлось бы, безнадежно увязнув, топтаться на месте. Сама мысль о том, что мы могли бы черпать свою мораль в Библии или Коране, ужаснет любого приличного человека, который возьмет на себя труд прочитать эти книги, а не только снять с них сливки в виде удачных стихов, по случайности соответствующих нормам нынешнего светского общества. Насчет же высокомерного предположения, будто людям, чтобы быть нравственными, необходимо обещание рая (или отвратительное запугивание адскими муками), – какая подлая, аморальная мотивация для соблюдения морали! То, что связывает нас вместе, дает нам чувство сопереживания и сострадания, – иными словами, наша доброта – намного важнее, существеннее и могущественнее религии, ведь это общая для всех нас человеческая природа, часть нашего эволюционного наследия тех времен, когда никакой религии еще не существовало, наследия, впоследствии облагороженного и усовершенствованного веками светского просвещения, как убедительно доказывает профессор Стивен Пинкер в своей книге «Лучшее в нас»[175].

В таком многонациональном и в значительной степени светском государстве, как Великобритания, у верующих не должно быть преимущества перед неверующими, а у религии – обязательного или гарантированного места в какой бы то ни было сфере общественной жизни. Правительство, которое допускает подобные вещи, отстает как от текущей демографической ситуации, так и от общепринятых сегодня ценностей. Мне казалось, вы понимаете это, если судить по вашей блестящей (и несправедливо раскритикованной) речи об опасностях так называемого мультикультурализма, произнесенной в феврале[176]. Современное общество требует и заслуживает подлинно светского государства – и я говорю не о государственном атеизме, но о государственном нейтралитете по всем религиозным вопросам, о признании веры личным, а не государственным делом. Отдельные граждане должны всегда иметь полное право «заниматься Богом», если пожелают, но правительство целой нации, безусловно, не может себе такого позволить.

С наилучшими рождественскими пожеланиями вам и вашей семье,

Ричард Докинз

Наука религии[177]

Временно покинув старейший из университетов англоязычного мира, я ступаю на территорию, несомненно, величайшего из них с трепетом и смирением. И название моей лекции, которое я – возможно, необдуманно – сообщил организаторам много месяцев назад, отнюдь не помогает мне унять этот трепет. Всякий, кто публично принижает религию, сколь бы деликатным ни старался он быть, может затем ждать писем с самыми беспощадными угрозами. Однако сам факт, что религия порождает такие страсти, уже привлекает внимание ученого.

Та особенность религии, которая привлекает мое внимание как дарвиниста, – это ее безудержная расточительность, ее нелепо показная барочная бесполезность. Если дикое животное регулярно тратит свое время на некую бессмысленную деятельность, естественный отбор будет благоприятствовать конкурентам, посвящающим то же самое время заботам о собственном выживании и размножении. Природа не позволяет впустую убивать время. Безжалостный утилитаризм всегда берет верх, даже если это порой неочевидно.

Я дарвинист, изучающий поведение животных, – этолог, последователь Нико Тинбергена. Так что не удивляйтесь, если я буду говорить о животных (следовало бы добавить «не являющихся людьми», поскольку не существует такого разумного определения понятия «животные», которое не подходило бы и нам тоже). Хвост самца райской птицы может показаться сумасбродством, но, будь он менее экстравагантен, его обладатель был бы оштрафован самками. То же самое касается времени и труда, которые самец шалашника вкладывает в постройку своего шалаша. «Муравление» – странная привычка некоторых птиц, таких как сойки, «окунаться» в муравейник, по-видимому, побуждая муравьев забираться в перья. Никто доподлинно не знает, какая от нее польза: возможно, это гигиеническая процедура, способ очистить оперение от паразитов. Но я хочу сказать, что неясность некоторых деталей не препятствует – и не должна препятствовать – дарвинистской уверенности в том, что «муравление» почти наверняка зачем-то нужно.

Такая самоуверенная позиция провоцирует полемику – по крайней мере здесь, в Гарварде, – и вы, вероятно, слышали о той ни на чем не основанной клевете, что называет гипотезы о функциональности непроверяемыми «сказками Киплинга». Это утверждение настолько смехотворно, что единственная причина, по которой оно широко распространилось, – агрессивная пропаганда, исходящая, как ни прискорбно, из Гарварда. Чтобы проверить гипотезу о функции некоего поведения, достаточно просто создать экспериментальные условия, в которых либо такое поведение невозможно, либо его результаты сводятся на нет. Позвольте мне привести простой пример проверки гипотезы о функциональности.

В следующий раз, когда вам на руку сядет комнатная муха, не смахивайте ее сразу: посмотрите, что она делает. Вам не придется долго ждать, прежде чем она молитвенно сложит свои передние лапки, а затем станет яростно тереть их друг о друга – это выглядит как ритуал избавления от чего-то омерзительного. Таков один из мушиных способов умываться. Другой способ – обтирать заднюю ногу о крыло, находящееся с той же стороны. А еще – тереть друг о друга либо заднюю и среднюю ноги, либо среднюю и переднюю. Мухи так подолгу занимаются своим туалетом, что любому дарвинисту ясно: это необходимо для выживания. Тем более – и парадокс здесь лишь кажущийся – подобное гигиеническое поведение с высокой вероятностью может стать причиной гибели мухи. Если, к примеру, поблизости окажется хамелеон, то умывание будет последним, что муха сделает в своей жизни. Глаза хищников часто настроены только на движение. Неподвижную мишень они не замечают, а то и вовсе не видят. Летящую мишень трудно поймать. При виде шевелящихся лапок умывающейся мухи у хищника активируются детекторы движения, но сама муха остается неподвижной мишенью. Тот факт, что мухи проводят очень много времени за умыванием, хотя оно столь опасно, говорит в пользу его громадной ценности для выживания. И эту гипотезу можно проверить.

Удобной схемой эксперимента будет «сопряженный контроль». Подберите подходящую пару мух, поместите их на небольшом пространстве и наблюдайте. Всякий раз, как муха А начнет умываться, спугивайте обеих мух, чтобы они взлетели. Два часа, проведенных в таком режиме, муха А не будет умываться вообще. А вот муха Б успеет неплохо умыться, ведь ее спугнут с места столько же раз, сколько и муху А, но вне всякой связи с ее умыванием. Затем проведите обеих мух через ряд сравнительных испытаний. Ухудшились ли летные качества мухи А из-за грязных крыльев? Оцените эти качества и сравните их с таковыми для мухи Б. Вкусовые рецепторы мух находятся на лапках, и разумно предположить, что, «умывая ноги», муха прочищает свои органы чувств. Сравните пороговую концентрацию сахара, которую способны почувствовать муха А и муха Б. Сравните их подверженность заболеваниям. В качестве заключительного теста сравните уязвимость обеих мух для хамелеона.

Повторите эту процедуру со множеством мушиных пар и проведите статистический анализ, сравнив каждую муху А с соответствующей ей мухой Б. Я голову готов прозакладывать, что у мух А хотя бы одно важное для выживания качество будет значительно ослаблено. Моя уверенность покоится исключительно на дарвинистской убежденности в том, что естественный отбор не позволил бы мухам тратить столько времени на какую-либо деятельность, не будь та полезной. Это не «сказка Киплинга», мои рассуждения абсолютно научны и полностью проверяемы[178].

Религиозное поведение двуногих обезьян отнимает уйму времени. Оно требует громадных ресурсов. На строительство средневекового собора могли быть потрачены сотни человеко-веков. Духовная музыка и религиозная живопись в значительной степени узурпировали таланты Средневековья и Возрождения. Тысячи, если не миллионы людей погибли, зачастую пойдя перед этим на пытку, чтобы сохранить верность какой-то определенной религии, мало чем отличавшейся от навязываемой альтернативы.

Хотя в разных культурах детали различаются, не известно ни одной культуры, где в той или иной форме не практиковались бы трудоемкие, дорогостоящие, провоцирующие вражду и препятствующие размножению религиозные обряды. Все это огромная загадка для всякого, кто рассуждает как дарвинист. Разве религия априори не вызов, не пощечина дарвинизму, не требует какого-то своего объяснения? Почему мы молимся и позволяем себе совершать затратные действия, которые во многих случаях поглощают нашу жизнь более или менее полностью?

Быть может, религия – недавний феномен, возникший уже после того, как естественный отбор оказал на наши гены почти все свое влияние? Ее повсеместность противоречит любому примитивному варианту такого предположения. Тем не менее у этой идеи есть одна разновидность, защита которой будет сегодня моей главной целью. Предрасположенностью, сформированной естественным отбором у наших предков, была не религия сама по себе. Та предрасположенность давала какие-то иные преимущества и лишь по случайности проявляется в виде религиозного поведения. Мы поймем такое поведение, только дав ему другое название. И снова для этолога удобно обратиться к жизни не являющихся людьми животных.

Так называемая иерархия доминирования была впервые открыта на примере «порядка клевания» у кур. Каждая курица выясняет, кого она могла бы побить в драке, а кем будет побита сама. В устоявшихся иерархических структурах явные драки наблюдаются редко. Группы кур, чей состав не менялся и у которых было время определить порядок клевания, откладывают больше яиц, чем это происходит в курятниках с постоянно варьирующим составом обитательниц. Отсюда можно заключить, что явление иерархии доминирования дает некие «преимущества». Но это так себе дарвинизм, ведь иерархия – признак группы. Общая продуктивность может иметь значение для фермеров, но естественному отбору на нее плевать.

С точки зрения дарвиниста, вопрос «Какой ценностью для выживания обладает иерархия доминирования?» неправомерен. Правильный вопрос: «Какова ценность для выживания особи в том, чтобы уступать более сильным курам и наказывать более слабых за недостаточную уступчивость?» Дарвинистские вопросы должны учитывать тот уровень, на котором возможна наследственная изменчивость. Склонность к агрессии или к подчинению у отдельных кур – подходящий объект для рассмотрения, поскольку особи различаются или вполне могут различаться по этому показателю генетически. А такие феномены, как иерархия доминирования, свойственные группам, сами по себе не подвержены наследственной изменчивости, поскольку у групп нет генов. Ну или по крайней мере вам придется как следует попотеть, доказывая, что – в некоем особенном смысле – свойства групп тоже могут быть предметом наследственной изменчивости. Можете попробовать привлечь сюда понятие, которому я дал название «расширенный фенотип», но я слишком скептически настроен, чтобы сопровождать вас в этом теоретическом путешествии.

Клоню я, конечно же, к тому, что такое явление, как религия, может напоминать иерархию доминирования. «Какова ценность религии для выживания?» – вопрос, вероятно, некорректный. Не исключено, что правильнее будет задать его в таком виде: «Какой ценностью для выживания обладает некая пока точно не установленная особенность поведения или психологическая характеристика, которая при определенных обстоятельствах проявляется как религия?» Прежде чем получить возможность разумно ответить на вопрос, мы должны его переформулировать.

Должен вначале отметить, что некоторые другие дарвинисты взялись за этот вопрос в его исходном виде и указали на непосредственные эволюционные преимущества не столько психологических предрасположенностей, порой по случайности проявляющихся как религия, сколько религии как таковой. Существуют немногочисленные доказательства, что религиозные верования служат профилактикой заболеваний, связанных со стрессом. Доказательства не очень сильные, но в самом факте нет ничего удивительного. Немаловажная часть врачебной помощи заключается в утешении и подбадривании доктором пациента. Мой врач, например, отнюдь не занимается наложением рук, однако бессчетное количество раз мои незначительные недуги мгновенно проходили от одного ободряющего звука его голоса и вида уверенного, обрамленного стетоскопом умного лица. Эффект плацебо хорошо изучен. Доказано, что бутафорские, не содержащие никаких лекарств таблетки могут заметно улучшить состояние больного. Именно поэтому при испытании новых лекарств обязательно предусматривается наличие контрольной группы, принимающей бутафорские препараты. По той же причине возникает иллюзия эффективности гомеопатических средств, хотя они настолько разбавлены, что содержание активного вещества в них равняется его количеству в плацебо, а именно – нулю молекул.

Что, если религия также служит аналогом плацебо, продлевающим жизнь за счет снижения стресса? Возможно, хотя на пути этой теории встанет немало скептиков, отмечающих, что зачастую религия не ослабляет стресс, а, наоборот, усиливает. Как бы то ни было, мне кажется, что одним эффектом плацебо невозможно объяснить повсеместную, всеохватную тягу людей к религии. Не думаю, что религия возникла среди наших предков как успокаивающее средство, продлевавшее им жизнь. Эта теория кажется мне слишком мелкой для поставленной задачи.

В некоторых теориях эволюционное объяснение совсем отсутствует. Я говорю об утверждениях типа «Религия удовлетворяет наше любопытство относительно вселенной и нашего места в ней» или «Религия утешает: люди боятся смерти, и религия привлекает их обещаниями вечной жизни». Возможно, эти заявления отчасти верны с психологической точки зрения, но дарвинистским объяснением их не назовешь. Дарвинистская версия данной теории о страхе смерти могла бы звучать так: «Те, кто верит в загробную жизнь, обычно позже других выясняют, есть ли она на самом деле». Может, так, а может, нет – не исключено, что перед нами еще одна версия теории о стрессе и плацебо, но я не собираюсь ее здесь развивать. Единственное, что я хочу сказать: дарвинисты должны всегда ставить вопрос таким образом. Утверждения психологов о том, приятными или неприятными находят люди какие-либо верования, представляют собой предварительные, но не исчерпывающие объяснения.

Дарвинисты придают большое значение различию между предварительным и окончательным. Предварительные вопросы могут завести нас в такую область, как анатомия нервной системы или физиология. В предварительных объяснениях нет ничего плохого. Они нужны, и они научны. Но сегодня меня интересуют дарвинистские окончательные объяснения. Если нейробиологи – скажем, канадец Майкл Персингер – обнаружат в головном мозге «божий участок», мы, дарвинисты, захотим понять, почему этот участок возник в ходе эволюции. Почему наши предки, имевшие генетическую предрасположенность к появлению «божьего участка», выживали успешнее, чем их соперники, у которых такая предрасположенность отсутствовала?

Некоторые якобы исчерпывающие объяснения оказываются на поверку – или откровенно являются – утверждениями, основанными на теории группового отбора. Групповой отбор – это спорная идея, будто дарвиновский отбор идет на уровне групп особей точно таким же образом, как он происходит на уровне особей внутри группы.

Предлагаю вашему вниманию вымышленный пример, показывающий, на что могла бы быть похожа теория группового отбора применительно к религии. Поклоняющееся крайне агрессивному «богу войны» племя побеждает в схватке с соседним племенем, которое молится богам, призывающим к миру и гармонии, или же вообще обходится без богов. Непоколебимо уверенные в том, что смерть на поле брани обеспечивает им прямую дорогу в рай, воины бесстрашны в сражении и охотно расстаются с жизнью. Таким образом, племена с определенной формой религиозности чаще побеждают в междоусобных войнах, угоняют скот соседей и забирают их женщин в наложницы. Подобные успешные племена отделяют от себя дочерние, которые, откочевав, делятся опять, производя все больше новых племен, поклоняющихся тому же божеству. Обратите внимание, что это отличается от утверждения о выживании идеи воинственной религии. Идея, конечно, выживает, но в данном случае главное – выживание народа, ее придерживающегося.

Против теорий группового отбора существуют серьезные возражения. Будучи сам активным участником этой дискуссии, я поостерегусь садиться на своего любимого конька, дабы не ускакать на нем слишком далеко от сегодняшней темы. Кроме того, в литературе много путаницы между настоящим групповым отбором, подобным описанному в гипотетическом примере с «богом войны», и тем, что называют групповым отбором, но что на деле оказывается либо родственным отбором, либо реципрокным альтруизмом. Также встречается неразбериха с такими понятиями, как «отбор среди групп» и «отбор среди особей, идущий в особых условиях, связанных с жизнью группами».

Те из нас, кто отрицает групповой отбор, всегда готовы признать, что в принципе он может иметь место. Проблема в том, что при противопоставлении отбору на уровне индивидуумов – когда, допустим, групповым отбором пытаются объяснить самопожертвование отдельных особей – индивидуальный отбор, по-видимому, более эффективен. Так, в нашем воображаемом племени мучеников один-единственный эгоистичный воин, предоставивший героическую гибель своим соратникам, окажется – благодаря их отваге – на победившей стороне. Однако в отличие от них он останется в живых, окруженный множеством женщин, и по сравнению с павшими товарищами будет в заметно более выигрышном положении для того, чтобы передать свои гены потомству.

Теории группового отбора, пытающиеся объяснить самопожертвование особей, уязвимы из-за наличия оппортунистов внутри групп. Если между двумя обсуждаемыми уровнями отбора возникнет конфликт, то разрешится он, скорее всего, в пользу индивидуального отбора, поскольку тот идет с большей скоростью. Существуют математические модели, убедительно показывающие, что при соблюдении специальных условий групповой отбор мог бы работать. Не исключено, что случай с религиями в человеческих племенах представляет собой как раз пример таких особенных условий. Это интересная теория, но я не буду обсуждать ее здесь подробно.

Предпочту вернуться к идее с перефразированием вопроса. Я уже привел пример с порядком клевания у кур. Следующий же аргумент настолько важен для поддержки моей мысли, что, я надеюсь, вы простите мне еще один пример, взятый, убедительности ради, из мира животных. Мотыльки часто летят на огонь свечи, и это не выглядит случайностью. Прилагая массу стараний, они бросаются в пламя, как будто добровольно восходя на жертвенный костер. Легко назвать подобное поведение «самосожжением» и размышлять, по какой такой странной причине естественный отбор мог его закрепить. Я же предлагаю, прежде чем приступать к поиску разумного ответа, по-другому задать сам вопрос. Перед нами – не самоубийство. То, что выглядит самоубийством, возникает как непреднамеренный побочный эффект.

Искусственный свет появился в ночной темноте сравнительно недавно. До этого единственными источниками света в ночи были луна и звезды. Поскольку для нас они находятся в оптической бесконечности, идущие от них световые лучи параллельны, и их идеально использовать в качестве компаса. Как известно, насекомые, чтобы лететь точно по прямой, ориентируются по небесным телам[179]. Тот же ориентир – только с обратным знаком – может использоваться и для возвращения в укрытие после вылета за пропитанием. Нервная система насекомого приспособлена для выработки временных правил поведения, примерно таких: «Держать курс, чтобы лучи света попадали в глаз под углом 30°». А поскольку глаза у насекомых фасеточные, на практике для этого нужно просто лететь так, чтобы свет все время попадал в один и тот же определенный омматидий[180].

Однако правильная работа такого светового компаса всецело зависит от того, что небесное тело находится в оптической бесконечности. Иначе лучи будут идти не параллельно, а расходиться подобно спицам в колесе. Нервная система, следующая правилу лететь под углом 30° к свече, неизбежно приведет мотылька в пламя по точной логарифмической спирали.

В среднем это правило все равно полезно. Мы не замечаем сотен бесшумно и успешно летящих к своей цели мотыльков, руководимых светом луны или яркой звезды, а то и огнями далекого города. Мы видим только тех, что сгорают в наших светильниках, и задаем неправильный вопрос: что побуждает мотыльков покончить с собой? А следовало бы спросить: почему нервная система заставляет их передвигаться под неизменным углом относительно световых лучей (тактика, которую мы замечаем, только когда она дает сбой)? Стоило перефразировать вопрос – и тайна пропала. Говорить здесь о самоубийстве было изначально неправомерно.

Давайте опять-таки применим полученный урок к религиозному поведению. В мире мы видим огромное количество людей – во многих регионах достигающее 100 %, – чья вера решительно противоречит как доказуемым научным фактам, так и конкурирующим религиям. Они не только верят, но затрачивают массу времени и ресурсов на дорогостоящие действия, совершаемые из-за этой веры. За веру умирают и убивают. Подобное поведение поражает не меньше, чем «самосожжение» мотыльков. Мы озадаченно спрашиваем: зачем? И снова я считаю, что мы, вероятно, неправильно ставим вопрос. Религиозное поведение может оказаться осечкой, досадным побочным продуктом некой более глубинной психологической особенности, которая когда-то, при других обстоятельствах, приносила пользу.

Какой могла быть эта психологическая наклонность? Что в данном случае служит аналогом полезного ориентира вроде параллельных лунных лучей? Я сделаю одно предположение, но хочу подчеркнуть, что оно не более чем пример того класса явлений, о которых идет речь. Общий принцип правильной постановки вопроса беспокоит меня здесь больше, чем какой-либо конкретный ответ.

Моя собственная гипотеза касается детей. Наше выживание больше, чем у какого-либо другого вида, зависит от знаний, накопленных предыдущими поколениями. Дети, в принципе, могут и на собственном опыте убедиться, что не следует плавать в кишащей крокодилами реке. Но, выражаясь мягко, преимуществами при отборе будет обладать ребенок, мозг которого подчиняется простому практическому правилу: верь всему, что говорят старшие. Слушайся родителей, слушайся старейшин, особенно когда они говорят серьезным угрожающим тоном. Подчиняйся беспрекословно.

Естественный отбор сформировал детские мозги предрасположенными доверять всему, что говорят родители и старшие соплеменники. И сама эта особенность делает ребенка уязвимым к заражению вирусами мышления. По вполне достойным, связанным с выживанием причинам мозг ребенка нуждается в том, чтобы доверять родителям и другим взрослым, которых родители велели слушаться. Отсюда автоматически вытекает неспособность отличить хороший совет от плохого. Ребенок не в состоянии понять, что «Не купайся в кишащей крокодилами Лимпопо» – это хороший совет, а «В полнолуние нужно принести в жертву богам козу, иначе будет засуха» – плохой. Оба высказывания звучат одинаково достоверно. Оба поступают из авторитетного источника и произносятся торжественным, серьезным тоном, вызывающим уважение и требующим повиновения.

То же относится к суждениям об устройстве мира, Вселенной, о морали и человеческой природе. И конечно же, достигнув зрелости и сам став родителем, ребенок не менее солидным тоном перескажет все услышанное – мудрость вперемешку с глупостью – собственным детям.

Исходя из этой модели, следует ожидать, что в различных регионах мира, наряду с благотворными крупицами народной мудрости вроде той, что полезно удобрять поля навозом, из поколения в поколение не менее истово будет передаваться вера во всевозможные произвольные, не имеющие фактического основания убеждения. Следует также ожидать, что подобные не подкрепленные фактами предрассудки будут со сменой поколений эволюционировать: либо в силу случайного дрейфа, либо за счет механизмов, аналогичных дарвиновскому отбору. В результате у разных групп людей в конце концов разовьются варианты верований, значительно отличающиеся от общего первоисточника. В условиях географического разделения по прошествии определенного времени из одного исходного языка образуются новые. То же самое верно и для передающихся из поколения в поколение традиционных верований и запретов – в силу легкости, с какой детский ум поддается программированию.

Должен снова подчеркнуть, что гипотеза о программируемости головного мозга детей – лишь один возможный пример такого рода. Суть истории про мотыльков и свечу куда более общая. Как дарвинист я предлагаю семейство гипотез, объединенных одним: они не спрашивают, какова ценность религии для выживания, вместо этого они задают вопрос: «Каким образом в нашем дикарском прошлом нам помогало выжить обладание мозгом, сегодня, в цивилизованные времена, проявляющим религиозные наклонности?»[181] И следует добавить, что подобному заражению бывают подвержены не только детские мозги, но и взрослые тоже – особенно если их уже подготовили в детстве. Обаятельные проповедники способны распространять свои идеи повсюду, напоминая больных, распространяющих инфекцию.

Пока что моя гипотеза предполагала только, что головной мозг (в особенности детский) уязвим для «инфекций». О том, какие именно вирусы будут его заражать, не было сказано ни слова. В каком-то смысле это и неважно. Все, во что ребенок уверует достаточно сильно, он передаст своим детям – а значит, и будущим поколениям. Перед нами что-то вроде негенетической наследственности. Кто-то скажет, что это не гены, а мемы. Сегодня я не собираюсь потчевать вас меметической терминологией, но мне важно обратить ваше внимание на то, что о генетической наследственности речи не идет. Согласно данной теории, генетически наследуется только склонность детского мозга верить всему, что говорят. Это как раз и делает его подходящим транспортным средством для негенетически наследуемых черт.

Раз бывает негенетическая наследственность, то может ли существовать и негенетический дарвинизм? Вирусы, пользующиеся уязвимостью детских мозгов, попадают туда по чистой случайности? Или же некоторые выживают успешнее других? Вот тут-то и выходят на сцену теории, которые я прежде отклонил как предварительные, а не окончательные. Учитывая, что страх смерти свойственен каждому, идея бессмертия приживется в качестве вируса мышления лучше, чем альтернативная мысль, что смерть просто гасит нас, как свечу. И наоборот: мысль о посмертном наказании за грехи выживет не потому, что она нравится детям, а потому, что взрослые находят ее полезной для контроля над детьми. Важно отметить, что здесь мы говорим о ценности для выживания не в нормальном дарвинистском смысле выживания генов. Это вовсе не обычные дарвинистские рассуждения о том, почему некий ген лучше выживает в генофонде по сравнению с аллелями-конкурентами. Речь идет о фонде идей и о причинах, по которым какая-то идея выживает лучше по сравнению со своими соперницами. Я затем и употребил слово «мем», чтобы лучше передать мысль о выживании – или вымирании – идей, входящих в некий общий пул.

Давайте вернемся к азам и вспомним, как именно происходит естественный отбор. Необходимое условие для него – наличие точно самовоспроизводящейся информации, существующей в альтернативных, конкурирующих друг с другом версиях. Прибегну к терминологии из книги «Естественный отбор» Джорджа Уильямса и буду называть их кодексами. Образец кодекса – ген: не молекула ДНК как таковая, а содержащаяся в ней информация.

Биологические кодексы, то есть гены, переносятся внутри организмов, на чьи свойства – фенотипы – отчасти влияют. Гибель организма влечет за собой уничтожение всех содержащихся в нем кодексов, если только он не успел переправить их в другой организм в процессе размножения. Отсюда неизбежно следует, что гены, оказывающие благотворное действие на выживание и размножение тех организмов, внутри которых находятся, станут преобладать в мире – за счет генов-соперников.

Хорошо известным примером негенетического кодекса могут служить так называемые «письма счастья», передающиеся по цепочке. Впрочем, «по цепочке» – неудачное выражение. Оно слишком линейно: не передает взрывного, экспоненциального характера распространения. Так же неудачно и по той же самой причине названа цепная реакция, происходящая в атомной бомбе. Давайте представим себе «письмо счастья» как почтовый вирус и посмотрим на это явление глазами дарвиниста.

Предположим, вы получили по почте письмо, которое просто гласит: «Сделайте шесть копий данного письма и разошлите шестерым друзьям». Если вы покорно выполните указание и ваши друзья тоже, равно как и друзья ваших друзей и так далее, то письмо распространится экспоненциально, и мы вскоре окажемся по колено завалены его копиями. Разумеется, большинство людей не станут подчиняться столь прямолинейному, неприкрытому приказанию. Но теперь представьте, что в послании говорится следующее: «Если вы не перешлете копию этого письма шести друзьям, то будете прокляты, на вас наведут порчу и вы умрете молодым в мучениях». Большинство людей по-прежнему не будут отправлять писем, но какое-то заметное количество, вероятно, отправят. Даже довольно малой доли хватит, чтобы запустить процесс.

Обещание награды может быть эффективнее, чем угроза наказанием. Все мы наверняка получали письмо, написанное чуть более замысловатым стилем, которое предлагало выслать небольшую сумму денег людям, уже находящимся в списке, с тем чтобы впоследствии, когда экспоненциальное распространение письма примет совсем уж взрывной характер, мы получили миллионы долларов. Мы вольны сколько угодно недоумевать, кто же может попасться на подобную удочку, но факт остается фактом: многие попадаются. «Письма счастья» циркулируют – нам это известно из опыта. Никакие гены тут не задействованы, и однако почтовые вирусы демонстрируют самые настоящие эпидемиологические свойства: в том числе сменяющие друг друга волны инфекций, прокатывающиеся по всему миру, и эволюцию новых мутантных штаммов первоначального вируса.

Итак, повторю еще раз: урок, который можно извлечь отсюда для понимания религии, заключается в том, что, когда мы задаемся дарвинистским вопросом «Какова ценность религии для выживания?», мы не обязаны иметь в виду выживание генов. В терминах традиционного дарвинизма этот вопрос означает: «Какой вклад вносит религия в выживание и размножение отдельных верующих людей – а следовательно, и в распространение генетических наклонностей к религии?» Но моя идея состоит в том, что нам вообще не нужно брать в расчет гены. Тут мы хотя бы отчасти имеем дело с неким дарвиновским процессом, с некой эпидемиологической ситуацией, где гены ни при чем – где выживают (или оказываются нежизнеспособными) сами религиозные идеи, напрямую конкурирующие с другими религиозными идеями.

Именно в этом пункте мы расходимся с некоторыми из моих коллег-дарвинистов. Пурист эволюционной психологии придерется к моим словам и возразит как-нибудь так: культурная эпидемиология, дескать, возможна только благодаря наличию у человеческого головного мозга определенных склонностей, возникших в ходе эволюции, причем эволюции генетической. Вы можете предоставить документированные доказательства мировой эпидемии ношения бейсболок козырьком назад, эпидемии моды на мученическую гибель или эпидемии погружательного крещения, но эти негенетические эпидемии обусловлены человеческой склонностью к подражанию. А человеческая склонность подражать нуждается в окончательном дарвинистском – что для нас означает «генетическом» – объяснении.

Ну а я тут, конечно, вернусь к своей теории о детской доверчивости. Напоминаю, что это просто пример той разновидности теорий, которую я собираюсь предложить. Обычный естественный отбор снабжает детские мозги склонностью верить старшим. Самый что ни на есть заурядный, классический дарвиновский отбор генов сообщает мозгу стремление подражать, а следовательно – косвенно – наделяет нас тенденцией распускать слухи, распространять городские легенды и вестись на небылицы из «писем счастья». Но после того, как генный отбор уже соорудил такие мозги, они позволяют возникнуть чему-то вроде нового, негенетического механизма наследственности, который создаст основу для нового типа эпидемий, а может быть, даже и для новой, негенетической разновидности дарвиновского отбора. Я думаю, что религия, наряду с «письмами счастья» и городскими легендами, принадлежит к группе явлений, объясняемых этой негенетической эпидемиологией с вероятной примесью негенетического дарвиновского отбора. Если я прав, то религия не обладает ценностью ни для выживания человеческих особей, ни для блага их генов. Если в религии и есть какая-то польза, то только для самой религии.

Религия ли наука?[182]

Нынче вошло в моду провозглашать конец света, грядущий из-за угрожающих человечеству вируса СПИДа, «коровьего бешенства» и прочих инфекционных напастей. Имею основания думать, что вера – одна из величайших опасностей такого рода, сравнимая с вирусом оспы, но труднее поддающаяся искоренению.

Будучи убежденностью, не основанной на доказательствах, вера – главный порок любой религии. И кто, взглянув на происходящее в Северной Ирландии или на Ближнем Востоке, сможет уверенно отрицать, что этот вирус мозга – вера – чрезвычайно опасен? Одна из выдумок, которые рассказывают юным мусульманским террористам-смертникам, гласит, будто мученическая гибель – кратчайшая дорога в рай. И не просто в рай, но в его особое подразделение, где смертник в качестве специального приза получает семьдесят две невесты-девственницы. Порой мне кажется, что нам остается уповать только на организацию некоего «контроля над духовными вооружениями»: засылать обученных теологов-диверсантов, чтобы понизить текущую ставку награды в девственницах.

Принимая во внимание как опасности веры, так и достижения разума и наблюдательности в той области человеческой деятельности, которая называется наукой, я нахожу ироничным, что, где бы ни выступал я с публичной лекцией, всегда найдется кто-нибудь, кто выйдет вперед и заявит: «Ваша наука – это, конечно, та же религия, ничем не лучше нашей. Ведь в своей основе наука сводится просто к вере, разве нет?»

Ну, вообще-то наука – не религия и просто к вере не сводится. Обладая многими достоинствами религии, она не имеет ни одного из ее недостатков. Наука опирается на доказательства, поддающиеся проверке. Религиозная же вера не просто бездоказательна: ее независимость от фактов – предмет особой гордости, о котором кричат на всех углах. Иначе зачем бы христианам с таким негодованием критиковать Фому неверующего? Других апостолов нам представляют как пример добродетели, потому что им хватало одной лишь веры. А Фома неверующий потребовал доказательств. Пожалуй, ему следует быть святым покровителем ученых.

Замечание, будто наука – это моя религия, возникает, в числе прочего, из-за моей уверенности в факте эволюции. Я в нем даже не просто уверен, а горячо убежден, что кому-то может на поверхностный взгляд казаться верой. Но доказательства, на которые опирается моя уверенность в эволюции, мало того что ошеломляюще убедительны – они еще и свободно доступны для каждого, кто возьмет на себя труд навести справки. Любой может изучить те же доказательства, что изучил я, и, вероятнее всего, прийти к тем же выводам. Но если ваши убеждения основаны исключительно на вере, то ваши аргументы проверке не поддаются. Вы всегда можете укрыться за забором на частной территории своей веры, где будете вне досягаемости.

В реальности, разумеется, отдельные ученые тоже могут предаваться пороку веры: некоторые даже столь одержимо верят в свою излюбленную теорию, что порой подделывают доказательства. Однако тот факт, что подобное время от времени случается, никак не влияет на общий принцип, в соответствии с которым они делают это стыдясь, а не гордясь. Научный метод устроен так, что обычно их в конце концов разоблачают.

На самом же деле наука – одна из самых высокоморальных, преисполненных порядочности сфер деятельности, какие только существуют, поскольку, не будь она скрупулезно привержена принципам честности при изложении доказательств, она потерпела бы полный крах[183]. Как заметил Джеймс Рэнди, в этом одна из причин, почему ученые столь часто бывают одурачены мошенниками из области «паранормального» и почему роль разоблачителя лучше удается профессиональным фокусникам: ученые просто-напросто не так хорошо умеют предвидеть умышленно бесчестное поведение. Есть и другие профессии (не обязательно упоминать конкретно адвокатов), где люди зарабатывают деньги и реноме именно тем, что манипулируют фактами, а то и фальсифицируют их.

Итак, наука не подвержена основному пороку религии – вере. Но, как я уже сказал, некоторыми достоинствами религии наука обладает. Религия, по-видимому, стремится приносить своим последователям различные выгоды: в том числе такие полезные вещи, как объяснение, утешение и воодушевление. У науки тоже есть что предложить на этот счет.

Люди страшно охочи до объяснений. Возможно, религия распространена так повсеместно главным образом потому, что она действительно стремится объяснять. Мы обретаем свое индивидуальное сознание в таинственной вселенной и жаждем понять ее. Большинство религий предлагают некий вариант космологии и биологии: теорию жизни, теорию об истоках и о смысле существования. Таким образом они показывают нам, что на самом деле религия тоже, можно сказать, наука – просто плохая. Не попадайтесь на аргумент, будто религия и наука действуют в разных измерениях и занимаются совершенно различными вопросами. Религии на протяжении долгого времени неизменно пытались ответить на вопросы, по праву принадлежащие науке. Так что не следует теперь позволять им удрать с поля боя, где они традиционно стремились драться. Они действительно предлагают свою космологию и биологию. И та и другая, однако, лживы.

С утешением у науки дело обстоит труднее. В отличие от религии, она не способна предложить людям, понесшим утрату, радостного воссоединения с любимыми на том свете. Человек, с кем в нашем мире обошлись несправедливо, не может с научной точки зрения предвкушать сладкое возмездие своим обидчикам после смерти. Тут можно было бы возразить, что раз (как я сам полагаю) идея загробной жизни иллюзорна, то и утешение, которое она дает, дутое. Однако это не обязательно так: ложные убеждения могут быть столь же утешительны, как и верные, лишь бы тот, кто их придерживается, никогда не узнал правды. Но раз утешение обходится столь недорого, то в ответ наука может похвастатьсядругими дешевыми паллиативами – скажем, обезболивающими препаратами: иллюзорно или нет обеспечиваемое ими улучшение самочувствия, но они реально работают.

Зато если говорить о воодушевлении, то здесь наука поистине в своей стихии. Во всех великих религиях есть место для благоговения, для исступленного восторга перед чудом и красотой творения. И ощущение этого пробегающего по спине холодка, этого перехватывающего дыхание трепета, почти преклонения, когда грудь полнится изумлением перед непостижимым, современная наука вполне в состоянии вам предоставить. Да так, как святые и провидцы и вообразить не могли. От того факта, что в наших объяснениях, в нашем понимании Вселенной и жизни нет места сверхъестественному, благоговение никак не уменьшается. Совсем наоборот. Достаточно бегло взглянуть в микроскоп на мозг муравья или в телескоп на давным-давно существовавшую галактику с миллиардом миров, чтобы все хвалебные псалмы показались убогими и местечковыми.

Итак, когда мне заявляют, будто наука или какая-то ее область – например, теория эволюции – просто одна из религий ничем не лучше прочих, обычно я отрицаю это с негодованием. Но я стал задаваться вопросом, не ошибочна ли подобная тактика. Быть может, правильнее было бы с благодарностью признать справедливость обвинения и потребовать для науки соответствующего количества часов на уроках религиозного воспитания. И чем больше я об этом думаю, тем больше осознаю, какой великолепный прецедент можно было бы создать. Поэтому я хочу немного поговорить о религиозном воспитании и о том, какое место могла бы занять в нем наука.

Среди многообразных задач, что могут быть поставлены перед религиозным образованием, найдется, вероятно, и такая: поощрять детей к размышлениям о глубоких вопросах бытия, побуждать их подняться над будничными заботами повседневности и задуматься о мире sub specie aeternitatis.

Наука может предложить такой взгляд на жизнь и Вселенную, который, как я уже отметил, с точки зрения благоговейного поэтического вдохновения далеко превосходит любое из противоречащих друг другу утверждений мировых религий и любую из их разочаровывающе недавних традиций.

Например, какой ребенок на уроке религиозного воспитания не придет в восторг, если нам удастся донести до него хотя бы примерное представление о возрасте Вселенной? Давайте представим себе, что в момент смерти Христа новость об этом событии стала распространяться во все стороны от Земли с максимально возможной скоростью. И как же далеко дошли эти ужасные вести к нашему времени? Согласно специальной теории относительности, они ни при каких обстоятельствах не могли распространиться более чем на одну пятидесятую размера нашей Галактики, что составляет менее одной тысячной расстояния до ближайшей соседней галактики во Вселенной, насчитывающей сотни и сотни миллионов галактик. Если говорить о Вселенной в целом, то ей ничего не остается, кроме как быть равнодушной к Христу – к его рождению, его страданиям, его смерти. Даже такая знаменательная новость, как возникновение жизни на Земле, успела бы разнестись только по небольшому скоплению галактик. А ведь по земным меркам это событие произошло так давно, что если вы представите время, прошедшее с тех пор, в виде длины своих распростертых рук, то история всей человеческой культуры упадет пылинкой с кончика вашего пальца при одном прикосновении пилки для ногтей.

Излишне говорить, что такая важная составляющая истории религии, как теория разумного замысла, не осталась бы обделена вниманием на моих уроках религиозного воспитания. Дети увидели бы завораживающие чудеса мира живых существ, рассмотрели бы как дарвинизм, так и его креационистские альтернативы и сделали бы выводы сами. Думаю, если предъявить детям доказательства, то им не составит труда прийти к правильным выводам.

Кроме того, интересно было бы преподавать более одной теории сотворения мира. Так вышло, что в нашей культуре преобладает иудейский миф о творении, который сам основывается на соответствующем вавилонском мифе. Существует, разумеется, бесчисленное множество других, и, пожалуй, всем им следует уделить равное количество учебных часов (правда, тогда почти не останется времени на изучение всего остального). Насколько я понимаю, в Индии есть люди, верящие, будто мир был создан в гигантской маслобойке, а некоторые нигерийские народности считают, что Бог сотворил мир из муравьиных экскрементов. Разве у этих историй не столько же прав на учебные часы, сколько у иудеохристианского мифа об Адаме и Еве?

Вот и все насчет сотворения мира, теперь перейдем к пророкам. Комета Галлея всенепременно вернется в 2061 году. Библейские или дельфийские пророчества и близко не претендуют на подобную точность. Что касается астрологов и толкователей Нострадамуса, то они опасаются связывать себя фактологическими предсказаниями и вместо этого прячут свое шарлатанство за дымовой завесой туманных формулировок. В прошлом считалось, что появление кометы предвещает бедствия. Астрология играет важную роль во многих религиозных традициях, например в индуизме. Говорят, будто звезда привела трех волхвов к колыбели Иисуса. Мы могли бы предложить детям представить себе, каким мог быть физический маршрут этого предполагаемого звездного влияния на людские дела.

Кстати говоря, в рождественские дни 1995 года на радио Би-би-си шла возмутительная передача, в которой принимали участие астроном, епископ и журналист, отправленные с миссией пройти путем трех волхвов. Положим, присутствие там епископа и журналиста (оказавшегося к тому же религиозным писателем) еще можно понять, однако участница-астроном была вроде бы уважаемым автором в своей области и тем не менее ввязалась в это! Всю дорогу она говорила, чего ждать от Сатурна с Юпитером, когда они восходящи по отношению к Урану или что-то еще в таком же духе. На самом деле в астрологию она не верит, но одна из проблем заключается в том, что к астрологии в нашей культуре принято проявлять терпимость, а то и смотреть на нее отчасти как на развлечение: дело доходит до того, что даже ученые, не верящие астрологическим прогнозам, часто думают, будто это просто безобидная забава. Я же, напротив, отношусь к астрологии очень серьезно, считаю ее крайне вредной, поскольку она подрывает основы рационального мышления, и был бы рад услышать о кампаниях, направленных против нее.

Когда речь на уроке религиозного воспитания зайдет о морали, то наука, думается мне, мало что сможет тут сказать, поэтому вместо науки я предложил бы обсудить рационалистическую этику. Существуют ли, по мнению учащихся, абсолютные стандарты хорошего и плохого? Если да, то откуда они берутся? Можно ли сформулировать полезные и эффективные принципы, позволяющие отличить хорошее от плохого, – вроде «Поступай с другими так, как хотел бы, чтобы поступали с тобой» или «Наибольшее благо для наибольшего числа людей» (что бы под этим ни подразумевалось)? Какими бы ни были ваши личные этические убеждения, небесполезно будет поинтересоваться у эволюциониста, откуда происходит нравственность: как человеческий мозг приобрел свою склонность к этике и морали, к ощущению того, что правильно, а что – нет.

Должны ли мы считать человеческую жизнь важнее любой другой? Следует ли воздвигать нерушимую стену вокруг вида Homo sapiens, или же стоит обсудить, не существуют ли и другие виды, имеющие право на наше гуманистическое сочувствие? Надо ли, к примеру, разделять убеждения лобби, провозглашающего «право на жизнь» и оценивающего жизнь человеческого зародыша с развитием на уровне червя выше жизни шимпанзе, способного думать и чувствовать? На каком основании мы выстраиваем забор вокруг Homo sapiens – даже вокруг кусочка эмбриональной ткани? (Идея не слишком здравая, если задуматься с точки зрения эволюции.) В какой момент нашего происхождения от общего с шимпанзе предка возникла вдруг эта ограда?

Если же от этики перейти к последним временам, к эсхатологии, то из второго закона термодинамики нам известно, что вся сложность, вся жизнь, весь смех и вся печаль – все стремительно несется к общему выравниванию, чтобы в конце концов превратиться в холодное ничто. Всё на свете – и мы в том числе – это лишь временные локальные завихрения на пути великого всемирного падения в бездну единообразия, и ничего тут не поделаешь. Мы знаем, что Вселенная расширяется и, вероятно, будет расширяться вечно, хотя и не исключено, что она может начать сжиматься. Известно нам также, что, какова бы ни была судьба Вселенной, Солнце поглотит Землю примерно через шестьдесят миллионов веков.

Само время началось в какой-то определенный момент и, быть может, в какой-то момент закончится, а может, и нет. Кое-где время, вероятно, уже встало: такие места, где случились небольшие локальные перебои со временем, называются черными дырами. По-видимому, законы, по которым существует Вселенная, едины на всем ее протяжении. Почему? Могут ли они быть иными в этих странных местах? Если рассуждать чисто умозрительно, то время может начинаться заново – с новыми законами физики и новыми физическими постоянными. Высказывалось правдоподобное предположение, что вселенных на самом деле много – и каждая настолько плотно изолирована от остальных, что они для нее не существуют. По мнению физика-теоретика Ли Смолина, между вселенными может даже идти дарвиновский отбор.

Итак, наука могла бы неплохо зарекомендовать себя на поприще религиозного образования. Но этого было бы недостаточно. Полагаю, что некоторое знакомство с Библией в версии короля Иакова необходимо каждому, кто хочет понимать отсылки к ней, встречающиеся в английской литературе. Библии (вместе с «Книгой общих молитв») уделено пятьдесят восемь страниц в Оксфордском словаре цитат. Больше только у Шекспира. Я действительно думаю, что не иметь никакой библейской культуры – несчастье для детей, желающих читать английских классиков и понимать происхождение таких выражений, как «сквозь тусклое стекло»[184], «всякая плоть – как трава»[185], «не проворным достается успешный бег»[186], «глас вопиющего в пустыне»[187], «пожнут бурю»[188], «среди чужих хлебов»[189], «в Газе, на мельнице, средь узников в цепях»[190], «утешители Иова» и «лепта вдовицы».

Теперь хочу вернуться к обвинению, будто наука – это просто вера. В своем крайнем варианте – с которым мне часто приходится сталкиваться и как ученому, и как рационалисту – оно утверждает, что у ученых и у самих не меньше фанатизма и нетерпимости, чем у верующих. Иногда в этих претензиях бывает крупица истины, но в роли нетерпимых фанатиков мы, ученые, сущие дети. Мы довольствуемся тем, что спорим с несогласными. Мы не убиваем их.

Но мне хотелось бы отвергнуть даже и менее серьезное обвинение – в чисто словесном фанатизме. Одно дело – быть сильно, даже страстно убежденным в том, о чем ты много размышлял и доказательства чего изучил. И совсем, совсем другое – испытывать твердую уверенность в том, что пришло к тебе в виде внутреннего озарения или же пришло в виде озарения кому-то другому в стародавние времена, а затем было освящено традицией. Нет ничего общего между убеждениями, которые человек готов защищать при помощи фактов и логики, и верой, поддерживаемой всего-навсего традициями, властью или «откровением». Наука основывается на рациональных убеждениях. Наука – не религия.

Атеисты за Иисуса[191]

Подобно приготовлению изысканного блюда, агитацию в поддержку движения «Атеисты за Иисуса» надо осуществлять шаг за шагом, используя тщательно подобранные ингредиенты. Начнем с названия, которое может показаться оксюмороном. В обществе, где большинство теистов – христиане (по крайней мере, номинально), слова «теист» и «христианин» употребляются практически как синонимы. Знаменитая работа Бертрана Рассела, написанная в защиту атеизма, озаглавлена «Почему я не христианин», а не «Почему я не теист», что было бы, вероятно, точнее. Все христиане – теисты, это представляется само собой разумеющимся[192].

Иисус, конечно же, был теистом, но это далеко не самое интересное из того, что можно о нем сказать. Он был им потому, что в его времена теистами были все. Атеизм не был вариантом даже для такого радикального мыслителя, как Иисус. В его случае наиболее интересен и примечателен не тот очевидный факт, что он верил в своего иудейского бога, а то, что он восстал против мстительной злобы Яхве. Иисус – по крайней мере, согласно учению, которое ему приписывают, – публично призывал к тому, чтобы быть добрыми, причем одним из первых. Для тех, кто вырос на подобных законам шариата жестокостях Левита и Второзакония, кто был приучен бояться карающего, похожего на аятоллу бога Авраама и Исаака, обаятельный молодой проповедник, пропагандирующий великодушное всепрощение, мог показаться радикалом, чуть ли не ниспровергателем устоев. Неудивительно, что его пригвоздили к кресту.

Вы слышали, что сказано: «око за око и зуб за зуб». А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай, и от хотящего занять у тебя не отвращайся. Вы слышали, что сказано: «люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего». А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас… (Мф. 5:38–46)

Второй ингредиент – еще один парадокс, на сей раз взятый из области моей специализации, то есть дарвинизма. Естественный отбор – процесс глубоко отвратительный. Сам Дарвин отмечал: «Какую книгу мог бы написать какой-нибудь служитель дьявола о неискусной, беспорядочной, нечеткой, коварной и ужасающе жестокой работе природы!» Дарвина здесь огорчают не только факты о природе, в частности приводившийся им пример личинок ос-ихневмонид, которые имеют обыкновение поедать живых гусениц изнутри. Сама теория естественного отбора кажется специально рассчитанной на то, чтобы поощрять эгоизм в ущерб общественному благу, способствовать насилию и черствому безразличию к страданиям, а также благоприятствовать краткосрочной жадности за счет дальновидной предусмотрительности. Если бы у научных концепций были избирательные права, эволюция наверняка голосовала бы за республиканцев[193]. Мой парадокс состоит в следующем чуждом дарвинизму факте, хорошо известном каждому из нас: многие отдельно взятые личности из числа наших знакомых отличаются добротой, щедростью, отзывчивостью, милосердием и обходительностью, относясь к той категории людей, о ком говорят «Она просто святая» или «Он настоящий добрый самаритянин».

Все мы знаем людей, которым можем искренне сказать: «Если бы только каждый человек был таким, как ты, проблемы этого мира исчезли бы сами собой». «Молоко сердечных чувств»[194] – не более чем метафора, и пусть я покажусь наивным, но, глядя на некоторых из моих друзей обоего пола, я как будто пытаюсь сцедить некую субстанцию, делающую их столь добрыми и бескорыстными, столь явно недарвиновскими.

У дарвинистов найдутся объяснения для человеческой доброты: общие выводы из хорошо обоснованных моделей родственного отбора и реципрокного альтруизма, а также навязшие в зубах аргументы теории «эгоистичного гена», призванной разрешить вопрос, каким образом из своекорыстия на генетическом уровне могут произрастать альтруизм и сотрудничество среди особей. Но я говорю о той разновидности сверхдоброты, которая хватает через край. Она осечка, даже извращение доброты в ее дарвинистском понимании. Пусть так, однако подобные извращения необходимо поощрять и распространять.

Человеческая сверхдоброта потому представляет собой извращение дарвинизма, что в дикой природе она была бы устранена естественным отбором. Помимо прочего (хотя у меня и недостаточно места, чтобы подробно говорить о третьем ингредиенте моего блюда), она явное извращение тех версий теории рационального выбора, при помощи которых экономисты объясняют человеческое поведение стремлением к наибольшей личной выгоде.

Давайте выразимся совсем уж прямо. С точки зрения теории рационального выбора и с позиций дарвинизма человеческая сверхдоброта – сущая тупость. Но тупость такого сорта, который следует поощрять, в чем и состоит цель моей статьи. Как же это сделать? Каким образом взять меньшинство знакомых нам сверхдобрых людей и увеличить их число – возможно, вплоть до того, что они даже станут большинством населения? Можно ли спровоцировать распространение эпидемии сверхдоброты? Можно ли упаковать сверхдоброту в такую обертку, в которой она передавалась бы из поколения в поколение, превратившись в ширящуюся многовековую традицию?

