КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Падение [Анне Провост] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Падение
Информация от издательства
Падение: повесть
Над книгой работали

КОГДА Кейтлин подвозят к дому, я стою у доро­ги. Никто не сообщал мне, когда ее выпишут из больницы, но у меня предчувствие, и я болтаюсь тут уже целое утро. Слоняюсь туда-сюда, обрываю едва зажившими пальцами пожухлые головки гераней на подоконниках, скатываю подошвами зазеленевшие после дождя травинки в бурые колбаски. Из-за густой завесы облаков кажется, что заросший плетистыми розами дом и монастырь ниже по склону холма накрыты огромным брезентовым навесом. В глаза бросаются открытые ставни. Все лето они оставались запертыми, не впуская солнечных лучей. Теперь влажный воздух свободно врывается внутрь.

Я стою спиной к нашему дому и из-за ветра и шелеста листьев слышу скорую, лишь когда она выезжает из-за поворота. Машина медленно взбирается по склону, мотор низко урчит на второй скорости, и я могу не спеша заглянуть в окна. Кейтлин не лежит сзади на носилках, как три недели назад, когда ее увозили под вой сирен. Она сидит справа от водителя, уверенно глядя перед собой, словно разъезжать на скорой помощи для нее привычное дело. («Не понять мне тебя», — как-то признался я. Она обернулась ко мне: «Когда все время переезжаешь, уже не заводишь новых друзей».)

Водитель осторожно поворачивает. Я слежу за машиной не только глазами, но всем телом: медленно оборачиваюсь вокруг своей оси, свесив руки по бокам, вытягиваю подбородок. Неожиданно я встречаюсь с Кейтлин взглядом. Мне хочется кивнуть, подмигнуть ей, крикнуть что-нибудь, но я словно окаменел. Она смотрит на меня, как смотрят из окна проезжающей машины на дом или на незнакомого прохожего, до которого тебе нет никакого дела. Вид у нее самый обычный, ничего особенного, если не считать желтизны лица. Кейтлин сидит прямо и тянет шею, как цапля перед взлетом. Я знаю ее словечки, жесты, гримасы. Представляю, как она смотрит на что-то, потом, моргнув, оборачивается и переспрашивает: «Что ты сказал?» Она сидит в машине, как самая обычная девчонка: девчонка, которая съезжает со склона на велосипеде и забирается обратно пешком, девчонка, которая в жаркий день залезает по колено в пруд и внезапно с визгом плюхается в воду, девчонка, которая без маминого разрешения садится за руль, чтобы прокатиться среди холмов, и вопит: «Черт, тормоза заело!»

Наши взгляды на полсекунды пересекаются, и я тут же отвожу глаза куда-то вдаль, а Кейтлин — на дорогу, но кажется, это длится не полсекунды, а вечность.

Я вдруг ясно вижу себя со стороны — как стою тут, в джинсах, в кроссовках на босу ногу, вытянув шею, чтобы получше рассмотреть Кейтлин. Ладони у меня кое-где еще перевязаны. Я тру их, чтобы почувствовать боль, но раны подсохли и почти зажили, разве что кожа вокруг ногтей онемела, а новая, наоборот, чересчур чувствительна. Внезапно я понимаю, зачем стою здесь: хочу показать, что мне не стыдно за случившееся.

Белый автомобиль исчезает за деревьями, и я иду в дом. Мать переносит садовые стулья под навес и накрывает сиденья полиэтиленом; я ничего не говорю ей. Вхожу с тыльной стороны дома и поднимаюсь по лестнице в спальню, которая раньше принадлежала деду. Прикрываю дверь, а услышав шаги матери, поворачиваю ключ в замке. Посреди комнаты стоят два чемодана — я собрал их еще утром. Переставляю их к стене. Пытаюсь бесшумно пододвинуть письменный стол к слуховому окну, но это дело непростое: половицы неровные, а стол тяжеленный. Его ножки скрипят и царапают пол. Залезаю на стол и сквозь прорехи в листве смотрю на монастырский двор.

Как раз вовремя. Скорая въезжает во двор, сбавляет скорость и останавливается. Водитель выхо­дит, почти выпрыгивает из кабины, словно демонстрируя, что он в отличной форме. Едва ли не вприпрыжку огибает машину и открывает дверь со стороны Кейтлин. Сначала он достает два серых костыля и прислоняет их к открытой дверце. Затем подставляет левую руку. На его белом рукаве появляется рука Кейтлин — и волосы у меня на затылке встают дыбом. Как будто она дотронулась до моей руки. Ладони у нее всегда прохладные и не потные, словно из-под струй ледяной воды; я брал ее за руку почти каждый день, когда мы спускались по пастушьей тропе в нижний город и перелезали через утес Шаллон, чтобы срезать путь.

Водитель помогает Кейтлин выйти. Она с трудом выбирается из машины. Вроде бы ничего необычного, и пару секунд я верю, что все чудом закончилось хорошо. Но тут Кейтлин оборачивается и, чуть откинув голову, замирает. Она, конечно, знает, что я залез на стол и слежу за ней. Выражения ее лица мне не разглядеть — она слишком далеко. Начинает моросить. В монастырский двор, словно по ошибке, залетает стая голубей, и птицы вразнобой приземляются в нескольких метрах от нее. Кейт­лин берет по костылю в руку и чуть расставляет ноги. И я вижу: левой ступни у нее нет.

Книга издана при поддержке Фламандского литературного фонда (www.flandersliterature.be)


Падение. Анне Провост. Иллюстрация 2

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 3

ANNE PROVOST


Vallen

Houtekiet


АННЕ ПРОВОСТ


Падение

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 4

Москва
Самокат


ИНФОРМАЦИЯОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Художественное электронное издание

Серия «Встречное движение»

Для старшего школьного возраста

В соответствии с Федеральным законом № 436 от 29 декабря 2010 года маркируется знаком 16+


Падение. Анне Провост. Иллюстрация 5

Шестнадцатилетний Лукас каждое лето проводит с матерью в доме деда. Теперь дед умер, но о его прошлом все вокруг врут или недоговаривают. Лукас, чувствуя, что «увяз в чем-то непонятном», пытается обрести опору в дружбе с Бенуа — ультраправым радикалом и демагогом. У Бенуа есть четкие ответы на все вопросы, и он поверяет свои расистские идеи практикой.

Анне Провост живет в Бельгии и пишет на нидерландском языке, она автор романов, рассказов и эссе, которые переведены на двадцать два языка и удостоены множества престижных премий — национальных и международных. У ее книг обычно юные герои и непростые темы.

Роман о первой любви «Падение» вышел в 1994 году и сразу стал бестселлером, получил десяток европейских литературных премий и до сих пор входит в школьную программу в Бельгии и Нидерландах. Книга трижды адаптирована для театра и в 2001-м экранизирована. И вот — первый перевод на русский.

Любое использование текста и иллюстраций разрешено только с согласия издательства.


Vallen © 1994 by Anne Provoost Originally published by Uitgeverij Houtekiet, Antwerp

© Ирина Лейченко, перевод, 2020

ISBN 978-5-00167-145-9

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательский дом «Самокат», 2020

— ЛУКАС! — зовет мать снизу.

— Да? — отзываюсь я, не двигаясь с места.

Кейтлин все еще смотрит на меня, пока ее спутник достает из машины вещи. Он вытаскивает голубую спортивную сумку в полоску, хочет поставить ее на землю, но, засомневавшись, перекидывается с Кейтлин парой слов и перебрасывает ремень через плечо. Потом снова ныряет в машину и достает два букета цветов.

— Я знаю, что ты там делаешь! — кричит мать.

Слышно, как она поднимается по лестнице. Я мягко, по-кошачьи, спрыгиваю со стола, с трудом приподнимаю его и, стараясь не задеть пол, переношу на место. На столе лежат два толстых романа — дед, судя по всему, читал их долгие недели перед смертью. Книги сдвинулись с места, я поправляю их. И прежде чем мать окажется у двери, поворачиваю ключ.

Мать заходит, руки у нее мокрые от залитых дождем стульев. Она быстро оглядывает комнату и улыбается.

— Я была готова поклясться, что ты стоял на столе, — говорит она.

Садится на край незаправленной постели, выти­рает руки о рубашку и вынимает из нагрудного кар­мана пачку сигарет.

— Говорят, Кейтлин скоро отпустят домой, — она щелкает зажигалкой и кивает в сторону слухового окна. — Хорошо, что мы уезжаем. В нижнем городе по-прежнему языками чешут. До чего ж осточертел мне этот городишко! Может, к следующему лету все наконец забудется.

Я молчу. Сейчас я не способен произнести ни слова: перед глазами стоит ампутированная нога. А ведь я три недели отказывался ее представлять.

В голове поднимается странный шум. Как будто заиграл оркестр китайских колокольчиков. Их звук переходит в какое-то гудение. Я опускаюсь на стул, чтобы приглушить его.

— Ты уже упаковался? — мать кивает на чемоданы и, не дожидаясь ответа, продолжает: — Я осмотрела все шкафы. Ничего нашего здесь больше нет. Купальник я оставлю, дома он мне все равно не нужен. Но странно: в чемоданах вроде бы стало больше места. При этом я практически ничего здесь не оставляю. Наоборот, кое-что возьму с собой. Те вещи, что мне всегда хотелось забрать, а он ни за что бы не отдал. — Мать по-детски сосет сигарету. — Хорошо бы уехать сегодня вечером. Последний поезд в двадцать минут восьмого.

Гудение у меня в голове эхом отзывается среди холмов. Где-то там валят дерево и распиливают его на дрова. Я не отвечаю, и мать наклоняется ко мне — почти касается лицом моего уха. Она так близко, что я вижу стык сигаретной бумаги и фильтра.

— Как раз успеешь попрощаться с Кейтлин. У меня есть горшок с бегониями, они тут все равно засохнут. Снаружи, на подоконнике. Скажи, что это от меня.

— Я вчера ее навещал, — быстро говорю я.

Доносящийся с холмов вой цепных пил действует на меня странно: я слышу его и по ночам, как молодая мать слышит плач младенца, даже когда он давно заснул.

— Мы попрощались.

Мать смотрит на меня так, будто прекрасно понимает, что я вру. Из ее ноздрей вырываются клубы сигаретного дыма. Пепел она подхватывает свободной рукой.

— И поторопись, — добавляет она, будто не расслышала моего ответа. — Ты еще успеешь застать Кейтлин в больнице. Когда она вернется домой, сестра Беата тебя не пустит, и все дела. Ты же ее знаешь. После случившегося она и Коперника перестала пускать.

Коперник — старый дедов кот, который всегда лежит у заднего крыльца, даже когда дом пустует. У него длинные, до земли, усы, и сдвинуть его с места примерно так же просто, как горную цепь. К счастью, его независимость и упрямство растопили сердце монахини, и она смотрела сквозь пальцы на то, что Коперник каждый вечер ест из мисок, которые она выставляет в саду для своих кошек. Но спустя неделю после случившегося Коперник очень похудел, а однажды мы увидели, как сестра Беата кидает в него камешки, прогоняя из монастырского сада. С тех пор мы покупали ему кошачий корм в супермаркете.

Мать встает. Матрас набит старой шерстью, которая не пружинит и при каждом движении испускает запах зимних комнат.

— А то Кейтлин того и гляди подумает, что ты больше не хочешь ее видеть, — добавляет она полушепотом.

В голове у меня стоит такой вой, что я не решаюсь разжать губы. Я киваю, но даже от этого мне больно. Мать уходит, а я еще несколько минут пялюсь на сигаретный дым, зависший под слуховым окном.

МАТЬ ЗНАЕТ не хуже моего: я не могу навестить Кейтлин. И все-таки она уже который день посылает меня в нижний город, где больница, — то со своим ореховым печеньем, то с букетом цветов из нашего сада.

Каждый раз я заворачивал подарки, спускался по пастушьей тропе и шел до утеса Шаллон. Там я просиживал на камне до самого вечера, прокручивая в мыслях кадры этого лета, — под неизменный аккомпанемент цепных пил. Вокруг обычно стелился туман, порой шел дождь. К вечеру я возвращался домой с пустыми руками. Материны подарки валялись далеко внизу под утесом.

На этот раз я чувствую себя увереннее. Зная, что Кейтлин уже дома, я перевязываю ленточкой горшок с бегониями и спускаюсь по пастушьей тропе. Я собираюсь задать докторам и медсестрам вопрос, который не дает мне покоя три недели; мне нужно знать ответ. С утеса я сползаю медленней обычного, потому что руки заняты, и шагаю дальше по извилистой дороге.

Похоже, с того дня, как я побывал в нижнем городе в последний раз (когда ходил в полицейский участок), все изменилось. Опавшие листья достают до щиколоток, резко пахнут ягоды на кустах. На плоскогорье под кипарисами валяются камни, скатившиеся сверху. Обычно здесь жужжат рои комаров, но сейчас их сменили одинокие осы — слетелись на запах гниющих плодов. Я ступаю осторожно. Кейтлин всегда оказывалась внизу первой: она любила скорость и грохот катящихся камней под ногами. («Почему ты всегда так несешься?» — спросил я как-то. «Потому что я всегда должна быть первой», — последовал ответ.)

Дорога кажется короче, но опасней прежнего. Самое трудное ждет в конце. Нужно пройти через сад месье Оршампа, причем незаметно, иначе придется взбираться обратно в гору, убегая от размахивающего тростью хозяина с собакой. Лучше всего спрятаться за компостной кучей и убедиться, что путь свободен: Оршамп дома, собака чем-то занята, машин на улице нет. Я скрючиваюсь позади кучи, зажав ногами горшок с бегониями, и вспоминаю все те разы, что мы сидели здесь с Кейтлин. Из-за вони мы всегда старались убраться отсюда поскорее. Добегали до улицы по клубничным грядкам, прыгали через придорожные клумбы на тротуар и шли дальше, стараясь не выделяться, словно влюбленная парочка.

Вонь невыносима и сегодня. Месье Оршампа нигде не видно, на дороге пусто, но я будто оцепенел. Сижу за компостной кучей и жду. С меня льет пот. На улицу я решаюсь выйти минут через десять, не раньше.

Вжав голову в плечи, я иду по улицам нижнего города. Мимо меня спешат домохозяйки с корзинками и сумками, мужчины со стремянками и с мешками, усатые и в очках, дети в колясках и на велосипедах. Я жмусь к домам. Возле литейной мастерской мне мерещится, что кто-то окликнул меня по имени, но я изображаю глубокую задумчивость и не оборачиваюсь. Я делаю двухкилометровый крюк, чтобы не показываться в Сёркль-Менье, где в многоквартирных развалюхах живут арабы и где меня точно узнают.

Вот и вход в больницу. Стеклянные створки автоматически раздвигаются перед посетителями, но мне кажется, они сейчас захлопнутся прямо у меня перед носом. Глазок вовремя замечает меня. Я захожу внутрь и шаркаю по белому мраморному полу, словно конькобежец, не уверенный в прочности льда. Это место мне знакомо: здесь несколько долгих недель лежал дед, прежде чем его отпустили домой умирать. Тут прохладно, повсюду стоят горшки с растениями. Но сегодня больница другая: это нора, в которую забилась Кейтлин, как раненый кролик. Ее навещали все, кроме меня. Она часами разговаривала с посетителями и наверняка рассказывала им все подробности. Все знают всё — и только я ничего.

Женщина за регистрационной стойкой скользит по мне взглядом и тут же возвращается к клавиатуре компьютера. Я молчу.

— Фамилия? — нетерпеливо спрашивает она.

— Лукас Бень, — отвечаю я быстро и чуть испуганно.

Она нажимает пару клавиш и, нахмурившись, изучает появившийся на экране список.

— Такого нет, — говорит она отрывисто. — И даже не было. Может, тебе в родильное отделение? Лукас — новорожденный?

— Нет.

Я жадно хватаю ртом воздух и оглядываюсь. Вокруг группками стоят посетители с цветами в руках. Знакомых среди них я не вижу, но уверен, что многие обо всем читали. Поскольку делать им нечего, кроме как ждать, пока я отойду в сторону, они пялятся на меня. Я засовываю руки в карманы, чтобы спрятать бинты.

— Может, Медоуз? — говорю я так тихо, что приходится повторить. Звук «д» глухо отскакивает от моего пересохшего нёба.

— Кейтлин Роуз? — уточняет она, не поднимая глаз.

Ко мне поворачиваются еще несколько голов. Я переступаю с ноги на ногу и наклоняюсь к стойке, делая вид, что меня чрезвычайно интересует буклет с тарифами на здешние палаты. Регистраторша постукивает ручкой по экрану.

— Ты не в курсе последних новостей. Мадемуазель Медоуз уехала сегодня утром. Ее отпустили на выходные.

— Вот как! — изображаю я удивление. — Уехала? В каком же отделении она лежала?

Я пытаюсь разглядеть номер ее палаты, но шрифт слишком мелкий.

— В ортопедии, на третьем этаже, но сейчас ее там нет, это точно.

Я благодарю регистраторшу, но она уже не слышит меня, а смотрит на стоявшего за мной.

— Фамилия? — спрашивает она.

Я поворачиваюсь и иду к лифту в конце коридора.

В лифте я чувствую собственный запах. Металлические двери причудливо искажают отражение. В длинном коридоре за открывшимися дверями пусто. И все же повсюду ощущается чье-то присутствие. Двери палат распахнуты, из многих доносится бормотание телевизора. Прохожу и мельком замечаю обращенные ко мне лица; чаще это пожилые люди, кожа у них бледная, точно свет, пробивающийся сквозь тонкие занавески, но есть и пара девушек — ровесниц Кейтлин, с длинными черными волосами и глубоко посаженными глазами.

За спиной слышится скрип — это в коридор выворачивает тележка. Деревянные сабо медсестры, которая ее катит, клацают по шахматной плитке, и с каждым шагом десятки пузырьков стукаются друг о дружку. Она вот-вот войдет в одну из палат, и я машу рукой.

— Кейтлин Медоуз? — подхожу я к ней.

Лицо у медсестры странного цвета, веки и лоб покрасневшие, словно ей постепенно передаются болезни ее подопечных. Форма надета на голое тело.

— Ее отпустили на выходные.

— Вы за ней ухаживали?

— А ты кто такой? Кавалер, что ли?

— Двоюродный брат, — находчиво вру я. — Я только с каникул вернулся. Думал ее здесь найти.

— Она уехала утром.

— Как она себя чувствует? — Я преграждаю медсестре путь и тут же, осознав свою навязчивость, делаю шаг назад. — Ей очень больно?

— Ох! — вздыхает медсестра. — Ей выписали обез­боливающее. Но дело не в боли.

Она сортирует пузырьки на тележке по цвету крышечек.

Я киваю, словно знаю обо всем не понаслышке.

— Дело, конечно, в шоке, — говорю я с понимающим видом.

— Кейтлин знает, что жаловаться ей грех. Она могла погибнуть.

— Она могла погибнуть, — повторяю я.

Из палаты выходит другая медсестра. Она повыше ростом, форма на ней не белая, а голубая. Волосы стянуты в узел на затылке, на ногах такие же сабо, как у первой, в руках небольшой поднос. Она подходит к нам. Поначалу она вроде бы не замечает меня, но потом глядит мне прямо в глаза и спрашивает:

— А ты разве не тот парень, что?..

Первая медсестра, в белом, смотрит на меня так, будто ветер внезапно переменился, и вот она меня учуяла.

— Точно! — восклицает она. — Я твою фотографию в газете видела. Никакой ты не двоюродный брат! Ты ее парень… Лукас Бень, верно?

Она хватает меня за руку и жмет ее.

— Ее, конечно, мучают фантомные боли, — сообщает она почти шепотом, словно в этом есть что-то неприличное. — Знаешь, когда ноги больше нет, но постоянная боль в суставах. Это все перерезанные нервы. Они продолжают передавать сигналы в мозг, а мозг-то, понятное дело, не знает, что ступня… отпилена, — на последнем слове она спотыкается.

Высокая медсестра опускает глаза, но тут же сло­вно вспоминает что-то важное:

— Вообще-то ты пораньше должен был прийти, я считаю. Сколько прошло времени? Недели три-че­тыре?

Белая кивает. Внезапно они начинают говорить быстро и наперебой, их голоса становятся все пронзительнее.

— Она без конца у всех спрашивала, как именно это произошло.

— Все, что она про тебя знала, она узнала из газет. Она так часто о тебе спрашивала!

— Полицейские — те тоже рассказали ей только факты, официальную версию, но Кейтлин, понятное дело, хотелось большего.

— Она тебе не звонила? Она каждое утро собиралась тебе позвонить, но, когда давали линию, говорила, что уже не нужно.

— У нее в голове вообще была каша. Когда пришли из пожарной инспекции и сообщили, что тебя хотят наградить, она целый день ничего не ела.

Слушать их выше моих сил. Их голоса эхом отскакивают от кафельных стен, слов не разобрать. Вдобавок у меня в ушах снова что-то воет. Я заглядываю в палату: все понятно — там крутят боевик, Шварценеггер с ревущим мотором несется по дрожащему асфальту. В кадре то его сжатые челюсти, то ступня на педали газа. Мне ведь нужно задать один вопрос, вспоминаю я.

— А ступня? — спрашиваю, дождавшись паузы. — Ее левая ступня? Что с ней сделали?

Они так таращатся, будто у меня из носа свисает какая-то пакость.

Первой дар речи обретает медсестра в голубом.

— Ну что делают с подобными вещами? Если это не обычная ампутация, а авария или что-то в этом роде — передают в полицию на расследование. А потом сжигают.

— В больничной печи. Как и пробы крови, тканей и всякое такое, — добавляет белая.

— Сжигают?! — вскрикиваю я. 

И тут же понимаю, что кричать здесь не полагается. Но немудрено, что я не сдержался. Ее ступню бросили в огонь! А я ведь сделал все, чтобы нога не загорелась!

Разговор длится недолго. Больные нуждаются в уходе, а после смены медсестрам нужно спешить домой, к семье. Они еще раз напоминают, что Кейт­лин часто обо мне спрашивала, и берут с меня обещание, что я навещу ее и расскажу, как все было.

Всю дорогу домой я мысленно разговариваю с Кейтлин. Я пытаюсь вспомнить, как все началось. А для этого придется вернуться назад, в прошлую зиму.

ДЕД УМЕР за неделю до Рождества. Он долго лежал в больнице, но состояние его не менялось, и его выписали, тем более что в праздники в отделении все равно не хватало персонала. До дома он доехал на такси. Мы с матерью тогда были у себя в столице. Готовились провести с ним Рождество. Утром я еще успел ему позвонить. Мы обсудили запасы дров в сарае: дед сказал, что они поистощились, и мне, возможно, придется распилить пару сосен, до которых у него не дошли руки. Я заверил, что готов помочь, втайне надеясь, что дед выдаст мне бензопилу.

Вечером мы позвонили ему снова, но он не поднял трубку. И на следующее утро тоже. Хотя мы просили его поставить телефон у кровати, и он обещал. Ближе к одиннадцати мать набрала полицейский участок нижнего города. Ей сказали, что по­шлют кого-нибудь проверить.

По воле судьбы, нашла деда именно сестра Беата. Дедов дом стоит выше по склону холма, чем монастырь Сент-Антуан, но сад и дровяной сарай лежат ниже уровня дороги, сразу за крутым поворотом, ведущим к монастырю. Монахиня заметила что-то на снегу. Сперва она подумала, что это забытое кем-то одеяло, но заколебалась, не стоит ли проверить. Они с дедом сто лет уже не разговарива­ли, сестра Беата старалась держаться от него подальше. Видно, в то утро христианское милосердие все-таки взяло верх, потому что она повернула назад.

Позже полицейские рассказывали, что монахиня ужасно расстроилась. Годами они с дедом жили по соседству, не перебрасываясь ни словом: дед — единственный обитатель особняка на вершине холма, она — последняя из монашек в полуразрушенном, забытом богом монастыре.

Причину их ссоры я не знал, да и не интересовался ею, когда был ребенком. Так вышло, и с этим просто следовало считаться. Я был убежден, что их молчание — скорее дань привычке, чем настоящая вражда. Но этим летом Кейтлин открыла мне глаза. Оказалось, я, как последний дурак, единственный во всей округе не знал, что между ними произошло.

К нашему приезду сестра Беата уже обо всем позаботилась. Она собственными руками перетащила деда в мансарду и положила на кровать. Зажгла свечи и предусмотрительно засунула под шкаф и под кровать поглотители запаха. Вызвала сотрудника по­хоронного бюро и заказала гроб — самый дешевый и простой, но, видно, этого ей показалось достаточно.

Мы вошли в комнату прямо в пальто и с чемоданами, после утомительной дороги поездом с задержками и пересадками. Маленькая монахиня, вся в сером, кивнула нам и удалилась. В тот раз я впервые увидел ее вблизи.

Это было зимой. В конце апреля мать решила, что хоть дед и умер, но лето мы, как обычно, проведем в особняке на вершине холма. Перспектива сидеть в жару в городе ее ужасала, вдобавок она считала, что мы обязаны заботиться о доме, где прошло ее детство. У меня же были другие планы. Мне совершенно не хотелось уединяться с матерью в холмах. Незадолго до этого я вступил в молодежный клуб и прекрасно проводил там время с новыми друзьями. Каникулы с матерью — нет уж, спасибо. Но мать не оставила мне выбора. Она сдала нашу квартиру на три месяца, и я был вынужден поехать с ней. Друзья пытались меня утешить и торжественно клялись, что приедут в гости на машине Мумуша (он старше остальных и уже сдал на права). От меня требовалось лишь организовать угощение.

Я не сомневался, что буду изнывать от скуки. Книг с собой я не взял — не люблю читать, а в поезде в знак протеста вытащил колоду карт и стал раскладывать пасьянс на сиденье напротив.

Вспоминаю, как мы сюда ехали, и думаю: а не было ли у меня уже тогда какого-то предчувствия? Может, я не хотел ехать, поскольку знал, что за несколько недель вся моя жизнь полетит вверх тормашками? Но нет, настроение у меня было паршивое не из-за дурного предчувствия, а из-за того, что я был уверен: ни-че-го интересного меня не ждет.

Дело было не только в скуке. Чем дальше на юг, тем жарче становилось в купе. День едва начался, а солнце уже палило вовсю. Я задернул занавески и приоткрыл окно, но на каждой станции в вагон входили все новые и новые пассажиры, и пекло сделалось невыносимым. Пасьянс пришлось убрать, чтобы освободить место. От соседа несло потом.

Добравшись до дома, мы поставили чемоданы у тыльного входа.

— Попить здесь найдется? — спросил я.

— Ничего холодного, — ответила мать, обшари­вая многочисленные карманы сумки в поисках ключей.

Я пошел в сад. Без деда он всю весну стоял не­ухоженный и совсем зарос. Его северный склон, ведущий к дороге, покрылся буйной растительностью, и она загораживала проезжую часть. Вид на монастырь заслоняли несколько вытянувшихся сосен. Сад треугольной формы, и, если забраться поглубже, в его дальний угол, где скалы образуют нечто вроде естественной смотровой площадки, можно разглядывать Монтурен.

Город искрился в обжигающих лучах солнца. Казалось, от красной черепицы крыш поднимается пар. Ближе, между городом и холмом, где я стоял, текли ручьи, несущие воду вниз, в реку Сиан. Тут и там их пересекали деревянные мостки; на зиму их разбирают. Хотя в пейзаже было полно следов человеческого присутствия, мне внезапно почудилось, что кроме меня в мире никого не осталось.

— Лукас! — позвала мать.

Я повернул к дому с черно-серой двускатной крышей и плетистыми розами на стенах. Мать стояла у поленницы и показывала на штабель дров, полуприкрытых куском полиэтилена.

— Видишь, он уже осенью плохо себя чувствовал, — сказала она. — У него явно не было сил нарубить побольше. Почти все запасы он извел уже к Рождеству: этого не хватило бы и на месяц.

Мы зашли в дом и обнаружили засохшие цветы в горшках, пустой холодильник с распахнутой дверцей, подпертой стулом, перекрытый водо­провод, застланные простынями диваны и кресла и взломанный замок с тыльной стороны двери. Кто-то забрался сюда и стащил телевизор.

Я ужасно разозлился. Молча взял чемодан и пошел наверх — в полной уверенности, что проведу все лето за пасьянсами.

Поскольку ставни все это время были закрыты, в доме стояла неожиданная прохлада. На втором этаже было чуть жарче, но все равно лучше, чем на улице. По привычке я направился было в гостевую — большую комнату в конце коридора, где обычно мы с матерью спали, — но, поравнявшись с дверью дедовой спальни, остановился. Опустил чемодан на пол и повернул ручку двери.

Небольшая комната напоминала пещеру. Все ве­щи лежали там, где мы оставили их в прошлый раз. После похорон мать сняла с постели все белье, до матраса, перестирала и высушила на морозе все одеяла и простыни. На картины, стоявшие у стен, она набросила покрывало и задвинула их за шкаф. Пыль с платяного шкафа и комода она тогда вытерла, но за эти месяцы образовался новый слой. На письменном столе лежали с краю два романа, которые дед взял у кого-то почитать. Рядом со столом пылился ротатор, попавший сюда, казалось, из другого века. Сколько я помнил, он служил подставкой для газет и журналов. В скошенном потолке было прорезано слуховое окно, через которое сочился скудный солнечный свет.

Пока я стоял там, вымотавшись от таскания чемоданов и еле чувствуя ноги, в памяти неожиданно всплыла картинка из прошлого. Я был совсем еще ребенком. Эта комната всегда запиралась: здесь хранились картины. Однажды я играл в соседней комнате. Вдруг раздался шум. Кто-то взбежал по лестнице, повернул ключ в замке и вошел внутрь. Было слышно, как двигают мебель. Не обуваясь, я вышел в коридор. Дверь спальни была приоткрыта. Я просунул голову в щель и увидел, что дед передвинул письменный стол к слуховому окну, залез на него и напряженно вглядывается в окно. Что такого он мог там увидеть? Заметив меня, дед ужасно расстроился и забормотал какую-то невнятицу.

Он так и не объяснил мне, что там делал. А я и не спрашивал. Я даже забыл об этом случае. Но из-за внезапно всплывшего через столько лет воспоминания мне еще больше захотелось обосноваться в этой комнате. Я положил чемодан на узкую кровать, открыл, вытащил из него всю одежду и разложил ее по полупустым шкафам.

— Я же не виновата, что телевизор украли! — обиженно сказала мать, поняв, что я не собираюсь ночевать с нею в гостевой.

НАЗАВТРА солнце начало припекать уже с раннего утра, и я решил первым делом отправиться в Монтурен подстричься. Волосы липли к шее и ко лбу и раздражали меня. Это было ошибкой, теперь-то я понимаю. Мысленно отматывая события назад, я вижу: как раз тогда и начались мои неприятности. Хотя сейчас что уж говорить. Сколько б я ни лежал зарывшись лицом в подушку, как бы ни чесал башку, мечтая повернуть время вспять, я ведь понимаю: это невозможно. Никогда больше я не проснусь с чистой совестью, как тем утром. Лишь во сне порой удается поверить, что все это мне приснилось.

Я пошел по пастушьей тропе, как делал всегда, с раннего детства. Как быстро и безопасно преодолеть утес Шаллон, мне показал дед. Сам он в последние годы уже не отваживался на спуск: слишком трудно, да и торопиться ему было некуда — он мог спокойно спуститься вниз по главной дороге. С собой я взял лишь немного денег и пластиковую бутылку с водой из-под крана. По сторонам я почти не смотрел; шел и воображал, как мы с друзьями устраиваем барбекю во дворе. Но, дойдя до фруктовых садов, отметил, что на сборе урожая занято на удивление много арабов, даже больше, чем в прошлом году. Да и по дороге через Сёркль-Менье бросалось в глаза, что на каждом углу, во дворах и даже на парковках выросли домики из гофрированного железа, а внутри штабелями навалены матрасы сезонных рабочих.

Направлялся я к парикмахерше по имени Надин — ровеснице матери, я стригся у нее с детства. Работала она быстро и брала не так дорого, как столичные мастера. Дверь и окно салона были распахнуты, чтобы устроить сквозняк.

 — Не будешь потом жалеть? — спросила Надин, прежде чем взяться за ножницы.

Она обмакнула расческу в стакан с теплой водой. Кончики пальцев у нее были черно-коричневыми от краски, короткие ногти обгрызены, и руки напоминали обезьяньи лапы.

— С длинными волосами слишком жарко сейчас, — решительно ответил я, и ножницы защелкали.

Я представлял, как падают на плиточный пол обрезки моих каштановых волос, потемневшие от воды, и испытывал смесь радости и сожаления. Шея постепенно оголялась — странное ощущение.

— Ты пользуешься детским шампунем? — спросила Надин.

— Да, — ответил я, не шевеля головой.

— По запаху поняла. Его ни с чем не спутаешь.

Ее рука ползала туда-сюда по моей голове, как скорпион.

— У тебя густые волосы, — сказала она. — Это у вас семейное. У твоего дедушки тоже была такая грива.

Немного помолчала и неожиданно добавила:

— Вам, наверное, непривычно теперь тут отдыхать — без него.

Надин опустила ножницы, чтобы услышать ответ, но я молчал, и она вновь принялась за работу.

— И надо ж было, чтобы те двое как раз сейчас приехали к сестре Беате. В городе говорят — совпадение, но, если честно, в это трудно поверить.

Подул теплый ветерок, занавеска от мух на входной двери заколыхалась. Я не особо вслушивался в болтовню Надин. Она, видно, это поняла и кончиками пальцев надавила мне на шею.

— Ну помнишь, женщина с дочкой из Нью-Йорка? Черноволосая девочка, вы вместе играли, хоть вам и запрещали.

Взяв меня за подбородок, Надин развернула мою голову. Волосы на макушке она оставила длинными, намного длиннее, чем на шее, и аккуратно зачесала их вниз.

— Твоя мама, помню, рассказывала, как вы прятались от сестры Беаты в подвале монастыря.

Надин перегнулась через меня, чтобы взять зубчатые ножницы. Ей тоже было жарко. Сзади на ее майке, между лопатками, темнело влажное пятно.

— Кейтлин, — сказал я и сам удивился, что имя всплыло в памяти. Об этой девочке я не думал годами. И все же, услышав про монастырский подвал, сразу вспомнил, как ее звали.

— Точно, Кейтлин, — повторила Надин чуть ли не с облегчением.

Чем дольше она работала, тем явственнее вырисовывался контур моего лица — тонкий, почти девичий… Я смотрел на отражение, как смотрят на старую фотографию, с любопытством разглядывая себя и с неодобрением — свою тогдашнюю одежду.

— В общем, они вернулись — Кейтлин и ее мать, — подытожила Надин. — Решили, поди, что теперь бояться нечего.

Челку она трогать не стала, и та закрывала мне лоб, щекоча кожу. Волосы у меня густые, но тонкие. Надин старалась придать стрижке форму, но пряди выскальзывали из-под ножниц и падали как попало.

Закончив, Надин развязала фартук и встряхнула его перед собой, как тореадор. Я протянул ей деньги, она выдвинула ящик стола и дала мне сдачу. Я покосился на себя в зеркало.

— Но ты им не верь! — заговорщическим тоном сказала Надин, резкими движениями складывая фартук. — Не верь их россказням. Они тебе такого наболтают — мать Кейтлин и сестра Беата, им только рот дай открыть! А ты не слушай. Я твоего деда знала. Хороший был человек.

Проведя пальцами по волосам, я подошел к двери и остановился в проходе, втягивая носом выхлопные газы автомобилей. Надин взяла щетку и смела волосы в кучу. Перекинув занавеску через полуоткрытую дверь, она одним взмахом вымела обрезки на тротуар и вернула занавеску на место.

В тот день я быстрее обычного взобрался на вершину холма, даже слишком быстро: на подходе к дому у меня перед глазами плясали белые пятна, а ступни чесались от пота. Я зашел в дом, собираясь принять душ. Вместо матери я обнаружил на кухне записку. Мать отправилась в нижний город, чтобы заявить о взломе. Я машинально скомкал записку и бросил ее в мусорное ведро.

Выйдя на улицу, я сделал то, что мне всегда запрещали: перелез через увитую виноградной лозой стену монастыря и направился через сад к главному корпусу. Дойдя до низких кустов, я опустился на четвереньки и пополз дальше, до места, откуда открывался вид на небольшой монастырский двор. Там не было ни души. Я двинулся дальше, мимо старых кактусов в горшках, и уже собирался было пересечь двор, как вдруг в дверном проеме мельк­нула тень, зазвенел колокольчик. Застигнутый врас­плох, я метнулся за ствол низкорослой ивы.

Во двор вышла сестра Беата с медным колокольчиком в руках. Тихонько позвякивая, она причмок­нула и пощелкала языком, и из разных углов сада сбежались полосатые кошки. Среди них был и Коперник, старый дедов питомец. Монахиня наклонилась и поставила на землю миску. В последний раз я видел ее зимой, тогда она носила лечебные чулки, а сверху обычные. Сейчас ноги у нее были голые, с голубоватой кожей.

Кошки приблизились бесшумно, задрав хвосты. Они обходили миску со всех сторон и маленькими глоточками, как благовоспитанные дамы, отхлебывали варево, в котором плавали куски мяса. Не задерживаясь, сестра Беата нырнула в прохладу монастыря. Я встал и, как удирающая из курятника курица, прошмыгнул мимо двери. Кошки не обратили на меня внимания. Они заглатывали еду, их тела ходили ходуном. Я прошел мимо аптекарского огорода и надгробных плит у монастырской стены.

Труднее всего оказалось миновать четырех гусей в загоне. Завидев меня, они всполошились, загоготали и не унимались, пока я не достиг небольшого пруда среди травы. Я стянул футболку и развязал шнурки кроссовок.

Ноги заскользили по теплой грязи. Я вошел в воду, пробираясь сквозь длинные стебли дикого ириса и мохнатый камыш. Корневища не давали глубоко погрузиться в ил. Вода была теплая, прохладу я ощутил только зайдя по пояс. Вдоль ног всплывали пузыри воздуха, вынося на поверхность черный осадок.

Я немного расслабился. То, что нужно! Куда лучше душа. Куда лучше этого постылого дома с этим дурацким садом. Вот теперь бы они мне позавидовали — столичные друзья со своим барбекю…

Я втянул носом запах гниющих растений. Когда я стоял неподвижно, по воде ко мне скользили голубые стрекозы-стрелки. Ветра почти не было, но по пруду иногда пробегала рябь. Воздух гудел от насекомых.

Я уже обсох и обулся, как вдруг со двора донеслись голоса. Разглядеть отсюда я ничего не мог, но опять проходить мимо гусей опасался и решил подождать. Я лег на траву, растянулся на животе и почувствовал, как подсыхающая грязь стягивает кожу на ногах.

Мимо пробежал кот, напугав меня до смерти. Я кубарем откатился в сторону, под куст, — и слава богу, потому что за котом последовали чьи-то шаги, и девичий голос прокричал: «Come here, love!»1 Тогда-то я и увидел Кейтлин после долгого перерыва.

Я посчитал: последний раз мы играли вместе восемь лет назад. Ее походка казалась смутно знакомой, но профиль я уловил лишь краем глаза — недостаточно, чтобы узнать. Соломенная шляпа скрывала ее волосы и затеняла лицо. Я видел только, как дергается ее подбородок при каждом «Come here!».

Кейтлин поймала кота и исчезла. Чуть позже до меня опять донесся ее голос, на этот раз издалека, кажется, со стороны огорода. Я все лежал как парализованный. Обрывки воспоминаний никак не складывались в одну картину. Чаще всего перед глазами всплывали большие прохладные подвалы и песни, которые мы там распевали, — не потому что любили петь, а чтобы услышать, как наши голоса эхом отскакивают от голых беленых стен.

Мне хотелось увидеть больше. Я подкрался к монастырю с северной стороны, куда удалилась Кейтлин, и, пригнувшись, подошел к окнам, за которыми мне почудилось движение. Из-за жары ставни были закрыты, но окна распахнуты внутрь, и можно было незаметно туда заглянуть. Я знал, где я: в этом крыле располагалась вытянутая в длину большая трапезная. Мать рассказывала, что там ко­гда-то, тихо перешептываясь, трапезничали десятки, а может, и сотни монашек. Но на моей памяти столы всегда были сдвинуты к стенам, а стулья составлены друг на друга. Посредине оставалось огромное пустое пространство, и солнечные лучи полосками падали на пол сквозь щели в ставнях.

Рядом с высоким напольным зеркалом стоял большой молчащий магнитофон, а перед ним — Кейтлин. Плечи ее были приподняты, руки странно изогнуты, словно ее сковал паралич. Левая щиколотка была обмотана эластичным бинтом. Кот фамильярно потыкал в него носом и пошел дальше; его, похоже, не смущала странная поза Кейтлин.

Теперь я мог рассмотреть ее лицо. Кое-что в нем было мне знакомо: темные брови, небольшой рот и совсем уж маленький подбородок.

Оцепенение продлилось недолго. Кейтлин рывком подняла руку, очертила в воздухе круги тут же повторила движение другой рукой.

Вот это да! Я лишь через несколько секунд понял: она танцует.

Танцевала она без музыки. Слышалось лишь мягкое шлепанье босых ног по деревянному полу и тяжелое дыхание.

Кейтлин все время держалась спиной к зеркалу, лишь пару раз к нему повернулась. Глаза ее были закрыты, хмурое лицо время от времени искажала судорожная гримаса. Она натыкалась на невидимые стены, сжималась от воображаемой боли и вновь выпрямлялась. Несколько раз она падала на пол — резко, плашмя, словно прижимая его к себе.

Какие-то движения были похожи на пируэты классического балета, но более смазанные, ведь она танцевала босиком. Вращение сменялось странным покачиванием на прямых, широко расставленных ногах, это напоминало маятник, и я почти слышал тиканье. Завораживающее зрелище. Ее сухощавое тело с отчетливо видными мышцами было поразительно красиво в движении.

Но этот танец явно не предназначался для посторонних глаз. Мне стало стыдно.

Стыд и погнал меня прочь. Я продрался сквозь низкие кусты, чтобы миновать гусей и монастырский двор, и, добравшись до разрушенной стены, перелез через нее. На дороге никого не было. Асфальт плавился на солнце, в сухой траве стрекотали сверчки. Посмотрел на ноги: кое-где содрана кожа, а в левой икре торчит шип ежевики. Я вытащил его; из маленькой синеватой ранки вытекло не­ожиданно много крови.

ОСТАТОК ДНЯ я провел в мастерской, которую дед окрестил кузней. Солнце накалило покрытую гофролистом крышу, и внутри стояло такое кошмарное пекло, что трудно было дышать. Здесь пахло дедом, прошлым, старыми автомобилями, которые дед починял, пока я сидел рядом. На стене висели инструменты и приспособления, которыми он пользовался много лет: ручные дрели, грабли, лопаты, пилы, велосипедные запчасти, плоскогубцы и другие штуки, чьих названий я не знал и чье назначение толком не представлял.

Я стоял и смотрел на все это, крутя в руках ключ от навесного замка на двери. Еще ни разу я не заходил сюда без деда. Теперь, когда он умер, я мог трогать что угодно. Под видавшим виды верстаком стоял металлический ящик, тоже с навесным замком. Я отпер его и вынул из ящика дедову бензопилу, еще довольно новую.

Пила была здоровенная. Левой рукой я ухватил ее за переднюю рукоятку, правой — за заднюю. Я потянул за лезвие; в топливном баке заплескался бензин. Цепь блестела. Твердые черные заклепки между зубцами пахли смолой и маслом. Сколько часов я провел, наблюдая, как дед работает пилой, как она возбужденно взвизгивает, прикасаясь к дереву, как на траве вырастают остроконечные светло-коричневые башенки из пахучей древесной пыли и рассыпаются при первом дуновении ветра! Мне полагалось держаться от пилы подальше, метрах в трех по крайней мере, и когда дед делал перерыв и шел на кухню выпить газировки, то следил за мной через окно.

Я положил палец на рычаг цепного тормоза. Мать еще не вернулась из Монтурена. Даже если она уже была на пути домой, то не смогла бы отличить по звуку эту пилу от пары-тройки других, работающих в холмах. Я потянул за рукоятку стартера, пила зафыркала; я дернул снова, и она взвыла. Пила дрожала у меня в руках, словно пытаясь вырваться. Я потверже уперся ногами в землю. Кожа на спине и на животе мгновенно высохла и тут же снова покрылась потом. Пила оказалась на удивление легкой. А я всегда думал, что управляться с ней непросто, что это под силу только крепким взрослым мужчинам.

Я вслушивался в ее жужжание. Интересно, слы­шно ли его там, за толстыми стенами монастыря? Я вогнал цепь в столешницу дедова верстака и плавным движением разрезал ее надвое. При этом я низко, гортанно загудел, перекрывая вой пил у себя в голове.

Вечером за ужином я напрямик спросил мать:

— Почему мне в детстве нельзя было играть с Кейтлин?

Мать ела йогурт с вишней и едва не проглотила косточку. Но взяла себя в руки, улыбнулась и снова стала с аппетитом есть, широко расставив локти на столе. Вокруг ее тарелки валялись яблочные очистки и огрызки — остатки приятного ужина.

— С Кейтлин? — переспросила она, вскинув брови.

— С той американкой из Нью-Йорка, что гостит у сестры Беаты.

— А, Кейтлин! — улыбнулась мать, видимо, чувствуя, что ей не выкрутиться. — Дочь Рут?

— Да. Почему мне запрещалось с ней играть?

— С чего ты вдруг про нее вспомнил?

— Они вернулись, Кейтлин и ее мама. Опять проводят каникулы у сестры Беаты.

Рука матери, подносившая ложечку с йогуртом ко рту, зависла у подбородка. Улыбка сменилась полуразинутым — то ли для глотка, то ли от изумления — ртом.

— Они здесь? Сейчас? В монастыре?

— Да.

Я ждал ответа.

— Только твой дедушка умер, и вот… — пробормотала она, обращаясь скорее к самой себе, и закашлялась, как ребенок, притворяющийся больным. Потом опомнилась: — Разве тебе запрещалось играть с Кейт­лин? С трудом представляю такое. Может, дедушка боялся, что вы выбежите на дорогу?

Мать принялась убирать со стола, размашисто и деланно-энергично. Наверное, думала, что обвела меня вокруг пальца.

Она показала на мою голову:

— А тебе идет! В младших классах у тебя была похожая стрижка.

Я не дал ей сменить тему:

— Если верить Надин, между дедом и сестрой Беатой что-то произошло, потому они друг друга на дух не переносили.

Мать взяла кофейник и поставила было в раковину, но передумала. Вернулась к столу, налила себе чашку и поднесла кофейник к моему носу:

— Хочешь?

Я замахал руками; кофе я хотел, но эти уловки были мне неприятны.

— Ты не ответила, — не сдавался я.

— Да ну тебя, — беспечно отозвалась она. — Люди чего только не болтают! Слышат звон, да не знают, где он. Два человека не сошлись характерами, а окружающие давай выдумывать. Чушь! Между ними случилась одна ссора — из-за дерева, которое дедушка якобы не вправе был рубить. Ничего больше.

— И поэтому мне не разрешали играть с Кейт­лин?

Я еще не доел, но мать забрала у меня посуду.

— Лукас, послушай, Медоузы из тех людей, которые уверены, что жизнь к ним несправедлива. Они готовы плакаться в жилетку любому встречному-поперечному. Не понимают, что каждый несет свой крест.

На этом мать умолкла. Для нее разговор был закончен. Я настаивал, но она не поддавалась и переключилась на большую картонную коробку, которую привезла на такси. В коробке оказался бэушный телевизор — мать за гроши купила его у какого-то араба.

Безуспешно попытавшись настроить изображение, я принес из кузни самые маленькие отвертки, какие только смог найти, перетащил телевизор в комнату деда и отвинтил заднюю крышку. Не знаю, сколько я с ним провозился. Втыкал провода в разные разъемы, снова вынимал их, пробовал другие, потом подавал питание. Телевизор периодически издавал громкий треск и шипение, пару раз по экрану пошла рябь, и все же в конце концов изображение, пусть мигающее и нечеткое, появилось. Когда я стал завинчивать крышку, оказалось, что один из шурупов пропал, но я вышел из положения, выкрутив такой же из дедова ротатора. За окном сгустились сумерки, и, когда я зажег лампу над столом, вокруг зажужжали комары.

Мать, наверное, решила, что я заснул. Я услышал, как она подошла к телефону в коридоре и набрала номер. К разговору я не прислушивался. Изображение сделалось более четким, но звук так и не появился. Я пробовал все новые комбинации и сосредоточенно крутил ручки настройки. Пока из коридора не донеслось имя сестры Беаты.

— И как тебе это только в голову взбрело? Зачем ребенку это знать?

Голос матери дрожал — она пыталась сдержать крик.

— Нет, — сказала она после короткой паузы. — Он стал меня расспрашивать. Почему ему нельзя было играть с Кейтлин и все такое… Хорошо-хорошо, верю. Ты ничего ему не рассказала. Но дала повод задуматься. Думаешь, ему от этого будет польза? Оставь парня в покое, Надин. И моего отца заодно.

Я подошел к двери, нервно перекатывая между пальцами две отвертки. Молчание. Я было подумал, что разговор окончен, но мать заговорила снова, уже спокойнее:

— Хорошо, да… Понимаю, ты не знала, что мы ему ничего не рассказывали. Теперь вот знаешь… Мы не видели в этом смысла. К нему иногда приставали с расспросами, это да, но он был еще маленький и не понимал, о чем речь. А если что-то спрашивал — я что-то отвечала, и его это устраивало. Он чувствительный мальчик, Надин. Я тебе уже говорила, могла бы это учесть… Да-да, все так. По сути, ты ничего и не рассказала. Забудем об этом. Не так уж все и страшно…

У меня под ногами скрипнула половица. В комнате пахло дедовым матрасом. Мать передала привет матери Надин, попрощалась и повесила трубку.

Я уселся и уставился в экран. Двое мужчин в полосатых галстуках вели оживленную беседу. Настраивать звук я не стал. Машинально играя отвертками, я до глубокой ночи таращился на их безмолвный разговор.

ПОСРЕДИ НОЧИ я проснулся. Мне приснилось, что дед залез на письменный стол и, вытянув шею, пытается разглядеть что-то — что? — за окном. Лежал я лицом к окну и, когда открыл глаза, вынужден был хорошенько проморгаться, прежде чем понял, что в комнате никого нет. Я поднялся, подо­двинул к слуховому окну стол и залез на него, опираясь на хромой стул. Выглянул в окно, но увидел только черные силуэты деревьев в саду.

Наутро я проснулся поздно и не успел поговорить с матерью. Она спозаранку уехала в Монтурен, оставив мне тарелку блинов и записку. Хотя блины были накрыты тарелкой, над ними кружили несколько мух, слетевшихся на запах сиропа и растопленного масла. Я поставил блины в холодильник, выпил пару стаканов ледяного молока и вышел из дома.

Время близилось к полудню, солнце жарило вовсю. С четким планом в голове я направился прямиком в кузню. Я собирался заняться тем, о чем давно мечтал. Все складывалось как нельзя удачнее: погода стояла безветренная, матери дома не было. Я отпер кузню, вынул из ящика бензопилу, вынес ее на улицу и окинул взглядом дедов сад. Деревьев здесь было штук двадцать, и все старые и толстые, если не считать нескольких сосенок с краю, там, где сад граничил с дорогой, — они проросли здесь сами несколько лет назад.

— Надо от них избавиться, — все твердил дед прошлым летом. — Они заслоняют вид на долину и бросают тень на мои плодовые деревья.

От этих слов у меня по спине пробегали мурашки. Я десятки раз видел, как дед валит деревья, как медленно они падают, как верхушка выгибается, а по­том ударяется о землю и несколько раз подскакивает, словно противясь падению. Услышав знакомый треск, дед тут же отпрыгивал назад. Дерево еще не успевало коснуться земли, а он уже возвращался и быстро дотрагивался до ствола, чтобы почувствовать вибрацию. Затем оборачивался ко мне и улыбался. Впрочем, мне всегда казалось, что дедова улыбка на самом деле предназначена кому-то другому.

— И сделать это можешь ты, — сказал он тогда, — зимой, когда вернешься.

— А почему не сейчас? — спросил я.

— Потому что лето. Деревья лучше валить зимой.

Ну а осенью дед заболел, и я с ним уже не увиделся.

Я подошел к самой дальней сосне. Ее нижние ветви были гладкими и крепкими, а ствол — не толще ноги молодого слона. Я осмотрел его, чтобы понять, какая сторона ветвистей, как растут корни, какой угол дерево образует со склоном холма. Согнул ноги в коленях, как это делал дед. Втоптал подошвы ботинок поглубже в ковер из сосновых иголок и, почувствовав твердую почву под ногами, хорошенько уперся в нее.

Через миг над холмами разнесся надрывный вой бензопилы. Вокруг с криками взметнулись в небо птицы. Цепь сделала один оборот, соскочила и с треском порвалась. Мотор захлебнулся. Звенящая тишина.

Я выругался от испуга. Что ж, мне повезло: благодаря цепному тормозу рука осталась цела.

Положив пилу на землю, я уселся рядом и не вставал, пока сердце не перестало колотиться, а дыхание не восстановилось. Сосна высилась рядом, злорадно колыхаясь на легком ветерке.

Я отнес пилу обратно в кузню. Порванная цепь тащилась по земле. От злости я даже не стал прятать ее в ящик, а бросил на пол — куда-то между стремянкой и старым велосипедом.

Черт бы побрал это место, эти каникулы, эту жару! Мои друзья небось полеживают сейчас у бассейна, среди зелени, в окружении прохладных кафешек. Никогда, никогда больше не поеду отдыхать с матерью!

Бездумно, почти автоматически, я направился к монастырской стене и перелез через нее. Выжидать, пока путь будет свободен, я не стал — прошел по двору и мимо гусей, даже не глядя по сторонам. Меня трясло, я был как в горячке. Я двинулся прямиком к пруду и вошел в него не разуваясь.

