КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Роман без героя [Александр Дмитриевич Балашов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

АЛЕКСАНДР БАЛАШОВ


РОМАН БЕЗ ГЕРОЯ


Дилогия


Часть I.


ПОГРЕБЕНИЕ ПСА


«Ты видишь – черный пес по ниве рыщет?

Ты видишь ли: спиральными кругами

Несется он всё ближе, ближе к нам.

Мне кажется, что огненным потоком

Стремятся искры по следам его».


Иоганн Вольфганг Гете

«Фауст»


Глава 1

ИНСТРУКЦИЯ ГАМБУРГСКОГО ЕПИСКОПА

«Разномыслия» Иосифа Захарова


Я уже позабыл, когда к Пашке приклеилась обидная кличка Шулер… В первом классе? Или раньше?.. Ну, не родился же он вместе с нею. Доктор Лукич говорил, что он долго в младенчестве, до крещения, вообще человеческого имени не имел. Мать, родившая мальчика, всячески скрывала тайну его рождения и называла его просто – «мой малыш». Но это же не имя человеческое. И даже не прозвище. Так, ласковое обращение.

В 1949 году, когда Пашке не было и года, квартировавший у матери-одиночке одинокий квартирант Фока Лукич Альтшуллер убедил атеистку окрестить болезненного мальчишку. Они отнесли мальца в слободскую церковь Успения Пресвятой Богородицы. И батюшка его тайно крестил. Слободской священник отец Николай дал малышу имя – Павел. Имя святого Апостола. Так хотели и мать, и бывший партизанский доктор, обрусевший православный немец Альтшуллер, чьи предки прибыли в Россию ещё во времена Ивана Грозного да здесь и задержались на вечные времена. Сегодня территорию, где родились мы с Пашкой, мой отец Клим, мать моя Дарья, где в провинциальном городке Краснослободск, выросшего из большого села Красная Слобода, уже вполне официально называют Аномалией. Правда, добавляют при этом ещё и слово «магнитная». Но это, думается мне, не столь существенно. Аномалия, она и в Африке аномалия. И хотя я не силён в астрономии, но почему-то уверен, что все мы тут, в нашей, так сказать, локальной аномальной зоне родились и живём не под созвездием Псов, а под созвездием Чёрных Псов. Важное для меня уточнение.

Такую поправку поддержал и мой друг, можно сказать, названный брат, которого трудно заподозрить в собачье преданности, по крайней мере с детства и до сего дня он ни разу не предал меня. Зовут его немного странновато для современного уха – Павел Фокич Альтшуллер. Вполне добропорядочный гражданин, ныне заслуженный врач России и уже без пяти минут пенсионер. Самый обыкновенный, не «заслуженный пенсионер» нашей великой страны. Один из… «Это уже симптом для художественной типизации моего образа», – как он выразился, прочитав это моё произведение ещё в рукописи.

А было время, когда, наверное, с созвездия Псов долетело до ушей «компетентных органов» весть о том, что член партии, вдова, ставшая волею судеб матерью-одиночкой, охмурённая религиозной пропагандой слободского доктора Фоки Лукича, окрестила своего маленького сына. Странное дело, думаю я: всего за неделю до Пашкиных крестин, в той же слободской церкви Вера и Клим Захаровы, мои приснопамятные родители, крестили меня. Нарекли Иосифом. Иосиф Климович Захаров. Кажется, звучит… И никакой утечки информации, как сейчас принято говорить, не было. А вот насчёт крещения раба Божьего Павла – настучали «куда надо».

Справедливости ради скажу, что большинство жителей нашего небольшого провинциального городка, названного ещё во времена Ивана IV Красной Слободой, не принадлежало к лагерю воинствующих атеистов и новость эту за новость не приняли – у всех слободчан дети были крещённые. На Аномалии без надежды на Бога – не проживёшь. И секретарь райисполкома, и председатель сельсовета, да и другие аномальные руководители, когда сталкивались с необъяснимым и загадочным (чего в любой аномальной зоне хватает), всегда тайком осеняли себя крестным знамением. Кое-кто из них носил даже нательный крестик, снимая его только перед походом в слободскую баню.

Но только Пётр Карагодин, насколько я его помню, был не из таких. Поставленный партией над аномальным народом во главу руководства всей жизнью в Краснослободске и его окрестностях, секретарь райкома Григорий Карагодин, которого за глаза называли Гришкой Распутиным, ни в Бога, ни в чёрта не верил. После того, как «компетентные органы» компетентно доложили Гришке о «постыдном факте крещения в вверенном ему районе», он выступил по слободскому радио с разоблачительной речью. Мол, в местечке, которая спокон века называется Красная Слобода, такие вредные пережитки прошлого нужно изводить на корню. Сын героя-партизана Петра Карагодина, бывший комиссар партизанского отряда «Мститель», считал, что Слобода названа Красной, так сказать, «по коммунистическим мотивам». По аналогии с родной Красной армией, что ли…Тут надо уточнить, что красный цвет был любимым цветом власти в нашей аномальной зоне, и все официальные праздники были красными, как и красные транспаранты, красные знамёна, красные носы у демонстрантов, несущих красные лозунги у красной трибуны на площади, где стоял памятник красному герою-партизану Григорию Карагодину. Мать Павла, видно, опозорила своим поступком цвет человеческой крови, войны и всех революций, которые произошли на Аномалии.

С матерью маленького Павла так и сделали –под руководством Гришки Распутина, то бишь первого секретаря Краснослободского райкома партии, «извели её на корню». Через месяц после этой радиопередачи бедная женщина, зажав вместе с нательным крестиком сына партбилет в слабом кулачке, умерла «от сердца». Так говорили бабки у водозаборной колонки. А Фока Лукич, квартировавший у наших соседей, усыновил Пашку, круглого сироту, дав ему зачем-то свою нелепую фамилию Альтшуллер, которую, когда мы начали изучать немецкий, я перевёл как старый ученик. (Много позже понял, что мудрый Фока Лукич был не старым, а вечным учеником, позже вы, надеюсь, поймёте почему).

Слово «красный», как я узнал ещё в младших классах, равнозначно нынешнему слову «красивый». Красная Слобода – значит красивая слобода. Где это? Ну, чтобы было понятнее, дам точные координаты: ехать надо от Москвы (увы, сегодня столица не внешне, а по существу, всё больше становится похожей на нашу ненормальную зону, очень большую, бурлящую, но всё-таки – Аномалию) до Курска, а от него, по старому южному тракту ровно 110 километров строго на северо-запад. И попадёте в самое чрево аномальной зоны Центральной России, там, где ещё до революции геологи нашли богатейшие залежи железной руды. А после установления советской власти на всей территории Аномалии, моей малой родины, доложили партии и правительству, что запасов «синюшки» (руды с богатым содержанием железа) хватит аж лет на сто, а бедной руды и железистого кварцита – лет этак не менее, чем на триста-четыреста.

В детстве, в послевоенной слободе, жили бедно, в семье Захаровых, то бишь в моей семье, частенько не доедали. А на пустой желудок думалось легко, я бы сказал, необременённо. Вот и лезли в голову разномыслия…Так что строгая диета ещё с детских лет – это верный симптом того, что ваш сын (или дочь) станут выдающимися мыслителями. Или не станут. Но думать о жизни будут всегда серьёзно, основательно, зная точно, по чём хлеб в магазине, а по чём фунт лиха.

Как рождается имя человека? Из Космоса прилетает? Из Вечности? Не ясно мне. Раньше хоть по святцам выбирали священники. А вот с кличками всё попроще. Они рождались не сами по себе, а находились в полной зависимости от своего носителя.

Но так только казалось «на заре туманной юности».

Когда у людей не хватает фантазии, то дают клички по фамилии. Это легче легкого и, в общем-то, логично. Ведь фамилии наши когда-то тоже произошли от прозвищ. Вот я – Иосиф Климович Захаров. Значит, в каком-то там колене был у меня предок, которого звали Захаром. Иосифом меня назвали в честь «отца всех народов» Иосифа Виссарионовича Сталина. Время было такое, послевоенное, позже названное «культом Сталина».

В школе меня редко называли Иосифом. Учителя чаще по фамилии. Сверстники по прозвищу – Захар. Пашка, мой сосед по дому и закадычный друг с самого раннего детства, называл Ёжиком. Имя Иосиф, и правда, в чём-то созвучно слову «ёжик». Ёжик – это ведь не кличка, это характеристика человека. А я ещё тогда напридумывал Пашке в отместку столько кличек, что сегодня, по прошествии многих лет, всех их и не упомню: Немец, доктор Шуля… Все они подходили к нему. Были, так сказать, симптоматичны. Кроме Шулера.

Я считал, что мне повезло. Захар – это ведь даже не кличка, не прозвище. Это тоже имя. А могли бы прозвать, например, Блохой. За мой малый рост и худобу. Ведь я родился в голодном сорок восьмом. Не в районном роддоме. И даже не в доме – в сырой землянке. Дом мой бедный однорукий отец с дядькой-инвалидом поставили только к концу пятьдесят третьего. На месте прежнего, сгоревшего в сорок втором.

Самая несправедливая, «несимптоматичной», как он сам говорил, из всех Пашкиных прозвищ была его кличка Шулер. Родилась она, как я думаю, от его фамилии Альтшуллер. Не улер с двумя буквами «л», от немецкого слова «улер», что означало «ученик», а – Шулер с одной «л». То есть «карточный мошенник» или просто «мошенник». Мошенником Павел не был, а в карты вообще не любил играть. Даже в подкидного дурака.

Мы учились в девятом классе, когда Пашкиного приёмного отца засадили в сумасшедший дом. Злые языки судачили, что известный всей аномальной зоне доктор, лечивший не одно поколение слободчан, с редким русским именем Фока, отчеством Лукич и немецкой фамилией Альтшуллер, съехал с катушек из-за чёрного пса, которого многие видели не только в посаде, пригороде Красной Слободы, но и в самом городе. Как-то заметили его даже у здания райкома партии, где стоял милиционер с наганом в кобуре на кожаном ремне.

Испуганные свидетели утверждали, что ужасная чёрная собака, – противоестественное существо, похожее на человека (руки, ноги, туловище, но шерстяная пёсья башка и чёрный язык, с которого капала кровь) возникало, как приведение, из огромной ямы в земле – заброшенного железорудного карьера. Наш учитель по физике, преподававший в силу дефицита в городе педагогических кадров русский язык и литературу, не верил суевериям и объяснял массовые видения тем, что мы живём в самом центре магнитной Аномалии, которую ещё до революции открыл академик Губкин. А, мол, на Аномалии с людьми всегда ненормальные вещи происходят. Ведь само слово «аномалия» с латыни переводится как «ненормальность».

Однако в том же году, когда Пашкиного приёмного батю, «доктора Лукича», как его звала вся Красная Слобода, в смирительной рубашке, под конвоем милиции отвезли в Красную Тыру, где находился единственный в области сумасшедший дом, наш мудрый учитель своими глазами видел этого чудовищного чёрного пса. И, как он утверждал, сидя в школьной кочегарке за бутылкой самогона с Кузьмичом, подрабатывавшим в холодное время года истопником, пёс этот был говорящим (!). Правда, из-за страха, сковавшего все члены физика и лирика в одном флаконе, он не мог вспомнить, что именно говорил ему пёсо-человек. Только повторял великие слова Вильяма Шекспира, что «на свете есть много такого, друг Горацио, что неизвестно нашим мудрецам».

В том, что Фока Лукич «съехал с катушек», я сперва даже не сомневался. Всегда хмурый, не шибко общительный врач-пенсионер, якобы после встречи с легендарной чёрной собакой, которая открыла ему все тайны краснослободского двора, вдруг стал ходить по райкомам, исполкомам, трижды ездил в Красную Тыру и все писал, писал… Требовал, чтобы – язык не поворачивался сказать – раскопали могилу секретаря Краснослободского райкома, героя-партизана Петра Карагодина. Зачем?.. Ну, съехал человек с катушек. Жизнь-то Фоки Лукича не сахар была. А потом, зачем изводил себя писаниной, сидя за «бурдовой тетрадью» днями и ночами напролёт? В России, ещё Грибоедов говорил, горе всегда от ума.

О том, что Фока Лукич Альтшуллер уже не одно десятилетие пишет не то дневник, не то книгу или даже целую «Библию от Фоки» знала вся Слобода. О существовании бордовой тетради (сам доктор в шутку называл её «бурдовой»), конечно же, лучше всех знал Пашка. И, по его словам, он, конечно же, в тайне от автора, читал некоторые страницы «бурдовой тетради», написанные тем ужасным почерком, каким Фока Лукич выписывал всем своим пациентам рецепты на порошки и пилюли. Хорошо помню тот день, когда Пашка поведал мне свистящим шепотом заговорщика:

– Отец на первой странице вчера написал название своей писанины…

Я слушал друга, открыв рот.

– Представляешь, Ёжик, он назвал бурдовую тетрадь «Записками мёртвого пса»…

Я завидовал другу: у него была тайна. У меня никакой тайны не было. А жить без тайны, в любом возрасте, скучно. Потому что, если уже нет у тебя никаких желаний, то остаётся одно – желание поделиться хоть с кем-то своей тайной.

А потом облезлая «скорая помощь», больше похожая на самоходную кутузку, под охраной милиционеров увезла бедного Фоку Лукича в Красную Тыру. Там, на окраине старого города, в желтом оштукатуренном доме с зарешеченными окнами, располагалось страшное в своей закрытости учреждение – психбольница. Пашка жил вдвоем с отцом, по соседству с нами. Наши усадьбы не разделялись даже заборчиком или плетнем. В тот осенний промозглый вечер Пашка оставался один. Милиционеры оказались добрыми. И нам, еще безусым пацанам, разрешили сопровождать бедного Лукича до сумасшедшего дома. Я не мог бросить друга и поехал с ним, стараясь не смотреть в горестные глаза Пашкиного отца.

Мы зашли в гулкий «приемный покой» больницы, больше похожий на заплеванный вокзал станции Дрюгино, которая была у Слободы под боком. И смирно сели на деревянный диванчик.

Серьезный мужчина в черном драповом пальто поверх халата писал кую-то бумагу. Между делом он равнодушным треснутым голосом спрашивал Пашку:

– Больной Альтшуллер Фока Лукич – твой отец?

– Мой…

– Бывший главный врач Краснослободской сельской больницы?

– Почему – бывший? Настоящий…

– У нас тут все, – сказал принимающий, впервые подняв глаза на Пашку, – настоящие. Даже наполеоны…

Он засмеялся своей шутке. И пальто соскользнуло с его косых плеч на пол. Мужик в пальто чертыхнулся и строго спросил:

– Симптомы?

– Как, как?..– не понял Павел.

Мужчина почти с ненавистью посмотрел на Павла.

– Я спрашиваю о характерных проявлениях, признаках болезни твоего папаши! Понял, парень?

Пашка молчал.

– Нет у него никаких ваших симптомов! – за своего друга с обидой в голосе выпалил я.

– А ты – кто? – поинтересовался врач в пальто.

– Сосед! – с пафосной интонацией, будто представлялся близким родственником секретаря обкома, сказал я.

– А ты, «сусед», – он специально исказил слово, чтобы пообиднее передразнить меня, – вообще молчи в тряпочку. А то посажу в палату для Павликов Морозовых.

Таких «откровений» от врача государственного лечебного учреждения я никак не ожидал. И потому благоразумно замолчал в тряпочку. Но «псих», как я про себя назвал этого врача, вдруг сменил настроение и фальшиво спел:

– В нашем доме появился замечательный сосед. Пам-пам…

И рассмеялся.

Мне стало страшно.

Пришли два дюжих санитара, одетых в грязные халаты без пуговиц – с завязками сзади. (Как они их завязывали?). Взяли напряженно молчавшего Фоку Лукича под трясущиеся руки. Это молчание, как мне казалось, вот-вот разорвет на кусочки нашего доброго слободского доктора.

– Отец!.. – закричал Пашка.

Он подбежал к старику, упал перед на колени, обнял отцовские ноги. Санитар, как котенка, откинул худого Пашку в угол.

Фока Лукич обернулся, с мольбой посмотрел почему-то на меня:

– Только не детский дом, сынок!.. Ты к Захаровым иди… Я с бабушкой Иосифа, Дарьей Васильевной, обо всем договорился заранее. Захаровы тебя примут, а меня скоро выпишут…

– Примут и тут же выпишут… – чему-то улыбаясь, кивал мужик в драпе. – Вы, Фока Лукич, главное не волнуйтесь… В вашем теперешнем положении это смерти подобно.

Пашка три года жил у нас в семье. (Пока отца не отпустили, слово «вылечили» он никогда не употреблял.). Его раскладушка стояла рядом со старой железной кроватью в моей комнате. Из мебели – стол у окна, этажерка с книгами, три стула и деревянный диванчик с резной спинкой. Всё, начиная от самого сруба, «Захаровской крепи», как говорил мой батя, и до стульев, было сделано левой рукой Клима Ивановича, отца моего. Левой – не значит «абы как». Правой руки у отца не было – пустой рукав заткнут под ремень. Но далеко не каждый и правой так мог работать плотницким топориком, как отец одной левой. «Леворукий, – повторял батя, – это вам, ребята, не косорукий. Понимать надо».

Изредка Паша бегал в свой пустой дом. Благо, что по соседству. Мне говорил, что «проверяет хозяйство». Я подозревал: ищет спрятанную Фокой Лукичом «бурдовую тетрадь», свою священную семейную тайну… Я знал, что на хозяйство Пашке было наплевать. А вот зачем копаться на пустом огороде? Даже в погребе и амбаре ямок накопал… Сущий крот.

Наша Слобода не славилась милосердной памятью. Первое время о сумасшедшем докторе зло судачили у колодцев и водопроводной колонки, поставленной в посаде в годы первых послевоенных пятилеток. Поболтали еще на свежую для разговора тему, кости помыли партизанскому доктору, удивляясь его странному требованию от властей – раскопать могилу Григория Петровича Карагодина, которого Слобода с великими почестями торжественно похоронила еще в марте в марте 53-го. Что за блажь вошла в больную голову старого лекаря?.. Одному, наверное, Господу Богу и было известно.

Потом тема иссякла. Про Фоку Лукича стали забывать. А Пашку поначалу жалели. Как и положенного «круглого» сиротинушку. Но то-то и оно, что был он не «круглый». Отец-то был жив. Подлечится – и вернется к сыну. А так ему и у Захаровых неплохо: и одет не хуже других ребят, и, чай, не голодный.

Так чего и кого жалеть, если не жалко?..


Начиная с девятого класса, я уже, можно сказать, бредил историей. И виной тому была тетрадь доктора Альтшуллера. Вся история его жизни. Жизни слободчан. История наших детских и взрослых болезней. «История победной эйфории и припадков общественной истерии», как говорил Паша.

Это потом я полностью разделил его мысль, что история жизни – это все та же история болезни. Только записанная медицинскими терминами. Я даже разочаровался, когда Пашка впервые показал мне эту «запретную бурдовую тетрадь». Так, большая общая тетрадь в бордовой коленкоровой обложке, похожая на амбарную книгу. Открыл первую страницу. Фиолетовыми чернилами намазюкано неаккуратной рукой: «Записки мёртвого пса». Вспомнились Гоголевские «Записки сумасшедшего». Как у Гоголя. Только кому, тогда думал я, нужны эти обрывочные мысли о жизни, о гипнозе и прочих медицинских экспериментах, фрагменты историй болезни его пациентов, куски начатых и недовведенных до конца доктором каких-то рассказов или даже романов, рецептов, как выздороветь не только человеку, но и целой стране?..

В шестьдесят седьмом, в своем доме, что до сих пор стоит по соседству с моим, в своей постели тихо и незаметно для всей Слободы умер первый в истории нашего не то большого села, не то захолустного городка («серединка-наполовинку», как говорил Паша) доктор. «Бедный Лукич, – жалел я старика-соседа, – он так и не оправился от своей болезни: до последнего вздоха бегал по райкомам, исполкомам – требовал какой-то непонятной всем «эксгумации». И так, увы, бывает на закате жизни: не живет – бредит человек.

«Тайну семьи Альтшуллеров» Пашка показал только своим самым верным друзьям – мне и Маруси. Сказал, что это рукописная книга – запрещенная. И Моргуша тут же выдала ахматовские строчки, «со значением» поглядывая то на Шулера, то на меня:


– Я была одной запретной книжкой,

К ней ты черной страстью был палим.


Я только пожал плечами: мол, просто амбарная книга, исписанная неразборчивым докторским почерком. Что тут вообще может быть таинственного, а тем более – запретного? Это не ускользнуло от моего «сводного брата Павла.

– Рано тебе запрещенное «Евангелие от Фоки» читать, – как всегда, с подковыркой, сказал он. – Во-первых, поумнеть тебе, Захар, надо. Во-вторых, опасно. В-третьих…

– Что « в-третьих», Шулер? – обиделся я.

– В-третьих, считай, что ее уже нет. Я её как бы сожгу, а когда придет время, половину отдам тебе, а вторую половину возьму себе… На память.

Я с опаской посмотрел на своего друга, опасаясь: уж не заразился ли и он этой странной болезнью от своего бедного отца?

– Как это – «сожгу»… Как же мы её тогда «потом» поделим?

– Для конспирации. Читай журнал «Москва». Сделать это все равно невозможно. Булгаков утверждает, что рукописи не горят…

– Клинопись на глиняных дощечках? – не понял я.

– Просто – рукописи. Даже такие «бурдовые», как эта тетрадка…

– Ну, и Шулер ты, Пашка! – сказал я тогда Не зря все-таки тебя такой кличкой наградили.

Но я-то, как никто другой в Слободе, знал: ну, какой из него шулер? После отправки его отца в сумасшедший дом, что очень навредило Пашке на всю оставшуюся жизнь, он целую зиму и весну был молчалив и угрюм. И чтобы хоть как-то смягчить удар судьбы я, азартный картежник дядя Федя, отцов брат, мама и мой батя – вся моя тогда еще живая родня – пытались растормошить Павла к жизни. Вечерами мы все вместе играли в «подкидного» или в «переводного» «дурочка». Он всегда отказывался от карт. Тогда мама брала мешочек с бочонками, раздавала нам карточки лото. Потом, шумно перемешивая деревянные фишки в черном сатиновом мешочке, с каким-то вызовом выкрикивала:

– Топорики! Барабанные палочки!..

– Простите, Вера Павловна, – извинялся он перед мамой. – А можно и в лото без меня?.. Я, с вашего позволения, почитаю. Из читального зала журнал дали только на одну ночь…

Ну какой он после этого – шулер? Ни куража, ни азарта, ни элементарного обмана.

Я уже тогда готов был отдать руку на отсечение – с такими, «чисто курскими», курносыми носами шулеров вообще не бывает… Еще живая тогда моя бабушка Дарья, глядя на Пашу, только качала головой: «Не пойму я, Пашутка, и на кого ты похож?.. Что не на Лукича – это точно». – «В проезжего молодца, баба Дарья, я, – улыбался Пашка. – Я на маму похож. Она, отец мне рассказывал, была красавицей, кубанской казачкой»… – «Да-да, – кивала бабушка, с велосипедной скоростью крутя в руках вечные спицы.– Знавала я казачку Надю. Лукич ей в отцы годился, но любовь зла. А как тебя-то она любила! Души в тебе не чаяла. Рано овдовела… Спасибо Лукичу, кончено. Он ведь тебе, Паша, и мать, и отца заменил».

Я не физиономист. Сейчас, когда жизнь побила, потрепала, как пеньку и в слезах вымочила да высушила, понимаю, что форма частенько не соответствует содержанию.

Но тогда я был уверен: лицо, как и прозвище человека, – это, так сказать, симптом, характерный признак будущей судьбы. Как и уши.

Вот у меня уши похожи на два унылых лопуха. И я с детства точно знал, что большого человека из меня не получится никогда. Ну, где вы видели лопоухого лауреата Нобелевской премии?

Мои уши – это симптом. И этот симптом прямо указывал мне дорогу в пединститут. Пашка говорил:

– Ума нет – иди в пед. Стыда нет – иди в мед. Ни того, ни другого – иди в политех. И помни, брат Иосиф, ничто так не объединяет людей, как общий диагноз. Даже пролетарии всех стран не могут объединиться так, как маленький, но сплоченный коллектив лепрозория. Угадай свой диагноз – попадешь в яблочко жизни.

И я пошел (точнее – поехал) в пед. Потому что, наверное, ума еще было маловато, к тому же учитель, по моему мнению, может быть с любыми ушами. И с любым прозвищем, которое, как и все имена рождаются не на земле, а где-то в космосе. Там, где лукаво перемигиваются сине-зеленые огоньки созвездия Большого Пса и Пса Малого…

Я пораскинул мозгами и решил, что мои развесистые уши нисколько не помешают мне стать историком. И, отслужив в армии, где мой симптом все-таки не позволил мне даже к долгожданному дембелю подняться выше непочетного войскового звания «ефрейтор» (что в переводе все-таки означает – «старший солдат»), я поехал в далекий город поступать в педагогический.

В приемной комиссии седовласая женщина в мужском, как мне показалось, пиджаке с орденскими планками на груди (видимо, вместо броши), глядя на мои уши, спросила баритоном:

– Откуда ты, прелестное создание?

– Из Красной Слободы…

Мужеподобная женщина сняла круглые очки в проволочной (это не метафора) оправе и почему-то очень удивилась. Думаю, её удивление, наверное, было бы меньше, если бы я сказал: «Сошел с Берега Слоновой Кости».

– Из Слободы? Это что под Красной Тырой?.. М-да… Как говорили древние, «ниль адмирари» – ничему не следует удивляться.

– Да, из Слободы. Недавно ее переименовали в город Краснослободск! – с вызовом и интонациями спустившегося в долину дикого горца бросил я председателю комиссии. – Между прочим, слобода в России, до отмены крепостного права, – это большое село с не крепостным населением, а также торговый или ремесленный поселок. До 17 века поселение освобождалось даже от княжеских повинностей…

– Стоп, машина! – скомандовала тетка, как капитан корабля – Уже вижу, как на моих глазах учитель истории умирает… В тебе.

Она достала пачку «Беломор-канала», зажгла папиросу бензиновой зажигалкой с ребристым колесиком (скорее всего, времен первой мировой войны), подвинула к себе массивную пепельницу, полную жеваных окурков, и, что-то пометила в журнале.

– На истфак! – скомандовала она. – И не обижайся. Это ведь я так, пошутила… По-солдатски, по-фронтовому. Слобода твоя пока одним знаменита. Её царь в свое время гетману Мазепе подарил. Ну, тому самому, Иуде-Мазепе. Потом, разумеется, отобрал… Населения – с гулькин нос. Промышленность – местная: маслобойня да мухобойня, как я говорю… Но первыми в губернии колхоз образовали, первыми партизанский отряд создали, первыми памятник павшим партизанам на собранные народом деньги поставили… Для историка – обширное поле. Как говорят археологи, есть, где покопаться.

И представилась, протянув мне крепкую жилистую руку:

– Роза Сидоровна Феоктистова, декан исторического факультета. Так что на истфак, солдатик! Гони, солдат, документы!

Будучи всего ефрейтором, то есть старшим солдатом, я не посмел ослушаться команды председателя приемной комиссии.

Она взяла мой пакет с документами и потрясла его над столом так, будто хотела всю душу из меня вытрясти, узнать подноготную.

– Так, аттестат сойдет, анкета вполне… – попыхивая уже новой папиросой, говорил председатель, – не был, не состоял… Справка с последнего места работы, районного партархива, это оч-чень хорошо… Так… А где характеристика?

– В архиве я всего месяц проработал, после армии… Ко мне, к заявлению то есть, армейская приложена. Смотрите дальше…

– Смотрим дальше… Так, ага, вот и она. Так… Ага… Угу…. – читала она, одобрительно кивая. – Отличник боевой и политической, морально устойчив, член, член… Хорошо! Редактор «На боевом посту»… Здорово! Всё. Считай, солдат, ты принят.

– Спасибо, конечно, – с почтением поклонился я. – А как же экзамены?

– Это уже вторично, – кивнула она. – Главное, мне как историку подходит твоя история жизни. Биография важнее самого человека.

Я отошел от стола приемной комиссии, но Роза Сидоровна меня остановила и, по-матерински глядя на меня (чем-то я этой тётке явно приглянулся), посоветовала:

– Все-таки, солдатик, на всякий случай, доклад о культе личности повтори… На культе и на решениях последнего исторического партсъезда валят вашего брата.

– Я могу рассказать об истории Красной Слободы. Наш городок существует со времени Ивана IV, по прозвищу Грузный.

– Это лишнее.

– А что не лишнее?

– Решения съезда. Вот их ты, как поп «Отче наш» должен знать на зубок.

Доклада партийного я в глаза не видел, про историю партии, как говорил поэт, «ни при какой погоде не читал».

– А где «всё это» взять? – обернулся я к Розе Сидоровне.

– Эх, слобода ты моя, слабота… – покачала она седой головой. – В учебнике не ищи! Учебник, по которому ты учил историю в школе, уже переписан. Под новой редакцией вышел… Сходи в читальный зал. Там тебе и новый учебник, и все исторические съезды отдельной брошюркой выдадут.

– Обязательно схожу! – пообещал я.

Мне, тогда глубокому провинциалу и новоиспечённому абитуриенту, было невдомёк, что вот так, запросто, в угоду новой власти перекраивается и история моей малой родины – Аномалии. Один из кусочков большой истории России. Но даже кусочком подлинной истории, понимал я, вчерашний школяр, надо очень и очень дорожить.


…Через четыре года я вернулся в Краснослободск, как переименовали нашу Красную Слободу, придав ей статус города. Вдали от Аномалии мне казалось, что вот теперь моя малая родина рванёт и возьмёт своё у седых патриархальных веков, ведь по непреложному закону все должно течь и изменяться. Но оказалось, что и этот неписанный закон на Аномалии не работал: всё текло, но ничего не менялось. Как была она Слободой, возникшей ещё во времена Ивана Грозного, больше похожей на огромное село, чем на маленький городок, так Слободой и осталась. Населенным пунктом с обидным прозвищем – «смычка между селом и городом». Что, на мой взгляд, было хуже – не село уже тебе, но ещё и не город.

Это тоже был симптом времени. Исторический симптом. Который я просто «констатировал» (Пашка всегда это слова писал через «Н», наверное, думая, что русские позаимствовали его у турок из КонстаНтинополя). Тогда я не склонен был к обобщениям, понимая высказывание одного классика по-своему «Прошлое оплачено, настоящее ускользает, будьте в будущем» так: настоящее – ничто, будущее – всё, а прошлое… оно и есть прошлое, то есть прошедшее. Чего о нём много говорить?

Все лучшие мысли в наших наивных школьных сочинениях, начиная с младших классов средней школы, были в основном о «светлом будущем». Шулер Пашка склонялся к прошлому и настоящему. Иногда даже опасно «обобщал». И это нашим педагогам категорически не нравилось. «У нас есть отдельные недостатки, – учил нас наш любимый учитель истории (он же директор Слободской школы) Тарас Ефремович Шумилов, – но зачем обобщать? Мы с вами не сумасшедшие Гоголи какие-то, а граждане советской страны».

Тогда, десятом классе, я с ним поспорил, доказывая, что коллективизация тоже было своеобразным «обобществлением» молодым советским государством русского крестьянства, которое постепенно и привело к полному вымиранию крестьянства как мелкобуржуазного класса. За эту теорию «обобществлённого русского крестьянства» Тарас мне влепил в дневник жирную двойку с минусом. Причём минус был такой длинный, что ужасно обезобразил всю страницу, которую я потом аккуратно удалил с печальными последствиями для самого себя.

– Страхуется, – сказал Пашка, откровенно любуяст художествами Тараса. – Смелые открытия и свежие воззрения косной общественностью всегда сначала принимаются как записки сумасшедшего… Так что смирись, старик! Время рассудит вас с Тарасом.

Время не рассудило. Директора школы к моему возвращению в Красную Слободу, разбил инсульт. Он потерял память, плохо говорил и по инвалидности вышел на пенсию.

Последний раз я видел Тараса Ефремовича в нашей слободской больнице, где перед началом нового учебного года я проходил медкомиссию. Я был горд, что стал учителем истории. Учить пацанов и девчат своей истории, думал я. Что может быть благороднее и нужнее для будущего гражданина? Можно не знать таблицу умножения – и это не станет жизненной трагедией. Но не знать своих корней, стать Иваном, не знающем родства. Выродком, другими словами.

Пашка после окончания медицинского института тоже вернулся на Аномалию, в Красную Слободу, простите – в Краснослободск. В ту же самую больницу, где когда-то работал его отец. Он думал, что я забыл про «Записки мёртвого пса». А я помнил.

– Когда подаришь «бурдовую тетрадь»? – напомнил я другу. – Я закончил институт с красным дипломом. Хочу написать историю нашего городка, проследить судьбы поколений, ну, и вообще интересно как историку…

Этот аргумент, видимо, не убедил его.

– Очередная сага о Форсайтах, – съязвил он.

– Я не шучу. Ты же обещал…

– Дам, дам, но только когда постигнешь диалектику «Чёрного пса».

– Что это за ересь? – деланно засмеялся я.– У собак нет никакой диалектики.

– А вот наш физик, помнишь, эту диалектику знал, – ответил Пашка. – Жаль, что залечили его до смерти в сумасшедшем доме. Но, говорят, умер с покаянием на губах А вот некоторые новоиспечённые историки, ее не понимают…

– Историки мифами и легендами не занимаются. Это ближе филологам.

– А это не легенда, – серьёзно ответил он. – Это сущая правда. Реальность нашей Аномалии.

– Можно поконкретнее?

– Начнём чуточку издалека, – начал Павел. – Ты согласен, что на каждый электрон с положительным зарядом есть электрон с отрицательным зарядом, у каждого протона есть антипротон, если есть материя, то обязательно должна быть антиматерия.

– Ну, согласен…

– Так и любая человеческая история, то есть жизнь наша, – это палка о двух концах. Если на одном конце Добро, то на другом обязательно Зло. Бог и Дьявол. Всё в вечной борьбе, в вечном антагонизме и в великом единстве. Значит, если бы не было зла, не было бы и добра…

Я скептически усмехнулся:

– Чушь, а не теория «Чёрного пса»… «Дьяволу служить или же Богу – каждый выбирает по себе». . Дай лучше «Записки» Лукича почитать…

Но он меня не слышал.

– Победа и поражение…

– Что, победа и поражение? Палка о двух концах?

– Эх, Ёжик, Ёжик, без головы и ножек. Значит, ты еще не ощущал в сладости победы обязательной горчинки поражения. Ну, ничего. Придёт время, и чёрный пёс всё поставит на место.

– Простите, будущий Гиппократ, это вы о чём?

– Бог простит. А вот пёс – вряд ли.

– Ну, не будь тем, чем ворота подпирают. Дай почитать «Записки».

– Учитель, перед именем твоим позволь не преклонять мои колени.

– Хватит жмотиться. Фока Лукич, будь он жив, тебя б благословил…

Подслушай тогда нас, молодых специалистов, дипломированных врача и учителя, хоть кто-нибудь, точно бы решил для себя – это разговор двух сумасшедших. Но такими мы были всегда. Такими мы и остались. Потому что времена, конечно, меняются. Но не меняется наша сущность.


А Пашку я тогда уговорил сделать моим дорогим аппаратом «Зоркий 4С» фотокопии «Библии от Фоки». Хотя бы нескольких первых страничек. Я продолжал верить, что в этой «бурдовой тетради» Лукича кроется великая тайна и великая правда. И когда эта великая правда будет мне известна, я смогу снять проклятие Аномалии, которое, по моему глубокому убеждению, и не давало Красной Слободе, а ныне Краснослободску, стать городом любви, процветания и благоденствия.

Ещё в десятом классе, когда Немец (это одна из кличек Пашки Альтшуллера) пообещал мне подарить «Библию от Фоки», у меня в душе затеплился огонек надежды: придет время – и я открою тайну проклятия Красногорска! Все тайны мира для того и существуют, чтобы их открывали. Пусть не сразу. Пусть через десятилетия. Но – открывали.

Позже ко мне пришла идея, отталкиваясь от фактов, приведённых доктором Лукичом в «Записках мёртвого пса», самому написать историю Аномалии и Красной Слободы, сагу о семьях Захаровых и Карагодиных. Я завёл отдельную тетрадь, которую назвал «РАЗНОМЫСЛИИ». Это не была краеведческая работа в традиционном понимании самого жанра литературного краеведения. Просто я, Иосиф Захаров по прозвищу Захар, оживил в тетради ту правду, которой заразился и выстрадал её до конца бедный Фока Лукич.

Наверное, это был тоже «синдром пса». Как сейчас понимаю, я примеривал древний кафтан летописца, острил свое гусиное перо, окунаясь в tempi passati1 «и вином не магазинным в прошлом веке душу грел»…

Я чувствовал, что заразился от «Записок мёртвого пса» редкой и неизлечимой болезнью. Это было – предчувствие судьбы. Предтеча страшного откровения. Почти библейского Апокалипсиса2. Постижение не то будущей победы, не то будущей моей беды. Хотя, как я сейчас понимаю, эти две подруги порознь никогда не ходят.


Пашка не обманул. Уже тогда, в первый год моего учительства в Слободе, он подарил мне несколько страничек из секретной «бурдовой тетради» сумасшедшего летописца (так многие думали) нашей Аномалии. Они, эти странички, переснятые фотоаппаратом с насадками, до сих пор хранятся в моем писательском архиве.

На титульном листе – название труда всей жизни слободского лекаря было густо замазано чернилами. Потом шло следующее, старательно, я бы сказал, с любовью, выведенное автором, а не нацарапанное торопливым корявым почерком провинциального доктора:


«ЗАПИСКИ МЁРТВОГО ПСА»


Остальное приходилось расшифровывать, по-другому и не скажешь. Работа нудная, кропотливая – каждый из нас знает, что такое почерк врача.


«Начато мною, Фокой Лукичом Альтшуллером, 5 сентября 1921 года, в день моего приезда в Красную Слободу. Разрешаю прочесть и обнародовать только после моей смерти. Поэтому не удивляйся, читатель, что сегодня я снова открыл титульный лист и уже на смертном одре не послушной мне рукой вывел вымученное бессонными ночами название моему повествованию: «Записки мёртвого пса».

Если наберешься терпения и дочитаешь до конца, ты поймешь, почему я так назвал свои лекарские наброски. Мне казалось, что Правдой своей я задушу пса на его же цепи.

Но мне это только казалось. Пёс оказался сильнее меня, возможно, он вообще бессмертен. Он способен возрождаться из небытия, восстать из огня, из пепла, возвращаться к живым из самой преисподней. И некоторые страницы этих записок начертаны в невыносимой борьбе с его когтистой лапой. Так что будь осмотрителен. Он разбередит любую душу, успокоившуюся после давнишнего преступления. Даже у мертвого пса, восставшего из могилы, – страшная энергия неведомых нам потусторонних сил Аномалии. Огненные искры чёрного пса, вылетающие из его глаз, убьют твоё спокойствие, не даст дожить тебе в мире с самим собой. Он воскрешает в памяти всё, что человек старается забыть и стереть из неё, за что он сам себя судит Страшным Судом своей совести.

Единственное спасение от чёрного пса, как учил старец Амвросий, это покаяние. Но не всякому покаянию он верит. Если оно неискренне, то будет грызть твою душу, пока не утащит тебя в свою огромную яму, что в южной части железного карьера нашей Аномалии, где и прикончит.

Я поведу тебя, читатель, по лабиринту противоречий, так как я, старый врач, знающий симптомы страшной болезни и почти докопавшийся до причин её возникновения, признаюсь тебе: пёс одолел и меня. Тебе, живущему после меня, я предоставляю полное право резюмировать, согласовывать мои заметки с твоим сердцем и разумом, чтобы вывести из моих личных мнений общее суждение о прошлом. Без этого знания ты не сможешь заглянуть в будущее.

Сейчас, когда ты читаешь эти строки из «Записок мёртвого пса», я уже нахожусь по другую сторону светлого мира. И прошу только об одном: не суди меня, уже мёртвого пса, по зыбким и изменчивым законам новой жизни. Суди с позиций человека. Любому человеку свойственно ошибаться. Ведь каждый из нас, грешных, не раз за свою жизнь переступал незримую нравственную черту внутреннего закона, данном нам Создателем. Человеку свойственно оправдывать самого себя и свои деяния, пусть и самые неблаговидные. Но каждый шаг, если это шаг к преступлению, не ускользает от чёрного пса, его всевидящего звериного ока. Он фиксирует его, запоминает, суммирует, готовя бессмертную душу нашу к ответу. Сперва перед самим собой, а потом уже на Страшном Суде – перед Богом.

Из меня, слава Богу, получился плохой судия. Путешествуя по кругам ада нашей Аномалии, я так и остался «слободским лекарем»,а не мудрым летописцем. Тем самым знахарем, который, замечая симптомы, не видит главного – причины болезни, путает причины со следствием. Да я – доктор, и хорошо знаю, что «синдром пса» – болезнь в высшей степени заразная. И опасная. Это, разумеется, зло для умиротворённого, довольного собой человека. Но зло – необходимое.

Надеюсь, что ты меня поймёшь. Именно это я постарался передать тебе в своих неумелых литературных опусах, которые ты, наряду с моими профессиональными заметами, размышлениями, думами о былом найдешь в этой тетради.

Я не писатель и никогда не стремился развлекать благородную публику словесами. Писатель, не мыслящий себя от публичного прочтения и писательской славы, – не свободен. Я, не писатель, я врач и потому свободен в выражении своих суждений и мнений, свободен для Правды, которую завещаю моему единственному сыну Павлу донести до потомков только через тридцать пять лет после моей смерти, которая уже давно поджидает меня у логова чёрного пса. Надеюсь, что через 35 лет эта тетрадь уже не будет столь опасна и не навредят моему сыну и всем, кто соприкоснется с «Записками мёртвого пса». Если же я ошибаюсь, тогда моя последняя воля: сожгите тетрадь, а пепел развейте на моей могиле.

Сегодня ночью «чёрный пёс» приходил и ко мне. Пока в метафорическом смысле. (Тут я под словосочетанием «чёрный пёс» подразумеваю разбуженную, восставшую из могилы, куда её я старательно захоронил, мою совесть). И я всё припомнил. Всё, начиная с смаого начала моегожизненного пути. Историю великого обмана и великой иллюзии о царстве добра и социальной справедливости, простроенного на крови.

Вспомнил, как я, лейб-медик в четвёртом поколении, оказался олухом царя небесного, поверив фарисеям во власти. Лжепророкам. Преступникам и отступникам от веры и своего народа. Я, конечно, виноват, потому что это и я возводил на крови «царство социальной справедливости и равенства». А счастье на крови не стояло и не стоит.

Сколько воды, слёз, крови утекло за годы этого строительства!.. А ведь нужно было вспомнить то, что уже было на Земле. Много-много веков назад, когда те, прежние фарисеи, очень похожие на нынешних, спросили Иисуса Христа: «Скажи, когда придёт Царствие Божие?». И Спаситель ответил: «Не придёт Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот оно, здесь, или, вот – там. Ибо Царствие Божие внутри вас есть».

Потому Царствие Божие нужно искать здесь, на Аномалии, где мы живём, где поставлены Промыслом Божием. Царствие это не в «измах» – «социализме», «коммунизме», «капитализме». Это всё словесные извороты, придумки современных фарисеев. Ищите Царство Божие в самих себе, в сердце своём. Покайтесь перед Богом, собой и людьми, к чему принуждает вас бессмертный чёрный пёс. Тогда всё противное воле Божией станет и вам омерзительным».


Это было горькое откровение Фоки Лукича, прошедшего вместе с русской армией по горящим дорогам Первой мировой, принявшего и революцию, и красный кровавый террор в Красной Слободе, опьянённого речами новых лжепророков и потому яростно строившего новое «царствие добра и социальной справедливости». И только много лет спустя, с приходом к нему «чёрного пса» понял, что строил это «царствие» на крови земляков… Было, конечно, в чём покаяться русскому интеллигенту с древними германскими корнями, тайно носившему на груди православный крестик, было… Но ведь это он, Фока Лукич, был с непокорным слободским народом в Пустошь-Корени, дремучем лесу Аномалии, лечил партизан, воевал с фашистами. Этнический немец, предки которого не всегда по-матерински ласково были приняты Россией-матушкой, стрелял и убивал, наверное, немцев-оккупантов. Своих бывших одноплеменников! Так думал я, расшифровав каракули Лукича на титульном листе его честных откровений, его апокалипсиса души, покаяния старого доктора перед собой и людьми (иначе, зачем было всё это переносить на бумагу, ведь буква никуда не исчезает даже с точки зрения вечности).

Но ещё больше меня поразил отдельный листок (единственный оригинал, а не фотокопия), который был старательно выведен жирной кириллицей, но витиеватой по форме. Документ был переведён с немецкого на русский, наверное, самим Лукичом, который владел языком своих предков в совершенстве. Писано было по-русски, но внешне текст весьма напоминал готический шрифт, коим в Германии писались все важные документы. И рука, и перо, и даже чернила, когда я в деталях рассмотрел пожелтевший листок, всё-таки отличались от корявого («докторского») почерка Лукича.

Вверху этого странного документа, показавшегося мне чем-то похожим на средневековую «инструкцию по безопасности» при встрече с аномальными существами, обитающими в аномальных зонах, было крупно выведено и трижды подчёркнуто:


ЧЁРНЫЙ ПЁС – ПОСЛАНЕЦ НИЖНЕГО МИРА


Обстоятельства его появления в аномальной части Германии и некоторые правила безопасного поведения добропорядочных христиан при встрече с этим Посланцем Нижнего Мира, предвестником чёрной беды, прожигающим своим взглядом сердца и души нераскаявшихся грешников, верным стражем Великих Тайн Верхнего Мира.


Я, Гамбургский епископ Шлезвинг Пауль фон Эйтзен, лицом к лицу столкнулся 14 августа 1598 года, в городе Гамбурге, с Посланником Нижнего Мира, который предстал предо мной в виде обыкновенного странника, одетого во всё серое. Он говорил со мной около пяти часов кряду и был весьма осведомлён о всех моих помыслах. Я убедился, что он свободно, без малейшего акцента говорит на всех языках мира и читает мои самые сокровенные мысли, как открытую книгу.

Меня интересовало ужасное событие, которое случилось в Гамбурге накануне его появления в городе. Со стороны кладбища (по словам кладбищенского сторожа, поклявшегося на Библии) из провалившейся могилы доктора Кельвина выходил ужасный пёс-оборотень, превращавшийся потом в городе в человека. Человек тот был с головы до пят одет в серое цивильное платье. (Может преображаться и в человека в оранжевой или чёрной одежде. Цвет оборотень выбирает по цвету времени, в котором он оказывается).

Неизменным всегда оставался только серый, как земля на гамбургском кладбище, цвет лица с нездоровым красноватым оттенком. Особой приметой пса-оборотня можно считать и его глаза, жёлтые, как у собаки, с красными вкраплениями в радужной оболочке. Другие свидетели указывали, что глаза у него были похожи на неостывшие угли в очаге. Когда внутренний огонь задавал им жару, то эти глаза человека-пса прожигали душу и сердца очередного несчастного.

Посланник, который странствует по свету с того самого дня, когда Христос возносил свой тяжёлый крест на Голгофу, нисколько не удивился, услышав от меня столь жуткую историю о появлении в окрестностях ныне мирного и спокойного Гамбурга человека-пса, этого ужасного оборотня. Более того, он поведал мне историю его странного появления не только в Германии, но и в других странах, начиная с Древнего Египта. После продолжительного нашего общения я уверовал, что оборотень, превращающийся в человека с пёсьей головой (или, когда ему выгодно, принимающий вид обычного для своего времени человека, одетого в серое платье), и Посланник – одно и то же лицо. Как двуликий Янус, к примеру.

На мой вопрос, откуда взялось на головы добропорядочных христиан, моей паствы, это чудовище из преисподней, Посланник саркастически рассмеялся:

– Значит, не так уж, господин епископ, они добропорядочны!

Резко оборвав свой лающий смех, он продолжил:

– Анубис, он же Германубис (имён у него хватает) когда-то жил в Кинополе, дословно с греческого – «собачьем городе». Но ещё раньше о нём появились сведения, дошедшие до ваших дней из Древнего Египта. Я хорошо знаю Германубиса. Зря вы на него наговариваете, святой отец. В своей работе он, несмотря на суровый вид, всегда ищет в человеке светлое начало. Это позволяет ему получать удовольствие не от конечного результата, а от самого процесса. Но горе тому, у кого он этого светлого начала не находит.

Посланник был со мной предельно откровенен. Он постоянно опережал меня с ответами. Я был уверен, что он читал мои мысли. Так или иначе, но я получил исчерпывающие сведения об оборотне, который вот уже несколько дней держал в страхе мою паству. За это время сгорели дома нотариуса Брумеля и ростовщика Шнейдера, а в Гамбург неведомо откуда пришла холера, которая может за месяц обезлюдить город, задыхающийся в своих нечистотах.

После встречи с Посланником, у которого в чёрных глазах-угольях я заметил искры дьявольского огня, я слёг в постель и этот документ вынужден заканчивать, придвинув пюпитр к кровати. Часы мои сочтены. Поэтому хочу дать некоторые инструкции безопасности поведения всем христианам, которые могут на своём пути столкнуться с чёрным псом.

Я углубился в изучение вопроса, чтобы священные знания обезопасили всякого, кто ими будет владеть. И вот что я почерпнул в мудрых фолиантах.

Анубис, как сказано в Книге Судеб – египетский бог загробного мира, сторож гробниц фараонов в Долине Царей и священных тайн Высокого Мира, к которым, как считает Высший Разум Ноосферы, человечество не готово. Внешне оборотень может принимать свою ужасную форму человека с пёсье       головой. Именно так Анубис изображён на гробнице египетского царя Тутанхамона, которого он и утащил в Низкий Мир в расцвете лет и сил. В Тутанхамоне (второе его имя Тутанхатон) было светлое начало. И Анубис пытался принудить его к покаянию и отречению от найденного этим светлым умом пути к бессмертию человека. Не отступил от своего, молодой упрямец.

Вот как говорил об этом Посланник:

«Ничего личного у Германубиса к Тутанхатону не было, просто уж очень близко этот великий философ, поэт и учёный просвещённой цивилизации Древнего Египта подобрался к тайне Высокого Мира, нащупав тот, истинный, путь к бессмертию, которым хотел обессмертить себя и свой царский род. В том числе и свою любовницу, бывшую первую жену могущественного Рамсеса II Нефертари. Статуя Чёрного Пса теперь охраняет и вход в гробницу Нефертари. И эти гробницы, благодаря Чёрному Псу, до сих пор не разграблены».

Оборотень Германубис, который пришёл в наши аномальные земли и грязный Гамбург, кишащий крысами, всё чаще обращается не в человека с пёсьей головой, а в простую с виду, только очень большую собаку с пронзительным взглядом, в которых горит огонь преисподней Нижнего Мира. Свидетели, встречавшие оборотня на улицах нашего города, в один голос утверждали, что его не берёт ни удар мечом, ни даже выстрел из городской пушки. Чёрный пёс – бессмертен.

Ни в коем случае при встрече с ним нельзя смотреть оборотню в глаза. Его взгляд может прожечь ваше сердце и вашу душу.

Признаться, не разглядел я в начале той беседы в Посланнике, который якобы пришёл ко мне исповедоваться, Германубиса. Я смотрел ему в глаза, и это было моей ошибкой. Но главное, что я никак не отреагировал на его магические слова, сказанные на латыни: «Tempora mutantur, et nos mutamur in illis». Я должен был повторить на своём родном языке дословный перевод его заклинания: «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними». Я этого не сделал. И Германубис, он же Посланник Нижнего Мира, решил, что я отказываюсь изменяться. Что не отрекаюсь я и от открытой мною тайны эликсира вечной молодости, состав которого я искал всю свою сознательную жизнь учёного и священника. Это означало, что я отказался и от покаяния перед Высшим Миром, Высшим Вселенским Разумом, перед собой и своей паствой. Посланник сказал: «Своим открытием, если оно станет достоянием твоей паствы, ты умножишь Вселенскую скорбь. Поэтому ты должен умереть».

Холодеющим сердцем чувствую, как этот бессмертный с точки зрения Вечности оборотень, рыскающий по аномальным городам и странам уже не одно тысячелетие, тащит меня вслед за собой в своё ужасное логово, находящееся в заброшенной шахте в предгорном массиве рудной Аномалии Германии. А оттуда я уйду в свой последний и самый короткий путь в Нижний Мир.

Писано в назидание потомкам.. Епископ Гамбурга Шлезвинг Пауль фон Эйтзен, 14 числа чёрного августа 1598 г.»


Сделав копию текста, перепечатав на своей старенькой машинке своеобразную «инструкцию по безопасности гамбургского священника», я хотел было уже бежать к Пашке, но что-то тогда удержало меня. И я точно знаю – что. Когда я выглянул в окно, то увидел под окнами соседского дома, где жили отец и сын Альтшуллеры, неподвижно замерла серая фигура странного человека. Он был одет в серый плащ и серую шляпу. Я взял в руки потёртый бинокль с треснувшим стеклом правого окуляра, который ещё в школе выменял на базаре на кусок сала у какого-то инвалида. Лицо у человека в сером было такое же серое, как и его вся его одежда. И только глаза «серого» будто то гасли, то разгорались неясным красноватым светом в сгущавшихся сумерках. И тогда казалось, что кто-то изнутри раздувал угасающие угольки.

«Должно быть, дом пасут гэбисты», – мелькнула у меня мысль. И я стал искать подходящее место, куда бы смог надёжно спрятать инструкцию гамбурского епископа.

«Бред, конечно, это бред больного человека, – повторял я сам себе, закладывая странную бумагу в тайник под доской подоконника. – А может, и не бред. Ведь, на свете много есть такого, друг Горацио, что неизвестно нашим мудрецам».


Глава 2

СИМПТОМЫ И СИНДРОМЫ 3

Продолжение «разномыслей» И.Захарова


Прочитав инструкцию епископа Шлезвинга, узнав о «cиндроме чёрного пса», которым, якобы заразился и сам слободской врач, я еще раз пожалел бедного Фоку Лукича. А заодно и его сына – моего друга Пашку, всегда доказывавшего мне, что его отец, которого все считали сумасшедшим, – «единственно здравомыслящий человек в Слободе да и вообще на всей Аномалии».

Да простит мне мой читатель обилие медицинских терминов. Но мой лучший друг – доктор Павел Альтшуллер – любит повторять слова, сказанные еще его отцом: «История любой болезни – это история жизни». Другими словами, как живем, так и болеем. А как, а главное – чем – болеем, так и живем.

По Пашкиной теории получается, что симптомы прошлой жизни – синдромы будущей болезни, возможно, даже со смертельным исходом в самом конце. Ну как ему было не поверить, если, испустив первый крик в роддоме, мы тут же, с первых минут жизни, начинаем неумолимо приближаться к собственной смерти. Знаем об этом, но радуемся жизни. И боимся смерти. Потому что жизнь и смерть всегда рядышком. Порой эти антиподы отделяют лишь едва уловимое –«чуть-чуть».

И все же, по-моему, – это эклектика. Сочетаемость не сочетаемого. Нормальный человек, несмотря на старую латинскую пословицу, призывающую нас думать о смерти, о ней, если нет ни симптомов, ни синдромов, думает очень редко. Или вообще о ней не думает. Нормальный человек о плохом, дурном, постыдным для себя, старается не вспоминать и не думать. Так мы устроены. Так работает наша память – в щадящем режиме. Говорят, что даже серийные маньяки, убившие по два-три десятка человек, хоронят эти воспоминания в самые тёмные глубины своей памяти. Стараются закопать свою больную и почерневшую совесть поглубже, чтобы не терзала душу. Чтобы весело и легко жить дальше. Такие вот торжественные погребение собственной совести.

Не знаю, согласен ли с этим Пашка Альтшуллер, наш доктор Шуля, который, слава Богу, всю жизнь рядом со мной и как сосед, и как верный друг. Друг единственный, который ещё ни разу не бросил товарища в беде. Пятьдесят лет нашей мужской дружбе стукнуло – это что-то да значит. Прошла проверку и медными трубами, и огнём, и водой, и достатком, и бедностью… Ничто её, слава Богу, не берёт.

Тут за примерами далеко ходить не надо. Только вчера ко мне зашел доктор Шуля, принес пузырек дорогого по нынешним временам немецкого лекарства, понижающего сахар в крови. Знает, что я, безгонорарный писатель, практически сижу шее Маруси, Моргуши, как мы прозвали одноклассницу еще в школе. (Прошу не путать с Марго, что пишется через «а». Моргуша пишется через «о», от слова «моргать». Перед тем как заплакать, Моргуша и сегодня часто-часто хлопает своими пушистыми ресницами, а потом уже по щекам катятся её солёные-пресолёные слёзы. Гораздо солонее, чем у меня. Я не раз пробовал их языком, когда целовал её мокрые жены).

– Коррупция и отечественная медицина. Кто кого? – сказал я, радуясь его приходу.

– «Коррупция»… – передразнил он меня. – Подбирайте слова из литературного словаря, инженер человеческих туш. Выписал одной старушке по бесплатному рецепту, а та взяла и померла намедни… Баба с возу, бедному государству легче. А тебе со своим статусом «скрытого безработного», коим, судя по полису медстраха, коим ты и являешься на сей момент, бесплатные лекарства от милосердного государства не полагается. Земную жизнь пройдя наполовину, ты оказался в сумрачном лесу.

– От покойницы не возьму.

– Ну и дурак, – сказал Пашка. – Это от меня, а не от покойницы.

– Тогда другое дело.

– И вообще, человек с именем диктатора, вы, вы, Иосиф, приносите в последнее время мне исключительно головную боль. Не сосали бы в детстве петушки на палочке, которые на базаре продавала приснопамятная Гандониха, не требовалось бы вам сегодня дорогостоящее лекарство. Синдром сладкой жизни.

Я обиделся:

– При чем тут петушки на палочке? Когда это было-то?

– Вот тут, дорогой исторический писатель, ты сильно ошибаешься, – засмеялся он. – Объясняю, как на лекции о сетевом маркетинге, где каждый жаждет обмануть ближнего и даже дальнего своего. Твоя сегодняшняя боль в одном месте, например, в руке, может быть вызвана падением и травмой позвоночника три года назад.

Удивительно: откуда он узнал про мою боль в руке? Я стал, что было три года назад, но ничего конкретного не вспомнил.

– А три года назад я не падал, – сказал я. – Я больно шмякнулся в прошлом году, когда гололед провода на столбах рвал…

– Да это я, инженер человеческих туш, к примеру…Ну-ка, Захар, покажи язык!

Я показал, сказав при этом: «Бэ-э-э…».

– Синдромы налицо, – самым серьезным образом произнес Доктор Шуля. – Нарушение социального контакта и заметное эмоциональное обеднение…

– Дурак!

– Сам больной, а не лечишься.

Моргуша, наблюдавшая эту сцену со стороны, выронила из рук чашку, которую она протирала полотенцем, и прикрикнула на нас, уважаемых пожилых (то есть тех, кто уже достаточно продолжительный период прожил в жизни) людей:

– Ну, чисто дети малые!.. А обоим вот-вот на пенсию! Прекратите эту аномалию…

Она так и сказала – «аномалию», ненормальность, другими словами.

– Магнитная аномалия, – сказал Павел Фокич голосом диктора федерального телеканала, – даёт стране миллионы тонн руды. Спасибо тебе, аномалия-кормилица, аномалия-спасительница!

– Я про другую аномалию, – перебила его супруга, накрывая на стол. – Про ваше постоянное дурачество… Нельзя же быть вечными шутами. Особенно сейчас, когда время такое…

– Какое?

– Время серьезных людей, – серьезно сказала Маруся. – Шутам место в шоу-бизнесе.

Пашка развел руками:

– Увы, несравненная Моргуша, – нам туда с Захаром уже поздно…

– Все ниши заняты, – добавил я. – Никаких перспектив.

Павел Фокич добавил:

– Нам оставили голую самодеятельность… А потом, заметь, Марусенька, что сегодня и всегда все величайшие глупости на нашей старенькой планете делались с серьезными лицами. Мы ж родились, чтоб сказку сделать былью. Вот и осушали болота, заболачивали пустыни и поворачивали сибирские реки вспять. Доповорачивались…

– У всех начальствующих кретинов, как правило, весьма значительные лица, – вставил я. – Поэту из них получаются начальники.

Моргуша тоже спустила с цепи своего тявкающего Дружка:

– Кретинизм – это аномалия со знаком минус. Гениальность – та же аномалия, только со знаком плюс. Нормальный человек где-то посередине.

– Симптоматично, – глубокомысленно заметил доктор Шуля.

– Скорее – синдроматично, – сказал я, на ходу придумывая наукообразное словечко.

Мы сели обедать. Борщ был украинским, но без сала. (Терпеть не могу сала в борще).

– У меня был знакомый хохол, – сказал за обедом Паша, – по фамилии Борщ.

– Это не фамилия, – сказал я.

– А что?

– Это судьба, – ответил Павел.

– Это прозвище, – поправила Моргуша. – Иосиф целый трактат про слободские прозвища когда-то написал. Ну, ты, Паш, помнишь…Так хотя бы рубль за такое исследование дали!..

– Хорошо, что в морду не дали, – обжигаясь борщом, сказал Павел Фокич. – С прозвищами и кличками связываться опасно. Это вам не «обтекаемое враньё» под названием «служебная характеристика». Прозвища не врут. Да, Ёжик? Или Ёсик? Тебя ведь в честь Иосифа Виссарионовича назвали родители?

Я обиделся.

– Батюшка в церкви имя из святцев выбрал. Сказал, что имя – это вечность.

– Имя – это судьба, – поправил меня друг.

Супруга говорила чистую правду. Я действительно написал большой труд, собрав и проанализировав все слободские прозвища, которые собирал «по крупицам», как пишут в газетах, все свои «лучшие журналистские годы жизни». Годы, утекшие сквозь пальцы в редакции газеты, утверждал Пашка, для вечности потеряны навсегда.

Прозвище, прилетевшее к человеку на Аномалию с созвездия Чёрного Пса, – это уже синдром будущей перекрученной временем судьбы, считал тогда я. Не изменил своего мнения и сегодня. Синдром будущих побед и поражений. Ведь синдром – это сочетание симптомов, характерных для человека, к которому это прозвище прилепилось. Оно симптоматично по отношении к характеру, привычкам, наклонностям или самой сути человека. Но порой прозвище может быть специфическим, уничтожающим внешние признаки своего происхождения, но всегда указывающие на глубинные причины, скрытые от торопливого и неглубокого ума.

Лет двадцать назад, когда мне слободская власть предложила возглавить районную газету «Краснослободские зори» (в тот год долго болел, а потом умер ее послевоенный бессменный редактор, бывший герой-партизан Борис Сирин с нехорошим прозвищем Сирька) я даже собирался опубликовать что-то вроде наукообразной работы «Прозвище и судьба». Несмотря на природную лень, начал работать над брошюркой: записывал клички и прозвища в толстую тетрадь, научно размышляя над судьбой человека и его прозвищем… В райкоме партии меня высокомерно одёрнули: «Что значит доверять партийную печать беспартийному редактору! Это же полный абсурд! Судьба человека – это судьба нашей партии и нашей советской родины, уверенно устремлённой в будущее под руководством партии!». Я, глядя в окно, чуть заметно кивнул. Не в знак согласия. Скорее, чтобы меня досрочно не сняли с должности. Но в душе и тогда (и сейчас) был уверен, что не только в имени, но и в прозвище зашифрована судьба человека, его взлеты и падения, преданность и предательство, подвиги и преступления. Прозвище – главная характеристика, которое, думаю, должно, как и ФИО, указываться в анкетах и резюме при приёме человека на работу.


Пашка еще тогда не давал мне права, «трепать его честные прозвища». А без его примеров труд был бы не полным.

Пашу Альтшуллера всегда называли по-разному: кто Шулером, кто за его худобу Щупером, кто почему-то Шпулером, кто – наверное, по этническому принципу – Немцем. Потом уже, когда после окончания мединститута он вернулся врачом в слободскую больничку, стали звать доктором Шулей… Почему «Шулей» – никто не мог объяснить. Просто Шуля – и всё. Тут и улыбка с чувством некоторого превосходства над «белым халатом», и вся тебе слободская симпатия, уважение подвыпившего человека с панибратским акцентом к простому слободскому лекарю, такому же олуху царя небесного, как и он сам.

И в каждом прозвище Паши была своя симптоматика. Внешне он, быть может, и не напоминал Шулера, но в душе всегда был мелким махинатором, этаким духовным Остапом Бендером, его любимым литературным героем.

Прозвище, уверен я, – это устный паспорт человека. Не зря же в нашей слободе так всегда было принято: к фамилии и имени отчеству обязательно добавлять прозвище. Будто народ не доверял государственным метрикам, выданным ЗАГСом. Паспорт можно потерять, поменять в новом паспорте фамилию, имя, паспорт и свидетельство о рождении сегодня можно купить, подделать на компьютере… Прозвище выше электроники. Оно, как имя из «народных святцев», раз и навсегда. Оно, если прилипло, и в химчистку не ходи. Пятно вечное. Сопровождающего того, кого наградили, не только до могилы, но и самостоятельно живущее дальше – пока хоть одна живая душа, пусть нечаянно, мимолетно, но помянула в разговоре прозвище давно ушедшего от слободчан человека…

Этот феномен, как известно, с удивлением и восхищением отмечал Гоголь. Возможно, это он к нам случайно заехал на своем стареньком экипаже с «проблемным» колесом, которое не то что до Петербурга, дважды до российского капитализма доезжало!.. И все кандыбает и кандыбает дальше… Колесо это, наверное, починил кузнец Никита Сыдорук (раньше, уверен, эта фамилия писалась через две буквы «с»), наш слободской Левша: что лошадь подковать, что колесо или печной колосник починить, что морду заказчику набить за веселую дармовую работу мастера… Когда не было заказов, Ссыдорук подряжался конокрадом. И слыл лучшим знатоком лошадей в округе. Был он настоящим профессионалом своего дела. И очень веселым, общительным человеком. С таким прозвищем он и не мог быть никем другим.


Павел ангелом не был: сам приклеивал слободчанам такие кликухи, что «нареченные» им люди обижались на автора до гробовой доски. Меня Пашкин язык-бритва пощадил. Он называл меня, как и все слободские пацаны, – Захаром. А по метрике, я был Иосиф. Так назвал меня отец, вернувшийся в первую же послевоенную амнистию из сталинских лагерей. В честь «отца всех народов». Иосиф Климович Захаров.

Лично мне имя Иосиф не очень нравилось. Когда умер Сталин, мне было пять лет. Но я помнил, как плакала мама, дочь «врага народа», расстрелянного в тридцать седьмом. Смахивал слезу и однорукий отец, слушая по черной тарелке репродуктора сообщение правительственной комиссии о смерти Иосифа Виссарионовича… Вот такой «синдром пса».

Когда Пашка на меня злился, то называл «товарищ Иосиф». Но такие прозрачные намеки в нашей бдительной слободе были опасны – запросто могли «стукануть в органы». За долгие годы власть привила населению повальную политическую бдительность, характерную только для двух великих народов мира – немцев и русских. (Спасибо бате, назвавшего меня Иосифом после нескольких лет сталинских лагерей в честь «отца всех народов»).

Если Павел был в благодушном настроении и куда-то, к созвездиям псов, отлетала на время его желчная ирония, он называл меня «Ёськой». Или Ёжиком. Даже мою маму приучил называть меня Ёсей, что всегда раздражало меня, а добрая простодушная мама не понимала моей обиды.

– Адольф Гитлер не станет лучше, если его называть Адиком, – огрызался я.

– Любое сравнение хромает, – отвечал Пашка. – А твое с «Адиком» – сразу на две ноги. Не обижайся, Захар. Ты же зовешь меня Немцем, хотя казак от рождения. Я ведь не обижаюсь за Немца. А Ёся – это уменьшительно-ласкательное от Иосифа. Я же тебя не Иудушкой назвал. И даже не Иосифом Виссарионовичем…

Я отнекивался, но за прозвище все-таки обижался на друга. Хотя вначале я даже не догадывался, что в «Ёське» есть что-то иудейское.

Это мне директор школы глаза открыл.


Как-то, услышав от Альтшуллера обращенное ко мне «Ёська!», Тарас Ефремович Шумилов сказал:

– Немцы есть. Татары есть. Хохлов – уйма. Евреев нашей школе только не хватало! Всяких там Ёсиков или Абрамов…

Я принял оскорбление в свой адрес и обиделся. И тогда, сделав глупое лицо, которое всегда меня самым чудесным образом спасало от возмездия идеологических врагов, я сказал:

– Тарас Ефремович, а ведь вы нас не перестанете и «Ёсика» учить принципам советского интернационализма?

– В каком смысле? – спросил Бульба, явно опасаясь заложенной мины с часовым механизмом в моем вопросе.

– Вы нам рассказывали, что где-то в Сибири есть целая автономная еврейская область, где все, начиная от областного начальства до последнего скотника на ферме – сплошь евреи…

– Это я говорил? – искренне удивился Тарас Ефремович.

– Три дня назад…

– И сказки про евреев-скотников рассказывал?

– Рассказывали, Тарас Ефремович… – вздохнул я.

Он почесал плешину и, уже смягчая тон, сказал миролюбиво:

– Ну, в сказках и не такое бывает…


Глава 3

УРОК ИСТОРИИ ДЛЯ УЧЕНИКА ИОСИФА

Воспоминания Иосифа о школьных годах


– Я, Захаров, вам историю преподаю, а не математику. А история – это песня, из которой слова не выбросишь, – как-то на своем уроке сказал Тарас Ефремович Шумилов. – Песня для народа важнее всякой формулы.

В моей кумирне4 фигура Шумилова занимала видное место. Он и сам был, как говорила моя мама, «видным мужчиной»: косая сажень в плечах, всегда в хоть и не новом, но отутюженном бостоновом костюме, при галстуке в горошек («под Ленина») на свежей сорочке. Он был секретарем школьной партийной организации, и мы частенько слышали в день получки, как Тарас Ефремович своим зычным командирским голосом шумел в учительской: «Товарищи педагоги! Взносы! Взносы! Не забывайте про партийный долг – главный долг вашей жизни!».

Удивительно, что мой отец и безногий инвалид дядя Федя, папин брат, всегда говорили о директоре, как о покойнике: только хорошее. Это меня уже тогда настораживало.

– Бать! – как-то сказал я. – А Тарас Ефремович рассказывал нам о партизанском отряде, о его взводе разведки… А про тебя сказал, что ты в отряде только на ливинке5 играл и раз из берданки по намцам-почтарям пальнул…

– Это когда две руки было… Хорошо играл, – ответил отец.

– Ну, все там героически с немцами сражались, а ты на ливенке… Обидно.

– Дурак ты, Иосиф, – не злясь, ответил батя. – – Дурак и не лечишься… Я бы и сейчас с радостью растянул меха, да не могу, прости… Однорукие на гармони только в своих снах играют… А сказкам Тараса Ефремовича не шибко-то верь… Вона он в газетке как расписал, сколько он со своими разведчиками машин в Хлынино пожег, да поездов под откос пустил… А до ближайшей железки от нас десять вёрст с гаком. Где это он вражеские эшелоны под откос пускал, а?

– В Дрюгино ездил, – парировал я.

– С печки на лавку он ездил, твой герой.

– Это ты от зависти, от злости на свою несправедливую судьбу…

– Судьба, она всегда справедлива к правому… Человек бывает несправедлив. А судьбу чё корить?

Он оборвал завязавшийся было разговор:

– Ну, потрандели и буде… Мне пора в артель. Сегодня приду поздно. Будем углы в крепи заводить…

Вернувшись на свободу, отец начал с дядей Федей строить дом. На месте сожженного карателями в войну. После освобождения района семья моя жила в землянке. Точнее – в погребе, переделанном в землянку. В этой землянке весной сорок восьмого родился я. Не помню, конечно, свое «родовое место». По веской причине младенческого беспамятства. Но когда мой однорукий батя с обезноженным войной братом отстроили новый дом Захаровых, мне показалось, что я уже его где-то видел. И запах смолистой сосны уже когда-то вдыхал полной грудью. И даже коник под крышей мне был до изумления знаком… Всё уже было, было… Только когда – не припомню.

Новый дом отец с дядькой ставили долго. Очень долго. Перво-наперво плотницкая инвалидская артель «Победители», куда вошли все, кто потерял на войне разные части своего тела, срубила огромную крепь герою-партизану, сыну героически погибшего командира «Мстителя» Григорию Петровичу Карагодину.

Тогда останки Петра Ефимовича выкопали с нашего огорода и торжественно перезахоронили на площади, у райкома. А нашу в посаде назвали улицей Петра Карагодина. Сын его, Григорий, стал секретарем райкома партии, женившись на Ольге Богданович, дочери Якова Сергеевича Богдановича, послевоенного первого секретаря Краснотырского обкома партии.

Когда батя затеял организацию плотницкой артели, чтобы дать возможность инвалидам хоть как-то прокормиться, не побираясь у пивных, то ходил за разрешением к Григорию Петровичу. И Карагодин-сын, начинавший собственное грандиозное, по тем меркам, строительство своего дома, придумал имя артели «пяти с половиною калек», как говорил отец, – «Победители».


Народно-партизанская власть смилостивилась над калеками. И узаконила плотницкую инвалидскую артель, так сказать, официально. А отца, которого после 53-го полностью реабилитировали, поставили даже бригадиром «Победителей».

Свою молодую жену, мою будущую мать, он привез из Сибири в сорок седьмом. Мама, не совладав от какой-то болезнью, полученной ею еще за «колючкой», так и не оправилась в слободской жизни. В землянке было сыро, холодно… Помню только её постоянный кашель. По новому дому она неслышно ходила уже, как тень. Кашляла так тихо, и я слышал, как с каждым приступом кашля ее покидали жизненные силы. Хорошо помню её тихие похороны, плач бабушки Дарьи, беспрестанно курившего отца и безногого дяди Федора. Дед Иван к тому времени уже «прибрался» сам – угорел «при исполнении», в правлении колхоза, которое он сторожил по ночам.

Всю жизнь мой отец вкалывал за двоих, получая сущие копейки за свой «трудовой энтузиазм», а часто, не получая и их. Верил Сталину, потом Хрущеву… Так и умер с верой на потрескавшихся губах. Без стонов, жалоб, без упреков. И всегда напоминал мне: «Бог, Сынок, дал человеку две руки, чтобы одной брать, а другой отдавать». Ту, которой подразумевалось брать, ему еще в отряде отпилил партизанский доктор Фока Лукич. А ту, которой отдавать, оставил… Потому, наверное, и считал он себя в вечном долгу перед людьми и небесами.

Я прозревал медленно. Как слепой кутенок. Тарас Ефремович еще не раз попытался подчернить память о моем отце… Да так, что я подолгу плакал, забившись в темный угол амбара.

Как-то, посылая старшеклассников на «субботник» на новостройку секретаря райкома, директор школы сказал:

– Григорий Петрович своей кровью получил право на новый дом. Всем миром ему его и поставим. А некоторые воруют с этой ударной районной стройки дефицитные лесоматериалы…

– Это кто такие «некоторые»? – спросил я Шумилова, зная, что Тарас Ефремович намекает на моего отца, который с разрешения прораба брал обрезки доски и прочий хлам на нашу новостройку..

– Есть и среди «Победителей» лагерники с воровскими замашками.

Я втянул запылавшую от стыда и гнева голову в плечи.

– Замолчите! – закричал Пашка на директора, заступаясь за меня. – Вы… вы… не имеете права, так говорить…

– Прав не имеет тот, кто советским судом поражен в правах. А я это право имею!

Пашка уже взял себя в руки. И сказал иносказательно:

Ладно, с правами проехали… Чтобы не заржать, конь прикусил удило6.

– Чё-ё?

– А просто так, через плечо, товарищ директор!

Бульба проглотил его насмешку, потом схватил Пашку за ухо, крепко крутанул его, приговаривая над танцующим мальчишкой:

– Еще одна твоя выходка, сучонок, и вылетишь из моей школы пробкой… Понял? Нет, скажи, ты понял?

Пашка долго танцевал вокруг Бульбы, но наконец боль взяла своё.

– Я понятливый, Тарас Ефремович…

– То-то… Теперь слышу слова не мальчика, но мужа.


Дома я плакал в амбаре. Долго плакал. А когда слезы высохли, стал придумывать страшную месть любимому директору. Я стал вслух, торжественно награждать его позорными кличками и прозвищами. И мой бывший школьный кумир, купался в них, как воробей в грязной луже. И тогда я понял: словом можно убить. Хотя не для того, наверное, Бог дал его человеку. Я, сидя в темном амбаре, творил зло. Но то было необходимое зло.

Я вспоминал багровое лицо Тараса Ефремовича, его пакостные слова и грешил с даром Божьим, придумывая клички. Самая безобидная из них была «Тарас-пидирас».

Уже сильно хворавшая мать нашла меня в «углу плача». Вывела на свет, прижала к себе и сказала:

– Война всем нам принесла очень много горя, сынок… Немцы заживо сожгли твоего прадеда Пармена и прабабушку Парашу. Война отняла у отца правую руку, у Федора Ивановича – ступни ног. И в том, что зло до сих пор в душах людей, тоже виновата война. Нужно не гневить Бога своим словоблудием, а найти силы и простить своих обидчиков и гонителей. Простить и молиться за них…

– Да ты что, мам? – поднял я на нее заплаканные глаза. – За них и молиться? Да лучше я сдохну в этом амбаре…

Тогда я уже знал, что в девичестве фамилия моей мамы была Землякова. И до войны она жила в Москве, в семье своего отца – генерала бронетанковых войск Павла Сергеевича Землякова. В тридцать седьмом генерала осудили. И расстреляли как врага народа.

Моя мама с юности ковала свое счастья, выходя на вечернюю поверку не с человеческим именем, а с номером на фуфайке – набором чисел Зверя, заменившим ей имя от Бога. Я хорошо помню мою милую, тихую маму. Она много читала. Много плакала. И всё время молилась, стоя у иконы в красном углу нашего нового дома.

Папа познакомился с ней в ссылке. В сорок третьем его, уже потерявшего в борьбе с гитлеровцами правую руку, несправедливо, как я считал, отдали под суд. Но в первую же послевоенную амнистию он вернулся в родную Слободу. И не один. А с молодой женой, которая вскоре и стала моей матерью. И с дядей Федором. Калека побирался на железнодорожной станции Дрюгино и, если бы не отец, пропал бы, как тогда пропадали тысячи людей, искалеченных войной.

На улице Петра Карагодина, знаменитого партизанского командира, погибшего от рук карателей, посадские мальчишки как-то обозвали меня «тюремщиком», намекая на прошлое моего бати. Тогда я дрался сразу с тремя обидчиками. Я, не думая о боли, мстил своими маленькими, но твердыми кулаками, скорее не за себя – за отца. За его исковерканную судьбу, которая аукалась мне всю мою жизнь…

Придя домой с расквашенным носом и подбитым глазом, я упал на деревянный диванчик и горько заплакал. Отец выстругивал слободскому шорнику очередную «халтурку» – пяло7. Жили мы бедно, трудно, и батя не чурался никакой работы – лишь бы кусок хлеба или чугунок картошек заработать…

– Ну почему ты у меня не герой!.. – безутешно рыдал я. – В партизанах был, а медальки, как у отца Сашки Разуваева, нету… Под трибунал попал, как нам директор школы рассказывал, вместе с ворами в тюрьме сидел… Почему так? Почему?..

Отец отложил оструганную доску в сторону, поправил выбившийся из-под ремня пустой правый рукав стиранной-перестиранной солдатской гимнастерки.

– Это кто тебе про трибунал сказывал?.. – подошел он к диванчику, но не присел рядом. Только чуть наклонился ко мне. – Кто тебе про родного отца хреновень всякую плетет, а ты, сопля медная, спешишь всякому трепу, всякой транде8 посадской9 поверить?!.

Я проглотил слезы. Отец тряхну шевелюрой, убирая прядь русых волос, мешавших ему смотреть на меня.

– Директор школы, говоришь, тебе душу мутит?..

– Да не, – испугался я за любимого Тараса Ефремовича. – Это пацаны дразнились… Тюремщиком меня обзывали! Я им дал! И они… вот… Рубаху кровью закапал… И воротник оторвали.

Я разревелся с новой силой.

– Не реви! – неожиданно смягчился отец, присаживаясь на краешек деревянного диванчика. – Я не тюремщик… А уж тем паче – ты. Придет время – всё узнаешь. И, может быть, даже всё поймешь…

Он погладил меня по непослушным вихрам, чего я никак от него не ожидал в ту минуту.

– А медаль, сынок, не дали…. Так разве в медали дело? Каждому медаль отливать – никакого металла не хватит. Ни стали, ни алюминия, ни тем более серебра… Кто-то же должон без медали после войны ходить, работать, крепи рубить, траву в огороде полоть, а не языком с трибун молоть…

В этот день у меня в душе был траур – умер мой недавний кумир, наш учитель истории, он же директор школы, Тарас Ефремович Шумилов. Как я мог отомстить ему за поруганную честь отца? Да никак…

И тогда я стал придумывать ему убийственные клички, так мстя ему за фарисейство. О фарисеях мне еще в сырой землянке, в которой мы, Захаровы, жили долгие послевоенные годы, где в сорок восьмом году родился и я, мне рассказывала бабушка Дарья. Малограмотная старушка книжек, как моя мама, не читала. Но рассказчицей была удивительной. Природной народной сказительницей, как я сейчас понимаю, была бабушка Дарья… Когда в сорок третьем, закрыв клуб, открыли нашу церковь, где настоятелем стал приемник убиенного на Соловках слободского батюшки доживавший свой долгий век отец Димитрий, бабушка пошла в прислужницы храма Божьего. По хозяйству дома управится – и в церковь помогать старому священнику. Про Димитрия поговаривали, что «зашибает» он малость, водочку втихоря попивает… Как-то я спросил об этом бабушку. «И последний пьяница войдет в царство Божие раньше, чем фарисеи… – ответила Дарья Васильевна. – Так, Иосиф, в Священном писании сказано». Я подмигнул старушке: «Конечно, ба! Ведь Водяра – не последний, а первый пьяница в слободе. Он и в шинок к вдове Васьки Разуваева за самогонкой первым по утру тащится, и за святой водицей – первым с баночкой стоит… Никого вперед не пропустит».

Тогда бабушка оттрепала мне уши за богохульное, по её разумению, сравнение. Теперь я, кажется, понимаю всю глубину этой Правды… Теперь, земную жизнь пройдя наполовину, и мне захотелось, чтобы фарисеи вообще никогда не вошли в царство Божие, куда не закрыта дорога даже Веньке Водяре, но будут заперты те врата перед моим первым учителем истории – Тарасом Ефремовичем Шумиловым.

И на ромашковой поляне, у «нашего лукоморья», в яркий солнечный день я придумал самую черную кличку нашему директору: «Тарас-педераст». (Кличка прилипла к Шумилову быстро, только несколько трансформировалась для простоты звучания. Жестоко отомстил я директору, Аюсь… Потому буду называть его именем, давно придуманным слободским народом – Бульбой. Это не обидно, даже почетно и точнее: чем он нас порождал, тем и безжалостно убивал – исторической ложью, двойной моралью и лицемерием. Врал напропалую, во имя спасения… Вменяю сегодня ему и этот грех. И одновременно прощаю его).


К отроческим годам во мне проснулись задремавшие было в детстве творческие силы. И уже в пятом классе получал за своё творчество «гонорары»: ремнем по тощей заднице от отца. Порол он меня, разумеется той рукой, какая ему заменила обе. Значит, с удвоенной силой. Оттого поэтический талант пропал у меня окончательно, только-только народившись на свет. Любовь к «изящной словесности»,рифмам и поэтическим метафорам была отбита окончательно.

Придумывал я прозвища и своему лучшему другу Пашке. Тут моя фантазия давала какой-то сбой. Придумал их с дюжину. Но все они били мимо цели, подчеркивая лишь второстепенные черточки его, как сейчас понимаю, талантливой и многогранной натуры. Я придумывал клички, когда злился. Вот они и выходили сырыми от злости, не приклеивались… Наверное, тогда я и понял, что творчество и озлобленность – две вещи не совместные. Месть терзает сердце и тупит ум. Отмщение – это не месть. Это плата за грехи тяжкие. Расплата по прейскуранту жизни. Потому-то отмщение бывает даже святым… Или кровным, как у некоторых горячих народов. Меня же мама учила молиться за врагов и гонителей наших… Так и не научила – не успела: рано умерла.

Фамилия у Паши вот уже пятьдесят восемь лет всё та же – Альтшуллер. Не поменял он её на Иванова или Сидорова, на худой конец Фокина (отчество у него такое ископаемое – Фокич), хотя мог запросто: знакомства в паспортном столе позволяли.

– Зачем мне убогая роскошь наряда? – как-то сказал Пашка по этому поводу. – Умри, Захар, но лучше и безопаснее фамилии не придумаешь.