А известны ли нам какие-нибудь сопоставимые примеры, когда глупые идеи распространялись подобно эпидемии? Известны, богом клянусь! Религия. Религиозные верования иррациональны. Религиозные верования тупые и еще тупее: они супертупые. Религия побуждает людей, в остальном разумных, давать обеты безбрачия в монастырях или врезаться в нью-йоркские небоскребы. Из-за нее люди хлещут себя по спине, сжигают себя и своих дочерей, доносят на собственных бабушек, принимая их за ведьм, ну или – в менее экстремальных случаях – просто каждую неделю стоят на коленях во время одуряюще скучных церемоний. Если людей можно инфицировать такой саморазрушительной глупостью, то заразить их добротой должно быть плевым делом.

Религиозная вера, вне всякого сомнения, распространяется в форме эпидемий и, что даже очевиднее, передается из поколения в поколение, создавая устойчивые традиции и способствуя возникновению территорий, где иррациональность обладает местной спецификой. Мы можем не понимать, откуда у людей странное поведение, именуемое религиозным, но оно есть – и это неоспоримый факт. Существование религии доказывает, что люди охотно готовы верить в иррациональное и распространять свои верования: как вертикально, в виде традиций, так и горизонтально, при вспышках эпидемий миссионерства. Нельзя ли нашу восприимчивость, нашу столь ощутимую уязвимость к инфекциям абсурдности использовать для поистине благого дела?

Людям, бесспорно, очень свойственно учиться у тех, кем они восхищаются, и брать с них пример. При благоприятных условиях эпидемиологические последствия могут быть впечатляющими. Прическа футболиста, стиль одежды певца, особенности выговора ведущего телевикторины – такие незначительные признаки порой разносятся среди чувствительной к ним возрастной категории подобно вирусу. Рекламная индустрия профессионально специализируется на науке (или это искусство?) запускать эпидемии мемов и поддерживать их распространение. Да и христианство распространялось при помощи аналогичных технологий: сначала усилиями святого Павла, а затем – священниками и миссионерами, чьей целью было систематически увеличивать количество новообращенных, что иногда приводило к экспоненциальному росту. Можем ли мы добиться того, чтобы численность сверхдобрых людей тоже увеличивалась экспоненциально?

Недавно в Эдинбурге у меня состоялась публичная беседа с Ричардом Холлоуэем – бывшим епископом этого прекрасного города. Епископ Холлоуэй явно перерос ту веру в сверхъестественное, которая у большинства христиан все еще ассоциируется с их религией (сам он называет себя «постхристианином» и «христианином, идущим на поправку»). У него сохранилось достаточно почтения перед поэзией религиозного мифа, чтобы продолжать ходить в церковь. И в ходе нашей эдинбургской дискуссии он высказал мысль, запавшую мне в душу. Воспользовавшись поэтическим мифом из мира математики и космологии, он назвал человечество «сингулярностью» эволюции. Он имел в виду в точности то же самое, о чем я говорю в настоящей заметке, хотя и выразил это по-другому[195]. Пришествие человеческой сверхдоброты – событие беспрецедентное для эволюционной истории, насчитывающей четыре миллиарда лет. Не исключено, что эволюция, пройдя «точку сингулярности» Homo sapiens, уже никогда не будет прежней.

Но давайте не будем заблуждаться, ведь епископ Холлоуэй иллюзий не строит. Такая сингулярность – сама продукт слепых эволюционных процессов, а не творение некоего разума, не возникавшего путем эволюции. Она появилась в результате естественного отбора, воздействовавшего на человеческий головной мозг, который под влиянием этой бессознательной силы так увеличился в объеме, что совершенно непредвиденно превысил полномочия и – с точки зрения эгоистичного гена – обезумел. Самая очевидная из антидарвиновских оплошностей – контрацепция, отъединяющая сексуальное наслаждение от его естественной функции распространения генов. К более тонким перегибам относятся интеллектуальные и художественные устремления, разбазаривающие – если смотреть с позиций эгоистичного гена – время и энергию, предназначенные для выживания и размножения. Крупный мозг обзавелся прежде не встречавшимся в эволюционной истории умением подлинного предвидения: стал способен просчитывать долгосрочные последствия, выходящие за рамки мимолетной эгоистической выгоды. Наконец – по крайней мере у некоторых – он до такой степени распоясался, что впал в ту сверхдоброту, чье ни на что не похожее существование представляет собой главный парадокс излагаемой мною темы. Большой головной мозг может подчинить себе побудительные, целеполагающие механизмы, которым изначально благоприятствовал отбор, осуществлявшийся в парадигме эгоистичного гена, чтобы отвратить (извратить? развратить?) их от их дарвиновских задач и направить в другое русло.

Я не инженер-меметик и имею очень слабое представление о том, как увеличить количество сверхдобрых людей и распространить их мемы в мемофонде. Лучшее, что я могу предложить, – это слоган (надеюсь, запоминающийся): фраза «Атеисты за Иисуса» могла бы украсить футболку. Нет особенных причин поднимать на щит именно Иисуса, а не какой-нибудь другой достойный пример для подражания из числа сверхдобряков – скажем, Махатму Ганди (но только не отвратительно самодовольную и лицемерную мать Терезу – боже, нет![196]). Полагаю, Иисус достоин того, чтобы мы отделили его поистине оригинальную и радикальную этику от сверхъестественной чепухи, в которую он, будучи человеком своего времени, не мог не верить. И как знать, не окажется ли такой парадоксальный лозунг, как «Атеисты за Иисуса», именно тем воздействием, которое даст необходимый импульс распространению мема сверхдоброты в постхристианском обществе. Если мы правильно разыграем свои карты, не удастся ли нам вывести человечество из низин его дарвиновского происхождения к расположенным за точкой сингулярности просветленным нагорьям, где будет больше доброты и сострадания?

Думаю, воскресший Иисус надел бы эту футболку. Стало уже общим местом говорить, что, вернись он сегодня, его повергло бы в ужас то, что делают христиане его именем: от бескрайней и показушной роскоши Католической церкви до правых религиозных фундаменталистов с провозглашаемой ими доктриной, откровенно противоречащей Иисусу: «Бог хочет, чтобы ты был богат». Менее очевидно, но все же правдоподобно и то, что в свете современных научных знаний он увидел бы ошибочность невежественной тяги к сверхъестественному. Правда, конечно, скромность заставила бы его вывернуть футболку наизнанку, чтобы надпись выглядела как «Иисус за атеистов».

Послесловие
Мое эссе написано так, будто Иисус был реальным человеком, существовавшим в действительности. Есть немногочисленные историки, придерживающиеся той точки зрения, что его не было. Многое говорит в их пользу. Евангелия были написаны спустя десятилетия после предполагаемой смерти Иисуса его неизвестными последователями, лично с ним не встречавшимися, но движимыми насущной религиозной повесткой. Более того, их понятие о том, что такое исторический факт, так сильно отличалось от нашего, что они без зазрения совести несли отсебятину, лишь бы обеспечить исполнение пророчеств Ветхого Завета. История Матфея про непорочное зачатие была придумана, чтобы сбылось предсказание, якобы сделанное Исайей, а на самом деле проистекавшее из неправильного перевода древнееврейского слова, которое означало «молодая женщина», греческим словом, означавшим «девственница». Самые древние книги Нового Завета – это некоторые из посланий апостолов, где практически ничего не говорится о жизни Иисуса, а есть только масса выдумок о его богословской значимости. Упоминаний о нем в каких-либо иных документах, помимо Библии, подозрительно мало. Для задач, которые я ставил в своем эссе, совершенно неважно, существовал он или нет. Если он был вымышленным или мифологическим персонажем, значит, я бы хотел, чтобы мы подражали примеру данного вымышленного персонажа. Почести должны воздаваться либо человеку, именовавшемуся Иисусом, либо писателю, его придумавшему. Сути сказанного мною это не меняет.


Но в качестве отдельного вопроса любопытно было бы поинтересоваться, существовал ли он на самом деле. Иисус – латинизированная форма имени Иехошуа, Йешуа, Йешу или Джошуа, которое было в те времена распространенным. Также тогда было немало бродячих проповедников, и эти два множества, вероятно, пересекались. Если смотреть под таким углом, то Иисусов запросто могло быть несколько. Некоторые из них могли подвергнуться распятию – тоже вещь в римскую эпоху нередкая. Но ходил ли кто-либо из них по воде, превращал ли воду в вино, родился ли от девственницы, воскресал ли сам и воскресил ли кого-нибудь, сотворил ли еще какие-нибудь чудеса, нарушающие законы физики? Нет. Сказал ли кто-то из них нечто столь же удачное, как Нагорная проповедь? Либо да, либо же некто другой сочинил ее и вложил в уста вымышленного героя – а остальное мне в данном случае неважно. Сверхдоброта достойна распространения, а религия может показать нам способ, как ее распространять.

Часть V. Жизнь в реальном мире

Читать, что пишет Ричард Докинз по общественно значимым вопросам – будь то этика или образование, юриспруденция или язык, – все равно что бросаться в холодное море для заплыва: вначале у вас судорожно перехватывает дыхание, затем постепенно нарастает радостное возбуждение, и наконец вы выныриваете на поверхность в обжигающе прекрасном самочувствии. Думаю, такой эффект как-то связан с сочетанием ясности мысли, великолепной манеры изложения, серьезной заинтересованности обсуждаемым предметом и трезвой убежденности в неизменной способности объективного разума предложить если не решения, то хотя бы пути уверенного продвижения вперед в реальном мире.

Принимая во внимание, как озаглавлен этот раздел, можно удивиться, что начинается он с текста, в названии которого фигурирует древнегреческий философ, известный прежде всего своим интересом к идеалу. Но в том-то и штука. Основная мысль здесь такова, что в эссенциализме – иными словами, в «тирании дискретного мышления» – кроется фундаментальная ошибка нашего взгляда на мир. Докинз в своем эссе, отвергающем этот подход, показывает, до какой степени то, как мы думаем и как используем язык, влияет на то, как мы наблюдаем, анализируем и воспринимаем происходящее вокруг. Это мастер-класс по умению связать теоретическую концепцию с практическим опытом.

В числе его мишеней – «грозящие пальцем, задиристые законники», которые требуют однозначных ответов на сложные вопросы, касающиеся риска, безопасности, вины. Система правосудия снова встретится нам и подвергнется еще большей критике во второй статье раздела («Вне всяких разумных сомнений?»), где практика судов присяжных рассматривается с такой судейской строгостью, какой были бы рады похвастаться большинство адвокатов высшего ранга.

Заметка «Но могут ли они страдать?» решительно берется за такое загадочное явление, как боль, и за наше людское ее восприятие – у самих себя и у других существ. В ней бросается вызов широко распространенному «видистскому» снобизму, который априори дает человеческому опыту преимущество перед ощущениями представителей других видов, и демонстрируются серьезные причины усомниться в наличии какой-либо корреляции между умственными способностями и способностью страдать от боли. Эссе «Я люблю фейерверки, но…» раскрывает тему страданий существ, не являющихся людьми, еще нагляднее, призывая больше задумываться о том, как домашние и дикие животные (не говоря уже о ветеранах войн) воспринимают шум взрывов, так часто сопровождающий публичные мероприятия.

Следующее эссе под названием «Кто будет объединяться против разума?» – плод воодушевляющего приглашения на «Митинг разума» в Вашингтоне. Оно начинается восхвалением разума и заканчивается еще одним призывом к оружию в его защиту. И если этот текст может вызвать самодовольство у некоторых британских читателей, то следующий, «Похвала субтитрам, или Взбучка озвучке», должен задеть за живое очень многих из нас, кто с благоговением слушает европейцев, бегло говорящих по-английски. Здесь автор не просто причитает по поводу национального изъяна, но также, обуздывая свое воображение ученого и сводя его к реалистическому наблюдению, делает предположения о возможных причинах обсуждаемого недостатка – от лености до длинной имперской тени – и высказывает захватывающие идеи, как его исправить.

Столько проблем, за которые стоит взяться, столько препятствий на пути… Неудивительно, что автор, который обладает интеллектуальным весом, отличается богатым воображением и активно участвует в общественной жизни, порой бывает раздосадован. Заключительная статья этого раздела дает возможность мельком увидеть, каким стал бы мир, если бы им правил Ричард Докинз…

Дж. С.

Мертвая хватка Платона[197]

Какая доля населения Великобритании живет за чертой бедности? Называя этот вопрос глупым и не заслуживающим ответа, я не проявляю ни черствости, ни бесчувственности в своем отношении к проблеме. Меня крайне беспокоит, когда дети голодают или когда пенсионеры дрожат от холода. Здесь, как и во многих других подобных случаях, я возражаю только против самой идеи черты – надуманной прерывистости в непрерывной реальности.

Кто решает, достаточно ли беден бедняк, чтобы его можно было считать находящимся за «чертой бедности»? Что мешает нам передвинуть черту и тем самым изменить статистику? Бедность (или богатство) – это параметр с плавным распределением, который можно измерить, скажем, еженедельным доходом. Так зачем же отбрасывать почти всю информацию, разбивая непрерывную переменную на две дискретные категории: до «черты» и за ней? Сколь многие из нас находятся за чертой глупости? Как много бегунов превышают черту скорости? Сколько оксфордских студентов пребывают выше черты, разделяющей отличников и хорошистов?

Да, в университетах мы тоже этим грешим. Успех на экзамене, как и большинство величин, характеризующих человеческие способности или достижения, – непрерывная переменная с распределением в виде колоколообразной кривой. Однако британские университеты упорно публикуют списки успеваемости, где меньшинство получает статус отличников, довольно многие причисляются к хорошистам (которых в наши дни также стали подразделять на две категории: высшую и низшую), а завершают список несколько троечников. Это еще могло бы иметь смысл, если бы у распределения было три или четыре пика, разделенных глубокими впадинами, но ничего подобного и в помине нет. Любому, кто когда-либо принимал экзамен, известно, что последнего учащегося в своей категории отделяет от первого учащегося категории, следующей по рангу, малая доля расстояния, отделяющего его от первого учащегося его собственной категории. Одно это уже указывает на глубокую несправедливость, которая кроется в системе прерывчатой классификации.

Экзаменаторам стоит немалых усилий выставить каждой экзаменационной работе надлежащую оценку, порой по 100-балльной шкале. Работы проходят двойную, а то и тройную проверку разными экзаменаторами, которые затем могут спорить о нюансах, решая, 55 баллов заслужил тот или иной ответ или же только 52. Баллы тщательно суммируются, нормируются и преобразуются, их стараются равномерно распределить, из-за них ругаются. Окончательный результат, так же как и общий рейтинг учащихся, настолько богат информацией, насколько только возможно этого добиться стараниями добросовестных экзаменаторов. Но что же затем происходит со всей этой высокой информативностью? По большей части она просто выбрасывается с бездумным пренебрежением ко вложенному труду и к детальным обсуждениям и уточнениям, сопровождавшим процесс выставления оценок. Студентов распихивают по трем или четырем отдельным категориям – вот и вся информация, какая проникает за пределы экзаменационного кабинета.

Кембриджские математики, как и следовало от них ожидать, обходят эту прерывистость и раскрывают рейтинг. Из неофициальных источников известно, что Джейкоб Броновски был «главным зубрилой» на своем курсе, Бертран Рассел – «седьмым зубрилой» на своем и так далее. В других университетах характеристики, даваемые кураторами, тоже могут быть содержательными: «Она не просто отличница: могу в конфиденциальном порядке сообщить вам, что по результатам экзамена она была третьей на курсе из ста шести человек». Именно информация такого рода по-настоящему ценна в рекомендательных письмах. И именно ее безответственно выбрасывают из официально публикуемых списков успеваемости.

Быть может, подобное разбазаривание информации – неизбежное зло, и никуда от него не деться. Не буду на этом зацикливаться. Куда серьезнее то, что некоторые преподаватели – особенно, осмелюсь сказать, в гуманитарных дисциплинах – одурачивают себя верой в существование некоего платонического идеала, называемого «психологией отличника» или «психологией лидера»: качественно обособленной категории, отличающейся от остальных, как женщина от мужчины или овца от козы. Таково крайнее проявление того, что я называю дискретным мышлением, восходящим, вероятно, к «эссенциализму» Платона – одной из самых пагубных идей во всей мировой истории.

Платон вооружился своим типичным для древнегреческих геометров взглядом на вещи и полез с ним туда, где этому подходу не место. Согласно Платону, окружность или прямоугольный треугольник – идеальные формы, которые можно определить математически, но нельзя реализовать на практике. Окружность, начерченная на песке, – несовершенное приближение к идеальной платонической окружности, пребывающей в некоем абстрактном измерении. Такая точка зрения подходит для геометрических фигур вроде окружностей, однако эссенциализм был применен к живым существам, и Эрнст Майр видел в этом источник той беды, что человечество настолько поздно – аж в XIX веке – открыло эволюцию. Если вы рассматриваете каждого кролика из плоти и крови как несовершенное приближение к идеальному платоническому кролику, то вам и в голову не придет, что кролики могли произойти от предка, который кроликом не был, и могут дать начало потомкам-некроликам. Если в соответствии со словарным определением эссенциализма вы считаете, что кроличья сущность «предшествовала» существованию кроликов (что бы это «предшествование» ни означало; оно само по себе бессмыслица), то эволюция – не та идея, которая легко вас осенит и которую вы воспримете без сопротивления, выскажи ее кто-нибудь другой.

В законодательных целях – скажем, чтобы решить, кто имеет право голосовать, – необходимо проводить черту между взрослыми и несовершеннолетними. Мы можем дискутировать о достоинствах восемнадцати лет по сравнению с шестнадцатью или с двадцать одним годом, но каждый согласится: тут нужна разграничительная линия и проходить она должна по некоему дню рождения. Мало кто будет спорить с тем, что в пятнадцать лет человек бывает более зрелым для участия в выборах, чем иные сорокалетние. Но мысль о проведении экзамена на избирательное право, подобного экзамену на получение водительских прав, нам неприятна, поэтому мы принимаем возрастной ценз как неизбежное зло. Возможно, однако, что в других ситуациях нам стоило бы быть менее покладистыми. Существуют ли примеры, когда тирания дискретного мышления причиняет настоящий вред, – случаи, когда мы должны активно восставать против нее? Да, существуют.

Эссенциализм вносит неразбериху в этическую полемику – например, в ту, что разворачивается вокруг абортов и эвтаназии. С какого момента считать «мертвой» жертву несчастного случая, у которой погиб головной мозг? В какой момент индивидуального развития зародыш становится «личностью»? Только разум, инфицированный эссенциализмом, будет задаваться подобными вопросами. Эмбрион постепенно развивается из одноклеточной зиготы в новорожденного младенца, и нет никакого конкретного мгновения, которое следовало бы считать моментом возникновения «личностности». Мир делится на тех, кто в состоянии осознать эту истину, и на тех, кто причитает: «Но должен же быть какой-то момент, когда плод становится человеком!» Нет, вообще-то не должен: не более чем должен быть день, когда человек средних лет превращается в старика. Лучше уж – хотя тоже не идеально – говорить, что эмбрион проходит через стадии четверти личности, полуличности, трех четвертых личности… Эссенциалистский разум ужаснется от подобных формулировок и обвинит меня во всех кошмарах, проистекающих из отрицания сущности человека.

Есть люди, неспособные отличить шестнадцатиклеточный зародыш от ребенка. Они называют аборт убийством и считают благим и оправданным настоящее убийство какого-нибудь доктора – думающего, чувствующего, наделенного сознанием взрослого человека, которого будет оплакивать любящая семья. Дискретное мышление слепо для всех переходных форм. Эмбрион – это либо человек, либо нет. Все на свете – либо то, либо се, да или нет, черное или белое. Но реальность не такова.

Вероятно, ради юридической ясности необходимо произвольно выбрать некий момент эмбрионального развития, после которого аборт делать нельзя, – точно так же как мы определяем дату получения права голоса восемнадцатым днем рождения. Но человеческая индивидуальность не появляется внезапно в какой-либо момент, она созревает постепенно: ее созревание длится все детство, не прекращаясь и потом.

Для дискретного мышления организм – либо личность, либо нет. Оно не в состоянии постичь идею половины или трех четвертей личности. Некоторые приверженцы этического абсолютизма считают моментом возникновения личности – мгновением, когда происходит инъекция души, – непосредственно зачатие. А значит, любой аборт – убийство по определению. В католическом догмате, озаглавленном Donum vitae, сказано:

С момента оплодотворения яйцеклетки начинается новая жизнь – не отца и не матери, а нового человеческого существа, развивающегося самостоятельно. Оно никогда не стало бы человеком, если бы уже им не было. Этой исконно очевидной истине… современная генетическая наука дает ценное подтверждение, доказывая, что с первого же мгновения устанавливается программа, определяющая, кем будет новое живое существо, а именно – человеком, личностью с четко предопределенными индивидуальными чертами. История человеческой жизни начинается непосредственно с зачатия…[198]

Таких абсолютистов забавно дразнить, сталкивая нос к носу с парой идентичных близнецов (разделившихся, разумеется, после оплодотворения) и интересуясь, кто из близнецов получил душу, а кто – не личность, а зомби. Инфантильная дразнилка? Может быть. Но попадает в точку, ведь мысль, которую она разоблачает, тоже инфантильна. И невежественна.

«Оно никогда не стало бы человеком, если бы уже им не было». Да что вы! Серьезно? Значит, ничто не может стать чем-либо, чем уже не является? А желудь – это дуб? А ураган – то же, что и едва заметный ветерок, из которого он вырос? Неужели вы примените свою догму и к эволюции? Уж не думаете ли вы, что в эволюционной истории был такой момент, когда у существа без личности родилась первая личность?

Палеонтологи могут до хрипоты спорить, к какому роду – скажем, Australopithecus или Homo – относится та или иная окаменелость. Но любой эволюционист знает, что должны были существовать особи, находившиеся ровно посередине. Настаивать на том, чтобы подгонять каждое ископаемое под критерии, соответствующие тому или иному роду животных, – эссенциалистская глупость. Никогда не было такого, чтобы мать-австралопитек родила ребенка Homo, поскольку любой когда-либо рожденный ребенок принадлежал к тому же виду, что и его мать. Вся система видовых ярлыков функционирует только для определенного момента времени – например, сегодняшнего дня, – когда все предки намеренно не берутся в расчет. Если бы каким-нибудь чудом каждый предок сохранился в виде окаменелости, то дискретное наименование видов было бы невозможным[199]. Креационисты напрасно радуются «пробелам» в геологической летописи, якобы создающим неудобства для эволюционистов, однако эти пробелы – подарок судьбы для систематиков, которые хотят, и не без причины, давать видам отдельные названия. Спорить, к какому роду, Australopithecus или Homo, относилось ископаемое «на самом деле», – это словно переругиваться насчет того, считать ли Джорджа «высоким». Его рост – пять футов десять дюймов. Разве это не все, что вам нужно знать?

Если бы машина времени могла доставить вам вашего прапра… (200 миллионов раз «пра-») …прадедушку, вы бы съели его с соусом тартар и ломтиком лимона. Он был рыбой. Однако вас соединяет с ним непрерывная цепь промежуточных предков, каждый из которых принадлежал к тому же виду, что его родители и его дети.

«Танцевала я с тем, кто танцевал с той, с кем танцевал принц Уэльский», – поется в песне. Я мог бы совокупиться с той, кто могла бы совокупиться с тем, кто мог бысовокупиться с той, кто могла бы совокупиться с тем, и так далее, кто – через достаточное количество шагов – мог бы спариться с предковой рыбой и произвести от нее плодовитое потомство. Если вернуться к нашей машине времени, то вы не смогли бы спариваться с австралопитеком (по крайней мере, плодовитого потомства такой союз не дал бы), но вас связывает с австралопитеками непрерывная цепь промежуточных форм, каждая из которых могла спариваться со своими соседями по цепи на любом из ее участков. И цепь эта, не прерываясь, уходит в глубь времен к той самой рыбе из девонского периода и продолжается еще дальше. Если бы не вымерли промежуточные формы, отделяющие человека от нашего предка, общего со свиньями (он напоминал землеройку и влачил свое существование в тени динозавров восемьдесят пять миллионов лет назад), и если бы не вымерли промежуточные формы, отделяющие того же самого предка от нынешних свиней, четкое разделение между Homo sapiens и Sus scrofa было бы невозможно. Вы могли бы совокупиться с X, который мог бы совокупиться с Y, который мог бы совокупиться с тем, кто… (добавьте несколько тысяч звеньев) …мог бы произвести плодовитое потомство от свиноматки.

Только человек с дискретным мышлением будет настаивать на том, чтобы раз и навсегда проводить черту между неким видом и давшим ему начало видом-предком. Эволюционные изменения постепенны: никакой вид никогда не отделялся четкой линией от своего предшественника[200].

В редких случаях промежуточные формы не удосуживаются вымереть – и суровая реальность ставит перед дискретным мышлением настоящую проблему. В Западной Европе серебристая чайка (Larus argentatus) и меньшая по размеру клуша (Larus fuscus) живут смешанными колониями и не скрещиваются. Это характеризует их как правильные, отдельные виды. Но если вы двинетесь по Северному полушарию на запад и будете изучать чаек на всем своем пути вокруг Северного полюса, то увидите, что от области к области светло-серый цвет серебристых чаек делается темнее. В итоге к тому моменту, как вы вернетесь в Западную Европу, они станут настолько темноокрашенными, что «превратятся» в более мелких клуш. Мало того, соседние популяции скрещиваются друг с другом на всем протяжении кольцевого ареала, притом что два вида, которые мы встречаем на смыкающихся краях кольца, в Британии, друг с другом не скрещиваются. Так различные это виды или нет? Только тот, над кем довлеет тирания дискретного мышления, будет чувствовать необходимость отвечать на подобный вопрос. Если бы не такой второстепенный факт, как вымирание промежуточных эволюционных звеньев, любой вид был бы связан с любым другим цепью взаимно скрещивающихся популяций, как это происходит у наших чаек.

Эссенциализм раскрывает свою уродливую сущность в расовой терминологии. Большинство так называемых афроамериканцев представляют собой результат смешения рас. Однако эссенциалистский образ мыслей так глубоко в нас въелся, что в американских официальных бумагах требуется отметить галочкой либо один, либо другой вариант в графе «раса / этническая принадлежность». Промежуточные варианты не предусмотрены. В современных Соединенных Штатах человек будет считаться «афроамериканцем», даже если, например, только у кого-то одного из восьмерых его прадедушек и прабабушек было африканское происхождение.

Колина Пауэлла и Барака Обаму называют чернокожими. У них действительно были чернокожие предки, но были и белые, так почему же мы не называем их белыми? Странный обычай – превращать эпитет «чернокожий» в культурный эквивалент доминантного генетического признака. Отец генетики Грегор Мендель скрещивал между собой горох с морщинистыми и с гладкими семенами, и у всего потомства семена были гладкими: гладкость «доминирует». Если один родитель белый, а другой чернокожий, дети рождаются с промежуточным типом внешности, однако на них навешивается ярлык «чернокожие» – и такая культурная метка передается следующим поколениям подобно доминантному аллелю, сохраняясь даже в тех случаях, когда только кто-то один из восьми прадедушек и прабабушек был родом из Африки, что может совершенно не сказываться на цвете кожи. Это расистская «метафора загрязнения» (на что обратил мое внимание Лайонел Тайгер), пресловутая «примесь дегтя». Аналогичное выражение «примесь известки» в нашем языке отсутствует, и он плохо приспособлен к тому, чтобы иметь дело с непрерывным спектром промежуточных форм. Точно так же как человек должен непременно находиться или не находиться за «чертой» бедности, мы классифицируем людей как «чернокожих», даже если на самом деле они представляют собой переходный вариант. Когда в каком-нибудь бюрократическом документе нам предлагают поставить отметку в графе «раса» или «национальность», я рекомендую зачеркивать ее и писать «человек».

Во время президентских выборов в США любой штат (за исключением Мэна и Небраски) должен в конце концов быть помечен как «демократический» или как «республиканский» – неважно, насколько поровну распределились там голоса. Каждый штат отправляет в коллегию выборщиков количество делегатов, пропорциональное численности населения штата. Пока все логично. Но дискретное мышление настаивает, чтобы все выборщики от одного и того же штата голосовали одинаково. Эта система, работающая по принципу «победитель получает все», обнаружила весь свой идиотизм на выборах 2000 года, когда во Флориде случилась ничья. Эл Гор и Джордж Буш получили одинаковое количество голосов, крошечная оспаривавшаяся разница была в пределах погрешности. Флорида отправляла в коллегию выборщиков двадцать пять делегатов[201]. Решать, какой из кандидатов заберет себе все двадцать пять голосов (а следовательно, и президентство), доверили Верховному суду. Поскольку была ничья, могло показаться разумным отдать тринадцать голосов одному кандидату и двенадцать – другому. Не имело значения, кто именно – Буш или Гор – получил бы тринадцать голосов: в любом случае президентом стал бы Гор. На самом деле он мог бы отдать Бушу аж двадцать два из двадцати пяти флоридских делегатов – и все равно победить на выборах.

Я не хочу сказать, что Верховному суду действительно следовало разбить выборщиков из Флориды на две фракции. Судьи обязаны соблюдать правила, какими бы дурацкими те ни были. Я скорее сказал бы, что, раз уж существует это никудышное правило отдавать все двадцать пять голосов неделимым блоком за одну партию, естественное чувство справедливости должно было склонить суд к тому, чтобы отдать двадцать пять голосов тому кандидату, который победил бы в случае, если бы голоса флоридских делегатов можно было разделить, – то есть Гору. Но сейчас я говорю о другом: сама идея коллегии выборщиков, действующей по принципу «победитель получает все», когда каждый штат представлен неделимым блоком делегатов, – не что иное, как поразительно недемократическое проявление тирании дискретного мышления. Почему так трудно признать, как это сделали Мэн и Небраска, что существуют промежуточные формы? Большинство штатов не «красные» и не «синие», а сложная смесь того и другого[202].

Правительства, суды и просто широкая публика обращаются к ученым, чтобы те давали определенный окончательный ответ – да или нет – на серьезные вопросы, касающиеся, к примеру, степени риска. Будь то новое лекарство, новый гербицид, новая электростанция или новая модель самолета, научного «эксперта» безапелляционным тоном вопрошают: «Безопасно ли это? Отвечайте на вопрос! Да или нет?» Тщетно ученый пытается объяснить, что безопасность и риск – понятия относительные. Некоторые вещи безопаснее других, и ничто не бывает абсолютно безопасным. Есть плавная шкала промежуточных звеньев и вероятностей, и нет четкого разрыва между безопасным и опасным. Впрочем, это уже другая история, и у меня не хватит здесь места ее обсуждать.

Но надеюсь, я сказал достаточно, чтобы навести вас на следующую мысль: незамедлительно требовать окончательного «да» или «нет», к чему так любят прибегать журналисты, политики и грозящие пальцем, задиристые законники, – это еще одна из безумных гримас некой разновидности тирании, а именно – тирании дискретного мышления, мертвой хватки Платона.

Вне всяких разумных сомнений?[203]

В суде – скажем, в ходе разбирательства по делу об убийстве – присяжных просят решить, вне всяких разумных сомнений, виновен человек или же невиновен. На некоторых территориях, в том числе в тридцати четырех американских штатах, за вердиктом «виновен» может последовать смертная казнь. Известно немало случаев, когда позднейшие доказательства, недоступные во время процесса, – в первую очередь результаты анализа ДНК – приводили к пересмотру давнего вердикта задним числом, а порой и к посмертной реабилитации.

Фильмы, где действие разворачивается в зале суда, точно передают напряжение, висящее в воздухе в тот момент, когда присяжные возвращаются, чтобы огласить вердикт. Все, включая адвокатов обеих сторон и судью, затаив дыхание ждут, когда старшина присяжных произнесет «виновен» или «невиновен». Однако если фразу «вне всяких разумных сомнений» понимать буквально, то ни у кого из присутствовавших от начала до конца на том же процессе, что и присяжные, никаких сомнений насчет их вердикта быть не должно. Не должно их быть и у судьи, который уже готов, как только услышит вердикт, либо приговорить подсудимого к смерти, либо освободить его с незапятнанной репутацией.

И однако же вплоть до возвращения присяжных этому самому судье вполне хватает «разумных сомнений», чтобы сидеть как на иголках в ожидании вердикта.

Одно из двух. Либо вердикт вынесен вне всяких разумных сомнений, и тогда никакого напряжения, пока присяжные совещаются, быть не может, либо же имеет место самая настоящая щекочущая нервы неопределенность – но тогда вы не вправе утверждать, что факты были установлены «вне всяких разумных сомнений».

Метеорологи, предсказывая погоду, оперируют не безапелляционными утверждениями, а вероятностями: «Вероятность дождя – 80 %». Присяжным это не дозволяется, однако на одном из заседаний, где я сам был присяжным, мне хотелось поступить именно так. «Каков вердикт: виновен или невиновен?» – «Вероятность вины: 75 %, Ваша честь». За такой ответ судьи и адвокаты предадут вас анафеме. Никаких оттенков серого, система настаивает на определенности: да или нет, виновен или невиновен. Судьи могут даже не признавать решения совета присяжных, если мнения тех разделились: их отправляют назад в совещательную комнату с предписанием не показываться на глаза до тех пор, пока не придут каким-то образом к единодушию. Какое уж там «вне всяких разумных сомнений»!

В науке, чтобы эксперимент принимали всерьез, он должен быть воспроизводимым. Не все опыты проводятся повторно, ибо не вечны наши жизни[204], но спорные результаты должны воспроизводиться – иначе мы не обязаны им верить. Вот почему физики всего мира дожидались повторения экспериментов, прежде чем рассматривать утверждение, будто нейтрино способны перемещаться со скоростью, превышающей скорость света, – и эта гипотеза в самом деле была в итоге отвергнута.

Разве лишить человека жизни или посадить его до конца дней в тюрьму – решение недостаточно серьезное для подтверждения повторным экспериментом? Я говорю не о пересмотре дела. И не об апелляции, хотя она желательна и к ней прибегают, если находят лазейку в законодательстве или когда обнаруживаются новые факты. Но представьте себе, что в каждом разбирательстве участвуют два совета присяжных, которые вместе присутствуют в зале суда и при этом не имеют права общаться друг с другом. Кто побьется об заклад, что они всегда будут выносить одинаковый вердикт? Неужели хоть кто-нибудь считает высокой вероятность того, что второй совет присяжных тоже оправдал бы О. Джея Симпсона?

Мне думается, что если бы опыт с двумя составами присяжных был поставлен многократно, то частота, с которой обе группы выносили бы одинаковый вердикт, лишь незначительно превышала бы 50 %. Однако любой результат менее 100 % заставит задуматься: на какой такой уверенности «вне всяких разумных сомнений» мы настаиваем, считая ее достаточной, чтобы отправить человека на электрический стул? И разве кто-нибудь поручится за то, что между двумя советами присяжных всегда будет стопроцентное согласие?

Вы спросите: неужели двенадцати человек недостаточно? Не аналогично ли это двенадцатикратно воспроизведенному эксперименту? Нет, не аналогично, поскольку присяжные не действуют независимо друг от друга: они заперты в одной комнате.

Любому человеку, хоть однажды заседавшему в совете присяжных (я заседал в них трижды), известно, что те, кто выражается веско и ясно, перетягивают остальных на свою сторону. Фильм «Двенадцать разгневанных мужчин» – это вымысел и, несомненно, преувеличение, но по сути все так и есть. Второй совет, где не было бы персонажа, которого сыграл Генри Фонда, признал бы мальчика виновным. Должен ли смертный приговор зависеть от той счастливой случайности, что исполнять обязанности присяжного вызовут человека, отличающегося особой проницательностью и убедительностью?

Я не утверждаю, что систему с двумя советами присяжных следует внедрить в практику. Подозреваю, что два независимых состава по шесть присяжных примут более справедливое решение, чем один, состоящий из двенадцати человек, но что делать в тех многочисленных (как я думаю) случаях, когда два совета окажутся не согласны друг с другом? Не станет ли такой подход равносилен систематической ошибке в пользу защиты? Я не могу предложить никакой хорошо продуманной альтернативы существующему положению дел, но все равно считаю его ужасным.

У меня есть серьезные подозрения, что двое судей, которым будет запрещено разговаривать друг с другом, придут к гораздо более высокому – возможно, даже приближающемуся к 100 % – уровню согласия. Однако и это предложение уязвимо для того возражения, что судьи, скорее всего, окажутся принадлежащими к одному общественному классу и к одной возрастной группе, а следовательно, будут разделять одни и те же предубеждения.

Я предлагаю лишь – в качестве необходимого минимума – признать, что фраза «вне всяких разумных сомнений» пуста и бессодержательна. Если вы поддерживаете систему с одним советом присяжных за то, что ее вердикты выносятся «вне всяких разумных сомнений», значит, вы непременно должны быть твердо уверены, что два совета присяжных всегда приходили бы к одному и тому же решению. А если вопрос стоит так, разве найдется хоть кто-нибудь, кто захочет поставить на стопроцентное согласие?

Сделать подобную ставку – все равно что заявить: «Мне незачем оставаться в суде, ожидая вердикта, поскольку он очевиден для любого, кто присутствовал на процессе от начала до конца, в том числе для судьи и адвокатов обеих сторон». Никакого напряжения. Никакой неопределенности.

Реальной альтернативы тут, возможно, и нет, но давайте не будем притворяться. Такое понятие, как отсутствие разумных сомнений, выставлено нашей судебной практикой на посмешище.

Но могут ли они страдать?[205]

Как удачно сформулировал великий философ-моралист Иеремия Бентам, основатель утилитаризма, «вопрос не в том, могут ли они рассуждать или могут ли они говорить, но в том, могут ли они страдать»[206]. Большинству людей эта мысль ясна, но с особенным беспокойством мы относимся к человеческим страданиям, поскольку нам смутно кажется очевидным, что способность того или иного вида живых существ к страданию должна иметь положительную корреляцию с его умственными способностями. Растения не думают, и полагать, будто они могут страдать, было бы явным чудачеством. То же, по всей вероятности, справедливо и по отношению к дождевым червям. Ну а как насчет коров?

И насчет собак! Мне с трудом верится, что Рене Декарт, отнюдь не будучи извергом, доводил свои философские убеждения, согласно которым разум есть только у людей, до такой крайней уверенности, что мог беззаботно распластать живое млекопитающее на доске и препарировать его. Кажется, он мог бы, вопреки своим теоретическим рассуждениям, позволить себе за недостатком доказательств усомниться в пользу животного. Но он принадлежал к давней традиции вивисекторов, куда относились Гален и Везалий, а потом еще Уильям Гарвей и многие другие.

Как им хватало духу это выносить: связывать веревками сопротивляющегося, кричащего зверя и, например, вскрывать его живое сердце? По-видимому, они верили в то, что так определенно высказал Декарт: будто животные, не являющиеся людьми, не имеют души и не чувствуют боли.

Теперь большинство из нас считает, что собаки и другие млекопитающие способны, как и человек, испытывать боль. Никакой достойный уважения ученый не последует сегодня ужасающему примеру Декарта и Гарвея и не станет препарировать живое млекопитающее без анестезии; а если станет, то его, помимо прочего, сурово покарает британское законодательство (однако беспозвоночные, даже осьминоги с их крупным мозгом, защищены куда хуже). Тем не менее большинство людей, судя по всему, полагает само собой разумеющимся, что способность испытывать боль прямо пропорциональна уровню интеллекта – способности рассуждать, думать, размышлять и тому подобное. Моя цель здесь – поставить эту бездоказательную посылку под сомнение. Не вижу вообще никаких причин для такой положительной корреляции. Мне кажется, боль – чувство примитивное, вроде способности различать цвета и слышать звуки. Кажется, это ощущение из тех, для переживания которых разум не требуется. Науку не интересуют наши «кажется», но по самой крайней мере не должны ли мы за недостатком доказательств усомниться в пользу животных?

Не входя в подробности интересной литературы, посвященной страданиям животных (см., например, прямо так и озаглавленный превосходный труд Мэриан Стэмп Докинз, а также ее следующую книгу «Почему нельзя пренебрегать животными»), назову дарвинистскую причину, по которой корреляция между умственными способностями и восприимчивостью к боли может даже быть отрицательной. Для этого сначала зададимся вопросом, зачем – с точки зрения дарвинизма – нужна боль. Она нужна как предупреждение, чтобы не повторять поступки, способные нанести организму урон. Не ударяйся пальцами ног, не дразни змею, не садись на шершня, не подбирай тлеющие угольки, как бы красиво они ни сверкали, старайся не прикусить язык. У растений нет нервной системы, чтобы учиться не воспроизводить вредоносные действия, и потому мы срезаем кочаны живого салата, не мучаясь угрызениями совести.

Кстати говоря, интересный вопрос: почему боль – это так чертовски больно? Почему бы не снабдить головной мозг неким аналогом красного флажка, безболезненно поднимаемого, чтобы предостеречь: «Больше так не делай»? В своей книге «Самое грандиозное шоу на Земле» я высказал предположение, что мозг может разрываться между различными противоречивыми стремлениями и быть подвержен соблазну «взбунтоваться» – скорее всего, из гедонистических побуждений – против насущных интересов индивидуальной генетической приспособленности, и тогда ему следует преподносить болезненный урок, дабы наставить на путь истинный. Но оставим это и вернемся к нашему первоначальному вопросу: какой корреляции – положительной или отрицательной – следует ожидать между интеллектом и способностью испытывать боль? Большинство людей, не задумываясь, по умолчанию считает корреляцию положительной. Но почему?

Не правдоподобнее ли будет мысль, что разумному виду вроде нашего нужно меньше боли – именно потому, что мы быстрее обучаемся и сами в состоянии додуматься, в чем наша польза и каких вредоносных действий нам следует избегать. Не убедительно ли предположить, что менее умные виды животных могут больше нуждаться в хорошей взбучке, дабы боль вдолбила им урок, который мы были бы способны усвоить и без таких мощных стимулов?

Если уж на то пошло, я прихожу к выводу, что у нас нет никаких принципиальных оснований думать, будто животные, не являющиеся людьми, испытывают боль менее остро, чем мы. И в любом случае нам следует истолковывать любые сомнения в их пользу. К таким вошедшим в обиход действиям, как клеймение скота, кастрация без обезболивания и бой быков, наша этика должна предписывать нам относиться так же, как если бы они совершались над людьми.

Я люблю фейерверки, но…

12 октября 1984 года участник Временной ИРА попытался убить премьер-министра, заложив бомбу в гранд-отеле Брайтона. Осуществить свою цель ему не удалось, несмотря на пятерых погибших и множество раненых. Хотели бы мы каждое 12 октября проводить общенациональные торжества, чтобы все запускали фейерверки в память об этом событии? А если бы мы вдобавок сжигали по всей стране чучела злоумышленника, Патрика Мэги, разве наше возмущение им не возросло бы еще больше?

Ночь костров с ее «Запомни, запомни…» и фейерверками празднуется в память о попытке массового убийства, предпринятой в 1605 году[207]. Теракт, пусть и неудавшийся, – дело довольно гадкое, чтобы его отмечать. Потому-то, разумеется, я и провел аналогию с преступным замыслом в брайтонской гостинице. Но от Гая Фокса нас отделяет более четырехсот лет – срок достаточно долгий для того, чтобы празднования в его честь наводили на мысли не о дурном вкусе, а о причудливости давней истории. Так что я не собираюсь занудствовать и быть ноябрьским брюзгой.

И я действительно люблю фейерверки. Всегда их любил. Впрочем, нахожу их более привлекательными не для ушей, а для глаз: ярко раскрашенное психоделическое небо, освещенные вспышками лица детей, размахивающих бенгальскими огнями, жужжание «огненных колес», называемых еще «колесами святой Екатерины» (и снова историческая дистанция помогает нам забыть, что происхождение этого названия тоже весьма отвратительно). Мне не очень понятно, в чем прелесть громких взрывов, но можно предположить, что некоторые люди их обожают, иначе производители не делали бы петарды такими шумными. В общем, не буду отрицать: фейерверки, даже звуки взрывов, – веселая штука, и я многие годы, с самого детства, очень радовался Ночи костров.

Однако, любя фейерверки, я люблю также и животных. В том числе людей, но сейчас речь не о них. А, например, о наших собачках Тихо и Кубе – двух существах из миллионов тех, кого каждый год по всей стране приводят в ужас крайне негуманные децибелы современных фейерверков. Если бы такое происходило только 5 ноября, еще бы куда ни шло. Но из года в год «пятое ноября» неуклонно расширяется в обе стороны[208]. Похоже, многие люди, купившие петарды, не в силах дотерпеть до Ночи Гая Фокса. Или же эта ночь доставляет им такое удовольствие, что они не могут устоять перед искушением воспроизводить ее потом недели напролет. Ну а в Оксфорде сезон фейерверков вообще ничем не ограничен и распространяется почти на все выходные учебного года.

Если бы дело было только в Тихо и Кубе, чья жизнь превращается в муку, я бы прикусил язык. Но когда я поделился в твиттере своими опасениями насчет шума, другие владельцы собак, а также кошек и лошадей прислали мне несметное количество откликов. Научные исследования подтверждают это субъективное впечатление. В ветеринарной литературе перечислено более пятидесяти измеримых симптомов физических страданий, причиняемых собакам звуками фейерверков. Иногда доходит до того, что в период фейерверков обычно ласковые собаки кусают от ужаса своих хозяев. По имеющимся данным, около 50 % собак и 60 % кошек страдают фейерверкофобией.

Теперь подумайте обо всех диких животных страны. А еще о коровах, свиньях и прочей живности, обитающей на фермах. Нет причин считать, будто дикие животные, которых мы не видим, пугаются меньше домашних любимцев, находящихся у нас перед глазами. Если подумать, все обстоит скорее наоборот: ведь рядом с окруженными любовью питомцами вроде Тихо и Кубы есть люди, чтобы их успокоить и утешить. Естественное окружение и мирные ночи диких животных внезапно, без предупреждения взрываются звуковым эквивалентом битвы времен Первой мировой. Кстати, среди тех, кто с сочувствием откликнулся на мои твиты, посвященные фейерверкам, были ветераны войн, страдающие современным аналогом боевого посттравматического синдрома, некогда свойственного участникам Первой мировой.

Как же быть? Я не стану призывать к полному запрещению фейерверков (что уже делалось в разных местах, в том числе в Северной Ирландии в эпоху конфликта 1960-х – 1990-х годов[209]). В большинстве случаев предлагают два компромисса. Первый: ограничить запуск фейерверков несколькими определенными датами вроде Ночи Гая Фокса и кануна Нового года. Другие особые поводы – большие вечеринки, балы и тому подобное – нужно будет согласовывать по индивидуальным запросам, примерно как в отдельных случаях получают разрешение включать громкую музыку. Другой выдвигавшийся компромисс: разрешить организацию фейерверков государственным органам, но не старым добрым частным лицам в собственном садике за домом. А я бы предложил третий компромисс, который, возможно, уменьшил бы необходимость в первых двух: разрешить фейерверки, радующие глаз, но наложить строгие ограничения на шум. Бесшумные петарды существуют.

Хотя подавляющее большинство ответов на мои твиты отличалось единодушием, имелось две разновидности возражений, требующих серьезного рассмотрения. Во-первых, не будет ли официальное запрещение фейерверков нарушением личных свобод? И во-вторых, не должно ли удовольствие для людей пользоваться приоритетом перед «всего лишь» чувствами животных?

Аргумент насчет личных свобод выглядит на первый взгляд убедительным. Несколько пользователей твиттера написали: то, чем люди занимаются в своем собственном саду, – их личное дело и ничье более, уж точно не предмет для назойливой опеки государства. Однако создаваемые громкими взрывами звуковые и ударные волны распространяются далеко за пределы чьего бы то ни было сада. Соседи, которым не нравятся вспышки и цвета фейерверка, могут отгородиться от них, задернув занавески. Но надежных способов отгородиться от громких взрывов не существует. Зашумленность особенно асоциальна в силу того, что от нее никуда не деться, – вот почему благотворительная организация «Общество по борьбе с шумом» так необходима.

Ну а как быть с возражением про «всего лишь» животных? Разве удовольствие для людей не важнее перепуганных собак, кошек, лошадей, коров, кроликов, мышей, ласок, барсуков и птиц? В нас глубоко коренится предубеждение, что человек значит больше, чем остальные животные. Это сложная философская проблема, и здесь не место в нее углубляться. Выскажу только пару соображений.

В первую очередь, хотя сознание и интеллект животных, не являющихся людьми, значительно уступают нашим с вами, их способность страдать – испытывать боль или страх – не зависит ни от сознания, ни от интеллекта[210]. Страх и боль Эйнштейна не сильнее страха и боли Сары Пэйлин. И нет никаких явных причин полагать, будто собака или барсук меньше способны страдать от боли или от страха по сравнению с каким угодно человеком.

В случае же с боязнью фейерверков у нас даже могут найтись основания ожидать противоположного. Люди понимают, что такое фейерверк. Человеческих детенышей можно успокоить словесным объяснением: «Все в порядке, солнышко, это просто фейерверк, это весело, не о чем переживать». С животными, не являющимися людьми, такое не сработает.

Не будем портить никому праздник. Однако фейерверки принесут почти столько же радости и без шума. А наше нынешнее безразличие к миллионам чувствующих созданий, не способных понять, что такое фейерверк, но вполне способных прийти от него в ужас, – это проявление крайнего, пусть обычно и неосознанного, эгоизма.

Послесловие
Надеюсь, эта заметка не производит впечатление излишней зацикленности на чисто британских, местечковых проблемах. Ночь Гая Фокса пришлась здесь просто к слову. Фейерверки засоряют звуковой фон многих стран мира, зачастую во время особых памятных дней вроде Четвертого июля в США или таких праздников, как индуистский Дивали или китайский Новый год. И повсюду животные одинаково растерянны и напуганы.

Кто будет объединяться против разума?[211]

Как мы умудрились дойти до того, что разум стал нуждаться в проведении митингов в свою защиту? Руководствоваться в жизни разумом – значит опираться на доказательства и логику. Поиск доказательств – единственный известный нам способ узнавать правду о реальном мире. А с помощью логики мы устанавливаем, какие последствия вытекают из имеющихся у нас доказательств. Кто может быть против того или другого? Увы, многие, вот почему «Митинг разума» необходим.

Разум – то, как он используется в колоссальном кооперативном предприятии, называемом наукой, – наполняет меня гордостью за Homo sapiens. Sapiens буквально переводится как «разумный», но мы стали достойны столь лестного эпитета, только когда сумели выползти из болота примитивных суеверий и простодушной веры в сверхъестественное, вооружившись разумом, логикой, наукой и истиной, основывающейся на фактах.