Я заходил все глубже и глубже, пока не намочил шорты. Опустил руки в воду, заколебался, не лучше ли оставить часы на берегу, — и тут произошло такое, что я немедленно забыл о неудаче с пилой и едва не потерял равновесие на топком иле. В кустах раздался треск: сюда кто-то шел! Я заметался, но времени спрятаться не было. Пара секунд — и она уже стояла передо мной, там, где сухая, потрескавшаяся земля переходила во влажную грязь, над которой плясали мухи.

— Лукас! — воскликнула она, почти проглатывая «с» в конце, как в детстве.

Она не улыбалась, а серьезно смотрела на меня, и я даже засомневался, вправду ли это она меня окликнула таким радостным голосом.

— Привет, Кейтлин! — отозвался я, стоя по пояс в воде — такой холодной, что мне захотелось пи´сать.

Я попытался выбраться. Вода всколыхнулась и потемнела. Шорты прилипли к телу, ноги стали черными от грязи.

— Я услышала шум в саду и подумала…

На ней опять была соломенная шляпа с необычной, почти прозрачной на свету лентой.

— Жарища, — сконфуженно сказал я и встал перед ней, заслоняя руками низ живота, как футболист перед штрафным ударом. — Нужно было как-то освежиться.

— Знала бы она! — и Кейтлин кивнула на монастырь.

Теперь она улыбалась, и это меня успокоило.

— Я стараюсь не шуметь, — ответил я. — Она и не заметит.

— А ты изменился! — по тому, как она выговаривала «л» и «р», было понятно, что английский для нее привычнее. — Я не сразу тебя узнала.

Кейтлин приблизилась на шаг. Она была выше меня. Только сейчас я заметил, что за ней следом пришел один из котов — настоящий тигр с тонким, гладким хвостом.

— Я приняла тебя за девочку. У одной моей подружки в Нью-Йорке точно такая же стрижка.

— Угу… — пробормотал я, смутившись.

Я ступил на траву, собираясь уйти из запретного сада, выжал подол футболки и сделал пару шагов назад, не поворачиваясь к ней спиной.

Кейтлин последовала за мной.

— Твой дедушка…

Я не дал ей договорить:

— Да.

— Мне очень жаль, — с чувством сказала она.

До меня не сразу дошло, что это соболезнование.

Быстрым движением она подхватила кота под брюхо и подняла его. Пару секунд кот повисел у нее на руке как меховая муфта, но потом изо­гнулся, готовый сбежать.

— Надолго приехала? — спросил я, чтобы сменить тему.

— Тсс, — сказала она коту, прижимая его к себе локтем. — Я тренироваться приехала.

— Тренироваться?

— Танцевать. В Нью-Йорке я готовилась поступать в балетную школу, но все сорвалось из-за травмы. Теперь придется ждать год. — Она показала на забинтованную щиколотку. — Я здесь с мамой.

— Да, я слышал.

— Твоя мама тоже тут?

— Да.

Я глядел то на кота, то на ее лицо. В ней было что-то необычное. Она не потела. Жара, похоже, ей не докучала. Она была какая-то воздушная, словно зной не давил на нее, а приподымал. Казалось, она беспрерывно в движении и не может иначе. А еще у нее были янтарные глаза и светлая кожа.

— Помнишь, как мы раньше играли вместе? — спросила она. — А хомяка помнишь?

Конечно, я помнил. Когда мой хомяк сбежал из клетки, дед написал сестре Беате учтивое письмо с просьбой не выпускать кошек на улицу, пока хомяк не найдется. Кейтлин принесла ответ, из него следовало, что кошек слишком много и они слишком дикие, чтобы держать их взаперти. Хомяка я больше не увидел.

Давняя история. Если бы не Кейтлин, я бы и не вспомнил о ней.

— Нам запрещали играть вместе, — почти шепотом добавила она. — Но больше играть было не с кем, так что мы не слушались и прятались в подвалах.

Точно: в подвалах стояла прохлада. Туда не заглядывала сестра Беата. Вспомнив о монахине, я занервничал и двинулся в сторону гусей. Кейтлин с котом дружно повернули головы, следя за мной взглядом.

— Погоди, — сказала она. — Есть другой путь.

Она пошла впереди, показывая дорогу. Шагала она быстро и решительно, словно знала каждый камень в этом саду и не споткнулась бы даже в темноте. Протиснувшись между двумя тесно растущими рододендронами, она вывела меня в часть сада, где я еще не бывал. Я с удивлением понял, что мы недалеко от стены и что с этого пригорка видна дорога, отделявшая монастырь от дедова дома.

— Эти гуси сводят меня с ума, — сказала Кейтлин, когда мы добрались до стены. — Сестра Беата продолжает их разводить. Говорит, гусей здесь держали всегда, и так будет и впредь.

За нами, где-то у дедова дома, загудела машина. Я попытался вспомнить, не предупреждала ли мать насчет гостей.

— Конечно, это все связано с войной, — добавила Кейтлин. — И, как понимаешь, с твоим дедом. Мама предлагала зажарить их на Рождество.

— С моим дедом? — переспросил я.

Из-за поворота вывернул автомобиль. Он ехал довольно быстро, и я не успел разглядеть водителя. Сзади сидели двое мужчин. Незнакомые, судя по профилю — арабы.

— Ну да, — сказала Кейтлин. — Гуси заменяли сторожевых псов — дешево и сердито. — Она встала на цыпочки. — Смотри: и не подумаешь, но мы у пруда!

Она с треском раздвинула ветки густого кустарника, и перед нами действительно заблестела вода.

— Можем даже снова выйти к нему этим путем, — добавила она, прокладывая дорогу сквозь заросли.

Я оглянулся на холм, где стоял дедов дом, и, не увидев ничего особенного, последовал за ней.

ЧЕРЕЗ ЧАС с лишним я двинулся домой, хлюпая ботинками. У забора меня окликнул полицейский:

— Молодой человек!

Я узнал его: он приходил к нам зимой, когда умер дед. Мне запомнилась его неестественная походка, как будто в прошлой жизни он был актером или танцором. Из-за жары он был в обычной рубашке, но в темных форменных брюках и фуражке.

— Ты не запер дверь.

По ноге у меня сползла капля воды. Земля под ногами дышала жаром, следы кроссовок высыхали мгновенно.

— Ну… Я на пару минут выходил.

— Нынче и пара минут — время, — спокойно возразил полицейский, развернулся и пошел вокруг дома.

— А почему ты весь мокрый?

Я понял это как приглашение последовать за ним.

— Под поливалку попал, — соврал я, идя следом.

— Вода стоячая, — сказал он, принюхиваясь. — По запаху чую.

За домом оказался второй полицейский. Он сидел на корточках, но при нашем появлении поднялся, кивнул мне и обратился к напарнику:

— Все то же.

— Как под копирку, а?

— Именно.

В окне кухни я видел мать. Прислонившись к раковине, она беседовала с еще одним человеком в форме.

— Много они унесли? — спросил я полицейских.

Темноволосый, тот, что встретил меня у забора, прочистил горло. Воротничок его рубашки посерел от впитавшегося за день пота.

— Фритюрницу, — ответил он, сдерживая улыбку. — Прямо с маслом внутри. Надеюсь, они притормаживали на поворотах.

— И тостер, — добавил второй.

— Фритюрницу? — повторил я тупо.

Мать повернулась к окну, заметила меня и вышла во двор.

— Они хватают все, что можно продать, — объяснил темноволосый. — А потом играют в магазин у себя в Сёркль-Менье. Если хорошенько поискать, можно выкупить свое добро обратно.

Через его плечо я увидел, что мать идет к нам. Отлогая тропинка была усеяна камнями, и мать ступала осторожно, стараясь ставить ноги так, чтобы не пораниться об острые края. Еще издали, не отрывая взгляда от земли, она заговорила со мной:

— Ты не запер дверь.

В руке мать держала пачку сигарет, а подойдя к нам, предложила их полицейским.

— Ты не поверишь, они и телевизор забрали! — сказала она, нашаривая в кармане зажигалку.

Я открыл было рот, но в замешательстве выдавил из себя лишь «А?». Мать махнула головой в сторону кузни, не поднимая рук, словно в такую жару и вытянуть палец было непосильно.

— Там они тоже побывали, — безучастно сообщила она.

В кузне хранились ценные вещи: велосипеды, газонокосилка, раздвижная лестница. Их было сложнее унести, но проще сбыть.

— В кузне? — переспросил я.

По спине у меня скатилась теплая капля. Велосипеды были на замке. Лестницу дед подвесил на стену с помощью мудреной системы скользящих крюков, и быстро снять ее оттуда можно было только зная, как это работает. Бензопила обычно лежала под запором.

— Они распилили верстак, — добавила мать.

Я направился к кузне, пытаясь идти спокойно. Вышло не очень: на полпути я не выдержал и побежал. Поскольку кузня стояла на невысоком холме, я взбирался по склону как в замедленной съемке. От запаха растущей у двери полыни засвербело в носу, глаза заслезились. Поэтому я не сразу заметил, что цепь на месте, а вот бензопила пропала.

— Они опробовали пилу прямо не отходя от кассы, — сказала мать, поравнявшись со мной. — Ее уже полгода не смазывали. Неудивительно, что она сломалась.

Я подобрал цепь с пола. Полицейские сгрудились вокруг.

— Дверь не взломана, — заметил один.

— Такой шум должно быть слышно по всей округе, — сказал второй.

— Они наглеют с каждым днем, — заключил третий.

Мать обхватила себя руками, словно пытаясь согреться. Ее футболка сзади вылезла из джинсов. Она обошла кузню, внимательно осматривая все: ржавые стремена, облезшую хоккейную клюшку, полупустые банки со скипидаром, льняным маслом и закрепителем. К разговору она не прислушивалась. Отодвигала ногой какие-то штуки, заглядывала в ящики, освещала темные углы зажигалкой. Наконец она приподняла брезент, закрывавший часть полок, взяла в руки какой-то крупный предмет, осмотрела его и незаметно засунула под кусок картона.

После этого мать вернулась к нам и повела полицейских в дом — писать заявление о краже.

Я прошел в глубь кузни и отодвинул картон. Под ним лежал тяжелый и острый садовый секач — дед когда-то одним махом срезал им нижние ветки деревьев.

С ТЕХ ПОР в нашем доме поселился страх.

— Каникулы здесь уже никогда не будут прежними, — то и дело повторяла мать.

В магазинах было не протолкнуться, на каждом углу болтались попрошайки, повсюду пропадали сумки, велосипеды и детские коляски. В кухонном ящике у самой двери лежал дедов секач.

— Пригодится, если кто полезет, — объяснила мать.

Пару раз я замечал, как она стоит на краю сада и смотрит в сторону монастыря.

— Что там? — спросил я однажды напрямик.

Мать покраснела и смешалась.

— Так, любопытствую. Интересно, как там Рут поживает. Раньше она приезжала сюда каждое лето, а в последние годы перестала. Постарела, поди, как и я.

Я снова встретил Кейтлин — случайно, в нашем саду, когда, вооружившись ручной пилой и топором, пытался спилить сосну. Стояло раннее утро. Кейтлин в беговых кроссовках трусила вдоль дороги между монастырем и садом и не видела меня. Она бежала ритмично, с прямой спиной, в шортах и майке, и я видел, как напрягаются ее мышцы при подъеме по склону. На вершине холма, в нескольких метрах от меня, она замедлила темп. Бег перешел в быструю ходьбу, и наконец она остановилась, согнувшись и упершись руками в колени. Я был так близко, что слышал ее дыхание.

— Ты меня напугал, — сказала она, когда я сдвинулся с места.

Похоже, она почти не вспотела. Ее волосы были небрежно собраны резинкой в хвост, на шее золотилась тонкая цепочка.

Кейтлин подошла поближе. Я стоял всего в метре от нее, но склон был слишком крутым. Она явно была взволнована. Сперва я подумал, что от испуга, но, отдышавшись, она сказала:

— Я видела лань! — и махнула рукой в сторону леса. — Красивую, взрослую. Она вдруг вышла мне навстречу и даже ничуть не испугалась!

Я улыбнулся и кивнул. Здешние леса считались заповедными, и мне часто попадались дикие звери. Но волнение Кейтлин было понятно — в Нью-Йорке такого не увидишь.

Кейтлин взглянула на мои руки.

— Что ты делаешь?

Она все еще тяжело дышала.

— Валю дерево.

— Зачем?

Ее голос изменился. Возбуждение сменилось воз­мущением. Что тоже неудивительно для жительницы Нью-Йорка.

— Затем, что оно портит вид. Мы его не сажали. Оно само себя посадило.

— Дерево выросло, — сказала она, показывая на ветки. — На это у него ушли, — она перевела дыхание, — годы…

Я примирительно зацокал языком, как делаю, когда мать заводится по пустякам.

— Всего несколько лет. Это сосна. Сосны растут быстро. И она высасывает всю воду в саду. От этого страдают кусты и цветы, — я показал на клумбы.

Кейтлин поджала губы, словно отказываясь обсуждать это.

— А помнишь, когда мы были маленькие, — сказала она вдруг без перехода, — нам иногда попадались следы копыт у пруда? Звери ночью пробирались в сад через дыру в стене, а к утру исчезали.

Такого я не помнил, но кивнул, и Кейтлин довольно улыбнулась.

Покрутив в руках топор, я бросил его на землю, поднял валявшуюся в траве лучковую пилу и приложил лезвие к зарубке, которую только что сделал. Опустившись на одно колено, я принялся двигать пилу взад-вперед. Как ни странно, Кейтлин не побежала дальше, но осталась смотреть. Мне это было приятно и в то же время действовало на нервы, ведь получалось у меня, конечно, не ахти. Чтобы бойко управляться с пилой, нужна порядочная сила. И даже когда я ухватился за ручку двумя руками, заставить пилу двигаться плавно не получалось. Да и слишком жарко было для такой работы. Но я продолжал пилить, притворяясь, что мне все нипочем.

Кейтлин переминалась с ноги на ногу — явно хотела что-то сказать или спросить. Но заговорила она только когда я бросил пилить и со вздохом опустился на второе колено.

— А что ты собираешься с ним сделать, когда повалишь?

— Просто уберу.

— У меня есть идея.

— Да?

— У сестры Беаты почти не осталось дров. На всю зиму не хватит. Она говорит — обойдется, но я-то знаю — этого мало.

— Вот как… — протянул я.

Ее дыхание почти выровнялось. Ноги посерели от пыли. Чем дольше она стояла, тем чаще из-под волос у нее стекали капли пота и ползли по лицу.

— Раньше ей не приходилось об этом заботиться. Она топила дровами твоего деда.

— Моего деда?! — взвился я.

Она рассмеялась — видно, от выражения моего лица. Тем летом мне не раз доводилось слышать этот смех — зовущий и одновременно захлопывающий многие двери. И всегда Кейтлин смотрела как бы поверх меня. Так смеются не развеселившись, а услышав злобную шутку.

— Да. У них был на этот счет молчаливый уговор. Он складывал дрова там, у стены.

Кейтлин показала на то место, где я обычно перелезал через монастырскую стену. Ну да, дрова я там видал. В детстве я карабкался на них, чтобы перемахнуть через ограду.

— Отдашь мне эту сосну? — спросила Кейтлин.

Я быстро соображал, как ответить. Распилить это дерево на дрова без бензопилы невозможно. Но прежде чем я успел возразить, Кейтлин добавила:

— А может, еще и ту заодно, если будешь ее валить. — Она показала на вторую сосну, повыше, которая росла на краю сада у дороги, в опасной близости от проезжающих машин. — Ненавижу холод… Рождест­венские каникулы лучше проводить в Нью-Йорке.

Я пообещал подумать, прикидывая, как выполнить ее просьбу. Однако в отсутствие бензопилы все варианты были нереальными.

— Ладно, — сказал я вопреки голосу разума. — Сделаем. Что-нибудь придумаю.

— Good2! — засмеялась она.

Попрыгав на месте, Кейтлин перешла на бег. Помахала мне и продолжила пробежку. Я смотрел ей вслед, не до конца сознавая, что пообещал и зачем. Топор оттягивал мне руки. На пальцах пузырились мозоли.

Тем утром я видел ее еще дважды. Она переоделась и широкими шагами спускалась вниз по склону. С распущенными волосами и в разлетающейся юбке она напоминала цаплю, которая, приземляясь, переносит свой вес назад, чтобы притормозить. Думаю, Кейтлин оба раза видела меня, но ни разу не помахала в знак приветствия. Она лишь откидывала волосы со лба и смотрела перед собой. Я провожал ее глазами, даже когда она уже давно исчезла из виду, и представлял, что она вернулась сюда на Рождество и с поднятым воротником и в теплой шапке осторожно спускается по запорошенному первым снегом холму. Я прямо кожей чувствовал холод. На ногах у Кейтлин сапоги с меховой опушкой, она бледней обычного, а на губах блестит бальзам от мороза…

— Что разулыбался? — внезапно раздался голос матери.

Ее приближения я не слышал. Она пришла сообщить, что отправляется в Монтурен. К багажнику дедова велосипеда мать привязала три картины, тщательно упакованные в пузырчатую пленку и газеты.

— Хочу их продать, — объяснила она. — Турис­там. Может, заработаем немного.

На матери были большие черные очки, я видел их впервые. Ее голые плечи покраснели после двух дней на солнце.

— Заодно куплю засов для кухонной двери, — добавила она, вынимая из сумочки кошелек и тут же пряча его.

— Мам?

Она взглянула на меня. Мокрый от пота, я держал в руках первые поленья, наколотые для Кейтлин. Мои кроссовки были покрыты опилками.

— Что ты делаешь? — спросила мать.

Ее сумочка свисала в руке так низко, что почти тащилась по земле.

— Мам, почему дед рубил дрова для сестры Беаты?

— Дрова для сестры Беаты? — повторила она. — Кто тебе сказал такую чушь?

— Кейтлин. Он складывал их у стены. А сестра брала сколько нужно.

Мать перевесила сумочку через голову.

— Хм… Уж мне бы о таком наверняка было известно.

Она занесла ногу над педалью, но остановилась.

— Кейтлин? — переспросила с сомнением. — Дочь Рут? Ты что, ее видел?

Я кивнул.

— И где, говоришь, он складывал дрова?

— Вон там, где стена пониже. Сестре Беате только и оставалось, что перегнуться.

Мать взглянула туда, куда я показал, и рассмеялась:

— Точно, помню. Он иногда складывал там дрова. Говорил, на время. Неужто он и впрямь?..

Мать двумя руками ухватилась за руль велосипеда. Ее рот был приоткрыт, словно из него вот-вот вылетит удивленный возглас. Она сняла очки и посмотрела на меня, щурясь от яркого солнца. Потом снова надела их, все еще качая головой, и сказала, с нажимом на каждом слоге:

— И-ди-от!

Она не трогалась с места, словно не в силах прийти в себя от изумления. С веток у нас над головами шумно взлетела пара ворон. Между нами висела такая тишина, что слышно было, как хлопают их крылья. В конце концов мать перекинула ногу через раму, вывела велосипед на ухабистую садовую дорожку и поехала в город, неуверенно вихляя и выставляя коленки, как девчонка.

— Невероятно! — снова воскликнула она и исчезла за домом.

Через несколько секунд я увидел, как она съезжает с холма, крепко зажав скрипящие тормоза. Доехав до низкого места у стены, она чуть снизила скорость, но тут же вновь закрутила педали.

Мне удалось повалить и вторую, более крупную сосну. Крутое чувство — когда ствол, посопротивля­в­шись, наконец поддается и пушистая верхушка медленно валится на землю. Но распилить дерево на дрова — на это сил у меня уже не хватило.

Я пошел в дом выпить стакан газировки и, проходя мимо дедова дровяного сарая, придумал новый план. В сарае оставалось еще немного дров. Я доверху загрузил ими стоявшую у сарая деревянную тачку, осторожно, огибая ямы, вытолкал ее на дорогу и покатил к воротам монастыря.

Сестра Беата, должно быть, заметила меня издалека. Не успел я дойти и до середины подъездной аллеи, как она уже выскочила во двор — гораздо быстрее, чем можно было ожидать в ее возрасте. В мышиного цвета облачении и ортопедических ботинках, с любопытной гримасой на лице, она была похожа на маленькую крысу.

Кажется, она так удивилась, что потеряла дар речи, и я, к счастью, успел спокойно сказать:

— Я привез вам дров из запасов деда.

Последний раз так близко я видел монахиню на Рождество. На лоб ей спадала седая прядь — единственное доказательство того, что под чепцом действительно скрываются волосы. Края чепца колыхались на теплом ветру.

Отреагировала она совсем не так, как я ожидал.

— Это не твое дерево! — вскричала она. Подбородок ее дрожал, руки она неловко растопырила, словно у нее горели подмышки. — У тебя не было никакого права его рубить! Оно росло на общей дороге. А дрова твои мне не нужны!

— Зря ты это сделал, — сказала Кейтлин, когда я через полчаса отыскал ее у пруда. Она стояла в воде по щиколотку и, говоря, заходила все глубже и глубже. — Конечно, она не примет дрова. И из рук твоего деда не приняла бы. Он ведь никогда не приносил ей дрова. Она находила их — чувствуешь разницу?

— Я всего лишь хотел помочь.

Реакция монашки меня все-таки сильно задела.

— Знаю.

— И дело даже не в дровах. Она взвилась из-за того, что я срубил то дерево. А мозгов, чтобы заметить — дрова-то не сосновые, — у нее не хватает.

Кейтлин медленно повернулась ко мне, чуть разведя руки для равновесия. Вокруг ее лица вилась мошкара.

— Она просто разозлилась. Понимаешь, эта сос­на ее как бы охраняла. Она стояла между ней и домом твоего деда. Теперь ее нет, и сестре Беате слишком хорошо вас видно.

— Да у нее крыша поехала! — рявкнул я и, услышав собственный голос, быстро обернулся на монастырь. Все было спокойно.

Кейтлин уже зашла в пруд по колено. Она нагнулась и пару раз провела кончиками пальцев по воде, словно расчесывая ее.

— Сестра Беата мне как бабушка, — сухо сказала она. — Она столько для нас сделала. Так что мы на многое закрываем глаза.

По ее тону я понял, что тема закрыта.

Кейтлин снова двинулась вперед, будто меня уже нет рядом, и внезапно со вскриком рухнула лицом в воду. Взметнулись брызги. Мощным баттерфляем она за несколько секунд достигла противоположного берега и, фыркая и откашливаясь, выбралась на сушу, оставив на мелководье след из черных облачков ила.

Я решил, что она про меня забыла, но ошибся. Не оборачиваясь, она крикнула:

— Ты дров-то наруби! А уж я наплету ей, что раздобыла их в другом месте.

К ВЕЧЕРУ мать вернулась. Нагрудный карман ее платья был набит долларовыми банкнотами. К багажнику вместо картин была привязана корзина с бутылкой шампанского, жареным кроликом в вакуумной упаковке и кексом. Я завидел мать издалека, из-за крутого подъема она шла пешком, и по походке было ясно, что настроение у нее хорошее.

— Американец! — принялась рассказывать она. — Картины ему безумно понравились. Решил, что возьмет все три, еще до того, как я назвала цену. Ну я и подумала: была не была! Представляешь, он даже не торговался! Теперь мне не терпится их с толком потратить…

Она переоделась в другое платье, еще короче и цветастей. Показала мне доллары. Мы пересчитали их вслух за столом на террасе и принялись мечтать, что хотели бы купить. Радостное оживление не сходило с лица матери, пока мимо медленно не проехала машина.

— Черт подери! — воскликнула она, провожая ее глазами.

Я не понял, что привело ее в смятение. Машину эту я раньше не видел. Гостей мы вроде бы не ждали. Водитель, видно, ехал в Лоран-ан-Гатин, как и многие по этой дороге.

— Что такое?

— А если они это увидят? Только стемнеет — и они тут как тут! Куда же спрятать деньги?

— Ты о чем?

— Арабы! Лезут буквально в каждый дом! В нижнем городе от них спасенья нет. Даже белье с веревки снимают! — почти шепотом объяснила мать.

Она прикрыла деньги обеими руками и вновь оглянулась на дорогу.

— Мама! — раздраженно сказал я.

— А что если они заявятся, когда мы дома? Вдруг у них ножи?

Она схватила деньги и побежала внутрь, поджав плечи, словно ожидая, что вот-вот пойдет дождь. На пороге она захихикала и помахала рукой.

— Эй, давай не отставай, а не то придет бабай! — пропела она и скрылась в доме.

Позже вечером я решил над ней подшутить. Спустился вниз в пижаме, натянул на голову балаклаву деда и взял фонарь, висевший над кухонной дверью. Час стоял довольно поздний, около одиннадцати, но на кухне было неожиданно светло от луны. Я широко распахнул дверь, погремел стульями и стал ждать.

Через пару секунд она уже стояла в свете фонаря, в длинной футболке и с секачом в руке. Я тут же рассмеялся, чтобы ее успокоить. Меня позабавило, что она забрала секач с собой в спальню. Хотя вообще-то мне стало не по себе: босая, с распущенными волосами, мать выглядела совсем беззащитной.

— Эй, давай не отставай, а не то придет бабай! — рассмеялся я. Думал, она облегченно выдохнет.

Но мать все не могла успокоиться. Ее то и дело била дрожь. Бледная как мел, она была попросту не в себе, и я просидел с ней далеко за полночь, занимая разговором. Поначалу болтали о всяком-разном, потом перешли на деда.

— Это все дом, — она показала на стены гостиной.

Чтобы не приманивать комаров, я зажег только торшер и настольную лампу с абажуром, они давали приглушенный свет. За окнами дул сухой ветер, а деревянные ставни открывались и закрывались, словно в нерешительности. Скрип петель отчего-то напоминал крики ночных птиц.

— Он изменился.

— Что значит изменился?

— Он нас больше не защищает.

— Можно установить сигнализацию.

— Нет, — сказала она, потирая плечо. — Это не поможет.

Ее глаз я не видел — торшер стоял у нее за спиной. Ко мне были обращены две черные впадины. Мать слегка наклонила голову, словно прислушиваясь к звукам, доносившимся из кухни и со второго этажа.

— Я здесь выросла, понимаешь? Этот дом полон воспоминаний.

— Но ведь так было всегда? — спросил я беззабот­ным тоном.

Налил третий стакан ликера из желтой бутылочки деда и вложил стакан ей в руки. Я был готов на что угодно, лишь бы загладить вину за свою дурацкую шутку.

— В этом году все иначе, — сказала она. — Совсем иначе.

— Из-за того, что деда больше нет?

— Из-за россказней. Из-за того, что люди болта­ют… из-за всяких сплетен. Здесь много чего произошло, Лукас. Ты и не догадываешься. Все уже в прошлом, только недоумки об этом вспоминают. Но теперь, после его смерти, все началось по новой.

— И все-таки почему мне нельзя об этом знать?

— О чем?

— Обо всем. О том, что произошло. Никто мне ничего не объясняет.

— Да я бы тебе рассказала — все от начала до конца… если бы сама знала наверняка. Но версии не сходятся. Я всегда верила словам твоего деда, а остальное считала слухами.

— Расскажи мне его версию.

Мать на несколько секунд зажмурила глаза, словно пытаясь подавить приступ мигрени.

— Пожалуйста! — настаивал я.

— Не могу.

— Почему?

— Я запуталась.

— Из-за того, что я тебя напугал?

— Из-за дров.

— Дров?

— Которые он оставлял у стены. Для сестры Беаты. Это непонятно. Это полностью меняет дело.

Она налила себе ликеру доверху, медленно и сосредоточенно, но под конец рука у нее дрогнула. Желтая, как моча, жидкость протекла между пальцами и закапала на пол.

— Ей не хватало дров на зиму.

— Знаю, — сказала мать, откинув голову.

Она размяла занемевшие ноги и снова скрес­тила их. Двигалась она неуверенно. Я отодвинул бутылку подальше, но она заметила это и забрала ее себе.

— Или он таким образом перед ней извинялся? — спросила мать, высоко вздернувброви.

В ее взгляде было что-то театральное. Она сделала пару глотков, прочистила горло, словно готовясь начать рассказ. И начала — только не тот, которого я ждал. Повторила давно мне известное — как она росла здесь, в этом доме, вдвоем с отцом, как все в городе знали ее. И как время от времени ее останавливали на улице, чтобы рассказать истории, которых она напрочь не понимала.

Не надо было ее перебивать, знаю, но я не сдержался:

— Истории про деда и сестру Беату?

Что было тому виной — мои слова или прос­то-напросто ликер, попавший не в то горло? Так или иначе, материны глаза наполнились слезами. Я не стал ее утешать — я с изумлением рассматривал эту женщину, которая на моей памяти не пролила ни слезинки. Мать казалась мне человеком веселым и оптимистичным, порой до легкомыслия: ее напрягали проблемы и печали окружающих. Когда атмосфера накалялась, она принималась дарить цветы, которые выращивала в маленьких глиняных горшочках на террасе. Обсуждать сложности ей и в голову не приходило, хорошенько выплакаться — тем более.

Не в силах найти подходящие слова, я показал на полную луну и заметил, что здесь она кажется намного больше, чем у нас в городе. И с опозданием понял, что машу рукой, в которой все еще зажата балаклава. Но мать не обратила на это внимания. Краем глаза я видел, что она старается скрыть слезы. Наверное, думала, что в полумраке их не видно, хотя как раз в темноте, при скупом свете, отбрасываемом лампами и луной, они блестели ярче.

— Я с ней сегодня разговаривал, — сказал я, надеясь увести разговор в другую сторону — от прошлого к настоящему, к этой комнате, этому лету и долларам у нее в сумочке.

— Правда?

— Точнее, говорила она, я слушал. Она взъярилась из-за той сосны, что я повалил.

— Этого следовало ожидать, — загадочно ответила мать. — Я сегодня еще думала тебя предупредить, но после той истории с дровами у стены решила, что, наверное, чересчур осторожничаю.

Она встала, пошла на кухню, высморкалась, одну за другой распахнула и снова со стуком захлопнула дверцы кухонных шкафчиков и вскоре вернулась с плошкой арахиса в руках.

— О чем это мы? — спросила она. — Я забыла.

— Мы говорили про деда и сестру Беату, — напомнил я.

— А, ну да. Про деда и сестру Беату.

Однако больше мать не проронила ни слова. Она молча сжевала орехи, а потом объявила, что устала. Я сказал, что могу переехать обратно в гостевую спальню, но она неожиданно ответила, что в этом нет нужды. Тряхнула волосами, одернула на плечах футболку и стала подниматься по лестнице — на удивление быстро.

Я пошел следом — проводить ее до спальни, но она резко остановилась и выразительно пожелала мне спокойной ночи. От матери разило сигаретами и ликером, во взгляде читались разом возбуждение и усталость, будто она только что вернулась с шумной вечеринки. Она преградила мне дорогу и чуть ли не силком затолкала в дедову спальню. Это меня озадачило, но я слишком устал, чтобы удивляться.

Я закрыл за собой дверь, растянулся на кровати и выключил свет, потянув за витой шнур у изголовья. Стояла полная луна, и в спальне было светлее обыкновенного. Играя со шнуром, я ждал, когда за тонкой стеной, отделявшей гостевую спальню от моей, наступит тишина. Но не дождался. За стеной что-то гремело и шуршало, и по скрипу половиц было ясно, что мать ходит по комнате.

Вдобавок мне не спалось. Слишком много всего произошло за день, чтобы можно было просто лечь и уснуть. Я закрывал глаза, но веки дрожали, как в детстве, когда я притворялся перед матерью спящим. Ноги я как-то неловко подтянул к животу, но и после перемены положения они отказывались спокойно лежать. Снизу все время доносился противный скрип ставень. Занавески на слуховом окне не было, и комнату заливал лунный свет. Он бил мне в глаза, и даже зажмурившись, я продолжал его видеть. На ум пришли рассказы о людях, завороженных лунным лучом, и я позволил ему себя заворожить. Выскользнув из постели, я пододвинул письменный стол под окошко, открыл раму, ухватился за край и вытянул себя наверх.

Впервые в жизни я оказался на крыше дедова дома. Я ступил на черную черепицу и не испытал и намека на головокружение. Казалось, если я поскользнусь, то легко смогу ухватиться за луну. В ее мягком свечении пустота, зияющая рядом, представлялась совершенно безопасной. От черепицы исходило тепло, и я воображал, будто карабкаюсь по спине гигантского добродушного зверя. Опираясь на руки, я подобрался к окну гостевой спальни с такой ловкостью, словно всю жизнь только и делал, что лазил по крышам. Ветер дул мне в спину, раздувая футболку, и от этого я казался себе еще невесомей. Волосы лезли в глаза, и я остановился, чтобы смахнуть их с лица.

Комната матери напоминала передержанный снимок. Яркие цвета ее покрывала и футболки, полоски на обоях резали глаза. Мать ходила по комнате. К окну она не поворачивалась, и мне были видны только ее спина и затылок, но по ее движениям я понял, что она что-то сортирует. На полу стопками лежали бумаги — документы, газетные вырезки, фотографии, письма. Мать вынимала их из картонных коробок, стоявших у кровати, внимательно изучала и клала в нужную стопку. В руке она держала зажженную сигарету и время от времени затягивалась, стряхивая пепел в кулечек из фольги. Откуда взялись эти коробки — неизвестно, я видел их впервые. Я попытался что-то прочесть, но не смог разобрать даже самых крупных газетных заголовков.

Немного поколебавшись, я решил рискнуть и высунуть голову подальше. Я переоценил свои силы, но понял это, лишь когда левая нога потеряла опору. К счастью, правая крепко упиралась в водосточный желоб, и мне удалось удержать равновесие, перенеся тяжесть на другое бедро. Хотя сре­агировал я быстро, мать услышала шум. Она испуганно выпрямилась и внимательно прислушалась, прижав руки к груди. Я притих и затаился, вцепившись онемевшими пальцами в черепицу. Ветер тем временем все злее трепал мою футболку. Мать же неуверенно оглядывалась, вслушивалась и вздрагивала от каждого скрипа кухонных ставень.

Только когда она опять погрузилась в разбор бумаг, я пополз к себе. Я просунул ноги в слуховое окошко и, нащупав под собой деревянную столешницу, вдруг заметил, какой вид открывается отсюда на монастырский сад. («Разве он не прекрасен, наш сад? — воскликнула Кейтлин, когда мы сидели у пруда. — Ты только посмотри на те три плакучие березы. Вон какие вымахали! А сестра Беата помнит, как когда-то сажала их в землю одной рукой».) После того как я срубил сосну, в листве образовался просвет, и через него был ясно виден двор монастыря.

На веранде в мягком свете лампы сидели Кейт­лин с матерью. Кейтлин примостилась бочком на каменной скамейке под плющом, который, так и не добравшись до крыши монастыря, серпантином свисал со стены. Похоже, она что-то сортировала, точно как мать у себя в спальне: раскладывала и перекладывала, то и дело откидываясь назад, чтобы оценить результат. При этом она опиралась на руку, отставляя ее назад, как хрупкую птичью лапку. Она снова и снова что-то перекладывала и любовалась своей работой, а я все смотрел, не понимая, чем она занимается.

Рядом стояла Рут, ее мать, и рассматривала какой-то круглый предмет, лежавший на скамье. Я узнал ее по слегка сутулой спине («Будешь горбатым!» — грозила мне в детстве мать, когда я сутулился). Плохая осанка придавала Рут нечто мужское, что не вязалось с легкими узкими туфлями, выглядывавшими из-под ее джинсов. Она кивнула Кейтлин. Казалось, они обсуждали что-то, на что указывала Рут. Вокруг, свернувшись клубочком, спали кошки. На подоконнике кухонного окна мерцали, как звезды, три чайные свечки.

Рут то и дело исчезала из светового круга лампы. Она отходила к пруду, поверхность которого ясно блестела в лунном свете, и возвращалась с пучками чего-то длинного, похожего на голые ветви, — может, тростника? Кошки порой приподнимали голову, следя за ее передвижениями, и снова погружались в сон. Я пытался понять, зачем она туда ходит и что делает, но было слишком темно.

Чувствуя себя глубоко одиноким, я повалился на кровать.

Я понятия не имел, что лежало в коробках матери и чем Кейтлин с Рут в такой час занимались в саду. Объединяло их то, что все они дождались темноты, наступления ночи — словно специально, чтобы избавиться от меня.

В конце концов я заснул. Мне снилось, что я приехал сюда на поезде после рождественских экзаменов и, войдя в кузню, обнаружил на старом диване побелевших от холода мать и Кейтлин. Рыдая, они бросились мне на шею, не в силах вымолвить ни слова, но я понял, что они боятся зайти в дом.

Тогда, во сне, я принял два важных решения: во-первых, матери необходим сигнальный пистолет, а во-вторых, мне надо раздобыть новую бензопилу.

РАНО УТРОМ я как бы невзначай и без стука зашел в спальню матери. Она лежала и читала газету.

— Я в Монтурен, ненадолго, — сказал я.

— Купи чего-нибудь на ужин, — отозвалась мать.

От коробок и вырезок в комнате не осталось и следа.

Я спустился на кухню, наполнил водой из-под крана пластиковую бутылку и, прихватив ее с собой, отправился по пастушьей тропе в город.

Порог оружейного магазина я переступал впервые. Я изо всех сил старался скрыть свою робость и направился прямиком к витринным шкафам, попутно кивнув продавцу, как старому знакомцу. Под мышкой я нес одну из картин деда — собирался продать ее на рынке. Чтобы освободить руки, я опустил ее на пол, прислонив к ножке шкафа. Слева у прилавка стояли двое парней — судя по всему, постоянные клиенты: они говорили о том, как подорожали патроны в последние месяцы. Хоть я и старался не смотреть на них, но заметил, как оба одновременно повернулись в мою сторону, умолкли и, не обменявшись ни взглядом, ни словом, улыбнулись мне. Я стал почти вплотную к витринам с товаром и продолжал следить за ними через отражение в стекле. Они вернулись к своему разговору, но поглядывали на меня. Это ужасно действовало мне на нервы. Вдобавок, разглядывая оружие в витринах, я осознал, что револьвер и пистолет — разные вещи, хотя всегда считал, что это одно и то же.

— …Уж лучше водяной пистолетик, — шмыгнув носом, сказал один из парней — тот, что пониже ростом.

Я сдвинул стекло, схватил первый попавшийся револьвер, переложил его из левой руки в правую и крутанул барабан, как это делают в кино. Револьвер оказался предсказуемо тяжелым. Выглядел я, должно быть, нелепо: паренек в баскетбольных кроссовках держит в руке оружие, явно не зная ни как его заряжать, ни как с ним обращаться.

Продавец по-отечески заботливо спросил, что мне нужно.

— Сигнальный пистолет, — хрипло ответил я.

Никто из присутствующих и бровью не повел. Но когда я извиняющимся тоном добавил: «Для матери», — все трое заулыбались.

Продавец жестом подозвал меня к запертым шкафам сбоку у стены. Отперев один, он стал показывать мне вещи, о существовании которых я и не догадывался. Он говорил о шумовых патронах и автоматической зарядке. Пока он объяснял разницу между пятью-шестью имеющимися моделями, их характеристики и относительные преимущества, я поглядывал на ценники. Ясно: все стоит дороже, чем я ожидал. Я бочком отошел от продавца, пообещав, что подумаю. В углу, где стояли те двое, вновь стало тихо. Они опять посмотрели на меня — с досадой, оттого что пришлось прервать разговор, но и с интересом.

— Вот и моя мать так же, — сказал тот, что повыше и постарше меня лет на десять.

Обращался он ко мне, и мне пришлось ответить ему взглядом.

В магазине было темновато. Лучи солнца проникали в помещение только через стеклянную входную дверь, и дальше середины уже требовалось дополнительное освещение. На потолке вразброс тускло мигали люминесцентные лампы. Разглядеть толком лицо говорившего я не мог. Он был светловолос, с мягкими чертами лица, в ярко-синем пиджаке от Армани с отвернутыми лацканами и отутюженной голубой рубашке.

— Боится одна на улицу выходить. Шестьдесят три года. Сил еще хоть отбавляй. Но окружи ее пятеро-шестеро — и что она сможет? Это же волчья стая. Отдаст все до последнего. Другого выхода нет.

Другие двое кивнули, хотя обращался он явно ко мне.

— Достаточно одной такой встречи. Один-един­ственный раз — и от страха уже не избавишься. Причем страшит ее не столько то, что произошло, — черт с ними, с деньгами, — сколько то, что могло произойти. То, что снится ей по ночам.

Теперь он стоял ближе, и я увидел его глаза — синие-синие, весело смотрящие на меня. От него пахло туалетной водой и мылом. Друг его кивал так энергично, что казалось, у него вот-вот оторвется голова. Надо ответить, подумал я, но парень продолжал:

— Она никогда не чувствует себя в безопасности. А вот лежи у нее в сумочке маленький пистолетик — другое дело. На крайний случай. Не настоящий, а так, чтобы как следует нагнать на них страху. О таких вещах обязаны заботиться сыновья. Сын, который защищает свою мать, — вот это мне по душе.

Продавец слушал его, положив руки на прилавок. От лениво крутящегося над головой вентилятора его шевелюра время от времени вставала дыбом.

— Сколько тебе лет? — поинтересовался светловолосый.

— Семнадцать, — соврал я.

Он кинул быстрый взгляд на товарища. Тот просиял; он казался непоседливее светловолосого, был ниже и одет поплоше.

— Слыхал? — обратился к нему светловолосый. — Семнадцать! Совсем еще юнец, а уже такое чувство ответственности!

Продавец чиркнул золотым кольцом по стек­лянной крышке прилавка. Светловолосый немедленно повернулся к нему:

— Да ладно тебе, Рене, мы не станем придираться, правда?

Продавец быстро отвел взгляд и помотал головой. Он пригладил волосы, но едва отвел руку, как они вздыбились снова.

— Нельзя, Бенуа, понимаешь? — сказал он. — Продам несовершеннолетнему — мне конец.

— Ну это же не оружие, Рене! Это средство защиты! Да еще и для его матери.

— А она сама это средство защиты купить не может?

— Рене, я думал, мы решили не придираться!

Восклицание повисло в воздухе как вопрос.

— Ну ладно… — в конце концов пробормотал продавец. — Будем надеяться, я не влипну в историю. На вид-то парню и семнадцати не дашь.

— Очень даже дашь, — спокойно возразил Бенуа. — Он просто выглядит моложе из-за прически. Но ты приглядись к нему хорошенько. — В мою сторону повернулись три головы. — Представь его с обычной короткой стрижкой. Что ты теперь скажешь?

Продавец сверлил меня взглядом.

— Точно же, — убежденно сказал Бенуа, — семнадцатилетний парень.

Он подошел ко мне и кивнул на пистолеты, что показывал продавец:

— Дорого, да?

— Слишком дорого, — сознался я.

— А у тебя сколько с собой? — спросил темноволосый, все это время молчавший.

— Недостаточно.

— Недостаточно, Алекс, — бросил Бенуа ему через плечо.

— Ах вот как! — отозвался Алекс, снова шмыгнув носом.

Вентилятор над прилавком только попискивал, ничуть не облегчая духоту, туманом висевшую в магазине. Ноги увязали в ковролине, в воздухе пахло топленым жиром. Я хотел только одного — поскорей отсюда убраться. И уже пошел к двери, но тут Бенуа сказал:

— Бедняжка!

Из вежливости я замедлил шаг, потому что он опять обратился ко мне:

— Я про твою мать. Они ей угрожали?

— Нет, — торопливо ответил я. Вспомнил вчера­шний вечер и почувствовал, как во мне, словно пузырь, раздувается горечь. — Они залезают к нам, только когда никого нет дома. И в кузню забрались. Бензопилу унесли.

Он сжал кулаки и стиснул челюсти.

— Я бы их… — подал голос Алекс, чтобы его поддержать. — И какой ты хочешь купить?

— Надо с матерью посоветоваться, — ответил я.

— Может, взглянешь и на другие? — предложил он. — Настоящие?

Продавец беспокойно заерзал.

— Он только взглянет! — повернувшись к нему, с нажимом сказал Бенуа.

Я покачал головой: в этом нет нужды. Подхватил картину, вполголоса попрощался и пошел к двери.

— Погоди, — сказал Бенуа, — Алекс тебе откроет.

Услышав свое имя, Алекс выпрямился, прошел мимо Бенуа, который шепнул ему пару слов, и провел меня до стеклянной двери магазина.

— Это картина? — спросил он, когда я уже стоял на тротуаре.

— Да.

— Ты художник?

Он попытался что-то разглядеть сквозь разрывы в упаковке. Стеклянная дверь бесшумно закрылась за нами.

— Нет. Мой дед был художник.

— Серьезно? Известный?

— Его звали Феликс Стокс, — сказал я, и он разинул рот.

— Феликс? Ты внук Феликса?

Его реакция меня удивила. Дед писал небольшие пейзажи — ничего выдающегося. А Алекс не по­хо­дил на человека, тратящего деньги на живопись. Он снова открыл дверь магазина, просунул голову внутрь и крикнул:

— Он внук Феликса Стокса!

Бенуа вышел на улицу, и я снял упаковку:

— А я и не знал, что Феликс писал картины! — удивился он.

Здесь, на солнце, я заметил, что его волосы отсвечивают рыжиной. Подстрижен он был довольно коротко, но не так коротко, как Алекс, у которого под ежиком просвечивал череп.

— Оказывается, он был разносторонне талантлив, — сказал Бенуа. — Твой дед был человечище. Его облили грязью, но для нас он всегда будет примером и вдохновителем!

Они оба стояли передо мной, слегка нагнувшись, словно собираясь пожать мне руку. Наверное, ждали, что я расправлю плечи и скажу что-нибудь пафосное про деда. Но я ведь не имел ни малейшего понятия, о чем они говорят, и потому смутился, отвернулся и стал заикаться.

Видимо, они посчитали, что мне стыдно; Алекс легонько толкнул меня и сказал:

— Эй, да ты ведь не из тех, а?

Он сделал жест, смысла которого я не понял.

— Каких тех? — по-цыплячьи пискнул я.

— Тех, что притворяются, будто прошлого не существует? Что все позабыто?

К счастью, Бенуа, явно более тонкий, заметил мое смущение и пришел на помощь:

— Да конечно же нет, Алекс, парень просто осторожничает. Не знает, с кем имеет дело, и прикидывается дурачком. И разве можно его винить? Представь, сколько издевательств ему пришлось вытерпеть, когда он называл свое имя!

Я кивнул, не зная, с чем соглашаюсь.

— Могу тебя успокоить, — продолжил он. — Мы разделяем те же идеалы, что и твой дед. И хотим действовать как он — в интересах страны. Именно у таких людей, как он, мы учимся верности закону и чести. Так что помни: в случае чего ты всегда можешь обратиться к нам за помощью. Помогу, чем смогу.

Тем летом мы с Бенуа встречались еще много раз. Свой пижонский синий пиджак от Армани он больше не носил — наверное, даже ему было слишком жарко, но когда я вспоминаю Бенуа, то всегда вижу его в том пиджаке. Он очень шел к его глазам, ярко-синим, как пламя спиртовки.

ИЗ ОРУЖЕЙНОГО магазина я отправился на центральную площадь, где на террасах кафе сидели туристы. Распаковал картину и уселся с ней на землю. Мимо проходили люди — группками и по­одиночке. Заметив картину, они окидывали ее взглядом, интересовались ценой и двигались дальше.

— Красиво! — сказала одна женщина с фотоаппаратом.

— Спасибо, — я с трудом шевелил губами.

Жара, казалось, исходила не от солнца, а от брусчатки мостовой. Тень, в которой я сидел, все съеживалась и съеживалась, и я перемещался все ближе к домам. В конце концов я оказался на пороге небольшой двери, ведущей в ресторанную кухню. Дверь была приоткрыта, и пахло жареным мясом. Со скуки я заглянул внутрь. На кухне работало человек семь, все арабы, за исключением шеф-повара, явно француза. Заметив меня, он захлопнул дверь.

Неужели я назначил слишком высокую цену? С каждым часом я злился все больше. Пересчитывал раз за разом деньги — все мои сбережения плюс несколько долларовых банкнот из тех, что вчера заработала мать; этого не хватало.

Пока я сосредоточенно считал, рядом остановилась стильная пожилая дама в брюках. В руках она держала зонтик от солнца.

— Сам написал? — спросила она с певучим акцентом.

— Да.

Вопрос вселял надежду. Но и она повернулась и двинулась дальше.

Около четырех я вновь запаковал картину. Карабкаться вверх по пастушьей тропе с нею под мышкой было нереально, и я пошел обычной дорогой.

Поначалу мне еще попадались люди. Мимо проезжали машины, во дворах вопили играющие дети. Но чем дальше в холмы я заходил, тем тише становилось вокруг. Между камнями кладбищенской ограды, напуганные моим шагами, юркали ящерицы. Обочина дороги заросла вьюнком. На колючей проволоке вокруг пастбищ пощелкивали электрические разряды.

Там, где луга сменялись каменистым лунным пейзажем, резко уходившим вверх по склону холма, на котором стоял монастырь, мне встретилась фермерша, тяпкой вырубавшая чертополох.

— Опять на каникулы приехал? — спросила она.

Я опустил картину на землю и ответил:

— Я работу ищу.

Она засмеялась.

Мы были знакомы: я не раз ходил к ней за яйцами. Она была моложе матери, но они учились в одной школе для девочек, только в разных классах.

— Работу? — повторила она. — У тебя же каникулы.

— Мне нужны деньги.

— Здесь работы не осталось, — она воткнула тяпку в землю, подняв облачко пыли. — Все места заняты. Нелегалами. Они много не просят, а спины у них крепкие. Если где еще и есть работа, так это в магазинах, за прилавком.

Она было отвернулась от меня, но я еще не закончил.

— А вы моего деда хорошо знали? — спросил я напрямик, не в силах придумать более дипломатичный способ ее разговорить.

Она выпрямилась и оперлась на ручку тяпки.

— Да, конечно. Мы были соседи. Какая печальная смерть — вот так, посреди зимы, в холода.

— А вы давно его знали?

Я ожидал в ней какой-то перемены — что она тут же примется рубить чертополох или начнет вешать мне лапшу на уши. Но она дружелюбно посмотрела на меня и улыбнулась.

— Всю жизнь, — только и ответила она.

Метров через пятьсот мне встретилась Кейтлин. Я думал, что она просто поздоровается со мной и пойдет своей дорогой. Но она замедлила шаг.

— Это его?

— Да, это дед написал.

— Покажи?

Я снял уже надорванную в нескольких местах упаковку. Кейтлин уставилась на картину.

— Очень типично для него, — сказала она. — Весь этот свет.

Я попытался взглянуть на картину свежим взглядом. Сто раз ее видел: пейзаж как пейзаж, ничего особенного. И другие работы деда были очень похожи на эту.

— Ты что, не видишь? — воззрилась на меня Кейтлин. — Похоже на передержанный снимок. Видишь эту белую краску поверху?

— Да, — глуповато кивнул я.

Кейтлин умолкла, но изумленно разглядывала меня, словно встретила впервые.

— У тебя такой удивленный вид! Послушай, ты и вправду ничего не знаешь!..

Эти слова ошеломили меня: я ведь сперва подумал, что она говорит о живописи.

— Да… то есть нет, — промямлил я, не в силах придумать ничего лучше.

Кейтлин повернулась и пошла.

— Я за газировкой, — бросила она. — Вернусь — покажу тебе монастырские подвалы. Тогда поймешь, о чем я.

Я снова обернул картину в бумагу — точнее, в то, что от нее осталось.

— Есть более короткий путь с холма, — крикнул я вслед Кейтлин. — По пастушьей тропе.

— Знаю, — отозвалась она и скрылась из виду.

Я поднимался дальше. В висках пульсировала кровь. Голова горела, как вспыхнувший факел.

Я прождал Кейтлин несколько часов, но так и не дождался — и сообразил, что она, должно быть, вернулась домой по пастушьей тропе.

К концу дня, собравшись с духом, я отправился в монастырский сад. Пробираясь туда, я нервничал сильнее обычного. Очень уж не хотелось наткнуться на сестру Беату, и я то и дело нырял в кусты, чтобы прислушаться. Монастырь был окутан странной тишиной. Где искать Кейтлин, я не знал.

По наитию я направился к северной стороне монастыря, к тому крылу, где была трапезная. Проходя мимо маленького кладбища с белыми крестами, я вдруг понял, чем занимались вчера вечером Кейт­лин и Рут: на пяти крестах висели венки из растущего у пруда тростника. Сплетены они были искусно и украшены побегами плюща. Непонятно, как им удалось размягчить тростник для плетения. Но я не стал терять время и заходить на неогороженное кладбище, чтобы рассмотреть венки поближе. Я подкрался к окну, где в прошлый раз подсматривал за танцем Кейтлин, и убедился, что интуиция меня не подвела: Кейтлин танцевала. Хотя мне не терпелось увидеть подвалы, я устроился у стены и приник к щели в ставнях.

На этот раз она танцевала по-другому — легче и не так мудрено. Она вращалась и взмывала в воздух, в полете быстро скрещивая и разводя ноги, как ножницы. А главное, на этот раз звучал магнитофон: фортепьянная музыка — летняя, легкая, как пенящееся пиво. На Кейтлин была белая блуз­ка с длинными, схваченными у запястья рукавами, а поверх — небрежно надетый черный сарафан. Словно школьница в знак протеста криво напялила форму. Вокруг нее играли с залетевшими снаружи соломинками кошки.

Я засмотрелся на эту картину и оказался совершенно не готов к внезапной перемене — сначала в музыке, которая обрушилась, как башня, и зазвучала низко, глубоко, зловеще, а потом и в танце: Кейтлин упала. По-настоящему. Она упала и продолжала падать снова и снова. Каждый раз она поднималась, в точности повторяя рисунок своего падения и пренебрегая силой тяжести, будто была прикреплена резинкой к потолку. Это было похоже на отскакивающий от пола мяч. Казалось, я снова и снова прокручиваю какой-то странный видеоролик.