– Безопаснее? Для тебя как раз очень опасная… – ответил я.

– Для людей не опасная. Вот Карагодин – фамилия для людей опасная. Потому что «кара» по-татарски – «черный» или «черт». Карагодин – черту угоден…

– А я, Захаров, кому угоден?

– Никому. В твоей фамилии сплошной примитив устного народного творчества: выйду на реченьку, погляжу на быстреньку… Кому-то явно не хватало фантазии. Вот великий Чехов придумал фамилию Пришибеев. Говорящая все околотку, значит опасная.

– А твоя, твоя фамилия, – начал заикаться я от обиды, – вообще не нашенкского околотка. Дрянь несусветная, а не фамилия…

– Это с какого боку к ней подойти, – не обиделся Альтшуллер. – Моя фамилия тоже говорящая. Но сказать что-то она сможет только просвещенному человеку. Философу. Хотя старообрядцы и философию называли служанкой богословия. Так что вряд ли мы вообще когда-нибудь поймем, крошка сын, что такой хорошо, а что такое плохо… Плохих фамилий не бывает. Бывают только плохие люди.

Альтшуллер Павел Фокич… Такая вот странное, на первый взгляд несочетаемое сочетание…Он утверждал, что его фамилия – немецкая. И досталось ему, как сказано в «бурдовой тетради» отца, по наследству от Карла Альтшуллера, немецкого аптекаря, поселившегося в Московии еще при Иоане–IV. В переводе с немецкого означает – «старый ученик», в вольном Пашкином переводе: «вечный ученик».


Глава 4

ФОТОГРАФИИ НА СТАРОЙ СТЕНЕ

Иосиф Захаров о словах, которые даны нам, чтобы скрывать свои мысли


Я страсть как не люблю цветную хронику жизни частного человека, снятую безупречной «цифрой». Сколько раз сам снимал семейные события на видио, но никогда эти пленки и диски потом не пересматривал – в цветном изображении, в сочной палитре подкрашенного электроникой даже самого сочного цвета – нет «запаха» времени. Видеомагнитофоны, планшеты, айфоны, ноутбуки и прочая бытовая техника несет на себе отпечаток назойливой телерекламы. А значит – яркого вранья.

Не люблю и парадные глянцевые портреты с искусственно натянутыми в улыбке губами… Люди разные, но все обязательно хотят выглядеть «одинаково – успешно», говоря фотографу непонятное никому чужое словцо: «чи-и-из». Потому и их нынешние улыбки чужие, фальшивые; глаза не верят фотографу и его «чизу».

Это не улыбка. Это «деланное лицо», западная личина. На старых фотографиях, сделанных в конце 19-го – начале 20-го века люди всегда серьёзны и сосредоточены. Им незачем притворяться счастливыми. Потому ни беду, ни настоящее человеческое счастье обмануть нельзя никакой «американизированной» белозубой улыбкой. Все карточные шулеры давным-давно в совершенстве овладели искусством «делать веселое лицо» именно при плохой игре.

Зато теперь, когда у меня, человека «свободной профессии», появилось нежданно свалившиеся на голову богатство – свободное время, – я могу часами рассматривать старые фотографии. Их, в рамках моего детства, выпиленных из фанеры лобзиком, в модных современных обрамлениях из пластмассы «под дерево», много в моем рабочем кабинете с окном, выходящем на старый сад, посаженный моим отцом еще при жизни. Бесконечно дорогие для меня, Павла и Моргуши черно-белые кусочки почти уже позабытой, уже незнакомой моим детям «другой» жизни…

Наверное, человеческие воспоминания тоже куда-то уходят, накапливаются где-то, сортируются кем-то для «дальнейшего судопроизводства». Почему бы этим «местом» для таких «малых псов», как я, не может быть какое-нибудь созвездие Малого Пса? А для «псов больших» – созвездие Пса Большого?.. Есть же «накопитель памяти» в моем компьютере, подаренном мне Пашкой еще на моё бесславное 50-летие. Тогда он сказал: «Тебе, старичок, полтинник… А что сделано для вечности?». Ни-че-го. Придумал вот своё созвездие, назвав его «созвездием Чёрного Пса». Но ведь это виртуальное достижение. Никто, кроме Павла и Моргуши, об этом моём открытии ничегошеньки не знают. Пока, выходит, живу «в долг» у Вечности. А когда отдавать-то, если тебе уже за полтинник перевалило?.

С человеческой памятью, думаю, сложнее, чем с компьютерной. Вот смотрю, вспоминаю, а на ум лезут стихи Державина: «Я – царь – я раб, я червь – я Бог». Разве машина, пусть и самая интеллектуальная, смогла бы выдать такой образчик «парадоксального мышления»? Да она бы просто загорелась от перегрева, если бы постаралась выполнить задачу программиста. Ибо машинная логика безупречнее, конечно, только с точки зрения машины. С точки зрения самого совершенного мозга, напичканного сумасшедшими парадоксальными идеями, логика компьютера всегда ограничена программой. Значит, человеческий мозг – самое совершенное создание Господа? Его сознание? Его душа? Он ведь посложнее любого компьютера, созданного человеческим мозгом. Есть ли предел у компьютерной памяти? Есть, конечно. А космос души, как и космос Вселенной, – без конца и начала. И моё созвездие Псов – это всего-навсего «отстойник» памяти, промежуточная сортировочная станция, где наши прошлые деяния, прежде чем получить оценку, небесным воинством сортируются по статьям нарушенных Заповедей и степени тяжести грехов наших.

Память машины определяется в каких-то электронных измерителях, кажется, в «гигобайтах» (или как их там?). Память человека – избирательна. Она щадит совесть, твой внутренний стыд, если те еще подают признаки жизни. Она может притвориться забывчивой, даже вовсе беспамятной. Но «накопитель-то» не обманешь… Там, там, в черной космической бездне, где прячутся звезды Псов, хранится самое сокровенное, самое святой и постыдное, самое счастливое, легкое и самое невыносимое, тяжкое… И ничего нам с этим не поделать – не притвориться беспамятными, счастливыми, успешными, любящими, любимыми… Как нельзя притвориться, что ты -живой. Ты либо живой, либо мертвый. Если душа опустела, то умереть можно, не утрачивая признаков внешне вполне благополучной, даже счастливой жизни. Таких «живых мертвецов» нынче тысячи. Их штампуют заведомо по «определенному евростандарту». Никаких отклонений от норм Евросоюза и прочих суперальянсов! Шаг влево, шаг вправо снова карается расстрелом, в лучшем случае – выпадом из обоймы. Государственной машине нужны только точно калиброванные детали. По суперевростандарту. О’кей! Для любой машины – в том числе и государственной – винтики, послушные отвертке главного механика, суперважный залог стабильной работы всего механизма,

Нет, прав, тысячу раз прав мой старый друг Пашка: «Слова даны человеку для того, чтобы скрывать свои мысли». Впрочем, Гейне приписывал эту фразу одному наполеоновскому министру. Я – Пашке. С министрами я не дружу.


…Я перебираю старые фотографии, выгребая их из черного конверта для фотобумаги, – и вспоминаю, вспоминаю… Я ухожу из настоящего, осточертевшего своими вечными проблемами, хроническим безденежьем, борьбой за выживание в отчем доме, который мой однорукий батя и безногий дядька срубили и поставили еще в пятьдесят третьем. Без жалости покидаю это пространство и время, и плыву по волнам моей памяти в «светлое прошлое». … Помните, была такая пластинка на 33 с половиной оборота – «По волнам моей памяти». Для меня самой большой загадкой всегда оставались эти «пол оборота». Ну, кто их выдумал? Почему нельзя было остановится на 33-х? Нет, вот вам 33, а вот еще и пол оборота. И в этой-то половинке – вся непостижимая тайна, без которой ничего не крутится. Или крутится не так. Всю жизнь ищу и не могу найти оставшиеся пол оборота… Как мне их часто не хватает.

Мой старший сын Сашка, недавно окончивший дипломатическую академию в столице, знал еще несколько моих любимых песен. Мой младший сын Сенька, постигающий в той же столице непостижимую для меня профессию менеджера, уже не знает ни одной песни моего поколения. Ни единой. Даже Есенина не поет. Наверное, я виноват, что не обучил. Обучал. А он не пел с моего голоса. И, наверное, слава Богу. Пусть поет свои. А они для меня – чужие.

Сашка же, став «значительным» лицом, то есть получив какую-то должностёнку в консульстве России в Антигуа и Барбуду, – есть, оказывается, такое государство, расположенное на островах какой-то Малой аномальной дуги, – стал забывать язык родных осин. И, что я заметил, совсем перестал петь. А какой был голос в детстве!.. Думали, второй Лемешев будет. Или Козловский. Или Магомаев. Или, на худой конец, Лещенко, песни которого он пел на своих школьных вечерах. Нет, уехал к пальмам, где тепло и обезьяны выпрашивают у туристов недопитое пиво. И стал безликой vip-персоной, в маске важного человека. Человека мира. Фигурой абсолютно космополитической, хотя, конечно, звучит красиво – «человек мира».

Сенька вообще, по его словам, будет «ярмарочным специалистом». Господи, о времена, о профессии… Как бы там ни было, студент Семен Захаров уже сегодня расталкивает крепкими локтями конкурентов и прочих лоточников на ярмарке тщеславия, которая в аномальных зонах и ярче, и балаганнее, что ли, и жестче в своей безжалостной конкуренции к друзьям и врагам своим. Потому что на открывшихся тут и сям ярмарках тщеславия друзей нет. Есть только конкуренты, которых нужно обойти, опередить, прижать к ногтю.


Изредка сыновья приезжают в наш старенький дом. Сашка хотел было сломать русскую печку, чтобы соорудить модный камин. Но мать возразила, что «на твой камин отец дров не напасется!..». Слава Богу, отставил свою затею.

А Сенька утверждает, что только у нас, в районе лукоморья (так мы с Пашкой еще в детстве назвали на Свапе свое заветное местечко) в реку можно войти дважды. А то и трижды. И ничего не изменится в Краснослободске. Ничегошеньки…

Семён называет свою родину «Вороньей слободской». Именно в «Вороньей слободке» Ильф и Петров поселили Лоханкина и прочих обитателей коммунальной квартиры номер три. Вот ярмарочно-рекламные достойные плоды…


…Я смотрю на давно пожелтевшую фотографию нашего выпускного класса. Внизу чем-то острым просто и без затей нацарапано: «Краснослободская ср. школа, 11 класс, 18 июня 1966 г.».

На первом плане, сидит на стуле надутый своей внутренней значимостью человек со сдвинутыми к переносице мохнатыми бровями, обвислыми по складкам щек угрюмыми седеющими усами. Это наш директор и учитель истории Тарас Ефремович Шумилов.

Рядом с ним верная Анка-пулеметчица, наша «классная дама», учитель русского и литературы. Как же ее фамилия? Память моя стерла её. За ненадобностью. А ведь и она учила нас понемногу. Чему-нибудь, и как-нибудь… Многое помню, очень многое в мельчайших подробностях, а фамилию Анны Ивановны забыл. Будто и не знал никогда. Всё Анка-пулеметчица. Правда, без Петьки и Василия Ивановича.

А кто этот худой стриженый голубок с глазами, в которых застыла вся вселенская грусть? Да это же – я, Господи!.. Какой же я здесь страшненький и жалкий. Как бездомный щенок. Но – глаза!.. С такими глазами рождаются поэты и самоубийцы. Я тогда еще был во власти иллюзий и не бросил писать детские банальные стихи. Все свои произведения я посвящал Маруси Водянкиной, с которой три года просидел за одной партой. В неё тайно и явно были влюблены все мальчики нашего класса.

А это – он, Пашка Альтшуллер, «вечный» (или все-таки «старый»?) ученик» с лукавыми глазами. На любой фотографии он всегда серьёзен. Одни глаза смеются, будто всё о всех знают наперёд. Не по годам и житейскому опыту. Лицо юного, ироничного до вредности старикашки. Слободского, доморощенного мыслителя. Именно тогда я сочинил про него: «Отличен Паша от глупца тем, что он мыслит без конца». А плутовские глаза говорят: нет, не зря ты меня иногда называл Шулером… Ну, прямо лучатся иронией, за которую ему так часто приходилось платить в прошлом, но еще больше – в настоящем.

Сегодня я понимаю: так Пашка защищался от ударов судьбы и земляков. Три года он прожил в нашей семье. Даже если вместе с ним не съели пуда соли, то, как мне казалось, я достаточно хорошо знал своего закадычного друга.

А кто это вот тут, прямо за нашим несравненным Тарасом? Кто это в белом школьном фартуке выглядывает из «коммунистического далеко»?.. Кому и в Слободе, и В Краснослободске жить хорошо? Кто это и жить торопится и чувствовать спешит?

Кто ж из наших не узнает бывшую первую красавицу Краснослободской школы нашу Марусю Водянкину!.. Хотя почему это бывшую? И сегодня моя милая (натуральная!) Моргуша даст сто очков вперед всем «умерщвительницам» плоти, «поглотительницам» тайских таблеток и миллионершам, натягивающим в зарубежных клиниках кожу с подбородка на желтый костяной лоб. Разве не ей я посвящал свои лучшие стихи, которые она записывала в свой самодельный песенник под претензионным названием «Виновата ли я?..».

«И выстраданный стих, пронзительно-унылый, ударит по сердцам с неведомою силой».

Пашка тоже неровно дышал к Марусеньке. Даже придумал ей изящное прозвище – Королева Марго. А я переделал его в Моргушу. Не от Марго, а от слова «моргать». Моё прозвище ей подошло лучше. Хотя, как она признавалась, Пашкино было все-таки изящнее и поэтичнее.

Эх, Моргуша, Моргуша… Где твои семнадцать лет?.. Да там же, где и наши. Я подношу старую фотографию к лицу и даже нюхаю картонку. вспоминаю запах ее густых русых волос. Запах этот так кружил головы…

Бог не обделил Моргушу талантами. Она была певунье, первой танцовщицей школы. Только рисовала посредственно.

Я не стал любимым Моргушиным поэтом. Она любила Пастернака, хотя Анка-пулеметчица прививала ей «программную» любовь к Маяковскому. Шулер быстро это просек и как-то, когда после уроков мы выпускали очередного школьного «Крокодила», задумчиво глядя в окно на поленицу березовых дров, помойку с кошкой Дусей на крышке, наглых сорок, прыгающих вокруг помойки с кошкой на её вершине, – прочел:


В кашне, ладонью заслоняясь,

Сквозь фортку крикну детворе:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

И тут же получил в награду улыбку Маруси Водянкиной.

Я не знал, что эти строки написал Пастернак. И опростоволосился перед Моргушей, сказав, что у Вознесенского заслуживают внимания только «Антимиры».

– Ничего, ничего, – снисходительно улыбнулся Пашка. – Мерцающее сознание поэта. У филистеров это бывает…

– У кого? – сжал я кулаки.

– У филистеров, – повторил Павел, отступая от меня к двери. – А не у тех, которые глисты, как ты подумал…

– У каких таких филистеров? – повторил я, спуская с цепи своего пса.

– Филистер – это человек с узким обывательским кругозором и ханжеским поведением. Вот у Гете, в цикле «Кроткие Ксении», есть такие строчки…

И он продекламировал по-немецки. Это язык Пашка знал лучше всех в классе.

– Was ist der Philister? – взял я Пашку за грудки, припечатывая его к стенке. – А ну, Немец, переведи!

Пашка освободился от меня, сказал с обидой в голосе:

– Классиков нужно читать только в оригинале… Не доверяйте, сэр, нашим переводчикам… Они переводят так, как им приказано издателями и книготорговцами, а не написано автором. Знаешь, как хохлы перевели фразу «Пролетарии всех стран, соединяйтесь»?.. «Голодранцы всего свиту, гоп до нашей кучи!..». Есть разница, старичок? Голодранцы и объединились. Нищета духа стала пропуском в их «светлое будущее».

– Ты мне мозги хохлами не пудри! Переведи, Немец! – не отставал я от друга.

– Ну, пожалуйста, пожалуйста… Что такое филистер, задается Гёте риторическим вопросом. Это пустая кишка, полная страха и надежды. Такая пустая, что, в конце концов, даже Бог над ней сжалится. Так что пустота и Высокому Миру небезразлична.

– Глубокомысленно, – протянул я. – Ладно, сегодня это сошло тебе с рук. Но больше не говори на том языке, который не знают окружающие тебя люди. За такое шифрование морду бить надо.

Пашка обиделся. Но через час мы уже помирились. Запихивать камни за пазуху было не в наших правилах. Копить мелкие обиды, чтобы они со временем вырастали в крупные неприятности, считали мы моветоном, дурным тоном, если по-русски.


Глава 5

ВОСПОМИНАНИЕ В «ПЛЮСКВАМПЕРФЕКТЕ»10

Мемуары Иосифа Захарова


Думаю, что насмешливость – господствующая черта характера не только тиранов, но и рабов. Всякая угнетенная нация имеет ум, склонный к осмеянию, к сатире, к карикатуре.

Так и мои земляки всегда мстили за свои бедствия. За унижения.

К чертовой матери все нынешние презентации – торжественные и глупые, аскетические и с пышными фуршетами, одинаково претенциозные, с раздачей слонов довольной публике, с демонстрацией в младших классах «просвещённого Запада» правильных действий по надеванию презерватива на голый мужской манекен. Слава Богу, что наша аномальная зона оказалась на обочине столь продвинутой культуры Запада, которую отечественные столичные либералы выбрали в качестве обожания, подражания и угоднического любования.

Где кончается анекдот и начинается жизнь? В театре абсурда во Всемирной Аномалии эта черта давным-давно уже стёрта. В здоровом теле, которое ухожено и накачено в дорогих элитных фитнес-клубах, не всегда присутствует здоровый дух.


В детстве я был поэтом. Пока души не загажены, пока дух ребёнка ничем не заражён и здоров, в эти благословенные времена многие дети – гениальные поэты, видящие мир чистыми простодушными глазами. Но не провинциальное филистерство, как утверждал Альтшуллер, сгубило нераспустившиеся, хотя и уже набухшие, почки. Тут была другая причина…

Поэт должен видеть глаза Бога. А нам это было запрещено. В лучшем случае, мы смотрели ЕМУ в спину, по крпицам собирая то, что было уничтожено в «окаянные дни», как определил то время дальнозоркий Иван Бунин. «Узреши задняя моя»… Какой из тебя поэт, если не видишь истинной сути Что великого можно создать, не видя лика Господня? Вопрос, как любит говорить Пашка, риторический.


И все же я счастлив, что не стал поэтом!.. Мой Бог милосердный помиловал. Пашка еще тогда с ехидной ухмылкой говорил, что это случилось по одной причине: у меня лицо «не подходящее для поэта», недостаточно поэтическое и умное, что ли. Вспомните, лицо Льва Толстого на портрете, который висел в кабинете литературы вашей школы. «Какая глыба, какой матёрый человечище!..» – это ведь всё от лукавого. Таких стариков с окладистой бородой и колючем взглядом было пруд пруди в толстовском имении Ясная Поляна. Прелюбодей был ещё тот, граф Лев Николаевич… Но мыслил широко, а главное, как казалось ортодоксам парадоксально: мол, не противься злу насилием. Хотя что тут парадоксального с точки зрения Вечности? Непреложный закон Ноосферы: не умножай вселенской скорби! Ещё в Библии сказано, что если тебя ударят по правой щеке, подставь левую.

Я всегда ценил Толстого-художника. И не любил Толстого-мыслителя. Зачем, простите, художнику изворотливый ум лисицы? Ему талант требуется. А это нечто другое, чем интеллект. Это дар Божий. Особый дар для тех, кто соперничает с самим Творцом. Отсюда и судьбы у настоящих писателей всегда трагические. Это ненастоящим писателям, для которых казаться важнее, чем быть, живется весело, вольготно на Руси. При любых чёрных псах. Настоящие – всегда в конфликте с власть предержащими. Потому что не родился еще на Аномалии тот, кто готов к Правде. Не готовы страдать ради своей, пусть малой, но – своей!, правды и расчётливые конформисты. И я их по-человечески понимаю. Быть и казаться – не одно и то же. Художник Правды, какой бы она ни была – горькой, солёной, перчёной – должен всегда готов к лишениям, гонениям, забвению или даже к своей голгофе. Как там, у классика? «Лишь тот достоин чести и свободы, кто каждый день…» и так далее. Громко сказано. А начинать, думаю, нужно не с боя с ветряными мельницами, а со своего сердце. Нужно учиться видеть не только глазами, но и сердцем. Художник без зрячего сердца – слеп и жалок. Хотя на материальной стороне его бытия это отражается самым лучшим образом. Власть предержащие, страдающие «синдромом чёрного пса», всегда своей верной собачке бросят под стол сахарную косточку.

Разве таланту нужен математический склад ума? Такой ум нужен математику, философу, экономисту, главному бухгалтеру, шулеру.

Когда во мне умер поэт? В семь лет? Нет, среди детей еще много поэтов. Очень много. Их поэтические души губят лицемерием и утонченным ханжеством позже. Как только душа человека перестает смотреть на мир глазами удивляющегося всему сущему в этом Божественном мире ребенка, как только он воспринимает цветок не как удивительное творение небесного Творца и Отца, а как пестики и тычинки, а «Евгения Онегина», как серийный маньяк, расчленяет на образы «лишних и не лишних людей», – поэт в нашей душе умирает раньше, чем успевает родиться.

Рождается хомо-сапиенс, человек разумный. В ХХI веке – человек прагматичный. Инженер. Учитель. Преферансист. Менеджер, дилер или киллер. Уважаемый (или не очень) обществом гражданин. Но обязательно, как сын или дочь своего времени, – «человек прагматичный», «прогматикус-вульгарис», я бы сказал. А «обыкновенный прагматист» быть поэтом, то есть «необыкновенным человеком» быть не может.

Потому-то у нас на Аномалии нынче так мало настоящих поэтов. Потому-то так ценят (и так издают!) в наших аномалиях Нарциссов Тупорыловых, призывающих: «Медленным шагом, робким зигзагом, не увлекаясь, приспособляясь, если возможно, так осторожно, тише вперёд, мой славный народ!»


… Факт моей поэтической смерти случился тогда, когда наш классный руководитель назначила меня редактором стенгазеты… Да-да, именно тогда я впервые опубликовал свои стихи – напечатал их плакатным пером и тушью на листе ватмана. Лучше бы «нарисовал», но художественным редактором была назначена Маруся Водянкина. А она, как я уже отмечал, рисовала гораздо хуже, чем пела и плясала.

Сама героическая поэма о мальчике-хулигане Пашке и героическом подвиге комсомолки Моргуши давно уже отлетела к созвездию Псов – стерлась из моей памяти. Но четверостишье каким-то чудом зацепилось за что-то:


Если Свапка разольется,

Трудно Свапку переплыть.

Если Пашка разойдется,

Трудно Пашу усмирить.


Маруся Водянкина изобразила Пашку акварельными красками: большая башка с выпученными глазами и ртом до ушей торчит посреди бурного ледохода.

Моргуша рисовала на три с минусом. Она никого не хотела смешить, подчеркивая героический пафос своего же поступка, одобренного педагогическим коллективом нашей школы. А получилось наоборот – смешно…

С берега к тонущему Пашке тянется чья-то хищная, необычайно длинная рука, чтобы то ли его утопить окончательно, то ли вытащить Немца за мокрые лохмы. Эта намалеванная клешня совсем не была похожа на изящную ручку первой красавицы школы.


Глава 6

ЛЕДОХОД ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТОГО

Иосиф Захаров о безумстве храбрых, которым не поют песни


В каждый ледоход мы, слободские мальчишки, прыгали по плывущим вниз по реке льдинам. Ледяные островки за лукоморьем вдруг резко набирали скорость. Они неслись к повороту, сталкивались и волчком крутились на Черном омуте…

Это считалось высшим пилотажем, оседлав самую быструю льдину, первым выйти к тому месту, где река разделялась на два рукава – старицу и новое русло, пробитое половодьем.

Картина была достойна кисти великого художника. Весеннее солнышко, осевший апрельский снег, живые черные прогалины дышащей первым теплом земли, треск крошащегося льда, визг девчонок на берегу, захватывающие дух прыжки по несущимся льдинам, сжимающий сердце долгожданный холодок в животе от безумного полета… Я бы испытал это еще раз. А потом еще и еще… Только нельзя на одной льдине прокатиться дважды.


Наверное, рассудительному, предусмотрительному человеку было жутко смотреть на наш ледоход. А мы, играя с норовистой рекой, а может, и самой смертью, устраивали ледяные гонки. И не пугали нас угрозы участкового, вызов родителей в школу и быстрые на расправу отцовские ремни.

Мы не могли не геройствовать на опасной реке – весенним солнечным днем берег был усеян первыми красавицами. Девчонки вдохновляли слободских героев.

А в тот день, раскрашенный весенней акварелью, Моргуша вышла на берег в синем платье, накинув на плечи новенькую душегрейку, отороченную мехом куницы. Её дед, Вениамин Павлович по кличке Водяра, ловко проткнул охотившегося за курами зверька вилами в сарае. Пустили выделанный мех на Маруськину обновку. И она, понимая свою неотразимость, стояла под еще голой ивушкой, луская семечки. Ну, слободская купчиха (а может, и княжна) Мария Водянкина, Королева Марго – да и только!..

Мы все оглядывались на статную её фигуру. Ветер развевал ее шелковые кудри, а мы теряли головы и равновесие, и при лобовом столкновении оседланной льдины чуть ли не зубами вгрызались в свой самоходный островок. Но, засмотревшись на ослепительну. Слободскую красоту, зевали момент поворота – самый важный этап гоночной трассы ледохода. Не успеешь глазом моргнуть, а льдина уже зловеще кружится в шальном танце водоворота, крошится… Ледяное крошево, переливалась всеми цветами радуги на апрельском солнышке, сыпется колючим стеклом на мокрое лицо.

Запросто можно было искупаться в ледяной апрельской водице. Но чаще всего «торпеда» теряла скорость и застревала в бесформенном синем торосе на мелководье косы.


…В тот памятный мне день я выбыл из ледяных гонок первым. Оступился при первом же прыжке и подвернул ногу. Боль была не сильной. Наверное, я мог бы участвовать в этой безумной гонке на выживание. Наверное, мог бы, как теперь понимаю… Но то ли, и правда, было больно , то ли поддался дурному предчувствию… А может, подал свой беззвучный голос мой сторожевой пес – страх. И я выбыл из гонки, маскируясь травмой, и прихрамывая на больную ногу глубже, чем было можно прихрамывать.

Лед 65-го тронулся в апреле. И шел целых три дня. Другого такого ледохода я никогда в жизни не видывал. Хромая, кое-как добрался до берега, сел на какой-то чурбачок, недалече от толпы опьяненных весной гуляк.

Этот был Пашкин день. Он, как никогда, был очень близок к победе, восхищая «безумством храбрых» всех девочек нашей школы. Но у Черного омута льдина, которую он выбрал для победы, неожиданно развернулась против течения и лоб в лоб сшиблась с большим ледовым островом.

На том ледяном «материке» плыл чернявый парень по прозвищу Чертенок – Степка Карагодин, сын и внук партизан-орденоносцев Карагодиных. Секретарь комитета комсомола школы не был трусом. Потомок Чингизхана, скуластый коренастый молодец, несмотря на кривые ноги потомственного кавалериста, нравился многим слободским девчонкам. С пацанами с Кухнаревского поселка, время от времени набегавшими на слободу с кольями и кастетами, дрался «выступками», ногами то есть. (Тогда ни о каком каратэ мы и слыхом не слыхивали, а Чертенок черным коршуном налетал на уже поверженного противника и пинал его ногами, издавая какие-то лающие звуки). Сильного и хитрого Степку Карагодина не любили. Но его боялись. В тот апрельский синий день до героизма моего друга ему было далеко…

Когда Паша оказался в воде, Степка подполз к краю своего острова, но руки не подал: то ли испугался, то ли растерялся Чертенок… Только Степка что-то говорил Пашке, говорил… Никто не слышал, что именно. Скорее всего подбадривал тонущего «Вечного ученика»… Но Пашка на всю жизнь запомнил слова Чертенка.

– Знаешь, Захар, что Чертёнок мне сказал тогда?

– Ну, говори!

– Он спросил меня: «Как водичка?».

– А руку? – удивился я. – Руку помощи тебе наш комсомольский вожак не подал?

– А зачем? – серьезно посмотрел на меня друг. – Я бы её не принял. Иудина рука – коварная рука… Как и его поцелуй. Потом бы по всей Аномалии разнёс, что он меня от смерти спас. Для меня такое спасение было бы хуже смерти.

Дома мама и бабушка заставили меня выложить всю подноготную.

– Говори, как Пашка чуть не утоп? – в один голос требовали они.

А случилось вот что. Пока Пашку вешним бурным течением полной воды несло к Черному омуту, откуда выбраться было невозможно. Маруся Водянкина заламывала, заламывала в тоске руки да как бросится по неверным и скользким льдинам к Пашке. Девочки хором ахнули, готовясь к худшему. Но Моргоша, показывая скрытый талант циркачки, в пять прыжков добралась до барахтавшегося в ледяном крошеве Павла. На стремнине даже ухватиться за крутящуюся мокрую голову было не так-то просто… Только за лукоморьем Водянкина поймала героя за хлястик пальто. (Как хорошо, что хлястики в то время на Краснослободском филиале фабрики «Большевичка» швеи-мотористки присобачивали на совесть, это вам не китайские пуховики нынче шить по подвалам!).

Павел долго хворал, температурил, перхыкал, глотал микстуру и пилюли, пока окончательно выкарабкался на берег… Конечно, думали мы, батя – бывший партизанский врач. Он и не таких на ноги в Пустошь-Корени ставил… Лежи себе, пей чаёк с малиновым вареньем… Ни уроков тебе, ни Тарасов – лафа.

Но сильнее завидовали мы Пашке по другому поводу. В дом Альтшуллеров, находящимся по соседству с нашей хатой, зачастила Маруся Водянкина. Они, видите ли, вместе делали уроки. Чтобы этот Шулер не отстал от программы…

Про Марусиного деда, первого колхозника «Безбожника», мы, под руководством Анки-пулеметчицы, писали сочинение на «свободную тему»: «Первый колхозник Красной Слободы».

Учителя, держась политической линии, всячески поощряли пафос и разные умные цитаты о «советском коллективизме».

В десятом классе Тарас Ефремович и Анка-пулеметчица пригласили на очередное внеклассное мероприятие с политуклоном Вениамина Павловича Водянкина. Был он уже очень стар. И, как всегда, «выпимши»…

– Вы, ребята, главное активно спрашивайте нашего уважаемого ветерана, – инструктировала нас Анна Ивановна. – Придет время – и партизана в Слободе днем с огнем не найдешь… Вымирают они со скоростью света.

Мы старались спрашивать. Но Вениамин Павлович ничего не помнил. Даже свой год рождения.

И тогда Маруся, часто-часто моргая глазами, готовая разреветься на важном мероприятии, подхватила деда и сказала:

– Грех так над живым человеком издеваться!..

И всем стало неловко от слов Моргуши. Всем, только не нашему директору.

Он перехватил Водяру (так прозвали Вениамина Павловича еще на заре советской власти) у внучки и повел его в свой кабинет. Там два славных «мстителя» вспоминали минувшие дни… И когда из директорского кабинета послышался хрипловатый голос Бульбы: «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной!.. Я был за Россию ответчик, а он спал с чужою женой…», Моргуша фурией налетела на гостеприимного Шумилова. Боевой дед был отбит молодыми, превосходящими врага силами. И уведен домой с тем самым почетом, который еще остался у Водяры после внеклассного мероприятия.

Чуть позже, когда я буду через лупу разбирать фотокопии подаренных мне Пашей страничек «Записок мёртвого пса», я наткнусь вот на эти строки Фоки Лукича Альтшуллера:


«УВИДЕЛ ЧЁРНОГО ПСА, ЗНАЙ – БЕДЫ НЕ МИНОВАТЬ

Из «Записок мёртвого пса»


Это большое заблуждение, что русские пьют, заливая водкой свою неизбывную тоску. Ложь, что наибольшее удовольствие для нашего народа – опьянение. Иначе – забытье. Мол, русским надо грезить, чтобы быть счастливыми…

Слободчане чаще пьют от страха. Перед жизнью. Перед смертью. Пьют, страшась прошлого. Боясь будущего. Страх этот сидит в подсознании, которую иностранцы называют «русской тоской».

Я неплохо знаю Вениамина Павловича Водянкина. Наблюдаю его как доктор и до сего дня. О чем может рассказать мне, лекарю, в свое время закончившего военно-медицинскую академию, его генная память? Да вот о чем. От страха перед кнутом барина пил его отец, раб в седьмом колене. Порой он буянил, дрался, даже бунтовал и геройствовал. Но всё и это от страха. Жизни боятся все – и крестьяне, и мещане, и дворяне. От страха же перед Сибирью пьют все. Простой слободчанин, униженный рабством, хамством, глупостью, самодурством и беззаконием сегодня боится нового лиха – всеобщих доносов. Когда сосед иудствует против соседа.

Новая власть привила слободскому народу и эту заразу.

А «продразверстка», «коллективизация» и прочее «необходимое зло» проводятся только с одной целью: сломить, сломать хребет тем, кто еще не потерял чувства собственного достоинства. У кого в глазах еще теплится огонь свободного человека, а не покорного, смиренного раба. Потому как в Слободе, куда после революции меня закинула судьба, кулаков, то есть зажиточных крестьян, эксплуатировавших бы своего соседа, не было и нет. Ломают через колено тех, кто каким-то чудом, спасаясь от своего страха, сохранил хоть какую-то хозяйственную и человеческую самостоятельность и независимость.

Водяра, Вениамин Павлович Водянкин, намедни клался на мельнице, что видел за околицей, у убранного ржаного поля, чёрного пса, от которого на стерню сыпались красные искры. Был Водяра с ружьём – ходил куропаток пострелять, да ни одной не подстрелил. А когда этот пёс, по его словам, «с полугодовалого телёнка», сверкая глазищами выбежал из яруги, то Венька не удержался, зарядил патрон с картечью и выстрелил в это мерзкое существо. Видел, как весь заряд вошёл в собачину, но той хоть бы что. «Быть беде в нашем околотке! – заключил свой рассказ Водяра. – Чёрный пёс предупреждает. Дурной знак, братцы».

Вчера комбедовцы ходили на очередное раскулачивание. Горе, на кого положат свой взгляд, эти «опричники» из слободского комитета бедноты… Ходили к Соловьевым, Морозовым и Захаровым… Потом началась запись в колхоз».


Глава 7

ЛЕГЕНДА О ПЕРВОМ КОЛХОЗНИКЕ

Мифотворчество Иосифа Захарова


Жаль, что я не сохранил свое школьное сочинение «Первый колхозник Красной Слободы». О Вениамине Павловиче Водянкине писал и я, и его внучка Маруся, и мой друг Пашка – весь наш класс, словом. И только Моргуше Анка-пулеметчица поставила тройку – за не раскрытый образ своего деда.

Я и Паша получили отличные оценки. Да и другие ребята не подкачали. А как же! Старались на всю катушку. Ведь о «первых», как о покойниках: либо хорошо, либо ничего. Это аксиома. Иначе – не поймут. Такая вот «своя» правда. Одна – для Петра I и Екатерины I. А другая, истинно народная – для «Собрания анекдотов царского шута Балакирева».

Мы уже тогда знали: настоящая правда та, что для «собрания анекдотов». Царева правда завсегда кнутом и эшафотом попахивает.

Мне эту «шутовскую», истинную правду, рассказал мой отец – Клим Иванович Захаров. У Моргуши до сих пор есть своя «версия» этому факту. В сочинениях врали высокопарно и торжественно, что вообще является первым признаком любой печатной (или написанной) лжи.

Я расскажу, как слышал эту историю от моего отца. Конечно же, в своей, писательской, интерпретации. Ибо бывают странными мои писательские сны, но на Яву страннее.

***


…День был осенний, промозглый. Ветер сек холодным дождем согнанных к сельсовету слободчан. Водяра был в одной калоше на босу ногу, другую потерял по пути к сельсовету. Из кармана его рваной фуфайки торчало горлышко синей бутылки, кое-как заткнутое скрученной из газетки пробкой. Венька, слывший в молодости первым конокрадом в округе, потом первым пьяницей, готовым последнюю рубаху снять, чтобы угостить близкого и дальнего своего. В Слободе это почиталось в равной степени.

Посадские слободчане, самые бедные и отчаянные по своей малоимущности люди, знали: Председатель комбеда Петр Ефимович Карагодин загодя подготовил Водяру к этому торжественному шагу – первому вступить в колхоз. Так мало того, утром принес бутылку на опохмелку. Только строго-настрого наказал: больше стакана не пить! Вот пример остальным покажет, запишется в «Безбожник» первым, – тогда, мол, пей до у…у.

Название колхоза – «Безбожник» – придумал предкомбеда Петр Карагодин. Он же выдумал себе особую должность, которая, по его мнению, придавала «весу и значимости его фигуре в глазах слободчан». Должность эта называлась – Главантидер. Писалась с заглавной буквы. А расшифровывалась так: Главный антихрист деревни. Придумал он этого Главантидера не с большого бодуна. Вычитал в какой-то оборванной на самокрутки газетке отрывки заметок о каком-то «Антидюринге». Кто был этот самый «Антидюринг», Петр Ефимович, конечно, не знал. Да и знать не хотел. А вот само заковыристое словцо с приставкой «анти» ему очень приглянулось.

Но слободчане в силу своей вековой темноты и суеверий побаивались звать Черного Петруху (такую кличку ему дали еще до революции) страшным словом «Главантидер». Ему, черту, что! А у нас начнет скотина подыхать, хлеб из колосьев на земь осыплется, в кузне горн погаснет… Антихриста только покликай!

– Ну, кто самый смелай? – вынося под дождь комбедовский неподъемный стол, давно изъеденный червем, с вызовом спросил народ Главантидер. – Записывайся першим!

– Иде тута крестик поставить? – икнув, спросил Водяра.

– Про крестики теперь забудь! – рыкнул на него Главантидер, отворачивая хищный нос от перегарного дыхания Водяры. – Палочку поставишь в первой графе, коль расписываться не умеешь.

Водянкин хитро улыбнулся:

– Палку я не графе, а жёнке поставлю… А тута – крестик.

Угрюмый народ молчал. Знал, что записывать будут под номерами. А потом, будто бы, имена слободчан упразднят вовсе, оставив для удобства коллективного руководства только данные при записи номерки.

– Чего молчите? – спросил Черный Петруха. – Вразумите сваво товарища. Он еще вчерась жалал быть первым колхозником. А нынче безграмотным прикидывается. А в церковно-приходскую школу два года ходил. Я все знаю про кажного!

– Палыч! – отозвался Васька Разуваев, бывший матрос с эсминца «Быстрый». – Жане и дурак поставить… – А ты графе поставь, как Черт приказывает…

– Не согласен я! – замотал мокрой головой Вениамин Павлович, тупо глядя на босые ногу. – Енто к чему честного человека принуждають? А?

От холода его губы посинели. Он достал из кармана бутылку, крепкими кукурузными зубами выдернул пробку и сделал три крупных глотка, запрокинув голову.

– Брр!.. – по-собачьи замотал он головой, отчего брызги полетели на первые ряды и самого председателя «Безбожника». – Во, пошло тепло по жилкам и кишочкам, теплее, теплее…

– Ставь, сучье племя, хоть палку, хоть какой! – сквозь зубы процедил Петр Ефимович. – Не то яйца оторву, собака! Ты речь пламенную, как я тебе наказывал, слободчанам приготовил?

Водяра почесал мокрый затылок, обвел мутным взглядом слободчан, согнанных к избе сельсовета для добровольной записи в колхоз, и лукаво подмигнул Главантидеру:

– А как же, товарищ председатель «Безбожника»!.. Речь, хучь головой в печь!

Народ засмеялся. Это не понравилось Петру Ефимовичу: известное дело – один слободской дурак всё святое дело целой партии может опошлить.

– Ладно, давай без речи… Дома девкам своим с печки ее скажешь, – кивнул Карагодин.

Водянкин помолчал, собираясь с мыслями и предложил:

– А давайте наш уважаемый колхоз назовем как-нибудь по-другому… Как зоринские мужики, к примеру – «Новой зарей»!

– Ежели две «Зари», то одна из них явно не новая, – возразил Петр Ефимович.

– А «Безбожник», значит, новый? – покачиваясь с пятки на носок, спросил Водяра.

– «Безбожник» – новый, – хмуро ответил Карагодин, катая желваки на крутых скулах. – Будешь, гад, першим али как? Али гони взад самогонку, что Гандониха нагнала к банкету! Думаешь, мы тебя за твои зеленые глаза комбедовской самогонкой поили?

– Ничего я не думаю… – улыбнулся хитро Водяра. – Ты назначен волостью председателем «Безбожника» под фамилией ентого… антихриста, прости Господи! Ты и думай! Тебе за енто паёк полагается.

Слободчане хихикнули. У многих посадских даже бурчать в животах перестало. От голода. А Карагодин обещал каждому вступившему в колхоз по полмешка прошлогоднего овса. Да по доброй чарке самогонки, который гнала для своего подпольного шинка жена слободского матроса Васьки Разуваева со странной для тех времен прозвищем – Гандониха. Да, может, от щедрот своих «продразверточных» и хлебцем, огурцами солеными угостят честной слободской народец… Так что же Водяра ерепенится, время затягивает?

– Так ты, товарищ Водяра, записываешься в «Безбожника» али нет? – сводя густые брови к переносице, грозно спросил Главантидер.

Народ начал на Вениамина Павловича пошумливать – под дождем мокнуть не былоникакой мочи.

Водяра неторопливо извлек из фуфайки почти допитую бутылку самогона, сделал несколько крупных глотков, отчего острый кадык хищно заходил вверх-вниз по тонкой жилистой Венькиной шее, потом крякнул, занюхав вонючую бураковку рукавом фуфайки. Пустую бутылку, как ручную гранату, он бросил под комбедовский стол.

– А закусить дашь? – спросил Водяра. – Али опять красный кукиш сунешь под нос?

– И закусить дам! – ответил Петр Ефимович. – Гляди, не подавись токмо, когда дармовой хлеб жрать станешь.

Водяра зажмурился и отошел от стола.

– Хрен редьки не слаще…

Водянкин повернулся лицом к народу, поклонился землякам в пояс:

– Народ честной! Так записываться в «Безбожника» али ишшо повременить?

– Пишись! Чё терять? Тузик в будке да голод с пробудки… Хуже, авось, не станет! – послышались голоса посадских соседей.

– А Тузик?.. Он «за» али «против»? Тузик! Тузик! К ноге!

Верный Тузик лохматым клубком кинулся под ноги хозяина.

– Тю-ю!.. – удивился Васька Разуваев. – Та пес не в тебя, Венька!.. Молчун у тебя пёс твой! Не брешеть, как ты!..

– У него силов брехать нетути, как и хозяин с прошлой Пасхи не жрамши!.. – отозвался кузнец Ванька Сыдорук, подтягивая на худом животе вечно сползавшие портки.

Никто из будущих «безбожников» не засмеялся: над «голодной» правдой в Слободе смеяться было не принято.

Петр Ефимович обмакнул перо в пузырек с чернилами, зажал в огромный кулачище школьную ручку, капнув кляксой на амбарную книгу, заматюкался:

– Ну, харя твоя немытая… Входи в историю! Потом внуки о тебе сказки будут слагать…

Водяра опешил от таких неожиданных слов, снова отступил от амбарной книги с уже проставленными в ней номерами слободчан – будущих «безбожников».

– Я буду першим! – вдруг вывалился из толпы Васька Разуваев. – Мне и моей семье тоже терять нечего…

– У нас и Тузика нету!… – поддержала мужа жена, скандальная баба, прозванная слободчанами Гандониха. (В те годы мало кто в Слободе толком знал, что это слово обозначает. Васька Разуваев, служивший в свое время матросом на эсминце «Быстрый», привез в родную Слободу несколько презервативов. Противозачаточные средства в быту слободчан так и не прижились. Но Васькины «гандоны» народ запомнил – Разуваев показывал «резиновую защиту» всем от мала до велика. И даже надул два больших белых шара, которые полдня летали над Слободой, потом зацепились за ветки деревьих и лопнули. В честь этих белых шаров и прозвали жену Разуваева Гандонихой. Помню, как опростоволосился их внук, учившийся со мной в одном классе, когда сказал Шумилову на уроке истории, что в Венеции «все плавают на гандонах». На что директор вполне серьезно ответил мальчику: «На гандонах не плавают, а летают»).

– Молчи, Гандониха! – испугался конкуренции Водяра. – В чужих руках хрен завсегда толще кажется!.. Самозванцам встать в строй!

Венька, опережая других любителей «халявы», поставил свою подпись в амбарной книге учета «безбожников».

– То палочку, то галочку, то крестик… – недовольно бурчал Водяра. – Потсавлю лучше-ка я подпись…

И поставил жирную кляксу от напряженности и ответственности исторического момента.

– Вот тебе, Черт, не галка, а цельная ворона! – закричал он, дуя зачем-то на перо комбедовской ручки.

Петр Ефимович со злостью вырвал у него ручку, макнул перо в чернильницу и, тяжко вздохнув, вывел каллиграфическим почерком: «Нумер 1 – В.П. Водянкин». И сам расписался за Водяру – какую-то закорючку поставил.

Потом почесал за ухом. Написал: « Нумер 2».

Зычно крикнул:

– Нумер два! Разуваев с Гандонихой! Подходь к столу!

Это уже много позже он будет кричать на наряде: «Нумер шастнадцатый! В коровник! Нумер двадцать осьмой – на гумно! Нумер перший – запрягай соловую кобылу!». Коротко и ясно. Водянкину же его номер, что елей по сердцу: первый! А первому человеку, как и первому гостю, в Слободе завсегда кусок послаще и пожирнее…


Вениамин Павлович Водянкин, первый колхозник «Безбожника», прославился не нашими сочинениями. Про Водяру в Краснослободске и по сей день ходят легенды, очень похожие на добрые анекдоты про Чапаева. Раньше про любимых героев народ слагал песни, но когда слова из песен стали выкидывать, стал складывать анекдоты. Здесь необъятное поле для творчества – хочешь выкидывай материное слово, а хочешь и добавляй. Дело вкуса каждого рассказчика. То есть творца. Про Водяру каждый рассказывает с доброй улыбкой. Значит, добрая о человеке память живет на созвездии Малого Пса. Добрая и долгая. Пусть те, кому ставили бюсты еще при жизни, позавидуют героям из народных былинных анекдотов…

И я очень горжусь, что моя жена Моргушка – его родная внучка. Восьмая или девятая по счету, сама порой сбивается со счета.

На днях сделал я одну очередную глупость. Когда написал «Легенду о первом колхознике», то дал почитать эту главу двум своим близким людям: Пашке и Марусе. Жена, являющаяся близким родственником покойного (лица исторического), вдрызг раскритиковала мой реалистический образ своего деда. И потребовала, чтобы я написал о Вениамине Павловиче, как о достойном гражданине, патриоте прекрасной Слободы. И, мол, не обязательно кличку его вспоминать! И лучше описать не этот «факт» (она так и сказала – «факт», что не косвенно, а прямо подтверждает глубокий фактический историзм этой главы), а «случай», когда её деда, работавшего перед войной и после великой Победы председателем слободского сельпо, наградили медалью «Партизану Великой Отечественной войны».

– Ну, наградили и наградили… «Дорогого Леонида Ильича» вон сколько раз награждали. А чем, никто уже и не помнит, – сказал я.

– Мне интересно! – заплакала Моргуша. – Мне надо, чтобы о моем деде осталась только светлая героическая память! И ты не смей касаться его своей этой… правдой! Она его унижает.

Жена промокнула слезы платочком и добавила, цепляясь со мнойуже не на шутку:

– Это ты про своего деда Ивана всякую грязь пиши! Как он по пьянке спалил правление колхоза и сам в нем сгорел!

– Как? Как ты сказала? Да, Господи… Это же всё вранье! Не так это было. Не так…

К какому-то празднику, кажется, на Октябрьскую, наградили моего деда, тоже такого же партизана, как и Водяра, комплектом грампластинок с записью частушек Мордасовой. За образцовое исполнение своих караульных обязанностей. А патефона у дедушки не было. Мы жили не богато. Какой там патефон – не до жиру… Зато патефон был в правлении. И дед Иван во время своих дежурств любил послушать любимые народом частушки. Но кто же их слушает «на сухую»? Вот и выпил… Раз, другой… На третий перебрал и уснул у открытой дверцы печи. Сунул туда полено, чтобы согреться, когда к утру градус стал уходить. Да так и уснул на век, свернувшись калачиком, на загнетке…

– Бог ему судия, а не ты, Маруся! – сказал я распалившейся в споре жене своей.

– Да у вас вся семья такая была… – бросила Моргушка в меня комок грязи. – Все невезучие. Будто проклятые какие. И безногий дядька твой Федор, и отец твой леворукий…

– Не трогай моего отца! – замахал я руками, спуская своего пса с цепи. Он тоже герой-партизан!

– А в тюрьме с сорок третьего чего парился?.. У нас, сам знаешь, просто так не сажают…

– Замолчи! Судьба у него такая.

– Я и говорю – проклятые… Проклятие на вас висело.И сейчас висит. Ты-то в Захаровых пошел. То в школе преподавал историю, потом редактором «Слободских зорь» сделали… А за два года до пенсии «скрытым безработным» сделался…

– Не «сделался», а сделали…

– Какая разница? Ладно, Сашка – отрезанный ломоть. Сам с усами. А Сенька? Кто мальчика кормить будет? На мою нищенскую зарплату мы и вдвоем с тобой не протянем. Ты об этом подумал, когда тебя Степан Григорьевич вызывал для серьезного разговора?

– Подумал…

– Плохо думает твоя седая башка! Стар стал, а спеси, как у молодого… С властью задумал тягаться. Так у сильного всегда бессильный виноват.

– В доме повешенного, Мария Алексеевна, не говорят о веревке…

– А я не о веревке! Я о помощи нашему студенту, которому в Москве еще два года учиться. Или что? Бросить ему все, потому что, видите ли, Иосиф Климович хочет во что бы то ни стало доказать свою правду Степану Григорьевичу… В жизни, конечно, всегда найдется и место подвигу. Но твой будущий подвиг – это не эта твоя писанина, по запискам сумасшедшего старика. Твой подвиг – это вернуться в редакцию. Или, на худой конец, в школу. Благо, место директора свободно.

Я, схватив рукопись, бросился к соседу справа – Павлу Фокичу Альтшуллеру. Мне повезло, он был не на дежурстве. С кислой миной смотрел матч нашей сборной по футболу с каким-то именитым европейским клубом.

– Всё, Паш, не могу больше… – признался я. – Не могу, понимаешь?

– Понимаю, – взяв в руки рукопись, сказал он. – Знаешь, что Пушкин написал в поэтическом послании Батюшкову?

– Нет, – ответил я.

– «Бреду своим путем:

Будь всякий при своем».

Он поднялся, куда-то сходил. Доктора Шули не было где-то с полчаса.

– Ты никак позабыл обо мне?

– Да нет… Помню.

В руках он держал то, о чем чя так мечтал еще в школьные годы, – «бурдовую тетрадь» своего отца. «Записки мёртвого пса».

– У тебя же несколько листочков фотокопий… Теперь возьми вот это.

Он протянул мне амбарную тетрадь с грубо намалеванным на первой странице названием – «Записки мёртвого пса».

– Созрел, как ты говоришь?

– Бреди своим путем… Только треть «запретной книги Лукича» я все-таки оставлю у себя. До лучших, так сказать, времен.

– Так сейчас другие времена. Говори, пиши, что хочешь…

– Бывали времена трудней, но не было подлей…

– Лады. Хозяин – барин. Есть хочешь?

– Голод – не Моргуша, пирожка не даст.

И в это время затарахтел его телефон. Я знал, что звонит Моргуша.

– Да, – сказал в трубку Павел. – Конечно, на обед сейчас придем. Мы тут футбол смотрели… Если не дано, Марусенька, то никакой волшебник нас из болота за волосы не вытащит. А твоему муженьку, кажется, дано… Нет, нет… Не кажется. Жди, разогревай, идем!

Он положил трубку и спросил:

– Тебя в детстве мамка с печки не роняла, случайно?

– Ни случайно, ни специально не роняла, – ответил я.

– Зачем жену обижаешь? Или у тебя их много, как у восточного падишаха?

– Всего одна, – ответил я. – И то воспитатель детского сада…

– Тем более, воспитателей надо беречь. Кто о будущем позаботится? Ящик этот? – он ткнул пальцем в телевизор. – Улица? Криминальная Россия?.. Гомосексуалисты? Политические проституты? Будущее ведь в руках воспитателя детского сада. Глупое государство этого не понимает. Потому и зарплату платит им меньше, чем дворнику. А зря… Какой мерой мерите, такой и вам, господа, отмерено будет…

– Болтун подобен маятнику, – подал я с вешалки другу кашне, – и того и другого надо остановить.

– Ладно, товарищ Иосиф, не тирань жену и соседа! Идем есть борщ! Маруся уже, наверное, разогрела.

– К борщу чего-нибудь есть? – спросил я.

– Есть, да не про вашу честь… Сладкая жизнь когда-то заканчивается и у литераторов.

– Я пробочку только понюхаю… Важен, Паша, сам ритуал…

В наш дом я вошел умиротворенным.

– Душа моя! – позвал Марусю, с удовольствием втягивая носом кулинарные ароматы. – Моргушенька!.. Где ты? Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою…

Она вышла в прихожую с кухонным полотенцем в руках. Свежая и похорошевшая после нашего скромного семейного скандала.

– Ходил искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок? – спросила жена с улыбкой Джоконды на губах.

– Показывал, что посеял, – снимая ботинки, ответил за меня доктор Шуля.

– Главное, что пожнет… – вздохнула Моргуша.

– Пожнет то, что посеял, – лукаво подмигнул мне Пашка. – Сейте разумное, доброе, вечное… За спасибо сейте.

– А почему, скажи мне, Паша, писателям зарплату не платят… Вот вам, врачам, платят, а им – нет? – снова стала взбираться на своего конька-горбунка супруга.

Пашка засмеялся:

– Наверное, потому, что глас настоящего писателя есть глас Божий. А Богу у нас платить не принято. У него все сами милости и прощения просят…

Павел Фокич прошел в моих тапочках в большую комнату и торжественно поставил на стол бутылку портвейна. На этикетке были нарисованы цифры «777».

– Господи!.. – всплеснул я руками. – Из прошлой жизни! А портвейна «666», трёх шестёрок, сегодня не выпускают? Нет? Странно…

– Писателям не наливать, – посерьезнела жена моя, Мария Алексеевна, в девичестве Водянкина. – У него сахар. И завтра, к восемнадцати часам его вызывает на беседу Степан Григорьевич…

– Не вызывает, а приглашает, – поправил я. – Пусть он вызывает свой аппарат.

– Наградит золотым пером, небось… – издеваясь над моей жизненной ситуацией сказал Паша. – За это долгожданное событие в жизни всех истинных писателей земли русской нужно обязательно выпить.

Он отворил дверцы старинного буфета, который Моргуша давно пыталась выбросить на помойку, достал оттуда винные бокалы богемского стекла.

– И виновнику торжества – чуть-чуть… Чисто символически, – он разлил «дореформенный» портвейн по рюмашкам. – Это очень помогает человеку в познании самого себя. А если писатель познает самого себя, то что тогда ему стоит познать и весь мир!..

Маруся принесла закуску и подняла свой бокал.

– Мальчики! – улыбаясь, сказала она. – Как это хорошо, как здоровски, что вы пронесли дружбу с нашей школьной поры и до сегодняшнего дня… И в радости, и в печали…

– Моргуша, – перебил Павел. – Не говори красиво… Сегодня это не в интеллигентном обществе. Сколько раз выступающих на ток-шоу по телеку запикивают за одну передачу? И не счесть. А каждый «пик-пик» – это матерное слово.

– За что выпьем? – спросил я, переводя разговор в нужное русло.

– За вас, за людей с роковыми судьбами! – поднял бокал Паша.

– Это почему – с роковыми? – насторожилась супруга.

– Это я так, Некрасова вспомнил… – протянул мой верный товарищ по жизни. – «Братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое…»

Он чокнулся с Марусей и подмигнул ей:

– Если нет, Моргушенька-душенька, этого «чего-то рокового», значит, писатель – не настоящий.

– Проверка на дорогах, – вздохнул я.

– Нуда веритас, как говорим мы, образованные здоровые люди, – ответил Паша.

– Что это означает, Немец? Переведи! – попросила жена.

– Голая правда, – ответил он. – Не приукрашивай её, старичок, когда будешь ностальгировать о светлом прошлом, писать о скользком настоящем или думать о незнакомом будущем… И о нашей «юности печальной» пиши, как Бог на душу положит. Без прикрас и этих романтических прибамбасов…

Он, чувствуя, что тост явно затянулся, добавил скороговоркой:

– Кстати, когда будешь с «бурдовой тетрадкой» работать, не увлекайся, пожалуйста, метафорами и прочими эпитетами. Истина ведь в украшательстве не нуждается. Античные скульпторы, я это читал в толстой умной книге, истину всегда изображали в виде обнаженной женщины.

– Прекрасной женщины? – поинтересовалась Моргуша.

Паша грустно улыбнулся:

– А вот об этом там ничего сказано не было… – он выпил и добавил: – Но, думаю, все-таки по-своему прекрасной. Потому что только нам, русским, известно, что красота спасет мир.


Глава 8

СЛАБОЕ МЕСТО ТЕЛЬЦА – ГОРЛО

Иосиф Захаров о женской красоте, конформизме и творческих компромиссах


Когда после апрельской ледяной купели Пашка окончательно поправился и пришел на занятия, Анка-пулеметчица дала мне комсомольское поручение – сделать спецвыпуск школьной стенгазеты.

– Нарисуйте «героя» в кавычках, сочини соответствующие политическому моменту стихи, Захаров, – станковым пулеметом протарахтела классная дама. – Ты это сделаешь, уверена, на нужном идейном, политическом и художественном уровне. В помощницы, как всегда, себе возьми Водянкину.

– Нашли тоже мне художницу… – буркнул я, мучаясь от того, что «изобразительная часть» стенной газеты, которую я редактировал, всегда получалась хуже её литературной части.

– Я сказала, Водяркину! – повысила Анна Ивановна голос и от волнения исказила Марусину фамилию. Я тут же решил, что классная мадам сделала это нарочно.

Анна Ивановна почему-то недолюбливала всех красивых девочек школы. Это была та самая голая правда, о которой Пашка прочитал в одной толстой и умной книге. Хотя однажды, когда ставили на школьной сцене пьесу Островского «Лес», поняли почему. Там Несчастливцев говорит об одной женщине: «Она уже старушка; ей, по самому дамскому счету, давно за пятьдесят лет».

У Анны Ивановны к молодости и красоте был свой «дамский счет».

А тут еще Марусино «легкое дыхание»… Так выразился я на уроке литературы, сравнивая Марусю Водянкину с героиней бунинского рассказа.

Анка-пулеметчица залепила мне тогда «посредственно», признав, что мое сравнение ни в одни ворота не лезет. Она прямо-таки задохнулась от чужого «легкого дыхания».

– Художник нарисовал в этом рассказе совершенно другой образ! – поучала меня Анна Ивановна.

А я вот рисовать не умел. Водянкина на моем фоне антихудожественном фоне хорошо смотрелась даже со своими средними способностями. И оформить спецвыпуск школьной стенгазеты поручили именно ей.

Я поставил перед ней сверхзадачу по Станиславскому: «изобразить акварельными красками героическую драму в районе нашего лукоморья на великой русской реке Свапа». Что-то в духе плакатов общества спасения на водах.

Моргуша мою «сверхзадачу» поняла в меру своего изобразительного таланта. Рядом с ее озарением даже именитые Кукрыниксы рядом не стояли.

Пашка был почему-то не худ лицом, как в жизни, а больше походил на румяного, печеного на сметане и масле, колобка. Возможно, решил я, художник-передвижник хотел изобразить уже набухшего водой утопленника. Но Шулер-то не утонул. А если бы утоп, то не был бы таким румяным. Что за импрессионизм?

Меня шокировала и чья-то хищная рука, тянувшаяся с берега к Пашкиной голове. Рот у моего друга был от уха и до уха. Как у деревянного мальчика Буратино. Он не то улыбался улыбкой утопленника, не то «во весь рот» звал на помощь работников ОСВОДа.

Короче, я вдрызг раскритиковал работу художника Водянкиной. И мы, разумеется, крупно поссорились.

Я взял картину на листе ватмана домой и долго страдал над оставленным для моего поэтического текста местечком. Нужно было сюда вписать поэму о Пашке и героической девочке из нашего класса, спасшей ему жизнь. С Пашкой было легче. Его образ ложился на бумагу без проблем. С Моргушей я был в разводе. И потому никакие героические эпитеты к ней не подбирались.

А ведь я намеривался написать героическую поэму. Этакую эпопею. Как говорил Пашка, «опупею». Моя сверхзадача была обречена на провал.

Поначалу я планировал написать вместо эпиграфа: «Комсомолке Марии Водянкиной посвящается». Но после этих слов сами собой напрашивались годы ее жизни. Выходило, что «героическая комсомолка» погибла, спасая чужую жизнь. А это противоречило правде жизни.

После бессонной ночи я, злясь на самого себя, наконец-то понял, что даже нелюбимого мною Демьяна Бедного из меня никогда не получится… Исписав тетрадку вариантами четверостиший, я наконец-то удовлетворился одним, где «Свапка разлилась», а «Пашка разошелся»… Было и героически. И правдиво. И в меру художественно. Посвящение же убрал вовсе, решив, что общешкольная стенгазета – не могильный камень: тут не место всяким эпитафиям.

Мои стихи, написанные по принципу «как Бог на душу положил», Шулеру неожиданно понравились. Он сказал, что даже бы Лев Толстой написал в сто раз хуже. Если бы, конечно, вообще граф писал стихи…

Но мой поэтический опус оказался слабым в «идеологическом плане». Анка-пулеметчица тут же отредактировала их со своей «кочки зрения».

– «Во-первых, – сказала Анна Ивановна, – образ Свапы, средней реки в Средне-Русской возвышенности, нарочито снижен автором. Что это еще за «Свапка», Захаров? Ты обязан любить свою великую Родину. А на Родине всё величаво: и леса, и поля, и реки, и, что вытекает из вышесказанного, человеки… То есть люди. Во-вторых, Павел Альтшуллер с его базарным (она, наверное, хотела сказать «базаровским») нигилизмом – не лучший прототип для героического образа.

Она поправила очки-велосипед на тонком арийском носу, спускавшейся у нее к самой верхней почти впритык. Сказала мне, автору героической поэмы и редактору спецвыпуска, с фальшиво звучащими дидактическими нотками в голосе::

– Я понимаю, что сейчас Павел Альтшуллер, в силу некоторых жизненных обстоятельств, проживает в вашей семье, Захаров… Но кто нам, Захаров, позволит в средствах массовой пропаганды, каковым является общешкольная газета, разводить семейственность?

– А при чем тут семейственность? – сказал я. – Паша у нас временно, на время болезни его отца…

– Это «временно» уже растянулось на три года, – будто обижаясь на мое определение, ответила она. – Таких, как Фока Лукич, лечат долго и основательно. Поверь мне на слово.

– Верю, – почему-то вырвалось у меня. И в довершение ко всему еще и громко чихнул, что особо рассердило Анку-пулеметчицу.

– Простите, – извинился я. – У нас в семье давно все чихают. Еще со дня моего рождения… – сказал я Анне Ивановне вежливо и тактично. – Понимаете, сырость сорок восьмого пропитала все члены моих родителей. Потому-то и я таким сырым получился…

Анна Ивановна подняла на лоб очки:

– Хочешь, чтобы я отца к директору вызвала?

– Не хочу, – честно признался я.

– Тогда молчи. И переделывай свою «героическую поэму». Как я сказала!

Я понял: придется наступать самому себе, своей песне, на горло. А так как я по знаку зодиака – телец, то горло у меня, как и у всех тельцов мира, – слабое место.

Но почему-то с официальной школьной цензурой я не стал спорить. Может, боялся. А может, понимал, что лбом стенку не прошибешь…. (Хорошо было Пушкину! У него в цензорах сам царь ходил!…).

И я наступил своей песне на горло. Глотая полынную горечь первого творческого компромисса, я зачеркнул про то, «как если Свапка разольется, то трудно Свапку переплыть…» И про то зачеркнул, как «если Пашка разойдется, то трудно Пашу усмирить»…

А в итоге после острого красного карандаша Анны Ивановны получилось что-то вторичное или даже третичное:


Широка Свапа моя родная,

Нет нигде таких чудесных рек,

Потому веселая такая:

Не утонет в Свапке человек.


Вот так, с первой попытки опубликоваться, я понял, что такое цензура. И подтвердил мысль классика, что жить в обществе и быть от него свободным не может никто! Даже писатель. Будь он Пушкин. Или, на худой конец, граф Лев Николаевич Толстой.

Я потом долго и путано объяснял своему другу, почему так изменилась моя «героическая поэма» и что сделали с тельцом, наступив ему на горло.

– Ты какого апреля родился? – спросил Паша.

– Двадцать первого, – ответил я.

– Между Лениным и Гитлером, – кивнул он. – С вами, господин редактор, всё ясно.

Я обиделся. Тогда, разумеется, не за Ленина. За Гитлера. Точнее – сравнение с ним.

– У тебя, Немец, нет чувства юмора, – сказал я Шулеру. – У всех немцев с этим туго.

– Да ты, товарищ Иосиф, не обижайся… Просто я хотел узнать: камо грядеши?

– Это по-каковски?

– Сокральный язык… На современном русском означает – куда идешь?

– Я-то?

– Да не ты как мой лучший друг Захар. А как главный редактор стенгазеты. Понял?

– Не-а…

– Объясняю популярно. Этот вопрос апостол Петр, пытаясь покинуть Рим, чтобы спастись от преследований Нерона, задал Христу.

– Ну и…

– Ну, и Христос ответил испугавшемуся Христу: «В Рим, чтобы снова принять распятие». Апостол Петр устыдился своей слабости, вернулся в Рим, где и принял мученическую смерть…

Тут я совершенно запутался.

– Ну и что? Разве это был хороший совет Петру?

– А мог он поступить по-другому?

Тогда я лишь пожал плечами.


Глава 9

ДЕЛО ПАХНЕТ КЕРОСИНОМ

Иосиф о спасении и вечном страхе перед малыми и большими псами


Мой старший сын, когда был маленьким и ему становилось страшно в кино, закрывал глаза. Мой младший сын уходит от реальности в компьютерный, виртуальный мир.

Я спасаюсь своим романом. Воспоминаниями. Это мир не совсем виртуальный. Он такой же реальный, как и этот. Но мне так легче переживать свои настоящие страхи.

Я точно знаю: от того, что было со мной вчера, зависит мое завтра. Сегодняшнего дня нет. Настоящее ускользает от меня…

Но жить надо в дне сегодняшнем. Чтобы наступило будущее. Какое – это уже другой вопрос.

В тот день я собирался на прием к главе района Степану Карагодину. И чувствовал, как страх подбирается к моему слабому месту – горлу. Он стал сдавливать его уже с утра, когда я пил кофе на кухне, с тоской глядя на телефон: хоть бы позвонил кто… Моргуша или Паша. Но никто не звонил. И я за кофе наугад открыл «Записки мёртвого пса». Попал на философствования Фоки Лукича. Одно из тех мест, которое Паша называл «Евангелие от Фоки»:


«НЕ ПУТАТЬ ОТЕЧЕСТВО С «ВАШИМ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬТСВОМ»

Из «Записок мёртвого пса»


«Русские – нация умная, ново все времена русские – царедворцы. Печально, что мы частенько путаем слова «отечество» и «ваше превосходительство». Мы, русские – обязательно царедворцы: солдаты, церковники, шпионы, тюремщики, палачи, жертвы палачей… Мы и дело делаем, как царедворцы. До чего может дойти с общество, в основе которого нет человеческого достоинства?

Россией правит класс второстепенных чиновников. Бюрократия – единственная реальная сила, ограничивающая фактически даже власть вождя. Но хуже всего, что чиновничество в своей массе враждебно относится к любому существующему строю. Их внутренний пёс постоянно огрызается на любое дельное указание или приказание, хотя внешне у пса – абсолютная покорность и верноподданность. И никогда не узнаешь, чего больше в нём, в чиновнике, – внешней рабской покорности или скрытой злобы и бунтарства».


В приемную Карагодина я пришел загодя, минут за двадцать до назначенного срока. Секретарша Зоя холодно со мной поздоровалась, на мою попытку вызвать на разговор не отреагировала. «Эти шавочки, – подумал я, – только подгавкивают своему хозяину. Чего на них обижаться?».

– Вот, распишитесь, пожалуйста, здесь… В получении уведомления, – сказала Зоя.

– В уведомлении чего? – не понял я.

– В том, что администрация вас уведомляет, что из-за дефицита бюджетных средств она выходит из состава учредителей районной газеты «Краснослободские зори»…

Я расписался и трижды перечитал врученное мне уведомление о выходе из состава. Это означало одно: искать справедливости через суд было бесполезно. Мне отрезали и этот путь к маневру. Мол, нет денег – вот и перестали финансировать газету. Найдут другого главного редактора, попокладистее да поласковее сосущего матку, – деньги, разумеется, в бюджете сразу найдутся. Чертенок осваивал искусство управления муниципальным образованием весьма успешно. Способный ученик.

– Воды? – заволновалась Зоя, глядя на мои дрожавшие руки.

– Спасибо, – покачал я головой. – Не гимназистка, в обморок не упаду.

– А где вы сейчас, Иосиф Климович? – спросила секретарша и сама глотнула водички.

– В России, – ответил я. – Сами видите…

– Я не об этом…

– А я как раз об этом.

– Пишите всё?

– Всё пишу.

Один из телефонов на Зоином столе зазвонил. Девушка сняла трубку и кивнула мне:

– Можно заходить.

– Благодарю вас, барышня.

Степан Григорьевич сидел за столом торжественно и монументально. В голову сразу же пришла строчка из песни нашей юности: «Сижу на нарах, как король на именинах».

– А-а… – оторвался он от документов, с которыми, как я думаю, не только работал, но и спать ложился в одну койку. – Господин писатель!.. Какими судьбами?

– По вашу душу, – грустно пошутил я.

– Я вызывал?

– Моргуша сказала, что вы… На восемнадцать ноль ноль. Вот явился, не запылился…

– А зачем это я тебя вызывал? – издевался Степка-чертенок. – Ты, мой дорогой однокашник, не знаешь?

– Знаю, – ответил я. – Уведомление вручить. Чтобы, так сказать, не возникало никаких юридических иллюзий у безвременно уволенного главного редактора.

Он засунул длинные пальцы под модные полосатые подтяжки, оттянул резинку и звучно, будто выстрелил, себя по пивному животу.

– Я вас, Иосиф Климович, не увольнял… Я вас уведомил, что денег на газетку, которая слона покусывает, как сбесившаяся шавка, в бюджете района нет. А на нет, в России, как известно, суда нет…

– Я и не собирался в суд идти.

– Можем и полюбовно договориться…

– Не верю… Так один режиссер давал оценку игры своих актеров.

– Только без оскорблений. Я не актер. А ты, тем более, не режиссер. Ты – безработный. Значит, никто.

– И последние станут первыми…

– Это, мой друг Иосиф, все сказки… Первые и стали первыми. Это историческая правда. Ты ведь историк по основному образованию?

– Если под «первыми» вы подразумеваете первых секретарей, то это действительно исторический факт. Признаю…

Он помолчал, улыбнулся:

– Редкий случай, когда вы, господин бывший главный редактор, признаете свои ошибки… Это говорит мне о том, что не все еще потеряно.

– Уведомление вручено. Я могу идти? – спросил я.

– Куда вам торопиться, товарищ безработный… Вы теперь воистину богатый человек – столько свободного времени… Хоть отбавляй. Позавидуешь.

– Спасибо. Черной зависти мне не надо…

– Не обижайся, Захар! Не обижайся… – он достал дорогу сигарету, скрученную из кубинского сигарного табака, прикурил от настольной зажигалки. – Как знать, может быть, придет время – и еще поблагодаришь меня за это благодеяние.

– Зачем же ждать? Поясной поклон вам от всей нашей семьи Захаровых, – сказал я и даже символически поклонился хозяину кабинета.

– Всё ёрничаешь, – покачал он уложенной в парикмахерской головой. – Вы с Шулером в классе первыми клоунами всегда были. Клоунами и остались…

– Иногда глазами клоуна видно дальше.

– А я ведь тоже не слепой. Все, Захар, подмечаю. Все мне докладывают подчиненные.

– Стучат…

– Зачем так грубо? Кто владеет информацией, тот владеет миром.

Он встал из-за стола – большой, красивый человек в безупречных дорогих тряпках «от кутюр».

– Знаю, что Павел Фокич тебе по-дружески презентовал записки своего сумасшедшего отца… Помнишь, мы всё к окнам старика бегали, смотреть, как он «роман века» строчит под лампой с зеленым абажуром?

– Не помню, – соврал я.

– А что записки старого доктора получил – это ты понишь?

– «Бурдовую тетрадь», что ли? – пожал я плечами.

– Бурдовую или еще какую – это детали. Главное, есть этот бред сумасшедшего у тебя или нет?

Я помолчал, подумал и сказал:

– Есть. Для меня, историка Слободы, это бесценный документ.

Я глазами показал на документы, наваленные стопками на столе главы.

– Это пасквиль, а не документ…

Я нацепил очки, которыми пользуюсь только для чтения, и заглянул ему в глаза:

– А откуда вы, Степан Григорьевич, знаете, что там написано, в «Записках мёртвого пса»?..

Он подошел ко мне вплотную, будто хотел выстрелить в упор.

– Догадываюсь… И у меня есть к тебе предложение.

– Я не барышня, чтобы мне делать предложения…

– Не юродствуй, клоун!

Он отошел к окну, зачем-то опустил жалюзи.

Степан замер, не оборачиваясь ко мне, сказал:

– Знаешь, мне еще в школе было интересно, что там этот старый пердун в своей тетрадке марает…

– В высшей степени интересные вещи…

– И что же – там, по-твоему, правда?

– Евангелие врать не может.

– Евангелие?

– «Евангелие от Фоки»… Он отслеживал нашу слободскую жизнь, описывал наш позор и наши победы, размышлял, давал как врач какие-то рецепты, делал попытки писать как настоящий писатель…

– О чем?

– О прошлом, а значит, и будущем.

– Ах, мать твою!

Он стал подбрасывать и ловить коробок спичек, подбрасывать и ловить. Я невольно следил за полетом коробочка. Последний раз не поймал.

– Я так понимаю: про тебя и про меня там ничего нет. Мы тогда детьми были…

– Бедный Йорик! Кости его давно истлели, а тетрадка сумасшедшего пса, значит, все еще делает свое злое дело…

Он нагнулся ко мне через стол. Сказал шепотом:

– Ты мне передай эту бредятину. Уж больно любопытно познакомиться, знаешь ли.

Я помолчал, оценивая ситуацию.

– Не могу, – развел я руками. – Пока не напишу роман, не могу вам передать даже ксерокопии оного документа, уважаемый Степан Григорьевич.

– Даже так?

– Увы… Тайна следствия. Точнее – писательского расследования.

– Ага… – он прижег новую сигарету. – Я тебя должен огорчить, Иосиф Климович. В редакции некогда вверенной тебе газеты работает ревизия из областного центра. Уже нашла «отдельные недостатки».

Он многозначительно посмотрел на меня.

– Расход бензина на твою машину аж в пять раз превышал потребляемое количество… То есть перерасход – тысяч в двести. Так что дело, господин бывший, пахнет керосином… Ревизия передаст материалы следователям, те в суд. И да здравствует наш самый гуманный суд в мире.

– Знаете, Степан Григорьевич, что мне в вас нравится?

– Просветите, господин писатель.

– Изящный вы человек. Гибкий руководитель. Как это у вас получается? Без принужденья в разговоре коснуться до всего слегка…

– Так разве зря меня народ на пост главы избрал?

– Народ? – удивился я.

– А кто же? Ты ведь первым за меня голосовал. Без тоски и думы роковой. Ведь так?

Я промолчал. Тут с Карагодиным не поспоришь.

Он взял меня за пуговицу на пиджаке, притянул к себе. Я почувствовал неприятный запах его гниющих зубов. Паша уверял, что так же пахнут и их души. Только мы этого не чуем.

– Ну, я пошел писать дальше…

– Иди.

– А не боитесь?

Он отвалился на спинку руководящего кресла, ощерился:

– А чего мне, Захар, бояться-то? Пока мы в этом кресле, ты будешь писать и читать ту историю, которую будет нам угодна. Понял, Пимен?

Когда я уже взялся за ручку двери, то услышал в спину:

– Передумаешь с записками сумасшедшего, заходи, приноси… Гостем будешь. Ты же знаешь, никак не могу найти подходящую кандидатуру на место ушедшего из жизни нашего незабвенного директора – Тараса Ефремовича. Подумай над жизнью своей, Захар. Иногда это очень полезно. Пока не становится поздно и проблема отпадает сама собой.

Мне стало страшно по-настоящему.


О ФАЛЬШЕ И ДОНОСИТЕЛЬСТВЕ

ИЗ «ЗАПИСОК МЕРТВОГО ПСА»


2 мая 1931г. Красная Слобода. 2 часа ночи.

«О жителях Красной Слободы можно сказать, что все они опьянены своим рабством. Даже их христианское смирение, их молчание – это молчание рабов. Но если люди молчат, то за них говорят камни. И говорят плачевным голосом.

И кто бы пожалел наш слободской народ? Слободчане живут нынче классовыми предрассудками и атеистическим невежеством. И еще притворной покорностью перед властью. Притворная безропотность, по-моему, последняя степень унижения, до какой может пасть порабощенный народ. Их возмущение, отчаянье были бы, конечно, более ужасны, но менее низки. Даже слабость их настолько лишена достоинства, что может отказаться даже от жалоб, этого утешения скотины. Страх, подавленный избытком страха, это – нравственный феномен, который нельзя наблюдать, не проливая кровавых слез.

Внешний порядок, царящий сегодня в Слободе – лишь иллюзия; под ним таятся недуги, подтачивающие государственный организм. Фальшь и обман, всеобщее доносительство, как эффективный метод сведения счетов с соседом или родственником, лицемерие и всеобщее равенство, которое de fakto является фикцией, – вот нынешние нравы и нашего российского медвежьего угла в аномальной зоне.

Слободчане, приходившие сегодня на приём в нашу больничку, утверждали, что оборотень, чёрный пёс, который якобы живёт в заброшенной шахте рудника, зачастил в Красную Слободу. Настоятель нашей церкви, отец Николай призывает свою паству придти в храм на исповедь. Народ не идёт, хотя оборотня боится до смерти. Рассказывают, что в Снецком тамошняя активистка, комбедовка по имени Глаша (Глафира) встретилась с оборотнем на узкой тропинке у сельсовета. И чёрный пёс «прожёг её взглядом глаз-углей наскрозь». Бедную женщину с ожогом груди нашли в придорожной канаве, отпевать её батюшка отказался. Да сельсоветчики бы и не дали ему это сделать.

Пётр Карагодин, косноязычный вождь Аномалии, согнал всех селян на митинг. И клеймил последними словами «попов и священников» за одурманивание местного населения опиумом для народа. В его выступлении матерных слов было больше, чем нейтральной лексики. Но главное, что не было в его словах ни смысла, ни любви. Одна фальшиво звучащая медь. Кимвал бряцающий».


Глава 10

КАК ПОПАСТЬ В ЛИТЕРАТУРНУЮ ОБОЙМУ

Иосиф о своих первых шагах в литературу


Та общешкольная стенгазета с карикатурой на своего лучшего друга и моими «отредактированными» стихами была моим первым «печатным органом». Бульба, мельком глянув на то, как тронулся лед и в нашей Слободе, с удовлетворением пожевал свои седеющие усы и сказал:

– Ну, что, Захаров, поздравляю тебя. Ты отныне попал в нашу литературную обойму.

Я понимал, что такое обойма от винтовки Мосина, от Маузера, от другого огнестрельного оружия. Про «литературную обойму» я слышал впервые. Не скрою: было что-то элитное во фразе директора. Если поздравляют, значит, попасть в «обойму» не так уж и просто…

– Эх, товарищ Иосиф… – вздохнул Паша. – Если бы ты знал, что это такое – «литературная обойма».

– Откуда она взялась? – спросил я друга, которого с принципиальностью Павлика Морозова «парафинил» в своем «печатном органе».

– Не знаешь? – сощурился Пашка. – А еще представитель древнейшей профессии. Это фраза из фельетона Ильфа и Петрова. Авторов «Золотого теленка».

Я обиделся за его фельетонную интонацию.

– А многим даже очень нравится, – сказал я. – Посмотри, какой жгучий интерес к газете.

Мы вместе обернулись к стене и увидели следующую живую картину.

…Анна Ивановна отошла от рукописного творения на метр, подбоченилась правой рукой, а левой взялась за тяжелый подбородок, похожий на пресс-папье в учительской.

– А где подпись автора стиха? – спросила Анка-пулеметчица. – Анонимов нам не надо!

Своей подписи я под «отредактированным стихом» не поставил. Потому что «от меня», свободного поэта, там ничего не осталось. Знаменитое «клевещите, клевещите, – что-нибудь да останется» тут не сработало. Не осталось ничего. Только шрамы на моей душе творца. (Где-то я прочитал, что некто Медий, состоявщший в свите Александра Македонского, советовал смело применять клевету и кусать, ибо шрам, во всяком случае, останется).

У стенгазеты толпилась вся школа. Уже от входной двери был виден Пашка-румяный колобок, к которому тянулась длинная рука с берега. Всем почему-то казалось, что эта нелепая рука не спасала, а наоборот – топила «колобка», печально улыбавшегося в роковую минуту.

Вновь подходившие сначала читали мое патетическое четверостишье, потом переводили взгляд на ухватистую, на печально улыбающегося «колобка» – и хватались за животы. Даже первоклашки, как мне казалось, деланно хохотали, как хохочут герои в несмешных ктнофильмах.

Но все хвалили меня и Водянкину. Её художественная работа, до краев наполненная драматическим замыслом, вкупе с моими «высокими» стихами приобрела вдруг парадоксальный, даже пародийный смысл. Конфликт между формой и содержанием дал такую ужасную трещину, что в нее с треском провалились все мои благие замыслы.

Мне бы извиниться, покаяться… Да не смог. Принимал поздравления. И даже слегка кланялся на хвалебные оценки учителей. А ведь наизусть читал Анке-пулеметчице отрывок из Пушкина «гости съезжались на дачу». И помнил гениальную фразу писателя, что «злословие даже без доказательств оставляет прочные следы».

Директор даже позвонил кому-то в районо. На перемене между четвертым и пятом уроками в школу пришла благообразная дама в черной траурной шляпке с вуалью. Дама была печальнее своей шляпки. К ватману ее осторожно, будто боялся, что мадам сейчас же рассыплется от смеха и старостиодновременно, подвел Тарас Ефремович.

– Разойдись, хлопцы! – раскидывал он наглецов в стороны. – Элла артардовна посмотрит на творчество масс.

Элла Эдуардовна черной тенью приблизилась к шедевру.

Толпа нехотя раздвинулась, пропуская знаменитого на всю округу директора-партизана. (Шумилов был партизанским разведчиком, имел медали и один орден. Имел ли он учительский диплом, никого из учащихся единственной в Слободе средней школы не интересовало).

– Я же сказал, посторонись, хлопчик! – оттеснил он и меня, автора, от стенной газеты. – Вот, пожалуйста… Стихи не хуже, чем у маститых. Хоть сейчас в хрестоматию.

Дама в вуали поднесла к глазам очки, не надевая их на крысиный розовый нос, долго читала, а потом выдала свое резюме:

– Квасной патриотизм, конечно. Но дым отечества нам сладок и приятен.

На высоком челе Тараса Ефремовича не отразилось ничего. То ли он не понял, что такое квасной патриотизм, то ли «Горе от ума» не читал.

Зато Пашка не преминул вставить из «Евгения Онегина», которого, обладая феноменальной памятью, почти всего знал наизусть:

– «И вот общественное мненье! Пружина чести наш кумир! И вот на чем вертится мир!».

Дама из районо оглянулась на дикломатора, сказала, пряча очки в сумочку:

– Что-то знакомое, мальчик…

– Нет, это не из Иосифа Захарова, – сказал Шулер. – Это из Александра Сергеевича.

– Кто этот бледный юноша со взором горящим? – повернулась руководящая дама к директору.

– Паша Альтшуллер? – переспросил Тарас Ефремович. – Так это сын Фоки Лукича… Ну, того самого… Которого в сумасшедший дом посадили.