Теперь нам известен возраст нашей Вселенной (тринадцать-четырнадцать миллиардов лет) и возраст Земли (четыре-пять миллиардов лет). Мы знаем, из чего состоим мы сами и все прочие предметы (из атомов), откуда мы возникли (произошли путем эволюции от других видов) и почему все живые организмы так хорошо приспособлены к среде своего обитания (благодаря естественному отбору их ДНК). Нам известна причина смены дня и ночи (Земля вращается как волчок), зимы и лета (ось вращения Земли наклонена), и мы знаем, какова максимально возможная скорость передвижения чего бы то ни было (две трети миллиарда миль в час). Мы знаем, что такое Солнце (одна из миллиардов звезд галактики Млечный Путь) и что такое Млечный Путь (одна из миллиардов галактик в нашей Вселенной). Мы понимаем, какие причины вызывают оспу (вирус, который мы искоренили), полиомиелит (вирус, который мы почти искоренили), малярию (простейшее, которое все еще с нами, но мы над этим работаем), а также сифилис, туберкулез, гангрену, холеру (бактерии, и мы умеем убивать их). Мы построили самолеты, способные пересечь Атлантический океан за считаные часы, и ракеты, доставляющие людей живыми и невредимыми на Луну и высаживающие мобильных роботов на Марсе. Быть может, однажды мы спасем свою планету, изменив траекторию метеорита, похожего на тот, что – как нам теперь ясно – уничтожил динозавров[212]. Благодаря опирающемуся на доказательства разуму мы, к счастью, избавились от древних страхов перед призраками и демонами, злыми духами и джиннами, волшебными заклятиями и наложением порчи.

Так кто же будет объединяться против разума? Всем нам слишком хорошо знакомы утверждения, подобные следующим.


«Я НЕ ДОВЕРЯЮ ОБРАЗОВАННЫМ ИНТЕЛЛЕКТУАЛАМ – ПРЕДСТАВИТЕЛЯМ ЭЛИТЫ, КОТОРЫЕ ЗНАЮТ БОЛЬШЕ, ЧЕМ Я. ПРЕДПОЧТУ ПРОГОЛОСОВАТЬ ЗА ТОГО, КТО ПОХОЖ НА МЕНЯ, А НЕ ЗА ТОГО, КТО ДЕЙСТВИТЕЛЬНО КОМПЕТЕНТЕН, ЧТОБЫ БЫТЬ ПРЕЗИДЕНТОМ»


Чем еще, как не подобными умонастроениями, можно объяснить популярность Дональда Трампа, Джорджа Буша – младшего, Сары Пэйлин – политиков, щеголяющих своим невежеством как достоинством, полезным для победы на выборах?[213] Когда вы летите на самолете, то хотите, чтобы пилот был обучен аэронавтике и навигации. Вы хотите, чтобы оперирующий вас хирург разбирался в анатомии. Однако, выбирая президента для руководства громадной страной, вы предпочитаете голосовать за кого-нибудь невежественного и гордящегося своим невежеством – за человека, с которым вам было бы приятно пропустить по стаканчику, а не за того, кто подготовлен к высоким государственным должностям? Если вы такой избиратель, то не придете на «Митинг разума».


«Я ПРЕДПОЧТУ, ЧТОБЫ МОИ ДЕТИ ИЗУЧАЛИ НЕ СОВРЕМЕННУЮ НАУКУ, А КНИГУ, НАПИСАННУЮ В 800 ГОДУ ДО НАШЕЙ ЭРЫ НЕИЗВЕСТНЫМИ АВТОРАМИ, ЧЬИ ЗНАНИЯ И ОБРАЗОВАННОСТЬ СООТВЕТСТВОВАЛИ ИХ ЭПОХЕ. ЕСЛИ У МЕНЯ НЕТ УВЕРЕННОСТИ, ЧТО ШКОЛА ЗАЩИТИТ ДЕТЕЙ ОТ НАУКИ, БУДУ ОБУЧАТЬ ИХ НА ДОМУ»


Такому родителю «Митинг разума» по душе не придется. В 2008 году на конференции преподавателей естественно-научных дисциплин в Атланте, штат Джорджия, один учитель рассказал, как учащиеся «залились слезами», когда он сообщил им, что они будут изучать эволюцию. Другой поведал, как его ученики принимались кричать «Нет!» всякий раз, как он заговаривал об эволюции на своих уроках[214]. Если ты такой учащийся, «Митинг разума» не для тебя – разве что ты из предосторожности заткнешь уши, дабы в них не проникла нежелательная правда.


«СТАЛКИВАЯСЬ С ЧЕМ-ЛИБО ТАИНСТВЕННЫМ И НЕПОНЯТНЫМ, Я НЕ ИЩУ НАУЧНОГО ОБЪЯСНЕНИЯ, А СРАЗУ ПЕРЕСКАКИВАЮ К ВЫВОДУ, ЧТО ЭТО ЯВЛЕНИЕ СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННОЕ И ОБЪЯСНЕНИЯ НЕ ИМЕЕТ»


Таков был прискорбный, но вполне объяснимый стандартный подход человечества на протяжении почти всей нашей истории. Нам удалось перерасти его только за последние несколько столетий. А некоторые так его и не переросли, и если вы из их числа, то «Митинг разума» вас не заинтересует.

Вот уже в четвертый раз в этой заметке я говорю что-то вроде «„Митинг разума“ не для вас». Но разрешите мне закончить ее на более оптимистичной ноте. Даже если вы не привыкли руководствоваться в своей жизни разумом, если вы, допустим, относитесь к тем, кто активно питает к нему недоверие, почему бы не рискнуть? Отбросьте предрассудки, внушенные воспитанием или привычкой, и присоединяйтесь в любом случае. Если вы готовы к нам прислушаться и в вас есть искреннее любопытство, то вы наверняка узнаете что-то новое, возможно, развлечетесь, а быть может, даже поменяете свою точку зрения. И найдете этот опыт раскрепощающим и освежающим.

Должно быть, лет через сто в митингах разума не будет необходимости. Пока же она, увы, есть повсюду и может оказаться еще более явной в нынешнем году – году выборов[215]. Пожалуйста, приезжайте в Вашингтон и вставайте на защиту разума, науки и истины.

Похвала субтитрам, или Взбучка озвучке[216]

Легенда, чей первоисточник неизвестен, гласит, что Уинстон Черчилль, выступая однажды перед французской аудиторией и рассказывая об уроках, извлеченных им из прошлого, непреднамеренно вызвал взрыв хохота, произнеся: Quand je regarde mon derrière, je vois qu'il est divisе́ en deux parties е́gales[217]. Большинство англоговорящих достаточно понимают по-французски, чтобы уловить юмор ситуации. Но увы, в своем знании языков мы ушли не сильно дальше Черчилля. Какие бы языки мы ни изучали в школе – в моем случае это были французский и немецкий (а также, в рамках классического образования, латынь и древнегреческий, что, вероятно, повлияло и на методы, которыми мне преподавали современные языки[218]), – нам еще, пожалуй, удается немного читать на них, но наши разговорные навыки должны заставлять нас краснеть от стыда.

Когда я посещаю университеты в Скандинавии или в Нидерландах, там считается всеобщей нормой говорить по-английски совершенно свободно – а на самом деле сильно лучше большинства тех, для кого английский родной. То же можно сказать и почти о каждом, кто встречается мне там за пределами университета, будь то лавочники, официанты, таксисты, бармены или случайные прохожие, у которых я спрашиваю дорогу. Вы можете себе представить, чтобы турист в Англии обратился к лондонскому «водиле» по-французски или по-немецки? Да пусть хоть к члену Королевского общества – результат будет не сильно лучше.

Традиционное объяснение – в котором, вероятно, есть доля истины – звучит так. Именно потому, что английский столь широко распространен, у нас нет потребности изучать какой-либо другой язык. Биологи вроде меня склонны с подозрением относиться к «потребности» в качестве объяснения чего бы то ни было. Давным-давно опровергнутая альтернатива дарвинизму – ламаркизм – считает «потребность» движущей силой эволюции: предкам жирафов нужно было дотянуться до высокой листвы, и шеи благодаря их энергичным стараниям каким-то образом сделались длиннее. Однако, чтобы обратить «потребность» в действие, в рассуждениях должен быть еще один шаг. Предок жирафов изо всех сил тянул свою шею вверх, отчего кости и мышцы удлинялись и… ну, ты знаешь продолжение, милый мой мальчик[219]. Подлинный дарвиновский механизм, разумеется, таков: те особи жирафов, которые умели успешно удовлетворять свою потребность в листве, выживали и передавали следующим поколениям свою склонность к подобному умению.

Можно представить себе, как студент понимает свою потребность в английском языке для карьерных целей, и это становится причиной его усиленных стараний на занятиях. Наверняка бывает и так, что мы, для кого английский родной, приходим к осознанному решению не утруждать себя другими языками. Будучи молодым ученым, я брал уроки, чтобы подтянуть свой немецкий для участия в международных конференциях, и как-то услышал от коллеги: «О нет, не надо так делать – это же только поощрять их!» Но я сомневаюсь, что большинство из нас настолько циничны.

Думаю, имеет смысл рассмотреть всерьез следующее альтернативное объяснение – хотя бы только затем, что оно, в отличие от гипотезы про «потребность», предлагает возможность как-то исправить сложившееся положение дел. И снова мы отталкиваемся от той предпосылки, что в настоящий момент на английском говорят существенно больше, чем на любом другом из европейских языков. Однако затем наша мысль принимает иное направление. Мир подвергается непрестанной бомбардировке англоязычными (особенно американскими) фильмами, песнями, телепередачами и сериалами. Все европейцы находятся под ежедневным воздействием английского и усваивают его примерно тем же способом, каким дети обучаются родному языку. Младенцы не пытаются удовлетворить осознанную «потребность» в общении. Они без усилий схватывают свою родную речь, потому что она звучит вокруг. Даже взрослые могут что-то выучить таким образом, хотя наша детская способность усваивать язык и частично утрачивается с возрастом[220]. Мы же, англоговорящие, в большинстве своем лишены контакта с каким-либо языком, кроме родного. Даже в зарубежных поездках нам непросто совершенствовать свое владение языками, ведь столь многие из тех, кого мы встречаем, норовят поговорить по-английски.

И эта «теория погружения», в отличие от «теории потребности», подсказывает средство избавления от нашего одноязычного позора. Мы можем изменить практику, принятую на наших телеканалах. Каждый вечер по британскому телевидению показывают в новостях какого-нибудь зарубежного политика, футбольного тренера, пресс-секретаря полиции, теннисиста или случайного человека с улицы. Нам позволяют услышать несколько секунд французской или, скажем, немецкой речи, но затем оригинальный звук приглушают и накладывают поверх него голос переводчика (формально говоря, это не озвучка, а «одноголосный закадровый перевод»). Мне даже приходилось видеть, как такое делают с речами выдающихся ораторов и государственных деятелей – например, генерала де Голля. Это прискорбно по причинам, далеко выходящим за рамки основной темы моей статьи. Когда дело касается исторического лица, мы хотим слышать его собственный голос: модуляции, логические ударения, многозначительные паузы, тщательно продуманные переходы от сильных эмоций к спокойной уверенности. Не обязательно понимать слова, чтобы уловить подобные вещи. Мы не хотим слушать переводчика, бесстрастно произносящего текст, не хотим даже и такого, кто старался бы переводить с выражением. Возможно, Лоуренс Оливье или Ричард Бёртон превзошли бы генерала де Голля в ораторском искусстве, но мы-то хотим послушать именно этого государственного мужа. Всерьез он говорит или же просто заигрывает с галеркой? Как публика реагирует на его речь? Насколько хорошо ему удается подстраиваться под ее реакцию? Но оставим все это в стороне и вернемся к тому, с чего я начал: даже если говорящий – вовсе не де Голль, а рядовой гражданин, к которому обратились с вопросом на улице, нам хотелось бы иметь возможность изучать французский, немецкий, испанский или какой угодно другой язык примерно так же, как множество жителей континентальной Европы усваивают английский из телевизионных новостей.

Между прочим, силу «эффекта погружения» можно оценить по тому, как американские выражения перенимаются и распространяются среди британцев. А свойственная британской и американской молодежи манера говорить с восходящими интонациями – когда утверждения звучат как вопросы – объясняется, вероятно, популярностью австралийских мыльных опер. Я убежден, что тот же самый процесс, только происходящий в более глобальном масштабе – на уровне языка как такового, ответственен за хорошее владение английским, характерное для многих европейских наций.

Если же говорить о кинематографе, то все страны делятся на те, где дублируют, и те, где пользуются субтитрами. В Германии, Испании и Италии развита культура дубляжа. Высказывалось предположение, будто это связано с тем, что переход от немого кино к звуковому происходил там во время диктаторских режимов с их напыщенным стремлением поддерживать государственный язык. Скандинавы и голландцы, напротив, используют субтитры. Мне говорили, что немецкие зрители способны узнавать голос, скажем, «немецкого Шона Коннери» так же легко, как мы распознаем своеобразный тембр голоса самого Коннери. Такая подлинная озвучка – процесс дорогостоящий и требующий высокого мастерства, в том числе тщательного соответствия движениям губ[221].

Когда речь идет о художественных фильмах, можно найти заслуживающие уважения аргументы в пользу дубляжа, хотя я всегда предпочитаю субтитры. Но, как бы то ни было, я говорю не о дорогостоящем дубляже кинофильмов и телеспектаклей, когда речь синхронизируется с губами актеров, а о новостныхвыпусках-однодневках, где выбор стоит между двумя дешевыми стратегиями: либо субтитры, либо приглушение оригинального звука и закадровый перевод. По-моему, никаких достойных доводов в защиту закадрового перевода не существует. Субтитры просто-напросто всегда лучше.

Нелепо сомневаться в том, что времени для подготовки субтитров в программах новостей будет достаточно. Почти все репортажи, которые мы видим, показываются не в прямом эфире, а в записи, так что времени на написание текста субтитров хватит с лихвой. Даже в случае прямых репортажей и даже если забыть о (все еще несовершенном) компьютерном переводе, скорость подготовки субтитров – не проблема. Единственный более или менее серьезный аргумент, какой мне доводилось слышать в пользу озвучки: слепые люди не могут читать субтитров. Ну а глухие люди не могут слышать переводчика, и в любом случае современные технологии предлагают сносные решения как для тех, так и для других. Сильно подозреваю, что если вы попросите кого-нибудь из телевизионной администрации объяснить существующую переводческую политику, то не услышите в ответ ничего более вразумительного, чем: «Мы всегда так делали, и мысль использовать субтитры просто никогда не приходила нам в голову»[222].

Есть и те, кто, по их словам, «предпочитает» закадровый перевод субтитрам. Полагаю, что мой абзац про генерала де Голля свидетельствует о противоположных личных предпочтениях. Но вкусы меняются и, как бы то ни было, нередко распределяются практически поровну. Я же хочу отстоять ту точку зрения, что переменчивые личные предпочтения не должны перевешивать несомненных образовательных преимуществ, которые имеются только на одной чаше весов из двух. У меня есть серьезные подозрения, что переход к постоянному использованию субтитров улучшит наши языковые навыки и в какой-то мере избавит нас от нашего национального позора.

Послесловие
Через несколько месяцев после публикации этой заметки я написал еще одну статью для журнала Prospect, где опять говорил о том, что стараюсь улучшить свой немецкий. Причиной я указал – отчасти в шутку, но не совсем – то, что мне «стыдно быть англичанином»: главным образом из-за той ксенофобии, что привела к голосованию за Брексит, но еще в связи со слабыми способностями моей нации к иностранным языкам.

Если бы я правил миром…

Как часто мы бормочем в сердцах что-нибудь вроде: «Вот если бы я правил миром…» Однако, когда редактор внезапно предлагает не стесняться и продолжить[223], впадаешь в ступор. Легкомысленных ответов можно выдать сколько угодно: запретить жевательную резинку, бейсболки и паранджи, а также установить во всех поездах глушители мобильной связи. Но подобная мелочность недостойна оказанного редакцией доверия. Как насчет противоположной крайности: утопических, прожектерских предписаний всеобщего счастья – отмены голода, преступности, бедности, болезней и религии? Слишком нереалистично. Так что вот вам мой осуществимый и потому скромный, но все же небесполезный замысел: если бы я правил миром, я бы уменьшил значимость должностных инструкций, заменив их везде, где только возможно, человеческим благоразумием.

Эти строки я пишу в самолете, только что пройдя досмотр в аэропорту Хитроу. Симпатичная молодая мама была удручена тем, что ей не позволили взять на борт тюбик крема для ее дочурки, страдающей экземой. Сотрудник службы безопасности был вежлив, но тверд. Не разрешил даже выдавить небольшое количество в крохотную баночку. Я не в силах понять, чем была плоха эта идея, но правила неумолимы. Он предложил привести свою начальницу, которая пришла и была не менее вежлива, однако тоже не сумела вырваться из стальных тисков должностных инструкций[224].

Я ничем не мог помочь, только тщетно порекомендовал веб-сайт, где один химик объясняет во всех восхитительно комичных подробностях, чем именно на самом деле нужно запастись, чтобы из двух жидких компонентов изготовить работающую бомбу после многочасовых трудов в туалете самолета, используя несметные количества льда из ведерок для охлаждения шампанского, беспрерывно передаваемых через дверь услужливыми стюардессами.

Запрет проносить на борт самолета любые количества жидкостей и мазей, за исключением ничтожных, демонстративно нелеп. Он возник как одно из тех показательных мероприятий в стиле «посмотрите, мы действуем решительно», которые устраиваются, дабы тупые дандриджи[225], вершащие наши судьбы, чувствовали себя необходимыми и занятыми делом.

То же самое можно сказать и о необходимости разуваться (еще одна жемчужина официозного уолли-худа[226], глядя на которую Бен Ладен наверняка победоносно ухмыляется в бороду), и о прочих бессмысленных процедурах. Но позвольте мне перейти к обобщению. Своды правил – сами по себе плод человеческих суждений. Зачастую ошибочных, но в любом случае сформулированных людьми, которые вовсе не обязательно были мудрее или квалифицированнее тех, кому затем приходится претворять эти правила в жизнь.

Никто из свидетелей той сцены в аэропорту не мог, будучи в здравом уме, всерьез опасаться, что женщина планирует взорвать себя на борту самолета. Первая подсказка: она летела с детьми. Просматривались и другие, как то: бесстыдная открытость ее лица и волос, отсутствие у нее Корана, коврика для молитв и длинной черной бороды, ну и, наконец, абсурдность самой идеи, будто ее тюбик с кремом мог хоть за миллион лет каким-то чудом превратиться во взрывчатку (уж точно не в лабораторных условиях тесной туалетной кабинки). Сотрудник службы безопасности и его начальница были живыми людьми, и им явно хотелось повести себя достойно, но они были бессильны – загнаны в тупик должностной инструкцией. Всего лишь бумажкой, покрытой не поддающимся изменениям чернильным узором, которая, в отличие от пластичной ткани человеческого мозга, неразборчива, бесчувственна и негуманна.

Это не более чем единичный пример, и он может показаться незначительным. Но я уверен, что вы, дорогой читатель, сможете перечислить с полдюжины подобных эпизодов, известных вам по собственному опыту[227]. Поговорите с любым врачом или медсестрой и послушайте, как их раздражает необходимость проводить существенную часть своего времени за заполнением форм и проставлением галочек. Кто искренне считает такую трату ценного времени квалифицированных специалистов – времени, которое они могли бы посвятить заботе о пациентах, – разумной? Никто, ни один живой человек, даже если он юрист. Одна лишь бездумная должностная инструкция.

Как часто преступники остаются на свободе из-за «несоблюдения формальностей»? Возможно, производивший арест полицейский перепутал слова, когда произносил официальное предостережение. Решения, серьезно влияющие на человеческую жизнь, могут воспрепятствовать судье благоразумно вынести приговор, который буквально все присутствующие в зале суда – в том числе нередко даже сам обвиняемый и его защитник – сочли бы справедливым.

Разумеется, все не так просто. Свободой действий можно злоупотреблять, и своды правил необходимы, чтобы предохранять нас от этого. Но равновесие уж слишком сместилось в сторону маниакального благоговения перед правилами. Должны существовать способы возродить практику разумных решений и низвергнуть неумолимую тиранию слепого следования инструкциям, не открывая дороги для злоупотреблений. Если бы я правил миром, то занялся бы поиском этих способов[228].

Часть VI. Священная истина о природе

Заглавие настоящего раздела вторит замечанию из открывающего книгу эссе, что учеными «истине о природе отводится почти что священный статус». Там речь шла о неприкосновенности научной истины, здесь же я воспользовалась этой фразой, чтобы возвестить серию текстов, прославляющих то, как истина отражается в реальности – при наблюдении великолепия и сложности мира природы. В центре раздела две статьи, вдохновленные богатейшим из всех культовых мест для экологов, непревзойденным объектом паломничества страстных дарвинистов – Галапагосскими островами.

Впрочем, начинаем мы не с экваториальных пляжей, а с вещей в высшей степени отвлеченных: с такого понятия, как время, – с темы, которую Докинз затронул в своей речи на открытии выставки «Самое время». Эту речь и заключительную заметку раздела объединяет их лирическая, даже элегическая задумчивость, перемежающаяся ласковым любованием такими причудами и странностями окружающей нас природы – нелепо восхитительной и восхитительно нелепой, – как тихоокеанские черви палоло, ради размножения совершающие массовую самоампутацию, или попугаи какапо, что по рассеянности забывают о своей неспособности летать и, теряя голову, самонадеянно бросаются с дерева, дабы замертво упасть на землю.

Тема времени находит продолжение и в двух последующих «рассказах», чьи заголовки вызывают в памяти названия глав, составивших «Рассказ предка» – самую оригинальную и всеобъемлющую книгу Ричарда. Написанные во время путешествия на Галапагосы в 2005 году, они пронизаны восторгом пилигрима, попавшего в преисполненную сюрреализма Аркадию. Слоновая и морская черепахи – центральные персонажи, давшие рассказам их заглавия, – служат поводом обсудить извилистый путь из воды на сушу (и иногда обратно), пройденный жизнью на невообразимо громадном протяжении геологических эпох.

Завершается раздел предисловием к чудесной книге Дугласа Адамса и Марка Каруардина, воспевающей как этот хрупкий райский уголок, так и хрупкость биоразнообразия всей нашей планеты, – к новому, доработанному изданию «Последней возможности увидеть». Вряд ли стоит удивляться, что тон заметки меланхоличен. Дело не только в том, что сама книга представляет собой элегию исчезающим видам, оказавшимся на грани вымирания, но и в том, что в момент написания предисловия к ней его автор, как и бесчисленное множество прочих людей, оплакивал безвременную кончину Дугласа Адамса – юмориста, гуманиста и певца науки, трагически покинувшего нас всего в сорок девять лет. Это одновременно и гимн бесценным богатствам нашей живой планеты, и плач о невосполнимой утрате.

Дж. С.

Самое время[229]

Время – весьма таинственная штуковина: почти столь же неуловимая и не поддающаяся определению, сколь и сознание как таковое. Кажется, будто оно течет, «как стремительный поток»[230], но какая сила им движет? Нас не покидает ощущение, что настоящее – единственный момент времени, который действительно существует. Прошлое – призрачная память, будущее – туманная неопределенность. Физики же видят это все иначе. В их уравнениях настоящее не обладает привилегированным статусом. Доходит до того, что некоторые современные физики характеризуют настоящее как иллюзию – как продукт мышления наблюдателя.

А для поэтов время – что угодно, но только не иллюзия. Они просят его хотя бы на денек задержать свой караван[231], слышат, как мчится крылатая мгновений колесница[232], стремятся оставить след своего пути в песках времен[233] и жалуются на нехватку времени, мешающую взглянуть вокруг[234]. Нередко можно услышать, что «отлагание – тать времени»[235], и, судя по пословице, совершенно точно известно, сколько времени нужно уделять потехе. Археологи откапывают его ровесников – алые города[236]. Хозяева пабов говорят засидевшимся джентльменам, что оно вышло. Мы его растрачиваем, проводим, тянем, транжирим, убиваем.

Задолго до появления часов и календарей мы – а на самом деле все животные и растения – измеряли свою жизнь астрономическими циклами. Вращением великих небесных циферблатов: Земли вокруг своей оси, Земли вокруг Солнца и Луны вокруг Земли.

Мимоходом замечу, что удивительно, как много людей думает, будто летом Земля ближе к Солнцу, чем зимой. Будь оно так, к австралийцам зима приходила бы в то же время, что и к нам. Вопиющий пример такого северополушарного шовинизма можно найти в одном научно-фантастическом произведении, где группа космонавтов, прилетевшая к какой-то далекой звезде, тоскует по родной планете: «Подумать только, на Земле сейчас весна!»

Третьи великие небесные часы, обращение Луны, влияют на живых существ главным образом посредством приливов и отливов. Многие морские создания упорядочивают свою жизнь в соответствии с лунным календарем. Тихоокеанский червь палоло, Palolo viridis или Eunice viridis, живет в расщелинах коралловых рифов. Ранним утром двух определенных октябрьских дней последней четверти луны задние концы всех червей одновременно отламываются и плывут к поверхности в неистовом стремлении размножаться. Это очень своеобразные задние концы: у них даже есть собственная пара глаз.

То же самое повторяется через двадцать восемь дней, в последней четверти ноябрьской луны. Это расписание настолько предсказуемо, что островитяне точно знают, когда им следует выходить на своих каноэ, чтобы собирать извивающиеся задние концы палоло, ценимые как деликатес.

Обратите внимание, что для достижения такой синхронности червям не нужно никакого определенного небесного сигнала. Скорее каждый палоло независимо от других накапливает информацию на протяжении многих лунных циклов. Все они совершают одни и те же расчеты на основании одних и тех же данных, чтобы, подобно хорошим ученым, прийти к одинаковым выводам и отбросить свои задние концы одновременно.

Похожую историю можно рассказать и о растениях, синхронизирующих свой сезон цветения благодаря улавливанию постепенных изменений продолжительности дня. Таким же способом многие птицы выбирают время для сезона размножения. Это легко продемонстрировать, используя искусственное освещение, которое включается и выключается по таймеру, имитирующему длину светового дня, характерную для разных времен года.

У большинства животных и растений – а вероятно, вообще у всех живых клеток – есть внутренние часы, спрятанные в глубине биохимических процессов. Наличие биологических часов проявляется во всевозможных физиологических и поведенческих ритмах, поддающихся измерению десятками различных способов. Они связаны с внешними, астрономическими, часами и, как правило, синхронизированы с ними. Но вот что интересно: если изолировать биологические часы от внешнего мира, они несмотря ни на что будут продолжать идти. Это подлинно внутренние часы. Дискомфорт, который мы испытываем, когда наши внутренние часы переустанавливаются под влиянием внешнего цайтгебера[237] – перемещения на существенно отличающуюся от прежней долготу, – называется синдромом смены часовых поясов.

Само понятие долготы, разумеется, теснейшим образом связано со временем. Победу в длительном соревновании на точное определение долготы, развернувшемся в XVIII веке, Джону Гаррисону принесло не что иное, как часы, остававшиеся точными даже во время морских путешествий. Перелетные птицы тоже пользуются своими внутренними часами для сходных навигационных целей.

Вот вам очаровательный пример внутренних часов. Как вы знаете, у рабочих пчел имеется код, при помощи которого они сообщают своим соседкам по улью, в какой стороне обнаружили пищу. Этот код – танец по траектории в форме восьмерки, исполняемый внутри улья на вертикальной поверхности сот. В центре напоминающей восьмерку фигуры есть прямой отрезок, чье направление и указывает, куда лететь за взятком. Поскольку танец происходит в вертикальной плоскости, в то время как поиски пищи осуществляются в плоскости горизонтальной, требуется некое условное обозначение. Оно заключается в том, что направление вверх по вертикальной поверхности сот указывает на местоположение солнца в горизонтальной проекции. Танец, в котором прямолинейный пробег направлен точно вверх по стенке сот, сообщает другим пчелам, что следует вылетать из улья и двигаться строго в сторону солнца. А танец с прямолинейным пробегом, отклоняющимся от вертикали вправо под углом 30°, сообщает остальным пчелам: «Покидайте улей и летите, отклонившись на 30° вправо от солнца».

Что и говорить, явление весьма поразительное, и, когда Карл фон Фриш впервые его обнаружил, многие отказывались верить. Но это правда[238]. На самом деле все еще невероятнее, что напрямую возвращает нас к понятию времени. У использования солнца в качестве ориентира есть один недостаток. Оно движется. Точнее, из-за вращения Земли вокруг собственной оси нам кажется, будто в течение дня солнце перемещается (в Северном полушарии – слева направо). Как пчелы решают эту проблему?

Фон Фриш попробовал в качестве эксперимента запереть пчел на несколько часов в улье, использовавшемся им для наблюдений. Пчелы продолжали танцевать. Но он заметил нечто воистину слишком хорошее, чтобы быть правдой. По мере того как текли часы, танцующие пчелы медленно поворачивали направление прямолинейного пробега своего танца, так что информация о местонахождении пищи оставалась правдивой, несмотря на меняющееся положение солнца. А ведь танцевали они внутри улья и, следовательно, солнца видеть не могли. Но они «знали», что солнце будет двигаться по небу, и использовали свои внутренние часы, чтобы компенсировать его перемещение.

Если поразмыслить, это означает, что прямой отрезок в траектории танца тоже движется – подобно часовой стрелке обычных часов (хотя и вдвое медленнее). Но только (в Северном полушарии) против часовой стрелки, как тень в солнечных часах. Если бы вы были фон Фришем, разве вы бы не умерли счастливыми, сделав такое открытие?

Солнечные часы оставались предметом первой необходимости даже после изобретения механических часов – чтобы подводить механические и сверять их с великим небесным циферблатом. Получается, что знаменитый стишок Хилэра Беллока довольно несправедлив:

Мы – солнечные часы и заняты делом привычным:
Всегда и во всем уступать часам обычным.
Менее известно то, что Беллок посвятил солнечным часам целую серию стихов, порой забавных, а порой и мрачных – более в духе того раздела нашей выставки, что озаглавлен «Борьба со временем»:

Как долго тень ползет, но как
Потом внезапен мрак! Лишь мрак!
Ползи, о тень! Часы, бегите! Вы
Мне неподвластны. Я же вам – увы.
Безмолвно каждый час теснит соседний:
Любой вас ранит, но убьет последний.
За исключеньем редких дней погожих,
Мы здесь для развлечения прохожих.
Мы – солнечные часы, не тем боком стоим на лужайке,
Пятьдесят фунтов мы стоили дуре-хозяйке[239].
Вы можете вспомнить этот последний стишок, когда, обходя выставку, встретите изящные карманные солнечные часы со встроенным компасом, без которого они были бы бесполезны.

Говоря о великих небесных часах, я не выходил за рамки одного года, однако в принципе существуют астрономические часы и куда большего масштаба. Нашему Солнцу требуется около двухсот миллионов лет, чтобы обернуться вокруг центра Галактики. Насколько мне известно, к этим космическим часам не приурочен ни один биологический процесс[240].

Самый медленный хронометр, чье влияние на живую природу когда-либо всерьез рассматривалось, – массовые вымирания, происходящие приблизительно каждые двадцать шесть миллионов лет. В пользу существования такой периодичности говорят результаты замысловатого статистического анализа палеонтологической летописи на предмет интенсивности вымирания видов. Все это спорно и отнюдь не доказано окончательно. Массовые вымирания, несомненно, случаются – по крайней мере одно из них произошло шестьдесят пять миллионов лет назад, когда исчезли динозавры, и было вызвано ударом кометы. Сомнительнее то, что вероятность подобных событий достигает своего пика каждые двадцать шесть миллионов лет[241].

Еще одни гипотетические астрономические часы с периодичностью больше года представляют собой одиннадцатилетний цикл солнечной активности, которым, вероятно, объясняются всплески численности таких арктических млекопитающих, как, например, рысь и американский беляк. Эту закономерность подметил Чарльз Элтон – тот великий оксфордский эколог, что изучал отчеты по пушному промыслу «Компании Гудзонова залива». Но и данная теория остается спорной.

Уважаемый директор, вы пригласили биолога, чтобы открыть выставку, – так не удивляйтесь теперь, что вас потчуют рассказами о пчелах, червях палоло и зайцах-беляках. Вы могли бы позвать археолога, и тогда мы бы все сейчас увлеченно слушали о дендрохронологии и о радиоуглеродном анализе. Палеонтолог поведал бы нам о калий-аргоновом датировании и о том, что человеческий разум практически не в состоянии осознать абсолютную бескрайность геологического времени. Геолог привел бы одно из тех сравнений, при помощи которых мы пытаемся – как правило, безрезультатно – прочувствовать давность геологических эпох. Свою любимую метафору я уже использовал в одной из книг. Сразу оговорюсь, что придумал ее не я. Вот она:

Раскиньте руки как можно шире, будто пытаясь охватить всю эволюцию от ее начала, находящегося у крайнего кончика пальцев вашей левой руки, до сегодняшнего дня – у крайнего кончика пальцев правой. На всем пути, минующем срединную линию вашего тела и довольно далеко заходящем за правое плечо, жизнь будет представлена исключительно бактериями. Мир многоклеточных беспозвоночных расцветет примерно в районе вашего правого локтя. Динозавры возникнут в середине правой ладони, а вымрут около последнего сустава пальцев. Всю историю Homo sapiens и его предшественника Homo erectus можно будет состричь вместе с ногтями. Ну а письменная история: вавилоняне, ассирияне, что шли как на стадо волки[242], иудейские патриархи, римские легионы, Отцы церкви, династии фараонов, незыблемые законы мидийские и персидские, Троя и греки, Наполеон и Гитлер, «Битлз» и «Спайс гёрлз» – все они и все, кто их знал, улетят вместе с пылью от одного легкого прикосновения пилки для ногтей.

Будь я историком, я рассказывал бы вам байки о том, как воспринимали время разные народы. Как в одних культурах оно считалось цикличным, а в других – линейным и как сильно это влияло на все отношение людей к жизни. О том, что мусульманский календарь основан на лунном цикле, в то время как наш – на годичном. О том, как делались часы раньше – до того как Галилей, выводя законы колебаний маятника, использовал в качестве хронометра собственное сердце, а инженеры усовершенствовали спусковой механизм. Я добавил бы, что еще в X веке до нашей эры у китайцев были часы со спусковым механизмом, приводившиеся в движение водой.

Я сказал бы мимоходом, что градуировка египетских водяных часов должна была меняться в зависимости от времени года, поскольку часом в Древнем Египте называлась одна двенадцатая времени между рассветом и закатом – таким образом, летний час был длиннее зимнего. Об этом необычном факте мне сообщил Ричард Грегори, который, очень мягко выразившись, заметил: «Должно быть, ощущение времени у египтян весьма отличалось от нашего…»

Если бы я был физиком или космологом, то мои рассуждения на тему времени были бы, пожалуй, поразительнее всего. Я бы постарался (вероятно, безрезультатно) объяснить, что Большой взрыв положил начало не только Вселенной, но и времени как таковому. На очевидный вопрос, что же было раньше, правильный ответ – ну или, по крайней мере, тот, в котором физики тщетно пытаются убедить нас, – состоит просто-напросто в неправомерности вопроса. Применять слово «раньше» по отношению к Большому взрыву – это как идти на север от Северного полюса.

Будь я физиком, я постарался бы растолковать, каким образом в средствах передвижения, развивающих скорость, сопоставимую со скоростью света, время автоматически замедлялось бы – и это было бы заметно только снаружи транспортного средства, но не внутри него. Путешествуя по космосу на таких громадных скоростях, вы могли бы вернуться на Землю через пятьсот лет, практически не постарев. И дело тут отнюдь не в целебном воздействии скоростных перемещений на человеческий организм. Воздействию подвергается само время. Вопреки ньютоновской космологии, время не абсолютно.

Некоторые физики даже готовы рассматривать возможность настоящих путешествий в прошлое, что должно быть, полагаю, мечтой любого историка. Я нахожу почти комичным, что одно из главных возражений против этого строится на парадоксе: «А если ты убьешь собственную прабабушку?!»[243] В ответ писатели-фантасты снабжают своих путешественников во времени строгим кодексом поведения: каждый обязан дать клятву не вмешиваться в исторический процесс. Интуитивно же кажется, что барьеры, возведенные самой природой, должны быть прочнее ненадежных людских законов и договоренностей.

Также, будучи физиком, я бы обсудил с вами, симметрично время или же асимметрично. Насколько глубоко отличаются процессы, идущие вперед во времени, от процессов, идущих в обратную сторону? Насколько фундаментальны различия между фильмом, прокручиваемым задом наперед и показываемым как обычно? Судя по всему, законы термодинамики обеспечивают наличие асимметрии. Как хорошо известно, взболтав желток с белком, обратно их уже не разделишь, а разбитое стекло само не соберется заново.

Разворачивает ли термодинамическую стрелу биологическая эволюция? Нет, поскольку закон возрастания энтропии применим только к закрытым системам, а жизнь – система открытая: она плывет против течения благодаря энергии, получаемой извне. Но у эволюционистов тоже имеется свой вариант вопроса про направленность стрелы времени. Звучит он так: «Прогрессивна ли эволюция?»

Что ж, я, может, и не физик, но я эволюционный биолог, и вам лучше не искушать меня распространяться на эту захватывающую тему.

Что еще оратор может сделать со временем – это превысить его лимит. Мы здесь главным образом ради выставки «Самое время». Вчера у меня была уникальная возможность осмотреть ее, и могу вам сказать: она во всех отношениях восхитительна. С огромным удовольствием объявляю ее открытой.

Послесловие
Перечитывая свою речь, я осознаю, насколько дразняще короткими могут показаться мои научные зарисовки о времени – недостаточными, чтобы объяснить что-либо как следует. Меня оправдывает то, что моей задачей как раз и было раздразнить посетителей, воодушевить их, чтобы они проследовали на выставку и, наслаждаясь ею, размышляли о времени.


Кстати говоря, есть мнение, что Эшмоловский музей должен бы называться Традескантовским, поскольку изначально он был основан для размещения коллекций, собранных двумя Джонами Традескантами, отцом и сыном. Традескантовские коллекции приобрел (по словам некоторых, сомнительным путем) Элиас Эшмол (1617–1692), который завещал их Оксфордскому университету, продолжившему их пополнять. В 1850-х годах собранные Традескантами естественно-научные экспонаты переехали в только что отстроенный университетский Музей естественной истории, и Эшмоловский музей стал по большей части галереей искусств.


Имеются также доводы – совершенно другого рода – в пользу того, чтобы переименовать и сам Музей естественной истории, поскольку очень многие оксфордские туристы убеждены, что он назван в честь Питт-Риверса. Однако Музей Питт-Риверса, хотя он и соединен с основным музейным корпусом, представляет собой совершенно независимое учреждение, обладающее выдающейся коллекцией этнографических изделий, сгруппированных не по регионам, как обычно бывает, а по функции: все рыболовные сети собраны вместе, все флейты, все хронометры и так далее. Чтобы избежать массовой путаницы с Музеем Питт-Риверса, я предложил назвать Музей естественной истории именем Гексли. Название «Традескантовский» восстановило бы справедливость по отношению к событиям XVII века, но породило бы новую путаницу. А имя Гексли было бы присвоено в честь победы, которую тот якобы одержал в ходе «большого спора» с епископом Сэмом Уилберфорсом, проходившего в стенах недавно построенного музея. Должен сказать, что сам испытываю смешанные чувства по поводу своего предложения, так как имеются причины считать масштабы той «победы» преувеличенными.

Рассказ слоновой черепахи: острова в островах[244]

Я пишу, будучи на судне в акватории архипелага Галапагос, самые знаменитые обитатели которого – гигантские слоновые черепахи, также называемые галапагосскими, а самый знаменитый посетитель – тоже гигант, но мысли – Чарльз Дарвин. Вот что он писал о Галапагосских островах в своем отчете о путешествии на корабле ее величества «Бигль» еще задолго до того, как основная мысль «Происхождения видов» оформилась у него в голове:

Естественная история этих островов в высшей степени интересна и вполне заслуживает внимания. Большинство органических произведений – создания аборигенные, нигде в других местах не встречающиеся; даже между обитателями отдельных островов существует разница; впрочем, все они обнаруживают явное родство с обитателями [Южной] Америки, хотя острова отделены от этого материка пространством открытого океана шириной от 500 до 600 миль. Архипелаг представляет собою замкнутый мирок… Принимая во внимание малые размеры этих островов, мы тем более изумляемся многочисленности этих аборигенов и ограниченности их распространения. <…> …Мы подходим тут, по-видимому, несколько ближе к великому факту – этой тайне из тайн – первому появлению новых существ на нашей земле[245].

В соответствии со своим додарвиновским образованием молодой Дарвин называл «аборигенными созданиями» то, что мы сегодня назвали бы эндемичными видами – то есть возникшими на островах и нигде более не встречающимися. Тем не менее он уже испытывал нечто большее, чем легкое подозрение, по поводу той великой истины, которой ему суждено было озарить мир в годы своей могущественной зрелости. Так, о мелких птичках, ныне называемых Дарвиновыми вьюрками, он писал:

Наблюдая эту постепенность и различие в строении в пределах одной небольшой, связанной тесными узами родства, группы птиц, можно действительно представить себе, что вследствие первоначальной малочисленности птиц на этом архипелаге был взят один вид и видоизменен в различных целях[246].

То же самое он мог бы сказать и о слоновых черепахах, поскольку мистер Лосон, вице-губернатор, сообщил ему, что

…черепахи на разных островах различны и что он наверняка мог бы сказать, с какого острова какая привезена. Сначала я не обратил должного внимания на это утверждение и даже отчасти смешал коллекции, собранные на двух из этих островов. Я и не помышлял, чтобы острова, отстоящие миль на пятьдесят-шестьдесят один от другого и по большей части находящиеся в виду друг у друга, образованные в точности одинаковыми породами, лежащие в совершенно одинаковом климате, поднимающиеся почти на одну и ту же высоту, – могли иметь различное население…[247]

Нечто подобное Дарвин пишет также об игуанах – как о морских, так и о наземных – и о растениях.

Теперь, в свете накопленного опыта – дарвиновского опыта, – мы, постдарвинисты, можем воссоздать картину произошедшего. В каждом из приведенных примеров – и это типично для возникновения новых видов где угодно – самой важной, хотя и случайной, составляющей процесса были острова. Без изоляции, которую они обеспечивают, разделение видов пресекается на корню перемешиванием генофондов в ходе полового процесса. Любой новый, зарождающийся вид будет непрерывно наводняться генами старого. Чтобы обеспечить изначальное расхождение генофондов, лежащее в основе происхождения видов – дарвиновской «тайны из тайн», – необходим барьер, препятствующий смешению в результате скрещиваний.

Но островам не обязательно быть сушей, окруженной водой. Это первый из двух уроков, которые мы можем извлечь из рассказа слоновой черепахи. Для нее, пасущейся на высокогорьях, любой из пяти вулканов, рассредоточенных по всей длине острова Исабела (у Дарвина, использовавшего традиционные английские названия, он упоминается как Альбемарль), представляет собой пригодный для жизни остров, окруженный негостеприимной пустыней из лавы. Большинство Галапагосских островов состоят каждый только из одного вулкана, будучи таким образом одновременно островами и того и другого типа. Однако крупный остров Исабела – это цепочка из пяти вулканов, которые расположены примерно на том же расстоянии друг от друга, что и единственный вулкан соседнего острова Фернандина от них: в каком-то смысле его можно было бы рассматривать как шестой вулкан Исабелы. С точки зрения слоновой черепахи Исабела – архипелаг внутри архипелага.

Оба уровня изоляции сыграли свою роль в эволюции слоновых черепах. Все гигантские галапагосские черепахи родственны конкретному материковому виду Geochelone chilensis, который до сих пор существует и уступает им в размерах. В какой-то момент существования этих островов, длящегося считаные миллионы лет, одна или несколько таких материковых черепах случайно упали в море, и оно принесло их сюда. Как они смогли преодолеть этот долгий и наверняка изнурительный путь без пищи и пресной воды? А вот как. Некогда китобои брали с Галапагосов на свои корабли тысячи слоновых черепах в качестве провизии. Чтобы сохранить мясо свежим, черепах убивали, только когда появлялась необходимость. А пока они ожидали своей гибели под мясницким ножом, их не кормили и не поили. Их просто клали на спину, чтобы они не могли уползти. Я рассказываю вам эту историю не ради того, чтобы привести вас в ужас (хотя, должен признаться, меня она ужасает), но дабы обосновать свою мысль. Сухопутные черепахи способны обходиться без пищи и пресной воды многие недели – время более чем достаточное, чтобы Перуанское течение принесло их от Южной Америки к Галапагосским островам. А в воде они не тонут.

Добравшись до архипелага, черепахи сделали то, что делают многие животные по прибытии на остров. Они эволюционировали в сторону увеличения размера – явление островного гигантизма замечено уже давно[248]. Если бы история наших черепах развивалась по образцу вьюрков, то в ходе их эволюции на каждом острове образовался бы отдельный новый вид. Затем, если бы некоторых из них случайно занесло с одного острова на другой, они не смогли бы скрещиваться с местными черепахами (согласно определению разных видов), и им ничто не мешало бы эволюционировать в сторону иного образа жизни – отличного от образа жизни как новых соседок другого вида, так и землячек их собственного вида, оставшихся на прежнем острове[249]. В случае вьюрков можно сказать, что выработавшиеся у разных видов несовместимые брачные повадки и предпочтения сформировали теперь своего рода генетическую замену географической изоляции. Хотя их ареалы перекрываются, представители каждого вида спариваются исключительно на своем особом острове. Таким образом, они могут дивергировать дальше. На большинстве Галапагосских островов встречаются большой, средний и малый земляные вьюрки, которые специализируются на разных диетах. Несомненно, что первоначальное расхождение этих трех видов имело место на разных островах, а теперь они сосуществуют на одних и тех же островах как различные виды, никогда друг с другом не скрещиваются и питаются каждый своим набором семян разных видов растений.

С черепахами тоже произошло нечто подобное[250]: в ходе эволюции их панцирь приобрел на каждом острове свою четко отличимую форму. На больших островах он, как правило, образует высокий купол. А на маленьких он седловидный с сильно расширяющимся кверху отверстием для головы. Причина, по-видимому, в том, что обычно на крупных островах достаточно воды для роста травы, и тамошние черепахи – пастбищные животные. А на островках помельче воды мало и трава не растет, так что черепахам приходится объедать побеги кактусов. Панцирь в форме седла с отверстием, расширяющимся кверху, позволяет им вытягивать шею, делая пищу доступнее. В то же время кактусы становятся все выше и выше вследствие гонки вооружений, которую они ведут с черепахами, объедающими их побеги.

В черепашьей истории имеется одно осложнение, отсутствующее во вьюрковой модели. Мы уже упоминали о нем: для черепах вулканы – это острова внутри островов. Они образуют высокогорные, прохладные, влажные, зеленые оазисы, окруженные расположенными ниже сухими лавовыми полями – с точки зрения слоновых черепах негостеприимными пустынями. На большинстве островов есть только один вулкан и только один свой собственный вид (или подвид) слоновых черепах (или же их там вообще нет). А большой остров Исабела обладает пятью крупными вулканами, на каждом из которых водится свой вид (или подвид) слоновых черепах. Исабела – поистине архипелаг внутри архипелага. И то общее правило, согласно которому архипелаги – двигатели дивергентной эволюции, нигде не было продемонстрировано с таким изяществом, как здесь, на островах благословенной дарвиновской молодости.

Рассказ морской черепахи: туда и обратно (и снова туда?)[251]

В «Рассказе слоновой черепахи» я писал о ее предках, случайно принесенных течением из Южной Америки, ненароком заселивших Галапагосские острова, а затем приобретших местные различия на каждом острове и гигантские размеры – на всех. Но с чего мы взяли, будто эти поселенцы были сухопутными черепахами? Не проще ли предположить, что морские черепахи, которые уже жили в воде, вылезли на берег острова, чтобы отложить там яйца, залюбовались видом, остались на суше и эволюционировали в черепах сухопутных? Нет. На Галапагосских островах, существующих всего несколько миллионов лет, ничего подобного произойти не могло.

Однако намного раньше – в родословной всех сухопутных черепах – нечто похожее действительно имело место. Но это уже преждевременно подводит нас к кульминационному моменту рассказа морской черепахи. (Кстати говоря, слово turtle – «черепаха» – удручающая иллюстрация меткого высказывания Бернарда Шоу о том, что Англия и Америка представляют собой две страны, разделенные общим языком. В британском английском словом turtle называют водных черепах, а словом tortoise – сухопутных. В Америке же turtle подходит для всех черепах, а tortoise – только для тех из них, кто живет на суше.)

Надежно доказано, что ближайший общий предок всех сегодняшних наземных черепах – как континентальных, обитающих на просторах Австралии, Америки, Африки и Евразии, так и гигантов с Галапагоса, Альдабры, Сейшелов и прочих океанических островов – сам был сухопутным. Все, что было после него, – это, перефразируем Стивена Хокинга, сухопутная черепаха на сухопутной черепахе, и так до бесконечности[252]. Различные слоновые черепахи Галапагосских островов происходят, несомненно, от южноамериканских наземных предков.

Если заглянуть достаточно далеко в глубину веков, то предки любого организма вышли из моря – водной альма-матер всего живого. В разные моменты эволюционной истории предприимчивые представители многих групп животных переселялись на сушу, порой в самые знойные пустыни, прихватив с собой свою собственную морскую воду в виде крови и внутриклеточных жидкостей. Помимо встречаемых нами повсюду рептилий, птиц, млекопитающих и насекомых, к другим группам, которым удалось выбраться из воды, относятся скорпионы, улитки, многоножки, различные черви, пауки и их родственники, а также некоторые ракообразные, такие как мокрицы и сухопутные крабы. И не следует забывать о растениях: если бы они не заселили сушу первыми, никакая из последующих миграций не стала бы возможной.

Это было масштабное путешествие – не столько в смысле дальности расстояний, сколько в том, что каждый аспект жизнедеятельности, от дыхания до размножения, пришлось перевернуть с ног на голову. Среди позвоночных особая группа лопастеперых рыб, родственная современным латимериям и двоякодышащим, приспособилась ходить по суше и обзавелась легкими, чтобы дышать воздухом. Их потомки пресмыкающиеся стали производить крупные яйца, чья водонепроницаемая оболочка удерживает влагу, в которой все зародыши позвоночных нуждаются еще с той давней поры, когда их предки жили в море. Позже рептилии дали начало млекопитающим и птицам, и те выработали в ходе эволюции широкий спектр приспособлений для освоения суши, в том числе пустынь, настолько радикально изменив свой образ жизни по сравнению с морскими предками, насколько это только можно вообразить.

Среди большого арсенала адаптаций, демонстрируемых наземными существами, есть и такая, что может показаться явным извращением: немалое число животных, наземных до мозга костей, затем вернулись назад – отказались от своей столь тяжело доставшейся сухопутной переоснастки и массово ринулись обратно в воду. Тюлени и морские львы (такие как поразительно доверчивый галапагосский морской лев) прошли только половину обратного пути. Глядя на них, видишь, на что могли быть похожи промежуточные формы эволюции крайних вариантов вроде китов и дюгоней. Киты (в том числе мелкие, которых мы называем дельфинами) и дюгони вместе со своими близкими родичами ламантинами совершенно порвали с наземным образом жизни и полностью вернулись в морскую обитель своих дальних предков. Они не выходят на берег даже для размножения. И все же они по-прежнему дышат легкими, так и не приобретя ничего аналогичного жабрам, служившим их предыдущему водномувоплощению.

В число других животных, вернувшихся с суши в воду, входят прудовики, водяные пауки, жуки-плавунцы, галапагосские нелетающие бакланы, пингвины (в Северном полушарии они встречаются только на Галапагосах[253]), морские игуаны (нигде, кроме Галапагосов, не встречающиеся) и морские черепахи (которыми кишат местные воды).