Это было неуютное зрелище: танец явно причинял Кейтлин боль. Репетиция затягивалась. Даже поверх музыки слышно было, что Кейтлин сли­ш­ком громко и тяжело дышит. Поднималась она все медленнее и натужнее. В конце концов она осталась лежать, растянувшись на полу кляксой.

Я вскочил, подошел к высокому двустворчатому окну и распахнул ставни.

— Лукас! — воскликнула Кейтлин.

Мягко, как кошка, она поднялась, подошла к магнитофону и выкрутила громкость в ноль. Она провела рукой по волосам, и по ее мечтательному взгляду я понял, что вернул ее к реальности, о которой она на время забыла.

— Что ты делаешь? — оторопело спросил я.

Не меньше падения меня напугало то, что она могла вот так спокойно встать и подойти к магнитофону.

— Танцую, — ответила она.

— Разве это танец? Мне показалось, тебе плохо.

— Так и есть.

— Я думал, ты уже не встанешь, так тебе больно.

— Да нет, мне не больно. Я ничего не могу с собой поделать: когда я танцую собственную хореографию, меня всегда тянет к земле. Чтобы танцевать, я должна падать.

— Когда ты в прошлый раз сказала, что танцуешь, я думал, ты балерина. Балетные туфли, пачка и тому подобные штуки.

— Я не балерина. Я танцую.

— Модерн?

— Называй как хочешь. Начинала я и правда с классики — «Лебединое озеро» и всякое такое. Стоптала гору пуантов. Теперь пытаюсь делать что-то свое.

— Здесь? В трапезной?

— Здесь идеальный пол. Ясень, половицы на половицах, никакого бетона внизу. Он амортизирует, это важно, чтобы кости не переломать. Мне нельзя рисковать — нога еще не восстановилась.

— А что случилось?

— Я танцевала с одной нью-йоркской труппой. На публику. Сделала простое плие и почувствовала острую боль в щиколотке. Хлопок, будто пробка вылетела из бутылки. Я дотанцевала — и уже за кулисами увидела, что нога раздулась вдвое. Из-за этой гадской травмы я не смогла в этом году поступать.

Ее волосы были мокрыми от пота. Пекло в трапезной стояло невыносимое. Заметив, что мне тоже нехорошо от жары, Кейтлин выглянула в коридор проверить, нет ли поблизости сестры Беаты.

— Я обещала показать тебе подвалы, — сказала она. — Там сейчас прохладно.

Подвалы оказались просторными и сухими, высокие окна были разбиты местами и ужасно грязны: можно было лишь догадываться, что проблески зелени за стеклом — это растущая у стен трава. Хоть свет сюда и попадал, передвигаться было сложно: на каждом шагу я натыкался на мебель, какие-то коробки, стопки газет… В памяти всплывали смутные картины, но я ничего толком не узнавал; знакомыми казались лишь прохладный запах влажной земли и затхлый воздух.

Я надеялся, что Кейтлин будет показывать мне подвалы один за другим, не спеша, даст время привыкнуть к полутьме. Но она, похоже, торопилась. Открывала одну дверь за другой, включала свет там, где было проведено электричество, и шагала вперед, не дожидаясь меня. Мне не позволялось ни задавать вопросы («Тихо ты! Над нами кухня — сестра Беата услышит!»), ни к чему-либо прикасаться («От нее ничто не ускользает, даже отпечатки пальцев в пыли»).

Кейтлин двигалась быстро, и по тому, как уверенно она подходила к выключателям и дверям, было ясно, что она здесь не впервые. Я шел за ней по пятам; вместе мы походили на парочку грызунов, вынюхивающих пищу.

Мы добрались до самого дальнего подвала с лестницей в сад, который был немного выше остальных, и вдруг рядом раздался какой-то звук. Я подскочил от неожиданности; что-то резко взмыло вверх и тут же рухнуло вниз. От испуга я неловко шагнул в сторону, зацепился ногой за стремянку и натолкнулся на Кейтлин плечом. Это было все равно что стукнуться о стену или о ствол дерева: она даже не шелохнулась.

— Что это? — прохрипел я.

Из-за листа фанеры, из которого была выпилена пара кусков, слышались неровные судорожные звуки. Совсем близко. Я восстановил равновесие, но не двигался с места, боясь наступить на что-то мягкое и теплое и раздавить его.

— Голубь, — ответила Кейтлин.

И тут же рядом, подняв облако пыли, мельк­нули серые крылья и широкий хвост. Птица была жемчужно-серая, крупная и старая, с грязными перь­ями. Взлететь бедняга не мог: его лапки запутались в промасленном кухонном полотенце.

— Он здесь уже четыре дня, — сказала Кейтлин. — Я пыталась его поймать, чтобы выпустить, но не смогла.

— Как он сюда попал?

— Не знаю. Я случайно его нашла. Наверное, влетел в форточку.

Кейтлин велела мне встать у лестницы, ведущей в сад. Я подчинился, еще не до конца оправившись от испуга. Она захлопала в ладоши, чтобы погнать напуганную птицу в мою сторону.

— Приземлится — хватай его.

Чтобы не спугнуть птицу, я одними губами прошептал «о’кей».

Кейтлин щелкнула пальцами. Голубь испуганно взвился в воздух и приземлился в полутора метрах от меня. Сделал он это грациозно, словно дама в вечернем платье, но теперь я заметил, что стоит он нетвердо: вероятно, мечась по подвалу, переломал свои красные, тонкие, как веточки, лапки. Его горло быстро пульсировало, на глаза время от времени опускалась серая пленка. Бедняга так очумело глядел, что я испугался, как бы он не бросился клевать меня в шею или в глаза.

— Чего же ты ждешь? — прошептала Кейтлин.

Я сделал обманное движение. Голубь взвился, метнулся от меня прочь, натыкаясь на все подряд, и спрятался за стеллажом.

Кейтлин громко вздохнула. Она подождала несколько секунд и снова приблизилась к голубю.

— Ну поди же сюда, — позвала она, словно разговаривая с одной из своих кошек. — Мы снимем с тебя полотенце.

Мы сделали еще несколько попыток. Стало только хуже. Голубь совсем обезумел от страха, он бился о стены и врезался головой во все, что попадалось на пути.

— Мы хотим тебе помочь! — певуче уговаривала Кейтлин, но птица панически била крыльями от одного звука наших голосов.

И хотя Кейтлин этого и не говорила, я почувствовал по ее тону, что в неудаче она винит меня.

За стеной вдруг раздались шаги.

— Кейтлин? — позвал кто-то.

Это сестра Беата прибежала на шум.

Кейтлин махнула в сторону лестницы, приказывая мне убраться отсюда через сад.

— А что мой дед? — прошептал я. — При чем здесь он?

— Ни при чем! — отрезала она.

Монахиня приближалась. Я поднялся по ступенькам и остановился в нерешительности.

— Ни при чем, говорю тебе. Иди уже!

Я взялся за ручку двери. Зимние дожди прибили к порогу гравий и листья. Упираясь одной рукой в косяк, я рванул ручку на себя. Дверь со скрежетом поддалась.

Вечерний зной окутал меня, словно мех. Трава и земля приходили в себя от жгучего солнца. Пока я стоял, давая глазам привыкнуть к свету, я начал догадываться, что произошло. Она хотела испытать меня, и я не прошел испытания.

Я пересек сад и побрел домой. Дурацкая нере­шительность! Ведь я легко мог схватить голубя. В детстве у меня всегда жили хомяки, потом кролики, и взять в руки дрожащее живое существо было привычным делом.

Но другое не давало мне покоя: меня использовали. Кейтлин заманила меня в подвал обещанием рассказать про деда, но это была лишь уловка. На самом деле ей нужно было, чтобы я помог ей поймать птицу. От этого подозрения я заершился. Такое ощущение, что Кейтлин — часть всеобщего заговора, так же как все остальные — Алекс и Бенуа, фермерша с тяпкой и Надин, мать и сестра Беата…

Я прошел по всему дому и распахнул все двери, одну за другой. Ничего, кроме пыльных комнат, я не обнаружил. Перед глазами у меня по-прежнему метался голубь.

НАУТРО я проснулся с большими планами: залезть в дедовы шкафы, обшарить все ящики и обыскать весь дом снизу доверху. Я был уверен, что сам смогу разузнать про деда все, что только можно. Главным ключом к этому знанию были коробки под материной кроватью. Я лежал в постели и ждал, когда из ее спальни донесутся какие-нибудь звуки. Было слышно, как она копается в шкафу, двигает стул и наконец открывает дверь.

Мать медленно спускалась по лестнице, будто боясь оступиться, — видимо, только проснулась и пошла на кухню варить кофе. Но едва я выглянул в коридор, как снова услышал ее шаги: она возвращалась, на этот раз побыстрее. Я мигом нырнул обратно к себе. Мать зашла в свою спальню, но дверь за собой не закрыла. Через пару минут я опять услышал, как она спускается по лестнице, шаркая по­дошвами, как будто ослепла и нащупывает ступени ногами. Дверь кухни громко захлопнулась — знакомый звук, за которым обычно следовали шаги по дорожке, посыпанной гравием. Мать вышла в сад. Меж кустов тут и там мелькала ее красная блузка.

Коробок под кроватью не было. Я перерыл ее платяной шкаф и комод с постельным бельем. Полез в стенные шкафы в коридоре, где всегда хранились коробки и чемоданы с зимней одеждой, но и здесь было на удивление пусто. Я обыскал чердак (ничего, если не считать ковра из высохшей луковой шелухи), подвал и гостиную. Должно быть, я что-то упустил: ну не могли же коробки, которые я видел собственными глазами, бесследно исчезнуть? Прошло ведь немногим больше суток. Может, они прямо у меня под носом?

Я вернулся к себе и заглянул под кровать и в шкафы. Кроме картин и вязаных свитеров, там ничего не оказалось.

Ладно, сдаюсь. Я повалился на кровать, уставился в потолок и попытался придумать, чем бы заполнить день. И тут снаружи послышался шум заводящегося мотора. Обрадовавшись хоть какому-то развитию событий, я пододвинул письменный стол под слуховое окошко, чтобы посмотреть, кто это.

Передо мной был монастырский сад. Теперь, когда солнце стояло у меня за спиной, он казался еще ближе, так что я отпрянул от окна и притворился, что сосредоточенно чем-то занимаюсь — проверяю петли или смахиваю мусор с рамы. Вместо того чтобы глядеть наружу, я пристально рассматривал собственные ладони и поэтому не мог сразу определить, кто сидит за рулем. Краем глаза я разглядел старый приземистый четырехдверный автомобиль, каких много здесь, в холмах, — скорее всего, «мерседес» или «ситроен». Мотор заурчал, машина нерешительно тронулась с места и двинулась осторожно, как лодка по воде. Она скользила так медленно и бесшумно, что слышно было, как под колесами потрескивают веточки. Резко вывернув со двора и нырнув под каменные ворота, машина выехала на дорогу.

Передо мной мелькнул профиль водителя. Это была Кейтлин. Но ведь ей нет еще и восемнадцати! От такой дерзости у меня перехватило дыхание.

Чуть позже я позвонил Арно — своему лучшему другу. И хотя Арно вечно пребывал в меланхолии, но, когда я перед отъездом в негодовании рассказал ему, что мать сдала нашу квартиру на все лето, он крикнул, высунувшись из окна отходящего автобуса, что кровь из носу приедет в гости.

Трубку подняла его мать.

— Ехать в такую даль? Ничего про это не знаю. Не думаю, что он к тебе собирается. Он бы мне сказал.

— Но он же обещал!

— Ну ты же знаешь Арно…

Вообще-то не так уж хорошо я его знал. Познакомились мы случайно, на вечеринке, куда я пришел с приятелями. Арно сидел сам по себе и слушал музыку в наушниках. Я завел с ним разговор. Как ни странно, говорил он по большей части о двух оперных спектаклях — «Отелло» и «Богеме», на которых побывал на той неделе, и говорил воодушевленно, как музыкальный обозреватель на радио. Чтобы поддержать беседу, я ответил перечнем названий, которые помнил из прошлогодних обязательных уроков музыки. Я был уверен, что Арно пропустил все мимо ушей, но, когда мы встретились вновь, оказалось, что он запомнил каждое слово.

— Тебе тоже здесь скучно? — спросил он на той вечеринке.

С тех пор мы всюду ходили вместе.

Затем я позвонил Фредерику. Фред, как звали его друзья, был ударником в группе, сколоченной его братьями, и безнадежным оболтусом в школе. Если бы не помощь одноклассников, он завалил бы все предметы до единого.

Фред, похоже, обрадовался моему звонку.

— Ну что, круто там, в холмах? — спросил он.

— Да не особо.

— Слушай, — ответил он серьезным тоном на вопрос, когда приедет, — я обещал, знаю. Но я тут отцу плешь проел, и он наконец дал мне денег на «Ямаху». Теперь придется отработать.

— А я тут с девчонкой познакомился, — сообщил я. — Ты бы ее оценил. Она машину водит, тайком от матери.

— Возьми ее с собой, когда вернешься, — ответил Фред.

Он добавил еще что-то о наших общих друзьях, неопределенно пообещал ненадолго приехать, но мне было уже неинтересно. Я пожелал ему удачи и повесил трубку.

Последним я набрал Мумуша. Он тоже не мог приехать: после трехнедельной осады ему удалось очаровать предмет его страсти — Сабрину.

— Я не могу с ней так поступить, — сказал он. — Она уже без меня жить не может.

Он многозначительно гоготнул, я тоже загоготал в знак поддержки и ответил, что понимаю его.

Может, из-за этих телефонных разговоров, но мне внезапно захотелось искупаться. Сперва я наполнил ванну до середины, хорошенько намылил и ополоснул прохладной водой волосы, плечи и подмышки, а потом снова открыл кран. Ванна набралась до самых краев, и нельзя было пошевелиться, не расплескав воду. Я лежал долго, едва не впитав в себя всю воду сквозь кожу, и думал. Время от времени я нырял. Под водой были слышны лишь гудение водопроводных труб, шуршание моей спины по эмали ванны да еще мое дыхание — оно заглушало сердцебиение. Воздух из легких я выпускал очень медленно. Из-под воды ванная казалась большим аквариумом, в нем плавали окно, перерезанное солнечными лучами, дверь и душевая занавеска в голубых цветочках.

Я думал: и вовсе мне не нужно это знать. Хочется им посекретничать — ради бога. Не буду больше задавать вопросы про деда, рыться в шкафах и читать дедовы бумаги. Мне стало невыносимо тоск­ливо, как никогда прежде. И не потому, что нечем было заняться, — просто из меня вытекло всякое желание что-то делать. Странно, ведь только вчера я нашел в себе силы пойти в оружейный магазин и вести разговоры с продавцом. Еще невероятнее то, что я спустился с холма в город с этой дурацкой картиной под мышкой и целых четыре часа промаялся с ней на раскаленной площади. Ну что ж, теперь я до конца лета носа не высуну из дома. А может быть, и из ванной. Даже если на город сбросят бомбу.Ничему и никому не удастся стронуть меня с места.

Вдруг передо мной возник полицейский.

— Ой, прошу прощения! — воскликнул он.

Я тут же сел. Вода перелилась через край, смыв по пути пластмассовую мыльницу; та брякнулась на пол.

— Прошу прощения! — повторил полицейский, явно смутившись. Он попятился назад, открыл дверь и наполовину скрылся за ней, все время оправдываясь: — Я услышал твой голос, позвал, но ты не ответил. Я забеспокоился.

Мне пришлось слегка нагнуться, чтобы его разглядеть: в глазах и ушах еще было полно воды, а перед носом болталась цветастая занавеска. Это был тот самый полицейский с походкой Фреда Астера, что встретил меня у калитки пару дней назад. Из-под его фуражки с обеих сторон торчало по ви­хру, что придавало ему комичный вид.

— А в свете недавних событий…

Он закрыл за собой дверь, сказав, что подождет внизу.

Я оделся, толком не вытершись. Полицейский стоял внизу, у приоткрытой кухонной двери, прислонившись боком к ящику, в котором мать хранила секач. Он снова принялся оправдываться: дверь была не заперта. Я опять, как тогда, оставил ее открытой.

— Я думал, мать в саду. И я не запираюсь на ключ, когда принимаю ванну, — объяснил я.

— Это совершенно нормально, — ответил полицейский. — Но если взглянуть на дело с моей колокольни…

Мы поняли друг друга. Я предложил ему стакан чая со льдом и ломтиком лимона. Он пришел поговорить с матерью, но, раз уж она куда-то запропастилась, согласился сообщить новость мне: полиция напала на след воров. Небольшой склад, полный самых разных вещей, наверняка краденых. Раскрывать подробности он не имеет права. Не помню ли я марки и модели нашей фритюрницы, тостера и двух телевизоров?

— А бензопилы там не нашлось? — поинтересовался я.

Он не знал. Вещей было много, и составить опись еще не успели. В разговоре он несколько раз повторил, что обычно не вторгается в чужие дома. Его явно мучила совесть, и я угостил его еще одним стаканом чая и попросил рассказать о работе.

— С тех пор как сюда хлынули туристы и сезонные работники, город уже не тот, что раньше, — вздохнул он. — Где состоятельные отдыхающие, там и дешевая рабочая сила. И наоборот.

Фуражку он снял и положил на стол. Вихры поникли и теперь закрывали уши.

— Поначалу проблемы возникали только в центре, — рассказывал он, крутя в руках стакан, — а теперь расползлись по всему городу. Когда в одном месте взять уже нечего, они делают вылазки в соседние районы. Даже в деревушках, где жителей не больше сотни, а остальные дома сдаются туристам, они по ночам просто взламывают двери. Знают, что внутри пусто: когда дом занят, у входа стоит машина. Ну и выносят все подчистую. Сначала отвозят на склад, а потом вывозят из страны. Весь Аравийский полуостров готовит в наших кастрюлях. И хоть бы раз кто что увидел или услышал! В округе-то никого не осталось. Вот тут у вас, по эту сторону холма, — он широко повел рукой, — сколько человек живет?

Солнечный свет четкими полосами падал на плиты пола. Я быстренько подсчитал.

— Пятеро.

И сам впечатлился.

— Пятеро! — театрально повторил он.

Я встрепенулся. Мне послышалось, будто по чердаку кто-то ходит. Загудел холодильник, на стол приземлилась синеватая муха. Внезапно, как при вспышке молнии, я вспомнил и понял позавчерашний сон.

— Пятеро, — сказал я снова и прихлопнул муху. — Четыре женщины и я.

Записки мать не оставила, и ее велосипед все еще стоял у кузни, так что далеко она уйти не могла. Я обошел дом. Из-за деревьев поднимался столб дыма. Я двинулся в ту сторону. От запаха гари у меня проснулся аппетит — захотелось вафель на завтрак.

Мать развела костер на валунах в дальнем углу сада. Чтобы добраться до нее, пришлось продраться сквозь кусты ежевики. В огне потрескивали сырые сучья, и мать не слышала моего приближения. Она стояла у огня, оперевшись на кочергу. Волосы ее были собраны резинкой в хвостик, выбивавшиеся пряди она машинально заправляла за уши. Поверх футболки и шорт она набросила дедов пыльник, а для защиты от шипов влезла в резиновые сапоги. В таком виде она напоминала погруженного в свои фантазии ребенка, который замер посреди игры, пытаясь вспомнить, во что играл.

— Что ты делаешь? — спросил я.

Она вздрогнула и обернулась. Лицо у нее было слегка опухшее. Щеки блестели от огня.

— Мусор жгу, — на миг задумавшись, ответила она. — В доме слишком много хлама.

— К нам приходил полицейский.

— Полицейский?

— Тебя искал.

— Зачем?

— Чтобы составить список украденного. Они напали на след.

— А, эти пропавшие вещи! Не стоило ради них меня беспокоить.

Она сунула кочергу в огонь, оттуда сразу же взвился столб пепла. От жара и усталости вены у нее на руках пугающе вздулись.

Я вернулся в дом, открыл пачку сахарных вафель и медленно съел все до последней.

Когда через полчаса мать наконец вошла в кухню, с черными разводами на руках и с пропыленными ногами, ничего объяснять она не стала. Сказала только, что собирается в город, и попросила навесить на боковую дверь тяжелый засов, который купила вчера. И уехала, не сказав, когда вернется, и не поинтересовавшись моими планами на день. Она не предложила вместе поужинать или чем-нибудь заняться. Она ушла, как человек, не видящий смысла возвращаться.

Охваченный какой-то смутной яростью, я отправился в город — не по пастушьей тропе, а по дороге, потому что опять нес под мышкой картину и по опыту знал, как трудно спускаться с ней с утеса. На этот раз я твердо намеревался ее продать — мне нужны были деньги для сигнального пистолета. Слабое эхо шагов отскакивало от каменных склонов и парапетов. Перед уходом я запер все двери в доме и обошел его, чтобы проверить, не открыто ли где-нибудь окно. Когда мимо проезжала машина, я пытался рассмотреть лицо водителя. Шагал я довольно быстро. Вода, впитавшаяся в тело в ванне, теперь снова выходила наружу через поры, и футболка на спине намокла, но тут же высохла на солнце.

Как и вчера, я пришел на центральную площадь, по обыкновению заполненную туристами, и сразу же устроился у бокового входа в тот ресторан, рядом с дверью в кухню. Там и сегодня работало человек семь. Шеф-повар, выглядевший бóльшим французом, чем Наполеон, кажется, узнал меня. Он встал в дверном проеме, посмотрел по сторонам, потом с легким недоумением взглянул на меня и улыбнулся. На часах еще не пробило и двенадцати. За его спиной поблескивали медные кастрюли и ножи. На полу стояли картонные коробки со свежими овощами. Сквозь стены тихо звучало фортепьяно — не мелодия, а скорее гаммы и упражнения, словно пианист готовился к вечернему выступлению.

Не успел я толком распаковать картину, как меня уже окружили японцы и стали наперебой торговаться. Я следил за их препирательствами, как за игрой в пинг-понг, не понимая ни единого слова. Внезапно они умолкли и всем роем переметнулись к следующему продавцу.

— Пожалуй, я все же ее куплю, — прозвучал рядом голос с акцентом.

Это была вчерашняя дама. Она предстала передо мной как постаревшая Мэри Поппинс — с поднятым высоко над головой зонтиком, словно это он держал ее, а не наоборот. Улыбаясь, она помахала у моего лица пачкой денег. Я хотел взять их, но она отвела мою руку и наклонилась к картине, чтобы рассмотреть поближе.

 — Она несовершенна, — сказала дама, — но совершенство пошло бы ей только во вред. Думаю, ты на правильном пути. Следующим летом я вернусь и… — Не договорив, она дотронулась пальцем до нижнего угла: — Стокс? Это твоя фамилия?

От неожиданности я растерялся и ничего не ответил. Дама понимающе улыбнулась.

— Псевдоним, — сказала она так, словно всегда это знала.

Она взяла картину в руки, изучила оборотную сторону и поскребла ногтем по холсту. Я отошел, опасаясь, что она начнет интересоваться разбавителем или маслом. Шеф-повар все еще глазел по сторонам в ожидании посетителей, но в такой зной людям хотелось только молочного коктейля и воды со льдом. Я встал поближе к нему, подыскивая тему для разговора, но тут дама окликнула меня.

— Не мог бы ты упаковать картину? И перевязать — чтоб ее можно было взять в самолет как ручную кладь?

Веревки у меня, понятно, не было, но услышавший просьбу повар пошел за ней внутрь.

Пока мы ждали, дама сказала:

— С тобой что-то произошло.

Наверно, у меня был растерянный вид, потому что она успокаивающе положила мне руку на плечо.

— Можешь мне не рассказывать. Я повидала немало картин на своем веку. Это отпечатки души. Художник, который так старается наполнить пейзаж светом, — она указала на белые пятна, — знает, что такое тьма.

Я кивнул, притворяясь, что понимаю. Прежде чем она успела углубиться в тему, из кухни вышел повар с куском веревки и газетами, и я аккуратно запаковал картину. Дама протянула мне деньги, я пересчитал их: чуть меньше того, что я просил, но ладно, спорить не стану.

Подхватив картину деда, дама затерялась в толпе неспешно прогуливающихся туристов. Ее яркий зонтик покачивался над их головами, пока она пересекала площадь.

— Вижу, торговля идет неплохо, — одобрительно сказал повар.

— Да, — кивнул я, пряча выручку.

— Быстрый и хороший заработок. Если у тебя так ладно идут дела, может, и мне стоит взяться за кисть?

— Я работу ищу, — сказал я.

— Работу? Тебе мало того, что она заплатила?

— Ну просто не хочется сидеть без дела.

— В наше время работа нужна всем. Люди готовы пахать за гроши. У меня вся кухня ими забита. В такую жару и свихнуться недолго.

Он поглядел через мое плечо на водоворот людей, бесцельно слоняющихся по площади. Потом опять повернулся ко мне.

— Шел бы ты поскорей в банк, — заботливо посоветовал он. — Не стоит ходить по улицам с карманами, полными денег.

Я согласился с ним (хоть и не понимал, что ему за дело до меня) и нырнул в толпу. Вокруг говорили на разных языках. Я скользил взглядом по товарам на прилавках — серьгам, местным путеводителям, мелкой керамике, песочным картинам, ни на чем не задерживая внимание. Ярость, повыветрившаяся по пути в город, теперь испарилась окончательно. Пока я ждал в тени ресторана, сердце стало биться спокойнее. На душе было легко, хотя бы потому что я избавился от картины, а в заднем кармане брюк лежал бумажник.

Я уселся за столик на террасе кафе и заказал мороженое с манго и ананасом. Сидя в одиночестве, но окруженный людьми, которые беседовали, бездельничали, наслаждались солнцем, не обращая на меня ни малейшего внимания, я ушел в свои мысли. И зря. Я вновь по кругу стал думать о том, что мучило меня утром в ванной: не надо мне было сюда приезжать, мать попросту меня подставила, все вокруг врут и недоговаривают… Я как тот угодивший в ловушку голубь. Здесь никого нет. Здесь нечего делать. Здесь нет ни света, ни воздуха. Я увяз в чем-то непонятном. Этот город словно заспиртован. Туристы приезжают сюда на полдня и уже в следующем пункте маршрута забывают средневековый замок, руины крепостных стен и вкус местных деликатесов.

Жизнь вокруг била ключом, официанты сновали между столиками, стайки голубей взмывали в воздух и снова опускались на тротуар, но единственное, о чем я мог сейчас думать, — это о своих столичных друзьях.

ВО ВТОРОЙ половине дня я отправился в оружейный магазин. Застав там Алекса, я не особо удивился. Он стоял ко мне спиной, в глубине, в туск­лом свете люминесцентных ламп, да еще на нем была бейсболка, так что я не сразу его признал. Когда он обернулся, я узнал его высокий лоб, близко посаженные глаза и редкие усики.

Он тут же подошел ко мне.

— А, Тинтин3! Вернулся за своим пугачом? Разве мы тебе не говорили, Рене? — Он повернулся к хозяину магазина, потом опять ко мне. — Рене утверждал, что ты не вернешься. Думал, ты мямля, из тех клиентов, что задают кучу вопросов, но так ничего и не покупают. Но мы-то знали — ты человек дела. Бенуа был готов поклясться здоровьем матери.

— Да, — ответил я коротко, поскольку пришел сюда не для того, чтобы разводить с ним разговоры.

— Мы как раз утром о тебе вспоминали, — сказал он, — когда услышали о той воровской шайке.

Я показал Рене, какой сигнальный пистолет мне нужен. Он одобрительно кивнул и пробормотал что-то про качество.

Алекс оперся локтем на прилавок. Не обращая на нас внимания, он гнул свое:

— И что полиция все нашла. На каком-то складе, но где именно — не сообщают. Устроили обыск. Действовали почти наугад, а что обнаружили? Настоящее бюро находок!

Рене копался в одном из глубоких шкафов позади стойки — видно, искал коробку или другую упаковку. Вентилятор над головой пищал по-птичьи, а я просто ждал.

— Теперь они составляют опись. Все, что не заберут владельцы, будет продано. Говорят, там много интересного.

Рене нашел что искал. Он положил на прилавок кожаный чехол цвета хаки и, достав из внутреннего кармана ключик, привычным движением отпер стеклянную дверцу, за которой лежало оружие.

Не успел я оглянуться, как Алекс уже стоял рядом со мной. Я протянул руку за пистолетом, но он меня опередил.

— Покажи-ка, — сказал он, перекладывая пистолет из правой руки в левую и обратно. — Предохранитель здесь только для того, чтобы было похоже на настоящий. Толку от него никакого. Смотри: упираешь его о ребро ладони, жмешь на спуск и тут же сгибаешь вот этот палец. Для равновесия, сечешь? Смягчает отдачу.

Он взял мою ладонь и положил в нее пистолет. Ствол оказался прохладным, а рукоятка — теп­лой после его прикосновения. Алекс придал моим пальцам правильное положение, но они одеревенели и не слушались. Суставы гнулись с трудом. Я потряс запястьем, чтобы размять их.

— А теперь целься в Рене, — сказал Алекс. — Да, вот так. Вытяни руки. Смотри сюда. В прорезь прицела. Направь дуло ему в грудь. Да не на ноги, так он поймет, что ты изо всех сил стараешься его не убить. Или целься в голову, между глаз, так тоже можно.

Я прицелился Рене в лоб. Тот смотрел на меня так, словно это его не касалось, и у меня по спине пробежал холодок.

— Стреляй! — приказал Алекс.

— Алекс, ради бога! — встревоженно воскликнул Рене. — Не в магазине же! Для стрельбы есть звукоизолированная комната.

— Стреляй же, Тинтин! — повторил Алекс мне в ухо.

Я не выстрелил. Я опустил пистолет и положил его на прилавок. Рене спрятал его в чехол, а потом в полиэтиленовый пакет. Продемонстрировал мне инструкцию и гарантию. Я заплатил и вышел.

Алекс вышел вслед за мной и зашагал рядом. Я искоса посматривал на него. На ярком свету он выглядел иначе, чем в магазине. Похоже, он был намного старше меня. Голова его казалась массивной в сравнении со щуплым телом, но жилистое сложение намекало на силу и выносливость.

— В прошлый раз я не спросил, как тебя зовут. Глупо, конечно, тем более что Бенуа специально велел узнать. Но из-за той картины я забыл. Бенуа сказал: «Ищи его, пока не найдешь». Я поискал в телефонной книге. На «С» — Стокс. Но у тебя, конечно, другая фамилия.

— Да, — ответил я, не останавливаясь. Пакет я крепко прижимал к себе, чтобы пистолет не стук­нулся обо что-то и не выстрелил.

— Для простоты мы тебя прозвали Тинтином. Это Бенуа придумал, не я. Он вечно всем дает прозвища.

Дорога постепенно поднималась в гору. Хотя шел я быстро, Алекс с легкостью держал темп. Ему даже удавалось говорить, не запыхавшись.

— Бенуа был уверен, что Рене не продаст тебе пистолет. Вечно он хвост поджимает, этот Рене. Хорошо, что я оказался рядом.

Он снял бейсболку и понес ее в руке. Волосы его были подстрижены так коротко, что виднелись даже прыщи на голове.

— Но вообще-то я вот что хотел сказать: тебе надо научиться не бояться.

Дорожка была усеяна щебнем — он, видно, вывалился из грузовика, ехавшего из каменоломни. Я чувствовал острые обломки сквозь подошвы. Пару раз я пнул их, и они разлетелись из-под ноги, как потревоженные мошки.

Алекс продолжал идти рядом — не такими быстрыми, но более широкими шагами.

— Даже если Рене кричит «Не стреляй!», надо стрелять, — сказал он. — В том-то и штука. Не забудь: тебе всегда будут кричать «Не стреляй!». А секунда колебаний может оказаться решающей. Противник швырнет что-нибудь тебе в башку — и конец. Ты потерял контроль. Уж лучше бы из постели не вылезал.

— Это сигнальный пистолет. С ним не надо целиться. Нужно только пошуметь.

— Прицел при стрельбе не важен. Ну то есть важен, если ты в саду или на улице. Но на взломщика чаще всего натыкаешься у себя в гостиной. На расстоянии не больше пяти метров промахнуться невозможно. Главное — не испугаться. Не побоишься с сигнальным пистолетом — не струсишь и с настоящим.

— Настоящий мне не нужен.

— Тебе надо тренироваться. Иначе и пальцем пошевелить не сможешь. Противник сразу поймет, что ты в жизни пистолета в руках не держал. Может, с виду твой пугач и не отличить от настоящего, но если ты им размахиваешь как идиот, то с тобой справятся в два счета.

— Я живу в холмах. Выстрелю — соседи тут же вызовут полицию.

— Глушитель, — ответил он, не объясняя.

Алекс замер, и я тоже остановился. Он взялся за подбородок — этот старомодный жест учителей и профессоров не вязался с ним и выглядел забавно.

— У тебя найдется время? — спросил он. — Несколько часов в неделю.

— Смотря зачем, — ответил я.

— Мы организовали клуб. Несколько друзей. Бенуа хочет тебя пригласить.

— Клуб?

— Да, просто собираемся с приятелями. Общаемся. Чтобы на улице не болтаться, как говорит мой отец.

— А я вам зачем понадобился?

— Ну это Бенуа, такой уж он. Он увлекается людьми. Слышал бы ты его: Тинтин то, Тинтин се! Для тех, кто ему по душе, он ничего не пожалеет. Он тебя учить хочет.

— Чему?

— Не стоит его недооценивать. Он лучший снайпер в этих краях. Многие готовы платить ему за уроки, и немало.

— Я не понимаю, почему…

— Подумай. У тебя, конечно, куча дел.

— Это правда.

— Знаю я таких, как ты. Хобби, всяческие мероприятия. Друзья повсюду. И глотаешь небось книгу за книгой?

— Не без этого.

— Так как тебя зовут?

Он пошел быстрее и опередил меня.

— Лукас Бень, — сказал я.

Алекс отходил все дальше, но через несколько метров замедлил шаг и обернулся.

— Улица Макиавелли, шестьдесят девять, — с таинственным видом произнес он. — Это адрес Бенуа. Подумай про его предложение. Никаких обязательств.

Он попрощался, помахав бейсболкой, и широким жестом снова нахлобучил ее.

— Эй! — окликнул я его.

— Что?

— Хотел спросить.

— Чего?

— Почему Тинтин?

Алекс запрокинул голову и расхохотался.

— Из-за твоей стрижки, конечно!4

Он свернул в переулок, наверняка ведущий прямо к улице Меринн, на которой находился оружейный магазин.

Я остался один. Вдали от оживленного центра города, в жилом районе, куда не заходят туристы, и с сигнальным пистолетом под мышкой. В бумажнике еще оставались деньги. Неподалеку был полицейский участок. Непринужденно держа пакет с пистолетом у бедра, я зашел внутрь и спросил, нельзя ли ознакомиться с описью найденного на складе.

— Опись еще не готова, — ответил полицейский, сидевший под табличкой «Информация».

— А-а, — протянул я, но не ушел.

Шумно включился кондиционер, как раз когда я спросил:

— А где он?

— Кто?

— Склад. Где он находится?

Полицейский внимательно оглядел меня с головы до ног своими маленькими, дружелюбно прищуренными глазами. Похоже, он был из тех людей, которым суета вокруг не только не мешает, но, наоборот, по нраву. На миг мне показалось, что он задержал взгляд на моем пакете. Мне не пришло в голову проверить, не значится ли на нем название магазина, и я очень надеялся, что нет.

Полицейский чуть наклонился ко мне.

— Адрес я дать не могу, — сказал он с улыбкой, — но… — Он задержал на мне взгляд. — Я тебя знаю. Ты ведь внук Стокса?

Я кивнул.

— Вот! Я тебя ребенком помню. А теперь — лицо, осанка… Вылитый Феликс в молодости!

Мы немного потолковали: он говорил о печальном конце деда, я — о матери. Он знал, что нас обокрали дважды за короткое время, — слышал от сослуживцев. Я рассказал ему про два телевизора и остальные вещи. Мимо нас сновали потеющие в форме полицейские.

— Где нашли склад? — попробовал я снова.

— Это секретная информация. 

Он все еще улыбался. А потом выразительно постучал ногтем по стеклу стойки, за которой стоял. Я еще раньше заметил под стеклом карту города.

— Вот как… — сказал я. — Тогда зайду как-нибудь в другой раз.

Я покосился на то место, куда указывал его палец, увидел то, что хотел, и вышел.

ПО ДОРОГЕ обратно в центр я миновал парик­махерскую Надин. Дверь стояла нараспашку, и я заглянул внутрь.

— Лукас! — воскликнула Надин.

В салоне было пусто. Надин читала журнал из стопки для клиентов, обмахиваясь выпавшей страницей.

— Привык к новой стрижке?

Я отвел в сторону занавеску от мух и переступил порог.

— Мне бы покороче, — сказал я.

— Еще короче?

— Чтобы везде было так же коротко, как на затылке. Без челки и на макушке побольше срезать.

— Я думала, тебе понравилось.

— Челка вечно лезет в глаза, — сказал я. — Вид дурацкий, девчачий.

Она встала и подошла ко мне. Я вспомнил об их с матерью телефонном разговоре. Взгляд Надин был ясным и дружелюбным. И не скажешь, что она что-то скрывает. Она взяла меня за подбородок и зачесала челку назад и вбок. Отступила, чтобы хорошенько меня рассмотреть. Легким толчком в плечо развернула меня к зеркалу.

— Глянь-ка, — сказала она. — А если так?

Я чувствовал себя обманутым. Своим молчанием она врала мне.

— Еще короче, — ответил я.

— С короткой стрижкой ты будешь выглядеть серьезней. Не по-мальчишески, как сейчас.

— Стригите.

Пистолет я осторожно положил под сиденье, задвинув подальше, чтобы Надин случайно не задела его. Сел в кресло и вытянул ноги.

Она взяла ножницы и расческу и покрутила их в руках, прежде чем подойти ко мне.

— Или хочешь машинкой? — спросила она.

— Да-а-а! — отозвался я, словно она предложила мне что-то особенно приятное.

От вибрации машинки мышцы шеи расслабились, по коже побежали мурашки. Мне внезапно захотелось положиться на ход событий, не задавать никаких вопросов, пусть все сложится само собой. Но я тут же взял себя в руки.

Подтянув ноги, я выпрямился и сказал:

— Я виделся с Кейтлин.

— Правда? — оживилась она. И словно испугавшись своего громкого голоса, прочистила горло и ровным тоном добавила: — Чудесно!

— С тех пор чего только не произошло. Я многое узнал про деда.

Надин молчала.

— О прошлом, о том, что тогда случилось. Раньше никто мне ничего не рассказывал.

— Ничего? — не выдержала она.

— Большинству эта история известна. Вам ведь тоже?

— Э-э… ну в общих чертах.

— Мне мама все объяснила.

Надин отвела от моей головы машинку, и та продолжала гудеть у нее в руках. Свободной рукой она принялась, не глядя, стряхивать с моих плеч обрезки волос на пол.

— Мама? — хрипло переспросила она, с силой шлепая меня по плечам, словно желая сделать мне больно.

— Ну сначала Кейтлин. Она показала мне подвалы. Теперь я знаю, почему в картинах деда так много света.

— Да… — задумчиво пробормотала Надин. Она оперлась на другую ногу, глубоко вздохнула и вроде как успокоилась. — Да, наверно. Мне это никогда не приходило в голову.

Она опять поднесла машинку к моей голове, но тут же отдернула, словно передумав.

— А что Кейтлин тебе рассказала? — спросила она. В зеркале я увидел в ее взгляде подозрение.

— Да все! — легко соврал я. — Она и газетные вырезки мне показала.

— Неужели?

— И я многое понял. Почему сестра Беата по-пре­жнему держит гусей. И почему раньше, когда мы с Кейтлин были маленькие, сестра не хотела, чтобы мы вместе играли.

На этом я остановился. Больше сказать мне было нечего. Дальше начинался тонкий лед. Разговор мог свернуть в любую сторону. Я мог ляпнуть что-то не то и выдать себя. Она могла задать вопрос, на который у меня не было ответа. Мы все время поглядывали друг на друга в зеркале, быстро, украдкой, потому что боялись смотреть друг другу в глаза.

— Надо же! — сказала она.

— Неслабо, а?

— Да уж… И все это время ты ни сном ни духом?

— Ну все думали, так будет лучше. Мама считает меня слишком чувствительным.

— Да, история жуткая.

— Это точно.

Я отчаянно тер под накидкой вспотевшие руки. Надин опять принялась за бритье. Волосы были уже короткими, и дело шло быстро. Нужно было срочно что-то придумать. Позволяя ей расспрашивать, я только зря рисковал и не узнавал ничего нового. Нужно бы придумать вопрос — нейтральный, на котором нельзя попасться… Но она меня опередила.

— И как? — спросила она. — Что ты теперь про все это думаешь?

— Что меня все это время обманывали, — ответил я с облегчением. Разговор повернул в нужную сторону.

— Нет, я про твоего деда. Твое отношение к нему поменялось?

Я онемел. Это был один из тех трудных вопросов, которых я страшился. Почему поменялось? Что же все-таки произошло? Как выпытать это у нее? В зеркале я увидел, как к моей голове прилила кровь, окрасив ее до кончиков ушей.

— Твоя осторожность вполне понятна, — кивнула она.

Ее слова напомнили мне разговор с Алексом и Бенуа, и я тут же нашелся:

— Нет-нет, за него мне не стыдно, если вы об этом, — сказал я, внутренне поздравляя себя. — Дед поступил по закону и в интересах страны.

— Вот это верно, тут ты прав. Человек отвечает за свои поступки, но последствия этих поступков не всегда способен предвидеть. Да и что он, в конце концов, сделал? Сообщил куда надо о нелегальной деятельности, так ведь?

— Да, конечно, — уверенно ответил я. — Не более того.

— Потом, ясное дело, поползли всякие слухи.

— Слухи?

— Ну да. Про сестру Беату, про то, почему ее не тронули. Чего только не навыдумывали: будто бы ее спе­циально выманили из монастыря, условившись с немцами. Ничему не верь! Это все злые языки, только и норовят навредить ближнему.

Когда я вышел из парикмахерской, магазины начали закрываться. Теплый вечерний ветер обдувал мои еще влажные волосы, словно гладил меня по голове. Продавцы убирали выставленные на улицу горшки с цветами, опускали металлические решетки на окнах. Заводились и отъезжали машины. В садах суетились с лейками и шлангами жители домов.

Террасы ресторанов почти опустели. На столиках появились скатерти, горели свечи от комаров. Сложенные зонты стояли сбоку, рядом с деревянными маркизами. На улицах пахло едой, и я вспомнил, что ничего сегодня не ел, кроме утренних вафель и мороженого с ананасом и манго. Заведения в этом районе были дорогими, и я решил потерпеть и дойти до Сёркль-Менье.

Сёркль-Менье походил на гигантский вечерний базар. Повсюду ходили, сидели, играли люди. Двери везде были распахнуты, столы и стулья выставлены на улицу. Во дворах домишек-развалюх на матрасах отдыхали люди. Горели костры из хвороста, собранного в холмах. Играла музыка, пахло пряностями.

Я шел быстрым шагом. Люди вокруг не обращали на меня особого внимания. Я был одним из них — простым местным парнем, прохожим с пакетом под мышкой. Дети на моем пути были так увлечены игрой, что замечали меня только после того, как я просил убрать их велосипеды и скейтборды с тротуара. Рядом притормозила машина — водитель спросил у меня дорогу. Кое-где проезжую часть перебегали куры с петухами.

Сёркль-Менье лежит между историческим цент­ром и холмами. Чем глубже заходишь в этот район, тем круче становится дорога. Я оказался в местах, где еще никогда не был. В поисках кратчайшего пути на север я проходил улицы, вымощенные так плохо, что их и улицами-то не назовешь. Я дошел до небольшой площади, где стояло три автомобиля со свинченными колесами и торчало несколько рек­ламных щитов на деревянных опорах. Попытался вызвать в памяти карту города, но, как ни старался, никакой площади на этом месте вспомнить не мог. Значит, заблудился.

Дети здесь уже не играли. Тротуар был заляпан машинным маслом. Людей не видать, если не считать пары механиков, чьи ноги торчали из-под машин. Я искал зады фабрики по производству клея. Она точно была где-то поблизости: я видел фаб­ричные трубы еще за несколько кварталов отсюда. Я перешел улицу, чтобы не злить пса, который зарычал на меня из-за забора так, будто я отобрал у него кость, и тут за стоящими рядком домами заметил переулок — непримечательный, явно не для посторонних глаз. В переулке не было ни души. В дальнем конце виднелись три полицейских автомобиля.

Я двинулся вперед, чувствуя, как из окон за мной следят. Почти все двери были приоткрыты. Пару раз до меня донесся чей-то шепот. Свет в окнах не горел. И едой здесь точно не пахло. Тротуар был усеян мелким мусором, взлетавшим в воздух от каждого дуновения ветра.

Перед зданием в конце переулка стояло импровизированное ограждение, обвязанное цветной лен­той. Я прошел за ограждение и хотел было подняться по ступенькам, но тут на улицу вышли четверо полицейских и мужчина в штатском.

— Сюда нельзя, — сказал один из полицейских, кивая на барьер.

Я быстро окинул их взглядом, надеясь увидеть знакомое лицо (мне уже казалось, что я знаю весь состав местной полиции), но не узнал никого. В руках у полицейских были какие-то бумаги, а последний, самый молодой, нес картонную коробку, полную медных дверных ручек, ключей и украшений.

— Я пришел проверить, нет ли тут моих вещей, — сказал я.

Полицейские переглянулись и многозначительно заулыбались.

— Так не делается, — сказал старший из четверых. Фуражку он держал в руке. Его волосы спутались и липли к коже. Он потряс передо мной бумагами. — Нужно представить нам список пропавшего имущества. А мы сверим его с этой описью.

Пока он говорил, остальные возились у него за спиной с тяжелым замком. Прежде чем повернуть ключ, человек в штатском просунул голову в дверь и что-то прокричал.

— Проваливай-ка ты отсюда, — сказал мне полицейский, — пока мы и тебя в чем-нибудь не заподозрили.

Я пошел было обратно к ограждению, но тут за спиной раздался знакомый голос, и я обернулся. Из здания танцующей походкой и с улыбкой на лице вышел тот полицейский, что застал меня в ванне. При виде меня он заулыбался еще шире и удивленно воскликнул:

— Вот так фунт! — Такого выражения мне слышать не доводилось. — Высох уже?

Заперев дверь, штатский прилепил к ней полоску лимонного цвета и несколько красных круглых печатей, напоминающих наклейки.

— Как ты нас нашел?

Остальные полицейские повернулись ко мне.

По­сле короткого объяснения они поняли, зачем я пришел. Тот, что с виду был старше, повторил, на этот раз более приязненно, что мне следует как можно скорее подать в участок описание украденного. Я пообещал, что так и сделаю.

Пока они рассаживались по машинам, я чинно стоял за ограждением. Последним на заднее сиденье уселся штатский, и колонна выехала из переулка.

Подождав, пока они исчезнут из виду, я вернулся обратно к двери. Она была запечатана, а окно чем-то завешено или даже заколочено. Я взялся за дверную ручку. Стояла тишина, как будто все вокруг готовилось к шквалу или к ливню. Я отпустил ручку.

Сам не знаю, что я собирался делать. Может, развернуться и пойти домой, а может, попробовать заглянуть в окна. Так или иначе, ни того ни другого мне сделать не удалось. Не успел я обернуться, как улица за моей спиной ожила.

Переулок никуда не вел, и я стоял в тупике. Ну ясно же, не стоило совать нос сюда, в район, где я никого не знал, и уж точно не после того, как здесь побывала полиция. Сам виноват. Никогда не заходи один в переулок, тем более вечером, тем более когда в нем негде спрятаться. И не отвечай, когда к тебе обращаются, не разговаривай с незнакомцами.

— Потерял чего? — раздался голос позади меня.

Я обернулся. Двери ближних домов распахнулись и извергли человек пять: парни в мокасинах, с темными глазами, которые на тебя не смотрят, но видят превосходно. У стоявшего передо мной был узкий рот и вздернутые брови, словно он впервые видел мир и изумлялся увиденному. Рубашка расстегнута до пупа.

Я решил отшутиться.

— Телевизор.

Шутка не помогла. Парень не стал продолжать разговор. Он ждал. Остальные подошли поближе и изучили меня сверху донизу. Я был в шортах и футболке, они — в брюках и белых синтетических рубашках. Пятеро против одного.

— Ты что тут делаешь? — спросил один из них. Из того сорта людей, что вечно всем недовольны.

— Гуляю, — вежливо ответил я.

Нарываться на ссору у меня не было никакого желания. Я улыбнулся, но они этого не заметили, потому что не смотрели мне в лицо.

— Не гони, — сказал первый.

Они перебросились парой фраз по-арабски. Случись это на обычной улице — самый подходящий момент спокойно повернуться и уйти. Но не в тупике. Парни стояли вокруг меня полукругом. В нескольких метрах за моей спиной высилась стена опечатанной фабрики.

Я сделал шаг вперед, надеясь пройти между ними, но они мгновенно и одновременно пришли в движение. Словно по условленному знаку, по телу каждого пробежала дрожь, спины и плечи едва заметно распрямились, и, когда я сделал второй шаг, круг сомкнулся. Деваться мне было некуда.

— Он разговаривал с легавыми, — сказал один.

— Это скинхед, — подал голос другой.

Я понял, что со мной они больше говорить не будут, только обо мне. Нельзя было мне сюда приходить, особенно после парикмахерской, и уж точно не с пистолетом под мышкой.

— Зачем он сюда приперся?

— Он знал, что они здесь.

Они то и дело перескакивали с одного языка на другой. Выглядело это вроде как случайно, словно им было все равно, на каком языке говорить, но я знал: они четко сознавали, что мне следует понимать, а что нет.

— Они его узнали.

— Он знал, где склад.

Солнце опускалось за холмы. На крыши падал мягкий свет, и казалось, что над ними занимается сияние, как от тлеющего пламени. Я мог бы уже быть дома. Мне хотелось есть.

— Может, он у них на посылках? — сказал первый, с удивленно вздернутыми бровями. — Забежит сюда, заглянет туда, расспросит одного, даст наводку другому…

И тут я окончательно потерял голову. Лицо парня было совсем рядом с моим, невыносимо близко, и я с ужасом вспомнил про пистолет под мышкой.

— Да нет же! — я старался казаться невозмутимым, но мой голос взвился вверх, словно в горле болталась порванная связка. — Телевизор. Я слышал, здесь можно купить телевизор.

Парень захохотал. В странном красном свете заходящего солнца его глаза лихорадочно блестели.

— Телевизор? — переспросил он. Я опустил взгляд на его ботинки и удивился их внушительному размеру. — И как ты собрался его тащить? На спине?

— В своей сумочке, — сказал другой, стоявший позади него.

Не глядя, я понял, что он показал на мой пакет. Что ж, он зашел слишком далеко. А я слишком долго колебался. Теперь было поздно. Еще минута бездействия — и мне несдобровать.

До сих пор поражаюсь, как спокойно я засунул руку в пакет. Парни терпеливо наблюдали, словно ожидая появления белого кролика. Я резко расстегнул молнию чехла. Это блеф, думал я, чистый блеф, у меня на лице все написано. Но когда до них дойдет, будет уже поздно. У меня в руке пистолет. Я такого шума наделаю, что им придется расступиться. Все лучше, чем встретиться с пятью психованными арабами в этом тупике, с оружием под мышкой…

Я нащупал рукоятку пистолета и дотронулся до металла. Он так долго был прижат к телу, что стал теплым, как кожа.

Больше я ничего не успел. Тот, что стоял ближе всех, закричал. Его белые зубы блеснули, голос мощной волной ударил мне в лицо.

— У него пушка! — завопил он.

Все тут же пришло в движение. От меня никто не отшатнулся, наоборот, на меня обрушилось все — руки, лица, плечи, татуировки. Я успел подумать: что, если Рене ошибся, и это настоящий пистолет, с настоящими пулями, и им можно продырявить кому-то череп? Но беспокоиться об этом уже не стоило. Пистолет валялся на земле, я рядом с ним — избитый до полусмерти и с рассеченной губой, а сознание мое блуждало в иных мирах.

НАШЛИ меня полицейские. Положили на зад­нее сиденье, на груду дождевиков и белых перчаток. Ужасно трудно было дышать. Меня спросили, где болит; я задумался, но не смог определиться: все тело онемело, одеревенело, как после марафонского заплыва.

— Нигде, — ответил я и застонал.

Полицейские сочувственно заулыбались.

— Бумажник еще при тебе, — сказал один. — Помнишь, сколько там было?

Он продемонстрировал мне содержимое. Деньги, остававшиеся после продажи картины и покупки пистолета, оказались на месте.

— У тебя еще что-нибудь с собой было? — он слов­но прочитал мои мысли. — Фотоаппарат? Часы?

— Нет, — соврал я. — Ничего.

— Значит, тебя не обчистили, — с довольным видом заключил он.

Полицейский, сидевший за рулем, — Фред Астер, мой старый знакомец, — завел мотор.

— Едем в больницу, — сказал он.

Водитель притормаживал на поворотах. Уже сгустились сумерки, и он включил фары. В их свете узкие улочки Сёркль-Менье напоминали причудливые театральные декорации.

Я пытался вспомнить, что произошло. Но из памяти выплывали только прохладная, полная до краев ванна и душевая занавеска в синий цветочек. И еще телефонные разговоры с Мумушем и Фредом. Остальное представлялось неясными картинами за мутным стеклом.

— Не нужно, — с трудом выдавил я.

Фред Астер обернулся:

— Вид у тебя вообще-то не очень.

Его лицо было на этот раз серьезней обычного.

Мы ехали с открытыми окнами. В вечернем воздухе стоял запах гари. Подо мной была темно-зеленая непромокаемая подстилка, защищавшая сиденье от крови.

— Я лучше пойду к семейному врачу, у которого лечился дед.

Мне пришлось повторить свои слова — их заглушил женский голос по рации, сообщавший о превышении скорости на кольцевом шоссе.