Пашка тут же взорвался:

– Мой отец не жупел, чтобы им древних старушек стращать! – бросил он Бульбе и, глотая слезы, бросился к двери.

– Мальчик, кажется, тоже не совсем здоров… – с тоской в голосе протянула черная бабушка.

В этом «взрыве» был весь он, – Паша Альтшуллер. Старый Ученик. Или лучше – Вечный Ученик.

Наши педагоги насчет Павла были единодушны в своем мнении. Отмечая несомненные «природные способности мальчика», заостряли внимание на его вредных привычках дерзить репликами старшим, читать и говорить «не то, что надо». (Теперь-то я прекрасно понимаю, что Пашку наставники доброго и вечного просто не любили. «Этот мальчик, – говорила Анка-пулеметчица, – видит не мир, а его изнанку. Это идеологически чужой вредный взгляд на общепринятые, устоявшиеся в оценках, привычные вещи»).

А Бульба как-то даже сказал моему другу почти по-гоголевски:

– Я тебя, Альтшуллер, не рожал, но за твою дерзость убью когда-нибудь обязательно!

Пашке бы промолчать. Но он ответил самому директору, герою артиизанской войны в крае:

– Яволь, господин директор! Партизанен капут! Фсё будет карашо! Бабка, курка, яйко!

Бывший разведчик отряда «Мститель» мститель даже опешил.

– Пользуешься, что отца твоего в школу не могу вызвать?

– А вы попробуйте. Может, его и отпустят по вашей записке…

У Альтшуллера не было, по просвещенному мнению сеятелей вечного и доброго, главного – уважительности. Уважительность – отличительная черта слободского учащегося. Пашу Альтшуллера таковым не считали. Видно, сын антисоветчика изначально не мог быть хорошим советским школьником.

Как-то Старый Ученик довел Бульбу до белого каления , и тот сказал ему:

– Ну, погоди, немецкая овчарка! Ты у меня не гавкать, а выть будешь… Тогда завиляешь хвостом.

А Пашка никогда ни перед кем хвостом не вилял. Потому что «хвостов» по предметам у него не было. Учился он лучше всех. Но на школьной Доске почета его фотографии почему-то не было.


– Почему тебя на доску не вешают? – спросил я его.

– Правильно, Иосиф, что не вешают, – ответил он. – Мне уже шестнадцать, а ничего не сделано для бессмертия…


Глава 11

ПОДБРОСЬ ДРОВЕЦ, СВЯТАЯ ПРОСТОТА!..

Иосиф Захаров об уме и горе от него в аномальных зонах


Я понял, что натворил, когда Анка-пулеметчица объявила нам о незапланированном комсомольском собрании.

На том уроке мы «проходили» Грибоедова. Анна Ивановна спросила:

– А почему Грибоедов назвал свое произведение «Горем от ума»?

Все молчали.

– Захаров! – подняла она меня. – Ну, уважаемый главный редактор «Крокодила»?..

Я вздохнул:

Отпустите, Анна Ивановна, душу на покаяние… Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок.

– Сатира в нашем обществе, – поправила она меня, – не оскорбление, а необходимое для выздоровления от излишнего самомнения лекарство.

Она жестом усадила меня за парту, кошачьим неслышным шагом подошла к парте, за которой в гордом одиночестве сидел Пашка. Как всегда он читал каку-то умную книгу, держа фолиант на коленках.

– А вы, сводный брат товарища редактора, гражданин Альтшуллер, что скажите…

Паша вздрогнул, книга шумно упала на пол – класс гоготнул.

– Простите, я не расслышал ваш вопрос…

– Рано стали глохнуть, Бетховен, – поднимая с пола книгу Светония «Жизнь двенадцати цезарей», холодно сказала Анка-пулеметчица. – А я думала, что ты Грибоедова читаешь…

– Горе от ума бывает только в России, Анна Ивановна, – ответил мой друг. – Яркий тому пример – мой бедный отец.

– Я про отца тебя не спрашиваю… – тут же отреагировала Анна Ивановна. – Ты мне скажи, в чем подтекст фразы Чацкого: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!»?

Паша подумал, пожал плечами:

– А тут никакого подтекста и нет. Куда бы он не уехал, все дороги ведут к коммунизму…

Класс взорвался хохотом.

– Тихо! – испуганно замахала руками Анна Ивановна, проверяя, плотно ли прикрыта дверь класса. – Молчать, разгильдяи! А ты, Альтшуллер, ты… Яблоко от яблони…

– Где нам дуракам чай пить… – добавил Паша и сел. – Уймитесь, волнения страсти.


– Альтшуллер! Вон из класса за отцом!

– Вы хотели сказать – к отцу? Далековато шагать…

– Я… Я, – Анна Ивановна приложила платочек к глубоко посаженным глазам. – Я должна обо всем этом доложить в районо! Нашему куратору, которая, наверное, еще в кабинете директора…

И она выбежала из класса, чуть не опрокинув пыльный фикус, стоявший у шкафа со старыми учебниками.

– Ах, боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексеевна! – вслед ей процитировал строчку бессмертной комедии Пашка.

– А в морду – хошь? – услышал он с первой парты.

Это встал Степка Карагодин, секретарь комитета комсомола школы. Наш идейный вожак. Никем другим Степка в школе и быть не мог. Дед и отец похоронены на площади Павших Героев. Над ними – бронзовый памятник: склонивший голову партизан в кубанке, с автоматом «ППШ» на груди. (Пашка уверял, что в отряде «Мститель» после февраля сорок второго года были только немецкие автоматы. И ни одного «ППШ». Пашка читал записки своего отца и вообще знал всё на свете). К бронзовым ногам Григория Петровича (так звали отца Степана Карагодина) каждое 9 мая, в день Порбеды, и 28 февраля, в день освобождения Краснослободского района от немцев, ложились венки и живые цветы. Здесь меня с Пашкой принимали в пионеры. Сюда теперь слободчане приходили на торжественные митинги, слушали торжественные речи, сказанные в микрофон, одобряли политику партии, требовали свободу Луису Корвалану и на Первомай и Октябрьскую дружно орали в унисон победное «ура». Колонны учащихся единственной средней школы Краснослободска стройными рядами, по-военному чеканя шаг, шли мимо позеленевшего от времени Григория Карагодина и гранитного камня, на котором золотом сверкали буквы мемориальной надписи: «Слава героям Красной Слободы!».

И все понимали, что сын и внук геров Слободы – обречен. Тоже на славу. Успех. Высокие должности. На командирские замашки. Пока что, разумеется, в школьных мелких масштабах.

– А в морду – хошь, Немец? – повторил Степан и сделал к Пашке несколько шагов.

Карагодины и Альтшуллеры были моими соседями еще с времен, когда наш заштатный городок называли Красной Слободой. А чаще – просто Слободой.

– Ты что, сосед? – остановил я Степана.

– Пусти, Захар! Он женщину обидел…

– Ах, какой пассаж! – встал я между мощным Степаном и щупленьким бледным Пашкой, который уже принял стойку боксера-недоучки.

Мой интеллигентный сводный брат, который больше всего на свете любил своего больного отца и умные книги, стал насвистывать известный мне мотивчик какого-то венца: «Ах, мой милый Августин!». И даже запел по-немецки. Наверное, от страха быть униженным перед всем классом (но прежде всего перед Моргушей) пудовыми кулаками откормленного Степки:

– Ach, du liber Аugustin!

– Фашист недобитый! – сквозь зубы процедил Карагодин. – Ты у меня свое еще получишь. Вырастит из сына свин, хоть отец свиненок…

Пашка вдруг выпругнул из-за моей спины и сходу врезал Степке в челюсть.

– Клац! – звонку отозвались на короткий точный удар друга его зубы.

– Это за свиненка, Степан Григорьевич… – прошептал Пашка, танцуя вокруг рослого Степана. – А это за свина…

Но ударить ошеломленного внезапностью и отчаянной храбростью врага Карагодин не успел – в класс стремительно вошли Анка-пулеметчица, Тарас Ефремович и дама в шляпке с черной вуалью.

Шумилов, увидев тихого Альтшуллера в бойцовской позе атаки, несказанно удивился:

– А жаль, что незнаком ты с нашим петухом… Альтшуллер! Брысь на место!

– Степа, что тут произошло? – застрекотала Анка-пулеметчица.

– Садитесь, товарищи учащиеся, – приказала черная вуаль, усаживая класс, который дружно поднялся со своих мест, приветствуя начальницу.

Руководящая дама из районо, усадив класс, обратила свои заплаканные глаза к директору.

– Тарас Ефремович, нужно начинать воспитательную работу прямо сейчас. Немедленно. Тем более, что именно этого мальчика, – она выбросила из кулачка в черной ажурной перчатке указательный пальчик в сторону Паши, будто играла с ним в «нашу войну». –Тем более, что именно этого мальчика так ярко и образно раскритиковала общешкольная газета под названием «Крокодил».

Бульба, подкручивая свои висячие усы, подошел к первой парте.

– Степан, – сказал он. – Проведем комсомольское собрание класса. Обсудим критическое выступление нашей школьной печати, которую возглавляет Захаров, и поведение вашего товарища, хулигана, чтобы не сказать большего, Павла Альтшуллера.

– Ну, Степан Григорьевич, веди собрание… Ты, а не я, секретарь комитета комсомола школы. Давай, рассказывай, как вы дошли до жизни такой…

Степан подождал, пока на «камчатке» уселись дама из районо и Анка-пулеметчица, подошел к учительскому столу, откашлялся и достал уже заготовленную бумажку с текстом обвинительной речи.

– Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо… – попросил класс Павел. И все опять хихикнули.

– Цыц! – притопнул ногой Бульба. – Я вас, бродяги, породил, я вас и убью. Если будет надо… – сказал он. – Говори, Степан!


Чего он только не буровил, в чем только не обвинял моего друга… Но самое страшное было то, что отправной точкой всех его обвинений стала моя газета. Мои отредактированные Анкой-пулеметчицей стихи. Моя песня, которой я сам наступил на горло…

Я не помню, что вменялось Немцу. Но когда поставили на голосование его исключение из школы и комсомола, я вскочил и крикнул:

– А ты, Чертенок, разве не сигал по льдинам? Но если бы ты упал в ледяную воду, то уж точно не подвергал бы опасности отважную комсомолку Водянкину?

– Это почему так? – сощурился мой сосед по домам по улице Петра Карагодина Степка.

Я торжествующим взглядом обвел притихший класс, боковым зрением зацепил блеснувший из под вуали взгляд районной начальницы.

– Да потому что комсомолка Маруся Водянкина за тобой бы в ледяную воду не прыгнула! Ты ведь руки утопающему не протянул. Только поинтересовался у нахлебавшегося талой водой товарища: «Хороша ли водица?»!..

Моё откровение, как «Колокол» Герцена, разбудил и дремавший народ, и всех равнодушных, бесконечно далеких от народа. Все заговорили разом, затрещали, заохали и защищая Чертенка, и нападая на него.

– Не подал руки! Мы видели, Степан!

– В нем просто сработал инстинкт самосохранения! Он поступил разумно!

– Не поздоровится от эдаких похвал…

– А я, дура, его в сочинении с Павлом Корчагиным сравнивала… А теперь, девочки, мучительно больно…

– Каждый класс заслуживает вожака, которого он заслуживает…

– Цыц, Каины слободские! – загремев крышкой парты, горой встал над ней Бульба. – Как дошли вы до жизни такой? Кого вы слушаете? С кого пример берете?..

Он грохнул кулачищем по парте – в классе мгновенно воцарилась тишина вакуума.

– Я вам, товарищи, – одышливо произнёс Тарас Ефремович, – сейчас открою глаза! И вам все станет ясно и понятно. Сейчас Павел Альтшуллер живет в семье Захаровых. Пока его отца в сумасшедшем доме лечат… Вот эти два камрада и спелись. И покрывают друг друга, выставляя нашего комсомольского вожака в невыгодном для общественного мнения свете…. Это старый диссидентский прием – скомпрометировать руководителя, опорочить нашу светлую действительность. Нашу, можно сказать, светлую память загадить всяким дерьмом…

Он страшно вращал красными, в прожилках, глазами, распаляясь все больше и больше:

– Отец Павла, товарищи, хотел очернить светлую память наших славных партизан! Моих боевых товарищей… Вон они, на Площади Павших Героев, у Вечного огня славы лежат…

Он достал платок и шумно высморкался. Затем промокнул слезы на глазах.

– Альтшуллер за папашу своего мстит… А Захаров, кому мы доверили самое действенное оружие партии – сатиру и юмор – ему потакает. Позор!

– Таким не место среди нас! – вскочил Степан, почувствовав окрепшим тыл. – У нас один тройственный союз: Ленин, партия, комсомол! Давайте вместе со мной: Ленин, партия, комсомол!

Класс безмолвствовал.

Я подошел к Пашке, потерянно смотревшему на опущенные головы товарищей. Сказал тихо:

– Прости меня, братишка…

– За что?

– За стихи. Это я их отредактировал. За древнейшую профессию.…

Он протянул руку.

– Ты не виноват, брат. Я знаю, сначала это были гениальные вирши. И слова твои звучали, как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных.

– Это какие еще беды вы нам пророчествуете, а? – взревел Шумилов.

– Угомонитесь, Тарас Ефремович, – вдруг пискнула со своего места «черная вуаль», позабытая нами в пылу полемики проверяющая. – Пусть юноши и девушки сами, без вашей подсказки, обличат идеологические заблуждения этого мальчика по фамилии э…э, Альтшуллер, так, кажется? Что, например, скажет, главный редактор сенной печати? Ведь тебя, Захаров, кажется, никто не заставлял критиковать своего друга в печати? Ты это сделал по зову своего сердца. Не так ли, друг мой?

– Так, подруга, так… – неожиданно для себя нагрубил я ни в чем не повинной женщине. – Самоуправление – это ведь старая завиральная идея. У нас в Слободе самоуправление всегда будут путать с самоуправством.

Дама из районо приложила кружевной платочек к глазам, всхлипнула и, не глядя на нас, бочком, выскользнула из класса.

– Отца ко мне завтра! – заорал мне в ухо директор. – Без отца не приходи! А пока, Степан, ставь на голосование исключение Захарова из рядов ВЛКСМ…

– Кто – за? – спросил Карагодин.

– Подождите, – поднялась моя соседка Моргуша. – Давайте обойдемся общественным порицанием. Я хочу сказать Иосифу, что он поступил плохо.

– Когда?

– Ну, не тогда, когда стихи писал, а когда защищал грубияна и этого, как его… диссидента. Ты и сам стал грубияном, обидчиком женщин и детей…

Я скривился в скептической улыбке:

– Ну-ну, подбрось дровец в мой костер, святая простота…

– И подброшу! – сказала Моргоша. – Я предлагаю этим друзьям, обоим, объявить по выговору… Без занесения.

– Правильно! – закричали ребята с мест.

– Голосуем? – взяла инициативу в свои руки Водянкина. – Кто – за?

«За» наш дружный класс проголосовал единогласно.


…Степка поджидал нас в раздевалке.

– Ну, поздравляю, – сказал он. – Опять тройственный союз победил?

– Да ладно тебе, суседушка, пыхтеть, – миролюбиво ответил я Карагодину. – Чудила ты с улицы Петра Карагодина…Мне вот Анка-пулеметчица, оказывается, пару за «Горе от ума» влепила в журнал… В воспитательных, так сказать, целях. А мне весело. Правда, Паш?

Пашка подал Марусе пальто, снял с крючка ее шапочку и стал подбрасывать ее под потолок, приговаривая:

– Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали!..

– Мы с Марусей ходим парой… – прищурился Степка. – Наша простая слободская шведская семья…

Я тогда не понял Степкиного намека. А всезнающий Пашка не подсказал. Однако, судя по интонации, Карагодин сморозил очередную свою пошлость. Был он на пошлости горазд. Талантлив, можно сказать, человек был на это дело с самого детства.


Глава 12

ЕСТЬ ЗЛО, ТВОРЯЩЕЕ ДОБРО?

Иосиф о диалектике жизни


Нелепые слухи ходили за Пашкой по пятам. Слободские кумушки судачили у колонок, что Пашка заразился от отца страшной болезнью, от которой человек, будь он мал или стар, в конце концов, сходит с ума. Немало было и грязных намеков и на некий «тройственный союз» Альтшуллера, Захарова и Водянкиной. Но, на удивление всем, наша дружба не ржавела и не давала даже трещин, выдерживая тотальную словесную бомбардировку.

Трудно выразить одним словом, что нас связывало в прошлом и связывает сейчас, когда все уже потеряно, кроме чести. Может быть, само детство, отрочество, безоглядная влюбленность в самую красивую девушку Красной Слободы? А может быть, эта самая честь, которую мы, к счастью, не потеряли, и помогла нам тогда не рассориться вдрызг.

У нас бывали крупные ссоры и долгие расставания. Всю жизнь я безумно ревновал мою Марусю к Пашке Альтшуллеру, человеку умному, рассудительному, порой немного циничному, как все люди иронического склада ума. И всю жизнь я тянусь к такой не похожей на мою, но всё-таки родственной Пашкиной душе.

Кого из нас Моргуша любила в девичестве больше, для меня до сих пор загадка. Были времена, когда уже умиротворенный любовью пёс вдруг вновь оживал, разрывая в клочья между нами отношения своей разрушительной энергией.

Когда-то очень давно, когда только-только заполучил от Павла первые странички из «Записок мёртвого пса», я спросил у Немца:

– Неужели у этого пса, о котором пишет твой отец, такая энергия? Взглядом – и насквозь!

– Страшная, Захар, энергия, – ответил он. – Энштнейн, например, как ты, надеюсь, знаешь, утверждал, что масса – это энергия в квадрате. И если высвободить энергию, заключенную в массе одного только человека, то ею можно взорвать весь континент.

Я недоверчиво хмыкнул.

– Но ведь гамбургский епископ в своей «инструкции по безопасности» утверждал, что чёрный пёс, Анибус, несмотря на свой суровый вид, всегда ищет в человеке светлое начало. И утаскивает в Нижний Мир только нераскаявшихся грешников… Так «добро» он или «зло»? Как понимать?

– Есть зло, творящее добро, – просто ответил Павел. – А есть добро, творящее зло. Диалектика, брат.

– И есть исторические примеры? – спросил я.

– Есть, – кивнул он. – Ленин, например…

– Оставь Ильича в покое… – ответил я. – Гитлер – вот исчадье ада.

– Тебе знать лучше, – пожал плечами Павел. – Ты же родился 21 апреля, как раз между Лениным и Гитлером.

– Это совершенно разные фигуры. Один гений – злой. Другой – добрый.

– А корни?

– Что корни?

– Ильич многому научился в Германии. Как там в «Онегине»? «Он из Германии туманной привез учености плоды».

– Плоды могут быть совершенно разными. Запретными, например…

– Почему же, – перебил меня Вечный Ученик. – Ленин основал РСДРП, и Гитлер до конца своих гнусных дней считал себя социалистом. Знаешь, как его партия называлась? Национальная социалистическая рабочая партия. Так что у этих двух типов с немецкими корнями много общего.

– Чушь собачья! – в свою очередь перебил я Пашку. – Не в названии дело. Под словами «социалистическая» и «рабочая» может скрываться и сам черт или дьявол.

– Я как раз об этом. Если не убеждает, то поищи примерчик поярче.

Я еще покопался в памяти и почему-то шепотом спросил:

– А – Сталин?

Пашка тоже не сразу ответил. Но выдал та-а-кое, что у меня нервно зачесался левый глаз – верная моя примета плакать.

– Сталин, товарищ Иосиф – сказал Альтшуллер, – самый верный ученик Ленина.

– Хрущеву, значит, веришь?

– Вера без дела мертва есть, сказано в послании апостола Иакова.

– Опять вы за своё? Поговорите о весне, о любви, на романтическую тему… Перестаньте, наконец, при мне говорить о политике! – взмолилась Маруся. – Не хочу вас слушать. Не хочу!.. Я боюсь…

И она зажала уши ладошками, похожие на два больших оладушка, которые она по бабушкиному рецепту пекла с тертыми яблоками.

– Повесели девушку, – сказал я Пашке. – Видишь, истерика на нашей почве.

– Плясать, увы, не умею, – ответил Шулер. – Я лучше спою самую веселую песню, какую только знаю.

И он запел, точно попадая в мелодию:


– Все хорошо, прекрасная маркиза,

Дела идут, и жизнь легка.


А дальше пошла его импровизация, в которой я играл самую неблаговидную роль. Я понимал, что Пашка придумывал на ходу, с пылу – с жару. Но получалось складно, хотя и грубовато, как я написал сначала героическую поэму, которая вскоре превратилась в злую политическую эпиграмму на друга. Причем, Альтшуллер не стеснялся в использовании грубых диалектных словечек.

– Циник, – сказал я ему. – И диссидент!

– В точку, брат! – засмеялся Шулер. – Ща за портвейшком сгоняю! Отметим воскрешение Лазаря!

– Это я – Лазарь? На что ты намекаешь?

– На выздоровление после тяжелой болезни. Ты же бросил, наконец, писать стихи для стенгазет и к красным дням календаря? Или эта болезнь уже зашла в хроническую фазу и неизлечима? Тогда оривидерчи, Рома… Была без радостей любовь, разлука будет без печалей.

– Паша, не обижай Иосифа! – надула губки Моргуша и часто-часто заморгала ресницами. – Я не хочу оплакивать смерть поэта… В моем романе Онегин и Ленский примиряются перед роковым выстрелом.

Паша с улыбкой Сионского мудреца смотрел на то, как я рвал на мелкие кусочки свою «героическую поэму».

– Судьба поэта жертв искупительных просит, – сказал он.

– Не вкладывайте персты в язвы моя! – взмолился я, обидевшись и на друга, и на Марусю.

– Марго, ты слышишь, как ветер возвращается на круги своя! У-у-у…

– Слышу, Вечный ученик! Слышу…

Я хотел ответить друзьям поязвительнее, укусить за самое больное место, но только хлопнул дверью. Спиной я услышал:

– Вернись, Иосиф, я все прощу!

Это был противный голос моего друга Пашки. Я ненавидел его. Я уходил к нашему лукоморью, к Черному омуту на берегу Свапы. Но я точно знал, что ветер рано или поздно все равно вернется на круги своя.

Я злился, что я так и не лягнул Шулера на прощанье. Пуская ослиные копыта знает!


…Над старой Слободой уже взошла луна. Серебряная дорожка Силены бежала к нашему заветному месту. К глубокой чистой воде. Вода меня всегда успокаивала. И будто очищала душу, когда я на нее смотрел долго и задумчиво.

Я шел быстро, а луна по-свойски подсвечивала мне ухабистую тропинку. Но у обрыва, где по преданию, утонул Маркел Шнурок, палач партизанского командира, не заметил какой-то притаившейся в кустах коряги – споткнулся. И чуть не полетел в тот самый омут, который в детстве мы заглядывали, леденея душой от страха.

Чтобы заглушить обиду в душе, боль в ноге, которая заныла после встречи с корягой, я стал вслух читал стихи. О луне. Их любил Пашка. (Может быть, он их и сочинил – с него станется).

Светила на ночном небосклоне луна, звучали у нашего лукоморья Пашкины стихи… Это уже было, мне все это уже снилось? Почему так все знакомо? И так тревожно на душе?

Во всем виновата полная луна. Полнолуние – время гениев и сумасшедших.

Такой же светлой весенней ночью умер и Фока Лукич, сильно сдавший после выхода из психиатрической больницы. Пашка не отходил от постели умирающего всю страстную неделю. А когда Фока Лукич умер, он пришел к нам в дом со своим наследством – «бурдовой тетрадкой» отца, которую тот держал у себя под подушкой.

– Вот, Захарушка, и помер батя…

Он не плакал. Он прижимал к груди заветную тетрадь, раскрыть тайну которой я мечтал еще в детстве.

– Ты поплачь, поплачь, Пашенька… – прижала его к теплой груди моя бабушка Дарья. – Сиротинушка ты моя горемычная…

Он не заплакал. Протянул мне тетрадь. И сказал:

– Вот, возьми…

– Что это? – спросил я, хотя точно знал, «что это».

– «Записки мертвого пса». Он просил передать…

– Почему – мне?

– Не тебе конкретно, – ответил Павел. – Тому, кто сможет этой тетрадью распорядится, не навредив ни себе, ни людям. Главное, как любил повторять отец, не умножать вселенской скорби.

Я помолчал. Потом спросил шепотом:

– Думаешь, я смогу?

– Думаю, сможешь.

Моя добрая бабушка Дарья принесла нам по рюмке вишневой наливки, сказала:

– Помяните раба Божьего Фоку…

Мы выпили, не чокаясь. Поставили пустые рюмки на круглый стол, по которому бежала лунная серебряная дорожка.

– Полнолуние… – прошептал я, не зажигая свет.

– Луна…– вздохнул Пашка.

Тишина давила на уши. Где-то под полом скребла мышь. В углу всхлипывала бабушка. В комнате пахло валерьянкой и неизбывной грустью. Ночное светило висело прямо над старой яблоней, где зимой сорок второго партизаны закопали обгоревшие трупы моих уже далеких родственников – Пармена и Параши.

Павел, не отрывая немигающего взгляда от бледного лунного диска, прочел наизусть:


– Ничто не ново под луною:

Что есть, то было, будет ввек.

И прежде кровь лилась рекою,

И прежде плакал человек…


– Кто автор? Спросил я.

– Автора не знаю, ответил он. – Знаю только, что это мысли из Екклезиаста.


В тот же день эту мысль я встретил в «Записках мертвого пса», в «бурдовой тетради» Фоки Лукича, которую я читал всю ночь напролёт. Страницы «Библии от Фоки» были пронумерованы. Но восемнадцать страниц не хватало. Они были аккуратно вырезаны бритвой. Причём, вырезавший их не позаботился о плавном переходе. Чувствовался какой-то смысловой скачок в тексте:

«…Я слушал Посланца, затаив дыхание и мысленно соглашался с ним. А человек в сером на мой немой вопрос, прочитав его в моих глазах, сказал: «Что было, то и будет; и что делать, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое», но ЭТО, поверь мне, лекарь, проклятому бессмертием, было уже в веках, бывших прежде нас»


Глава 13

АУРА11 БОЛЕЗНЕННОГО ВОСТОРГА12


Из тетради доктора Лукича


Красная Слобода.

Сельская больница.

12 мая 1932г.

19 час.37 мин.

Всё как всегда. Фельдшер Сыдорук пьян, как свинья. Спит в кочегарке. В изоляторе стонет больной. Есть подозрение на тиф. Лекартв решительно никаких.

К часу дня на прием приходила «слободская народная власть» – Петр Ефимович Карагодин. Я спросил пациента, как он себя чувствует. Сказал, что на пленуме Краснотырского райкома его хвалили за выполнение плана по раскулачиванию кулаков и подкулачников и общие темпы коллективизации, но покритиковали за недостаточную антирелигиозную работу.

«Религиозный бред слободского попа о.Василия», по его словам, мешает построению светлого будущего. Я спросил, почему. На мой вопрос председатель колхоза, комбеда и партъячейки (в одном лице) ответил, что «попы считают любую власть от Бога, кроме власти антихриста». Значит, косвенно признает, что новая власть – от Антихриста. Да и себе Петр Ефимович выдумал нелепую и страшную должность – главантидер. То бишь – главный антихрист деревни. Слободчане боятся даже произносить эту абракадабру13 бояться.

Его история болезни (как, впрочем, и любого другого человека) есть его история жизни. Именно поэтому расспрашиваю его о делах: чем жил, как прожил ниспосланные ему дни после нашей последней встрече в кабинете врача. Зная скрытный его характер, прибегаю к методике гипнотерапии профессора Гельгарда, чтобы раскрепостить его подсознание.

За несколько минут из угрюмого, застегнутого на все пуговицы человека, получается весьма неплохой рассказчик. Как меня когда-то учили в военно-медицинской академии, буду самым тщательным образом записывать его ауру, состояние больного, предшествующее пароксизму, то есть эпилептическому припадку.

Аура сегодняшнего дня меня как лечащего врача настораживает и огорчает. Болезнь явно прогрессирует, захватывая и поражая все новые и новые участки коры головного мозга. Явно доминирует аура беспричинного восторга у пациента. Пафосная убогость его разговорной речи, когда он говорит о созданном им колхозе «Безбожник», «темпах коллективизации», «обострении классовой борьбы в Слободе», весьма и весьма тревожный симптом. Ему срочно необходимы психотропные препараты. Но нет даже противосудорожных медикаментов.

Восторг, пафос, пустозвонная фраза – всё это в равной мере определяет в ауре неизбежное приближение кризиса болезни. Будем надеяться, что её не осложнит шизофрения с ее нервно-психическим возбуждением и полным отторжением личности от исторически сложившихся форм труда и социально-бытового уклада жизни.

С особым восторгом Петр Ефимович рассказывал мне о том, как расстреливал кулаков холостыми патронами. По его словам, сказанным в крайне возбужденном состоянии, «так он шутковал со слободской контрреволюцией». С восторгом нарисовал мне следующую картину: «бабы кулаков воют, волосы на голове рвут, детишки ревьмя ревут – страсть, как смешно»… Со двора вывели корову, двух телят, погрузили на телегу поросят и птицу. Хозяин за вилы. Тогда Петр Ефимович поставил «защитника мелкобуржуазной собственности» к плетню. Сам отошел шагов на десять, снял с плеча винтовку. Слободчанин у плетня губами шевелит беззвучно – молитву читает.

Дальше пишу парафразом14.

– Дочитал, спрашиваю. Молчит. Значит, дочитал, говорю. Затвор передернул – бах холостым. Дым, горелым порохом воняет. А пульки-то в патроне нету… Холостой! Да этот пень не ведает о том. Свалился под плетень. И лежит, ножки поджав. Я ему: вставай, вставай, контра! – не придуривайся. А он возьми и окочурься взаправду. От страха паразит сдох, шоб мне и тут нагадить своей вонючей смертью.

Глаза его блестели, будто Петр Ефимович выпил на радостях. Лицо озаряла счастливая улыбка.

– Туда гаду и дорога!..

Он вскочил от избытка энергии, потом торопливо сел на стул, не спуская с меня восторженных глаз.

– А женка евоная на коленки упала. Молила о пощаде… Детишки к ней льнуть. Рев стоит, как в сущем аду. А меня хохот разбирает, хохот за жабры береть. Патроны-то у меня – холостые! Вот дураки так дураки у нас в Слободе. Других таких дурней по всему свету не сыщешь…

Лицо его резко побледнело, на лбу выступила испарина, руки затряслись.

Я снова повторил свой вопрос: как вы себя чувствуете? Не было ли недавно большого или малого эпилептического припадка? От прямого ответа больной уклонился. Сказал, что испытывает радость за честно выполненный революционный долг.

Страх сменяет чувство эйфории. Он чувствует радость даже от предстоящих сражений с врагами революции и обездоленного народа.

Потом признался, что восторг, как правило, к полуночи проходит и его сменяет чувство безотчетного страха. Потом подступает тошнота. После рвоты начинается припадок.

Типичная клиническая картина пароксизмов эпилепсии. Во время глубоких прошлых припадков больной не воспринимал окружающее, и теперь содержание ауры не всегда сохраняется в его памяти.

У больного Карагодина П.Е. 1884 года рождения, возникает один и тот же, присущий только ему тип ауры, – сначала слуховая галлюцинация воя собаки, а затем и зрительная с «появлением черного пса».

Пациенту ему требуется непрерывное лечение. В течение долгих лет. А в бывшей земской больнице Слободы, несмотря на торжественные заверения народной власти, нет даже элемантарных противосудорожных средств. И вообще нет никаких лекарств. Лежат два извещения с железнодорожной станции Дрюгино (одно повторное), пришедшие по почте еще в прошлом месяце. Меня уведомляют, что облздавотдел наркомата в адрес слободской больницы отгрузил медикаменты, шприцы и элементарное оборудование. Но как его получить? В больнице лошади нет. Только вечно пьяный фельдшер Сыдорук.

Я попросил срочной помощи в привозе у Петра Ефимовича. Дайте, мол, комбедовскую лошадь, и я привезу со станции ящик с медикаментами.

Он ответил, что завтра сам едет на станцию встречать товарищей Богдановича и Котова. Секретарь райкома и начальник НКВД едут к нам из Красной Тыры проверить «состояние работы по борьбе с религиозными предрассудками». Обещал взять и меня с собой.

К концу нашей встречи у пациента обильно пошла изо рта слюна.

Он без церемоний сплюнул на пол кабинета. И так шумно высморкался, что разбудил пьяного фельдшера Сыдорука.

Разбуженный фельдшер слободское начальство с просонья не признал. Начал материть моего пациента и называть его, наплевавшего на пол «покоя», «гидрой революции». В результате получил от пациента в морду и упал под стол, потеряв последнее сознание.

Больной при этом находился в крайне возбужденном состоянии. Наблюдал патологические отклонения в социальном поведении моего пациента.

При запущенности его болезни, полном нежелании серьезно лечиться, это, считаю, вполне объяснимым развитием всей клинической картины. С изменениями в худшую сторону.


Глава 14

ЗАКОЛОДЕННЫЕ МЕСТА


Реконструкция событий и фактов, почерпнутых

И. К.Захаровым из тетради Ф.Л.Альтшуллера


Под большой праздник святой Троицы в урочище Пустошь Корень, что раскинулось западнее железорудного карьерьера Аномалии, случилась страшная гроза. Край этот, где чрево земли томилось созревшим бременем железа, еще с седых времен княгини Ольги, дурную славу снискал. Монахи здешнего Ольговского монастыря, кроме молитв, знали ворожбу, колдовство и вообще слыли в округе чернокнижниками и чародеями. Это они, были убеждены жители Слободы, люди не столько набожные, сколь суеверные, напускали на людей внезапный мор, выделывали всякие чудеса с природой – черно «шутковали» с людьми, превращаясь то в коз, то в свиней. Но больше всего боялись живущие на Аномалии оборотня, ужасного чёрного пса, прожигавшего своими дьявольскими глазами сердца повстречавшихся ему людей.

Аномальная зона давала о себе знать и другими сатанинскими страстями. Случалось, что земля здесь гудела, будто стонала голосами мучающихся в преисподней грешников, и тряслась, морщинами-трещинами. Рыжая маслянистая вода вдруг заливала колодцы, а иногда, горячая, как в бане, парила из глубины земли, будто вырывалась из адского котла. А то в морозном январе вдруг гремел гром и извилистыми слепящими глаз молниями пронизывали стылое зимнее небо. Бывало, что на аномалии в самую сенокосную пору шел неведомо откуда пушистый снег… Чертовщина – да и только.

Местный суеверный люд предпочитал эти заколоденные места обходить за двадцать верст с гаком – ноги убьёшь, зато сам жив останешься. А вот пришлые странники, случалось, пропадали. Был человек – и нету. Как в воду канул… Находились и такие, кто называл себя «очевидцем». Они-то и рассказывали, что из чащи вылетал огромный черный пёс и пожирал бедных путников, высасывая из них их заблудшие души.

В словах этих просвещенные люди находили свое объяснение.

Когда в тамошние края приходил глад, и люди убивали собак, чтобы съесть их, псы – ярее волков от голода – сбивались в стаи, уходили в леса и становились зверем коварным, хитрым и безжалостным ко всему живому и беззащитному. Умные волки предпочитали не связываться с псиными стаями – одичавшие и опьяненные безнаказанностью собаки рвали на части всякого, кто вставал на их пути – зверя ли, человека, врага или друга. Псам было едино.

Старая монастырская рукописная летопись утверждала, что еще в древние времена тут на отбившихся от племени людей нападали одичавшие псы. «…И пожирали людей, аки гиены огненные».

Настоятель слободской церкви Успения Пресвятой Богородицы отец Василий правил службу, служил молебны, проповедовал Слово Божие прихожанам, по привычке и доброй традиции ходившим в храм Божий уже и после того, как в Слободу пришла советская власть. Над хатой комбеда, бывшей церковной сторожкой, теперь трепыхался на ветру кумачовый лозунг: «Свобода. Равенство. Братство. Смерть врагам коллективизации и социализма в Слободе!».

После того, как Петр Ефимович надумал заменить христианские имена своих колхозников «Безбожника» на порядковые номера, отец Василий сказал прихожанам:

– Сожрет сперва имя христианское, от Бога, а затем и вас самих этот падший ангел… Начало зла, как известно, положил высший ангел, сотворенный Богом, дерзко вышедший из послушания всеблагой воле Бога и ставший Диаволом. Он, этот пес, засевший ныне в наших ожесточенных сердцах, и внушает нам грех, неустанно толкает к нему. Сами же этого пса хотели. Сами его над собой поставили. Своей свободной волею.

Кто-то слабо возразил:

– Зачем нам, батюшка, свобода такая, коль мы её по уму распорядиться не можем?..

Отец Василий, священник в третьем колене, мужик физически крепкий и по годам мудрый, почесал расчесанную на пробор седеющую бороду, сказал басовито:

– Первая причина зла – в свободе человека. Но наша свобода воли – отпечаток Божественного подобия. Этот дар Божий, а не дар нынешней власти, повесившей тряпку с этим словом на своей управе. Ведь человеческим законом можно высвободить из вас все зло, что таилось на самом дне души вашей. Зло для братоубийства, черную ненависть зависти для самых тяжких смертных грехов. Свобода, дар Божий, поднимает человека выше всех существ мира. А дар Сатаны – даже Добро направлять ко злу и во имя зла. Бог создал человека и оставил ему свободный выбор. Вы выбрали то, что выбрали… А этот выбор – не от Бога.


Начиная наступление на идеологическом фронте, власть прежде всего позаботилась о пятой колонне. Кто-то, не глупее самого Сатаны, додумался политизировать даже само народное сознание, заменив Заповеди Божеские революционным законом. Перевернув с ног на голову оценочную нравственную шкалу, власть окончательно запутала слободской народ, «что такое хорошо и что такое плохо». Всеобщий политический донос становился «революционной и общественной необходимостью», некой религией Слободы.


…На другой же день об этой «Васильевской проповеди» от слободских иудушек узнал Петр Ефимович. Он же, отбросив метафоричность высказывания слободского попа, истолковав слова о «пришедшей власти сатаны» в прямом – контрреволюционном – политическом смысле, переслал донос на отца Василия дальше. «По инстанции», как теперь говорили: товарищу Котову в Краснотырский отдел НКВД. Тот доложил «обстановку в религиозно-мятежной Слободе» на бюро Краснотырского обкома партии и «лично товарищу Богдановичу», снабдив её своими «конструктивными предложениями».

– Где, где поповский бунт? – строго спросил Богданович на заседании бюро.

– В аномальной зоне, товарищ Богданович, – уточнил Котов.

– На то она и аномальная… – постукивая карандашом по столу, сказал партийный секретарь. – Будем делать ее нормальной. Подвластной нам, а не попам. Революционными, радикальными методами.

После такой предтечи судьба отца Василия была предрешена.


…Чего только не прибавила людская молва к дурной славе этих глухоманных ненормальных мест за века, но такой страсти, как во времена свободы и всеобщего братства трудящегося народа, давненько не видели…

И снова страх поселился в сердцах слободчан, слышавших теперь в подлунном вое невидимой собаки, считавшемся на Аномалии верным предвестником чей-то очередной насильственной смерти.

Ветер крутил и крутил опавшую листву, сбивая ее на круги своя… Все смешалось на Аномалии в этом адском буране – и Добро, и Зло. Зло, казалось, стало даже необходимее добра. Эдакое «необходимое зло». И не было ему, казалось, ни конца, ни края…

Будто веками копивший силу в этих краях Черный пес из народной легенды, прозванный Нечистым, вдруг сорвался со своей небесной привязи – и пошел куролесить да безобразничать по заколоденным глухоманным местам. Он неистово тряс дома и души их обитателей, рвал на куски родные связи и,обхватив за комель, как пьяный мужик непокладистую бабу, валил вековые дерева, что корнями веками врастали в родную землю. Казалось, что даже смерть не в силах разлучить этих великанов с землей-кормилицей. Но вот чуть только подрубили корни, живьем содрали вековую кору с комеля – и стали подсыхать, умирать, стоя, деревья, которых и при татарах мор не брал.


Глава 15

ГРОЗА В ПУСТОШЬ-КОРЕНИ

Из тетради доктора Лукича


Я уже был не рад, что напросился с Петром Ефимовичем на станцию за ящиком с медикаментами и препаратами. Карагодин был угрюм, зол и неразговорчив всю долгую дорогу до привокзальной площади.

Поезд опоздал на час. Мой возница заволновался – успеем ли засветло добраться до дома. Перекусили краюхой хлеба и бутылкой утреннего молока от одной из загнанной в «Безбожник» посадских коров.

И только к четырем часам после полудня встретили «дорогих товарищей из райцентру» – Богдановича и Котова. Погрузили в телегу мой ящик и отправились восвояси.

Дорога была не близкой, лошади, подкрепившись овсом на вокзальной площади, шли бодро. Богданович, подоткнув под себя побольше свежего духмяного сена, влюбленными глазами поэта любовался красотой урочища.

– А ведь это – Пустошь Корень, – задумчиво рассуждал он как бы с самим собой, полулежа на своей комфортной подстилке. – Пустой корень, значит. Есть тут свой смысл, своя этимология?

– Вы, Яков Сергеич, филфак университета в свое время окончили, – со своего места отозвался Котов в энкавэдэшной форме с ромбиками и с желтой кобурой из свиной кожи на широком ремне. – Вам, товарищ серкетарь, виднее про смысл слов всяких…

– Э-хе-хо… – вздохнул Богданович и подложил руки под голову, чтобы было романтичнее вспоминать «былое и думы». – Я, товарищи, мог бы неплохим профессором филологии стать. Честное слово. Фольклором, этимологией слов страстно был увлечен. Да судьба народа на весах фортуны научные изыскания перетянула…

Он прикусил зубами травинку и продолжил:

– А сколько вокруг нас, товарищи мои дорогие, сказочного и загадочного… До такой степени чудесного, что не знаешь, где заканчивается легенда и начинается реальная жизнь.

Яков Сергеевич перекусил травинку и сплюнул за грядку телеги, прямо под ноги лошадей.

– Только про Пустошь Корень столько за седые века понасочиняли, что не знаешь, где сказка, а где чистая правда. Все перемешалось в этом аномальном мире. Вот я еще на первом курсе читал в летописи Ольговского монастыря, что в Пустошь– Корени жил сам Черный Дьявол.

– Да ну? – усмехнулся котов, поправляя наган. – Уж сам дьявол?

– В образе огромного животного – черного пса, который появлялся во внезапной вспышке света и внушал человеку смертельное чувство ужаса. Роста этот черный пёс был с теленка, глаза большие – красные или огне-желтые, горящие светом ада.

– Сказки, – засмеялся Котов.

– Тихо, товарищ Котов! Дай дослухать, – отозвался с места возницы Петр Ефимович.

– Так в той же самой летописи сказано было, как, кажется, в 1577 году этот Нечистый, черный пес то есть, пришел в Слободу, в только что отстроенную церковь Вознесения Господня и бросился на толпу молящихся.

– Ну, и… – заинтересовался Котов.

– Ну, и, коснувшись двух крестьян, собака подожгла их…

– Как это? – не понял Карагодин, забыв про колдобины на дороге. – Как – «подожгла»?

– Ну, не спичками, конечно, – ответил Богданович. – Коснулась своей свалявшейся черной шерстью двух православных – и сгорели они заживо. Собака же исчезла в яркой вспышке света, но следы ее лап, как утверждает летописец, остались.

Некоторое время ехали по лесной дороге молча.

– Сюды, верно, тот черный пёс убег, – высказал предположение Петр Ефимович, напряженно выслушавший эту легенду.

– Враньё-ё… – зевая, ответил начальник райотдела НКВД.

– То-то и дело, что враньем все это назвать трудно, – возразил Яков Сергеевич. – Будучи в Германии, я тоже столкнулся с упоминанием черного пса в Восточной Пруссии, якобы обитающего в Мазурских болотах. Там прусские крестьяне прозвали Черного дьявола Воющим. Мол, всегда к беде, к смерти грешника воет, поживу чувствует пес…

– И все параметры совпадают? – привстал на локте Котов. – И рост, и размер красных глаз?

– Все, – кивнул Богданович. – И не только в Пруссии. Немало свидетелей, как я выяснил, есть тому черному псу и в Англии и Уэльсе. Уже при вое этого огромного пса, которого там называют Мягкой Лапой, человека охватывает необъяснимое чувство ужаса.

Яков Сергеевич повернулся ко мне:

– Что это может быть, доктор? Легенда? Или многочисленные свидетели в разных странах говорят правду. Ну, не могут же сговориться свидетели в России, Пруссии и в Англии между собой? Да еще жившие в разные времена…

Я, помнится, ответил, что-то насчет коллективных галлюцинаций и элементарного обмана зрения. И что в нашем мире, наполненном катаклизмами, войнами и революциями, неврозы страхов все сильней. И черный пес – это не меньше, но и не больше, чем некая галлюционизированная неврозами людей форма внутренних и внешних страхов. И в этой галлюцинации виновато богатое человеческое воображение. Мол, если галлюцинация просто внешняя форма некоего аспекта внутренних страхов и переживаний, то фольклору, на мой взгляд, не нужно создавать и поддерживать такую форму.

Котов и Карагодин ничего из моей лекции не поняли. А Богданович лишь пожал плечами:

– На свете много есть такого, друг Горацио, что неизвестно нашим мудрецам…

– Неизлечимых сумасшедших нужно расстреливать, – заявил Котов. – Так для любого общества лучше. Выгоднее, чем содержать их в психушках и безопаснее.

Карагодин молча правил лошадьми.

Через полчаса, на подходе к молодому подлеску, нас встретила непогода.

В один миг стемнело, и день превратился в ночь. Карагодин управлял парой лошадей, не разбирая дороги. В кромешной мгле, раздираемой лишь ослепительными вспышками молний, он попеременно хлестал то комбедовскую соловую кобылку, то своего любимого Сокола, как злейших врагов народной власти. Лошади, приседая от страха перед стихией и хлестким кнутом, несли расхябанную телегу с нами, седоками, по заколоденной лесной дороге, которую в разверзшемся кромешном аду даже не ощупь было не отыскать растерявшемуся человеку.

После очередной молнии, ушедшей в макушку придорожной ели, Петр Ефимович, хотел было перекреститься – не вышло. Рука будто скрючилась сама собой и не послушалась хозяина. Он только погрозил черному небу и хрипло прокричал кому-то:

– Пронеси!..

После этих слов молния ударила в метре от телеги. «Следующая – наша», – мелькнуло у меня в голове.


Я знал, что не раз Петра Ефимовича уже била молния. Слободчане сказывали, что с малолетства за ним, тогда еще совсем дитяти, гонялось небесное копье. Когда-то до смерти напугал его небесный шар, медленно облетевший голову мальчика. Ничего такого вроде бы и не произошло – шар повисел над головой ребенка и уплыл туда, откуда прилетел, – только вот рубашка на малолетнем Петрухе загорелась… С тех пор отпечатались на лице черные следы ожога, а слободчане прозвали его Петрухой Черным.

Да, верно, не бывает худа без добра. После того удара молнии пробудилось у Карагодина Петра Ефимовича редкостное качество – нюх поострее собачьего. За считанные минуты находил председатель слободского комбеда припрятанный от продразверстки хлеб. Псу бы больше времени понадобилось!.. Да еще не каждая собака найдет такую хитрую похоронку.

А сколько преданности делу, неподкупности было в его псином характере! Никакие мольбы, слезы голодных детей, стариков, обездоленных матерей не оказывали на него никакого действия. Он был неумолим. Когда-то он вычитал в одной рабочей газетке, что «железное сердце революционера не должно знать жалости». Его сердце никакой жалости не знало.

Но не зря оно было железным. Думаю, что притягивал Петруха Черный природное электричество. Как врач знаю: есть на земле такой сорт «электрических или магнитных людей». А может, всё дело было и не в электричестве… Кто знает, за что расплачивается человек при жизни своей? За свои ли грехи? За грехи родственников? За зло? А может, и за добро?.. Да-да, то добро, ставшее злом. Думаете, не бывает? На Руси, как в самой страшной сказке, и не такое случается. Диалектика жизни, философия нравственных метаморфоз15.

Отец Василий, с которым я подружился с первых дней своего вынужденного прозябания в Слободе, уверял меня: «Бог так же и зло направляет к добру. Но Бог допускает не ради добра зло. Богу такая дорогая палата не нужна. Но так как зло проникает в мир по вине творения, то Бог в Своем мировом плане заставляет также и зло служить добру».

Честно признаюсь, я не сразу понял его мудреную философию. Но отец Василий, окончивший когда-то Московскую духовную семинарию, привел пример. Сыновья Иакова продали своего брата Иосифа в рабство. Они сделали злое дело. Но Бог превратил зло в добро. Иосиф возвысился в Египте и получил возможность спасти от голода свою семью, из которой и должен был произойти Мессия. Через много лет Иосиф, увидев своих братьев, воскликнул: «Вы замыслили зло против меня, но Бог обратил его к добру!».

Но что-то я, из-за опыта в написании книг (ведь я профессиональный врач, а не писатель) отвлекся от нашей ужасной дороги. А между тем, именно многие метаморфозы в судьбе моей и моих пациентов начались именно с нею.

Итак, продолжу своё повествование, уважаемый мой читатель.


– Врешь, опять смажешь!.. – пытаясь перекрыть криком вой ветра и треск ломающихся стволов, кричал кому-то невидимому Петруха Черный, задрав вверх мокрую бороденку, похожую на стертую мочалку. – Не возьмешь и на этот раз!..

Богданович, закрыв от страха глаза, путая слова молитвы, вслух молился Богу. Старый рубака-буденовец Котов, единственный человек в районе награжденный орденом Красного Знамени, неистово матерился под эту молитву. Как матерятся пьяные под переборы ливенки.

Так и не дочитав до конца молитвы, Яков Сергеевич нашел в себе мужество открыть глаза и теперь со страхом смотрел в напряженную мокрую спину возницы. Упругий холодный дождь хлестал по этой согбенной спине, как кнуты хлещут по телу грешников в аду. Богданович, забыв об интернационале, атеизме, во имя которого и ехал в эту командировку, неистово осенял мокрый лоб крестным знамением.

И тут же в ответ на кощунство безбожника над нашими головами опять с треском разорвался огненный шар.

Но мне даже это не показалось таким страшным. Страшнее грозы было искаженное начавшимся приступом лицо возницы. Его мокрая бороденка задралась к небу, нос, почти касавшийся верхней губы, заострился, как у покойника. И на минуту мне показалось, что обезумевшими лошадьми правит сам черт.

Теперь уже и я зашептал, держась за тяжелый ящик, чтобы не вылететь из телеги: «Отче наш…».

Лошади, почувствовав неладное с возницей, судорожно цеплявшегося за борта телеги, свернули со старого шляха и понесли обреченных седоков к обрыву.

Но тут соловая, что была слева от возницы, скосив кровавый глаз на держателя вожжей и, всхрапнув, резко метнулась в сторону. Телега, заскрежетав на свертке ходовой частью, встала на два колеса. Какое-то время она скользила по мокрой дороге именно в таком положении. Потом стала медленно переворачиваться. И, наконец, уткнувшись оглоблей в какой-то пень, сходу остановилась.

Мокрым резвым мячиком вылетел в придорожную лужу сперва секретарь райкома Богданович. Потом герой гражданской войны Котов. Матово блеснув стальным замочком, будто запущенный невидимой катапультой, взлетел его портфель с «секретным списком лиц, подлежащих раскулачиванию, и лиц, склонных к религиозному одурманиванию населения».

– Мать твою-ю за ногу!.. – завыл, катаясь по мокрой майской траве начальник НКВД района, вопя то ли от боли, то ли от страха за пропавший в кустах портфель с секретными бумажками.

Я тоже вылетел со своего места, больно ударившись головой о какой-то трухлявый пень. Его мягкая труха, наверное, и спасла меня от явной травмы головы.

И только Черный Петруха, прикусив в начавшемся припадке язык (изо рта у него обильно капала кровавая пена) бился у подрагивавших ног успокоившихся лошадей.


Вскоре гроза, проявив себя во всей своей жуткой красе, пошла на убыль. Ветер, склонив головы деревьев, вдруг подобрел и улетел за взгорок, добровольно оставляя поле брани.

– Пронесло-о-о!.. – чуть слышно прошептал Карагодин, когда на наших глазах начал отходить от припадка.

– Так ты, товарищ, припадочный, как я погляжу… – с досадой протянул Котов, безуспешно разыскивая в мокрых кустах свой портфель. Секретные документы будто в тартарары провалились.

– Издержки героической борьбы с контрреволюцией, – вставил мягкий Богданович, заботившийся о героях революции. – Нужно похлопотать в центре, чтобы для Карагодина, нашего боевого товарища, путевку в санаторий выделили… Полечат профессора – будет, как новенький пятак.

– Горбатого только могила исправит, – пошутил Котов. Но тут же стал серьезен и зол, как обычно:

– Ищите, мать вашу, портфель! Иначе нас всех упекут в такой санаторий, где кулаком и свинцом все болячки лечат…

Портфель искали до темноты. Не нашли.

А вот ящик с медикаментами даже не треснул на своих боках, обшитых жестяными полосками. Даже с телеги не свалился. Чудеса, думаю, и только.


Мы с третьей попытки развел-таки костерок, чтобы хоть малость осушиться и обогреться. По подсказке Петра Ефимовича я вскрыл ящик и нашел там большую бутыль с чистым медицинским спиртом. Настроение у троицы улучшилось.

– Ты сам, Петр Ефимович, думаю, из кузнецов вышел… Чувствуется в тебе этакая рабочая жилка пролетариата. Железный подход к нашему святому революционному делу, – после первых же ста граммов начал лицемерно похваливать Карагодина Богданович. – Сидел в царских застенках?

– Сидел… – тихо откликнулся Петр Ефимович, чуть пригубив спирту из моего походного стаканчика. – Только не по вашему святому делу. За конокрадство посадили, еще парнишкой, перед империалистической…

– За казнокрадство? – не расслышал Котов.

И почему-то добавил:

– Это хорошо, что сидел.

– Коней я любил воровать, товарищ Котов. – пояснил Карагодин. – Во мне ведь какой крови не намешано: и русская, и татарская, и еврейская, и, видать, цыганская, коль конями брежу…

– Гремучая смесь, – засмеялся Богданович, закусывая размокшим в тряпице шматком сала, который предусмотрительно взял с собой в дорогу Петр Ефимович.

– А революции где учился, товарищ Карагодин? – поинтересовался Котов, выплескивая остатки спирта в огонь зачадившего костра.

– В тюрьме той же, на каторге, – весело ответил Главантидер. – Там много евреев политических сидело, бомбил всяких… Они и политграмоте обучили. Борьбе за счастье народное… Шоб эксплуататоров скинуть, попов – самим править. По справедливости шоб было.

– Ну-ну, – скептически посмотрел на Карагодина недоверчивый Котов. – Поглядим, как ты будешь завтра свою справедливость восстанавливать, наказывая отца Василия, вбивающего в бошки слободчан, что всякая власть от Бога, а наша – от Сатаны. Гад!

– Уж будьте покойны, – успокоил «товарищей из центру» Петр Ефимович. Главантидер не подведет…

– Кто, кто?…

– Главный антихрист деревни, – расшифровал председатель «Безбожника» свою общественную должность. – А плесну-ка и я себе вволю…

– Гляди мне, политкаторжанин! – погрозил пальцем Котов. – Чтобы завтра своих «безбожников» на карачки поставил и портфель мне нашли в лесу!..

– А на хрена она тебе, твоя портфеля? – прищурил глаз Карагодин. – Я и так наперечет знаю, кого раскулачивать надобно… С десяток раскулачим. А начнем с Захаровых…

– С Захаровых? – встрепенулся Богданович. – Это не с Ивана Парменовича ли Захарова?

– С их… – удивился осведомленности секретаря Черный Петруха. – Никак знакомы?

– Знаком, – хмыкнул Богданович. – Он мне в Красной Тыре дом ставил со своим старшим сыном Федором. Золотые руки.

Котов перебил Якова Сергеевича:

– Это не показатель классовой сознательности – «золотые руки»… Золотишко припрятал – вот и стали они «золотыми». Так что за птица? Поподробнее.

Петр Ефимович задумался, потом ответил:

– Да уж шибко гордая птаха… Не нашего человек полету. Как бы вам, товарищи дорогие, объяснить… Слишком много о себе понимают Захаровы. Горделивый народ. От таких все беды. Таких и тюрьма не обломает, и каторга не согнеть… С такими совладать труднее, чем с кулачьем проклятым. Кулачье в Сибирь. И вся недолга. А этих гордецов на крик и страх не возьмешь… Они, они главный враг любой власти.

– Гордыня завсегда наказуема, – закивал лысой головой Котов.

Богданович молча ковырял палкой догорающий костер. На небо высыпали звезды. И, секретарь райкома, ища глазами знакомые созвездия, сказал со вздохом:

– Да что же ты так, Петр Ефимыч, на Захаровых-то взъелся? Они ведь твоего сына, Гришу, сколько лет кормили и растили… Как родного. А ты в это время контру аж до Тихого океана гнал.

Карагодин тяжело поднялся, стал мочиться на тлеющие угли.

– Испортили они мне сына, Яков Сергеич! – бросил он, не прекращая своего занятия. – Дюже испортили, подкулачники недобитые!.. Пармен с Парашкой, родители Ивана, люди богобоязненные, суеверные, воспитали не мужика, а мякину… Хоботье у него вместо стержня внутри. Мягок и слюняв, как сопля, жидок на расправу… А нам нужны железные люди. С железными сердцами. Я газетке вычитал.

– Ничего, ничего, – успокоил его Котов. – Еще успеет пойти в люди, как Горький Максим, пройти свои университеты. Глядишь, еще один железный Феликс придет корчевать наше полесье.

Начальник Краснотырского НКВД неожиданно обернулся ко мне:

– А вы, доктор, какие университеты прошли?

– В тюрьмах не сидел, бомбисты меня, увы, не обучали азам политграмоте, – поспешил заверить я строгого начальника.

– Это, гражданин Альтшуллер, дело поправимое, – загадочно улыбнулся мне Котов. – Вы не представляете себе, насколько это поправимо в нашем свободном государстве при нашей диктатуре.

– Тиха-а-а!..– вдруг хрипловато вскрикнул Карагодин. – Молчать, мать вашу!…

Мы переглянулись. Где-то вскрикнула ночная птица. Хрустнула сухая ветка под грузным Богдановичем.

– Что значит – «тихо»?.. – тоже переходя на шепот, спросил Котов. На всякий случай он достал из кармана вороненый наган и взвел курок.

– Не трынди!.. – свистящим шепотом оборвал Петр Ефимович. – Я слышу его… Это его вой. К покойнику. К смерти…

Котов подбросил в умиравший костер хвороста и, озираясь, стал водить дулом нагана по сторонам.

– Слышь, воить!.. – просипел Карагодин. – Думал я, шо он сдох давно… Не, живуч, гадина… Сам быстрей сдохнешь, а он будить жить и жить… Бессмертен пёс-то…

Богданович потянул меня за рукав.

– Это что – болезнь, доктор? Галлюцинации? Лечить, лечить нужно нашего боевого товарища…

– Кого это ты там слышишь? – недовольно спросил Котов. – Ежик вон в старой листве шуршит. Больше ничего не слышу.

– Тиха-а-а!.. – снова испуганно вскрикнул бедный мой пациент. – Воить пес черный! Воить, зараза!.. Навоить покойничка нам к утру, как пить дать!

Петр Ефимович поднялся на деревянных негнущихся ногах, добрел до телеги. Лошади испуганно всхрапнули, провожая возницу сторожким взглядом.

Он ухватился еще деревянными руками за бортик телеги, кое-как перевалился на еще не просохшее после ливня свежее сено. Лицо его было искажено страхом. Белые глаза смотрели на мигающие звезды, как смотрят покойники в вечность.

– Жаль мужика, – сказал Богданович. – Незаменимый для нашей власти мужик. Он ведь до последнего с контрой воевал. В тайге Уссурийской взвод офицеров один порубал. В Китай спасаться шли… Не дал врагам улизнуть. Боевой мужик, этот Карагодин. Подлечить только надобно.

– А про какого он пса-то бредил? – спросил меня Котов.

– Это типичная клиническая картина эпилепсии. В медицине называется аурой больного. Слуховые галлюцинации. Перед очередным приступом всегда одни и те же…

– Лечить, лечить, боевого товарища! Он народной власти еще пригодится…– Яков Сергеевич закашлялся, глядя, как жестоко скрутил припадок его товарища по партии.

Ему не дал договорить теперь уже вскрик Котова:

– Тиха-а-а!.. Слышишь, Богданович?

Он наклонился над его ухом, брызгая в лицо слюной и тыкая в ночную темь дулом нагана.

– Что – слышишь?

– Вой?

– Чей вой?

– Пса этого… Черного…

– Акстись, Семен!.. – начал было Богданович, напряженно вслушиваясь в пугающую тишину: где-то прошуршала крылами летучая мышь, гоняясь за добычей; монотонно скрипели колеса телеги, дышали лошади, управление которыми я взял на себя.

– Скажите, доктор, а не заразны ли такие галлюцинации для других? – с опаской спросил секретарь райкома.

– Нет, Яков Сергеевич, – успокоил я районного начальника. – Эпилепсия не передается ни воздушно-капельным путем, ни через какой другой контакт… Это приобретенная вследствие органических или психических поражениях головного мозга болезнь. Аура болезни – безотчетные страхи, слуховые или зрительные галлюцинации.

– Ах ты, гадина! Вон он! Вон он! Стреляйте! – услышал я за спиной возглас Котова. И он трижды пальнул в ночь.

– Семен! – вцепился в начальника НКВД Богданович. – Что там было?..

– Да чёрная собака! Здоровущая! С телёнка, не меньше…

Лошади снова понесли, норовя второй раз перевернуть телегу.

– Господи!.. – взмолился Богданович. – Ну и командировка в эту проклятую Аномалию! Пронеси, Господи!…

Теперь уже я изо всех сил сдерживал лошадей. Слава Богу, лесная дорога кончалась. После молодого ельника начинался заливной луг.

– Тпру, стойте, родимые!.. – пытался остановить я конную тягу.

– Вон он, проклятый!.. – толкнул начальника райотдела НКВД под локоть Петр Ефимович. – Стреляй, Котов! Стреляй же!..

Тот наугад выстрелил в темноту.

И тут, как мне показалось, прямо перед соловой кобылой, мелькнула какая-то тень. Комбедовская лошадка всхрапнула и чуть не вывернулась из оглобли. Тень огромной собаки вроде стала уходить в сторону леса, пока не скрылась в густой тьме чащи.


К дому Карагодиных мы приехали без сил, будто кто-то, неведомый, опустошил не только жизненный запас, но и наши души. Разговаривать не хотелось. Мы молча спешились с телеги. Петр Ефимович, долго перелезал через грядку16 телеги, зацепился за нее рубахой и с треском вырвал из одежды солидный клок. Он зачертыхался, но Богданович остановил поток матерного словоблудия:

– Не матерись только, Петр… Не гневи небо…

Карагодин вошел в хату, не пригибаясь. И больно ударился головой о матицу17. Но только стиснул зубы, глотая бранные слова.

– Ты бы лампу, что ли, зажег, Петруха!… – почесывая лоб, зло бросил он хозяину.

Главантидер, хорошо ориентируясь в темноте по памяти, снял с выступа на печи керосиновую лампу, чиркнул спичкой и снял закопченное разбитое стекло. Фитиль густо закоптил, завонял на весь дом, контрастно подсвечивая наши страшные изможденные лица.

– Вечерить ща соберу… – буркнул Карагодин, бросая не погасшую спичку на загнетку18.

– Гляди, пожар сделаешь… – назидательно сказал Богданович.

– Вот и сделаю! – засмеялся Петр Ефимович. – Я тако-о-ой пожар раздую, вся Слобода вздрогнет…

И он, как опытный заговорщик, подмигнул Котову:

– А сгорить эта халупа – не беда… Власть быстрее расстарается, чтобы её верному псу новые хоромины поставить…

– Власть сама в одних портах с восемнадцатого года ходит, – возразил Котов, засовывая руки в карман своих кожаных галифе.

– Зато какие штаны!.. – поцокал языком Главантидер. – Из чертовой кожи… Им же сносу, Семен, нету…

Хозяин вышел в сени, загремев пустым ведром.

– Ничего нетути… Хоть шаром покати! – отозвался он оттуда.

– Покрали, сволочи?.. – поинтересовался Котов.

– Да не, – возвращаясь, сказал Карагодин. – Дома-то меня не бывает… Всё воюю, воюю, дерусь за власть нашу народную! Можно сказать, не жалея живота своего… Вот и пусто в животе том.

– А мальчишка твой, Гриша, сейчас где? – зевая, поинтересовался Богданович.

– Мальчишка? – достав кожаный кисет с махоркой, переспросил Карагодин. – Мальчишка к суседям пристроен… Ты, Яков Сергеевич, давеча сказывал, шо знаешь их – Захаровы…

– Мастеровые люди… И плотники, и шорники, и коневоды, и земледельцы, – кивнул Богданович. – Я в Слободу с отрядом продразверстки приезжал… У Захаровых останавливался на постой.

– Хорошо тогда подгребли? – прищурился Петр Ефимович, пытаясь от лампы прикурить самокрутку с подмокшей махоркой.

– План взяли… – нехотя ответил Яков Сергеевич, не желая вспоминать те дни в подробностях.

– У ентих куркулей посадских, – крякнул Карагодин, зажмуриваясь от дыма, попавшего в глаз, – и два плана не грех взять… Двужильные они… На себя завсегда заработают. А вот на родное государство ни в жисть не расстараются. Куркули, словом.

– Не сознательные, – поправил Котов. – Ничего, воспитаем…

– Ты сына, главное, в революционном духе перевоспитай, – со своего места отозвался Яков Сергеевич. – Мелкобуржуазная идеология весьма заразна для простого народа…

Карагодин всхрапнул, но тут же проснулся:

– Не, у Гришаньки – моя закваска… Его уж ни кулакам, ни подкулачникам не переделать. Ему бы грамотенки – далеко пойдет малый… Чувствую нутром, шо далеко…

– Пока мы, чекисты, не остановим, – пошутил Котов и один расхохотался своей шутке.

– А вот коль завтра парень твой в антирелигиозной пропаганде себя проявит с положительной стороны, – снимая сапоги, сказал Богданович, – тогда и отправим его по направлению обкома учиться… В Красной Тыре учительский техникум открыли.

– Вот за это моя отцовская вам благодарность, – почему-то не слишком любезно поблагодарил партийного начальника Карагодин.

– Чтобы получить высшее, нужно сперва получить среднее… устраиваясь на лавке, чтобы поспать часок-другой до рассвета, зевая, протянул Семен. – Так ведь, доктор? У вас-то, надеюсь, даже не гимназия, а университет.

– Военно-медицинская академия в Петербурге, – ответил я, засыпая.

– Во как!.. Из бывших офицериков, значит…

– Я – врач, – сказал я.

– Хватит языки трепать, – проворчал Котов. – Меня от умных слов всегда сон смаривает… Давайте хоть часок подремлем. Такой кошмар пережи…

И он захрапел, не успев закончить фразу.

– Я лампу потушу… – потянулся к огню Карагодин. – Керосина на донышке…

– Нет! – воспротивился Богданович. – Не надо!

– Собачьего воя уже не слышно, – сказал я. – А был ли вообще чёрный пёс с телёнка? Известны случаев массовых галлюцинаций.

– А вы говорили, что болезнь не заразная.

– Хватит! Давайте поспим.

В хате Главантидера – главного антихриста деревни – повисла густая напряженная тишина, нарушаемая только рассветным криком петуха и богатырским храпом Котова, рука которого сжимала рукоять именного нагана.


Глава 16

ГЛАВАНТИДЁР – ГЛАВНЫЙ АНТИХРИСТ ДЕРЕВНИ

Литературное творчество Иосифа Захарова


За праздничным столом было молчаливо. В прежние времена Троицу в Слободе встречали совсем не так.

Но праздник, несмотря на его полное отлучение от государства, все-таки остался в душах слободчан.

На своем месте, поменяв замашнюю19 рубаху на праздничную косоворотку, сидел дед Пармен, огромный старик почти двухметрового роста.

Справа от него – его сын, Иван. Слева – вечно хворавшая жалостливая ко всему живому бабушка Параша. На удалении от старших энергично работали деревянными не крашенными ложками старший сын Ивана Федор, младший сын Клим и соседский приемыш – Гриша Карагодин. Чернявый крепыш был принят в семью по просьбе непоседливого соседа, бесконечно воевавшего за новую власть с бесчисленными ее врагами.

Подавала на стол Дарья, жена Ивана, женщина совестливая и тихая, как мышь.

– Ешь, ешь, Гришенька, тюрю20, – ласково поглядывая на приемного внука, умильно приговаривала бабушка Параша. – Сразу две коровы в запуск ушли. Молочка нынче не будет. А ты, Даша, у гущу квасу подлей. Малые в рост пошли, мужиками становятся. Пища им требуется.

Федор, выгнув дугой бровь, успокоил сердобольную старушку, которой всех и всегда было жалко:

– Ешь сама, ба!.. Тебе, болящей, лучший кусок. А парубки, гляньте, как тюмкають21!.. Их упрашивать не надобно.

– В обед курицу зарежем – Троица, чай, – буркнул Пармен. – И не жалей, жалей, птицу, Ванька! Петруха Черный скоро не токмо лошадей с коровами сведет на общий двор. Кур сгонят до кучи. Попомните тогда моё слово.

Дед тряхнул расчесанной на пробор окладистой бородой, метнул сердитый взгляд на сына, потом переключился на старшего внука:

– А ты, Федька, в лес сходи… Молоденьких березовых веток наломай… Троица, брат!.. Святой праздник. Изба-то не наряжена. Срам.

– А Климка? – недовольно спросил Федор. – Пусть он и наломает.

– Я сказал: ты за ветками сходишь, стукнул кулаком по столу Пармен. – Климке на колокольню лезть… В колокол бить, в честь праздника народ честной созывать в церкву.

– Ешь, отец, спокойно, – поморщился Иван. – Кабы нонешняя власть праздник-то не отменила.

– Ишшо чаво! – возмутился дед. – Не ею введен, не ей и отменять. Ты скажи ишшо, что Священное писание твоя власть отменит…

– Ох, Ваня! Отец! – всплеснула руками Дарья. – Да не лайтесь вы промеж себя в праздник-то… Грех.

Пармен собрал вокруг миски крошки в широкую ладонь, подумал малость – и бросил ли их в рот. Потом обтер ложку кусочком хлеба и медленно съел этот хлеб, строго поглядывая из-под насупленных бровей на домочадцев. Встал, перекрестился и в пояс поклонился иконе Спасителя.

Вслед за ним встали и остальные, громко отодвигая лавки от большого семейного стола.

– Ты, Дарья, лапши свари… – приказал Пармен невестке, когда она понесла на кухню грязную посуду. – Ванька курицу зарубит, а ты расстарайся на лапшицу… Да понаваристей! Чтобы юшка22 была желтая, как куриный желток. Да утей пересчитай. Давеча коршун над лужком полётывал. Кабы не утащил утенка. Гусят-то он уже не осилит – подросли желтокрылики.

Иван Захаров, стоявший за спиной отца, вздохнул:

– Ох, раскулачат тебя, старый чревоугодник! Будут тебе тогда и ути, и гуси, что жили у бабуси…

– Кто посмеет?

– Вона ночью волостная власть понаехала в Слободу… То ли опять по амбарам с винтами пойдут выметать все под чистую, то ли по чью-то душу пожаловали… Всё не к добру нынче. Не к добру это. А ты: «курицу зарежь».

– Цыц! – притопнул ногой Пармен. – Али я не своим горбом добро нажил? Не украл, чай. Не в карты у шулера выиграл. Потом нашим тут все полито так, что по запаху свое добро, как хорошая сука, определю. А ты жаден, сынок. Не в меня пошел. Нету в тебе, Иван, куражу, что ли… Не нашенской ты крови, не Захаров будто.

Иван, поглядывая на Дарью, сказал с укором:

– Да коштоваться23 нынче накладно… Развалили хозяйство нашенское. Скоро и кур, и утей, и гусей не станет. Как всем ртам у нас коштоваться?

– Коштоваться? – вскинул бровь старик. – Ты это что, Ванька, на Гришку намекаешь?.. Чужой роток? Ты гиль24 переставай нести… Покуда я взмёт25 вот этими, этими, – дед поднес к носу сына огромные кулачища, – вишь, пока осиливаю, до той поры слово мое в доме будет первым. Твое – вторым.

Он, пригнувшись в дверях, чтобы не снести притолоку, вышел в сени испить полный корец26 студеной колодезной водицы. И уже оттуда зычно пробасил:

– На кулеш27 завсегда заработаю! Не приживалка, чай. И не в примаках.

Иван снисходительно улыбнулся, пожимая плечами.

– Не заводи отца, не заводи, Ванечка… – взмолилась Прасковья. – И это в святой праздник. Господи, грех-то какой… Будто все с цепи сорвались.

Она перекрестилась и тихо заплакала.

Больной старой женщине до слез было всех жалко. Будто тяжело хворала и исхудала до невесомости вовсе не она, а милые её сердцу домочадцы, близкие и родные люди. Дарья всю свою жизнь лечила страждущих настоями трав, заговорами и молитвами. Знала про чудодейственные качества прополиса, меда, березового нароста чаги, цветков и грибов разных. Свое же здоровье доверила Богу. И свято верила, что Бог не выдаст – свинья не съест.

– Давай, ба, мы тебя на печь посадим, погреешься… – улыбнулся Клим, толкая в бок Гришку. – Гриш, подсоби!

– Так не топили нынче… – запричитала бабка. – На холодную не надо.

– Протопим! – пообещал Гриша. – Курицу ща зарубим, ощиплем – и в чугун. Полезай на печь.

– Тогды я к борову28 пригорнуся. Так теплее будить. Тут и тулупчик ляжить.

Ребята с гиканьем легко подсадили на печь легкую бабушку Парашу.

С церковной колокольни басовито прозвучал удар большого колокола.

Раз, другой – тревожно, набатно. Так посадских и всех слободских собирали на большой сбор.

– Кто это в набат бьет? – удивился Клим. – Тут другой перезвон требуется – праздничный, со звонкими подголосками…

– Это Пепа юродивый, наверное, в набат ударил, – предположил Григорий. – Какой с дурака спрос?

– Ушел Федор за березовыми ветками? – зашла в хату Дарья, управлявшаяся по хозяйству во дворе.

– Ушел, Дарьюшка, ушел касатик наш… – с печки весело отозвалась Прасковья, накрытая до жилистой шеи старым овчинным тулупом. – Я с печи видала, как он ножик вострил…

– Ну и слава Богу… – вытирая руки о цветастый передник, ответила мать.– Что-то не спокойно у меня нынче на душе… Праздник большой, светлый…. Токмо голодному народу тяжко, когда то разверткой грабять, то в Сибирь ссылають…

– Антихрист пришел на нашу землю, антихрист… – снова заплакала на печи Параша. – Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный!.. Помилуй нас!..

– Да не голоси ты так, ба! – засмеялся Григорий, подглядывая за выживавшей из ума старушкой. – Власть не антихристова, а народа трудового! Светлое будущее впереди.

– Светлое? – не поверила бабка.

– Светлое-пресветлое! Ослепительно светлое! – играл словами Гришка Гришка. – Мне отец про коммунизм рассказывал. Ни богатых, ни бедных… Все равны.

– В чем же?

– Ну, значит, у всех всего поровну…

– Так, внучек, не быват… – вздохнула Параша.

– А вот и быват… Никто никому не завидует.

– Чему ж завидовать, коль все голы, как соколы. Эх…

– Почему голы? Кое-что есть. А много и не требуется.

– Остальное – купим, – вставил Климка.

Гришка замотал кудлатой головой:

– Не, Клим! Даже денег не будет. Бери, что хошь!..

– А откель брать-то, коль богатых не будет, одни бедные?… – сверху спросила Прасковья, выпростав из-под жаркого тулупа ногу в шерстяном чулке.

– Так всё будет общественное, наше! – пояснил Гриша Карагодин. – Бери, говорю, – не хочу…

Прасковья помолчала, затаившись у теплеющего борова.

– Не хочу! Не хочу! – вдруг снова слезливо запричитала старая. – Не хочу такого ослепительного будущего… Не хочу брать чужого. Не своего. Грех это! Хлеб, сказал Господь, в поте лица своего добывать будете… А тут на печи лежишь, калачи жамкаешь. Стыдно будет. Кусок в горле застрянет.

Гришка подмигнул Климу, (мол, что со старухи возьмешь?), потянул парня на улицу.

– Пошли, Клим Иванович! Видать, не зря в набат ударили… Сход нынче. Батя мой с краснотырским начальством должен приехать… Потеха какая-нибудь да будет у церкви!

Подростки вышли на улицу.

Сломя голову мимо дома Захаровых верхом на вороном жеребце проскакал Васька Разуваев. У изволока29, когда лошадь перешла на шаг, обернулся, крикнул:

– К церкви, к церкви идите все! Тама ща крест сносить будут!

Бывший морячок ударил голыми пятками вороного под бока, по-разбойничьи свистнул и скрылся за бугром.

– Это уже, Гриша, не потеха… – протянул Клим. – Беда может случиться… Большая беда. Бежим к церкви!

Когда ребята, запалившись от быстрого бега, примчались к церкви, то на призывный бас набатного колокола туда уже собралась чуть ли не вся Слобода.

Церковь Вознесения Господня, построенная еще в стародавние времена мастеровыми каменщиками, пришлыми художниками в сердце носивших красоту Божьего мира, гордо стояла на взгорке. Её аккуратные маковки, маленькие купола, покрашенные медянкой30, по которой были рассыпаны редкие созвездия серебряных звездочек жались к главному церковному куполу.

Слободские разбились на группы. Кто что-то говорил в полголоса. Кто молчал. И все чего-то ждали.

Люди стояли, задрав головы на колокольню, на которой Пепа, изредка исполнявший роль звонаря, бил в набат, собирая народ честной, слободской и посалский.

На взгорке, у старой ракиты, стояли по-городскому одетые люди, на которых то и дело озирался Гриша.

– Вон батя мой, в синем армяке, – тыкал пальцем Гришка в сторону ракиты. – А рядом, в пиджаке и галстуке – самый главный его начальник.

– А тот, в кожаных портках, с кобурой на ремне? – спросил Клим.

– Тоже начальник…

– Грозен шибко… – прошептал Климка. – Неужто молиться пришли на Троицу?

Гришка усмехнулся:

– Молиться, а то как же!.. Батя мой теперь главантидер. Ему молиться не положено.

– Кто-кто? – не понял Клим. – Какой там еще антидёр?

– Не антидёр, а главантидер! Он мне в прошлый свой приезд про свою новую должность сказывал.

– Что ж за должность такая?

– Сила, а не должность. Всё теперь может сделать. И ничего ему за это не будет.

– Даже на крест плюнуть? – шепотом спросил Клим.

– Пару пустяков!

И Гришка, не скрывая гордости за своего знаменитого отца, прославившегося в Слободе еще при первых наездах продовольственных отрядов из Красной Тыры, сам плюнул в сторону церкви.

– Сынок! – зычно позвал Григория Петр Ефимович и призывно махнул ему рукой. – Подь-ка сюды!

– Айда, Клим!

Они подбежали к приехавшему на праздник начальству.

– Мой черненький, – сказал Петр Ефимович, обращаясь к человеку в пиджаке и при галстуке. – А енто – соседский…Ивана Захарова младшой.

Клим сделал шаг назад, исподлобья рассматривая начальников.

– Ишь, волчонком глядит! – сказал человек в кожаных штанах. – Классовая, товарищи, ненависть. Она, видать, с рождения у них.

– Ладно, – махнул рукой Петр Ефимович. – Вы, робяты, оба не робкого десятка…

– А что надо, батя? – поглядывая на отцовских начальников преданным взглядом, спросил Гриша.

– Так на купол вскарабкаться, веревку под крест завесть, – ответил Главантидер.

– А освободившийся от мракобесия попов народ, – продолжил мысль Карагодина Котов. – Дружно за пеньковый канат потянет – и снесет ненавистный ему крест к ядреной матери!

Григорий деланно засмеялся. Клим сделал еще шаг назад, боясь нечистой силы, которая, по его разумению, исходила от этой троицы, стоявшей в тени дерева.

– Праздник… – прошептал Захаров. – Святая Троица… Как же крест – и снести?

Богданович зачем-то водрузил на нос круглые очки в металлической оправе, откашлялся.

– Хватит народу чужой крест нести на своих мозолистых плечах! – торжественно сказал Яков Сергеевич. – Пора сбросить и поповскую власть, освободиться от вредных сказок и мракобесия. Без этого светлое будущее не построишь.

– А в царство Божие не войдешь… – сам себе сказал Клим.

– Так готовы, орлы слободские? – положа руку на кобуру, спросил Котов, испытующе глядя на слободских пацанов.

– Я готов, – тут же сказал Гриша, снимая стоптанные сапоги, подаренные ему недавно отцом.

– Молодец! – похвалил парня Богданович. – Сразу видно: наш человек! А зачем сапоги снял?

– Чтобы ловчее лезть было. Разувайся, Клим!

Но Клим сделал еще шаг назад, оступился в ямку и покатился с пригорка в овражек, густо заросший зелеными лопухами. Да так ловко укрылся под их листьями, что совсем из виду пропал.

– Слабо твоему дружку, видать, – засмеялся Котов. – Да ты у нас парень геройский. И один справишься. Только канат привяжи к кресту хорошенько. Неужто не осилим пудовую железяку?

class="book">– Осилим, – пообещал Григорий. – Пеньку завяжу морским узлом. Меня матрос Разуваев обучил.

– Разуваев – наш человек, – одобрительно кивнул Богданович. – Большевик с эсминца «Быстрый». Ну, давай, Карагодин-младший. И помни: от этого подвига твое светлое будущее зависит.

Гришка поднялся на колокольню по крутым ступенькам, гляну вниз – и обомлел: по большаку за околицей, поднимая пыль тяжёлыми лапами, грузно бежала большая чёрная собака.

– Чёрт с тобой! – погрозил её кулаком Григорий. – Плевать мне на бабские суеверия.


Глава 17

НИЗВЕРЖЕНИЕ КРЕСТА

Иосиф Захаров о делах несвятой троицы


Отец Василий стоял на самой вершине холма, как на Голгофе. Ветер трепал по ногам его черные полы рясы. Глаза его горели, горячие слова молитвы животворящему кресту слетали с его потрескавшихся губ:

– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние твое, победы православным христианам на сопротивление даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство…

Клим повернулся на живот, но так и не вылез из своего зеленого укрытия. Здесь, на дне оврага, он пытался понять: что же происходит у церкви-красавицы, у дома самого Господа?

Чувствовал: происходит что-то страшное, сатанинское, необъяснимое для него святотатство. «Если эта «троица» не боится самого Бога, – думал Клим, лежа в своей засаде, – то разве они побоятся людей или священника с крестом в кулаке? Но ведь есть Дух Святый. И, как говорил отец Василий на Пасху, он обладает дивными свойствами: везде находится, все наполнять своею благодатью и всем дает жизнь. Он же приходит и поселяется в нас по нашей просьбе. И по нашей просьбе очищает нам от всякой скверны. Он – добрый и спасает наши души от грехов и через это дарует нам Царство Небесное… Почему же сейчас, когда оскверняют Божию обитель, Дух Святый заблудился глее-то на полдороге к Слободе? Где очищающая сила твоя? Где, Блаже, правда и сила твоя? Дух истины где? Почему не поразил Господь, вознесшийся на небеса, оттуда, из-за облаков огненным копьем главного антихриста деревни и его приспешников? Почему?!.»

В голубом летнем небе черными стремительными пунктирами расписывались ласточки. Когда прерывался голос слободского священника, пареньку хорошо было слышно, как ворковали голуби на колокольне церкви Вознесения Господня.

Не могло, не имело право в такой светлый праздник Святой Троицы свершатся черное дело. Не имело. Но вершилось же… И не ударил гром небесный, и не поразило огненное копье небесного воинства в железное сердце железных людей.

Клим из лопухов видел, как ловко, по-кошачьи, перебрался из колокольни на железный купол Гришка.

Набат давно смолк… Юродивый, бросив канат, за который раскачивал язык колокола, сел на узкое стрельчатое оконце колокольни, свесив босые ноги в цыпках. Слободской дурачок, простодушно улыбаясь людям, смотрел на ползущего к кресту Карагодина. Его белая праздничная рубаха задралась на спине. И даже были видны капельки пота, которые стекали с напряженной жилистой шеи по спине и дальше.

Народ затаил дыхание. Все, как и Клим, ждали бича Божьего.

Но только гремел треснутый от святотатства голос священника. Да попискивала в кустах невидимая пичужка. Да гремели листы жести на куполе, которые проминались под Гришкиным весом.