Игуаны – большие мастерицы совершать случайные океанические переправы на каких-нибудь корягах, оставаясь в живых (что подтверждается наблюдениями в Вест-Индии), и не может быть никаких сомнений в том, что галапагосские морские игуаны ведут начало именно от таких «беженок», приплывших из Южной Америки. Самому старому из существующих Галапагосских островов не более четырех миллионов лет. И раз морские игуаны возникли здесь и только здесь, можно подумать, что этот возраст устанавливает самую раннюю возможную дату их обратного перехода к водному образу жизни. Однако не все так просто.

Галапагосские острова создавались один за другим по мере того, как литосферная плита Наска перемещалась со скоростью нескольких сантиметров в год над некой определенной точкой вулканической активности, находящейся под Тихим океаном. Плита двигалась на восток, а вулканическая деятельность время от времени ее пробивала, возводя очередной остров на этом «конвейере». Вот почему самые молодые острова лежат к западу, а самые старые – к востоку. Но, продолжая продвигаться на восток, плита Наска вместе с тем погружается под Южно-Американскую плиту. Острова, расположенные на восточной оконечности архипелага, уходят под воду со скоростью около сантиметра в год. Сегодня нам известно, что, хотя самому старому из ныне имеющихся островов всего четыре миллиона лет, архипелаг, который перемещается к востоку и там тонет, уже не менее семнадцати миллионов лет существует в данном регионе. В любой момент на протяжении всего этого времени острова, ныне погруженные в океан, могли стать первым пристанищем для игуан, колонизировавших их и эволюционировавших там. У игуан, вероятно, была уйма времени, чтобы успеть перескочить на другие острова, прежде чем над их родным островом сомкнутся волны.

Черепахи вернулись в море намного раньше. В каком-то смысле их переход к водному образу жизни был менее полным, чем у китов или дюгоней: черепахи по-прежнему откладывают яйца на побережье. Подобно всем позвоночным, которые заново вернулись к жизни в воде, они дышат воздухом, но в этом отношении они продвинулись дальше китов. Некоторые морские черепахи извлекают дополнительный кислород из воды посредством двух камер, расположенных на заднем конце тела и богато снабженных кровеносными сосудами. Один австралийский вид речных черепах вообще по большей части получает кислород, дыша – как не постеснялся бы выразиться уроженец Австралии – через задницу.

Имеются доказательства, что все современные водные черепахи произошли от наземного предка, который жил раньше, чем большинство динозавров. Две важнейшие окаменелости, названные Proganochelys quenstedti и Palaeochersis talampayensis, ровесницы первых динозавров, приходятся, по-видимому, близкой родней предкам всех современных черепах: как водных, так и сухопутных. Вы можете спросить, как мы различаем, где – в воде или на суше – жили ископаемые животные, особенно если найдены только их фрагменты. Иногда это вполне себе ясно. У таких пресмыкающихся, как ихтиозавры, жившие в одно время с динозаврами, имелись плавники, а форма их тела была обтекаемой. Их окаменелости выглядят как дельфины, и наверняка они жили, как и дельфины, в воде. С черепахами это несколько менее очевидно. Один искусный способ выяснения состоит в том, чтобы измерить кости их передних конечностей.

Сотрудники Йельского университета Уолтер Джойс и Жак Готье провели замеры скелетов передних лап у семидесяти одного вида современных черепах – как водных, так и сухопутных – по трем ключевым параметрам. Чтобы наложить результаты всех трех измерений друг на друга, использовали миллиметровую бумагу с треугольной разметкой. И представьте себе – все наземные виды черепах образовали плотный кластер в нижней части треугольной диаграммы, а данные по морским черепахам скопились в верхней части! Кластеры не перекрывались, пока к ним не добавили результаты по нескольким видам, проводящим свое время частично в воде, а частично на суше. Как и следовало ожидать, эти земноводные виды расположились на диаграмме посередине между «мокрым» и «сухим» кластерами. Ну а раз так, следующий шаг очевиден: посмотреть, куда попадут ископаемые виды. Лапы P. quenstedti и P. talampayensis не оставляют нам никаких сомнений: их точки на диаграмме попали в самую гущу «сухого» кластера. Обе эти ископаемые черепахи были сухопутными. Их окаменелости пришли к нам из той эпохи, когда черепахи еще не вернулись в воду.

Таким образом, можно было бы подумать, что современные наземные черепахи никогда не покидали суши еще с тех стародавних сухопутных времен, подобно тому как поступило большинство млекопитающих, после того как немногие их представители возвратились к жизни в морях. Но, судя по всему, это не так. Если нарисовать генеалогическое древо всех современных черепах, то почти все его ветви окажутся водными. Ныне живущие сухопутные черепахи образуют одну-единственную веточку, со всех сторон окруженную ветвями, ведущими водный образ жизни. Это наводит на мысль, что современные нам сухопутные черепахи не оставались на суше непрерывно со времен P. quenstedti и P. talampayensis. Скорее их предки были среди тех, кто вернулся в воду, а уж затем – в (относительно) более недавние времена – они заново выбрались на сушу.

Выходит, наземные черепахи являют собой замечательный случай двойного возвращения. Их дальние предки, так же как и предки всех млекопитающих, пресмыкающихся и птиц, были морскими рыбами, а еще раньше – различными более или менее червеобразными существами, происходившими (все так же в море) от первых бактерий. В более поздние времена их предки жили на суше, где оставались на протяжении множества поколений. А еще более недавние предки эволюционировали обратно в обитателей моря и стали морскими черепахами. И наконец, они снова вернулись на землю в качестве черепах сухопутных, часть из которых (хотя к нашим галапагосским гигантам это и не относится) живет теперь в самых безводных пустынях.

Я охарактеризовал ДНК как «генетическую Книгу мертвых» (см. также стр. 106). Учитывая механизм действия естественного отбора, можно в каком-то смысле сказать, что ДНК животного представляет собой текст, описывающий те миры, где предки животного подвергались отбору. Рыбья генетическая Книга мертвых рассказывает о морях, в которых жили предки рыб. У нас же, у людей, как и у большинства прочих млекопитающих, действие первых глав книги разворачивается в море, а последних – на суше. В книге китов, дюгоней, морских игуан, пингвинов, тюленей, морских львов, а также черепах – причем как морских, так и, что примечательно, сухопутных – имеется и третья часть, повествующая об их героическом возвращении на тот полигон, откуда они вышли в далеком прошлом: в море. Но у наземных черепах – и их случай, по-видимому, уникален – есть еще и четвертая часть книги, посвященная окончательному (хотя кто знает!) повторному возвращению, на сей раз опять на сушу. Есть ли еще хоть одно животное, чья генетическая Книга мертвых представляет собой такой палимпсест с многочисленными эволюционными виражами?

Прощание с мечтателем-диджерати

Лично для меня последней возможностью увидеть[254] Дугласа Адамса в качестве оратора стала конференция «Цифровая биота», проходившая в сентябре 1998 года в Кембридже. Кстати говоря, сегодня ночью мне приснилось похожее мероприятие: небольшая встреча, организованная единомышленниками – людьми, похожими на Дугласа, обитателями диких пустынных земель «Здесь живут диджерати», пролегающих между зоологией и информатикой, где он так любил бывать. Естественно, он тоже присутствовал и находился в центре внимания (так казалось мне, хотя он с его непомерной и щедрой на шутки скромностью высмеял бы такую формулировку). У меня было это свойственное снам ощущение, когда ты знаешь, что он умер, но ничуть не находишь странным видеть его среди нас, слышать, как он говорит о науке и смешит нас своим неповторимым научным остроумием. За обедом он увлеченно рассказывал нам о какой-то поразительной адаптации у неких рыб и поведал, что для ее возникновения у форели достаточно всего двадцати семи мутаций. Жаль, что мне не удалось запомнить, в чем конкретно заключалось то замечательное приспособление, поскольку именно нечто подобное Дуглас мог где-нибудь вычитать, а именно такую подробность, как «двадцать семь мутаций», – присочинить.

От Кембриджа до острова Комодо (от диджерати до драконов) – не расстояние для мечтателя, так что рыбой, о которой говорил Дуглас, вполне мог оказаться илистый прыгун, вдохновивший его на размышления о предках в конце главы о комодских ящерах. Обратиться к илистым прыгунам и к жившим 350 миллионов лет назад их (а также нашим) предшественникам, чтобы завершить главу о варанах и вместе с тем утолить ноющее чувство вины из-за того, что не вступился за злополучную козу, – вот яркий пример писательской виртуозности. В качестве метафоры всплывает даже несчастная курица, вернувшаяся на сцену в своей трагикомической роли, дабы создать атмосферу неловкости и подвести нас к основной героине этого эпизода – жалобно блеющей козе.


Неприятное приключение: длительная поездка на маленькой лодке вместе с четырьмя живыми курами, когда они сверлят тебя взглядом, полным глубоких и ужасных подозрений, которые ты не в состоянии рассеять.


Так никто не писал со времен Вудхауса. Так тоже:

…добросердечный человек с внешностью извиняющегося викария.

Или вот еще, о пасущемся носороге:

Это было все равно что наблюдать за экскаватором фирмы JCB, который решил заняться мелкой прополкой… Рост зверя составлял около шести футов в холке и постепенно снижался по направлению к задним конечностям, вздувшимся от мышц. Сама необъятность всех составляющих его частей оказывала гипнотическое воздействие на наблюдателя. Когда носорог едва заметно двигал ногой, громадные мускулы перемещались под его толстой кожей с легкостью паркующегося «Фольксвагена»… Он встал по стойке смирно, отвернулся от нас и с топотом помчался по равнине, как проворный юный танк.

Последняя фраза – это чистый Вудхаус, но преимущество Дугласа в том, что у его юмора есть дополнительное, научное измерение. Вудхаусу никогда бы не удалось написать ни такого:

Мы чувствовали себя участниками физической задачи трех тел, вращавшихся под действием гравитационного притяжения носорога.

Ни такого, о филиппинском орле-обезьяноеде:

…причудливый, неправдоподобно выглядящий летательный аппарат, который гораздо проще представить себе приземляющимся на авианосец, чем вьющим гнездо на дереве.

Фантазии о «веточной технологии» из первой главы достаточно оригинальны, чтобы навести ученого на серьезные размышления; то же касается и рассуждений Дугласа о том, что носорог – это животное, в чьем мире преобладают запахи, а не зрительные образы. Дуглас не просто разбирался в науке. Он не только шутил про науку. Обладая разумом ученого, он докапывался до самых ее глубин, чтобы извлечь оттуда… юмор и тот остроумный стиль – одновременно литературный и научный, – что был присущ лишь ему одному.

В этой книге не найдется, вероятно, ни единой страницы, над которой я не хохотал бы во все горло – даже чаще, чем над его художественными произведениями. Помимо того, что автор остер на язык, его книга вся пересыпана эпизодами в духе комедии положений – вроде героических поисков презерватива в Шанхае (чтобы защитить подводный микрофон для прослушивания китайских речных дельфинов). А безногий таксист, то и дело нырявший под приборную панель, чтобы руками нажать на сцепление! Или еще дурацкий фарс с бюрократами в Заире во время правления Мобуту – их коррумпированная подлость обнажает всю добродушную наивность Дугласа и его напарника Марка Каруардина, напоминающую о какапо, беспомощном в этом грубом и равнодушном мире:

Какапо – птица вне времени. Если вы посмотрите в его широкое и круглое зеленовато-коричневое лицо, то увидите такое умиротворенно-простодушное недоумение, что вам захочется обнять его и сказать: «Все будет хорошо!» – даже если вы знаете, что, вероятнее всего, не будет.

Это чрезвычайно толстая птица. Взрослая особь приличных размеров весит шесть-семь фунтов, и ее крылья годятся разве лишь на то, чтобы слегка помахать ими, когда она думает, будто может обо что-нибудь споткнуться. Печально, однако, что какапо не только разучился летать, но и, судя по всему, забыл о том, что разучился. Насколько известно, если его сильно встревожить, то он может стремглав взобраться на дерево, чтобы взлететь оттуда подобно кирпичу и насмерть раскваситься оземь.

Какапо – один из тех островных видов, которые, согласно авторскому истолкованию, плохо подготовлены к тому, чтобы противостоять хищникам и конкурентам, чьи генофонды оттачивались в более суровой экологической обстановке континентов:

Итак, можете себе представить, что происходит, когда континентальный вид внедряется на остров. Это все равно как внедрить Аль Капоне, Чингисхана и Руперта Мёрдока на остров Уайт – местным жителям не останется ни малейшей надежды.

Из тех животных, находящихся под угрозой исчезновения, посмотреть на которых попытались Дуглас Адамс и Марк Каруардин, одно, судя по всему, успело за последние двадцать лет исчезнуть навсегда. Мы теперь утратили свою последнюю возможность увидеть китайского речного дельфина. Или скорее услышать, ибо он обитал в мире, где в любом случае от зрения довольно мало толку: мутная, илистая река – сонар там величественно вступил в свои права… пока моторы судов не начали массивное шумовое загрязнение.

Утрата речного дельфина – трагедия, и вряд ли какие-то другие удивительные персонажи этой книги вскоре за ним не последуют. В своем заключительном слове Марк Каруардин рассуждает, почему нам следует беспокоиться, когда виды, а то и целые крупные таксоны животных и растений вымирают. Он оперирует традиционными аргументами:

Каждое животное и растение – неотъемлемая часть той среды, в которой оно обитает: даже комодский дракон играет важную роль в поддержании хрупкой экологической стабильности на своих родных островах. Если он исчезнет, исчезнет и множество других видов. И охрана природы идет рука об руку с нашим самосохранением. Животные и растения обеспечивают нас жизненно необходимыми лекарствами и пищей, они опыляют сельскохозяйственные культуры и поставляют важные компоненты для многих технологических производств.

Ну да, да, мы должны говорить нечто подобное, от нас этого ждут. Но как жаль, что нам приходится доказывать необходимость охраны природы при помощи таких ориентированных на человека, утилитарных обоснований. Если воспользоваться сравнением, которое я однажды привел в ином контексте, примерно так же можно оправдывать существование музыки тем, что она тренирует правую руку скрипача. Конечно же, подлинное обоснование, почему необходимо спасать этих великолепных существ, – то, которым Марк завершает книгу и которое ему явно больше по вкусу:

Есть еще одна, последняя, причина для беспокойства, и я думаю, что больше никаких и не требуется. Безусловно, именно из-за нее столь многие люди посвящают свои жизни защите носорогов, длиннохвостых попугаев, какапо, дельфинов и тому подобных созданий. Она проста: без них мир был бы более сиротливым, мрачным и унылым местом.

Да!

Мир стал более сиротливым, мрачным и унылым местом без Дугласа Адамса. С нами остались его книги, записи его голоса, воспоминания, забавные истории, трогательные случаи из жизни. Мне не приходит в голову буквально ни одной другой покинувшей нас публичной персоны, память о которой вызывала бы столь всеобщую любовь – как среди тех, кто знал его лично, так и среди тех, кто не знал. Особенно его любили ученые. Он понимал их и был способен намного лучше, чем многие из них, сформулировать то, что заставляет их сердце биться сильнее. В документальном телефильме «Ломайте научные барьеры» я использовал именно это выражение, когда, интервьюируя Дугласа, спросил у него: «Что же такого есть в науке, из-за чего твое сердце действительно бьется сильнее?» Его импровизированный ответ следовало бы повесить в рамке на стену естественно-научного класса в каждой школе страны:

Наш мир – штука в наивысшей степени сложная, многообразная и странная, что делает его совершенно потрясающим. Я сейчас говорю о том, что сама мысль, будто столь крайняя сложность может родиться не только из крайней простоты, но, вероятно, вообще из ничего, запредельно удивительна. И когда однажды кто-то намекает тебе, каким образом такое могло случиться, – это же чудесно. И что касается лично меня, возможность провести семьдесят или восемьдесят лет своей жизни в подобной вселенной означает хорошо потратить свое время[255].

Семьдесят или восемьдесят? Если бы.

Страницы этой книги искрятся наукой, научным остроумием, наукой, увиденной сквозь радужную призму «высококлассного воображения». Дуглас смотрит на мадагаскарскую руконожку, на какапо, на северного белого носорога, на кольчатого попугая и на комодского варана без слащавой сентиментальности. Он очень хорошо понимал, как медленно мелют жернова естественного отбора. Он знал, сколько миллионов лет требуется, чтобы создать горную гориллу, маврикийского розового голубя или китайского речного дельфина. Он видел собственными глазами, как просто снести и предать забвению эти величественные здания, кропотливо возведенные мастерством эволюции. Он попытался что-то предпринять ради их сохранения. Должны пытаться и мы – хотя бы только в память о нем, о неповторимом экземпляре Homo sapiens. В кои-то веки это видовое название оказалось заслуженным.

Часть VII. Смех над живыми драконами

Решение посвятить особый раздел этой книги юмору в каком-то смысле надуманное. И если вы читали подряд, то знаете почему: шутливость просвечивает сквозь все творчество Докинза, даже когда затрагиваются самые печальные темы и цвет юмора приближается к черному, не говоря уже о менее серьезном контексте, где ничто его не сдерживает. Зачем же тогда нужен такой раздел? Я всегда с недоумением и не без раздражения наталкиваюсь то там, то сям – в интервью или в соцсетях – на высказывания в духе того, что, мол, «Ричард Докинз, конечно, очень умный человек, но чувства юмора у него нет» или «Проблема атеистов в том, что они лишены чувства юмора». Это настолько вопиюще неверно, что я нахожу позволительным – и соответствующим научному подходу – предъявление некоторых доказательств.

Семь представленных здесь экспонатов были отобраны, чтобы познакомить вас как с придуманными Ричардом Докинзом комическими персонажами, так и с его собственным значительным талантом юмориста – в диапазоне от виртуозной стилизации до неистощимой фантазии и наивыразительнейшей иронии. Их объединяют то остроумие и та живость языка, которыми пронизано столь многое в читаемой вами книге. Здесь эта золотая жила выходит на поверхность.

Как известно, именно поиски золота разбудили дракона из повести в жанре фэнтези «Хоббит» Толкина, где храбрый обыватель Бильбо предостерегал сам себя: «Неразумно смеяться над живым драконом»[256]. Ричард и не подумал бы испугаться огнедышащего чудовища, но его рвение пронзать все жестокое и заслуживающее осмеяния вполне могло бы заставить какого-нибудь волшебника удивленно поднять бровь.

Для пародии и для сатиры в равной степени требуются тонкий слух, улавливающий интонации, и опытная рука, хорошо владеющая словом. Пародия как сатира требует особенно метких выпадов, и «Сбор средств в поддержку веры» настолько приближен к звучанию голоса ревностного приверженца «нового лейборизма», что трудно этого не почувствовать – к стыду золотой молодежи времен некоего премьер-министра, которая, несомненно, узнает свой жаргон, направленный против нее же.

Не менее метко бьющие в цель и с легкостью доносящие свое отнюдь не легковесное содержание (развенчание богословской концепции искупления и краткое описание механизма эволюции путем естественного отбора), две зарисовки в подражание Вудхаусу – «Великая автобусная тайна» и «Джарвис и генеалогическое древо» – это чистое наслаждение, а также дружеское подмигивание мастеру английского стиля, вплоть до тетушкиных шагов на пороге.

Понятно, что сатира может быть как предельно серьезной, так и смешной до колик. Яркое свидетельство тому – следующий рассказ «Яр-гиеил». Принимая во внимание, с каким постоянством Ричард берется за неблагодарную, как правило, задачу нести знамя разума на враждебную территорию, его умение сохранить не только живое чувство иронии, но и легкость мазка, даже когда речь идет о самых мрачных предметах, можно, несомненно, считать немаловажным достижением.

Немало здесь и компанейского юмора – такого, чтобы посмеяться вместе как с охотниками на драконов, так и, наоборот, с их любителями. От Пелама Гренвилла Вудхауса – к Роберту Машу, «мудрому патриарху любителей динозавров». Здесь и наследие книжной велеречивости, и товарищество любителей языка и его возможностей – бесспорно, Ричард тут в своей стихии. В предисловии к книге Маша «Как содержать динозавров в неволе» он выказывает собственную любовь к литературным шуткам, чтобы затем с нескрываемым восторгом и радостью перейти в параллельный мир, взять дирижерскую палочку в свои руки и завершить все энергичной кодой.

Наконец, после усиленной динозавровой диеты – строгая краткость двух хлестких сатирических зарисовок. Первая из них, «Аторизм: будем надеяться, эта мода надолго», с неприкрытым ликованием и отточенным мастерством обращает формулировки и аргументацию современных теологов против них самих, а завершающие раздел «Законы Докинза» восполняют неловкую нехватку в гардеробе философских рассуждений и пристегивают лоскут важной истины заточенным, как булавка, остроумием.

Такое произвело бы впечатление даже на Гэндальфа.

Дж. С.

Сбор средств в поддержку веры[257]

Дорогие верующие,

на самом деле я обращаюсь к вам по поводу сбора пожертвований для чудного Фонда Тони Блэра, цель которого – «продвигать уважение и понимание в отношении к главным мировым религиям и наглядно демонстрировать, что в современном мире вера представляет собой могучую силу добра». Мне хотелось бы вкратце обсудить с вами ключевые пункты недавнего текста в New Statesman, написанного Тони (он любит, чтобы так его называли все, независимо от веры, и даже вообще неверующие, – вот какой он продвинутый!).


«МОЯ ВЕРА ВСЕГДА БЫЛА ВАЖНОЙ ЧАСТЬЮ МОЕЙ ПОЛИТИКИ»


Есть такое дело, хотя, будучи премьер-министром, Тони скромно помалкивал на эту тему. Как он говорил, если кричать о своей вере на каждом углу, то могут решить, будто ты претендуешь на моральное превосходство над теми, кто лишен веры (а следовательно, разумеется, и морали). Также некоторым могло не понравиться, что их премьер-министр пользуется советами голосов, которые никто, кроме него, не слышит, но, на минуточку, разве реальность последнего года не напоминает тайного откровения? Что же еще, если не общая вера, могло объединить Тони с его другом и товарищем по оружию Джорджем «Миссия Выполнена» Бушем в их жизненно важном и человеколюбивом вторжении в Ирак?

Следует признать, что там еще осталось уладить одну-две проблемы, ну так это еще одна причина, чтобы люди разных конфессий – христиане и мусульмане, сунниты и шииты – сошлись в конструктивном диалоге для поиска общей платформы с той же сердечностью, с какой католики и протестанты делали это на протяжении всей европейской истории. Именно такие огромные преимущества, даваемые верой, старается внедрять Фонд Тони Блэра.


«ИЗНАЧАЛЬНО МЫ СОСРЕДОТОЧИЛИСЬ НА ПЯТИ ГЛАВНЫХ ПРОЕКТАХ, ТЕСНО СОТРУДНИЧАЯ С ПРЕДСТАВИТЕЛЯМИ ШЕСТИ ОСНОВНЫХ РЕЛИГИЙ»


Да, знаю-знаю: такая жалость, что пришлось ограничиться шестью. Но мы действительно безмерно уважаем и все прочие верования, которые своим многоцветным разнообразием обогащают жизнь людей.

В самом прямом смысле слова нам есть много чему поучиться у зороастризма и у джайнизма. А также у мормонства, хотя Шери и говорит, что лучше не перегибать палку с многоженством и с чертовыми подштанниками!!! Не стоит опять же забывать о древних и богатых олимпийских и скандинавских традициях – несмотря на то, что наше современное креативное мышление расширило общепринятые рамки вплоть до тактики шока и трепета, так что молниям Зевса и молоту Тора пришлось уйти в тень!!! Надеемся, что на втором этапе нашего пятилетнего плана удастся добавить сайентологию и друидическое поклонение омеле, у которых в самом прямом смысле слова нам всем есть чему поучиться. Ну а на третьем этапе наша твердая приверженность мультикультурализму приведет нас к созданию возможностей для налаживания партнерских отношений со многими сотнями религий различных африканских племен. Из-за принесения в жертву коз могут возникнуть некоторые трудности с Королевским обществом по предотвращению жестокого обращения с животными, но мы рассчитываем убедить их, чтобы они пересмотрели свои приоритеты, учтя должным образом чувства верующих.


«МЫ СТРЕМИМСЯ ПРЕОДОЛЕТЬ РЕЛИГИОЗНЫЕ РАЗНОГЛАСИЯ, ЧТОБЫ ДОСТИЧЬ ОБЩЕЙ ЦЕЛИ – ПОЛОЖИТЬ КОНЕЦ ТАКОМУ ПОСТЫДНОМУ ЯВЛЕНИЮ, КАК ГИБЕЛЬ ЛЮДЕЙ ОТ МАЛЯРИИ»


Кроме того, разумеется, не следует забывать о бесчисленных смертях от СПИДа. И тут нам есть что узнать из вдохновляющих взглядов папы римского, недавно изложенных им в ходе визита в Африку. Опираясь на запасы своих естественно-научных и медицинских познаний – дополненных и углубленных Ценностями, которые способна дать только вера, – Его Святейшество разъяснил, что презервативы усиливают, а не ослабляют такое бедствие, как СПИД. Его проповедь воздержания могла привести некоторых специалистов в замешательство (то же касается его глубокого и искреннего неприятия исследований стволовых клеток). Но мы определенно должны во имя всего святого найти место для широкого спектра мнений. В конце концов, все мнения равноценны и существует много способов познания – как духовные, так и основанные на фактах. Вот в сухом остатке все то, чему посвящен наш фонд.


«МЫ УЧРЕДИЛИ МЕЖКОНФЕССИОНАЛЬНУЮ ШКОЛЬНУЮ ПРОГРАММУ ПРОТИВОДЕЙСТВИЯ НЕТЕРПИМОСТИ И ЭКСТРЕМИЗМУ – „ПОВЕРЬНИСЬ КО МНЕ ЛИЦОМ“»


Великая вещь – поощрение различий, как сказал сам Тони, когда один (весьма нетерпимый!!!) член парламента потребовал от него объяснений по поводу школы в Гейтсхеде, где детям рассказывали, будто нашему миру всего шесть тысяч лет. Конечно, вы вправе думать – как, кстати говоря, думает и сам Тони, – что настоящий возраст мира составляет 4,6 миллиарда лет. Но – уж простите, пожалуйста – в этом мультикультурном мире мы должны потесниться, чтобы допустить (а еще лучше – поддержать) все точки зрения: чем многообразнее, тем лучше. Мы намерены подготовить ряд видеоконференций для коллективного обсуждения наших различий. Между прочим, когда дело дошло до аттестатов зрелости, оказалось, что та гейтсхедская школа вполне удовлетворяет многим требованиям, что как бы намекает…


«У ДЕТЕЙ, ПРИНАДЛЕЖАЩИХ К ОДНОЙ РЕЛИГИИ И КУЛЬТУРЕ, ПОЯВИТСЯ ВОЗМОЖНОСТЬ ВЗАИМОДЕЙСТВОВАТЬ С ДЕТЬМИ ДРУГОЙ, ЧТОБЫ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПРОЧУВСТВОВАТЬ ИХ ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ»


Круто! Ведь – спасибо политике Тони, распределившей как можно большее количество учащихся по религиозным школам, где у них нет возможности подружиться с детьми из другого окружения, – необходимость подобного взаимодействия и взаимопонимания сильна как никогда. Видите, как все сходится? Чистый гений!

Мы столь мощно поддерживаем тот принцип, согласно которому детей следует отправлять в школы, отождествляющие их с убеждениями родителей, что видим здесь реальную возможность к расширению. На втором этапе мы нацелимся на продвижение раздельного обучения для детей-постмодернистов, детей – последователей литературно-критических воззрений Фрэнка Ливиса, а также детей – структуралистов соссюровского толка. А на третьем – запустим еще больше отдельных школ: для детей-кейнсианцев, детей-монетаристов и даже детей-неомарксистов.


«МЫ РАБОТАЕМ С ФОНДОМ „СОСУЩЕСТВОВАНИЕ“ И С КЕМБРИДЖСКИМ УНИВЕРСИТЕТОМ НАД РАЗРАБОТКОЙ КОНЦЕПЦИИ „ДОМА АВРААМА“»


Я всегда думаю, что крайне важно сосуществовать, согласитесь, с нашими братьями и сестрами по другим авраамическим религиям. Конечно, у нас есть различия – в смысле, ну а у кого вообще их нет? Но мы все должны учиться взаимному уважению. Например, необходимо понимать и сочувствовать той глубокой боли и обиде, которые может испытывать человек, когда мы оскорбляем его традиционные верования, запрещая ему бить свою жену, или сжигать свою дочь, или отрезать ей клитор (и я вас умоляю, избавьте нас от своих расистских и исламофобских возражений по поводу этих важных проявлений веры). Мы поспособствуем открытию шариатских судов, но на строго добровольной основе – только для тех, чьи мужья и отцы сами этого захотят.


«ФОНД БЛЭРА БУДЕТ ДЕЛАТЬ ВСЕ ДЛЯ УСТАНОВЛЕНИЯ ВЗАИМНОГО ДОВЕРИЯ И УЛУЧШЕНИЯ ВЗАИМОПОНИМАНИЯ МЕЖДУ РЕЛИГИОЗНЫМИ ТРАДИЦИЯМИ, КАЖУЩИМИСЯ НЕСОВМЕСТИМЫМИ»


Как-никак, вопреки разногласиям, у нас действительно есть одна важная объединяющая черта: все мы, представители религиозных общин, придерживаемся твердых убеждений, не имеющих под собой вообще никаких доказательств, что дает нам полную свободу верить во все, что заблагорассудится. Таким образом, по самой меньшей мере мы можем объединиться, дабы потребовать привилегий для всех этих личных взглядов при формировании государственной политики.

Надеюсь, мое послание поможет вам увидеть некоторые из причин, почему вам стоит задуматься о том, чтобы поддержать фонд Тони. Ведь – алё! – давайте будем реалистами: миру без религии провал гарантирован. А раз религия создает так много мировых проблем, то что может быть лучше для их решения, чем еще больше поощрить ее?

Великая автобусная тайна[258]

Я прогуливался по Риджент-стрит, любуясь рождественским убранством, как вдруг увидел автобус. Один из тех автобусов-«гармошек», от которых мэры все время громогласно грозятся избавиться. Когда он проезжал мимо, я посмотрел на него, и мне сразу же бросилась в монокль надпись. Я едва удержался на ногах от изумления. Когда же я взял курс на клуб «Отстой», где собирался принять чего-нибудь бодрящего по случаю праздника, еще один такой же паршивец чуть не сбил меня, и я увидел ту же надпись у него на боку. Как известно моим постоянным читателям, в «Отстое» можно найти весьма глубоких мыслителей, но ни один из них не сумел пролить свет на эту автобусную загадку, которую я раздраженно перед ними выкатил. Никто, даже Паинька Постлтуэйт, прикормленный клубный интеллектуал. Тогда мне пришлось довериться высшей силе.

– Джарвис! – проорал я, препровождая себя в свое родовое гнездо посредством дверного ключа и роняя на ходу в прихожей шляпу и трость в нетерпении услышать своего оракула. – Послушай, Джарвис, что там с этими автобусами?

– Сэр?

– Ну, знаешь, Джарвис, автобусы, ребята из команды «Что так грозно тут ревет?»[259], ну, «гармошки», транспорт, перегибающийся посередине. Что происходит? Какого черта эта автобусная кампания?

– Видите ли, сэр, я понимаю, что, хотя зачастую гибкость и считается достоинством, конкретно эта разновидность омнибусов всеобщего одобрения не вызвала. Мэр Джонсон…

– Забудь про мэра Джонсона, Джарвис. Отставь Бориса на задний план и наведи резкость на автобусы. Я сейчас говорю не об их изгибаемости per se, если я правильно выразился.

– Абсолютно правильно, сэр. В буквальном смысле эта латинская фраза может быть истолкована как…

– Начхать на латинскую фразу. Забудь про изгибаемость. Сосредоточься на лозунге, украшающем их бок. Оранжево-розовое видение, которое проносится перед тобой, прежде чем ты успеешь как следует его прочесть. Что-то вроде: «Бога треклятого нет, так что прикрой свою варежку и пойди промочи горло с ребятами». По крайней мере, общий смысл был таков – мелкого шрифта я мог и не разобрать.

– О да, сэр, это наставление мне известно: «Бога, вероятно, нет. Прекращай беспокоиться и наслаждайся жизнью».

– Вот-вот, Джарвис, прямо в яблочко. Вероятно, нет Бога. Как это понимать? Разве Бога нет?

– Ну, сэр, иные скажут: все зависит от того, что вы имеете в виду. Все, что вытекает из абсолютной природы какого-либо атрибута Бога, должно обладать вечным и бесконечным существованием, иными словами, через посредство этого атрибута все это вечно и бесконечно[260]. Вот вам, если хотите, Спиноза.

– Благодарю, Джарвис. Не откажусь. Никогда о нем не слышал, но все, что выходит из твоего шейкера, неизменно ударяет в голову и достигает таких глубин, куда другие коктейли не дотягиваются. Давай мне большую «Спинозу» – взболтать, но не смешивать.

– Нет, сэр, мое упоминание касалось философа Спинозы, основателя пантеизма, хотя некоторые предпочитают говорить о панентеизме.

– Ах, тот Спиноза, да-да, припоминаю, он был твоим другом. Часто видитесь с ним в последнее время?

– Нет, сэр, я не присутствовал в семнадцатом столетии. Спинозу крайне высоко ценил Эйнштейн.

– Эйнштейн? Это тот тип с шевелюрой и без носков?

– Да, сэр, его небезосновательно считают лучшим физиком всех времен.

– Ну, значит, он-то нам и нужен. Верил ли Эйнштейн в Бога?

– Не в общепринятом значении персонифицированного божества, сэр, и он чрезвычайно настаивал на этом пункте. Эйнштейн верил в Бога Спинозы, проявляющегося в упорядоченной гармонии сущего, а не в такого Бога, которого заботят людские судьбы и поступки.

– Боже, Джарвис, это слегка напоминает мяч с выкрутасами[261], но, кажется, я уловил смысл. Бог – это просто другое обозначение для лона природы, так что мы впустую тратим время, когда зафутболиваем молитвы и славословия в его сторону, так?

– Именно, сэр.

– Если только тут вообще можно говорить о сторонах, – добавил я мрачным тоном, ибо способен углядеть глубокий парадокс не хуже любого другого – спросите кого угодно в «Отстое». – Но, Джарвис, – добавил я, ошарашенный неприятной мыслью, – значит ли это, что я так же впустую потратил время, когда выиграл тот школьный приз за знание закона Божьего? В тот первый и единственный раз, когда этот король вонючек, преподобный Обри Апкок, пробормотал в мой адрес нечто вроде похвалы? То была высшая точка моих академических достижений, и что же: оказывается, я все завалил, все запорол, выбыл из гонки еще до старта?

– Не совсем так, сэр. Некоторые части Священного Писания обладают высокими поэтическими достоинствами – особенно в том английском переводе, который известен под названием Библии короля Иакова или «авторизованной версии 1611 года». Стихи Книги Екклесиаста и кое-кого из пророков редко оказывались превзойденными, сэр.

– Дело говоришь, Джарвис. Суета сует, сказал Екклесиаст[262]. Кстати говоря, а кто он был такой?

– Это неизвестно, сэр, но компетентные люди сходятся во мнении, что он был мудр. Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей[263]. Порой он проявлял весьма заразительную меланхолию, сэр. И отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы[264]. У Нового Завета, сэр, тоже есть свои поклонники. Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного…[265]

– Забавно, что ты упомянул об этом, Джарвис. Ведь как раз этот отрывок я и процитировал преподобному Обри, что вызвало нехилые покашливания и переминания с ноги на ногу.

– Вот как, сэр? И что же именно причинило неудовольствие покойному директору?

– Да вся эта ботва про смерть за наши грехи, про искупление и жертву. Все вот это «и бичеванием его мы исцелились»[266]. Будучи в некотором роде не понаслышке знаком с бичеванием, которое прописывал нам старина Апкок, я выложил ему напрямик: «Когда я совершаю прегрешение…» Или «преступление»? Джарвис, как правильно?

– И так и так сгодится, сэр, все зависит от тяжести проступка.

– В общем, я ему и говорю, что, когда меня застукивали за совершением прегрешения или преступления, я мог ожидать, что скорое возмездие обрушится прямехонько на то, чем Вуфтер просиживает свои штаны, а не на невинный тыл какого-нибудь бедолаги, если ты понимаешь, о чем я.

– Разумеется, сэр. Легитимность такого принципа, как козел отпущения, всегда была сомнительной с точки зрения и морали, и юриспруденции. Некоторые современные варианты пенитенциарной теории вообще ставят под сомнение правомерность самой идеи воздаяния, даже когда наказуемый действительно совершил преступление. Соответственно, оправдать при этом подмену виновного невиновным еще затруднительнее. Приятно слышать, что вас пороли за дело, сэр.

– Несомненно.

– Простите, сэр, я и не помышлял…

– Ни слова больше, Джарвис. Я не задет. Никакой тени между нами не пробегало. Мы, Вуфтеры, знаем, когда надо просто сказать «Проехали». Есть кое-что поважней. Я не закончил свою мысль. На чем бишь я остановился?

– В своих изысканиях вы едва успели затронуть вопрос о несправедливости субститутивных наказаний, сэр.

– Да, Джарвис, ты отлично сформулировал. Несправедливость – вот-вот. Она бьет по башке так, что грохот стоит на всю округу. И чем дальше, тем хуже. А теперь следуй за моей мыслью по пятам, словно пума. Иисус – это ведь был Бог, так?

– В соответствии с догматом Троицы, провозглашенным первыми Отцами церкви, сэр, Иисус был второй ипостасью триединого Бога.

– Так я и думал. Значит, Бог – тот самый, что сотворил мир и был достаточно смекалистым, чтобы нырнуть в глубину, оставив Эйнштейна барахтаться на мелководье, всемогущий и всеведущий создатель всего, что движется и колышется, этот алмаз для глаз, источник мудрости и силы – не сумел придумать лучшего способа простить нас, чем обратиться в полицию и сдать самого себя с потрохами. Джарвис, ответь мне на один вопрос. Если Бог хотел простить нас, то почему он не взял да и не простил? Зачем пытки? С чего вдруг бичи и скорпионы, гвозди и предсмертные муки? Почему бы просто не простить нас? Прокрути-ка это на своей вертушке.

– Поистине, сэр, вы превзошли самого себя. Трудно высказаться красноречивее. И с вашего позволения осмелюсь добавить, сэр, что вы могли бы не останавливаться на достигнутом. Согласно многим пользующимся громадным авторитетом высказываниям классических богословов, основным прегрешением, которое искупил Иисус, был первородный грех Адама.

– Чтоб тебя! А ты ведь прав. Помню, как я излагал эту точку зрения не без энергии и пыла. Я вообще склонен думать, что мог именно тогда склонить чашу весов в свою пользу и сорвать банк в том состязании на знание закона Божьего. Но продолжай, Джарвис, ты меня на удивление заинтриговал. В чем заключался Адамов грех? Поди, что-нибудь пикантненькое. Что-нибудь такое, что должно было потрясти преисподнюю до основания.

– Принято думать, что он попался на поедании яблока, сэр.

– Вломился[267] в чужой сад? И только-то? Так вот какой был грех, который Иисусу пришлось искупать – или, если угодно, заглаживать? Мне приходилось слышать про око за око и зуб за зуб, но чтобы распять за стыренное яблоко! Джарвис, ты, часом, не подналег на вино для готовки? Ведь ты это, конечно, не всерьез?

– В Книге Бытия конкретная видовая принадлежность похищенного продукта питания не указана, сэр, но издавна повелось считать его яблоком. Впрочем, вопрос тут сугубо формальный, так как благодаря современной науке мы знаем, что Адама на самом деле не существовало и, следовательно, грешить ему было, по всей вероятности, не слишком сподручно.

– Джарвис, тут без шоколадного ликера не разберешь, а то и без целой пестрой устрицы[268]. То, что Иисуса замучили, чтобы искупить грехи каких-то других ребят, – уже перебор. Все стало еще хуже, когда ты сообщил мне, что этот другой парень был всего один. Ну а уж то, что весь его грех состоял в том, чтобы свистнуть ранетку, – вообще полный мрак. Теперь же ты заявляешь, будто негодяя и вовсе не бывало. Я не славлюсь большим размером своих шляп, но даже мне понятно, что это полное ку-ку.

– Сам бы я не рискнул сформулировать данную мысль таким образом, но в том, что вы говорите, есть много верного, сэр. Дабы несколько смягчить ее, мне, возможно, следовало бы упомянуть, что современные богословы трактуют миф об Адаме скорее в символическом ключе, нежели буквально.

– В символическом, Джарвис? В символическом? Но бичевание-то не было символическим. Гвозди в кресте символическими не были. Если бы я, будучи уложен поперек того стула в кабинете преподобного Обри, объявил, что мое прегрешение – или, если хочешь, преступление – не более чем символ, как ты думаешь, что бы мне на это ответили?

– Легко могу представить себе, что столь опытный педагог отнесся бы к подобным оправданиям с изрядной долей скептицизма, сэр.

– Так оно и вышло бы. Ты прав. Апкок был суровый дядька. У меня до сих пор ноют старые побои в сырую погоду. Но, быть может, я просто недостаточно проницателен – или, лучше сказать, набил себе недостаточно шишек – в вопросах символизма?

– Ну, сэр, некоторые, пожалуй, решили бы, что вы самую малость поспешны в своих суждениях. Какой-нибудь теолог, вероятно, стал бы утверждать, что символический грех Адама – не такой уж и пустяк, раз онсимволизирует все прегрешения человечества, в том числе и еще не совершенные.

– Джарвис, это чистейший бред сивой кобылы. «Еще не совершенные»? Позволь мне попросить тебя мысленно вернуться к той зловещей сцене в директорском кабинете. Предположим, я бы подал голос со своей позиции поперек стула и сказал бы: «Господин директор, после того как вы от души всыплете мне мои законные шесть, могу ли я почтительно попросить еще шестерку в счет всех остальных провинностей – или грешков, – какие мне захочется или не захочется совершить в неопределенном будущем? Ах да, и пусть это касается не только моих будущих проступков, но и прегрешений всех моих приятелей». Что-то тут не сходится. Вообще ни в какие ворота не лезет и ни на что не похоже.

– Надеюсь, вы не сочтете за дерзость, сэр, если я скажу, что склонен с вами согласиться. А теперь, если позволите, сэр, я бы хотел продолжить украшать комнату падубом и омелой, приготовляясь к ежегодным рождественским празднествам.

– Украшай, если тебе так хочется, Джарвис, но, должен признаться, я больше не вижу в этом толку. Полагаю, дальше ты мне скажешь, что на самом деле Иисус не рождался в Вифлееме и не было ни ясель, ни пастухов, ни волхвов, идущих за звездой на востоке.

– Не было, сэр. Начиная с девятнадцатого века сведущие исследователи отвергли все перечисленное как сказки, зачастую придуманные ради того, чтобы соответствовать пророчествам Ветхого Завета. Прелестные сказки, но лишенные исторического правдоподобия.

– Этого-то я и опасался. Ну давай, выкладывай начистоту. Ты веришь в Бога?

– Нет, сэр. О, сэр, мне следовало бы упомянуть об этом раньше: звонила миссис Грегстед.

Я побледнел с головы до пят.

– Тетя Августа? Она ведь не придет сюда?

– Она действительно упомянула о подобном намерении. Если я правильно понял, она предложила мне уговорить вас сопровождать ее в церковь на Рождество, ибо придерживается мнения, что это могло бы вас исправить, хотя она и высказывает неуверенность в том, исправимы ли вы вообще. Подозреваю, что именно ее шаги раздаются сейчас на пороге. Если бы я мог предложить кое-что, сэр…

– Что угодно, Джарвис, да побыстрее.

– Я отпер пожарный выход, чтобы он был наготове, сэр.

– Джарвис, ты заблуждаешься: Бог есть.

– Премного благодарен вам, сэр. Рад стараться.

Джарвис и генеалогическое древо[269]

– Говорю тебе, Джарвис, столпись!

– Сэр?

– За мной! Так правильнее?

– Это военное выражение, сэр, используемое офицерами, когда те требуют, чтобы их подчиненные двигались по направлению к ним.

– Так и есть, Джарвис. Свой слух ко мне склони[270].

– И это высказывание, сэр, тоже годится. Марк Антоний…

– Забудь про Марка Антония. Дело серьезное.

– Хорошо, сэр.

– Как тебе известно, Джарвис, в областях, лежащих к северу от запонки для воротничка, Б. Вуфтер котируется не слишком высоко. Тем не менее на моем счету имеется один грандиозный учебный триумф. Бьюсь об заклад, ты не знаешь, о чем речь.

– Вы часто о нем упоминали, сэр. В подготовительной школе вы выиграли приз за знание закона Божьего.

– Да, выиграл – к плохо скрываемому удивлению преподобного Обри Апкока, хозяина и главного тюремщика в том поганом гадюшнике. И с тех пор, хоть и не будучи большим охотником таскаться по заутреням и вечерням, я всегда питал слабость к Священному Писанию – как называем его мы, специалисты. Ну а теперь перейдем к самой соли. Или к сути?

– Очень хорошо сказано, сэр. В наши дни можно еще нередко услышать «к конкретике».

– Дело в том, Джарвис, что мне как ценителю издавна особенно нравилась Книга Бытия. Бог создал мир за шесть дней, так ведь?

– Как вам сказать, сэр…

– Начав со света, он быстро рванул дальше: создал растения и всяких ползающих тварей, чешуйчатых существ с плавниками, наших пернатых друзей, что чирикают в листве, пушистых братьев наших меньших, прячущихся в кустах, и наконец, если не останавливаться на деталях, он создал ребят вроде нас, а затем улегся в гамак и устроил себе заслуженную сиесту на седьмой день. Так?

– Да, сэр. Если мне позволено будет так выразиться, это красочно составленное резюме одного из величайших мифов о нашем происхождении.

– Но ты послушай дальше. На рождественской вечеринке клуба «Отстой» один приятель сел мне на уши за рюмочкой освежительного. Судя по всему, есть такой тип, которого зовут Дарвин, и он говорит, будто вся Книга Бытия – бред, каких нет. Профессора чересчур расхвалили нам Бога. А выходит, он и не создавал всего. Есть какая-то штука, называется проболюция

– Эволюция, сэр. Теория, которую выдвинул Чарльз Дарвин в своей великой книге «Происхождение видов», вышедшей в 1859 году.

– Она самая. Эволюция. Прикинь, этот дарвиновский придурок хочет, чтобы я поверил, будто мой прапрадед был кем-то вроде косматого едока бананов, чесался пальцами ног и перепрыгивал с дерева на дерево. А теперь, Джарвис, скажи мне вот что. Если мы произошли от шимпанзе, то почему эти шимпанзе до сих пор на месте как штык? Я не далее как в прошлом месяце видел одного в зоопарке. Почему они все не превратились в членов клуба «Отстой» (или «Атеней», в зависимости от вкуса)? Пошевели-ка извилинами.

– Осмелюсь сказать, сэр, ваше беспокойство зиждется на заблуждении. Мистер Дарвин не утверждал, будто мы происходим от шимпанзе. Шимпанзе и мы произошли от общего предка. Шимпанзе – современные человекообразные обезьяны, которые, как и мы, изменились с тех пор, когда этот предок жил.

– Гм, ну что ж, кажется, я понял, к чему ты клонишь. Точно так же и мой отвратительный кузен Джордж, и я – оба мы произошли от общего деда. Но каждый из нас двоих не больше похож на старого греховодника, чем другой, и ни один не носит бакенбардов.

– Именно так, сэр.

– Но не расслабляйся, Джарвис. Мы, закоренелые знатоки закона Божьего, отягощенные этим знанием, так просто не сдаемся. Конечно, папаша моего старика был древним волосатым уродцем, но все же он не из тех, кого можно было бы назвать шимпанзе. Я отчетливо его помню. Будучи весьма далек от того, чтобы волочить свои пальцы по земле, он держался прямо, с военной выправкой (по крайней мере, за исключением последних лет и тех случаев, когда находился под воздействием нескольких рюмок портвейна). А фамильные портреты в старом родовом гнезде, Джарвис! Мы, Вуфтеры, внесли тогда свою лепту при Азенкуре, и однако же во время всего этого «Бог за Гарри, за Англию! Святой Георг на помощь!»[271] и прочей подобной ботвы никаких обезьян в войсках не было.

– Я думаю, сэр, что вы недооцениваете масштабы времени, о которых идет речь. После битвы при Азенкуре прошло всего несколько столетий. А наш общий с шимпанзе предок жил более пяти миллионов лет назад. Могу ли я осмелиться на небольшой полет фантазии, сэр?

– Разумеется, можешь. Валяй, осмеливайся – твой молодой хозяин дает тебе свое благословение.

– Предположим, сэр, чтобы попасть на битву при Азенкуре, вам нужно пройти назад во времени одну милю.

– Это, типа, как отсюда до «Отстоя»?

– Да, сэр. Чтобы в том же масштабе дойти до нашего общего с шимпанзе предка, вам придется прошагать все расстояние от Лондона до Австралии.

– Бог ты мой, Джарвис, весь путь до страны чуваков, у которых со шлемов свисают пробки! Тогда неудивительно, что на фамильных портретах нет ни одной обезьяны и что среди друзей-вперед-еще-одна-попытка, пробивавшихся сквозь пролом[272] при Азенкуре, не встречались низколобые любители постучать кулаками в грудь.

– Все верно, сэр, а чтобы добраться до предка, общего с рыбами…

– Обожди-ка минутку, притормози. Уж не собираешься ли ты теперь сказать, будто нашим предком было нечто, что чувствовало бы себя на бутерброде как дома?

– У нас с современными рыбами были общие предки, сэр, и если бы вы их увидели, то, несомненно, назвали бы их рыбой. Вы можете смело говорить, что мы происходим от рыб, сэр.

– Джарвис, иногда ты слишком много себе позволяешь. Впрочем, если посмотреть на Гасси Хек-Уортла…

– Я не посмел бы сам сделать такое сравнение, сэр. Но, если позволите, я мог бы продолжить свою воображаемую прогулку во времени, сэр. Дабы добраться до предка, общего с нашими рыбьими родственниками…

– Дай-ка угадаю: пришлось бы обойти весь хренов шарик, вернуться в исходную точку и уткнуться в собственную спину?

– Существенное преуменьшение, сэр. Вам пришлось бы дойти пешком до Луны и обратно, а затем снова пуститься в путь и проделать этот маршрут еще раз.

– Джарвис, это уже чересчур для парня, у которого с утра голова раскалывается. Прежде чем я смогу вместить следующую порцию, смешай мне какой-нибудь из твоих бодрящих напитков.

– У меня есть один под рукой, сэр. Я приготовил его загодя, когда понял, в сколь поздний час вы вернулись из своего клуба вчера вечером.

– Молодчина, Джарвис. Но постой, вот ведь еще какая штука. Этот дарвиновский чувак насвистел мне, будто все произошло случайно. Все равно как крутануть рулетку в Ле-Туке. Или как Неженка Снодграсс попал тогда в лунку с одного удара – и весь клуб потом целую неделю пил за его счет.

– Нет, сэр, это неверно. Естественный отбор – не вопрос случая. Мутация – случайный процесс. А естественный отбор – нет.