— Ты уверен? — спросил Астер.

Женщина передала следующее сообщение — на этот раз о карманной краже. В ее голосе звучало возбуждение, как будто она была на стороне вора. Полицейские не обращали на нее внимания.

— Тебе что, подраться захотелось? — спросил второй полицейский.

— Нет. Просто гулял.

— Ты пришел посмотреть на склад, — строго поправил меня Астер. — Это было глупо. Мы и сами-то стараемся сюда не соваться, и уж точно не в одиночку.

— Да, — согласился второй. — Глупо.

Я стиснул губы, чтобы понять, где именно болит. Рана тут же закровила сильнее, и я зажал ее рукой.

— Тогда домой? — полуобернулся Астер.

Я выпрямился, насколько смог, прочистил горло и набрал воздуха.

— Улица Макиавелли, шестьдесят девять, — сказал я и испугался собственного голоса. В зеркале заднего вида я с удивлением увидел, что улыбаюсь.

Бенуа оказался воплощением заботливости. Он послушал мой пульс, заглянул в глаза, ощупал все тело в поисках кровоподтеков — и без конца сыпал вопросами. Велел пошевелить руками-ногами и надуть щеки. Из кухонного шкафчика он достал бинт и антисептик и промыл мне губу. Он не умолкал ни на секунду, болтая о пустяках, — явно чтобы меня отвлечь.

— Курсы первой помощи должны быть обязательными, — говорил он. — Представь себе: твоя мать упала, а ты не знаешь, что делать. Ты ведь никогда себе этого не простишь.

Я лежал на трехместном диване под окному батареи, который по совместительству, видно, служил кро­ватью. Комната была маленькая, с выцветшими обоями и случайной дешевой мебелью, но при этом безукоризненно чистая; здесь использо­вался каждый квадратный сантиметр. В углу — кух­ня с серыми шкафчиками, два вымытых стакана у раковины.

У дивана неподвижно, как чучело, сидела собака Бенуа — голубой доберман по кличке Таша. Она тщательно слизала капли крови, которые я оставил за собой по пути к дивану, и по команде Бенуа села и больше не шелохнулась.

На маленьком белом столике у стены стоял факс, с виду новый. Бенуа заметил мой взгляд.

— Это моя связь со всеми региональными газетами. У меня есть их номера.

Он обработал мою губу антисептиком, который вонял мочой, бросая комочки ваты на пол.

— Ты журналист?

Бенуа закрутил пузырьки и поставил обратно в пластиковую хлебницу: похоже, там была аптечка.

— Журналист? — переспросил он. — Ну можно и так сказать… — Он улыбнулся.

Я попытался приподняться — взять стакан воды.

— Лежи! — остановил он меня.

Протянул мне стакан и сел на стул рядом.

Пока я молчал и не двигался, казалось, что со мной все в порядке, что я просто отдыхаю, набродившись по городу.

Бенуа попросил рассказать, что случилось.

— А пистолет? — спросил он, выслушав меня.

Об оружии я не упомянул. Заметив мой удивленный взгляд, он объяснил, что знает о нем от Алекса.

— Сломан, наверное, — сказал я. — Я его больше не видел.

Свет в комнате резал глаза. На потолке висела всего одна лампа, но такая яркая, что в углах возникали призрачные тени. Заговаривая, я открывал глаза, но, умолкая, тут же прикрывал их.

Бенуа встал и подошел к узкому шкафчику. Чмокнула магнитная защелка, он вытащил оттуда маленький пистолет (я видел такой в магазине) и вложил его мне в ладонь. Странное ощущение: пистолет словно был настороже, как ящерица, готовая улизнуть в любой момент. Я приподнялся и сел. Прицелиться мне не удалось — болела рука.

— Настоящий, — сказал Бенуа, — и он заряжен.

Это прозвучало обыденно, не пугающе, а скорее успокаивающе. И все же я похолодел. Положил пистолет и смотрел на него, не прикасаясь.

— Можешь взять — для матери, — предложил Бенуа.

Светлые волосы падали ему на лицо. Рубашка, несмотря на дневную жару, оставалась белой, даже на воротнике и под мышками. Он пристально смотрел на меня своими синими глазами.

— Мне надо ей позвонить, — уклончиво сказал я.

Он принес мне телефон — ярко-красный, с трубкой в форме верхней губы, — самый эффектный предмет в этом бесцветном интерьере, и я позвонил домой и сообщил, что приду поздно. Мать отвечала так же рассеянно, как и утром, охрипшим от сигарет голосом.

Пока я говорил, Бенуа налил в собачью миску теплой воды и односложно подозвал Ташу.

— Ты что, ей не расскажешь? — спросил он, когда я повесил трубку.

— Не хочется ее зря…

— Вот это дело!

Он подлил воды в стаканы, затем не спеша закрутил голубую крышечку бутылки.

— Она его дочь?

— Угу, — промычал я и представил мать в дедовом пыльнике, с кочергой в руке и забранными в хвостик волосами. Мне ужасно захотелось поговорить о ней с Бенуа.

— Ей стыдно, — сказал я.

Я не был уверен, что об этом стоит рассказывать. В голове все перемешалось, как кубики обрушившейся башни. Мне недоставало фактов, а выяснить их было не у кого.

Бенуа неодобрительно покачал головой, поцокав губами, и смотрел на меня выжидательно.

— Она сожгла все, что имеет к этому отношение, целые коробки, и ни слова мне не сказала.

Бенуа уселся рядом. Мне почудилось, что он всхлипнул, и я поднял на него глаза, но он сидел прямо и пил воду с таким видом, будто я рассказывал что-то забавное.

— Есть люди, которые упорно не желают усваивать уроки прошлого, — покачал он головой.

Окно у меня за спиной было открыто. Занавес­ка, поддуваемая ветром, то и дело меня задевала. Я надеялся, что Бенуа на этом не остановится, и в то же время страшился его вопросов.

— А потом удивляются, что город уже не тот, что прежде, — добавил он.

Связи между этими двумя фразами я, хоть убей, не видел, но переспросить не решился. Представил себе, как открою рот: «Что ты имеешь в виду?» — а он удивленно взглянет на меня и ответит: «Что значит, что я имею в виду? Что я, по-твоему, могу иметь в виду?!» Между нами повисла тишина. Зайти, что ли, с другой стороны?..

— А что он сделал, по-твоему?

Я говорил быстро и тихо, втайне надеясь, что он не расслышит или не так поймет. Но Бенуа был весь внимание.

— Ты это знаешь не хуже меня, — ответил он.

— Конечно, но я спросил — по-твоему.

— По-моему? Он сдал тех евреев, потому что с него было довольно. Дети в городской школе голодали, потому что все шло евреям. Причем евреям-нелегалам!

— Да, — кивнул я понимающе. — Те дети — для него они стали последней каплей!

— Среди них была его собственная дочь, — сказал он, тыча в меня указательным пальцем, словно я во всем виноват.

У деда была только одна дочь, так что я, ничем не рискуя, кивнул:

— Моя мать.

Бенуа расхохотался. По его взгляду, в котором читалось «Ну ты даешь!», я понял, что свалял дура­ка. Что же я упустил?.. И тут же сообразил. Прямо хоть хватай со стола пистолет и стреляй себе в голову: одна дочь? А старшая сестра? Она умерла в конце войны от воспаления легких; у меня в ушах зазвучал голос деда, рассказывавшего эту историю.

Я попробовал выкрутиться:

— Моя мать… она все сожгла.

В окно ворвался очередной порыв ветра. Занавеска взвилась к потолку и опустилась мне на голову — это дало мне повод сменить тему.

— О-о, прохлада! — сказал я бодро, хотя особой бодрости не чувствовал.

— Прохлада? — удивился Бенуа. — С меня пот градом. Это ужасная квартира, под самой крышей.

Видимо, притворялся я не очень убедительно. Ветерок действительно принес облегчение, но физиономия у меня наверняка была красная как помидор, и, похоже, мне было дурно не только от удара по голове, но и от жары.

Бенуа поднялся, подошел к двери и широко распахнул ее.

— Нас ждет еще одна бессонная ночь, — сказал он.

Занавески вконец разыгрались, они то вырывались наружу, то хлопали по лицу. Бенуа немного постоял, словно ожидая продолжения разговора про деда и мать, но я молчал, и он вышел на площадку и стал смотреть вниз, перегнувшись через перила. Шуршание его дорогих лакированных туфель по плиточному полу эхом разносилось на лестничной клетке.

— К счастью, у меня есть подвал, — донесся его голос.

— Подвал?

— Я его снимаю. Стоит дороже, чем эта квартира, но мне нужно место.

— Для вина и тому подобного?

— Нет, не для вина. Вот Алекс точно устроил бы там винный погреб. Но не я. Я использую подвал в других целях.

Я вспомнил, что Алекс упоминал об уроках стрельбы, и заколебался, стоит ли расспрашивать дальше. Но возможность не представилась. Бенуа подошел, внимательно посмотрел на меня и сказал:

— Тебе тоже жарко. Можешь встать? Спустимся вниз, в подвал. У меня там припасено ведерко мороженого и другие интересные штуки.

Он вынул из кухонного ящика две ложки и подошел ко мне.

— Обними меня за шею. Спустимся на лифте.

Я послушался.

Не дойдя до двери, Бенуа остановился.

— Ты забыл пистолет.

Он подошел к столику, куда я положил пистолет, и взял его.

Я стоял слегка пошатываясь — не потому что ноги не держали, скорее из-за тумана в голове.

— Вряд ли он мне понадобится, — сказал я.

— Пусть будет, хотя бы до тех пор, пока не купишь новый сигнальный.

У меня все же хватило ума возразить:

— Но это настоящее оружие. Тебе не приходило в голову, что от настоящего оружия кто-то может пострадать по-настоящему?

Бенуа подошел к шкафу, достал кобуру, нацепил ее мне на пояс (я не стал сопротивляться), осторожно разрядил пистолет и засунул его в кобуру.

— Послушай, Лукас, — сказал он, мягко, но решительно выводя меня в коридор, — если кто-то причинит зло моей матери или сестре, у меня снесет крышу. Это еще не означает, что я убийца.

Его кожа была прохладнее моей — грязной и пропотевшей. Я не видел в его рассуждениях логики. Но дело наверняка было во мне.

По пути в подвал мы наткнулись на Алекса. Он окинул взглядом мою помятую физиономию, а когда я рассказал, что случилось, распалился. Бенуа обменялся с ним парой многозначительных взглядов, потом попросил его говорить потише: на площадке нас могли услышать.

— Мы идем в подвал, — объяснил он.

— А я оттуда, — кивнул Алекс. Обращался он теперь не ко мне, а к Бенуа. — Она волочилась по полу. Я ее перевесил поближе к стене. Так лучше, там попрохладнее. Кровь я замыл.

Он глянул на меня, чтобы проверить, какой эффект произвели его слова. Я и глазом не моргнул.

— Ты постригся! — воскликнул он. — Коротко. Тебе идет.

— Не так по-дурацки, как было, — сказал я, и они быстро переглянулись.

Затем Бенуа нетерпеливо махнул Алексу, чтобы тот уступил дорогу (в этом коридоре двоим было не пройти), и протолкнул меня перед собой.

— Ты как? — спросил он. — Мы не быстро идем?

Я подчинялся его указаниям. После произошедшего в Сёркль-Менье мной завладела странная, но приятная безучастность. Казалось, будто голова отделилась от тела и покачивается на волнах.

— Знаешь, зачем Алекс так коротко стрижется? — спросил Бенуа, вставляя ключ в замок зеленой металлической двери. Он отпер дверь и завел меня в непроглядно-темный подвал. Еще до того, как зажегся свет, я ощутил запах леса и крови. — Чтобы в драке его не смогли ухватить за волосы.

Они расхохотались. Я тоже не удержался — их смех был заразителен.

Бенуа щелкнул выключателем.

У дальней стены небольшого подвала головой вниз висела молодая лань с окровавленным боком. Ее глаза были широко распахнуты и отражали свет лампочки на потолке. С вытянутой шеей и полуоткрытым ртом она будто бы звала кого-то.

Бенуа усадил меня на кушетку напротив нее.

 — Ванильное или кофейное? — он открыл морозилку и засунул туда голову.

Я прислонился к стене. Ее прохлада освежала, но от висевшего в подвале запаха мутило.

— Да любое, — не в силах выбрать, пробормотал я.

Он поставил ведерки с мороженым рядом со мной на кушетку, воткнул в них по ложке и сел.

Алекс остался стоять и принялся есть мороженое пальцем.

— Это вы ее завалили? — после паузы спросил я, черенком ложки указывая на лань.

Не то чтобы мне хотелось знать — всякое любопытство заглушала пульсирующая в голове боль, — но видно было, что они ждали вопроса.

— Сегодня утром, — ответил Алекс.

— Я думал, сезон охоты еще не начался.

— Сезон охоты? — Бенуа сделал паузу, чтобы проглотить мороженое. — Думаешь, в остальное время в лесу нет зверей?

Алекс захихикал. Палец, которым он выковыривал мороженое, покраснел от холода.

— Нет… в смысле есть, конечно.

Мне трудно было сосредоточиться. Да и не всегда я понимал, ждут ли от меня ответа. В голове стоял гул; потом я понял, что это включается и выключается морозилка.

— Такой крупный зверь… — сказал я.

— Красивая, правда?

— И все-таки странно…

— Что странно? — тут же перебил меня Бенуа.

— Что человек способен это сделать. Убить животное. И такое большое.

Алекс уперся глазами в пол. Он перестал есть и вытер руки о футболку. Бенуа зачерпнул было мороженого, но не дотронулся до него. Он прочистил горло.

— Видишь ли, Лукас, точно так же, как мужчина должен быть способен спасти жизнь, он должен быть способен ее отнять.

Мороженое медленно таяло по краям. Все молчали, и чем дольше, тем яснее становилось у меня в голове. Я огляделся и увидел полки с консервами, ящики с минералкой, сетки с картошкой. Я сидел в подвале. Я сидел в подвале и ел мороженое.

— Зачем я здесь? — спросил я.

Мой голос прозвучал неожиданно громко. Алекс опять заулыбался, все еще не поднимая головы, будто увидел на полу что-то интересное. Бенуа при­стально посмотрел на меня. В тусклом свете лампочки его зрачки расширились так, что из глаз почти исчезла синева. Он поднялся, закрыл ведерки крышками и поставил их обратно в морозилку. Затем начал мерить подвал неторопливыми шагами — пара шагов туда, пара обратно. Ложкой, которую держал в левой руке, он размеренно потирал правую.

— Когда мне было восемь, в окно нашей кухни врезался дрозд. Я поднял его. Он не умер, но переломал себе крылья. Я хотел помочь ему, но он был так напуган, что все время вырывался у меня из рук. В нашем саду водились коты, была зима. Я дергался битый час, но в конце концов убил его.

Бенуа дружелюбно смотрел на меня. Я пытался соображать.

— Кстати, — внезапно сказал он, — ты куришь?

— Нет.

— И я нет. Никогда не понимал, зачем люди курят. Страшно ведь, когда у тебя под носом огонь.

Алекс покачал головой и с улыбкой хрюкнул. Бенуа подмигнул ему.

— Убийство порой необходимо для сохранения чистоты, — продолжал он свою речь. — Приходится убивать слабых, чтобы остались только сильные. Тот, кто этого не делает, ставит под угрозу будущее расы. Вот, скажем, Таша — она идеальный доберман, а все благодаря людям, которые заботились о чистоте ее крови. А в природе? Помнишь, что писал Дарвин о выживании сильнейшего? Вот ты идешь по городу и видишь наших стариков, наших матерей, детей в наших школах… — он делал долгие паузы. — Тебе не приходило в голову, насколько они хрупки, уязвимы?

— Приходило иногда, — машинально отозвался я.

— А взять страну, которую мы построили? Вот ты нико­гда не думал: нельзя допустить, чтобы ее разрушили? Она правильно устроена и не должна исчезнуть.

— Думал, бывало.

Он улыбнулся.

— Ты, Лукас, цельный человек, кремень. Другим и не мог быть внук Феликса Стокса. Но таких, как ты, должно быть больше.

Я переводил взгляд с него на Алекса и обратно. Морозилка гудела. От лани несло потом.

— Вот зачем ты здесь, — загадочно сказал Бенуа.

АЛЕКС ПОДВЕЗ меня домой на мотоцикле. В ко­буре у меня на поясе лежал пистолет Бенуа. Мы быстро выехали из города: мощный мотоцикл легко взбирался по склону. Только последний, самый крутой отрезок пути мы преодолели как в замедленной съемке: дорога была ухабистой, и при каждом подскоке по выбоинам мне делалось больно. Я держался за Алекса. От прикосновения к его разгоряченному телу накатывала тошнота.

Он высадил меня у калитки. На кухне еще горел свет.

— Мать спросит, что у тебя с лицом, — сказал Алекс. — Но она привыкнет, — хохотнул он от собственной шутки и тут же вновь посерьезнел.

В темноте на его лицо падали резкие тени. Шлема он не носил. А когда я поинтересовался причиной, заявил, что принципиально.

Впервые мне почудилось в нем что-то знакомое, словно мы уже давно друг друга знали и через многое вместе прошли.

— Бенуа выбирает друзей придирчиво, — Алекс подождал, пока я слезу, и заглушил мотор. — Он парень особенный; я знаю его уже четыре года — и каждый день диву даюсь. Ничего не упускает из виду. Обо всем у него свое мнение. Я запоминаю каждое его слово. Да и не один я. Вот увидишь: сегодня ты не заснешь, не подумав о нем. И не только сегодня.

Из-за моей спины доносились женские голоса, плеск воды, фортепьянная музыка. Время клонилось к полуночи. Женщины на холме еще не спали.

— Тебе многое придется для него делать. Но и получишь ты за это многое. Он умеет быть благодарным.

Это звучало загадочно. Алекс словно предсказывал что-то, о чем я не имел ни малейшего понятия.

— Ты о чем?

— О том дереве, которое надо повалить, о чем же еще? — подмигнул он мне. На его губах бродила неясная улыбка.

Странная шутка, подумал я, но, когда он перекинул ногу через седло, сообразил, что чего-то попросту не понимаю.

— Каком еще дереве?

— Что, Бенуа тебе ничего не сказал? Хм… а собирался. Может, времени не хватило?

— О чем ты все-таки?

— Ладно, забудь. Я тебе ничего не говорил. Он, должно быть, ждет подходящего момента.

Не слезая с мотоцикла, Алекс открыл мне калитку: она чуть заедала, и мне больно было ее толкать.

— А тот клуб, что ты в прошлый раз упоминал… Кто еще в нем? — спросил я.

— Ну клуб — это, пожалуй, громко сказано.

— Так кто же?

Он глуповато загоготал. Его зубы блестели в темноте.

— Бенуа и я. И ты.

— Вот как, — отозвался я безучастно.

Алекс воодушевился.

— Бенуа научит тебя обращаться с оружием. Честно, он сам мне это сказал. Он же дал тебе пистолет?

Я поднял футболку и показал ему кобуру.

— Вот видишь! Говорю же. Он найдет для тебя время. Он в тебя верит. Сам-то я к пушкам не очень. Вот нож — другое дело. Пусть просто висит на поясе, и все видят. Так честнее, я считаю. Полезут — будут знать, что их ждет.

Он крепко хлопнул меня по плечу — в моем нынешнем состоянии это был перебор. Я быстро шагнул в сад, за забор, подальше от него. Алекс завел мотор, вжал газ и поднял руку на прощание.

Я стоял и слушал, как он едет: гораздо быстрее, чем на пути сюда, уже не обращая внимания на выбоины и камни.

На кухонном столе были разложены кучками старые фотокарточки. Мать наклонилась над ними и рассматривала. На фото были дед и она сама ребенком.

— Тебя кто-то подвез? — спросила она, не поднимая глаз.

Она взяла одну фотографию, положила на место, взяла другую. Видно, пыталась разложить их в хронологическом порядке. По длине юбки и косичек на снимках можно было определить ее возраст.

— Что с тобой стряслось? — ахнула она, когда я ступил в яркий свет лампы.

Я рассказал, что продал одну из картин, а в Сёркль-Менье на меня напали и ограбили. Мать зажигала одну сигарету за другой. Слушала она внимательно, то и дело моргая. Стоявшая на столе пепельница была переполнена. Мне бросилось в глаза, что края или уголки некоторых фотографий были оплавлены, словно кто-то в последний момент выхватил их из огня. Я говорил и рассматривал снимки. На некоторых мать стояла рядом с дедом, на других — одна, с отсутствующим взглядом, не замечая объектива и глядя фотографу через плечо.

Мать попросила подойти поближе, чтобы осмо­треть рану на верхней губе. Я наклонился к ней, и она мягко сжала мое плечо, чтобы повернуть меня к свету. Кобура пистолета под одеждой царапала мне кожу.

— И ты опять подстригся, совсем коротко.

По ее тону я заключил, что моему рассказу она поверила не до конца.

— Мне так больше нравится, — сказал я невозму­тимо.

Мать глубоко, чуть ли не со стоном вздохнула. Посмотрела мне в глаза — долго и выразительно. Сигарета тлела у нее между пальцами.

— Лукас… — сказала она. — Не надо!

— Чего не надо? — спросил я, напрягшись, как всегда, когда она мне что-то запрещала.

— Вот этого всего, — хрипло ответила мать. — Не будь таким, как дед.

Она кивнула на фотографии, с которых мне улыбался еще молодой — темноволосый, без морщин — дед. Его взгляд был совсем другим, чем у матери: острые, как булавки, глаза смотрели прямо в объектив. Деда явно не волновало, как он выглядит.

— А каким он был? — спросил я, повысив голос. От этого в груди будто что-то оторвалось, и легкие болезненно засвистели, как дырявый аккордеон.

— Ты же его знал, — сказала она. — Ты помнишь, каким он был.

Я понятия не имел, что она имеет в виду. Материн голос звучал подозрительно ровно, словно она сдерживалась. Если ее не знать, можно было подумать, что она пьяна или очень устала.

Мы помолчали. Мой взгляд упал на фотографию девочки лет семи; на коленях у нее сидела девчушка помладше — моя мать. У старшей были резкие черты лица и большие глаза — больше, чем у матери, но такие же темные и мечтательные. Яркий свет у них за спиной придавал картине что-то зловещее, словно предвещая дурные вести.

— Сколько лет было твоей сестре, когда она умерла? — спросил я.

— Шесть с половиной.

— А отчего она умерла?

— От воспаления легких.

— Разве от этого умирают?

— Она была истощена. Шла война, еду выдавали по карточкам. Сейчас ей бы просто прописали витамины.

— А при чем здесь сестра Беата?

— Сестра Беата? — испуганно переспросила мать. Она выпрямилась, как если бы кто-то поскреб ей ногтями спину. — С кем это ты разговаривал? Что, опять побывал у Надин?

— При чем здесь сестра Беата? — настойчиво повторил я.

Она двумя руками заправила волосы за уши — тем же движением, что и утром у костра, — и уткнулась взглядом в стол.

— Монахини распределяли пайки. Из монастыря еду доставляли в школу, детям. Но часть продуктов монахини прятали. Твой дед об этом знал.

— Откуда? От сестры Беаты?

— Он сам видел. Из слухового окна своей спальни. Когда врачи сказали, что этой смерти можно было избежать, дедушка донес немцам. Он заболел от горя, Лукас. Больные от горя люди способны на дикие поступки.

— Пайки предназначались евреям, — сказал я.

— Да. Монахини прятали у себя полтора десятка еврейских детей. Потому еды и не хватало.

— И что случилось потом?

— Немцы поставили к стенке пять монахинь. Показательный расстрел.

Вокруг моей головы кружились комары — слетелись, видимо, на запах крови. Я не отгонял их.

— Сестра Беата так и не простила твоего деда, — вздохнула мать.

На кухонных окнах не было занавесок. За стек­лом зияла тьма. Огни монастыря уже погасли. В ветвях деревьев шумел ветер. Я устал и хотел спать.

— И ты сожгла все, что об этом напоминало?

Она кивнула, опустив глаза.

— Это такое облегчение, — хрипло сказала она. — Стало так… чисто.

Мать пощелкала зажигалкой, пока из нее не вырвался длинный язык пламени. Она уменьшила огонь и, воспользовавшись случаем, прикурила очередную сигарету.

— Я думала, теперь, после его смерти, смогу с ним примириться. Но ничего не вышло.

Ее слова прозвучали так печально и безнадежно, что тут же согнали с меня сон. Я ничего не спрашивал — просто ждал.

— Это все те дрова, они сбили меня с толку, — сказала она.

— Дрова?

— Ну которые он складывал для сестры Беаты.

— И что?

— Я снова задумалась. Почему он оставлял ей дрова? Просил прощения? Или было еще что-то? Я уже два дня мучаюсь этим вопросом.

Мать теребила золотистый кулон у себя на шее. Она натянула цепочку до подбородка, потом отпустила; кулон бесшумно упал обратно. Из-за дыма воздух между нами казался осязаемым. Я не отрывал взгляда от горящего кончика ее сигареты.

— Я покопалась в его коробках. Не стоило этого делать. Вот что я нашла.

Она вытащила из-под стопки фотокарточку. Та лежала лицом вниз, словно мать не хотела случайно зацепиться за нее взглядом. На пожелтелом обороте изящным почерком было выведено: «Феликсу от Паулы». Мать перевернула фото: окаймленная белой рамкой, на меня смотрела незнакомая девушка с маленькими глазами и узким лицом.

— Ну? Узнаешь? — спросила мать.

Как я ни старался, голова была словно набита ватой. Каждый удар сердца отзывался болью в верхней губе. Хотелось прилечь, чтобы подумать.

— Паула — так звали сестру Беату. Это она — до пострига.

Я молчал. Потом встал и пошел наверх, двигаясь медленно и осторожно. Ноги налились тяжестью и не желали отлипать от земли. Я был как полуживое насекомое, которое ползет оттого, что так велит инстинкт, а не оттого, что хочет куда-то попасть. На верху лестницы я оглянулся — не остался ли после меня склизкий след.

Мать кое-что вспомнила и окликнула меня.

— К тебе приходила Кейтлин, — сообщила она из-под лестницы. — Целых четыре раза. Наверно, что-то срочное.

— Кейтлин? — повторил я, словно слышал это имя впервые.

— Та девушка из Сент-Антуана, дочь Рут, — пояснила мать.

Я зашел в дедову спальню и повалился на кровать прямо в одежде, не в силах ее снять. Уснуть долго не получалось. Здесь тоже зудели комары, во рту пересохло, оттого что саднящая губа не позволяла его закрыть. Но больше всего мне докучали мысли. В голове один за другим вспыхивали кадры прошедшего дня.

Я повернулся на бок и попробовал успокоиться. Я думал о сестре Беате. Я думал о деде, на чьей кровати — на чьем смертном одре — я лежал. Я думал о Кейтлин и о матери. Напоследок, перед тем как заснуть, я подумал о Бенуа.

ПЕРЕД ТЕМ как пойти к Кейтлин, я нахлобучил на голову бейсболку.

Кейтлин оказалась в трапезной, она сидела на стуле перед зеркалом. Явился я, похоже, не вовремя: она рисовала на глазах длинные лисьи стрелки, собираясь танцевать. Увидев меня, она отложила коробочку с гримом на пол.

— Что у тебя с губой?

Она повела меня в подвал тем же путем, что и в прошлый раз, и так же торопливо. Кота, который увязался было за нами, она прогнала.

 — Я тебя еще вчера ждала, — сказала она.

Я соврал, что упал с велосипеда. Она открыла подвал и вошла, велев жестом идти за ней.

— Я искала тебя из-за голубя, — пояснила. — Нуж­но ему помочь.

Глаза не сразу привыкли к темноте. Я узнавал очертания коробок и мебели. Голубь сидел на том же месте, словно и не шевельнулся за все это время. Крылья его поникли, глаза покрылись пленкой. Он казался высеченным из камня, и я удивился, когда по его тельцу вдруг пробежала дрожь. К блюдцу с зернами он не притронулся. В оперении появились проплешины: в нескольких местах сквозь перья просвечивала кожа. Переломанные лапки по-прежнему путались в выцветшем полотенце, потяжелевшем от птичьих экскрементов.

— Я из-за него страшно психую, — сказала Кейтлин. — Каждый раз, когда пытаюсь заснуть, мне кажется, я его слышу.

— Что ты хочешь сделать?

На этот раз я был настроен решительно. Я собирался поймать птицу во что бы то ни стало, не обращая внимания на биение ее сердца и дрожь в крыльях.

— Убить его, — отозвалась Кейтлин.

Кажется, мне не удалось скрыть испуг. Кейтлин опустила свои накрашенные глаза, и я понял, что она не собирается делать это сама.

Заметив, что она смотрит на мои ладони, я рассмеялся. Птица вздрогнула.

— Я могу его схватить. Покормим его семечками, — торопливо предложил я.

— Поздно. Я чего только не перепробовала. Он даже не пытается вырваться, когда я беру его в руки.

— Я еще никогда не убивал живого существа.

— Он страдает, — сказала Кейтлин. — Мы должны это сделать. Боль хуже смерти. Он не знает, что такое смерть. Его страх — всего лишь инстинкт.

Мы молчали, уставившись на голубя. Он внимательно смотрел на нас, прислушиваясь к нашему шепоту. Сидел он под прислоненным к стене деревянным поддоном — на него, видимо, укладыва­ли мешки с известью или цементом. Я медленно шагнул к нему, успокаивающе цокая языком. Голубь не испугался. Он почти не шевелился, глядел на меня чуть ли не с любопытством и подпустил меня совсем близко. Оставалось только протянуть руку. Взлететь он бы не смог — крылья уже не позволяли.

Я могу прихлопнуть паука. Комара тоже легко, да и пчелу. С мотыльками уже сложнее: их толстые и мохнатые тельца, кажется, могут кровоточить. В свете лампы словно видишь, как бьется у них сердце. Убивать теплокровное животное мне еще не приходилось. Но позади меня стояла Кейтлин, и я протянул руку к поддону.

Голова под бейсболкой вспотела, на губе тоже выступил пот, и рана от этого саднила. Я схватил поддон и бросил с размаху на пол. Доски затрещали, взвилось бледное облако пыли. Грудь снова прорезала раскаленная добела боль, как тогда в Сёркль-Менье.

Поддон раздавил только туловище голубя, голо­ва и шея уцелели. Его клюв на миг удивленно приподнялся. Пленка на глазах опустилась и снова поднялась. Птица не издала ни звука. Даже когда узкая головка поникла, клюв остался закрытым.

Кейтлин попятилась к двери. Обернувшись, я увидел в ее глазах изумление, словно ей показали что-то неизвестное и захватывающее. Я пошел за ней.

Она закрыла дверь со словами:

— Я все уберу, когда высохнет.

Кейтлин вытирала руки об одежду, словно к ним что-то прилипло. На меня она не смотрела.

— А дед? — спросил я. — Теперь ты можешь объяснить, какое отношение к этим подвалам имел дед?

Пивной погреб оказался слепым. В других подвалах были высокие продолговатые окна, сквозь которые виднелась лишь трава в саду, но солнечные лучи они пропускали. А свет горевшей здесь неоновой лампы вовсе не украшал наши лица.

— Садись, — Кейтлин показала на пивные ящики.

Ящики были пустыми, но в погребе стояли бутылки с приторным лимонадом, который любят де­ти, и Кейтлин заправским жестом мастерового открыла одну, зажав ее между дверью и наличником. Раздалось шипение. Она отпила пару глотков, а когда отняла бутылку ото рта, от ее нижней губы к горлышку протянулась тонкая ниточка слюны.

— Держи, — она протянула мне бутылку, села на валявшиеся на полу холщовые мешки и прислони­лась к прохладной стене.

Подвигав мешки и неско­лько раз сменив позу, Кейтлин наконец устроилась удобно и обхватила колени руками. Она сидела спокойно и терпеливо, словно собиралась дождаться, пока голубь истлеет.

— Вот здесь они и прятались, — сказала она не­ожиданно. Как будто я пропустил часть рассказа.

Обычно я реагирую с опозданием, но в этот раз — наоборот. Наверно, из-за звуков. Из подвала, где лежал голубь, доносились какие-то скрипы и скрежет — видно, поддон и мешки вокруг него принимали новое положение. Но мне казалось, это птица бьется в предсмертных судорогах.

— Кто прятался? — бездумно ляпнул я, прислушиваясь к звукам, нагонявшим на меня ужас.

Я думал, Кейтлин имеет в виду мышей, птиц или крыс.

Она взглянула на меня изумленно.

— Серьезно? Ты даже этого не знаешь?! — сказала она сердито. — Тебе мать что, вообще ничего не рассказывала? О господи, неужели она думает, те­бе так будет лучше?

От ее бурной реакции я очнулся.

— Рассказывала, — торопливо заверил я ее, потирая руки. Они были покрыты пылью, цветом напоминавшей птичий помет. Мне хотелось вымыть их. — Ты имеешь в виду тех еврейских детей?

Чуть смягчившись, Кейтлин оперлась на ладони и запрокинула голову.

— Ага, — сказала она таким тоном, будто правильным ответом я заслужил приз. — Значит, ты все-таки знаешь!

Она повернулась ко мне и, приоткрыв рот, глядела мне в лицо, словно хотела что-то добавить, — но ничего не сказала. Так она делала и раньше, когда мы были детьми. Продолжения можно было ждать сколько угодно. В детстве меня после такого охватывал голод, сейчас — досада на себя.

— Мне чего только не рассказывают… После смерти деда у всех развязались языки.

— Ну так вот, они прятались здесь. По крайней мере, когда приходили чужие. В остальное время они могли передвигаться внутри монастыря свободно, даже подходить к окнам. Изредка их выпускали во двор — поиграть на траве. Три-четыре монахини караулили.

Я оглядел погреб. Тут было просторно и пусто, по выбеленным стенам в нескольких местах бежала электропроводка, тоже закрашенная белым. Неровный пол проседал в середине. Пахло влажной мешковиной и прокисшим пивом. Я попробовал представить здесь людей: на полу лежали матрасы, а по углам небось раскладывали пасьянсы, чтобы скоротать время. Но у меня не выходило. Погреб оставался белым и пустым, нежилым, годным только на то, чтобы варить и хранить пиво.

— И что с ними случилось потом? — осторожно спросил я, боясь снова разозлить ее своим неведением.

И не зря боялся. Кейтлин поднялась и выпрямилась во весь рост. Ее настроение переменилось, непредвиденно и необъяснимо. Лицо ее вмиг побелело. Она заговорила. Даже не удостоверившись в том, по силам ли это мне, она пустила в ход тяжелую артиллерию.

— Так ты не знаешь? — насмешливо спросила она. — Тогда я тебе расскажу. Их отправили в конц­лагерь. На верную смерть. Пятнадцать человек увезли в Польшу, а еще пятерых поставили к стенке — всего двадцать. И все из-за одной девочки, которая — возможно — недоедала. Неплохо, да?

— Д-да… — ошеломленно пробормотал я.

Согретый в руке лимонад сделался безвкусным.

— Он, конечно, видел, что происходило в монастырском саду, — Кейтлин не уточнила, о ком речь, и от этого безличного «он» меня пробрал озноб. — Монахини об этом и не подозревали.

Кейтлин ходила от стены к стене и обратно, пружинящими шагами, как львица в клетке. И говорила уже спокойно, почти примирительно.

— Эта история… бог с ней, конечно. Ну да, это было давно, а сейчас другое время, и мы тут ни при чем. Все осталось в прошлом. Меня бесит, когда сестра Беата в очередной раз ударяется в воспоминания. Мне осточертели ее рассказы, я слышать их больше не могу, — она остановилась, уперев руку в бок. — Но знаешь, что мне сложно проглотить? Что ты обо всем этом, похоже, ни сном ни духом. Ты ни за что не отвечаешь. Тебе не стыдно. Ты такой же, как все парни нашего возраста, — чистый лист. Цыпленок, забывший, из какого яйца вылупился. Ну конечно же, ты не виноват, ведь все вокруг молчат!.. А ты-то сам что об этом думаешь? О том, что тебе никто ничего не рассказал?

Ее губы влажно блестели. Из-за грима взгляд казался еще жестче. Отвечать не пряча глаз было непросто, и я стал заикаться.

— Я… я не знаю… Вообще-то ничего не д-думаю…

— Но это ненормально! — воскликнула она. — Ненормально! Ты должен что-то об этом думать. А если еще не думал, то пора.

Я задумался изо всех сил. Я правда старался. Но опоздал.

— Так нечестно! — опередила она меня. — Ты рос, словно ничего этого не было. Тебе не приходилось выслушивать эти истории. Вечные споры о том, как и почему это могло произойти и кто виноват. Меня все это интересует не больше, чем тебя. Но если уж мне приходится слушать все эти причитания, то и тебе пусть тоже. Тебе — тем более.

Я напряг мышцы. Встать я не встал, но выпрямился.

— Думаю, что… Я не думаю, что дед представлял себе последствия. Ну то есть… Его дочка умерла. Он донес на них, потому что… потому что закон требовал. Права городских детей были нарушены. Он поступил как законопослушный гражданин.

— Чушь собачья! — отрезала она. — Он ведь для немцев еще и картины писал. В глазах экстремистов твой дед — пример для подражания. До самой смерти он отрицал существование концлагерей. А ты ничего не видел. Играл со своим любимым дедушкой. Обнимался с ним, любил его. А мне сестра Беата каждый день вбивала в голову, что он натворил.

— Но он же не мог знать…

— Прекрати! Не хочу даже слушать такое!

— Не хочешь слушать? Тогда какой смысл нам разговаривать?

Слабый аргумент, конечно, но я чувствовал, что не смогу сказать ничего путного, пока не вымою руки. Мне ужасно захотелось, чтобы здесь оказался Бенуа. Он бы нас защитил — и меня, и деда.

Кейтлин подошла и стянула с меня бейсболку.

— Ты такой же, как он, Лукас Бень, — сказала она, проводя рукой по моим коротким волосам. — Ты ничего не знаешь. Ты даже не знаешь, какой ты холодный. То, как ты убил голубя…

Она замолчала. Сунула бейсболку мне в руки и отвернулась. Я видел только ее спину и плечи. Она закрыла лицо руками, как будто ей нужно было о чем-то подумать. Потом развернулась и легкой пружинистой походкой, словно ничего не случилось, пошла к выходу. Открыла дверь и придержала ее для меня.

— Подумай хорошенько, Лукас, когда говоришь о правах городских детей. В этом подвале тоже дети жили, им было от пяти до двенадцати лет. Им тоже хотелось есть.

Вернувшись домой, я нашел на столе «Вестник региона», в котором мать красным маркером обвела маленькую заметку. Заголовок гласил: «Скинхед избит арабами на прогулке». Я стал читать: «Вчера, в среду, во время прогулки по Сёркль-Менье семнадцатилетний Лукас Бень из П. неожиданно подвергся нападению и избиению со стороны пятерых арабов. Мотив нападения неясен, вероятнее всего ограбление. Нападавшие скрылись. Л. Б. увезли с места происшествия в состоянии комы. За последние две недели он трижды пострадал от рук грабителей-мигрантов».

Мать подчеркнула и снабдила жирным вопросительным знаком три слова — «скинхед», «кома» и «семнадцатилетний».

Я взял ножницы и вырезал заметку. Про меня впервые написали в газете.

В ПОСЛЕДУЮЩИЕ два дня ничего не происхо­дило. Удушливая жара не спадала. Я колол ствол сосны на дрова и складывал их на дедову поленницу. Каждый день Кейтлин проходила мимо. Каждый день поленница немного вырастала. Кейтлин знала, чем я занят, но не подавала и виду, что замечает меня. Обычно она шла пешком, иногда съезжала с холма на велосипеде, а обратно взбиралась, ведя его за руль. Ни разу я не удержался, чтобы не посмотреть ей вслед. Ее яркая одежда притягивала взгляд: на ней была то сиреневая майка и того же цвета шорты в веселый цветочек, то что-то мальчишечье, полосатое.

Я все думал о нашем разговоре, пытаясь понять, что мне делать дальше. А еще я вытащил из-под ма­траса пистолет Бенуа и вместе с кобурой спрятал его в кузне, в футляре от бензопилы.

Когда меня одолевала усталость или жара становилась невыносимой, я садился в гостиной с закрытыми ставнями раскладывать пась­янс. Снаружи доносился шум машин: они приближались, притормаживали на повороте и ехали дальше в Сен-Лоран-ан-Гатин. С пасьянсом я справлялся все быстрее, но радости от этого не испытывал.

Как-то раз мать подсела ко мне и стала расспрашивать о нападении и избиении. Я пересказал ей газетную версию. Похоже, это ее не удовлетворило, но я был явно раздражен, и она оставила меня в покое.

— Я глазам своим не поверила, когда сюда вдруг явилась Кейтлин и спросила тебя, — сказала однажды мать. — Я ее не узнала. Очень уж она изменилась. Из такой нескладной бледной девочки выросла…

Продолжать она не стала. Какое-то время мы молча думали о Кейтлин.

Почтальон принес открытки от Арно и от Мумуша. «Радуйся, что ты в холмах, — гласила первая. — Здесь дышать нечем». В открытке Мумуша была лишь пара слов — «С солнечным приветом», что меня не удивило: он любил все делать быстро и наверняка черкнул это за едой или за телевизором. Я приколол открытки к обоям, но отвечать не стал.

На третий день я отправился в Монтурен. Повсюду я чувствовал на себе обжигающие взгляды прохожих и боялся, что меня узнают. Завидев в супермаркете знакомых, я быстро отворачивался и отходил подальше. Если кто-то все же восклицал: «Лукас! Сколько лет, сколько зим!» — я избегал смотреть ему в глаза; неуютно было сознавать, что все всегда знали больше меня. На улице я не снимал бейсболку и солнечные очки, которые купил на оставшуюся от продажи картины выручку.

По пути домой, перейдя через утес Шаллон, я принял еще одно решение. В тот вечер я лег спать еще до захода солнца, положив под подушку старый будильник деда, и быстро уснул под его монотонное тиканье.

Будильник зазвенел в четверть пятого. Я проснулся от его механического дрожания: заглушае­мое подушкой и моей головой, оно было слышно только у меня в комнате. Бесшумно оделся, спустился на кухню, выпил пару стаканов молока, а выходя из дома, как можно тише закрыл за собой дверь.

Погрузив на дедову тачку заготовленные дрова, я направился в монастырь.

Во дворе было тихо. Разглядывая здание монастыря в утренних сумерках, я пытался прикинуть, за каким из десятков окон спит Кейтлин. Если в монастырском корпусе стояла мертвая тишина, то сад был полон жизни. Птицы в кустах щебетали вовсю, умолкая, только когда я проходил мимо.

Я уверенно прошел к стоящему с краю заброшенному флигелю. Когда-то он служил складом, а теперь, я знал, практически пустовал. Я с силой надавил на трухлявую дверь, разостлал на полу валявшийся внутри кусок полиэтилена и штабелем сложил дровау стены.

Не знаю, сколько раз я ходил туда-сюда. Работал я без продыху. После стольких дней изнурительной колки дров на жаре таскать их по утренней прохладе было легко. Я видел, как рождается новый день, как по дороге проезжают первые грузовики. Остановился я, только когда перетаскал все. К тому же сестра Беата вот-вот должна была проснуться к утренней мессе.

Ну а в полдень к нам пришли из полиции сообщить, что нашли на складе телевизор и бензопилу, соответствующие моему описанию: телевизор с изображением, но без звука, и бензопила марки «Штиль», красная с черной рукояткой, в хорошем состоянии, но без цепи. В тот же день — это была суббота — телевизор уже стоял у нас на кухонном столе.

Бензопилу занесли прямо в кузню. Я хорошенько протер ее тряпкой, приложил цепь к зубцам, чтобы проверить, все ли на месте, и внимательно осмотрел сломанное звено. Время было послеобеденное, около двух, вокруг пахло плавящейся смолой и чирикали воробьи, повздорившие на крыше кузни. То и дело оттуда доносилось поскребывание и царапанье их лапок и напáдавших на гофролист веток. На полке над верстаком бормотало старое радио.

С утра я собирался наколоть еще дров, но теперь, когда у меня была пила и я надеялся вскорости ее починить, я не мог заставить себя взяться за топор. Взамен я решил связать в охапки хворост для растопки. Распахнув настежь дверь кузни, я сновал туда-сюда с веревкой и связками хвороста, засовывая их на стропила для просушки. Закончив, я принялся выметать палые листья и прислушался к голосам на радио.

Программа называлась «Резонанс»: слушатели звонили ведущему и высказывали свое негодование по любому поводу — будь то мусор на улицах, разбитые телефонные будки, ночной шум, хамст­во чиновников и так далее. Я насторожился, когда женский голос упомянул Сёркль-Менье.

— Тут ведь не только арабы живут. Мы тоже, и нам приходится каждый день смотреть на это уродство…

Услышав ответ ведущего, я тут же успокоился.

— Вы считаете, что трамвайные остановки в вашем районе выглядят хуже, чем в центре? — уточнил он.

— И еще уличное освещение. В центре фонари на красивых столбах и со стеклянными плафонами. А здесь — обычные лампы, такие, знаете, трубки, от которых голова болит, — нудила женщина.

— Может быть, это потому, что у вас такие фонари тут же разобьют?

— Ну вот, вы сами подаете людям идеи. Вечно одно и то же. Если нам так уж захочется побить фонари, то мы и до центра не поленимся дойти!

Я вымел листья наружу, но ветер грозил задуть их с дорожки обратно внутрь, и я сдвинул охапку к лимонному дереву, тут же обдавшему меня острым запахом.

Потом я отправился в Монтурен, чтобы починить пилу. Перед этим я порылся в дедовом секретере, надеясь обнаружить чек или гарантию. Через час безуспешных поисков я решил, что нужная бумажка сгинула в материном костре, и стал листать городской справочник в поисках магазинов, торгующих бензопилами. Их оказалось всего три, и я их один за другим обошел.

В первом хотели сначала рассчитать стоимость ремонта, но сотрудник, который этим занимается, оказался в отпуске, во втором доставки запчастей пришлось бы ждать три недели, а в третьем потребовали доказать, что пила была куплена у них. Несолоно хлебавши я вернулся домой и от нечего делать занялся телевизором, который по-прежнему молчал.

Я снова открутил заднюю панель и попробовал залезть в блок с табличкой «Опасно! Вскрывать только специалистам». За пластмассовой крышкой оказалось переплетение проводов; на то, чтобы определить причину поломки, ушло больше часа.

Восстановив в конце концов звук, я недосчитался шурупа от задней панели, пришлось опять прибегнуть к помощи старого ротатора. Я снял полиэтиленовый чехол, защищавший аппарат от пыли, и стал искать подходящий шуруп. Заметил один сбоку чернильного валика, а откручивая его, вспомнил, что уже свинтил такой с противоположной стороны, вечером после визита к Надин. Поэтому я не удивился, когда валик с глухим стуком упал в корзину для бумаг. Я прикрутил заднюю панель на место, но, чувствуя легкую вину из-за развалившегося ротатора, решил еще поискать шуруп. Я лег на живот и долго вглядывался в катышки пуха и пыли под кроватью, пока не обнаружил шуруп в щели линолеума. Вытащив валик из мусорной корзины, я стал прилаживать его обратно — и тогда заметил проступающие на нем буквы. Я наклонил валик под таким углом, чтобы легче было разобрать черное на черном. Буквы были отзеркалены, и я подошел к зеркалу.

Яснее всего проступал крупный заголовок: «Масштабы Аушвица сильно преувеличены». Текст под ним прочесть было сложнее, потому что я смазал краску пальцами, но можно было разобрать, что речь идет о возвращении из конц­лагеря группы еврейских детей. Я увидел слова «Сент-Антуан» и «1945».

Я завернул валик в полотенце, которым до этого вытер руки, и, держа его за края, вышел из дома.

Где искать Кейтлин, я понятия не имел. Решил начать с трапезной, но забыл об осторожности и пошел кратчайшим путем — мимо гусятника. Гуси, конечно, всполошились, и я остановился, чтобы не раззадорить их еще сильнее.

В дверном проеме показалась Рут — высокая женщина в спортивной одежде. Я кивнул в знак приветствия, но не сдвинулся с места, пока она не подошла ко мне.

Рут смотрела на меня прищурившись: наверное, Кейтлин рассказала матери о наших встречах, и теперь она искала во мне знакомые черты.

— Лукас, — сказала она.

Темные брови придавали Рут суровость, и я вспомнил, как в детстве мне при виде ее казалось: сейчас меня накажут. Я не знал, что сказать. Она скользнула взглядом по валику у меня в руках.

— Кейтлин дома? — спросил я.

— Кейтлин сильно на тебя рассердилась, — ответила она.

— А я на нее, — выпалил я.

Рут улыбнулась уголком рта. Наверное, думала: ссора ссорой, а тут, на всеми забытом холме, где никогда ничего не происходит, друг от друга нам никуда не деться. Она повернулась в четверть оборота — как часто делала Кейтлин — и махнула рукой:

— Она занята розами.

Я пошел, куда она показала, и нашел Кейтлин у стены плетистых роз. Она срезала поникшие бутоны и бросала их в ведро.

— А-а… — протянула она, скосив на меня взгляд, и тут же вернулась к своему занятию.

Я неловко стоял на месте, боясь смазать буквы на валике.

— Я кое-что нашел.

— Да ну?

— Вот, в полотенце.

Она опустила руки.

— И что это?

— Это валик из ротатора моего деда.

— Прекрасно.

Я собирался высказать ей все. На этот раз я был готов. В последние дни я почти ни о чем другом не думал. Я не хотел откладывать или мямлить — я знал ответ. Раньше мне было стыдно — сначала из-за собственного неведения, потом за деда. Его новый образ столкнулся со старым, и это было больно. Но текст на валике выставлял все в другом свете.

Я заговорил — ровно и спокойно, голос у меня не дрожал:

— Ты сказала, что дед отправил на верную смерть пятнадцать детей. Это ложь. Все они вернулись.

Она замерла, потом обернулась. С грохотом бросила садовые ножницы в металлическое ведро.

— Они могли умереть, — бросила она. — Даже не так: они должны были умереть. Война шла к концу, Лукас. Немцам просто не хватило времени на то, чтобы отправить их в газовые камеры. Не успели.

— Но почему ты тогда говорила, что…

— Им повезло. Это не отменяет гибели шести миллионов других!

Она повысила голос, но мне удалось сдержаться. От этого мне казалось, что мои слова убедительнее.

— Ты меняешь тему, Кейтлин. Я не говорю о шести миллионах. Я говорю про своего деда. Ты обвинила его незаслуженно.

— О боже, Лукас! — она подошла ко мне, вырвала валик у меня из рук и скинула с него полотенце. — Да в том-то и дело! Твой дед использовал их возвращение, чтобы в своей газетенке отрицать существование Аушвица!

— Он никогда его не отрицал.

— Он отрицал его масштабы. Это ничем не лучше.

Она бросила валик на траву мне под ноги. Я не моргнув глазом наклонился и поднял его. Воздух в саду, казалось, полыхал пламенем.

— Ты передергиваешь! Дед гораздо ближе к правде. А ты подаешь это так, будто дети погибли, но ведь это ложь. — На миг я представил, что Бенуа слышит меня и одобрительно кивает. — Это же подтасовка! Чтобы доказать свою правоту, вы создаете впечатление, что в газовых камерах сгинули все. А тех, кто вернулся, не хотите замечать.

— В газовых камерах сгинуло великое множест­во людей. Твой же дед утверждал, что всего неско­лько человек.

Кейтлин завелась куда сильнее, чем во время нашей первой ссоры. Я — нет. Если бы кто-то наблюдал за нами издалека, то подумал бы, что я просто зашел показать валик ротатора.

— Множество, несколько — это понятия относительные, — ответил я. — Они нам мало что дают. А уж вранье тем более.

— Я не вру.

— Ты утверждала, что мой дед послал на смерть пятнадцать детей. Это ложь.

— Я имела в виду, что из-за него пятнадцать детей попали в концлагерь. Если бы война не кончилась, они бы погибли.

— Ты не рассказала мне, что они вернулись.

— Ты не спрашивал.

— Скрывать правду — все равно что искажать ее.

— Это они скрывают правду — твой дед и его единомышленники. Концлагеря? Подумаешь! Кто о них еще помнит?!

— Я о них помню. Иначе почему я здесь, по-твоему? Почему натаскал туда дров? — концом валика я указал на неподалеку стоящий флигель.

Она перевела взгляд на приоткрытую дверь флигеля и пошла туда.

— Ты совершаешь ту же ошибку, что и моя мать! — крикнул я ей вслед. — Ты молчишь! Все держат меня за придурка. Никто не говорит мне правды. А потом я виноват!

Кейтлин не останавливаясь шла по высокой сухой траве. На ней было узкое трикотажное платье, и при каждом шаге было видно, как ее плечо и бедро двигаются в одной связке.

— Какой смысл говорить правду, если никто не желает ее слышать? — пробормотала она, не оборачиваясь.

Она остановилась — видно, заметила следы моей тачки. Заглянула во флигель, провела руками по волосам и повернула обратно.

Подойдя ко мне, она набрала в легкие воздуха, как спортсмен перед прыжком.

— Я думала, иначе ты не поймешь, как это ужасно — то, что сделал твой дед, — тихо сказала она. Потом нагнулась и отцепила с платья пару лепестков. Она переменила тон и говорила мягче и чуть хрипло. — Но вообще-то я как раз собиралась пойти к тебе. Мне было не по себе. В конце концов, ты не отвечаешь за то, что совершил твой дед.

— Н-ну да… — я вконец смешался.

— Если бы ты был таким, как он, ты бы сюда не явился.

Я молчал. Этими неожиданными словами она застигла меня врасплох. Одновременно оправдала меня и обвинила деда. Первое меня успокоило, второе разозлило.

Кейтлин протянула руку, двумя пальцами дотронулась до моего предплечья и тут же отняла их. От этого прикосновения меня будто обдуло холодным ветром. Волоски на руке встали дыбом, от лопаток к макушке пробежала дрожь.