К поясу Григория был приторочена толстая пеньковая веревка, которой тот и должен был обвить основание церковного креста, а другой конец сбросить ожидавшему внизу народу.

Пару раз парень, под заполошные вскрики баб, чуть не сорвался вниз. Уже поехал по золоченому куполу, но зацепился за хлипкую лесенку, которую мастера, покрывавшие сусальным золотом купол еще к 300-летию династии Романовых, оставили на нижнем подгибе железа большого купола.

Встав на последнюю ступеньку, гнилую и хлипкую, Гришка начал забрасывать пеньку, чтобы она залетела за крест и змеёй обвила его основание.

– Головастый у тебя мальчонка, – похвалил Главантидера Богданович. – Пожалуй, я бы за него свою Ольгу отдал…

– Ольга-то от горшка – два вершка, – возразил Котов. – Соплива больно невеста-то…

– Ничего, подрастет, – хитро улыбнулся Богданович. – Не успеем и глазом моргнуть.

– Ну! Ну, олух царя небесного!.. – ругался Карагодин-старший, таким образом подбадривая и себя, и сына. – Расшибешься – значит, туда тебе и дорога!

Но Гришка с задачей справился. Долго не получался морской узел. И он, промучившись на кресте, завязал-таки узел, хотя и простой, обыкновенный.

– Ловите конец! – крикнул он сверху и бросил привязанную к кресту веревку вниз.

Народ не шелохнулся.

Все, как по команде, повернулись к отцу Василию, слободскому батюшке, который жил в добротном срубе со своей матушкой, совсем рядом с церковью. Только дом батюшки тоже стоял на пригорке, почти у самого обрыва, который начинался с северной стороны старой церкви.

Отец Василий вышел в черной одежде, хотя должен был служить праздничную службу. Из под клобука31 выбились седые волосы. В руке он сжимал тяжелый серебряный крест, которым на Крещение Господне святил в храме воду. Теперь же он вознес крест животворящий над притихшим слободским народом.

И было слышно, как читал батюшка молитву, которую по канону читали православные священники во время бедствий и нападений врагов:

– Христе Боже наш! Погуби крестом твоим борющия нас, да уразумеют, како может православных вера, молитвами Богородицы, едине человеколюбче…

Народ, забыв об Главантидёре и его пришлых начальниках, упал на колени.

– Да он, паскуда, нам погибель своим крестом насылает!.. То власть ему наша не от Бога, а от Сатаны… А теперь уже и к расправе трудовой одурманенный народ призывает! – возопил Котов.

– Петр Ефимович! – чувствуя, как переходит инициатива «антирелигиозного мероприятия» в руки «духовного лица», сжал локоть Карагодина Богданович.

Петр Ефимович, сохранивший в своем холодном сердце каким-то чудом родительскую теплинку к своему единственному сыну, с облегчение вздохнул: Гришка уже благополучно спускался на землю. Веревка была заведена под крест. Дело оставалось за малым – нужно было подбить прихожан на революционный подвиг.

– Петр Ефимыч! – круто повернулся к нему на каблуках хромовых сапог Котов. – Вы же главантидер, а не я… Делайте же своё дело!

Председатель колхоза «Безбожник» вздрогнул. Будто очнулся от сна.

– Товарищи! – потер он руки, будто собирался дрова колоть. – Товарищи вы мои дорогие! Гришка свое дело сделал, теперича мой черед.

И он, петляя, будто кто-то целился в его широкую спину, припустился к молившемуся священнику. Добежал, постоял рядом с отцом Василием, будто помогал службу править – и попытался вырвать из рук батюшки тяжелый серебряный крест.

– Отдай, паскуда! – ругался главантидер, когда понял, что справиться с дюжим попом даже ему, Петрухе Черному, георгиевскому кавалеру войны с германцем, красному герою гражданской войны, будет нелегко. – Убью, ежели крест не отдашь!

Отец Василий, подняв крест над головой, продолжал громко молиться:

– Господи! От антихриста и чёрных псов ада защити! Зову Тебя: Иисусе! Сыне Божий, помилуй нас! И погуби крестом твоим борющих нас! Да поможет нам наша православная вера!.. Помоги, Господи!…

Народ зароптал внизу, все стали креститься. Другие повторяли вслед за священником слова молитвы.

Главантидёр, собрав всю свою силу, крутанул руку отца Василия и вырвал из его рук крест.

– Да вот он, крест ваш животворящий! – захохотал Петруха Черный, размахивая им, как палицей. – Чего он может? Кого защитит? Килограмма три серебра. Бочонок водки. Вот и вся цена ему, товарищи «безбожники»!

Батюшка попытался отобрать крест у ирода, но Петр Ефимович перехватил его другой рукой и поднял высоко над головой священника.

– А хотите я ему башку проломлю и мне ничегошеньки за енто не будет? – крикнул с «Голгофы» народу Карагодин.

Народ застыл в ужасе, глядя, как занес над батюшкой тяжелый крест Черный Петруха.

– Никого он не защитит!.. – хрипел Карагодин, роняя изо рта пену близкого припадка. – Ни тебя, ни паству, баранов твоих. А ежели не так, то почаму меня на расшибет громом, не сожжжет молонья небесная, посланная Им, Заступником и Отцом Небесным?.. А? Так получи за вранье свое вековое… На!

И с этими словами он ударил тяжелым крестом священника по голову. Из-под черной шапочки отца Василия полилась кровь. Темно-красный ручеек соскользнул с крутого лба священника на глазницу, побежал по щеке, стекая на молодую зеленую траву.

– Вот! Священной железякою бью по башке поповской – и мне ничего! – бесновался Главантидёр. – Ничегошеньки!.. Как светило солнышко, так и светит! Как ворковали гули, так и воркуют. Кому какое дело, что я эту контру кончаю?

И с этими словами он еще дважды ударил отца Василий по голове, норовя попасть в самое темечко.

Старый священнико покачнулся, но не упал. Глаза его залила кровь. И он, как слепец, вытянув руки к своему приходу, сказал вдруг неожиданные для всех слова:

– Прости их, Господи! Не ведают, что творят…

Подбежавшая к старцу матушка, бережно взяла окровавленного священника под руку и отвела в дом.

– Товарищи! – закричал теперь Котов, обращаясь к народу. – Вы видите, никакого чуда не произошло… Хулитель власти за свои угрозы народу получил по заслугам! И никакой кары небесной не последовало. Это всё враки поповские… Их вредная религиозная пропаганда! Хватит, попили они нашей кровушки. Теперь не перед своим Богом будут отвечать, а перед нашим справедливым законом! Перед государством рабочих и крестьян!

Петр Ефимович, спускаясь с пригорка, зычно зазывал слободчан:

– Подходите к ракитке, товарищи! Там ведро со спиртом! Кружка, краюхи хлебца, соленые огурцы! Причаститесь у диктатуры пролетариата! Выпейте в честь освобождения своего от мракобесия. Жрите, товарищи «безбожники», славные мои колхознички, сколько хотите! Нынче, как при коммунизме, на вас всех хватит…

Сперва к ведру потянулись единицы. Но когда у тенистого дерева образовалась очередь, в новое «святое место» кинулись почти все. Пили дармовую водку, ломали дармовой хлеб, брызгались соленым рассолом, как слезами, поглощаемые из бочонка огурцы…

– Причащайтесь, братья и сестры! Халява, товарищи! Да здравствует социалистическая халява! Ура.

– Ура-а-а!..

– Со свободой вас, товарищи! – крикнул с возвышения Богданович. – Ура свободе духа!

Он притушил голос и наклонился к волосатому уху Котову:

– Ну, пошла плясать губерния!..

– Надо в оба глаза глядеть. А то этому пьяному море по колено: что попа сковырнуть, что комиссара – однох…но! – сверкая восторженными глазами, бросил Петр Ефимович.

Котов, хлебанувший из ведра тоже, захохотал:

– Сколько революционного энтузиазма в этих смиренных душах? Только разбуди его! Мы разбудили!..

Он дал знак главному антихристу деревни: мол, начинай главное действо антирелигиозного праздника.

– Товарищи безбожники! – закричал со своего места Карагодин-старший. – Свернем с этой золотой маковки тяжкий для трудового народа поповский крест! Хватит нам его тащить на их Голгофу! Пора и честь знать…

– Свернем! Сбросим! Давай спирту ишшо!.. – раздалось внизу.

– Свергнете крест, тогда милости прошу в правление комбеда! В мою хату! Угощаю всех!.. – прохрипел осипший от руководства Петр Ефимович.

Толпа бросилась к веревкам, разобрала концы.

– И-и.. раз! – по военному с зычной хрипотцой командовал главантидёр. – И-и два!.. Поднатужились, сволочи!

– Дружней, дружней, товарищи! – весело подбадривал опьяневших слободчан Богданович. – Никто не даст нам избавленья! Ни бог, ни царь и не герой! Добьемся мы освобожденья своей мозолистой рукой!..

Народ поднатужился, предвкушая пьяное забытье… Уперся ногами в грешную и святую землю.

Крест, не выдержав дьявольской силы, надтреснуто скрипнул и покосился.

– Свергнем! Свергнем!… – неслось со всех сторон.

Кто-то в пьяном угаре даже крикнул неуместное:

– Распнем!

Люди обезумели.

Климка забился подальше в лопухи и сжал ладонями голову. Да так, что череп затрещал, как переспевший арбуз.

– Пошел, пошел! Тяни, безбожники! Черный Петруха за работу ишшо выкатит! – неслись из бесноватой толпы пьяные выкрики.

И тут к веревке, которая проходила мимо колокольни, из стрельчатого каменного оконца появилась грязная худая рука юродивого. Он тянулся к веревке с большим обломком ржавого ножа. Каким-то чудом перехватил отпущенную внизу пеньку, схватил канат свободной рукой и стал отчаянно перерезать веревку тупым обломком ножа.

Толпа опешила.

– Пепа! – заорали на него снизу. – Кто не с нами, тот против нас! Слова-то – из Священного писания. Вспомни!

– Господи помилуй! Господи помоги, родненький!.. – приговаривал Пепа и судорожными движениями пилил хорошо вымоченную и свитую в канат пеньку. – Помоги мя, Господи! И прости люди Твоя!..

– Главантидер! – услышал Петр Ефимович окрик Котова. И по интонации понял, что нужно делать.

Карагодин в несколько прыжков по каменной лестнице оказался на колокольне, где посадский дурачок пытался перерезать веревки. Он поманил Пепу крючковатым пальцем:

– Подь сюды, Пепа. Жамок32 дам!

Но юродивый повернулся к Петру Ефимовичу и замахнулся ножом на него огрызком ножа, вскрикнув визгливо:

– Изыдь, сатана!

– Ах ты, падла немытая!.. – выругался Главантидёр и попытался ударить дурачка серебряным крестом, достав свое орудие расправы из кармана штанов.

Но Пепа вдруг ловко и легко запрыгнул в проем, встал во весь рост, не выпуская веревок из рук.

– Дурак! Свергну и тебя в твой ад!.. – захохотал Черный Петруха.

Юродивый тихо засмеялся в ответ. Казалось, что он совершенно не боялся грозного Черного Петрухи.

– Ангел мой меня спасет… – светло улыбался Пепа. – У него крылышки легкие, воздушные… Ручки верные. Подхватит, унесет…

– Ах, так… – сплюнул с колокольни вниз Карагодин. – Ну, тогда лети…

И он пружинисто запрыгнул в проем к худенькому оборванцу, наваливаясь всем своим грузным телом на смеющегося дурочка.

– Без счастья, дядя, и по грибы не ходи… И летать не можно! – сказал он и резко шагнул в сторону, прижавшись лицом к стене колокольни.

Петр Ефимович, не рассчитав свой бросок, пошатнулся, взмахнул корявыми руками, будто и, вправду, собирался взмыть к ангелам в небеса – и полетел вниз… Прямо в гущу толпы.

Толпа ахнула, расступилась…

Но и тут какие-то высшие силы охранили его, в который раз сберегли его жизнь для каких-то тайных, неясных и ему саму, целей. Насмерть был убит грузным телом Карагодина старый солдат Матвей Колчин по прозвищу Колча, вернувшийся в 19-м году из германского плена законченным идиотом.

Тогда, перед отправкой, немецкие врачи в лагере для русских военнопленных поставили ему диагноз – истерия. И считали (может быть, не без основания), что болезнь эта – заразная. В толпе она передается «поведенческим путем». То есть стоит хоть одному больному-истерику испытать возбуждение или беспричинный восторг, как тут же этим состоянием заражались десятки, сотни и даже тысячи контактёров. Своих солдат немецкие психиатры лечили методами, основанными на врожденной любви немцев к порядку и дисциплине, на безоговорочном подчинении младших старшим, низших классов высшим, и всех вкупе – существующей на данной момент власти. Русских истериков и неврастеников они не лечили никак. Просто в 19-м году всех русских военнопленных отпустили домой с их хроническими болячками.

Колча был заместителем председателя комбеда. Активно строчил доносы на своих же товарищей по работе в комитете крестьянской бедноты. Когда выпивал, пел «Варшавянку» и считал себя пламенным борцом за дело революции. Когда же перепивал, то неизменно исполнял за столом (или под ним) старорежимный гимн «Боже, царя храни!». У товарища Котова, в сейфе Краснотырского отдела НКВД, на него, отца Василия и Федора Захарова лежали доносы, написанные одной рукой. Все трое обвинялись и уличались в создании «контрреволюционной организации троцкистского толка».

Больше среди слободского населения жертв не было. Другие бывшие прихожане слободского прихода отделались синяками и шишками.

Сам же Петр Ефимович сломал только ногу. И, кажется, именно тогда, у церкви, с которой он боролся изо всех своих сил, впервые уверовал, что его по этой жизни ведет НЕКТО или НЕЧТО, что старики называли провидением.

– Отделались, можно сказать, легким испугом, – сказал слободской доктор Фока Лукич, осматривая ногу больного. – Открытый перелом. Но ведь могли разбиться насмерть…

Но «легкий испуг» отпечатался на всю жизнь: с того самого дня стал Петр Ефимович хромым. То ли этот приезжий докторишко, судачили посадские кумушки, кости не все собрал, то ли Господь отметину оставил, но с того самого светлого Праздника Святой Троицы стал председатель «Безбожника» глубоко припадать на левую ногу.

Слободские острословы даже загадку такую придумали: то опустится, то поднимется, то опустится, то поднимется… Что это такое? Никто с первого разу не угадывал. – Это Петруха Черный за забором идет, голова его для наблюдателя ныряет: вверх, вниз, вверх, вниз.


ИЗ «ЗАПИСОК МЕРТВОГО ПСА»


Прошла уже неделя после тех ужасных событий у церкви Вознесения Господня, и я наконец-то заставил себя сесть за начатый мной дневник-исповедь. Этот страшный антирелигиозный бунт, новый атеистический праздник народа, который хотели внедрить власти, упразднив Святую Троицу, не идет у меня из головы…

Я понял, что не напрасно всю жизнь боялся толпы. Это страшно, если она заражается или поражается политической (или любой другой) истерией, которую почему-то новая власть чаще называет революционным энтузиазмом.

На святой Праздник Троицы в Слободе случилась «обычная русская трагедия», имя которой – бунт. Это все тот же «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Старая власть боялась русского бунта. Новая, похоже, сама их инициирует и умело поворачивает против тех, кто ей мешает.

Все уже преуспели в «революционных доносах друг на друга». Врагов народа все больше и больше. Первые враги в Слободе – это кулаки и духовенство. Мне это абсолютно понятно: дух, вот чем пока не смогли овладеть, что не сумели репрессировать новые правители. Русский дух, православную веру истребить труднее, чем отнять воз хлеба, корову или отчий дом. Дух – не материален. Он еще пронизывает многие сферы государственной деятельности Красной Слободы. И пока церковь будет поддерживать в людях этот нравственный стержень, согнуть в дугу русского человека у власти не получится. Даже если она поставит к стенке половину населения Слободы.

Ей остается одно: сломать саму православную церковь, уничтожить культуру, традиции и обычаи русских. Сперва выбросить некоторые слова из русских песен, а потом уж наступить этой песне на горло… Без песен, духовности, корней предков русские не живут. Это самый бескровный путь уничтожения нации – подрубив ее вековые корни, засушишь все дерево. Сухое дерево долго не стоит. Через десяток лет, мол, все равно свалится. Самые умные из новых идеологов это понимают. И это пострашнее прямолинейного Черного Петрухи, проламывающего поповские головы серебряным крестом животворящим».

Нужно отдать должное новой власти, которая всё и всех обращает в свою «веру безверия». Особенно талантливо делаются из случайных жертв бунтов или других кровавых акций, санкционированных властью, символы мужественного, героического служения новому отечеству, государству в лице пришедших к власти красных фарисеев. Ничто у них не пропадает зря. Даже никчемные люди, что, как бездомные собаки, прибились к тем, кто бросает псам кости с барского стола.

Из погибшего в толпе из-за перелома шейных позвонков гражданина Красной Слободы Колчина сделали очередной героический символ. Объявили, что бывший красногвардеец, заместитель председателя Краснослободского комбеда погиб от рук клерикалов, слободского попа. «Озверевшие служители церкви, – писала местная газетка, – сломали ногу организатору митинга, старому большевику, председателю комбеда, председателю колхоза «Безбожник» тов. Карагодину и свернули шею его заместителю по комитету слободской бедноты. Честь и слава героям, отдавшим свое здоровье и даже жизнь за светлое будущее трудового народа!»

Меня, как слободскую интеллигенцию, тоже задействовали в организации пышных похорон гражданина Колчина. На могиле тов. Богданович и Котов стреляли вверх из нагана, салютуя павшим героям борьбы с мракобесием и религиозными предрассудками. Плакала навзрыд вся Слобода.

Многие полагают, что новая власть черпает силу во всеобщем равенстве, установившемся будто бы в Слободе. De facto это равенство – фикция. При сословном строе в Слободе социальное равенство просто неизбежно. Сегодня оно сказывается еще резче, чем раньше: положение красного чиновника, начальника или командира глубоко отлично от положения мужика. Не может быть и равенства перед законом в стране, где юридический и нравственный законы не имеют силы.


Глава 18

ПОСКОННЫЙ33 МУЖИК ФЕДОР ЗАХАРОВ

Иосиф Захаров реконструирует прошлую жизнь своей семьи и размышляет о наказании Верхним Миром земляков своих за поругание веры и любви


Клим пролежал в лопухах, в овраге до позднего вечера. После всего увиденного у церкви, куда паренек частенько приходил, чтобы поучиться у диакона Варфоломея искусству колокольного звона (на ливенке34 Клим выучился играть в пять лет самоучкой), домой идти не хотелось.

Июньский вечер опустился на Слободу. Подсвеченные уже почти севшим Солнцев кровавые облака предвещали будущий ветер и непогоду.

За речкой, у дома Разуваевых, пьяными голосами горланили матерные частушки. Сюда, в овражек, доносился даже дробный смех и повизгивание посадских девок, которых щупали или лупили (чаще – все вместе) слободские пьяные мужики.

Через час из-за леса выкатилась луна, освещая будто вознесшую к темному бездонному ночному небу старую прекрасную церковь… Луна матово отражалась в золоте главного купола, будто любовалась не отраженьем своим вечным, а красотой, сотворенной не только самим Создателем, но и его дитем, созданным Им «по образу и подобию», и Его же соперником по прекрасным творениям на земле – человеком.

И только крест, наклоненный веревками к грешной земле, пугал своей черной печалью.

В овраге, за церковью, и нашел своего младшего брата Федор Захаров. Он уже переоделся в посконные рубаху и порты, сняв праздничный наряд… Да и какой это был праздник для Федора, всерьез решившего посвятить себя служению Богу…

Федора, посконного мужика, как прозывала его бабушка Параша, человека с кроткой душой, озаренной тихим, но ясным светом, с детства тянуло в Ольговский монастырь. И кабы не прикрыла его власть, то отроком обязательно бы постригся в монахи. Хотя и плотничал отменно, и руки у него росли оттуда, откуда надо, и отец, и заказчики нахваливали его талант в работе с деревом, – да только, видать, ничего не мог против зова сердца «пасконный мужик» сделать. Власть помогла: взяла и своим очередным указом закрыла Ольговский мужской монастырь Рождества Божией Матери. А чтобы стены в лесной глуши не пустовали, свезли туда со всей округи малолетних преступников, устроив для них образцовую колонию не шибко строгого режима.

– Вот ты где, братишка, – сказал Федор, раздирая кусты бузины. – А я уж испереживался за тебя, Клим. Думаю, как ты там, на шабаше ведьмаков?

– Шабаш за рекой, – кивнул в сторону заречного посада Клим. – Слышь, кольями уже машутся. Как же без драки такой праздник закончить. Без крови негоже…

Они послушали, как матерились дерущиеся, трещали колья, вырванные из плетней и заборов.

– А ты как? – вздохнул Клим.

– Я-то? – улыбнулся Федор своей мягкой улыбкой. – Я-то ничего… С мамкой березовыми ветками хату украсили… Пармену с Парашей про бунт у церкви не сказывали. Чего старикам души травить? Пусть думают, что всё как всегда. Хорошо, то есть.

– Правильно… Только нехорошо всё.

– Вижу… – помолчав, ответил Федор. – Я к отцу Василию заходил. Ножик, что с собой в лес брал, за голенище засунул. Думаю, если помер батюшка, то пойду и зарежу Петруху Черного… Убью черта!

– А что батюшка?

– Жив он, голова вся в ранах… Крест-то тяжелый сам по себе, а этот черт еще со всей силы прикладывался… Чудом выжил.

– Не поминай на ночь нечистого! – поднялся с остывшей земли Клим. – А дальше – как всё будет? Та «троица» от батюшки уже не отстанет.

– Дальше? – вздохнул опять пасконный мужик Федор. – Дальше, как Бог даст… Матушка примочки ему делает, плачет. Говорит, мужик этот, из Красной Тыры, что в кожаных портах, приходил к ним. Наганам грозился… Сказал, нехай сбирается – утром в район отца Василия повезут…

– Отбить бы!.. – протянул Клим.

– Чем? Да и кто отбивать будет? За ним завтра красноармейцев пришлют на грузовике, с винтовками…

Они помолчали. Луна, погуляв по пустынному небосклону, игриво спряталась за темную тучку. Где-то на посаде завыла собака.

– К покойнику… – вздохнул Федор.

– Типун тебе на язык! – ответил Клим.

– Я нож-то, – Федор вытащил нож, с которым ходил резать березовые ветки, – отцу Василию показал… Говорю: иду, батюшка, главного антихриста деревни резать… Благослови!

– А он – что?

– А он мне: дурак. Нечто на такой грех священник может благословить?!.

– Тогда без благословения его зарежу, говорю я ему…

– Согласился?

– Если бы… Сил-то нету, крови много потерял… Но привстал на подушках, перекрестил меня и говорит: «Изыди, Сатана, из души отрака Федора!» И стал читать, читать… По древнему, непонятно… Я аж присел от страха. А руку его в своей сжимаю… Мне бы целовать её, прощения просить. А я, пасконная моя душонка, молчу и молчу…

– А – он?

– А он говорит: простить надобно своих врагов… И молиться за них…

– Ну, дела… – протянул брат, выбирая репьи из спутавшихся волос. – Батюшке, конечно, виднее. Только крест, Федька, нужно на место водворить.

Федор, поёживаясь от ночной прохлады, обернулся к церкви. Покачал головой, глядя на наклоненный бесновавшейся толпой крест.

– Хорошо бы! – улыбнулся он. – Народ завтра проснется. И глазам своим не поверит: чудо, чудо произошло! Крест на место вернулся!..

Клим тоже улыбнулся:

– Вознесся! Чудо – да и только.

– Пошли, брат, Клим.

– Пошли, брат Федор.

У паперти они повстречали диакона Варфоломея. Старик сидел на могильном камне, под которым покоился первый настоятель церкви Вознесения Господня, и плакал.

– Кончай плакать, Варфоломеюшка, – ласково проговорил Федор и погладил его обнаженную голову. – Слезами горю не поможешь… Крест надобно на место возвращать.

– Пепу, – всхлипнул дьякон, я Пепу мертвого в Маруськином логу нашел… Теплый еще был – из нагана кожаный пристрелил…

– Похоронил? – хмурясь, спросил Клим.

– Похоронил, как смог… – всхлипнул старик. – За что невинную душу погубили?.. Божьего человека пристрелили, ироды…

– Не плачь, старик! – сказал Федор. – Не плачь… Вот вознесем на место крест животворящий, тогда вместе за невинно убиенного помолимся…

– Сирота казанская, – не унимался дьяк. – Кому мешал? Жил тихо, Богу молился, сухой корочкой питался…

Острые плечи дьякона снова мелко затряслись в рыданиях, но Федор мягко дотронулся до Варфоломея:

– Брат, Господь и тебя призывает.

Дьяк утер рукавом глаза.

– Чего надо-то?

– Лестницы покрепче не найдется? А то ту хлипкую Гришка истоптал, труха посыпалась из дерева…

– Есть, – растирая слезы по лицу, ответил дьякон. – Принесть?

– Неси, неси… – ответил Клим. – Хорошо, что веревки не унесли с собой…

– Не до того было супостатам…

– Да, видать так…

Клим разулся, повесив портянки на сапоги. Перекрестился на наклоненный крест – и полез на колокольню, держа на плече лестницу.

… К утру, когда небо посветлело, и растворились звезды в молочном свете только-только приступающего к людям дня, бледная, почти прозрачная луна уже стояла над крестом, вознесенным на свое исконное место.

– Вот это и есть крест животворящий! – снизу воскликнул Варфоломей, осеняя себя крестом.

– Молитву, молитву прочти, Варфоломеюшко!.. – закричал из-под небес Федор. – Молитву Животворящему Кресту!

Дьякон наморщил лоб, вспомнил, и загудел, как тот набатный колокол, неся уже не тревогу, но надежду великую, Слово Божье в просыпающейся, но еще дремлющий мир:

– Спаси, Господи, людей Твоих и благослови все, что принадлежит Тебе. Дай победы на врагов православных христиан, и сохрани силою Креста Твоего тех, среди которых пребываешь Ты!..

Голос дьякона, разлетавшийся в утренней тишине по всей округе, долетел и до Васьки Разуваева. Тот вел по своего любимого коня к Свапе. Конь давно был колхозным, «безбожным» значит, протии Господи. Но Васька не забывал своего любимца.

– Чудо свершилось… – перекрестился он, увидев крест на своем обычном месте: будто бы и не гнула толпа, не стаскивала его с маковки с тупой бычьей яростью. Крест стоял прямо, как ему и было положено стоять. И, как показалось бывшему матросу, даже сиял в восходящих лучах золотого солнца.

– Господи!.. Чудны деяния твои, Господи! – не переставая креститься, повернул Васька гнедого на площадь, где висела рында, в которую били при пожаре. Конь, закусив удило35, оскалив желтые крепкие зубы, призывно заржал – будто бы тоже радовался. Или испугался чего.

– Накажет, накажет Господь всех, кто против креста животворящего пошел!.. Ох накажет! Я же говорил, Колче паразиту шею свернули. Петруха Черный хромым стал. Вчера в драке Тараске челюсть раздробили… Вот оно, наказание Господне, – довольный, потирал Разуваев руки, будто вчера сам, в дым пьяный, не тянул за концы пенькового каната. – Аз воздам!

Он, успокоив затанцевавшего коня, еще раз оглянулся на церковь. Крест плыл в утренней голубизне неба величаво и торжественно. Ваське показалось, что это он, крест, от которого они вчера отреклись и прокляли, плывет по розовому небосклону. Огромный – с пуд весом, не меньше! – чугунный черный крест даже не плыл, а парил в небе. Легко и крылато. Но тяжесть его ощущалась даже в этом невесомом парении над обильно политой русской кровью землей. И кажущая легкость не обманывала: тяжко, ох как тяжко будет тащить свой крест каждому слободчанину, взбираясь на ту крутую гору Голгофу на их малой родине – Аномалии. Во много раз тяжелее, чем вечному жиду Агасферу, обреченному на вечные скитания в наказание за то, что отказался помочь Иисусу нести крест, с которым тот шел на распятие.

Долгие годы потом будут расплачиваться мои земляки за поругание веры, любви и надежды. Многим и по сей день не прислониться к стене, чтобы передохнуть хоть малость, не сбросить с плеч своих тяжкое бремя наказания Господня.


…В то же благое утро случился у Петра Ефимовича черный приступ его болезни. Доктор Фока Лукич, возившийся с открытым переломом ноги Карагодина, разжал ему ножом зубы, чтобы больной не прикусил себе язык и не задохнулся. Отошел в сторону и стал ждать.

Трепало его жутко. Самые активные комбедовцы, пришедшие в дом Петра Ефимовича за похмельной чаркой, со страхом крестились, слушая рассказ сына председателя «Безбожника» Гришки Карагодина.

– Всю ночь на задних огородах выла собака, – рассказывал Гришка. – Выла ужасным голосом, желтыми горящими глазами заглядывала в хату. Такой черный лохматый пёс…

– Может быть, Судорука сучка? Там мордаш – что моя башка с похмелья…

– Судоручная сука щенок против того пса, – ответил Григорий. – У нас в Слободе таких собак век не бывало.

Посадские, пятясь к двери, уже без утайки крестились. А Венька Водянкин зачем-то подошел к больному Петру Ефимовичу и поцеловал его в желтый костяной лоб. Как покойника.

– Спи спокойно, дорогой товарыщ Карагодин, – сказал Водяра и икнул. Он уже похмелился. Водянкину было хорошо.


ИЗ «ЗАПИСОК МЁРТВОГО ПСА»


Красная Слобода.

30 октября 1937г.


Сегодня П.Е.Карагодин жаловался на участившиеся приступы. Хроническая болезнь все чаще проявляется судорожными пароксизмами и характерными изменениями личности.

Я должен выяснить причину возникновения эпилепсии. Без этого, учил меня профессор Гельгард, эффективное лечение психических заболеваний невозможно. Мне нужно было выяснить, из-за чего возник в коре головного мозга моего пациента очаг возбуждения. Для этого мне нужна была его история жизни.

Без истории жизни нет истории болезни.

Я должен «проникнуть» в подкорку. Если использовать метод Гельгарда, то это мне удастся. Верю в успех.

7 ноября. 22 часа 34 мин. При очередном визите пациента К.П.Е. я решился ввести пациента в гипнотический сон. Профессор Гельгард, сам обучавшийся гипнотерапии в Берлине, у доктора Альберта Шульца, считал гипнотерапию самым верным союзником психотерапевта.

На мой взгляд, очаг возбуждения в мозге, если нет органического вмешательства или последствий физических травм, происходит из-за сильнейшего нервного потрясения. Какого – расскажет сам пациент, введенный мной в гипнотическое состояние.

Получить согласие на рискованный эксперимент у пациента, считаю делом невозможным. Ввожу в транс без согласия пациента.

…Опять назойливое воспоминание о каком-то черном псе. Вспомнил цыганку, предсказавшую ему судьбу. Цыганка когда-то сказала ему: «Бойся черного пса! Ты и весь твой род настоящий и будущий да убоится черного пса!»

Эти, на первый взгляд, бессвязные обрывки фразы плутовки, промышлявшей гаданием, стали психологической установкой, которая и определила возникновение ауры (предприпадочного состояния) больного.

Но потряс его психику совершенно другой случай. И он мне о нем поведал со всеми подробностями.

Для читателя «Записок мёртвого пса» попытаюсь описать эти события в некотором литературном стиле. Как говорят французы, Аля belles-lettres.Хотя изящная словесность мне еще с гимназической поры давалась нелегко. Но историю жизни, увы, прочитать по истории болезни может только врач высокой профессиональной квалификации.

Я же прибегну к излюбленному своему приему – парафразе. То есть буду описывать жизнь моего бедного пациента словами, близкими простому читателю.


Глава 19

ИЗ ТЕТРАДИ ЛЕЙБ-МЕДИКА Ф.Л.АЛЬТШУЛЛЕРА


ВИДЕТЬ ОБОРОТНЯ – ДУРНАЯ ПРИМЕТА


ГОРОД ГУМБИННЕН. ВОСТОЧНАЯ ПРУССИЯ.

5 АВГУСТА 1914-го.


Мой земляк, уроженец Красной Слободы Петр Карагодин, призванный на военную службу еще за год до начала первой мировой, в августе 1914-го служил во Второй русской армии Александра Васильевича Самсонова – «Самсон Самсоныча», как его в шутку называли солдаты. Я состоял лейб-медиком при штабе генерала Самсонова и по совместительству был личным лекарем командующего.


***

Наша русская армия мобилизовалась за 40 дней, а германская – за 17. В запасе Германии оставалось всего 23 дня, чтобы, пройдя через Бельгию, разгромить Францию. После этого кайзер намеревался, используя прекрасно налаженный железнодорожный транспорт, перебросить все свои силы против русской армии, которая к тому времени только начнет собираться возле границ после мобилизации. Однако положение Парижа было уже настолько отчаянным, что две русские армии – Самсонова и Ренненкампфа – рванулись в бой 4 августа – раньше окончания мобилизации. Скрупулезно продуманный «план Шлиффена» затрещал сразу же, как только русский солдат шагнул в Восточную Пруссию, ибо немцы были вынуждены ослабить натиск на Францию и посылать войска против России.

Парижане ждали известия о наступлении русских, а берлинцы с минуты на минут ждали, что германская армия войдет в Париж. Всю ночь стучал и стучал телеграф: французское посольство успокаивало Париж, что сейчас положение на Марне круто изменится, – Россия двумя армиями сразу вторгается в пределы Восточной Пруссии.

Клещи армий Самсонова и Ренненкампфа должны были сомкнуться за Мазурскими болотами, в которых, как рассчитывал блестящий командующий Второй армией Александр Васильевич Самосонов, и увязнет прусское воинство…

Конечно же, ничего этого Карагодин не знал и знать по чину рядового знать не мог. Зато я сразу же после выпуска из военно-медицинской академии попал в армию Самсонова. И хорошо знал Александра Васильевича, потому как командующий армией страдал астмой. И меня, подпоручика медицинской службы Альтшуллера, определили в лечащие врачи генерала.

Я был с ним с самого начала нашего славного наступления, когда русские солдаты армии Самсонова в летопись военной славы России вписали новую страницу под названием ГУМБИННЕН.

Накануне в полках прошёл слух, что в мазурских болотах, которые почти вплотную подступали к Гумбиненну, Сольдау и Танненбергу, видели страшного чёрного пса с горящими глазами.

– Ох, быть большой беде, господин поручик! – сказал мне тогда мой помощник, фельдшер Лукин. – Дурная примета, говорят солдатики, призванные из-под Курска, где с давних пор обитает этот мировой оборотень. В один прыжок через страны и границы сигает, стервец! И нет для него никаких барьеров, даже временных. Бессмертна тварь!

Я тогда отругал Лукина, сказав ему, что не пристало ему, человеку в меру образованного, верить во всякие суеверия.

– Ты, Лукин, лучше бы о хорошем думал! – сказал фельдшеру я. – Возьмём Гумбиннен, а от него до Кёнигсберга рукой уже подать.

Да, именно этот прусский город открывал дорогу на Кёнигсберг. Помнится тогда берлинские газеты, которые попадали в штаб Самсонова вместе с почтой, вопили на весь мир, что в пределы непорочной Пруссии вторглись дикие косоглазые орды, которые вспарывают животы почтенным бюргерам и разбивают черепа младенцам прикладами.

Был я рядом с Самсоновым, когда без привального роздыха армия вместе с некормлеными лошадьми вошла на опустошенную территорию Сольдау, где старые прусские мегеры с балконов лили нам на головы из горшков крутой кипяток, а добропорядочные германские дети подбегали к павшим на дорогу раненым и выкалывали им глаза.

Я был свидетелем того, как из-за упрямства немца по национальности Павла Карловича Ронненкампфа, командовавшего Первой русской армией, клещи двух русских соединений не смогли замкнуться. Это определило весь печальный финал так триумфально начавшегося нашего наступления на Гумбиннен. Немцы начали отсекать фланги нашей Второй армии. И дробили ее до тех пор, пока под Танненбергом весь штаб генерала Самсонова не попал в окружение.

Во всех официальных источниках позже я прочитал, что Самсонов, выходя из окружения, застрелился. Чушь. Вранье. Я видел своими глазами, как у дерева, под котором Александр Васильевич рассматривал карту, разорвался немецкий снаряд. Самсонов был убит осколком.

Много позже, уже после Великой Отечественной войны, в Краснослободске, я узнал, что вдова Самсонова нашла с помощью кайзеровских офицеров тело своего мужа, наскоро похороненного его штабистами в мазурских болотах. Немцы по-человечески отнеслись к вдове. Сказали, что они ценят подвиг истинного солдата России. И даже отдали воинские почести русскому генералу, когда эксгумировали его труп.

– Мы не могли его торжественно похоронить, – сказал тогда один из немецких офицеров. – Он был нашим врагом и пал смертью храбрых на поле сражения. Но мы бы хотели отдать честь мужеству и верности своему долгу, проявленные Александром Васильевичем.

Многие ли из россиян знают об этом герое России? Увы… Его прах, тихо захороненный вдовой в Херсонской губернии, где было имение Самсонова, сегодня покоится на украинской земле.

«Каждому – своё». Это выражение было обесчещено и опошлено нацистами, потому как красовалось на воротах ада фашистской Германии, концлагеря Бухенвальд. Каждому – своё… Герою Первой мировой генералу Самсонову досталось забвение. Несправедливо и горько.

В 30-е годы из статьи в «Правде» я узнал, что Гитлер, желая выразить свое уважение к умершему старику фельдмаршалу Гинденбургу, устроил торжественное погребение кайзеровскому вояке на том самом месте, возле деревни Танненберг, где были мы с Самсоновым были окружены немецкими войсками. Фельдмаршал Людендорф, соратник Гинденбурга, на торжественные похороны старого пса не поехал – уж очень завидовал славе покойного.

Власть всегда спешит увековечить память о тех, кто по-собачьи предан ей. В 1914 году немцы так торопились увековечить Гинденбурга, что памятник ему в Берлине соорудили из досок. Возле памятника лежала куча ржавых гвоздей и молотки. Желающий выразить свое уважение к кайзеровской военщинебрал молоток и засаживал в памятник гвоздь. Такое вот народное почтение – гвоздь в доску!

В августе 14-го мы всё-таки здорово дали прикурить пруссакам и двум армиям под командованием Гинденбурга и Людендорфа под городом русской воинской славы Гумбиненом. Этой победой позже восхищался сам Черчилль.

Но это небольшое отступление, чтобы читающему эти строки лейб-медика Второй русской армии, был понятен и фон, и ясна была обстановка, в которую попал мой земляк Пётр Карагодин, историю которого я описываю в этой тетради.


***

Карагодин хорошо помнил, как в начале войны они победоносно вторглись в пределы «непорочной Пруссии». Немцев, которые бежали из своих ухоженных городков так поспешно, что в кухнях на плитах казаки заставали еще горячие кофейники, вбивали в голов добропорядочных бюргеров, что «косоглазые орды вспарывают животы почтенным гражданам и разбивают черепа младенцев прикладами».

Петр сам видел на стенах домов яркие олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах, с пиками в руках. Длинные лохмы волос сбегали вдоль спины до копчика, из раскрытых ртов торчали клыки, будто кинжалы. Глаза – как два красных блюдца. Если бы он знал по-немецки, то прочитал бы под этими плакатами следующее: «Русский казак. Питается сырым мысом германских младенцев».


…В Гумбинен их пехотный полк вошел ранним утром. В поспешно оставленных немцами домах еще пахло кофе. На улицах – пустынно. Ротный предупредил их, чтобы с населением, которое они встретят в прусском городке, солдаты обходились мирно. «Мародерства не чинить,– напутствовал командир своих подопечных. – Самсон Самсоныч приказал казачьим патрулям таковых излавливать и расстреливать на месте.

Карагодина назначили в такой же патруль, только не казацкий, а армейский. Патрульные ходили по городу, выявляя подозрительные гражданские личности, которые имели бы своей целью всячески вредить вошедшим в Гумбинен русским частям. Только так вышло, что тот отстал от своих – натер ногу снятыми с какого-то перепуганного насмерть прусака обувкой. Да так натер, что не мог идти дальше. И тогда Петр решился зайти в один из домов, выделявшийся из остальных особняков своей угрюмой готической статью и высокой каменной оградой. «Здесь живут не бедные люди», – смекнул Петр.

И верно, дом при первом с ним знакомстве удивил своей мрачной величественностью. От серых каменных стен пахло вечной тайной. Это был даже не особняк, не барское имение, каких Петр вдоволь насмотрелся в России, а настоящий замок, хотя и несколько игрушечных размеров. Было трудно представить себе, что в таком доме могут жить люди. Замок с его готические башенками, массивными воротами, подбитыми железом, больше напоминали военную крепость, чем жилой дом.

Над красной черепичной крышей, на остром железном шпиле, поскрипывал на ветру плоский ржавый рыцарь. На голове – шлем с рогами сказочного единорога. Воин восседал на грузном коне, тоже защищенном железом. В правой руке – карающее копье. На щите рыцаря красовался фамильный герб какого-то старинного германского рода.

Такой же герб был отлит и на чугунной калитке. По опоясывающей рыцарский щит ленте шла надпись, сделанная готическим шрифтом. Если бы Карагодин знал латынь, он смог бы прочитать: “Suum cuigue” – «Каждому своё».

– Всяк дом хозяином славится…– почесав затылок, только и протянул Карагодин. – Гутен таг, железный человек.


Тяжелая железная дверца с фамильным гербом посреди чугунных завитушек жалобно скрипнула, но поддалась легко, впуская Петра. Сапоги, снятые Карагодиным с какого-то бюргера, попавшегося под руку на мосту через какую-то тихую речку, заскрипели по дорожке, посыпанной мелким красноватым гравием. Справа и слева на клумбах цвели цветочки. Из центральной клумбы торчал красный колпак глиняного гнома, призванного защищать покой и достаток этого выдающегося во всех отношениях дома.

Петр, ощущая жгучую боль в ноге, снял правый сапог. Потом, подумав, снял и левый. Связал их бечевкой, которую выудил из кармана, и перекинул перевязь через левое плечо. Слева трофейные сапоги, справа – винтовка.

Он воровато осмотрелся и толкнул дверь в жилые покои.

– Ей, немчура, вылазь из своих крысиных нор!

– Ор,ор, ор… – разнесло странное эхо по сводчатому коридору замка.

Казалось, что кто-то дразнит солдата.

Чтобы хоть как-то приободрить себя, Карагодин протрубил в сложенные в рупор ладони:

– Ей, змеи подколодные! Я иду!

– Ду, ду, ду…

Он заглянул в одну комнату, в другую… Поднялся по деревянной лестнице на второй этаж, обошел все башенки с узкими окошками, приспособленными для стрельбы, – никого. Идеальная чистота и порядок говорили6 в замке паники не было. Да и нутром Петруха чувствовал: в этом старинном каменном доме кто-то есть. А чутье у Карагодина было острее собачьего. Предчувствия никогда его не обманывали.

– Так, – пытаясь успокоиться и взять себя в руки, приободрился Карагодин. – Вы не ждали, а мы пришли…

Петр сделал еще несколько шагов, повернул направо и уперся в запертую массивную дверь.

– И пошел бы в гости, да никто не зовет… – пробурчал Карагодин себе в усы, снял с плеча трехлинейку. – Так, здоров буду – и денег добуду!

Он ударил прикладом по золоченой ручке. Замок крякнул – дверь отворилась.

Не опуская ружья, Петр вошел в помещение.

В комнате, служившей хозяину замка, по всему, кабинетом, были зашторены окна. Пахло каким-то лекарством, кофе и чужой жизнью. На стенах были прилажены охотничьи трофеем – голова оленя с крутыми рогами, волосатая башка дикого кабана с желтыми клыками в приоткрытой пасти. Глаза стеклянные, как у мертвецов.

Он дотронулся до кабаньего клыка, погладил желтую кость. Оглянулся – и вздрогнул от живого, как ему показалось, взгляда: с противоположной стены, где был устроен камин, на него в упор смотрела огромная голова черного волка. Его желтые глаза искрились от лучика августовского солнца, проникшего в комнату через не плотно задернутые шторы.

Под этой звериной головой были скрещены старинные шпаги. А дальше – сабли и секиры с копьями… Целый арсенал старинного холодного оружия.

Петр снял тяжелый рыцарский меч, подержал его в руке, чувствуя холодок железа. И неожиданно с размаху ударил мечом по муляжу огромной черной головы не то волка, не то дикого пса.

– Иех! – выдохнул Карагодин. – Кабы волк да заодно с собакой, то человеку житья бы не было!

Из чучела посыпались опилки и труха. Лучик солнца, разделявший комнату на две половины, тут же наполнился частичками серой пыли.

– Кафтан старый, зато заплаты новые, – засмеялся Карагодин неприятным, лающим смехом.

Он бросил меч и снял из-под разрубленной головы большой нож-штык, сделанный, по всему, недавно – из хваленой крупповской стали. Этот кинжал сразу приглянулся ему. У основания лезвия матово отливали в свете луча три цифры «6» и надпись по-немецки. Языка пруссаков Петруха не знал. (А если бы знал, то прочел слова, витиевато написанные гравером: «Я есть необходимое зло»).

– Знатный штык! – воскликнул Карагодин. – С таким другом и винтовка не нужна. Такой – не подведет…

Он засунул кинжал за ремень солдатской гимнастерки, отыскал глазами большое зеркало в черной деревянной раме и полюбовался своим отражением.

И вдруг заметил в самом углу зеркала чью-то неподвижную голову с широко открытыми голубыми глазами. Недреманное око, которое русские иконописцы изображали на иконах святых, в упор смотрело на Карагодина.

Он вздрогнул, но не обернулся, а спросил у отражения:

– Ты – кто?..

Голова осталась неподвижной, но длинные ресницы хлопнули пару раз.

– Живой, – сказал сам себе Петруха.

Он повернулся сделал несколько шагов к широкой постели, на которой лежал мальчик в темном обтягивающем, как у циркового гимнаста, трико. Тело мальчика было неподвижно. И по инвалидной коляске, которая стояла рядом с огромной кроватью, Карагодин понял, что юноша парализован. Нижняя часть его тела была непропорциональна верхней – мала и будто засушена. Худенькие ножки были неестественно коротки. Как у карлика на ярмарке. Зато голова этого уродца была раздута до увесистого арбуза, которые по осени привозили хохлы в Слободу. Большие голубые глаза смотрели на Карагодина спокойно и, казалось, совсем без страха. Это-то его и пугало больше всего.

Лицо паралитика было мальчишеское, не злое и не уродливое само по себе. Но оно пугало какой-то каменной неподвижностью. Казалось, это было и не лицо вовсе, а маска, застывшая в какой-то счастливый момент жизни бедного мальчика. Губы, даже напряженная, едва угадываемая улыбка – все были неподвижно. И страшно именно этой исторической окаменелостью.

– Ты – кто, малый?.. – держась за ручку только что обретенного щтыка-кинжала, спросил Карагодин.

– Ihc bin Diter, – почти не шевеля губами, ответил подросток чистым детским голоском, поняв вопрос пришельца.

– Кто-кто?

– Meine Name ist Diter. Ich bin krank…36

Мальчик повторил уже улышанную Петрухой фразу.

– Дитер? – наконец расслышал имя маленького пруссака Карагодин.

– Iha, meine Name ist Diter, – повторил паралитик и даже чуть-чуть кивнул своей огромной головой, раздутой водянкой.

«Дитер, – подумал Петруха, – странный дом, странное имя … Видать, родители, испугавшись плакатов с кровожадными казаками, отрезающими головы младенцам, убежали, а больного прусёнка бросили на произвол судьбы. Кто ж такого на коляске по болотам покатит?»

Он взглянул на мальчика и засмеялся.

– Тебя бы, паря, на ярмарке в балагане показывать – отбоя бы от зевак не было!.. – рассмеялся Карагодин.

Он отошел от ложа мальчишки, толкнул коляску, которая докатилась до самого зеркала.

– И коней воровать не надо, – говорил Петр Дитеру. – Ты в клетке сидишь, глазами хлопаешь, а народ валом валит… Ха-ха! Гутен таг, Дитер! Тебе конфетку, мне – пятак. Обоим хорошо, да?

Мальчик тихо улыбался, не понимая речи чужака.

– Живешь ты, Дитер, богато. Марки мне ваши поганые ни к чему. А вот золотишко я люблю. Сережки мамкины, колечки – есть? – спросил Петруха мальчика. – Эти секиры и прочие железяки нехай стоят у печи. Мне колечки, сережки с изумрудными глазками, бусы янтарные больше по душе.

Глаза заморгали чаще, словно мальчик понял, о чем говорит незваный гость.

– Какие-нибудь камушки, дорогие побрякушки – есть? – спросил Карагодин Дитера, нисколько не заботясь о том: понимает его больной мальчик или нет. Он даже потряс дробное тельце мальчика, чтобы тот лучше усвоил вопрос солдата.

Глаза крупно моргнули, будто сказали: «Да!».

– Да?!. Ты моргнул – да? Вот это, Дитер, другой разговор! – обрадовался Петруха. – Я поищу похоронку, а ты поморгай мне, когда будет горячо.

Он вытряхнул на пол содержимое платяного шкафа, всех ящиков черного комода, сработанного из какого-то мореного дерева… Ничего подходящего не было. Глаза не моргали.

Настроение победителя скисло.

Рядовой Карагодин сел на пол, с укоризной поглядывая на паралитика, снял сапоги. Медленно раскрутил вонючие портянки и намотал на уставшие ноги куски бархатной портьеры, которые он откромсал немецким кинжалом от портьер при поиске золотишка.

– Чё зенками не хлопаешь? – злясь на неудачный промысел, спросил Петр. – Где золотишко-то, хлопчик?

Больной закрыл глаза.

– Ага, говорить не хочешь…

И тогда Петр дернул за бордовой покрывало, на котором лежал мальчик. Тело бедняги от резкого рывка повернулось на бок. Глаза распахнулись и трижды мигнули солдату.

И тут Петруху осенило. Обычно самое дорогое прячут рядом с самым дорогим. Чего это вдруг больной поверх покрывала лежит? Больных под одеяло укладывают, а не сверху…

Карагодин встал, прихрамывая, подошел к мальчику.

– А ну встань, сучонок!

Мальчик молча смотрел на Петруху.

– Встать!… – заорал Карагодин, но тут же рассмеялся: как встанет этот паралитик? Просто его нужно подвинуть, сковырнуть с одеяла и посмотреть хорошенько – что там, под матрасом?

Петр взялся за край покрывала и сдернул его на пол. Паралитик откатился на край кровати, но не упал. И все так же во все глаза смотрел на чужака, крупно моргая: да, да, да.

– Зенки закрой! – сплюнул Карагодин, чувствуя, как в груди просыпается чёрная ненависть к этому человечку. Он знал, что после приступа ненависти к горло подступит тошнота, кровь отхлынет от лица – и на минуту он потеряет сознание, отключится от реального мира, от всего, что происходит с ним. И ничего не будет помнить об этом провалившемся в тартарары времени. Ничегошеньки…

Петр пошарил рукой под матрасом и вытащил из-под него шкатулку, изящно сработанную из красного дерева, с резной крышкой и с желтым игрушечным замочком.

– Ага!.. – потряс он шкатулку, в которой что-то загремело. – Попалась, златая рыбка!

Мальчик пошевелился, протестующее заверещал.

– Молчи, сучок! Молчи! И зенки задрай!

Петруха ковырнул замочек кинжалом – и достал содержимое. На дне полупустой шкатулки лежали два золотых кольца и массивная брошь, усеянная белыми сверкающими камушками. Посреди броши, на зеленом камне, золотом горела какая-то надпись, выцарапанная готическим шрифтом.

Хозяин замка принадлежал к старинному рыцарскому ордену. И если на клинке кинжала было начертано «Необходимое зло», то на медальоне ордена должны были выграверованы слова древнегреческого драматурга Менандра: «Время – врач всех необходимых зол».

– Дорогая вещичка, Дитер!… – повеселел Карагодин. – Живём, парень!

Паралитик заволновался. Это было видно по глазам. Потом он замычал, призывая Петра положить вещь на место.

– Тихо, тихо, немчура проклятая, – сказал Петр, думая, какую из подушек бросить мальцу на голову – он боялся этого взгляда и застывшей полуулыбки на лице уродца.

Любой свидетель, даже немой – опасен. Он выдернул из-под головы массивную подушку в бордовом напернике, отвернулся к зеркалу.

Но прежде чем Петр перекрыл дыхание мальчика, уродец хрипло позвал кого-то истошным криком:

– Varus37!.. Vas!

Карагодин изо всей силы зажал подушкой рот Дитера. Тот даже не засучил ножками, судорожно дернулся пару раз… И затих под легкими перьями, надерганных, на его беду, из крыл ангела смерти.

Петр с облегчение вздохнул. Но торжествовать победу было рано.

Где-то в глубине сводчатого коридора замка отрывистым хриплым лаем отозвался пес. Послышался странный звук, будто кто-то сталью скреб по скользкому камню, – так когтистые лапы на поворотах царапали скользкий пол.

В следующее мгновение в комнату влетел огромный черный пес. Он, осадив бешеный бег, уткнулся слюнявой мордой в ноги мальчика. Потом, мгновенно группируясь, напружинился – и полетел в долгом прыжке на Петра, целясь в горло врага.

Рядовой Карагодин, считавшийся не слабым воякой в своей роте, успел выхватить из-за ремня трофейный кинжал. Собака, ослепленная злобой, в горячке атаки не заметила подставленный стальной клинок. Она грузно села на жало, взвыв на весь замок. Штык пропорол ей живот. Да так, что собачьи внутренности вылезли наружу, как на скотобойне из вспоротой туши кулем вываливается ливер.

Пес дернулся, забрызгивая Петруху черной кровью, задрал морду, испустив последний вой. И затих.

«Славный тесачок-то, – вытирая о покрывало, на котором лежало бездыханное тельце мальчика, подумал Петр, – славный».

Карман приятно оттягивала дорогая фамильная вещь с каменьями. На золотой цепи. Такую штуковину, размышлял он, на груди с гордостью носили эти люди, закованные в железяки. Пусть и ему послужит.

Уходя из комнаты, где Пётр совершил своё преступление, он невольно обернулся на жертву. Чёрного пса, которого он только что зарезал, не было.

– Чёрт! – привычно чертыхнулся Карагодин. – Уж не дурной ли сон мне снится? Кишки собачине выпустил, а её на месте нет. И ни пятнышка крови… Чертовщина какая-то!


Глава 20

ВОЙНА ПОДЛОСТЬ НЕ СПИСЫВАЕТ

Восточная Пруссия. Город Сольдау. 1914г.


В прусском городке Сольдау генералу от кавалерии Александру Васильевичу Самсонову было особенно тяжко. Для его астмы близость мазурских болот была губительна.

Но командующий армией не терял духа.

– Доктор, – лежа на диване, позвал он меня. – Когда ваша хваленая медицина научится лечить эту треклятую астму? Может быть, поискать какого-либо немецкого профессора? Немцы-то, с их научным прогрессом, уже, наверное, умеют…

Кашель безжалостно душил командующего.

– Нет, Александр Васильевич, увы, но даже немцы не умеют пока лечить эту болячку…

– Надо бы научиться, – после приступа сказал он, вытирая слезы.

– Вот кончится война, тогда займемся наукой…

– А вы по какой медицинской части специализировались в академии?

– Психиатрия.

– Вот никогда не думал, что так интересно в «желтом доме» сидеть…

– Познай себя, тогда познаешь вселенную, – ответил я генералу. – Чего проще изучать психику на самом себе? Даже собак резать не нужно.

Генерал встал с дивана, подошел к окну.

– Осень… Унылая пора, очей очарованье.

Он подошел к немецкому пианино, стоявшее в углу большой комнаты занятого под штаб особняка, взял несколько аккордов. Потом запел приятным бархатным голосом:


– Не расцвел – и отцвел

В утре пасмурных дней…


Александр Васильевич вздохнул и бережно закрыл крышку инструмента.

– Расстроен инструмент. Как расстроено наше взаимодействие с армией Рененнкампфа. Спешит Павел Карлович. Его странный, если не сказать сильнее, маневр ослабит наш центр. Немцы это хорошо видят.

– Александр Васильевич, – отозвался адъютант командующего,– что делать, когда жители Сольдау становятся в очередь к нашим полевым кухням?

Самсонов пожал плечами:

– Кормить, конечно… И вообще. Сделайте, Николай Иванович, все, чтобы бежавшие жители возвращались из лесов в занятые нами города. Пусть открывают свои магазины, работают в мастерских. Пусть не причитают в страхе: «O, Kasaken!». Никто детям черепов не разбивал, немцам животов не вспарывал, как рисуют их плакаты… Но с мародерством борьбу ужесточить! Расстреливать мародеров на месте!

***

В 1914 году Самсонову исполнилось 55 лет. Весть о суматошном выстреле в Сараеве гимназиста Гаврилы Принципа (что дало Ярославу Гашеку начать свой роман о похождениях бравого солдата Швейка словами: «Убили, значит, Фердинанда-то нашего…»), застала его в Пятигорске, где он, туркестанский генерал-губернатор с 1908 года, отдыхал с обожаемой женой и двумя маленькими детьми.

Стоял жаркий июль. Они сидели в тени густой акации. Катенька сжимала его огромную ладонь своими кукольными ручками.

– Саша, – шептала она, прижавшись к мужу, – что же с нами теперь будет…

Александр Васильевич, лечившийся от астмы, закашлялся:

– Что сербы эрцгерцога убили, – это правильно, как на лекции в Академии генштаба, констатировал он. – Но, боюсь, Катенька, что эти выстрелы обернутся для нас войнищей, какой еще не бывало… Не захотим втянуться в войну, так втянут. Обречены на войну.


…Когда немцы были уже на подходе к Парижу и шла жестокая битва на Марне, когда французы взывали к русским об открытии «русского фронта» в Восточной Пруссии, Самсонова вызвал в Санкт-Петербург военный министра Сухомлинов.

– Вам доверяется Вторая армия, – сказал министр. – Ваша армия от Польши пойдет южнее Мазурских болот с севера. Двумя армиями мы должны ударить по Пруссии, имея общую директиву – на Кёнигсберг!

– А кто будет командовать Первой армией? – поинтересовался Александр Васильевич.

– Генерал Ренненкампф, – ответил с какой-то ехтдной улыбкой Сухомлинов. – Ай не устраивает Вал Карлович?

Улыбка на тонких губах министра была понятна Самсонову, «Самсон Самсоновичу», как почему-то звали его солдаты в русско-японскую войну.

С Ренненкампфом он встречался в японскую кампанию… И больше не желал встречаться никогда. И вот судьба свела с этим красномордым генералом вновь, в августе 14-го.

Тогда, после боя под Мукденом, Павел Карлович похвастался, что его представили к высочайшему ордену.

– Русские солдаты, погибшие по твоей милости, – сказал Александр Васильевич, – прокричали бы в сырой земле троекратное ура. Да рты сырой землей позабиты… И я тебе орден припечатаю!

И Самсонов прямо на вокзале, – прибыв к отходу поезда прямо из атаки! – треснул Ренненкампфа по красной роже.

– Вот тебе, генерал, на вечную память… Носи!

Павел Карлович крякнул от боли и позора, и, угнув голову, нырнул в вагон. А Самсонов еще долго в бешенстве сотрясал нагайкой и орал вслед уходящему поезду: «Я повел свою лаву в атаку, надеясь, что эта гнида поддержит меня с фланга, а он всю ночь просидел в гальюне и носа оттуда не высунул!..»


***


…Александр Васильевич спал на кожаном диване в штабе своей армии. Немецкий диванчик был короток русскому Геркулесу.

– Господин доктор, Фока Лукич, дорогой мой, – обратился он мне, – скажите, как в одном и том же теле могут уживаться немощь этой чертовой астмы и неуёмная жажда жизни?

Я хотел было ответить, но Самосонов, не спавший три ночи, не дождался моего ответа – уснул. Ноги генерала свисали с валика, но, судя по блаженной улыбке на лице, снилось командующему что-то хорошее.

– Пусть поспит, – прикладывая палец к губам, сказал поручик Лузгин, адъютант генерала Самсонова. – Недосып командующего составляет трое суток… Шутка ли, без привалов и роздыха чуть до Кёнигсберга не дотопали. Ренненкампф проклятый, что б ему пусто было! С немцами, доктор, воюем, а немец командует Первой русской армией. Ни в какие ворота не лезет!

После того как Россия сразу двумя армиями вторглась в пределы Восточной Пруссии и тем самым спасла Париж от неминучей сдачи немцам, Александр Васильевич действительно спал урывками. Хотя, казалось бы, поводов для особых переживаний не было – славная победа русских под Гумбененом открывала дорогу на Кёнигсберг.

Но Самсонова все-таки разбудили: со своей штабной свитой к Самсонову впервые за всю начавшуюся кампанию пожаловал правофланговый сосед по наступлению в Восточной Пруссии генерал Ренненкампф.

Александр Васильевич нехотя сбросил ноги с дивана, встряхнулся, приходя в себя. Хмуро бросил поручику Лузгину:

– Проси, Николай Иванович, эту Желтую опасность!

(Желтой опасностью Самсонов прозвал Павла Карловича после боев с японцами под Мукденом). Реннекампф не вошел – колобком вкатился в помещение штаба Второй армии. Коротенькие ножки двигались карикатурно смешно, с трудом неся на себе грузное, расплывшееся тело.

– Фурор, Александр Васильевич! Полный фурор наделал наш прорыв! – закудахтал с порога Павел Карлович. – Берлинские газеты вопят, что Гумбиннен – это начало конца Германии.

Самсонов, с трудом подавляя зевоту, думал о своём. Этот жирный боров, конечно, не забыл ту пощечину на перроне вокзала…Он улыбается, тянет руку для рукопожатия – а за душой камень.

– Оставь, Павел Карлович, победные реляции, – посоветовал Самсонов Ренненкампфу. – Скажи лучше, почему ваш левый фланг никак не соединится с моим правым? Кажется, вы намеренно отклоняетесь от намеченной диспозиции.

– Позвольте-с! – взмахнул пухлыми ручками Ренненкампф. – Директива утверждена генштабом. Это вы, дорогой Александр Васильевич, своевольничаете, нарушаете утвержденную генштабом дислокацию войск.

Самсонов перебил:

– Военная тактика – не догма. Воевать с немцем нужно умно, просчитывая все плодотворные дебюты. Как в шахматах. Если не сожмем клещи, германец утопит нас в этих проклятых болотах, где, как уверяют меня мои солдаты, оборотень живёт. Огромный чёрный пёс, пожирающий жирных русских генералов.

– Не утопят, не утопят, – скороговоркой ответил Ренненкампф. – Не позволим. Наша общая дирекция – вперед, на Кёнегсберг! Сам Сухомлинов благословил.

– Э-э, Павел Карлович!.. Не нужно театральных эффектов. Немцы не спросят благословения. А за ошибки наши – строго взыщут.


Командующий Второй армией чувствовал: приближается астматический приступ. Он с мольбой посмотрел на меня. И я прочёл в его взгляде: сделайте, ради Бога, что-нибудь, чтобы этот боров не заметил мою слабость.

Александр Васильевич закашлялся, расстегнул верхнюю пуговицу мундира. Николай Иванович поспешно налил воды из графина, я накапал туда микстуры. Самсонов выпил лекарство, с минуту пшикал в открытый рот ингалятором.

– Простите, генерал, что-то в горле запершило, – приходя в себя после приступа астмы, проговорил Александр Васильевич. – О чем это я? Ах да… Вы же прекрасно знаете, что сегодняшняя ваша победа может обернуться большой бедой завтра. Моя армия катастрофически оторвалась от вашей. Немцы вот-вот начнут отсекать мои фланговые корпуса! Гинденбург с Людендорфом не спят. Они же видят вашу непостижимую неподвижность на правом фланге. Чего вы ждете, генерал?

В разговор тактично вмешался полковник генштаба Анненков, сопровождавший Ренненкампфа. Он поправил на носу пенсне в золотой оправе, откашлялся, как при докладе в ставке.

– Под Млавой – страшная пробка. Узкая колея немецких железных дорог не смогла принять расширенные оси русских вагонов… Так что боеприпасы, к сожалению, застряли.

– А о чем ставка раньше думала? – взорвался Самсонов. – Или, простите, это была военная тайна германцев?

В коридорчике особняка, где расположился штаб армии Самсонова, послышался какой-то шум борьбы, грубая ругань казаков.

– Что там еще?.. – опускаясь на диван, вяло спросил Александр Васильевич.

– Конвойные казаки доставили мародера, – доложил Николай Иванович. – По портянкам определили.

– Как это – по портянкам? – удивился Самсонов.

–Бархатные они у него оказались, – засмеялся адъютант. – Срезал гардины в прусском замке.

– А еще что за ним?

В разговор вмешался Павел Карлович. Он встал на сторону обескураженного арестом рядового.

– Люди давно без отдыха, сказал Ренненкампф. – Пусть потешатся. Думаю, взятый нами город – это правило всех войн – нужно на три дня отдать армии.

– Кто?

– Что – кто? – не понял Ренненкампф.

– Кто эти правила выдумал? Военный министр? Или вы, Павел Карлович?.. А может, Мамай, когда Русь жёг?

Самсонов стушевался.

– Это закон войны, – возразил Павел Карлович, вытирая вспотевшую лысину платком. – Пусть возьмут контрибуцию.

Но Самсонов, казалось, не слышал доводы Ренненкампфа. Он обратился к Лузгину:

– А вы? – обратился он ко мне. – Вот вы, Фока Лукич, обрусевший немец, соплеменник врагов по крови… Как вы, интересно, относитесь к подобному варварству? Ведь древние, да и нынешние германцы, наверное, не прочь были три дня насиловать и грабить побежденных.

– Считаю, что это позором для любой армии, Александр Васильевич, – ответил я.

Он торжествующе посмотрел на Павла Карловича.

– Вот, устами моего лечащего доктора говорит истина!

И тут же резко повернулся к Лузгину.

– Значит, уже есть пойманные мародеры? – сощурился он.

– Есть, Александр Васильевич, – ответил адъютант. – Я же говорю: по бархатным портянкам определил казачий патруль. Главный патруля унтер-офицер Павел Земляков.

– Заводи!

Строевым шагом в комнату вошёл красавец-драгун, молодой унтер-офицер. Был он несколько сконфужен таким вниманием командующего.

– Откуда, молодец?

– Первый Житомирский драгунский полк, ваше превосходительство!

– Откуда родом, спрашиваю.

– Из-под Курска. Мартовский посёлок.

– Ну-ну, Мартовский посёлок, – протянул Самсонов, невольно любуясь выправкой унтер-офицера. – А где взятый тобой мародёр?

– Уткин! – повернулся Земляков к товарищу. – Заводи мародёра с поличным!

Глядя в пол, изображая полное смирение судьбе на давно небритой роже, в штабное помещение боязливо ступил рядовой Карагодин. В руках он держал два куска синей бархатной ткани.

– Где взял бархатные портяночки? Не жмут? – спросил генерал.

– Негоже добру пропадать, – хмуро пробасил Петруха.

– Расстрелять, – тихо приказал Александр Васильевич. – Мой приказ одинаков для всех. И для портяночников. Мародер есть мародер.

– Слушаюсь, – ответил Лузгин.

Генерал, приняв из моих рук лекарство, снова наклонился над картой.

– Чего ждем? – не оборачиваясь к адъютанту, кисло спросил Александр Васильевич.

– Кто расстреливать будет, господин Генерал? – поинтересовался поручик. – Комендантский полк задействован на хозяйственных работах.

– Из какой роты солдат?

– Третья рота сто шестнадцатого полка.

– Вот пусть ротный и расстреляет. Сам. Он воспитал такого солдата. Ему и кашу расхлебывать. В другой раз будет знать, что и с командира за мародерство взыщется.

И Александр Васильевич, погладив лакированную крышку пианино, неожиданно замурлыкал себе под нос, сочинённый им романс:


– Не расцвел – и отцвел

В утре пасмурных дней.


***

Зарядили бесконечные августовские дожди. Поручик Горин писал письмо в Ялту, куда добровольно уехала работать сестрой милосердия в один из тыловых госпиталей для нижних чинов его невеста – княжна Анастасия Барятинская. Поручик был недоволен её патриотическим порывом, был он большой бабник и ужасный ревнивец одновременно.

За этим занятием его и застал Лузгин. На словах передал приказ командующего.

– Почему я?!. Потерять честь офицера? – вскричал Горин, застегивая пуговицы мундира. – Я не выполню этот приказ! Ни-ког-да.

– Тогда, поручик, расстреляют и вас. Вы Самсон Самсоныча знаете.

Злой, как собака, Горин принял от конвойных рядового Карагодина. «Никак генерал в этих вонючих болотах умом двинулся, – думал поручик, выводя мародера в старый парк. – Такие приказы русскому офицеру отдавать!.. Пусть бы патрульные и пустили этого бандита в расход!

Он с головы до босых ног оглядел фигуру своего рядового. Подумал: «У-у, морда!… Такой на большой дороге встретит – горло, как заправский абрек, перережет. Мне только и осталось, что со всякой падалью возиться, руки марать. Мародеру свинец в сердце, мне – пятно на чести, на всю жизнь пятно»

– Ваше благородие… – плакал Карагодин, глотая сырой туман, напитанный тяжелым болотным духом. – Ваше благородие… Я еще молод. Идее ж справедливость? За портянки – и к стенке? Христа ради прошу вас, ваше благородие, не берите грех на душу!

– Пошел, пошел… – подталкивал его Горин наганом в спину. – Умри без плача, как солдат.

Петр обернулся, по-собачьи преданно заглянул маленькому поручику в серые грустные глаза. Потом упал на колени.

– У меня одна вещица есть, ваше благородие… В одном местечке укромном.

– Некогда нам в то местечко ходить… – злился поручик, выбирая безлюдное место в парке. – Немцы фланги отсекли. Не ровен час ударят железным кулаком прямо под дых.

– Так и ходить никуда не надобно… За вещицей-то. В нижнем белье спрятал. У меня в мешочке, у самой мошонки, как у сердца, ваш благородь!

Горин остановился, сплюнул.

– Ну, герой… Показывай!

Петруха судорожно полез в штаны, покопался там и извлек брошь.

– Во-о… – слезливо проговорил он. – Алмазы, ваш бродь!..

Горин взял брошь в руки, обтянутые мягкой лайкой перчаток. Присвистнул.

– Беги! – равнодушно приказал он.

– А стрельните? – дрожащим голосом спросил Петруха.

– Беги, сволочь, сказал… И молись на ходу! Коль раню, то твоё счастье.

Карагодин побежал. Командир роты, не целясь, выстрелил вслед мародёру. Карагодин пошатнулся, согнулся, но всё ещё бежал по инерции. В конце аллеи споткнулся и упал. Потом встал на четвереньки и по-собачьи, боком стал передвигаться к канаве, залитой дождевой водой.

Горин смачно сплюнул на вылизанную дорожку парка, спрятал револьвер в кобуру и, не оборачиваясь, поспешил в роту.

Револьверный выстрел в парке был тихим, почти не слышным – густые кроны столетних вязов поглотили звук выстрела.

Уже в казарме разглядел брошь, щедро инкрустированную драгоценными камнями и перевел надпись: «Время – врач всех необходимых зол».

– Ишь ты! – вслух сказал Горин. – Необходимое зло… Вот я и сотворил «необходимое зло».

Мимо проскрипела давно не мазанными колесами повозка комендантского взвода: собирали не убранные трупы с улиц города.

– Эй, санитары! – позвал Горин. – Вон там, в кустах терновника, наш солдатик лежит. Коли труп – отвезите в мертвецкую. А коли жив – в госпиталь.

Старый санитар с обвислыми жидкими усами и угрюмым взглядом выцветших глаз смотрел на свои сапоги, забрызганные кровью.

– Что молчишь, старый осёл? – не зло спросил Горин, думая о своём. «Сколько может стоить неожиданный подарок судьбы – фамильный медальон старинного рыцарского ордена? С этой «штучкой», пожалуй, можно и имение под Мценском отыграть. Да что там старенький флигель! Можно и родителям Анастасии пыль в глаза пустить. Пыль-то – бриллиантовая».

– Будь исполнено, ваше благородь… Подберем бедолагу.

И санитар крикнул, дергая за брезент:

– Назар! Вылазь!.. Работенка есть…

– Шо б ты сдох, дед! – отозвался полупьяный голос его напарника.

Брезентовый полог откинулся, и показался молодой санитар с недопитой бутылкой трофейного шнапса за пазухой.

– Гляди, на патруль нарвемся – Самсон Самсоныч пропишет тебе похмелку!

Парень заржал:

– Так рази это водка? Это, дед, дезинфекция… От всякой нечисти первейшее лекарство! А тута и раненые, и разложившиеся. Вонища… – Он дернул за вожжи. – Но, родимая!..

Каурая, скосив равнодушный взгляд на возницу, уперлась копытами в сколькую немецкую брусчатку, и печальная повозка тронулась в сторону кустов. Молодой санитар, натянув вожжи, слез с рундука.

– Кажись, жив курилка!.. – сказал он усатому.

– Тогда тащи, Назар… Мертвое – к мертвым, живое – к живым…


Глава 21.

ЖАЖДА ВЛАСТИ – СИМПТОМ НЕИЗЛЕЧИМОЙ БОЛЕЗНИ


ЮГО-ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ.

ГАЛИЦИЯ. СЕНТЯБРЬ 1914 года


Горин только слегка ранил мародера. Не попал командир в опозорившего его солдата. Или не захотел попасть… Бог ему судья. Наверное, так было угодно и Верхнему и Нижнему Мирам.

Далее путь Петра Ефимовича пересекался с моим. Мне пришлось обрабатывать рану от пули на спине Карагодина, которая оставила буквально царапину. Но санитары нашли Карагодина без сознания, в глубоком обмороке. То, что молодой солдат потерял сознание при таком незначительном ранении, тогда я списал на страх. И, увы, поставил ошибочный диагноз.

Это был приступ эпилепсии. Чёрной эпилепсии. Больной участок коры его головного мозга начал давать сбой, посылая импульсы к мышцам тела.

Немцы, воспользовавшись «непостижимой неподвижностью» правого фланга наших войск (армию Самсонова от армии Ренненкампфа уже отделяли около 100 вёрст) ударили по Сольдау со стороны Танненберга. Бои были жестокими. В мазурских болотах, куда загнал немец остатки нашей армии, погиб поручик Горин.

Рядового Карагодина я уже было отправил на передовую, как вполне годного к участию в военных действиях, но тут Петр неожиданно взмолился:

– Доктор! Меня постоянно тошнит, голова гудит, как наковальня под молотом…

– Рана не беспокоит?

– Рана не болит, – сказал он и кулаком постучал по груди. – Здесь теперь ноет. Стра-а-шно!..

Я повнимательнее осмотрел пациента и понял: это «мой» больной. Ведь профессор Гельгард утверждал на кафедре, что я – прирождённый психиатр.

Немецкая профессура, начиная с конца 18 века, оставила заметный след на кафедре психиатрии моей альма-матер – военно-медицинской академии. Да и мой учитель профессор Гельгард обучил меня достаточно точной методе диагностирования психических отклонений. Без ложной скромности скажу, что уже тогда, в самом начале первой мировой, я мог без погрешностей определить, в ком вялотекущая шизофрения (а она, по мнению Гельгарда, вяло протекает практически у каждого человека), а кто серьезно болен истерией, эпилепсией или все той же шизофренией средней или тяжёлой формы. Патологические изменения личности – вот ключ точного диагностирования любой психической болезни.

И эти внутренние изменения я заметил у своего пациента, моего земляка Петра Карагодина. После первого же сеанса регрессивного гипноза я узнал от пациента Петра Карагодина, что он пытался убить чёрного пса в каком-то прусском замке. Пришёл туда рядовой Карагодин, чтобы поживиться трофеями, ограбить замок попросту. Пёс этот, по его словам, оказался бессмертным. Пётр выпустил ему кишки, но через несколько минут после этого они сами убрались в брюхо собаки, раны на глазах Карагодина затянулись и собака чуть не прожгла его сердце своим жутким взглядом.

Тогда я думал, что это явная галлюцинация больной ауры этого жесткокого человека. Мы долго с ним разговаривали на разные темы. Я пытался понять, КТО он и ЧТО он? Каковы целевые установки этой личности? Без этого, считал я, лечить его чёрную болезнь, которую, по словам Петра Ефимовича, «на него напустил чёрный пёс», было бессмысленно.

Как-то перед очередным сеансом гипноза он спросил меня:

– Я вот давно хотел узнать, господин поручик: палач и тот, кому он рубит башку, они ведь тоже связаны одной верёвочкой?

Я поразился вопросу и в свою очередь задал ему свой:

– А зачем ты хочешь знать об этом?

– Я хочу быть первым! Быть первым – это быть главным. Быть главным – быть жестоким, без нюней и жалостливых слёз. Как, это я к примеру, Иван Грозный…

– Значит, жаждешь власти?

– Жажду, ваше превосходительство! Ох, как жажду!.. В горле всё от ентой немыслимой жажды свербить и пересыхает…

Я немного поразмышлял над его исповедью и решился на один смелый эксперимент.

– Ты же, Петруха, мой земляк?

– Ну, из Красной Слободы родом… С ентой, как её, с Аномалии.

– А знаешь ли, что Красная Слобода ещё при Иване Грозном возникла?

Он неопределённо хмыкнул и покачал головой.

– А хочешь, – сказал я своему пациенту, – я отправлю тебя в прошлое? К Ивану IV?

– Как это? – не понял Карагодин. – Убьёшь меня?

Я рассмеялся.

– Ты только один способ знаешь… Нет, не убью. Я тебя снова погружу в гипнотический сон и отправлю в эпоху Ивана Грозного. Ты всё своими глазами будешь видеть и мне рассказывать.

– Лады! – горячо согласился он.

Получив согласие пациента, я начал эксперимент. Погрузил Карагодина в сон, дав ему установку оказаться в эпоху грозного царя, во времена его легендарного похода со своим войском к Новгороду. Именно тогда, по свидетельству летописца, царь обращал всё в прах и смерть. В Клину, Твери, Торжке все жители были передушены.

Тиран и его жертвы. Есть ли незримая связь между палачом и его жертвой? Безусловно есть. Но почему она не распадается и только укрепляется с веками? Почему она так живуча, начиная с тёмного средневековья и до наших просвещённых дней?

Властелин и вассал: неужели жестокость властелина и есть та верёвочка, которая заставляет жертву не просто покорно класть голову на плаху, но и любить (да-да, души не чаять!) в своём душителе, гонителе и палаче? Вот в чём вопрос, загадка любой власти! Кто её разгадает, тот и на коне власти. Тот всегда будет над толпой. Он будет легко, используя извращённое представление людей о «сильной руке» (без неё, мол, и власть не власть) превращать массы в бессловесную скотину, в быдло.

Когда Карагодин вошёл в гипнотический транс, я спросил его:

– Что ты видишь?

– Вижу войско царёво… Идут, идут пешие, едут конные… А рядом с ними – огромный чёрный пёс с желтыми горящими глазами… Но они пса этого не видят.

– Они говорят между собой?

– Да, говорят, что надобно исполнить царскую волю и передушить всех жителей этих городков…

– Говорят, зачем нужно это сделать?

– Да, говорят, чтобы никто не знал тайны приближения царя во главе войска.

– А что делает народ? – спросил я.

– Народ молиться…

– О пощаде?

Наступила пауза, после неё Карагодин продолжил:

– Нет, не о пощаде… Народ возносит горячие молитвы о здавии заступника, царя-батюшки.

– А видишь ли ты самого царя?

– Да, вижу… Он подъехал к храму, к молящемуся за него народу на вороном коне, за ним всюду следует чёрная собака, очень похожая на ту, которую я убил, но не добил в замке…

– Царь говорит что-то народу или просит у него прощения?

– Да, говорит… Он говорит: «Народ, скажи, справедлив ли мой приговор?

– А что ему народ отвечает?

– Кричат из толпы: «Дай бог тебе долго жить, наш батюшка-царь!»

– Не видишь ли сейчас какой казни?

Опять повисла паузы, но ненадолго.

class="book">– Вижу, вижу казнь, – оживился мой пациент. – На колу сидит боярин, умирает в муках нечеловечьих…

– Спроси его, проклял ли он своего мучителя?

Карагодин на минуту замолчал. Потом лицо его посветлело от непонятной радости.

– Нет, он не проклинает своего мучителя!.. Он, глядя в небеса, хрипит: «Боже! Помоги царю! Боже, даруй царю счастье и спасение!»


Завершив сеанс, я задумался над тем, что услышал от испытуемого. И пришёл к выводу, что крайняя жестокость правителя выступает как подтверждение неограниченности его власти. Тем самым убийства, в том числе собственных сторонников, массовые казни оказываются не столь уж бессмысленными деяниями, хотя, пожалуй, далеко не всегда осмысленными поступками правителя. То, о чём рассказывал больной властью Карагодин (весьма серьёзный симптом неизлечимой болезни), были своего рода символическими акциями, взывающими к инстинктам толпы на уровне иррационального. Я пришёл к выводу, что подобные акции заболевшего властью на языке древних инстинктов, стадного чувства толпы утверждают право индивида на власть.


– Вот, возьмите, доктор… – как-то после очередного сеанса гипноза протянул Пётр золотое кольцо.

– Я этого не видел! – возмутился я подношению. – Если повторится, то не будет никакой эвакуации вместе с полевым госпиталем. Фронт плачет по таким героям.

Он попытался поцеловать мне руку, но я ее вовремя отдернул.

– Вот увидите, я вам еще очень и очень пригожусь, доктор, – прошептал больной. – Чую это нутром. А нюх у меня почище, чем у пса охотничьего.

Он послушно лечился, выполняя все предписания и назначения.

И настал день, когда Карагодин потребовал:

– Выписывайте! Я здоров. На мне вообще всё, как на собаке, зарастает… От раны ротного и следа уже нет. А падучая, кажись, вовсе прошла. Сеансы ваши, видать, помогли, ваше благородие.

В тот же день он отбыл в свой полк.


Каково же было мое удивление, когда через месяц я случайно встретил своего земляка в восьмой армии, которая успешно теснила австро-венгров за реки Сан и Дунаец в Галицийской битве.

Восьмая Армия под командованием генерала от кавалерии Алексея Алексеевича Брусилова сдерживала в Галиции напор четырех австро-венгерских армий. Положение брусиловцев было аховым. Генерал просил помощи, поддержки боеприпасами и провиантом, но в ставке его не слышали.

Это потом все, с кем приходилось говорить о Брусилове, вспоминали только его знаменитый прорыв в 16-м году. И мало кто вспомнил его блестящую победу в Галицийской битве. И уже мало кто в советское время знал, что Алексей Алексеевич в мае 17-го был назначен верховным главнокомандующим русских войск. А с 1920-го служил в Красной Армии. Последние годы жизни – инспектором красной кавалерии. Умер Брусилов тихо и так же тихо, бесславно был погребен в 1926 году.


– Связь! – метался Брусилов по командному пункту. – Нужная устойчивая связь! Без связи мы пропали!.. Это немыслимо сдерживать такую армаду, не имея ни связи, ни снарядов, ни патронов к винтовкам.

Вместо телефонов прибегли к старому, как и войны на земле, способу связи. Связными назначались самые выносливые солдаты, хорошие бегуны. На командный пункт то и дело прибывали вестовые, докладывая оперативную обстановку.

С особым нетерпением он ждал доклада от представителя шестнадцатого полка. В расположении этого подразделения завелся вражеский снайперок. Хваленая – и не напрасно! – цейсовская оптика, привинченная к немецкой винтовке образца 1898 года, позволяла прицельно попадать в противника с расстояния до двух тысяч метров. Причем, калибр патронов был 7,9 миллиметров, в магазин входило пять патронов, и снайпер в минуту мог производить до 12 выстрелов.

О создании своего подразделения метких стрелков, снайперов, Брусилов только мечтал: военная бюрократия была под стать гражданской. Маховик действия раскачивался нудно и долго и путь от рождения идеи до её реализации был не предсказуем и тернист. Даже военный министр Сухомлинов отмахнулся от его идеи: «Вы блестящий кавалерист, Алексей Алексеевич! Вот и совершенствуйте кавалерийскую атаку, а альпийских стрелков оставьте нашим пехотным стратегам».

Наконец-то прибыл вестовой шестнадцатого полка, прапорщик Хижняк.

– Постреливает? – выслушав доклад о потерях, спросил Брусилов.

Хижняк вздохнул, не по уставу протянул с сожалением:

– Вчера восьмого по счёту офицера, капитана Козлова уложил… Прямое попадание в височную кость… Если так дело и дальше пойдет, полк останется без управления, господин генерал.

– Кого сегодня? – хмуро поинтересовался Алексей Алексеевич.

– Штабс-капитана Лужина и поручика Беленького, царство им небесное.