– Если тебя не затруднит, Джарвис, возьми разбег и повтори свою подачу. Но в этот раз запусти мяч помедленнее и не крученый. Что такое мутация?

– Прошу прощения, сэр, я слишком много на себя взял. Слово «мутация» происходит от латинского существительного женского рода mutatio – «изменение» – и означает ошибку при копировании гена.

– Вроде опечатки в книге?

– Да, сэр, и, подобно опечатке, мутация не слишком часто приводит к усовершенствованию. Изредка, впрочем, все-таки приводит. В таком случае у нее больше шансов сохраниться и, как следствие, быть переданной дальше. Это и есть естественный отбор. Мутации, сэр, случайны в том смысле, что не имеют никакой тенденции к улучшению. Отбор же, напротив, автоматически предрасположен улучшать, если под улучшением понимать способность к выживанию. Тут почти что напрашивается афоризм: «Мутация предполагает, а отбор располагает».

– Довольно изящно, Джарвис. Сам придумал?

– Нет, сэр, эта шутка – анонимная пародия на Фому Кемпийского.

– Итак, Джарвис, давай-ка посмотрим, крепко ли я ухватил проблему за мягкое место. Мы видим какую-нибудь штуковину вроде глаза или сердца, которая выглядит как четкая задумка, и ломаем голову, как она, черт побери, сюда попала.

– Так точно, сэр.

– Появиться по чистой случайности она не могла, поскольку это было бы вроде попадания Неженкой в лунку с одного удара – как тогда, когда всю неделю у нас была бесплатная выпивка.

– В каком-то смысле это было бы даже невероятнее, чем отмеченный возлияниями подвиг достопочтенного мистера Снодграсса с клюшкой. Воссоединение всех частей человеческого организма исключительно в силу счастливого случая было бы примерно столь же невероятным, сколь попадание мистером Снодграссом в лунку с одного удара после того, как ему завязали глаза и закружили так, чтобы он не имел ни малейшего представления ни о том, где установлен мяч, ни в каком направлении находится лужайка. И если бы при всем при том ему было позволено сделать свой единственный удар только поленом, сэр, вот тогда его шансы попасть в лунку были бы сравнимы с возможностью составить человеческое тело случайным перемешиванием его частей.

– А что, если бы Неженка заблаговременно принял слегка на грудь, Джарвис? Кстати говоря, весьма вероятно, что так оно и было.

– Возможность попадания в лунку с одного удара достаточно мала, сэр, а наши расчеты достаточно приблизительны, так что мы вправе пренебречь возможными последствиями приема стимуляторов на алкогольной основе. Угол, стягиваемый лункой к точке удара…

– Довольно, Джарвис. Не забывай, что у меня болит голова. Что мне ясно видно сквозь туман, так это что шальной случай – просто неудачник, обреченный на провал, и его сразу можно сбросить со счетов. Ну так откуда же все-таки берутся сложные работающие штуковины вроде человеческого организма?

– Ответ на этот вопрос, сэр, был великим достижением мистера Дарвина. Эволюция осуществляется постепенно и на протяжении очень долгого времени. Каждое поколение отличается от предыдущего незначительно, и уровень невероятности, необходимый в каждом конкретном поколении, отнюдь не чрезмерен. Однако по прошествии достаточно большого количества миллионов поколений конечный результат может оказаться действительно невероятным и выглядеть так, будто его спроектировал искусный инженер.

– Но он только выглядит работой какого-нибудь вооруженного штангенциркулем вундеркинда с чертежной доской и миллионом ручек, торчащих из нагрудного кармана?

– Да, сэр, иллюзия замысла возникает из-за накопления большого количества незначительных усовершенствований, каждое из которых достаточно мало для того, чтобы появиться в результате одной мутации, но процесс последовательного их накопления настолько длителен, что создает итоговый продукт, не способный появиться в силу единовременной удачи. Было предложено сравнение с медленным восхождением по пологим склонам того, чему дали несколько кричащее название горы Невероятности, сэр.

– Джарвис, это дусра[273], а не идея, и я думаю, что начинаю въезжать. Выходит, я не слишком заблуждался, когда назвал эволюцию «проболюцией», так ведь?

– Не слишком, сэр. Данный процесс чем-то напоминает выведение скаковых лошадей. Путем проб коннозаводчики выясняют, какие лошади бегают быстрее, и отбирают самых быстроногих в качестве прародителей для будущих поколений. Мистер Дарвин осознал, что и в природе действует тот же самый принцип – и ему не нужны ни селекционеры, ни пробы. Особи, которые бегают быстрее, автоматически подвергаются меньшей опасности, что их поймают львы.

– Или тигры, Джарвис. Тигры очень проворны. Чарномаздран Брахмапур рассказал мне об этом в «Отстое» буквально на прошлой неделе.

– Да, сэр, и тигры тоже. Легко могу себе представить, что у его высочества была масса возможностей наблюдать их со спины своего слона. Вся суть, или соль, в том, что самые быстроногие лошадиные индивиды выживают, дабы размножиться и передать дальше гены, сделавшие их быстроногими, поскольку эти особи с меньшей вероятностью оказываются съедены крупными хищниками.

– Клянусь Юпитером, это логичнее некуда! И подозреваю, что самые быстрые тигры тоже начинают плодиться, ведь им первым удается заграбастать свой непрожаренный бифштекс со всеми потрохами в придачу и таким образом выжить, чтобы завести тигрят, которые, когда подрастут, тоже будут шустро бегать.

– Верно, сэр.

– Но это потрясающе, Джарвис. Это прямо-таки как трижды попасть в двадцатку. И то же самое срабатывает не только для лошадей и тигров, но и для всего остального?

– Именно так, сэр.

– Но погоди минутку. Как я понял, это разносит Книгу Бытия в пух и прах. И где же тогда оказывается Бог? Судя по тому, что говорит этот дарвиновский тип, Богу остается не так уж много работы. Я хочу сказать, уж мне-то известно, что такое недозанятость, и, если ты видишь, к чему я клоню, Бог-то оказывается недозанятым.

– Чистая правда, сэр.

– Тогда, ну… Да черт подери! В смысле, почему же мы в таком случае вообще верим в Бога?

– В самом деле, почему, сэр?

– Джарвис, это поразительно. Нелегковерно!

– Невероятно, сэр.

– Да, невероятно. Теперь я буду смотреть на мир новыми глазами, а не через тусклое стекло, как говорим мы, библеисты. Не утруждай себя этим коктейлем. Кажется, он мне больше не нужен. Я чувствую себя как бы освобожденным. Лучше принеси мою шляпу, трость и бинокль, который тетушка Дафна подарила мне на последних скачках в Гудвуде. Я пойду в парк любоваться деревьями, бабочками, птицами и белками, изумляясь всему, что ты мне поведал. Ты ведь не возражаешь, если я немного поизумляюсь тому, что ты мне рассказал, Джарвис?

– Вовсе нет, сэр. Изумление тут придется очень даже к месту, и другие джентльмены говорили мне, что испытали то же самое чувство освобождения, когда впервые вникли в подобные материи. Если бы мне было позволено предложить еще кое-что…

– Давай, Джарвис, предлагай, выкладывай все, мы всегда рады слышать твои предложения.

– Тогда, сэр, если вдруг у вас появится желание углубиться в этот предмет, у меня тут есть небольшой томик, с которым вам, возможно, было бы небезынтересно ознакомиться.

– По моим меркам он выглядит не таким уж и маленьким, ну да была не была – как называется книга?

– «Самое грандиозное шоу на Земле», сэр, а ее автор…

– Неважно, кто он, Джарвис. Твой друг – мой друг. Волоки ее сюда, я взгляну, когда вернусь. А теперь, если тебя не затруднит, бинокль, трость и сделанный на заказ головной убор благородного господина. Мне предстоит интенсивно поизумляться кое-чему.

Яр-гиеил[274]

Яр-гиеил (научное название: «яргиеил») – маслянистое вещество, обладающее мощным наркотическим эффектом, которое воздействует непосредственно на центральную нервную систему, вызывая целый ряд симптомов, зачастую проявляющихся в виде антиобщественного и саморазрушительного поведения. Это вещество может подвергать головной мозг ребенка необратимым изменениям, становящимся в зрелом возрасте причиной расстройств – в том числе опасных маний, с трудом поддающихся лечению. Четыре обреченных авиарейса 11 сентября 2001 года были следствием наркотического опьянения яр-гиеилом: все девятнадцать угонщиков находились тогда в тяжелой зависимости от препарата. Из истории мы знаем, что яргиеилизм был причиной таких зверств, как охота на салемских ведьм и массовые убийства коренных жителей Южной Америки конкистадорами. Яр-гиеил способствовал разжиганию большинства войн в средневековой Европе, а в менее давнишние времена – бойням, приведшим к разделению Индии, а также Ирландии.

Интоксикация яр-гиеилом может побудить изначально вменяемых людей избегать полноценной человеческой жизни и уединяться в закрытых сообществах закоренелых наркоманов. Обычно эти сообщества образованы исключительно лицами одного пола, и там категорически запрещена половая жизнь, что зачастую принимает форму одержимости. Отметим, что склонность к мучительному воздержанию от сексуальной активности проходит монотонным лейтмотивом через все пестрое разнообразие яргиеиловой симптоматики. Судя по всему, яр-гиеил не снижает либидо per se, но нередко порождает навязчивую потребность уменьшать сексуальное удовольствие других людей. Распространенный пример тому – свойственное многим пристрастившимся яргиеилистам сладострастное желание порицать гомосексуальность.

Подобно другим наркотикам, очищенный от примесей яр-гиеил в небольших дозах практически безвреден и может быть использован в качестве смазки на таких светских мероприятиях, как свадьбы, похороны и официальные церемонии. Специалисты расходятся во мнениях насчет того, насколько этот способ расслабиться в компании, сам по себе безобидный, представляет собой фактор риска для перехода на более сильнодействующие и вызывающие большее привыкание формы наркотика.

Средние дозы яр-гиеила, хотя и не несут прямой угрозы для жизни, могут искажать восприятие действительности. Из-за непосредственного влияния препарата на нервную систему не подтверждаемые никакими фактами убеждения приобретают иммунитет против доказательств из реального мира. Можно услышать, как, накачавшись маслянистой субстанцией, наркоманы разговаривают с пустотой или бормочут что-то себе под нос, пребывая в убеждении, что высказанные таким образом личные пожелания сбудутся – пусть даже придется заплатить благополучием других людей и некоторым нарушением законов физики. Это словесное недержание зачастую сопровождается странными тиками и жестикуляцией, навязчивыми повторяющимися движениями вроде ритмичных кивков головой в сторону стены или синдромом обсессивно-компульсивного ориентирования (СОКО: поворачивание пять раз в день лицом к востоку).

В больших дозах яр-гиеил галлюциногенен. Отпетые «торчки» могут слышать голоса в своей голове или испытывать столь явственные зрительные иллюзии, что жертвам таких галлюцинаций нередко удается убедить в их реальности и других. Человеку, который убедительно описывает свои особенно забористые видения, иногда поклоняются и даже подчиняются как своего рода вождю те, кто считает себя менее удачливыми. Такая патологическая приверженность может продолжаться долгое время после смерти породившего ее «вождя» и порой доходит до впадения в причудливый транс вроде людоедских фантазий с питьем его крови и поеданием его плоти.

Хроническое злоупотребление яр-гиеилом может приводить к так называемым «плохим приходам» – наркотическим кошмарам, когда человек страдает вселяющими ужас бредовыми состояниями, в том числе страхом пыток – не в реальности, а в воображаемом загробном мире. Подобные «плохие приходы» связаны с болезненными представлениями о возмездии, которые являются такими же характерными последствиями приема этого препарата, как и вышеупомянутая навязчивая боязнь половой жизни. Проявления культуры наказания, внушаемой яр-гиеилом, варьируют от «бичевания» и «плетей» до «побиения камнями» (особенно изменивших жен и жертв изнасилований) и «деманифестации» (ампутации одной руки) и даже до столь зловещих фантазий, как наказание не того или перевод стрелок – казнь одного за грехи других.

Вы, вероятно, подумали, что такой потенциально опасный и вызывающий зависимость наркотик должен возглавлять список запрещенных веществ, а тем, кто им торгует, уже вынесено несколько показательных приговоров. Но нет, его легко приобрести в любой точке мира, и для этого даже не нужен рецепт. Многочисленные профессиональные торговцы, объединенные в картели со строгой иерархией, открыто продают препарат как на перекрестках, так и в специально построенных зданиях. Некоторые из таких картелей умело обирают бедняков, отчаянно пытающихся наскрести на дозу. «Крестные отцы» занимают ответственные посты и вхожи к членам королевских семей, президентам и премьер-министрам. Правительства не просто смотрят на этот бизнес сквозь пальцы – они предоставляют ему налоговые льготы. Хуже того, они финансируют школы, основанные с конкретным намерением подсаживать детей на наркотик.

Написать эту статью меня вдохновило улыбающееся лицо одного счастливого человека на Бали. Он с восторгом встретил свой смертный приговор за жестокое убийство множества невинных отдыхающих, с которыми был совершенно не знаком и к которым не питал никакой личной неприязни. Кто-то из присутствовавших в зале суда был поражен, что в нем не было раскаяния. Какое там раскаяние – его реакция была откровенно веселой! Он размахивал кулаками в исступленной радости от того, что станет «мучеником» (если использовать жаргон этих наркоманов). Можете не сомневаться: его блаженная улыбка в нетерпеливом и полном незамутненной радости ожидании расстрела – не что иное, как улыбка «обдолбанного». Перед нами типичный пример заядлого наркомана, принявшего концентрированный, неочищенный, неразбавленный, высококачественный яр-гиеил.

Мудрый патриарх любителей динозавров[275]

Великие шутники не шутят. Они внедряют новые разновидности шуток, а затем помогают им эволюционировать или даже просто сидят и наблюдают, как те самовоспроизводятся, растут и снова дают рассаду. «Победительство» Стивена Поттера – единичная продуманная шутка, впоследствии подпитанная и поддержанная «самоутвердительством» и «подавительством». Шутка мутировала и эволюционировала так бурно и плодовито, что, нисколько не выцветая от повторений, лишь становилась все ярче и смешнее. Ее автор помогал ей в этом, подсаживая вспомогательные мемы: «военную хитрость» и «ход конем», псевдоакадемические сноски, а также вымышленных соавторов (Odoreida, Gatling-Fenn), которые запросто могли быть невымышленными. Теперь, спустя тридцать лет после смерти Поттера, если я, скажем, выдумаю слово «постмодернительство» или «ГМО-тельство», вы будете подготовлены к такой шутке и предрасположены переплюнуть ее своей. Большинство рассказов про Дживса – мутанты одной исходной шутки, которая опять-таки относится к такому типу юмора, который эволюционирует и вызревает, становясь не менее, а более смешным от пересказов. Аналогичными свойствами обладают и некоторые другие книги, например «1066 и все такое», «Мемуары ирландского магистрата-резидента» и, конечно же, «Леди Эддл вспоминает». Книга «Как содержать динозавров в неволе» принадлежит к этой великой традиции.

Еще с наших с ним студенческих времен Роберт Маш был не только шутником, но и плодовитым производителем новых эволюционных направлений в юморе. Если кто-то и был его предшественником, то разве что Псмит: «Заунывный вой, который ты слышишь, испускает волк нужды, примостившись у моего порога»[276], – именно таким я бы представил себе машевский способ сказать: «Я на мели». Псмитовским по духу был и глубокомысленно серьезный ответ Маша одной женщине, с которой он едва познакомился на какой-то вечеринке. Узнав, что Маш работает учителем в знаменитой школе, она задала невинный светский вопрос: «А вы берете девочек?» Он, не моргнув глазом, кратко ответствовал: «Время от времени», – и эта реплика, рассчитанная на то, чтобы привести собеседницу в замешательство, была произнесена с истинно псмитовской величавостью.

Вариации машевского воображения на тему «лопни моя селезенка» заставили весь круг его друзей заняться выдумыванием новых – становившихся все более и более причудливыми по мере того, как данный «вид» эволюционировал в микрокультуре наших мемов. То же самое касалось и названий пабов. Мы собирались обычно в заведении «Роза и корона» (где вообще-то по большей части и происходили ранние этапы этой эволюции), но редко называли его так прямолинейно. «Увидимся в „Соборе и желчном пузыре“» – вот что можно было услышать на одной из вех сего эволюционного пути. Более поздние образцы могли показаться забавными уже только в контексте своей филогенетической истории. Другим из посаженных Машем «растений» был бесконечно эволюционировавший вариант оборота «наш такой-то друг». Изначальным обращением к «Розе и короне» было «наш цветочный царственный друг», но его потомки обрели путем эволюции барочную загадочность и стали напоминать описания для кроссвордов, а для их расшифровки требовалось иметь классическое образование. Все эти виды машевского юмора в конечном итоге относились к типу, которому можно было бы дать название «невозмутимая иносказательность».

Но юный шутник Роберт Маш – полная противоположность серьезному исследователю, каким он стал в зрелости. И нигде его серьезность не проявляется так отчетливо, как в той книге, что вы держите в руках. Здесь собраны воедино накопленные им на протяжении всей жизни знания о динозаврах, об их повадках и об уходе за ними в болезни и в здравии. В кругах любителей динозавров его имя издавна вошло в поговорку. От манежей до аукционов, от скачек до угодий для охоты на птерозавров – ни на каком мероприятии заврофилы не чувствуют себя в полном сборе, покуда из уст в уста не начнет передаваться шепот: «Маш прибыл». Даже карнозавры как будто чувствуют присутствие этого знатока своего дела: их двуногая поступь становится более пружинистой, и они сильнее скалят свои испещренные бактериями зубы. Он всегда рад подбодрить пугливого компсогната похлопыванием по крупу и дать своевременный совет его владельцу.

Ваш комнатный динозавр достиг того трудного (чтобы не сказать неприятного) возраста, когда ему пора подрезать шпоры? Маш проконсультирует вас, как правильно провести эту процедуру, прежде чем все закончится слезами и непреднамеренным (о, совсем напротив, исполненным самых лучших чувств) вскрытием брюшной полости. Ваш охотничий динозавр стал чересчур увлекаться? Пока он не притащил вам слишком много загонщиков, вызовите Маша (хватка вашего «ретривера» может быть столь же слабой, сколь и стоны вашего егеря, взывающего о помощи, но всему есть предел). В тех вызывающих неловкость ситуациях, когда микрораптор забывает, что находится в гостиной, совет Маша будет тактичен и краток. А может быть, вы ищете партию перепревшего игуанодонового навоза для своего приусадебного участка? Маш – вот кто вам нужен!

Хотя сегодня Роберт Маш известен прежде всего как мудрый патриарх любителей динозавров, ему довелось проявить себя и в действии. Из тех, кто видел его верхом, немногие забудут, как беспечно он держался на Киллере, аккуратно направляя этого несравненного охотника через двадцатифутовые барьеры на очередной безупречно пройденный круг. Что касается объездки, то даже самец брахиозавра, энергично обузданный Машем, гарцевал бы не хуже чистопородного орнитомима. Когда он подгонял хлыстом ту знаменитую свору из двадцати пар велоцирапторов, его улюлюканье, от которого заколотилось бы сердце любого охотника, заставило бы застыть в жилах и без того холодную кровь несчастного бэмбираптора, забившегося в свою нору. Облаченный в узорчатые кожаные доспехи, Маш был не из тех, к кому можно отнестись с пренебрежением, – неудивительно, что в аравийских королевских домах он был очень востребован в качестве дорогостоящего консультанта. Во время оно его ухоженный птеродактиль, мастерским движением спущенный с привязи и поймавший ветер, набирал высоту великолепными кругами, прежде чем броситься на археоптерикса и схватить его, а в завершение удовлетворенно вытереть клюв о рукавицу.

Долгие годы многочисленные друзья и почитатели из сообщества любителей динозавров упрашивали Роберта изложить свой жизненный опыт в виде книги – так, как это умеет только он один. В результате появилось первое издание труда «Как содержать динозавров в неволе», которое, само собой разумеется, распродалось так быстро, что апатозавр не успел бы и хвостом махнуть. За те глухие годы, когда книги не было в продаже, замусоленные пиратские копии стали цениться как настоящее сокровище, ревностно хранимое в охотничьей сумке или в бардачке внедорожника. Необходимость во втором издании сделалась насущной, и я был безмерно счастлив оказаться орудием, которое, пускай и косвенно, поспособствовало его появлению («Кто нашел издателя, тот нашел благо», см. Притчи 18:22). Конечно же, это новое издание сильно выиграло от той переписки с динозавроводами всего мира, которую Маш вел не покладая рук.

Его книгу можно оценить с самых разных точек зрения. Она ни в коем случае не только лишь руководство для владельца, хотя в данном отношении и незаменима. Как бы ни были хороши изложенные в ней практические советы, написать ее мог только профессиональный зоолог, глубоко черпающий в своих теоретических познаниях и всесторонне эрудированный. Многие из приведенных здесь фактов подлинны. Мир динозавров всегда был полон поразительного и изумительного, и справочник Маша заставит вас поражаться и изумляться больше прежнего. В качестве богословской ремарки добавлю, что для креационистов (ныне так восхитительно переименовавших себя в теоретиков разумного замысла) книга станет неоценимым подспорьем в их битве с нелепой сплетней, будто человека от динозавров отделяет пропасть в шестьдесят пять миллионов лет на геологической шкале времен.

Как мог бы предостеречь нас и сам Роберт Маш, динозавр – это не просто подарок на Рождество, это на всю жизнь (на очень долгую жизнь в случае некоторых ящероногих). То же самое можно сказать и о данной книге. Тем не менее она будет превосходным рождественским подарком для каждого, вне зависимости от возраста, в течение многих лет.

Аторизм: будем надеяться, эта мода надолго[277]

Аторизм пользуется некоторой популярностью в настоящий момент. Возможен ли конструктивный диалог между валгаллианами и атористами? Если оставить в стороне наивных буквалистов, искушенные торословы давно уже перестали верить в материальную природу молота Тора. Однако духовная сущность молотковости остается громоподобным откровением, ослепительным, как молния, и молотологическая вера по-прежнему занимает особое место в эсхатологии неовалгаллианства, охотно поддерживая при этом конструктивный диалог с научной теорией грома – ведь сферы их влияния не пересекаются. Воинствующие атористы – сами себе враги. Не будучи сведущими в тонкостях торословия, они должны просто-напросто прекратить свою рьяную и нетерпимую борьбу с ветряными мельницами и относиться к вере в Тора исключительно с тем бережным уважением, каким она всегда пользовалась в прошлом. Как бы то ни было, они обречены на провал. Тор нужен людям, и ничто никогда не сможет убрать его из культуры. Чем вы собираетесь его заменить?

Послесловие
Эту шутку можно продолжать до бесконечности. Феминистское торословие предпочтет преуменьшить значимость патриархально твердых фаллических аспектов молота Тора. Торословие освобождения найдет общие интересы с рабочими, марширующими под знаменами с серпом и молотом. Ну а с точки зрения постмодернистского торословия понятие молота несет в себе мощный разрушительный смысл. Продолжайте сколько душеньке угодно.

Законы Докинза[278]

Закон сохранения сложности
Косноязычие в академической дисциплине расширяется, дабы заполнить вакуум присущей ей элементарности.

Закон божественной неуязвимости
Бог никогда не проигрывает.


ЛЕММА 1. Когда понимание расширяется, боги сжимаются, но затем дают себе новое определение, чтобы восстановить статус-кво.


ЛЕММА 2. Когда все хорошо, Бога благодарят. Когда все плохо, его благодарят за то, что все не так плохо, как могло бы быть.


ЛЕММА 3. Существование загробной жизни может быть доказано, но никак не может быть опровергнуто.


ЛЕММА 4. Ярость, с которой защищаются несостоятельные убеждения, обратно пропорциональна их доказуемости.

Закон ада и осуждения на вечные муки
H ∞ 1/P,

где H – температура грозящего вам адского пламени, а P – осознаваемая вероятность его существования.

Или в словесной форме: «Строгость предполагаемого наказания обратно пропорциональна его правдоподобию».


Следующий закон, хотя он и был, вероятно, открыт до меня, часто приписывается мне в различных вариантах, и я счастлив сформулировать его здесь как:

Закон противоположных точек зрения
Если два несовместимых мнения защищаются с одинаковой интенсивностью, то истина не обязательно находится посередине. Одна из сторон может попросту ошибаться.

Часть VIII. Нет человека, что был бы сам по себе, как остров[279]

Со времен ньютоновского «стояния на плечах гигантов», да и прежде того, наука всегда была делом коллективным. И хотя отрицать, что некоторые из тех, кто ею занимается, порой недостаточно признавали сторонний вклад в свою работу, было бы совсем не характерной для Докинза «панглоссианской» благоглупостью, гораздо большее количество олицетворяют собой те коллегиальность, общность духа и взаимное уважение, которые в самой первой работе настоящего сборника были названы одними из главных научных ценностей. Разумеется, эти ценности, обогащенные личной привязанностью и нравственным чувством, свойственны не одним только ученым, но всему цивилизованному человечеству. Они прославляются в данном заключительном разделе, где представлена небольшая подборка личных высказываний в память или в честь других людей.

«Воспоминания о маэстро» были изначально опубликованы в качестве приветственного слова на конференции памяти лауреата Нобелевской премии по физиологии и медицине Нико Тинбергена. Речь здесь не только о высокой профессиональной оценке, но и о чувстве причастности, возникшем как результат совместных исследований и изысканий – привилегия, связанная с принадлежностью не просто к элитному учебному заведению, но к группе лиц, равно одаренных как в преподавании, так и в занятиях наукой. Также здесь говорится о глубоко прочувствованном обязательстве продолжать в будущее эту цепочку знаний, потоком идущих сквозь поколения: «…Нам хотелось, чтобы люди подхватили факелы, которые передал им Нико, и побежали с ними в направлении будущего».

Две следующие статьи, «О, возлюбленный отец мой» и «Больше, чем просто мой дядя», сияют гордостью за прошлое и настоящее семьи и любовью к ее истории. Там, где небезупречно честный сын и племянник леволиберального уклона попытался бы сгладить, замолчать или отвергнуть неизбежное имперское наследие, Ричард не роняет себя до увиливания в ту или иную сторону: «Конечно же, о британцах в Африке можно сказать немало плохого. Но хорошее было очень-очень хорошим, а Билл был одним из лучших». Эти теплые воспоминания нередко освещены юмором – например, рассказы о том, как преисполненный решимости дядя Билл читал вслух «Акт о бунтах» («Текст был словно пришит к подкладке его пробкового шлема»), или об изобретениях отца в духе рисунков Хита Робинсона на семейной ферме. Здесь слышна гордость за неуемную отцовскую и дядину любовь – неменьшая, чем за любое из (значительных) мирских достижений его предков: «Наплевать на важный вид и военную выправку! Есть другие, более достойные качества для восхищения».

Надеюсь, что читатели этой подборки в конечном итоге оценят, насколько разнообразны интересы, увлечения и таланты Ричарда Докинза: он и ученый, и педагог, и полемист, и юморист, а прежде всего – автор книг. Ведь в качестве заключительной статьи сборника я выбрала такую («Хвала Хитчу»), где вся эта головокружительная разносторонность сфокусирована в одну сверкающую точку. Выступление Ричарда, приуроченное ко вручению премии его имени, учрежденной Атеистическим альянсом Америки и присужденной уже смертельно больному Кристоферу Хитченсу, переполнено, по его собственным словам, восхищением, уважением и любовью. Занятная и в то же время уместная ирония заключается в том, что многие из почестей, воздаваемых им Хитченсу, он вполне мог бы воздать себе самому: «один из ведущих интеллектуалов, занимающихся общественной деятельностью», «теоретик нашего атеистического и секуляристского движения», «добрый друг и вдохновитель для молодежи, для сомневающихся», способный быть в равной мере «проницательно-логичным», «язвительно-колким» и «храбро-нешаблонным». Неудивительно, что они были братьями по духу.

У Ричарда Докинза всегда будут критики: как симпатизирующие его целям, так и глубоко враждебные. Но думаю, что честному читателю, к какому бы лагерю тот ни принадлежал, будет трудно отрицать, что «о британской словесности в наши дни можно сказать немало плохого. Но хорошее было очень-очень хорошим, а Ричард Докинз был одним из лучших».

Дж. С.

Воспоминания о маэстро[280]

Добро пожаловать в Оксфорд. Для многих из вас это означает «Добро пожаловать обратно в Оксфорд». Возможно даже, что некоторым из вас было бы приятно расслышать здесь «Добро пожаловать домой в Оксфорд». Также огромное удовольствие – приветствовать сегодня стольких друзей из Нидерландов.

На прошлой неделе, когда все было уже устроено, если не считать самых последних, заключительных приготовлений, мы узнали о смерти Лис Тинберген. Очевидно, что мы не выбрали бы такой момент для проведения нашей встречи. Уверен, нам всем хотелось бы выразить глубокое сочувствие семье, многие представители которой, как я счастлив заметить, здесь присутствуют. Мы обсудили, как лучше поступить, и решили, что в сложившихся обстоятельствах нам остается только продолжать. Те члены семьи Тинбергенов, с кем нам удалось посоветоваться, были полностью с этим согласны. Думаю, всем нам известно, что Лис оказывала Нико громадную поддержку, но немногие из нас знают, сколь много ее поддержка для него значила, особенно во время мрачных периодов депрессии.

Я должен сказать несколько слов о нашей конференции его памяти и о том, что ей предшествовало. Каждый скорбит по-своему. Скорбь Лис выражалась в буквальном следовании тем указаниям, которые оставил Нико: со свойственной ему скромностью он вообще не хотел ни похоронных, ни поминальных ритуалов. Среди нас были такие, кто, полностью сочувствуя желанию не проводить религиозных обрядов, испытывал тем не менее необходимость каким-то образом проститься с человеком, которого мы любили и уважали столько лет. Мы предлагали различные варианты светских церемоний. К примеру, тот факт, что семья Тинбергенов богата музыкальными талантами, навел некоторых из нас на мысль о камерном концерте памяти Нико, где в промежутках между произведениями произносились бы прощальные речи. Однако Лис ясно дала понять, что не хочет ничего подобного и что Нико разделил бы ее чувства.

Итак, поначалу мы ничего не предпринимали. Затем, по прошествии некоторого времени, осознали, что конференция памяти Нико будет достаточно отличаться от похорон, чтобы не попадать под запрет. Лис дала согласие и в ходе планирования мероприятия как-то сказала, что надеется на нем присутствовать. Правда, затем передумала, полагая – опять-таки с типичной для себя скромностью и совершенно ошибочно, – будто может помешать.

Громадная радость принимать стольких старых друзей. То, что вас так много съехалось сегодня в Оксфорд – в некоторых случаях очень издалека, – это дань уважения Нико и свидетельство привязанности к нему его давнишних учеников. Список прибывших – созвездие стародавних друзей, порой не видевшихся тридцать лет. Одно только чтение перечня гостей уже стало для меня волнующим событием.

У каждого из нас свои воспоминания о Нико и о сплотившейся вокруг него группе – так вышло, что состояла она примерно из ровесников. Мои воспоминания берут начало в тех временах, когда я был студентом и он читал нам лекции – сперва не о поведении животных, а о моллюсках: такова была странная идея Алистера Харди, что каждый лектор должен принять участие в курсе «Животное царство», одной изсвященных коров оксфордской зоологии. Тогда я еще не знал, каким выдающимся человеком был Нико. Если бы знал, поразился бы, что его заставили читать лекции про моллюсков. Скверно было уже то, что он оставил профессорский пост в Лейдене, дабы стать, в соответствии со снобистской оксфордской традицией, просто «мистером Тинбергеном». Я мало что помню из тех первых лекций о моллюсках, но помню свою реакцию на его чудную улыбку: дружелюбную, добрую и, как мне тогда казалось, отеческую, хотя он едва ли был старше, чем я сейчас.

Полагаю, именно тогда у меня произошел импринтинг на Нико и на его метод мыслить, поскольку я попросил своего университетского куратора о консультациях с Нико. Не знаю, как ему удалось это провернуть, ведь, думаю, обычно Нико студентов не консультировал. Не исключаю, что я был вообще последним студентом, с которым Нико занимался индивидуально. Эти встречи оказали на меня громадное влияние. Как наставник Нико обладал неповторимым стилем. Вместо того чтобы снабдить меня списком литературы, всесторонне освещающей некую тему, он мог дать одну-единственную, крайне узкоспециализированную работу вроде диссертации на соискание ученой степени. Помню, первым, что он дал мне прочесть, была монография Альберта Пердека, который, как я счастлив сообщить, присутствует здесь сегодня. Мне нужно было просто написать реферат о чем угодно, что могло прийти мне в голову при чтении диссертации или монографии. Так Нико в каком-то смысле давал студенту почувствовать себя равным – коллегой, чье мнение об исследовании стоит услышать, а не просто студентом, зубрящим ту или иную тему. Прежде ничего подобного со мной не бывало, и я упивался этим. Я писал гигантские эссе, на зачитывание которых тратилось столько времени, что со всеми многочисленными замечаниями Нико я редко доходил до конца быстрее, чем за час. Пока я читал вслух, он шагал взад-вперед по комнате, лишь изредка присаживаясь на какой-то старый ящик, служивший ему в то время стулом, сворачивая самокрутки и явно уделяя мне все свое внимание – не уверен, к сожалению, что сегодня я уделяю столько же внимания большинству своих учеников.

В результате этих великолепных занятий я решил, что очень хочу пойти к Нико в аспирантуру. Так я присоединился к «Банде маэстро», и это был незабываемый опыт. С особенной теплотой вспоминаю пятничные вечерние семинары. Верховодил там в те времена, не считая самого Нико, Майк Каллен. Нико был непреклонным противником неряшливого словоупотребления, и, когда оратор не был в состоянии дать точное определение используемым терминам, заседание могло затянуться на неопределенный срок. Если же семинар не успевали закончить за два часа, его просто переносили на следующую неделю, что бы там ни было изначально запланировано.

Возможно, дело было просто в юношеской неискушенности, но я с нетерпением ждал этих семинаров, как бы озарявших своим теплым светом всю мою неделю. Мы чувствовали себя привилегированными избранными, Афинами этологии. Другие участники – из разных выпусков, разных поколений – описывали свои впечатления ровно теми же словами, и потому я думаю, что подобные ощущения были общим следствием влияния, которое Нико оказывал на окружавшую его молодежь.

По тем пятничным вечерам Нико в некотором роде ратовал за крайне строгую, опирающуюся на логику разновидность здравого смысла. Высказанная таким образом, эта мысль звучит не слишком впечатляюще, даже кажется чересчур очевидной. С тех пор, однако, я уяснил, что строгое следование здравому смыслу никоим образом не является очевидным для большинства людей. Здравый смысл и впрямь нуждается в непрестанной бдительности для своей защиты.

Если говорить об этологии вообще, то Нико отстаивал широту кругозора. Он не просто сформулировал взгляд на биологию с позиции «четырех вопросов», он также неутомимо вставал на защиту любого из четырех, которым, по его мнению, пренебрегали. Поскольку теперь в общественном сознании его имя ассоциируется прежде всего с полевыми исследованиями функциональной значимости поведения, нелишне напомнить, сколь много времени он посвятил, к примеру, изучению условных раздражителей. И важно это или нет, но главным, что я вынес из лекций по этологии, которые он читал студентам, было его беспощадно механистическое отношение к поведению животных и к принципам, лежащим в основе их поведения. Особенно восхищали меня два его выражения: «машинерия поведения» и «оснащение для выживания». Когда мне пришло время самому писать свою первую книгу, я объединил их в коротком словосочетании «машина выживания».

Составляя программу этой конференции, мы, естественно, решили сосредоточиться на тех областях, в которые Нико внес особенно выдающийся вклад, но нам не хотелось, чтобы выступления оказались всего лишь ретроспективой. Конечно, мы хотели уделить часть времени его достижениям, но еще нам хотелось, чтобы люди подхватили факелы, которые передал им Нико, и побежали с ними в направлении будущего.

Такое поведение, как бег с факелами в новых и будоражащих воображение направлениях, занимает столь много места на этограммах студентов и коллег Нико, что составление программы конференции стало для нас настоящей головной болью. «Да как же можно, – вопрошали мы себя, – не включить то-то и то-то? С другой стороны, у нас есть время лишь для шести докладов». Мы могли бы ограничить программу только непосредственными учениками Нико – его «научными детьми», но это значило бы обесценить то огромное влияние, которое он оказал на науку через «внуков» и других последователей. Мы могли бы сосредоточиться лишь на тех исследователях и областях, что оказались недостаточно освещены в мемориальном издании, выпущенном под редакцией Герарда Берендса, Колина Бира и Обри Маннинга, но и это было бы досадно. В конечном итоге вопрос, какие именно шестеро духовных последователей Нико достойны выступить от имени остальных, показался нам малосущественным. В том-то, вероятно, и состоит главный показатель величия Нико Тинбергена.

О, возлюбленный отец мой: памяти Джона Докинза (1915–2010)[281]

Мой отец, Клинтон Джон Докинз, мирно почивший в преклонном возрасте, прожил свои девяносто пять лет в полную силу и успел неимоверно много.

Он родился в 1915 году в Мандалае, будучи старшим из трех талантливых братьев: все они должны были пойти по стопам своего отца и деда на колониальной службе. Детское увлечение гербариями, поощрявшееся знаменитым преподавателем биологии (Э. Г. Лаундсом из Мальборо), привело Джона в Оксфорд – изучать ботанику, а затем штудировать тропическое земледелие в Кембридже и в Имперском колледже тропического сельского хозяйства на Тринидаде, готовясь к назначению в Ньясаленд на должность младшего чиновника аграрного ведомства. Непосредственно перед отправлением в Африку он женился на моей матери Джин Лэднер. Вскоре та последовала за ним, и они начали свою безоблачную супружескую жизнь на различных отдаленных сельскохозяйственных станциях, пока его не призвали на войну – служить в рядах королевских африканских стрелков. Правдами и неправдами Джону удалось выхлопотать разрешение добираться до Кении своим ходом, а не вместе с полком, что позволило Джин сопровождать его – нелегально. Таким образом, мое рождение в Найроби было, надо полагать, незаконным[282].

После возвращения Джона с войны его работа в аграрном секторе Ньясаленда была прервана неожиданным получением наследства от очень дальнего родственника. Овер-Нортон-Парк принадлежал семейству Докинзов с 1720-х годов, и Херевард Докинз, облазив генеалогическое древо в поисках наследника с той же фамилией, не смог найти никого ближе, чем молодой сельскохозяйственный чиновник, с которым он никогда не встречался и который никогда о нем не слышал.

Херевард поставил на верную карту. Молодая пара решила покинуть Африку и превратить Овер-Нортон-Парк из дворянского поместья в прибыльную ферму. Вопреки громадным трудностям (и тому, что вся семья и семейный поверенный отговаривали их), они преуспели. Можно с чистой совестью сказать, что им удалось спасти семейное достояние.

Они поделили большой дом на квартиры, которые сдавали колониальным служащим, отправленным в отпуск «домой». В те времена у тракторов не имелось кабины, и через два поля было слышно, как Джон в своей шляпе королевского африканского стрелка (в которой походил на неотесанного австралийского селянина) во всю глотку ревет псалмы («Моав умывальная чаша моя»[283]), восседая на крошечном тракторе «Фергюсон» (и хорошо, что тот был крошечным, ведь однажды отец умудрился переехать им самого себя).

Крошечными были и коровы джерсейской породы, украшавшие собой лужайку. Сливками, снятыми с их (не по современной моде) жирного молока, снабжалось большинство оксфордских колледжей и множество магазинов и ресторанов, в то время как обезжиренным молоком – и это яркая иллюстрация подхода, которому Джон дал название «музыка и движение», – вспаивалось большое стадо овер-нортонских свиней. Сам процесс сепарирования молока не обходился без проявления столь типичной для Джона изобретательности, достойной Хита Робинсона[284]: хитроумные приспособления, скрепленные бечевкой, вдохновили работника, много лет ухаживавшего за свиньями, на восхитительные строки: «Мерцают лампы, вьется пар, / И крылышки на ниточках, / Ими маслобойка машет очень бойко, / Как марионеточка».

Изобретательность Джона при работе с бечевкой не ограничивалась его фермерской деятельностью. На протяжении всей своей жизни он менял одно творческое хобби на другое, и все они выигрывали от его смекалистого обращения с красной веревкой и грязным старым металлоломом. К каждому Рождеству поспевал новый урожай самодельных подарков: начиная от игрушек, которые он мастерил для нас с сестрой еще в Африке, и заканчивая не менее восхитительными предметами, изготовленными для внуков и правнуков.

Он был избран членом Королевского фотографического общества: его особый художественный прием заключался в использовании двух проекторов для создания эффекта «наплыва» изображений в тщательно подобранной последовательности слайдов. У каждой последовательности была своя тема: от осенних листьев и столь любимой отцом Ирландии до абстрактного искусства, создававшегося путем фотографирования спектральных узоров, таящихся в глубинах граненых пробок от хрустальных графинов. Он автоматизировал процесс «наплыва» при помощи скрепленных резинками ирисовых диафрагм собственного изготовления, обеспечивавших плавную смену проектора. Недорого и очень эффективно[285].

Перевалив за девяносто, Джон стал сдавать, а его память – угасать. Но он встретил старость с тем же благородным достоинством, какое сопровождало времена его расцвета. В прошлом году они с Джин (пережившей мужа) отметили семидесятую годовщину свадьбы великолепным семейным празднеством. Он научился легко и жизнерадостно смеяться над собственной немощью, внушая глубокую любовь всему своему разросшемуся семейству (в том числе девяти правнукам), проживающему в четырех отдельных домах, которые расположены внутри ограды из костуолдского камня сухой кладки, окружающей Овер-Нортон-Парк – родовое гнездо, которое они с Джин[286] сумели сохранить.

Больше, чем просто мой дядя: А. Ф. «Билл» Докинз (1916–2009)[287]

В 1972 году британское правительство пыталось найти решение тогдашней проблемы – Родезии. Министр иностранных дел сэр Алек Дуглас-Хьюм собрал королевскую комиссию под руководством лорда Пирса, которая должна была колесить по родезийским деревням и закоулкам, изучая общественное мнение. Членами ее стали давние жители колоний – как справедливо полагалось, обладавшие необходимым опытом для возложенной на них задачи. Билл Докинз был идеальным кандидатом для комиссии Пирса, и не зря он был туда призван из своего пенсионного уединения.

В те времена в моем оксфордском колледже имелся пожилой и болтливый преподаватель древних языков, проживавший по месту службы, который на протяжении значительной части своей жизни был тесно связан с колониальной администрацией. Сэр Кристофер стал одержим комиссией Пирса и в особенности Биллом – вероятно, потому что Би-би-си взяла за правило каждый вечер использовать красивую внешность последнего в качестве «лица» данной темы новостей. Как сказала бы Лалла, роль подошла Биллу великолепно. И хотя сэр Кристофер никогда не встречался с Биллом, он определенно чувствовал, будто знаком с ним как с образчиком британской прямоты и твердой закалки, что проявлялось в таких замечаниях: «Дядя Докинза скоро положит конец всему этому» или «Хотел бы я посмотреть на того, кто попытается надуть докинзовского дядю. Ха!»

Члены комиссии Пирса объезжали страну по двое, с группой сопровождения, и Билл работал в паре с другим старым колониальным жителем по фамилии Бёркиншоу. Сохраняя верность звездному статусу Билла, камеры новостей Би-би-си последовали за Докинзом и Бёркиншоу в одну из их поездок по сбору фактов, и сэр Кристофер прилип к телеэкрану. Живо помню, как на следующий день он подытожил увиденное, заявив своим своеобразным голосом старого сказочника: «Насчет Бёркиншоу ничего не скажу, но Докинз, очевидно, привык командовать людьми».

Дэвид Аттенборо как-то сказал мне, что у него было точно такое же впечатление от Билла, и для пояснения своей мысли вытянулся по струнке и придал лицу выражение поистине властное. В 1954 году во время съемок фильма в Сьерра-Леоне он гостил у Билла и Дианы, и с тех пор они дружили.

Не представляю себе, чтобы кто-нибудь хоть раз назвал Билла Артуром или Фрэнсисом, хотя инициалы А. Ф. шли ему. Всю жизнь его звали исключительно Биллом – еще с младенчества, когда кто-то сказал, будто он похож на ящерицу Билля из «Алисы в Стране чудес». Я восхищался им с того самого дня, когда впервые его увидел. Это было в 1946 году, мне было пять, и я принимал ванну в нашем семейном доме в Маллионе. Билл тогда, вероятно, только что прибыл из Африки, и мой отец привел своего младшего брата, чтобы показать ему меня. Я был заворожен его высокой статной фигурой, черными волосами и усами, голубыми глазами и суровой военной выправкой. Всю жизнь я смотрел на него с благоговением – как на яркий пример всего хорошего, что было связано с британским присутствием в Африке. Конечно же, о британцах в Африке можно сказать немало плохого. Но хорошее было очень-очень хорошим, а Билл был одним из лучших.

Он был выдающимся спортсменом. В подготовительной школе, где я учился через двадцать пять лет после него, я испытал фамильную гордость при виде его имени на доске почета: он поставил школьный рекорд в забеге на сто ярдов. Эта быстрота, несомненно, сослужила ему хорошую службу впоследствии, когда в самом начале войны он играл в регби в составе армейской команды. Мне удалось отыскать отчет специализировавшегося на регби корреспондента «Таймс» от 22 апреля 1940 года о захватывающем, судя по всему, матче между командой армии и сборной Великобритании, который армия выиграла. Как выяснилось, в конце матча произошло вот что:

Армейцы пасовали по-прежнему неаккуратно, но Докинз и Вуллер, исключительно благодаря своей стремительности и умению хватать мяч на бегу, быстро напомнили национальной сборной, что остановить этих двух игроков, если дать им хоть малейший шанс, можно только изрядно попотев. Сначала Докинз, несясь на огромной скорости, отдал пас Вуллеру, который уверенно двинулся к линии и завершил атаку умопомрачительным прыжком в зачетную зону. Затем уже Вуллер отправил мяч Докинзу.

Нет сомнений, что быстрота, благодаря которой Билл попал в школьную летопись за стремительный рывок на сто ярдов, не изменила ему, и слово «стремительность» по-прежнему метко его характеризовало: «на огромной скорости», «исключительно благодаря стремительности» и «очевидно, привык командовать людьми»… Но какими бы впечатляющими ни были эти фразы, они отражают наименее важные из тех его качеств, что мы вспоминаем сегодня. Вот письмо, написанное нежным и любящим отцом для шестилетней Пенни:

Помнишь вьюнки возле дома и то, как иногда мы считали цветки на моем пути до конторы, дойдя однажды до 54-х? Так вот, сегодня только с одной стороны был 91 цветок. Сумела ли ты прочесть это сама? Ведь я не использовал ни одного длинного слова, такого как АНТИДЕЗИСТЕСТМЕНТАРИАНСТВО, не правда ли?.. С любовью, чмок-чмок-чмок-чмок от папы.

Я знаком с людьми, которые многое бы отдали, только бы их отец был таким, не говоря уже об отчиме.

Билл родился в 1916 году в Бирме. Его родители еще оставались там, когда он был отправлен в английский пансионат вместе со своим старшим братом Джоном. Каникулы они проводили со своими бабушкой и дедушкой здесь, в Девоне, – по-видимому, именно тогда он проникся любовью к этому прекрасному краю.

Позже, по случайному совпадению, он снова оказался в Бирме, где провел всю войну, сражаясь с японцами как офицер сьерра-леонского полка. Такова была обычная британская практика: использовать солдат из тропиков на тропических театрах военных действий. Он дослужился до звания майора и упоминался в военных сводках[288].

Он полюбил сьерралеонцев, командуя ими на войне, и потому по ее окончании, когда пришла пора надевать шорты цвета хаки, продолжая семейную традицию службы в колониальной администрации, подал заявку на должность в Сьерра-Леоне, где в 1950 году получил повышение, став районным уполномоченным (РУ).

Работенка была трудная: время от времени приходилось усмирять волнения и бунты, не будучи вооруженным ничем, кроме своей врожденной внешности человека, «привыкшего командовать людьми». Восстания не были направлены против колониального правительства, они обусловливались стычками соперничающих племен. Районный уполномоченный Билл выходил вперед и зачитывал «Акт о бунтах». Не в переносном смысле, а буквально читал вслух «Акт о бунтах», каждое слово. (Текст был словно пришит к подкладке его пробкового шлема.) Как-то раз во время волнений Билл подобрал раненого, чтобы перенести в безопасное место. Повстанцы пытались убедить его, чтобы он положил этого человека на землю: тогда они смогли бы продолжить избиение. Билл отказал, понимая, что, пока он несет раненого, они не посмеют причинить тому вреда. Апофеозом столь сюрреалистического подхода к бунту стал такой случай. Однажды прямо посреди беспорядков кто-то крикнул: «Наш РУ стал устал», – и все вдруг затихло, после чего из окна сверху были спущены на веревке стол и стул. Согласно рассказу Пенни, от которой я узнал эту историю, на стол была торжественно водружена бутылка пива, и Биллу предложили сесть и выпить ее, что он и сделал. Вслед за тем стол и стул были подняты обратно, и восстание продолжилось как ни в чем не бывало.

Во время другого бунта один африканец прокричал всем, кто мог его расслышать среди гвалта, следующие слова: «Все нормально, ребята, скоро все будет нормально: майор Донкинз прибыл». По всей вероятности, это был один из солдат Билла еще с бирманских времен, так как в мирное время Билл никогда не выставлял свое военное звание напоказ. В Сьерра-Леоне его фамилию действительно часто ошибочно произносили как «Донкинз». А позже как-то раз письмо, адресованное «колониальному Данки[289], Фритаун», было благополучно доставлено.

А вот еще одно тогдашнее письмо Биллу, датированное 22 ноября 1954 года. Оно никак не связано с бунтами, это прощальное письмо от благодарного африканца (не вполне бескорыстного). Оно гласит:

22 ноября 1954 г.

Мой дорогой сэр,

прощай, верный друг, говорю я «адью», но вовек не забуду любезность твою. Мы работали вместе командой одной, но пришло тебе время расстаться со мной. Хоть прощаемся мы, дорогой человек, в своем сердце тебя буду помнить вовек и молиться, чтобы где-нибудь и когда-нибудь снова встретить тебя и работать под твоим началом.

Подобно тому как дражайший друг человечества Иисус отдал свою плоть и кровь ученикам в качестве залога и на память о себе, так я прошу вас о памятном подарке, а именно – о разрешении на покупку одноствольного дробовика…

Обзаводиться новыми знакомыми всегда трудно. Если не предпринимать специальных усилий, это может занять несколько лет. Дело, о котором я прошу, подходит к случаю, поскольку речь идет о сувенире. Я буду вспоминать о вас благодаря ружью.


Со всем уважением и почтением к вам, сэр,

я, ваш покорный слуга.

Какими бы личными интересами ни было продиктовано данное письмо, в нем сквозят привязанность и уважение, и мы можем быть уверены, что по крайней мере в этом отношении его автор искренен.