— И ты заготовил дрова, — добавила Кейтлин. Она наклонилась, вытащила из ведра ножницы и срезала пару бутонов, которые вовсе не выглядели увядшими. — Сестра Беата должна быть тебе благодарна. Хотя выбора у тебя и не было. Твоя семья у нее в долгу.

Я окончательно запутался. Было не понять, иг­рает она со мной или говорит всерьез. Мне хотелось это выяснить, но внимание Кейтлин отвлекла Рут, махавшая нам с террасы.

— Она что-то кричит, — сказала Кейтлин и стрелой кинулась к матери. Я пошел за ней.

Рут спустилась в сад по деревянным ступенькам.

— По-моему, тебя мама зовет, — обратилась она ко мне.

Я решил, что под этим предлогом Рут хочет от меня избавиться, но тут сам услышал, как мать высоко и протяжно выкрикивает мое имя, и поспешил домой.

МАТЬ ЗВАЛА меня к телефону. Я подумал, это Мумуш хочет сообщить, что все-таки приедет, и прошел через кухню в гостиную, где стоял телефон. Звонил Бенуа.

— Тинтин! — воскликнул он.

Вслед за мной в дом залетела оса. Я отмахнулся от нее, потом ответил:

— Привет, Бенуа.

— Как ты?

— Все хорошо.

— А губа как?

— Заживет.

Зачем он звонит? Уж точно не для того, чтобы справиться о моей губе.

— Слушай, Тинтин, я тебя хотел кое о чем спросить… — Он остановился, чтобы прокашляться. Этот кашель я слышал не впервые. Хоть Бенуа и выглядел вполне здоровым и бодрым, но голос его почему-то часто звучал как у больного. — Я слышал, полиция разобрала тот склад. Хотел узнать: ваши вещи — их нашли? Бензопилу, например?

— Нам вернули и пилу, и телевизор. Остальное пропало.

— А, пилу вернули, отлично. Об этом я и хотел поговорить.

Оса уселась мне на плечо. Я стряхнул ее, но она приземлилась на голову — прямо на кожу, при моей-то короткой стрижке.

— Да?

— Мне нужно кое-что сделать. Избавиться от одного деревца, которое мне мешает.

— Ты хочешь воспользоваться моей пилой?

— Можно и так сказать.

— Она не работает. Цепь порвалась. Магазины уже закрыты, а завтра воскресенье.

— А ты смог бы привезти ее сюда?

— Цепь порвалась, — терпеливо повторил я, убежденный, что он меня не расслышал.

— Ты можешь ее привезти? — опять спросил он таким же терпеливым тоном.

Судя по всему, он тоже решил, что я его не расслышал.

— Ты ее починишь, что ли? — без обиняков спросил я.

Грубить я не хотел. Просто я еще не привык к его манере говорить, да и в мыслях все еще был с Кейт­лин в монастырском саду.

— Послушай, Лукас, я не хочу тебя утруждать, но дело довольно срочное, понимаешь? Честно говоря, ждать я не могу. Я понимаю, притащить сюда эту штуку нелегко. У Алекса есть мотоцикл. Если все сложится, он будет у тебя через полчаса.

— У меня? — зачем-то переспросил я.

— А ты упакуй ее хорошенько — так, чтобы она при тряске не пострадала. Можешь?

— Ну да… Да.

Мне нужно было больше времени. Мне всегда ну­жно время, чтобы в чем-то разобраться. Вот подумаю минуту — и тогда появляются вопросы.

— А что, ты знаешь кого-то, кто мог бы…

— Отлично, — сказал он, не слушая. — Я позвоню тебе завтра в то же время и объясню, что делать дальше.

Отбой. Я остался стоять с трубкой в руках.

— Алекс уже выехал? — спросил я у гудка.

Едва я успел дойти до кузни, как услышал вой мотоцикла, пытающегося на большой скорости взобраться на холм. Притормозив у поворота, он подъехал к калитке.

— Можешь взять, но только до послезавтра, — сказал я, наблюдая за тем, как Алекс прикрепляет пилу к багажнику.

— До послезавтра? — он задумался. — Она тебе нужна?

— Мне надо заготовить дрова на зиму.

— Мы ее вернем, когда закончим, — сказал он. Его лицо приблизилось к моему почти вплотную.

— И когда же вы закончите?

— Послезавтра!

При виде моей физиономии он рассмеялся. Я понял, что это была проверка, и тоже заулыбался.

Алекс перекинул ногу через седло и повернул ключ зажигания.

— Слушай, Алекс, — сказал я, пытаясь перекрыть шум мотора, — у Бенуа, что ли, есть сад?

— Нет, у него и балкона-то нет. А что?

— А где же то дерево, которое ему мешает?

Казалось, Алекс удивился вопросу.

— Бенуа тебе не рассказал?

— Нет, он только упомянул, что нужно свалить дерево. Деревце.

Алекс покачал головой.

— Бенуа неисправим, — он криво улыбнулся, но тут же посерьезнел. — Использует людей и даже не объясняет им зачем.

— Правда?

— Ну это его стиль. Придет время — он расскажет тебе все, что нужно для дела.

— Вот как…

— Но я бы на твоем месте пока ни о чем не беспокоился.

Он вдавил педаль газа. Отъезжающий мотоцикл взвизгнул, как нервная собачонка, потом зарычал и вскоре исчез из виду.

Обещанный звонок Бенуа раздался ровно двадцать четыре часа спустя. Я взял трубку, ожидая получить задание, но напрасно. Бенуа повел речь о вещах, никак не связанных с нашим последним разговором.

— Права человека, — сказал он. — Тебе это о чем-то говорит? — Ответа он дожидаться не стал. — В наше время они у всех на устах. Но вот о чем не следует забывать, Лукас Бень: безопасность — тоже право человека. У каждого есть право на самозащиту. Загляни в закон — и увидишь, что я прав: того, кто стреляет в рамках необходимой обороны, не сажают, так? Да?

Он умолк. С места, где я стоял, виден был лишь уголок сада. Жара не щадила розы. Они зацветали, раскрывались, увядали и облетали очень быстро — и оттого пахли сильней обычного.

Я ничего не ответил, и Бенуа продолжал:

— Ну вот. И знаешь, к какому выводу я прихожу? Что нам больше не стоит рассчитывать на полицию и на политиков. Им на их виллах комфорт­но — и плевать, что наша шкура в опасности. Мы сами должны себя защищать, Лукас, больше некому.

В разгар его речи кто-то тихонько постучал в кухонное окно. Я попытался разглядеть, кто это, но телефонный шнур не дотягивался.

Через пару секунд передо мной стояла Кейт­лин.

— Кстати о демократии, — вел свое Бенуа. — Вот еще одно модное словечко. О ней трещат на каж­дом углу. А знаешь, что для меня значит демократия? Что я вправе говорить что угодно. А люди — они не готовы к демократии. Они бросают бумажки на тротуар и переходят дорогу на красный свет. Им нужна сильная рука. Как детям. Кто-то должен подать им пример, показать, как надо.

Я испугался, что Кейтлин его услышит, — так громко он говорил.

— Мне надо идти, — оборвал его я.

— Что?

— Мне надо идти, — резко и коротко повторил я.

— Хорошо, не буду тебя задерживать. Но ты понимаешь, о чем я?

— Думаю, да, — ответил я.

Кейтлин, заложив руки за спину, рассматривала висевшие на стене картины деда. Интересно, она делает вид, что не слушает, или действительно ничего не слышит?

— Вот что мне в тебе нравится — ты понимаешь такие вещи, — голос Бенуа странно вибрировал. — Видишь ли, мы с Алексом добрые друзья, но он не способен мыслить философски. Если ты догадыва­ешься, о чем я. Алекс — человек дела, а не слова. Такие тоже нужны, конечно, еще как нужны! Но по­рой мне хочется обменяться с кем-то мыслями. Вот я и подумал: позвоню-ка Лукасу.

— Да…

Я смутился. Его слова льстили мне. Большинст­во моих друзей младше меня, Бенуа же был намного старше. Отцом он мне быть не мог, но старшим братом — вполне.

— Ты не против? Что я тебе звоню? Я хочу сказать: тебе это нравится?

— Да, — повторил я.

Вопрос показался мне странным.

— Ну и отлично, — сказал он, — тогда я еще звяк­ну. Хорошо, когда есть с кем поделиться. Это, кстати, взаимно, ну да ты понимаешь.

 — Да.

Он попрощался и отключился.

— Привет! — сказала Кейтлин, когда я положил трубку. — Прости за беспокойство. Я только хотела рассказать: я внушила сестре Беате, что дрова во флигель привез один из местных фермеров. Так что, если она спросит, ты ничего не знаешь.

Мы еще немного поболтали о всякой всячине, и, когда она вскоре ушла, мне показалось, что она забрала с собой все до последнего стула.

Через два дня Бенуа позвонил снова, рано ут­ром — я еще лежал в постели. Бензопилу можно забирать, сообщил он.

— Ее починили? — спросил я.

— Да. Опять как новенькая. Можешь приезжать.

Я собрался было спросить, удалось ли ему повалить «деревце», но тут до меня дошло, что он сказал.

— Приезжать? — переспросил я. — А Алекс не может ее привезти? Мне не на чем.

— Как это? — удивился он. — Как же ты обходишься? Как спускаешься в город? Не на такси же.

— Пешком хожу, через утес Шаллон — так короче.

Между нами повисла тишина; издалека, где-то на другой линии, был слышен женский голос.

— Ладно, значит, забрать ее сам ты не можешь… — задумчиво сказал он. Видно, искал другой выход.

Мне была приятна его забота.

— Алекс же ее увез, — сказал я.

— Да, но дело не в этом… Ну посмотрим. Пошлю Алекса, хоть и жаль, конечно, — ты мог бы сначала проверить, хорошо ли ее отремонтировали. Ну неважно. Отправлю его к тебе.

Не прошло и часа, как раздался еще один звонок — от Алекса. Мне все-таки придется спуститься в город, сообщил он: ему прокололи шины мотоцикла, и приехать он не может.

— Так мне придется тащить ее в гору?

— Я бы на твоем месте сейчас об этом не беспокоился, — ответил Алекс. — Бенуа хочет сначала кое-что с тобой обсудить. А потом придумаем что-нибудь.

Я сразу же решил обратиться за помощью к Кейт­лин. Но сначала собрал все имеющиеся деньги, подозревая, что Бенуа поведет речь об этом.

Кейтлин танцевала. На ней было свободное полупрозрачное платье, и я слышал, как она сосредоточенно отсчитывает ритм. Я стоял в своем укрытии, но на этот раз не очень-то и прятался. Неудивительно, что Кейтлин меня заметила. Она взглянула на меня, чуть улыбнулась, но танец не прервала. Вокруг нее горели маленькие чайные свечки и высокие восковые — видимо, из часовни. Огоньки плясали вместе с ней.

— И раз… и два… — отсчитывала она.

Она была устроена иначе, чем знакомые мне девочки. Казалось, кости, мышцы, вены у нее прямо под кожей, и оттого она выглядела старше своих лет.

— Вот, Лукас, — обратилась она вдруг ко мне, — послушай.

Она пружинистым шагом подошла к магнитофону и нажала на пуск. Из колонок полились звуки, напоминающее мужское пение.

— Гобой, — пояснила она и выбросила вверх одну руку, потом вторую. Корпус изогнулся, как тростник, при этом ноги не сдвинулись ни на миллиметр.

— С тобой такое бывает? — живо спросила она, глядя на меня. — Тебе не хочется танцевать, когда ты слышишь гобой? От него внутри будто что-то просыпается. Какая-то у него особая энергия, совсем другая, чем у пианино или скрипки.

Я кивнул, хотя ровным счетом ничего не понял.

— Я не вожу машину, — сказала Кейтлин, когда я попросил ее подвезти меня, чтобы забрать пилу.

— Но я тебя видел, — возразил я.

— Видел?..

— У тебя ведь нет прав.

— Есть, американские. Остановят — прикинусь дурочкой. Буду говорить по-английски и притворюсь, будто не знаю, что здесь права выдают с восемнадцати.

Вскоре мы сидели в машине, я — пригнувшись, на заднем сиденье. Кейтлин очень осторожно, чтобы мотор не слишком шумел, дала газ. Мне было не видно, где мы едем, но по звуку шин я понял, что мы оставили гравийную подъездную аллею позади и выехали на дорогу. Притормозив на повороте, Кейтлин довольно уверенно повела машину на второй скорости вниз по склону. На случай, если нас остановит патруль, я спрятался под клетчатым пледом и нещадно потел.

Кейтлин сосредоточилась на дороге.

— Ты часто водишь?

Мне было немного не по себе.

— Я не привыкла к механике, — объяснила она. — Дома у меня автомат.

Кейтлин включила радио. В эфире опять была та программа, что я слышал недавно, и я с изумлением узнал голос Бенуа.

— Я в прямом эфире? Да? Ну так вот что я хочу сказать… Здесь уместно привести пример моего друга. Имени его я называть не стану — никогда не знаешь, кто слушает эту передачу.

— Вы можете не называть его имени, — сказал ведущий, — но сами представьтесь, пожалуйста. У нас такие правила.

Голос ведущего звучал теплее, четче и ближе, чем голос Бенуа, словно его губы были у самого микрофона.

— Представиться? Вам так нужно мое имя?

— Конечно. Как вас зовут? Иначе мы дадим возможность высказаться другим слушателям. Так что? Переключаемся на других?

— Нет, погодите. Мне скрывать нечего. Меня зовут Джон. Джон Тюро. Джонни для друзей.

Значит, я ошибся. Но голос у этого Джона — в точности как у Бенуа.

— Ну так вот, собирается мой друг сегодня съездить по делам, на мотоцикле, выходит на улицу — и что же он видит? Шины проколоты! И передняя, и задняя, ножом.

— Да? — подал голос ведущий, чтобы показать, что слушает.

— И вывод здесь может быть только один: в этом городе развелось многовато людей определенного сорта. Они слетаются сюда на сбор фруктов, как мухи, потому что их спины якобы крепче наших и потому что они привычны к тяжелой работе. Можно подумать, среди нас нет сильных ребят с крепкими спинами. И вот пожалуйста: нам протыкают шины, у нас угоняют велосипеды, а попробуй загляни в Сёркль? У каждого подъезда штук по тридцать велосипедов. Их даже перекрасить не потрудились.

Я слушал затаив дыхание.

— Что за чушь он несет! — воскликнула Кейт­лин, и, хоть ей и не было меня видно, я поглубже занырнул под плед.

— А почему вы полагаете, Джонни, что этот акт вандализма — дело рук сезонных рабочих? — невозмутимо спросил ведущий.

Джонни проигнорировал вопрос.

— Но ведь, когда мы приезжаем к ним, от нас требуют, чтобы мы жили по их правилам, верно?

— Откуда вы знаете, кто проколол шины? — настойчиво повторил ведущий.

Теперь он говорил громче и медленней. В его голосе проскальзывало раздражение.

— Мой друг — активист, господин ведущий. Он отстаивает свои убеждения. А почему? Потому что видит, что творится в стране. Он отлично понимает, куда все катится. А знать и при этом бездействовать — аморально. Вот он и действует, а значит, заводит себе врагов. И враги прокалывают шины.

Повисла пауза. Ведущий поспешил ее заполнить.

— Ваш друг против иностранцев? — спросил он.

Джонни пару раз кашлянул, точно как Бенуа.

— Вы неправильно меня поняли, — сказал он. — Мой друг вовсе не против иностранцев как таковых. Он против тех иностранцев, которые полагают, что могут здесь творить что им вздумается: угонять велосипеды, вламываться в дома, прокалывать шины — да все что угодно! Мой друг за добропорядочность. За справедливость, уважение к традициям и честность. Извечные ценности, но сегодня мы рискуем их утратить.

Кейтлин затормозила — остановилась на перекрестке кольцевого шоссе, где должна была уступить дорогу едущим справа, но мне показалось, что она нажала на тормоза сильнее, чем нужно.

— И таких еще подпускают к микрофону! — фыр­кнула она. — Господи, это же просто плевок в эфир!

Она выключила радио и перешла на первую скорость.

С заднего сиденья я объяснял ей, как проще всего проехать на улицу Макиавелли.

Кейтлин поставила машину на небольшой парковке рядом с домом Бенуа и молча последовала за мной.

Мы впервые вместе шли по городу, и я заметил, как привлекает она окружающих. Прохожие кивали ей как знакомой. Пробегающие мимо дети ук­радкой касались полы ее желтого платья, развевающегося на ветру. Она выглядела ярко и причудли­во. Для меня даже придержали дверь подъезда, потому что рядом со мной стояла Кейтлин.

Я жутко нервничал. Незачем знакомить Кейт­лин с Бенуа, теперь я это ясно понимал и предчувствовал, что пожалею об этой затее. Но поздно. Двери лифта разъехались, Кейтлин вошла, и лифт, жужжа и поскрипывая, стал подниматься.

— Твоя пила здесь? — спросила она.

— Мой друг взялся ее починить.

— Твой друг разбирается в пилах?

— У него просто руки из нужного места растут, — сказал я. — Вообще-то он журналист.

Лифт резко остановился. Двери раздвинулись, и я вовремя вспомнил, что следует пропустить Кейтлин вперед.

Бенуа поджидал нас на пороге квартиры.

— Ты с сестрой? — спросил он, увидев Кейтлин.

Я хотел сказать: «Это моя соседка», — но Кейтлин меня опередила.

— Кейтлин, — представилась она, — подруга Лукаса.

Руку она не подала, но приветственно помахала.

Позже я часто задавался вопросом, что для нее означало слово «подруга». Оно еще много дней звучало у меня в голове. Как будто она произнесла заклинание, и теперь я должен выполнить некое задание. Я до сих пор помню, где Кейтлин стояла, когда сказала это, какое у нее было выражение лица и как она потом с улыбкой взглянула на меня.

 — У нее есть машина, — добавил я, словно оправдываясь.

Бенуа пристально посмотрел на меня, потом перевел взгляд на Кейтлин и сказал:

— Что ж, хороший выход из положения.

Кейтлин первой переступила порог и прошла в комнату. Я заметил, что Бенуа тоже обратил внимание на ее походку. Он наблюдал за тем, как она подошла к окну, отодвинула занавеску и, поглядев, задернула обратно. Потом предложил ей сесть. Кейтлин опустилась на табуретку.

Ничего не спрашивая, словно они договорились заранее, Бенуа налил ей чая со льдом. Она взяла из его рук стакан и медленно выпила до дна. В кухонном углу сидела Таша, она поскуливала от возбуждения, но ни на шаг не сходила с места. Кейтлин почмокала губами, подзывая собаку, но Таша только умоляюще смотрела на нее и ерзала на месте.

Бенуа спросил, хочу ли я пить, и тоже налил мне чаю.

— Ну что? Губа зажила?

Я молча кивнул.

— Шрам все-таки остался, — заметил он.

— Затянется, — пробормотал я.

— Ты «Вестник региона» читал?

Я нарочито громко сказал «спасибо», чтобы увести разговор от этой темы.

— Собака, — Кейтлин показала на Ташу.

Бенуа, похоже, понял ее. Одно слово — и Таша тут же подскочила к Кейтлин и лизнула ей руку. Бенуа опустился на диван у окна, на котором я лежал на днях. Как и в прошлый раз, тонкие занавески колыхались на ветру.

— Я только что поучаствовал в радиопередаче, — сказал Бенуа.

Я резко встал, якобы к окну:

— О!

— Что?

— А, нет, ошибся. Мне показалось, что скорая про­ехала.

Я чувствовал себя по-идиотски. Все-таки я вырос в городе, и сирена скорой помощи не была для меня экзотикой. Я снова подошел к дивану. Ковер под ногами потрескивал от статического электричества. Нужно было что-то сказать, чтобы переменить тему.

— Получилось воспользоваться пилой? — спросил я.

На этот раз разговор не поддержал Бенуа. Из шкафчика у дивана он вытащил пакет крекеров. Поборолся с упаковкой, разорвал ее в конце концов и вытряс содержимое в миску, которую держал на коленях.

Кейтлин поглаживала собаку и с легким недо­умением слушала нашу неловкую беседу. Она прислонилась к стене. На ее лицо и плечи падал процеженный занавесками свет. Она переводила взгляд с меня на Бенуа и обратно, явно ожидая продолжения. После довольно долгой паузы, заполненной лишь пыхтением Таши и шумом автомобилей на перекрестке за окном, Бенуа поднялся, подтянул ремень на своих свободных штанах и сказал:

— Пила, скорее всего, в порядке. Только мы не сли­шком в этом разбираемся. Надо испытать ее в деле.

— А-а, — сказал я.

Чтобы ответить по-настоящему, мне нужно было знать больше.

Бенуа повернулся к Кейтлин:

— Вот скажи, Лукас ведь разбирается в бензопилах?

— Я не люблю бензопилы, — резко ответила она. — Деревья должны стоять там, где выросли.

Бенуа поерзал на диване и, прищурившись, посмотрел на нее.

— А ты чувствительная барышня, — он пожевал своими узкими губами. Кейтлин хотела было ответить, но он ее опередил: — Чувствительная и чувственная…

Его слова не смутили Кейтлин. Она засмеялась и пожала плечами, словно не сочла нужным удоста­ивать его заигрывания ответом. Он продолжал ее рассматривать. Она посерьезнела, но взгляда не отвела.

— Но ее починили? — прервал я их молчаливый поединок.

— Починили, она лежит в подвале. — Бенуа поднялся и пошел к двери. — Сходим за ней вместе, если хочешь.

Я не двинулся с места. Мне хотелось пойти с ним, но лань… Кейтлин не стоило это видеть. Однако Бенуа ждал с многозначительным видом, и мне ничего не оставалось, кроме как встать с кресла. Кейтлин тоже поднялась, но Бенуа сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:

— Я жду важного звонка. Кому-то придется ос­таться.

— Хорошо, — согласилась Кейтлин. — Я останусь.

ЛАНИ В ПОДВАЛЕ, конечно, уже не было. Зато в полутьме сидел Алекс — он, видно, ждал нас все это время. Прислонившись спиной к стене, он читал комикс.

— Залатал уже шины? — спросил я вместо приветствия.

Алекс был так поглощен чтением, что не сразу понял, о чем я.

— Шины? А, ты про мотоцикл? Да, вот пять минут как закончил. — Он махнул рукой, словно хотел продемонстрировать мне доказательства, но де­монстрировать было нечего. Пол в подвале был аккуратно подметен, только в совке в углу лежала кучка какого-то сора, явно не от шин.

— Где ты пропадал? У меня аж ноги затекли ждать, — обратился Алекс к Бенуа.

— Он кое-кого привел, — ответил тот.

— О!

— Она наверху.

— И что теперь?

— Подождет.

Я переводил взгляд с одного на другого. Они были совсем разные, но их объединяла манера разговаривать, не глядя в лицо. Казалось, что одновременно с беседой они заняты чем-то другим, более важным. Я встал рядом с Алексом, ближе к свету и подальше от двери. Спросил о лани, в ответ Бенуа указал на морозилку слева от меня. Он подошел к одному из стеллажей у стены и снял с полки высокую картонную коробку — в ней лежала моя бензопила.

— Сколько я должен?

Я был уверен, что это они и хотели обсудить.

Алекс многозначительно хмыкнул, не поднимая глаз от комикса.

— Нисколько, — ответил Бенуа. — С друзей мы денег не берем, правда, Алекс?

— Счета мы выставляем недругам, — засмеялся Алекс, а за ним и Бенуа.

— Алекс у нас шутник, — сказал он. — Всегда найдет повод пошутить, чем бы мы ни занимались. Поэтому мне так нравится с ним работать.

Бенуа открыл коробку, чтобы я мог рассмотреть пилу. Я опустился на колени и проверил цепь. Она была смазана, на месте недостающего звена появилось новое.

— Как вам удалось?..

— Специалисты немного помогли, конечно.

— Какие специалисты? Мне в магазинах говорили, что ремонт займет три недели.

Алекс все посмеивался, уставившись в книжку.

— Мы знаем нужных людей, — сказал Бенуа. — Вот в чем разница. — Он вытер руки тряпкой. — Но теперь мы бы хотели попросить об услуге тебя.

Я молча ждал.

— Есть дерево, которое портит нам вид на одно здание. Нам нужно видеть, кто туда ходит, так что дерево придется срубить. Можешь забрать его себе на дрова.

— Да мне дрова больше не нужны. Я уже повалил парочку сосен…

— Не нужны? А при чем здесь это? — сухо отозвался Бенуа. — Не вижу связи. Алекс, разве я спрашивал, нужны ли ему дрова?

Алекс помотал головой. Он сидел, склонившись над комиксом; свет падал ему на макушку, а не на лицо.

— Вот именно. Не спрашивал, — припечатал Бенуа. — Я попросил тебя повалить дерево. Или еще лучше — подрезать так, чтобы его пришлось повалить. Это было бы идеально. Тогда основную работу за нас проделают другие. Это недалеко — в Сёркль-Менье, у фабрики. Там стоит липа, не очень старая, лет десяти. Она нам мешает.

То место я знал. И ту липу тоже. Это было кривое, никому не нужное дерево, которое выросло само и за которым никто не ухаживал. Оно стояло на небольшой площади, забитой брошенными там в нарушение всех правил искореженными автомобилями. Я запомнил это дерево, потому что оно было одним из последних в Сёркль-Менье. Вокруг него змеями расползались корни, а ствол был покрыт засечками юных метателей ножей, убивавших на площади время.

— Это дерево — городская собственность, — возразил я.

Бенуа терпеливо улыбнулся. По тому, как он реагировал — спокойно, без намека на раздражение, — я понял, что он подготовился к этому разговору и предвидел мои возражения.

— Как по-твоему, что сделают местные жители, если мы повалим это дерево? Вызовут полицию?

Похоже, Алекс тоже высоко ценил юмор Бенуа: он громко рассмеялся.

— Да нет… — смутился я. — Но все же это противозаконно.

Повисла тишина. Она висела долго, отскакивая от стен. Алекс сменил позу и стал беспокойно постукивать подошвами по полу. Бенуа засунул руку во внутренний карман своего легкого пиджака, надетого поверх футболки, и вытащил упаковку таблеток. Вялым жестом он указал на стойку с ящиком «Перье»:

— Алекс, дружище, будь добр, открой мне бутылочку. Приму аспирину. Это все жара. Голова разламывается — сил нет.

— Я охотно одолжу вам пилу, — предложил я, пока он выковыривал таблетку.

Бенуа не взглянул на меня. Он следил за тем, как Алекс вынимает из ящика бутылку и открывает ее отверткой.

— Терпеть не могу объяснять дважды, когда у меня мигрень, — почти прошептал он.

Я вдруг обнаружил, что отошел к стене, подальше от света, и прислонился к ней, скрестив руки на груди. Стоял, прижимаясь к холодным кирпичам, словно надеялся просочиться сквозь них и исчезнуть.

— Послушай, Лукас, что я тебе скажу. Когда тебя о чем-то просят друзья, ты не должен задумываться, правильно это или нет. Иначе получается, ты им не доверяешь. Если ты умеешь выбирать друзей, то предполагаешь, что они различают, что хорошо, а что плохо.

Упаковка шелестела у него в пальцах. Он взглянул на нее и снова спрятал в карман пиджака.

— Что я ненавижу больше всего, так это малодушие. Я люблю людей решительных. Цельность и прямота — великие качества. Те, что все время виляют и колеблются, — они в итоге бездействуют. Я же ценю людей действия. Тех, кто быстро и толково делает, что требуется.

Он ждал моего ответа, мне же нечего было сказать. Я хотел уйти из подвала, но понимал: чем дольше продлится тишина, тем сложнее мне будет отделаться от этого задания. Не буду сопротивляться — мне конец.

Я сделал глубокий вдох.

— Нужно будет действовать быстро. — Мой голос прозвучал выше, чем мне бы хотелось. — Алекс сильнее меня.

Бенуа отпил из бутылки. Его адамово яблоко двигалось вверх-вниз, ритмично, как пульс. Наконец, издав чмокающий, как у присоски, звук, он оторвался от горлышка. Поставил полупустую бутылку на пол, выпрямился и подошел ко мне.

— Алекс — моя правая рука. Я ни секунды в нем не сомневаюсь. Но ты должен понимать: этому парню несколько раз не повезло. Он ни в чем не виноват, виноваты слабаки, которые не умеют держать себя в руках. С тех пор Алекс — козел отпущения. Если ночью где-то кого-то избили, виноват он! Полиция вытаскивает его из постели пару раз в неделю.

— Вечно крайний, — подал голос Алекс.

— Дружба, Лукас, на пустом месте не вырастает, ты же знаешь. У тебя когда-нибудь был настоящий друг? Вот возьмем Алекса. Он настоящий друг. Я не плачу ему за то, что он для меня делает, и он не платит мне. Мы называем это взаимностью. Знаешь, Лукас, что это такое — взаимность?

Кровь стучала у меня в голове так громко, что мысли разбегались.

— Каково будет у тебя на душе, если ты откажешься? — продолжал Бенуа. — Ты выйдешь из этого подвала и задумаешься: разве товарищи так поступают? Они починили мою цепь, а я для них и пальцем пошевелить не готов. — Он смотрел на меня. Его глаза были синими и прозрачными, как стекло. — Наверное, ты останешься не очень доволен собой, а?

— Ну да…

— Ты внук своего деда.

— Дед тут ни при чем! — отрезал я, обрадовавшись, что могу сказать хоть что-то. — И нечего меня с ним сравнивать.

Бенуа ухмыльнулся.

— Лукас, ты знал своего деда. Каким он, по-твоему, был человеком? Он был предатель — или же идеалист? Вот именно. На него можно было положиться. Но его все обвиняли, даже друзья от него отступились. Это, по-твоему, справедливо? Ради бога, не позволяй никому себя морочить! Думай своей головой. И не слушай сплетен.

Бенуа зашвырнул пустую бутылку в мусорное ведро. Она звякнула о дно.

— Кстати, — сказал он, — я сразу это отметил, при первой же нашей встрече: ты действительно похож на него. Ты парень надежный, кремень. Из тех людей, которые знают, что значит поступать правильно, и не стесняются об этом говорить. Потому-то я и хочу, чтобы ты к нам присоединился. Мы боремся за благородное дело. Не за себя. Наши сограждане в этом нуждаются. Я понимаю, что все это не­очевидно. Поэтому оставлю тебя и дам возможность подумать. Не слишком долго, конечно, — я вернусьчерез полчаса. Да, и что бы ты ни решил — я рад, что мы смогли помочь тебе с пилой.

Бенуа вышел из подвала. Я остался с Алексом. Он продолжал читать как ни в чем не бывало.

Я вздохнул, чтобы привлечь его внимание.

— Сделай что он просит, — внезапно сказал Алекс, жуя жвачку и не отрываясь от комикса. — Все равно особого выбора у тебя нет. Или ты согласишься, или пила останется здесь навсегда.

Бенуа вернулся через час с лишним. Он принес синий комбинезон, пылезащитные очки и тяжелые рабочие ботинки а-ля «Доктор Мартенс».

— Вот, — сказал он, — это для тебя.

— Где Кейтлин? — немедленно спросил я.

Пока его не было, я поднялся наверх, но дверь была заперта.

— Не беспокойся, — улыбнулся он, — я проводил ее домой. Сказал, что пила еще барахлит и что мы ее сами привезем. Не девушка, а чудо — эта Кейтлин. Она даже одолжила нам свою машину.

Я изумленно смотрел на него, надеясь на объяснение. Он подмигнул и добавил:

— Теперь ты, конечно, по уши у нее в долгу. К счастью, несколько тачек с дровами творят чудеса.

Он подал мне комбинезон, держа его так, чтобы я мог засунуть ноги в штанины, не нагибаясь.

— Почему ей нельзя было спуститься в подвал? — спросил я, натягивая комбинезон.

— Только хозяин дома знает, что я арендую подвал. В контракте это не указано. Мне необходимо место, куда не будут соваться посторонние. Если ко мне придут с обыском, то найдут только скромную комнатушку и факс.

Он нахлобучил на меня бейсболку, велел Алексу надеть свою и протянул мне ботинки. Я влез в них, он крепко стянул шнурки, и мне тут же стало жарко.

— Поедем с открытыми окнами, — успокоил меня Бенуа, — будет легче.

Он придержал для нас с Алексом дверь подвала.

— Работаем без оружия, — говорил он, пока мы шли по узкому коридору. — Запомни, Лукас: есть вещи, которые всегда нужно делать без оружия. Иметь сейчас при себе пистолет было бы непростительной ошибкой.

Когда мы дошли до лифта, он замолчал и больше не произнес ни слова, пока мы не сели в машину.

СИДЯ В МАШИНЕ Кейтлин, мы ждали, когда стемнеет. Мы с Бенуа пили колу, Алекс — пиво. Машина с опущенными окнами стояла в тени. Бенуа говорил без умолку, я по большей части молчал. Речь шла о политике.

— Политика — это основа жизни. Ты видишь, как что-то разладилось, и пытаешься это исправить. На того, кто ничего не делает, и пулю-то жалко тратить.

Одновременно Бенуа играл с вещами, валявшимися на заднем сиденье: плюшевой собачкой, пилочкой для ногтей, россыпью бусин от порванного ожерелья. Говорил он неторопливо, будто мы просто убивали время и собирались провести остаток лета в задушевных беседах. И не подумаешь, что он что-то замышляет. Он то и дело шутил, пытаясь нас рассмешить.

С наступлением сумерек солнце порыжело, и глаза Алекса заблестели. Он быстро и настороженно оглядывался по сторонам и следил за всеми передвижениями на улице и на площади.

— Знать и при этом бездействовать — аморально, — говорил Бенуа, словно не чувствуя растущего напряжения. — Наши действия повлияют на политическую ситуацию, Лукас! Если ты свалишь дерево в лесу — ничего не изменится. Если ты надрежешь эту липу — изменится все. Не сразу, конечно, но через несколько дней. Благодаря нам этот район вновь станет безопасным!

Вокруг было тихо и практически безлюдно. Наверняка место было выбрано именно поэтому. Мимо прошла компания девчонок, но они не обратили на нас внимания.

Около девяти Бенуа поднял свое окошко. Он вышел из машины, потянулся. Заглянул за ограду дома, у которого мы стояли, улыбнулся чему-то (я решил, что он увидел ребенка или собаку) и вернулся к нам.

— В том дворе целые горы покрышек, — сообщил он, засунув голову в окошко. — Загорись они, представляешь, какой дым пойдет? — обратился он к Алексу.

Тот присвистнул и рассмеялся сильнее, чем заслуживала шутка.

Алекс тоже вышел из машины и обследовал окрестности. Они с Бенуа остановились в паре метров от меня и зашептались, но я так и не смог разобрать о чем. Алекс что-то сказал, и Бенуа одоб­рительно похлопал его по плечу. От этого у меня по спине пробежали мурашки, и я понял, что слегка ревную.

Через пару секунд они уже сидели в машине: Алекс — за рулем, Бенуа — на заднем сиденье, рядом со мной.

— Пора прокатиться, — сказал он Алексу.

Тот тут же повернул ключ зажигания, и машина тронулась. Они плотно закрыли окошки, и я тоже поднял свое стекло. Бенуа раскинулся на сиденье. Заметив, что я прислонился головой к дверце, он попросил меня отодвинуться.

Меня охватило странное возбуждение. Это медленное, почти бесшумное скольжение по пустым улицам Сёркль-Менье разбудило во мне каждую мышцу и каждый нерв. Перед глазами во всех красках всплыло воспоминание о недавней прогулке. Если тогда я был слабым и беззащитным, то сейчас ощущал себя сильным и неуязвимым. Все чувства обострились, я замечал даже травинки между камнями и мох на стенах. В капоте отражалось багряное небо. Ни за что на свете я бы не променял эту поездку на барбекю в саду Мумуша или что-то в этом роде. Монтурен казался другим — опасным, но волнующим, как столичные улицы, полные людей и ог­ней, дискотек и кинотеатров. Неуверенность и на­стороженность никуда не делись, но при этом пьянило ощущение, что я часть чего-то и у меня есть миссия — срубить дерево.

— Валить дерево нельзя, — сказал Бенуа. — Нужно только глубоко надрезать, так, чтобы нанести непоправимый вред, но не пошатнуть его. На шум пилы сбегутся люди из соседних домов. Они окружат тебя, не понимая, что происходит. Не говори им ни слова и работай быстро. Когда надрез станет глубоким, люди попятятся. Ты выключишь пилу, потом опять включишь. Это будет сигнал: мы подъедем как можно ближе. Ты сядешь в машину. Мы тут же исчезнем.

Все это время вопрос «Зачем?» вертелся у меня на языке, но я так и не задал его. Я чувствовал, что, спросив это, стану соучастником. Тайна рассеется, и на смену ей придет страх. Возбуждение улетучится, все рассыплется, как карточный домик, а этого я не хотел.

Когда стемнело окончательно, Бенуа велел мне надеть пылезащитные очки. Мы ехали по городу с горящими фарами, и я вспомнил, как недавно корчился от боли на заднем сиденье полицейского автомобиля. Это вернуло меня в реальный мир.

— А если что-то пойдет не по плану? — услышал я собственный дрожащий голос.

Бенуа ничуть не смутился, он явно был готов к любым возражениям.

— Мы все делаем по определенным правилам, — ровно ответил он. — Алекс с ними знаком, ты еще нет. Расскажи наши основные правила, Алекс.

Алекс, сосредоточенно смотревший на дорогу, быстро глянул на нас через плечо и опять уставился вперед.

— Основные правила, — эхом отозвался он. — Пра­вило первое: если тебя поймали, ты действовал в оди­ночку.

Бенуа одобрительно улыбнулся.

— Точно, — сказал он. — Тебе никто не помогал. И плана у тебя не было. Ты посмотрел по телику кровавый триллер, а потом не знал, чем заняться. А второе правило, Алекс?

— Правило второе: если кто-то из нас пострадал, обезвредь источник опасности.

— …Пострадал, обезвредь источник опасности, — почти в унисон произнес Бенуа. — Не оставляй пострадавшего одного. Слышишь, Лукас? Не оставляй пострадавшего одного. Ты по опыту знаешь, как здесь опасно. Местные могут так избить человека со сломанной ногой, что сломают и вторую, да еще и десяток ребер в придачу. Беги, только если по­явится полиция.

Я сделал все, как было сказано. Вышел из машины, подошел к липе и дернул стартер бензопилы. На мгновение я замер, определяя, откуда дует ветер. Изучил уходящие в землю корни и ствол — внизу его частично закрывали многочисленные побеги. Это был здоровый, крепкий ствол, совсем не похожий на тонкую сосну, которую я повалил недавно. Прежде чем начать, я представил себе, как двигался дед. Он наклонялся, словно в знак приветствия, и хорошенько упирался каблуками в землю. Моя пила выла. Я приложил лезвие под углом к коре, как делал дед. Первое же прикосновение прошило тело резкой волной, я с трудом устоял на ногах. Но когда лезвие прошло через кору, осталось только гудящее облако древесной пыли и кучка опилок на земле. Я сделал косой надрез, затем еще один, под острым углом. Пила плотно лежала в руках, я даже не опасался, что она может вырваться. Огни в домах на площади не зажглись. Двери не распахнулись, никто не вышел. Очки защищали меня не только от пыли, но прежде всего от чужих взглядов.

Глубину надреза я прикинул на глаз. Я пилил наугад, дерево росло под углом, но почему-то я был уверен, что не ошибся. Хотя ничего подобного я раньше не делал, эта работа казалась привычной. Вой пилы действовал успокаивающе. Жалко даже было останавливаться. Я втянул носом запах свежей древесины — запах леса, смолы, костра.

Я выключил пилу, ко мне устремилась машина Кейтлин, и только тогда я заметил вокруг себя движение. Площадь заполнили люди, многие с детьми на руках. Они переговаривались и показывали на меня. Я снова дернул стартер, и они отпрянули.

Номера машины были закрыты серым пластиковым пакетом. Невидимая рука распахнула дверцу. Я во второй раз выключил мотор и, все еще чувствуя, как он вибрирует, сел на заднее сиденье. Отъехали мы спокойно, не вихляя и не визжа шинами. На каждой выбоине дворники постукивали о лобовое стекло. Все молчали.

Мы выехали из города и стали взбираться на холм. Когда по сторонам показался лес, мы опустили стекла, и я ополоснул рот колой.

Вернуться предложил Алекс. Он остановил машину на узкой обочине у скалы.

— Я хочу знать, что там происходит, — объявил он.

Бенуа покачал головой:

— Это опасно. На нас слишком много улик.

Но Алекс уперся и настоял на своем. Мы засунули очки, комбинезон и пилу в полиэтиленовый пакет, спрятали его за кустом, который при свете дня легко можно будет узнать, и повернули назад. Машину мы оставили за кольцевой на большой парковке многоквартирного дома, где она затерялась среди других.

Путь назад в Сёркль занял минут десять. Будто бы ненароком, как случайные прохожие, мы подошли к площади. Большинство собравшихся разошлись по домам; несколько человек еще обсуждали увиденное.

Алекс зашел в ночной магазин и купил пива и газировки в банках и десяток копченых колбасок.

Пока мы ели, он рассказал, что, по словам продавца, кто-то позвонил в полицию, но там ответили, что приедут утром.

— Здесь свободная зона, — сказал Алекс. — Можно творить что угодно: у полиции кишка тонка сюда соваться.

Я устал. Мне хотелось посидеть в баре, но Бенуа решил, что лучше нам сегодня нигде не мелькать. Поэтому мы какое-то время просто болтались на автобусной остановке, где стояла скамейка и висела парочка слабо подсвеченных афиш. Мне хотелось домой.

Внезапно я похолодел. Вдалеке, у небольшого памятника с покрытым граффити фонтаном, стояла группка парней, и одного из них я, кажется, узнал.

— Что такое? — спросил Бенуа, немедленно почуяв неладное.

Ответил я не сразу. Я не отрывал глаз от парня, стараясь разглядеть его лицо. По спине лился холодный пот. Прислушайся я к своей интуиции — драпанул бы оттуда как можно скорее.

— Что такое? Тот парень? Он один из тех? — быстро, но хладнокровно спросил Бенуа.

Я не был уверен. Может, это был он, а может, его брат или просто кто-то похожий. Все они были похожи друг на друга, эти арабы, и на всех опять были мокасины и белые синтетические рубашки с коротким рукавом.

— Который? — спросил Алекс. — Вот тот? Слева, руки в карманах?

Мы так неприкрыто пялились на них, что они заметили нас. Их было человек семь, нас — трое. При виде их выжидательных поз мои ребра снова заныли. Они обсуждали нас, это было ясно по тому, как они показывали пальцами и махали руками в нашу сторону. Арабы стояли вдалеке от света фонарей, отчего их лица выглядели одинаково мрачными. Но в доме за ними горели огни. Когда парень, на которого я таращился, сделал шаг назад, на него упал свет из окна, и я узнал его профиль.

— Да, это он, — сказал я.

В поведении Алекса и Бенуа мгновенно что-то изменилось. Сложно объяснить, что именно, но это чувствовалось в воздухе между нами, в его вибрации. Они задышали чаще — как скакуны, которым не терпится вырваться из тесного загона.

— Нет, не подходите к ним! Он меня узнает.

— Не подходить? А как же твоя губа?

— Она уже почти зажила.

— Да ты чего, они же сами разжигают! — воскликнул Алекс. — Не видишь, что ли? Они нас провоцируют, и поверь мне на слово: дашь им себя запугать хоть раз — они не оставят тебя в покое. Любые такие попытки нужно давить на корню.

Мы двинулись в их сторону, и они замолчали. В темноте они следили за тем, как мы перешли в другой угол площади — не ближе, но удобней для нападения. Мы молча стояли, а они смеялись и курили. Не думаю, что эти парни испугались. И все же они внезапно исчезли, словно их поглотила тьма.

— Да чтоб тебя… Куда они подевались?! — воскликнул Алекс. — Что они задумали? Считают себя умнее нас?

Обращался он, похоже, к Бенуа.

Не успев опомниться, мы двинулись туда, куда исчезли парни, по неосвещенной улице, все дальше от площади и людей.

— Хотят заманить нас в ловушку, — сказал Бенуа.

Он приказал нам рассредоточиться: один — впереди, второй — сзади, третий — на другой стороне улице.

Идти вот так в одиночку, метрах в десяти от Бенуа, было страшнее, чем я готов был признать. Я ускорил шаг, чтобы сократить расстояние, и вот мы уже опять шагали вместе.

— Вон один идет, — сказал Алекс, самый зоркий из нас.

На тротуаре в конце улицы действительно показался какой-то парень. Он шел навстречу, не обращая на нас внимания. Чем ближе он подходил, тем сильнее я чувствовал напряжение, исходящее от Бенуа и Алекса. Это оказался совсем мальчишка, лет четырнадцати, не больше. Шапка непослушных кудрей придавала ему дружелюбный вид.

Он не приблизился к нам и на пять метров, как Алекс уже заговорил:

— По нашему тротуару что-то идет.

Парнишка, казалось, не понял, что слова обращены к нему. Не придав им значения, он сошел с тротуара, чтобы пропустить нас. На нас он не смотрел. Он явно думал о чем-то своем. Но Алекс не дал ему пройти. Он прыгнул в сторону и намеренно задел его плечом. Мальчик испуганно остановился.

— Не стоило тебе отделяться от друзей, — сказал Алекс.

— От друзей? — эхом отозвался мальчик.

Эта манера механически повторять то, что тебе говорят, была мне знакома. Так можно выиграть время. Придумать ответ получше. Но обычно ты не успеваешь ответить — за первым вопросом сразу следует второй и запутывает тебя еще больше.

— Да, от друзей. Тебе не кажется, что одному здесь ходить опасно? Послушай моего совета. В следующий раз оставайся с ними. Отделяться от группы неразумно.

— У меня тут нет друзей. Я случайно сюда забрел.

— Вот и пропел петух! — сострил Бенуа.

Мальчик, конечно, не понял, к чему это он, и завертел головой по сторонам, прислушиваясь.

— А что ты вообще здесь делаешь, так поздно, на улице?

— Гуляю.

— Гулять в темноте опасно, ты же знаешь. Не­ужели тебя не научили? Никогда не угадаешь, что на уме у тех, кто встретится тебе на пути, так ведь?

— Так, — согласился тот.

Он все еще доброжелательно улыбался. Наверное, думал, что мы шутим или слегка перебрали.

— Это плохой район, слыхал? Здесь грабят стариков и насилуют женщин. Здесь ритуально забивают животных. Тебе ведь наверняка об этом рассказывали?

— Э-э… да.

Мальчик попытался пройти. Он хотел убраться отсюда и был уверен, что мы ему не помешаем. Думал, мы просто забавляемся, со скуки. Он понятия не имел, как рассвирепел Бенуа. И неудивительно: на лице Бенуа было благожелательное выражение, а его голос звучал спокойно, даже добродушно.

— Здесь ведь и полицейские патрули попадаются. По крайней мере, должны. Придется предъявлять документы, доказывать, что ты в стране легально.

— Ну да, — отозвался мальчик.

Он явно не понимал, к чему клонит Бенуа. А я просто стоял с опущенными руками и смотрел. Я ведь был ненамного старше этого мальчика. На­врав про свой возраст, я стал чувствовать себя взрослее. Но, наблюдая за тем, как неловко переминается с ноги на ногу этот парнишка, я понял, что обманывал себя. Я вел бы себя точно так же.

Мне не хотелось знать, как будут развиваться события, но возможности сбежать не представлялось. Я попятился назад.

Бенуа махнул Алексу, и тот схватил меня обеими руками за плечи и повернул мою голову к юному арабу.

— Видишь его губу? — спросил Бенуа у паренька.

Я оказался в каком-то борцовском захвате, из которого не мог высвободиться.

— Видишь эту рану, отек? А шрам видишь? Знаешь, что с этим парнем случилось? А то, что он гулял в этом районе один. Да еще и при свете дня! Казалось бы, откуда взяться опасности?

Паренек бросил на меня быстрый, но равнодушный взгляд. Ему хотелось идти дальше. Алекс резко отпустил меня и встал в паре сантиметров от мальчика. Тот отвернулся. Они были примерно одного роста. Араб попытался обойти его, но Алекс не отставал. Он шумно втягивал носом воздух.

Длилось это слишком долго. Они находились сли­шком близко друг от друга, что-то должно было произойти. Паренек, видимо, все-таки испугался и сглупил: выставил локоть и оттолкнул Алекса. Это было большой ошибкой.

— Ты чего! — выкрикнул Алекс. — Драться лезешь?

Он повторил его движение и тоже двинул его локтем, только сильнее, и мальчик попятился. Казалось, они привязаны друг к другу резинкой. Как только мальчик отступал, Алекс следовал за ним. Толчок — обратно, толчок — обратно… На Алексе были ботинки с металлическим носком. На мальчике — мокасины на тонкой подошве. Он поскольз­нулся на мостовой, на пролитом машинном масле или на смазке. Поскользнулся неудачно: падая, он попытался ухватиться за единственную опору рядом — за Алекса, а тот истолковал это по-своему и, когда мальчик повалился на землю, пнул его в ребра. Пинок вышел почти беззвучным, не громче стука кожаного мячика, отскакивающего от земли. Мальчик не застонал, но схватился обеими руками за место удара. Алекс пнул еще раз. Мальчик попытался отразить пинок руками, но опоздал, и носок ботинка пришелся ему в поясницу. Раздался хриплый звук, похожий на подавленную отрыжку. Мальчик скрючился от боли и, пошатываясь, попытался подняться. Алекс дал ему время. Он взглянул на Бенуа. Тот стоял рядом, повернувшись скорее ко мне, чем к ним, словно не имел никакого отношения к происходящему. Просто стоял и невозмутимо наблюдал. Бенуа едва заметно кивнул Алексу. Тот опять сорвался и пнул паренька.

Скользкая рубашка выпросталась из его джинсов — джинсов любимой марки Мумуша, — оголив темную кожу на спине и причудливое родимое пятно на пояснице в форме сердца. Оно было величиной с ладонь и слегка выпуклое.

Я стоял и смотрел, и меня пронзила мысль, от которой я до сих пор не могу отделаться: жизнь невыносима. От нее больно повсюду, и, как бы ты ни трепыхался, от ее ударов не уклониться. Всегда приходится выбирать, и любой выбор — неправильный. Я стоял в Сёркль-Менье и не мог сделать выбор. Поэтому я так и не сдвинулся с места, а просто ждал, пока все закончится.

— Знаешь, что меня больше всего бесит? — сказал Бенуа, когда мальчик затих. — То, что они всегда провоцируют тебя на насилие. А я ненавижу насилие. Никогда не прибегаю к нему, если только меня не вынудят. Но некоторые сами напрашиваются. Этот сам напросился. Вот что меня возмущает — что они нас до этого доводят. Уже за одно это получают заслуженно.

— У него кровь, — слабым голосом сказал я.

— Пустяки, — отозвался Бенуа, уводя меня от мальчика. — У него рассечена верхняя губа, и он немножко не в себе. Не страшней того, что они в тот раз сделали с тобой.

Мы вышли на другую улицу. За нашими спинами паренек выкрикивал, снова и снова, одно слово — я думал, ругательство. Лишь много позже я узнал, что по-арабски оно означает «мама».

МАТЬ НИ О ЧЕМ не подозревала. Оглядываясь назад, я, пожалуй, ставлю ей в укор, что, хотя вернулся я поздно, она не поинтересовалась, где я пропадал. Она могла бы меня остановить. Однако, похоже, мать была поглощена чем-то своим. Она перевешивала с места на место картины деда и копалась в его шкафах. Как только стало жарко, она выставила на теплую плитку террасы банки с чаем — завариваться на солнце, разложила на подоконнике помидоры — дозревать, а потом принялась обрывать отцветшие бутоны с розового куста. Из окна кухни я видел, как она ходит по саду. Она помахала мне, но не зашла и не спросила, почему я вчера так поздно явился домой.

На столе лежал «Вестник региона». Я вяло пролистал газетку, смутно ожидая какого-нибудь сообщения о нашей операции. Оно там было. Писали, что поврежденное дерево представляет опасность для приходского дома на площади и что из предос­торожности городские службы планируют его срубить. Журналист вспомнил, что подрядчик, занимающийся ремонтом этого дома, несколько раз жаловался, что эта липа мешает. Теперь его подозревали в том, что дерево повредили по его приказу. По другой версии, это был бессмысленный акт вандализма.

Об избиении четырнадцатилетнего мальчика ни­чего не сообщалось.

Словно желая загладить вину, я решил без промедления приступить к заготовке дров. Низко надвинув бейсболку на лоб, я сходил к месту, где мы вчера спрятали пакет, вытащил из него бензопилу, а комбинезон и очки оставил. С пилой в руках, стараясь не попадаться никому на глаза, я вернулся домой и тут же набросился на самые толстые участки ствола.

Мать по-прежнему молчала. Она не спросила, как мне удалось починить пилу, и не запретила мне с ней работать; она радовалась, что я перестал брюзжать и сетовать на скуку.

Пока ствол кусками падал с глухим стуком на хвойный ковер, я пытался представить, что произошло с мальчиком-арабом дальше. Может быть, его так никто и не нашел и он истек кровью. Когда человек умирает, все его старания сразу оказываются напрасными. К примеру, все те разы, что мальчик вставал утром, хотя ему хотелось поспать подольше, а делать все равно было особо нечего. Я представил, что сам умер и что мать и Кейтлин оплакивают меня.

Внезапно — я чуть не подскочил от неожиданности — рядом возникла Кейтлин. Она пришла на визг бензопилы.

— Значит, ее все-таки починили? — Кейтлин стояла подбоченившись, на ее запястье была повязана яркая ленточка. — Машину мне пока не вернули, вот я и удивилась…

— Возникли осложнения, — сказал я.

— Твой друг — необычный человек, правда?

Было непонятно, говорит она это с одобрением или осуждением.

Как бы я ни старался вести себя естественно, я не мог заставить себя взглянуть ей в глаза. Оставалось только притворяться, будто мне нельзя терять ни минуты.