Повисло напряженное молчание. Брусилов хотел было прикурить, но последняя папироса высыпалась. Хижняк это заметил. Энергично достал из кармана галифе золотой портсигар с монограммой на крышке, эффектно щелкнул замочком:

– Пожалуйста, ваше превосходительство!

Брусилов тонкими длинными пальцами пианиста вытащил длинную легкую папироску «Зефир», больше подходившую дымящим дамам, чем боевому генералу, скосил глаз на дорогую вещицу:

– Фамильный?

– Так точно! Отец подарил, когда я на фронт уходил. Талисман. Заговоренный к тому ж. От смерти спасет и от увечья. Домой вернуться очень хочется, ваше превосходительство.

– Откуда родом?

– Тут, рядом наша усадьба. Отец, инвалид, старый вояка, еще в русско-турецкой кампании участвовал. Две сестренки старшие, мама.

– Мама… – задумчиво протянул Брусилов. – Где, интересно, сейчас моя старушка?..

Словоохотливый молоденький прапорщик затарахтел, покрываясь румянцем от своей наглости:

– Никогда не думал, что наши позиции почти у родного дома проходить будут… Вот бы забежать к своим, хоть на минуточку, на секундочку…

– Что, прапорщик, – сказал Брусилов, – в гости хотите, на чаёк с вареньем? – Он наклонился над картой. – Так там же отчий дом?

Вася ткнул пальцем.

– Вот здесь, прямо на берегу Днестра.

– Мда, недалече…

Он затушил папиросу.

– В гости бы и я сходил, – улыбнулся Алексей Алексеевич. – Да сперва, голубчик, нужно попросить незваных гостей убраться восвояси. Не так ли?

– Так точно, ваше превосходительство. Выбьем! Ведь Галицкая земля – русская земля. Еще с конца 10 века в составе Киевской Руси была…

Командующий отошел от карты, задумчиво посмотрел на румяного Хижняка.

– Сначала снайперка обезвредьте, – опять нахмурился Брусилов. – Иначе он мне полк без управления оставит.

Генерал было опять углубился в изучение карты и расставленных на ней разноцветных флажков, но тут же выпрямился, оценивающе оглядел фигуру прапорщика. Его осенило:

– Тебе, аника-воин, лет-то сколько будет?

– Девятнадцать… почти, – покраснев, ответил Хижняк. – Я год телеграфистом служил на телеграфе. Потом школа прапорщиков… Ускоренная.

– А батюшка – помещик или из разночинцев?

– Врач он. Украинских крестьян, молдаван-виноградарей пользует.

Брусилов повеселел:

– Дай-ка, дружок, еще одну твою пахитоску. Уж больно слаб табачок, для дам-с… Не накурился давеча.

– Пожалуйста, – щелкнул портсигаром Хижняк.

– Ты, значит, местный, – разминая папиросу пальцами, размышлял Алексей Алексеевич. – Рельеф местности хорошо знаешь?

– С закрытыми глазами по здешним буеракам могу лазать, господин генерал!.. И ни одной царапины в терновнике не получу.

– Эка ты загнул, братец…

– Родился я в этих местах… Для кого-то проклятых, для меня – родных.

– Это хорошо, хорошо… – задумчиво проговорил Брусилов.– стреляешь ли хорошо? Не охотник сам?

Хижняк замялся.

– Только правду!

– Средне, господин генерал, стреляю. Но суслика, стоящего свечкой у своей норки, за пятьсот шагов из ружья сниму. Пробовал.

– Суслика, – усмехнулся командарм. – Какой-нибудь Фридрих с оптической винтовкой – это тебе, прапорщик, не суслик. Глазом не успеешь моргнуть, как срежет.

– Так у меня портсигар отцовский, заговоренный, – улыбнулся Вася.

– Ах, да… Забыл, прости, – ответил Брусилов задумчиво.

Генерал помолчал, покачал головой, глядя на румяного Хижняка. Вздохнул:

– Я тебя, братец, прошу… По-отечески прошу: возьми с собой головорезов поопытней, и снимите вы, Христа ради, этого Вильгельма Теля хренова… Головорезы-то найдутся?

Прапорщик задумался:

– Есть две подходящие кандидатуры. Унтер-офицер Сахаров, тверской, охотник и Шат…

– Что за Шат? – не понял Брусилов.

– Рядовой Карагодин. Сахаров его Шатом зовет. От слова «шайтан». Черт по-нашему.

Брусилов опять склонился над картой.

– Ну-ну, – уже теряя интерес к теме, бросил он. – Бери Шата, свата, хоть самого черта… Только снайпера мне, ребята, снимите! Наступление на носу, а полк без командиров может остаться.

– Разрешите идти?

– Иди, братец, иди… С Богом, сынок.


Напротив позиций 16-го пехотного полка, которым командовал полковник Никонов, завелся австрийский снайпер-одиночка. Назойливый, как окопная вша.

Сперва на него даже внимания не обратили. Ну, постреливает какой-то паразит, так на войне это дело обычное… А потом подметили закономерность – одиночная «кукушка», перелетая из гнезда в гнездо, выбивала из полка исключительной офицерские чины. Прямо-таки настоящая охота за погонами с просветами началась…Трех командиров батальона один за другим схоронили. Потом еще и еще…

Появились и среди наших охотники «добыть» того «целкого снайперочка». Стали лучшие стрелки полка разными хитростями подманивать Вильгельма. То офицерскую фуражку на палку нацепят, крутят её туда-сюда, то целый китель на палках на бруствер выставят…

Тот сперва на муляжи покупался. И фуражечку пробивал не раз, и итель Хижняка так изрешетил, что лучший шорник полка не взялся чинить Васин мундир.

Хитра была вражеская кукушка. Ох, и хитра!..

Тогда решили накрыть ее разом огнем второй батареи. Но покуда наши добегали до расположения пушек, пока пушкари расчухаются со своими трубками-прицелами, пока последние снаряды пересчитают – а кукушка уже гнездо сменила. И, должно быть, знай себе, посмеивается, глядя, как утюжат снарядами Иваны его бывшую пустую позицию.


Доложив командиру полка о приказе генерала Брусилова обезвредить «кукушонка», Вася отправился на квартиру, в хохляцком сельце, готовиться к рейду в тыл австрийцев. Не обошлось, конечно, и без офицерской пирушки.

– Господа! – встал Вася с бокалом молодого пенистого вина, которое, вспоминая военные рассказы своего любимого писателя Льва Толстого, называл «чихарем». – Помянем убитых товарищей!

Все шумно встали. Старая хохлушка, у которой квартировали Хижняк и погибший от пули снайпера капитан Лукин, поставила на стол дымящуюся яичницу с салом. Сковорода обжигала бабке руки, она поторопилась и нечаянно опрокинула бутыль с вином. Скатерть покраснела, будто кто затыкал ею огромную кровавую рану.

– Плохая примета… – тихо сказал кто-то из офицеров.

– Ерунда! Я не суеверен, – побледнел Вася. – К тому же у меня талисман есть.

Офицеры молча держали наполненные бокалы.

– С ним я, я иду на… – Хижняк сделал паузу, подбирая нужное слово.

– На подвиг, – подсказал кто-то.

– На подвиг, – кивнул прапорщик – Господа офицеры! За царя, отечество и генерала Брусилова…Ура!

Офицеры слаженно прокричали троекратное «ура».

Выпили, не чокаясь.

– Что же мы без тебя, Вася, делать будем? – спросил захмелевший подпоручик Зубов плачущим пьяным голосом.

Товарищи по батальону его пристыдили:

– Ты что, Зубов, уж никак хоронишь нашего орла? Извинись за свой поганый язык!

– Простите… Вы меня, господа, не так поняли… – залепетал Зубов, понимая, что сморозил глупость. Но положил ему на плечо руку, сказал тихо:

– Если убьют, поклонитесь, друзья, моим родителям и сестрам… Скажите…

И он всхлипнул, трогательно растирая слезы, скатившиеся на мундир из мальчишеских глаз.

– Да ты что! – загалдели господа офицеры. – Ты, Вася, еще всех нас переживешь!.. У тебя же – талисман.


Глава 22

ПОРТСИГАР ХИЖНЯКА.

Из тетради доктора Лукича.


Юго-западный фронт. Осень 1914-го.


Профессор Гельгард научил меня тому, что теперь я, как и Сократ, знаю, что я ничего не знаю… А для того, чтобы не исчезала иллюзия знания, говорил он, нужно познавать все в сравнении. Хотя никто не гарантирует, что твои выводы – это истина в последней инстанции, но, так или иначе, слова и иллюзии гибнут, остаются только лишь факты.

Мой пациент рядовой Карагодин, которого отобрали для охоты на Вильгельма, как окрестили австрийского снайпера в 16-м полку, менялся у меня на глазах. К худшему его изменяла и война, природа человеческих отношений, искушения дьявола и, конечно же, сама психическая болезнь, которая во время войн и прочих политических катаклизмов прогрессирует семимильными шагами.

Не специалисту, простому человеку, даже занимающего высокое место в общественной иерархии, заметить это не просто. Или вообще невозможно.

Внешне рядовой Карагодин, наделенный недюжинной физической силой, производил впечатление храброго воина, самоотверженного патриота, верного и отзывчивого товарища, на локоть которого всегда можно опереться в трудную минуту.

А его бешеную необузданную злобу принимали за бесшабашный русский героизм, когда, загнанный в угол человек, с голыми руками идет на дюжину вооруженных врагов, похоронив свой страх чуть раньше себя.

Хотя тут мое определение будет не точным. Петр, конечно же, не был трусом. Но обязательное для мужчины мужество уживалось в его душе не только рядом со страхом, что было бы вполне естественно, но и с хитростью. А частенько – и с элементарной подлостью.

Он мучительно завидовал славе полкового разведчика унтер-офицера Сахарова, которого действительно любили и низшие, и высшие чины полка. За что? Тут даже я затрудняюсь сказать. Но уже тогда мне было ясно: Карагодин явно проигрывает этому увальню по всем статьям.

Унтер-офицер Сахаров, не раз счастливо ходивший за «языками» в тыл к германцам, имел два креста – высшую боевую награду для низших армейских чинов. Воевал он не столько зло, брызгая пеной, сколько азартно, с неизменным русским куражом. Он, бывший охотник из дремучих тверских лесов, будто и на войне был на большой охоте: так же выслеживал зверя, подкарауливал его в засаде, расставлял товарищей по номерам и знал, что твой промах обернется точным выстрелом врага.

Штабные писари рассказывали мне, что Сахарова хотели за боевые заслуги в подпоручики произвести, если бы не его страсть к вину и водке. В пьяном виде Сахаров был дурной и опасный для всех. В том числе и для своих. Не разбирал никого и ничего, залив глаза спиртом. Товарищи знали эту сахаровскую беду и старались с ним, пьяным, не пересекаться. Ну, а если бунт выходил наружу, то впятером (не меньше!) скучивали Сахарка, навалившись на медведя весом своих тел.

Силищи было в нем, что, наверное, в знаменитом в мое время цирковом борце Поддубном. Кочергу узлом завязывал. Один раз троих немцев уложил голыми руками. Всем головы свернул. Ребята потом рассказывали: «Только хруст стоял». А он оправдывался, глупо улыбаясь: «Ну, так получилось, робяты!.. Я было на дно окопа уже лег, а они все лезут и лезут».

Я считал, что прозвище Сахарок все-таки к нему не шло. Да прикипело намертво. Не отдерешь. Отчасти и его в том была вина…

Любил Сахаров поесть. При том съедал за раз очень много. Ведро борща раз на спор слопал. В разведку сроду на пустой желудок не ходил. Говорил, что с пустым животом, несмотря на предупреждения санитаров, не терпевших ранений в полное брюхо, он воевать не может. Из пуза, мол, бурчит громче, чем германцы стреляют. И он по звуку не может определить точное местонахождение врага.

Перед отправкой в рейд за «кукушкой, притащил он с кухни кулеш. Пшенка у новенького повара подгорела. Салом, как прежде, кашу давно не заправляли – тылы катастрофически завязли на разбитой артиллерией железнодорожной станции. Пока их подтягивали к частям, провиант основательно разворовывали тыловые крысы.

Петр, учуяв харч, брезгливо поморщился:

– Няхай концентратом германец давится. А мы и на войне со своим харчем проживем… Хохлушки да молдованки – бабы грудастые, хлебосольные… С ними спать да жрать – одно удовольствие.

И развернул холстинку, где прятал сало, головки сладкого хохляцкого лука, вяленую тарань.

– Постой, – торопливо полез в подсумок Сахаров, рассчитывая на угощение товарища, – нам для подкрепления духа фляжку водки выдали… Куда плеснуть?

Глаза Карагодина зажглись. Он заметно повеселел, крупные морщины на темном, будто пропеченном в печи лице разгладились. Петр Ефимович любил выпить. В этом была и его слабость. Сам мне рассказывал, как еще парнишкой пропивал хозяйское добро. «Попадет шлея под хвост, накачу на душу стакан – ничем опосля не побрезгую: ни потником38, ни вожжами старыми, ни седелкой39. Раз у самого слободского головы козырьки40 от его усадьбы угнал. Вместо лошади в них запрягся – и утащил на постромках в Хлынино, где и загнал кому-то за гусыню самогона».

Карагодин взял из рук Сахарова манерку41, потряс её над заросшим волосами ухом.

– Отпил, небось, хер рябой?

– Шат, дай сала шмат! – засмеялся Сахаров, подставляя широкую ладонь.

– Свою долю ты выпил, значить…

Сахаров замахал руками:

– Маненько токмо, Шат. Отрежь сальца-то…

– А хрена собачьего ты не хочешь?

– Отчекрыжь. Цыбульки дай, тараночки.

– А дырку от бараночки? Жирно, Сахарок, будет. Вдруг – задница от жиру заблестит?

– А ты, Шат, за мою задницу не переживай. Заблестит, так снайперка-то, как зеркальцем, ею и подманем…

Карагодин с минуту подумал и отрезал немецким штыком кусок сала товарищу. Вместе на дело шли. Зло в напарнике копить опасно.

– Чё это там, у ручки, за цифирки такие? – увидев на лезвии трофейного кинжала три цифры «6», спросил Сахарок.

– Да так… Номерок один, – хмуро ответил Карагодин, пряча кинжал за голенище сапога. – Добыл у пруссаков в неравном бою.

– Отрежь ишшо, брат, – канючил Сахаров.

– Будя, будя… Гляжу я, охотник, а губа у тебя – не дура. Кулешу ведро сожри – вот и набьешь свой котел. Ха-ха…

Сахаров с укоризной покачал головой:

– Ну, и смех у тебя, Шат. «Аха-хав-хав!», – передразнил он Карагодина. – Ну, чисто собака у моего соседа брешеть… Когда волка учуить.

…Раннее молочное утро разливалось по еще цветущим полям. За речкой стройно построились шеренгами пирамидальные тополя, дерева-красавцы.

Петр взобрался на бруствер траншеи и напряженно вслушивался в обманчивую тишину войны. И вдруг ему послышался собачий вой.

– Сахаров!.. – чувствуя, как страх холодным ужом вползает в его душу, позвал унтера Карагодин. – Слышишь?..

Тверичанин перестал живать, прислушался.

– Пташки чирикают… Австрияки еще дрыхнут. А через час кохфий свой хлебать начнут.

Собачий вой повторился. Теперь уже ближе и отчетливее.

– Ну, глухая пятка! Неужто не слышишь? Воить пес черный… К покойнику…

Сахаров, спокойно глядя на позиции неприятеля, пожал плечами:

– Да кто воет-то?.. Перекрестись, Шат! Видение и исчезнет… Когда грезится, завсегда крестится надобно. Аль не умеешь? Так научу!

Карагодин собрал пальцы в щепоть, но рука не поднялась – не стал осенять себя крестным знамением. Его вдруг стошнило.

«Сала вдовьего гад пережрал», – без зла подумал Сахаров.

– Не к добру услышанный мной вой, – сползая вниз, сказал Петр. – Ох, чую покойника!

– Типун тебе на язык, Петруха! Даже три типуна кряду. Втроем идем на охоту – втроем и вертаемся. У нас, тверских, так заведено. Как у вас – не знаю.

Подошел Хижняк. Коротко спросил:

– Готовы?

– Так точно, господин прапорщик!

– С Богом! – перекрестился Вася и погладил в кармане портсигар отца – на удачу. – Надеюсь, среди нас иудеев и мусульман нет?

– Православные мы, – за всех ответил Сахаров. – Смертушки боимся, а атаку все равно ходим. Потому как у нас в деревни говорят: волка боятся, в лес не ходить. Айда, робяты!


Переход через нейтральную полосу прошел удачно. Не считая, что Петр Ефимович зацепился гимнастеркой за колючку. Предательски звякнула пустая банка из-под австрийских консервов, и в утренний туман, шипя, полетела осветительная ракета, уже бесполезная при свете нового дня. Для острастки лазутчиков.

Противник в окопах уже завтракал галетами, запивая их эрзац-кофе, который говорливые и смешливые австрийцы черпали кружкой из большого термоса.

– Тихо, Шмат, милый!.. – взмолился Вася, укоризненно покачивая головой. – Стань кошкой! Или охотничьей собакой… Ну, как Сахарок.

Они продвигались в глубь австрийской обороны медленно. Ужасно медленно. Пять метров ползут, пять минут отлеживаются и прислушиваются к звукам на передовой. Потом все повторяется сначала.

Наконец позади остались передовые посты противника со станковыми пулеметами в оборудованных огневых гнездах.

Бывший охотник из тверской глубинки то и дело оглядывал окрестности. Метров через сто приметил бугорок, густо поросший густым колючим кустарником.

– Позиция, ваше юное благородие! – весело толкнул он прапорщика в бок. – Заляжем тут и будем наблюдать. Если повезет, то и увидим, откель стрелять почнёт кукушечка наша…

Хижняк с минуту подумал, прикидывая что-то в уме, и согласился.

Позиция и впрямь была замечательной. Удобной во всех отношениях. Наблюдателей не было видно ни с переднего края, ни с флангов, ни с тыла. Отсюда, с бугра, густо поросшим колючим шиповником, вся картина немецких позиций открывалась, как на ладони…

– Ну, братец, – улыбнулся Вася, – маленькой кукушке тут большой капут будет. Лежать тихо! Слушаем и наблюдаем…

– Нажралися мермалада, – ощерился Карагодин, приметив, как двое солдат потащили по траншее пустые термоса. – Я в госпитале лежал, пробовал его, мармалад-то…

– Ну и как? – шепотом живо поинтересовался Сахаров, чувствуя, как закрутило живот: от жидковатого завтрака, наверное.

– Говно, – цикнул слюной Петр.

– А мне ща охота вспомнилась… В лесах Лихославля. Кабаны там – боровы, что ты, Шат, пудов под пять.

– Брешешь. Дикая свинья – поджарая.

– Ей Богу!

– И добывал?

– Охотился… Бывало, везло, – Сахаров сорвал сухую травинку, пожевал её крепкими кукурузными зубами. – Кабаны каштуются, роют рылами прошлогоднюю листву, а мы, затаившись, ждем… И знаем, что сейчас в стаде хоть на одного косача, но меньше станет. Они, дурни, и не помышляют об этом, знай себе похрюкивают, брюхо набивают… А я спиной, шкурой своей чую: кто-то за нами охотится… Выслеживает нас.

– Как это? – на локтях приподнялся Петр. – Ты охотишься на одного, а за тобой охотятся другие?

– Закон леса. Так завсегда и в жизни, – кивнул Сахаров.

– И кто там, у кабанов, был? Ну, кто за вами следил?– спросил Карагодин, вглядываясь в позиции австро-венгерских подразделений.

– Волки, – ответил бывший охотник. – Мы – на кабанов, а на нас – волки. Те на своих не охотятся. А мы, люди, друг дружку пожираем…

В кустах беззаботно распевали невидимые пичуги. Война совершенно не касалась небесных созданий.

– А сдаётся мне, – сказал Петр, маясь от долгого ожидания, – не даром нынче собака выла… Сожрут кого-то из нас…

– Кого? – машинально спросил охотник.

– Да тебя, Сахарок, наверно… Ты у нас самый сладкий.

Сахаров икнул, слыша, как противно и громко забурчало в животе.

– Надо было побольше кулеша брать на кухне, – вздохнул он. – Брюхо бастовать начинает.

Карагодин покачал головой:

– Ты, как я погляжу, пули не боишься, Сахарок?

– А ты?

– Мне надобно чёрного пса опасаться. Пуля меня не берет. В Сольдаю в упор стреляли – плечо токмо царапнуло. А пса боюся…

– Пса? – удивился тверской охотник.

– Цыганка одна, сволочь, нагадала…

Сахаров немного подумал, потом сказал, прислушиваясь к революции в своем животе:

– От пса смерть принять похуже, чем от пули…

– Разговорчики! – призвал к тишине Хижник.

– Тут, господин прапорщик, дело сурьезное… – зашептал Карагодин. – Медвежья болезнь у Сахарова открылась…

– Какая болезнь? – спросил Хижняк.

– Медвежья… Али кабанья. Один черт. Кабы в штаны не наложил… По запахам нашу дислокацию выдаст, паразит такой!

Унтер хрюкнул, что означало высшую степень его возбуждения, и пополз к обидчику, чтобы звездануть его «между глаз» огромным кулаком.

– Гляди, – огрызнулся Петр. – Я – злой.

– Ты, Шат, не злой, – сплюнул Сахарок. – Ты – злобный. Что пес цепной.

– Отставить! – достал револьвер Вася. – Нам еще не хватало друг друга перестрелять.

Прапорщик стал в бинокль рассматривать австрийские позиции.

– Тихо мне сидеть! Кукушкино время подоспело… Чувствую, он где-то рядом. По темноте еще позицию себе облюбовал. Потому мы его не видим. А он, может быть, на мушке нас уже держит.

Ждали еще часа два. От бинокля слезились глаза. У Сахарова, и впрямь, расстроился желудок – то ли сало Петрухино подвело, то ли «недоед». Он, сжав зубы, натужно кряхтел на своей позиции.

– Ваше благородь! – взмолился Сахаров. – Дозвольте оправиться – мочи моей больше нету…

Не успел Хижняк ответить, как с дерева у края оврага раздался сухой одиночный выстрел.

– Кого-то подстрелил гаденыш, – прошипел Карагодин. – Вона в какое гнездышко кукушечка залетела…

– Прикройте в случае чего, – бросил Вася.

Он отполз метров пятьдесят и вжался в землю. Но, дождавшись блеснувшего из-за раскидистых хвойных лап вспышки выстрела, встал и короткими перебежками стал приближаться к позиции снайпера с тыла.

Карагодин, оставив зеленого от болезни живота Сахарова, тоже пополз к дереву. Унтер, покрутив головой, вышел из колючих кустов, подтягивая штаны. И в это время прозвучал третий выстрел.

Сахаров тонко, по-детски, ойкнул и повалился на бок. Из пулевого отверстия на лбу побежала резвая струйка крови.

Карагодин, вытащив кинжал, пополз к сосне. Он задержал дыхание, которое теперь казалось ему необычайно шумным. Ладонь, сжимавшая костяную рукоятку кинжала, вспотела.

Хижняк сидел за мшистым валуном, поджидая очередной выстрел кукушки. Но опытный снайпер почувствовал охотников. Он затаился среди раскидистых лап ели. Теперь всё решало время и нервы.

Вильгельм не выдержал первым – решил поменять позицию. Он явно спешил, обдирая руки о ствол сосны. Но вот спустился, огляделся…

Петр подполз с тылу. Карагодин хорошо видел, как рыжий снайпер бережно положил на землю винтовку с огромной оптической трубкой над стволом, снял каску, обнажив вспотевшую голову. Потом достал пачку сигарет, исподлобья оглядывая окрестности, неспешно прикурил…

– Ну же, барчук!.. – видя, как готовится за камнем к прыжку молоденький прапорщик, прошептал Петруха.

В руке Вася сжимал большой револьвер с тяжелой ручкой и литой петелькой для шнурка. Этой «петелькой» Хижняк и собирался звездануть конопатую кукушку.

Снайпер, раскурив солдатскую сигарету, присел на какой-то камушек, вглядываясь в кусты шиповника. Там белело белоснежное исподнее убитого им русского солдата.

– Ser gut! – улыбнулся рыжий, подставив солнцу свой веснушчатый нос.

И тут из-за валуна с коротким разбойничьем свистом выпрыгнул Вася.

Петру казалось, что всё идет как по маслу… Вот сейчас кукушка, ошеломленная неожиданностью, испугается, потеряет способность к сопротивлению – и тогда барчук глушанёт снайпера по рыжей башке. И вдвоем с Петром они поволокут отяжелевшее тело взятого им языка к своим позициям. Ребята прикроют из «Максима». А командир полка одарит золотым царским червонцем за службу и боевые заслуги.

Но произошло нежданное и негаданное… Рыжий вдруг машинально, повинуясь вбитой в него муштрой дисциплине, надел свой стальной шлем. Удар пистолетом пришелся не в обнаженную голову, а в каску: звонкий, но безопасный для снайпера удар.

Снайпер, схватив винтовку, с криком "хильфе, хильфе!" бросился бежать.

Хижняк кинулся за ним, но споткнулся и упал, подвернув ногу.

– Карагодин! – крикнул подпоручик. – Лови гада!

Петр выскочил из своего укрытия, но снайпер, петляя, как заяц, уже бежал в противоположную от Карагодина сторону, к своим спасительным позициям.

Вдруг Вильгельм, запалившись от быстрого бега с аммуничкой за плечами, резко остановился. В следующую секунду он молниеносно развернулся, вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил в прапорщика. Вася вопросительно вскинув соболиные брови – да что это такое? что это со мной, братцы? – стал молча оседать на землю.

– Ах, етит твою мать! – бросился со всех ног к рыжему Петр. Он видел, как судорожно передергивал затвор снайпер Винтовка не была автоматической. И эти секунды решили все дело.

Карагодин ударил, как молния. Петр с разбега воткнул огромный нож в живот конопатого. Тот завизжал, как поросенок, которого режут, обеими руками схватился за ручку кинжала, пытаясь вытащить нож из живота. Кровь тут же пропитала его гимнастерку, полилась на ширинку штанов, закапала на траву.

Он протянул руки к Петру и прошептал:

– Hilfe!..

Карагодин, улыбаясь, с усилием вытащил кинжал из умиравшей плоти врага. Лезвие чавкнуло. Снайпер упал, как срезанный серпом ржаной колос на жатве.

Петр осмотрелся по сторонам. Разыгравшаяся драма, кажется, происходила без зрителей. На переднем крае и в тылу было все спокойно. Веселые австрийцы насвистывали мотивчики из популярных оперетт. Русские давились сухим концентратом в своих окопах.

Петр, подобрав диковинную германскую винтовку, побрел к корчившемуся в пыли Хижняку.

Прапорщик был ранен в живот. Разрывная пуля, очевидно, разворотила не только кишечник, но и другие органы. Кровь так и хлестала из страшной черной. Судя по тому, как Вася сучил ногами, прапорщику было очень и очень больно…

– Вот, Карагодин, оказия какая вышла…– виновато сказал он, кусая от боли мальчишеские губы. – Но ничего, сейчас ты меня перевяжешь – и домой…К своим. Кукушечку-то мы с тобой сняли… Отомстили за товарищей.

Петр молча глядел, как раненый судорожно зажимал окровавленной ладонью ужасную рану. Взгляд Хижняка был просящим и виноватым.

– Ты, ваш благородь, уже не жилец…

– Перевяжи меня, пожалуйста… – попросил прапорщик. – Я живучий. У меня в кармане талисман. Заговоренный… Жить хочу, Карагодин.

Петруха молчал.

– Перевяжи, слышишь?…

Петр будто не слышал слов прапорщика. Он смотрел в сторону австрийских позиций, соображая, как ему половчее обогнуть их ходы сообщений и блиндажи.

– Перевяжи… – теряя последние силы, прошептал Вася. – Портсигар… золотой…

– Покурить бы… – как бы самому себе сказал Карагодин.

– Там, в кармане…– слабо кивнул головой на карман Хижняк.

Кровь из раны Хижняка, как показалось Карагодину, стала течь медленнее. Да сколько ее там осталось?

"Пропадем мы вместе, – подумал Карагодин. – Мертвый живого на тот свет утянет… И не к своим надо идти. Хватит. Навоевались… Правильно большевики проповедуют: мир хижинам, война – дворцам.

И Петр в сердцах пнул диковинную винтовку, валявшуюся неподалеку.

Вася уже не стонал. Он только смотрел и смотрел на Карагодина, уже ничего не видящими глазами. Как тот мальчишка в Гумбинене…

Карагодин полез в мокрый от крови карман прапорщика, вытащил двумя пальцами золотой портсигар и, не вынимая из него папиросы, сунул дорогую вещь себе в карман.

– Жить хочу, мама… – бредил прапорщик.

Петр пожал плечами:

– Все, барчук, жить хотят… Да не у всех енто получается.

Он потрогал за пазухой верный кинжал – не обронил ли в суматохе. Наклонился над Васей:

– Ну, не поминай лихом…

– Сволочь… – прошептал Вася ему на прощанье.


Глава 23

ШАНСОНЕТКА ЛЮБКА КУЦИНСКАЯ

Из тетради доктора Лукича.


Мелитополь. 1915 год


В Мелитополе было тепло, светло и хлебно. На рынке крикливо торговали армяне, греки, молдаване, хохлы, русские… Продавцов, как во все кризисные времена, было меньше, чем покупателей. Война, казалось, будто обошла этот благословенный край стороной.

На заваленной гнилыми абрикосами, всяким хламом базарной площади ползали безногие герои, прося милостыню у всех подряд. В трактире мелитопольского барыги Эрика Гоца с лихим названием « Русская тройка» было дымно, шумно и многолюдно. Пахло копченой рыбой, водкой, пудрой проституток и даже дымком кальянов, чьи мундштуки торчали под огуречными восточными носами, блаженно погружавшихся в нирвану в укромном кабацком уголке.

И над этим вавилонским столпотворением, адской смесью запахов людских пороков, жареной рыбы, виноградной кислятины42 и теплой водки царствовал русский мат. Матерились все – налетчики, щипачи, дезертиры, евреи-коммерсанты, носатые армяшки, мелкие коммерсанты, дешевые проститутки, спившиеся польские шляхтичи и надутые хохлы, больше ругавшие москалей, чем врагов Российской империи.

С семи вечера, как оповещалось в двухцветных афишах, в «Тройке» пела «знаменитая певица, несравненная Любовь Куцинская». Эти крикливые афиши Эрик Гоц отпечатал в типографии Вовы Михальчевского, отставного ротмистра с загребущими руками. Бывший кавалерийский офицер слыл удачливым предпринимателем, подминая под себя всё, что плохо или хорошо лежало…

Еврей Гоц был менее удачлив. Мысль об антрепренерстве Куцинской была той спасительной соломинкой, за которую цеплялся зубами престарелый Эрик. Денег у еврея не было. Хотя никто в это серьезно не верил, но ему действительно нечем было заплатить за сто штук двухцветных афиш с рисунком несравненной Любы.

И тогда кривоногий ротмистр, большой охотник до красивых дам, получил от Гоца обещание «получить натурой». Любочкой, разумеется…


В тот вечер, когда судьба занесла в этот трактир Петра Карагодина, дезертировавшего из действующей армии, Михальчевский пришел в «Тройку» за обещанной платой Эрика Гоца.

Петр, облаченный в офицерский китель, синие кавалерийские галифе и хромовые сапоги, собранные фатоватой гармошкой, купленные им у какого-то говорливого одесского еврея, решил послушать цыганские гитарные переборы. А заодно поглазеть не то на цыганку, не то на еврейку или польку – «несравненную Любу Куцинскую».

Голоса у певицы не было. Какой-то седой цыган с носом, похожим на дверной крючок, аккомпанировал Любе на желтой гитаре. Одет он был в красную плисовую рубаху и подпоясан русским кушаком. Красавица-Люба пела цыганские песни, русско-цыганские романсы, заламывая руки и подвывая сиплым голосом.

Но не голос очаровал Петра. С первых же минут он впился в этот, уже не первой свежести, «персик», как говорили кавказские люди. Никогда в жизни он не видел такой броской, вызывающей женской красоты. Немки, отдававшиеся ему в Восточной Пруссии за буханку хлеба, были бездушными машинами, холодными, как лягушки.

Пушные хохлушки Западной Украины были теплее, порой даже «с перчиком», как и их горилка… Но такой красоты он еще не встречал. И влюбился безоглядно, страстно и бесповоротно.

– Очи черные, очи с-страс-стные…– пела Люба, подводя глаза к потолку.

Грудь Карагодина грел большой кожаный кисет, набитый золотыми колечками, кулонами, нательными крестиками, цепочками, медальонами с изображениями милых женских головок – всего того, что попало в мелкие сети дезертира на неисповедимых дорогах войны. И он пару раз вытаскивал его на свет божий, чтобы убедится – не украли ли лихие людишки его сокровища.

Он сидел за свободным столиком, не обращая внимания на вопросительно застывшего у его ног полового. Его взгляд был устремлен на пятачок сцены, где, освещенная желтым светом плохонькой электрической лампочки, пела ослепительная молодая красавица.

«Моей будет, – твердо решил Петр. – Привезу такую кралю в Слободу – земляки ахнут…».

– Что прикажете-с, господин офицер? – спросил половой, поправляя на плече несвежее полотенце. Его наметанный взгляд определял посетителя по первому жесту и по первому слову. Как опытные охотники определяют птицу по полету.

– Водки и пожрать… – не спуская глаз с певицы, сказал Карагодин и поправил на груди Георгиевский крест.

Парень мелко кивнул, но не спешил отходить, решив уточнить: что именно «пожрать».

– Водки и пожрать, да пожирнее!… – повторил Петруха. – Тащи белорыбицы, блинов с икрой, расстегаи… На чай не поскуплюсь.

Половой, переглянувшись с вышибалой-швейцаром, спросил:

– А есть, чем давать-то?

Петруха поманил полового пальцем.

– Ну-с? – нагнулся официант.

Карагодин схватил детину за тонкий длинный нос.

– Могу и кулаком расплатиться, коль моими золотыми червонцами гребуешь…

– Простите-с, обмишурились, – прогнусавил половой. Петр отпустил его побелевший нос на волю.

– Тащи жратву с выпивкой, да пошибче свои ходули перебирай!..

Он снова поманил полового пальцем, но тот не стал приближаться к гневливому посетителю.

– Чего-с еще изволите?..

– Шо за баба поет? – поинтересовался Карагодин.

– Любовь… Любочка Куцинская… Там же написано.

– Расскажешь про Любку, – бросил Петр. – За отдельную плату.

– Слушаюсь! – по-военному ответил половой и пошел за заказом.

– Что за птица? – не поворачивая головы спросил швейцар.

– Какой-то унтер Пришибеев… Дезертуха. Но при деньгах, кажись.

Тот подмигнул половому и крякнул утиным скрипучим голоском:

– Сиче скажи… Как подопьет, пущай подсядут с Волчком. Вижу, давит ему мешочек на сердце.

И Фрол Семенович прыснул в расфуфыренные гренадерские усы.


…Через час Петр знал про Любочку всё, что хотел узнать. Певичка была без роду и племени, «рвань перекатная», как сказал половой. Эрик Гоц взял ее за долги из табора, кочевавшего по южным городкам Польши и Закарпатья. По обличию девушка была скорее полькой, чем цыганкой. Но кочевая цыганская жизнь, кони и гитара, карты и танцы в длинной цветастой юбке на деревенских ярмарках и молдавских свадьбах наложили свой отпечаток.

Манеры выдавали в Любови кабацкую дешевку. Но глаза девушки действительно завораживали. Её колдовские очи будто манили и обещали. Такого взгляда Петр еще не знал.

Он, теряя бдительность, полез за пазуху в заветный кожаный кисет, наугад достал оттуда чье-то обручальное кольцо. Не слушая трепа, подсевших к нему двух трактирных потрошил, встал и подошел к столику, за которым сидели Люба, Эрик Гоц и кавалерист Михальчевский.

– Это – тебе, – выдохнул Петр, поедая глазами зеленоглазую красавицу. И, взяв ее руку, надел на безымянный палец украденное кольцо.

– Спасибо, офицер! – зарделась Любка, с вызовом глядя на своего хлипкого антрепренера, одетого в щегольской клетчатый пиджак и грязную белую манишку.

– Иди, иди, солдатик, – лениво махнул рукой в разномастных перстнях с крашеными стеклами вместо камушков Гоц. – Выпивайте себе, господин, на здоровье и закусывайте… И не берите Любу в голову.

Бывший ротмистр, скосив черный глаз на Георгиевский крест, спросил со знанием дела:

– Купил?

– За прусскую наступательную кампанию четырнадцатого… – поедая глазами Любу, соврал Петр.

– Пять рублей с полтиной твоя кампания стоит на мелитопольском привозе… – начал было Михальчевский, но тут же получил удар в скулу и сполз на пол, потеряв сознание. Пока Эрик Гоц пялил на кавалера свои миндалевидные глаза, Петруха, схватив Любу за руку, бросился к выходу.

Ему было преградили дорогу Фрол со своими молодцами, но Карагодин вытащил из-за голенища сапога кинжал, зловеще сверкнувший в свете электрической лампочки над выходом, и громилы дружно ретировались.

– Проткну, как сук!.. – прохрипел Петр Ефимович. – А ну, сволота кабацкая!..

Он еще крепче сжал руку певицы. Люба, чувствуя мужской напор, сильный , чтобы не сказать – бешенный, характер своего похитителя, давно смирилась с судьбой. «Хуже, чем у прижимистого старого Гоца, не будет, – решила девушка. – Пусть ворует!»

– Извозчик! – рявкнул Петр, подбегая к стоявшей у трактира двуколки. – Плачу тройную цену, харя!..

Они прыгнули в рессорную коляску, лошадь резво понеслась по пустой дороге.

– Куды, барин? – спросил бородатый мужик, натягивая вожжи и привычно подмигивая клиентуподмигивая воровским глазом.

– Вон из этой Слободы!43 Гони, кацап, гони!..

– Да куда же?

– Куды глаза наши глядят! – захохотал Карагодин.


Глава 24

ОТ ДУРНОГО СЕМЕНИ


История рождения Григория Карагодина, сына Чёрного Петрухи


Пять лет влюбленные вместе кружились по хлебным южным селам, наезжая то в Воронежскую, то Курскую, а то и в Тамбовские губернии. Жили доходами опасного воровского промысла. Сперва вдвоем. Потом – втроем, с маленьким сыном на руках.

В шестнадцатом году Любка родила Петру мальчика. Назвали Гришой. Мальчик помогал втираться к хуторянам в доверие. Кто заподозрит молодую красивую бабу с ребенком в дурных помыслах? Но, бывало, малыш связывал энергичных родителей по рукам и ногам.

За мзду не раз оставляли черноглазого, похожего на отца мальчика, в чужих руках теток. Петр, души не чаявший в сыне, каждый раз возвращался за Гришей, доплачивая приемным мамкам за молоко, хлеб, заботу и постой для наследника. А если находил, что заботы недостаточно, то мог и наказать сиделку кулаком или арапником. Жестоко наказать. До крови.

Весть о революции, случившейся где-то в центре России, их не тронула, поначалу не задела своим обжигающим огненным крылом. Всё шло, как и прежде: воровали, переезжая с места на место, пировали, голодали, ссорились до драки и первой крови, но друг за дружку держались крепко… А за кого и держаться ягоде с одного поля.

А в 21-м, когда Гришке уже было пять годков, постаревшая, но не образумившаяся Любка сбежала с красным кавалерийским отрядом, наводившим свои порядки на Юге империи, становившейся советской. Увел её от Петра немолодой красный командир, тоже бывший Георгиевский кавалер, воевавший за новую власть на малороссийской земле Сашка Щарбатов, больше известный в Воронежской губернии по кличке Щербатый.

Любовь Куцинская, бросив гражданского мужа и малолетнего сына, по-английски, не прощаясь, отбыла с новым любовником далеко-далеко, по месту службы нового мужа.

Но верно говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло… Та роковая встреча с красным командиром Щербатовым, ходившим в кожаных штанах, с именной шашкой на боку, с боевым революционным орденом на красной плисовой рубахе, складно вравшим про свои подвиги в боях с врагами революции и народной власти, многому научила брошенного вора. Петр понял, что за рассказы о «героических подвигах» – это не просто байки для дураков. За революционные подвиги, за своё светлое будущее Республика, разоренная революцией и войной, выкладывала на стол борца лучший кусок. В постель к герою просились самые красивые бабы. Даже крыша над головой, как по мановению волшебной палочки, оказывалась самой добротной, не дырявой, а стены хижины, которым был объявлен мир, – из дуба или даже кирпичные. И закралась крамольная мыслишка: а почему бы и ему, Петру Карагодину, посадскому босяку и конокраду, дезертировавшего с фронта по малодушию (можно представить, что поддержал большевистские лозунги о мире), Георгиевскому кавалеру (герою войны!) не схватить свою судьбу за хвост?

Он попытался. И счастливо поймал. Красиво соврал в Курском губисполкоме, придумал героическую биографию, нашел земляков-свидетелей, подтвердивших «рабоче-крестьянскую закваску» Петра Ефимовича (социальное происхождение было безупречно), попадания в кутузку за воровство лошадей представил как политические аресты за большевистскую агитацию, вступил в РКП(б) и даже был избран на губернскую партийную конференцию – и пошло, поехало… Легенда обрастала былью. Ему охотно верили. И он понял, что любой революции нужен свой героический эпос, свои легенды. Без этого революции не живут в памяти человечества.


Когда я в 1921 году, отсидев в подвале ГУБЧК три месяца, голодный, без денег и документов, диплома врача, с погибшими надеждами брел по грязным улицам Курска, где у меня не осталось ни одной родной души, случай резко повернул и мою судьбу.

– Доктор! – закричал кто-то с противоположной стороны улицы. – Доктор, это ты?

Я узнал его сразу – уж больно фактурная личность, чтобы не запомнить на всю жизнь даже после шапочного знакомства. Удивился, что он узнал меня: уж очень непрезентабельный вид был тогда у меня на курской улице.

– Нет, Карагодин, – ответил я печально.– Это, как видишь, уже не я…

– Я по направлению губкома возвращаюсь в родную Слободу, новую жизнь строить, – сказал он. – Предлагаю поехать со мной. Расскажешь людям, как я работал в солдатском комитете.

– В комитете?

– В комитете, комитете… – с нажимом на слова повторил он. – Агитировать втыкать штыки в землю и брататься с немцами. За то меня Горин и расстреливал…

Он засмеялся лающим смехом:

– Примете бывшую земскую больницу. В не врача еще в девятнадцатом в расход пустили… Едете?

Куда мне было деться? Я согласился.

– Ну вот, – похлопал он меня по плечу. – Помните, я вам обещал, шо пригожусь… Вы ко мне по-человечески, и я к вам. Рука руку моет.

По дороге в Слободу он рассказывал мне о сыне. Его на этот раз удалось пристроить к соседям – в семью Захаровых, там без куска хлеба и крынки молока малого не оставят. С болью в сердце вспоминал о своей жене-красавице, которая ускакала на белом жеребце с героем гражданской войны атаманом Щербатым.

Любку – я это хорошо чувствовал – ему было искренне жаль… Любовь была настоящей. (Немногое настоящее, что окружало его последние годы). И как теплое, хотя и щемящее сердце, воспоминание о ней остался этот с виду робкий, испуганный еще в детстве мальчик – Гриша Карагодин. Точная копия Петра: черноглазый, чернобровый, с густой копной упругих, будто из проволоки, волос на вытянутой огурцом голове. И такой же взрывной, гневливый, с цепкой злой памятью… Такой, как и он, Петруха, никому не спустит – ни друзьям, ни врагам. Далеко пойдет по новой жизни жизни, думал я, если власть подсадит на нижний сук… А подсадит обязательно. Если сын за отца при новой власти в ответе, то власть в ответе за сына борца и героя. Вырастит из сына свин, если отец свинья. И сын – борец за светлое будущее, если отец герой. Как там, плывут пароходы – слава героям и так далее…

Нужно только поскладнее и поярче сочинить свою революционную биографию, сделать так, чтобы простодушный народ, падкий до любых придуманных кумиров, поверил.

Поверит ли?..

К нашей встрече на улицах губернского Курска Карагодин в этом уже не сомневался. Казалось, что он и сам горячо поверил в свою героическую легенду. Если так, то другие, размышлял он, поверят в нее – с радостью великой. С вечной народной жаждой быть обманутым сладкими обещаниями и счастливым сказочным концом. Ведь во всех русских сказках Иван-дурак при помощи злой – или доброй силы, живой или мертвой воды, какая разница? – сковырнув царя с трона, сам забирается с ногами в руководящее мягкое кресло, чтобы разделять, властвовать и себя, любимого, не забывать.

Нужно только, чтобы эти баловни судьбы – хитроманы у власти – тоже придумавшие себе былинные легенды, уже не крестом святого Георгия, а своей звездой, снятой с созвездия Псов, наградили… Наградили, а не в тюрьму посадили, страшась конкуренции более удачливого соперника на княжеский (всегда – кровавый) престол.

Рисковал? Кто не рискует, не пьет не только шампанского… Жил настороже. Но по мере утверждения своей лжи во спасение, жил все слаще, все теплее и уже пил чай с колотым сахарком не в прикуску, а по три ложки в кружке намешивал.

Что ждало его: судьбы награда или тюремная ограда – он точно не знал. Но чувствовал: кто-то ведет его по этой жизни железной рукой. Направляет и обороняет его. Спасает от друзей и врагов. От самой смерти, её цепких костлявых рук уводит куда-то… Кто и куда?

В тот день, когда он меня встретил в Курске, Петра Карагодина уже знали, как верного большевика, героя гражданской войны. Покинутый Любовью, он вернулся в Слободу другим человеком.

…На маленьком вокзале станции Дрюгино, где сошел с переполненного вонючего вагона человек в серой солдатской шенели, держа за руку чернявого тихого мальчика, он зашел в станционный буфет. Заказал себе бутылку дешевого яблочного вина, которым из-под полы торговала рыхлая баба – вокзальная буфетчица. Гришке взял кусок ситного хлеба и кружку чая с сахарином. За долгую дорогу оба похудели, осунулись.

Петруха пил кислое вино, не хмелея от этой бурды, с ненавистью глядя на изрытое оспой лицо буфетчицы.

– Ишшо, что ли? – не поняла колкого взгляда буфетчица.

– Спирт есть? – прохрипел Петруха.

– Пей винцо, касатик, – подмигнула ему буфетчица. – Ща другого сорту плесну.

– Ну, плесни…

Буфетчица дрожащей рукой налила ему немного в жестяную кружку.

– Вот это винцо! – сказал он, вытирая рот рукавом колючей шинели. – А сперва, признайся, тетка, что нассала. Я уж хотел тебе про меж глаз врезать, для поддержания революционного порядка. Теперича не буду.

– Господь с тобой!.. – замахала руками буфетчица, посмотрев опасливо на пудовые кулаки Петрухи. – Ребенок-то – твой?

– Мой, – ответил Карагодин. – Аль не видно?

– Да видно, видно, – быстро согласилась буфетчица. – Темно тута – поди разбери, на кого похож…

– В отца, а не в проезжего молодца! – сказал Петр. – Пойдем, Гриня. Нам еще пешки тащиться через всю Пустошь Корень. Путь, сынок, не близкий.


Глава 25

«СИНДРОМ КАРАГОДИНА»


Воспоминания Иосифа Захарова, слободского краеведа и литератора


С раннего утра я ждал приход друга. Смотрел в окно, смотрел, как краснопузые снегири перелетали с яблони на яблоню, оживленно обмениваясь птичьими сплетнями. Включил радиоприемник. Русский хор пел «Над окошком месяц…». «Шапки долой, Россия! – вспомнился мне Астафьев. – Есенина поют!».

Я полистал вчерашнюю «желтую прессу», пробежался глазами по сплошной «светской хронике», – кто из «див» и ярких представителей «попкультуры» развелся, кто все еще разводится и кто с кем, в конце концов, остался, – усадил себя за роман. Через четверть часа я уже с головой нырнул в прошлый век и чужие жизни.

К обеду зашел Пашка.

– Что делаешь? – спросил он, разуваясь в прихожей.

– Всё скриплю пером гусиным… – ответил я неопределённо. – И вином не магазинным в прошлом веке душу грею.

– Плесни тогда и мне! – попросил Пашка, дуя на озябшие руки. – Душа свернулась от холода… Никак ее за хвост не поймаю.

– Это ж в романе…Виртуальная реальность, так сказать…

– А в реальной виртуальности винца – нет?

– Есть, – ответил я. – Покупное… Извини, старая добрая «Анапа». У настоящих писателей одна хроническая болезнь…

– Знаю, знаю, – кивнул друг.

– Хроническое безденежье… А ты что подумал?

– Плесни…

– Безденежья?

– Не накаркивай себе болезни.

Я разрезал последнее яблоко пополам: ему – половина и мне половина, но, как хозяину, с червоточинкой. Молча чокнулись, выпили вина нашей юности. Без удовольствия. И даже без ностальгии. Потому что нынешние буржуазные подделки с ностальгией и прочими романтическими прибамбасами пить невозможно.

– А знаешь, – сказал я Пашке. – Если бы Люба с Щербатым не сбежала от Петрухи Черного, его болезнь так бы и осталась вялотекущей… Ну, падал бы периодически от судорожных припадков, так где сейчас здоровенькие? И не было бы ни похорон пса, ни черного обелиска в духе Ремарка над могилами двух Карагодиных… Не было бы лжи во спасение и патетического вранья со страниц «Краснослободских зорь».

С душевным подъёмом после только что написанной главы «Любовь» я сказал очередную расхожую глупость:

– Любовь – врачует душу…

Пашка молчал, потрескивая сочным яблоком.

– Ты плохо читаешь «бурдовую тетрадь» врача Фоки Альтшуллера. Петр Ефимович не был душевнобольным. Это было нечто другое… Такая особая социально-психическая болезнь. Понимаешь? – Он доел яблоко. – Ею болели, болеют и будут болеть… Она, в принципе, неизлечима. И ею заражаются люди всех классов и сословия: от дворника до министра. Хотя, думаю, что и отцу не удалось избежать синдрома Карагодина.

– Но, согласись, Петр любил свою жену! – пафосно и от того не искренне и не убедительно возразил я. – Я внимательно изучил записанный Лукичом стенограмму его же рассказа под гипнозом… Кое-что добавил, конечно… Домыслил художественно, так сказать. Но настоящей литературы без этого не бывает. Наше поколение Отечественную войну 1812 года изучало не по учебнику истории, а по «Войне и миру» Толстого. И попробуй скажи, что граф Лев Николаевич, в этой войне не участвовавший, ошибался, когда трактовал тот или иной образ…

Я перевел дух, потянулся к бутылке.

– Так выпьем за любовь, которая исцеляет всё, кроме, увы, синдрома Карагодина.

Доктор Шуля опустил очки на кончик своего о швейковского носа, исписанного мелкими красными сосудиками закаленного антиалкогольными войнами пьяницы, сказал с дидактическими нотками:

– Беспричинная восторженность, как и беспричинный страх, гневливость, злопамятство – это тоже синдром Карагодина…

– За синдром!

Мы выпили.

– Но ведь встреча с Куцинской была не случайна. Не бывает случайностей в жизни. Это известная закономерность: не было бы Любочки, не было бы и красного героя Щербатого, революционным сказкам которого поверила красавица. И другая бы жизнь сложилась у мелкого беса Петрухи Черного.

Пашка поискал глазами, куда бросить свой огрызок, не нашел пепельницы и торжественно водрузил обкусанное яблоко на мою стопку бумаги, которая, как известно, всё стерпит.

– Но в том-то и дело, что все было. Стоит только убрать одну бабочку из прошлого – и хана настоящему. Всё развалилось на атомы. Ход истории покатился по другому руслу… Лучшему или худшему, но по дру-го-му.

Эту фразу он проговорил с интонацией старого университетского профессора, которому до смерти надоели банальности школяров.

– Я же гипотетически, так сказать…

– «Гипотетически»… – передразнил он. – Откуда только таких глупых наукообразных слов набрались, господин начинающий писатель?

Он доел яблоко и сам наполнил наши стаканы.

– Правильно сделал Степка Карагодин, наш незабвенный Чертенок, что снял тебя с исторической должности главного редактора местного брехунка. И даже места школьного учителя истории не дает…

– Это почему? – обиделся я и отодвинул от себя стакан.

Альтшуллер покачал головой:

– Да потому, что даже круглый троечник на истфаке, что история не имеет сослагательного наклонения. «Было, было, было – да прошло…». Вот эпиграф к жизни настоящего историка. Выводы будут делать политики, под дудку которых пляшут авторы учебников по истории.

Конечно, он прав – Пашка Шулер! Прав, как всегда, зараза… Кажется, только он при эпидемии нынешней социальной истерии избежал «синдрома Карагодина». Или принимает противоядие в виде вот этого дешевенького винца.

Я выпил один, не чокаясь с Пашкой.

– Ты что-то долгенько на первой мировой застрял… Основные события в «Записках мёртвого пса» дальше…

– Не дает Чертенок сосредоточиться, – сказал я. – Степка из области вызвал какую-то ревизию КРУ во главе с бывшим начальником УБЭПа. Ковыряют, как я расходовал редакционный бензин за последние пять лет… Надеются, что торговал ГСМ налево и направо. Про бракованную спонсорскую бумагу вспомнили. Копают землекопы…

– А ты зря смеешься, – посерьезнел Фокич. – Наш глава всему голова. Сажать собираются.

– Как это – сажать?

– Да просто. Напишут неподкупные ревизоры то, что надо Чертенку, свидетелей найдут. Из твоей же конторы. Свидетелей много находится, когда их по-настоящему ищут. Потом тихой сапой дело в суд передадут…

– Постой… Средневековье какое-то.

– История человечества идет, мой друг, по кругу, а не по спирали. Сейчас мы в круге, параллельном времени, когда инквизиция подменяла и нравственный, и юридический законы.

– А чего же они от меня хотят?.. – печально глядя на почти пустую бутылку, пессимистически спросил я сводного брата своего.

– Чего, спроси, хочет Степан Григорьевич… – он долил остатки крепленной «Анапы» себе в стакан.– Да ты же, чего… Покорности. Не лояльности – ты же не Евтушенко и даже не Дарья Донцова, – а элементарной рабской покорности. Смирения крепостного холопа. Вывалившегося из ряда гордеца. Ух, как они, брат, ненавидят гордых людей…

Доктор Шуля выпил магазинную бурду залпом, как противную, но необходимую для выздоровления микстуру.

– Я всегда говорил, что гордыня – наказуема, – пессимистически оценил я содержание, точнее – полное его отсутствие – в винной бутылке.

– Да не гордыня это, в том-то и дело, что не гордыня. Гордость для них звучит так же, как непокорность. Как Правда. Россия задохнется от удушья бездуховности, захлебнется меркантильностью в предложенном нам Западом капитализме, Европейском или любом другом союзе, в ВТО, КБО, у черта или ангела за пазухой, – если не будет трех главных ориентиров: Любви, Добра и Правды. Нет этих векторов движения – Россия мертва. Ни голод, ни войны, ни сверхсовременное оружие не в силах разрушить Русь-матушку – не родился еще такой витязь в тигриной шкуре… А вот убери с пути нашего этих трех сестер – и всё! И нет России. Нет русского человека. И никакие государственные подачки, премии за второго ребенка не спасут нацию от вымирания. Тогда им и наши слободские земли выкупать не придется. Бери – не хочу. Мертвые не взыщут… Понимаешь?

– Я одно понимаю: прады боялись и боятся всегда, если правда не на стороне власти… Я ведь помню, Паша, как диссидентов усмиряли… Но нынче диссидентов нет.

– Времена, конечно, меняются… Но вместе с ними меняются только методы, но не цель. Методы, разумеется, не те, что при «дорогом Леониде Ильиче»… В мордовские лагеря тебя не погонят. Тебя посадят, как уголоника. И не за гордыню, а все то же банальное правдоискательство. Сладок этот плод во все времена. Потому что – запретен. Степан потоньше, поумнее своих знаменитых родственников будет. Пришьют тебе преступную халатность, растрату или чего там – и в кандалы. И на каторгу. Да на уголовную, не на политическую, где «университеты» проходят… Глядишь – и склонилась в поясном поклоне еще одна русская бошка правдолюбца. А не склонилась, так отскочит. Нет головы – нет проблемы.

– А суд, наш самый гуманный суд в мире? А правоохранительные органы? Разговоры о гражданском обществе, правовом государстве?..

– Господи, Иосиф… Все от человека, все – в человеке. Сейчас ведь не политическая, а , так сказать, нравственная инквизиция. О, времена, о нравы… Кто осудит нравственную позицию сильных мира сего? Не родился в России еще такой прокуратор Пилат.

И тут я понял, что все эти дни только неясно мерцало серди последних событий, случившихся со мной. Паша танцевал от печки и с необычайной полнотой обозначил в своем монологе те мотивы, которые меня и привели к переосмыслению жизни. Я-то, дурак, думал, что своими статьями, позицией, борьбой, наконец, я приближаю новый день молодой России, что народ мой многострадальный и талантливый от природы, будет жить достойно хотя бы в ХХI веке… И наконец – прозрел, как щенок в сенном сарае. Увидел, что, заступаясь за попранную Правду, я все-таки еду к русской печке!.. Я возвращаюсь к ней. И на душе становилось теплее, впервые за всю эту лютую зиму.

– Они хотят, чтобы я не писал правды. Потому что истины, мол, не знает никто… А разрешение – знать или не знать людям правду – выдают исключительно главы, избранные «самым демократическим в мире путем».

– Оригинал записок моего отца «они» хотят… Вот что. Чертенок знает, что первая и самая интересная во всех отношениях для них часть бурдовой тетради – у тебя, а вторая часть – у меня. И теперь это не просто записки сумасшедшего. Это, мой дорогой историк, – документ времени. Свидетельство против карагодиных. Понял, любитель интеллектуальной русской рулетки?

Доктор достал из кармана сигареты, закурил, усевшись на край письменного стола.

– Он ведь и мне условие поставил.

– Какое? – думая о своем, грустно спросил я.

– Говорит, хочешь заслуженного рвача России получить к пенсии – отдай копию «Записок»… Тогда точно получишь. Он, оказывается, в областной комитет по здравоохранению должен характеристику-рекомендацию мне писать… В медицине – ни рылом, ни ухом, а характеристику на заслуженного рвача подает он.

Я прикурил от его сигареты.

– А мне что делать прикажите, доктор?

– «Каждый выбирает по себе: женщину, коня, вино, дорогу… Дьяволу служить или же Богу, каждый выбирает по себе», – проговорил он – Ну, я пошел, Захар. «Анапы» у тебя больше нет. Греть обледеневшую в мерзости душу больше нечем…

– Зачем приходил? – спросил я, провожая друга.

Он грустно улыбнулся:

– Я же сказал: душу у писательского очага погреть…

У порога он обернулся.

– Да, сегодня по календарю международный день поддержки жертв преступлений. Заодно и отметили праздник.


Глава 26

ПОЕТ ЕЩЕ РОССИЯ


Продолжение воспоминаний Иосифа Захарова


Он ушел, а мне нестерпимо захотелось надраться. Да так, чтобы не помнить, как допивал последний стакан. Бывали времена трудней, но, кажется, и впрямь, не было подлей.

Говорят, нет худа без добра. Правда, добра было с гулькин нос. Но теперь я знал, ЧЕГО хочет от меня власть. Молчания. Покорного молчания. И никаких эксгумаций! Не нужно, мол, ворошить прошлое! Не позволим к святыням нашим даже прикасаться, даже дышать на них всяким там эксредакторам!

Фока Лукич не был сумасшедшим, требуя эксгумации могил Григория Петровича и Петра Ефимовича Карагодиных. Годы, сожженные в сумасшедшем доме, – это была его плата за правду.

Я перебрался на кухню, размышляя о «синдроме Карагодина», наследственных или приобретенных его корнях, обшарил все свои «похоронные места, надеясь обнаружить счастливо забытую мною чекушку. Сухо было во рту. Сухо было и в заповедных местах.

Как хорошо, что врачи под смерти без покаяния все-таки запретили мне пить водку. И как невыносимо стало жить после этого запрета… « Стакан сухого красного вина, Иосиф Климович!… Это теперь ваша программа-максимум!» – про себя передразнил я Гиппократа, главного врача Краснослободской ЦРБ. Нет, правильно говорит Пашка: для русского человека сухое вино, что сухое дерьмо. Но ему, относительно здоровому человеку, не понять моих «послевкусий». Он, по существу ставший моим сводным братом, так и не стал романтиком. Он – прирожденный циник. А циникам никакие синдромы, даже карагодинские, не страшны. Отец его умер, протянув после психушки немного. Но – в своей постели. Не расстрелян. Не реприссирован. Не страдалец, не борец, не боец, не герой… Сплошное отрицание. О какой романтике тут вообще можно говорить?

В своей холодной холостяцкой постели умрет, наверное, и Пашка. И он – сплошное «не». Нет, не герой, не боец и не борец.

А у меня, что – сплошное «да»? Но ведь утвердительно можно отвечать на подлые вопросы. И это будет подлое «да». Не это ли «да», которое своей готовностью или молчаливое согласие, что воспринимается тоже как «да», в конце концов и погубит то, о чем с такой неизбывной любовью пел Есенин?

Я включил радио. Хриплый голос с неизбывной русской тоской выводил:


Толька-а-а рюмка водки на столе-е-е…


«Шапки долой! – подумалось мне – Россия еще поет. Значит, не всё ещё потеряно».

Я слышал, как, скрипнув, отворилась входная дверь – пришла Моргуша. Молча положила на стол историческую по нынешним временам редкость. Раритет просто – письмо от младшего сына Сеньки.

Семен, несмотря на свой Никий социальный статус студента, живет, как кот: сам по себе. Он заканчивает в столичном вузе свой «ликбез программиста», как он сам называет престижный факультет, требует не столько любви и отеческой заботы, сколько денежных переводов. Он готовится стать тем не знаю кем – каким-то «менеджером». Я его понимаю, хотя ничего не понимаю, что это такое. И слово-то какое-то поганое, не нашенское… Но, думаю, что из Сеньки получится очень хороший менеджер. Лучше его из меня и его матери, моей жены, никто деньги не вытрясал. Порой отправляли все. Чего нам, коль живем на горке, то и доедаем последние корки… Но сегодня я – «скрытый безработный». По крайней мере, такой штамп стоит в моем медицинском страховом свидетельстве. От кого скрытый? Зарплаты за «парафраз» «бурдовой тетради» мне не положили. Боюсь, что сегодня даже с Сеньке, с выдающимся талантом менеджера-вышибалы, придется переходить в класс вагантов.44

Пашка безгонорарное литературное творчество называет «запретом на профессию». Профессия, по его мнению, это то, за что платят деньгами или хотя бы по бартеру продуктами питания, как при военном коммунизме. Это значит, что история моей жизни еще находится не на параллельных курсах с прошлым временем, когда за писательство платили. И даже хватало тех денег на пропитание.

Сославшись на плохое самочувствие, я отправился в постель, думая. Что если бы умер сейчас, то ничего бы в мире не изменилось… Нет, изменилось – обрадовался бы Степан Григорьевич. Радостный Чертенок с болезненным чувством безотчетного восторга – это дурной знак.

С тем и заснул, нервно подрыгивая ногой.

Проснулся перед ужином, в хреновом настроении, хотя специально встал с правой ноги. Мне приснилась большая черная собака, которая больно, до самой крови укусила меня за мягкое место. В туалете открыл «знаменитый сонник Миллера» (то ли немца, то ли, какого-то неизвестного мне мудрого, как всегда, еврея) и понял, что черная собака – это или моя болезнь со сладким названием, мой любимый мэр Степан Григорьевич. Другого не дано.

Я посмотрел в окно своего дома, построенного еще моим леворуким отцом и безногим инвалидом, дядей Федей. Взгляд остановился на заснеженной вишне, умершей еще прошлой зимой. И я чуть не заплакал от странной мысли, что вишневые сады остались, а Чеховых – нет. Ну ведь были! И был его «Черный монах». Чего же сейчас тиражом под полмиллиона, как бесконечный мрачный сериал, издательства шлепают эти «Приключения Бешеного» с бандитскими рожами и черными «Люгерами» на рекламных глянцевых обложках? А я, вооруженный Словом и «Евангелием от Фоки», записками честного русского доктора с нерусской фамилией, терзаемый своими вечными страхами, хроническим безденежьем, выходит, так и не смог не только посадить дерево – сохранить сад, посаженный моим отцом… Вымерзли вишни в лютый январь 2006-го.

Где же тот царь сегодня, который, восприняв правду литературы, как жизни, воскликнет уже однажды сказанное: «Всем досталось, ну а мне – больше всех»?..

Или это тоже придумали те, кто стрижет свои купоны при любой власти, выпуская лакированные биографии царей и приближенных к «августейшим именам» вельмож? Они ведь тоже частые гости на Валтасаровых пирах45, по праву занимая отведенные им места.

Но это всего исторические аллегории. Не более… Хотя, как знать. Новый век еще только начинается… А на стыке веков, как и при столкновении двух гранитных глыб, и не такие искры из глаз сыплются.

Мои грустные рассуждения оборвал телефонный звонок.

– Это квартира Захаровых? – официально спросил чужой, но знакомый голос секретарши Степана Карагодина.

– В самую точку, – ответил я.

– А Иосифа Климовича можно пригласить?

– У аппарата…

– Сейчас с вами будет говорить Степан Григорьевич Карагодин, глава района…

В трубке что-то защелкало, потом без всяких приветствий и других условностей. Степан спросил:

– Ну, что? Всё пишешь?

– Пишу… – ответил я.

– А не боишься?

Я поинтересовался:

– Кого, Степан Григорьевич?

– Да вообще – не боишься жить?

– Жить не боюсь, – ответил я.

В трубке повисло напряженное молчание.

– А умереть? – спросил Карагодин. – Или сесть? По печальным итогам редакционной ревизии? – Он лающим смехом засмеялся в трубку. – Не знал, дорогой однокашник, что ты уголовник.

Я бросил трубку. Не сел, а осел в кресло, чувствуя, как страх карагодинским черным псом шевельнулся в груди, готовый вот-вот завыть от тоски и ужаса.

«Зачем же он звонил? Зачем? Чтобы сказать то, что я и так хорошо знаю?».

Мой любимый кот, заглянув мне в глаза, не стал запрыгивать на колени. Он выгнул спину дугой и обошел кресло на почтительном расстоянии – на всякий пожарный случай.

И тут я понял, зачем Чертенок звонил мне. Он сам – боится. Боится еще больше меня. Не публикации боится, не огласки, что, впрочем, естественно для человека его социального статуса.

Степан боится Слова. («Ну, что? Всё пишешь?..»). Страшится моей рукописи. Потому что рукопись – это застывшее Слово. Истинное, верно найденное Слово – всегда правдиво. И в этой Правде – Бог. Если уж Истина нам не подвластна, то к Правде-то мы Им допущены. Это Его сила. И сила наша. Потому-то рукописи, как утверждал писатель-пророк, действительно, не горят… Горит бумага. А Слово Правды ни на костре палачей, ни в чугунной печурке, ни в жарком пламене домны не сгорит… Не может, коль оно уже отпечаталось. Запечатлелось, так сказать, вселенской Памятью.

Это мне опять соврали лжепророки, что есть «вещи, правды о которых мы не узнаем никогда». Это неправда. Ложь во спасение псов предержащих… Можно обмануть соседа, ближнего и дальнего своего. Но нельзя обмануть Бога. Никому, даже очень влиятельному псу, не дано вырвать хотя бы страничку из своего «дела», которое хранится вечно. И воздастся нам за каждое слово, сказанное. И за каждое дело, сделанное или не наоборот – не сделанное на земле.


Глава 27

ПОЧЁМ ДЕТСКИЕ РАДОСТИ


Серые будни безработного литератора Иосифа Захарова


Сегодня – воскресенье. Хотя что это значит для меня? Все дни календаря, черные, красные, зеленые, стали для меня одинаковыми – бесцветными.

Но сегодня – денежное воскресенье. За сценарий новогоднего утренника, который я написал по просьбе Маргуши для её детского сада, мне заплатили «аж» 300 рублей. Старший методист, крупная бабенка с лицом «моей» станционной буфетчицы, с каменным лицом долго читала шестистраничный труд. Потом тяжело вздохнула и сказала через губу:

– Дед Мороз у вас какой-то, мягко говоря, странный…

– Дед Мороз как Дед Мороз. С красным носом старого алкоголика, – похолодел я сердцем, чувствуя, как отдаляется от меня обещанный гонорар.

– Вот именно – алкаш какой-то, а не Дед Мороз! Где традиционное «раз, два, три, ёлочка, гори»?

– Пора уходить от штампов…

– А почему он говорит Снегурочке, малолетней внучке своей… – она стала лихорадочно листать листочки, потеряв «проблемное место». – Почему он говорит ей, это, заметьте, при всех Зайчиках и Снежинках: «Прилетит к нам голубой, в вертолете и бесплатно покажет…».

– Что покажет? – полез я за очками.

– Это я у вас хотела бы спросить… – повысила голос методист. – Это вы написали… Какой еще «голубой» прилетит к детям на праздник? И что он бесплатно покажет?

Я взял сценарий, нашел нужную строчку.

– Это, простите, опечатка… Принтер старенький…

Я поправил очки, откашлялся:

– Тут следует читать: «Прилетит к нам волшебник запятая в голубом вертолете и бесплатно покажет кино…». Как у Успенского.

– Так исправляйте!

Я исправил.

– А это?

– Что?

– Баба Яга у вас пишет заявление Змею Горынычу о приеме ее в пионеры… Так?

– Так…

– Это историческая неправда!

– Это сказка. Новогодняя сказка. Там разрешается.

– Даже в сказках должна быть правда. Никаких пионеров давно нет.

– Потому моя Баба Яга и просится…

Она брезгливо отодвинула от себя сценарий.

– В общем, мы не в восторге, Иосиф Климович! Разоблачительные статьи у вас раньше лучше получались…

– Простите, другой жанр, так сказать… – извинился я.

Но конвертик с тремя сотнями мне все-таки выдали, застав расписаться в двух ведомостях. «Баланс Господа Бога, – подумал я, пересчитывая на улице деньги за детское творчество. – Сперва кнут, потом пряник. Или наоборот?..».

Дома Маруся, истосковавшаяся по рынку, никакой критики в адрес своего руководства не приняла.

– Ты пиши почаще то, за что платят, а не то, за что с работы выгоняют, – назидательно сказала она. И зная мой несносный характер «человека с подвижной нервной системой», поспешила загнать своего полкана в будку.

– Ладно, Захарушка!.. Не обижайся. Придет Паша, скажи, чтобы меня дождался.

– Это с какой такой радости? – спросил я.

– Обмывать твой гонорар будем…

Эта сакраментальная фраза несколько примирила меня с серыми буднями досрочного пенсионера без пенсии, плохо «скрытого безработного» – еще не заваленного сырой землей-матушкой.

Моргуша, прихватив хозяйственную сумку, похожую на рюкзак челнока, как разбабевшая балерина, выпорхнула из дома.

А я остался ждать Пашку. Что мне еще оставалось?

Хотелось той единственной и желанной роскоши, которую еще совершенно бесплатно мог был подарить только он.

Я подошел к окну. Чувствовал кожей, которую покалывало иголочками: Паша уже в пути. Предчувствие обманывает меня редко.

В прихожей раздался короткий звонок. Так звонил только он, чуть прикоснувшись к кнопке.

Он вошел мрачнее тучи и с порога поведал, что сегодня он не заступает на ночное дежурство в больнице, так как главврач, «этот Гиппократ хренов», принял на работу «блатного хирурга», совершенную невежду, но уже «заслуженного рвача России» – некого Сублемилого. Теперь у него могут снять полставки, и жизнь у него тоже станет лучше, и жить нам вместе будет веселей.

– Ты представляешь себе врача с фамилией «Сублемилый»? – сказал он, снимая старенькую финскую дублёнку.

– Лучше бы уж Саблемилый, – ответил я. – Тут хотя бы есть какой-то смысл…

– Нет, «Сублемилый» – это, старичок, такая субстанция заслуженных рвачей России. Они были всегда. Что такое почетный врач или транспортник, или даже менеджер?

– Что это такое? Я никогда не был никем почетным… Ни гражданином, ни учителем, ни даже пионером. Всегда только действующим, настоящим.

– Это, Захарушка, мой дорогой скрытый безработный, это мечта паразита!

– Почему – паразита? Может, идиота? Зачем искажать классиков?

– Нет, нет, – бросил свое бренное тело на диван Пашка. – Именно паразита! Ведь идиот, следуя медицинской терминологии, это человек, страдающий идиотией, то есть формой врожденного психического недоразвития. Грех смеяться над больными людьми. А паразит – это биологический организм, живущий внутри или на поверхности своего хозяина и питающегося за его счет! Ты думаешь, чего они себе эти почетные звания выколачивают? Паразитируют за счет власти. А откуда власть берет деньги? Из казны. А откель деньги там? Наши налоги и услуги ЖКХ. Значит, все эти сегодняшние почетные и заслуженные паразитируют на нас с тобой.

– Убийственная логика.

Я достал из стола свою любимую трубку, которую уже набил махоркой к приходу друга.

– Нюхни и успокойся, – посоветовал я.

– Капитанский? – втягивая ноздрями запах махры, спросил Пашка.

– Писательский! Симонов, говорят, очень любил попыхтеть, не отходя от Серовой.

После первой же затяжки Доктор Шуля закашлялся и успокоился.

– А где Моргуша? – спросил он.

– Ушла на рынок. Вернется – будем обмывать детский гонорар.

– Сенька свою стипендию переслал безработному папаше?

– Он перешлет… В деском саду, вот этой самой головой, – я постучал себя по черепу дымящейся трубкой, – как в передаче «Что, где, когда», заработал.

– Заработал в честныю интеллектуальную рулетку?

– Можно сказать, что и так, – загадочно улыбнулся я. – Всё дело в одной запятой. И тогда волшебник или сам голубой, или прилетит в голубом вертолете…

Павел Фокич прикрыл глаза, отмахнулся:

– Твои филологические фокусы не по моим зубам… Отстань, писатель, я в печали…

– А чего ты, собственно, так убиваешься? Тебе ведь вот-вот тоже на пенсию… Оформишь заслуженного рвача, подгребешь еще рублей сто. И стоит из-за копеек гузку рвать?

– Отстань, очернитель буржуазной действительности! – не открывая глаз, лениво проронил Паша. – И не трогай, человек древнейшей профессии, голубую мечту моего голодного детства…

– Голубую?

– Прости, забываю, что цвет с душком,, – вздохнул он, усаживаясь на диван. – Это надо же: цвет небес ассоциируется с гомосексуализмом. Слово «красный», что значит «красивый» – признак левизны.. Черную рубаху тоже надевать опасно. Политизированная палитра. Оранжевый апельсин – и тот символом самостийности стал. Да тьфу на вас, цветошизофреники!..

Он развалился, закрыл глаза.

– Паш, – сказал я, тормоша его за плечо. – Погори со мною, Паша… О чем-нибудь поговори.

– Про почетные звания давай…

Ничего другого я от него и не ожидал.

– А если и ты получишь паразитское, – прости, но это твоя терминология, – звание, то когда это произойдет?

– Спроси у Гиппократа, – продолжая дремать, ответил доктор Шуля.

– А лучше, думаю, у Степана Григорьевича Карагодина…

– У него не спрашивай…

– Почему?

– Тебе не скажет.

– А Гиппократ?

– Тот расколется быстрее…

– Знаешь, Пашка, просыпайся и жарь картошку! Сейчас водку пит будем…

– Тебе нельзя, – все так же полусонно отвечал он.

– Когда нельзя, но очень хочется, тогда…

– Только мне можно.

Он встал с дивана, прошелся по комнате, делая какие-то движения, напоминающие разминку боксера.

– Фитнес? – спросил я.

– Фикус, – ответил Шулер, стреляя в меня хитроватым взглядом. – Где картошка? Моргушку пожалеть надобно. А то ты ее не жалеешь, денег вот совсем не приносишь…

– Не сыпь мне соль на рану.

– Хочешь, могу на хвост… Получу жалованье, займу тебе до пенсии.

– Не рассыпай соль! А то поругаемся…

– Не буду, не буду, – поднял он руки вверх. Язык враг наш…

Он принялся за картошку.

– Ты не красней, не красней…

Я заскрипел зубами:

– Не могу… У меня, может быть, эта… как её?

– Эрейтофобия46, – подсказал доктор.

– Хорош букетик…

Он ловко работал ножичком.

– Кстати, название романа уже придумал?

– Нет, – соврал я, боясь сглазить начатое.

– Думай, – посоветовал он. – Устраивайся сторожем и думай. В чутком сне сторожа приходят гениальные мысли…

– Спасибо за совет психиатра. – Проживем без сумасшествия.

– Нет, – серьезно покачал головой Павел Фокич. – Без сумасшедших в сумасшедшей жизни не получится.

– А если завтра по радио сообщат радостную весть, что доктору Павлу Фокичу Альтшуллеру присвоего почетное звание заслуженного?

Пашка отвтеил:

– Если услышишь, знай, что Пашка Альтшуллер скурвился… И что он, Как Павлик Морозов, сдал своего отца.

Хлопнула входная дверь – пришла Моргуша, разрумяненная морозцем. Моя дорогая женушка, румяный критик мой, сгибалась под тяжестью сумки.

– Кирпичи? – поинтересовался Пашка.

– А что еще на три сотни купишь? – улыбнулась Маруся, опуская на пол тяжелую сумку. – Только на два кирпича и хватило литературного заработка.

Сумка быстро опустела, в комнате стало светлее. И снова захотелось жить и писать. И простить Пашку за его язык-бритву. И целовать старую женщину, которую я люблю больше своей никчемной жизни.

– Картошку пожарили?

– Так точно.

– Кормилица ты наша! – всплеснул Паша руками, когда на стол лег непритязательный «продуктовый набор».. – Благодетельница… Дай Бог тебе, девушка, жениха богатого, а не нищего литератора.

Моргуша вдруг часто-часто заморгала глазами, готовая вот-вот заплакать. Но почему-то раздумала.

– Ну, старые, что дети малые, ей Богу!

…Первый тост она неожиданно для меня подняла за будущий роман.

– Так денег за него все одно не заплатят… Крупными неприятностями расплатятся, как всегда.

– Какой мерой мерите, такой и вам отмерено будет… – не очень понятно возразила Маруся.

Пашка поцокал языком и похвалил:

– В таких случаях французы говорят “raison detre”, что в переводе означает «смысл жизни».

– Так сдвинем бокалы! И быстренько – разом! Да здравствуют жены, да здравствует разум!


Утром следующего дня я открыл «бурдовую тетрадь» на заложенной страничке. Фока Лукич «начинал» здесь свою партизанскую войну. Партизанский дневник начинался со слов: «Открывая эти страницы прошлого, нашего позора и наших побед, я страстно пытаюсь понять: что там – впереди. Другого способа угадать наше будущее я не знаю».


ПАРТИЗАНСКИЙ ДНЕВНИК ФОКИ ЛУКИЧА


Глава 28

ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ


29 июля 1941 года.

КраснаяСлобода.


Эту запись делаю в два часа ночи во флигельке бывшей земской больницы. Здесь я живу со дня своего приезда в Красную Слободу. Окна завешаны больничными одеялами – светомаскировка, за нарушение которой грядут кары военного времени.

Немцы, судя по сообщениям сарафанного радио, в километрах тридцати от Красной Тыры. Слободской посад, где располагается больница, опустел. Ветер гоняет по улицам клочки сена, которое два дня переправляли возами на станцию Дрюгино для кавалерийских подразделений Красной Армии. Еще работает слободская маслобойня. Масло закатывают в бочки и куда-то спешно вывозят на армейских полуторках. Обувная фабрика встала – валенки не валяют, о зиме, значит, не думают.

Час назад в конторе посадского колхоза «Безбожник» прошло секретное заседание подпольного райкома партии. Из Красной Тыры приезжали секретарь Богданович и начальник Краснотырской ГБ Котов. Меня пригласили на эту «тайную вечерю» в качестве главврача Краснослободской сельской больницы. Котов спросил, почему я до сих пор не в партии. Я сказал, что на интеллигенцию – строгий партийный лимит. Семён Иванович засмеялся: «Главное, что не лимит совести».

. Богданович, бросивший курить еще в год организации «Безбожника» снова закурил. Оба руководителя внешне держались достойно, не суетились.

Чего не скажу о Карагодине. Петр Ефимович хромал больше обыкновенного. Был резок в движениях и очень возбужден. Лицо его то бледнело. то наливалось кровью. Глаза блестели, как у пьяного. При разговоре он размахивал руками и неистово матерился, как в драке. Боюсь, очередной «чёрный припадок», как называют в народе большой эпилептический удар, не за горами. Болезненную ауру выдают жесты, мат и бешеные глаза.

Богданович сделал небольшой доклад, пересказав своими словами обращение Сталина к народу. Много говорил о священной войне и скором разгроме немецко-фашистских войск, о том, в чем священный долг каждого советского человека.

Котова слушать было интереснее. Семен Иванович доложил оперативную обстановку в районе. Оказывается, немцы уже дважды бомбили железнодорожную станцию Дрюгино. Их легкие танки остановили части Красной Армии на старом шляхе, у села Зорино. Части Красной Армии ведут упорные кровопролитные бои.

– Когда же ждать германцев в Слободе? – не выдержал Петр Ефимович.

– Незваный гость хуже татарина… – вздохнул Семен Иванович. – Через неделю будут. Максимум через десять дней.

– Значит, у нас еще есть пять суток, – заключил Петр Ефимович, без спросу залезая в пачку «Беломора» Богдановича. – Это хорошо…

– Что хорошего? – возразил Яков Сергеевич. – После бомбежки на прошлой недели со станции вернулись почти все мужики призывного возраста, не доехав до своих частей. Невольные дезертиры разбрились по домам.

– Вот и наша задача, товарищи, собрать их в партизанский отряд, – сказал Котов.

Участники совещания молча дымили ядреным табаком. Слабая лампочка в жестяной юбочке-абажуре жалобно мигала над длинным столом, покрытым красным сукном.

– За пять дней не соберем, – отозвался Карагодин, тут же прикуривая от бычка новую папиросу. – Ищи теперь ветра в поле!

– Надо, товарищ Карагодин! – сказал Богданович. – Ты же знаешь, старый рубака: если партия говорит «надо», мы жизнь на алтарь Отечества, не задумываясь, положим.

– Ладно тебе, Яков!… – отмахнулся от красивых слов секретаря, как от назойливых мух, Котов. – Я, товарищ Карагодин, и не прошу тебя всех по деревням разбежавшихся шукать. Есть решение подпольного обкома организовать у вас партизанский отряд «Мститель». Ты нам в него слободских бойцов собери. Первым делом туда должен войти слободской актив: коммунисты, комсомол, сельсоветчики, активисты комбеда, колхозного движения. Короче все, кого немцы повесят в первую очередь. А потом уже записывай в отряд всех остальных – дезертиров, посадскую голытьбу, окруженцев, девок для поддержания здорового партизанского быта.

Последние слова Котова вызвали у собрание первое оживление.

– А командиром этого самого «Мстителя», простите за любопытство, кто будет? – попыхивая махорочной козьей ножкой, с вызовом спросил Васька Разуваев. Из-под старого его сюртучка пестрела неизменная тельняшка сухопутного морячка. (После утверждения Карагодина в должности председателя «Безбожника, Васька возглавил комитет слободской бедноты, а потом и сельсовет. Так сказать, исполком Красной Слободы).

– Есть мнение подпольного обкома поставить командиром местного отряда «Мститель»… – нараспев начал Котов, – товарища Карагодина Петра Ефимовича. Мнения? Единогласно, товарищи?..

Разуваев обиделся, надул щеки, но руку все-таки поднял.

– Я на эсминце «Быстрый» ходил… – пробурчал Василий. Богданович бросил реплику:

– Мало ли кто и где плавал…

– Плавает знаете что? – огрызнулся обиженный Разуваев.

Петр Ефимович перебил Василия.

– Я, матросик, еще когда ты под стол пешком ходил, уже за бои в Восточной Пруссии свой первый Георгиевский крест получил, ранен был почти смертельно… Участник Галицийской битвы. Доктор вот не даст соврать. Он лекарем служил при полке…

– Нет, нет, товарищи! – поднял руку Богданович. – Тут, разумеется, никаких возражений нет. Командиром единогласно выбираем товарища Карагодина Петра Ефимовича. Нашего героя революции и гражданской войны. А комиссаром отряда…

– Меня! – сказал Тарас Шумилов, назначенный перед войной бригадиром тракторной бригады «Безбожника». – Я значок ОСАВИАХИМа имею, Ворошиловский стрелок…

Разуваев снова раздул небритые щеки:

– С какого этого хрена? Ты только и могёшь, что коровам хвосты заносить… Трактор встанет, не знаешь, с какого боку к нему подступиться.