Успехи Билла в качестве районного уполномоченного были отмечены в 1956 году, когда он получил неожиданное и довольно-таки шикарное назначение: был откомандирован управлять островом Монтсеррат в Вест-Индии. Семья целиком переселилась в Дом правительства этого островка, где Билл фактически был некоронованным монархом всюду, куда дотягивался его взгляд. В то время это был райский уголок – до тех пор, пока ураган Хьюго и ужасное извержение вулкана не опустошили остров, где Томас и Джудит по-прежнему несут верную службу. Билл был официальным королевским представителем, и потому у них на машине вместо обычных номерных знаков красовалась корона, а на капоте – флаг, который разворачивали только в тех случаях, когда «его честь» действительно находился внутри. Диана играла роль первой леди, и мы можем не сомневаться, что играла она ее по полной: покровительствовала организации девочек-скаутов, открывала праздники и ярмарки и многое другое. Думается, это было совсем не похоже на джунгли Сьерра-Леоне. И Диана блестяще справлялась со своими обязанностями, как и со всем остальным в их совместной жизни. Билл играл в крикет за Монтсеррат против команд других вест-индских островов и, кстати говоря, получил серьезное ранение, защищая ворота.

Вслед за монтсерратской интермедией, когда назначение Билла подошло к концу, ему предложили управлять другим островом Вест-Индии – Гренадой. Но он, что характерно, предпочел вернуться в Африку, где задачи были труднее, а необходимость в нем – острее. Он отправился обратно в Сьерра-Леоне, на сей раз в более высоком статусе регионального уполномоченного. По окончании этого периода, когда Сьерра-Леоне обрела независимость, ему снова предложили должность в Вест-Индии: пост губернатора Сент-Винсента. Поскольку речь шла о полноценном губернаторстве, Биллу полагалось бы рыцарское звание. Однако, сознавая, что его отец – мой дед – стареет и что Пенни в Кембридже и Томас в Мальборо могут нуждаться в домашнем гнезде в Англии, они с Дианой решили, что Билл уволится с колониальной службы и устроится работать школьным учителем.

Он прослушал математический курс в Баллиол-колледже и потому обладал необходимой квалификацией для преподавания математики, чем и занялся с большим успехом в Брентвудской школе. К тому времени, надо думать, его смуглый и внушительный вид перерос с возрастом в нечто более грозное, поскольку в Брентвуде у него было прозвище Дракула. А может, оно просто отражало его способность поддерживать дисциплину в классе – способность, которой обладают отнюдь не все учителя. В очередной раз он оказался тем, кто «привык командовать людьми».

Наплевать на важный вид и военную выправку! Есть другие, более достойные качества для восхищения. Билл был любящим мужем, братом, отцом, дедом и… дядей. Дядя Билл был для меня больше, чем просто дядей, – он был моим крестным. В последние годы он со смехом говорил, что провалил эту свою миссию, но задним числом я вижу, что он принимал во мне большее участие, чем обычно принимает дядя в благополучии племянника. Либо же он просто был чрезвычайно добрым ко всем. Теперь я начинаю думать, что именно так оно и было.

Ближе к концу своей жизни Билл на правах крестного дал мне один совет. Возможно, он говорил это и другим, но, обращаясь ко мне, так пронзил меня взглядом своих голубых глаз, полным мудрости и опыта, что я сразу понял: речь идет о серьезном предупреждении для крестника. «Ты ведь знаешь, не так ли? Старость – сука».

Ну что же, теперь он от нее избавлен и пребывает в покое. Пускай он привык командовать людьми, но еще он был ими любим. Билла любили все, кто его знал. Этот мир стал лучше благодаря его присутствию – многие места этого мира. Мы скорбим по нему. Но одновременно радуемся тому, что знали его, и всему, что он оставил после себя.

Послесловие
Самый младший из братьев моего отца, Кольер, был в научном отношении наиболее талантливым из троих. Мне не довелось писать ему некролог, но свою книгу «Река, выходящая из Эдема» я посвятил памяти «Генри Кольера Докинза (1921–1992), члена совета Сент-Джонс-колледжа, Оксфорд, мастера в искусстве делать все понятным». Чтобы дать представление о его характере, стоит рассказать две истории. Одну я почерпну из некролога, написанного его коллегой-лесохозяйственником Робертом Пламптром. Во время войны, находясь на транспортном судне где-то в Индийском океане, Кольер смастерил самодельный секстант, чтобы выяснить свое местоположение (которого солдатам по соображениям безопасности знать не полагалось). Инструмент был конфискован, а дядю моего недолгое время подозревали в шпионаже.


Что касается второй истории, также служащей напоминанием о дандриджской психологии бюрократов, уже обруганной мною выше[290], то процитирую ее из книги своих воспоминаний «Огарок во тьме»:


На железнодорожной станции «Оксфорд» парковку для машин запирал механический шлагбаум; чтобы он поднялся и открыл дорогу машине, водитель должен был опустить в его приемник жетон оплаты. Как-то вечером Кольер вернулся в Оксфорд на последнем поезде из Лондона. Тут оказалось, что в механизме шлагбаума случилась поломка и он застрял в опущенном положении. Все сотрудники станции уже разошлись по домам, и хозяева запертых на парковке машин были в отчаянии. Кольера, которого у станции ждал велосипед, это лично никак не касалось; тем не менее он проявил достойный подражания альтруизм, схватил шлагбаум, отломал его, отнес к кабинету начальника и свалил под дверью с запиской, в которой указал свое имя, адрес и объяснение, почему он так поступил. Он заслуживал медали. А вместо этого получил судебное преследование и штраф. Какой ужасный ответ на заботу об интересах общества! Как типично для одержимых правилами бюрократов и крючкотворов – вредных дандриджей современной Британии.

И маленькое продолжение этой истории. Много лет спустя, уже после смерти Кольера, мне довелось познакомиться со знаменитым венгерским ученым Николасом Кюрти (физиком, который заодно был и пионером научной кулинарии – колол мясо инъекционным шприцом и все такое прочее). Его глаза загорелись, как только я назвал свое имя.

«Докинз? Вы сказали „Докинз“? Вы случайно не родственник тому Докинзу, который отломал шлагбаум на оксфордской парковке?»

«Э-э, да, я его племянник».

«Идите сюда, дайте я пожму вам руку. Ваш дядя был героем».

Если это читают чиновники, которые выписали Кольеру штраф, – надеюсь, вы испытываете глубочайший стыд. Вы всего лишь делали свою работу и соблюдали закон? Ну да, конечно[291].

Хвала Хитчу[292]

Сегодня я приглашен сюда, чтобы чествовать человека, чье имя в истории нашего движения займет место рядом с именами Бертрана Рассела, Роберта Ингерсолла, Томаса Пейна, Давида Юма.

Его писательский и ораторский стиль несравненен: он владеет столь широким спектром литературных и исторических отсылок и таким богатым словарным запасом, каких я больше ни у кого не встречал. А ведь я живу в Оксфорде – его и моей альма-матер.

Он читатель с таким глубоким и вместе с тем всесторонним кругом чтения, что достоин был бы называться несколько напыщенным словом «эрудит» – если бы только Кристофер не был меньше всего на свете похож на чопорного эрудита.

Он спорщик, который разнесет свою несчастную жертву в пух и прах – однако сделает это с изяществом, одновременно и обезоруживающим оппонента, и потрошащим его. Он определенно не принадлежит к (не в меру модной) школе ведения дебатов, где победителем считается тот, кто громче всех орет. Его противники могут кричать и визжать. Так они и поступают. Но Хитчу не нужно прибегать к крику. Его слова, его энциклопедический запас фактов и ассоциаций, его генеральский взгляд, которым он охватывает все дискурсивное поле, ветвистые молнии его остроумия… Я попытался подытожить это в своей рецензии на книгу «Бог не любовь», опубликованной в лондонской «Таймс»:

В голубятне одураченных переполох, и Кристофер Хитченс – один из его виновников. Другой виновник – философ Э. К. Грейлинг. Недавно я разделил трибуну с обоими. Мы должны были вести дискуссию против трио религиозных апологетов – как выяснилось, довольно-таки беззубых («Конечно, я не верю в Бога с длинной белой бородой, но…»). Прежде мне не доводилось встречаться с Хитчем, но я уяснил себе, чего от него ждать, когда Грейлинг связался со мной по электронной почте, чтобы обсудить тактику. Предложив по паре реплик для себя и для меня, он закончил так: «…Ну а Хитч в своем фирменном стиле прорешетит врагов из автомата Калашникова».

Обаятельная карикатура Грейлинга не учитывает умения Хитченса смягчать свою боевитость старомодной вежливостью. А глагол «прорешетить», подразумевающий беспорядочную стрельбу, преуменьшает его смертоносную меткость. Если вы поборник религии и вас пригласили на дебаты с Кристофером Хитченсом – отказывайтесь. Его остроумное парирование, исторические примеры, которые всегда у него наготове, его литературное красноречие, непринужденный поток хорошо подобранных и красиво произнесенных слов – все это угрожало бы вашей аргументации, даже если бы она чего-то стоила. Вот с чем горестно столкнулась целая вереница их преподобий и «ученых»-богословов в ходе динамичного турне, совершенного Хитченсом по Соединенным Штатам в поддержку своей книги.

Со свойственным ему нахальством он проехался по штатам Библейского пояса – рептильному мозгу Америки, расположенному на юге и в центре страны, вместо того чтобы пожинать лавры с коры ее больших полушарий на севере и побережьях. Тем дороже были аплодисменты, с которыми его принимали: в этой великой державе явно происходят какие-то сдвиги.

Кристофер Хитченс известен как человек левых взглядов. Правда, мыслит он слишком сложно для того, чтобы его можно было разместить на одномерной шкале «левые – правые». Замечу в скобках, что меня издавна поражает жизнеспособность самой идеи лево-правого политического спектра. Психологам, чтобы определить характер личности, требуется учитывать множество математических факторов, так почему же в случае политических взглядов дело должно обстоять иначе? Удивительно, что все их многообразие для большинства людей укладывается в одно-единственное измерение, которое мы называем лево-правым. Если вам известно чье-либо отношение, скажем, к смертной казни, то вы обычно можете угадать мнение этого человека по вопросам налогообложения или здравоохранения.

Но Кристофер – исключение из правил. Он не укладывается в общепринятые схемы. Его можно было бы назвать бунтарем, если бы сам он конкретно и четко не отказался от этого звания. Он сам по себе в своем собственном многомерном пространстве. Никогда не знаешь, какого мнения ждать от него по тому или иному поводу, пока он его не выскажет. А выскажет он его так хорошо и обоснует столь тщательно, что, если вам захочется возразить, лучше поостерегитесь.

Во всем мире его признают одним из ведущих интеллектуалов, занимающихся общественной деятельностью. Он написал немало книг и бесчисленное множество статей. Он бесстрашный путешественник и военный репортер поразительной отваги.

Но, конечно же, нам с вами, собравшимся сегодня здесь, он особенно дорог как светоч разума и теоретик нашего атеистического и секуляристского движения. Грозный противник претенциозности, косноязычия и интеллектуальной недобросовестности, он добрый друг и вдохновитель для молодежи, для сомневающихся, для тех, кто чувствует робкое призвание стать свободомыслящим человеком, но не знает, куда оно может привести.

Мы бережно храним в памяти его остроты. Процитирую лишь несколько своих любимых.

Проницательно-логичная:

Что можно утверждать без доказательств, то можно и отвергнуть без доказательств.

Язвительно-колкая:

Каждый действительно носит в себе свою книгу, но в большинстве случаев ей лучше оставаться там, где она есть.

И храбро-нешаблонная:

[Мать Тереза] не была другом бедных. Она была другом бедности. Она называла страдание Божьим даром. Всю свою жизнь она боролась против единственного известного лекарства от бедности: наделения женщин правами и избавления их от положения обязанной размножаться скотины.

Вот старомодный Хитч:

Полагаю, одной из причин, почему я всегда испытывал отвращение к религии, было свойственное той коварное стремление внушать мысль, будто Вселенная сконструирована с учетом «тебя» или, хуже того, будто существует некий божественный замысел и каждый – даже, возможно, не подозревая об этом – является его неотъемлемой частью. Для меня подобная скромность слишком высокомерна.

А как насчет следующего?

Организованная религия жестока, иррациональна, нетерпима, причастна к расизму, ксенофобии и ханжеству, заинтересована в невежестве и враждебна свободомыслию, презирает женщин и угнетает детей.

Или следующего:

Все, что нужно знать о христианстве, содержится в жалком образе «стада».

Всюду просвечивает его уважение к женщинам и к их правам:

– Ваши любимые героини в реальной жизни?

– Женщины Афганистана, Ирака и Ирана, рискующие своей жизнью и красотой, чтобы противостоять теократической мерзости.

Не будучи ученым и не претендуя на это, он понимает важность науки для прогресса человечества и для уничтожения религий и суеверий:

Скажем прямо. Религия родом из того периода человеческой истории, когда никто – даже великий Демокрит, умозаключивший, что вся материя состоит из атомов, – не имел ни малейшего представления об устройстве мира. Религия родом из нашего младенчества, полного страха и плача. Она была нашей детской попыткой удовлетворить врожденную тягу к знанию (а также потребность в утешении и ободрении и другие детские нужды). Даже наименее образованные из моих детей знают о природе вещей больше, чем кто-либо из основателей религий…[293]

Он вдохновил, подбодрил и побудил нас к действию. И мы практически ежедневно подбадриваем его. Он даже вызвал к жизни новое слово: дружеское похитчивание по плечу. Мы восхищаемся не только его умом, но и его непримиримостью, его мужеством, его отказом от позорных компромиссов, его прямотой, его неукротимым духом, его беспощадной честностью.

Даже в самой своей манере смотреть болезни в глаза он воплощенный аргумент против религии. Пускай верующие ноют и хнычут от страха смерти, валяясь в ногах у воображаемого божества, пусть проводят жизнь в отрицании реальности. Хитч смотрит реальности прямо в лицо: не отвергая ее, не поддаваясь ей, но встречая ее мужественно и честно – со смелостью, вдохновляющей нас всех.

До болезни это был образованный писатель и эссеист, искрометный и сокрушительный оратор, который доблестным всадником возглавлял атаку на религиозную глупость и ложь. Заболев, он добавил еще одно орудие в свой и наш арсенал, быть может самое устрашающее и мощное из всех: его собственная личность стала выдающимся и очевидным символом атеистической честности и достоинства, а также значимости и достоинства человеческой жизни, не опошленной инфантильным религиозным лепетанием.

Ежедневно он демонстрирует лживость одной из самых гнусных христианских выдумок, будто в окопах атеистов не бывает. Хитч сейчас в окопе и принимает это с храбростью, честностью и благородством, обладать какими был бы горд – и по праву – любой из нас. Он проявляет себя даже еще более достойным нашего восхищения, уважения и любви, чем прежде.

Сегодня я был приглашен, чтобы чествовать Кристофера Хитченса. Вряд ли нужно говорить, что он оказывает мне куда большую честь, принимая эту премию, носящую мое имя. Дамы и господа – товарищи, – позвольте представить вам Кристофера Хитченса.

Последнее слово
Неустрашимый борец за правду, образованный и обходительный гражданин мира, сокрушительный, блистательный противник лжи и лицемерия, он, может быть, и не обладал бессмертной душой – ни у кого из нас ее нет. Но в том единственном значении этих слов, при котором они имеют хоть какой-то смысл, душа Кристофера Хитченса – среди бессмертных.

Первоисточники и благодарности

Автор, редактор и издатели благодарят держателей авторских прав за разрешение перепечатать материалы в этом сборнике.


Часть I. Ценность (и ценности) науки

«Научные ценности и наука о ценностях»: печатная версия лекции в пользу Amnesty International, прочитанной в Оксфорде в Шелдонском театре 30 января 1997 г. и затем опубликованной в Williams W. (ed.) The Values of Science: Oxford Amnesty Lectures 1997. Boulder, Colo., Westview Press, 1998. Воспроизводится здесь с разрешения Westview Press.


«Слово в защиту науки: открытое письмо принцу Чарльзу»: первоначально опубликовано в онлайн-салоне Джона Брокмана The Edge и в The Observer от 21 мая 2000 г.


«Наука и страсти нежные»: первоначально прочитано в виде лекции в лондонском Куин-Элизабет-Холле 24 марта 1998 г., транслировавшейся по «Радио 3» (Би-би-си) в рамках серии передач «Голоса столетия: что XX век оставит в наследство потомкам?»


«Дулиттл и Дарвин»: сокращенная версия текста, впервые опубликованного в Brockman J. (ed.) When We Were Kids: how a child becomes a scientist. London, Cape, 2004.


Часть II. Во всем ее безжалостном великолепии

«„Больший дарвинист, чем сам Дарвин“: статьи Дарвина и Уоллеса»: незначительно сокращенная версия речи, произнесенной 26 ноября 2001 г. в Королевской академии художеств в Лондоне и опубликованной в The Linnean, vol. 18, 2002, pp. 17–24.


«Универсальный дарвинизм»: слегка сокращенный вариант речи, которая была произнесена в 1982 г. в Кембридже на конференции, посвященной столетней годовщине смерти Дарвина, и впоследствии опубликована под тем же заголовком в качестве главы книги Bendall D. S. (ed.) Evolution from Molecules to Men. Cambridge, Cambridge University Press, 1986. Воспроизводится здесь с разрешения правообладателя.


«Экология репликаторов»: несколько сокращенная версия статьи, впервые опубликованной в специальном выпуске журнала Ludus Vitalis, посвященном столетнему юбилею Эрнста Майра (Dawkins R. An Ecology of Replicators. Ludus Vitalis, vol. 12, no. 21, 2004, pp. 43–52).


«Двенадцать недоразумений теории кин-отбора»: сокращенный вариант статьи, впервые опубликованной в Zeitschrift für Tierpsychologie (Dawkins R. Twelve misunderstandings of kin selection. Zeitschrift für Tierpsychologie, vol. 51, 1979, pp. 184–200).


Часть III. Будущее время сослагательного наклонения

«Чистый выигрыш»: впервые опубликовано в Brockman J. (ed.) Is the Internet Changing the Way You Think? The net's impact on our minds and future. New York, Harper Perennial, 2011.


«Разумные инопланетяне»: впервые опубликовано в Brockman J. (ed.) Intelligent Thought: science versus the Intelligent Design movement. New York, Vintage, 2006.


«Поиски под фонарем»: впервые опубликовано 26 декабря 2011 г. на сайте Фонда разума и науки Ричарда Докинза.


«Еще пятьдесят лет: убийство души?»: впервые опубликовано под заголовком «Будущее души» в Wallace M. (ed.) The Way We Will Be Fifty Years from Today. Nashville, Tenn., Thomas Nelson, 2008. Воспроизводится здесь с разрешения издательского дома Thomas Nelson.


Часть IV. Манипуляции, вред и помрачение рассудка

«Алабамская вклейка»: впервые опубликовано в Journal of the Alabama Academy of Science (Dawkins R. The «Alabama insert». Journal of the Alabama Academy of Science, vol. 68, no. 1, 1997, pp. 1–19). Переработанная версия под названием «„Алабамская вклейка“ Ричарда Докинза» вошла в книгу Bradley J., Lamar J. (eds.) Charles Darwin: a celebration of his life and legacy. Montgomery, Ala., NewSouth Books, 2013.


«Управляемые ракеты 11 сентября»: впервые опубликовано в «Гардиан» 15 сентября 2001 г.


«Теология цунами»: впервые – Free Inquiry, апрель – май 2005 г.


«Счастливого Рождества, господин премьер-министр!»: первоначально опубликовано под заголовком «Ну а теперь-то вы врубились, господин премьер-министр?» в New Statesman 19 декабря 2011 г. – 1 января 2012 г.


«Наука религии»: сокращенный текст первой из двух лекций, прочитанных в Гарвардском университете в рамках Тэннеровских лекций об общечеловеческих ценностях в 2003 г. и опубликованных в Peterson G. B. (ed.) The Tanner Lectures on Human Values. Salt Lake City, University of Utah Press, 2005.


«Религия ли наука?»: переработанный для печати текст речи, произнесенной в Атланте, штат Джорджия, на конференции Американской гуманистической ассоциации по поводу получения звания «Гуманист года»; опубликован в The Humanist 1 января 1997 г.


«Атеисты за Иисуса»: впервые – Free Inquiry, декабрь 2004 г. – январь 2005 г.


Часть V. Жизнь в реальном мире

«Мертвая хватка Платона»: статья в значительной мере повторяет эссе «Тирания дискретного мышления» (New Statesman, Christmas double issue, 2011) с добавлением отрывков из главы «Эссенциализм» книги Brockman J. (ed.) This Idea Must Die: scientific theories that are blocking progress. New York, HarperCollins, 2015.


«Вне всяких разумных сомнений?»: впервые опубликовано под названием «Второй раз О. Дж. Симпсону так бы не повезло» в New Statesman 23 января 2012 г.


«Но могут ли они страдать?»: впервые опубликовано на сайте boingboing.net 30 июня 2011 г.


«Я люблю фейерверки, но…»: первоначальный вариант статьи был опубликован в Daily Mail 4 ноября 2014 г.


«Кто будет объединяться против разума?»: первоначальная версия – «Вашингтон пост», 21 марта 2012 г.; с незначительными изменениями воспроизведено на сайте Фонда разума и науки Ричарда Докинза 31 мая 2016 г. (https://richarddawkins.net/2016/05/who-would-rally-against-reason/).


«Похвала субтитрам, или Взбучка озвучке»: с некоторыми сокращениями заметка была впервыеопубликована в журнале Prospect, август 2016 г.


«Если бы я правил миром…»: впервые – Prospect, март 2011 г.


Часть VI. Священная истина о природе

«Самое время»: текст речи, произнесенной на открытии одноименной выставки 2001 г., проходившей в Эшмоловском музее в Оксфорде; опубликован в Oxford Magazine, 2001.


«Рассказ слоновой черепахи: острова в островах»: впервые – «Гардиан», 19 февраля 2005 г.


«Рассказ морской черепахи: туда и обратно (и снова туда?)»: впервые – «Гардиан», 26 февраля 2005 г.


«Прощание с мечтателем-диджерати»: впервые опубликовано как предисловие к Douglas A., Carwardine M. Last Chance to See. London, Arrow, 2009.


Часть VII. Смех над живыми драконами

«Сбор средств в поддержку веры»: впервые – New Statesman, 2 апреля 2009 г.


«Великая автобусная тайна»: впервые опубликовано в Sherine A. (ed.) The Atheist's Guide to Christmas. London, HarperCollins, 2009. Воспроизводится здесь с разрешения HarperCollins Publishers Ltd.


«Джарвис и генеалогическое древо»: написано в 2010 г.; ранее не публиковалось.


«Яр-гиеил»: впервые – Free Inquiry, декабрь 2003 г.; затем, с сокращениями и под заголовком «Опиум для народа», опубликовано в Prospect, октябрь 2005 г.


«Мудрый патриарх любителей динозавров»: впервые опубликовано как предисловие к Mash R. How to Keep Dinosaurs. London, Weidenfeld & Nicolson, 2003. Воспроизводится здесь с разрешения The Orion Publishing Group.


«Аторизм: будем надеяться, эта мода надолго»: впервые – «Вашингтон пост», 1 января 2007 г.


«Законы Докинза»: опубликовано в 2004 г. в качестве ответа на вопрос года «Каков ваш Закон?», задававшийся участникам онлайн-салона The Edge:

www.edge.org/annual-question/whats-your-law.


Часть VIII. Нет человека, что был бы сам по себе, как остров


«Воспоминания о маэстро»: текст речи, произнесенной 20 марта 1990 г. на открытии конференции памяти Нико Тинбергена; впоследствии опубликован как введение к книге Dawkins M. S. et al. (eds.) The Tinbergen Legacy. London, Chapman & Hall, 1991.


«О, возлюбленный отец мой: памяти Джона Докинза (1915–2010)»: впервые – как «Биографии, которые мы храним в памяти: Джон Докинз», «Индепендент», 11 декабря 2010 г.


«Больше, чем просто мой дядя: А. Ф. „Билл“ Докинз (1916–2009)»: надгробная речь, произнесенная в Церкви святого Михаила и всех ангелов в Стокленде (Девон) 11 ноября 2009 г.


«Хвала Хитчу»: речь, произнесенная 8 октября 2011 г. на Съезде свободомыслящих Техаса в ходе церемонии вручения Кристоферу Хитченсу премии Ричарда Докинза, присуждаемой Атеистическим альянсом Америки.

Список цитируемой литературы

Следующий список содержит выходные данные работ, упоминаемых в тексте книги и в сносках.


Adams D. The Restaurant at the End of the Universe. London, Pan, 1980. [Адамс Д. Автостопом по Галактике. Ресторан «У конца Вселенной». М.: АСТ, 2003.]

Adams D., Carwardine M. Last Chance to See. London, Arrow, 2009.

Axelrod R. The Evolution of Cooperation. London, Penguin, 2006.

Barker D. God: the most unpleasant character in all fiction. New York, Sterling, 2016.

Barkow J. H. et al. (eds.) The Adapted Mind. Oxford, Oxford University Press, 1992.

Cartmill M. Oppressed by evolution. Discover, March 1998.

Cronin H. The Ant and the Peacock: altruism and sexual selection from Darwin to today. Cambridge, Cambridge University Press, 1991.

Dawkins M. S. Animal Suffering. London, Chapman & Hall, 1980.

Dawkins M. S. Why Animals Matter: animal consciousness, animal welfare, and human well-being. Oxford, Oxford University Press, 2012.

Dawkins R. The Ancestor's Tale: a pilgrimage to the dawn of life. London, Weidenfeld & Nicolson, 2004. [Докинз Р. Рассказ предка. М.: Corpus, 2015.]

Dawkins R. An Appetite for Wonder: the making of a scientist. London, Bantam, 2013. [Докинз Р. Неутолимая любознательность. М.: Corpus, 2018.]

Dawkins R. The Blind Watchmaker. London, Longman, 1986. [Докинз Р. Слепой часовщик. М.: Corpus, 2014.]

Dawkins R. Brief Candle in the Dark: my life in science. London, Bantam, 2015. [Докинз Р. Огарок во тьме. М.: Corpus, 2023.]

Dawkins R. Climbing Mount Improbable. London, Viking, 1996. [Докинз Р. Восхождение на гору Невероятности. М.: Corpus, 2019.]

Dawkins R. A Devil's Chaplain. London, Weidenfeld & Nicolson, 2003. [Докинз Р. Капеллан дьявола. М.: Corpus, 2013.]

Dawkins R. The Extended Phenotype. London, Oxford University Press, 1982. [Докинз Р. Расширенный фенотип. М.: Corpus, 2011.]

Dawkins R. The God Delusion. London, Bantam, 2006. [Докинз Р. Бог как иллюзия. М.: Колибри, 2008.]

Dawkins R. The Greatest Show on Earth: the evidence for evolution. London, Bantam, 2009. [Докинз Р. Самое грандиозное шоу на Земле. М.: Corpus, 2012.]

Dawkins R. River Out of Eden. London, Weidenfeld & Nicolson, 1994. [Докинз Р. Река, выходящая из Эдема. М.: Corpus, 2020.]

Dawkins R. The Selfish Gene. Oxford, Oxford University Press, 1976. [Докинз Р. Эгоистичный ген. М.: Corpus, 2013.]

Dawkins R. Unweaving the Rainbow. London, Allen Lane, 1998. [Докинз Р. Расплетая радугу. М.: Corpus, 2020.]

Dennett D. C. Elbow Room: the varieties of free will worth wanting. Oxford, Oxford University Press, 1984.

Dennett D. C. Freedom Evolves. New York, Viking, 2003.

Dennett D. C. From Bacteria to Bach and Back. London, Allen Lane, 2017.

col1_0 Human genetic diversity: Lewontin's fallacy. BioEssays, vol. 25, no. 8, 2003, pp. 798–801.

Glover J. Causing Death and Saving Lives. London, Penguin, 1977.

Glover J. Choosing Children: genes, disability and design. Oxford, Oxford University Press, 2006.

Glover J. Humanity: a moral history of the twentieth century. London, Cape, 1999.

Gould S. J. Full House. New York, Harmony, 1996.

Gould S. J. Hen's Teeth and Horse's Toes. New York, Norton, 1994.

Gross P. R., Levitt N. Higher Superstition: the academic left and its quarrels with science. Baltimore, Johns Hopkins University Press, 1994.

col1_0 A defence of beanbag genetics. Perspectives in Biology and Medicine, vol. 7, no. 3, 1964, pp. 343–360.

Harris S. The Moral Landscape: how science can determine human values. London, Bantam, 2010. [Харрис С. Моральный ландшафт. М.: Карьера Пресс, 2015.]

Hitchens C. The Missionary Position: Mother Teresa in theory and practice. London, Verso, 1995.

Hoyle F. The Black Cloud. Heinemann, 1957.

Hughes D. P. et al. Host Manipulation by Parasites. Oxford, Oxford University Press, 2012.

Huxley J. Essays of a Biologist. London, Chatto & Windus, 1926.

Huxley T. H., Huxley J. S. Touchstone for Ethics. New York, Harper, 1947.

Kimura M. The Neutral Theory of Molecular Evolution. Cambridge, Cambridge University Press, 1983.

Langton C. (ed.) Artificial Life. Reading, Mass., Addison-Wesley, 1989.

Mayr E. Animal Species and Evolution. Cambridge, Mass., Harvard University Press, 1963.

Mayr E. The Growth of Biological Thought: diversity, evolution and inheritance. Cambridge, Mass., Harvard University Press, 1982.

Orians G., Heerwagen J. H. Evolved responses to landscapes // Barkow J. H. et al. (eds.) The Adapted Mind. Ch. 15.

Pinker S. The Better Angels of Our Nature: why violence has declined. London, Viking, 2009. [Пинкер С. Лучшее в нас. М.: АНФ, 2021.]

Pinker S. How the Mind Works. London, Allen Lane, 1998. [Пинкер С. Как работает мозг. М.: Кучково поле, 2017.]

Pinker S. The Language Instinct. London, Viking, 1994. [Пинкер С. Язык как инстинкт. М.: URSS, 2009.]

Rees M. Before the Beginning. London, Simon & Schuster, 1997.

Ridley M. Mendel's Demon: gene justice and the complexity of life. London, Weidenfeld & Nicolson, 2000.

Ridley M. The Origins of Virtue: human instincts and the evolution of cooperation. London, Penguin, 1996. [Ридли М. Происхождение альтруизма и добродетели. М.: Эксмо, 2013.]

Rose S. et al. Not in our Genes. London, Penguin, 1984.

Sagan C. The Demon-Haunted World. London, Headline, 1996. [Саган К. Мир, полный демонов. М.: АНФ, 2014.]

Sagan C. Pale Blue Dot. New York, Ballantine, 1996. [Саган К. Голубая точка. М.: АНФ, 2016.]

Sahlins M. The Use and Abuse of Biology: an anthropological critique of sociobiology. Ann Arbor, Mich., University of Michigan Press, 1977.

Shermer M. The Moral Arc: how science and reason lead humanity toward truth, justice and freedom. New York, Holt, 2015.

Singer C. A Short History of Biology. Oxford, Oxford University Press, 1931.

Wallace A. R. The Wonderful Century: its successes and failures. New Jersey, Dodd, Mead & Co, 1898.

Washburn S. L. Human behavior and the behavior of other animals. American Psychologist, vol. 33, 1978, pp. 405–418.

Weinberg S. Dreams of a Final Theory: the search for the fundamental laws of nature. London, Hutchinson, 1993.

Weiner J. The Beak of the Finch: a story of evolution in our time. New York, Vintage, 2000.

Wells H. G. Anticipations of the Reaction of Mechanical and Scientific Progress upon Human Life and Thought. London, Chapman & Hall, 1902.

Williams G. Adaptation and Natural Selection: a critique of some current evolutionary thought. Princeton, 1966.

Williams G. C. Natural Selection: domains, levels and challenges. Oxford, Oxford University Press, 1992.

Wilson E. O. On Human Nature. Cambridge, Mass., Harvard University Press, 1978.

Wilson E. O. The Social Conquest of Earth. New York, Liveright, 2012.

Wilson E. O. Sociobiology. Cambridge, Mass., Harvard University Press, 1975.

Winston R. The Story of God: a personal journey into the world of science and religion. London, Bantam, 2005.

Примечания

1

Оксфордские лекции в пользу Amnesty International читаются ежегодно в помещении Шелдонского театра. Каждый год новый цикл этих лекций публикуется отдельной книгой под редакцией одного из сотрудников Оксфордского университета. В 1997 г. таким ответственным редактором был Уэс Уильямс, а выбранной темой стали «научные ценности». В числе лекторов были приглашены Дэниел Деннет, Николас Хамфри, Джордж Монбио и Джонатан Рей. Текст моего выступления – второго из семи – воспроизводится здесь.

(обратно)

2

Будь наводящая на многие размышления книга Сэма Харриса «Моральный ландшафт» опубликована к тому моменту, я убрал бы слово «решительно». Харрис приводит убедительные аргументы в пользу того, что существуют такие действия, не признать которые аморальными было бы порочно, – например, причинение сильных страданий – и что в выявлении подобных действий наука может играть решающую роль. Можно найти разумные доводы, доказывающие, что философское различие между сущим и должным было неоправданно раздуто. (Полные выходные данные работ, упоминаемых в текстах и сносках, вы найдете в конце этой книги.)

(обратно)

3

Мне нравится, как это сформулировал Стив Гулд: «В науке слово „факт“ может означать только „нечто, подтвержденное до такой степени, что отказ ему во временном одобрении будет вздорным упрямством“. Не исключаю, что завтра яблоки начнут взлетать в воздух, однако подобная вероятность не заслуживает того, чтобы на уроках физики ее рассматривали наравне с прочими темами» («Эволюция как факт и как теория» из книги «Куриные зубы и лошадиные пальцы»).

(обратно)

4

Преподаватели так называемых «женских исследований» подчас склонны превозносить «женские способы познания» как не уступающие логическому и научному подходам, а то и превосходящие их. Как верно заметил Стивен Пинкер, подобная болтовня оскорбляет женщин.

(обратно)

5

Цитируется по книге Карла Сагана «Мир, полный демонов», глава 14. См. также «Высшее суеверие» Пола Гросса и Нормана Левитта – леденящую душу подборку и справедливый разнос подобной белиберды, в том числе «культурного конструктивизма», «афроцентричной науки» и «феминистской алгебры». Не забыта там и Сандра Хардинг с ее «ошарашивающим заявлением, что Ньютоновы „Математические начала натуральной философии“ – это „пособие по изнасилованию“».

(обратно)

6

Цитата из трагедии У. Шекспира «Король Лир», акт 3, сцена 4, перевод Б. Л. Пастернака. – Прим. перев.

(обратно)

7

Слова Уинстона Черчилля, разумеется.

(обратно)

8

Я совместил это его выражение со знаменитыми шекспировскими словами из «Макбета» и озаглавил второй том своих мемуаров «Огарок во тьме».

(обратно)

9

Глава 2, перевод Л. Б. Сумм. – Прим. перев.

(обратно)

10

Следующий пример вполне зауряден. Однажды я разговаривал с неким адвокатом – молодой женщиной с благородными идеалами, специализирующейся на защите в уголовном суде. Она поделилась радостью: нанятый ею частный детектив нашел доказательства, которые оправдывают ее клиента, обвинявшегося в убийстве. Поздравив ее, я задал очевидный вопрос: а что бы она сделала, попадись ей бесспорные подтверждения вины клиента? Не раздумывая, она ответила, что преспокойно скрыла бы их. Пускай обвинение само ищет доказательства. А проиграют – ну и дураки. Мое возмущение не стало для нее сюрпризом, она наверняка много раз сталкивалась с подобной реакцией со стороны неюристов, и я не виню ее в том, что она не стала отстаивать свою позицию, а со вздохом перевела разговор на другую тему.

(обратно)

11

Я счел необходимым начать свою книгу «Расширенный фенотип» с признания, что она – «беззастенчивая пропаганда». Использование такого слова, как «беззастенчивая», указывает на мое отношение к ценностям науки. Какой юрист будет извиняться перед присяжными за «беззастенчивость» своей позиции? Пропаганда, предвзятое отстаивание интересов – это именно то, чему учат адвокатов и за что им неплохо платят. То же самое касается и политиков, и специалистов по рекламе и маркетингу. Наука – пожалуй, самая безукоризненно честная из всех профессиональных сфер.

(обратно)

12

Я слышал об одном лондонском физике, который дошел до того, что отказывался платить муниципальный налог, пока местный колледж дополнительного образования не прекратит рекламировать курс астрологии. А один профессор геологии из Австралии судится с неким креационистом, якобы отыскавшим Ноев ковчег и делающим на этом деньги. См. заметку Питера Покли в Daily Telegraph от 23 апреля 1997 г.

(обратно)

13

Мне трудно оправдать финансирование исследований предполагаемой взаимосвязи между расой и IQ. Я не из тех, кто полагает, будто интеллект нельзя измерить, а расы «небиологичны» и представляют собой «социальные конструкты» (см. великолепный разнос этой точки зрения, сделанный выдающимся генетиком Энтони Эдвардсом в статье «Генетическое разнообразие у людей: заблуждение Левонтина»). Но что за смысл исследовать возможную корреляцию между интеллектом и расой? Принимать какие бы то ни было политические решения на основании результатов таких исследований, конечно же, нельзя. Подозреваю, что на самом деле Левонтин хотел сказать именно это, и тут я с ним безоговорочно согласен. Однако, как очень часто бывает с идеологически ангажированными учеными, он предпочел выдать свою позицию за научную (и ложную), а не за политическую (и похвальную).

(обратно)

14

Губчатая энцефалопатия крупного рогатого скота, более известная как «коровье бешенство». Ее эпидемия в Британии, начавшаяся в 1986 г., вызвала повсеместную панику, отчасти связанную с тем, что это заболевание родственно опасной для человека болезни Крейтцфельдта – Якоба.

(обратно)

15

«Мир, полный демонов», глава 10, перевод Л. Б. Сумм. – Прим. перев.

(обратно)

16

Дж. Китс, «Ода к греческой вазе», перевод В. А. Комаровского. – Прим. перев.

(обратно)

17

С точки зрения вечности (лат.). – Прим. ред.

(обратно)

18

Глава 1, перевод О. Ю. Сивченко. – Прим. перев.

(обратно)

19

Глава XIV, перевод С. А. Рачинского. – Прим. перев.

(обратно)

20

Там же. – Прим. перев.

(обратно)

21

Там же. – Прим. перев.

(обратно)

22

Из философов, занимающихся вопросами этики, мой любимый – Джонатан Гловер, превосходный образчик того, как полезны могут быть философы, когда они стремятся к ясности без претенциозного умничанья. Откройте, например, его книгу «Причинение смерти и спасение жизней», настолько провидческую, что ей позволили выйти в свет еще до того, как достижения науки сделали ее действительно актуальной, или его «Гуманность», которая на деле оказывается хлестким обвинением в адрес всего негуманного. В книге «Выбирая детей», где он отваживается затронуть почти что табуированную тему евгеники, Гловер проявляет интеллектуальную смелость, достойную подлинной этической философии.

(обратно)

23

В 2007 г. по найденным в Кении зубам и фрагментам челюстей был описан накалипитек (Nakalipithecus nakayamai), он и считается сейчас последним общим предком гоминид, шимпанзе и горилл. Возраст находки – 10 миллионов лет. – Прим. ред.

(обратно)

24

Фамилия внука и деда, разумеется, одна и та же – Huxley. Но работы Томаса начали переводиться на русский язык еще в XIX веке, и в русской литературе закрепилась старинная транслитерация его фамилии. – Прим. науч. ред.

(обратно)

25

Джулиан Хаксли опубликовал подборку как собственных рассуждений, так и рассуждений своего деда по этому вопросу под названием «Пробный камень для этики».

(обратно)

26

Статья «Прогресс: биологический и не только», открывающая его сборник «Заметки биолога», содержит пассажи, выглядящие почти что как призыв сражаться под знаменем эволюции: «…[Человеческий] взгляд обращен в том же направлении, в каком движется основной поток эволюционирующей жизни, и наше высшее призвание, истинная цель борьбы, издавна нами ощущаемая, – это расширять возможности процесса, которым природа уже была занята все эти миллионы лет: внедрять все более рациональные подходы, осознанно ускорять то, что в прошлом было делом слепых, бессознательных сил». Данный отрывок служит примером явления, которое далее на стр. 187 я пренебрежительно называю «поэтической наукой» – поэтической в плохом смысле слова, а не в том хорошем, что подразумевает заголовок «Наука души». Сборник очерков Хаксли сильно повлиял на меня, когда я читал его в студенческие годы. Сегодня он впечатляет меня куда меньше, и я скорее подпишусь под теми словами, что однажды неосмотрительно пробормотал Питер Медавар, забыв о риске быть услышанным: «Проблема с Джулианом в том, что он просто не понимает эволюцию!»

(обратно)

27

В своей книге «Полный дом» Стивен Джей Гулд подвергает справедливой критике понятие «прогресса», когда оно подразумевает стремление к великолепной вершине, именуемой человеком. Однако я в своей рецензии на книгу Гулда защищаю термин «прогресс»: он применим в тех случаях, когда речь идет о последовательной и однонаправленной эволюции, приводящей к возникновению сложных приспособлений и зачастую идущей под действием «эволюционной гонки вооружений».

(обратно)

28

Перефразированная цитата из поэмы А. Теннисона In Memoriam A. H. H. (песнь LVI): «…Кто верил в то, что Бог – любовь, / Хоть видел пред собой веками / Природу с красными клыками / И обагрявшую их кровь?» – Прим. перев.

(обратно)

29

Выше, в сноске на стр. 39, я сделал аналогичное замечание касательно Ричарда Левонтина, соавтора Роуза и тоже марксиста.

(обратно)

30

Близнецовый метод представляет собой эффективный и простой для понимания способ оценить вклад генов в изменчивость. Измерьте что-нибудь (все, что вам угодно) у нескольких пар однояйцевых (т. е., как хорошо известно, генетически идентичных) близнецов и сравните их сходство (внутри каждой пары) со сходством по тому же признаку (тоже внутри каждой пары) у разнояйцевых близнецов (у которых общих генов не больше, чем у обычных братьев или сестер). Если сходство – скажем, по умственным способностям – среди однояйцевых близнецов значимо превышает таковое у разнояйцевых, значит, за это ответственны гены. Близнецовый метод особенно нагляден в тех редких – и тщательно изученных – случаях, когда однояйцевые близнецы были разлучены при рождении и воспитывались порознь.

(обратно)

31

Любую евгеническую политику, навязываемую правительством ради положительного отбора по неким необходимым государству признакам вроде интеллекта или скорости бега, будет куда сложнее оправдать, нежели добровольную евгенику. При экстракорпоральном оплодотворении (ЭКО) на женщину воздействуют гормонами, чтобы вызвать суперовуляцию, получая таким образом около дюжины яйцеклеток. Из всех этих успешно оплодотворенных в чашке Петри яйцеклеток только две или самое большее три помещают обратно в женское тело – в надежде, что они «приживутся». Выбор обычно производится случайным образом. Однако у восьмиклеточного зародыша можно безо всякого вреда взять одну клетку для генетического анализа. Мало кто стал бы протестовать против того, чтобы применять этот метод ради выявления таких патологий, как гемофилия или болезнь Гентингтона, – т. е. в целях «отрицательной евгеники». Тем не менее многих ужаснула бы мысль об использовании той же самой технологии для евгеники «положительной»: проводить в чашке Петри отбор, скажем, по музыкальным способностям (если однажды такое будет возможным). А ведь те же самые люди ничего не имеют против того, чтобы честолюбивые родители навязывали своим детям уроки музыки и игры на фортепиано. Возможно, для таких двойных стандартов имеются веские причины, но их нужно обсуждать. Как минимум важно проводить различие между добровольной евгеникой, осуществляемой конкретными родителями, и государственной евгенической политикой вроде той, что так грубо проводили нацисты.

(обратно)

32

Rose S., Kamin L. J., Lewontin R. C. Not in our Genes. В американском издании порядок авторов, как ни странно, иной: там Роуз и Левонтин меняются местами. Полностью моя критика этой книги содержится в рецензии, опубликованной в журнале New Scientist (т. 105, 1985 г., стр. 59–60) и сразу же навлекшей на меня – и на журнал – угрозу судебного иска. Я не отказываюсь ни от единого слова из той заметки.

(обратно)

33

Эдвард Уилсон, автор книги «Социобиология».

(обратно)

34

На эту тему см. книгу Дэниела Деннета «Пространство для маневра», которую многие ученые найдут близкой им по духу. Деннет вернется к данному вопросу в таких своих сочинениях, как «Свобода эволюционирует» и «От бактерий к Баху и обратно». Однако не все ученые и философы согласны с его вариантом «компатибилизма». Среди тех, кто его не принял, – Джерри Койн и Сэм Харрис. После своих публичных выступлений я привык с ужасом ожидать почти неизбежного вопроса: «Верите ли вы в свободу воли?» – и иногда прибегаю к ответу, который придумал Кристофер Хитченс со свойственным ему остроумием: «У меня нет выбора». Но вот что я могу ответить Роузу и Левонтину с большей уверенностью: детерминизм, если поставить перед ним слово «генетический», еще детерминистичнее от этого уже не станет.

(обратно)

35

Цитата приведена в переводе А. Г. Каррик. – Прим. перев.

(обратно)

36

Взято из книги «Предвидения о воздействии прогресса механики и науки на человеческую жизнь и мысль». В своей лекции я использовал более обширную цитату из этого сочинения.

(обратно)

37

Такова самая высокая из встречавшихся мне оценок количества ныне живущих видов. Истинное их число неизвестно и, возможно, значительно ниже. Однако оно будет, несомненно, еще больше, если учитывать и вымершие виды. Чтобы изобразить полную родословную жизни в виде древовидной схемы, вам понадобится лист бумаги, вшестеро превышающий по площади остров Манхэттен. Это подвигло Джеймса Розинделла написать великолепную компьютерную программу OneZoom, где полное древо жизни представлено как фрактал. Получилось нечто вроде таксономической разновидности приложения Google Earth: на экране своего компьютера вы «летаете» вокруг древа жизни и можете «спикировать» к любому конкретному виду, куда вам заблагорассудится. В настоящий момент OneZoom обрастает подробностями при деятельном участии Яна Вонга, моего соавтора по книге «Рассказ предка», для подготовки второго издания которой эта программа активно использовалась. Розинделл и Вонг ищут энтузиастов (я один из них), готовых проспонсировать свои любимые виды, чтобы покрыть издержки по внесению их данных в диаграмму.

(обратно)

38

В терминах XIX века без упоминания генов, конечно же.

(обратно)

39

Кто рассказывает? Это, по-видимому, никому не известно. Но даже если заподозрить, что речь идет о Николасе Хамфри собственной персоной, его притча не становится менее справедливой. Вероятно, и сам Форд не обиделся бы. Я так часто пересказывал эту байку, что мой друг Дэвид Ноукс – ихтиолог с загадочным чувством юмора – взял на себя труд раздобыть и ни с того ни с сего прислать мне шкворень модели T, который, надо сказать, выглядит как новенький и так увесист, что вполне может сойти за неоправданно дорогостоящий.

(обратно)

40

Говорят (ну вот опять – см. сноску на стр. 60), будто, обладая благообразной аристократической шевелюрой и соответствующей белой бородой, он использовал свое сходство с Богом, чтобы выпрашивать благотворительные пожертвования у богатых пожилых дам.

(обратно)

41

Мэриан Стэмп Докинз, автор книги «Страдание животных» и ведущий исследователь данного вопроса, обсуждала со мной следующую возможность: селекция теоретически могла бы разрешить некоторые этические проблемы интенсивного разведения. Например, раз современные куры страдают от заключения в клеточных батареях, почему бы не вывести породу, получающую несомненное удовольствие от таких условий? Мэриан отмечает, что люди склонны воспринимать подобные предложения с отвращением (или с юмором, как в случае блистательного «Ресторана на краю Вселенной» Дугласа Адамса, где напоминающее корову четвероногое подходит к столику и представляется «блюдом дня», объясняя, что их расу вывели так, чтобы они хотели быть съеденными). Возможно, эта идея вступает в конфликт с какой-то глубинной человеческой ценностью – видимо, разновидностью того, что можно было бы назвать «фактором отвращения», «фу-фактором». Трудно найти, в чем бы она противоречила хладнокровным прагматичным аргументам, если только мы будем уверены, что в результате селекции у животного действительно изменится восприятие боли, а не – кошмарная мысль! – способ реагировать на боль, притом что само ощущение боли останется неизменным.

(обратно)

42

Именно это вдохновило меня при написании книги «Восхождение на гору Невероятности» назвать главу, посвященную эволюции глаза, «Сорокаполосный путь к просветлению». Данной теме необходимо было уделить целую главу, поскольку для креационистов, начиная от Уильяма Пейли, глаз – излюбленный повод прибегать к тому, что я называю «убеждением личным недоверием». Даже Дарвин признавал, что эволюция глаза кажется на первый взгляд невозможной. Но это признание было временной риторической уловкой, и затем он демонстрировал, насколько легко объяснима плавная эволюция органов зрения. Кажется, будто жизнь чуть ли не специально стремится создавать глаза, функционирующие благодаря самым различным принципам оптики. С языком же все иначе, что я, собственно, и хотел здесь сказать.

(обратно)

43

С этим утверждением можно поспорить, ведь все зависит от того, каким определением языка пользуется спорщик. Медоносные пчелы сообщают друг другу точно измеренное расстояние до пищи и направление к ней относительно солнца. У верветок есть три разных «слова», обозначающих опасность и указывающих, каков ее источник: змея, птица или леопард. Я бы не стал называть это языком, ведь отсутствует возможность повторяющегося, иерархически выстроенного включения новых элементов, придающего человеческой речи ее безграничную гибкость. Только человек способен сказать что-нибудь вроде этого: «Леопард, у которого есть детеныши и который обычно сидит на дереве возле реки со стороны горы, сейчас притаился в высокой траве за той хижиной, что принадлежит отцу вождя». Определительные придаточные предложения и разные вложенные конструкции теоретически можно нанизывать друг на друга до бесконечности, а ведь для того, чтобы не потерять мысль при таком глубоком и многократном встраивании, головному мозгу требуется неслабая вычислительная способность. Книга Стивена Пинкера «Язык как инстинкт» – прекрасно написанное введение в подобные материи, рассматривающее их под эволюционным углом.

(обратно)

44

Основополагающая книга по эволюционной психологии, главы которой написаны многими выдающимися специалистами в данной области, – это издание «Адаптированный разум» под редакцией Дж. Баркоу, Л. Космидес и Дж. Туби. Вскоре после прочтения моей лекции вышло в свет мастерски написанное сочинение Стивена Пинкера «Как работает мозг». По непонятным для меня причинам эволюционная психология вызывает ожесточенное неприятие у тех, от кого я бы ждал его меньше всего. Похоже, мишенью для недовольства служат отдельные исследования, плохо продуманные или выполненные. Но наличие неудачных примеров – не причина отвергать целую науку. Лучшие представители эволюционной психологии – в числе прочих Леда Космидес, Джон Туби, Стивен Пинкер, Дэвид Басс, Мартин Дэйли и недавно покинувшая нас Марго Уилсон – хорошие ученые по каким угодно меркам.