«А что я должен был сделать? — крутилось у меня в голове. — Попросить их оставить его в покое?»

Кейтлин не уходила. Она с таким интересом изу­чала цветы и кусты, словно обнаружила что-то редкостное и экзотичное.

— Я наврала матери, что одолжила машину другу, которому нужно перевезти старенькую бабушку. Такие объяснения всегда проходят.

Она звонко засмеялась. Мне было мучительно стыдно, и я хотел лишь одного — чтобы она поскорее исчезла. Наконец она ушла, махнув рукой на прощанье. Мне немедленно стало ее не хватать.

После обеда на дороге показалась машина Кейт­лин. Как и вчера, Алекс сидел за рулем, Бенуа — сзади. Они остановились перед дедовым домом и зашли в сад. Я затаился в кузне, надеясь спрятаться от них, но они, должно быть, заприметили меня еще из машины, потому что решительно направились в мою сторону. Бенуа, подойдя к кузне, окликнул меня; пришлось выйти.

В этом захламленном углу сада Бенуа в своих белых брюках и снежно-белой тенниске казался видением.

— Добрый день, дружище, — сказал он. — Как поживаешь?

Алекс стоял у него за спиной — как обычно, в замызганной футболке. На ногах у него были все те же тяжелые — совсем не летние — ботинки.

— Нормально, — ответил я, не поднимая на них глаз.

Я был весь в смазке и опилках. Как и с Кейтлин, я попробовал притвориться, что ужасно занят. Но Бенуа не дал сбить себя с толку.

— Уютный у тебя здесь уголок! — заметил он, указывая на валяющийся повсюду хлам.

От лимонного дерева, стоявшего в самом цвету, исходил резкий запах. Бенуа отломил прутик и во­ткнул себе между зубов. Заложив руки за спину, он зашел в кузню.

— Идеальное место, если надо что-нибудь смастерить, не правда ли?

Я кивнул, взял метлу и смел лежащую у порога хвою под куст за кузней.

— Как раз то, что нужно, — да, Алекс?

Алекс воспринял это как приглашение заглянуть внутрь. Я наблюдал снаружи, как они осматривают полки и банки с краской и читают надписи на них.

Бенуа снова вышел в сад и указал на пилу.

— А у тебя случайно не найдется чуток лишнего бензина?

— Бензина? — переспросил я.

На дне канистры еще оставалось немного; утром, заправляя пилу, я подумал, что этого как раз хватит на следующий раз. Я было решил, что Бенуа хочет компенсировать Кейтлин использованное горючее и заправить ее машину.

— Нет-нет, не для машины, — сказал он, словно прочитав мои мысли. — Для других целей. Мне много не надо.

Я кивнул на фиолетовую канистру деда. Алекс взял ее, потряс и ухмыльнулся.

— Этого явно маловато будет, — засмеялся Бенуа.

— Так а зачем тебе? — спросил я.

Я был начеку, зная, что такие вопросы могут испортить ему настроение. Его голос оставался спокойным и дружелюбным, но челюсть напряглась, выдавая раздражение.

— Послушай, Лукас, — сказал он. — Вчера ты проделал отличную работу. Блестяще продемонст­рировал, как аккуратно ты действуешь и как ответственно подходишь к заданию. — Он бросил взгляд на Алекса, и тот закивал так, будто его голова висела на резинке. — Дерево никому не причинило вреда и будет срублено городскими службами. Точно как мы и планировали.

Его глаза блестели в лучах солнца, светлые волосы слегка спадали на гладкокожее лицо, и мне вдруг подумалось, как, должно быть, здорово иметь такую внешность.

— Но, разумеется, это было только начало, — продолжал он. — Теперь ничто не загораживает нам вид на дом, и мы можем перейти к делу.

Я честно ответил, что не понимаю, о чем речь. Он перекинулся взглядом с Алексом и дернул уголком рта.

— Бензин нам нужен для коктейлей.

— Коктейлей?

— Мы устраиваем вечеринку! — сострил Алекс и задвигал руками, словно танцуя.

Бенуа сохранял серьезность.

— Я имею в виду бутылки с фитилем. Мы хотим…

— Коктейли Молотова?

Я бросил подметать. Солнце припекало мне щеки.

— Да неужто?! — притворно ахнул Алекс.

Бенуа строго взглянул на него:

— Можно я продолжу?

— Извини.

— Это на всякий случай; может, и не придется пускать их в дело.

Я вдруг почувствовал себя ужасно одиноким. Как будто в холмах, кроме меня, не осталось ни одной живой души, лишь выжженная трава да песок.

— Вам не кажется, что это уж… — промямлил я.

Бенуа обернулся к Алексу.

— Лукас еще очень молод, — невозмутимо сказал он. — Он толковый парень и быстро учится. Но он недоверчив. Он действительно полагает, что мы собираемся прибегнуть к насилию. — Бенуа снова повернулся ко мне. — Мы против насилия, Лукас. Тот, кто действует насильственно, бросает на нас тень. Признаю, вчера мы перегнули палку. Алекс выпил и слегка перенервничал. Зря он сорвался. Он очень сожалеет. И я тоже.

Бенуа подошел к Алексу, который стоял с опущенной головой, прислонившись к теплым металлическим стенам кузни, и положил ему на плечо свою белокожую гладкую руку.

— И все же его можно понять. Алекс подавлен. Он уже много месяцев сидит без работы, в то время как все черномазые пристроены.

Алекс поднял голову и закивал.

— Нечего им меня заводить, — сердито сказал он. — Кто нарывается — сам будет ссать кровью.

Бенуа ободряюще похлопал его по плечу.

— Понимаешь, Лукас, — обратился он ко мне, — надо всегда быть готовым. На всякий случай. Или ты из тех, кто позволяет вытирать о себя ноги? О свою семью, свой дом, свою землю?

Нужно было что-то ответить. Но я был не готов. Все замечательные идеи, роившиеся в голове, пока я рубил дрова, куда-то улетучились.

— Но зачем? — только и пришло мне на ум. Вокруг меня кружились осы, слетевшиеся на аромат роз.

— А затем, что мы ждем решения городских властей. Оно будет принято очень скоро. Не исключено, что тогда нам придется кое-что предпринять. Это еще не точно, но возможно. Смотри на это так: коктейли — это сигнал тревоги. Это наш способ сказать: так дальше продолжаться не может. Это наш протест. Обещаю тебе, никто не пострадает, разве что полыхнет в паре мест, но обычно страховка все покрывает, и стоимость здания от этого лишь растет.

Он повернулся на каблуках и подставил лицо солнцу, как человек, не знающий забот.

— И да, признаю, — продолжил он, — бросать коктейль — это форма насилия, в этом ты прав. Даже если мы никого не подвергаем опасности, это все равно насилие. Но бывают случаи, когда насилие оправданно. Если тебе не дают выразить свое мнение демократическим путем, что остается делать? Разрешить вытирать о себя ноги? Для нас насилие — не цель, а средство. И мы делаем это не для себя. Нас волнует общее благо. Не забывай: нашу страну оккупировали чужеземцы. Как когда-то немцы, только те несли с собой цивилизацию, а эти — варварство. А значит, мы — участники сопротивления. Ты ведь не хочешь сотрудничать с врагом?

Я помолчал, уставившись на заляпанную жиром коробку на полке.

— Это опасно, — возразил я, но Бенуа неверно истолковал мои слова.

— В том-то и дело, — сказал он. — Если бензин купишь ты, ни у кого не возникнет вопросов. А мы с Алексом живем в квартирах. Стоит нам открыть канистру — и пожарные уже тут как тут. У тебя же есть кузня и вдобавок повод — бензопила.

Я остервенело подметал. Дорожку я уже расчистил, но не останавливался.

— Я… Я не хочу иметь к этому отношения, — выдавил я.

И мгновенно испугался. Теперь на кону стояла наша дружба. От этого на душе сделалось и больно, и легко.

— А это и необязательно, дружище, — тихо ответил Бенуа. Он ухватился за черенок метлы и вынудил меня посмотреть ему в глаза. Его взгляд был ясным и доброжелательным. — Ты можешь оказать нам большую услугу. Доказать, что способен на настоящую дружбу. Но поверь мне — мы обойдемся и без твоей помощи. Бензин мы все равно раздобудем. У нас достаточно друзей, готовых помочь. Просто если это будешь ты, мы поймем: ты знаешь, что такое преданность. И тебе же все равно нужно горючее! Видишь, канистра почти пустая. А большего от тебя и не требуется. Тебе не надо ни во что вмешиваться. И я бы хотел, чтобы ты не изменял себе и помогал нам только в том, во что сам веришь.

Я был в полном смятении. Что делать? Я оглянулся по сторонам, словно надеясь найти ответ в кустах или между камнями садовой дорожки. Бенуа, должно быть, заметил мою растерянность — он отослал Алекса домой и попросил показать ему сад.

— Твоя кузина здесь? — неожиданно спросил он после того, как мы с полчаса гуляли по саду, обсуждая мощность бензопилы, охоту на мелкую дичь, планы на осень и политическую позицию региональных радиостанций. Бенуа был очень сердечен и снова говорил о нашей дружбе. («Иногда ты меня на дух не переносишь, верно? И хорошо. Если друг настоящий, время от времени тебе хочется вцепиться ему в глотку. Так и должно быть. Друзья должны пробуждать сильные чувства, иначе это не друзья…»)

— Моя кузина? — не понял я.

— Та девушка с американским акцентом, как ее? Кейтлин? Она ведь твоя кузина?

— Она моя девушка.

— Нет, серьезно! Ты что же, с ней живешь?

— Она не здесь живет.

— Нет? А где тогда? В палатке в саду, что ли? Я ее вчера до этого дома проводил.

— В монастыре, — я показал на край монастырской крыши — больше ничего не было видно там, где мы стояли.

— Она послушница?

— Нет, она здесь на каникулах.

— Значит, машину нужно отогнать туда?

— Вообще-то да. — Я достал платок и вытер пот со лба. — Если наткнешься на ее мать или еще кого, скажи, что брал машину, чтобы помочь своей немощной бабушке.

Бенуа остановился. В траве у наших ног стрекотали сверчки. Он очень внимательно осмотрел дедов дом и, как будто это было чрезвычайно важно, спросил:

— Что это за комната — там, где слуховое окно?

— Спальня деда.

— Оттуда ведь виден монастырский сад?

Вопрос сбил меня с толку.

— Э… Не знаю. Окошко довольно высоко. Я в него не заглядывал.

— Пойдем. Хочу посмотреть комнату. Мне интересно, виден ли оттуда сад.

Я повел его за собой в дом и наверх. В комнатах тошнотворно пахло средством от насекомых. Все ставни были закрыты, лишь на полу кое-где лежала полоска солнечного света.

Бенуа шел за мной и внимательно все рассматривал. То и дело он останавливался у очередной картины и показывал мне какие-то детали. Меня поразило, что сам я их большей частью не замечал.

— Значит, это кровать Стокса? — спросил он, когда я распахнул выкрашенную зеленым дверь спальни. Потом подошел к ротатору и дотронулся до него. — А здесь он печатал свои памфлеты.

Бенуа и тут изучил картины. Зеркало платяного шкафа дрожало при каждом его шаге. Он попытался заглянуть в окошко.

— Слишком высоко, — констатировал он с укором в голосе, будто обвиняя в этом меня. Затем огляделся по сторонам. — Вот этот стол — его можно сдвинуть?

— М-м… не пробовал. Думаю, он тяжеленный.

Бенуа жестом велел мне ухватиться за стол обеими руками, а сам взялся с другой стороны. Я притворился, будто не понимаю, куда он хочет его переставить, но он показал и подталкивал стол бедром, пока тот не встал точно под окошко. Тогда Бенуа сбросил ботинки и залез на стол.

— Вот это да! — воскликнул он. — Ну и вид! Гляди-ка, а вон и она, наша принцесса! Похоже, воду носит. А как ходит-то, а? Прямо пантера среди всех этих кошек.

Он умолк, словно хотел вволю насладиться зрелищем.

Я стоял у стола, руки в карманах.

— Хороша! — заключил он.

Мне почему-то приятно было его восхищение.

— Пойду верну машину. Ты не против, если я загляну к Кейтлин? Не ревнуешь, надеюсь?

Он спрыгнул со стола. Зеркало шкафа зазвенело.

— Да нет… — пробормотал я.

Бенуа обулся и вышел из комнаты. Я проводил его до двери кухни, а как только он исчез за углом, вернулся в спальню, залез на стол и стал глядеть в окошко.

Он завел машину и подъехал по аллее к монастырю. Вышел, оставив дверцу открытой, словно не собирался задерживаться. Никого не было видно, и он стал прохаживаться у входа в главное здание. Гуси галдели так, словно их ощипывали живьем. Кейтлин выбежала наружу. На ней были пластиковые сапожки и резиновые перчатки, которые она тут же стянула, заметив гостя. Я наблюдал за ними. В окнах монастыря отражались пролетающие птицы. Разговор вышел короткий и, похоже, теплый. А потом Бенуа стал пешком спускаться с холма. Я мог бы догнать его и рассказать про пастушью тропу, но не сдвинулся с места.

КОГДА МАТЬ вернулась домой, я спросил у нее, что за решение должен принять городской совет. Она удивленно взглянула на меня. На ней была белая шапочка с загнутыми кверху полями, как у американских матросов: от солнца у нее болела голова.

— Я здесь не дольше твоего, — ответила она.

Тот же вопрос я задал Кейтлин. Мы стояли в монастырском флигеле, прикидывая, сколько дров еще надо заготовить. Она задумалась:

— Решение? Городской совет?

— Может, это как-то связано со срубленной липой? — подсказал я.

Кейтлин хлопнула в ладоши, как маленькая девочка при виде чего-то большого и красивого.

— Ну конечно! — воскликнула она. — Приходской дом! Вот о чем речь. Заселять ли туда беженцев.

— Беженцы в приходском доме, в Сёркль-Менье? — удивился я. — Это же безответственно!

Она по-своему истолковала мои слова:

— Его отремонтируют, все там будет — водопровод, электричество и прочее.

— Да я не о том. Заселить туда беженцев — значит нарываться на проблемы, разве нет? По-моему, это ужасная глупость.

— Но ведь людям надо где-то жить, — ответила Кейтлин без тени возмущения в голосе. — Сёркль — не лучшее место, но это единственный район, где не станут протестовать против них.

Я наклонился, чтобы поправить пару опасно накренившихся поленьев, и неловко задел бревно, на котором они лежали. Весь штабель вмиг обвалился с грохотом — словно вдалеке раскатился гром. Мы одновременно отскочили. Флигель заполнило гус­тое облако пыли, образовав в лучах проникавшего сюда солнца желтые столбы.

— Черт! — выругалась Кейтлин.

Онемев от собственной неуклюжести, я подумал, что рухнувшая поленница — эхо того, что произошло сейчас с моими мыслями. Я искренне верил, что чужеземцам будет лучше в их собственной стране. Я готов был привести Кейтлин десятки доводов в пользу того, что беженцам в приходском доме не место, но опасался ее возражений и упреков. И вот все мои аргументы рассыпались, как дрова.

Наглотавшись пыли, я закашлялся. Кейтлин потянула меня за футболку в сад. Там светило солнце и легкий ветерок подхватывал вылетевшую в дверь пыль. Флигель дымился, будто при пожаре.

— Отличная работа! — съязвила Кейтлин.

Она уже забыла про приходской дом и прищурившись вглядывалась в монастырь, пытаясь понять, услышали ли там шум. Потом толкнула меня в кусты — вдруг сестра Беата выглянет в окно или выйдет во двор. Она засмеялась, я улыбнулся в ответ и пожал плечами.

Подождав, пока пыль осядет, Кейтлин заглянула во флигель и, обернувшись, сказала:

— Надо найти еще одно дерево. Этого ей на всю зиму никак не хватит.

Я принял ее слова за разрешение выйти из укрытия и тоже заглянул внутрь. Куча рассыпавшихся дров и правда выглядела не так внушительно, как аккуратная поленница.

— Но у меня кончился бензин, — последнее слово я произнес как можно равнодушней.

Кейтлин подошла ко мне сзади и стряхнула пыль с моего плеча.

— Значит, надо его купить, — сказала она.

Я нес в руке фиолетовую канистру деда, Кейт­лин шагала за мной следом — сначала по нашему саду, потом по пастушьей тропе в город. Ее переполняли воодушевление и восторг: она и не подозревала, что на тропе так красиво.

Кейтлин обогнала меня и очертя голову понеслась по крутому склону. Она скакала и скользила с какой-то звериной грацией.

— Осторожней! — предупредил я.

Кейтлин обернулась и остановилась в оборонительной позе — голова втянута в плечи, губы сжаты, — как будто я ее отчитал.

— Знаю-знаю: мне надо беречься! — сказала она. — Но меня все равно никогда не примут в академию. Я недостаточно хороша для них. Так что могу себе позволить и ногу подвернуть. По крайней мере, буду знать, почему не танцую.

Я чувствовал тепло ее тела.

— Хорошо, что тебя не приняли, — сказал я.

— Это еще почему?

От трудного спуска у нее пересохло во рту.

— Иначе ты бы сюда не приехала.

— Эх!.. Если бы ты знал, как я хочу там учиться!

Ее взгляд затуманился.

Я пожалел о своих словах.

— А потом ставить свое. Придумать такую хорео­графию, чтоб утанцеваться в клочья!

В самом начале дороги мы нашли дерево, которое, вероятно, уже давно там лежало, но на которое я не обращал внимания. Оно было сухое, в точности как надо, и распилить его на дрова, казалось, будет нетрудно. Чтобыне тащить поленья в гору, мы решили складывать их у обочины дороги, в нескольких метрах вверх по склону, а позже отвезти в монастырь на машине.

Отличная вроде бы идея. Кто же мог знать, чем она обернется?

Я перелез через утес Шаллон и протянул Кейтлин руку. Она вложила в нее свою — прохладную, будто только что из-под холодного крана. Словно гибкие и сильные обезьяньи лапки вцепились в тебя и неизвестно, когда отпустят. Собрав всю свою силу танцовщицы, она втянула себя наверх по гладкой стене утеса.

Вскоре мы добрались до сада месье Оршампа. Я был в отличном настроении и потерял осторожность: не осмотревшись хорошенько, прошел мимо клубничной грядки. Кейтлин, ничего не подозревая, шагала за мной. И вдруг из дома выбежал старик-хозяин, размахивая клюкой, в сопровождении гавкающей рыжей дворняжки. Я схватил Кейтлин за руку и нырнул в пересохшую канаву. Она вскрикнула и упала рядом. На мгновение я удивился ее близости. Мы поднялись и, хихикая, как школьники, выбрались на улицу.

— Тот парень — Бенуа, да? — какой он вообще? — спросила она, пока мы шли мимо низких каменных оград придорожных садов.

— Бенуа — мой друг, — ответил я твердо, — настоящий друг. Дома у меня есть друзья, но это так, потусоваться. Бенуа — другое дело. Он намного старше. Он журналист, знает жизнь, с ним интересно.

Может, это было предчувствие, но, когда мы пришли на заправку, я не хотел, чтобы Кейтлин заходила внутрь.

— Пить хочется, — сказал я. — Купи в магазине газировки, пожалуйста.

Она вернулась с двумя влажно поблескивающими баночками колы и протянула мне деньги:

— Вот.

Ее руки выше локтя были покрыты тонкими волосками, темнее, чем у девочек, которых я знал.

— Зачем это?

— На бензин.

— Это мой бензин.

— Но дрова-то для нас.

Бенуа теперь приходил к Кейтлин каждый день — я видел это из окна дедовой спальни. Впервые заметив его на дороге, я подумал, что он идет ко мне. Но во второй раз я уже знал, куда он направляется. Завидев его, я тут же шел в дом и залезал на письменный стол. Бенуа заходил в монастырский сад как старый знакомый. Рут с сестрой Беатой выходили поприветствовать его: поначалу сдержанно, но вскоре радостно и непринужденно. О чем они говорили, мне было не разобрать. Иной раз Бенуа с Кейтлин прогуливались по саду: она показывала ему розовые кусты и пруд. Бывало, что Бенуа заходил внутрь, а через некоторое время снова появлялся, перекинув пиджак через плечо.

Однажды днем, поработав несколько часов и аккуратно сложив дрова у дороги, я не выдержал и завел разговор о Бенуа. Мы сидели в машине: Кейтлин — тайком от матери — за рулем, я в шортах — рядом, на горячем кожаном сиденье.

— Что ты думаешь о Бенуа?

— О Бенуа? Почему ты спрашиваешь?

— Просто так.

Она осторожно вписалась в поворот, на котором занервничал бы и самый опытный водитель. Я не беспокоился: дрова лежали недалеко, метрах в пяти­стах от монастырских ворот, и вероятность на­рва­ть­ся на полицейский патруль была минимальной.

— Он меня пугает, — сказала Кейтлин.

— Пугает?

— С ним что-то не так. Не знаю что. Есть в нем какая-то жестокость. Мне кажется, я могла бы в него влюбиться. Он умен. Ему все интересно — он журналист до мозга костей.

Кейтлин нажала на газ, но, казалось, передумала (дорога теперь резко пошла вниз) и сняла ногу с педали.

— Черт! — вскрикнула она. — Тормоза заело!

Она снова нажала на педаль, сильнее, и машина затормозила так резко, что меня бросило вперед, и я уперся руками в приборную доску. Мотор захлебнулся, и мы остановились.

— Ох, прости, — сказала она и повернула ключ зажигания.

— Что случилось?

— Не знаю. Странное чувство: будто тормоза не сработали. Как бы это объяснить… они будто не встретили вообще никакого сопротивления.

Она включила первую скорость, и мы поехали дальше.

— Но он опасен, — Кейтлин говорила, словно ничего не случилось, и я не сразу сообразил, что речь о Бенуа. — Он так убедителен, что я не решаюсь с ним спорить. Какую тему ни возьми, у него на все готов ответ. И он провокатор.

— В смысле?

— Он всегда мутит воду, никому не дает покоя, ты разве не замечал? Если ты сел, он заставит тебя встать, если пошел — бежать. В его присутствии кровь течет быстрее, все ощущения обостряются.

Она остановила машину на обочине с внешней стороны поворота.

— А я тоже провокатор?

— Ты? Да нет. Ты милый, ты располагаешь к себе.

— М-м…

— Однажды он принялся костерить арабов, и я сказала: «Слушай, у них ведь и так почти ничего нет!» Знаешь, что он мне ответил? — Я молча ждал продолжения. — Он сказал: «То, что у нас есть, мы заработали тяжким трудом».

Она смотрела на меня в упор. Даже при открытых окнах в машине было слишком жарко.

— Надеюсь, он пошутил. Но меня пугают люди, которые говорят такие вещи, — сказала она. — Он утверждает, что у нас с ним много общего. Я хочу сделать мир лучше — и он тоже. Он называет это гражданской активностью. Главная опасность для страны, считает он, — это не политические беженцы, а пассивность граждан.

— Может, он и прав.

— Не знаю, Лукас. Он слишком гладко и слишком много говорит. Он готов к любому вопросу и возражению. А мне нужно время, чтобы составить о чем-то мнение.

Она открыла дверцу и поставила на землю левую ногу, потом правую.

— Да, — сказал я уныло, — я понимаю, о чем ты.

Мы загрузили багажник доверху и поехали обратно.

Однажды я увидел из окна, как Бенуа положил руку ей на плечо. Кейтлин не шелохнулась и смот­рела в сторону, словно ничего не заметила. Он ушел, и я провожал его глазами, пока он в полощущейся на ветру белоснежной рубашке спускался с холма. А Кейтлин стояла во дворе, заложив руки за спину. Недвижно, как птица у воды. Завораживающее зрелище: казалось, на ней сходятся все линии монастырского здания. Она излучала желтое сияние.

И тут произошло то, что я мог бы предвидеть. Она повернулась в мою сторону, и я, вместо того чтобы пригнуться, окаменел. Конечно же, она увидела меня. Ее озабоченное лицо разгладилось, и она улыбнулась. Я покраснел как рак (впрочем, с такого расстояния этого не заметить) и помахал ей.

— Привет! — крикнул я.

Это было очередной глупостью. Мать услышала мой крик и вошла в комнату. Увидев меня на столе под окном, она пришла в ярость.

— Ты что это там делаешь? — завопила она. — Стол антикварный! А ты даже не разулся!

Меня удивило такое непомерное возмущение, но тут я вспомнил тот давний случай.

— Дед тоже на него залезал, — злорадно заявил я.

— Ничего подобного! Ты это придумал — се­бе в опра­вдание. Твой дед не залезал на стол!

Она так разозлилась, что влепила мне затрещину. Я ощутил странное возбуждение. Никогда раньше она не поднимала на меня руку.

ВСЕ ЭТО ВРЕМЯ я работал с бензопилой и проливал бензин. Канистру я намеренно оставлял открытой. С каждым днем она понемногу пустела.

Я нашел обломок другого ствола, вероятно, брошенного или забытого каким-то дровосеком, и распилил его.

Заслышав пилу, Кейтлин приходила ко мне — обы­чно в сопровождении нескольких кошек, среди которых неизменно был Коперник, — не только потому, что считала своим долгом помочь, но и потому, что вой пилы не давал ей сосредоточиться на танце. Иногда мы спускались в Монтурен, чтобы для разнообразия заняться чем-нибудь другим или посидеть в пиццерии под кондиционером. Но надолго мы там не задерживались — возвращались к работе. С силой и выносливостью ослика Кейтлин таскала дрова вверх по крутому склону к обочине.

Теперь мы работали подальше от дороги и поближе к кузне и могли бы легко отнести дрова туда, а потом на тачке свезти в монастырь. Но не стали делать этого. Мы вошли во вкус: на машине можно было за раз перевезти больше дров, да и поездка выходила куда более захватывающей.

Лето заканчивалось. Низкие кусты вокруг резко пахли; один из них был усыпан ягодами, и на него со щебетом слетались птицы. Они испуганно вспархивали, стоило мне включить бензопилу, но возвращались, как только я останавливался. Когда мы уставали, то усаживались пить чай со льдом — Кейтлин приносила его в термосе.

Мучила ли меня ревность? Как-то я наполнил наш общий стакан до краев и снова завел разговор о Бенуа.

— Он недавно заявил, что Аушвиц был обычной тюрьмой, — сказал я, — где иногда умирали узники.

Кейтлин ошеломленно посмотрела на меня.

— Он серьезно? — и задумалась на пару секунд. — Мне следовало догадаться. Ему удалось обвести меня вокруг пальца, но подозрения у меня были. Такие, как он, хотят забыть об Аушвице, чтобы можно было не скрывать своих расистских убеждений. Не потому, что стыдятся, — нет, им даже нравится, как эффективно немцы организовали массовые депортации. Но они знают: пока люди помнят горы ботинок и сбритых волос, у расизма нет шансов.

Она протянула руку к кусту позади нас.

— Думаю, у Бенуа было несчастливое детство.

Она положила в рот красную ягоду. Это было смело: я их пробовал — кислятина ужасная.

— В нем есть какая-то ярость, — сказала Кейт­лин. — Ярость — это замечательно. Ее можно использовать в созидательных целях. Во мне она тоже есть, без нее я бы не танцевала. Но Бенуа, мне кажется, не знает, что делать со своей яростью, и все брюзжит. Он хочет не строить, а ломать. И он заставит кого-то заплатить за все, что ему не по душе, просто пока не знает кого.

— Со своими друзьями он хорош.

— Ну знаешь, вообще-то неудивительно, что он окружен дру­зьями. Их объединяет ненависть. Так кто угодно может завести себе друзей: находишь безработного, недовольного жизнью парня. У него нет денег, нет девушки, ему хочется к кому-нибудь прибиться. Политических убеждений у него тоже нет. Внушаешь ему, что гастарбайтеры украли у него права, принадлежащие ему по рождению, квартиру, работу и даже лучших белых девушек. Он это заглатывает, и ты посвящаешь его в последний миф, ключевой, о кознях евреев: все проблемы — следствие еврейского заговора, цель которого — власть над ми­ром. Нет ничего проще, уж ты мне поверь!

Я потрясенно молчал. В чае было слишком много лимона и слишком мало сахара.

— Интересно, как он отреагирует, если узнает, что я еврейка.

— А ты еврейка?

— Ты что, не знаешь?

— Кейтлин Медоуз — вроде не еврейское имя.

— Еврейство передается по матери, — объяснила она. — А имя Кейтлин мне дали на случай, если история повторится. — Она подхватила проходящего рядом Коперника и усадила к себе на колени. — Пожалуй, я поговорю с Бенуа, — сказала она, проводя рукой по кошачьей шерсти.

Следя взглядом за этим сосредоточенным и заботливым движением, я выпил кислый чай до капли.

На следующее утро, словно почуяв неладное, Бе­нуа заявился ко мне. Он привел с собой Ташу, та радостно напрыгнула на меня.

— Ей нравится в лесу, — сказал Бенуа. — Здесь привольно.

Я только проснулся и, не успев ни умыться, ни позавтракать, встретил его в одних трусах.

— Газету читал? — спросил он, потрясая передо мной «Вестником региона».

Я успел разглядеть лишь фотографию велосипедиста и заголовок о наводнении на юге страны.

— Нет.

— Ну так прочти. Как можно не читать газет?! Тебя что, не интересует, что творится в мире?

Я налил ему кофе, который мать сварила для меня.

— Городской совет принял решение, — сообщил он. — В приходском доме будет устроен приют для беженцев.

Я намазал маслом тост и принялся медленно его жевать. Власти совершили ошибку. Ничего, кроме неприятностей, от такого решения ждать не стоит. Я прочел это во взгляде Бенуа.

— Ты бензин купил?

Он вынул из сумки пять пустых бутылок из-под «Перье» и составил их рядком на столе. Я смотрел на них и молчал.

— Ты знаешь, как это делается? Наливаешь бензин, хорошенько пропитываешь фитиль и плотно закупориваешь для транспортировки. Потом надо будет отвезти их в город.

— И что ты собираешься с ними делать? — спросил я, стараясь говорить самым обычным тоном.

— Послушай, Лукас. Представь себе, какие последствия повлечет это решение для района: ганцы, китайцы, бразильцы — все друг у друга под боком, все вперемешку. Вот где настоящая взрывоопасная смесь! Денег у них нет. Языка они не знают. Как раз то, чего недоставало Сёркль-Менье! Я мог бы показать тебе статистику: возле таких приютов всегда угоны, взломы, вандализм…

Он постучал ложечкой о край чашки и бесшумно отхлебнул кофе.

— Хорошо, но что ты собираешься с этим делать? — повторил я.

— В приходской дом пока никого не заселили.

Капли кофе влажно блестели у него на губах. Я не уставал дивиться спокойствию, которое он излучал. Он шевелил только рукой и губами. Хорошо, что я еще толком не проснулся, иначе принялся бы нервно сучить ногами под столом.

— В дом? Ты хочешь закинуть эти коктейли туда? Но это опасно!

— Если ждать дольше, ущерб окажется намного серьезнее, а пострадавших — больше. Разве к этому мы стремимся? Я не хочу, чтобы люди пострадали, — я собираюсь лишь припугнуть их. Немного попортить имущество в благих целях. Тогда они сами оттуда уберутся.

— И все же это опасно. Для жителей соседних домов, для прохожих.

— Не переворачивай все с ног на голову, Лукаc. Тебя послушать, так это им угрожает опасность. На самом деле, в опасности мы. Это наш народ и наша страна под угрозой исчезновения. Ты получил по башке в Сёркль-Менье, но ты молод и силен. А если бы это была твоя бабушка или сестра? Мы как мужчины должны взять на себя ответственность.

Он вытащил из коробки на столе бумажный платочек и промокнул им уголки рта.

— И ради бога, не думай, что я ксенофоб. Я живо интересуюсь другими культурами и безмерно их уважаю. Но чужой национальный характер не может процветать здесь. Африканцы в джинсах, индийцы в кроссовках? Нет, мы обязаны защитить их от влияния Запада и отправить обратно на родину. Здесь их ждут одни несчастья. Чтобы интегрироваться в общество, им придется отказаться от нацио­нальной самобытности. Распрощаться с традициями и обычаями предков. Разве это дело?

Бенуа встал, опираясь ладонями о стол. Его чашка оставалась еще полна, но он захотел пойти в кузню. Он протянул мне три бутылки, а сам взял две оставшиеся и придержал для меня дверь.

Пока мы шли по саду, я пытался быстро соображать. За нами трусила восторженная Таша, то и дело срываясь с тропинки, чтобы выкопать из норы воображаемого кролика.

— Знаешь, я все-таки не хочу в этом участвовать, — выговорил я у порога кузни.

Несмотря на ранний час, уже было жарко. В воздухе роилось невероятно много мух.

Бенуа опустил бутылки на перепиленный верстак, я поставил свои рядом. Открыв футляр бензопилы, я вытащил канистру, уже наполовину пустую.

— Твоя нерешительность только все усложняет. Чего ты добиваешься? Чтобы я подождал, пока в дом заселят людей? — спросил он, склонившись над футляром. Потом показал на пистолет, который лежал на дне и не ускользнул от его зорких глаз. — Я на­учу тебя с ним обращаться, обещаю.

 — Лучше забери его, — сказал я. — Я не хочу учиться. Да и зачем? Вы же все равно против насильственных…

— Лукас! — перебил он, положив руку мне на плечо, как тогда с Кейтлин. — Как друг, которому ты небезразличен, хочу дать тебе совет: не будь слюнтяем. Защищай себя. Вооружись и будь готов к любым передрягам. Иначе ты обречен жить в страхе. Вот я ко всему готов. Мое оружие — моя сила. Я понимаю, тебе хочется, чтобы мир был справедливым и бесконфликтным. Но мир не таков. Он изначально к тебе враждебен. И я всегда исхожу из предпосылки, что всякий, кто ко мне приближается, делает это с недобрыми намерениями. До тех пор, пока он не докажет обратное.

Бенуа потряс меня за плечи, словно желая разбудить. У меня все поплыло перед глазами. Я молчал, не зная, что сказать.

— Мне тебя очень жаль. Ты мой друг, и от этого мне еще тяжелее. Но ты всегда будешь неудачником. Ты не готов к агрессии. Что бы ни случилось, ты встретишь это вежливой улыбкой. Ты не понимаешь, на что способны другие, потому что сам на это не способен. Ты не чуешь опасности. Тебе, может, кажется, что это доверчивость, а по мне — это наивность.

Он сунул канистру мне в руки, но я поставил ее на пол, вышел из кузни и встал у входа.

— Что ж, нет так нет, — сказал Бенуа.

Он снял с гвоздя на двери старый фартук деда и надел его. Огляделся, нашел воронку и залил через нее в бутылки бензин. Разорвал тряпку на полоски, скрутил из них фитили.

Таша то и дело заходила в кузню и со слезящимися глазами принюхивалась к повисшему в ней тяжелому, дурманному запаху.

— Мне нужна картонная коробка для них, — объявил он через несколько минут.

Я не шелохнулся. Мать на моем месте не торопясь закурила бы сигарету.

Мое нежелание помогать не остановило Бенуа. Посмотрев по сторонам, он быстро нашел подходящую коробку.

— Теперь нужно свезти их вниз. Это самое сложное, — сказал он. — Спрошу у Кейтлин, не согласится ли она помочь.

Упоминание ее имени встревожило меня больше, чем я готов был признать. Я просунул голову в дверь и уткнулся взглядом в стройный ряд готовых коктейлей.

— Не впутывай в это Кейтлин, — быстро сказал я.

Он щелкнул языком, будто я ляпнул глупость.

— Мы с Кейтлин много разговаривали. Больше, чем ты думаешь. Я ее знаю. Она на нашей стороне.

— Она ни за что не согласится, забудь!

— Само собой, она не будет знать, что именно перевозит, умник! Это всего лишь пара бутылок дорогого вина в плотно закрытой картонной коробке. Главное, не пролей, а то она сразу почует запах.

Бенуа сунул мне в руку большой моток скотча, который я видел впервые, — видимо, он принес его с собой. Он развязал фартук и повесил его обратно на гвоздь.

— Пойду объясню ей. Про нашу вечеринку — сечешь?

— Да, — ответил я. — Иди-иди.

Язык казался распухшим и неповоротливым, как после похода к зубному. Я довел Бенуа до калитки. Он пересек дорогу, а я поднялся в дедову спальню и залез на стол.

Завидев ворвавшуюся в монастырский сад Ташу, кошки бросились врассыпную. Бенуа постучал в уз­кую деревянную дверь кухни. Прошла вечность, прежде чем ему открыли. Но он не сдавался, и в конце концов Кейтлин вышла в сад. Разговаривали они недолго. Кейтлин выглядела взволнованной и возбужденно размахивала руками, Бенуа что-то отвечал. Она медленно оглядела его начиная от ботинок, пока не уставилась ему в лицо. Затем развернулась, переступила через порог и захлопнула дверь у него перед носом.

Бенуа с сердитым видом зашагал обратно к кузне. Я спрыгнул со стола и стал наблюдать за ним через кухонное окно: он зашел внутрь, вышел с коробкой в руках и стал осторожно спускаться с холма. Позади трусила Таша, в лицо ему било солнце.

Вечером в Сёркль-Менье на открытом складе автопокрышек вспыхнул пожар. Внушительный столб черного дыма хорошо был виден с холма. Я глядел на него из сада; горело там, где мы с Алексом и Бенуа ждали в машине перед операцией с липой.

Позже я услышал от Бенуа, что пожар был всего лишь разминкой. Алекс выдвинул другую версию: в то утро Бенуа узнал, что Кейтлин — «грязная еврейка».

Несколько дней ничего не происходило. Я продолжал пилить дрова, стараясь поскорее истратить бензин. В истории с коктейлями я поставил для себя точку. Мне казалось, я достаточно ясно дал понять Бенуа, что хоть и дорожу нашей дружбой, но идти за ним до конца не собираюсь. Кейтлин помогала мне, но Бенуа не поминала ни словом. Если не считать одного случая. Мы с полчаса таскали охапки дров к дороге, попутно рассуждая о том, чем хотим заниматься в будущем, и вдруг она без всякого повода сказала:

— Нетерпима я только к нетерпимости.

И тут же вернулась к работе, как будто эти слова вырвались случайно и не были предназначены для моих ушей.

В тот же день, как раз когда мы закончили и Кейтлин по счастливой случайности ушла обратно в монастырь, чтобы помочь с чем-то матери, на холм поднялись Алекс и Бенуа. Такими веселыми и возбужденными я их ни разу не видел. Они заме­тили меня еще с дороги и замахали руками: есть, мол, разговор.

— Это как раз для тебя, Лукас! — закричали они уже издали.

У Алекса в руках была банка пива. Он пару раз приложился к ней и выбросил в кусты.

— Ты же у нас за ненасилие и демократию? Так у тебя есть шанс высказать свое мнение городским властям.

Обойдя дом, Бенуа и Алекс зашли в сад. Они постоянно перешептывались и время от времени прямо заходились от хохота.

Если бы я не знал Бенуа, то подумал бы, что он напился. Он то и дело скрючивался пополам и хлопал себя по ляжкам, и его громогласный хохот эхом разлетался между холмами.

— Как ты назовешь турка в мусорном баке? — подойдя ко мне, первым делом спросил Алекс.

Ответа, понятно, не предполагалось. Он так за­ржал, что не сразу смог досказать свой анекдот:

— Эгоистом! Ведь туда могло бы поместиться гораздо больше турок!

Я улыбнулся — шутка показалась мне смешной и не хотелось портить им удовольствие.

Бенуа взревел от смеха, но тут же опомнился и вытер рот платком.

— Извини, — проговорил он, икая.

Их лица пылали, глаза слезились. Поддерживая друг друга, они опустились на траву.

— Не на солнце, не на солнце, — сказал Алекс, по-собачьи вертясь вокруг своей оси в поисках подходящего места, — а то еще почернеем!

Они уселись в тени низких кустов. Какое-то время оба молчали, но стоило им взглянуть друг на друга, и они прыскали со смеху, как девчонки.

— Ну хватит, — выдохнул Алекс и повторил: — Хватит.

Они еще немного поерзали, пока не укрылись в тени полностью, с ботинками.

— Вообще-то мы пришли тебе сообщить, что сегодня вечером планируется демонстрация, — наконец объявил Алекс.

При слове «демонстрация» оба посерьезнели, да так, что я испугался.

— Против чего? — спросил я.

— Против беженцев в приходском доме.

Своими длинными пальцами Бенуа принялся вырывать из земли травинки. Они были жесткими и сухими; он складывал их рядком у себя на ладони.

— А что ты, собственно, об этом думаешь, Лукас? По-твоему, это хорошая идея — поселить там беженцев?

К этой тактике Бенуа прибегал и прежде: задавал вопрос и ждал, пока я попадусь в ловушку собственных рассуждений.

— Они должны адаптироваться, — выпалил я.

Об этом я уже думал. И свой вывод мог подкрепить аргументами.

— Может ли мужчина превратиться в женщину? — спросил Алекс.

Вопрос, понятно, был риторическим. Очередная шутка?

— Вот так и араб не может превратиться в европейца.

Бенуа терпеливо переплетал вырванные травинки. Глаз он не поднимал.

— Я не об этом спрашивал, — тихо сказал он. — Я спрашивал, считаешь ли ты хорошей идеей устро­ить приют для беженцев в приходском доме в Сёркль-Менье?

— Нет, — ответил я.

— Почему нет?

— Я считаю, что в районе от этого будут только неприятности. Там и без того куча проблем. Все время платить за ущерб городу не по карману.

— Совершенно верно! — Бенуа поднял на меня глаза. — Нам приходится платить за этих черномазых дважды: сначала в виде гуманитарной помощи голодающему континенту, а потом — когда они уже здесь. Спрашивается, куда деваются все эти деньги? Мы посылаем доллары туда, а они едут сюда. Почему? — Он умолк и, прикрывая глаза от солнца, поглядел по сторонам. — Но так хочет городской совет. Это демократически принятое решение.

— Жителей Сёркль-Менье никто не спрашивал, — возразил я. — У них нет представительства в городском совете.

— В точку! — криво усмехнулся Бенуа. — Власти вынуждают горожан жить бок о бок с людьми, угрожающими их безопасности. Это ведь диктатура, не так ли? Лодка переполнена. А они этого не желают понять.

Он сбросил травинки с ладони и втер их в землю подошвой, так что от них остались лишь коричневые ошметки.

— Не можем же мы пустить в страну всех желающих! — добавил Алекс. Он почему-то особо притягивал мошкару. Мошки прямо облепили его, но он не обращал на это внимания. — Только шлюхи всегда оставляют дверь открытой.

Я закивал — сам не знаю зачем. И подтвердил:

— Они должны адаптироваться. И лодка уже переполнена.

Бенуа поднялся и обеими руками стряхнул траву с брюк. Он подождал, пока встанет Алекс.

— Так вот, мы пришли сообщить тебе о демонстрации, — сказал Бенуа. — Это твой шанс. Ты говорил, тебе семнадцать, — он сделал паузу, словно давая мне возможность признаться во лжи. — Через год ты достигнешь совершеннолетия. Пора стать личностью, Лукас. Пора рисковать, пора переходить к действию. Нельзя всю жизнь просидеть на заднице, надеясь, что за тебя все сделают другие. — На циферблате его часов плясали солнечные блики. — Настали плохие времена, и только мы можем это исправить. Мы первое поколение, которое не может рассчитывать на то, что жизнь сложится лучше, чем у родителей. А еще мы первое поколение, которое вынуждено делиться всем с братьями-мусульманами, и это неслучайно.

Они объяснили, где и когда сбор. Я не сказал, что приду. Но и что не приду — тоже не сказал. Я промолчал, чтобы дать себе время подумать.

Когда через час я оттащил очередную охапку дров в дальний угол сада, то обнаружил, что штабель, который я складывал там три дня, исчез. Я спросил Кейтлин, не она ли увезла дрова; она сказала, что собиралась, но мать на весь день забрала машину. Я вспомнил костры во дворах Сёркль-Менье и почувствовал, что закипаю от злости. Из-за этой новой кражи я и решил участвовать в демонстрации.

АЛЕКС ЖДАЛ в условленном месте. Он побы­вал у парикмахера. Его волосы стали еще короче прежнего и выглядели тенью на белом черепе. Оделся он вроде бы поприличней, но, присмотревшись, я заметил, что он обрезал истрепанные края манжет. В руках он держал мотоциклетный шлем.

— Я думал, ты против, — кивнул я на шлем.

— Это когда я на мотоцикле, — ухмыльнулся он. — А когда на демонстрации, то очень даже за.

Его окружала группа ребят, которых я видел впервые: в основном парни, но была и пара-тройка девушек. Они возбужденно болтали друг с другом.

Бенуа прибыл позже; все головы тут же повернулись в его сторону.

Атмосфера была дружеская. Ко мне обращались как к старому знакомому. То, как эти ребята стояли, непринужденно засунув руки в карманы, и травили байки, напомнило мне нашу тусовку.

Темноволосый парень, стоявший между мной и Бенуа, раздавал сигареты, пока пачка не опустела.

— Поосторожней с прессой, — сказал он. — В наше время можно прослыть фашистом, если ты просто любишь свою страну. Видишь журналиста — дай ему в морду. Пусть даже ты не знаешь за что — он точно знает.

— Но-но! — с притворным возмущением воскликнул Бенуа. — Не заговаривайся! Я тоже журналист!

Вокруг засмеялись, но я не понял, это реакция на слова Бенуа или того парня.

Народ все прибывал. Некоторые несли флаги и транспаранты. Другие продавали журналы, значки и наклейки.

Когда наша группа сдвинулась с места, в атмосфере что-то изменилось. Если до этого меня окружали расслабленные лица, то теперь в воздухе пульсировал какой-то ритм, приводящий на память солдатские песни или тиканье метронома. Мы шли рядами — так вышло само собой, не по команде. Кто-то отсчитывал шаг. Голос звучал все громче, от него исходила огромная сила, словно мы были тяжелым локомотивом, неостановимо катившимся вперед. Это была не агрессия, скорее решимость. Меня поразил громадный прилив энергии у всех у нас. А может, дело еще и в том, что мы скинули с плеч бремя жаркого дня.

Некоторые парни скандировали: «Нашу страну любите — или домой валите!» — снова и снова, пока эта фраза не зазвучала привычно, как детская считалка.

С тротуара за нашим боевым танцем молча наблюдали прохожие. Кое-кто приветственно махал нам. Я шел между Бенуа и Алексом, изумляясь тому, что из всех своих друзей Бенуа именно мне позволил шагать рядом.

— Получается! — бросил Бенуа, не поворачиваясь ко мне. — Наш метод работает. Смотри, сколько народу — и ни одного араба! Они боятся.

Впереди шли люди — десятки, сотни. Сперва я думал: мы чеканим шаг, чтобы внушить себе, что нас больше, чем на самом деле. Но когда дорога пошла вверх и мы увидели голову шествия и море флагов и транспарантов, я понял, что нас наверняка больше тысячи.

Там, впереди, точно знали, куда идти. Мне оставалось лишь следовать за ними. Это придало мне уверенности, и я тоже начал скандировать.

Алекс был в отличном настроении. Он шел на краю шеренги, пружиня шаг, собранно и порывисто одновременно, как норовистая лошадь, на боку у него висел шлем. Лозунгов он не выкрикивал, но жадно глядел вокруг. Как и я, он размахивал руками в такт со всеми, словно наши запястья были связаны. Поначалу Алекс еще извинялся, случайно натыкаясь на кого-то, но быстро прекратил.

Нас прикрывали полицейские. Они шли рядом, с трудом поспевая за нами, и жестами велели прохожим на тротуаре отступить на пару шагов. За площадью Мерсье мы неожиданно наткнулись на другое подразделение полиции: это были молодые парни с мрачными физиономиями и с дубинками. Их присутствие показалось мне нелепым, ведь я был убежден, что наша демонстрация — совершенно мирная. Но когда мы повернули за угол, то на улице Тиволи, ведущей к мэрии, нас поджидала группа протестующих, и, похоже, для моих соратников это не было неожиданностью.

Протестующих было немного, и выглядели они жалко: беспорядочная кучка людей с лозунгами, написанными потекшей краской. В руках факелы, волосы взлохмачены — какие-то пещерные жители, а не демонстранты.

В воздухе снова что-то изменилось. Мы сбились с ритма; некоторые затопали, пение сменилось криком. Я почувствовал запах пота — своего и чужого, словно все мы стали одним телом, реагирующим на новый раздражитель.

Среди протестующих были арабы. Они махали своими удостоверениями личности — выцветшими от постоянного использования бумажками, — чтобы показать, что они такие же полноправные граждане.

— Ты с нами, Лукас? — неожиданно спросил Бенуа.

У нас над головами стали распахиваться окна пустого заброшенного дома.

— Куда вы?

— Спецзадание. Нам нужно попасть на площадь раньше остальных.

Рядом что-то упало — сверху, из окна. В нас кидали чем-то вроде гладких камней. Бенуа пригнулся и потянул меня за рубашку. Это были яйца. Они с глухим стуком врезались в брусчатку, оставляя блестящий след. Когда я, решив, что бомбардировка кончилась, выпрямился, из окон грянул новый залп, и одно яйцо угодило мне в голову. Больно не было, вскрикнул я скорее от испуга. Стекающий по шее желток был теплым, будто кто-то долго держал яйцо в руке.

— Суки! — завопил Бенуа и непроизвольно оттолкнул меня, чтобы не запачкаться.

Демонстранты вокруг нас искали на земле камни и швыряли их в окна. Вскоре в здании не осталось ни одного целого стекла, если не считать маленького окошка под самой крышей.

Кругом толкались, пихались, оскальзывались на яичных желтках — и в этой суматохе я неожиданно увидел Кейтлин. Она стояла в группе протестующих, на ней был полосатый свитер с капюшоном. Бенуа ее не заметил, а она не заметила нас. Я съежился, нырнул в улочку напротив, и за мной, как по сигналу, рванули Бенуа и Алекс, а с ними еще трое незнакомых парней.

 — Молодец, Бень! — глухо крикнул Бенуа, когда мы отдалились от остальных демонстрантов.

Я побежал — наверно, чтобы сбросить напряже­ние: перепугался я изрядно. Бежал я бесцельно и не сразу заметил, что меня обогнали. Бенуа и Алекс опережали меня метра на два, заворачивая в незнакомые мне переулки, все глубже и глубже в Сёркль-Менье. Сейчас я уже сам не могу сказать, почему следовал за ними. Думаю, хотел снова испытать то чертовски приятное чувство, когда ты ничего не должен решать, а просто плывешь по течению.

Бежал я легко и быстро, легче и быстрее тех парней: им мешали банки с пивом в карманах курток, ударявшие их при каждом подскоке, и вскоре они отстали.

Мы выбежали на площадь перед приходским домом. Группа внезапно распалась: Бенуа устремился к автобусной остановке, один из парней свернул в соседнюю улицу, двое других кинулись к приходскому дому.

Уже темнело, и странный приглушенный свет солнца, только что исчезнувшего за холмами, сбил меня с толку. Я хотел было последовать за Бенуа, но Алекс подтолкнул меня к фургону, за которым прятался. Он пригибался, и это оказалось заразительным: я тоже стал вести себя как человек, который хочет остаться незамеченным, хотя понятия не имел почему.

Алекс открыл заднюю дверцу, забросил в салон свой шлем и махнул мне — залезай, мол. Помедлив секунду, я подчинился. Он влез следом и закрыл дверцу.

— Откуда ты знал, что он не заперт? — спросил я.

— Все продумано, — ответил он.

На его лице было такое же настороженное выра­жение, как в тот вечер с липой. Алекс сидел непо­движно, смотрел в узкое окошко задней дверцы и без остановки говорил, ни к кому не обращаясь, словно ему неважно, слушает ли его кто-то, но хочется самому убедиться, что он есть, он здесь.

— Эти рыжие муравьи ползают по нашим ботинкам, — бубнил Алекс. — Но это нас не остановит. Эти подлые кукушки поселились в гнезде, которое построили мы. Навозные жуки, вот они кто! — оскалился он. — Правда, Бенуа запрещает мне так говорить.

Он принялся оттягивать костяшки пальцев, до хруста, восемь раз — по четыре на каждой руке.

— Они сами виноваты, — гнул он свое. — Нечего было сюда приезжать. Не будь иностранцев, не было бы и никакого расизма.

Тем временем я пытался понять, что здесь делаю. Когда глаза привыкли к темноте, все разъяснилось: на полу стояла картонная коробка из дедовой кузни. Я знал, что внутри, — и замер в непо­движности, как наделавший в штаны ребенок.

— Почему Бенуа в этом не участвует? — я с трудом шевелил сухим, как наждачка, языком.

— Бенуа у нас по части идей. Не может же он де-лать все. — Алекс нахлобучил шлем. — А вот помогать ему — большая честь, — он взглянул на меня через смотровой щиток так, будто в ботинке у него острый камень.

Я очень старался ему поверить.

— А он правда журналист? — спросил я.

— Профессия Бенуа — сын. У него небедные родители, сечешь?

Я кивнул и больше не задавал вопросов.

Конечно же, я мог уйти. Дверца открыта, дорогу я знаю. И все же я остался — из любопытства. Мне хотелось увидеть, что и как они будут делать.

Но тут дверца распахнулась, в машину сел Бенуа, и путь к отступлению оказался отрезан.

— Все идет по плану, — бросил он Алексу. По мне он лишь скользнул взглядом.

Он уселся напротив нас и сложил руки на груди. Чего именно мы ждем, я представлял довольно смутно, меня просто увлек водоворот событий. Спрашивать я не стал — боялся разрушить магию происходящего и обнаружить, что все сводится к ба­нальному налету с «молотовыми». Однако меня му­чил другой вопрос, безотлагательный и вроде бы не опасный.

— Бенуа, а почему ты так уверен, что это правильно? — спросил я.

Он раздраженно взглянул на меня:

— Что?

— Почему ты так убежден в своей правоте?

Он вздохнул, будто его терпение исчерпалось.