– Тиха-а! – стукнул кулаком по столу Котов. – Есть мнение подпольного обкома назначить комиссаром «Мстителя» выпускника учительского техникума Григория Петровича Карагодина. Это наш растущий партийный кадр. Политически образован и… как это?

– Беззаветно предан нашему делу, – подсказал Богданович. – Единогласно?

– Единогласно, – сказал за всех Петр Ефимович. – Гришку я люблю… И не за то, шо сын мой. За ум… И веру в наше общее дело.

– Командиров подразделений, так сказать, в рабочем порядке потом назначит сам Петр Ефимович ваш партизанский батя, – пояснил Котов. – Так, товарищ командир?

Петр Ефимович степенно кивнул, исподлобья оглядывая будущих «мстителей».

– Простите, товарищи, – вдруг встал со своего места начальник сельпо Вениамин Павлович Водянкин по прозвищу водяра. – А чё мы в этом самом «Мсителе», в лесу, я, конечно, извиняюсь, жрать будем?

– А зайцы? – вскинулся на Водяру матрос Разуваев.– Раньше их в Пустошь Корени уйма была.

– Ты его сперва споймай, а потом уж говори… – ехидно возразил Водянкин. – Матрос с быстрого корыта…

– Споймаю! – огрызнулся Васька.

– Цыц! Дисциплинка у вас… – грохнул кулаком об стол новоиспеченный командир Карагодин. – Товарищ комиссар, скажи своё веское слово.

Григорий Карагодин, одетый в городской двубортный костюм, встал и, заглядывая в бумажку, в которой пометил вопросы совещания, начал с чувством, толком и расстановкой:

– Во-первых, местное население остается даже при оккупантах со своим хозяйством. Значит, будет и хлеб, и молоко и даже масло. Это наши советские люди. Так что продовольствие народ нас обеспечит.

– И самогонка, – тихо вставил Водяра. Он посмотрел в мою сторону: – в Лечебных целях исключительно… Правда, доктор?

– Во-вторых, забьем колхозный скот, – продолжал Григорий. – Что там еще осталось в «Безбожнике»? Всё за оставшиеся дни переправим на партизанскую базу отряда в Пустошь Корень. Зерно, фураж, лошадей, коров, овец…

– Нету ни коров, ни овец… – вздохнул Петр Ефимович, обводя взглядом собравшихся. – Усё родной Красной Армии отправили. Усё для победы.

Гришка не стушевался:

– Значит, организуем свой партизанский продотряд! По заготовке продуктов у местного патриотически настроенного населения. Опыт есть. И хороший опыт прошлых лет!

– Молодец! – похвалил его Богданович. – Конструктивно размышляешь, комиссар.

– Чувствуется школа партийного актива! – кивнул Богдановичу Котов. – Есть подходящие кадры на заметке?

Ответил командир «Мстителя»:

– Есть! Начальником продслужбы назначаю Водянкина.

– Старый большевик? – протирая пенсне, спросил Богданович.

– Скорее сочувствующий, – ответил Гришка.

Водянкин, боясь упустить хлебную должность, взмолился жалобным голосом:

– Спасибо, товарищи за доверие. Я в лесу вступлю в партию. Гадом буду, что вступлю… – Он заморгал глазами, боясь уронить слезу. – Если я не вернусь из продовольственного рейда, то досрочно прошу считать меня коммунистом…

– А если вернешься? – поинтересовался Разуваев, сворачивая козью ножку.

– Тогда не считайте.

Вениамин Павлович шмыгнул носом.

– Но я вернусь, братцы! Ей Богу!.. Мне одному много не съесть…

Богданович кивнул, прошептал на ухо Котову:

– Правду говорит. Вот бочку выпить может… И хоть бы что. Талант.

Вредный Разуваев и тут подпустил свою ложку дегтя:

– Да и еще попробуй обоз хлебушком набить. У наших куркулей зимой снега не выпросишь… Я был в продотряде.

– Последнее своим заступникам отдадут! – сказал Григорий Петрович. – Немцы вешать людей начнут, насильничать, сами к нам потянутся.

– Вешать будем мы! – грозно перебил сына командир. – Земля будить гореть под ногами оккупантов!

Котов встал, крепко пожал руку Петру Ефимовичу:

– Вот это разговор, товарищ командир! Чувствую, есть, есть еще порох в пороховницах.

Начали составлять длинный партизанский список.

– А кто нас лечить от смертельных ран станет в том лесу? – вдруг вспомнил обо мне Разуваев.

– А наш доктор на што? – вскинул бровь Петр Ефимович. – Он хоть и из «бывших», но наш!

– Что заканчивали, Фока Лукич? – сняв пенсне, поинтересовался Богданович.

– Военно-медицинскую академию…

– Еще при царском режиме, конечно? – рисуя на листочке какую-то замысловатую геометрическую фигуру, спросил Котов.

– Да, перед самой революцией… – ответил я.

– Почему не уплыли на «философском корабле»? – строго спросил Семен Иванович.

– Не взяли, выходит…

– Это не ответ, – констатировал он. – Но продолжим допрос… Ваша фамилия, если не секрет?

– Альтшуллер, – сказал я.

Собравшиеся на тайную вечерю застыли в ожидании.

– Вы, товарищ, еврей по национальности?.. – осторожно прощупал национальную почву Яков Сергеевич.

– Немец, – ответил я.

Собравшиеся ахнули: война-то с немцами!

– Обрусевший немец…

– Что значит – обрусевший? – спросил Котов, бросив на меня сверлящий душу взгляд. – Может, вы еще скажите – русский фашист?

Я испугался его взгляда. Сразу же вспомнились подвалы губчк в двадцать первом… Спас меня Петр Ефимович, сказав, что знает меня давно, с окопов первой мировой. Что воевал я храбро, лечил умело и прочее. Но я ответил на вопрос об «обрусевшем немце»:

– Обрусевший, это значит, что мой предок, мюнхенский аптекарь Альшуллер еще при Иване четвертом приехал в Московию лечить русских. От него и пошел наш род – русских медиков Альтшуллеров.

– Ну вот, – обрадовался Богданович. – Вот всё и прояснилось, слава Богу… Вполне подходящая, считаю, кандидатура для партизанского доктора.

– А я так не считаю… – протянул Котов, помечая что-то себе в книжечку остро заточенным карандашиком. – Лучше бы его интернировать туда, куда следовало, когда немец прёт на Москву и дороги кишат немецкими шпионами.

– А лечить от смертельных ран кто будет? – не унимался Разуваев.

– Есть предложение! – нашел выход Григорий Петрович. – Товарищ Котов! Мы его в лесу кандидатом в партию примем… Как только отличится, так и примем. Должен же у нас быть свой процент интеллигенции в партийной организации отряда?

– Одобряю, – поддержал мысль комиссара Богданович.

– Есть вопросы, закрывая секретное совещание, спросил Яков Сергеевич.

– У матросов нет вопросов! – за всех ответил Разуваев.


Глава 29

ДАН ПРИКАЗ: ЕМУ – НА СЕВЕР

Продолжение партизанского дневника доктора Лукича


16 января 1942г.

Урочище Пустошь– Корень.

База отряда «Мститель».


Уже в начале января продовольственные припасы, на заготовку которых бросили все силы при создании лесной базы, закончились. Жена начальника взвода разведки Василия Разуваева, которую в слободе почему-то прозвали Гандонихой, вчера сварила жиденький кулеш на воде из последних остатков пшена.

В отряде ропот: мол, партизанское начальство «от пуза жрет», с девками, что прибились к отряду, в его хозчасть, на нарах в протопленных землянке тешится. Короче, «санаторию себе устроили». А с начала войны ни один «мститель» из леса ни ногой, немца или полицая живого не видели.

Знают ли об этих «антипатриотичных» настроениях партизан отец и сын Карагодины. Внешне и командир, и комиссар спокойны, уверены в себе. Тарас Шумилов наладил какой-то самодельный детекторный радиоприемник. На наушники слушаем Москву, сводки Совинформбюро. Наши дали под Москвой фрицам по зубам. Это воодушевило. Радоваться мешает голод. На пустой желудок слободской человек радоваться не привык.

Утром командир вызвал меня в землянку, где живет с сыном, комиссаром отряда. В жарко натопленном бункере с потолком в три наката за столом сидел начальник продовольствия отряда Водянкин. В дальнем углу, за ситцевой занавеской, спала Зинка, младшая дочка Вениамина Павловича. Она, как шутили партизаны, «поддерживала боевой дух» комиссара. А Танька, старшая дочь Водянкина, управлялась в командирском блиндаже на правах хозяйки: отмывала грубо сколоченный стол, на котором коптила самодельная лампа, склепанная из латунной трубы и жестяной банки.

– Здравствуйте, Фока Лукич, – пожал мне руку Григорий Петрович, сдержанно-вежливый, более мягкий в обхождении с людьми, в отличие от отца. – Ну, не надумали заявление в партию писать?

– А зачем? – простодушно ответил я. – Для того, чтобы хорошо лечить партизан от простуды, кожных заболеваний и всяких других напастей важнее партбилета медикаменты… Думаю, чем вшей в большой землянке потравить.

– Ты не ровняй партию и вшей! – оборвал меня Петр Ефимович. – Мы тебя надумали в партию принять не потому, шо ты некудышний лекарь. Будешь плохо лечить – под трибунал пойдешь, под расстрел, значить… Тут другая цель преследуется.

Комиссар продолжил его мысль:

– Понимаете, доктор, в отряде нет начальника штаба…

Он виновато развел руками:

– В организационной спешке, за отпущенные нам немцами несколько дней как-то упустили из виду этот архиважный вопрос… Нельзя такому соединению почти в сорок голов – и без начальника штаба. Сами понимаете.

– Понимаю, – ответил я.

– Готовься к приему, учи устав! – сказал командир. – Гришка брошюрку тебе даст. Всё равно лечить тебе нечем… Будешь штаб возглавлять.

– Вы ведь военно-медицинскую академию закончили?

– Совершенно верно, – кивнул я.

– Вот и прекрасно! Стратегию с тактикой не спутаете…

– А то наши дуболомы даже в карте разобраться не могут, – усмехнулся командир, забираясь на нары, устроенные в самом углу большой землянки. Водянкину с его продотрядом нынче за харчем по сельским дворам отправляться, а они на карте Хлынино с Зориной путают. Им, татарам, все равно. Ну, нет у людишек образования! Откель им разбираться в тактике нашей той и стратегии?

Он почесал грудь, нагнулся к молодой Зинке.

– Зин, встань-ка! Хватит дрыхнуть… Воды принесь, дровец в печку подбрось – задубеем с таким истопником!

Зинка заворочалась под овчинным тулупом, поправила на голове гребень, державший водопад её волос на маленькой головке. Не стесняясь командира, встала с нар в одной исподней рубахе, сладко потянулась…

– Гришка, гад, – улыбнулась грудастая Зинка, жалевшая многих молодых партизан, не успевших до войны нагуляться с девками, – гони гребенку: гниды голову грызуть…

Григорий Петрович, не ответив своей пассии, молча оделся и направился к обитой стеганым одеялом двери.

– Товарищ командир, я посмотрю, что да чего там… – на ходу бросил он отцу.

Петр Ефимович, покряхтев, улегся, глядя, как хозяйничает солдатка Танька. Та, почувствовав на себе командирский взгляд, засмущалась, одернула подоткнутую под резинку юбку и выронила тряпку из рук.

– Я тебя, доктор, чего позвал, – сказал командир. – Заели, мать их, клопы нас тута… В тулупах и одеялках, видать, с собой из посадских домов притащили кровососов.

– Нет житья! Спать невозможно, – вставила Зинка, причесываясь. – Дусту, что ли, дал бы, доктор…

– Не поможет.

– А ты помоги, коль доктор, – пробурчал Петр Ефимович.

– Попробую, впрочем… – ответил и я.

– А чё руки-то дрожат? – спросил он. – Кур воровал? Аль от страха?

Не хотелось с ним соглашаться, но в глубине души понимал, что это от страха. Вечного страха, который живет в каждом из нас. Страх этот основа инстинкта самосохранения. Это его плюс. Но страх этот парализует и волю, и психику и даже моторику кишечника. И когда страх одерживает победу над разумом, и волей, необходимый компонент самосохранения индивидуума становится источником его гибели.

Значит, страх и есть то необходимое зло?.. И только время может вылечить это зло. И это время еще не пришло.

– Так как же спастись, перевести клопов этих, а? – спросил командир, пытаясь справится с тиком на лице.

– А вы нарубите березовых суков, постелите их на полати, где устроены ваши постели, – через неделю ни одного клопа не останется, – дал я верный рецепт. Мы так в блиндажах первой мировой делали.

– Куды ж они денутся, доктор? – поднял густые смоляные брови с седым подбоем на краях Карагодин.

– Сбегут, – ответил я.

– В землянку к Водяре? – засмеялся Петр Ефимович. Потом разом посмурнел, метнул тяжелый взгляд в начпрода:

– Ты зачем, харя ненасытная, весь спирт у доктора вылакал?

– Не я, товарищ командир! – не поворачиваясь к Петру Ефимовичу, ответил Водяра, втянув голову в плечи, будто ожидал удара.

– В глаза! В глаза мне, падла, смотреть!..

Водянкин повернулся к грозному партизанскому бате.

– Васька Разуваев подбил… Виноват, командир.

Он опустил голову, но тут же встрепенулся:

– Только помни: повинную голову меч не сечеть…

– Мой сечет, – засмеялся Карагодин. – Поедешь по деревням с обозом, добудь ведра два самогону… Так сказать, для медицинских нужд…

– Два ведра – много. Одного хватило бы…

– Я же сказал, для медицинской нужды».

Вставив полные ноги в валенки, на мороз выскочила Зинка.

– Березовых дров тащи, девка, – вслед ей крикнул командир. – От них нам жару больше.

Когда девушка вышла, сказал, вздохнув:

– Хотя ей там, за занавесью, Гришка мой и без березовых палок жару даёть… Стон стоить по полночи, доктор. Для меня невыносимый.

И он опять захохотал, меняя настроение.

– Слухай, товарищ военврач! – спустил он лохматую голову с нар. – У тебя, случаем, пилюлек… таких, этаких, для меня, старого, – он лукаво подмигнул, – не найдется в партизанской аптечке?

– Каких пилюлек? – сделав вид, что не понял, спросил я.

Петр Ефимович потянулся к задастой Таньке, подметавшей в землянке пол, достал рукой до её мягкого места и звонко шлепнул ладонью по мягкому месту.

– Да шоб и я Танюху порадовать мог… А то близок локоть, да не укусишь… Найдешь?

– Приготовлю, – пообещал я. – Должны улучшить эрекцию.

Он молодцевато спрыгнул с нар, стал искать валенки.

– Танька! Слыхала, шо доктор пообещал? Тащи тушёнку из ящику, да для сугрева души по пять капель.

Татьяна разогнулась, поставила веник в угол.

– Там тушенки – с гулькину письку, – сказала она. – Когда отец харчей ишшо привезеть?

И расхохоталась:

– Сдохнем тут с тобой, в обнимку опосля порошков доктора…

– Цыц, кобыла! А то живо на живодёрню поскачешь, – отрезвил солдатку командир.

Крутобедрая Танька достала уже открытую банку армейской тушенки, черные кургузые сухари и «гусыню», заткнутую бумажной пробкой, с остатками мутного «буракового» самогона.

– Отцу не наливай! – приказал командир. – Он на боевое задание идеть!

– А для сугреву?.. – жалобно заканючил Водяра. – Задание шибко опасное, смертельное, можно сказать, боевое задание… У зоринских куркулей хоботьев47 в прошлый раз не выпросил. Говорять, вы там ховаетесь в лесу, пьёте, жрете да баб это самое, а нам страдать в холодных и голодных хатах… Мол, как начнете немца лупить, тогда поглядим, шо вам собрать к вашей обедне… Страсть, как харчи по селам нынче собирать!

– А ты винтовку у Тараса возьми! Пуганешь, коль продразверстку партизанскую откажутся исполнять… Пужанешь винтом-то, они и подобреют, – рассмеялся Карагодин.

– Не-а, – наливая себе в кружку, ответил Водяра. – С винтом, если немцы словят, сразу висеть мне на суку березовом… А так отбрешуся: мол, из Тыры я, вещи на харчи меняю. Нынче таких менял немало по дворам лазит.

Петр Ефимович спорить не стал:

– Хрен с тобой, сельповская крыса… – махнул он рукой. – С ружьем али без, но продуктов нам заготовь. Иначе я тебя на свой сук сам подвешу.

Водяра махнул с полкружки, неслышно захрустел сухарем – деликатно, не жадно, будто мышь под полом.

– Боевое задание будет выполнено, товарищ командир! Ты даже не сумлевайся… – посасывая сухарь, невнятно просюсюкал начпрод. – У самого брюхо к хребту подвело, мочи никакой моей нету.

Карагодин обулся, сел рядом со мной на лавку.

– А ты, доктор, пиши заявление в партию… Мол, так и так, хочу бить своих бывших земляков. До последнего патрона и куска хлеба. Ха-ха…

И командир смахнул набежавшую от смеха слезу.

Настроение его шло в гору. И это пугало меня как врача.

– А пока не приняли, будешь ИО.

– Кем? – не понял я сразу.

– Исполняющим обязанности начштаба.

– Спасибо за доверие, – сказал я без энтузиазма. И приготовился писать огрызком поданного мне химического карандаша заявление о приеме.

– Бумажки чистой нету… – развел руками командир. – В своем земляном медсанбате нацарапаешь… Выпей и закуси. Это дело грех не обмыть.

Я выпил налитую мне самогонку, закусил холодной тушенкой. Внутри стало теплее и уютнее.

– А насчет доверия, – положил мне на плечо тяжелую руку Петр Ефимович, – ты правильно поблагодарил. Доверяю я тебе, доктор… Тайна наша с тобой никуда не ушла, по чужим ушам не гуляет. Уважаю молчунов. В молчании – золото, а не в словах.

Он подмигнул мне:

– Позавтракал? А теперь пошел к людям. Уже как «в» начштаба. Скажи, что я приказал Климке Захарову и Кольке Разуваеву, ну, трактористу «Безбожника», сынку матроса нашего: пусть, взяв берданку, идут к большому дубу на развилке дороги. В боевое охранение.

Я с удовлетворением кивнул:

– Давно, Петр Ефимович, пора было дозоры выставить у дороги…

– Сам знаю! – перебил меня командир. – Пущай караулят нас со стороны Хлынинского леса. Немцы в Хлынино стоят, Водяра сказывал. Не так много германцев, но с нас, у кого на одну армейскую винтовку пять патронов да три охотничьих берданки, из которых и зайца не подстрелишь, будет за глаза. Повтори приказание.

– Клима Захарова и Николая Разуваева – направить на северную сторону базы, в дозор у дороги, – повторил я.

– Молодец, начштаба. Лихо офицерить у тебя получается. Белая кость…

Карагодин щедро плеснул себе в освободившуюся кружку, не переставая постреливать блестящими глазами на старшую дочь начпрода.

– И про пилюльки не забудь!… – напомнил он. – Ты, доктор, хорошо мои болячки лечишь… Награжу по-царски, коль усё получится ночью…

Я надел шапку, собираясь покинуть жарко протопленную командирскую землянку – от духоты и запахов нечистых тел нечем было дышать. Карагодин остановил:

– Передай, старшим дозора назначаю Климку. Пущай бердан у него будет. Но шобы не пальнул сдуру! Уж больно в бой с фрицами рвутся Захаровы. Прямо герои. А што они своей дурью могут расположение голодного и, почитай, безоружного отряда врагу выдать – это им в башку не приходит.

– Передам! – пообещал я.

– И скажи, што за нарушение моего приказу – расстреляние через суд партизанского трибунала.

Он покатал желваки на крутых скулах, смачно сплюнул на подметенный солдаткой пол. Потом устало показал мне глазами на лавку. Я выжидательно присел на край.

– Не поверишь, доктор, – опускаясь на лавку, сказал он, бледня на глазах. – До Хлынино отсель аж вёрст десять будет, а я слышу тамошних собак… Воют, суки!… К покойникам.

Я невольно прислушался: никакого собачьего воя, конечно же, не услышал.

– А еще что слышите, Петр Ефимович? – тревожно спросил я командира.

Он, бледный как полотно, сидел за столом, подперев тяжелую голову руками. Мне показалось, что сознание покинуло его на эти минуты. В землянке было тихо. Только потрескивал фитиль в коптилке, да вздыхала, глядя на командира, Танька.

– Слышите меня, товарищ командир?

От неожиданности моего вопроса он вздрогнул. Туман в его глазах постепенно растворялся. Возвращался ум и понимание того, что происходит с ним и вокруг него в настоящее время.

– Ась? Выпугал, доктор…

Зрачки его глаз расширились. С уголков посиневших губ на вежевымытый стол капала слюна.

Он снова прикрыл измученные видениями глаза и, как молитву, нараспев, проговорил:

– Я слышал лающую незнакомую речь… Так лают псы… Так было в Сольдау… – бессвязно говорил Петр Ефимович. – Вижу и сейчас: машина, вокруг нее немцы, полицаи и ОН…

– Кто – он? – уставилась на командира напуганная Татьяна.

– Он, я его сразу узнал.

– Да кто же, кто?… – допытывалась Водянкина.

– Пёс черный… Тоже под ногами у них. Шерсть его искрится, из пасти язык вывалился. Он и выл к покойнику. Он.

В землянку вернулся комиссар. Увидев бледного отца,Григорий перевел вопросительный взгляд на меня.

– Сейчас все пройдет, – успокоил я сына.

– Пошлю-ка я в Хлынино Ваську Разуваева со своими разведчиками, – сказал комиссар. – Пусть всё разузнает и обстановку доложит… Не ровен час с карательной акцией и к нам в лес пожалуют…

– Боевое охранение выставили, сынок, – прошептал Петр Ефимович, теряя силы. – А разведчиков отправь. Пусть и Водяру проводят до околицы Зорино – хлебное село. Да и в Хлынино пусть наведуются… Сколько там немцев и полицаев, чем вооружены… А главное – есть ли там черный пёс из моего видения?…

Он закрыл глаза, судорожно сглатывая слюну:

– Шо б он исдох, проклятый!


Глава 30

И РАЗВЕДКА ДОЛОЖИЛА ТОЧНО…

Из дневника партизанского доктора Лукича


18 января 1942г.

Пустошь– Корень.

3 часа ночи.


Луна повисла над черными елями нашего партизанского леса в каком-то круге. Что это за знак? К сожалению, не силен в астрологии. Знаю только, что круг этот астрономы называют «гало» (от греческого halos). Это светлые круги вокруг Луны, возникающие, наверное, вследствие преломления и отражения света взвешенными в земной атмосфере ледяными кристаллами. Эти паргелии48 мой пациент считает дурным знаком, предвестником большой беды, которая, мол, стрясется в отряде. Он, называвший себя «главантидером – главным антихристом деревни», находит своё мистическое объяснение чуть ли не каждому природному явлению. По-моему, в его атеизме, как и в русском атеизме вообще (это когда человек начинает бороться с самим Богом) больше религиозности, чем во всем западном католицизме. Потому что русский человек, даже назвав себя «воинствующим атеистом» или «главантидером», о Боге не забывает никогда и поминает его чаще, чем какой-нибудь французский шахтер или прусский крестьянин.

Пишу в своей «медицинской землянке». Буржуйка поедает массу дров, а тепла дает немного… Хорошо, хоть дров много. Лес большой. И на северо-западе стыкуется с дремучим Брянским лесом. Один из красноармейцев, чудом вышедший из окружения и прибившийся к нам, говорил, что брянские партизаны «дают немцу прикурить, что у тех дым промеж ушей идет». Наши воины застоялись, как лошади в стойле. К тому же голод сжигает последние моральные силы. Спирт весь выпили Водяра и Василий Разуваев. Случись что – нечем будет обработать рану.

Пожалуй, дурные лунные знаки начинают давать знать о себе. Вчера к обеду разведчики Василия Разуваева вернулись без своего командира, сухопутного матроса с «Быстрого». Доложили командиру, что начальник разведки отряда «Мститель» Василий Харитонович Разуваев погиб мученической, героической в деревне Хлынино, что в 10 километрах от нашей базы.

Как «ИО» начальника штаба мне доложили, как было дело.

…Проводив Вениамина Водянкина до околицы деревни Зорино, с которой начпрод отряда начинал свой продовольственный рейд по родным тылам, Василий Харитонович приказал идти в Хлынино. Это сравнительно недалеко, 6 – 7 километров по старому курскому шляху. По нему, сказывали партизаны, в старину из Слободы прадеды за солью под Киев ходили…

В Хлынино ничего подозрительного разведчики не обнаружили. Не было никакой автомашины, никаких немцев и черной собаки, которые в видениях (галлюцинациях) «приходили» к моему пациенту. Вот примерный парафраз49 разуваевского разведчика Тараса Шумилова, прозванного в отряде Бульбой. Человек он физически очень сильный и достаточно храбрый. Психическое здоровье Шумилова в норме.


«Разуваев сначала маскировал дислокацию разведгруппы. Потом махнул на маскировку. Сказал:

– А с какого хрена мы по своей земле на карачках будем ползать?

И встал во весь рост. Винтовку с пятью патронами он передал мне. (Я являюсь Ворошиловским стрелком еще с 1940-го года и в Краснотырском физкультурном техникуме стрелял лучше всех).

Я попытался остудить пыл начразведки, но Василий послал меня «куда подальше». Я обиделся и больше своего мнения моему командиру не высказывал.

Между тем В.Х.Разуваев привел нас к хате своего кума, Маркела Шнурова, бывшего работника детской исправительной колонии, располагавшейся до войны в бывшем Ольговском монастыре. Он сказал, что Маркел ничего и никого не боится, хотя в лес не пошел. Якобы, когда-то Маркел говорил Разуваеву, что «немцы справных хозяев не трогают». Они, мол, из них и будут строить страну Россию с «новым германским порядком». Короче, живет себе Шнурок и в оккупации спокойно и сытно, то есть с голоду не пухнет, как мы в лесу.

Василий Харитонович сказал нам: «Вот увидите, ребята, Маркел Шнуров, будет меня, кума, как самого дорогого гостя встречать – с водкой, солеными огурцами, жареной курицей и пирогами с вареньем».

Я предложил нашему комразведки план: всем сперва в дом к Маркелу не ходить. Пусть он, Разуваев, являясь ему как-никак почти родственником, постучится и проверит обстановку. А мы лучше посидим в овражку, поглядим, что да как. К столу, мол, поспеем. Если, конечно, хозяин позовет.

«Позовет, позовет, – пообещал Разуваев. – Чем я рискую? Даже если немцы нагрянут случайно, я его кум из Слободы. Вот, пришел к куманьку на отведки? Откель им меня в физиономию знать?».

Ребята ему:

«Да от тебя лесом, костром и землянкой прёт так, что все собаки хлынинские с цепей сорвутся. Тут никакого документа спрашивать не надобно – партизан. И точка».

А он, упрямый Фома, смеется:

«Вот в печке у Маркела и помоюсь… По-свойски. А вас покличу спинку мне потереть».

Он пошел к крыльцу дома Маркела. А я, Сирин и Федор Захаров остались лежать за пригорком, метрах в ста от дома. Причем, Федька Захаров предупреждал Разуваева: «Не ходи к Шнурку, командир… Шнурок – человек ненадежный, с гнильцой в середке. Такой даже не продаст – за так сдаст».

«Кума не сдаст – грех», – не послушался Василий Харитонович.

И с этими словами наш командир разведчиков пошел к своему куму.

Мы ждем его четверть часа, полчаса, час… Нету Василия Харитоновича.

«Нужно выручать идти», – говорит Федор Захаров. И просит у меня дать ему мосинскую трехлинейку.

Я знаю, что Захаровы завсегда в драке первыми были. Такова медведя и втроем не возьмешь. К тому же Федора за то, что Маркелу рожу набил, из воспитателей колонии шугнули по статье. Чуть не посадили. И винтовку Мосина, боевую единицу с пятью боевыми патронами, я ему не доверил. А на словах сказал:

«Разуваев приказал сидеть тихо. И ждать, пока хозяин не покличит к столу… Вот и ты сиди. И не высовывайся».

Примерно через полтора часа, дверь дома Маркела Шнуркова распахнулась. Я, Сирин и Федор, ведшие наблюдение за домом, обомлели от неожиданности: два дюжих немца в форме, с автоматами и Маркел Шнурок с полицайской повязкой на рукаве вытолкнули на крыльцо окровавленного Василия Харитоновича. Был он уже без полушубка, в одной изорванной тельняшке. Губы его и нос были разбиты в кровь, глаза заплыли от побоев.

«Вара!» – позвал Маркел кого-то и призывно свистнул. Из дверей дома выскочила огромная черная псина, сев подле бедного Василия Харитоновича и оскалив страшную морду.

Федька Захаров дернул меня за рукав, прошипев в ухо: «Дай винт, Бульба! Я по фрицам и Шнурку пальну!…» – «Дура! – отвечаю тоже шепотом. – У немцев автоматы. А у Шнурка карабин с полным магазином на плече. Перещелкают, как цыплят». И кулак ему кажу: сиди, мол, тихо, сын подкулачника! Выдашь, говорю ему, чем наше присутствие, убью из этого вот винта…

И пока мы с ним этак переговаривались, немцы и Маркел, толкая в спину изуродованного Василия Харитоновича, повели его, прямо босого, по снегу к березе, что растет у шнурковского гумна.

Немцы очень смеялись (видать, выпили), играли на губной гармошке «Катюшу». Кум Василия Харитоновича, сдерживая кидавшуюся на Разуваева собаку, шел сзади и подталкивал кума прикладом. Да так толканул в спину, что Василий Харитонович упал в снег, окропив его своей кровушкой. Обернулся к нам и подал знак: покачал головой. Мол, сидите тихо!.. Не выдавайте себя ничем, хлопцы».

Я здорово струхнул, когда на нас вдруг и эта черная сука Вара обернулась. Глаза желтые, как у ведьмы какой, мокрым носом повела… Ну, думаю, учуяла наш лесной дух. Сколько раз хотели на базе баньку срубить, чтобы пот со всей заразой выпаривать, так нашлись умники: «Не первоочередная стратегическая задача…». А для нас эта задача в Хлынино чуть не стала последней в жизни.

Но Вара, слава Богу, нас не учуяла. Нашего командира подвели к березе. Маркел ловко закинул пеньковую веревку на сук, где, как я понял по кольцам, вешали когда-то качели или тушу поросенка. Хороший такой сук, крепкий. Шнурок поставил бочонок на попа. И прикладом загнал на бочонок Василия Харитоновича.

«Ну, спасибо, кум, за теплый приём… – говорит ему товарищ Разуваев. И, оборачиваясь в нашу сторону, кричит: – Смерть немецким оккупантам и их прихвостням! Я никого не выдал, погибаю по своей глупой наивности и вере своей…».

Это, как мы поняли, начальник разведки «Мстителя» для нас кричал. Чтобы мы базу не меняли. Не выдал, сокол. К тому же тельняшка его подвела – немчура очень матросиков не любит, «черной смертью» их прозывает и вешает так же, как евреев и коммунистов.

Василия Харитоновича вздернули, а мы так и остались лежать с открытыми ртами. После всего увиденного страшно было даже пошевельнуться.

Когда Разуваев язык изо рта вывалил, немцы в хату ушли – допивать шнапс, наверное. А Шнурок веревку обрезал. Подозвал пса. И этот зверь-людоед на наших глазах обглодал Василию Харитоновичу все лицо.

От ужаса мы бросились по снежной целине к лесу. Чтобы доложить о случившемся».


Глава 31

НАРОДНЫЙ ЛЕКАРЬ ВОДЯРА

Из партизанского дневника Фоки Лукича


20 января 1942г.

База отряда «Мститель».


Сегодня в 11 час. 27 мин. на базу прибыла подвода, груженая продуктами питаниями, собранными Водянкиным по окрестным деревням и селам. Столько продовольствия продотряду Вениамина Павловича не удавалось привозить никогда. Думаю, что разгром немецко-фашистских полчищ под Москвой, до которой от наших мест всего 862 версты, значительно воодушевил местных крестьян и всех тех, кто не эвакуировался из зоны оккупации.

Водянкин приписывал «богатый улов» исключительно своему умению найти человеческий контакт с населением. Он, по своему обыкновению, был уже с утра «выпимши», то есть пребывал в самом что ни есть благостном расположении духа.

Парафраз Водянкина, наверное, невозможно передать на бумаге. Но я попробую все-таки. Ибо этот русский тип, несмотря на некоторые нравственные изъяны поведения, в целом, по-моему, представляет собой натуры цельные и одаренные. Таких «Водяр», как Водянкин, я встречал за свою жизнь немало. Они, разумеется, не костяк нации. Но очень важный хрящ, соединяющий весьма важные кости скелета общественного организма. Без такой соединительной ткани «скелет» не будет достаточно подвижен и гибок.

– Хлеба привез? – хмуро спросил улыбающегося Водянкина Петр Ефимович, могучим плечом оттесняя напиравших на хлебную подводу партизан..

– Привез, командир! – сиял Вениамин Павлович. – И хлеба, и пшена, и картох, и сальца трошки, и гороха немножко… И даже водочки! Для молодочки!

Комиссар Карагодин ревностно следил за тем, чтобы голодные «мстители» не растащили продовольственный запас. Партизанская соловая50, похрапывая, пускала пар их раздутых ноздрей, равнодушно оглядывая ликовавшую толпу.

– Как же удалось, Вениамин Палыч!?. – радовались боевые товарищи.– Прежде пусто, а нынче – густо…

– Так зоринский староста, почитай, всё свое хозяйство мне за свое чудесное выздоровление и отвалил, – распутывая веревки, ответил начпрод. – Что может быть дороже последнего здоровья у любого человека?

– А ты, что, доктор?

– И лекарем станешь, коль жрать захочешь…

– Этот скряга Матюха тебе аж пять мешков хлебушка погрузил? Да брешешь, небось… – не верили партизаны. – Мы к нему с пасадскими в сад ходили по яблоки. Так солью по нам палил. Удавится и за кислятину… А тут – хлеб да сало. Чудеса в решете.

– Вот, вот, тот самый Матюха, – кивал Водяра товарищам. – Старостой заделался, можно сказать, по воле самих зоринцев. Боле кандидатуры не сыскали. Он, правда, на советскую власть в обиде. Это все знали. За то, что мыши в колхозном амбаре, кило три зерна сожрали, три года за колючкой парился человек. Но человеком остался. Ни перед кем не холуйничал – ни перед слободскими и краснотырскими начальниками, ни пред немцем на задних лапках не стоял. Самостоятельный, словом, мужик. Но за колючкой Матвей кишечную болезнь схлопотал от плохо сваренной картошечной кожуры.

Григорий Петрович ушел с отцом распоряжаться насчет разгрузки и надежного складирования продовольствия. Вениамин Павлович отпустил вожжи, раскрепостился:

– Короче, еду я на соловой, в животе бурчить голодная музыка… Маруська Черногорова да Дуська Падина, две солдатки с кутка, токмо и дали, что по мерке картох да отрубей с мешок… Добра немного, настроение, сами кумекаете… Во рту – сушняк степной. И тут на пролетке с пружинами под задом седока, запряженной цыганском гнедмм, – староста Матюха… Живот, чтоо гарбузы у Гандонихи на огороде, армяк51 вот-вот лопнет…

Стой, Вениамин Палыч, кричить… Думаю про себя: «Он меня и на пасху-то Вениамином Павловичем не кликал, а тут почаму такой почёт? Енто что-то да значить…». А сам виду не подаю, своего удивления не выказываю. Говорю, как и положено меняле:

– Ох, земляк ты мой дорогой, Матвей Егорыч! Доброго вам здравию желаю… Вот меняю тряпки кой-какие на харчи для своих дочек и внучат… Погибаем мы в Слободе. Голодно и холодно.

Он сощурился так, что глаз не видно. Смеется:

– Постой, Венимамин Палыч, мне про свою Слободу рассказывать. Я ведь про тебя усё заню… В лесу вы с робятами хоронитесь. Когда ж бить врага почнете?

Думаю: «Ну, стервец, на мякине меня не проведешь». Наврал я с три короба, что тряпки меняю. Что на соловой, которая еле-еле тащится, всю округу объехал, у монахов в Пустыни жил. Те всю, мол, траву какую-то заместо борща варили и водой из Святого источника запивали. Ну, мол, и я пристрастился. Похудел, высох, но силы, мол, как видишь, не оставили… И исцелять разные недуги монахи научили. А про себя думаю: «Ну, зачем я, дурак старый, всё это ему брешу! А как попросит свою язву вылечить? Чё делать буду?». А сам врать продолжаю, машинально, само собой льется, как понос из срамного места…

Гляжу, кака у него реакция. А у него глаза с моегорассказа загорелись, интерес разбудился:

– Голубь ты мой, свет-Веня!.. У меня ж гадость одна поганая во внутренности моей сидить… Нету от нее ни мне, ни моей молодой жёнке, что за меня пошла, уже за старосту-бобыля… Срам, а не болезнь. И чем только не лечил – все бесполезно. Неизлечима зараза.

Я чуть с телеги не упал. «Ну вот, – думаю. – За что боролись, на то и напоролись!». Ведь у меня даже никакой святой воды с собой нет. Хорошо зачерпнул для себя и лошади в гусыню водицы из Свапы нашей. Так она мутновата и тиной отдает. О какой тут святости говорить можно?

Однако делать мне нечего: или грудь в крестах, или голова в кустах…

– Какая, Матвей Егорыч, у тебя срамная болезня? Уж не триппер ли? У нас в двадцатом пол эскадрона под Воронежем как-то триппером заболело… В такое гиблое женское место попали на постой.

– Что ты, – машет рукой староста. – Господь с тобой, Вениамин Палыч! Не триппер. Но сказать все равно стыдно…

– Стыдных болячек нету, – говорю ему. – Бесстыдные бывают. Так что сказывай мне, целителю… Я тебя вмиг святой водой из Пустыньки вылечу.

Он еще с минуту покучевряжился, оглянулся – не подслухивает ли кто нас? – перегибается к моему уху из своего рессорного тарантасу и шепчет:

– Запором страдаю я мучительно очень… По четыре, а то и пять дён в уборную по большому не могу сходить… Сижу, сижу над дыркой, пока хрен не приморозит, а все бестолку! Сюды – он показывает пальцем на свой большой рот – много идеть харача всякого, а наружу – ничегошеньки. Боюсь, разорвет часом…

– Тужишься на горшке-то? – спрашиваю.

– Ох, – вздыхает бедолага, – тужусь, да так, что чуть глаза из орбит не повылазят… В глазах – темно, свет белый не мил, не лезет… Откуда только эта страсть на меня навалилась, ох-хо…

Ну, думаю, с ентой хворью я управлюсь. Только что, мол, мне будет, ежели вылечу? Работа не дармовая. Любое путное дело денег стоит.

Да я тебе не обижу, говорит, бери, чё хошь! Только вылечи! Помру я от внутреннего разрыва живота.

Тут Вениамин Павлович лукаво мне подмигнул и продолжил свой веселый рассказ:

– Я ж видал, как наш Лукич лечит, диагноз там всякий определяет… Дело требует основательности и серьезности в работе. Говорю Матюхе: давай во двор к тебе заедем. Мне тебя сперва осмотреть надобно. Поехали. Я в горнице велел ему раздеться до кальсон. Сам ухо к пузу евоному приложил – слухаю… Говорю: э-э, Матвей Егорыч, все мне теперича ясно. Жрешь ты много и часто. Нужно пореже метать.

Он мне отвечает, ладно, мол, учту. А как мне на двор сходить, облегчить душу, мол… Вот, думаю, идее у старост душа находится!

Ох, ох, ох, стонет. И всё повторяет: не обижу, мол, харчем… Курочек для вашего командира подрежу, даже гусей побью – токмо вылечи, и не за Христа ради, а за полновесную цену. Ты ж меня, мол, знаешь: слово мое – кремень.

Махнул я рукой: эх, думаю, не быть мне больше председателем сельпо, коль не возьму хороший харч у этого гарбуза…

Я Матюхе-то: накрывай стол. Да пожирнее! Енто первая часть лечения.

Теща евоная с молодухой забегали от стола к печке, от печи к столу, ну что тараканы. Да резво так, с полными блюдами, каких я уж давным давно не едал, братцы!

Партизаны сглатывают слюну: «Пропускай, не сосредотачивайся на всяких мелочах!». Он кивает:

– Ладно, нынче и у нас обед праздничный будет…Гляжу я, братцы, – штоф несут запотелый… С морозца прямо. Ну, я выпил, закусил. А Матюха: – Прям щас лечение начнем али завтря?

– Ща, – говорю я старосте. – Болезнь запущенная дуже… Отлагательства смерти подобно.

– Ох, ох, – заохали домочадцы. – Батюшки светы! Иде твои лекарствы?

Я им говорю:

– Несите мне из моей телеги большую бутыль с водой, гусыню по-нашему. Там лекарства. А потом сразу дуйте в сарай, режьте птицу, хлеб сбирайте, пашано и прочий харч… А за хозяина – не беспокойтесь. Задрищит, как миленький!

Матюха, который чугунок картох со шкварками сожрал, уже из-за стола вылезти не может. Охает – помираю, мол, и все тут… Только бабам своим потной башкой кивает: мол, идите и делайте то, что ентот человек приказывает…

Убегли во двор девки, а я достаю бутыль с речною водою, говорю:

– Выпей всю в три присеста!

– Без закуси? – спрашивает.

– Лекарство не закусывають, – отвечаю. – Пей молча.

Он в один присест цельную гусыню и осадил… Сидит, выпучив зенки – ждет результата. Но то и дело спрашивает умирающим голосом: «А поможет эта водица из Пустыни?».

– Верное средство!

Слышу: булькнуло где-то у него в брюхе. Я ухо к его мозоли приложил, говорю:

– Реакция химическа пошла… Хорошо пошла зараза!

– Это как? – шепчет.

– Щас эффект даст!

Он и ответить не успел. Как подхватился – и ну бежать в сортир. Да в огород далеко, он – к коровнику!

(Партизаны за свои животы держатся, хохочут).

– Вот так, братцы, враз до мозгов человека прочистило. Он и отплатил по-человечески. По-царски, значить… Мучился-то как человек! Страсть…

Кто-то из партизан сказал мне с улыбкой:

– Вот, Лукич, достойного ученика воспитал. И помощь медицинскую оказал, и нас от голодухи спас.

***

После разгрузки подводы, как раз к поспевшему кулешу, со стороны большого дуба, где выставляли сменные партизанские посты, показались три темные фигуры: дозорные Клим Захаров, Николай Разуваев и долговязый немецкий солдат со связанными за спиной руками. Немец был в армейской шинели и в суконной шапке с козырьком и ушами, опущенными вниз. Сзади, держа берданку наперевес, широко расставляя ноги по снегу, шагал Клим. Колька семенил, придерживая на плече кожаную сумку, очень похожую на сумку наших довоенных почтальонов. Немец еле ковылял, высоко, по журавлиному поднимая ноги.

Разговоры у обеденного костра разом стихли.


Глава 32

ПАРТИЗАНСКАЯ ТРОЙКА

Из дневника партизана Ф.Л.Альтшуллера


21 января 1942г.

Пустошь– Корень.

2 часа ночи.


Наконец-то улучил время, чтобы описать то, что произошло накануне.

Старший партизанского дозора Клим Захаров у большого дуба доложил нам, что в районе развилки дорог он и его напарник Николай Разуваев, заметили сани-розвальни, которые двигались предположительно из Хлынино в сторону Курского тракта. В санях сидели два немца одетых в зеленые армейские шинели и суконные фуражки с длинными козырьками. Один из немецких солдат правил лошадью. Другой курил, лежа в санях на соломе. Рядом с курившим солдатом лежали два карабина и сумка из жесткой кожи коричневого цвета.

Николай Разуваев, по его словам, предупредил Захарова, который стал прицеливаться в возницу из старого охотничьего ружья, заряженного крупной картечью.

– Приказ командира, – сказал он, – не стрелять, чтобы не выдать месторасположения отряда карателям. Опусти ружье.

На это Клим Захаров, якобы, ответил:

– Сколько можно отсиживаться в лесу? Партизаны мы, народные мстители или кто? Не мешай!

Когда сани уже проехали большой дуб, в дупле которого был устроен НП, Клим выстрелил. Немец, управлявший лошадью, упал в солому. Лошадь от испуга дернулась и понесла. Второй немец от рывка вывалился из саней на снег. А лошадь понесла убитого (или раненого?) немца с оружием по лесной дороге.

Вывалившийся из саней немец сразу же поднял руки, сдаваясь дозорным партизанам в плен. При нем оказалась кожаная сумка с письмами немецких солдат в Германию и один пакет, по-видимому важный, штабной, запечатанный сургучом.

Командир спросил, сдерживая охватившую его ярость:

– Кто стрелял?!

– Я стрелял? – ответил Клим Захаров.

– Убил?

– Не знаю… Он упал в сани.

– А ежели не убил? А только выпугал или ранил? – в гневе заскрипел зубами Петр Ефимович.

Клим Захаров, добрый и смелый хлопец, явно ожидавший от командования поощрения, опешил от подобной интонации допроса.

– Должно быть, убил гада, – оправдываясь, сказал он. – Картечью патрон снарядил. Медведя, и того свалит.

К допросу подключился комиссар. Григорий Петрович был еще бледнее отца, руки у него тряслись.

– А если этот раненый немец вернется к своим? – не глядя в глаза Захарову, спросил Григорий. – Если даст точные координаты нашей базы? Тогда – что?… Тогда всем конец, Захаров! Ведь запасной базы у нас нет. И передислоцироваться некуда.

Клим держался с достоинством, рассуждал спокойно, но Карагодиных, как мне показалось, это разозлило еще больше.

– От наблюдательного пункта до базы – пять вёрст с гаком, – сказал Захаров. – В чащу немцы никогда не сунутся. Кишка тонка…

– У тебя, гнида, толстая, как я посмотрю! – гневливо взорвался Петр Ефимович, брызгая слюной в парня. – Ты, сучонок подкулачный, зачем приказ мой нарушил? Тебе начштаба говорил про наш справедливый партизанский трибунал и смерть?

Клим молчал, глядя себе под ноги.

– Говорил, ась?

– Ну, говорил… – тихо ответил Захаров. – Только, товарищ командир, надоело бояться. Под Москвой харю им начистили, а мы должны добавить. Вот и выкурим чужаков и из нашего угла.

– Ишь, как ты заговорил, паскуда! – набросился на него с кулаками Петр Ефимович. – А я вот тебе щас харю начищу…

Командира остановил Григорий Петрович. Он подозвал к себе почти двухметрового Бульбу. Коротко приказал:

– Клима Захарова под арест. Оружие забрать. Партизанский справедливый суд судьбу предателя решит.

– Да какой же я, товарищ комиссара, предатель?.. – взмолился Захаров, чувствуя, как сгустились у него тучи над головой. – Партизаны мы или от врага хоронимся в Пустошь Корени?

– Разговорчики! – прикрикнул на арестованного Тарас. – Под замок?

– Под замок и бревном припереть. Што бы не убёг!.. – добавил командир. Петр Ефимович задумчиво посмотрел на меня, будто что-то вспоминая, потом сказал:

– Да, доктор… Допросил эту немецкую морду и почитай его корреспонденцию. Дюже интересно нам, о чем там фрицы в свою фатерлянд про войну и нашу Россеюшку пишут.

После короткого допроса пленного я выяснил, что он – ефрейтор фельдегерской службы сто второго полка дивизии «Райх». Один взвод полка расквартирован в селе Хлынино, что недалеко от Слободы. Туда они доставили точно такой же пакет из штаба (запечатанный сургучом, что находился вместе с полевой немецкой почтой), а с собой забрали солдатские письма хлынинского взвода, адресованные в Германию. Еще три таких же штабных пакета они передали командирам подразделений, стоящих в окрестных селах Краснотырского района.

В пакете был приказ о начале карательной операции «Белый медведь» с целью полного уничтожения разрозненных групп местных партизан. Хлынинскому взводу, как подтвердил пленный, было приказано жечь дома слободчан, поддерживавших продовольствием партизанские группы и «лиц, чьи родственники находятся в партизанских бандах». Это, по мнению немецкого начальства, должно было заставить партизан прекратить свои бандитские вылазки и рейды на оккупированную территорию и с повинной явиться в местную жандармерию.

Петр Ефимович заставил меня перевести ему письма немецких солдат. Особенно заинтересовался одним. Какой-то унтер-офицер Дитер писал своим родным в Танненберг, подробно описывалась казнь «русского матроса-партизана». Этот неизвестный нам немец писал, что «лесного бандита повесили на очень красивом русском дереве – березе». «Не понимаю этих русских, – заключал он свое послание. – Русские – очень упрямая и недисциплинированная ни в каких отношениях нация. Даже поляки по сравнению с русскими – почти ангелы, хотя, если сказать честно, то свиньи. Но тут, в заснеженной России, местные жители ненавидят нас, своих освободителей. Правда, есть небольшой отряд полицаев, выполняющих всю грязную работу войны, но ты, отец, старый вояка, учил меня: предателям доверять нельзя. Эти головорезы крайне ненадежны и с удовольствием при случае воткнут нож в спину. Мне, выросшему в добропорядочной бюргерской семье, жаль только трудолюбивых крестьян. Удивительно, но даже большевики не отбили у них охоту и талант к земле. Но и в их глазах я часто читаю ненависть. Наверное, есть за что и этим труженикам не любить нас… Днем мы их грабим, поедая последних кур, яйца, и т.д., а ночью – партизаны. Причем, партизаны нас в основном не трогают. Грабят своих. И они – это для меня удивительно втройне – не ропщут на свою незавидную судьбу. Как они здесь выживут – одному Богу известно».

– Так про матроса – это про Ваську Разуваева! – воскликнул командир. – Березы им наши нравятся? – Он повернулся к партизанам, слушавшим мой перевод. – А ну, хлопцы, заломите к земле вон тех красавиц… Что потолще! Веревками макушки к земле пригните.

Перепуганный насмерть пленный почтальон сначала ничего не мог понять. Когда наконец осознал, ЧТО с ним хотят сделать, стал плакать и упал на колени. Всё протягивал ко мне руки в мольбе о пощаде и повторял, что он простой армейский почтальон, что он за всю войну ни разу не выстркелил из карабина…

Я уже не переводил – было все равно бесполезно. Петр Ефимович бы его не простил после такого письма.

Его подвели к пригнутым целым взводом березам, привязали путами к макушкам…

– Как я махну рукой, – сказал командир, – макушки отпускайте!

Деревья разом отпустили – в стороны полетели разодранные части его тела. Кровью забрызгало лицо командира и комиссара, досталось и мне, и.о. начштаба.

– Так, – не теряя присутствия духа, сказал Петр Ефимович. – Тащите большой чурбак сюда! Для трибунала. Климку будем судить за демаскирование дислокации отряда «Мститель».

Пошли за Захаровым, привели его бледного, но не перепуганного.

– Ишь ты, – усмехнулся Петр Ефимович. – Даже перед смертью форс держит.

И он сделал шаг к Климу, заглядывая ему в глаза.

– Неужто не страшно, Климушка?

В президиум трибунала сели отец и сын Карагодины. Третьим, как сказали мне, обязан быть начальник штаба. Сел в президиум и я.

– За предательство моего приказа… – начал сдавленным голосом командир, – Климу Ивановичу Захарову трибунал постановляет смерть через расстреляние. Приговор привести в исполнение немедленно!

Закричала мать Клима – Дарья Захарова. Отец его, Иван Парменович, и брат Федор попытались пробиться к Климу через плотные ряды партизан. Их схватили за руки.

– Шумилов и Разуваев! – скомандовал комиссар. – Исполнять справедливый приговор партизанской тройки!

Вперед строя нехотя вышли товарищи Клима Захарова. Тарас поклацал затвором и загнал в трехлинейку патрон.

– Беги, Климка! – вдруг раздался истошный вопль его брата Федора.

Клим, никем не охраняемый, тут же сорвался с места. Такого не ожидал даже Петр Ефимович. Командир торопливо расстегнул кобуру, достал наган. Но руки у него предательски дрожали. Комиссар взял оружие у отца, долго целился в спину беглеца, еще видневшуюся за деревьями, и наконец выстрелил. Всем хорошо было видно, как Клим схватился за руку, но ранение только слегка сбило его с темпа бега. И вскоре он скрылся в молодом ельнике.

– Кажется, ранил, – сказал Гриша, передавая отцу оружие.

– Мазила. Ничего, сегодня же мы с тобой возьмем его тепленьким… – Он ведь к бабке с дедом в Слободу побёг… Боле некуда.

– А где его старший брат? Федор, который и помог сбежать предателю? – засуетился Григорий. – Нужно наказать, чтобы неповадно было другим. Никакой дисциплины.

Выяснили, что и Федор дал дёру. Но не по дороге в Слободу, к Свапе через подлесок двинул. За ним снарядили Тараса Шумилова с двумя крепкими парнями – такого медведя в одиночку не возьмешь даже с трехлинейкой. Петр Ефимович приказал «проучить малость»: привязать к дереву, намять бока и пусть часика два остудится на морозе. «А то прямо бешеные эти Захаровы, – заключил командир. – Нет на них никакой управы. Не понимают: война шутковать с ними не будет».

Когда уже стемнело, Карагодины двинулись по следам Клима Захарова. Петр Ефимович объявил свой устный приказ, что на время их отсутствия временно исполняющим обязанности командира отряда будет начальник штаба, то есть я.

– Лукича слушайтесь, как меня самого! – сдвинул командир брови к переносице. – Он мужик с головой. Заявление в нашу партию написал…

– Ваську Разуваева немцы вздернули, – загнул палец Вениамин Павлович, – одним большевиком меньше. А Лукича приняли – большевиков столько же, как и было… А ряды-то рость должны.

– Вот теперь ты вступай, – балагурили партизаны. – Харчи привез, нехай считают коммунистом…

Водянкин хитро посмотрел на товарищей.

– Э-э, робяты… Коммунистом меня считали бы, кабы я с задания не вернулся. А коль вернулся, да с харчем не сбег к Нюрке с дитями – какой же я большевик? Я так… солдат живой.


Глава 33

ПЕРВЫЙ БОЙ

Из партизанского дневника


Пустошь– Корень.

Партизанская база.

В тот же день.


Командира и комиссара я проводил до большого дуба. Шли уже в густых сумерках. К ночи подмораживало. На небе засияли первые звезды.

С собой у них из оружия – командирский наган и немецкий штык, с которым Петр Ефимович никогда не расстается. Водянкин предлагал «сухой паёк» в виде некоторых зоринских продуктов, которые он привез на базу. Но командир отмахнулся:

– К своим идем в гости – к Пармену и Парашке. Чай, покормят по старой памяти…


С начала организации «Мстителя» за командира я остался впервые. Сидел в своей «медицинской землянке» и ждал донесений.

Ребята Тараса Шумилова нашли Федора не на Свапе, а тут же, на базе -в брошенной партизанами землянке, которую еще с лета залило грунтовыми водами. Доложили, что приказ командира выполнили. Фёдора, «этого посадского медведя», еле-еле втроем одолели. Привязали к дереву для острастки. И «малость поучили».

Проверять исполнение командирского приказа я не стал. Результат исполнения командирского приказа в виде ссадин и синяков был и на лицах исполнителей.

А к восьми вечера на базу неожиданно вернулся беглец – Клим Захаров. Правая рука была перевязана разорванной на длинные лоскуты рубахой. Ребята хотели было скрутить и его, но я остановил их – уж больно не похож был Клим на предателя и преступника.

Клим, узнав, что отец и сын Карагодины отправились за ним в Слободу, заволновался: «Нужно срочно идти на выручку! Собирай, Лукич, самых крепких мужиков. Не ровен час к карателям угодят в лапы…».

Оказывается, он все-таки вышел к Хлынино, где и встретил немецкий грузовик с карателями. Полагаю, что это начало той самой операции «Белый медведь», о которой говорилось в штабных пакетах с сургучовыми печатями.

Я попросил его показать рану на руке. Начал отнекиваться, говорить, что это всё пустяки, доктор. Заживет, мол, как на собаке. Наскоро обработал рану самогоном. Вырвался, махнув рукой. Сказал, что вот теперь зажгло, а то и не болела даже. Зачем, мол, бередил?

Мужественный человек. И, как большинство русских, на редкость терпеливый. Господь терпел и нам велел.

Только всё торопил:

– Чё ж ты, Лукич, раздумываешь? Это не простуду травками лечить… Палить партизанские хаты будут…

Я распорядился, чтобы Клим по тревоге поднимал отряд. Всех мужиков, кто покрепче. И чтобы взяли весь арсенал: винтовку Мосина с пятью патронами, три охотничьих ружья, ржавую казацкую саблю, которой Гандониха рубила капусту. Короче – всё имеющиеся в наличие оружие. У кого такового вообще нет, то я приказал взять топоры, ножи и даже колья. Партизанское оружие в бою добывается.

Никто из партизан возвращению Клима не удивился. Его команды воспринимались, как должное. Только Николай Разуваев отказался отдать Захарову охотничье ружье, передав его Водянкину: мол, раз пальнуд уже – и под партизанскую «тройку» угодил… Пусть уж лучше у старого рубаки находится. Надежней будет.

Начпрод взял на себя командование первым взводом «мстителей». Второй взвод, прикрывавший первый, остался под моим командованием.

Собрались по-военному быстро. К моему удивлению молодые ребята рвались в бой. И это несмотря на скудное вооружение и почти отсутствие боеприпасов. Водянкин продемонстрировал мне бутылку с зажигательной смесью, предназначенную для уничтожения танков. Сказал, что раздобыл в последнем продовольственном рейде. Поменял на старые валенки у какого-то окруженца, прибившегося к молодой зоринской вдовушке. Весьма своевременное приобретение.

К селу Хлынино подошли со стороны леса. Благо, дом, у которого стоял немецкий грузовик, был крайним от леса. Шестеро немцев лопатами откидывали снег с дорожного заноса. Шофер, повозившись с мотором, наконец-то захлопнул капот. Доложил старшему, что можно ехать. Солдаты в боевой амуниции, с оружием, попыхивая сигаретами, забрались в открытый кузов грузовика. Грубовато шутили, нервно посмеиваясь. Кто-то дунул в губную гармошку, но на него зашумели товарищи. Музыки больше не слышалось.

Со своего наблюдательного пункта мне было хорошо видно, как с бутылкой в руке, резво работая локтями, пополз к машине Водянкин. Ружье он передал Климу, чтобы Захаров прикрыл «бомбилу».

В следующий момент зашипел запал, и бутылка полетела в машину. Хлопок – и грузовик вспыхнул факелом. Из кузова на снег с криками стали вываливаться горящие солдаты. Взводный командир, выскочив из кабины, сделал несколько выстрелов из пистолета и побежал к дому. Но Захаров уложил офицера метким выстрелом из старого ружья.

Заработала и винтовка Тарасова. Раздались выстрелы с нашего левого фланга. Раненых немцев уже добивали почти в упор. У дома с темными окнами всё на минуту стихло. Потом взорвался бензобак грузовичка, и огонь перекинулся на деревянные хозяйственные постройки, подбираясь к самому дому. Кто-то из ребят сказал: «Дом-то – Шнурка! Не тушите, пусть горит синем пламенем».

– Вперед, ребята! – уже махал с дороги Клим партизанам, рассматривая следы на снегу. – В Слободу мотоциклетка ушла… Успеть бы.

Разгоряченные боем, опьяненные радостью первой победы над страшным непобедимым врагом, партизаны бросились за Климом.

– Не так ходко, хлопчики!.. – умолял Вениамин Павлович. – Мое сердце крепко подорвано паленым самогоном Гандонихи… Сбой поршень дает.

Партизаны только посмеивались и подбадривали своего героического начпрода. Тарас пошутил:

– А разве ты, Водяра, не ее самогонкой фрицев спалил?

Ребята дружно грохнули смехом. Сил после боя прибавилось.

Кто-то из партизан обернулся, протянул, глядя на освещенную околицу Хлынино:

– Вона как полыхнуло, отсюда аж зарить52

Я сам чувствовал, как страх, заполнявший наши души первые месяцы войны, постепенно освобождал место надежде и вере. Вере в свои силы. В себя. А значит, в общую победу. И еще оставалось место для любви – самому сильному и страстному человеческому чувству. И чем больше любовь была к своим очагам, этим неприхотливым печам в деревянных избах, березам под окошком, полноводным рекам и речушкам, полям и лесам, тем сильнее выступала в лихую годину обратная сторона этой любви – ненависть к пришлому врагу этой загадочной, непостижимой для любого чужеземца своей внутренней «аномальностью» земли Русской.


Глава 34

ПРИСНЫЕ53 ЛЮДИ

Из партизанского дневника


Пустышь– Корень.

Партизанская база.


Ничто так не разделяет, но и не сплачивает русских людей, как борьба со смертельным врагом. Эта приснопамятная, как говаривал в своих проповедях слободской батюшка отец Василий, история, наверное, заслуживает былинного героического зачина. Но моя каждодневная суета, вечные отвлечения от этих записок, скудный литературный дар потомственного лекаря с немецкой фамилией не дают мне реальной возможности передать великого единения народа. Этих простых людей, сплотившихся в своем священном порыве не пустить ворога в свои слободы и городки, к своим не хитрым, но священным семейным очагам – русским печам, размерами которых так удивлялись еще наполеоновские солдаты. Не быть русскому человеку под чужеземным игом. Своих еще стерпим-слюбим как-нибудь. До поры до времени. Но чтобы чужого!..


Большого боя в Слободе не получилось. Когда мы, скатившись по обледеневшему склону оврага, вышли к уже пылавшему дому Захаровых, командир наш с окровавленной шеей уже остыл на красном истоптанном десятками ног снегу. Петр Ефимович с выпученными глазами и другими признаками асфиксии54, лежал на спине, глядя остановившимися глазами в звездное небо. (По-видимому, умер не от собачьего укуса в шею, а от недостатка кислорода, захлебнувшись рвотной массой).

Кто-то из партизан разбил окно, полез в горящую хату. Тут же выбрался на воздух, сказав: «Деда с бабкой заживо сожгли, гады!..».

Клим Захаров бросился к двери уже загоревшегося сарая, откуда послышался нечеловеческий крик. Лучший плотник Слободы выбил бревно, подпиравшее дверь – и мы увидели нашего комиссара. Лицо его было закопчено, в ссадинах. Полушубок уже начинал тлеть от высокой температуры внутри строения. Противно пахло горелой овчиной.

Ребята подвели к нему немца, взятого в плен у мотоцикла, который каратели при бегстве так и не сумели завести. Другого немца подстрелили еще при атаке. Он, уткнувшись стальной каской в руль мотоцикла, так и остался сидеть в мягком мотоциклетном седле.

На плече Шумилова висело трофейное оружие.

Комиссар будто очнулся от оцепенения: отстранил поддерживающего его под руку Клима и сдернул с плеча Тараса немецкий автомат. Немец присел от страха на снег, но Григорий буквально изрешетил карателя очередью.

– Конечно, потеря отца, заживо сожженные Пармен и Прасковья – горе невосполнимое, товарищ комиссар… – сказал я Григорию Петровичу. – Но немца нужно было сначала допросить. Судя по всему, «Белый медведь» только начинается…

– Где? – не слушал меня и вращал безумными глазами Карагодин. – Где этот чертов пёс и Шнурок? Где они, доктор?

От Свапы, куда вели следы беглецов, вернулись усталые разведчики.

Доложили комиссару:

– Ушел Шнурок от нас…

– А черный пёс? – спросил Григорий и, чего за ним я раньше не замечал, грязно выругался.

– Собака, она что… – протянул Захаров. – За нее хозяин в ответе.

Григорий Петрович с откровенной ненавистью посмотрел на Захарова.

– Этого, Лукич, – он показал глазами на Клима, – под конвоем в отряд и под замок. Отца на огороде Захаровых похороните. Да место приметьте… После победы памятник в Слободе герою поставим.

– А вы, товарищ комиссар? – спросил я.

Он поправил:

– Товарищ командир… Ввиду смерти отца принимаю командование на себя.

– А вы, товарищ командир? – повторил я свой вопрос.

– Мне главных свидетелей теперь убрать надо. – Пса и Маркела…

– Преступников, – поправил я. – Шнурова Маркела. Ну, и пса его, конечно.

Он задумчиво кивнул. Потом встрепенулся, опять сбрасывая с себя какое-то оцепенение.

– Или я или они…

Забрав у Шумилова еще один магазин к автомату, он растворился в ночи.


Вернулся на базу Григорий Петрович только через трое суток. Исхудавший, припадая на левую ногу, которую подвернул при погоне.

– Всё… – опускаясь без сил на лавку в землянке, сказал он. – Шнурок в омуте утонул. Под лед провалился. А пёс исчез. Будто его и не было…

– Да черт с ней, с собакой, – как мог, успокоил я его. – Главное, Шнурок своё получил.

Он покачал головой и поморщился от боли – Зинка снимала сапог с больной ноги.

– Пёс, Лукич, и есть главный свидетель…

– Свидетель – чего?… – не понял я.

Он ответил не сразу, лег на овчинный полушубок. Закрывая глаза, вздохнул:

– Свидетель всего ужаса… И пока она жива, мне житья ни на этом, ни на том свете, Лукич, не будет.


Глава 35


ПАРОКСИЗМЫ55 ГРИРОГИЯ ПЕТРОВИЧА

Из записок главного врача Краснослободской сельской больницы Ф.Л.Альтшуллера


05.03.1953г. Сегодня ко мне, главному врачу Краснослободской районной больницы, после очередного приступа обратился мой постоянный пациент, первый секретарь райкома партии Григорий Петрович Карагодин. Я хорошо знал его отца, страдавшего epilepsia.. У ГПК я установил т.н. генуинную эпилепсию, причину которой мне так и не удалось точно определить. У сына, ставшего после гибели отца от рук фашистских карателей командиром партизанского отряда «Мститель», а в настоящее время возглавляющего Краснослободский РК КПСС, я диагностирую симптоматическую эпилепсию. Пытаюсь найти подтверждение гипотезы профессора Гельгарда о наследственной реверсии этой психической болезни, так сказать в «корнях атавизма»56, но, по-моему, это крайне сомнительно.

Впервые Г.П.Карагодин обратился ко мне с жалобами на (petit mal) малые эпилептические припадки с внезапной потерей памяти (несколько секунд), клоническими судорогами отдельных мышц 11.09.1952г.

Клиническая картина

Припадкам предшествует та же аура. Больной якобы слышит ужасный (по его словам) вой собаки, а потом начинаются зрительные галлюцинации: он видит огромного черного пса. Во время припадка больной замолкает, лицо бледнеет, взгляд останавливается. У Карагодина-старшего руки и ноги вытягивались, челюсти сжимались, зубы стискивались. Дыхание прекращалось. Лицо бледнело, а через мгновение синело. Перед смертью от рук карателей через удушение Петра Ефимовича настиг большой эпилептический припадок. Тогда у я определил у него непроизвольные мочеиспускание и дефекацию. Если болезнь будет обостряться, то подобное может оставдаться и у Г.П.Карагодина.

5 марта 1953 года, когда у Григория Петровича Карагодина случился не малый припадок, как обычно, с потерей сознания (абсансом) на несколько секунд, а большой пароксизм, и во время клонической фазы отмечалось хриплое дыхание, изо рта выделялась слюна, окрашенная кровью из-за прикусывания языка и оболочки щек во время тонической фазы.

Описанный пароксизм Григорий Петровича Карагодина не укладывается в теорию профессора Гельгарда, моего учителя в медицине. У сына, до этого страдавшего малыми судорожными припадками (незаметными для окружающих), неожиданно изменилась аура, предшествовавшая большому (т.н.джексоновскому) эпилептическому припадку. Пока сознание Г.П.Карагодина не было утрачено на пике припадка, он явственно видел живыми стариков – деда Пармена и бабушку Парашу, воспитывавших его в детстве. (Они были заживо сожжены немецко-фашистскими карателями в своем доме зимой 1942 года). Обгоревшие трупы бедных стариков Захаровых я вместе с партизанами похоронил на в огороде – в любой момент могли подоспеть на помощь своим немцы и полицаи. Рядом, под старой вишней, был похоронен и героически погибший первый командир отряда «Мститель», партизанский батя П.Е.Карагодин.

Первый малый припадок у Григория Петровича случился вскоре после возращения на базу отряда, в конце января – начале февраля 1942 года.


8.03.1953г. Сегодня аура большого припадка у больного Г.П.Карагодина опять сопровождалась слуховыми галлюцинациями: «воя собаки». Затем возник безотчетный страх и пришли зрительные галлюцинации: от, якобы, горящего дома Захаровых к Григорию Петровичу шли Пармен и Параша. Глаза их, со слов больного, были выжжены огнем. А волосы политы бензином. Больной пытался спрятаться от ужасных слепых стариков, но те безошибочно находили его и, по словам пациента, пытались задушить.

Потом началось тоническое сокращение всех мышц, больной упал, как подкошенный, издавая протяжный стон, похожий на вой собаки. Тонические сокращения мышц продолжались и после падения. Потом сознание утратилось, и больной ничего не помнит.


11 марта 1953 г.

Краснослободская сельская больница.

Сегодня у больного Г.П.К. повторился большой эпилептический припадок. После него, по прошествии четырех часов, больной, отлежавшись в рабочем кабинете, прибыл на своей персональной автомашине ко мне на прием. В 18 час. 21 мин. 20.04.1964г. большой джеконовский припадок повторился прямо у меня в кабинете. Причем, аура абсанса была точь-в точь, как ранее описана больным: далекий вой собаки, видение огромного черного пса и запах бензина, который шел от слепых стариков (обонятельная галлюцинация). Со слов больного, Пармен и Параша «пытались задушить его» прямо в моем кабинете.

Во время припадка у больного наблюдалось помрачение сознания.

Когда я высказал руководителю Красной Слободы свое мнение, состоящее в том, что его нужно срочно транспортировать в Краснотуринскую психиатрическую больницу, где ему будут назначены необходимые психотропные средства, способную прервать участившиеся припадки, у ГПК внезапно возникло состояние резкого возбуждения и он попытался применить против меня физическое воздействие.

Из его угроз я понял, что больше всего на свете он боится огласки. (Мол, психическое заболевание и руководство районом – вещи несовместимые). Он в грубой форме внушал мне, что его необходимо лечить тайно, в подведомственной мне больнице или на дому. Всеми мне доступными способами и средствами. Я дал подписку в том, что я обязуюсь хранить эту врачебную тайну под страхом закона о государственной тайне.

Однако без психотропных средств такого больного с расстройством сознания и эпилептическими пароксизмами, продолжительными дисфориями вылечить имеющимися в больнице малоэффективными препаратами, снимающими только мышечные судороги, считаю, невозможно.

Поэтому принимаю решение о проведении серии сеансов гипноза, которым я в совершенстве овладел по методике профессора Гельгарда. При помощи «гипнотического допроса» больного я, как и в случае с его отцом, смогу узнать о поворотных, стрессовых моментах судьбы, что и оставляяет суть истории его болезни. И, установив первопричину, решил выбивать клин клином, применив шоковую терапию профессора Гергальда. Я убежден, что только более сильное эмоциональное потрясение способно погасить очаг возбуждения, тлеющий в мозге больного и вызывающий столь частые пароксизмы.

13.03.53г. Сегодня я узнал всю правду о той январской ночи 1942г. Она меня потрясла. Стенограмму записей рассказа ГПК под гипнозом прилагаю к дневнику наблюдения за больным.


Глава 36

У ЯРУГИ57

Литературная реконструкция слободского писателя Иосифа Захарова


То, что было написано на дальнейших страницах «Записок мёртвого пса», перевернуло мою душу. Фока Лукич, изменив своему повествовательному стилю, видимо, как он сам пишет, «в состоянии высочайшего душевного потрясения» от услышанной на сеансах «гипнотического диагноза» исповеди Григория Карагодина, выбился из накатанной им колеи. (Видно, что старому доктору уже было не до литературного обрамления своей голой правды).

Всё чаще стали мелькать специальные медицинские термины, приводились примеры методик лечения светил отечественной и зарубежной психиатрии, какие-то рецепты, написанные по латыни… Весьма подробно Фока Лукич, талантливый ученик профессора Гельгарда, описал свою подготовку к «шоковой психотерапии», когда он сам загримировался под «старца Амвросия», давшего Григорию Петровичу «верный способ исцеления от падучей». Всё это, думаю, читателю ни к чему. Поэтому, располагая абсолютно правдивой картиной событий, произошедших у дома (и в доме) однодворцев Захаровых в ту зимнюю лунную ночь 1942 года, отсекаю, как скульптор, все лишнее.

Теперь это не только «правда Фоки Лукича», но и моя (а значит, и ваша) Правда.


Отец и сын Карагодины, пройдя посад Слободы, через занесенную снегом яругу вышли к омету, темневшему на полянке у дома Захаровых.

Со стороны урочища Пустошь Корень взошла полнолицая бледная луна, делая ночной мир контрастнее и суровее без мягких полутонов дневной палитры. На небе мухами роились зеленые звезды.

Зная, что ближе к ночи немцы и полицаи, расквартированные в Хлынино, делают своеобразный обход «партизанских домов», то есть домов, из которых хоть кто-то ушел в Пустошь Корень к «мстителям», Карагодины не спешили навещать стариков Захаровых. Кто спешит, тот спотыкается…

Про собачий нос командира, способный учуять запах харчей и водки за сто шагов, партизаны не зря складывали байки. Но все они не были лишены большой доли правды: обоняние у Петрухи Чёрного было не собачье, а – дьявольское.

Он, примостившись в заснеженной яруге, у самого справного слободского дома, обросшего еще в начале века банькой, пунькой58, ригой59 с овином60, постоянно водил носом:

– Слышь, Гришаня!.. Бабка Прасковья никак блинов наболтала… Видать, на сале будет жарить. У этих куркулей и самогоночка найдется… Гадом буду! Так што, сынок, не мельтешись, но ёрзай на жопе, шобы не примерзла к овражку – придет, придет к любимым дедушке и бабушке Климка! Голод – не тетка, пирожка не дасть…

– И беглеца схватим, – отозвался Григорий, – да и харчей в свою землянку прихватим, какие найдем при обыске!

И добавил с политическим подтекстом:

– Мы там, в лесу, от голода пухнем, борясь за их свободу и независимость… А они тут, в тихой Слободе, свободной даже от постоев немцев, жируют!

– За двумя зайцами, сынок, лучше не гоняться…

Петр Ефимович поднял голову, всматриваясь в звездное небо. Шапка с красной ленточкой сползла на затылок и упала в еще пушистый легкий снег.

– Чего ты высматриваешь там, батя?.. – прошептал Гришка, подбирая отцовскую шапку. – Созвездие Пса ищешь?

– А есть такое? – не надевая шапки на еще густые черные волосы, густо подбитые старческой сединой, хрипло спросил командир «Мстителя».

– Есть, – отозвался Гришка. – Мы в школе по астрономии проходили…

Они залегли на бруствере яруги, чтобы оглядеться и понять: в доме ли сбежавший из-под партизанского трибунала Климка Захаров, и нет ли у деда Пармена и бабки Параши немцев или полицаев. В горнице теплился желтый огонек. И это окно манило к себе, притягивало истосковавшийся по домашнему теплу человеческий взгляд. Но спешка тут могла дорого стоить.

– Черт с ним, с псиным созвездием, – сказал Петр Ефимович, собирая только что выпавший снег в ладонь и отправляя его в пересохший от волнения и страха рот. – Я вот о чем, сынок, кумекаю… Коль шайтан, как называют черта татары, где-то в аду живет и там правит свой сабантуй, то, значит, в небе, точно, – Он? Два медведя в одной берлоге и то не живут…

– Не знаю… – прошептал Григорий. – Ты же главантидером был, против самого Бога восстал…

Петр Ефимович помолчал, сглатывая набежавшую сладковатую слюну.

– Да не против Бога я шел… Против людей. Власти дорогу разгребал от человеческой дури и подлости…

– Надо же, – усмехнулся сын. – А в Слободе тебя испокон веку Петрухой Черным звали… Почти Чертом. А ты, оказывается, – святой…

Григорий повернул голову к отцу.

Да ты не обижайся, не обижайся, батя… Что правда, то правда.

– А я и не обижаюсь… Волос черный, глаз – черный, жил по-черному – в дыму и копоти войн и борьбы с врагами нашего народа. Ишшо с первой Германской. Потом с щербатовцами, антоновцами, буденовцами – с кем только не рубился… С кулаками насмерть схватился. «Безбожника» организовал. Теперича опять с немцем воюю. В землянке прокоптился, как шмат сала на костре. Собаки, слыхал, как брехали? Меня учуяли, ишшо за рекой…

Григорий присушался. На другой стороне яруги, за Свапой, опять залаяли хозяйские собаки, потом какой-то впечатлительный пес принялся молиться на мертвую луну, завывая почище брянского волка.

Петр Ефимович вздохнул, зябко поводя плечами. Старая история об оборотне, чёрном псе, принимавшем человеческое обличие, в лихоманные военные годы бередила умы жителей Аномалии. Этот проклятый пёс просто так никогда людям не являлся. Чёрную беду накликивал он на избранных им жертв.

С тёмного небосвода сорвалась жалобно замигавшая звездочка и, ярко вспыхнув напоследок, упала куда-то за Карагодинскую хату, черневшую покосившимися стенами за большим овином Захаровых.

– А как ты, Гришуня, думаешь, – грустно спросил Петр Ефимович, провожая взглядом сгоревшую звезду, – ОН захочет нам помочь, коли што…

– Что значит – «коли што»?..

Сын впервые уловил в всегда твердом голосе отца такие жалостливые, почти покаянные нотки.

– Ну, не вечные же мы… Когда-нибудь и я сдохну.

– Да ты никак хоронишь себя, батя?

– Чую, Гришунька… Чую я её приближение… Вона уж и пёс черный взвыл. Слышь?

– Ничего не слышу.

– Да как же ничего – воить, проклятый… К покойнику. Слышь, Гришка?.. Ты его тоже должен бояться, Гришанька! Проклятья нашего…

Дверь в сени Захаровского дома с протяжным скрипом отворилась, на февральский морозец без шапки, в тулупе, накинутом прямо на грубую замашнюю рубаху, вышла внушительная фигура бородатого человека. Почти двухметровыйстарик крякнул, почесал грудь, но мочиться в девственно белый снег не стал – засеменил в обрезанных валенках до яблоньки в саду. Сделав свое мелкое дело, старик еще постоял с минутку на вольном воздухе, дыша широкими ноздрями, как старый конь, и, перекрестившись на ночное светило, озираясь, скрылся в черном проеме сеней. Потом послышался тихий визг задвигаемой щеколды.

– Вона, Гриш, твой любимый дедушка до ветру ходил… – сказал Карагодин-старший. – Ишь, падла, озирается… Никак Климка иде-то рядом али уже в дому… Может быть, в овине сховали сваво внучка. Мы люди терпеливые, Гриша, пока посидим в яруге, да поглядим што да чего… Побалакаем с дорогим сынком. Когда еще с ним свижусь?…

Григорий посмотрел на бледное лицо своего отца. Слова уже вязли у него в зубах, слюна капала с уголков синеватых губ на свежий снег – припадок был где-то рядом, в полушаге от Петра Ефимовича.

Чтобы отвлечь отца от грустных мыслей о смерти, так некстати полностью завладевших его больным мозгом, Григорий перевел разговор на Захаровых.

– Пармен и Прасковья меня почти пять лет выхаживали, когда ты по свету мотался… – проговорил Григорий, но отец его перебил:

– Не мотался, а врагов наших изничтожал, дурень!..

Григорий обиделся, замолчал.

– Ты не дуйся, как девка красная. Всего не знаешь. Я им портсигар золотой одного убитого прапора отдал. Не за хрен собачий тебя кормили, небось. А вот какракетр тебе испортили вконец. Мякина, а не карактер. Стержня в тебе, Гринька, нету. Как без него?

Петр Ефимович почувствовал тошноту. А вместе с ней неведомо откуда взявшийся страх прилепил его исподнее к дрожащему телу.

– Не вовремя пёс пришел… – прохрипел Петр Ефимович.

Он, клацая зубами от озноба, полез за пазуху. Вытащил заветный кинжал, что добыл еще в том памятном августе четырнадцатого года.

– На, Гриш, возьми. – Он протянул сыну трофейный штык-кинжал. – Ежели скрутить до зубовного скрежета, то зубы клинком разведи… Не то язык в гортань завалится… Задохнуться могу.

Cталь холодно блеснула в лунном свете, и штык скрылся в потайном кармане полушубка.

Со стороны околицы послышался треск мотоцикла, замелькал бледный свет фары.

– Тихо, сынок. Кажись, немцы.

Петр Ефимович плохо слушающейся рукой достал наган, сжал его заплясавшими уже в жестокой судороге пальцами. Он хотел было подбодрить испугавшегося сына, с ужасом смотревшего то на отца, уже скорченного, скрюченного припадком падучей, то на неумолимо приближающейся свет фары немецкого мотоцикла. Свет уже зыбился61 уже за взгорком, потом озарил весь изволок62.

Григорий услышал, как отец взвел курок. Бабахнет сдуру – и тогда и глубокий снег не спасет. Отыщут и убьют.

Гришка, содрав каляные63 рукавицы, ухватился за отцовский наган, пытаясь вырвать оружие. Но отец, протяжно постанывая, не выпускал холодную вороную сталь из железных пальцев.

Фары остановившегося у овина мотоцикла еще какое-то время вызолачивали64 купол слободской церкви. Стих мотор. Послышались голоса. Зарычала собака. Загорелись, забегали по стенам дома, овина и риги, по искрящемуся снегу желтоватые пятна немецких электрических фонариков, горохом посыпались отрывистые лающие приказы. Потом вязкий голос сказал по-русски:

– Вара! Вылазь из коляски, сучье твоё отродье!.. Приехали до бандитской хаты. За работу, лентяйка.

Из коляски на снег уж очень мягко для своих огромных размеров выпрыгнула черная немецкая овчарка. Гришка даже разглядел коричневые подпалины на свалявшейся шерсти. Показалось, что глаза овчарки светятся. Страшным огнево-алым светом. Пёс послушно сел между двумя немцами и хозяином. Теперь Григорий узнал Маркела Шнурова. На рукаве Шнурка белела повязка полицейского. Собака, взвизгнув, зевнула.

– 

Ist Das schone Hund, Diter!

65

– 

Iha

,

iha

,

Hanz

.

Взошла луна. И все залила бледным светом. Григорий вжался в снег, но не мог оторвать взгляда от троицы. Солдаты были в пятнистых теплых комбинезонах, надетых поверх полевой формы. На головах – каски с поднятыми на них мотоциклетными очками. На груди висели автоматы. Гришка, парализованный страхом, даже разглядел заткнутые за ремни гранаты на длинных деревянных ручках и подсумки с запасными магазинами для автоматов.

Немцы весело переговаривались. К Шнурку обращались тоже по-немецки. Тот нараспев отвечал им, сдабривая свою речь русским матом. Но, по всему, троица прекрасно понимала друг друга. Судя по настроению, все трое уже хлебнули шнапса – ночная война с хижинами была им не в тягость.

Вот Шнурок попросил у немцев сигарету. Те, оживленно болтая между собой, бросили полицаю целую пачку. Русский щелчком вышиб сигарету, долго щелкал бензиновой зажигалкой, сверкая искрами, летящими из-под кремня. Наконец фитиль загорелся, осветив лицо проводника овчарки. Сомнения отпали – это был Шнурок со своей собакой-людоедом. Партизаны рассказывали, что пес пьянел от человеческой крови. И не брезговал свежей человечиной, обгладывая трупы до пугающей белизны.


Гришка боялся пошевелиться. Но больше всего переживал за отца, которого так некстати припутал прямо в снегу черный приступ.

«Лишь бы ветер не поменялся…» – подумал Григорий.

Ночной ветерок дул со стороны неожиданной троицы.

Долговязый немец окликнул Шнурка и повел дулом автомата в сторону окон дома Захаровых. За стеклом окна явственно различался двигавшейся вместе с кем-то по хате огонек лампы или свечи.

– Яволь, господин Дитер! – козырнул под рваный треух Шнурок и позвал собаку: – Вара!..

Сука вдруг задрала морду в звездное и лунное небо и тихо завыла, закрыв, будто от блаженства, свои желто-красные глаза.

Уже ставший отходить после жестокого приступа Петр Ефимович вдруг вытянул губы и, не открывая глаз, в унисон собаке тоже завыл.

– Was ist los?!. – вдруг встрепенулся Дитер, не понимая, что происходит и откуда исходит этот странный звук.

Гришка, холодея сердцем, зажал рукой слюнявый рот воющего в ночи отца.

– У-у-у… – уходил в руку, в землю и черное небо этот предсмертный вой отца.

– У-у-у… – вторил ему черный пес.

– Молчи, молчи!.. Замолчи же! – все сильнее зажимал воющий рот Григорий. – Замолчи!..