(обратно)

45

Сегодня считается, что люди расселялись из Африки несколько раз, а данные генетики доказывают наличие бутылочного горлышка – иначе говоря, временного резкого уменьшения численности той популяции, от которой произошли все неафриканцы, случившегося немногим менее ста тысяч лет назад. Ян Вонг во втором издании «Рассказа предка», где он выступил моим соавтором, ухитрился использовать мой геном (ранее полностью отсеквенированный для других целей, связанных с одним документальным фильмом), чтобы оценить размер этой популяции в различные периоды. Он сличал гены, полученные мной с материнской и с отцовской стороны, и для каждой пары оценивал время, прошедшее с того момента, когда они разошлись от общего предкового гена. Заметное большинство моих генных пар были одним и тем же геном около шестидесяти тысяч лет назад. Таким образом, можно предположить, что примерно шестьдесят тысяч лет назад популяция была в течение недолгого времени очень небольшой – отсюда и термин «бутылочное горлышко». Вероятно, данное бутылочное горлышко соответствует какому-то конкретному эпизоду миграции наших предков из Африки.

(обратно)

46

И освященным авторитетнейшей моделью для подражания: «…Ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня» (Ид. 20:5). (Здесь и далее все библейские цитаты даны в синодальном переводе. – Прим. перев.)

(обратно)

47

На лекции у меня не было времени, чтобы объяснить, почему это наивно. Причина в том, что односельчане – это не только, предположительно, твои ближайшие родственники, но также и твои самые непосредственные конкуренты за пищу, половых партнеров и прочие ресурсы. В исследованиях кин-отбора родство рассчитывается не как абсолютная величина, а как превышение базового уровня родства между случайными представителями популяции. В сплоченном селении, где все породнились друг с другом, каждый встречный – скорее всего, твой родственник. Теория кин-отбора предсказывает альтруистическое поведение по отношению к особям, родство с которыми выше среднего, даже если это среднее значение весьма велико. Согласно данной теории, в условиях, когда вся деревня населена родней, следует ожидать ксенофобии по отношению к чужакам извне. Мой коллега Алан Графен опубликовал в «Оксфордских обзорах эволюционной биологии» (1985 г.) красивую геометрическую модель, намного превосходящую, по моему мнению, все прочие способы объяснить подлинное значение коэффициента родства r – основополагающего понятия в теории кин-отбора. Многие из тех, кто опирается на популярные пересказы теории Гамильтона, бывают смущены кажущимся противоречием между значениями r (0,5 для сибсов, 0,125 для двоюродных братьев и сестер) и тем фактом, что более 90 % генов у всех нас одинаковы. Я привожу пример подобного непонимания в статье «Двенадцать недоразумений теории кин-отбора». Геометрическая модель Графена действительно доходчиво, интуитивно понятным образом разъясняет ту мысль, что r обозначает добавочную степень родства – в дополнение к генам, общим для всей популяции.

(обратно)

48

В своем предисловии к переизданию «Эволюции кооперации» 2006 г. (издательство Penguin) я рассказываю, как мне удалось познакомить Аксельрода с Гамильтоном. Я весьма горд тем, что стоял у истоков их плодотворного сотрудничества, объединившего теорию эволюции с общественными науками.

(обратно)

49

Глава 4, перевод А. А. Чечиной. – Прим. перев.

(обратно)

50

Я обожаю цитировать на этот счет Сидни Бреннера, выдающегося молекулярного генетика. Он сатирически изображает наивного биолога, рассуждающего о некоем гене, которому благоприятствует отбор в кембрии, потому что «он мог бы пригодиться в меловом периоде» (представьте, как это говорится с язвительным южноафриканским акцентом и сопровождается хулиганским блеском в глазах).

(обратно)

51

Сд. 11:31. – Прим. перев.

(обратно)

52

Более полный список нелестных эпитетов открывает вторую главу моей книги «Бог как иллюзия», причем этот абзац приобрел дурную репутацию как «оскорбляющий чувства». Каждое из использованных прилагательных можно подкрепить библейскими цитатами, что доказал мой коллега Дэн Баркер. В его великолепной книге «Бог: самый неприятный персонаж всей художественной литературы» данные мною отвратительные характеристики разбираются одна за другой и тщательно подтверждаются выдержками из Библии, которую Дэн знает лучше, чем я, поскольку раньше, до того как прозреть, был священником.

(обратно)

53

Нв. 6:20. – Прим. перев.

(обратно)

54

Вт. 20:16–17. Мне высказывали, что мое употребление немецкого слова Lebensraum в данном контексте оскорбительно и (выражаясь ханжеским языком) «неуместно». Но другого термина, который был бы столь же точным и подходящим, подобрать, по-моему, просто невозможно.

(обратно)

55

Ежегодные Рейтовские лекции, изначально транслировавшиеся по радио, а теперь также и по телевидению, финансирует Би-би-си, чтобы почтить память своего основателя и первого генерального директора лорда Рейта – сурового шотландца, от чьих высоких идеалов Би-би-си во многом отошла. Быть приглашенным читать Рейтовские лекции все еще считается в Британии большой честью. Цикл 2000 г., посвященный теме «Уважение к Земле», был против обыкновения поделен между пятью лекторами, одним из которых стал принц Чарльз. Это открытое письмо в ответ на его выступление было опубликовано в газете The Observer 21 мая 2000 г.

(обратно)

56

Эту фразу часто приписывают мне, но, как бы мне ни хотелось присвоить себе авторство, я вполне уверен, что узнал ее от кого-то другого.

(обратно)

57

С тех пор как принц прочел свою лекцию, его беспокойство стало еще уместнее. Признаки резких климатических изменений стали явственнее некуда, и теперь можно всерьез обсуждать, прошли ли мы точку невозврата. Тем временем недавно избранный президент США публично заявил, что считает изменение климата «китайской выдумкой». Все еще (кое-как) возможно поддерживать (все менее и менее убедительный) аргумент, будто человечество непричастно к таким тенденциям, как таяние полярных льдов. Но то, что климат ухудшается и это грозит опасностями, очевидно всякому, кто не занимается самообманом. Перед лицом надвигающейся катастрофы – в том числе повсеместного затопления низинных территорий – особенно важно не бить тревогу по поводу менее важных проблем, как это, к сожалению, любит делать принц Чарльз.

(обратно)

58

Когда казнили Саддама Хусейна, я выступил с протестом – не только потому, что я вообще против смертной казни, но еще и по научным соображениям. Я сохранил бы жизнь и Гитлеру, если бы тот не отнял ее у себя сам. Нам необходима вся доступная информация, чтобы понять как психологию таких чудовищ, так и то – ведь психопаты вовсе не редкость, – каким образом некоторым их исключительным представителям вроде Гитлера удается приобретать и удерживать власть над другими людьми и даже побеждать на выборах. Действительно ли Гитлер был завораживающим оратором с гипнотизирующим взглядом, как утверждали некоторые очевидцы? Или же это была внушенная обаянием власти иллюзия, в которую они поверили задним числом? Как Гитлер, находясь в заключении, отреагировал бы на различные подходы к тому, чтобы заставить его одуматься: например, на спокойные и трезвые возражения против его патологической ненависти к евреям? Не выиграли бы мы в понимании сильнодействующей психопатологии и не пригодилось ли бы такое понимание нам в будущем? Было ли что-то в детстве Гитлера или Саддама Хусейна, что толкнуло их на путь к их взрослым личностям? Какая реформа образования могла бы предотвратить в дальнейшем подобные ужасы? Убийство таких отвратительных экземпляров, возможно, удовлетворяет примитивную жажду мщения, но закрывает дорогу для исследований, которые помогли бы избежать рецидивов.

(обратно)

59

Я воспользовался дарвиновской формулировкой в качестве заглавия для своей предыдущей антологии («Капеллан дьявола»), опубликованной в 2003 г.

(обратно)

60

Письмо Дж. Д. Гукеру от 13 июля 1856 г., перевод А. Е. Гайсиновича. – Прим. перев.

(обратно)

61

В книге «Расплетая радугу».

(обратно)

62

Деятельность компании Meta Inc. (Facebook, Instagram) решением российского суда признана экстремистской и запрещена на территории России. – Прим. ред.

(обратно)

63

Здесь Докинз ссылается на проходившее в Британии в 2016 г. интернет-голосование, в ходе которого должны были дать название новому научно-исследовательскому судну. В результате победило распространившееся по Сети подобно вирусу бессмысленное буквосочетание «Боути-Макбоутфейс», сконструированное по принципу популярной школьной дразнилки. Вопреки протестам интернет-пользователей, корабль назвали «Сэр Дэвид Аттенборо», а название «Боути-Макбоутфейс» – в качестве уступки общественному мнению – дали беспилотной подводной лодке, входящей в экипировку судна. – Прим. перев.

(обратно)

64

В конце XX века Би-би-си запустила на «Радио 3» серию лекций «Голоса столетия: что XX век оставит в наследство потомкам?». Мое выступление состоялось 24 марта 1998 г., в числе прочих лекторов были Гор Видал, Камилла Палья и Джордж Стайнер. Мне было неловко чувствовать себя единственным ученым в списке – отсюда и слова, начинающие лекцию. Некоторые ее части вошли в книгу «Расплетая радугу», которую я писал в то время.

(обратно)

65

Понятие «обычные люди» вообще кажется мне сомнительным. Однажды некий издатель убеждал великого Фрэнсиса Крика написать книгу для «обычных людей». Слышали, как тот, будучи в понятном замешательстве от такого заказа, звонил своему коллеге, выдающемуся неврологу Вилейануру Рамачандрану: «Слушай, Рама, ты знаешь каких-нибудь обычных людей?»

(обратно)

66

Пожалуй, тут я был неоправданно пессимистичен. Меня неизменно воодушевляет – и в XX веке тоже воодушевляла – многочисленная и увлеченная публика, приходящая на выступления пишущих о науке авторов на таких литературных фестивалях, как хейский или челтнемский. Мои коллеги, в том числе Стив Джонс и Стивен Пинкер, говорят то же самое.

(обратно)

67

Это выражение стало названием одной из глав книги «Расплетая радугу», где я развиваю данную мысль подробнее. Там я доказываю, что, если обладающему достаточными знаниями биологу будущего предъявить животное (или ДНК животного), он сможет «прочесть» и воссоздать ту окружающую среду, в какой обитали и размножались предки данного организма. Не только физическое окружение – климатические условия, химический состав почвы и тому подобное, – но и биологическое: хищников или жертв, паразитов или хозяев, с которыми предки животного вели из поколения в поколение эволюционную гонку вооружений.

(обратно)

68

В 1867 г. шотландский инженер Флеминг Дженкин указал на то, что смешанное наследование должно постепенно, из поколения в поколение сводить на нет изменчивость в популяции. Как если смешать черную краску с белой – и получишь серую, но, сколько ни смешивай две серые краски, исходные черную и белую уже не восстановишь. Таким образом, естественный отбор вскоре обнаружит отсутствие разнообразия, из которого можно было бы выбирать, а следовательно, Дарвин неправ. Однако Дженкин проглядел явную ошибочность утверждения, что каждое поколение, по сути, оказывается более серым, чем предыдущее. Он думал, что возражает Дарвину. В действительности же он возражал против бесспорного факта. Очевидно, что изменчивость не уменьшается со сменой поколений. Сам того не ведая, Дженкин на самом деле опровергал отнюдь не Дарвина, а смешанное наследование. Он мог бы интуитивно вывести законы Менделя, не вставая с дивана и не утруждая себя выращиванием гороха в монастырском саду.

(обратно)

69

Его и вправду объявили завершенным в 2003 г., хотя кое-какие хвосты еще оставалось подтянуть.

(обратно)

70

Именее десяти лет спустя наука XXI века совершила именно это – правда, по отношению к другой комете. В 2004 г. Европейское космическое агентство запустило космический аппарат «Розетта». По прошествии десяти лет и четырех миллиардов миль, использовав воздействие гравитационных пращей Марса и Земли (дважды) и приблизившись по пути к двум астероидам, «Розетта» в конце концов вышла на орбиту своей цели – кометы 67P/Чурюмова – Герасименко. Затем «Розетта» сбросила зонд «Филы», который успешно опустился на поверхность кометы благодаря абордажным гарпунам, иначе он отскочил бы в сторону, так как гравитационное поле кометы крайне слабо.

(обратно)

71

Я высказал свое мнение о подобной покровительственной чепухе в первой статье этого сборника – см. верхнюю сноску на стр. 35.

(обратно)

72

Такого рода травле подвергаются отнюдь не только женщины. В сноске на стр. 113 я описал успешный перехват кометы, осуществленный Европейским космическим агентством в 2014 г. Одним из героев этого ошеломляющего подвига человеческой изобретательности был англичанин Мэтт Тейлор (в те более счастливые времена Британия еще была полноценной участницей европейских проектов). Когда Тейлор рассказывал о своем достижении прессе, на нем была яркая рубашка – подарок его девушки, – за изображения на которой его обвинили в сексизме. Разгоревшийся на ровном месте скандал по поводу «оскорбления женщин» затмил новость об одном из величайших инженерных свершений всех времен и довел Мэтта Тейлора до слез и униженных извинений. Едва ли можно представить себе более пронзительную иллюстрацию к моим сетованиям из данной лекции.

(обратно)

73

Приятная подробность: подтверждение было получено, в числе прочих, его сыном – математиком и геофизиком сэром Джорджем Дарвином. Трое из сыновей Чарльза Дарвина были посвящены в рыцарское достоинство, хоть их отцу этого и не довелось.

(обратно)

74

Это не совсем точная формулировка. Противники Вегенера (фиксисты) тоже прекрасно понимали, что формы материков не были всегда неизменными. Что они отрицали – так это дрейф материков, их горизонтальное перемещение. – Прим. науч. ред.

(обратно)

75

Теперь нам доступны и другие методы обнаружения планет. Их открывают в том числе благодаря небольшому уменьшению блеска звезды при прохождении перед ней планеты. Список так называемых экзопланет неуклонно растет и уже насчитывает более трех тысяч.

(обратно)

76

В 2004 г. литературный агент и организатор научных мероприятий Джон Брокман обратился к непревзойденному кругу интеллектуалов, с которыми он состоял в переписке, с просьбой написать эссе на тему «Как ребенок становится ученым» для сборника «Когда мы были детьми». Поскольку я в то время уже планировал однажды написать автобиографию (в итоге разделившуюся на две книги: «Неутолимая любознательность» и «Огарок во тьме»), мой очерк для брокмановского сборника написан в несколько ином ключе. Я предпочел отдать дань восхищения одному конкретному детскому писателю – думаю, повлиявшему на меня.

(обратно)

77

Джон Драйден, несмотря на его кембриджское образование.

(обратно)

78

Здесь и далее написание имен и названий, встречающихся в книгах Лофтинга, взято из перевода Б. Давыдовой и В. Нижника. – Прим. перев.

(обратно)

79

Помню, как я бессовестно присвоил себе эту выдумку в школьном сочинении, когда мне было лет девять. Учитель английского языка похвалил мою фантазию и предсказал, что, повзрослев, я стану знаменитым писателем. Он и понятия не имел, что я украл идею у Хью Лофтинга.

(обратно)

80

Хотя вряд ли я был единственным ребенком, кто задавался вопросом, как тяни-толкай избавляется от непереваренных остатков пищи, поступающей через два его рта.

(обратно)

81

Некоторые ранние произведения Агаты Кристи и того хуже, но, насколько мне известно, никто их не запрещает. Что же касается Бульдога Драммонда, этого Джеймса Бонда 1920-х гг., то однажды ему пришлось замаскироваться под африканца. В конце концов он эффектно раскрывает свою личность перед злодейкой следующими словами: «Не всякая борода фальшива, но всякий черномазый воняет. Эта борода, дорогуша, не фальшивая, и этот черномазый не воняет. Так что, по-моему, где-то здесь подвох». Мечты Бед-Окура стать белым сказочным принцем выглядят еще сравнительно невинно.

(обратно)

82

В предисловии к книге Дэвида Хьюза, Жака Бродёра и Фредерика Тома «Паразит манипулирует хозяином».

(обратно)

83

В 1858 г. изумленный Чарльз Дарвин получил из Федеративных Малайских Штатов, как они тогда назывались, рукопись малоизвестного натуралиста и коллекционера Альфреда Рассела Уоллеса, где подробно излагалась теория эволюции путем естественного отбора – та самая, что впервые пришла Дарвину на ум двадцатью годами ранее. По причинам, остающимся предметом дискуссии, Дарвин не публиковал своей теории, хотя и полностью сформулировал ее письменно в 1844 г. Письмо Уоллеса повергло Дарвина в панику. Первой его мыслью было уступить первенство Уоллесу. Однако друзья – геолог Чарльз Лайель и ботаник Джозеф Гукер, оба высокопоставленные британские ученые, – убедили его согласиться на компромисс: уоллесовская статья 1858 г. и две более ранние работы Дарвина будут зачитаны на заседании Лондонского Линнеевского общества и получат таким образом совместное признание. В 2001 г. Линнеевское общество решило установить мемориальную доску на том месте, где произошло это историческое заседание, и пригласило меня провести ее торжественное открытие. Представляемый здесь текст – слегка сокращенная версия произнесенной мною тогда речи. Атмосфера была праздничной. Было приятно познакомиться с некоторыми представителями семей Дарвинов и Уоллесов и познакомить кое-кого из них друг с другом.

(обратно)

84

«Опасная идея Дарвина», глава 1, перевод М. В. Семиколенных. – Прим. перев.

(обратно)

85

Ч. Дарвин, «Воспоминания о развитии моего ума и характера», перевод С. Л. Соболя. – Прим. перев.

(обратно)

86

Письмо от 18 июня 1858 г., перевод А. Е. Гайсиновича. – Прим. перев.

(обратно)

87

Ч. Дарвин, «Воспоминания о развитии моего ума и характера», перевод С. Л. Соболя. – Прим. перев.

(обратно)

88

Здесь я имею в виду в первую очередь талант Алана Графена облекать в математическую форму аргументы качественного характера – например, доводы Амоца Захави. Моя собственная попытка разъяснить эту тему изложена во втором издании «Эгоистичного гена» и выдержана в покаянном тоне из-за того несправедливого высмеивания, которому я подверг идеи Захави в первом издании книги.

(обратно)

89

Р. Докинз, «Эгоистичный ген», перевод Н. О. Фоминой. – Прим. перев.

(обратно)

90

См. следующее эссе этого сборника, «Универсальный дарвинизм».

(обратно)

91

В 1982 г. Кембриджский университет, где некогда учился Чарльз Дарвин, организовал конференцию к столетней годовщине его смерти. Приводящийся здесь текст – это слегка отредактированный вариант речи, которую я там произнес. Он был опубликован в качестве одной из глав книги «Эволюция от молекул к человеку» – сборника материалов той конференции.

(обратно)

92

Я поражаюсь всякий раз, когда встречаю биологов, которые, судя по всему, не находят это убедительным. Например, великий японский генетик Мотоо Кимура известен как главный разработчик нейтральной теории эволюции. Он был, вероятно, прав в том, что большинство изменений частоты генов в популяциях (т. е. эволюционных преобразований) не вызваны естественным отбором, а нейтральны. Новые мутации завоевывают популяцию не по причине своей полезности, а в силу случайного дрейфа. В предисловии к своей великолепной книге «Молекулярная эволюция: теория нейтральности» Кимура признает, что «теория нейтральности не противоречит устоявшемуся взгляду на естественный отбор как на движущую силу адаптивной эволюции». Но, по словам Джона Мейнарда Смита, Кимура внутренне противился тому, чтобы сделать даже эту маленькую уступку. Противился настолько, что у него не поднималась рука написать ее и ему прошлось попросить своего американского коллегу Джеймса Кроу добавить одну-единственную фразу за него! Кажется, Кимура и некоторые другие поборники нейтральной теории эволюции не принимают во внимание всей важности того, чтобы функционирование биологических приспособлений было близко к совершенству. Как будто они никогда не видели палочника, летящего альбатроса или паучьей сети. Иллюзия замысла – это для них банальный и довольно сомнительный довесок, в то время как для меня и для тех натуралистов, у которых я учился (отношу к их числу и самого Дарвина), сложность и совершенство биологических структур представляют собой самую сущность и средоточие интересов науки о жизни. Эволюционные изменения, занимавшие Кимуру, равносильны для нас обновлению шрифта в тексте. С нашей же точки зрения, не столь важно, какая там гарнитура: таймс или гельветика. Что действительно важно – так это значение слов. Кимура, вероятно, прав в том, что лишь малая доля эволюционных преобразований носит приспособительный характер. Но, помилуйте, ведь именно это меньшинство и имеет значение!

(обратно)

93

Экспериментаторам, особенно в биологических науках, постоянно приходится бороться с подозрением, что полученные ими результаты – простая удача. Скажем, ста пациентам дали испытуемое лекарство и сравнили их с другой сотней, получившей «контроль», пустышку – таблетки, выглядящие точно так же, но лишенные действующего вещества. Если в опытной группе улучшилось самочувствие девяноста пациентов, а в контрольной – только двадцати, то как узнать, лекарство ли было тому причиной? А вдруг это просто случайность? Существуют статистические критерии, позволяющие вычислить, какова вероятность получить такой (или даже «лучший») результат исключительно благодаря везению, если лекарство на самом деле вообще не действует. Эта вероятность называется p-значением, и чем она ниже, тем меньше шансы, что полученные результаты – не более чем удача. Результаты с p-значением, равным 1 % и менее, принято считать доказанными, но такой выбор произволен. P-значение в 5 % может послужить хорошей наводкой. Для подтверждения чрезвычайно удивительных результатов – например, для наглядной демонстрации телепатического общения – потребуется p-значение сильно меньше 1 %.

(обратно)

94

«Жизнь как она есть: ее зарождение и сущность», глава 4, перевод Е. В. Богатырёвой. – Прим. перев.

(обратно)

95

Имеется в виду – в дикой природе, где рафинированного сахара не существует, за редким и труднодоступным исключением меда. Вообще-то пример со сладкоежками был выбран неудачно, потому что в нашем одомашненном мире любовь к сахару выживанию не способствует.

(обратно)

96

Позднее я попытался изложить эту идею более ярко, используя выражение «генетическая Книга мертвых», которое еще появится в других эссе этого сборника.

(обратно)

97

Психолог Беррес Скиннер любил подчеркнуть ту же самую мысль.

(обратно)

98

В ходе моей кембриджской лекции у меня не было времени дать определение этим двум историческим взглядам на возможный механизм эмбриологического развития, да и в любом случае публика, собравшаяся там почтить память Дарвина, в пояснениях не нуждалась. Преформисты полагали, что каждое поколение содержит в себе модель следующего: либо в буквальном смысле (миниатюрный организм, свернувшийся калачиком внутри сперматозоида или яйцеклетки), либо закодированную – в виде некоего чертежа. При эпигенезе же в каждом поколении содержатся инструкции по изготовлению следующего – не чертеж, а что-то вроде рецепта или компьютерной программы. Жизнь на планете с преформистской эмбриологией можно представить себе так: тело родителя сканируется слой за слоем, чтобы составить команды, передаваемые некоему 3D-принтеру, который затем «распечатывает» детеныша – копию родительского организма. При необходимости эта копия может быть увеличена в масштабе до полноразмерной. На Земле эмбриология устроена по-иному, но она могла бы быть таковой в случае нашего гипотетического инопланетянина с тигровой окраской. Наша, земная разновидность эмбриологии – эпигенетическая: ДНК, вопреки большинству учебников биологии, не чертеж, а набор инструкций, подобный рецепту, компьютерной программе или последовательности складывания оригами, следуя которым можно изготовить организм. Если бы эмбриология, основанная на чертежах, существовала, она была бы обратима – ведь можно же восстановить архитектурные планы, проведя обмер здания. Но ни в каком возможном смысле нельзя сказать, что с родительского тела при производстве ребенка снимается копия. Вместо этого копируются гены, построившие родителя (точнее, их половина совместно с половиной генов другого родителя), которые передаются в качестве инструкций по изготовлению организмов следующего поколения, чтобы затем в неизменном виде перейти к поколению внуков. Организмы не порождают организмов. ДНК порождает организмы, и ДНК порождает ДНК.

(обратно)

99

Сегодня я все же попытался бы найти формулировку. Начнем с того, что такая эмбриология была бы бессильна перед уже упоминавшейся проблемой износа. Вместе с полезными приобретениями вроде загрубевших подошв и накопленной мудрости «скан» родительского тела честно воспроизводил бы каждый шрам, сломанную конечность и отсутствующую крайнюю плоть. И в очередной раз возникла бы необходимость отделять «хорошие» приобретенные признаки от шрамов и тому подобного. И что же могло бы проводить такую селекцию, если не какая-то разновидность дарвиновского механизма?

(обратно)

100

Позже я использовал метафору «восхождения на гору Невероятности» в книге с тем же названием. Сложный и слаженный механизм вроде глаза находится на вершине этой горы. Один ее склон – крутой обрыв, по которому невозможно взобраться одним прыжком, сальтацией. Но другой склон горы пологий, и по нему легко подняться пешком – достаточно лишь делать шаг за шагом.

(обратно)

101

Теория прерывистого равновесия (punctuated equilibrium), быстро распространившаяся достаточно широко, чтобы получить уменьшительно-ласкательное прозвище punk eek, была выдвинута выдающимися палеонтологами Найлзом Элдриджем и Стивеном Джеем Гулдом, чтобы объяснить наличие явных скачков в летописи ископаемых остатков. К сожалению, отчасти при содействии убедительной, но обманчивой риторики Гулда это выражение стало впоследствии приводить к путанице между тремя совершенно различными типами скачков: во-первых, макромутациями, или сальтациями (мутациями со значительными последствиями, в самых крайних случаях производящими «уродства» – так называемых небезнадежных монстров); во-вторых, массовыми вымираниями (наподобие внезапного ухода со сцены динозавров, освободивших площадку для млекопитающих); и в-третьих, быстрым градуализмом (что Элдридж и Гулд имели в виду в своей изначальной статье). Совместно с несколькими другими палеонтологами Элдридж и Гулд высказали довольно правдоподобное предположение, что эволюция топчется на месте («стаз») в течение долгих периодов, прерываемых резкими и динамичными всплесками активности – «случаями видообразования».

Здесь подразумевается теория так называемого аллопатрического видообразования, когда разделение вида на два начинается с географической изоляции – например, на островах либо же по разные стороны реки или горного хребта. Будучи разделены, популяции получают возможность эволюционировать в различных направлениях, так что, встретившись вновь через большой промежуток времени, они больше не могут скрещиваться друг с другом и, следовательно, должны считаться разными видами. Когда субпопуляция отделяется от материковой популяции и переселяется на прибрежный остров, эволюционные изменения, происходящие под действием островных условий, могут быть настолько быстрыми, что – по неспешным стандартам геологической шкалы времени – новый вид возникает практически мгновенно. Как мы еще обсудим в главе «Рассказ слоновой черепахи» этого сборника, «остров» – это вовсе не обязательно суша, окруженная водой. С точки зрения рыбы озеро – это остров. А для альпийского сурка островом будет высокий горный пик. Но для наглядности я буду здесь и дальше подразумевать под островом сушу, окруженную водой.

Если представители островного вида мигрируют обратно на материк, где исходный вид остался неизменным, то палеонтологу, раскапывающему материковую горную породу, будет казаться, что они произошли от родительского вида одним рывком. Этот рывок – иллюзия. В действительности эволюция шла постепенно, хотя и быстро, а кроме того, происходила она где-то на другом берегу – там, где наш палеонтолог не копает. Совершенно очевидно, что такой «быстрый градуализм» не имеет ничего общего с истинной сальтацией. Однако своим красноречием Гулд ухитрился сбить с толку целое поколение студентов и просто интересующихся наукой людей, которые путают теперь прерывистое равновесие с настоящим сальтационизмом и даже с массовыми вымираниями и последующим «внезапным» новым эволюционным расцветом, наподобие расцвета млекопитающих после гибели динозавров. Вот типичный пример того, что я называю «поэтической наукой». Я еще вернусь к этому словосочетанию в послесловии к этому эссе.

(обратно)

102

«Природа не делает скачков». Во времена Гексли его читатели (в том числе и сам Дарвин, к которому он непосредственно обращается в письме, где была использована эта фраза) были, порой против своей воли (как, в частности, Дарвин), обучены латыни.

Стивен Гулд собственной персоной присутствовал на моей кембриджской лекции. После нее он сам совершил резкий скачок и заявил, что сальтационизм – одна из исторических альтернатив дарвиновскому отбору. Неужели он и вправду не отдавал себе отчета в том, что невозможно объяснить иллюзию сложного замысла сальтацией – преодолением расстояния от подножия до вершины горы Невероятности за один прыжок? В это трудно поверить. Гулд глубоко интересовался историей и хорошо ее знал. Утверждая, что некоторые ученые начала XX века поддерживали сальтационизм в качестве (как им казалось) альтернативы градуализму, Гулд был исторически точен. Но он ошибался с научной – и даже с логической – точки зрения, полагая, будто когда-либо сальтационизм мог быть жизнеспособной альтернативой градуализму в деле объяснения сложных адаптаций. Иными словами, исторические фигуры, которые он безошибочно перечислил, в научном плане ошибались – что всегда было очевидно. Их неправота не должна была вызывать сомнений даже у современников, и Гулду следовало бы упомянуть об этом.

(обратно)

103

Стеббинс был американским ботаником и почитается как один из отцов-основателей неодарвинистского синтеза 1930–1940-х гг.

(обратно)

104

Сегодня я поостерегся бы использовать эти два термина, потому что их присвоили креационисты, всегда готовые злоупотреблять научными понятиями в мошеннических целях. Генетики, занимающиеся изучением популяций в полевых условиях, наблюдают микроэволюцию. Палеонтологи, изучающие окаменелости разных эпох, наблюдают макроэволюцию. Макроэволюция – это в действительности не более чем результат микроэволюции, продолжавшейся очень долгое время. Креационисты же – не без невольной поддержки нескольких биологов, которым следовало бы быть настороже, – придают этому различию качественное значение. Они допускают возможность микроэволюции вроде вытеснения светлоокрашенных представителей популяции березовой пяденицы темными мутантными особями, но считают макроэволюцию чем-то качественно, принципиально иным. Более подробное рассмотрение реальных и мнимых различий между этими двумя понятиями см. в статье «Алабамская вклейка» этого сборника.

(обратно)

105

Вся добавленная сложность – сиденья, перегородки, кнопки вызова персонала, выдвижные столики и т. п. – была просто скопирована с предыдущей версии самолета. Если проводить биологическую параллель, то это можно сравнить с увеличением числа позвонков, а также сопровождающих их ребер, нервов, кровеносных сосудов и т. п., когда у мутантной змеи оказывается больше сегментов, чем у ее родителей. Такие эволюционные изменения «по типу удлиненного DC-8» наверняка происходили часто, потому что, например, у разных видов змей количество сегментов сильно варьирует. Детеныши должны были появляться на свет с неким целым числом сегментов, отличающимся от родительского, ведь змей с дробным числом позвонков не бывает.

(обратно)

106

В действительности нам известна переходная форма, а именно – родственный жирафам прекрасный окапи с шеей промежуточной длины. Но оставим это в стороне ради наглядности.

(обратно)

107

Ч. Дарвин, «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь», глава X, перевод К. А. Тимирязева, М. А. Мензбира, А. П. Павлова и И. А. Петровского. – Прим. перев.

(обратно)

108

Позже я развил эту мысль, сформулировав в 1989 г. такое понятие, как «эволюция способности к эволюции» (в сборнике «Искусственная жизнь» под редакцией Кристофера Лэнгтона). Я высказал предположение, что, пусть и изредка, некоторые ключевые эволюционные этапы могли происходить в виде внезапных сальтаций. У самого первого сегментированного животного было, несомненно, два сегмента, а никак не полтора. (Почти все теории происхождения сегментированных животных предполагают, что первичных сегментов было больше двух. Обсуждение этой проблемы на русском языке см., например, здесь: Малахов В. В. Новый взгляд на происхождение билатерий. Природа, 2004, № 6, с. 31–39. – Прим. науч. ред.)

(обратно)

109

Сьюэлл Райт был единственным американцем в великом триумвирате (двумя другими представителями которого были Рональд Фишер и Джон Бёрдон Холдейн), основавшем популяционную генетику и примирившем дарвинизм с менделевскими законами наследственности. Райт не возражал против важности генетического дрейфа для эволюции. Но в дрейфе он видел механизм, который – не напрямую, косвенно – мог совершенствовать приспособления. При сильном давлении отбора одна из проблем, хорошо известная инженерам по их алгоритмам поиска экстремумов, – это оказаться в ловушке локального оптимума, на холмике рядом с недосягаемой горой. Райтовская версия концепции случайного дрейфа генов позволяет филогенетической линии спуститься с холмика в долину, после чего отбор сможет взять дело в свои руки и двинуть эволюцию вверх по склонам куда более высокой горы. По мнению Райта, дрейф, перемежающийся с отбором, позволяет достигнуть большего совершенства адаптаций, чем отбор мог бы сделать самостоятельно. Замечательное, блестящее предположение!

(обратно)

110

Однонаправленность воздействия генотипа на фенотип – генов на организмы – становится очевидной при сопоставлении последствий генной мутации (изменений в организмах следующих поколений) и «мутации» организма, когда животное, скажем, лишается ноги. Последнее изменение никак не воспринимается следующими поколениями. Существует однонаправленная причинная зависимость, ведущая от генов к организму, и она необратима. Я поражен, что Гулд умудрился проглядеть это в своей «бухгалтерской» метафоре. Сравнение с учетными книгами упускает самую суть, что глубоко симптоматично.

(обратно)

111

Это предположение было убедительно высказано шотландским химиком Грэмом Кернсом-Смитом. Его теорию я подробно изложил в книге «Слепой часовщик» – не потому что уверен в ее правильности, а потому что она очень ясно подчеркивает основополагающую важность репликации для возникновения жизни.

(обратно)

112

Проблема нервных систем – то, что в инженерном деле называют случайным шумом. При любом процессе передачи информации или усиления сигнала добавляются некоторые помехи. В силу особенностей своего функционирования нейроны более подвержены помехам, чем, к примеру, телефонные провода. Точно так же как современные телефонные системы, все больше и больше переходящие от аналоговой передачи данных к цифровой, нейроны передают информацию посредством не столько силы импульсов (аналоговой величины), сколько их распределения во времени. Более полное обсуждение различий между аналоговыми и цифровыми системами представлено сравнением с сигнальными огнями и Непобедимой армадой в эссе «Наука и страсти нежные» из первого раздела этого сборника.

(обратно)

113

Эрнст Майр был выдающимся немецко-американским биологом, одним из основоположников неодарвинистского синтеза 1930–1940-х гг. Его вполне можно было бы назвать патриархом синтетической теории эволюции – не в последнюю очередь потому, что он действительно дожил до глубокой старости. Когда мы познакомились, ему было сто, и он до последнего оставался деятельным и бодрым. Среди множества оказанных ему почестей и посвященных ему публикаций был и юбилейный выпуск журнала Ludus Vitalis под редакцией выдающегося испано-американского генетика Франсиско Айалы, куда меня пригласили написать статью, которую мы (с небольшими сокращениями) публикуем здесь. Она посвящалась «с чувством наиглубочайшего уважения профессору Эрнсту Майру, члену Королевского общества, почетному доктору Оксфордского университета, по случаю его сотого дня рождения».

(обратно)

114

См. предыдущий очерк этого сборника – «Универсальный дарвинизм».

(обратно)

115

Оттого еще удивительнее, что Аристотель – отнюдь не дурак – серьезно размышлял о ней. Он был одним из тех блестящих интеллектуалов, которые, казалось бы, могли сформулировать принцип эволюции путем естественного отбора, но не сделали этого. Почему? На первый взгляд, такая идея, как эволюция путем естественного отбора, могла прийти в голову великому мыслителю и натуралисту в любом столетии. В отличие от случая с ньютоновской физикой, здесь трудно понять, зачем нужно было стоять на плечах предшественников две тысячи лет. И однако же нужно было, так что, несомненно, интуиция меня подводит.

(обратно)

116

Апогеем подобного мистицизма стали ранние версии выдвинутой Джеймсом Лавлоком гипотезы Геи. В более поздних ее модификациях сам Лавлок пытался дистанцироваться от мистики, но ее дух все еще витал на одной конференции, где Джон Мейнард Смит встретил выдающегося приверженца «экологии» – больше в политическом, нежели научном смысле слова. Кто-то упомянул гипотезу, согласно которой крупный метеорит, врезавшись в Землю, уничтожил динозавров. «Разумеется, нет, – заявил, если верить рассказу Мейнарда Смита, пылкий „эколог“. – Гея бы такого не допустила!»

(обратно)

117

Эколог Лоуренс Слободкин, который ввел данное выражение в обиход, впоследствии вынужден был с негодованием отбиваться от обвинений в групповом селекционизме (American Naturalist, 1974, vol. 108). Он, наверное, прав в том, что понятие «благоразумных хищников» можно – с небольшими натяжками – отстаивать с чисто дарвиновских позиций. Но само словосочетание было выбрано неудачно. Оно напрашивается на истолкование в духе Великого Экологического Искушения, когда забывают о том уровне, на котором естественный отбор в реальности производит адаптации индивидуумов, и рассуждают в терминах пользы для группы, а то и для сообщества.

(обратно)

118

Уже после того, как Докинз написал эту статью, выяснилось, что это относится не ко всем термитам. У некоторых из них все-таки есть гены, позволяющие переваривать целлюлозу самостоятельно. – Прим. науч. ред.

(обратно)

119

Спровоцировав таким образом Холдейна на его пылкое «Слово в защиту генетики мешка горошин». В данном контексте под генетикой мешка горошин понимается количественный анализ изменения частоты генов в популяциях, когда гены рассматриваются в качестве дискретных менделевских единиц.

(обратно)

120

Э. Майр, «Зоологический вид и эволюция», глава X, перевод А. Д. Базыкина. – Прим. перев.

(обратно)

121

Там же. – Прим. перев.

(обратно)

122

Там же. – Прим. перев.

(обратно)

123

Теория кин-отбора (или родственного отбора), согласно которой естественный отбор благоприятствует генам помощи родственникам, поскольку у тех данные гены тоже с большой вероятностью имеются, была разработана У. Д. Гамильтоном (впоследствии моим другом и коллегой в Оксфорде). Она стала основной темой моей первой книги «Эгоистичный ген». Не привлекавшая особого внимания лет десять после выхода в 1964 г. важнейших гамильтоновских статей, теория кин-отбора в середине 1970-х гг. внезапно оказалась предметом широких дискуссий среди биологов и не только. Популярность этой теории породила огромное количество ее ошибочных толкований, причем наиболее причудливые исходили от выдающихся представителей общественных наук – вероятно (осмелюсь предположить), почувствовавших угрозу из-за неожиданного вторжения в область, которую они привыкли считать своей. Такой бум бестолковых комментариев вынудил меня отобрать двенадцать порочных интерпретаций теории и опровергнуть их в статье, опубликованной (на английском языке) в ведущем немецком этологическом журнале Zeitschrift für Tierpsychologie. Как всегда в научных статьях, там было множество ссылок на источники. Здесь мы их убрали. Также я удалил три недоразумения из двенадцати обсуждавшихся, а именно – № 8, 9 и 11. Они важны, но касаются таких терминологических тонкостей, которые можно разъяснить, только добавив совершенно неуместные здесь объемы громоздкой справочной информации.

(обратно)

124

Теперь моя сознательность выросла до такой степени, что я написал бы «чуткая этолог». Не «чуткая или чуткий», потому что на мой вкус это звучит слишком назойливо-неуклюже. Я бы предпочел договориться, чтобы авторы учтиво выказывали уважение к противоположному полу, обращаясь к читателям в соответствующем роде. Этология – раздел биологии, посвященный поведению животных. Сегодня я также мог бы написать «чуткая социобиолог», «чуткая специалист по поведенческой экологии» или «чуткая специалист по эволюционной психологии».

(обратно)

125

Т. е. принцип «бережливого, экономного мышления». Подробнее рассмотрен Докинзом в книге «Слепой часовщик». – Прим. перев.

(обратно)

126

Так называемое правило Гамильтона кратко резюмирует его теорию. Ген альтруизма будет распространяться в генофонде, если rB > C, т. е. при условии, что издержки C для альтруиста перевешиваются выгодой B для того, о ком проявляется забота, помноженной на дробное число r, обозначающее степень их взаимного родства. Причина, по которой забота о потомстве более распространена, чем забота о полных сибсах, заключается в том, что, несмотря на одинаковое в обоих случаях значение r (0,5), реальные значения переменных B и C скорее благоприятствуют родительской заботе.

(обратно)

127

Э. О. Уилсон, «О природе человека», перевод Т. О. Новиковой. – Прим. перев.

(обратно)

128

Увы, оба эти усовершенствования Уилсон свел на нет в своих относительно недавних публикациях, в том числе в книге «Хозяева Земли: социальное завоевание планеты человечеством», да так, что теперь я задумываюсь: а понимал ли он вообще когда-нибудь, что такое кин-отбор?

(обратно)

129

Многие гены имеют несколько проявлений, внешне зачастую никак друг с другом не связанных. Этот феномен называется плейотропией.

(обратно)

130

Эффект зеленой бороды – неправдоподобная гипотеза, притча. Правдоподобно же то – и в этом суть притчи, – что родство статистически служит чем-то вроде зеленой бороды. Животное, обладающее геном заботы о своих братьях и сестрах, с пятидесятипроцентной вероятностью заботится о копиях этого гена. Быть братом или сестрой – метка наподобие зеленой бороды. Нам не нужно предполагать, будто животные осознают свои родственные связи. На практике эта метка будет выражена в таком духе: «кто-либо, находящийся в том же гнезде, что и ты».

(обратно)

131

Маршалл Салинз – выдающийся американский социальный антрополог. Некоторые другие антропологи взяли на себя труд немного подучить биологию. Справедливости ради замечу, что и сам наверняка выкажу такое же невежество и непонимание, если ввяжусь в антропологическую дискуссию. Но я туда не лезу.

(обратно)

132

Аллелями называют альтернативные формы гена, конкурирующие за один и тот же определенный участок – «локус» – на хромосоме. Для существ, размножающихся половым путем, естественный отбор выглядит как соревнование между разными аллелями за свой участок. Орудиями в этой борьбе обычно служат так называемые фенотипические эффекты, оказываемые на организм.

(обратно)

133

См. также верхнюю сноску на стр. 75.

(обратно)

134

«Эволюционно стабильная стратегия» – это выражение, придуманное Джоном Мейнардом Смитом, и оно олицетворяет очень продуктивный способ рассуждать об эволюции, который я вовсю использовал в «Эгоистичном гене». Под «стратегией» здесь подразумевается некий элемент поведенческого «механизма» вроде такого: «Видишь в своем гнезде орущие рты – бросай в них еду». Эволюционно стабильная стратегия определяется как та, что не может быть превзойдена никакой альтернативной стратегией, будучи принятой большинством представителей популяции. Если стратегию можно превзойти, то она называется нестабильной. Популяция, где преобладает нестабильная стратегия, будет «захвачена» альтернативной стратегией, превосходящей имеющуюся. Рассуждения об эволюционно стабильной стратегии обычно начинаются в таком духе: «Представьте себе стратегию P – такую, что все в популяции делают P. А теперь представьте, как в результате мутации возникла новая стратегия Q. Будет ли естественный отбор способствовать Q в „захвате“ популяции?» Именно так мы и рассуждаем в нашем примере со стратегиями У и Р.

(обратно)

135

Фиксация – специальный термин, используемый в популяционной генетике и обозначающий такую распространенность гена в популяции, когда он есть у каждой или почти каждой особи. Ген может зафиксироваться либо вследствие положительного естественного отбора (интересующая нас причина), либо в силу случайных факторов – так называемого дрейфа генов.

(обратно)

136

Вот почему в одной из предыдущих сносок, давая определение эволюционно стабильной стратегии, я употребил слово «механизм».

(обратно)

137

«Партенос» – по-гречески «девственница». Партеногенетические ящерицы размножаются без участия самцов, «клонируя» дочерей – фактически своих собственных однояйцевых близнецов.

(обратно)

138

Возрастная стадия – это энтомологический термин для обозначения четко различающихся этапов, через которые проходят насекомые в ходе своего роста. Возрастные стадии дискретны и прерывисты, поскольку скелет насекомых образован не внутренними костями, как у нас, а наружным панцирем. В отличие от костей, панцирь, раз затвердев, расти не может, вот почему насекомому приходится его периодически сбрасывать, а затем увеличиваться в размерах и отращивать себе новые доспехи, на размер больше. Каждый такой отдельный этап и называется возрастной стадией.

(обратно)

139

Столь впечатляющая ошибка Аоки проистекает, подобно ошибкам Салинза и Уошберна, из несовершенного понимания гамильтоновской теории. В свои рассуждения Гамильтон вставил краткий раздел о своеобразной генетической системе перепончатокрылых: муравьев, ос и пчел. Самки у них диплоидны, как и мы с вами: всех хромосом у них по паре. Самцы же гаплоидны: хромосом у них вдвое меньше, чем у самок. Таким образом, сперматозоиды каждого отдельно взятого самца идентичны друг другу. Гамильтон хитроумно заметил, что у этого обстоятельства есть одно важное для понимания следствие: коэффициент родства r родных сестер равен 0,75 вместо обычных 0,5, поскольку отцовский вклад в их геном абсолютно одинаков. Самку муравья связывает с сестрой более близкое родство, чем с дочерью! Отсюда, как заметил Гамильтон, могла возникнуть предрасположенность перепончатокрылых к поразительным чудесам общественного сотрудничества. Эта идея столь умна, столь обаятельна, что многие читатели подумали, будто она-то и является самой солью теории, а вовсе не сымпровизированным отступлением на пару абзацев, вишенкой на торте. Аоки, очевидно, был одним из таких читателей. Если бы он понял всю генно-селекционистскую основу теории Гамильтона, а не только несколько запоминающихся абзацев, он никогда не допустил бы неудачного ляпа насчет своих альтруистичных тлей. По его мнению, они представляли «серьезнейшее затруднение» для теории Гамильтона. На самом же деле при определенных условиях она будет предсказывать для клонов тлей даже еще более поразительные подвиги социального кооперирования, чем для муравьев, ос и пчел. У тлей Аоки коэффициент родства r – единица, а не жалкие 0,75, как у перепончатокрылых сестер. Термиты, кстати, не гаплодиплоидны, но для того, чтобы объяснить их общественное сотрудничество, у Гамильтона есть другая остроумная идея, основанная на инбридинге. Впрочем, особая изобретательность здесь ни к чему. Существует множество таких комбинаций B и C, которые и при r = 0,5 будут способствовать сотрудничеству внутри колоний и даже стерильности рабочих особей.

(обратно)

140

Один самец, много самок – гаремный способ воспроизводства. Он встречается намного чаще, чем обратная ситуация – полиандрия. Причины этого интересны, но для нашей дискуссии неважны.

(обратно)

141

Мне следовало сказать: «При прочих равных условиях вероятность проявления альтруизма в отношении потомков или сибсов будет в 16 раз выше, чем в отношении троюродных братьев или сестер».

(обратно)

142

У литературного агента Джона Брокмана есть милая привычка каждый год около Рождества доставать густо заполненную адресами записную книжку и просить своих корреспондентов дать ответ на «Ежегодный вопрос от The Edge». В 2011 г. вопрос был выбран животрепещущий: «Как интернет изменил ваш способ думать?» Здесь приведен мой вклад в получившуюся книгу.

(обратно)

143

Такие вставки бывают продиктованы не столько злым умыслом, сколько тщеславием и преследованием личных интересов. Проводя свою «инспекторскую» вычитку статьи о естественном отборе, я обратил внимание, что в краткий список литературы включена книга, которую я читал и которая едва ли имела отношение к теме. Я позволил себе убрать ее оттуда. Через полчаса она снова была возвращена на место – подозреваю, самим автором. Я удалил ее снова. Она опять вернулась, и я сдался, признав свое поражение. Кстати говоря, сейчас ее там нет, да и вся статья стала намного большеи полнее.

(обратно)

144

Особенно теперь, когда издавать книги за авторский счет стало, благодаря компьютерам, так просто и дешево.

(обратно)

145

Эта статья была написана для еще одной книги под редакцией Джона Брокмана, на сей раз вышедшей в 2006 г. и озаглавленной «Разумная мысль: наука против теорий разумного замысла».

(обратно)

146

Это передергивание часто проходит незамеченным. «Теоретики» разумного замысла (называть их теоретиками без кавычек было бы чересчур лестно для них) преподносят вопрос о том, кто именно создатель – Бог или инопланетный разум, – так, будто речь идет о несущественной детали. На самом же деле, как вы увидите из моего эссе, различие огромно.

(обратно)

147

Хотя смысл остается ровно тем же самым, сегодня я предпочел бы сказать «что помещает это событие в рамки того, что мы могли бы назвать невозможным». Или еще лучше: «невозможным для любых практических целей». Когда имеешь дело со столь исчезающе малыми числами, к таким понятиям, как «возможный», «невозможный» и «практические цели», бессмысленно подходить с практических позиций.

(обратно)

148

Эукариотические клетки – это то, из чего мы состоим, причем под «нами» я имею в виду все живое, за исключением бактерий и архей. Признак эукариотических клеток – наличие ограниченного мембраной ядра, где содержится ДНК, и так называемых органелл, в частности митохондрий, которые, как мы теперь знаем, происходят от симбиотических бактерий: они по-прежнему самостоятельно размножаются внутри клетки и обладают собственной ДНК. Возможно, Ридли и прав, считая подобные симбиотические союзы событиями крайне невероятными, шальной удачей. Тем не менее они случались как минимум дважды: первый раз, когда в клуб вступили зеленые бактерии и в качестве хлоропластов поделились с растениями фотосинтетическим ноу-хау, которым те пользуются по сей день; а второй раз, когда в дело вошли предки уже упомянутых митохондрий. Линн Маргулис (в чьем послужном списке попадались как озарения, так и ошибки) считала, что подобных судьбоносных альянсов было еще больше.

(обратно)

149

У жизненных форм, находящихся на нашем нынешнем уровне развития, нет технологий, которые позволяли бы преодолевать гигантские расстояния. Таким образом, наука и технологии существ, сумевших проскочить этот барьер, наверняка будут намного более передовыми по сравнению с нашими.

(обратно)

150

Возвращаясь к одной из предыдущих сносок (см. стр. 190), скажу, что это могло быть причиной того, почему до Дарвина и Уоллеса никто – в том числе и такие великие мыслители, как Аристотель или Ньютон, – не додумался до идеи естественного отбора.

(обратно)

151

Мой друг философ Дэниел Деннет настойчиво утверждает (например, в книге «Разум: от начала до конца»), что нам нужно прекратить употреблять слово «иллюзия» и просто называть действия естественного отбора проектированием. Я понимаю его мысль, но развивать ее здесь значило бы сделать менее ясной мою. В рамках его терминологии можно было бы сказать, что отбор занимается проектированием и что среди проектируемых им объектов есть такие – например, головной мозг, – которые сами способны проектировать. Не будем устраивать прения по поводу семантических тонкостей.

(обратно)

152

Не исключено, что объяснять данное недопонимание таким образом чересчур великодушно. Оно вполне может быть следствием крайней скудости воображения, когда человек просто не в состоянии представить никакой другой альтернативы осознанному созиданию, кроме случайности.