— Посмотри на меня, — тихо ответил он. — Посмотри на то, что я делаю. Разве то, что я жизнь готов положить за это дело, не доказывает мою правоту? Разве я похож на человека, жертвующего собой во имя туфты?

Хотя вопрос был явно риторическим, мне показалось, что ответить нужно. Но тут вдалеке раздался свист. Я не обратил бы на это внимания, если бы не мгновенная реакция Бенуа и Алекса. Они вскочили, Алекс выпрыгнул из фургона, Бенуа схватил коробку, быстро вынул из нее две бутылки и передал их Алексу. Тот скрылся, и Бенуа жестом велел мне выйти из машины. От свежего воздуха у меня внезапно закружилась голова.

— Держи, Лукас. Встаешь вон там, бросаешь эту бутылку в то окно, — сказал он, напирая на «там», «эту» и «то».

Я не сдвинулся с места.

— Поздно отступать, — сказал он. Не угрожаю­ще, скорее заботливо. — Нельзя взять и спрыг­нуть с тонущего корабля. Ты сделал свой выбор. Ты прошел часть пути с нами, и обратной дороги нет. Ты уже слишком много знаешь. Я человек не злопамятный и не мстительный, но я беспокоюсь за Алекса. Он не выносит людей, которые сначала доверяются нам, а потом отворачиваются. Я в таких случаях говорю, что они передумали, но Алекс считает их предателями. Не могу тебе обещать, что он сумеет сохранить спокойствие, когда услышит, что ты нас подвел. А ты его знаешь. Он тебе может и окна повыбивать. Seine Ehre heißt Treue5, если ты понимаешь, о чем я.

Он проследил за моим взглядом.

— Этот дом вот-вот развалится. Селить туда людей просто бесчеловечно. Дело не в том, что мы не хотим, чтобы приезжие хорошо жили. Дело в том, что жить они должны в другом месте. Это вопрос географии, расизм здесь ни при чем.

Я по-прежнему не двигался с места, слишком долго — меня могли увидеть. Бенуа занервничал.

— Ты не несешь никакой ответственности. Ее несу я. Ты только выполняешь мое задание.

Рядом зазвенело разбитое стекло. Мы одновременно повернулись к приходскому дому. Пару секунд ничего не происходило, но потом в одном из окон разлилось желтоватое сияние и слабо осветило наши удивленные лица.

— Сними бейсболку, Лукас. Так работать нельзя. Потеряешь, если придется бежать.

Он сорвал с меня бейсболку и бросил ее в фургон. Я подошел к окну, которое он показал, — с противоположного конца от окна Алекса, — и метнул бутылку. Звон получился ужасно громким, я прямо дернулся, но одновременно почувствовал себя всесильным. Я стоял на месте, завороженный уязвимостью здания. И тут мне почудилось, что внутри кто-то закричал. Я знал, что это невозможно: дом был заброшен и пуст, — и все же я слышал чей-то голос.

С места я тронулся, только когда Алекс, пробегая мимо, потянул меня за собой.

Нам опять пришлось бежать, на этот раз в обратную сторону. Впереди — Алекс, а вдали — тень, похожая на летучую мышь; это мог быть только Бенуа. Хотя под ногами был асфальт, мне казалось, что я бегу по рыхлому, теплому песку и с каждым рывком увязаю в нем на пару сантиметров.

Добежав до окраины района, мы перешли на быстрый шаг. Слышно было только тяжелое дыхание. Дар речи вернулся к нам не сразу. Первым был Алекс.

— Йе-е-ес! — завопил он.

Бенуа жестом велел ему замолчать.

У развилки, где начиналась дорога к холмам, он остановился.

— Здесь мы расходимся, — сказал он. — Алекс через парк возвращается на демонстрацию. Я пойду по улице Галлан. А ты, Лукас, давай иди домой, — махнул он в сторону темнеющего леса. — Спасибо тебе, — он похлопал меня по спине. — Теперь я знаю, что на тебя можно положиться.

Сосны на холме, как поднятые пальцы, указывали в небо.

Я не успел отойти, как Бенуа сказал:

— И еще кое-что, Лукас.

— Что?

— Кейтлин обманула меня.

Услышав ее имя, я напрягся.

— Кейтлин?

— Она играла со мной. Я найду способ отплатить ей за это.

— Оставь Кейтлин в покое, Бенуа!

— Она сказала мне кое-что неприятное. Точнее, она наговорила мне кучу гадостей. А я не привык такое глотать. И не переношу, когда меня пытаются надуть. Сначала она притворяется, что на твоей стороне, а потом думает, что может поставить тебя на место.

— Ты и пальцем ее не тронешь!

Кажется, мой голос дрожал.

— Я ее видел только что среди протестующих. Она из тех, кто способен лишь отдавать и поддаваться.Подличать и подхалимничать. Мультикультурная крыса! Я должен ей отомстить. Так, чтобы она это почувствовала. Пока не решил, как именно. А вот ты знаешь, где ее слабое место.

Эти слова придали мне храбрости. Я схватил Бенуа за лацканы пиджака и притянул его лицо к своему. Он даже не вздрогнул.

— Только тронь ее, и я пристрелю тебя из твоего же пистолета! — рявкнул я. Мой голос сорвался на писк, но с этим я ничего поделать не мог.

— Я думал, ты против насилия, — сказал Бенуа и закашлялся.

От него пахло мылом, от меня — бензином. Он легко оттолкнул меня.

Я опустил руки. Алекс, наблюдавший за нами издали, фыркнул:

— Чего раскричался?

Вид у него был невозмутимый: наверняка ему приходилось видеть подобные сцены. Мне он показался таким же жалким, как я сам. Мы с ним в одной лодке, подумал я. Мы вместе шли за Бенуа. Мы бросили коктейли. Теперь нас отсылают в разные стороны — его на демонстрацию, меня домой.

Бенуа обнял меня за плечи, словно ничего не про­изошло.

— Мой мальчик, возьми себя в руки, — тихо сказал он. — Я понимаю, ты злишься. Ты в нее влюб­лен. Ты еще не знаешь, что дружба важнее романтики.

Я сбросил его руку и, не попрощавшись, стал взбираться на холм. Дойдя до каменной ограды, я стал держаться за нее одной рукой, будто слепой. Вскоре я вошел в лес. Мне все время чудилось, что между стволами мелькает полосатый свитер с капюшоном. Бейсболка! — вдруг вспомнил я. Я забыл бейсболку в фургоне!

И хотя дорогу домой я знал как свои пять пальцев, мне пришлось очень постараться, чтобы не заблудиться.

ТОЛЬКО ПРОСНУВШИСЬ утром, я осознал всю степень своего потрясения. Звуки дома, на которые я раньше не обращал внимания, теперь делали его враждебным. Я больше не чувствовал себя в безопасности в этих стенах. Грязная посуда у раковины, оставшаяся от двух человек, выглядела ловушкой: она должна была внушить мне, что мы с матерью одни в доме. В комнатах, казалось, пахло взрывчаткой. Все изменилось и сделалось неузнаваемым.

Я сел завтракать, но не притронулся к еде. Сидел и глядел, как колонна муравьев ползет вверх по шкафчику, а потом вдоль раковины к холодильнику, постепенно захватывая кухню.

Когда мать вернулась из магазина, я спросил, не купила ли она «Вестник региона». Она так запыхалась, будто по пути домой ее кто-то преследовал.

— Нет, а что? — спросила она, переведя дыхание. — Ты ждешь важных новостей?

— Да нет…

Я встал, чтобы помочь ей разложить покупки, но передумал, пошел наверх и залез на стол.

Кейтлин поливала цветы в горшках. Меня она увидела, но притворилась, будто не замечает. Белая дорога, разделяющая наши сады, змеей скользила по склону. Небо преобразилось. В первый раз за лето оно было серым и зловещим.

Я пошел в кузню, чтобы избавиться от следов коктейлей. Оставшиеся бутылки я собирался разбить, а тряпки, которые Бенуа разорвал на фитили и которыми подтирал пролитый бензин, — сжечь. Но я не успел. Вошел в кузню — и тут же услыхал шаги по высокой траве. С перепугу я побросал все в ведро. Это оказалась Кейтлин.

Когда она вошла в кузню, я чуть не разрыдался. В легком платье, с беззаботной улыбкой, она выглядела такой беззащитной! Раньше я этого не замечал.

— Убийца! — воскликнула она.

— Чего?..

— У тебя на лице написано!

Когда она открывала рот, между зубами мелькала розовая жвачка.

У меня перехватило дыхание. Я хотел что-то ответить, но смешался вконец.

— О боже, Лукас, да не пугайся так! — она говорила мягко, почти нежно. — У тебя на лбу труп, вот и все.

Я провел ладонью по лбу. На пальце повис при­хлопнутый комар.

Кейтлин звонко засмеялась и шутливо толкнула меня, а я стоял оцепенев. Мне показалось, что ее рука прошла сквозь меня, как будто я бесплотный призрак.

— Чем занимаешься? — как ни в чем не бывало спросила Кейтлин.

Она умолчала о том, что я следил за ней через окно, и это смутило меня еще больше.

— Прибираю, — ответил я, не соврав.

Я ощущал безмерную печаль. И еще разочарование — непонятно, в ком или в чем.

Кейтлин ничего не заметила и повела речь о запасах сестры Беаты, как будто важнее этого ничего не было.

— Я пришла сказать, что нам понадобится больше дров, гораздо больше, — таинственно сообщила она. Мой пришибленный вид она приняла за удивление и пояснила: — Вполне возможно, что зимой в монастыре яблоку будет негде упасть.

— Ты о чем? — машинально спросил я.

— Со вчерашнего дня много всего произошло, — сказала она, понизив голос. — Толком еще ничего не решено, так что это пока тайна. А все из-за приходского дома, там случился пожар.

Я онемел.

— Я вчера ходила на протест. Заглядывала к тебе, хотела позвать с собой, но тебя не было. Я надеялась тебя там увидеть. Ты где был?

— Там я и был, — хрипло ответил я и отвел взгляд. — Я шел… в хвосте.

Я опасался дальнейших расспросов, но она прислонилась к сломанному верстаку и оперлась на одну ногу, а второй принялась чертить круги на пыльном полу. Черные эспадрильи не закрывали лодыжек.

— О, кстати, хочешь посмеяться? Знаешь, кто похитил наши дрова у дороги? Моя мама! Она проезжала мимо на машине и подумала: пригодятся сестре Беате зимой. И закинула их в багажник.

Я постарался улыбнуться, и, как ни странно, у меня получилось.

— Вообще так даже лучше, — продолжала Кейт­лин. — Дрова из маминых рук не вызовут подоз­рений.

Она оглянулась, принюхиваясь, и оперлась на другую ногу.

— Ты что, пилу заправлял? Ужасно воняет бензином.

Я кивнул. Если бы она спросила, кидал ли я зажигательные бомбы, я бы, наверное, тоже кивнул. Я готов был даже признаться, что слышал, как в доме кто-то кричал.

— У меня внутри все бурлит, — сказала Кейтлин. — Нужно эту энергию куда-то направить. Я пробовала танцевать, но не могу сосредоточиться. Мне бы не помешало сейчас поработать руками. Что скажешь?

Я взял бензопилу и пошел следом за ней к стволу, с которым мы возились уже несколько дней.

Вкалывал я как проклятый, не останавливаясь, пот лился с меня ручьями. Закончив пилить, я протянул четыре полена Кейтлин, сам подхватил шесть, и мы вместе направились к дороге. Так мы еще несколько раз ходили туда-сюда, терпеливо поджидая друг друга, чтобы идти вместе.

Кейтлин снова вернулась к разговору о демонст­рации. От усталости у меня шумело в ушах, и ее голос доносился словно из радиоприемника где-то по соседству.

 — «Они воруют», — говорят расисты. «Из-за них по улицам страшно ходить»… Но как так вышло? Че­му мы их научили? Какие ценности предлагает им Запад?

У нее пересохло в горле. Мы шли в гору, подъем был крутым. Она сглотнула и продолжала:

— Зарабатывай деньги! — вот что им втолковывают со всех сторон. А как — никого не касается. Но ведь местные тоже нарушают закон — все эти владельцы ресторанов, фермеры, нанимающие сезонных рабочих, состоятельные дамы, берущие в дом нянь-иностранок… Они играют по собственным правилам, а никому и дела нет. Ну так и эти ребята-арабы делают то же самое. Играют по своим правилам, чтобы заработать на жизнь. Воруют и сбывают краденое. Неудивительно, что они отбирают у нас велосипеды и машины. Ведь мы отобрали у них мечту. Они хотели стать учителями или инженерами или открыть собственный магазин. Но это невозможно. Вот они и затеяли другой бизнес — торгуют краденым. У нас на каждом углу талдычат: конкуренция, свободный рынок! О равенстве и солидарности никто и не вспоминает.

Кейтлин наклонилась, и волосы упали ей на лицо. Она смахнула их рукой, оставив возле уха черную полосу.

— Знаешь, почему те демонстранты стали расистами? Все дело в страхе. Всю жизнь ты боишься. Боишься, что ничего не достигнешь, что твоя мать заболеет, что твой велик уведут, что однажды ты умрешь. Боишься всего, что тебе неподвластно. Так человек устроен, и приходится учиться с этим жить. А эти парни — они не выносят страха и неопределенности. И пытаются обуздать их. Они хотят все регламентировать, ввести кучу правил, они требуют вернуть смертную казнь. Они жаждут власти. Если в твоих руках власть, тебе ничего не страшно. Власть думает только о себе. Я, я, я — и плевать на остальных! Пойми, это не арабы угрожают нашему образу жизни, а те парни с «молотовыми». Была бы их воля, они бы искоренили все новое и необычное, пересажали танцоров и геев, писателей и журналистов… Вот такие люди меня пугают, а вовсе не чернокожий мальчишка, который стащил мой велосипед. Если я чему и научилась у матери, так именно этому.

Я сложил свои поленья на обочину, на всегдашнее место, где трава, примятая предыдущим штабелем, уже распрямилась. Потом помог Кейтлин пристроить ее дрова сверху. Она села — сперва на корточки, чтобы помочь мне, а потом на траву, чтобы отдышаться, — и пристально посмотрела на меня, словно заметила какую-то перемену в моем лице.

— Мама запретила рассказывать об этом, но, думаю, тебе стоит знать.

Ее слова доносились до меня будто сквозь помехи, голос потрескивал, и мне пришлось напрячь слух.

— Мама была среди тех пятнадцати еврейских детей. Еда, которая предназначалась сестре твоей мамы, доставалась и ей.

Я промычал что-то невнятное.

— Поклянись, что никому не скажешь, но я не могу удержаться: сестра Беата хочет сделать это опять! — хлопнула она в ладоши.

— Что сделать опять? — переспросил я тупо.

— Говорит, таковы традиции монастыря. Она хочет принять беженцев.

— Да ты что! — ахнул я с притворным изумлением. На самом деле я ничуть не удивился. Поверил каждому слову.

— Это семьи — две из Заира и три из Чада. С детьми, некоторые еще совсем маленькие. Я видела фотографии. В приходской дом больше нельзя, и нужно поскорее найти им крышу над головой. Сестра Беата хочет обсудить это с мэром. Представляешь? — Она вскинула руки, как будто завидела беженцев вдали. — Вот почему нам нужны дрова, — добавила она, доверительно склонив голову.

До самого вечера Кейтлин не могла говорить ни о чем другом. Она толковала об атмосфере в монастыре, о том, как давно в саду не играли дети. Представляла, какая музыка, какие языки там зазвучат.

Чем дольше я слушал, тем важнее мне казалось сказать то, что я хотел. Когда мы опять сделали перерыв — на этот раз чтобы открыть банки с колой, которые Кейтлин захватила с собой, — я встал за круглым камнем, на котором она сидела. Левой рукой я поднес банку ко рту, а правую положил ей на шею, теплую и сухую. Она обернулась, и я почувствовал, как шевелятся ее позвонки под моими пальцами. Они казались ужасно хрупкими, как птичьи хрящики.

— Что ты делаешь? — спросила она.

— Привлекаю твое внимание.

— Зачем?

— Хочу кое-что тебе сказать.

Она поерзала на камне, словно искала более устойчивое положение.

— Говори.

— Перестань видеться с Бенуа.

— Я с ним и не вижусь.

— Да нет, я хочу сказать: совсем перестань.

— Тебе я могу дать тот же совет. Для тебя он не менее опасен, чем для меня!

— Есть разница. Я не девочка. Мы с ним на равных, он ничего не может мне сделать.

— Мне он тоже ничего не может сделать! — воскликнула Кейтлин. Ее лицо порозовело от негодования. Она сбросила мою руку. — Бенуа — как плесень. Расцветает на всякой мерзости: чем хуже вокруг, тем ему лучше. И он даже не пытается что-то исправить.

Я обхватил банку ладонями, и от них к плечам потянулся холод.

— Неправда, — возразил я. — Пытается… только не теми способами.

На горизонте показались кучевые облака и окрасили небо в странный цвет.

— Я на днях высказала ему все, что о нем думаю. Ты это видел. Я заметила тебя в окошке.

Краска бросилась мне в лицо.

— Признайся, ты боишься, что я в него влюбилась? — она почти смеялась.

— Н-нет…

Кейтлин поднялась.

— Не беспокойся, — бросила она, уходя. — Я не так легко влюбляюсь.

ХЛЫНУЛ ДОЖДЬ, проливной дождь из туч, о которых мы и забыли. Пара минут — и все перемени­лось: небо окрасилось в фиолетовые тона, потом по­серело, солнечные лучи тут и там прорезали тучи, сгустилась тьма — и полило. Стеной. Как из ведра.

Как только небо затянулось, Кейтлин отправилась за машиной, чтобы поскорее увезти дрова, пока они не размокли. А я поспешил воспользоваться этим и убрать все следы от коктейлей. Нашел коробок спичек, зажег одну и бросил в металлическое ведро, куда скинул все тряпки.

Зря я это сделал. Бенуа, видно, работал не слишком аккуратно и пролил больше бензина, чем я думал. И тряпье сильно им пропиталось. В спешке я уронил первую, обломившуюся спичку. Сор и опил­ки на полу занялись вмиг. Огонь змейкой побежал от меня и перекинулся на тряпки, валявшиеся у двери, а с них — на дедов фартук. Я сделал то, что побоялся сделать с голубем в подвале: схватил фартук обеими руками, сорвал его и, упав на колени, стал яростно колотить по материи. Лучше всего я помню свою ярость: я словно пытался не затушить огонь, а наказать его. Проклятье, ну отчего так не вовремя! Кейтлин уже едет обратно. Она будет ждать меня, не понимая, что мне понадобилось в кузне. И уж тем более — почему кузня дымится.

Загорелась дверь. Искра попала на уплотнитель, который дед проложил вдоль косяка, и пламя поползло вверх. По дороге оно пожирало приколотые к двери бумажки: график вывоза мусора, инструкцию от бензопилы, календарь с видами швейцарских гор. У меня не было ни огнетушителя, ни воды. Огонь перекинулся на газеты, лежавшие на деревянном стеллаже у двери, потом на сам стеллаж. Там стояли бутылки с наклейкой «Огнеопасно». И баллончики с аэрозолем. Я продолжал лупить по огню. Ладони не ощущали боли. Усилия оказались ненапрасными: с грехом пополам мне удалось затушить тлеющие тряпки и усмирить пожар в углу, лишив его пищи. Хорошо, что я сообразил открыть дверь. Я распахнул ее одной рукой, а другой рванул стеллаж и опрокинул его в проход. Подпитанный внезапным притоком воздуха и облаком пыли, огонь взвился было с новой силой. Но я вытолкал стеллаж наружу, под дождь, и пламя с шипением потухло.

Говорят, беда не приходит одна. Оглядываясь на­зад, я не назову этот пожар ни бедой, ни даже несчастным случаем — просто случаем. Если бы в тот день больше ничего не произошло, я бы, наверное, надолго его запомнил и через много лет рассказывал эту историю своим детям. Но сразу после этого произошло событие куда более ужасное, перевернувшее всю мою жизнь и резко оборвавшее мое детст­во, и на его фоне пожар в кузне представляется заурядным мелким происшествием, о котором и помнить-то не стоит.

Пока я стоял у кузни, подставив ладони потокам воды с неба, на дороге показалась машина Кейтлин. Она ехала с зажженными фарами. Не знаю, отчего все пошло наперекосяк. Из-за неожиданного ливня? Из-за неисправных тормозов? Или из-за поворота, на котором все лето притормаживали десятки авто­мобилей, проливая каплю-другую масла? Маши­ну занесло. На моих глазах. Я видел, как колеса не­ожиданно заскользили вбок, к обочине. Как они пере­ехали через обочину, рыхлую и пористую после длительной засухи. Машина походила на зверя, который царапает когтями по камням и не может за них уцепиться. Колеса продолжали отчаянно крутиться. Левой стороной машина нависла над обрывом; казалось, она пытается перенести свой вес на правые колеса и зарыться ими в землю. Но затем она все-таки сдалась и обреченно перевалилась через край. Теперь ее было не удержать. Неуклюже, как закованный в латы рыцарь, она всей своей тяжестью соскользнула в пропасть. Падая, машина то и дело ударялась о торчавшие пни и валуны. Нако­нец она подпрыгнула и покатилась, пока не уткнулась в дно пропасти. Дождь приглушал звуки от падения. На миг машина растерянно замерла, словно ища равновесия. Затем она загорелась.

Я стоял метрах в пятидесяти. Еще не сообразив, что нужно делать, я ринулся вниз. Кажется, я что-то кричал, звал на помощь. Бежать по облепленным грязью скользким камням было трудно. Я еще несся, когда машина опустилась на все четыре колеса, как собака, решившая выполнить команду и сесть. Из-под днища фонтаном взвились искры, вспыхну­ли в воздухе и безжизненно погасли.

— Кейтлин! — заорал я, добравшись до искореженной машины.

Капот был продавлен. Автомобиль утратил привычные очертания, и я не мог сориентироваться, где место водителя. Я заглянул в одно из окошек и увидел затылок Кейтлин и ее волосы, ниже виднелся намек на цветочный узор ее платья. Стекло было таким грязным, что больше ничего разглядеть не удавалось. Не сразу я понял, что мешает не только грязь: из расколовшейся приборной панели брызгали искры, и дым внутри густел. Я потянул дверцу, но ожоги на ладонях не позволяли дернуть как следует, и она не поддалась. Из сплющенного мотора рвались языки пламени. Дождь приутих, и мелкие кап­ли с шипением испарялись в огне.

Стекло сзади было приспущено. Я просунул туда руку и попытался открыть дверцу изнутри. Когда и это не удалось, я поднял с земли камень и разбил стекло. Наружу, отчаянно фыркая, выскочила кошка — зрачки расширены, когти растопырены от испуга — и тут же исчезла среди деревьев.

За кошкой появился дым. Почти ничего не видя, я на ощупь открыл дверцу и стал выламывать другую, со стороны водителя. Кейтлин мне не мешала: она лежала неподвижно, завалившись набок. Время от времени она кашляла, как человек, заснувший под душным одеялом. Крови не было видно. Дверца сорвалась с петель и упала на хвою. Я оттолкнул ее, чтобы подобраться к Кейтлин. Присев на корточки, я лихорадочно соображал. Кейтлин лежала головой на пассажирском сиденье, и, по идее, можно было вытянуть ее за левую руку. Но она все еще была пристегнута.

Пекло сделалось невыносимым. Кора дерева, в которое был вжат мотор, с шипением вспыхнула.

Я принялся остервенело дергать за ремень. Пряжка застряла под сиденьем, и мне ничего не оставалось, как перекинуть лямку Кейтлин через голову. Что, конечно, не решало проблемы поясного ремня. Я тянул и тянул со всей мочи, но он не поддавался ни на сантиметр. Непроизвольные судорожные движения Кейтлин приводили меня в отчаяние. На ее лице глазурью блестел пот, в горле булькало. Я обхватил ее бедра, чтобы вытащить сначала ноги, а потом протянуть ее под ремнем, — но она застряла наглухо. Ее голова откинулась мне на плечо. В углу рта торчала розовая жвачка, от которой к языку тянулись нитки слюны; я выхватил ее и бросил на землю.

Из топливного бака раздались металлические хлопки, за ними — шипение нагревающегося бензина. Я двумя руками вдавил клаксон, чтобы позвать на помощь, но тут же понял, что аккумулятор полетел и питания нет.

Как эта идея пришла мне в голову? Не знаю; от отчаяния, наверно. Я вернулся туда, откуда увидел аварию. На бегу я пытался вспомнить основные правила Бенуа. Второе правило: «Если кто-то из нас пострадал, обезвредь источник опасности». А что первое? Вызови скорую? Не оставляй пострадавшего одного? В голове тикали часы. Я схватил бензопилу и спустился обратно. Быстро бежать я не мог: пила была тяжелая, а руки сплошь в волдырях.

Когда взорвалась первая покрышка, у меня чуть не остановилось сердце. Второго взрыва я испугался меньше, хотя стоял рядом и боялся уже не только за Кейтлин, но и за себя. Я наклонился над ней и включил пилу. Воздух внутри раскалился до предела. Я заслонял лицо плечом; кожа стянулась от жара. Из радиатора вытекала пенистая жидкость.

Я перерезал ремень безопасности. Он поддался легко — быстрый рывок и сноп искр, когда пила ударилась о металл. Искры упали мне на руку, но боли я не почувствовал. Обивка водительского сиденья загорелась. Я снова попробовал вытащить Кейтлин, на этот раз приподняв ее. Она больше не была пристегнута, и я мог ее двигать. Мне казалось, если я согну ее ногу, то легко высвобожу ступню. Я ошибся. Наклонившись пониже, чтобы понять, что же мешает, я увидел, что левая ступня застряла под каким-то стержнем, чем-то вроде оси, выпирающей под углом из днища. Захлебнувшись дымом, я закашлялся и выпрямился. И тут загорелся край ее платья. Вместо того чтобы прихлопнуть пламя, я схватил бензопилу.

Похоже, перерезав ремень, я переступил некую черту. Это оказалось легко. И это сработало. Я мог спасти Кейтлин жизнь.

Посоветоваться было не с кем. Огонь не оставлял времени — он рвался ко мне, зловеще треща в ушах. Я был бесконечно одинок и знал: это уже навсегда — что бы я ни сделал.

Стержень был ясно виден. Но бензопила не годится для резки металла. Я понимал: цепь наверняка порвется, и тогда освободить Кейтлин будет нечем. Кончик у лезвия округлый, попасть им точно в нужное место трудно. Ступня Кейтлин лежала под стержнем, почти огибая его, носы черных эспадрилий были задраны вверх. В воздухе висел запах паленого мяса.

Мне кажется, я все же попробовал. Но внутри машины было тесно — не развернуться. Стержень уходил глубоко в искореженный металл. Было невыносимо жарко. Что произошло? Не знаю. У меня дрогнула рука? Я не смог больше терпеть эту безнадегу? Предпочел ужасную реальность неопределенности? Испугался, что моя нерешительность обернется трагически?

Я не мог перепилить стержень — я отпилил ее левую ступню. Затем я выволок Кейтлин из машины. Мы повалились на землю — она сверху, закрыв мне лицо волосами. Не глядя на то, что я натворил, я с криком затушил ее горящее платье.

КАЖЕТСЯ, я без конца кричал парамедикам из скорой: «Ступня! Не забудьте ступню!» Один из них успокаивал меня, уверял, что не забудет. В конце концов он сказал что-то полицейскому; тот подошел ко мне и, положив руку на плечо, попытался увести. Но я не хотел уходить. Я хотел все видеть. По-моему, я вырвался и вернулся к месту аварии.

Парамедик накладывал на ногу Кейтлин элас­тичный жгут. Потом туго затянул его — таким движением дед связывал охапку хвороста. Крови было почти не видно: часть впиталась в хвою, часть смыл дождь. Другой парамедик похлопал Кейтлин по щеке. Ее глаза приоткрылись и снова закатились, словно она полетела навзничь в бездонную пропасть.

— Да не пускайте же сюда этого парня! — крикнули за моей спиной.

Кейтлин увезли под вой сирен. Вокруг была неразбериха: собралось слишком много народу, ползущая по склону грязь мешала движению. У машины я нашел розовую жвачку, которую вытащил изо рта Кейтлин. Я поднял ее. Пожарные посыпали остов машины белой пудрой, и теперь она походила на авангардную скульптуру.

На парковке рядом с домом деда стояло несколько автомобилей с зажженными фарами. Полицейские отвели меня в обгоревшую дочерна кузню и наскоро расспросили. Вопросы я помню смутно. Их интересовали факты: что произошло и что я предпринял. Мне хотелось пить.

Полицейские сделали под дождем какие-то замеры и вернулись в кузню.

— Мы отвезем тебя в больницу, — сказали мне.

— Меня? Со мной все в порядке.

Один из них показал на мои ладони.

— Я сам их обработаю, маслом, — сказал я.

Полицейский сочувственно засмеялся:

— Ты едешь с нами. У тебя шок.

Его слова меня поразили. Я чувствовал себя нормально и был уверен, что веду себя спокойно и аде­кватно.

Поездка в больницу напрочь стерлась из памяти. Задавали ли мне какие-то вопросы, отвечал ли я? Единственное, что я помню, — как ногтем большого пальца (правого: он один не обгорел) все время пытался соскрести с джинсов пятна крови, будто надеялся, что они отслоятся, как кожа. И еще у меня перед глазами все время стояла та фыркающая кошка, она преследовала меня до самой больничной палаты, где бледная медсестра сделала мне обезболивающий укол. Хотя боли я совершенно не чувствовал.

— Другие жалобы есть? — спросила она.

Ей пришлось повторить это несколько раз — я плохо соображал. В голове почти беспрерывно стоял какой-то жалобный вой.

В тот же вечер водитель скорой отвез меня домой. Я засыпал его вопросами о кровопотере, заражении, гангрене и коме. Расспрашивал его о Кейт­лин, но он почти ничего не знал, и меня одолела мнительность и подозрительность. Мать, под дождем приехавшая за мной в больницу на велосипеде, сидела сзади. Хотя говорил я спокойно и четко, она все время шепотом просила меня успокоиться.

— Подумай о чем-нибудь другом, — увещевала она меня, как в детстве, когда я звал ее, боясь темноты. Как и тогда, мне хотелось ее ударить.

Первым, кто позвонил мне после того, как мать устроила меня на диване, подложив под спину подушки, оказался Бенуа. Было уже около одиннадца­ти, и, судя по всему, звонил он не в первый раз.

— О, наконец-то! — воскликнул он. — Мои поздра­в­ления!

— Ты уже знаешь?

Я с трудом удерживал трубку забинтованными ладонями.

— Да, конечно, по радио услышал.

Из кухни шибало в нос горелым мясом. Незадолго до аварии мать поставила в духовку баранью ногу, а вытащила ее на два часа позже положенного. От едкого запаха щипало глаза.

— Блестяще сработано, Лукас. Прямо горжусь тобой. Я знал, что на тебя можно положиться. Не зря я говорил: ты цельный человек, кремень.

Последние слова поразили меня. Я-то чувствовал, что рассыпаюсь на тысячу осколков.

— Ты, конечно, знаешь, о чем я хочу тебя попросить. Но не буду пока тебя беспокоить. Позвоню через пару дней — обсудить практические вопросы. От них никуда не деться, как понимаешь. Мир не стоит на месте.

— О чем ты? — спросил я.

— Ты доказал свою преданность. Теперь я спокойно могу поручать тебе еще более важные дела.

Вряд ли я даже смутно представлял себе, на что он намекает. И все же ощутил легкую панику. Впрочем, в тогдашнем смятении я быстро об этом забыл.

Рядом, раскачиваясь, сидела мать; по моим реп­ликам она пыталась понять, кто звонит. Но я повесил трубку, прежде чем ей это удалось, и с ее лица весь вечер не сходило вопросительное выражение.

Поскольку баранью ногу пришлось выбросить, мать принесла мне багет с сыром. Очень хотелось есть. Я вынул изо рта розовую жвачку, которую несколько часов продержал между щекой и зубами, и положил рядом с тарелкой. Ел — и думал об одном: Кейтлин в больнице, а я тут разлегся на по­душках и трескаю багет с сыром.

НОЧЬЮ БОЛЬ в руках и нескончаемый поток лихорадочно сменяющих друг друга мыслей не давали мне заснуть. Бессонница была похожа на кошмар. Перед глазами безостановочно, как в кино, прокручивались события дня, каждый раз с другой концовкой: я поднял Кейтлин, развернул ее ногу на девяносто градусов и высвободил ступню из-под стержня; я потушил пожар, а Кейтлин освободили спасатели; я выпилил кусок днища, вытащил Кейтлин из машины прямо с ним и потом снял его. Я пытался думать о другом, но мозг не слушался. Отключить функцию повтора не удавалось, и, когда фильм в конце отматывался назад и с щелчком включался заново, мне оставалось только покорно пересматривать его.

В первом часу ночи я встал, босиком подошел к телефону и большим пальцем правой руки набрал номер Мумуша. Он еще не спал и с легким недоумением в голосе спросил, как дела.

— Хорошо, — ответил я.

— Да? Ну класс. Чего звонишь?

— Узнать, все ли у вас там в порядке, — непринужденно ответил я.

Молчание, как будто звуковым волнам требовалось время, чтобы добраться до адресата. Затем Мумуш понимающе рассмеялся:

— Ты надрался!

— Вовсе нет, — и я повесил трубку.

Потом я набрал Фреда и Арно. Разбуженные звонком, оба сразу спросили, что случилось. И обоим я ответил, что просто хочу узнать, как у них дела. Рассказал, что замечательно провожу время, что завел новых друзей и что нарастил мускулы, пиля деревья. Я интересовался, чем они занимаются, и выслушивал их рассказы. Каждый раз, когда они порывались повесить трубку, я задавал очередной вопрос, и разговор продолжался. Так я умудрился заставить Фреда проболтать о пустяках сорок минут кряду, а Арно — двадцать восемь.

Ранним утром меня разбудил звонок в дверь; я не сразу сообразил, где нахожусь, и с трудом вспомнил вчерашние события. Ночь была беспокойная, тяжелые сны сменяли друг друга, поэтому я с трудом повернулся на другой бок и попробовал заснуть опять. За те несколько секунд, что мне удалось проспать, я успел увидеть странный сон. Мне снилось, что я встал, пододвинул под окошко письменный стол деда и, как обычно, залез на него посмотреть, проснулась ли уже Кейтлин. Все эти действия были привычными и естественными; казалось, все осталось по-прежнему.

Обратно в реальность я ввалился (буквально, поскольку грохнулся во сне со стола на кровать и взвыл от боли в ладонях), когда в дверь спальни постучала мать. По ее настойчивому голосу я понял, что ко мне кто-то пришел.

Это была Рут, мать Кейтлин. Я натянул джинсы, долго возясь с пуговицами (джинсы на молнии, заляпанные кровью и грязью, были в стирке), и спустился вниз. Она стояла в коридоре с букетом цветов в руке, слегка ссутулившись и моргая, словно от яркого света. Я был почти уверен, что Рут здесь впервые. По тому, как суетилась мать, принимая у нее цветы, помогая снять плащ и приглашая в гостиную, я видел, что ей тоже неуютно. Рут опустилась на стул, не на кресло. Она все время проводила пальцами по боковому шву своих серых брюк.

При виде ее у меня перехватило дыхание. Рут? Здесь? Сколько сейчас времени? — пытался я сообразить. Я хотел ее немедленно обо всем расспросить, но из-за нехватки воздуха слова лопались в груди, словно меня одолел кашель.

Рут, должно быть, заметила мое состояние и, наклонившись ко мне, сказала:

— Она выкарабкается.

А потом поблагодарила меня. Почему-то благодарность звучала как упрек. «Спасибо за что? — думал я. — За то, что она никогда больше не будет танцевать?» Я засыпал гостью вопросами: что сделали врачи, спрашивала ли Кейтлин обо мне, больно ли ей, — но Рут тоже не терпелось получить ответы, и она почти умоляющим тоном стала расспрашивать меня о вчерашнем. И я рассказал все по порядку, как уже дважды или трижды рассказывал полицейским.

— Я никак не мог высвободить ступню. — Похоже, я повторял это чаще, чем нужно. — Я все перепробовал. Тянул изо всех сил, пока не выдохся, но так и не смог ее высвободить.

Мать стояла, прислонившись к кухонной двери, и слушала. Я говорил торопливо, захлебываясь словами. Иногда в памяти возникали дыры, и я закрывал глаза, чтобы сосредоточиться. Я не грохнулся только благодаря дивану, на котором сидел.

Видимо, ничего нового из моего рассказа Рут не узнала. Она помрачнела.

— Как же все это ужасно! Она жива, но все равно это ужасно. Понимаешь? Все эти раны и ожоги. И боль.

Я кивнул. Еще бы не понять. Пожалуй, я никогда и никого так хорошо не понимал.

Я повернулся к окну и увидел на дороге целую колонну автомобилей. Они притормаживали на повороте. Многие останавливались; на обочину выходили люди и показывали вниз. Деревья, растущие на склоне, почернели от влаги.

— Знаешь, с чем мне труднее всего смириться? — спросила Рут и бросила взгляд на мою мать. — С тем, что меня не было рядом. Не было там, рядом с моим ребенком, которому требовалась помощь. Я уверена, она звала меня. Все зовут маму, когда случается беда.

Мать прикрыла рот рукой и отвернулась.

— Но могло быть и хуже, — продолжала Рут, слегка махнув в мою сторону.

Ее речь и жесты были замедленными. Казалось, она тщательно обдумывает каждое слово.

— Как твои ладони? — спросила она.

— Заживут, — ответил я. И ужасно смутился.

Но Рут, похоже, ничего не заметила.

— Я понимаю, тебе не терпится ее повидать, — сказала она. — Но, пожалуйста, подожди до завтра. Все-таки еще рано.

— Нет-нет, сегодня мне не обязательно…

Я хотел ее успокоить, но тут же сообразил, что ляпнул не то. Мы оба чувствовали себя неловко, и, может, поэтому она вскоре ушла. Разговор этот высосал из меня все силы — как трехчасовой экзамен, на котором выкладываешься по полной.

Мать перенесла телевизор в гостиную и включила какой-то канал. Остаток дня я смотрел его, не переключая.

Ближе к вечеру позвонил бригадир пожарной команды. Он сообщил, что утром снова побывал на месте происшествия вместе с полицией.

Я выглянул в окно: дождь все еще лил.

— Мы тщательно осмотрели машину. Вчера пого­да не позволила хорошенько все изучить. Теперь нам известно, где начался пожар и как вышло, что стержень пропорол днище.

Струи дождя стекали по оконному стеклу. Сад так намок, что походил на картину, покрытую лаком.

— Мы пришли к выводу, что могло быть намного хуже. Если бы взорвался топливный бак, вы оба не выбрались бы оттуда живыми.

— Угу, — выдавил я из себя.

— Пожарная охрана предлагает представить тебя к награде. Обещать не могу, но постараемся.

Я подумал об остове машины у подножья холма. Они уже побывали там утром. Они нашли ступню Кейтлин. Что с ней сделали? Отвезли в полицию или в больницу, прямо в черной эспадрилье?

— Как вы ее высвободили? — спросил я, с трудом ворочая мгновенно высохшим языком.

— Кого ее?

— Ступню.

Слово прозвучало как ругательство.

Бригадир долго молчал; я решил, что он ушел.

— Але? — вдруг сказал он, переложив вину за молчание на меня. — Я тебя не расслышал.

Должно быть, он надеялся, что мне не хватит духу повторить. Но мне хватило.

— Я спросил, как вам удалось высвободить ступню.

Снова пауза — более короткая.

— Мы высвободили ампутированную конечность вечером, — сказал он. — После того как угро­за взрыва миновала.

— Ее невозможно было высвободить, — сказал я. Точнее, думал, что сказал. На самом деле я это проорал. Как будто я все еще на месте аварии и за пару секунд должен кого-то убедить.

 — Да-а-а, ты прав, — сказал он, очень сильно растянув «да».

Видно, хотел меня успокоить. Но получилось наоборот: я почувствовал, что он недоговаривает.

— Так как же?

— Стержень пробил днище. Ступня застряла между днищем и стержнем. Вытащить ее голыми руками было невозможно.

— И что?

— Что «и что»?

— Что вы сделали?

В начале разговора бригадир говорил тепло, по-отечески, как человек в возрасте. Теперь он начал заикаться, его голос зазвучал выше, и я подумал, что ему, должно быть, не больше тридцати.

— С другого конца стержень обломился. Мы просто протолкнули его обратно.

— Обломился?

— Да, видимо, при падении. Это был просто обломок.

Я мысленно повторил эту фразу. И еще раз. С пола потянулся холодок и пополз по моим ногам вверх. Мне захотелось приложить к ним пылающие ладони. Прежде чем я повесил трубку, у меня промельк­нула мысль, что теперь мне всегда будет или чересчур жарко, или чересчур холодно.

Газет в тот день я не читал. А не то прочел бы о юной девушке по имени Кейтлин, которая хотела стать танцовщицей. И интервью с хирургом, который объяснял, что пришить ступню обратно можно лишь в оптимальных обстоятельствах, что в данном случае нервы и мышцы слишком сильно пострадали, чтобы восстановить функции конечности, и что при ампутации всегда учитывают возможность протезирования. Шрам должен располагаться таким образом, чтобы впоследствии при давлении на искусственную ногу не возникало болевых ощущений. Я мог бы ознакомиться с комментариями по поводу того, что у Кейтлин были права, но по нашим законам она слишком молода, чтобы водить машину. Я мог бы полюбоваться фотографиями изуродованного автомобиля, дороги, себя самого с намокшими волосами. А еще — рисунком, на котором изображался остов автомобиля, место, где стержень пробил днище, и то, как он зажал ногу Кейтлин. Рисунок был неточным: на нем стержень прижал ступню на подъеме, хотя на самом деле он лежал выше, почти у щиколотки. Эту ошибку я обнаружил спустя много дней, и тогда у меня уже не хватило духу что-то исправлять.

И я не возвращался к месту аварии — я вообще не выходил из дома. На следующий день машину эвакуировали, и никакого смысла обуваться и выходить на улицу я уже не видел. В дверь звонили разные люди, желавшие меня видеть, журналисты, которые хотели разузнать, где живет Кейтлин, — но мать не пустила на порог никого.

ХОТЬ Я ПОЧТИ ни с кем не разговаривал, на следующий день в газете появился новый репортаж, еще длиннее и подробнее вчерашнего. Он включал еще и мою биографию; понятия не имею, где газетчики все это раскопали. Там писали о храбром «сент-антуанском спасителе» и дивились счастливой случайности, по которой я как раз в нужный момент оказался в нужном месте. Я читал все это отстраненно, как захватывающую историю с неизвестной концовкой. Факты были сильно искажены — как если бы речь шла о другом подобном происшествии.

Я вырезал все материалы из газет, упорядочил и сложил их в папку, как когда-то делал дед. Пытаясь себя чем-то занять, я их время от времени перечитывал, причем каждый раз пытался представить, что слышу об этой истории впервые и лишь при чтении обнаруживаю, что герои мне знакомы. Эта странная дурацкая игра помогала убить время и тренировала воображение. Я не сломался. Герои не ломаются. На них слишком большая ответственность.

Теперь-то я понимаю, что именно взваленная на себя ответственность и привела меня на грань нервного срыва.

 — В кузне тоже был пожар! — сказала мать, вернувшись из сада и застав меня за завтраком.

Она притворилась, что обнаружила это лишь сейчас, но я знал, что это не так, что вчера она просто не хотела говорить об этом.

— Перед самой аварией я заправлял бензопилу, — ответил я, сосредоточенно пытаясь поднести чашку ко рту.

Мать пристально смотрела на меня.

— Должно быть, пролил чуток, — добавил я, злясь на ее непонятливость. — А потом уронил спичку.

— Лукас! — с укором воскликнула она, но тут же отвела взгляд и принялась возиться с фильтром для кофе. — Как такое возможно?

— Возможно, как видишь, — терпеливо ответил я.

Расспрашивать дальше мать не стала. Она делала вид, что ужасно занята, но я знал, что ей просто не хочется слышать подробности. Казалось, она надеется, что, если не поднимать эту тему, кузня сама вернется в первоначальное состояние. Все яснее я сознавал, что мать верит: то, о чем не поминают, быстрее стирается из памяти.

Ни она, ни я не подозревали, что в Монтурене начали задаваться вопросами, пока одна репортерша из «Вестника региона» не поднялась к нам на холм и не очутилась в кухне, прежде чем мать смогла ее остановить. Я скрылся в гостиной и слушал их разговор.

— Может ли такое быть, что ваш сын поторопился? — спросила репортерша низким, почти мужским голосом. Мать не предложила гостье сесть, и мок­рые подошвы ее туфель чавкали по полу. — Говорят, стержень был обломан, и его можно было просто сдвинуть.

— В любой момент мог взорваться бензобак, — сказала мать, продолжая убирать, но гремя при этом посудой сильнее обычного.

— Но откуда он мог это знать? Ведь то, что заго­релся мотор, еще не значит, что бензобак обязательно взорвется.

— Он не хотел рисковать.

— Почему ваш сын прячется от прессы? Ему есть что скрывать?

Репортерша, похоже, подобралась ближе к гос­тиной. Но тут мать проявила неожиданную решительность и настойчиво попросила ее оставить меня в покое и уйти. Туфли зачавкали обратно.

— И все-таки это кажется мне странным, — произнес напоследок хриплый голос.

— Да-да, ну конечно, это очень странно… — передразнила ее мать таким тоном, что я едва не рассмеялся.

Дождавшись, пока журналистка уберется, она зашла в гостиную и сказала, что вела себя так по-хамски, пожалуй, впервые в жизни.

Не помню, чем еще я занимался в тот день. Глазел в окно? Таскался за матерью по пятам? Время тянулось бесконечно. Я так и не пошел в больницу, и мать не спросила почему.

Ночью я спал плохо. Задремал лишь к утру, а проснулся после полудня — мать меня не будила. Остаток дня я провел утелевизора.

Ближе к вечеру в дверь позвонили. Еще не открыв, я знал, что это Рут.

— Ты не был у нее, — почти сразу выпалила она. — И я догадываюсь почему. Пожарные нам тоже звонили.

На ней были туфли на плоской подошве и белые носки. Выглядела она то ли усталой, то ли больной, глаза лихорадочно блестели.

— Я пришла сказать, что мы все понимаем. Ну то есть ты не должен чувствовать себя виноватым, оттого что не сдвинул стержень. Ты не мог знать…

Рут не договорила и отвернулась. Ее глаза увлажнились, но она заморгала, чтобы остановить слезы. Потом голос вернулся к ней:

— Кейтлин почти ничего не помнит. У нее столько вопросов…

— Я могу пойти с тобой, если ты один боишься, — предложила мать, когда Рут ушла.

Я сказал, что в этом нет надобности. Она завернула коробку конфет в бумагу и перевязала ленточкой.

Наутро, сразу после завтрака, я отправился по пастушьей тропе в город с коробкой под мышкой. Конечно, мой путь лежал мимо места аварии, и поначалу это беспокоило меня больше всего. Не хотелось вспоминать о случившемся, не хотелось вновь ощутить запах бензина, выжженной земли и плавящейся резины. Однако пройти мимо оказалось легче, чем я ожидал: все мои мысли были о встрече с Кейтлин. Чем дольше я об этом думал, тем больше заходил в тупик. Я представлял себе, как Кейтлин будет смотреть на меня, как станет переспрашивать: «Ты что-то сказал?»

У утеса я присел, вскрыл коробку, поглядел, а потом сбросил ее вниз. Она полетела по склону, отскакивая от камней. А я вернулся домой.

— И как? — спросила мать, обнаружив меня за кухонным столом.

Я посмотрел ей в глаза. Мать, должно быть, прочла в моем взгляде отчаяние и больше ни о чем не спрашивала — даже о конфетах.

Ну а я тоже впал в молчание, которое затянулось на несколько дней. Я сидел и таращился в окно, со страхом ожидая прихода Рут. Иногда мать о чем-то спрашивала, я односложно отвечал. Раскладывать пасьянс я не мог из-за ладоней. Мать дала мне книги, которые дед давным-давно взял в библиотеке, но чтение всегда было не по моей части. Я предпочитал сидеть с телефоном на коленях, набирая случайные номера. Чаще всего я попадал на женский голос, сообщавший, что номера не существует. Бывало, кто-то отвечал «алло», и я вешал трубку.

Занимала меня лишь мозаика телеканалов. Я смотрел все подряд. Спокойно мог смотреть три фильма одновременно, не опасаясь запутаться в сюжетных линиях. Поначалу от этого трещала голова, но потом я втянулся. Часами я сидел без единой мысли в голове, погрузившись в мелькание кадров до такой степени, что забывал о собственном существовании. Но это было вредно для моих разбинтованных ладоней: я бездумно расковыривал подсохшие корочки, отчего раны начинали кровоточить, а то и гноиться.

Еще меня почему-то все время мучил запор. Казалось, содержимое желудка слиплось в каменную глыбу, и я подолгу, но безрезультатно просиживал на унитазе. Это было крайне неприятное ощущение, от него еще сильнее портилось настроение и обострялся страх перед людьми. Не видя другого выхода, я решил совсем перестать есть.

Рут больше не приходила. Видно, тоже сдалась.

Я много спал, но только не по ночам. Ночью я лежал с открытыми глазами и вспоминал аварию. Когда я пытался заглянуть в будущее, то ничего не видел, потому что запрещал себе представлять нашу встречу. Чем больше проходило времени, тем мучительней становилось мое безволие. В мыслях я постоянно говорил с Кейтлин. Каждый раз, закрывая глаза, я видел падающую машину.

Ближе к вечеру, когда часы посещения в больнице заканчивались, я залезал на стол в своей комнате и ждал возвращения Рут. Чаще всего она приезжала одна, иногда с сестрой Беатой: та выходила из такси осторожно, словно на глиняных ногах. Всякий раз она поворачивалась к моему слуховому окошку. Всякий раз у меня спирало дыхание, и я прятал голову.

Однажды вечером нас напугали вопли Коперника у кухонной двери. Мать налила в блюдце молока, и кот жадно вылакал его.

— Сестра Беата больше не пускает его, — сказала мать, когда я вышел на террасу посмотреть, что происходит.

Позже мы поссорились. Мать считала, что мне пора чем-то заняться, пора выйти в город. Прячась дома, как побитая собака, я только возбуждаю подозрения. Я обязан навестить Кейтлин, хватит уже избегать этого.

Первые дни я отказывался под предлогом, что сильно болят руки. Когда бинты были сняты и раны подсохли, я отказывался уже безо всякого предлога. Все это время дождило.

Тем временем Бенуа неотступно преследовал меня: звонил, присылал письма и даже телеграмму. Я обнаружил ее у двери случайно: прибитая порывом ветра к нашему порогу, она валялась в дождевой лужице. Бенуа просил с ним связаться. Я не стал этого делать.

НА СЛЕДУЮЩИЙ день после телеграммы при­шла сестра Беата. Я видел, как такси, на котором она приехала из больницы, остановилось у нашей калитки. Матери дома не было, и я не открыл. Но с того момента, когда раздался звонок, я не смел ни пошевелиться, ни зажечь свет, ни налить себе газировки. Я боялся, что монахиня поджидает моего возвращения где-нибудь у двери или у окна. Это был ужасный вечер. У меня свело все мышцы, и безвыходность моего положения нависла надо мной, как огромный коварный зверь.

Через несколько часов я все же осознал, что происходит. Я загнал себя в клетку размером с этот дом и сижу в ней уже неделю — не только сегодня. И никто, кроме меня самого, не может меня освободить. Блестящая догадка, вот только непонятно, что с ней делать. Страх не позволял мне мыслить логически.

И все же спустя еще час мой мозг нащупал решение. Это было решение, против которого восстали все мои чувства, но я тут же вскочил, чтобы не дать им остановить меня. Я вышел из дома, пересек дорогу и перелез через ограду, не касаясь ее ладонями.

Не до конца представляя, что именно собираюсь сделать, я прошелся по монастырскому саду. Гуси колыхались на поверхности пруда, грациозные, как яхты на рейде. Кусты благоухали и шелестели. Мо­настырь напоминал заброшенную фабрику. Пока я дошел до внутреннего дворика, мои кроссовки покрылись грязью. В окнах никто не показывался; посторонний подумал бы, что в здании ни души. Я постучал, и воздух тут же наполнили звуки: скрип отодвигаемого стула, шаги, звон ключей.

— Кто там? — спросила сестра Беата из-за двери.

— Лукас.

Последовавшая тишина была предсказуемой. Я терпеливо ждал. Видно, я не очень-то надеялся, что мне откроют, поэтому, когда монахиня отперла дверь и жестом пригласила войти, я так удивился, что не сдвинулся с места. Сестра Беата скользнула по мне взглядом, а затем, прищурившись, посмотрела за мое плечо, будто ожидая увидеть кого-то еще. Я вошел. Она закрыла за мной дверь и уселась на краешек стула, для равновесия положив руки на стол и зажав между коленями трость, будто для того, чтобы не соскользнуть на пол. Мне она указала на стул напротив, стоявший спинкой к окну.

В кухне пахло средством от насекомых. Мебель переставили. Кресло передвинули к другой стене, а на его место поставили узкую тахту. Здесь готовились к возвращению Кейтлин. Она вернется домой, чтобы лежать на тахте в кухне. От этой мысли я потерял дар речи.

— Как твои руки? — осведомилась сестра Беата, так и не дождавшись от меня ни слова.

Я показал ей ладони. Она взглянула на них (вернее, я думал, что взглянула, пока не заметил, что глаза у нее закрыты), потом вздохнула.

— Я сегодня к вам заходила.

— Знаю.

— Кейтлин позвонили, — сказала она, чеканя каждый слог. — Бенуа.

— Бенуа, — повторил я.

На подставке-подогревателе со свечкой стоял чайник. Сестра Беата поднесла чашку, которую держала в руках, ко рту и громко отхлебнула. На тыльной стороне ее рук темнели старческие пятна.