Тело Петра Ефимовича безжизненно обмякло.

К яруге, где скрывались отец и сын Карагодины, уже с автоматами наперевес по снежной целине бежали немцы. Но их опередила Вара. Позади нее, сжимая в руке сыромятный арапник66, приближался Шнурок.

Вара неслась к Григорию молча, оскалив клыкастую пасть. В мертвом свете полной луны комиссар хорошо видел, как медленно, неестественно медленно, будто тут же застывая на морозе, падала на девственно белый снег пенная слюна с оскаленных клыков.

Он вспомнил о штыке, который передал ему отец, но не сделал даже попытки, чтобы достать оружие – страх сковал все его члены. Григорий, не мигая, смотрел в страшные холодные глаза огромного пса, который, вздымая снежную пыль, как огненные искры, несся на него с одной целью – убить.

Но эта мысль уже не пугала Григория. Казалось, что он свыкся с нею за минуты, прошедшие после того, как он своими руками задушил воющего отца. Теперь он хотел только одного: конца этого ночного кошмара.


Вара налетела на него черным упругим комом. Как ангел смерти… Зубы её впились в шею Григория. Снег окрасился бурой кровью… Пес отпустил Григория и накинулся уже на мертвого Петра Ефимовича. Схватил труп за шею и потащил к хозяину, как охотничьи собаки приносят подстреленную дичь.

Григорий хотел закричать… Но вместо крика на волю вырвался долгий истошный хрип. Даже не хрип – леденящий душу хриплый вой обреченного на страшную смерть человека.

Он услышал, как что-то кричали немцы. Потом Шнурок ударил по окровавленной собачьей морде арапником, и пес нехотя отошел от добычи. Не позволили овчарке растерзать и живого Григория Петровича.

– Благодари господина Дитера! – нагнулся к залитому кровью лицу Григория Петровича Шнурок. – Ты им зачем-то живым еще нужен… Сожрать тебя Вара всегда успеет… Поживи пока, товарищ комиссар. Помучайся от своего страха…

Маркел подошел к немцам, стоящим в трех метрах от поверженного в красный снег Григория. Жестикулируя, полицай что-то рассказывал своим благодетелям. Дитер и Ганс, положив ручища на висящие на животах автоматы, захохотали, закивали головами.

Григорий, зажав рану на шее рукой, не спускал глаз со Шнурка и его собаки. Вара дисциплинированно сидела у ног хозяина, изредка поглядывая на шевелившегося Карагодина.


От созвездия Малого Пса оторвалась бледная звездочка и исчезла на ночном небосклоне. Луна равнодушно светила в глаза Григория. Он часто-часто заморгал, глядя на небо, которое видел в последний раз, – и плакал. Как малое дитя заплакал – навзрыд, роняя в снег горячие слезы.

Он, молодой, не поживший, не порадовавшийся вдоволь на этой грешной земле вот сейчас, через какие-то считанные минуты уйдет в черное небытие. В страшную ледяную и беспросветную бездну, полную мук и страданий нечеловеческих… И вырвавшийся из его груди страх, заполонивший всю его сущность, заканчивая ногтями на ногах и руках, сперва родил такую жалость к самому себе, такое сострадание к несправедливой судьбе, будто на красном подтаявшем от страха, горячей мочи человеческой снегу лежал не он, Григорий Карагодин, а какой-то другой, очень знакомый, дорогой ему человек… Но – другой. И ему впервые было по-человечески жалко другого человека…

Подошел Шнурок. Он боялся посмотреть ему в глаза. Боялся увидеть над собой окровавленную пёсью морду с желтыми клыками, с которых капала бешеная пена. Он узнал его по сапогам – коротким немецким сапогам, в которых ходили все каратели, расквартированные в живописном большом селе Хлынино. Совсем рядышком от родной Слободы…

Он смотрел на эти сапоги, от которых, как ему показалось, зависит весь исход этой кровавой ночи. И он, забыв о ране на шее, которая, слава высшим силам, оказалась не смертельной (артерию собачьи зубы не задели), пополз к этим заснеженным сапогам с широкими голенищами. Он полз, роняя на снег свою кровь, роняя слезы жалости и мольбы… Он уже готов был поцеловать эту грубо выделанную кожу сапог солдат дивизии «Райх»… Только бы жить… Только бы жить… Любой ценой. Потому что у жизни вообще нет цены. Она бесценна. И что стоит это невинное унижение, билась эта мыслишка в жиле на виске, перед величайшим благом – жизнью!.. Да ради нее, ради того, чтобы жить, любить девок, радоваться терпкому вину, духмяным яблокам в саду, наслаждаться всем тем, что он едва-едва успел познать за свои неполные двадцать три года, не только расцелуешь эти грязные сапоги…

– Жить, комиссарик, хочешь? – услышал он над собой насмешливый голос Шнурка.

И он пнул его в лицо десантным немецким сапогом с широкими голенищами, за которые немцы закладывали запасные магазины для автоматов.

От страха и надежды он потерял дар речи. Из сдавленного, израненного сукой Варой горла вырвался лишь булькающий хрип.

Маркел еще поддал носком сапога.

– Хочешь, сучара, жить али нет?

Он хотел сказать: «да, да, хочу, очень хочу; ничего больше не хочу, как только – жить!», но вместо человеческих слов опять вырвался какой-то сип – будто из резинового баллона воздух спустили.

– Молчишь? – угрожающе спросил Шнурок. И позвал собаку:

– Вара!..

Черный пёс в три прыжка оказался у ног хозяина.

Выпучив от страха глаза, Григорий поднялся на четвереньки. Ноги и руки его дрожали, разбитое лицо заливала кровь… Он поспешно утвердительно закивал головой. Раз кивнул, другой, третий… Кровь виноградными гроздьями летела на сапоги карателя, и собака жадно слизывала их фиолетовым языком.

– Хер Дитер! Хер Ганс! Глядите-ка – пферд! Комиссар-лошадь!.. Ха-ха-ха…

Немцы, наблюдавшие эту картину, брезгливо засмеялись.

– Он, господа, так жить хочет, что от радости в зобу дыханье сперло!.. – веселился Маркел, буквально перегибаясь от смеха. – Обассался даже… И того, кажись… Воняет от комиссара. – Он раздул волосатые ноздри. – Кажись, марксизмом. Ха-ха…

Немцы ничего не поняли. И на этот раз даже не улыбнулись. Вара зевнула, уверенная в счастливом для нее финале, и отошла на шаг от своей добычи. Но желто-красных глаз с Григория не спускала.

– Зачем он вам нужен, господа… такой? Отдать его Варе на казнь – вот и вся недолга.

Дитер что-то тихо сказал Шнурову. И оба немца вошли в темный дом Захаровых. Через минуту там зажглась керосиновая лампа, послышались причитания старухи. Потом распахнулась дверь, и смеющиеся немцы вытолкнули автоматами на порог слободского великана – деда Пармена. Старик, всю жизнь проработавший в слободской кузнице, и к своим восьмидесяти годам не утратил здоровья и стати. Был он бос, в нательной рубахе и белых кальсонах с развязанными внизу длинными тесемками.

– А ну, немчура, осади! Не напирай сзади!.. – повел могучим плечом Пармен. – Ты пукалкой своей меня не пужай, не пужай, солдатик! Я свое уже отбоялся… Теперь твой черед.

– Тафай, тафай!..

Пармен ступил на снег, увидел младшего Карагодина, залитого кровью, и всплеснул руками:

– Гришенька!.. Что же эти ироды с тобой сделали?

Григорий Петрович всё это время стоял на четвереньках и машинально продолжал кивать головой. Теперь кивки получались мелкими, безжизненными… И никто уже не смеялся на «комиссара-лошадь».

– Дай я тебе, родной, помогу… – сжалился Пармен, подхватывая под мышки Григория Петровича. Немцы не вмешивались в семейную идиллию.

– Тафай, тафай! – добродушно улыбались они Пармену и вышедшей на крыльцо Параше. -Бабка, шнапс, сало, яйки!… Ха-ха…

– Праздник ведь у Захаровых. – осклабился Шнурок. – Внучок приемный в гости пожаловал! Накрывай, бабка, стол.

Прасковья потеряно прижалась к ледяному косяку двери, бросая быстрые вопросительные взгляды то на Григория, то на деда.

Пармен нахмурил косматые брови, сверкнул колючим взглядом.

– А твое место, Маркелушка, на варке67… Ступай, гостёк дорогой, туда, тама давно свиньи ждут!

При слове «свиньи» немцы оживились. Закричали:

– Тафай, тафай в дом, русские швиньи! Шнапс, сало!

Дед, помогая Григорию Петровичу подняться на ступени крыльца, бодро (Григорию показалось, что даже весело) подмигнул Карагодину:

– Ты, Гриш, так не трясися… Самое страшное, что эти выблядки могут с нами сделать – это убить… А иде лутше щас: «там» али тута – нихто не знаить. Но вить и они сдохнуть… «Там» и свидимся, с дорогими моими гостями. На Страшном суде… Вот тама и расчет с них возьмут. Ничаво не забудется.

– Р-разговорчики в строю! – крикнул Шнурок и трижды опоясал Пармена сыромятным ремнем арапника. – На свои поминки, сволочи, идете, так помолились бы.

Пармен и ухом не повел на поглаживание плеткой. Но кровь, выступившая через рассеченную кожу, выкрасила спину.

– Так то, Маркел, моя поминальная молитва и есть… Страшной силы молитва.

– Заткнись, пень, коль до рассвета хочешь дожить…

– До рассвета – хорошо бы, – неопределенно ответил дед, поглядывая на черный горизонт.


Бабка растрепанной курицей хлопотала у протопленной с вечера печи.

На стол Параша уже успела выставить чугунок с вареной картошкой, миску квашеной капусты, соленые огурцы, большую бутылку мутного буракового самогона. В чистой пеньковой ширинке68 лежал желтоватый шматок сала.

– А где праздничная посуда, бабушка? – спросил Шнурок, потирая руки.

Прасковья молча поставила на стол стаканы и расписные кружки.

– Да ты никак на всю семью чарок выставила, – принуждая Вару сесть в красном углу, под иконой, усмехнулся Маркел. – Нехай им там, в лесу, икнется. Потом вас помянут, партизанских родитилев…

Немцы, не понимая треп полицая, не присаживаясь к столу, по-походному налили себе в стаканы, сказали коротенькое «хох» – и выпили. Стали жадно закусывать. Шнурок потянулся было за бутылкой, но Дитер его остановил:

– Генук! Фатит… Тафай бензин!

– Яволь, хер Дитер! – козырнул Шнурок и выскочил во двор к мотоциклу. Пёс проводил его преданным взглядом.

Через пять минут полицай вернулся с канистрой. В теплой хате густо завоняло бензином.

Шнурок, не глядя на немцев, подошел к столу и махнул стакан без закуски. Крякнул. Потом протянул канистру Григорию Петровичу.

– Ежели жить хочешь, то покропи, Гиша, дедушку и бабушку бензинчиком. Как святой водицей.

Немцы, напряженно жуя жесткое сало, дружно закивали головами.

Карагодин стоял, опустив голову, шумно дышал. Кровь уже запеклась, больше не капала на пол… Но шею он повернуть не мог – острая боль пронзала порванные собакой мышцы.

– Не хочешь? – спросил Шнурок. – Жить, значит, не хочешь…

Карагодин напряженно смотрел в некрашеные доски пола..

– Не хочешь жить, расстреляем первого… И потом сожжем со стариками в их хате, – равнодушно сказал Шнурок, наливая себе еще стакан. Полицай в подтверждение своих слов достал из кармана немецкий «Вальтер» и снял пистолет с предохранителя. От металлического щелчка Григорий вздрогнул, потянулся к канистре.

– Вот так, дорогой внучок… – похвалил его Шнурок. – Помажь елеем головы бабушки и дедушки, помажь. Они заслужили получить именно от тебя такую милость.

– Григорий открыл канистру, плеснул бензина на застывшие ноги Пармена и Прасковьи.

– Да елея не жалей, не жалей – мучаться меньше будут, – поучал Шнурок.

Григорий приподнял канистру, но достать до головы высокого Пармена не смог – облил ему бензином плечи, потом обильно полил обездвиженную от страха старуху. Параша, не мигая смотрела непонимающими голубыми глазами на Григория, которого любила не меньше родных внуков, и шептала, как молитву: «Господь с тобой, Гришенька… Господь с тобой…».


– Тафай! – подтолкнул автоматом Григория Дитер. – Шнель, шнель!

Они вышли на крыльцо.

За ним поспешили Ганс и Маркел, потом выскочила Вара, фыркая от бензинового духа. Шнурок, засунув самогон в карман короткого черного пальто, поливал из канистры крыльцо тонкой бензиновой струйкой.

– На крыльчко, на ступеньки… Как-кап-кап… – нелепой песенкой звучал его слова.

Наконец, Шнурок отшвырнул к мотоциклу пустую канистру. Достал из коляски масляную ветошь, намотал ее на палку и поджег зажигалкой.

– Комиссар! – подошел он к Григорию Петровичу. – Ну-ка, зажги своим коммунистическим огнем партизанские сердца!.. Как вы там любите говорить? Из искры да возгорится пламень!

Карагодин сделал шаг к яруге. Шнурок достал пистолет и дослал патрон в ствол.

– Ну, поджигай!

Гришка, зажмурившись, взял факел, сделал пару шагов к крыльцу и бросил горящую ветошь на ступеньки. Голубоватый нежаркий огонь побежал по бензиновому ручейку в сени, потом в хату…

За окном было видно, как тут же запылала горница, как заметался по ней загоревшийся дед Пармен. В окно, со звоном вынося стекла, полетела табуретка…

Григорий видел, как пару раз еще мелькнуло обезумевшее от боли и страха лицо огненной Параши, как пылавшим бревном катался по горящей хате дед Пармен.

В вдруг: – У-у-у…

Долгий, нестерпимо долгий вой черного пса…


Очнулся он оттого, что Шнурок врезал ему по скуле.

– Ишь ты! – цыкнул он слюной через щербатые зубы. – В обмороки падаем, словно райкомовские барышни… Пшел в сарай, курва!

И он больно подтолкнул Григорий дулом пистолета в спину. Пошатываясь, как слепой, вытянув вперед трясущиеся обожженные руки, он толкнул массивную дверь овина.

Шнурок, подмигнув Дитеру, припер дверь тяжелым бревнышком, не поленился сходить к омету69, притащил огромную кучу соломы и, прикурив сигаретку, бросил спичку в середину охапки.

– Собаке собачья смерть… – подмигнул он солдатам, подглядывая за палачом и жертвой в щель сарая.

И он сапогом подгорнул занявшийся стожок поближе к дощатой стене трухлявого овина. Немцы, брезгливо оттопырив губы, молча наблюдали за экзекуцией.

Собака сидела у ног Шнурка, глядя на занимавшуюся огнем дверь сарая. Потом, когда стало припекать, отбежала в сторону, сев поодаль. Пёс ждал заслуженной награды.

Глава 37

АТАКА АРХАРОВЦЕВ70

Литературная реконструкция Иосифа Захарова


На этот раз собачий нюх подвел венного пса. Среди двух огней, дыма, столбом поднимавшегося с захаровского двора, собака проглядела смертельную опасность.

Немцы вдруг разом присели, обернувшись на изволок. С бугра, как гром средь зимнего неба, ударили автоматные очереди, и около двух десятков партизан с раскатистым криком «ура» скатились на тощих задницах по крутому склону яруги.

Дитер , паникуя, побежал к мотоциклу, попытался завести хваленый «БМВ», но техника не слушалась суетливых и неверных рывков ефрейтора. Ганс грубо оттолкнул товарища, занял водительское место, но тут же, получив пулю в голову, затих, не выпуская из рук руль.

Второй немец, бросив в снег автомат, поспешно поднял руки вверх.

Две дюжины небритых, пахнувших костром архаровцев медленно окружали мотоцикл и смертельно перепуганного неожиданной атакой немца.

– Ребяты, второй капут! – послышался голос Тараса Шумилова.

– А где третий?

– А был и третий?

– Ну, тот… Из люльки. С собакой.

– Свищи теперь в поле…

Фока Лукич оказался неплохим командиром. Люди ему верили. Но главное – слушались. Хотя это одно и то же.

– Доктор! – обернулся к Альтшуллеру Клим. – Товарищ временный командир! Вы ведь по-немецки шпрехеете… Спросите у гада: сколько их было?

Фока Лукич перевел вопрос.

Немец обернулся к уже пылавшему сараю. Что-то затарахтел на своем птичьем языке.

– Он говорит, переводил доктор, – что был еще один русский полицай. Это он и проводил экзекуцию: поджег дом со стариками и подпалил сарай, куда бросил избитого партизанского комиссара… А его пес задушил командира партизанского отряда. Труп того старика – в овраге.

Бросились к припертой бревном двери. Из дыма, согнувшись в три погибели, пошатываясь вышел черный от сажи и копоти пожарища Григорий Петрович.

– Где Шнурок и черный пес? – первым делом спросил комиссара, смахивая слезы с обгоревших ресниц.

– Нету, – развел руками Тарас. – Видать, убегли оба… У мотоциклетки только два немца. Один убитый. Другой живой еще.

– Живой? – вздрогнул Гришка. – Доктор допрашивал?

– Успеется… – пожал плечами разведчик. – С собой на базу возьмем. Эх, и мотоцикл хорош! Да бензину в баке ни капли..

Карагодин не дослушал трандевшего71 Тараса, бросился к немцу, понуро стоявшему в окружении Водяры, Кольки Разуваева и Клима Захарова. На ходу он подобрал так и валявшийся в снегу немецкий автомат, передернул затвор и от живота, по-фашистски, в упор расстрелял пленного.

Партизаны только инстинктивно пригнули головы.

– Зачем, комиссар? – спросил Вениамин Павлович. – Мы бы его трибуналом судили… Выведали, дее их «Белый медведь» ишшо наши хаты надумал спалить…

Григория повесил автомат на плечо, тяжело дыша, сказал, умываясь снегом:

– Они отца моего придушили… Пармена с Парашей живьем сожгли… Шнурок меня в сарай избитого кинул и поджег. Если бы не вы, мои боевые товарищи, если бы не вы!… – он всхлипнул и растер по лицу слезы вместе с сажей. – Мне теперь еще одного свидетеля нужно добыть… Точнее двух! Маркела Шнурка и его овчарку.

– Свидетелей? – переспросил партизанский доктор. – Да они не свидетели, а самые что ни на есть преступники… Прихвостни фашистские. Но Шнурова нужно брать только живым. Шумилов, Разуваев, Захаров! Хоть из-под земли, но достаньте Маркела!

– Соседка Захаровых, бабка Нюша, – доложил Коля Разуваев, – говорит, что мужик с собакой к Черному омуту побегли…

Григорий перевесил автомат на шею, сказал, глядя исподлобья на Клима:

– Не нужно мне никакой помощи… Маркел – мой. У меня и покойного бати с ним и его псом теперь свои счеты… До конца жизни. Его или моей – не важно…

– Мы подсобим, товарищ комиссар! – держась за нывшую руку, сказал Клим. – У меня к нему тоже счет свой есть… Пущай расплачивается.

Карагодин упрямо тряхнул головой.

– Ты еще за свое преступление, гражданин Захаров, расплатиться должен… Обвинение в умышленном нарушении приказа командира отряда с тебя не снято. К тому же ты сбежал из-под трибунала…

– Так он не сбежал, Григорий Петрович, – заступился за Клима Фока Лукич. – Вы только отправились на слободской посад, как он и вернулся. К тому же, это он организовал партизан вам на подмогу. Так спешил, что я ему даже рану не успел толком обработать…

– Успеем, успеем обработать по всем правилам, – странно улыбнулся Карагодин. – Ты, доктор, не беспокойся. Это тебе я, берущий на себя командование отрядом «Мститель», говорю. Похороните отца. Пока неприметно, в захаровском огороде, чтобы немцы не изгадили могилку. После войны улицу в честь него назовем, памятник поставим герою.

Он поискал глазами потерянную шапку, не нашел и снял кубанку с алой ленточкой с головы Кольки Разуваева.

– Я за Шнурком! По его душу! А Захарова, Ты, Шумилов, и ты, Разуваев, возьмите под стражу! Своими головами за предателя отвечаете…

– Да какой он пред… – сказал Разуваев, но Карагодин перебил:

– А что с его братом, с Федором?

– Тот не убежит!.. – засмеялся Колька. – К дереву его притянули крепко-накрепко. Морским узлом. Не развяжется.

Клим, вытирая испарину со лба (от раны теперь горела не только рука, но и всё тело), бросил:

– Он же замерзнет на морозе.. В путах-то…

– Ничего-ничего, – отмахнулся Бульба. – Три притопа, два прихлопа – вот и вся недолга, чтобы не околеть… Да и морозец нынче не хваткий.


У пожарища было светло, как днем. Потихоньку к дому стали стекаться посадкий люд – старики, дети, подростки. Догоравший дом никто не тушил. Заворожено смотрели на огонь, будто к костру пришли погреться. С любопытством разглядывали убитых немцев и их мотоцикл, который только что подожгли партизаны.

– Как отца закопаете, так уходите на базу! – приказал новоявленный командир «Мстителя». – Я со Шнурком и его псом рассчитаюсь – и сам вернусь в лес. Боевое охранение у большого дуба усилить пятью, нет – шестью бойцами! Это приказ!

И с этими словами он скрылся в глубине яруги, пройдя мимо трупа отца, лежащего на спине с открытыми глазами и перекошенным предсмертным припадком лицом. Глаза его побелели и выкатились из орбит. Теперь они смотрели в упор на сына. Григорий вздрогнул.

Снова пошел снег – крупный, сухой и колючий. Звезды гасли одна за другой. И уже было не разобрать, где там, высоко-высоко, прячутся те загадочные созвездия, куда отлетает с земли живая человеческая память.


Глава 38

ЧУНЬКИ72 БРАТА ФЕДОРА

Из «Записок мёртвого пса»


Первые часы своего лесного плена он пытался освободиться от пут, чтобы не замерзнуть здесь, у старой сосны. Он дергался, ужом извивался – всё напрасно. Крепко дружки прикрутили к смолистому стволу, мертво.

Решил ждать. Ведь не бросят же его здесь на съедение волкам или морозу. Придут. Освободят его, Федора Захарова. Да и какое он преступление совершил? Ну, крикнул брату, чтобы бежал. Так родная кровь, жалко… Расстреляют сдуру, потом дела не поправишь… Это не гвозди на доске прямить загнутые. С жизнью человека шутковать опасно.

Чтобы хоть чем-то занять свой мозг, Федор стал вспоминать. Вроде и прожито уже немало, а вспоминались какие-то «мелочи» – рыбалка с Климкой на их речке, утренняя зорька над заливным логом, мать идет с подойником доить коров… Даже запах парного молока вспомнился. И тот праздничный дух, который стоял в хате, когда мать пекла свои удивительные пирожки– «жаворонки» к празднику. Наверное, счастливые запахи жизни вспоминались.


…Федор Захаров, родной Климкин брат, в отрочестве мечтал уйти в Ольговский мужской монастырь. После революции саму монастырскую обитель не тронули (в лесной глухомани монастырь прятался), но странствующих монахов вдруг не стало. Не видели их ни в Слободе, ни в Зорино, ни в Хлынино… Пустили слух, что на Соловки какие-то перевели весь монастырь с настоятелем. Там, мол, им лучше.

В 1924 году монастырь закрыли официально – по специальному указу властей. Но хозяйство было хоть и брошенным, да не порушенным. В святой обители хозяйственные и беспокойные люди открыли колонию для беспризорников.

Нашли денег на колонию для малолеток. С кадрами воспитателей было потяжелей. Но решили: не боги горшки обжигают. Обжигать горшки стали бывшие красноармейцы и энкэвэдешники. Понабрали штат, привезли ребят всех возрастов, собранных по курским, воронежским и орловским дорогам. Умные люди из проверочных комиссий, которые зачастили в колонию, понимали: воспитатели и учителя получались некудышние. Никакие самые светлые педагогические теории доброго дедушки Макаренко не могли из прирожденных вертухаев сделать из босяков и бродяжек духовных наставников молодежи. Работники колонии, мужчины и женщины, по привычке воспитывали строителей светлого будущего пинками, подзатыльниками, морили голодом и холодом в карцере колонии за любую провинность, а чаще и без провинностей – как они сами говорили, «для профилактики». Профилактике здесь уделялось первостепенное внимание.

За вертухаями далеко ходить было не надо. Вербовали их из местного слободского люда, так как Красная Слобода и окрестные села находились недалеко от бывшей монастырской обители.

Начальник районного отдела НКВД Семен Котов лично отбирал подходящие для воспитателей кандидатуры. Отдел кадров колонии возглавлял молодой хлынинский мужик Маркел Шнуров, особо отличившийся перед властью при конвоировании раскулаченных семей в малозаселенные районы Сибири и Дальнего Востока.


Не вязалась с партийным доверием одна биографическая заковыка. Оказывается, в Зорино, где жили престарелые родители Маркела, первыми раскулачили как раз их – Шнуровых. Но тут Маркел не подкачал. Сын за отца не в ответе. Всю ночь писал химиечским карандашом письмо в газетку, извел весь керосин в лампе. Но зато вышло то, что надо. Через три дня в местной печати появилась шнуровская заметка с броским заголовком «Кулаки мне не родители». Котов был очень доволен вот этими принципиальными строками своего визави: «Я осуждаю своих родителей и братьев как заклятых врагов народа и отрекаюсь от них навеки!». «Дело воспитания подрастающего поколения» ему доверили с легкой душой.

Маркел Шнуров был действительно очень принципиален. Особенно к нарушителям установленного порядка. Разные придумки и издевательства над детьми тешили его душу, успокаивали нервы, приносили хоть какое-то удовлетворение от проделанной работы. Самым излюбленным его наказанием «подрастающего поколения» была «русская печка». Точнее – плита. На кухне, где дневал и ночевал ненасытный Маркел ( малолетние преступники поговаривали, что в брюхе у него сидит прожорливый цепень – огромный глист, который сосал Маркела изнутри, требуя новой и новой пищи для себя), он ставил на раскаленную плиту ребенка босым и весело прихлопывал: «Танцуй барыню!».


Федор Захаров, потомственный плотник, к крестьянскому берегу так и не прибился. Все искал, искал себя. Когда потерял – ему одному было и известно.

При НЭПе неожиданно для всех стал он шибаем73. А когда новая экономическая политика приказала долго жить, Федор добрел в своем поиске до ворот детской колонии. Несмотря на плохую анкету, взяли младшим воспитателем.

Федор при всем своем адском терпении выдержал с полгода. Как-то, когда вернулся в отчий дом, показал Климу шрам под левой лопаткой.

– Маркелова отметина, – сказал он. – Застал его за его любимыми танцами на печке… Не удержался, врезал по морде. Снял орущего пацаненка с плиты, повернулся к двери – тут он меня под лопатку и саданул…

– А потом? – спросил Клим.

– А что потом? Потом меня выгнали с работы. Вот и все.


В партизаны Захаровы ушли всей семьей. Дома, на хозйстве, оставили престарелых Пармена и больную Парашу. Кому ветхозаветные старики нужны? У кого рука на таких поднимется?ъ

Зимней обувки на всех не хватило. В партизанском отряде Федор уже с октября ходил в чуньках. У всех были сапоги или валенки. А бедный Федор, одетый в старый чекмень74, на валенки за свою скитальческую жизнь так и не заработал.

Когда Тарас Шумилов у горящего захаровского дома говорил Климу, что, мол, ничего с твоим братом не случится – морозец-то «так себе», не хваткий, Клим вздохнул:

– Чуньки у него на ногах… Или не видали, когда привязывали?

– Видали! – ответил Тарас. – Так он, верно, трое портянок под пеньку намотал – чего ж ему будет?


… Федора принесли на руках – идти на отмороженных ногах он не мог. Лукич сделал всё, что мог в полевых условиях своего партизанского госпиталя. Но гангрена уже делал свое черное дело. Антонов огонь охватил сразу двух братьев Захаровых.

На другой день после возвращения из Слободы партизанский доктор сделал сразу две ампутации: ножовкой, которую перед операцией, как мог, стерилизовал в перваке, отпилил Федору ступни. А Климу – правую руку. Наркоз обоим, как мог, заменял тоже самогон. Удивительный русский напиток, о котором народ, наверное, не зря легенды складывает.

Удивительно, но оба брата остались живы. Клима в сорок третьем, уже после освобождения района, судила настоящая тройка армейского трибунала. Дали за нарушение приказа десять лет лагерей с поражением в правах. Но Младший брат вернулся домой после первой же амнистии в честь Дня победы. Кому нужен однорукий зек на лесоповале? Вину свою признавал и искупал даже одной трудящейся рукой честно – норму выдавал сполна, к «политическим» не лез с расспросами, никого не винил, никого не ругал. Будто добровольно взял всё вселенское зло на себя одного. Себя одного во всем и винил. Чего ж такого держать, да еще «в правах пораженного»? Вот и отпустили после войны на вольное поселение, в занесенную снегами, окруженную тайгой деревню с холодным названием Студенок. Она почти к колючке своим северным боком приткнулась, недалече от лагеря, где сидел мой батя за свое «воинское преступление». В этом «вольном поселении» для невольников Клим Захаров и встретил интеллигентную девушку, изболевшуюся в холодном климате русского севера, очень худую и тихую, но с доброй и отзывчивой душой. Они поженились. И в сорок шестом вместе вернулись в родные края Клима, так как Верочке, дочери врага народа, путь в столицу был давно отрезан.

На станции Дрюгино, на асфальтовом пятачке у пивной, нашел он старшего брата Федора. К правому костылю его была проволокой прикручена консервная банка, в которую сердобольные люди бросали калеке пятаки.

Клим брату подавать не стал. Увезли они женой Федора в Красную Слободу. В землянку, которую мой дед Иван Парменович Захаров устроил в погребе сгоревшего в сорок втором году дома. Там все и поселились, мечтая побыстрее отстроиться.

Весной сорок восьмого у Клима и Веры Захаровых родился я. В той же послевоенной сырой землянке, где под нарами жила степенная домашняя жаба, которую бабушка Дарья звала Марфой и никому не давала в обиду, внутри Марфы живет душа нашего доброго домового. Когда я повзрослел до бабушкиных сказок, она рассказывала мне о жабе, как о живом человеке. И уверяла, что Марфа всё-всё понимала, разрешала брать себя на руки и гладить по умной головке. Бабушка уверяла, что это благодаря Марфе, её доброй подземной ворожбе, мы через пять лет после войны выбрались на поверхность и поселились в человеческом жилье.

Да, в новый, еще строящийся дом, поставленный моим леворуким отцом и безногим дядей, мы переехали только в пятьдесят третьем. В год смерти Сталина. И я помню, как плакали мой отец, бабушка, дедушка и дядя Федор. Так дружно (все вместе, в один час) они уж больше никогда в жизни не плакали…

Глядя на них заплакал и я. Но совсем не по поводу смерти Иосифа Виссарионовича. Я его совершенно не знал. Только на картинках видел усатого генералиссимуса. И почему-то уже тогда, как и моей маме, он не казался добрым. Я заплакал, потому что плакали близкие мне люди. И мне стало страшно. Чужое горе тогда пугало.

–Если бы не Сталин, мы бы войну не выиграли… – вздыхал дядя Федор.

– И дом не поставили, – вторил ему отец.

– Какое там – дом, – кивал дед Иван, сдувая слезы с буденовских усов. – Кабы не он, так бы и жили до конца дней своих в землянке, под старым пожарищем… Что отец родной для народа. Шутка ли, лес на индивидуальное строительство нынче выписать!..

Шуткой это и сегодня назвать нельзя. А тогда, когда из руин поднимались, – и вовсе. Потому как даже в нашей лесистой местности погорельцев разных и вообще людского горя всегда было хоть отбавляй, а лес отпускали строго по накладным. В одни руки, по норме. И даже при той строгости послевоенного закона, лес, в отличие от людей, всегда был при этом в большом дефиците. Наверное, думал я в детстве, что люди рождаются сами по себе, как им вздумается, а лес за человеком не поспевает. Ему и время, и пространство нужны. И хотя бы раз, в мокрый четверг, благословенный дождик. А люди и без этого, в земле, как и я, могут расти – в темноте и пахучей сырости, рядом с тихими умными жабами.


Глава 39

УЛИЦА ПЕТРА КАРАГОДИНА

Повествование И.К.Захарова


Из-за урочища Пустошь Корень по-хозяйски стремительно вышла полная луна. Она задумчиво постояла над неровной кромкой леса, круглолицая по-хозяйски оглядела свои ночные владения, лениво покатилась к лесу, но укололась об игольчатые макушки сосен, и, вздрогнув, как от нечаянной боли, с обидой нырнула в бегущие ей навстречу облака. Наигравшись вдоволь в прятки, снова высунулась из-за тучки, обливая ночной мир тяжелым свинцовым светом.

Заглянула бледнолицая ночная хозяйка мира и во двор нового дома, добротной срубчатой крепи по улице Петра Карагодина. «Победители» (так называлась артель инвалидов-плотников) постарались на славу. Дом был большим, двухэтажным, с резным крыльцом. Именно такой дом нарисовал в тот год художник картонной книжки-раскладушки, иллюстрируя пушкинскую «Сказку о старике, старухе и золотой рыбке». (Книжку эту подарила мне мама, на моё бесславное пятилетие. Больше всего на свете я полюбил этот прекрасный дом, «срубчатую крепь» на картинке. Этот дом, был уверен я, подошел бы и столбовой дворянке, и царице – владычице морской, и даже нашему соседу – самому большому слободскому начальнику «дяде Грише». Хотя инвалиды из «Победителей» поставили ему дом не хуже даже по сказочным меркам).


…В такую ночь Григорию Петровичу всегда не спалось. Он, глядя на бледнолицую ночную красавицу, заметно волновался. На душе у секретаря райкома было беспричинно торжественно и неспокойно: страх, перемешавшись с восторгом, образовал опасную гремучую смесь. Тошнота, прятавшаяся на дне желудка, вдруг поднялась к самому горлу, сжимая его липкими спазмами.

– У-у-у… – завыл вдруг где-то за лесом проклятый пес.

Он обхватил голову руками, закрыл глаза.

Не помогло. Он всё так же хорошо видел с закрытыми глазами, как и с открытыми. Он уже догадывался, даже знал, что они придут именно сегодня. Но не знал, что сегодня их будет трое.

Все так и произошло в ту ночь.

Сначала в нос ударил запах бензина и на желтой дорожке, посыпанной песком, ведущей от дубовых тесаных ворот к крыльцу срубленной крепи, показалась страшная троица. Поддерживая друг друга, пытаясь сухими ладонями стереть с волос и одежды не высыхающий бензин, нестерпимый запах которого не давал вздохнуть полной грудью Григорию Карагодину, с белыми глазами шли Пармен и Параша. Могучий старик, привыкший махать пудовым молотом в своей кузнице, и тут давал энергичную отмашку свободной рукой. Другой он поддерживал за тонкую талию ветхую, почти невесомую свою спутницу – болевшую перед смертью Парашу. Прасковья или бурчала что-то под заостренный, как это бывает у покойников, нос или, как показалось Григорию Петровичу, что-то напевала скрипучим неприятным голосом.

Но больше стариков его напугала фигуру отца. Петр Ефимович, по своему обыкновению, хромал неспешно. Но каждый шаг глухим набатным уханьем передавался ему от земли. Будто это шел не его отец, Петруха Черный, а курьерский поезд, стуча всеми колесными парами по стыкам стальных рельсов.

Петр Ефимович сплевывал на чистый песок обильную пену, которая сочилась через его желтые клыки, загнутые вверх, как при заячьей губе резцы. Глаза его были красно-желтыми, как у черного пса, что приходил к Гришке накануне каждого нового приступа падучей.

– Зачем же харкать на чистую дорожку? – неожиданно для самого себя спросил Григорий. – Тут люди, наверное,живут…

– Люди? – как-то паскудно улыбаясь, удивился отец. И засмеялся своим лающим смехом. – А я и не знал, что – люди… Поди ж ты! Люди и нелюди. Цари и рабы. Воры и праведники. И еще отцеубийцы… Полный набор.

– Истинные нелюди, Петр Ефимыч, – пробасил Пармен, белея своими страшными глазами. – Истинные герои этого времени.

– Сучьи дети! – пискнула тщедушная Параша. – Задушить их – мало…

И добрая старушка зашлась смехом – мелко-мелко затряслась худым телом в лохмотьях, загремела костями и тут же ярко вспыхнула маленьким бензиновым факелом. Загорелась.

От нее тут же занялся Пармен. Запахло паленым мясом, горелыми волосами, еще какой-то дрянью, которая назойливо лезла Григорию в ноздри.

Захрипел, задыхаясь, забился в предсмертных судорогах отец, выпучив глаза, которые вылезли из орбит. В каой-то момент они взяли и вообще отлетели в сторону от головы, оставив ей черные пустые глазницы… И теперь налитые кровью глаза смотрели не в глаза Карагодина, а прямо в черную душу Григория Петровича… И это было не столько ему страшно, сколько по-человечески невыносимо.

– Пронеси-и-и!.. – закричал Григорий и бросился к двери, ведущей в дом. И упал, забился в припадке.

Там, в коридоре, перед лестницей на второй этаж, его и застал судорожный приступ. На этот раз скрутило жестоко – до крови разбил затылок партийный руководитель.

В доме начался переполох.

Орал, будто его резали, в детской маленький Степан.

Топотала обрезанными валенками, которые носила в доме вместо тапочек, нанятая в посаде нянька – подслеповатая старуха, ухаживающая за маленьким Степой. Сибирский кот Васька трубой поднял роскошный хвост свой и с перепугу забрался на гардину, отчаянно шипя оттуда на каждого проходящего.

Но ничего этого Григорий не помнил. В голове стоял только запах горелого мяса… Ужасный запах… Невыносимый для живого человека запах.


Накинув белую шаль на плечи, уже неслась к нему перепуганная его участившимися припадками жена Ольга. На верху, в детской, испугавшись переполоха, орал без слез маленький сын Григория Петровича – Степка.

– Гришенька!.. Гришенька!… Что ты, родной? Опять пригрезилось что?.. Слышал его? – прижала пылавшую голову мужа к своей пышной груди Ольга. – Песий вой? Да?..

Григорий Петрович, пережив большой приступ, молчал… Сил говорить не было. Да и не хотелось ничего говорить. И он только слабо кивал в ответ.

Она подняла голову мужа, стараясь, чтобы кровь с разбитого затылка не испачкала её тонкий шерстяной платок, подаренный на рождение первенца начальником областного МГБ полковником Котовым.

– Надо лечиться, надо лечиться, Гриша… – машинально повторяла она, брезгливо отодвигаясь от мокрого пятна на крашеном полу. – Давай я позвоню папе… Он часто бывает в Москве. Ты знаешь, пленумы всякие, совещания… У него сейчас такие связи! Он найдет, обязательно найдет столичное светило, профессора по медицинской части.

Григорий слабо дернулся, приходя в себя. Попытался встать, но был еще не готов к этому.

– Не вздумай, дура… – тихо и невнятно прожевал он кашу во рту. – Как только в обкоме узнают про мою болезнь, завтра же по состоянию здоровья отправят на пенсию…

– Папа позаботится…

– Знаю, как твой папа позаботится. Товарищ Богданович первый же и предложит написать заявление, – перебил Ольгу Григорий. Его раздражала жена – значит, к нему возвращалась жизнь.

Ольга обиделась за неуважительный тон, с каким были сказаны последние слова.

– Да если бы не папа, ты бы на фронт в сорок третьем загремел… И еще неизвестно, остался бы жив на этой самой Курской дуге… А так, даже в голодном сорок восьмом, как сыр в масле катался.

– Посади своего пса на цепь, дура! – взмолился Григорий. – И наче я своего спущу.

Ему вдруг нестерпимо захотелось ударить Ольгу. За что? Да ни за что. Ударить – и всё. И ему бы, наверное, стало легче. Но он только сцепил зубы и сплюнул набежавшую слюну прямо на ковровую дорожку.

Он встал, пошатываясь побрел к своему кабинету, чтобы прилечь на новый кожаный диван. Этот диван так успокаивал его, так быстро возвращал к жизни, что Карагодин стал невольно приписывать ему какие-то счастливые магические свойства.

Он обернулся. Ольга стояла, вперев руки в крутые бедра, и с ненавистью смотрела на больного мужа.

– Иди к Степану! – хрипло приказал Григорий. – Слышишь, нянька никак не может успокоить мальчика… Ты же – мать!

– А ты – отец! – опять спустила своего тявкающего полкана Ольга. – Успокой его, если сможешь…

Григорий Петрович только покачал головой, старческой шаркающей походкой пробираясь к любимому дивану, обходя панбархатные гардины, фикус и пальму в кадках со стальными обручами, в которых играли зайчики от немецкой трофейной люстры, подаренной на новоселье вместе с пианино из Восточной Пруссии Богдановичем.

– Не хочешь лечиться у светил, – в спину крикнула Ольга, – так сходи завтра к Фоке Лукичу!.. Он ведь еще отца твоего пользовал. Этот лекаришка будет молчать как рыба… Пусть только попробует вякнуть.

– Вот к Альтшуллеру схожу обязательно, – пообещал Григорий Петрович. – И не лекаришко он, как ты его обозвала, а из плеяды старых врачей. В Санкт-Петербурге еще учился, больших людей пользовал… На партизанской базе без инструментов и медикаментов операции делал. Талант.

– Вот и сходи к своему лейб-медику!

– Вот и схожу!..

– Давно пора. А папу моего не смей обижать всякими нехорошими намеками. Если бы не он…

– То, что бы?

– А то бы.

Ольга Богданович была достойной дочерью своего отца. Чувствуя слабинку противника, она сходу брала инициативу в свои руки, понимая, что лучшая защита – это нападение.

– Уж лучше бы ты закрыл рот, Гришенька!.. – бросила она вызов. – Думаешь, я не знаю, как вы там в лесу с хромым папенькой баб охаживали? Всех дочек Веньки Водяры перепробовали в командирской землянке?

«Вот сука», – подумал Григорий Петрович.

– Батя был заботливым отцом для всех партизан… – парировал он удар ниже пояса.

– Таким заботливым, что менялся бабой со своим сынком… Даже одну болезнь на двоих подхватили. Во как мстили народные мстители!

– Прекрати! – чувствуя, как покидают его силы и тошнота вновь подступает к горлу, крикнул Карагодин. – Ты думаешь, я не знаю, как ты грела постель этой тыловой крысе Котову?.. Так и шла бы за него замуж! Чего ж не осчастливила старого эмгебиста?

– Молодая была дурочка. По крайней мере, у него нет падучей! И он, несмотря на возраст, настоящий мужчина, а не разбитый паралитик!

«Я её когда-нибудь убью… – обреченно подумал Карагодин. – Обязательно убью. Дай только срок. Не сейчас, не сейчас».

Он уже дошел до заветного дивана. Сделал еще шаг, взявшись за валик, осторожно и бережно уложил на хорошо выделанную кожу свое разбитое ноющее после ужасных судорог тело.

Ругаться Григорию Петровичу с этой овчаркой не то чтобы не хотелось – сил не было.


Глава 40

РЕЦЕПТ СТАРЦА АМВРОСИЯ

Воспоминания Иосифа Захарова


В тот вечер шел дождь. На душе у Фоки Лукича уже была поздняя осень, на носу – старые очки со скрученными проволокой дужками. Давным-давно нужно было их поменять, да всё как-то не получалось: то времени, то денег не было.

После войны Григорий Петрович, отстроив свои хоромины, смиловался: направил плотницкую артель инвалидов «Победители» и к нему на подворье. Дом починили, поправили, подновили, как могли. Жить было можно.

У «победителей» бригадирил его «крестник» – леворукий плотник Клим Захаров, которому Лукич отпилил руку и такой ценой спас парню жизнь. Жили Захаровы по соседству. На месте сгоревшего в войну дома ставили новый сруб.

– Тебе, Фока Лукич, жениться теперь надобно, – смеялся Клим, не копя обид на тех, кто его засадил за «колючку». – Дом большой, теплый, печка уже не дымит. Хозяйка нужна, чтобы хозяйствовать.

– А сам-то – женат?

– Я с северов жену себе добрую привез, – балагурил Клим, ловко работая левой рукой топориком. – Теперь, когда на двоих уже три руки, жить можно…

– Так жену, известно, Господь посылает: кому в наказание, кому в подарок, – ответил доктор, улыбаясь веселому мужику со светлой и открытой душой. – Хорошая жена попадется, говорил еще Сократ, счастливым будешь. Плохая – станешь философом. Или писателем.

– А тебе какую хотелось бы? – спросил Захаров.

– Поздно, наверное, вымаливать у Творца – осень ко мне подступает, Клим.

– Ты все-таки подумай, доктор. Женатые мужики дольше живут, чем холостые. А то на твою писанину одной жизни не хватит. Как в окно не гляну, ты, доктор, все пишешь, пишешь… Лев Толстой. «Война и мир», прямо. Я такую за всю жизнь не прочту. А чтобы написать!..


***

Вскоре слова этого веселого инвалида стали сбываться.

Объявилась в подведомственной Лукичу больничке одна беженка с Юга России – чернобровая казачка Надя. Назвать её красивой, наверное, было бы перебором. Да ведь женятся не для того, чтобы воду с лица пить. Фока Лукич был человеком, если и не от мира сего, то чудаком в Слободе слыл большим. Это точно.

Даже в отношениях с женщинами. Простым крестьянкам – люди видели! – руки целовал. Ну, не умом ли человек тронулся. Это что у шорника на пяле шкуру стриженой овцы облобызать – одинаково.

Вот и с казачкой Надей какая история вышла. Женщина пришла в больницу беременной, еле-еле доковыляла до кабинета Лукича, объяснить кто и что она, не успела – схватки начались. А воды, наверное, еще по дороге отошли.

Кто эта молодая женщина, откуда, каких кровей – спрашивать Лукич не стал. Принял новорожденного – младенец не очень крупный, всего-то весом 2 кг. 800 граммов. Но для голодного сорок восьмого это был все-таки вес.

– Мальчик у тебя, – сказал он роженице. – Придумала, как назовешь?..

– Не знаю… – слабым голосом ответила мать.

– А где остановиться есть?

– Нету…

Фока Лукич почесал затылок и сказал, не ожидая такой смелости от самого себя:

– Ну вот, поживешь пока с Павликом у меня в доме… Дом большой, печка больше не дымит… Тепло и мухи не кусают…

Роженица улыбнулась в ответ и заплакала.

– Пашей, значит, нарекли?

– Я не поп. У меня святцев нет. Аль не нравится – Павел?

– Почему не нравится? Нравится.

– И мне нравится. Апостол был святой – Павел. В посланиях к людям учил: не говорите лжи друг другу. Бог с тем, с кем Правда.

– Правда… Павел… – шептала счастливая мать, глядя на своё орущее дитя. – Спасибо, доктор.

И она заплакала вслед за сыном.

– Ну вот… – развел он руками. – С двумя мне не справиться.


Вот так в его жизни сразу же появились два новых человека, ставших ему родными.

Мысль усыновить родившегося мальчика, Пашу, не давала ему покоя с первых же дней жизни младенца. Но этой записи акта гражданского состояния должна была предшествовать другая, о которой он даже боялся заикнуться Надежде. Для того чтобы усыновить Павлика, он должен был сначала… жениться на Наде.

Фока Лукич считал себя «ветхозаветным» для такого ответственного шага. Но неразрешимый для него вопрос вдруг счастливо разрешился сам собой. Точнее, по инициативе спасенной им Надежды.

Через месяц она довольно путано объяснила свою мысль:

– Надо бы мальчику метрику выправлять… А у меня в Ростове, на вокзале, все документы украли… Ни паспорта, ни свидетельства о рождении, ни продовольственных карточек… Всё вместе с фанерным чемоданом утащили супостаты… Так я вот о чем, Фока Лукич, подумала… Вы Павлика принимали. То есть, вы его и есть крестный папа. А смиловались бы еще раз, согласились бы усыновить, чтобы бы сельсовет метрику выдал, то и стал бы мальчик иметь свидетельство о рождении.

– Но, дорогая Наденька, – поправил очки на носу Фока Лукич, – для этого мы должны с вами в том же сельсовете расписаться. Так сказать, вступить в законный брак, получив на руки государственное свидетельство. Остальное, так и быть, я беру на себя. Не последний все же доктор человек в Красной Слободе…

Она зарделась не то от стыда за свою дерзость, не то от радости.

– Ой, миленький! Ой Лукич ты наш дорогой!.. Та я согласная! Как же по-другому, а? Душа в душу будем жить! А какая я заботливая, борщ украинский, на сале, умею готовить…

– Борщ? – выгнул седеющую бровь Лукич. – Так это коренным образом меняет все дело, Надюша! Только один уговор.

– Какой? – испугалась женщина.

– Борщ, но без сала! Борщ – отдельно. Сало, если Бог пошлет, – отдельно.

– Да и кроме борщ, кроме борща… -подбирала слова Надя, – я самой верной жинкой вам буду. Только любите Пашу…

– Так у меня другого выбора нет, дорогая, – засмеялся Лукич. – Больше, выходит, любить-то мне на этом свете некого.


***


В тот дождливый вечер Фока Лукич думал о своей неожиданной женитьбе, но ничего в свой пухлый дневник не записывал – осень бушевала во всю, а вдохновения не было. Ни пушкинского, ни даже альтшуллерского…

Он уже собирался домой, думая, где взять хотя бы литр молока для сильно захворавшей матери Павлушки, когда во входную дверь бывшей земской больнички громко постучали.

«Кого-то принесла нелегкая на ночь глядя… – вглядываясь в фигуру человека и урчавшую под окном машину с погашенными фарами, подумал доктор. – Иду, иду!.. Минуточку!».

На больничном крыльце стоял Григорий Петрович. С его фетровой шляпы, которая уныло склонила мягкие поля, ручьем лилась вода. Было видно, что он уже давно стоит под дверями больницы, не решаясь войти.

– Доктор, – с порога жалобно простонал Григорий Петрович. – Я больше не могу, доктор… Сил моих нет. Сделайте же что-нибудь!

Главврач пригласил больного в кабинет и после честного разговора решился-таки на шоковую психотерапию.

– Есть, есть один рецепт, которым излечивал подобных больных еще старец Амвросий…

– Кажется, слыхал про такого…

– Он давно жил на земле, но его рецепт, почерпанный в древнекитайских книгах по медицине, работает безотказно…

– Так дайте мне этот рецепт! Я больше не могу видеть этих призраков, слышать запах бензина и вой черного пса… Я поеду в облздав, но это китайское лекарство добуду! Любой ценой.

Фока Лукич успокоил больного:

– Никаких больших средств, как раз, и не требуется. Нужно другое…

– Что? Я на всё согласен.

– Чтобы раз и навсегда прекратились ваши пароксизмы, нужны три вещи: полнолуние, стакан теплой собачьей крови и торжественное погребение пса.

– Что-о?

Фока Лукич повторил.

– Что значит – торжественное? Собак просто закапывают.

– Ну, это необходимое условие – похоронить черного пса с почестями. Венки от сослуживцев, родственников, благодарных земляков… Духовой оркестр, цветы и поминки… Для вас, Григорий Петрович, думаю, ничего сложного.

Доктор поправил опять съехавшие на бок очки в подломанной оправе, пытливо глядя на ночного посетителя. «Рецепт от старца Амвросия» был придуман спонтанно, на ходу. Теперь он начал сомневаться: поверит ли в него пациент? Если да, то успех, чувствовал он, обеспечен.

– Ну, как?

Григорий Петрович помолчал.

– А где же взять стакан… собачьей крови? Да еще – тёплой? Её ж в аптеках не продают, – сказал с гримасой отвращения на лице Карагодин.

– И лучше всего крови от черной собаки… Свежей, от только что убитого пса… Так лечил от падучей старец Амросий. Стопроцентное попадание в цель! Я понимаю, есть издержки, неприятные моменты этого метода, но цель, согласитесь, Григорий Петрович, оправдывает средства.

Он вздохнул, думая о чем-то своём. Потом встал. Слегка поклонился доктору. И, не подав руки, выбежал на дождь.


Глава 41

ПОДРУКАВНЫЙ ХЛЕБ75 – ЕДА НЕ ДЛЯ РЕКСОВ

Литературное творчество Иосифа


В тот год отменили карточную систему. Великое событие это прошло без торжественных заседаний и речей, но оно вселило в слободчан их вечную надежду, что жизнь действительно станет лучше и веселей. Председателю же сельпо Вениамину Павловичу свободная торговля ничего, кроме головной боли, не принесла.

Хлеба теперь в сельпо отпускали до пяти буханок «в одни руки». За деньги. Но денег у населения было что кот наплакал… Да и хлеб слободская пекарня пекла из муки второго сорта, который прозвали «подрукавным».

За ужином Григорий Петрович сказал Ольге:

– Мякина не пропеченная, а не хлеб! Из фуража они там, что ли, муку мелят?

Партизанская кухня сильно подорвала пищеварение секретаря райкома. Любая кислая пища давала по ночам о себе знать нестерпимой изжогой. Даже райкомовский паёк, такой же незыблемый в этой жизни, как зековская пайка, не спасал от напастей больного желудка.

– Сода у нас есть? – хмуро спросил Григорий.

– Должна быть… – равнодушно ответила Ольга, убирая со стола остатки ужина. – В буфете посмотри, Гриша.

– «В буфете»!.. – передразнил жену Карагодин. – Сколько раз тебе говорить: пусть стоит на столе, в баночке.

– Не ори, Сёпку разбудишь…

– Я не ору, а говорю. У меня голос такой.

Он, хлопнув дверью, вышел на крыльцо, накинув на плечи полушубок. Полез в карман за папиросами, но курить раздумал. Большая черная собака, которую ему отловили коммунальщики «по спецзаказу» аж где-то за старым шляхом, напряженно замерла у своей будки. Пес поднял слюнявую морду к небу. Рекс (так он назвал своего будущего исцелителя), никак не хотел признавать в нем своего хозяина. Дикая звериная вольница не выветривалась из огромной башки пса ни сахарными косточками, остатками жирных щей, ни другими щедрыми подачками.

Собака чего-то нервно ждала, подрагивая плотным шерстяным телом.

– Рекс! – позвал Григорий.

Пес как бы нехотя повернул к нему голову, оскалил морду и зарычал.

– У, сука! – сплюнул на ноздреватый мартовский снег, осевший коркой к земле, Карагодин. – И ведь жрешь с моего стола, чего нынче и на праздники люди не едят. А только всё, как волк, на луну молишься да лес смотришь…

– Жрать хочешь? – спросил пса Григорий.

Собака, напружинившись, смотрела на него желтыми холодными глазами.

Карагодин сходил на кухню, взял полбуханки кислого хлеба, вернулся на крыльцо.

– На, подавись!

Но пес, понюхав «подрукавную» подачку, отвернул морду.

– Даже собаки этот хлебушек не жрут… – засмеялся Григорий, чувствуя подступающую тошноту.

Луна выкатилась из-за черневших вдали острых макушек сосен. И мертвый ее свет будто ослепил Карагодина. Он болезненно зажмурился, загородившись ладонью.

– Не буди их… – шепотом попросил он яркую полнолицую луну. – Господи, какое полнолуние!

И в этот момент завыл Рекс. Раз, другой третий… Он будто неистово молился на хозяйку ночи, пугая еще не уснувших обитателей улицы Петра Карагодина.

– Пора! – решил Григорий Петрович. – Старец Амвросий принесет мне исцеление. Только чтобы не приходили… Чтобы не приходили… Тут и теплую мочу выпьешь, не то что собачью кровь.

Он, сбросив на крыльце дубленый полушубок, чтобы не стеснял его в действиях, вернулся в дом. Не зажигая свет, долго лихорадочно шарил дрожащей от напряжения рукой в нижнем ящике своего стола. Наконец, нашел, что искал. В лунном свете он с «чувством безотчетного восторга» взглянул на лезвие старого немецкого штыка с числом зверя у основания клинка.

– Пора!.. – шепотом повторил он. – Сейчас или никогда.

На цыпочках, как вор в ночи, вышел на кухню, загремел кастрюлями на плите. Из чугуна со вчерашним борщом достал сахарную кость с остатками на ней вареной говядины. Еще с минуту постоял в темной кухне, вспоминая «рецепт старца Амвросия», и взял большую эмалированную кружку. Для свежей песьей крови.

Спрятав кинжал за спину, он решительно вышел к собаке.

– Рекс! Рексушка!.. – ласково подманил он к себе пса, вытягивая левой рукой сладкую косточку к оскаленной морде.

Рекс перестал выть. Он о развернулся к хозяину дома, глядя не на подачку, а человеку в глаза. Так обычно дикие псы готовятся к смертельной атаке. Без страха. Без оглядки на любые соблазны, подчиняясь только зову своих диких предков – убивать.

– Ах, Рексушка, какая косточка сахарная!.. – Карагодин на ватных ногах, не делая резких движений, подбирался к своей жертве. Дистанция страшной дуэли сокращалась. И настал момент, когда оба охотника готовы были наброситься друг на друга.

Пес всегда нападал первым. В этом было его неоспоримое преимущество перед любым противником. Но манящий, нестерпимо соблазнительный для любой собаки запах говядины сделал свое дело. Рекс только на секунду повернул к кости клыкастую пасть… Но этого было достаточно. Григорий прыгнул на жертву, выставив вперед штык, полетел на нее серой хищной птицей. Но в самый решающий, последний момент, поскользнулся на ледяном насте…

Он промахнулся, упав рядом с собакой.

Пес не прощал врагам и меньшей ошибки. Дикая жизнь вечного скитальца, изгнанного своими бывшими хозяевами, людьми, приучила его к необходимому злу: или ты – или тебя. Промах Григория Петровича должен был стоить тому жизни.

Рекс молча сомкнул стальные челюсти, ухватив врага за нос и щеки. Первая кровь только раззадорила пса. Он упрямо мотнул головой: раз, другой, третий… Лицо врага вмиг превратилось в кровавы лохмы заживо содранной кожи. Судьба противника была предрешена. Но кто мог остановить эту машину убийства? Он теперь грыз воющего от боли и ужаса Григория Петровича, как голодные собаки грызут сахарные кости, перекатывал свою жертву по плотному мартовскому снегу, будто играл с поверженным человеком, как всесильная кошка играет с маленькой мышью, по глупости попавшей ей в когти.

Он знал, что шея врага от него теперь не уйдет. И пес растягивал наслаждение, упиваясь теплой человеческой кровью и ужасом жертвы.

Перед последним броском собаки Григорий Петрович нашел точку опоры – уперся валенком в добротную собачью будку, которую инвалиды-плотники срубили из первосортной сосновой доски. Каким-то чудом он все-таки извернулся, на секунду откатился от пса с окровавленной мордой, собрал все оставшиеся силы и вслепую всадил псу лезвие из хваленой крупповской стали. Понял, что попал туда, куда надо. Пес, взвизгнул, дернулся и, вытянувшись всем своим большим телом, – затих.

Григорий с трудом встал на четвереньки, пытаясь разглядеть сквозь красную пелену рану на шее собаки. Потом, пошатываясь, как очень пьяный человек, поднял валявшуюся возле собачьей будки кружку, подошел к теплому трупу пса и, вытащив штык, перерезал псу горло. Все так же шатаясь, долго цедил теплую кровь врага. Не думая ни о чем, выпил содержимое кружки, запрокинув окровавленную, изуродованную диким псом голову.

Выбежавшие на шум Ольга и сын Степан с ужасом смотрели на окровавленное поле битвы. Но поразил их даже не истерзанный вид Григория Петровича, не труп пса с перерезанной шеей. Закрыв рот ладонью, Ольга, не мигая, смотрела во все глаза, как муж пил из кружки собачью кровь.

– Папа! – первым бросился к отцу Степка.

– Гриша! – только сейчас истошно закричала Ольга. – Гришенька!.. Тебя в больницу срочно везти надо! Что же это, Господи!… Ужас-то какой!


Луна освещала двор Карагодиных бледным мертвым светом. И только она оставалась все такой же невозмутимой и холодной, равнодушной к победам и поражениям всех людей, живущих и умирающих на земле. И никому – ни победителям, ни побежденным – равнодушное ночное светило не делало исключений.


Глава 42

УМЕРЕТЬ, ЧТОБЫ ВОСКРЕСНУТЬ

Литературная реконструкция литератора Иосифа


Весна пришла ночью. Уже давно плакали глянцевые сосульки, барабанили по ржавой больничной крыше веселые барабанщики, сели в Маруськин лог сероватые снега, прячась от прожорливых туманов. Но настоящей весны в Слободе еще не было…

Она пришла ночью, когда заскрипела, заскрежетала речным льдом Свапа-матушка. Будто скрежет зубовный долетел с ее пологих берегов умиравшей зимы. Пошел ледоход! И все поняли: весна теперь не уступит своего места той, с кем с переменным успехом боролась еще со студеного марта. И от этой победы становилось легче и свободнее жить всем – и птицам, и зверям, и людям. Хотя именно весной были уже почти пусты погреба, съедены за долгую зиму припасы, ужались, будто усохли, горки картошки, свеклы и капусты в амбарах слободчан. Но приходила весна, а вместе с нею надежда и жизнь. Потому что вечное возрождение природы несло и людям вечное воскресение сил духовных и даже физических. Потому что вновь появлялась надежда, без которой не живет на этом свете ни один человек.


…Санитарка Надя, услышав настойчивый стук, поспешила к входной двери. Было раннее утро, Лукичу еще было рано на службу, посетителей к Григорию Петровичу строго-настрого было наказано не пускать.

– Кто там? – настороженно спросила Надя.

– Я, – раздался на больничном крыльце голос Николая Разуваева, шофера райкомовской «Победы», личного водителя Григория Петровича. – Это я, Коля Разуваев… Мне вчера из больницы Григорий Петрович звонил. Просил зайти пораньше…

– А еще раньше, Коля Разуваев, ты не мог?

– Не мог, – не поняв иронии, ответил шофер. – То да сё…

– Погоди, я загляну к нему в палату… Кажись, спит еще.

– Не должон! – уверенно ответил Николай. – Он и до того, как ему пес нос откусил, в шесть у тра уже на ногах был. Хозяин…

– Подожди, хозяин… – из-за запертой двери ответила ему санитарка. – Я узнаю все-таки. Такой человек большой – и такое ужасное несчастье… Ох-хо-хо… Грехи наши тяжкие.

Она отошла, но через минуту вернулась, отперла больничную дверь, обитую грязной желтой клеенкой.

– Проходи, – хмуро кивнула она похмельному Николаю. – Без начальника, я гляжу, ты совсем, парень, избаловался…

– Это с горя, – мутно улыбнулся Разуваев. – Горе-то какое… Говорят, сожрал пес ему лицо. Нету теперь Григория Петровича…

– Ты чё буровишь-то? Как это – нету? Лежит вон в той, самой теплой палатке…

– Нету, говорю тебе, казачка Надя, – шмыгнул носом Николай. – Без лица руководителя не бывает.

– Иди, иди, горе луковое… – сказала санитарка, запирая за Николаем дверь. – Да недолго. Лукич вообще запретил всякие к нему посещения. Для тебя исключение. Гордись.

– Я и горжусь! – игриво сказал личный шофер Григория Петровича и подмигнул черноглазой Наде, еще молодой, цветущей женщине, которую Фока Лукич «взял за себя» с уже готовым ребеночком.


Колька проскользнул в палату к своему забинтованному начальнику. Григорий Петрович беспокойно зашевелился, не видя раннего посетителя.

– Лежите, лежите, Григорий Петрович…Это я, Николай Разуваев, – успокоил больного шофер. – Проведать вот вас пришел… Как вы и просили, по телефону.

Колька говорил и выгружал из авоськи собранные Ольгой и райкомовскими разные гостинцы.

– Вот яблоки моченые, сало с прослойкой, мед гречишный, жамки тульские, картохи вареные в чугунке, с солеными огурчиками…Мясо вареное, лук с чесноком… Тут и мертвый подымется, чтобы пожрать до пуза.

Он засмеялся. Григорий Петрович пошевелился и вздохнул.

Колька выгрузил в тумбочку продукты питания потом собрался с духом и, искоса, через зеркало на стене, лишь мельком взглянул на забинтованное лицо Григорий Петровича – боялся испугаться. Слух по Слободе прошел, что лучше бы Григорий Петрович помер там, в больничке, чем с таким, Господи помилуй, обличием оставаться…

– Выжрал уже с утра… – глухо буркнул в бинты Карагодин.

«Учуял, паразит!… – удивился шофер, – Хоть собака ему нос и отгрызла, а запах гандонихиного самогона слышит».

– Чего молчишь?.. – спросил Карагодин. Нитки, которыми зашивал порванное псом лицо Фока Лукич, очень мешали ему говорить. Но Лукич обещал, что после снятия швов губы будут двигаться нормально. Но это, думал Карагодин, уже полбеды. Главная беда – эти ужасные видения, черные припадки – после лечения по рецепту Амвросия не повторялись. Уши, словно их и не было. И это, нисмотря ни на что, радовало Григория Петровича. Теперь оставалась самая важная, заключительная часть лечения, которая не должна позволить появлению рецедивов – торжественные похороны пса. Но это было и самой трудной частью. Финальный аккорд реквиема должен был прозвучать не фальшиво, а по-настоящему, воистину тожественно и пышно.

– Вижу, на поправку пошли… – по привычке соврал Николай.

– Дурак! Тебя жалею: сниму бинты – заикой сделаешься.

– Не надо, Григорий Петрович! – взмолился Разуваев.

– Сам знаю, что надо, что не надо.

Они помолчали. Разуваев мучался у постели больного, не зная, что говорить человеку, потерявшему свое лицо. Не было у него подобного опыта еще в сравнительно молодой разуваевской жизни.

Выручил Карагодин. Голос у райкомовского секретаря был, как всегда, энергичным, деловым:

– Ты сейчас пойдешь. И всё приготовишь для похорон.

– Григорий Петрович, – всхлипнул пьяненький Колька. – Может, еще обойдется?

– Не обойдется. Приготовишь гроб, обитый красной материей. Венки. С оркестром из пожарки договоришься… Их капельмейстера ты знаешь.

Колька растирал пьяные слезы, бежавшие по небритым щекам.

– Неужто так всё плохо?… Не надо, Григорий Петрович! Не помирайте… «Победу» только что дали новенькую… Как же я?

Карагодин вздохнул:

– Надо, Коля, надо… Не могу тебе объяснить. Чтобы воскреснуть, я должен умереть…

– Как это? – не понял Разуваев. – Как Иисус Христос?

Николай украдкой перекрестился, хотя точно знал, что на глазах у его начальника плотная повязка.

– Тебе, Коля, этого не понять… Да и не надо понимать. Ты только сделай все, как я скажу. Обещаешь?

– Обещаю, – всхлипнул Разуваев.

– Скажи, куда труп черного пса дели?

– Я его на помойку выбросил… Надо бы закопать, а то завоняет.

– Ни в коем случае! – встрепенулся забинтованный. – Когда привезешь гроб, положишь туда труп собаки. А крышку сразу заколотишь… Любопытным скажешь, что собака так изуродовала Григория Петровича, что в открытом гробу хоронить нельзя.

– Так можно пустой заколотить. Пса-то зачем туда совать?

– Ну, оболдуй!.. Не перебивай, сказал. За работу премию получишь.

– От кого?

– От Фоки Лукича… Он мой воскреситель. У него и все мои сбережения.

– Идет, – повеселел Коля. – Всё сделаю в лучшем виде.

Разуваев, пивший самогонку три дня и три ночи кряду, соображал медленнее, чем ездила его прежняя машина – трофейный немецкий «Опель».

– Пса в гроб положу… Постойте, постойте…А как же вы, Григорий Петрович? Куда вы-то лягать-то будете?

Забинтованная голова приподнялась на подушке.

– Дурак… Запомнай, как торжественную клятву пионера. Положишь в кумачовый гроб труп пса. Меня там не будет… Я буду, ну, скажем, в другом месте. Крышку заколотишь. Но хоронить будете, будто меня – уважаемого всеми человека. И гляди – никому ни слова. Иначе башка слетит. Об этом торжественном погребении пса будут знать только трое…

– Кто еще? – спросил Коля, икая.

– Я, Фока Лукич и ты.

– Всё?

– Всё.

– А деньги? На похороны… На торжественное погребение… – Разуваев хотел сказать «пса», но не решился, добавил: – На ваше, так сказать, торжественное погребение… Это ведь гроб, венки, оркестр, ребятам-могильщикам четверть самогона, поминки с куриной лапшой… Сумма, однако, набегает.

– Насчет денег – не беспокойся. Лукич тебе выдаст сполна. Только, гляди мне!…

– Ни в жисть! – понял намек Разуваев. – Чтобы я да похоронные деньги пропил? Да кто я, Григорий Петрович, после этого буду?

– Но главное – проглоти свой поганый язык. Молчи о нашей тайне как рыба. Для всех, и для Ольги, и для райкомоских, обкомовского начальства, я лежу в гробу. Плачьте, радайте, пейте на поминках и говорите только хорошие слова. Ну, как у нас принято.

– Надо бы сумму увеличить… – подсчитывал уже что-то в уме хозяйственный Коля.

– Еще смету не составил, а уже увеличиваешь…

– Сколько бы Лукич не дал, знаю, что мало будет. Для такого покойника… извините, человека, как вы – и миллиона не хватит.

– Ну ты, парень, загнул… Всё учтем. Похороны будут по высшему разраду.

– Вот это я люблю, – сказал Коля.

– Что любишь?

– По высшему… Когда начальство не скупится. Даже на похороны собаки.

– Хватит болтать! Пойдешь сейчас к Лукичу. И на словах передашь, что я готов к снятию швов.

– А деньги? – не унимался Разуваев.

– Он тебе на организационную часть даст. Не хватит – добавит.

– Конечно, не хватит. По высшему разраду мы, наверное, только вашего батюшку и хоронили за последние пятьдесят лет.

– Кстати, ты же не знаешь, куда гроб закапывать. Даже не спросил…

– Знаю.

– Куда?

– На пустырь. Где же еще собак хоронят?

– Дурак, вот дурка… В гробе-то все будут думать, что – я. Понимаешь ты, деревня стоеросовая! Я! Григорий Петрович Карагодин. Герой-партизан. И похороните меня на площади. Рядом с моим отцом, Петром Ефимовичем. И потом памятник соорудите.

– Пирамидку? – тихо спросил Коля.

– Из бронзы! На века!

– Деньги… – начал было свое Разуваев.

– На народные деньги поставите! Понял?

– Это уж, простите, Григорий Петрович, не от меня зависит. Это от народа зависит. Его деньги, пусть и ставит, коль приспичит, как говорится.

Григорий Петрович, устав от трудного разговора со своим верным адъютантом, откинулся на подушку, застогнал.

Разуваев не сдержался, заплакал, запричитал по-бабьи:

– Вы только не волнуйтесь… Все хорошо будет. Если на бронзу не хватит, из мрамора вырубим. Тоже, говорят, долго стоят…

Карагодин обиженно буркнул в подмокшие бинты:

– Ваше дело… Время покажет. Да, не вздумай меня обмануть. Я, ты меня знаешь, обязательно проконтролирую торжественное погребение.

– Придете на свои же похороны?

– Приеду, – сказал Карагодин. – Лукича за руль посажу. А сам с заднего сиденья проконтролирую. Доверяй, но проверяй. Да, ты зайди к директору школы Шумилову. Попроси у него новогоднюю маску Трезора.

– Какого Трезора?

– Собаки из детской сказки. У него, знаю, есть. Картонная, простенькая. Но для меня пока сойдет.

– На карнавал собираетесь? – неудачно пошутил Разуваев.

– На ярмарку! – обрезал его Григорий Петрович. – В маске на заднем диванчике посижу. Щадящая конспирация, так сказать… Иди, Разуваев, выполняй мой последний приказ!

– Есть, товрищ командир! – козырнул Коля, приложив руку к пустой голове.


Разуваев кинулся исполнять странное, но очень ответственное поручение своегошефа.

В самой теплой и светлой палате слободской больницы на самой лучшей солдатской кровати лежал саый уважаемый покойник района и грустно размышлял: «А если этот дуболом начнет болтать, что вместо меня под памятником похоронен пёс?.. После похорон. Да пусть мелит Емеля, его неделя… Справка о моей смерти, выписанная Фокой Лукичом, будет настоящей. С фиолетовой печатью. Всё чин чинарем. Комар носа не подточит. Будет брехать – быстрей в психушку загремит. Там, говорят, алкоголиков тоже лечат. Да и кто будет эксгумировать могилу? Память ворошить? Грех это. Тем более, что память о герое-партизане – священна! «Какой пёс, какая собака? Да вы, гражданин, в своем ли уме? Мы все Слободой партизана-героя похоронили… И памятник бронзовый поставили. А вы – осквернять?» Десять лет лагерей со всеми возможными поражениями в правах! И прокурор, наш Понтий Пилат, еще пять добавит. Чтобы не повадно было священную память обгаживать подонкам всяким! ».

Что напишут благодарные потомки на «его» могиле, Григорий Петрович еще не придумал. В уставшей голове крутилась не подходящая к моменту пошлая детская песенка, популярная в Слободе в пятидесятые годы: «У попа была собака, он её любил; она съела кусок мяса, он её убил…».


***


В этот же день Фока Лукич позвонил Ольге Карагодиной-Богданович и объявил волю больного, сообщив ей печальным голосом, что её муж, Карагодин Григорий Петрович, 1916 года рождения, при снятии швов умер от остановки сердца.

Еще через час была готова справка о смерти Карагодина Г.П.. А в районной газете в спешном порядке, набирали текст некролога, который, по просьбе покойного, написал Фока Лукич, обладавший, как все интеллигенты из царского времени еще и незаурядными литературными способностями. Принципиальный Григорий Петрович утвердил окончательный вариант некролога только с третьего раза, но после его личной редактуры текст заметки под траурным заголовком «ПАМЯТИ ТОВАРИЩА Г.П.КАРАГОДИНА» стал до такой степени жалобно-торжественен, что ему снова захотелось на работу, в свой большой светлый кабинет на втором этаже нового здания райкома.

Но за спиной уже догорали сожженные им корабли.


Глава 43

ПРЕЛЮДИЯ К РЕКВИЕМУ

Запись Иосифа Захарова


Весть о смерти Григория Петровича распространилась со скоростью стихийного бедствия. В пожарной части эту новость обсуждали особенно горячо, так как горячая работа пожарным по весне в районе выпадала крайне редко, а время на работе все равно нужно было убить.

Приход в ПЧ-1 Коли Разуваева несколько озадачил главного пожарного Краснослободского района. В словах личного водителя только что умершего Григория Петровича не было элементарной логики: по его словам, выходило, что сам Григорий Петрович и заказывал на свои похороны духовой оркестр.

Начальник ПЧ-1 товарищ Сирин, получив через Колю устное распоряжение «первого», подумал: «А как это товарищ Карагодин успел заказать музыку на свои собственные похороны?». Разуваев долго объяснял, как перед кончиной Григорий Петрович вызвал в его больничную палату, как попросил организовать «торжественные похороны».

– Чувствовал, бедняга, – всхлипывал Разуваев, – что конец близко.

– Значит, лично просил?

– Лично, лично… Очень просил. Я говорит, потом, после похорон, оплачу всю их работу, так сказать, аккордно… И для товарища Сирина ничего не пожалею.

– Спасибо, конечно, – покраснел толстый начальник ПЧ-1, – за доверие, но, как это понимать: после похорон?

– Ну, я оплачу. Какая вам разница?

– А в область звонили? Может, они лучший оркестр из областного центра пришлют?

– У них только балалаечники свободны, – вздохнул Коля. – Сами понимаете, балалаечники на торжественных похоронах не катирутся.

– Мда…

– Но обкомовские работники, которые обязательно пришлют своих представителей на погребение, просили решить этот духовный вопрос именно с вами.

– Хорошо, хорошо… Понимаю, что приедут сами Богданович с Котовым. Все будет по высшему разряду. С нотами, тубой и большим барабаном.

– Без барабана – это несерьезно, – сказал Коля.

– Только с барабаном! – подтвердил свои слова Сирин.

Вызвали водителя пожарной машины, по совместительству руководившего в ПЧ-1 народным коллективом местных духовиков.

– Что и где играть? – спросил капельмейстер, всегда с удовольствием хоронивший «жмуриков» и называвший эту работу «халтурой». Работу водителя он не любил и презирал все душой духового музыканта. Но на халтуру ходил, как на праздник – за нее платили неплохие деньги.

– На похоронах сыграть надобно…

– Так, – кивнул капельмейстер. – Понятно. Со всем нашим, как говорится, удовольствием… У кого лично?

– У Григория Петровича Карагодина.

Капельмейстер, как интеллигентный человек, сплетни узнавал последним.

– А кто у него умер? – поинтересовался руководитель оркестра.

– Сам он и умер, – грубо ответил Николай.

– Ай-я-яй! – выразил набором междометий свое сожаление капельмейстер. – Кажется, еще вчера я его видел, как живой был…

– Почему – как? – не понял начальник ПЧ-1.

– Живой, живой… Он всегда был таким живым, подвижным, энергичным. Он нам обещал набор новых инструментов купить к 1 мая. Теперь уж что…

– Все под Богом ходим, – неопределенно ответил Разуваев. – Быть к часу у дома Григория Петровича. Ясно?

– Что играть? – не унимался руководитель духовиков.

– Ну, этот, марш похоронный.

– Шопена, сонату номер два?

– Давай своего Жопена! – кивнул Разуваев. – И гимн не забудь…

– Советского Союза? – осторожно поинтересовался духовик.

– Нет, Берега Слоновой Кости, – пошутил водитель Карагодина. – Когда гроб в могилу опускают руководителя такого ранга, что, мать вашу, дуют?

Капельмейстер деликатно кивнул:

– Не беспокойтесь, дай Бог, не в первый и не в последний раз…

Начальник ПЧ-1 Сирин, слушавший этот разговор, вдруг насторожился:

– Нет, гимн не пойдет! – сказал он решительно и оглянулся по сторонам.

– Это почему?

– Недавно что было?

– Чтобыло? – поинтересовался простодушный Коля.

– Товарища Сталина с гимном страна хоронила… – прошипел Сирин. – Так что товарища Карагодина – без гимна придется… Согласитесь, товарищи, как-то неудобно вождя и слободского руководителя погребать, так сказать, под одну дудку…

Ответственный за пышные похороны ударил кулаком по столу, понимая, что разговору, как битве при Ватерлоу, нужен решительный перелом:

– Как без гимна? Без гимна, мать твою? – Он сделал зверское лицо, как делал его Григорий Петрович при многочисленных разносах подчиненных. – А ты знаешь, что Григорий Петрович и сегодня живее всех живых? И не улыбаться мне! Не улыбаться! В Слободе траур, а ты – лыбешься! Товарищ Котов будет очень огорчен.

– Простите, засуетился начальник ПЧ-1. – Это не улыбка. У меня с детства прикус неправильный…

– Прикус-фикус, знаем мы ваши прикусы…

– Больше не буду! – взмолился главный пожарник. – Честное партийное слово, что не буду.

– Клянись!

– Клянусь всеми святыми…

И Сирин прикрыл кривой рот ладонью.

– Я согласен, товарищ Разуваев, – ответил он из-за ладошки. – Кого партия прикажет, того и похороним… С гимном, так с гимном. Наше дело маленькое.

– Вот и молодец! Это тебе не свиноферму тушить, если там пьяный сторож с папироской на сене заснет. Это, товарищ Сирин, большая политика. Тут не туда дунул, плюнул – и слетел с теплого места в пожарной части.

– Планы партии – планы народа… – не к месту вставил капельмейстер, испуганно бегая глазами по спорящим.

– Вижу, вижу: политически подкован! – похвалил его Колька. – Без этого правильно даже своего Жопена не сыграешь.


Глава 44

ТОРЖЕСТВЕННОЕ ПОГРЕБЕНИЕ

Из хроник местного литератора Иосифа


Погребение Григория Петровича Карагодина прошло по самому высокому разряду.

Духовой оркестр пожарной части сначала, в качестве прелюдии, вдохновенно продудел «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Сам капельмейстер, в клетчатом осеннем пальто, забыв заменить треснувшую трость в мундштуке кларнета, выдувал из черного дерева какие-то печальные армянские звуки, похожие на вой сдохшего в карагодинском дворе пса.

Потом духовиков потянуло за классический репертуар и они вдохновенно и «отлабали»76, педалируя колотушкой большого барабана на слабую долю, вторую шопеновскую сонату. А когда выделенные Сириным пожарники опускали поразительно легкий кумачовый гроб в могилу, вырытую рядом с могилой отца Григория Петровича (для этого подвинули памятник старому герою на насыпь, откуда он потом сам благополучно ковырнулся вниз), народный духовой коллектив ударил государственный Гимн. И сразу же шапки долой скинули даже те, кто боялся весенней прилипчивой простуды.

Собранные по слободским дворам старики, дети, бабки и прочие плакальщицы плакали навзрыд, причитали, убиваясь по Григорию Петровичу как по отцу родному.

Колька, опохмелившись с утра, печально думал: «Нас так, как его, небось, не похоронят… Закопают, как собак».

Пожарная команда подняла гроб на плечи, бойцы огненной профессии удивленно переглянулись: несмотря на то, что Коля вместе с трупом собаки положил туда еще пару кирпичей, гроб был необычайно легким.

За гробом, обитым полинявшим от сельповской сырости кумачом, с плотно закрытой крышкой и запахом начинавшегося тлена и хлорки (уж больно смердил шелудивый пёс, вытащенный Колькой из помойки), раскачиваясь из стороны в сторону, шли вдова с испуганным Степкой, а позади наих на полшага – члены похоронной комиссии: ответственные партийные и государственные работники областного масштаба, районные руководители, представители слободской общественности и комсомола.

За ними нестройным валом катились все остальные, пришедшие как на торжество, так и на халявные поминки. И венки. Десятки венков! «Грише от любящей супруги и сына. Семья Карагодиных.», «Спи спокойно, наш дорогой боевой товарищ. Твои «Мстители», «Слобода тебя никогда не забудет». Нельзя было без слез смотреть на это торжественное погребение, царство мертвых цветов и гламурных, как бы сейчас сказали, надписей.

Фока Лукич разработал подробный сценарий торжественного погребения и заверил его лично у покойного, который внес некоторые существенные изменения в траурный церемониал.

Однако человек только предполагает…

Первым должен был говорить секретарь обкома и тесть покойного Богданович, потом – Котов. Но директор школы Тарас Ефремович Шумилов, уже приняв с утра «для храбрости», полез в пекло раньше батьки. Не дождавшись, когда пожарная команда насыплет свежий холмик и аккуратно уложат венки с цветами, он, находяст под тяжестью свалившиегося на него горя, начал треснутым голосом церковного дьяка:

– Братья и сестры! Кого мы сегодня хороним? Вы знаете, кого мы сегодня хороним?

Толпа, шмыгая простуженными носами, хмуро молчала.

– Нет, вы не знаете, кого мы сегодня хороним!

Он промокнул глаза носовым платком, большой редкостью в обиходе слободчан, и продолжил:

– Но я вам скажу, кого мы сегодня хороним…

Разуваев знал, что из «Победы», надев картонную маску собаки, за своими похоронами наблюдает сам Григорий Петрович. Коля, еще не получивший гонорар за миссию ответственного распорядителя торжественного погребения, заволновался:

– Не говори, Тарас! – зашипел он под руку оратору.

– Нет, я скажу! – нервно убрал руку своего боевого товарища Бульба. – Я вам, товарищи, скажу всю правду.

Он обвел толпу торжествующим взглядом.

– Мы, товарищи, хороним сегодня настоящего героя! Выдающегося партийного и государственного деятеля нашей Слободы… Пусть же земля ему будет пухом!

Учитель почти с ненавистью швырнул в яму жменю мерзлой земли, чуть не улетев вслед за ней. Его примеру последовали остальные.

Яков Сергеевич, понимая, что сценарий пошел «на коду»77, поспешил взять инициативу в обкомовские руки.

– Дорогие, товарищи, уважаемые слободчане! (последние, по всему, товарищами ему не были), – под стук комков о малиновую крышку гроба сказал Богданович. – Кажется совсем недавно мы с вами торжественно перенесли на площадь останки отца Григория Петровича – Петра Ефимовича Карагодина, зверски замученного карателями и похороненного партизанами на огороде зимой сорок второго. Сегодня рядом с героем-отцом в землю лёг наш верный товарищ и соратник по борьбе Григорий Петрович, герой-сын. В честь отца по вашим многочисленным просьбам названа одна из улиц Красной Слободы. А придет время и мы, благодарные потомки, поставим над семейной могилой героев, беззаветного исполнивших свой долг, бронзовый памятник. На века вечные!

Суровый Котов, понимая, что с речами нужно завязывать, неожиданно для всех сурово запел:

– Жила бы страна родная и нету других забот…

Колька, погревшись водочкой за упавшим в низину памятником, зааплодировал, вскарабкиваясь на свежую глину.