(обратно)

153

Однажды меня спросили – для документального фильма, который оказался креационистской пропагандой, о чем я тогда не подозревал, – могу ли я хотя бы помыслить, что жизнь на Земле была каким-либо образом умышленно создана. Я ответил, что единственный способ, какой я мог бы себе представить (хотя и не верю в него), – это вмешательство внеземного разума, созданного в конечном счете путем постепенной эволюции. И понеслось: «Ричард Докинз верит в зеленых человечков». Вот уж сенсация так сенсация!

(обратно)

154

Статья впервые была опубликована 26 декабря 2011 г. на сайте Фонда разума и науки Ричарда Докинза.

(обратно)

155

От 23 декабря 2011 г.

(обратно)

156

У Артура Кларка инопланетяне оставили свое сообщение в виде стелы именно на Луне – так его могла обнаружить только цивилизация достаточно развитая, чтобы быть этого достойной.

(обратно)

157

Заглядывать в будущее – развлечение, заведомо чреватое ошибками. Но, была не была, вот вам мой вклад в книгу «Как мы будем жить через пятьдесят лет», вышедшую в 2008 г. под редакцией Майка Уоллеса.

(обратно)

158

Цитируется по книге Мартина Риса «Перед началом». Я уже приводил этот фрагмент в первом эссе данного сборника, но повторить его нелишне.

(обратно)

159

Глава 2, перевод О. Ю. Сёминой. – Прим. перев.

(обратно)

160

Единственное возможное исключение – такой уважаемый ученый, как Пол Дэвис (см. стр. 259), допускающий незначительную вероятность того, что жизнь возникала на Земле неоднократно и что выжившие потомки различных прародителей, различающиеся по своему генетическому коду, до сих пор могут быть среди нас. Это предполагаемое исключение никоим образом не противоречит моему утверждению. Пуристы могут переформулировать его следующим образом: «Все известные животные, растения и т. д.».

(обратно)

161

А главное, если бы Солнце действительно повело себя так, как описывают семьдесят тысяч фатимских очевидцев, от нашей планеты, а то и всей Солнечной системы ничего бы не осталось. Свидетельские показания не столь надежны, как их обычно превозносят, – о чем, кстати, следовало бы помнить коллегиям присяжных.

(обратно)

162

Ресничные черви, или турбеллярии, – большой, прекрасный и процветающий класс животных. Видов ресничных червей примерно столько же, сколько видов млекопитающих, и однако же до сих пор не было найдено ни единой ископаемой турбеллярии. Креационисты, по идее, должны верить, что ресничные черви живут на Земле так же долго, как и остальные животные, плюс-минус пара дней, появившись на свет в октябре 4004 г. до н. э. Итак, если значительный класс животных не оставил вообще никаких окаменелостей, то мы уж точно можем простить позвоночным несколько пробелов в их ископаемой летописи.

(обратно)

163

Именно такое ошибочное представление составил себе выдающийся (и далеко не глупый) биолог-теоретик Стюарт Кауфман, вообразивший, будто «виды, положившие начало новым таксонам, наращивали эти более высокие, чем вид, таксоны в направлении сверху вниз. Иначе говоря, первыми появились представители основных типов животного царства, а затем последовало заполнение более низких таксономических уровней: классов, отрядов и далее по нисходящей». Такому глубокому непониманию немало поспособствовал избыток «поэтической науки», столь любимой Стивеном Джеем Гулдом (против которой я предостерегал в послесловии к своему эссе «Универсальный дарвинизм» в разделе II этого сборника), а в особенности – книга Гулда «Удивительная жизнь».

(обратно)

164

Удивительно, но факт. Еще удивительнее, что – прежде чем стать разными видами – прародители любых двух сегодняшних типов были когда-то детьми одной и той же матери. Взять, к примеру, человека и улитку. Если проследить нашу родословную и родословную улитки достаточно далеко в глубь времен, то в конце концов мы обязательно придем к некой конкретной особи, приходящейся предком и улитке, и нам. Одному потомку этого родителя было суждено положить начало нам (а также всем позвоночным, морским звездам и некоторым червям). А другому потомку той же особи – стать прародителем улиток (а также насекомых, омаров, осьминогов, большинства червей и т. д.).

(обратно)

165

Даже член законодательного собрания Алабамы, вероятно, сумеет понять, что объяснения подобного рода в любом случае носят исключительно статистический, а не абсолютный характер. «Теория бегства к холмам» могла бы объяснить статистическое преобладание остатков высокоразвитых животных в менее глубоких геологических слоях, но эта тенденция была бы только вероятностной. Реальность же такова, что правило не знает ни единого исключения: остатки, скажем, млекопитающего никогда не обнаруживались в слишком глубоких пластах палеонтологической летописи.

(обратно)

166

Преступление на религиозной почве, известное сегодня во всем мире под названием «теракты 11 сентября», вызвало многообразные и пылкие отклики. Я написал несколько, и это первый из них, опубликованный в «Гардиан» всего через четыре дня после случившегося.

(обратно)

167

Сейчас мне пришлось не слишком охотно отказаться от этой привычки, но несколько лет я вел постоянную колонку в журнале Free Inquiry – одном из двух великолепных журналов, издававшихся некоммерческой организацией Center for Inquiry (я счастлив сообщить, что в этом году она объединилась с моим собственным фондом). Здесь я предлагаю вашему вниманию одну из своих колонок, опубликованную в 2005 г. вскоре после Дня подарков 2004 г., когда чудовищное цунами произвело масштабные опустошения по всему побережью Индийского океана.

(обратно)

168

См. книгу Дэна Баркера «Бог: самый неприятный персонаж всей художественной литературы», где это суждение подробно обосновывается.

(обратно)

169

О том, как могло возникнуть это чувство «естественной справедливости», см. первое эссе настоящего сборника – «Научные ценности и наука о ценностях», в особенности стр. 73–76.

(обратно)

170

В ноябре 2011 г. газета «Гардиан» пригласила нескольких человек, чтобы задать вопросы тогдашнему премьер-министру Дэвиду Кэмерону, а его ответ печатался в следующем номере газеты. Одним из приглашенных был я, и мой вопрос, серьезный и вежливый, касался церковных школ. Откровенно пренебрежительная реакция мистера Кэмерона, заявившего, что я «не врубаюсь», побудила меня опубликовать открытый ответ в рождественском выпуске журнала New Statesman, приглашенным редактором которого я был. Там текст озаглавлен «Ну а теперь-то вы врубились, господин премьер-министр?», но здесь я сменил название на более дружелюбное.

(обратно)

171

Примечание для небританских читателей. Дэвид Кэмерон был членом парламента от Западного Оксфордшира, где находится и Чиппинг-Нортон – город, в котором я вырос. Кэмерон и некоторые другие видные представители политических и журналистских кругов владеют загородными домами неподалеку и потому прозваны на страницах светской хроники «чиппинг-нортонской тусовкой». Стены церкви (ехидно упомянутой мною с намеком, что премьер-министр мог бы это и заметить, будь он на самом деле таким благочестивым, каким старается выглядеть) до самых архитравов покрыты мемориальными плитами семьи Докинзов.

(обратно)

172

От 26 ноября 2011 г.

(обратно)

173

Сайида Варси, чье единственное достижение – проигранные выборы в парламент, получила от Дэвида Кэмерона пожизненное пэрство, став самым молодым членом палаты лордов, а также заместителем председателя Консервативной партии и министром правительства. Справедливо или нет, но многими это было истолковано как тройная показуха: Варси оказалась первой небелой женщиной и притом мусульманкой в кабинете министров Великобритании. Быть может, я заблуждаюсь в своих нападках (в чем сомневаюсь), но, как бы то ни было, мне показалось уместным дать здесь сноску для читателей-небританцев, которые иначе могли и не врубиться. Мистер Кэмерон наверняка врубился бы, если бы у него нашлось время прочесть мое открытое письмо (в чем опять-таки сомневаюсь). Выражение «заниматься Богом» – намек на предыдущего премьер-министра Тони Блэра, чей пресс-секретарь Аластер Кэмпбелл, поставленный в затруднительное положение набожностью своего начальника, перебил интервьюера, задававшего вопрос с религиозной окраской, словами: «Мы не занимаемся Богом».

(обратно)

174

Теперь результаты обнародованы, и я подытожил их в юбилейном издании книги «Бог как иллюзия», посвященном десятилетию первой публикации. Если кратко, то за период с 2001 по 2011 г. доля людей, относящих себя к христианам, резко уменьшилась, и наш опрос показал, что даже те, кто все еще называл себя христианами в 2011 г., оставались таковыми лишь весьма номинально. Например, на вопрос, что значит для них быть христианином, преобладающим ответом было: «Я стараюсь быть хорошим человеком». Однако на вопрос, принимают ли они во внимание религию, сталкиваясь с моральным выбором, утвердительно ответили только 10 %. Из тех, кто считает себя христианином, лишь 39 % сумели сказать, какая из следующих книг открывает Новый Завет: Евангелие от Матфея, Книга Бытия, Деяния апостолов или Псалмы.

(обратно)

175

Я попытался несколько подробнее развить эту мысль в послесловии к первой статье настоящего сборника.

(обратно)

176

Впоследствии я узнал, что та речь мистера Кэмерона была написана при участии восхитительного Мааджида Наваза из Фонда Куиллиама. Неудивительно, что она была так хороша.

(обратно)

177

Тэннеровские лекции об общечеловеческих ценностях были учреждены в 1978 г. в Кембридже и получили необычный размах: стали проводиться по очереди на площадках различных университетов. Я читал Тэннеровские лекции в Эдинбурге и Гарварде. Две мои гарвардские лекции, прочитанные в 2003 г., симметрично дополняли друг друга, называясь «Наука религии» и «Религия науки». Здесь воспроизводится в сокращенном виде первая из них.

(обратно)

178

Моя уверенность совершенно точно не опирается ни на какую конкретную гипотезу вроде той, будто немытые крылья затрудняют полет. Я лишь уверен, что умывание должно каким-то образом способствовать выживанию генов мухи – просто потому, что она проводит за ним столько времени.

(обратно)

179

Чудесный пример такого рода – как рабочие пчелы рассказывают своим товаркам, где находится источник пищи относительно солнца, – приведен в эссе «Самое время» из раздела VI настоящего сборника.

(обратно)

180

Представьте себе фасеточный глаз в виде полусферической подушечки, густо утыканной булавками. Каждая «булавка» в действительности представляет собой трубочку, называемую омматидием, с миниатюрным фотоэлементом в основании. Таким образом, насекомое «узнает» местоположение объекта – скажем, солнца или звезды – по тому, в какую именно трубочку попадает исходящий от этого объекта свет. Такой тип органа зрения очень сильно отличается от нашего «глаза-камеры», который получает картинку, перевернутую вверх ногами и зеркально отображенную. Если вообще можно говорить об изображении, создаваемом фасеточным глазом, то оно ориентировано правильно.

(обратно)

181

Данное семейство гипотез можно назвать «гипотезами побочного продукта». Подобно тому как «самосожжение» мотыльков – побочный продукт полезного умения ориентироваться по свету, религиозное поведение представляет собой, согласно моему конкретному предположению, побочный продукт детской покорности. Что еще могло бы порождать религию в качестве побочного продукта? Другой привлекательный для меня кандидат на эту роль – «вакуумная благодарность», которой посвящено послесловие к одному из предыдущих эссе данного раздела (см. стр. 302–304). Благодарность – проявление полезной склонности нашего мозга отвечать на добро добром. Вакуумная благодарность – ее побочный продукт, а религия – побочный продукт вакуумной благодарности.

(обратно)

182

В 1996 г. я был удостоен звания «Гуманист года», которое присудила мне Американская гуманистическая ассоциация на своей конференции в Атланте. Здесь с минимальными сокращениями приведен текст моей речи, произнесенной по этому случаю.

(обратно)

183

См. первое эссе этого сборника, «Научные ценности и наука о ценностях».

(обратно)

184

1К. 13:12. – Прим. перев.

(обратно)

185

1П. 1:24. – Прим. перев.

(обратно)

186

Ек. 9:11. – Прим. перев.

(обратно)

187

Ис. 40:3. – Прим. перев.

(обратно)

188

Ос. 8:7. – Прим. перев.

(обратно)

189

Дж. Китс, «Ода соловью», перевод И. М. Дьяконова, отсылка к библейской Книге Руфи. – Прим. перев.

(обратно)

190

Дж. Мильтон, «Самсон-борец», перевод Ю. Б. Корнеева. – Прим. перев.

(обратно)

191

Еще одна моя колонка для Free Inquiry (декабрь 2004 г. – январь 2005 г.).

(обратно)

192

В иудаизме дело обстоит иначе. Многие евреи гордо именуют себя атеистами, соблюдая при этом праздники, субботу и даже предписываемую религией диету. Вряд ли найдется кто-нибудь, кто назовет себя атеистом-христианином, хотя многие атеисты, в том числе и я, охотно распевают рождественские гимны. А некоторые – по крайней мере, в Британии – притворяются верующими и ходят в церковь, чтобы при помощи такой хитрости устроить своих детей в христианские школы, поскольку думают, будто у учащихся религиозных школ результаты экзаменов в целом лучше (я подробно осветил эту ситуацию в 2004 г. в передаче «Угроза религиозных школ», показанной по Четвертому каналу британского телевидения). Данное поверье само себя подпитывает, ибо раздувает число желающих попасть в религиозные школы, и те, следовательно, получают возможность отбирать себе лучших учеников.

(обратно)

193

Циники могут увидеть здесь многообещающий подход к перевоспитанию тех политиков-республиканцев, которые пытаются уничтожить преподавание эволюции в школах. Вероятно, мне стоило бы начать с Тодда Томсена, члена палаты представителей Оклахомы, представившего на рассмотрение законодательного органа штата проект, запрещавший мне выступать с лекцией в Оклахомском университете по той причине, что мои «заявления относительно теории эволюции не отражают позицию большинства жителей штата» (мягко говоря, оригинальный взгляд на предназначение университетов).

(обратно)

194

У. Шекспир, «Макбет», акт 1, сцена 5, перевод Б. Л. Пастернака. – Прим. перев.

(обратно)

195

Он не использует слово «сингулярность» в том же значении, в каком его употребляет трансгуманист и футуролог Рэй Курцвейл, но предлагает иное образное переосмысление данного физического термина.

(обратно)

196

Основания для столь негативного суждения можно найти в книге Кристофера Хитченса «Миссионерская поза».

(обратно)

197

В 2011 г. я был приглашенным редактором двойного рождественского выпуска журнала New Statesman. Эта статья в значительной мере воспроизводит опубликованное там эссе «Тирания дискретного мышления», но еще и включает в себя отрывки из главы «Эссенциализм», которую я написал для книги «Эта идея должна умереть. Научные теории, которые блокируют прогресс», составленной Джоном Брокманом.

(обратно)

198

Как не процитировать бессмертные слова Майкла Пейлина, участника группы «Монти Пайтон»: «Папочка кончил – вот ты и католик»?

(обратно)

199

Ходить было бы тоже весьма затруднительно: мы бы на каждом шагу спотыкались об ископаемые остатки.

(обратно)

200

Бывают исключения, особенно в растительном царстве, когда новый вид, определяемый критерием невозможности скрещивания, возникает за одно поколение.

(обратно)

201

Так было в 2000 г. Это число год от года меняется.

(обратно)

202

Если бы дело когда-нибудь дошло до упразднения коллегии выборщиков, пришлось бы принимать поправку к конституции, что непросто. Для этого требуется большинство в две трети в обеих палатах конгресса, а затем поправку должны одобрить три четверти законодательных собраний штатов. Наихудшим из всех возможных вариантов была бы постепенная реформа, когда то один штат, то другой по очереди начинали бы следовать примеру Мэна и Небраски, распределяя голоса своих выборщиков пропорционально результатам выборов в штате. Идеальной, но, вероятно, неосуществимой альтернативой стало бы возвращение к подлинной коллегии выборщиков в том виде, как она задумывалась изначально. Это было бы что-то вроде коллегии кардиналов, избирающей нового папу, с той разницей, что ее членов не назначали бы, а избирали: коллектив уважаемых граждан, выбранных путем голосования, которые съезжались бы, чтобы оценивать всех (теоретических многочисленных) кандидатов в президенты, обсуждали бы данные о них, читали бы их публикации, задавали бы им вопросы, проверяли бы их на предмет безопасности и здоровья и наконец голосовали бы, возвещая миру о своем решении при помощи клуба дыма: habemus praesidem. Примерно такой и была коллегия выборщиков США в самом начале. Деградировать она стала, когда ее делегаты перестали что-либо решать, давая клятву поддерживать некоего конкретного кандидата в президенты. К сожалению, мое предложение вряд ли оказалось бы жизнеспособным – хотя бы только потому, что оно было бы уязвимо для коррупции, – и необходимость предварительных клятв, вероятно, потихоньку вновь назрела бы.

(обратно)

203

У меня нет юридического образования, что, несомненно, заметят те, у кого оно есть. Но я трижды входил в состав коллегии присяжных, где меня инструктировали, что вина должна быть установлена «вне всяких разумных сомнений». Разумные сомнения – это понятие, о котором ученому есть что сказать. И вот что я сказал на страницах журнала New Statesman от 23 января 2012 г.

(обратно)

204

Жалоба Эндрю Марвелла была высказана в ином контексте, но справедлива и здесь. (Докинз перефразирует тут начало стихотворения Э. Марвелла «К стыдливой возлюбленной»: «Сударыня, будь вечны наши жизни, / Кто бы стыдливость предал укоризне?» (перевод Г. М. Кружкова). – Прим. перев.)

(обратно)

205

Впервые опубликовано на сайте boingboing.net в 2011 г.

(обратно)

206

И. Бентам, «Введение в основания нравственности и законодательства», глава XIX, прим. 2, перевод Б. Г. Капустина. – Прим. перев.

(обратно)

207

Для небританских читателей считаю нужным пояснить, что Пороховой заговор 5 ноября 1605 г. был организован католиками с целью взорвать парламент и короля-протестанта Якова I. Рьяный новообращенный католик Гай Фокс, охранявший бочки с порохом, был арестован накануне запланированного взрыва. И доныне каждый год 5 ноября по всей Британии устраивают фейерверки и жгут огромные костры, на каждом из которых сжигают «Гая» (тряпичное чучело, изображающее усатого мужчину в высокой шляпе). По традиции в течение недель, предшествующих этой Ночи костров, дети проносят своего «Гая» по улицам и выпрашивают деньги на петарды: «Пенни для Гая, мистер?» (хотя на пенни в наши дни много петард не купишь). Большинство британских детей могут по памяти продекламировать стишок, начинающийся словами «Запомни, запомни тот день вероломный – День пятого ноября». Я не знал продолжения и потому навел справки. Дальше там есть такие строки: «Дай веревку, футов десять, чтобы папу нам повесить, / Сыра кусок, чтоб заткнуть ему глотку, / Чтоб обмыть его – пиво и водку, / И звони в колокола, чтобы сжечь его дотла». Отзвук неприязни протестантов к католикам, сквозящей в тексте прибаутки, мы услышим сегодня в лозунгах североирландских оранжистов, только теперь вместо слов «протестанты» и «католики» приходится использовать такие эвфемизмы, как «лоялисты» и «националисты». Признавать религию мотивом для убийства уже непозволительно. Первоначальный вариант этой статьи был опубликован в Daily Mail накануне Дня Гая Фокса – 4 ноября 2014 г.

(обратно)

208

Мне говорили, что в Америке точно так же размываются границы Четвертого июля.

(обратно)

209

Поскольку полицейские не слышали разницы между громкими петардами и бомбами.

(обратно)

210

Доводы в пользу этой точки зрения я привел в предыдущей статье настоящего сборника.

(обратно)

211

«Митинг разума» на Национальной аллее Вашингтона впервые состоялся 24 марта 2012 г., и первоначальная версия этого эссе вышла в «Вашингтон пост», чтобы побудить людей прийти. Митинг имел громадный успех. Около тридцати тысяч человек собрались под проливным дождем, чтобы послушать докладчиков и артистов, ученых и музыкантов. Четыре года спустя мероприятие повторили – в том же месте, впечатляющем своей грандиозностью. Я, к сожалению, отсутствовал там по состоянию здоровья, но опубликовал (31 мая 2016 г. на сайте RichardDawkins.net) пересмотренную версию своего призыва из «Вашингтон пост». Именно этот, исправленный и дополненный, вариант и воспроизводится здесь.

(обратно)

212

См. мое предисловие к этой книге.

(обратно)

213

Во время референдума, проходившего в 2016 г. в Соединенном Королевстве, некоторые видные политики разбрасывались такими ремарками: «Думаю, народ этой страны уже сыт по горло специалистами» или «Есть только один эксперт, чье мнение важно, – ты, избиратель». Данные примеры привел Майкл Дикон («Телеграф» от 10 июня 2016 г.), чтобы продолжить в сатирическом ключе: «Математический истеблишмент, спасибо ему, неплохо нажился на представлении о том, будто 2 + 2 = 4. Попробуйте только предположить, что 2 + 2 = 5, и вас немедленно ошикают. Стадное мышление в арифметическом сообществе просто пугает. Давайте говорить прямо: обычные британские школьники устали от математической корректности такого рода».

(обратно)

214

Учителя американской средней школы (для детей от десяти до четырнадцати лет) особенно уязвимы для подобных неприятностей. У большинства из них, в отличие от преподавателей естественно-научных предметов в старших классах, нет ученой степени, и они могут быть не вполне осведомлены о неопровержимых доказательствах эволюции. Понятно, что они чувствуют себя недостаточно подкованными для дискуссий и потому зачастую урезают часы, выделенные на эволюцию, а то и вовсе пропускают эту тему. Один из флагманских проектов, созданных моим благотворительным фондом, – Институт эволюционной науки для учителей (TIES, Teacher Institute for Evolutionary Science). Его цель – дать учителям необходимые знания для уверенного преподавания эволюции. Руководит им Берта Васкес – сама учитель средней школы, обладающая поистине выдающимися способностями. Ей хорошо знакомы проблемы, с которыми сталкиваются ее коллеги, и она разбирается в теории эволюции. На момент написания этих строк (декабрь 2016 г.) команда добровольцев из TIES во главе с Бертой провела уже двадцать семь семинаров для учителей средних школ в таких штатах, как Арканзас, Северная Каролина, Джорджия, Техас, Флорида, Оклахома, причем посещаемость неуклонно растет. Участники выходят с семинаров убежденные в достоверности своих знаний и снабженные учебными материалами, в том числе презентациями в PowerPoint, подготовленными Бертой и ее командой.

(обратно)

215

Я и не представлял себе, насколько пророческими окажутся эти мои слова.

(обратно)

216

У меня давно уже зудело написать на эту тему. В конце концов зуд так обострился, что мне, дабы унять его, пришлось опубликовать заметку в журнале Prospect за август 2016 г. Редакторы, по своему редакторскому обыкновению, кое-где сократили мой текст. Здесь он приводится целиком.

(обратно)

217

«Оглядываясь назад, я вижу, что он разделен на две равные части» (искаж. фр.). – Прим. перев.

(обратно)

218

Вчера я обедал с одним всесторонне образованным исследователем античной филологии, который удивил меня, сказав, что, хотя он и читает по-латыни и по-гречески так же бегло, как по-английски, у него не получилось бы поддержать разговор ни на одном из этих древних языков. Он не понимает латынь на слух, поскольку непрерывный поток фонем мешает ему вычленять слова, на бумаге разделенные пробелами. Он добавил, что испытывает те же проблемы с французским и грешит, как и я, на то, что в британских школах современные языки преподаются таким же способом, каким издавна преподавалась латынь.

(обратно)

219

Эта моя отсылка к Киплингу попала в число сокращений, сделанных в Prospect. Как я объяснил в своем эссе «Универсальный дарвинизм», вся ламаркистская теория строится на ошибочной идее наследования приобретенных признаков. Порой мне в голову закрадывалась мысль написать дарвинистскую версию «Просто сказок», но сомневаюсь, что я (и вообще кто-либо, кроме самого Киплинга) справился бы с подобной задачей. Пусть вас не сбивает с толку тот факт, что некоторые биологи уничижительно называют «сказками Киплинга» сделанные задним числом рациональные дарвинистские обоснования природных явлений. Они подчеркивают другой аспект Киплинговых объяснений: что те подогнаны под реальность. Мое же замечание – что они ламаркистские – никак с этим не связано.

(обратно)

220

В книге «Язык как инстинкт» Стивен Пинкер напоминает нам, что малыши, еще не научившиеся завязывать шнурки, – гении лингвистики.

(обратно)

221

И немецкие кинематографисты делают это великолепно, в чем я убедился, когда взялся повышать уровень своего немецкого, просматривая дублированные фильмы, с которыми уже хорошо знаком в их английском варианте: например, Jeeves und Wooster и Das Leben des Brian.

(обратно)

222

И действительно: уже после того, как я написал эту заметку, мне довелось случайно познакомиться с одним очень пожилым членом руководства Би-би-си, и он ответил мне именно так – практически слово в слово. Я стал без зазрения совести навязывать ему свою идею. Когда спустя несколько месяцев мы вновь с ним повстречались, он сказал мне, что принял ее близко к сердцу и постарается что-нибудь предпринять. Судя по всему, он думал, будто для быстрого набора субтитров потребуется некое технологическое волшебство. Я же отношусь к этому опасению скептически, поскольку, как уже указал выше, телехроника состоит по большей части из повторной прокрутки записанных видеороликов, что дает массу времени на подготовку субтитров людьми, а не компьютерами.

(обратно)

223

Редакторам журнала Prospect пришло в голову обратиться к нескольким авторам с предложением поразмыслить над заголовком «Если бы я правил миром…». Мой вклад в это начинание был опубликован в марте 2011 г.

(обратно)

224

Позднее у меня самого был похожий опыт, когда я пытался пронести в самолет крошечную баночку некой субстанции, бывшей, по всей очевидности, медом. К сожалению, мое сообщение в твиттере на эту тему было многими воспринято как эгоистическое брюзжание по поводу своего бесценного меда – в противоположность альтруистической заботе о молодой матери с ее мазью. Вообще-то и в том и в другом случае я хотел донести одну и ту же мысль, вполне альтруистическую: собственно, основную мысль данного эссе. Кстати говоря, меда я не ем.

(обратно)

225

Это слово – мое протеже: я забочусь о нем, чтобы оно в конце концов оправдало мои надежды и попало в Оксфордский словарь английского языка. Придумать его меня вдохновил роман Тома Шарпа «Блотт в помощь», блестяще инсценированный Малькольмом Брэдбери для телесериала Би-би-си с участием Джеральдин Джеймс, Дэвида Суше и Джорджа Коула. Один из его персонажей, Дж. Дандридж, – воплощение буквоеда-бюрократа, лишенного чувства юмора. Чтобы соответствовать критериям Оксфордского словаря, неологизм вроде «да́ндридж, сущ.» должен быть многократно употреблен, не сопровождаясь ни определением, ни ссылкой на первоисточник. Моя сноска нарушает это требование, но статья в Prospect ему соответствует, что, надеюсь, зачтется. Уже существует хорошее слово «крючкотвор», которое означает то же самое, но мне больше нравится, как звучит «дандридж».

(обратно)

226

Докинз использует еще один неологизм, но на сей раз без пояснения. Уолли Худ – имя сразу двух знаменитых американских бейсболистов, отца и сына. Скорее всего, здесь источником вдохновения послужил Уолли Худ – старший (1895–1965), славившийся безудержной дальностью своих ударов. Фразу следует понимать как «еще одна жемчужина официозного закидона». – Прим. перев.

(обратно)

227

Восьмилетний сын моих знакомых умолял родителей разрешить ему участвовать вместе с ними в забеге на десять километров. Те возражали в согласии с регламентом, что мальчик еще слишком мал. Однако он был так огорчен, что они взяли его с собой, полагая, что он блистательно сойдет с дистанции в самом начале и кому-нибудь из родителей тоже придется выбыть из соревнования. На забеге мальчик не только не выбыл, но пробежал всю дистанцию рядом с отцом, обогнав мать – отнюдь не слабачку. Но когда он добежал до финишной черты, устроители не позволили ему ее пересечь. Он не дотягивал до возрастного минимума, и потому его заставили пройти сбоку. Возможно, им следовало задержать его на старте. Но поступить так с ребенком в момент, когда он, торжествуя, подходит к финишу, – это… Скажем так, после драки кулаками не машут.

(обратно)

228

Другой пример чиновников, которые педантично соблюдают правила, хотя секундное размышление показало бы им, как смешно они выглядят, приведен в истории про моего дядю Кольера Докинза и шлагбаум на оксфордской железнодорожной станции (см. послесловие к панегирику в адрес моего дядюшки Билла на стр. 500).

(обратно)

229

Эшмоловский музей – ведущий оксфордский музей, посвященный искусству и археологии. В 2001 г. там состоялась выставка под названием «Самое время», где были представлены часы и хронометры разных эпох. Приглашение открыть ее стало для меня честью, и вот речь, которую я произнес по этому случаю, позднее в том же году опубликованная в Oxford Magazine.

(обратно)

230

Цитата из 90-го псалма в стихотворном переложении Исаака Уоттса (дана в переводе Д. Клейменичева). – Прим. перев.

(обратно)

231

Р. Ходжсон, «Время – старый цыган»: «Время, старый цыган, / пусть путь твой далек, / ты свой караван / задержи на денек» (перевод А. А. Пустогарова). – Прим. перев.

(обратно)

232

Э. Марвелл, «К стыдливой возлюбленной»: «Но за моей спиной, я слышу, мчится / Крылатая мгновений колесница…» (перевод Г. М. Кружкова). – Прим. перев.

(обратно)

233

Г. У. Лонгфелло, «Псалом жизни»: «Чтоб в песках времен остался / След и нашего пути…» (перевод И. А. Бунина). – Прим. перев.

(обратно)

234

У. Г. Дейвис, «Досуг»: «Да разве это жизнь, мой друг, / Коль некогда взглянуть вокруг?» (перевод С. Л. Сухарева). – Прим. перев.

(обратно)

235

Э. Юнг, «Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии», перевод А. М. Кутузова. – Прим. перев.

(обратно)

236

Дж. У. Бёргон, «Петра»: «Скажи, Восток, что есть в тебе чудесней, / Чем алый город – Времени ровесник?» – Прим. перев.

(обратно)

237

Использование немецкого слова для обозначения задатчика ритма или синхронизирующего устройства отражает тот факт, что многие классические исследования по данной тематике были сделаны в Германии.

(обратно)

238

Как это явление возникло в ходе эволюции – вопрос захватывающий. Фон Фриш и его коллеги сравнивали данный танец с различными более примитивными его аналогами у других видов пчел. Некоторые пчелы гнездятся под открытым небом и сообщают, в каком направлении следует лететь за взятком, тем способом, что повторяют свой «взлетный пробег» на горизонтальной плоскости, непосредственно указывая в сторону обнаруженной ими пищи. Своего рода жест «все за мной», многократно воспроизводимый, дабы завербовать как можно больше попутчиц. Но как это могло преобразоваться в код, используемый на отвесной стенке сот, где направление «вверх» (т. е. против силы тяжести) по вертикали обозначает «в сторону солнца» по горизонтали? Подсказку нам дает странная причуда нервной системы насекомых, наблюдавшаяся у таких далеких в родственном отношении их представителей, как жуки и муравьи. Но вначале немного общей информации (не про причуду): как я упомянул на стр. 321, многие насекомые используют солнце в качестве компаса – летят по прямой линии под неизменным к нему углом. Это легко продемонстрировать, имитируя солнце при помощи искусственного освещения. Ну а теперь обещанная причуда. Экспериментаторы наблюдали за насекомым, ползущим по горизонтальной поверхности под неизменным углом к искусственному источнику света. Затем они выключали свет, одновременно поворачивая поверхность вертикально. Насекомое продолжало свой путь, но меняло направление движения таким образом, чтобы ползти относительно вертикали под тем же углом, под каким оно прежде ползло относительно световых лучей. Я называю это причудой, поскольку подобные условия вряд ли могут возникнуть в дикой природе. В нервной системе насекомых как бы «перемыкает провода», что могло пригодиться для эволюции пчелиного танца.

(обратно)

239

Двустишия Х. Беллока переведены А. В. и М. В. Гопко. – Прим. перев.

(обратно)

240

И в самом деле, я был бы крайне удивлен, если бы таковой обнаружился.

(обратно)

241

Далее в своей речи я упомянул о гипотетических астрономических часах, объясняющих такую периодичность, но здесь я удалил это объяснение, поскольку почти все современные астрономы сбросили его со счетов и никаких прямых доказательств в его пользу нет. Если вкратце, то предположение состояло в том, что Солнце образует двойную систему с еще одной звездой, названной Немезидой, с которой они вращаются друг относительно друга с периодом примерно в двадцать шесть миллионов лет. Считалось, что Немезида может оказывать гравитационное воздействие на облако Оорта, состоящее из мелких небесных тел, повышая вероятность того, что одно из них упадет на Землю.

(обратно)

242

Дж. Г. Байрон, «Поражение Сеннахериба»: «Ассирияне шли, как на стадо волки, / В багрецеих и в злате сияли полки…» (перевод А. К. Толстого). – Прим. перев.

(обратно)

243

Вовсе не обязательно прибегать к столь решительным мерам, чтобы изменить ход истории и сделать так, что вы никогда не родитесь. Учитывая изначально ничтожную вероятность того, что любой конкретный сперматозоид из миллиардов сможет оплодотворить яйцеклетку, достаточно будет просто чихнуть.

(обратно)

244

«Рассказ предка» – книга, авторство второго издания которой я разделил с Яном Вонгом, – был впервые опубликован незадолго до того, как я отправился в незабываемую поездку на Галапагосские острова в качестве благодарного гостя Виктории Гетти. Основная тема книги – «паломничество» к прошлому. Дань признательности Чосеру отдается там, в числе прочего, «рассказами», написанными от имени того или иного животного. В каждом таком рассказе рассматривался какой-нибудь общий аспект биологического знания. Импульс сочинять подобные «рассказы» сохранился во мне и во время моего посещения Галапагосов, чья фауна вдохновила меня написать, находясь на борту корабля, три дополнительных рассказа, затем напечатанные в «Гардиан». Этот вышел 19 февраля 2005 г.

(обратно)

245

Ч. Дарвин, «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле „Бигль“», глава XVI, перевод С. Л. Соболя. – Прим. перев.

(обратно)

246

Там же. – Прим. перев.

(обратно)

247

Там же. – Прим. перев.

(обратно)

248

Как ни странно, островная карликовость – тоже не редкость. На некоторых средиземноморских островах обитали карликовые слоны, а на маленьком индонезийском острове Флорес – карликовые люди Homo floresiensis.

(обратно)

249

Гигантские черепахи есть также на острове Альдабра в Индийском океане. Были и другие – на Маврикии и соседних с ним островах, – пока моряки XIX столетия не истребили их, так же как додо и его родственников. Гигантские черепахи Индийского океана демонстрируют тот же эволюционный феномен островного гигантизма, что и галапагосские, но эволюционировали независимо от них, произойдя от своих более мелких предков, занесенных течением с Мадагаскара.

(обратно)

250

За исключением второй стадии: воссоединения на одном и том же острове после расхождения видов.

(обратно)

251

Это второй из моих дополнительных рассказов, написанный на борту корабля возле архипелага Галапагос и опубликованный в «Гардиан» 26 февраля 2005 г.

(обратно)

252

«Черепаха стоит на другой черепахе, та – на следующей, и так до бесконечности!» (С. Хокинг, «Краткая история времени. От Большого взрыва до черных дыр», перевод А. К. Дамбиса). – Прим. перев.

(обратно)

253

Во время моего следующего визита на Галапагосы наш пожилой гид-эквадорец рассказал забавную историю. Один из предыдущих пассажиров нашего корабля был в неистовом восторге от впечатлений: пейзажи, природа, еда, судно – все его восхищало. Жаловался он только на одно: галапагосские пингвины оказались слишком маленькими.

(обратно)

254

Игра слов, связанная с тем, что эта заметка была впервые опубликована как предисловие к переизданию 2009 г. книги Дугласа Адамса и Марка Каруардина «Последняя возможность увидеть».

(обратно)

255

Документальный фильм был снят для Четвертого канала и вышел в эфир в 1996 г. В своем интервью непосредственно перед приведенной цитатой Дуглас сказал, что в XIX веке за «серьезными размышлениями о жизни» следовало обращаться к романам, а сегодня «ученые в самом деле могут сказать нам на эти темы намного больше, чем какой угодно романист когда бы то ни было». Тогда я спросил: «Что же такого есть в науке, из-за чего твое сердце действительно бьется сильнее?» И вот каким был его ответ.

(обратно)

256

Дж. Р. Р. Толкин, «Хоббит, или Туда и обратно», глава 12, перевод Н. Л. Рахмановой. – Прим. перев.

(обратно)

257

Рейтинг Тони Блэра рухнул, проделав путь от чрезвычайной популярности до ее полной противоположности: всему виной безграничная преданность Джорджу Бушу и их провальная война в Ираке. История будет снисходительна к этой парочке – хотя бы только на фоне того, что мы собираемся пережить в 2017 г. и на протяжении следующих четырех лет. Я даже слышал, как мои американские друзья мрачно произносят: «Буш, вернись, мы все простили». Ну а Тони Блэр снова оказался на виду как голос разума в нашей старушке Британии, обезображенной Брекситом. Однако, едва оставив пост премьер-министра, Блэр первым делом основал нелепую благотворительную организацию для поддержки религиозной веры. Казалось, неважно, какой именно. Вера сама по себе считалась чем-то хорошим, достойным поощрения. Эту заметку – сатиру на его фонд, а заодно и на ту манеру изъясняться по-английски, которая ныне стала языком СМИ, – я опубликовал в New Statesman 2 апреля 2009 г. Она в пародийной форме отвечает пункт за пунктом на статью, написанную самим Блэром для того же журнала.

(обратно)

258

В 2009 г. писательница и комедийная актриса Эриан Шерин инициировала атеистическую рекламную кампанию на британских автобусах. Мой фонд (RDFRS UK) совместно с Британской гуманистической ассоциацией принял участие в финансировании и разработке этой акции. Слоган, размещавшийся на автобусах, придумала сама Эриан, и я нахожу его великолепным: «Бога, вероятно, нет. Прекращай беспокоиться и наслаждайся жизнью». Слово «вероятно» навлекло на себя некоторую критику, но, на мой взгляд, пришлось очень кстати: будучи достаточно интригующим, чтобы побуждать к дискуссии, оно вместе с тем ограждало от обвинений в неоправданной уверенности. В конце того же года Эриан издала очаровательную рождественскую антологию «Атеистический путеводитель по Рождеству». Своим вкладом в эту книгу я воздал должное автобусной кампании Эриан в форме пародии на любимого юмориста. Чтобы не создавать проблем с авторскими правами, я, по совету сведущего друга, изменил имена действующих лиц.

(обратно)

259

Первая строка из некогда знаменитого шуточного стихотворения Motor Bus А. Д. Годли (A. D. Godley), полного забавных латинских рифм и адресованного англичанам, принадлежащим к высшему классу, т. е. изучавшим латынь в школе. «Гармошками» прозвали автобусы с гибким сочленением, внедренные в Лондоне в начале 2000-х, а затем по непонятным причинам снятые с эксплуатации мэром Борисом Джонсоном.

(обратно)

260

Б. Спиноза, «Этика», часть 1, перевод Н. А. Иванцова. – Прим. перев.

(обратно)

261

Речь, разумеется, о крикете. «Мяч с выкрутасами», или гугли, – крученый мяч, когда движения руки подающего вводят отбивающего в заблуждение относительно направления вращения. Искусные подающие время от времени запускают «гугли» вперемежку с другими, более традиционными кручеными подачами.

(обратно)

262

Ек. 1:2. – Прим. перев.

(обратно)

263

Ек. 11:9. – Прим. перев.

(обратно)

264

Ек. 12:5. – Прим. перев.

(обратно)

265

Ин. 3:16. – Прим. перев.

(обратно)

266

Ис. 53:5, цитата искаженная. Вуфтер цитирует не непосредственно Библию, а ораторию Г. Ф. Генделя «Мессия» (1742 г.), которую наверняка неоднократно слышал, так как в Британии ее часто исполняют по торжественным поводам. – Прим. перев.

(обратно)

267

Довольно узкоспециализированный глагол to scrump – подозреваю, в американском варианте английского языка неизвестный – означает «красть яблоки, совершая набег на фруктовый сад».

(обратно)

268

«Пестрая устрица» – ночной клуб из романа П. Г. Вудхауса «Дживс и феодальная верность». – Прим. перев.

(обратно)

269

Сочинение предыдущей пародии доставило мне столько удовольствия, что на следующее Рождество я решил попытать счастья еще раз. Публикуется впервые.

(обратно)

270

Аллюзия на монолог Антония из трагедии Шекспира «Юлий Цезарь», начинающийся словами «Римляне, друзья, сограждане, – свой слух ко мне склоните» (перевод Н. А. Холодковского). – Прим. перев.

(обратно)

271

У. Шекспир, «Генрих V», действие третье, явление I, перевод А. В. Ганзен. – Прим. перев.

(обратно)

272

Там же. «Друзья, вперед! Еще одна попытка! / Пробьемся сквозь пролом…» – Прим. перев.

(обратно)

273

Снова крикет: еще одна разновидность обманного крученого мяча, которую изобрел пакистанский подающий Саклейн Муштак. Речь идет о мудреных материях, и я должен сознаться, что довольно смутно понимаю, чем именно дусра отличается от гугли.

(обратно)

274

Впервые опубликовано в журнале Free Inquiry (декабрь 2003 г.), впоследствии, с сокращениями и под заголовком «Опиум для народа», – в Prospect (октябрь 2005 г.). Насколько мне известно, эссе было переведено на шведский, но я не могу найти выходные данные той публикации. Не знаю, как именно там подошли к переводу названия, чтобы сохранить его главную особенность. Возможно, эту трудность преодолели, сохранив английское написание Gerin Oil.

(обратно)

275

Роберт Маш – мой друг с оксфордских студенческих времен. Мы вместе состояли в «Банде маэстро» – исследовательской группе Тинбергена. Много лет спустя Роберт написал очаровательную книгу «Как содержать динозавров в неволе». Когда по моему настоянию было выпущено ее второе издание (2003 г.), я написал к нему это предисловие.

(обратно)

276

П. Г. Вудхаус, «Положитесь на Псмита», глава 2, перевод И. Г. Гуровой. – Прим. перев.

(обратно)

277

Раньше в «Вашингтон пост» была постоянная рубрика под названием «О вере». Вела ее Салли Куинн, а я регулярно писал туда. Здесь приводится начальный абзац статьи, опубликованной в новогоднем выпуске 1 января 2007 г. в качестве ответа на вопрос о наблюдающейся в наши дни моде на атеизм.

(обратно)

278

Так я ответил на вопрос «Каков ваш Закон?», который Джон Брокман задал в 2004 г. в рамках ежегодной рассылки участникам своего онлайн-салона The Edge.

(обратно)

279

Дж. Донн, «Обращения к Господу в час нужды и бедствий», медитация XVII, перевод А. В. Нестерова. – Прим. перев.

(обратно)

280

Нико Тинбергена, разделившего Нобелевскую премию по физиологии и медицине 1973 г. с Конрадом Лоренцом и Карлом фон Фришем, переманили из родной Голландии в Оксфорд в 1949 г. Он отчасти охотно принял это предложение (лишь отчасти, если верить его биографии, чрезвычайно вдумчиво и честно написанной Хансом Крууком), поскольку рассматривал Оксфорд в качестве трамплина для голландской и немецкой этологии в англоязычном мире. Этому переезду многое было принесено в жертву. Тинберген согласился на существенно меньшую зарплату и на понижение своего статуса с профессорского в Лейдене до «ассистента» – низшей ступени в оксфордской университетской иерархии. Его детям пришлось пройти ускоренный курс английского, чтобы справляться с учебой в своих новых (и дорогих) школах. Кроме того, оксфордская система колледжей никогда не была близка ему по духу. Британской биологической науке повезло, что она его заполучила. Я попал в исследовательскую группу Тинбергена в 1962 г. – быть может, самую малость поздновато, чтобы застать его на пике формы, но и мне достались отблески былого расцвета благодаря посредничеству других людей из большой и активной группы, основанной им и находившейся под его влиянием (в первую очередь назову Майка Каллена, которому я воздал должное в книге «Неутолимая любознательность»). Через год после того, как Нико умер, Мэриан Стэмп Докинз, Тим Холлидей и я организовали в Оксфорде конференцию его памяти. Здесь приводится моя вступительная речь, послужившая также предисловием к тезисам конференции, которые мы издали отдельной книгой «Тинбергеновское наследие».

(обратно)

281

Надеюсь, включение в книгу двух семейных поминовений не будет выглядеть эгоистично. С наукой они напрямую не связаны, но зато связаны с моей душой – в том смысле, в котором она у меня есть. Мой отец и оба его брата повлияли, каждый по-своему, на мою личность. Этот первый из двух текстов – некролог, опубликованный в «Индепендент» 11 декабря 2010 г.

(обратно)

282

Ее дневник этого путешествия и последующей жизни при военных лагерях в Кении и Уганде представляет собой занимательное чтиво, и я привожу отрывки из него в своей первой автобиографической книге «Неутолимая любознательность».

(обратно)

283

Пс. 59:10. – Прим. перев.

(обратно)

284

Или его американского аналога – Руба Голдберга.

(обратно)

285

Сегодня, конечно, это делал бы компьютер.

(обратно)

286

Я пишу это примечание через несколько дней после того, как она отпраздновала свое столетие.

(обратно)

287

Брат моего отца Билл – средний из троих – умер годом раньше. Я произнес эту речь в память о своем дорогом дяде (и крестном) на его похоронах в Церкви святого Михаила и всех ангелов в Стокленде (Девон) 11 ноября 2009 г. Поскольку все происходило в семейном кругу, я называл родственников по именам, без пояснений.

(обратно)

288

Моя мать, у которой были очень теплые отношения со своим деверем (приходившимся ей также и шурином, ибо двое братьев женились на двух сестрах), недавно сообщила мне, что Билл никогда не рассказывал о военном периоде своей жизни. Неудивительно, если учесть, где и как он провел те годы.

(обратно)

289

Donkey – осел (англ.). – Прим. перев.

(обратно)

290

См. эссе «Если бы я правил миром…».

(обратно)

291

Р. Докинз, «Огарок во тьме», перевод А. А. Петровой. – Прим. перев.

(обратно)

292

Кристофер Хитченс умер от рака в декабре 2011 г. За два месяца до того я съездил в Хьюстон, штат Техас, чтобы взять у Кристофера длинное интервью, которое, думаю, стало его последним крупным интервью. Оно было напечатано в New Statesman. Меня пригласили быть редактором рождественского выпуска этого журнала, и данное интервью оказалось одним из основных материалов «за моей подписью» (еще одним была «Тирания дискретного мышления», см. стр. 355). На следующий день после нашей беседы Хитченс посетил Съезд свободомыслящих Техаса, проходивший в Хьюстоне. В 2003 г. Атеистический альянс Америки учредил ежегодную премию – премию Ричарда Докинза, – чтобы отмечать заслуги тех, кто привлекает общество на сторону атеизма. Я не участвую в ежегодном выборе лауреата, но меня обычно приглашают представить его на церемонии вручения, лично или по видеосвязи. И каждое из славных имен этого списка (а их уже четырнадцать) – огромная честь для меня. В 2011 г. премия досталась Кристоферу Хитченсу, и ее должны были вручить ему на Съезде свободомыслящих Техаса. Кристофер был уже слишком слаб, чтобы присутствовать на всем заседании, но подошел к окончанию банкета, чем вызвал оглушительные и чрезвычайно трогательные стоячие овации. Тогда-то я и произнес речь, которая воспроизводится здесь. После нее он поднялся на эстраду, мы обнялись, и он выступил сам. Его слабый голос прерывался приступами кашля, но это было великолепное выступление отважного бойца, лучшего из когда-либо слышанных мною ораторов. В конце он даже нашел в себе силы ответить на многочисленные вопросы. Быть знакомым с ним – привилегия. Мне хотелось бы знать его лучше.

(обратно)

293

К. Хитченс, «Бог не любовь: как религия все отравляет», глава 5, перевод К. Смелого. – Прим. перев.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие автора
  • Предисловие редактора
  • Часть I. Ценность (и ценности) науки
  •   Научные ценности и наука о ценностях[1]
  •     Научные ценности в широком смысле
  •     Научные ценности в узком смысле
  •     Наука о ценностях
  •     Тирания текстов
  •   Слово в защиту науки: открытое письмо принцу Чарльзу
  •   Наука и страсти нежные
  •   Дулиттл и Дарвин[76]
  • Часть II. Во всем ее безжалостном великолепии
  •   «Больший дарвинист, чем сам Дарвин»: статьи Дарвина и Уоллеса[83]
  •   Универсальный дарвинизм[91]
  •     Приспособительная сложность как отличительный признак живого
  •   Экология репликаторов[113]
  •   Двенадцать недоразумений теории кин-отбора[123]
  •     Введение
  •     Извинения
  • Часть III. Будущее время сослагательного наклонения
  •   Чистый выигрыш[142]
  •   Разумные инопланетяне[145]
  •   Поиски под фонарем[154]
  •   Еще пятьдесят лет: убийство души?[157]
  • Часть IV. Манипуляции, вред и помрачение рассудка
  •   «Алабамская вклейка»
  •     Пролог
  •   Управляемые ракеты 11 сентября[166]
  •   Теология цунами[167]
  •   Счастливого Рождества, господин премьер-министр![170]
  •   Наука религии[177]
  •   Религия ли наука?[182]
  •   Атеисты за Иисуса[191]
  • Часть V. Жизнь в реальном мире
  •   Мертвая хватка Платона[197]
  •   Вне всяких разумных сомнений?[203]
  •   Но могут ли они страдать?[205]
  •   Я люблю фейерверки, но…
  •   Кто будет объединяться против разума?[211]
  •   Похвала субтитрам, или Взбучка озвучке[216]
  •   Если бы я правил миром…
  • Часть VI. Священная истина о природе
  •   Самое время[229]
  •   Рассказ слоновой черепахи: острова в островах[244]
  •   Рассказ морской черепахи: туда и обратно (и снова туда?)[251]
  •   Прощание с мечтателем-диджерати
  • Часть VII. Смех над живыми драконами
  •   Сбор средств в поддержку веры[257]
  •   Великая автобусная тайна[258]
  •   Джарвис и генеалогическое древо[269]
  •   Яр-гиеил[274]
  •   Мудрый патриарх любителей динозавров[275]
  •   Аторизм: будем надеяться, эта мода надолго[277]
  •   Законы Докинза[278]
  • Часть VIII. Нет человека, что был бы сам по себе, как остров[279]
  •   Воспоминания о маэстро[280]
  •   О, возлюбленный отец мой: памяти Джона Докинза (1915–2010)[281]
  •   Больше, чем просто мой дядя: А. Ф. «Билл» Докинз (1916–2009)[287]
  •   Хвала Хитчу[292]
  • Первоисточники и благодарности
  • Список цитируемой литературы
  • *** Примечания ***