— Этот парень пару раз сюда приходил. Не знаю, было ли между ними что-то.

Она вопросительно посмотрела на меня — может, я знаю больше. В кухне было сыро; должно быть, дождевая влага просачивалась сквозь пол или стены. Я пожал плечами.

— Сказал он не много. Что эта история… Что это не несчастный случай.

Монахиня сделала паузу. Вряд ли она ждала от меня ответа — скорее, давала время осознать ее слова. Затем продолжила:

— Он заявил, что это возмездие. Мне, мол, нужно было с тобой расквитаться, а так как Лукасу легче тебя найти, он пообещал сделать это за меня. Что-то в этом духе. Дословно Кейтлин не запомнила.

— Да?.. — потрясенно пробормотал я.

— Да, больше он ничего не сказал.

Я молчал. В памяти всплыло то утро, когда я разглядывал ванную комнату из-под воды. Вот так сейчас выглядел мир: расплывчатым, зыбким, текучим. Как и тогда, мне казалось, что в голову через уши проникла теплая вода и заполнила ее до краев. По телу разлилось тепло, хотелось уснуть. Сестра Беата пролила немного чаю — видно, из-за меня.

— Это вранье! — хрипло сказал я.

Незачем говорить так громко, я это понимал.

Монахиня тут же повернулась ко мне, словно я окликнул ее по имени.

— Вы что думаете? Это я столкнул ее в пропасть? Это я зажал ее ногу этим стержнем? Какое такое возмездие? И как можно что-то такое специально подстроить?

— Я понимаю! — так же громко отрезала монахиня. — Но почему он так сказал? Что за этим стоит?

— Кейтлин ему нравилась.

— А при чем здесь ты?

— Он попросил меня что-нибудь сделать. Чтобы отомстить за него.

— Отомстить?

— Потому что она его отвергла.

— Но ты сказал, что отказываешься?

— Я ничего не сказал.

— Значит, ты хотел это сделать?

— Ничего я не хотел. Хотел уйти.

— Он твой друг.

— Я тоже так думал.

— А может, в глубине души тебе все-таки хотелось выполнить его просьбу? Хотя бы чтобы произвести на него впечатление?

— Мне это и в голову не пришло.

— Тогда почему ты даже не попытался сдвинуть тот стержень?

— Я что, должен был ее бросить? Не торопясь осмо­треть машину со всех сторон? За все подергать?

— Я не об этом спрашиваю. Я спрашиваю, почему ты потерял самообладание.

— Я запаниковал. Нужно было что-то решать.

— А огнетушитель? Он лежал под сиденьем Кейт­лин. Пожарные говорят, ты даже не попытался его вытащить. Ты мог бы выиграть время, если бы сначала потушил пожар.

— Я не догадался посмотреть.

— А может, ты просто обрадовался удачному шансу? Одним выстрелом прикончить двух зайцев — прослыть героем и отомстить за Бенуа!

Мне хотелось вскочить, жахнуть кулаком по столу, выбить из-под нее стул. Я был в ярости: чего она лезет в мою жизнь?! Она ненавидит меня, это я чувствовал, и это очень старая ненависть — может, такая же старая, как мой дед. От ее старческого кислого запаха подкатило отвращение, знакомое с детства. Не стоило мне приходить. Я не собирался с ней разговаривать, это она меня заставила!

Я был готов уйти, но меня парализовали звуки шагов за дверью. На миг я подумал, что это Кейтлин, но тут же понял, что это невозможно.

Сестра Беата со связкой ключей подошла к двери, спросила, кто там, и открыла. Это была Рут.

Увидев меня, она искренне удивилась:

— Лукас? Как твои руки?

Пока я отвечал, сестра Беата беспокойными шагами мерила кухню.

— Я с ним поговорила, — внезапно заявила она, глядя на Рут, но рукой показывая в мою сторону.

Рут тут же уставилась на меня. Я встал. Соотношение сил было неравным: двое на одного.

— Сестра Беата, я же вас просила… — Рут бессильно опустила руки.

— Это было необходимо, Рут. Кто-то должен был задать этот вопрос. Не нужно жалеть этого парня. Замалчивать подобные вещи бессмысленно, уж ты мне поверь.

— О чем вы говорили?

— Я спросила, почему он запаниковал. Ты меня уже столько раз об этом спрашивала. Теперь я задаю этот вопрос ему.

Я понял: пришло время сказать то, что я хотел сказать. Они не оставили мне выбора. Я покрутил слова в голове, прежде чем произнести их. Они перемешались и рассыпались, как выпавшие из коробка спички. Я так запутался, что даже задышал быстрее, чтобы поспеть за собственными мыслями. Может, я сделал что-то странное, не знаю. Во всяком случае, Рут кинулась ко мне и предложила выйти подышать в сад. Она протянула руку, чтобы я оперся на нее. Огонек свечки под чайником затрепетал.

Рут повела меня к флигелю. За нами увязались три кошки — видимо, надеялись, что мы прихватили с собой что-то съедобное.

— Я скажу вам, почему я запаниковал.

Я знал, что если не выскажу все сейчас, то потом уже не решусь.

Рут выжидательно смотрела, словно предполагая услышать интересную историю.

— Кейтлин научила меня думать о будущем, — сказал я. — Раньше мне это и в голову не приходило. Она всегда говорила про потом. И я тоже стал об этом думать. Чем хочу заниматься. Кем быть. Чем лучше я ее узнавал, тем больше думал, что мое будущее связано с ней.

Мои слова звучали как заранее подготовленная речь. Такими они и были. Возможно, поэтому они могли показаться неискренними. Я еще не закончил, а уже скрючился от стыда.

— Когда это случилось, — я говорил в такт нашим шагам, — я увидел, как стирается не только ее будущее, но и мое.

— Иными словами, ты был в нее влюблен, — сказала Рут.

Я чувствовал себя по-идиотски, что было предсказуемо. Кажется, я кивнул.

— Когда загорелось, я понял: конец. Всему. И мне тоже. Когда я пытался… сразу, когда стоял с пилой в руках… я честно не думал, что… — Я стал за­икаться. Слова упирались и не шли. — То есть… Я думал… Думал очень ясно, правда. Мне казалось, я нашел хороший выход. Но потом… когда пожарный рассказал…

Я нечасто плачу. В последний раз это случилось несколько лет назад. Слезы меня взбесили, даже не сами слезы, а то, что из-за них у меня срывался голос, я давал петуха и запинался. Я отвернулся от Рут и решил помолчать.

Она привела меня к флигелю, мягко подталкивая в спину.

— Я слышала, это ты напилил все эти дрова? — осторожно сказала она, словно боясь, что от ее слов я разрыдаюсь еще сильней.

Я неопределенно мотнул головой.

— Мы тебе благодарны.

Я отвернулся, делая вид, будто озабочен дровами. Из носа бежало, и я утерся тыльной стороной ладони. В сумерках круглая постройка выглядела тесной и сырой; хранить здесь дрова, пожалуй, не стоило.

Мы помолчали.

— Мой дед тоже это делал, — я хотел дать ей понять, что снова способен говорить.

— Да, — кивнула она. — Он не щадил сил.

— У него были на то причины.

Рут теперь стояла отвернувшись и странно вытянув шею, будто завидела кого-то из окна и пытается разглядеть, кто это.

— Да, — задумчиво проронила она.

— Зачем сестра Беата это делает? — вдруг спросил я. — Прошло ведь столько лет… Зачем ей нужно, чтобы эти еврейские дети продолжали меня преследовать?

— Тебе, наверное, не все рассказали.

— Я знаю, что тех монахинь поставили к стенке. Такое трудно пережить, я понимаю, но чтобы до сих пор только об этом…

— А ты не задумывался, почему сестра Беата избежала расстрела?

— Нет…

— Ее там не было. В тот день, когда немцы ворвались в монастырь, ее отозвали. Вызвали в Монтурен для проверки документов. Сестра Беата убеждена, что это организовал твой дед. Договорился с немцами. — Рут покосилась на меня, словно желая увидеть эффект своих слов. — Сестра Беата и твой дед знали друг друга с детства. Она много лет колебалась, но все-таки выбрала не его. Он так никогда и не смирился с тем, что она ушла в монастырь. Вот почему сестре так горько: она чувствует себя отча­сти виновной в смерти пяти монахинь. Считает, что и ее в тот день должны были расстрелять.

Я словно пробудился от сна. Сна длиною в жизнь. Как будто шарики моего внутреннего пинбола рас­катились по своим местам. И как будто мне врезали по физиономии, где-то в районе переносицы. Во рту возник привкус крови.

Рут повела меня назад. Она шла впереди, спокойно разглядывая сад. Я понимал: хотя она мне и не завидует, но жалеть меня не способна.

— Я была тогда здесь, все произошло на моих глазах. Это место пропитано страшными воспоминаниями. И все равно я возвращаюсь сюда, год за годом. Сестра Беата заменила мне мать, больше у меня никого не осталось. Знаю, с ней непросто, но ты уж прости ее. Думаю, мы все сейчас в шоке. Все-таки Кейтлин потеряла ногу.

Нас окружили слетевшиеся с пруда слепни. Рут замахала руками, но отогнать их не смогла.

 — Я все вспоминаю Кейтлин маленькую, — сказала она. — Она уже тогда танцевала. Поднимала ручки, вставала на носочки и старалась прыгнуть как можно выше.

Почва размякла и засасывала наши ноги, чавкая при каждом шаге. На Рут были легкие туфли с дырочками, в них забивалась грязь. Мои кроссовки и края штанин намокали в траве все больше.

— Она родилась без единого изъяна, — рассказывала Рут. — Если у тебя когда-нибудь появятся дети, ты поймешь. Первым делом ты ощупываешь младенца. Ты просто не можешь поверить своим глазам и начинаешь трогать — ручки, носик… У Кейтлин все было на месте. Красивые, подвижные ножки. Проведешь пальцем по подошве — и пальчики сгибаются. Врач поздравил меня.

Сад вокруг нас застыл. Трава была усыпана семенами. Рут внезапно обернулась и посмотрела мне прямо в глаза.

— Знаешь, что меня мучает, Лукас? 

Я ждал.

— Вот теперь сможет ли кто-нибудь когда-нибудь в нее влюбиться?

Я не понимал, как она могла сказать такое. Это был удар под дых. Как будто и она хотела отомстить деду через меня.

Рут не отводила взгляда.

— Почему ты не хочешь увидеться с Кейтлин?

— Потому что я не уверен, что спас ей жизнь.

— И все-таки это странно. Можно подумать, ты что-то скрываешь.

Она повернулась и зашагала к монастырю.

Я пошел домой через сад. Наверно, я был немного не в себе, и потому не сразу нашел дыру в стене, а оказавшись у дома, заколебался, через какую дверь входить.

Мать еще не вернулась. Я подошел к телефону и позвонил Бенуа. Пришлось узнавать его номер через справочную — он всегда сам звонил мне. Почему-то я удивился, когда автоответчик его голосом предложил мне оставить сообщение или отправить факс после сигнала. Я сказал, что срочно хочу с ним связаться, а положив трубку, понял, что не назвался.

Я сел в гостиной и принялся ждать мать. Постепенно мне сделалось ясно: ничто уже не будет как прежде.

Как только мать вошла, я, не дожидаясь, пока она снимет плащ и уберет мокрый зонтик, рассказал ей про деда и сестру Беату. Лицо матери ничего не выражало. Когда я закончил, она сказала:

— Меня всю жизнь не отпускало ощущение, что он лжет.

Она отцепила от нижней губы прилипшую табачную крошку и, не произнеся больше ни слова, поднялась наверх.

Я остался в кресле и принялся читать подмокшую газету, которую нашел в ее сумке. Вышел очередной материал, где упоминался я. История о спасении с помощью бензопилы не переставала будоражить воображение горожан — наверное, потому, что напоминала голливудский триллер. Ее продолжали читать и обсуждать, словно вопрос государственной важности.

Эта статья была посвящена панике. Автор описывал, как ведут себя охваченные паникой люди. Они зачастую реагируют неадекватно, объяснял он. Импульсивные, неуравновешенные люди в сложных ситуациях склонны принимать неверные решения; они заранее убеждены, что поступят неправильно. Такая неуверенность в себе чревата двумя крайно­с­тями: либо человек стоит в стороне, ничего не предпринимая, потому что боится сделать выбор, либо же он зацикливается на том, что бездействовать ни в коем случае нельзя, и действует избыточно. Может, к примеру, сделать массаж сердца человеку, чье сердце не остановилось, что убьет пострадавшего. «Не погорячился ли сент-антуанский спаситель?» — вопрошал в конце автор.

Пробежав другие заметки на той же странице, я узнал о себе такое, чего даже представить не мог.

Чем больше я читал, тем сильнее мной овладевала покорность судьбе. Я словно знал, что постепенно все обернется против меня, и нет смысла сопротивляться. Где-то глубоко внутри сорняком разрасталась уверенность, что другого я и не заслуживаю.

Наверное, вскоре я заснул, и сон был чрезвычайно реалистичным: я с ног до головы ощупывал младенца и обнаруживал у него на пояснице родимое пятно в форме сердца.

Рывком проснувшись и решив, что пора в постель, я пошел в ванную и на­ткнулся там на мать. Она склонилась над раковиной, и я подумал было, что она чистит зубы. Но когда мне в нос ударил странный запах, я понял, что она пьяна.

А НАУТРО у нас в гостиной стоял Бенуа. На нем был длинный легкий дождевик, вздувавшийся пузырем при каждом повороте. Он выглядел пышно и ярко, как цветочный куст после дождя. Хотя он вошел через боковую дверь и, значит, прошел по саду, на его ботинках не осталось ни капли грязи. Он принес с собой высокое, похожее на папоротник растение в целлофане; упаковка приветливо зашуршала, когда Бенуа поставил горшок на кофейный столик.

— Вот ты где отсиживаешься!

Он сделал пару шагов к окну и вернулся обратно. Его взгляд задержался на телефоне, стоявшем на подушке рядом со мной, но он и словом не обмолвился о многочисленных попытках мне дозвониться. Человеку, пришедшему с улицы, воздух в комнате, наверное, казался спертым, но я не потрудился открыть окно.

Бенуа заметил, что я молча сверлю его взглядом.

— Что случилось? — спросил он, массируя себе шею. От него пахло кремом. — Ты, конечно, хочешь знать, что мне от тебя так срочно понадобилось, — не дал он мне ответить. — Для беженцев ищут новое пристанище. В Монтурене полно пустых зданий — долго искать не придется. Мы должны быть готовы. Когда придет время, я хочу действовать без промедления.

От такого бесстыдства я потерял дар речи. Его слова посыпались на меня, как камни. Я не мог поверить, что он вот так стоит передо мной, после всего, что произошло, — после звонка Кейтлин! — и несет такое.

— Я тебя сдам, — с напускным спокойствием сказал я. — Пойду в полицию и расскажу все.

Он засмеялся. И даже подмигнул мне. Я рассвирепел — и обрадовался этому: впервые со дня аварии я что-то почувствовал.

— И что же ты им расскажешь? — он откровенно потешался. — Что это я попортил то дерево? Что это я бросал коктейли? Да если на то пошло, меня там не было!

Я вскочил на ноги.

— Ты зашел слишком далеко, Бенуа! — голос у меня дрожал, как я ни старался говорить твердо. — Ты меня использовал, и терпеть это я больше не собираюсь!

По его сочувственному взгляду я понял, что произвожу жалкое впечатление. Мне стало стыдно.

— Ну иди! — насмешливо сказал он. — Иди-иди, дорогой мой мальчик, — и посмотрим, куда это тебя приведет. На кого, по-твоему, указывают все следы?

— Это будет мое слово против твоего.

— Милый мой, да ты не представляешь себе последствий. Ты прослывешь слюнтяем и коммунякой.

Он снял целлофан с горшка. Листья растопыри­лись, и у каждого выскочило из пазухи по бледно-желтому цветочку.

— Ты позвонил Кейтлин, — от злости я шипел сквозь зубы. — Ты наплел ей самую гнусную ложь, какую только можно вообразить.

Лицо Бенуа оставалось бесстрастным, как будто мы вели самую обычную беседу. Он смотрел на меня понимающе. Я мог различить угри у него на подбородке.

— Ладно, можешь нам больше не помогать, — сказал он кротким голосом. — От людей, действую­щих против воли, проку мало. Совсем никакого проку, откровенно говоря. Но я разочарован. Я ждал от тебя другого. Впрочем, переубеждать тебя я не собираюсь. Я не мастер агитировать. По мне, каждый должен решать за себя. Сиди себе дома, поправляйся. Я зайду в мастерскую, приготовлю пару коктейлей и оставлю тебя в покое. — Он помолчал, на скулах у него заиграли желваки. — Но вообще-то я не люблю, когда со мной так поступают.

— От твоих заготовок ничего не осталось, — сказал я, не в силах скрыть облегчения. — Мастерская наполовину сгорела — несчастный случай.

— Вот как, — спокойно отозвался он. И повторил: 

— Вот как… 

Он огляделся, словно уронил что-то. 

— Ну что ж, придумаю что-нибудь другое.

Бенуа ушел. Я почувствовал удушье.

Впервые после аварии я разозлился достаточно, чтобы что-то предпринять. Я ощущал себя струной, которую дернули изо всех сил, и она все еще дрожит и дрожит.

Я принял ванну, переоделся в чистое и по пас­тушьей тропе спустился в Монтурен. Боялся я жутко — был уверен, что меня станут узнавать на каж­дом шагу. К счастью, до полицейского участка идти было недалеко. Трясясь от страха, я переступил порог. В приемной сидел другой полицейский, не тот, которого я видел в прошлый раз, и меня это почему-то обрадовало. Я уселся на скамью, полный решимости дождаться своего знакомого, похожего на Фреда Астера, — ему я доверял. Явился он только через два с лишним часа; за это время несколько полицейских осведомились, что мне нужно.

— Я жду одного человека, — отвечал я, и меня оставляли в покое.

Астер провел меня к себе: кабинет он явно занимал не один, но сейчас, если не считать трех письменных столов и шести стульев, тут было пусто. Он предложил мне сесть. Жалюзи на окнах были опущены, хотя день выдался пасмурный.

— Бенуа? — переспросил он, как только я начал свой рассказ. — Я знаю одного парня с таким именем.

Я назвал фамилию, но она была ему неизвестна, и мы сопоставили приметы: стало ясно, что мы говорим об одном и том же человеке.

— Он живет на улице Макиавелли? — уточнил я.

— Верно!

Казалось, Астер чему-то обрадовался. Чему — я не понял.

— Отличный парень! — воскликнул он, пока я пытался вспомнить, на чем остановился. — Между прочим, друг твоего покойного деда.

— Он разжигает ненависть к иностранцам, — заявил я.

Полицейский положил руки на стол, растопырив пальцы. Винтовая лестница за его спиной вела на следующий этаж.

— Этот парень настроен критически и не скрывает своих убеждений, — сказал он. — Но бояться этого не стоит. Не все, что он говорит, следует воспринимать буквально.

Я не сдавался:

— Он готов перейти от слов к делу.

Астер откинулся на спинку стула и принялся катать между пальцами карандаш. Он покачал головой и поцокал языком, словно желая меня успокоить.

— Подобные разговоры — это по большей части так, бравада. И потом, чего ты хочешь? У нас свобода слова.

— Его идеи опасны.

Мои слова прозвучали уверенней, чем я себя чувствовал.

Полицейский смерил меня долгим внимательным взглядом.

— Почему же? — настоятельно спросил он. — Тебе не по нраву его образ мыслей? Вообще-то он ничуть не отличается от воззрений твоего покойного деда. — Он склонился над металлической столешницей и добавил: — Если бы твой дед не ушел из местной политики, может, мы бы и не докатились до такого бардака.

У меня по спине заструился холодный пот. Сглотнув, я сказал:

— Рано или поздно Бенуа перейдет к насильст­венным действиям.

— Значит, нам остается дождаться этого момента, — натянуто улыбнулся Астер. — А вообще послушай моего совета: не стоит навлекать на себя подозрения странными заявлениями. Ты и без того уже обратил на себя внимание.

Вот так окончился этот визит — словно меня не хлопнули дружески по плечу, а двинули кулаком в живот.

Выйдя на улицу, я осознал, что нахожусь в десяти минутах ходьбы от больницы. Я надумал было навестить Кейтлин, но по пути сообразил, что нехорошо заявляться с пустыми руками. Нужно что-то купить. Цветы не подходили: Рут наверняка пересказала ей наш разговор во флигеле. От винограда пучит, от шоколада изжога… Я целую вечность проболтался у витрины продуктовой лавки, пересчитал деньги, которых оказалось маловато, и повернул обратно, твердо решив, что схожу завтра.

Дома я обнаружил на столе газету. В одной из заметок сообщалось, что чуть больше месяца тому назад сент-антуанский спаситель был ранен в уличной потасовке. Он явился в Сёркль-Менье с оружием и был избит враждебно настроенными арабами. Заметка стояла в ряду других сообщений, и там не было речи о какой-либо связи с последующими событиями. Непонятно, почему об этом вообще написали.

Больше всего меня поразило упоминание оружия. Когда меня обнаружили полицейские, сигнальный пистолет уже пропал. Выходит, о происшествии в газету сообщили арабы? Мне не приходило в голову, что и в их лагере у меня есть враги. Я с ужасом попытался представить, как объясню эту новость Кейтлин в больнице. Мое с таким трудом обретенное равновесие напрочь улетучилось.

Лишь спустя несколько часов меня озарило: у Бенуа есть факс. Я тут же вытеснил эту мысль, не в силах смириться с тем, что это его рук дело.

ПОСЛЕ ЭТОГО меня словно затянуло в водово­рот. Я утратил контроль над событиями. Вымысел стал переплетаться с реальностью. Ползущие обо мне слухи зажили своей жизнью. Я не сопротивлялся. Меня будто парализовало.

Все началось со второго визита репортерши. Хоть я ее не впускал, она вдруг снова возникла передо мной и поинтересовалась, отчего у меня так сильно обожжены руки. Я решил, что лучше всего говорить правду, и объяснил, что обжег ладони не при спасении Кейтлин, а незадолго до этого, при пожаре в кузне.

— Ты уж прости, что спрашиваю, — ласково сказала она, — но к нам в редакцию в последнее время поступает много вопросов. Люди хорошенько вникли в обстоятельства и интересуются. Я обязана все проверить.

На следующий день в газете появилась очередная публикация.

«Многие жители Монтурена побывали на мес­те автомобильной аварии с танцовщицей Кейтлин Медоуз, и в редакцию стали поступать свидетельства, что в тот день произошли два пожара: горел не только автомобиль, но и мастерская в пятидесяти метрах от него. Выяснилось, что, как ни странно, ни полиция, ни пожарная охрана о втором возгорании не знали и сообщить подробностей не смогли. Нам разъяснили, что в тот вечер стояла скверная погода, и в суматохе событий было невозможно обратить внимание на незначительный пожар, который, на первый взгляд, не имел никакого отношения к аварии. Небольшие возгорания не редкость в домашних мастерских, и их владельцы часто справляются с огнем своими силами.

Мы обратились за разъяснениями к участнику инцидента Лукасу Беню. Молодой человек рассказал, что незадолго до аварии в его мастерской при заправке бензопилы действительно произошел пожар. Он потушил огонь собственноручно. Ожоги на ладонях, конечно, частично объясняют, почему он не смог просто сдвинуть металлический стержень, проткнувший днище машины, вместо того чтобы прибегать к столь крайним мерам».

В тот же день ко мне явились из полиции. Полицейские застали меня перед телевизором и потребовали отвести их в кузню. Там они нашли ведро с осколками стекла и кусок тряпки, которую Бенуа порвал на фитили. Порывшись еще немного, они обнаружили в футляре от бензопилы пистолет Бенуа. Сложив найденное в полиэтиленовые пакеты, полицейские уехали.

А на следующий день в газете сообщалось:

«В полиции подтвердили, что проверяют обоснованность распространившихся по городу слухов о весьма радикальных взглядах сент-антуанского спасителя. Внимание следователей привлекла любопытная подробность — пожар в мастерской, находящейся в пятидесяти метрах от места происшествия.

“Мы не хотим безосновательно оговаривать парня, однако в деле есть обстоятельства, требующие расследования”, — сообщили в полиции.

В то же время местные жители знают Лукаса Беня как спокойного, рассудительного молодого человека. Несмотря на очень короткую стрижку, в военизированной одежде, характерной для ультраправых, его не виде­ли. Судя по всему, он не связан с наиболее радикальными группами на политической сцене. И все же в последнее время Бень вел себя подозрительно: недавно в оружейном магазине Дюмаре он приобрел сигнальный пистолет, который позже был похищен группой арабов».

Последовавший за этим допрос расплющил меня катком. Меня отвели в отдельный кабинет и приставили полицейского, который не спускал с меня глаз. Вопросы задавал человек в штатском, а сидевшая в углу женщина записывала каждое мое слово.

Меня спрашивали о деде, о пистолете, который был найден в кузне и из которого еще 10 мая были обстреляны окна приходского дома, о моей короткой стрижке, о демонстрации, о рабочем комбинезоне и пылезащитных очках, обнаруженных в сером пакете в кустах у дороги к монастырю, о бензопиле и о липе на площади в Сёркль-Менье, о фиолетовой канистре, которую я заправил бензином в четверг днем в гараже Плювье, о фургоне, где нашли мою заляпанную желтком бейсболку, и о бутылках и фитилях в кузне. У меня на все был один ответ: я неизменно называл имя Бенуа. Мужчина в штатском потерял терпение: Бенуа их не интересует, он не его сейчас допрашивает.

Домой меня в тот вечер не отпустили. Читать газеты не разрешили. Правда, в комнатке, где меня оставили ждать, стоял телевизор. Моя история наделала шуму, в нее вцепилось даже местное телевидение. У меня челюсть отвисла, когда на экране появился Бенуа. Он выглядел ухоженно и безмятежно и смотрел из-под длинных ресниц прямо в камеру.

— Лукас Бень — парень горячий, — заявил он. — Кейтлин — еврейка, и не исключено, что это заставило его скорее взяться за пилу. Он не раз говорил, что евреям не место в монастыре, что его дед тоже был бы против, ну и прочее в том же духе. Лукас одно время присоединился к нам, но мы сочли его чересчур радикальным.

— Разве его образ мыслей не близок вам? — спросил остававшийся за кадром интервьюер.

— Послушайте, мы стремимся избавиться от приезжих, но цивилизованным способом. Так далеко, как Бень, мы бы никогда не зашли. Но это характерные проблемы, с которыми сталкивается наша партия: наши сторонники не всегда способны держать себя в руках и дискредитируют нас.

Я сидел с разинутым ртом. Так перевернуть все с ног на голову! Потрясающе! Впору зааплодировать.

На экране попеременно возникали дедов сад, кузня, место аварии. За кадром опять зазвучал голос Бенуа.

— Полиция может провести полный обыск. У меня есть квартира и арендованный подвал, где я храню свои вещи. Там лежат ружья: я охочусь, и на каждое получил лицензию. Пистолетами и револьверами я не пользуюсь.

На экране снова появился диктор. Перед тем как перейти к другим новостям, он кое-что добавил. Он сообщил, что, по всей вероятности, Кейтлин Медоуз выдвинет обвинение против Лукаса Беня.

ПОСКОЛЬКУ я был несовершеннолетним и судимостей не имел, результатов следствия мне разрешили дожидаться дома. Я обязан был в любой момент явиться по вызову полиции. Алекса, которого, как оказалось, тоже допрашивали, домой не отпустили. В газете я прочел, что он заявил: «Я не преступник. Я борюсь с преступностью». Алекс всю дорогу утверждал, что действовал в одиночку.

Ел я еще меньше, чем раньше. Несколько долгих дней затишья я лишь смотрел телевизор и молчал. Но мать не оставляла меня в покое и твердила, что я обязан сходить к Кейтлин или хотя бы к Рут и объясниться.

— Если они подадут заявление, тебе не поздоровится, — сказала она. — Не говоря уже о том, во сколько это нам обойдется.

Мать просила, едва не умоляла меня пойти в монастырь. Но я не мог. Меня ужасно мучил запор, я был не в состоянии думать. Правда, на монас­тырский двор я посматривал. Там царила суматоха: подъезжали и отъезжали грузовики с отжившими свой век больничными койками, с подгузниками, одеялами и консервами. Все окна стояли нараспашку. С этажа на этаж на тросах втаскивали мебель.

Такая суета пугала меня. Когда мать уезжала в Монтурен, я запирал все двери. Почему-то я был уверен: сейчас появится Бенуа и с невозмутимой улыбкой сотворит со мной что-то ужасное. Шума я не переносил и громкость в телевизоре выкрутил в ноль. Когда из Монтурена доносился вой полицейской сирены, у меня от страха сводило пальцы на ногах. Из дома я не выходил. И уж подавно не мог заставить себя заглянуть в кузню. Меня не отпускало чувство, что я способен запустить бензопилу и приложить к собственной ноге, чуть выше лодыжки, как с Кейтлин.

— Я сегодня был у Кейтлин, — объявил я матери однажды вечером.

Но она не поверила и вызвала врача. По вызову явился длинноволосый молодой человек и заключил, что у меня реактивная депрессия. Мать выслушала этот диагноз, зажав рот рукой и подавив вздох. Врач еще добрый час беседовал с ней, но я не прислушивался к их разговору.

В конце концов он подошел и уселся напротив меня на кофейный столик, загородив телеэкран. Мне следует заняться любимым делом, сказал он.

Я молчал.

— Ты чем увлекаешься?

— Ничем, — буркнул я.

Он щелкнул шариковой ручкой, которую держал в руке, и переместил свой вес на другое бедро, отчего столик угрожающе затрещал.

— А чем ты занимался до аварии? — спросил он.

— Дрова пилил.

— Так почему бы тебе снова за это не взяться?

— Пилить? Бензопилой? — уточнил я с издевкой, наслаждаясь его пришибленной физиономией. Он явно готов был дать себе по лбу, и я добил его: — Представьте себе, еще один несчастный случай…

Мы пришли к соглашению. От меня пока требовалось одно: звонить ему каждый день в одно и то же время и рассказывать, чем я занимался и как себя чувствую. Я пообещал, хотя и не собирался выполнять обещанное. Врач ушел с обеспокоенным видом, не вязавшимся с его непринужденной манерой держаться.

Несколько часов спустя в окно гостиной постучали. Я, признаться, перепугался до смерти, не раздумывая нырнул в кресло и стал дожидаться, пока стучавший уйдет. Но поздно: в окне появилось девичье лицо. Окно было выше человеческого роста, и я догадался, что девушка забралась на пустые ящики у стены. Она помахала мне, что-то сказала и спрыг­нула на землю.

— Я за тобой, — выпалила она, как только я открыл.

Заходить в дом девушка не стала — подождала, пока я выйду. Бегло взглянула на меня и на мину­ту задумалась. У нее были каштановые волосы с медным отливом; по ее речи я понял, что она не из местных.

— У меня тут полный багажник картошки. Думала, мне помогут его разгрузить, но грузчики уехали, и кроме старой монахини в монастыре никого.

Я растерялся.

— У тебя не найдется времени? Там всего пять мешков.

Я был так огорошен, что надел кроссовки и поплелся за ней. Облака висели низко, но были слишком прозрачными, чтобы пролиться дождем. Деву­шка (скорее даже молодая женщина — понял я, присмотревшись) болтала как веселая, беззаботная туристка, ни сном ни духом не ведающая о недавней трагедии.

— Какой вид! — кивнула она на город. — Всегда мечтала жить в таком месте — на склоне холма. Ты местный или на каникулы приехал?

— На каникулы.

— Ой, руки! — вдруг остановилась она, заметив корки у меня на пальцах.

Я объяснил, что худшее позади и мне уже не больно.

— Ожог? — сочувственно спросила она.

— Угу, неприятность с бензином, — кивнул я.

— А мешки-то ты сможешь?..

— Да-да, — поспешил заверить я, — не волнуйся.

На ней были сандалии на плоской подошве и грязные джинсы, обрезанные чуть ниже колена. Я вообразил, что она дочь фермера, развозившего картофель по окрестным домам, но ошибся: она оказалась волонтером КПБ.

— Слышал о такой организации? — спросила она и, не дождавшись ответа, расшифровала: — Комитет по приему беженцев. Я уже четыре года там, — быстро добавила она. — Но перевозить пятидесятикилограммовые мешки мне еще не доводилось.

Мы зашли на монастырский двор. У входа в подвал стоял ее побитый универсал золотистого цвета; багажник и облепленные наклейками дверцы были открыты.

— Монахиня сказала нести в подвал.

Волонтерка ухватила мешок за углы с одной стороны.

— Нормально? — спросила она, как только я приподнялношу.

Я улыбнулся, чтобы успокоить ее.

Мы спустились вниз по каменным ступенькам, и я увидел, как изменилась обстановка в подвале. Вместо исповедален, пыльных ящиков и поддонов с раздавленными голубями здесь теперь высились серые металлические стеллажи, сплошь заставленные консервами, в том числе огромными десятилитровыми банками с зеленым горошком, и коробками с не слишком аппетитными с виду леденцами.

— Ничего себе запасы! — сказал я, просто чтобы не молчать.

Девушка показала, куда складывать картошку, и мы опустили тяжелую ношу на пол. Она с облегчением вздохнула.

— Видел бы ты, что у них наверху! Ты там еще не был?

Она повела меня на второй этаж по внутренней лестнице — мы так ходили с Кейтлин. В узких кельях вместо громоздких деревянных кроватей, на которых когда-то спали монахини, теперь стояли компактные двухъярусные. Она показала мне душевые, гостиную с телевизором и продавленными диванами и красиво оформленную просторную иг­ровую — не хуже, чем в детском саду. Кое-где чинили печи: трубы были отсоединены, пол перепачкан сажей.

Волонтерка объяснила, что главный недостаток монастырского здания — отопление.

— Надеюсь, зима выдастся теплая, потому что на центральное отопление денег нет, — сказала она. — Пока мы чиним старые дровяные печи: ими не пользовались уже много лет.

Мы прошли по коридорам со свежевыкрашенными окнами, и она повела меня на первый этаж, в трапезную с ясеневым паркетом. Столы и стулья были расставлены по местам, а зеркало исчезло. Как и в других помещениях, сбоку у стены стояли ведра с водой.

— Огнетушители еще не привезли, — пояснила она, заметив мой взгляд. — А неонацисты могут заявиться и сюда.

Меня словно ведром ледяной воды окатили.

Мы снесли оставшуюся картошку в подвал. Я надеялся, что не напорюсь на сестру Беату, но, если все-таки столкнемся, пусть уж лучше она увидит меня с мешком картошки в руках.

— Знаешь, что рассказала мне та монахиня? — спросила волонтерка, словно прочитав мои мысли. — Тут незадолго до конца войны немцы казнили пятерых монахинь — они прятали в подвале евреев. А тех гусей, — она махнула в сторону пруда, — держали, чтобы они поднимали шум, завидев чужих. И, расстреляв монашек, немцы оставшимися патронами в клочья разнесли гусей.

Когда мы закончили, волонтерка поблагодарила меня, и мы распрощались. Я пересек улицу, но в дом заходить не стал, а пошел в кузню и разыскал дедов топор. Он лежал там, где я оставил его после того, как пилу починили. Боковой стороной лезвия я пару раз провел по ладони. Я вышел в сад и попробовал колоть первое попавшееся полено. Боль в руках оказалась терпимой, и я спустился вниз по склону в поисках подходящего ствола. На всякий случай я захватил пару хлопковых рабочих перчаток.

Два часа подряд без остановки я колол дрова. Вместо перерыва я сходил к поленнице за дедовой тачкой. Загрузил наколотые дрова, но в тачке еще оставалось место, а я хотел наполнить ее доверху. Пришлось попотеть еще часок. Хотя колоть было легче, чем раньше, в жару, во мне нарастало раздражение. Очень уж медленно продвигалась работа. Я чувствовал себя каким-то средневековым дровосеком.

Наконец я загрузил тачку доверху и повез ее в монастырь. К моему удивлению, во дворе снова стоял золотистый универсал. В багажнике лежали детские велосипеды — один трехколесный и два двухколесных.

— Как здорово! — обрадовалась мне хозяйка универсала.

На этот раз она была в компании двух подруг. Со скаутским энтузиазмом они помогли мне разгрузить тачку.

Вот так вышло, что я снова стал работать бензопилой. Боялся я ужасно. Я был убежден, что на лезвии еще остались следы крови, но обнаружил, что пилу кто-то почистил и завернул в старое шерстяное одеяло. Лежала она не в футляре, а под распиленным верстаком.

Самым сложным оказалось привыкнуть к вою. Но я был настроен решительно и непреклонно. В два счета тачка снова наполнилась доверху.


ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

«Падение» — это рассказ о мальчике, который в один прекрасный день стрижется покороче, покупает ору­жие и вскоре совершает непоправимое. В первую очередь меня занимал тупик, в который заводит леность мышления: когда у тебя нет четких убеждений и принципов, ты легко можешь попасться на удочку радикально настроенных красно­баев. Так втягивается в круг насилия Лукас с его непоследовательными и аморфными взглядами, и его выбор оказывается роковым для Кейтлин — девушки, которую он любит. Как и многие, Лукас не видит связи между распространением ультраправых идей во французском городке и событиями Второй мировой войны. Мне было интересно создать убедительный портрет такого героя.

В романе есть мотивы классической истории Ромео и Джульетты. От Лукаса скрывают правду о прошлом. Это питает его неуверенность и углуб­ляет трещину между ним и Кейтлин. А вот с Бенуа и Алексом водить дружбу приятно: они предлагают простые ответы на сложные вопросы. Лукас не плохой человек, но слабый. Когда я писала эту книгу, ключевым образом мне виделась ловушка для мух: в нее легко угодить, но как оттуда выбраться — непонятно. Мне хотелось, чтобы история работала так же, как риторика ее персонажей: рассуждения, звучащие вроде бы вполне разумно, рассыпаются при столкновении читателей и героев с реальностью, сложной и непредсказуемой.

В Бенуа и Алексе меня интриговала прежде всего склонность к риторике, то, как легко они вводят собеседника в заблуждение трескучими разглаголь­ст­вованиями, взваливая вину за все социальные проблемы на мигрантов. Я хотела разобраться, почему утверждения такого рода могут казаться правдоподобными и убедительными. Занимала меня и манера Бенуа вести себя так, будто он просит у Лукаса совета. Его вопросы и про­сьбы — это, по сути, приказы. Люди, разговаривающие в такой манере, почти всегда не на равных позициях с собеседником.

Алекс, подручный Бенуа, склонен к сентенциям и остротам. Звучат они эффектно, но чаще всего не имеют отношения к действительности. Алекс оперирует исключительно штампами, и это делает настоящий разговор невозможным.

Действие романа происходит во франкоязычном регионе — может, в Валлонии, а может, во Франции. Неопределенность была мне нужна, чтобы показать: эти события могли произойти где угодно. От моей родной Фландрии как места действия я отказалась только потому, что для сюжета требовался холмистый лесной пейзаж.

Меня нередко спрашивают, зачем я пишу о столь тяжелых и жестоких вещах. Думаю, читать такое сложнее, чем писать: в отличие от автора, читатель беспомощен перед лицом происходящего. В романе одна необратимая ситуация сменяется другой. Как и в жизни. События происходят без предупреждения, не оставляя герою времени раскаяться или направить судьбу в другое русло. Можно лишь страдать от угрызений совести и от утраты, но свершившееся уже не исправить. Остается лишь возмездие, но оно не приносит облегчения.

Несмотря на устрашающие повороты сюжета, «Па­дение» не беспросветно, роман оставляет надежду. Лукас совершает ошибки, но он еще юн. Читатель, воспринимая события глазами главного героя, сопереживает ему.

Литература — это еще и способ ощутить солидарность с лузерами современного общества. В реальности мы чаще наблюдаем обратное: общественное мнение отворачивается от оступившегося. Приговор вынесен — значит, проблема решена. И по стопам одного следуют все новые и новые.

Я не питаю иллюзий, что этой книгой могу что-то изменить. Людям свойственно ошибаться, принимать неверные решения. Но я верю в эмпатию, в способность ставить себя на место другого и поверять идеи конкретными историями. Высказанные однажды идеи разносятся как вирус, превращаются в мемы. Это случается и с примитивными умозаключениями, и с гораздо более сложными. Просто последним требуется больше времени и больше слов.

Если бы меня двадцать лет назад спросили, что ждет эту книгу в будущем, я бы, вероятнее всего, ответила, что в двадцать первом веке она устареет. Европа к тому времени превратится в плавильный котел национальностей и культур, а расовые предрассудки напрочь исчезнут. Увы, сегодня я вижу, что ошибалась. Национализм, фундаментализм и расовая нетерпимость лишь крепнут. Как не пускать в страну чужаков — этот вопрос чрезвычайно популярен, а вот как принять в наш круг всех, как не оставить за бортом никого — это обсуждается гораздо реже. Появились люди, которые жестко определяют идентичность — и свою, и других. А ведь на самом деле идентичность — это как раз неповторимый личный опыт, и он у каждого свой.

Порой я даже жалею, что роман все еще переиз­дается, а значит, не утратил актуальности. Хочется надеяться, что в недалеком будущем «Падение» превратится в диковинный исторический документ, в историю из прошлого, которую читают, чтобы понять дух двадцатого века.

Анне Провост

ЭТО БЫЛО два дня назад. С тех пор я повалил два дерева и свез дрова в монастырь. Флигель забит до отказа, и я начал складывать поленницу под навесом гусятника.

Позвонил Бенуа. Пригрозил, что так легко мне не отделаться и что он не позволит Алексу взвалить всю вину на себя. Я все время настороже: прислушиваюсь, не поднимается ли Бенуа на холм на мотоцикле Алекса.

Сегодня утром я встал у дороги и принялся ждать. Я будто знал, что Кейтлин вот-вот привезут домой. После того как она проехала мимо, вышла из скорой и на костылях зашла в монастырь, я отправился в больницу — поговорить с медсестрами.

На обратном пути, взбираясь на холм, я принял решение: сегодня я встречусь с ней. Это мой последний шанс: мать договорилась в полиции, что меня отпускают домой, в столицу; наш поезд отходит в восьмом часу вечера. Через дедов сад я дохожу до калитки рядом с домом, открываю ее, перехожу дорогу и перелезаю через низкую стену монастырского сада.

Во дворе людно. Незнакомые мне люди переговариваются, задрав лицо к крыше: они явно обсуждают, как распорядиться чердаком. Время от времени разговоры заглушает гусиный гогот. Я прохожу мимо, останавливаюсь у кухонной двери, заношу руку, чтобы постучать, — и внезапно ежусь от порыва холодного, влажного ветра.

Из-за двери доносится приглушенное «Да?» — непонятно чье. Я толкаю дверь.

Сестры Беаты и Рут не видать. По крайней мере, в видимой мне части кухни. Кейт­лин привстает — посмотреть, кто пришел. На лице у нее удивление. Она приподнимает руку и тут же опускает ее на постель, чтобы сесть поудобней.

Кейтлин не сводит с меня взгляда — а я с нее. Мы оба словно увидели привидение.

— Лукас, — выдыхает она.

Лицо у нее желтое, она совсем исхудала. На ней светло-зеленая футболка без рукавов с тремя розами на груди.

— Ты пришел…

Я делаю несколько шагов. Жалко, что все-таки заявился с пустыми руками. Подарок помогает избежать неловкости. Что говорить — не знаю. Кейтлин укрыта простыней по пояс, одна нога вытянута, вторая согнута в колене. Левая нога заканчивается высоким бугром, будто покоится на подушках. Я останавливаюсь рядом со стулом, на нем книги, пачка печенья и стопка салфеток.

— Ты дома, — говорю я, хоть это и так ясно.

— Ненадолго. Чтобы подышать другим воздухом. Скоро здесь будет слишком много народу.

Жестом она предлагает мне переложить вещи со стула на пол и сесть. Я так и делаю. Ноги у меня еще не отошли от подъема на холм; во рту пересохло, спина вспотела.

— Как руки? — спрашивает она.

Показываю ей ладони. Она берет их в свои и кончиками пальцев осторожно трогает корочки. Ее ногти подстрижены короче обычного. Руки теплые. Глаза широко распахнуты, но мутные, как стекло в пятнах краски. У меня начинает болеть голова.

— Можно воды? — спрашиваю.

Она указывает на шкафчик над раковиной. Я достаю оттуда стакан, наливаю из крана воды. Она следит за каждым моим движением.

— Ужасно хотелось пить, — говорю я, напившись. Потом показываю на ее ногу: — Очень больно?

Она бросает на ногу быстрый взгляд и на пару секунд словно задумывается.

— Да.

Чем дольше я на нее смотрю, тем сильней у меня кошки скребут. Глаза у нее запали, кожа на скулах тонкая и серая. Когда она поворачивает голову, виден каждый позвонок на шее. Кожа — даже на руках — какого-то землистого оттенка. На локте шрамы от ожогов. От нее пахнет крахмалом и сиропом от кашля.

— Мышцы совсем ослабли, — говорит она. — Я еще никогда так долго не сидела на месте.

Она отбрасывает простыню, и та комком падает в изножье.

— Вот, потрогай, — говорит она, кладя руку на икру здоровой ноги.

Я прикасаюсь к икре, стараясь не задеть другую ногу; мышцы и впрямь будто жидкие на ощупь. Кожа теплая и сухая. Левая нога вытянута. Колено какое-то бесформенное и посиневшее, на голени видны ушибы и ожоги. Под икру подложена белоснежная подушка. На культе поверх бинтов защитный каркас.

Проследив за моим взглядом, Кейтлин говорит:

— Без этой штуки я не могу. Не выдерживаю веса простыни. Ощущаю его даже через повязку, представляешь?

Она смущенно улыбается. Я помогаю ей расправить простыню и, наклоняясь, ощущаю тепло ее тела.

За полупрозрачными занавесками мелькают силуэты. Изредка до нас смутно доносятся голоса. Над окном воркуют голуби, целая стая. Они снуют туда-сюда, отбрасывая на занавески беспокойные тени. Вдалеке кто-то кричит. Заводят машину.

Я рассказал Кейтлин все, от начала и до конца, как и собирался. Она слушает не перебивая. Вид у нее делается ужасно удрученный.

— Но почему? Почему ты это делал?!

— Не знаю, Кейтлин. Я был против того, чтобы беженцев поселили в приходском доме. Мне казалось, это нечестно по отношению к местным жите­лям: в том районе и так полно проблем. Я думал: вот хороший способ заявить об этом.

— Зажигательная бомба? Хороший способ? Да ты спятил!

Такой я ее никогда не видел. Она дрожит. Мне нечего сказать в свою защиту.

— Бенуа сказал, это наш последний шанс навести порядок.

— Порядок? Так вот к чему ты стремишься? Я думала, ты понимаешь: порядок — самая убогая и унылая вещь на свете.

— Я свалял дурака.

Она недоверчиво мотает головой.

— Но в газете писали, что тот парень, Алекс, дей­ст­вовал в одиночку. И он утверждает, что ты не знал, для чего ему нужен бензин.

— Это часть плана.

Она закрывает глаза. Веки у нее серые, с тонкими прожилками.

— Я не могу это переварить. И простить тоже не могу. Уходи, Лукас… Я не могу тебя видеть.

Она смотрит на меня тяжелым взглядом. Я не двигаюсь с места.

— Кейтлин… Ты не представляешь, в каком я отчаянии. Мне дико стыдно.

— Уходи, Лукас.

— Ты заявишь на меня. Позвонишь в полицию.

— Конечно. Ты вообще понимаешь, что натворил? Столько семей без крыши над головой, ущерб от пожара, страх, травля приезжих!.. Ты преступник. И я не стану тебя покрывать.

— Говорю же, я сам себя казню! Кейтлин, как по-твоему, зачем я здесь? Зачем все тебе рассказал? Я не могу тебе врать. Ты мне слишком дорога.

Она молчит, открыв рот. Я встаю. Беру со стола телефон и разматываю шнур, сложенный у стены. Он дотягивается до ее кровати, и я ставлю аппарат на еще теплый стул.

У двери я оборачиваюсь. Кейтлин не смотрит на меня. Она сидит, уткнувшись лицом в ладони; плачет или нет — непонятно.

Я закрываю за собой дверь и, поворачиваясь, едва не сталкиваюсь с девушкой, с которой мы таскали картошку.

— О, как кстати! — восклицает она. — Ты опять нам нужен!

До конца дня я помогаю ей с последними приготовлениями. Нужно успеть еще кучу всего сделать до приезда беженцев, и, пока женщины накрывают на стол, мужчины втаскивают по лестницам матрасы, разносят газировку по холодильникам и ставят заглушки на розетки для безопасности детей. Потом мы навешиваем дверцы на платяные шкафы и забиваем торчащие из пола гвозди. Я то и дело натыкаюсь на сестру Беату. Она обходит волонтеров с термосом и пластиковыми стаканчиками и наливает мне кофе наравне с другими. На кухне Рут перемы­вает горы посуды, годами стоявшей без дела. Она молча подает мне мокрые тарелки.

К пяти часам начинают прибывать армейские фургоны с первыми семьями. Завидев кошек, дети тут же бросают свои игрушки. Так как я неплохо говорю по-английски, меня просят пойти с одной из семей наверх, показать комнаты и рассказать немного об окрестностях. На вопросы отвечать не нужно: вечером будет собрание, где им все объяснят.

Спустя полтора часа я возвращаюсь домой. Мать уже готова к отъезду.

— Поторопись, — подгоняет она, — поезд ждать не станет.

Я набираю Кейтлин. Она тут же берет трубку — значит, аппарат все еще у кровати.

— Але?

— Это Лукас.

— А…

— Ты одна?

— Да.

— Ты уже позвонила?

— Нет.

— Почему?

— Я думала.

Она замолкает. Я ничего не спрашиваю.

— Знаешь, что больше всего меня привлекало в те­бе? — вдруг говорит она. — Твоя открытость. Другие парни ведут себя так, будто знают ответы на все вопросы. Ты — нет. Ты сомневался во всем подряд и не скрывал этого. Это мне в тебе и нравилось.

Кейтлин опять делает паузу. Непонятно, к чему она клонит. Ладони у меня вспотели, и на трубке остаются следы от пальцев.

— Теперь я понимаю, что у этой открытости есть и обратная сторона.

Я киваю, хоть она этого и не видит.

— Я потеряла ногу, Лукас. Я никогда больше не смогу танцевать. С каждым днем я все яснее это осо­знаю. Когда я думаю о своей ноге, я думаю о тебе. — Пауза. — Я очень хочу думать о тебе как о человеке, который меня спас. А не изувечил. Это непросто. У меня только стало это немного получаться — и тут я слышу о «молотове». Мой спаситель бросает бомбы! Сам понимаешь…

Я откашливаюсь в знак того, что слушаю. Выдавить из себя что-то членораздельное я не способен.

— Я подожду результатов расследования. Пусть полиция сама во всем разбирается. Мести я не жажду. Последнее, чего я хочу, это испортить тебе жизнь. Я слишком многим тебе обязана.

Она опять умолкает. Я пытаюсь прервать это молчание, но не могу собраться с мыслями.

— Я буду… Я хочу помочь. Может, я останусь еще на пару дней? Я уже познакомился с семьями.

— Твой английский произвел впечатление на маму. Ты сделал очень много. Даже сестра Беата осталась довольна.

— До конца каникул еще четыре дня.

— Завтра я возвращаюсь в больницу. А жаль. Здесь, в этой суматохе, куда веселее.

 — Я приду к тебе, — говорю я быстро и очень громко, словно боюсь, что она положит трубку.

Она тихо шмыгает носом. А потом говорит:

— Пока не нужно.

И прежде чем я успеваю возразить, кладет трубку.

Из кухни мать кричит, что такси подъехало.

 — Я еще не готов! — кричу я в ответ.

Я поднимаюсь по лестнице и захожу в дедову спальню. Двигаю стол и вскарабкиваюсь на него.

На монастырском дворе все в движении. Гуси надрываются пуще обычного. Но к их гоготу привыкаешь. Никто не обращает на них внимания.


ПРИМЕЧАНИЯ

1. Сюда, мой хороший! (англ.)

2. Хорошо! (англ.)

3. Тинтин — юный герой популярнейшей серии комиксов бельгийского художника Эрже «Приключения Тинтина», сообразительный, ловкий и храбрый.

4. У Тинтина очень характерный чуб.

5. «Наша честь — это верность!» (нем.) — перефразированная надпись на кинжалах и на пряжках ремней эсэсовцев «Meine Ehre heißt Treue!» — «Моя честь — это верность!».

Дорогой читатель, мы хотим сделать наши электронные книги ещё лучше!

Всего за 5 минут Вы можете помочь нам в этом, ответив на вопросы здесь.

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 6


НАД КНИГОЙ РАБОТАЛИ

Обложка ЮЛИИ СИДНЕВОЙ

Перевод ИРИНЫ ЛЕЙЧЕНКО

Литературный редактор СОФЬЯ КОБРИНСКАЯ

Ведущий редактор АННА ШТЕРН

Корректоры МАРИНА НАГРИШКО, СОФЬЯ МИТИНА

Верстка НИНА СТАХУРСКАЯ

Главный редактор ИРИНА БАЛАХОНОВА

ООО «Издательский дом “Самокат”»

Юридический адрес: 119017, г. Москва, ул. Ордынка М., дом 18, строение 1, офис 1

Почтовый адрес: 119017, г. Москва, ул. Ордынка М., дом 18, строение 1, офис 1

Телефон (495) 180-45-10

info@samokatbook.ru

www.samokatbook.ru

Электронная версия книги подготовлена компанией Webkniga.ru, 2020


ДАВАЙТЕ ДРУЖИТЬ!


Падение. Анне Провост. Иллюстрация 7

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 8

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 9

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 10

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 11

Падение. Анне Провост. Иллюстрация 12

СОДЕРЖАНИЕ


Информация от издательства

Падение: повесть

Над книгой работали