Закричала, подтянув под себя безжизненные ноги, Ольга Карагодина– Богданович. Крепкие ребята из области, стоявшие, как статуи позади Котова, тут же привычно взяли вдову под руки.

Тарас Ефремович, кусавший у могилы толстые губы, наконец-то укусил себя побольнее и горько заплакал, жалея самого себя. За ним нестройно зарыдал с каким-то фольклорным подвывом хор слободских профессиональных плакальщиц. Старухи старались вовсю, отрабатывая грядущие харчи на поминках.

Разуваев, смертельно уставший хранить «священную государственную тайну», с комсомольским энтузиазмом поддерживал себя магазинной водкой, с купеческой щедростью завезенную на поминки заведующим сельпо.

Разуваев был в ударе. Колька плакал так, как не плакал со времен своего босоногого детства, когда отец частенько порол его в коровнике вожжами. Слезы смешались с могильной глиной, он кулачищами размазывал их по опухшему от пьянства лицу.

– С-с-суки! – кому-то погрозил грязным кулаком шофер, когда могильщики стали прихлопывать землю лопатами. – За всё, за всё ответите, проклятые империалисты!

Когда могильный холмик уложили цветами и венками (он, будто того и ждал, когда «постелят»), упал на колючие венки и по-бабьи заголосил:

– На кого ты же нас, Ре-е-ексу-уш-ка-а-а, покинул, сука ты такая!.. Как жить дальше без тебя, родно-о-о-й?..

Котов кому-то кивнул. Сказал брезгливо: «Один уже нажрался, досрочно». Два дюжих его молодца взяли бывшего разведчика под локотки и деликатно отнесли в сторону, положив Разуваева на чехлы из-под духовых инструментов.

***

Карагодинская «Победа» стояла в тупичке между улицами Петра Карагодина и Павших Революционеров. Отсюда место торжественного погребения было как на ладони.

На заднем сидении сияющего никелем и лаком автомобиля сидел человек с забинтованным лицом, поверх которого (для «щадящей конспирации») была надета картонная маска собаки Трезора, взятая Разуваевым у Тараса Ефремовича специально для похорон, так сказать, на прокат.

– Пьяных на моих похоронах много… – с некоторой досадой протянула маска. – А так – ничего… Вполне. Даже и впечатляет. Особенно хор бабушек. Красиво воют старухи. Я сам чуть не запалкал.

– Звание народного недавно наш хор получил, – ответил сидевший за рулем Фока Лукич. – А что пьяных много, так это понятно…

– Мне, например, не очень. Халява?

– Глушат водкой боль утраты, Григорий Петрович.

Карагодин понимающе кивнул, сказал, поправляя маску из папье-маше:

– В целом не плохо. Есть, конечно, отдельные недостатки. Но ведь не каждый день героев хороним.

Он вздохнул и тронул за плечо доктора:

– Будем надеяться, что я распрощался со своими призраками. Это главное. Только, пожалуйста, больше не называй меня, Лукич, Григорием Петровичем…

Доктор, заменивший за баранкой верного Разуваева, подкошенного ответственной работой распорядителя торжественного погребения, искренне удивился:

– Почему, Григорий Петрович?

– Имя я там, на временном памятнике, оставил… – Карагодин тяжело вздохнул. – Будут голуби и вороны всякие на золотые буквы срать безнаказанно… А мне еще предстоит воскреснуть. Под новым именем, разумеется.

– Как вас прикажите теперь называть?

Григорий Петрович задумался, глядя, как скрываются в слободской столовой последние плакальщицы, торопясь занять лучшие места за поминальным столом.

– Во Франции была Железная Маска. А тут – Картонная Маска. История повторяется. Но во второй раз уже, как фарс…

Доктор, пытаясь вспомнить, куда в «Победе» давить рычаг, чтобы включить первую скорость, промолчал. Наконец скорость была найдена, мошина нетерпеливо ворчала.

– Куда поедем? – спросил Фока Лукич.

– В областной центр. Обкомовская клиника, старец Амвросий! – весело отозвался пассажир.

Доктор уже начал плавно отпускать сцепление, но Картонная Маска остановила его:

– Погоди, Лукич… Разуваев должен Степку привести. Попрощаться…

– Он что, тоже знает о ваших фиктивных похоронах?

– Да нет… Просто проведет мимо. А я на сына посмотрю.

Разуваев своего обещания не забыл. Из-за угла, озираясь по сторонам, пошатываясь от неласкового весеннего ветра, появилась фигура управляющего похоронами. Николай крепко сжимал в ладони руку пятилетнего Степана.

– Вон там, в машине, твой папка сидит! – сказал мальчику Разуваев. – Беги!

Степка вздрогнул, но все-таки побежал к «Победе». Увидев за стеклом мужика в собачьей маске, упал в грязь, со всхлипами встал и побежал назад, крича на всю улицу Петра Карагодина:

– Человек-собака!.. Дядя Коля, там – человек-собака! Оборотень!

– Трогай! – нервно проговорил Григорий Петрович, тормоша Фоку Лукича за плечо.

Они вылетели на областное шоссе.

– А нас там, в обкомовской клинике, ждут? – осторожно спросил разволновавшегося после встречи с сыном Карагодина доктор.

– А как же!.. – ответил больной. – Богданович постарался…

– Так Яков Сергеевич – знает?.. – скосив взгляд в зеркало заднего вида, спросил Лукич.

– Мало сказать – знает… – ответил только что похороненный. – Он полностью одобрил разработанный мной план. И после того, как заживут раны, обещал устроить поездку в ГДР… За партийные, разумеется, деньги.

Он откинулся на кресло и добавил:

– Благодарная страна на героях не экономит.

– В Гумбеннен? – задумчиво спросил Альтшуллер.

– В какой еще Гумбеннен? В Магдебург. Говорят, там немчура хорошо пластические операции делает.

Доктору было слышно, как зевнул его пациент, издав не то стон, не то тихий собачий вой.


Глава 45

ПАШКА МНЕ ДРУГ, НО ИСТИНА НЕ ДОРОЖЕ

Свидетельствует Иосиф Захаров


Наши дни


Я проснулся на диване в большой комнате нашего дома, которую Моргуша по старинке называет «залой», и смотрел на подмигивающую мне разноцветными глазами новогоднюю ёлку.

«Интересно, – подумал я, переводя взгляд на темное окно. – Сейчас уже глубокий вечер или ранее утро?».

Я поискал рядом с собой пульт и включил телевизор. Оказалось, что утро. Первое утро нового года.

Коротенько тренькнул входной звонок, кнопка которого находилась на заборе, у калитки. Так звонил только он, мой закадычный друг Паша. Вставать я не стал, знал, что пока я найду тапки, пока натяну штаны, ему уже откроет Маруся.

Так оно и вышло. Это я понял по топоту в прихожей в прихожей – как всегда, не разулся. Знает, что я люблю своего единственного друга больше, чем свой паркетный пол.

«Явился, не запылился», – подумал я и нехотя стал одеваться.

– С Новым годом! – услышал я его голос. И в комнате сначала оказалась бутылка шампанского, которую держал он в руке, а за ней уже вошел весь Паша.

– А я с подарком, господин борзописец!

Он достал из кармана коробочку с какой-то корявой – «эксклюзивной по дизайну» – авторучкой.

– Эрих Краузе, – просиял Шулер, – своему любимому писателю. А что мне?

– Тебе я посвящаю предпоследнюю главу. Дорогого стоит.

– Это «Торжественное погребение»?

– Как догадался?

– А что может посвятить такой романтической натуре, как я, такой циник, как ты? Нет, правда, пса похоронил?

– Сегодня ночью, – ответил я, зевая. – Все нормальные люди пили шампанское, чокаясь с мужиком в телевизоре, который поздравил всю страну с Новым годом, а я скрипел пером гусиным…

– И вином не магазинным в прошлом веке душу грел… Угадал?

– Чуть-чуть, под утро, когда на заднем сидении «Победы» не то зевнул, не то тихонечко взвыл Григорий Петрович, умирая, чтобы воскреснуть.

Пашка, ёрничая, собрал морщины на лбу.

– Знаешь… Это, мой друг, вторично, как говорят издатели, когда хотят вежливо отказать. Где-то я про воскресение уже читал.

– Ты таких книг не читаешь.

– Тогда слышал.

– Не богохульствуй, отрок. Лучше бы ты не своего Эриха Краузе без инкрустации драгоценными камнями, а недостающие страницы «Записок мёртвого пса» мне подарил. Как знать, может, вдохновлюсь на вторую часть романа.

– Когда вдохновишься, тогда и будет видно, – уклончиво ответил Паша.

– А все-таки, Павел Фокич, зачем вы бритовкой почти четверть «бурдовой тетради» вырезали? Может, в них-то и вся соль земли?

– Да что вы говорите!.. – сделал он круглые глаза, раскручивая проволочную амуницию и сдерживая рукой реактивный вылет пробки. – Шекспировские страсти нынче мало кого интересуют. Нынче денежки в почёте. Точнее, их количество.

Доктор Шуля явно был в настроении.

– Я ведь, Ёжик, о твоей безопасности прежде всего думаю. Инструкцию гамбургского епископа помнишь? Немец, этот Шлезивинг фон – как его? – Эйтзен, зря, что ли старался? Я ведь со смыслом, со значением, так сказать, тебе эту инструкцию передал… Оберегаю тебя, дурака простодушного, от прожигающего сердца взгляда чёрного пса. А ты, душа моя, не ценишь… Дай и дай ему страшную развязку!

Он взял с письменного стола главу о «торжественном погребении пса», бегло прочел первый абзац и голосом драматического актёра спросил:

– Скажи, мой друг, не ты ли Данту диктовал страницы Ада?

Я молча взял у него из рук бутылку игристого вина.

– Скажи, мой друг, – в тон ему ответил я. – Куда дел окончание «Библии от Фоки»? Обменял на звание заслуженного врача России?

Пашка засмеялся:

– Если бы ты знал, Ёжик, как боюсь я всего заслуженного. В том числе и «заслуженного отдыха».

– Мы с одного года, Паша, но страха перед старостью не было и нет.

– Ты – романист, вздохнул он. – Впереди у тебя творческий отпуск, а не заслуженный отдых. Когда выйдешь на него, то обязательно будешь ходить на площадь и вместе с нашими бабками протестовать против роста цен на гречку, махинаций ЖКХ. А цены будут расти и расти, и махинаторов на аномалии не уменьшится от ваших протестов.

Я пожал плечами.

– У меня частный дом. Забыл?

– Тогда будешь протестовать против роста земельного налога. Сколько песен и тем для простого российского пенсионера!..

Пробка, лишившись проволочного ограждения, выстрелила в потолок. Несмотря на бессонную ночь, я все-таки среагировал и успел подставить под пенную струю фужер.

– Ты зубы не заговаривай. Махнемся не глядя? Куда дел последние главы из отцовских записок? И скажи мне, Паша, обмен возможен?

– Если бы, если бы… Боюсь, после окончания твоей рукописи обмен вообще не состоится. Амбарная книга Лукича перестанет быть тайной. Он ведь был не литератор. Он, как и я, – врач. А все врачи – врут. «Врач» и «врать» в русском языке слова однокоренные. Ты же уверен, что пишешь правду. И ждешь за правду в литературе самого взаправдашнего вознаграждения. Гонорара, то есть. Но правда литературы и правда жизни – это, господин литератор, параллельные миры, которые пересекаются только на местах дуэлей «невольников чести» и прочих правдолюбцев. За тиражированную правду Пушкину и Лермонтову благодарные издатели вкупе с группой читателей заплатили аж девятью граммами свинца. И считают это эквивалентным обменом. Вы нам – правду, а мы вам – цветметом. Он, братишка, нынче в большой цене.

Слушая его обычный треп, я наливал шампанское в бокалы. Позвали Марусю. Но она не отзывалась.

– Женщина облагородит нашу компанию, – сказал он и вышел из комнаты в прихожую, где Маруся у зеркала примеряла подаренные им на правах члена семьи недорогие серьги с зелеными глазками.

– Я так устал от умных слов, – взмолился Паша. – Пойдем в «залу», я тебе, Моргуша, медицинский анекдот расскажу.

– Только, Паша, без пошлостей, – взмолилась Маруся. – За долгую новогоднюю ночь, что я провела в обнимку с телеящиком, с меня уже пошлостей хватит.

Он, как галантный кавалер, довел ее до дивана, поклонился супруге, помогая растолстевшей под старость Моргуше усесться на мое любимое ложе.

– Ба! Шампанское выдыхается! С новым счастьем, ребята!.. За роман Иосифа!

– Дай тебе, Паша, Господь того, чего ты сам хочешь, – чокнулась с ним счастливая Моргуша.

– Он знает, чего я хочу…

– Заслуженного рвача, – пояснил я.

– О такой мелочи занятого…ну, Его, в общем, даже просить неудобно.

Он чокнулся со мной, рассматривая, как искрится на свету игристое вино.

– А ты видела, Моргушенька, что я брату подарил?

– Нет, не похвастался.

– Золотое перо. От благодарных читателей и будущих издателей…

– Поддельный «Паркер», – сказал я.

– Лучше уж китайская подделка, чем настоящее в бок. Этот Краусе принесет тебе, Иосиф, славу. На всю Слободу.

– Лучше бы денег. Он же – безработный…

И Моргуша часто-часто заморгала, как всегда, готовая лучше расплакаться, чем копить в себе лишнюю влагу с обидами.

– Господи, Марусенька, да разве я не работаю? Я пишу, как проклятый.

Она всхлипнула:

– Пишешь, пишешь, а в кармане ни шиша… И это называется работой?

Я покусал губы, пытаясь прикусить язык, но не выдержал и спустил полкана:

– А кем, по-твоему, работали Толстой, Достоевский, Лесков?

– Они работали писателями, – ответила супруга. – Великими русскими писателями. Между прочим, им платили. И я читала, весьма недурно платили…

От продолжения спектакля двух актеров спас Павел. Он постучал вилкой о бокал.

– Спокойствие! Только спокойствие…Вы же знаете, мои самые дорогие, самые близкие мне люди, знаете: есть у меня не мечта, так, пунктик, – сказал он. – Я не Ларису Ивановну хочу… Я заслуженного врача хочу… И вот вчера вызывает меня к себе в кабинет наш главный врач Михаил Онищенко…

– Гиппократ, что ли?– уточнил я.

– Гиппократ, Гиппократ, – кивнул он. – Смотрю, у него на столе мои документы еще не подписанные лежат. Я-то думал, что они давно в облздраве, а они у Михайлы пылятся. Спрашиваю: «Чем обязан, Михал Михалыч?». А он снял очки, смотрит удивленно на меня, как баран на новые ворота, и спрашивает: «А вы, случайно, не еврей?» – «Нет, – отвечаю. – К сожалению, не еврей. Но, как вы верно заметили, совершенно случайно».

Пашка засмеялся и потянулся за бутылкой.

Сейчас иду по площади, смотрю какой-то старик к памятнику Карагодиным живые цветы кладет. Очки надел и читает мемориальную надпись… И платочком слезу промокает. Знал бы он, что в одной из могил собачьи кости лежат…

Пашка вздохнул:

– А так прочитал золотые слова на позеленевшей бронзе, всплакнул – и пёс в могиле перевернулся.

– И никто не забыт, и ничто не забыто… Он-то про собаку не знает. Верит, что там истинные герои покоятся, – тоже вздохнула моя жена. – И хорошо, что не знает. И хорошо, что верит. Отними у него эту веру – и рухнет человек, на ней только и держится.

Паша снисходительно улыбался, слушая Моргушу.

– А знаете, братцы, чтобы я на могильном камне на могиле нашего главврача написал?

– Понятия не имеем, – ответил я за двоих.

– Эх, вы, литераторы, лишенные права на профессию!.. Я бы долотом выбил: «Под камнем сим, разинув хайло, лежит Онищенко Михайло». Простенько и со вкусом. Люди бы подходили, улыбались и покойнику было бы тоже хорошо.

– Главное – правдиво. Ни одного слова неправды, – сказал я.

Пашка предложил обед перенести на завтрак. Мол, что-то он проголодался, последний раз в прошлом году ел. Моргуша тут же запрягла нас помогать накрывать на стол. Мы бегали к холодильнику и от него с тарелками и кастрюльками.

– Это я, каюсь, вырезал бритвой остальные странички…

– О чем они были?

– Я тебе уже сказал.

– Так дай почитать.

– Нет.

– Почему? – спросила Моргуша, – если там нет «ничего такого» по нынешним временам?

– А это мой секрет…


– Да врет он все про секрет, – сказал я, проходя мимо Пашки с холодцом..

– Нет, – серьезно ответил Павел. – Не вру. По этим запискам можно было вычислить местожительство Григория Петровича.

– А, думаешь, Черт жив и сейчас?

Шулер лукаво мне подмигнул:

– Думаю, да. Потому-то Степан так настойчиво требует передать ему эту часть отцовского дневника.

– А у меня требует мою часть, – сказал я.

– Так отдайте, дураки! – воскликнула Моргуша. – Тогда тебя, Иосиф, может, назад, в газету возьмут, хотя бы журналистом.

– Журналист – это профессия, – сказал я. – Писатель – это судьба.

Но Маруся не слушала меня.

– …А тебе, Паша, подпишут все бумаги на заслуженного рвача. И овцы целы, и волки сыты. И цена за радость – плевая.

Паша перестал возиться с сервировкой стола, подошел к окну, стал курить в открытую форточку.

– Радость со слезами на глазах… – вздохнул он.

Я достал свою пачку сигарет и присоединился к другу.

– А, может быть, его великий учитель Гельгард был прав, что та болезнь – заразная, и Фока Лукич, близко общаясь с отцом и сыном, заразился «синдромом Карагодина»? Я ведь догадываюсь, о чем он в последней части «Записок мёртвого пса» написал.

Павел усмехнулся:

– Чушь собачья… Это я тебе как дипломированный врач говорю.

Я положил ему руку на плечо.

– Ну, вот и хорошо… Вот и забрезжил свет в конце туннеля. Ради даже одного светлого пятнышка и жить, и писать стоит.

Он деликатно снял мою руку с плеча, без приглашения сел за стол и наколол на вилку огурец.

– Ну, вот, – улыбнулся он светло и радостно. – Наконец-то слышу слова не мальчика, но мужа.


Глава 46

ЗАПИСКА ПОСЛАННИКА НИЖНЕГО МИРА

От лица Иосифа Захарова


Наши дни


Степан Петрович, как я и предполагал, даже в «большие новогодние каникулы» был на работе.

Принял сдержанно, но в аудиенции не отказал.

– Всё пишешь? – спросил он вместо «здравствуй».

– Уже написал… – ответил я.

– Ну-ну, пришел клянчить спонсорских на издание?

– Упаси, Господь…

Глава, щелкнув модными подтяжками по накаченным мышцам, откинулся на спинку кресса, медленно закурил дорогую сигарету из элитного сигарного табака.

– Ну-ну, значит, свою часть сумасшедшего доктора принес…

Он глазами показал на бумагу, лежавшие перед ним.

– Видишь, подписываю ходатайство твоему другу. Представляем его на звание заслуженного врача.

– Правильно, – кивнул я. – Значит, заслужил.

– Заслужил, – подтвердил он.

Он вздохнул и поставил размашистую подпись.

– И то правда, – откинулся глава на спинку кресла. – А где твоя, с позволения сказать, правда?

– Она не моя, – ответил я. – Она – одна. И ты, Степан Григорьевич, это знаешь.

Он долгим взглядом посмотрел мне в глаза.

– Правда у каждого своя…

Он потушил сигарету, но она продолжала дымить в массивной пепельнице.

– Начитались Булгакова, – сигарета не хотела гаснуть, и он придавил ее пальцем. – А нужно не Булгакова, а первоисточник, Библию, читать!

Я грустно усмехнулся: как действительно перевернулся мир, если Карагодин призывает читать Библию.

– Чего улыбаешься? – спросил он. – Упиваешься мыслью, какой ты герой? За правду. Или, может, ты и истину знаешь?

Он закашлялся, на глазах выступили слезы.

– Так скажи, Иосиф Климович. Как там?.. «И истину царям с улыбкой говорить». Мы все учились понемногу… У Анки-пулеметчицы.

– Это хорошо, что вы, Степан Григорьевич, об истине вспомнили, – опять перешел я на «вы». – Она ведь, как сказано в Библии, – превыше царей. И только она, истина, со временем останется в памяти потомков. По закону Господа Бога…

– Об истине заговорил, – перебил меня Карагодин. – Тогда вспомни, как Пилат допрашивает Иисуса. Не в романе, в Библии. Он допытывается, что же есть Истина? Иисус ведь на допросе сказал: «Я на то и родился, и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине». Тогда Пилат повторил вопрос: «Что есть Истина?». И что ответил Христос?

Я промолчал, не понимая, к чему он клонит.

– Вопрос Пилата остался без ответа, – радостно объявил он мне. – Понимаешь, без ответа. А у тебя, гляжу, на все ответ есть. Ведет тебя на коротком поводке, Захар, месть за отца, как я погляжу. А ведь он зла не помнил. Вину свою полностью признал и искупил честным трудом. Бригадирил в «Победителях». Дом вон какой поставил. А лес-то потихоньку подворовывал… Могли и во второй раз посадить. Простили однорукого.


Он подкатился на колесиках кресла ко мне поближе.

– Не пойму я, Иосиф, чего ты все-таки добиваешься? Я человек прямой, подтекст твой мудреный не понимаю. Скажи прямо.

Он прикурил новую сигарету, затянулся ароматным дымом.

– Назови условия, сумму, если хочешь. Сегодня твоя позиция гроша ломаного не стоит. Свернешь и себе шею, и семью по миру пустишь.

– Правды хочу, – угрюмо ответил я. – И для себя и для других.

И вдруг неожиданно для себя ляпнул, будто кто за язык меня потянул: – Требую проведение эксгумации.

Он перебил:

– А кто знает, что там – собака зарыта? Кто?

– Я знаю. Мало?

– Ничтожно мало! – парировал он. – Разуваев знал, умер от пьянки. Сумасшедший доктор знал – помер. Сын его приемный, Павел Фокич, вот звание заслуженное получает. Так что оставайся-ка ты, дружок, один на один со своей правдой. Она тебя в могилу и сведет.

Он засунул пальцы под модные подтяжки, похлопал резинками по упругим бицепсам.

– История, как я гляжу, повторяется. Один уже требовал эксгумации… В желтый дом загремел. И знаешь почему?

– Знаю…

– Ничего ты не знаешь. Загремел, потому что священную память хотел опоганить. Веру у народа отнять. А это безнаказанно при любой власти не останется.

Я встал, понимая: тема разговора исчерпана, стороны остались при своем мнении.

– Не должен стоять памятник на могиле пса, – сказал я, вставая со своего места.

Он усмехнулся:

– А памятник на могиле героев. Там, где ему и положено быть.

Степан, не вставая с руководящего кресла, отъехал от меня на колесиках в угол, где стояли знамена.

– Ну, представь себе, что свершилось невероятное. Сделали по твоему запросу эксгумацию двух могил. В одной – кости собаки. А в другой-то – кости великана. Твоего прадеда Пармена. После освобождения района обмишурились малость партизаны. С радости ли, или с горя, только вместо останков Петра Ефимовича, с вашего огорода перенесли косточки деда Пармена.

Он с улыбкой заглядывал мне в глаза, пытаясь прочитать мою реакцию.

– Вот и выходит, что ты не к деду Пармену на слободское кладбище все эти годы цветы носил, а Петру Ефимовичу. И что изменилось? Да ровным счетом ничего. Потому что и эта зеленая бронза, и эти надписи, и цветы в День победы – это всего лишь символы нашей памяти. Знаки нашей любви и веры. А любовь и вера пересмотру не подлежат. Только сумасшедший может на них покуситься.

Я молчал, не зная, что ответить на этому словесному эквилибристу. А он уже не выпускал инициативы из рук.

– Да и не в символе веры дело…– продолжал Чертенок. – Нашему человеку, Захар, обязательно идол требуется. Ну, не может он без кумиров и идолов. Если нет их, значит, нужно придумать. К тому же, сам знаешь – мертвые срама не имут.

Он снова выкатился из «красного угла».

– Ты у младшего своего давно в гостях не был? Съездил бы. Проведал. Заодно узнал бы, что коренные москвичи требуют вернуть памятник Дзержинскому на Лубянскую площадь. Как символ беззаветному служению власти.

Степан Григорьевич встал, многозначительно посмотрел на часы.

– Для кого-то железный Феликс, пес диктатуры пролетариата. Для других ностальгия по прошлому. Русского человека хлебом не корми, дай поностальгировать.

Он снова многозначительно посмотрел на свой дорогой хронометр.

– Да и христианин ли ты после своих требований, Иосиф? Тебе любой батюшка скажет: прощать нужно, тогда и тебе Бог простит… Быть может. Всё, гражданин Захаров. Пиём окончен! У меня сейчас совещание.

Я, не попрощавшись, молча повернулся и пошел к двери.

– А стишок на память не подаришь? – в спину с усмешкой бросил мне Карагодин. – Ты, говорят, стишки для утренников сочиняешь…

В зеркале, висящем у выхода, я увидел его отражение. Он улыбался, торжествуя победу.

Я лихорадочно перетряхивал память. Но всплыли лишь митяевские строчки из песни:


Жизнь и боль – вот и всё, что имею,

Да от мыслей неверных лечусь,

А вот правды сказать не умею,

Но, даст Бог, я еще научусь.


– Иди, иди, стихоплет, – холодно сказал он. – И слова твои ничтожны. Впрочем, по Сеньке и шапка.

Я взялся уже за ручку двери, но не удержался, повернулся к нему и сказал спокойно, когда приходит полное понимание, что мосты все сожжены:

– В мире нет власти грозней и страшней, чем вещее слово поэта.

Я ждал его лающего смеха. Наверное, в тот миг было действительно смешно: кабинет главы в европейском стиле, уверенный в себе Степан в «гламурном» темно-синем костюме «от кутюр» и эти, неведомо откуда пришедшие ко мне, слова…

Но он даже не улыбнулся.

В зеркало я видел, каким взглядом смотрел он мне в спину. Будто Расстреливал.


***


Я вернулся домой, когда уже стемнело.

Где-то за Свапой, в строящемся поселке кирпичных коттеджей, басовито брехала сторожевая собака.

Моргуша уже спала. Я достал «бурдовую тетрадь» с полки. Открыл дверцу и бросил на жаркие угли в печи «Записки мёртвого пса».

Это ведь всё изощрённые выверты воспалённого писательского мозга, что рукописи не горят… Через минуту я увидел, как печально сморщилась обложка и на ней появилась траурная каёмка – обгоревшие края.

На столике настойчиво затрещал телефон. Звонил Пашка.

– Прости, что не зашел на праздничный ужин, – сказал он. – В больнице денек горячий.

– Что такое? – без энтузиазма спросил я, вспоминая подписанное Степаном представление.

– Только что менты с автовокзала привезли старикашку одного…. Черепно-мозговая травма. Кто-то чем-то его тюкнул по черепу…

– Бывает, – вяло ответил я.

– Самое интересное, что фамилия у старикашки знакомая нам обоим…

– Иванов?

– Шнуров. Маркел Сидорович Шнуров… Не знаю, выживет ли. Уж больно дряхл. И травма тяжелая. Повезу беднягу в область. Вот только довезу ли?

Пашка положил трубку, а я бросился к печки и кочергой выцарапал у огня рукопись, сбросив дымящуюся тетрадку на загнетку78.

– Слава Богу, великий писатель прав, – сказал я сам себе. – Рукописи, кажется, действительно не горят.

В дверь кто-то постучал. Не позвонил от калитки, а – постучал.

Кого принесла нелегкая?

На пороге стоял человек в картонной маске собаки. Его карнавальный костюм, сшитый из искусственного чёрного меха, весьма напоминавший шкуру чёрного пса, основательно промок под новогодним дождём. Лица пришельца я не видел, оно было под маской, но согбенная фигура, выбившиеся из-под маски мокрые седые пельки79 выдавали старческий возраст.

– С Новым годом! – машинально сказал я и полез в карман за мелочью.

– Так это ты требуешь вскрытия моей могилы? – утробно спросила собачья маска, красноречивым жестом останавливая мою благотворительность.

Ряженый склонил голову и, поблёскивая холодными жёлтыми глазами в прорезях маски, некоторое время молча разглядывал меня.

Наконец взгляд его остановился на рукописи, которую уже полизало пламя. Эту чёртову рукопись я всё ещё держал в руках.

– Тэмпора мутантур!80– засмеялась маска лающим смехом. – Времена меняются, но люди, как я заметил за всю свою бессмертную жизнь, не меняются вместе с ними.

«Сумасшедших на Аномалии всегда хватало», – мелькнула у меня мысль.

– Вот и ты, старик, – продолжал он, поправляя оскаленную пёсью маску на лице. – не оригинален с сожжением рукописи, хотя не веришь, и никогда не верил, что рукописи не горят…А не помнишь, что littera scripta manet. Ты – вульгарный материалист, как все нынешние писатели. А значит, человек без веры… Шаткий человек. Ибо слабому человеку необходимо веровать. Без веры – всё шатко. Абсолютно всё.

– А во что верить? – хмуро спросил я колядовавшего деда.

– Не во что, а в кого…

– Уж не в тебя ли?

– Если не в Него, то в меня… Другого выбора, прости, никто тебе не предложит.

Он задрал морду к чёрному небу и весьма правдоподобно завыл по-собачьи.

«Шизофреник!» – подумал я и захлопнул дверь. Какое-то время еще постоял в прихожей, слушая, как удаляются шаги ряженого шутника.

Глупая, дурная шутка, подумал я. Если это Пашкины проделки, то завтра отплачу ему той же монетой.

Я прилег на свой любимый диван, но сон не шел. Меня сильно знобило. Сам себе потрогал лоб. Ничего не понял, но за градусником не пошёл. Если так колотит, то не меньше тридцати девяти, а то и все сорок. Неужели этот проклятущий грипп? Говорил Пашка: Прививайся, старик! Вульгарный грипп выкашивает на планете людей больше, чем умирает от лихорадки эбола».

Я до носа укрылся шерстяным пледом, но не согрелся и под одеялом. Знобило уже так, что зуб на зуб не попадал.

Чтобы отвлечься от навалившейся болезни, которая туманила голову, стал по привычке анализировать только что услышанные слова новогоднего коляды. А ведь он сказал tempora mutantur. Это явно латынь. А потом он добавил на этом же языке – littera scripta manet. Мёртвый язык, но как я понял перевод без словаря? Это ведь буквально означает: «написанная буква остаётся». Не может слободская коляда, подвыпивший старый бомж знать латынь. Исключено!

Я почувствовал, как страх без спроса заползает под одеяло, потом за пазуху, как он холодит разогретое гриппозным жаром сердце, заставляя его работать на повышенных оборотах.

Я встал, взял обгоревшую рукопись Лукича в руки и посмотрел на печную дверцу. По своему обыкновению, стал ковырять душу, анализировать свой визит к Степану Григорьевичу Карагодину. И, как всегда, искал смягчающие обстоятельства для внутреннего суда.

«Нет, – думал я, это не душевный понос, не трусость, не мелкотравчатость. Я всё делаю верно. Я – мужественный человек. Гражданин, в конце концов!.. Где же моё гражданское мужество? Ведь этому самодуру Степану все-таки сумел сказать правду. Коряво, не отесано, но такая уж, наверное, она и есть, моя правда… Пусть знает, что и мы, люди простые, слабые, без поддержки штанов власть предержащими, не лыком шиты. И бояться мне нечего. Чего или кого мне бояться?!. Собаки чёрной?.. Пса этого помойного, которого пусть с почестями, но всё-таки давно погребли мои земляки – в землю сырую закопали…На веки вечные! Хотя это всё – легенда, мифы, суеверия. Темна ещё слобода наша. В ХХI век одной ногой вступила, а хвост в средневековье увяз. Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»

За окном послышалось какое-то царапанье и чьё-то воспалённое дыхание – будто запалился кто-то от быстрого бега.


***


Отбросив плед, босыми ногами встал на холодный пол. Грипп уже валил меня с ног. Штормило и бросало по сторонам, как пьяного матроса на утлом судёнышке в волнующемся море. Чихнул, почесал нос и снова чихнул. Показалось, что в комнате, несмотря на приоткрытую форточку, стало нестерпимо душно. Запахло не то серой, не то палёной шерстью. Повозившись с заедавшей ручкой, я распахнул окно своего кабинета настежь. Шёл ледяной дождь… Он барабанил по подоконнику, а корявая ветка рябины, раскачиваемая ветром, скребла по белому пластику отлива.

Я вгляделся в промозглую ночь – под окном дрожала насквозь промокшая чёрная собака, задрав оскаленную морду к моему освещённому окошку. И в жёлтых холодных собачьих глазах отражались красноватые отблески моего освещённого окна. Это, подумал я, мой вечный страх перед неведомым, таинственным, потусторонним.

– Времена меняются, – гоня от себя прочь ночные страхи, сказал я собаке. – Но вот только мы не меняемся вместе с ними… На что ты надеешься, пёс, в промозглую новогоднюю ночь? Ну, заходи, коль пришёл, бедолага!

На улице, не преставая, лил новогодний дождь. Чёрный пёс, оставляя грязные следы на светлом ламинате пола, нагло прошлёпал к моему письменному столу. И лёг, отекая и сверля меня внимательными жёлтыми глазами.

Я потерял сознание, вырубился из реальной жизни на какое-то время, а когда очнулся, то увидел человека, одетого во всё серое. Удивило меня, что он не снял ни мокрое серое пальто, ни серую шляпу – по всему, торопился доктор. (В том, что это был врач со «скорой», которого вызвала Моргуша, я тогда, проходя пик кризиса своей внезапной болезни, ни на минуту не сомневался). Врач в серых одеждах сидел за моим столом и что-то писал на листке бумаги.

Это было последнее, что я увидел в тот вечер.


…Утром, когда слободской народ ещё не садился за праздничные столы с недопитым и недоеденным «поправлять больные головы», я проснулся на диване, бережно укрытый поверх пледа старым овчинным полушубком. «Моргуша позаботилась, родная тёплая душа, – подумал я о супруге, которая в гордом одиночестве спала в нашей спальне. – Ну, что ж… Говорят, как встретишь Новый год, так его и проведёшь. Дай Бог, чтобы не в болезни!».

Болезнь так же внезапно отступила, как и началась.

Я спустил ноги с дивана на пол, потянулся и увидел на столе листок бумаги. Рядом лежала старая перьевая школьная ручка, коих сроду не водилось в нашем доме. А на краю стола синел пузырёк с фиолетовыми чернилами. «Что за чёрт? – сам себя спросил я. – Откуда эти музейные раритеты?».

Накинув плед и ловко перебросив его длинный край через плечо (ну, вылитый римский сенатор времён Домициана), я взял листок в руки, надеясь увидеть список необходимых для лечения медицинских препаратов. Но я ошибся в своём предположении. Серый человек, наставив клякс ржавым пером, нацарапал посредине листа для пишущей машинки: «Срочно вызывают в Москву, к профессору Волохову. Вынужден вас покинуть. До встречи».


class="book">ЧАСТЬ II


МАСКА БЕССМЕРТИЯ


«Вы слышали о графе Сен-Жермене,

о котором рассказывают так много чудесного».

А.С.Пушкин. Пиковая дама.


«Посланник сказал: «Своим открытием, если оно станет

достоянием твоей паствы,

ты умножишь Вселенскую скорбь.

Поэтому ты должен умереть».

Шлезвинг Пауль фон Эйтзен, епископ.

Гамбург, 1598 г.


1.


Детище отечественного автопрома, белая профессорская «Волга», уже давно не считавшаяся жителями дома «элитным средством передвижения», осторожно, почти крадучись, въехала во двор и замерла недалеко от парадного первого подъезда.

Двор медленно опускался в июньский вечер и чарующий душу медовый запах цветущих лип, посаженных жильцами ещё в их младые годы. Никто не обратил внимания на въехавшую во двор уже в солидном возрасте, но ухоженную «Волгу» – знали, что это машина профессора Волохова, замкнутого и странноватого, с точки зрения соседей, человека. Двор с незапамятных времён приклеил к Игорю Васильевичу прозвище – «Пан профессор». Хотя ни тогда, ни сегодня Волохов внешне не был похож на известный в своё время стране персонаж из телевизионного кабачка «Тринадцать стульев».


Странное дело, кличку «Профессор» ему дали ещё в Волоховском детском доме, куда в чёрном для страны сорок первом попал ещё немовавший, то есть не говорящий, малыш. Из Краснослабодского дома малютки вместо свидетельства о рождении в тощем «личном деле» мальчика лежала краткая история начала жизни нового человека страны Советов. Фиолетовыми чернилами и каллиграфическим почерком кто-то из сотрудников дома малютки написал: «Мальчик (на вид месяца 3 – 4 от рожд.) найден 18 сентября 1941 года у разбомблённого немцами эшелона с беженцами, в трёх километрах от станции Дрюгино Краснослободского района. При погибшей матери документов не оказалось. Установить личность отца не представляется возможным. Имени у мальчика нет, фамилия неизвестна». Имя ему придумал Василий Хромушкин, директор детского дома, назвав «мальчика без имени и фамилии» Игорем, а фамилию дали «Волохов» – по названию детского дома, эвакуированного в город Волхов. Свою фамилию Василий Петрович дать не решился. Подростком Хромушкин попал под поезд, лишился правой ступни и на всю жизнь остался хромым, оправдывая тем самым свою говорящую фамилию.

Игорёк запомнился детдомовским худеньким, смышленым мальчонкой, любимым занятием которого было чтение книг в неплохой по всем меркам библиотеке сиротского дома. Кличку «Профессор» книгочей получил ещё во втором или третьем классе. С того самого времени она, наверное, и определила судьбу человека, родившегося на Аномалии.

Блестяще закончив школу с золотой медалью, Игорь получил путёвку в жизнь – направление в главный вуз страны, как тогда называли Московский государственный университет. И там Игорь Волохов удивлял седых профессоров неординарностью мышления, свежим взглядом с неожиданным ракурсом на привычные вещи, тривиальные суждения. Была, правда, у талантливого студента, а потом блестящего аспиранта одна странность, которая настораживала идеологических вождей его факультета: парень увлекался чтением сказаний, легенд, мифов, философско-религиозных трактатов народов мира. Нет, точными науками, научными темами, спущенными кафедре в плановом порядке профильным научным комитетом, как и было положено младшему научному сотруднику Волохову, он занимался серьёзно, глубоко, а главное (был такой критерий оценки научной работы) – эффективно. Но всё своё свободное время от «плановых тем» посвящал изучению древних манускриптов и фолиантов.

Как-то его спросили: «Чего ты там ищешь, Игорь? Это ведь всё авторские или коллективные фантазии невежественных в научном отношении народов». – «Ищу то, что Шлиман нашёл в фантазиях гомеровской Илиады», – пожимал парень худенькими плечами. В конце концов, этот «пунктик» парню простили. Знали, что всякий гений, даже непризнанный, сходит с ума по-своему.

Более понятными и, так сказать, приличествующими научному окружению Волохова увлечениями считались альпинизм и автоспорт. Игорь души не чаял в покорении горных вершин, вместе с университетской командой облазил весь Кавказ, в числе избранных (опытных альпинистов) ездил в Тибет, был в Гималаях. А из автоклуба ушёл ещё на третьем курсе. А через несколько лет, за свою первую государственную премию, купил «Волгу», легендарный «аппарат» с прозаическим названием в техпаспорте – «ГАЗ-21».


…Белая «Волга», только что замершая у парадного монументального (когда-то элитного) дома была третья (или четвёртая?) профессорская машина, которая неизменно парковалась с левой стороны арки, у жёлтой стены, пёстро размалёванной ещё в лихие девяностые креативными уличными художниками. Игорь Васильевич ценил в жизни человека стабильность. Он был консервативен в выборе одежды и марки автомобилей – все машины Волохова были «Волги». Разных модификаций (в зависимости от лет выпусков), но – неизменно «Волга». А на голове – причём в любое время года – красовалась чуть надвинутая на лоб широкополая шляпа. Головные уборы, как и профессорские машины, тоже менялись. Но всегда профессор был верен одной модели. Той, которую носил ещё в те старые добрые времена, когда Волохов денно и нощно трудился в «почтовом ящике» – НИИ военного ведомства. Тогда его возила персональная чёрная «Волга» с шофёром, у которого было маршальское выражение лица, а дети профессора – девочка лет шести-семи и очаровательный мальчик, малыш лет двух-трёх – гуляли во дворе дома в сопровождении нанятой семьёй домработницы.

Никто из соседей не обратил внимания на давно знакомую двору белую «Волгу», которая припарковалась на своё привычное, законное место. Игорь Васильевич выключил ближний свет, подфарники, но из машины выходить не торопился – тревожное предчувствие надвигающейся беды не покидало его с самого утра. Теперь, всматриваясь в глубину двора, где на бортике детской песочницы сидел какой-то человек, одетый во всё серое, Волохов серьёзно забеспокоился. Этого «серого кардинала», как про себя называл профессор неизвестного соглядатая, неизменно оказывавшегося в «нужное время и в нужном месте» Игорь Васильевич, приметил давно. Ещё с той памятной поездки на научный симпозиум геронтологов и учёных, занимающихся генной инженерией, в Катманду.

Профессор задумался. А не раньше ли? Непал, Катманду, Гималаи, доктор Брахман, поразивший русскую делегацию своим «выходом» из «биологической оболочки», своего тела… Да-да, сам себе кивнул Волохов, именно с тех пор, он стал замечать за собой «хвост». Сначала решил, что это служба безопасности НИИ Жизни, где он теперь работал, приставила к нему личного охранника. Но вскоре от этой версии пришлось отказаться. Соглядатай в сером появлялся только тогда, когда постоянно работающая мысль профессора Волохова достигала своего пика, высшей точки напряжения, и наступал «момент истины», который Игорь Васильевич называл озарением.

Откуда рядовой охранник службы безопасности мог знать время этого озарения? Нонсенс, подумал профессор. Он будто читал мои мысли на расстоянии. Он вспомнил, как увидел фигуру «серого человека» даже в стенах его секретной лаборатории, где шли эксперименты по поиску путей к продлению жизни человека. Работы по пересадке стволовых клеток добровольцам старый учёный называл для простоты делового общения с коллегами «второй молодостью». Формально он был руководителем именно этого научного проекта. Но уже давно, по сугубо личной инициативе, занимался созданием атманоприёмника. Сложнейшего устройства, которое, по глубокому убеждению доктора технических и медицинских наук Волохова, должно было перевернуть представление человечества о жизни и смерти.

Тогда, в очередной пик озарения учёного, он нащупал «конгениальный», как говорил Остап Бендер, ход в решении конструкции волнового приёмника Атмана, избирательно работающего в нужном Х-диапазоне его кармы.


«Давненько тебя было не видно, дружок! – подумал Игорь Васильевич. – Уж, не болен ли был ты, вечный странник, мой Серый посланник?». Не спуская глаз с серой фигуры незнакомца, сидящего спиной к профессору, Волохов достал из брючного кармана мобильный телефон и в его записной книжке отыскал строчку – «Володя, сын». Телефон светился в темноте кабины, подсвечивая усталое лицо профессора, изрезанное горестными бороздками морщин у рта, старомодная шляпа была глубоко надвинута на крутой бледный лоб. С февраля он не давал себе никакой передышки – только работал, работал и работал. Вкалывал у себя в институте, занимая лабораторию в ночное время, за что приходилось постоянно материально стимулировать ночную охрану НИИ. В своей трёхкомнатной квартире, которая тоже был больше похож на научную лабораторию, он продолжал доделывать то, что не успевал «довести до ума» в НИИ Жизни.

Профессор спешил, вечно боясь не успеть и снова потерять. Это чувство поселилось у него в душе с того самого дня, когда Игорь Васильевич похоронил дочь, широко известную в научном мире доктора технических наук Ирину Долгушину, возглавлявшую в Академии наук России три последних года инициативную группу учёных, занимающуюся проблемами генной инженерии. Ирина, помогавшая отцу, как она сама говорила, в «коварном деле» (так она в шутку называла создание атманоприёмника) неожиданно умерла от скоротечного рака лёгких. В самом расцвете своих физических и духовных сил. Меньше чем за месяц проклятая онкология превратила тело дочери в серо-жёлтую мумию, уничтожив молодое и, как казалось ещё вчера, цветущее тело женщины. Тем страшнее и нелепее на похоронах над неузнаваемо постаревшем теле Ирины звучали слова коллег-академиков, что «именно она, Ирина Долгушина, ближе всех подошла к открытию тайны второй молодости человека».

Хоронили Ирину на одном из «элитных кладбищ» (профессор считал, что слово «элитный» по отношению к погостам употреблять «в высшей степени кощунственно»). Стоял морозный январский денёк, к обеду из-за рваных облаков выкатилось ослепительно яркое солнце, но за спиной мужа Ирины, член-кора Петра Георгиевича Долгушина, профессор опять увидел фигуру загадочного «Серого кардинала», как он стал называть вечного филёра. Лица незнакомца, одетого во всё серое с головы до пят, он тогда не разглядел. Не до того было на кладбище…Но и позже, когда понял, кто послал его в наше время, зрительная память будто не желала (или не могла) зафиксировать лица Серого посланника.


…Июньский вечер во дворе старого дома, которые московские старожилы всё ещё называют «сталинскими», был окутан запахами цветущих лип и поперчён острыми выхлопами многочисленных разномастных авто, заполонивших всю полезную (и бесполезную) часть дворовой территории. Профессор, нажимая на вызов, подумал, что сейчас, когда его лицо подсвечено дисплеем телефона, «Серый кардинал» обязательно обернётся к его машине.

– Есть! – даже глуховато вскрикнул Волохов, когда увидел, что человек в сером, сидевший в детской песочнице, обернулся и поймал в фокус своего взгляда профессорскую «Волгу». – Сиди, сиди, голубчик! Если ты фантом, мой глюк, как говорит Володька, то никто, кроме меня, тебя и не увидит. Но ты ведь реальная, а не виртуальная фигура! Я-то знаю, парень… Вот сейчас и проверим экспериментально.

Вызов шёл исправно, но Владимир трубку не брал.

– Опять своего очередного маньяка ловит, – вслух сказал Волохов. – Ну, сынок, возьми, дорогой мой человек, трубку! Ну, пожалуйста… Только не сбрасывай вызов…


Владимир, сын Игоря Васильевича Волохова, был, как утверждали его немногочисленные друзья, «чуток не от мира сего». В этом не раз убеждались на кафедре экспериментальной психонавтики Московского госуниверситета экономики, статистики и информатики. Аспирант Владимир Волохов не столько удивлял, сколько постоянно раздражал научного руководителя своими нестандартными подходами к предложенным «плановым темам» по изучению проблем Внутреннего Космоса.

Три года аспирантуры пролетели для Владимира, как один день. Но когда аспирант уже почти вышел на защиту кандидатской диссертации, Волохов-младший неожиданно для всех ушёл из аспирантуры, забросил на антресоли готовую диссертацию и через месяц, переболев, как и положено в таких депрессионных случаях, русской тоской, пришёл в районный военкомат с нехитрыми пожитками в модном рюкзачке. На тот момент призывной возраст парня ещё не истёк, и кандидата в мастера спорта по самбо с радостью тут же призвали в воздушно-десантные войска.

Волохов-старший и пальцем не успел пошевелить, чтобы вернуть сына из солдатского строя в строй научный. «Ладно, – решил Игорь Владимирович, – пусть перебесится! Невелик срок разлуки с наукой будет – всего лишь год. Возмужает, повзрослеет, поумнеет – и всё вернётся на круги своя».

Но, демобилизовавшись, Володя удивил его ещё больше – устроился на работу в полицию. Причём, пошёл на должность простого оперативного работника в отдел по борьбе с организованной преступностью. И не принимал никаких доказательств мудрых людей в бесперспективности своего случайного, как это казалось окружающим, выбора. Хоть кол у него на голове теши! Игорь Васильевич сперва пытался вернуть «этот упрямый локомотив с запасного на свой основной путь», но потом, в суете сует, достижений и ошибок, побед и неизменных потерь, только рукой махнул на «упёртого» сына. После мужского разговора с сыном по душам, понял, что решение Володи было мужским, осознанным, обдуманным и твёрдым, как кремень. Главное, успокаивал он сам себя, что Володька занимается любимым делом, если дело по поимке преступников и негодяев вообще можно было назвать «любимым».


Профессор ещё раз нажал на кнопку вызова. Владимир взял трубку.

– Володь, – тихо сказал Волохов, – это я.

– Да, пап.

– Он опять здесь…

– Кто – он? – с плохо скрытой иронией спросил сын.

– Ну, этот… Серый кардинал.

– Серый? – переспросил Владимир. – Он у тебя, как в детской загадке: зимой и летом одним цветом.

Профессор снял шляпу, вытер пот со лба и водрузил головной убор на место.

– Ты, пожалуйста, не иронизируй… У меня у самого яда хватает. Ты давай, товарищ старший лейтенант, приезжай домой. Тут его и увидишь…

Последнюю фразу Игорь Васильевич произнёс почему-то шёпотом.

– Где увижу? У тебя в кабинете? – спросил Владимир.

– Нет, – всё так же, шёпотом, ответил Волохов. – Он сидит в песочнице, и мне кажется, что слушает наш разговор…

– Бред какой-то…

– Что-что?

– Это я не тебе, пап… Ты когда полноценно отдыхал последний раз? Ну, скажем, был в санатории или на нашей даче в Завидово, хотя бы?

– Это к делу не имеет ровно никакого отношения! – оборвал сына отец. – Приезжай, если не веришь мне, своему отцу. Поверишь своим глазам, наконец!

Профессор сделал паузу и с обидой в голосе прошипел в трубку:

– И не нужно меня подозревать в шизойдности! Никакой мании преследования у меня нет. Он, Серый посланник, существует не в моём, как ты утверждаешь, «богатом сверхнаучном воображении», а ре-аль-но! Вне моего сознания! Отдельно от моего сознания… Понимаешь? Приезжай – убедишься сам.

Владимир ответил не сразу.

– Алло, ты меня слышишь? – беспокойно спросил профессор Волохов.

– Слышу, слышу… – ответил Владимир. – В прошлый раз, ты помнишь, я догнал машину, на которую ты меня навёл. Да, за рулём сидел человек в сером пиджаке, серой бейсболке… И оказался в дураках! Абсолютно законопослушный гражданин. Я проверил документы – рядовой работник страховой компании «Вечная жизнь», кажется.

– «Работник страховой компании», страхует от несчастных, как правило, смертельных случаев, – иронично прогудел в трубку профессор. – И ты, разумеется, поверил… А если бы он архангелом представился? Э-э, Вовка, Вовка, доверчивая твоя головка…

– Нормальная…головка, – ответил Владимир, и Игорь Васильевич снова услышал в голосе сына иронические интонации. – Документы в порядке. Фамилия только какая-то… искусственная, что ли, восточного типа. Аферов, кажется, или что-то в этом роде..

– Агасферов? – спросил отец.

– Не помню, – ответил сын. – Ну, только точно, что не граф Сен-Жермен, слухи о бессмертии которого ходили по Москве ещё во времена Пушкина.

– Это не выдумка, Володя, – сказал профессор. – Он открыл «воду вечной жизни», как граф называл свой эликсир. И прожил больше трёхсот лет. А потом будто провалился в вечность.

– Нет, точно за рулём сидел не французский граф. Скорее азербайджанец. Или еврей.

– Чёрт, опять мы его упустили!.. – застонал Игорь Васильевич.

– Кого? Чёрта?

– Хуже. Посланника Нижнего Мира упустили…

Владимир рассмеялся:

– Мне что, пап, нужно было задрать его штанину и убедиться, что вместо ноги у водителя шикарной иномарки – копыто?

Волохов чуть не вскипел после этих слов, но всё-таки удержался от очередного скандала с сыном, который ушёл на съёмную квартиру «из-за несовместимости мироощущения», как иронизировал Володя.

– Ладно, но позволь заметить: я не прошу тебя задирать штаны всем подозреваемым, – уже мягче сказал профессор. – Я прошу тебя, представителя власти, так сказать, прошу, наконец, как гражданин, которого обязана защищать им же избранная власть, приехать ко мне домой и убедиться, что мои слова – не берд сивого мерина, которому, по-твоему, – я знаю, знаю, не перебивай! – давно место в сумасшедшем доме.

– Ладно, – после небольшой паузы, послышался вздох Владимира. – Всё бросаю, пап, и мчусь на своей ласточке к тебе… Место встречи изменить нельзя.

– Я в машине, – буркнул профессор. – На всё про всё у тебя десять минут. Время пошло!


2.


Вскоре в арку двора въехала иномарка Владимира. Волохов открыл дверцу и пальцем поманил к себе сына, всем видом показывая, чтобы тот соблюдал абсолютную тишину. Волохов-младший, заметив знакомую белую «Волгу», лихо припарковался у левого борта отцовского автомобиля.

– Ну, где твой «серый кардинал»? – пожимая руку отцу, спросил Владимир, плохо скрывая ироническую улыбку на лице. – Шпионский псевдоним, прямо скажем, дан дилетантами… Знаешь, пап, кого называют «серым кардиналом»?

– Ну, пошли яйца курицу учить… – буркнул Игорь Васильевич. – Сколько шума-то от тебя, старлей! Неудивительно, что в нашей полиции так низка раскрываемость.

Профессор кивнул на пассажирское сиденье.

– Присаживайтесь, господин сыщик! И сидеть мне тихо, как мышка! Это вам не семейных дебоширов утихомиривать. Тут дело имеем с фантастически многоликим грешником, проживающим свою вечную жизнь в новых и новых обличиях все последние две тысячи лет нашей эры.

Сын даже присвистнул, услышав последнее. Не снимая скептической улыбки с лица, он сел на пассажирское сиденье, мягко прикрыв дверь.

– Где же ваш визави, пан профессор? – игриво спросил Володя, вглядываясь в сумрак двора.

– Вон туда смотри! – тыкнул пальцем в сторону песочницы Игорь Васильевич. – И, пожалуйста, не называй меня «паном профессором». Времена «Кабачка двенадцати стульев» давно прошли. Ты родился, когда этот кабак приказал долго жить. А потом, звание профессора я утратил после того, как перестал преподавать в университете. Доктор наук в научно-исследовательской шаражке, каковым стал наш НИИ, взявшись за реализацию коммерческого заказа «Вторая молодость», не даёт мне права называться профессором!

Волохов-старший обиделся из-за сущего пустячка, из-за дворового прозвища, доморощенного псевдонима, можно сказать. Но сегодня этого было достаточно, чтобы профессор завёлся с пол оборота. С годами Игорь Васильевич стал незащищённее и потому ранимее, чем был в молодости.

– А соседи твои тебя всё равно так зовут – «пан профессор». Тут, как мне кажется, и уважение, и любовь. Всего пополам и с доброй улыбкой, – попытался смягчить обиду отца сын.

– Пошлая кличка, – возразил профессор. – Мы же не в панской Польше, где тот и пан, у кого бабок больше. Но дуракам закон не писан. Ни государственный, ни нравственный, ни природный. Ни-ка-кой. Такова у дураков генетическая память, она наизнанку вывернута – забывать всё хорошее и помнить только пошлое, дурное.

Владимир похлопал своего старика по плечу, понимая, что допустил бестактность по отношению к отцу, всегда обижавшегося на это дворовое прозвище, прилипшее к нему с незапамятных времён, когда ещё жива была мама Владимира, папина жена.

– Прости, пап! – тихо сказал Владимир. – Язык – враг мой…

Волохов-младший вдруг замолчал, не закончив фразы, – как бритвой обрезали: он заметил шевельнувшуюся в глубине двора неясную фигуру.

– Вау, как говорил один серийный маньяк, – прошептал Володя. – Маска, я вас узнал…Чем-то, и правда, похож, на того, серого, в «Порше Кайене»…

Профессор радостно подпрыгнул на водительском кресле.

– Ага, Фома неверующий! Вложил свои перста в мои кровоточащие раны!..

Теперь Владимир явственно различал фигуру худощавого человека среднего роста, одетого во всё серое. На голове вместо упомянутой им бейсболки – серая шляпа, похожая на ту, которую зимой и летом носил его чудаковатый отец. Серый человек сидел на низком бортике детской песочницы. Безликая голова его, на которой выделялись только горящие внутренним пламенем глаза, была повёрнута в сторону отцовской «Волги». .

Володя потянулся к приборной доске и включил фары.

Пучок яркого ксенонового света выхватил из темноты лицо человека неестественно серого, как говорят художники, «насыщенного серого». «Пятьдесят оттенков серого, – про себя невесело улыбнулся молодой опер. – Странное лицо цвета кобальта. Нет, не тёмно-синего цвета, а цвета химического элемента кобальта, имеющего обозначение «Со». Этот металл, насколько я помню, имеет серебристо-белый цвет с красноватым отливом».

Профессора же поразил не только странный цвет лица соглядатая, а какая-то каменная неподвижность всех лицевых мышц этой странной личности, сидевшей в песочнице. Ни один мускул, как говорится, не дрогнул на плоском абсолютно невыразительном (а значит, и незапоминающемся) лице после неожиданного ослепления незнакомца голубоватым светом ксеноновых фар. Веки этого странного существа даже рефлекторно не защитили глаза. Из узких серых щёлок для глаз, будто прорезанных на «безликом лице», как дал ему своё определение учёный, смотрели чёрные угольки глаз незнакомца. На секунду, как показалось отцу и сыну, в них вспыхнули красные искорки… Будто налетевший летний ветерок раздул уже угасшие головешки в костре.

Человек резко поднялся, отряхнул брюки и, надвинув поглубже шляпу, пружинисто шагнул из песочницы в сторону арки. Шагнул – и тут же исчез в темноте.

– Ты видел?.. – ошеломлённо прошептал Волохов-отец.

– Что это было? – шёпотом переспросил сын.

– Хочется от тебя поскорее узнать, кто это?

Некоторое время отец и сын сидели в машине молча. Потом профессор спросил:

– Ты его запомнил? Запомнил ЕГО лицо?

Владимир достал сигареты, прикурил от шипящего огонька газа, затянулся дымом и сказал то, о чём думал и сам профессор.

– А разве у НЕГО было лицо?

– А что, по-твоему?

– Маска какая-то… Серая с красноватым оттенком маска. Из эластичного пластика. Ну, как в древнем фильме на кассете, что я нашёл на антресолях… Забыл, как называется…

– Как у фантомаса, – подсказал отец.

– Вот-вот, именно, как у фантомаса. А я-то думаю, что за дежавю, мать его! Где-то я всё это уже видел… В какой-то прошлой жизни. Оказывается, в «Фантомасе», вот откуда моё дежавю!

Волохов-старший выключил фары, молча взял из рук сына недокуренную сигарету, старательно затушил её в пустой автомобильной пепельнице, вытащил её из панели и, открыв дверь, старательно вытряхнул содержимое пепельницы на траву.

– Дежавю… – задумчиво повторил он вслед за сыном. – Красивое французское слово. Дословно переводится на русский как «уже виденное».

– Мой научный руководитель, помнится, определял это «дежавю» как патологическое психологическое состояние человека…

– Чушь! – перебил сына Игорь Васильевич. – Полное невежество наших снобов от науки! Известно ли вам, господин бывший младший научный сотрудник, что психолог Эмиль Буарак ещё в конце девятнадцатого века понял суть этого явления. Понял, почерпнув драгоценные знания о пунарджанме, что с санскрита переводится как переселение душ. Почерпнул из самой древней научной книги на Земле – я подчёркиваю: научной, а не философско-религиозной, как её позиционируют наши современные фарисеи от науки. Это книга древних индусов «Веды», написанная ещё за полторы тысячи лет до Рождества Христова.

Волохов-старший хмыкнул, и профессор уловил некоторую снисходительность своего образованного, весьма «продвинутого», как сегодня принято говорить, сына. Игорь Васильевич покачал головой:

– Вэрба волант, скринта манэнт… Слова улетают, написанное остаётся. Не подражай своему бывшему научному руководителю, большому самовлюблённому снобу и ещё большему невежде. Именно «Веды» открыли миру тайну круговорота рождения и смерти на планете Земля. Древние индусы принимали этот круговорот как естественный феномен природы. Ну, как, скажем, круговорот воды в природе, с которым знаком каждый школьник.

Владимир, зная увлечённость отца древними манускриптами, написанными на санскрите (сам он их считал некими сборниками мифов и религиозных заблуждений древних мистиков), улыбнулся. Но его снисходительная улыбка не ускользнула из внимания профессора даже в темноте салона.

– Так вот, аспирант-недоучка, Эмиль Буарак первым из учёных мира, повторяю, ещё в девятнадцатом веке попытался объяснить дежавю проявлением реинкарнации. Это когда совершенно здоровый человек, невзначай заглядывает в своё подсознание и вспоминает события из своих прошлых жизней. Так что твой «Фатомас» и патолого-психические состояния человека тут не при чём…

Володя взялся за ручку двери.

– Ладно, чёрт с ними – с дежавю и фантомасами! Пойдём, отец, домой. Попробуем вычислить логически твоего Серго кардинала. Это, я думаю, сейчас посерьёзнее давно забытого миром учения, как его – пунарджанме… Теперь мне очень нужно знать, кто был тот человек в маске? И зачем он постоянно преследует и пугает тебя?

Они вышли из машины. Волохов-старший нажал кнопку автомобильного брелка, сработала защита, и центральный замок автоматически закрыл двери «Волги».

– А ты, Володь, думаешь, что на нём была маска? – спросил Игорь Васильевич, открывая ключом кодовый замок подъезда.

– Ну, ты же сам видел – серая с красноватым оттенком пластиковая маска! Мерзкая маска, не дай Бог приснится ночью…

– Ну да, ну да, – тихо повторил профессор. – Маска, конечно же, маска… Мерзкая маска бессмертия.

Владимир придержал дверь, пропуская вперёд себя отца, и переспросил, недоумённо пожав плечами:

– Мерзкая маска бессмертия? Почему же – мерзкая? Ты лично и все светлые умы мира бьются над проблемой омоложения организма человека стволовыми клетками и прочей хренью, чтобы – я уже не говорю о бессмертии! – чтобы просто продлить жизнь человеку… А ты бессмертие называешь «мерзким».

Игорь Васильевич уже подошёл к лифту и, вызывая кабину, буркнул себе под нос:

– Дураки, снобы и невежды твои «светлые умы»!.. Я, честно скажу, взялся за тему не из альтруистических соображений. У меня личные счёты с бренным телом, таким недолговечным, подверженным смертельным болезням, погибающим порой от сущей малости даже при падении с высоты своего роста… После гибели мамы, а потом Ирины…

Отец замолчал, закашлялся и полез в карман за платком, чтобы промокнуть влагу, выступившую на глазах. «Да, сдаёт, сдаёт мой железный старик, – подумал Владимир. – Зря, наверное, я полез в эту тему, теперь отца не остановить. В кардиоцентре хотели стимулятор вшивать, сердце уже не в дугу, но дух противоречия, как у молодого Сократа».

Профессор сунул платок в карман, снова нажал на кнопку, буркнув под нос: «Опять застрял между пятым и шестым… А на замену лифта деньги ещё в прошлом году собрали, ворьё!».

– О чём это я? – продолжил Волохов-старший. – Ах, да…Короче, после смерти Ирочки я понял: природная биологическая оболочка в нынешней агрессивной среде, где вода, атмосфера, вся экология загрязнена, как ты выражаешься, «всякой хренью», стала Атману плохой защитой. Душе нашей, Вовка, нужна добротная искусственная оболочка из наипрочнейшего материала. И такой материал есть! Лет триста верой и правдой хозяину прослужит.

Наверху слышался какой-то шум. Кто-то колотил ногами по железным дверям кабины и глухо матерился – по всему, лифт застрял надолго.

– Но искусственная оболочка, – округлил глаза Владимир. – Оно ведь… не живое.

Отец, сев на своего конька, погнал его в галоп. Профессор привык искать истину в споре. В любой научной дискуссии старого спорщика охватывал азарт, он подмигнул сыну и продекламировал какую-то поэтическую строчку:

– «Атман войдёт в приемлемое тело и неживое скажется живым».

– А это что за ритмическая хрень? Из современной авангардной поэзии?

– Дурак ты, Вовка, с шорами на глазах, как и всё поколение дилетантов. Раньше шоры лошадям навешивали, чтобы только вперёд смотрела коняга, тянула воз и не о чём таком не думала, не пугалась… А неплохо бы и обернуться. Без прошлого нет будущего.

– Старо, как мир…

– А мир-то вы и не знаете. Это из Упанишихад, пророческой части «Вед» древних индусов.

Профессор машинально нажимал на кнопку вызова, но слышались только смачные ругательства какого-то бедолаги, застрявшего в кабине старого лифта, отслужившего своё ещё в прошлом веке.

– Упанишады, Веды… – пожал плечами бывший аспирант. – Будто всё это из каких-то восточных сказок. А наука – двигатель прогресса, опора нашей цивилизации. За истинной наукой, а не за красивыми сказками будущее человечества.

Профессор в сердцах махнул рукой, гоня прочь от себя грустные воспоминания.

– Звонкие фразы – пусты. Потому и звонкие… Чаще всего это враньё во спасение собственного имиджа. Ложный пафос, Владимир, безотказно работает на охмурение толпы невежд. Но ты-то – не просто полицейский… Ты пришёл в сыщики из науки. У тебя должна быть интуиция, без которой не бывает даже малюсенького учёного!

В подъезд ввалился детина в куртке с поленявшей надписью «Мосгорлифт», в рук он держал тяжёлый пластиковый чемодан для инструментов.

– Мне сказали, что какой-то педераст в лифте застрял, – сказал представитель «Мосгорлифта». – На каком, мужики, этаже?

Отец и сын пожали плечами. Ремонтник выплюнул на пол окурок, задрал голову и, бросив вверх короткое словцо «сволочи!», грузно стал подниматься вверх по лестнице.

– Знаешь, когда бросаются фразами, где есть слово «человечество», я уверен, что этому человеку надобно было идти в актёры. Или в политики. Большинству из этих пафосных трепачей плевать на человечество со своей высокой колокольни.

– И тебе, пап? – повернулся к отцы Владимир. – Найти путь к бессмертию – благородные благие намерения светлых голов…

Профессор помолчал, прислушиваясь к щелчкам и гулу мотора старого лифта, дёрнувшемуся было, но снова затихшему наверху.

– Не нами сказано, что благими намерениями, знаешь куда путь выстлан? Достаточно продлить жизнь людей на пяток лет, чтобы за считанные годы Земля наша превратилась в планету стариков.

Профессор, прислушиваясь к буханью кувалды, которое гулким эхом теперь неслось сверху, саркастически засмеялся, становясь похожим на старого сатира с античных полотен:

– Может, миллионы лет до нашей эры, когда ОН из неживой глины (или какого другого подручного материала) лепил тело человека, чтобы потом вдохнуть в него живой Атман, дать неживому живую Божью искру, гарантийный, так сказать, срок у человеческого тела равнялся двум – трём столетиям. Среда была чистой, не загаженной самим же человеком. Вирусы, опять же, были не такими сволочными мутантами, какими стали в цивильное время… А теперь что? Дожить телу до семидесяти выдаётся за величайшее достижение! Но к этому времени все функциональные системы организма – ни к чёрту! Мозг, например, со своими старческими, склератическими сосудами превращает человека не просто в старика, а в маразматика.

Игорь Васильевич от души рассмеялся и снова достал квадратик носового платка, чтобы вытереть слёзы.

– Планета маразматиков… Ха-ха… Тебе это надо? ЕМУ – точно, нет. ОН, сын мой, вообще ставит своё табу на всём, что может умножить вселенскую скорбь. И Высший Разум прав и в этом вопросе. Как всегда. Человеческая гордыня землян смешна, когда они пытаются с НИМ соперничать. Глупо и смешно.

Владимир, заразившись от отца азартом спорщика, возразил:

– Хорошо, но позволь только один пример, отец.

– Позволяю.

– ОН поставил своё табу на управление человеком термоядерной энергией, которая даст цивилизации новый толчок к её развитию, но учёные создали коллайдер и вплотную приблизились к, казалось бы, неразрешимым проблемам… Значит, наука делается не благодаря, а вопреки? Да и весь твой научный опыт, это движение вопреки…

– Насчёт движения ты прав, господин бывший аспирант! – перебил отец сына. – Только «не вопреки», а всё-таки «благодаря». Я просто хочу вернуть телу, оболочке бессмертного Атмана, заложенный Создателем гарантийный срок эксплуатации. Вот и всё. Какое же здесь – «вопреки»?

Профессор в сердцах ударил кулаком по кнопке вызова лифта.

– Зря ты, Володька, бросил науку. Интуиция у твоего Атмана отменная. Это её спасительная подсказка на моём экзамене.

Игорь Васильевич перевёл дух и продолжил импровизированную дискуссию на лестничной площадке:

– Движение – это путь всего живого, потому что всё живое, одушевлённое Атманом, имеет волновую структуру. Любые волны – это вечное движение. Фауст когда-то воскликнул: «Остановись, мгновенье! Ты – прекрасно!». И что? И тут же кувырком полетел в тартарары.

– Я не об этом, – пропустил мимо ушей похвалу отца Владимир. – Если ОН ставит своё табу, чтобы, как ты говоришь, не умножать вселенскую скорбь, то скажи, отец, что тогда двигает твою науку? Высокие стремления ты отметаешь. Но что-то двигает… Деньги? Слава?

– Науку двигает элементарное человеческое любопытство, – пожал плечами Игорь Васильевич. – Хотя тщеславие – тоже пригодится настоящему учёному. Ещё обострённая интуиция, призвание, то есть то, на что тебя Господь сподобил… Но ключевые слова в этом длинном ряду – неуспокоенность и вечно неудовлетворённое человеческое любопытство. Это, с точки зрения Вечности, и человеческий порок. И великий дар Ноосферы. А вечная жизнь в дряхлеющем год от года теле – это нонсенс. С научной ли, религиозной точек зрения. Уже к пенсионному возрасту большинство хомо-сапиенс полностью исчерпывают самих себя, превращаясь в балласт для общества. Это, может быть, цинично, но это, увы, – так. Зачем им, опустошённым, завершившим свою миссию, бессмертие, Володя? Моё изобретение будет работать только для тех, кто досрочно уходит из жизни… Чью миссию на Земле досрочно прервала авария, пуля, катастрофа, болезнь… Эти молодые люди, далеко не исчерпавшие свои таланты, способности, не воплотившие в жизнь свои плодотворные идеи, по моему глубокому убеждению, должны жить. И они будут жить. А старики… Что старики? Они себя, увы, исчерпали. Они должны уйти. Такова мудрость вечного кругооборота жизни и смерти.

Владимир упрямо, по-бычьи, замотал головой.

– Какая-то антигуманная у тебя научная доктрина, отец! – воскликнул сын. – Ты – старый человек. Но ведь ты себя не исчерпал? В прошлом году Бергман твою кандидатуру, насколько мне известно, в первый список номинантов на Нобелевскую премию хотел включить…

– Слава Богу, что не включил, – резко оборвал сына отец. – У нас разный подход к проблеме. Исаак ратует за ремонт, так сказать, наших бренных тел, освоив в лаборатории выпуск запчастей к организму хомо-сапиенс – искусственного сердца, печени, лёгких, селезёнки… Эта половинчатость в решении проблемы искусственной оболочки по уже отработанной на принтере 3 D программе «Один в один» – путь в очередной тупик. Ну, дотянет с искусственной селезёнкой наш пациент до 90, потом, как в старой машине, начнёт сыпаться то, это… Никаких денег на запчасти не хватит. Легче сразу новую машину купить. Я вот четыре «Волги» за последние 30 лет сменил, пересаживаясь из одной модели в другую… И что? Разве моя сущность, моя живая душа пострадала от подобной технической риенкарнации?

Волохов-старший замолчал и раздражённо ударил ладонью по кнопке вызова лифта. На минуту показалось, что лифт, наконец-то, поехал вниз. Но снова остановился, перехваченный кем-то более проворным, чем старый профессор. Послышались приглушённые голоса. Потом послышался звук закрывающейся двери, и кабина старого лифта с нарастающим завыванием заскользила к первому этажу.

– Жизнь – это добро. Смерть – это зло. Вечная борьба добра со злом. И если «светлые умы» борются за продление жизни, неважно какими методами, – стволовыми ли клетками, запчастями, – то они, согласись, отец, делают добро…

Профессор повернулся к сыну и, не обращая внимания на прибывшую к ним кабину лифта, укоризненно покачал головой:

– Какая же каша у вас, молодых конформистов, в головах!.. Жертвы вековых ненаучных заблуждений!

Наверху кто-то хлопал дверью, нетерпеливо топотал ногами, дожидаясь прибытия лифта, гостеприимно раскрывшего двери перед Волоховыми. Но те, увлекшись спором, приглашения того не приняли.

– Рождение и смерть – неотделимы друг от друга, продолжал свою лекцию профессор. – Именно круговорот рождения и смерти. Божественная искра, Атман, как называют душу индусы – бессмертна. Тело, оболочка Атмана – да, оно подвержено рождению и смерти. Но Божественную искру, Атман, может только потушить ТОТ, КТО управляет Ноосферой, как называл этот центральный космический информационный центр ещё Вернадский. Бессмертие всего человечества явно не в ЕГО планах. Круговорот жизни и смерти на Земле – вечен. И только так возможно вечное обновление жизни. Вот почему жизнь и смерть всегда идут рядом. Как добро и зло.

Волохов-старший, устав от дискуссии, снял шляпу и стал обмахиваться ею, показывая всем видом, что спор на тему жизни и смерти закончен. Наверху перестал стучать молоток хмурого лифтёра. Скоро он и сам торжественным шагом прошествовал мимо Волоховых, буркнув на последок:

– Ноги моей тут больше не будет! Не лифт, а ржавый гроб на верёвочках… Забегают, когда загремит в тартарары.

– Сейчас приедет? – вежливо спросил Владимир. – Можно вызывать?

Лифтёр, гремя своим пластмассовым чемоданом, ничего на это не ответил.

– Я знаю, – тихо проговорил профессор, – человеку лучше в ЕГО планы не вмешиваться, но я всё-таки решил вмешаться. И уже на пороге великого открытия.

– Ради человечества? – без тени иронии в голосе спросил сын.

– Ради тебя, дурачок! Старость не страшна даже со своей немощью и болячками. Вечного ничего нет.

– А что же тогда страшно?

Волохов неожиданно грустно улыбнулся:

– Одиночество. Оно, сынок, страшнее старости.

Владимир театрально пожал плечами: мол, вот тебе, бабушка, и юрьев день… Дверь пустой кабины лифта захлопнулась, и старый трудяга, скрипя ржавыми тросами, поползла вверх.

– Ну вот, – развёл руками сын. – Теперь пешедралом…

– Движение – это жизнь. Тут я с тобой не спорю, – сказал профессор.


Со скрипом открылась дверь первой квартиры, в которой жила дворничиха баба Дуся со своим сожителем. К образовавшейся смотровой щели приникла голова пожилой женщины в очках, к которым вместо дужек была привязана старая пожелтевшая резинка.

– А я думала, что опять пьяная компания тут базарит, – в щель высунула свой нос любопытная бабуля. – А это вы, пан профессор… Здрастьте. Нынче страшно по вечерам и на улице, и в подъезде. Моё место консьержа эта чёртова управляющая компания, – в этом месте своего монолога баба Дуся всхлипнула, – незаконно сократила, паразиты проклятые!.. Говорят, в целях экономии средств. А сами, понимаете ли, свои карманы набивают и набивают долларами и евриками этими… Вот рубль и дешевеет, дешевеет, а гречка всё дорожает и дорожает…

– Здравствуйте, – кивнул дворничихе Владимир, уже поднимаясь по лестнице.

Профессор ничего не сказал «незаконно сокращённому» консьержу, переквалифицированному в дворники. Он на дух не переносил дворовых сплетниц, уже давным-давно полностью «исчерпавших» не только себя, но и богатырский запас его, профессорского, терпения.


***


Они поднимались на пятый этаж довольно энергичным шагом. И Волохов-старший ничуть не уступал в темпе Волохову-младшему. Разве только дышал чуть тяжелее, но для своего («почти почтенного возраста», как определял его сам профессор) такая великолепная физическая форма старика могла восхитить любого геронтолога.

– Ты не обижайся, пап, – на третьем этаже сказал Игорю Васильевичу Владимир, – я не случайно удивился твоему, скажем так, нелестному определению бессмертию… Ведь, насколько мне известно, ты после смерти мамы бросился искать эликсир бессмертия. И, как понимаю, не нашёл его… Иначе бы ты уже давно осчастливил человечество.

Старик ответил несразу. Он подошёл к широкому окну на лестничной площадке, которые сегодня ещё можно увидеть в многоэтажных домах старой постройки. Глядя на жёлтый пятачок дрожащего света под единственным горящем фонарём во дворе дома, задумчиво сказал:

– Я тогда пошёл не тем путём. В научном познании мира далеко не все давно проторённые предшественниками дорожки ведут к истине, сынок… Мама умерла, когда тебе было три года. Мы тогда оба увлекались альпинизмом, ездили с друзьями, такими же молодыми учёными, на Кавказ. В то наше последнее восхождение на Эльбрус Нина оступилась, сорвалась в пропасть, увлекая за собой страховочным тросом и меня… Я оклемался, мама – ушла… А у меня на руках двое детей – Иринка и ты, совсем ещё карапуз. Вот тогда и попутал меня бес заняться проблемой бессмертия… Хотя нет, не бессмертия, конечно, а вопросами долголетия человека. Стал собирать материалы из открытой печати, слухи, байки, мифы… Короче, всё, что было связано с личностями, который якобы прожили не сто, а двести, триста и более лет. У меня до сих пор в архиве хранится вырезка из французской газеты, в которой сообщалось, что легендарного Сен-Жермена видели в Париже, в декабре 1949 года. Это казалось невероятным. Журналист, писавший об этом, поднял подшивки парижских газет за 1750 год, которые муссировали слухи о графе Сен-Жермене, об этой странной личности. Газетчики тех лет утверждали, что графу известен путь, ведущий к бессмертию.

Владимир невольно улыбнулся, пытаясь скрыть иронию в голосе:

– И спустя 200 лет парижане, конечно же, узнали долгожителя…

Профессор уловил ироническую интонацию сына, но на этот раз совершенно не обиделся.

– Ты прав, Володя, к этому времени в Париже уже не осталось людей, лично знакомых с графом. Но я был молод, достаточно глуп и верил в эликсир бессмертия, который нашёл и счастливо принимал этот французский граф. Я верил, что Сен-Жермен нашёл путь, ведущий в бессмертие. Это ведь была не мифическая фигура, а реально существовавшая личность. Хорошо известно, что Сен-Жермен родился в 1710 году. Он объявлялся внезапно, как мой Серый кардинал… И не имел ни прошлого, ни даже какой-нибудь мало-мальски правдоподобной истории, которая могла бы сойти за прошлое. Одни считали графа испанцем, другие – французом, третьи – русским… Именно эта статья в газете, которую привёз из Парижа мой французский коллега, и сбила меня с панталыку. Стрелка автоматически перевела мой тогда шустрый локомотивчик на другой путь, который привёл меня в тупик…

– Почему же в тупик? – не понял Владимир. – Современная наука вовсю ищет сегодня пути, ведущие в бессмертие… Или лучше сказать, приводящие к значительному продлению жизни…

Старик энергично замотал головой.

– Нет и тысячу раз нет! Это тупиковый путь.

– Почему же, отец?

Волохов снял шляпу, достал из брючного кармана большой клетчатый платок и вытер испарину на крутом лбу.

– Я же говорил о снобизме и невежестве «светлых умов»… Они думают, что в Ведах, Упанишадах, в Библии – сплошные сказки, мифы да легенды… Они ослеплены своей гордыней, упиваются почётными званиями и премиями, которых недостойны. А были бы поумней, вспомнили бы историю с Агасфером…

Володя, которому уже изрядно надоела эта научная дискуссия, спросил, пряча зевоту в кулак:

– Это кто ещё такой? Очередной Сен-Жермен?

– Ты не знаешь этой правдивой истории? – удивился Волохов-старший.

– Не знаю.

– Это история о том, как бессмертие стало для человека проклятием. Весьма поучительная история, которая вернула меня на путь научной, а значит – Божественной истины.

Владимир уже взял отца под руку, чтобы продолжить восхождение по старым гранитным лестничным маршам к квартире под номером шестнадцать, где прошло его детство, юность и где сегодня в одиночестве бесславно доживал свой долгий век доктор технических наук, экс-профессор, лауреат многих престижных премий Игорь Васильевич Волохов.

– Ладно, пап, поздно уже… Потом как-нибудь расскажешь про Агасфера.


***


Эту историю Игорь Васильевич услышал от одного из своих «подопечных», как он называл добровольцев, с которыми он проводил сеансы регрессивного гипноза в созданном ещё в доперестроечные годы в их институте, входившем в систему Минобороны СССР, секретном «отделе Х». Тогда Волохов, искавший пути к бессмертию человека, впервые заинтересовался реинкарнацией, что в переводе с латинского означает «повторное воплощение». В Ленинке он перелопатил гору религиозно-философской литературы, которая бы помогла ему понять эту доктрину: как бессмертная сущность живого существа перевоплощается снова и снова из одного тела в другое. Сущность эту древние индусы определяли как дух или душа, или Божественная искра, или высшее, истинное Я.

Профессор уяснил, что доктрина реинкарнации является центральным положением в большинстве индийских религий. Таких, как индуизм, включая такие его направления, как йога, вайшнавизм, шиваизм, джайнизм, сикхизм. Перечитал некоторые труды Сократа, Пифагора и Платона, которые принимали идею переселения душ, но никак не объясняли её с точки зрения достижений науки того времени.

Волохов понимал, что нужно ехать в Индию, изучать санскрит и в оригинале, с карандашом в руках, тщательно штудировать Главный научный труд древних индусов – Веды. Сердцем, чутьём талантливого исследователя молодой учёный уже тогда чувствовал перспективность этого направления. Но советская наука тех лет с её атеистической концепции происхождения жизни на планете Земля никак не могла позволить Волохову заниматься «чёрт-те чем». Даже близкие друзья-коллеги, с которыми он облазил все доступные любителям-альпинистам горы Кавказа, отмахивались от его, как они считали, «бредовых идей». Всех устраивал вульгарный дарвинизм, который ставил больше вопросов, чем давал ответов.

Исследовательское учреждение, «шарашкина контора», как презрительно называл её Игорь, тоже нисколько не было заинтересовано в разработке, как считало руководство НИИ, совершенно бесперспективной для военного ведомства проблемы «чисто религиозного характера». Но на всю катушку использовало уникальные способности Волохова в области гипноза. Шарашкина контора тоже искала рецепт «эликсира молодости». Он её был нужен для создания универсальной таблетки выносливости. Такой волшебной пилюли, которая бы в сто крат увеличивала выносливость советского солдата, делала бы его, если не вечно молодым, то значительно бы увеличивала продолжительность жизни бойца при самом активном образе службы, высоких нагрузках в обстановке, близкой к боевой.

В те времена гонки вооружений их секретный отдел заинтересовался йогой. В кинотеатрах массовому зрителю показывали удивительный документальный фильм «Индийские йоги. Кто они?», и учёных в погонах интересовало, как это худые индусы могут запросто лежать на битом стекле, а в это время на их тщедушную грудь возлагали увесистую платформу, на которой прыгали и скакали трое или даже четверо человек. Никто из закрытого «ящика», конечно, не верил, что здесь всё дело в духе, в Атмане, в познании высшего, истинного своего Я, в умении управлять собой. Какой такой «секрет» может прятаться за впалой грудиной этих обожжённых солнцем, недокормленных йогов? Решили, что всё дело в «чудо-пилюле», «эликсире вечной молодости» человеческого организма.

И тут личная научная тема, которой Волохов занимался в неурочное время и, можно сказать, подпольно, одним боком всё-таки соприкасалась с интересами «шарашкиной конторы».

Порой весьма высокие военные чины присутствовали на его сеансах регрессивного гипноза. Происходило это примерно так…

– Так, сейчас вы находитесь в десятом веке, – вводил в гипнотическое состояние Игорь своих подопечных в большой комнате, похожей на спортзал обычной средней школы. Группа входила в транс, а через какое-то время Волохов спрашивал:

– Ну, что вы помните? Вспоминайте!

И всегда находился кто-то, ничего не помнящий из своего внутреннего путешествия в своё подсознание.

– Ага! – радостно восклицали проверяющие. – А почему же вот этот товарищ ничегошеньки рассказать не может?

Волохов не пасовал перед «конченными материалистами», как он про себя прозвал таких военпредов с кожаными папками в руках, и спокойно отвечал:

– Просто, товарищ полковник, этот товарищ тогда ещё не жил. Потому и рассказать нам ему нечего. Ячейка памяти того периода его подсознания – пуста. А с пустоты – какой спрос?

Но бывали изумительные по своей интриги исторические рассказы. Многие из них Волохов записывал на портативный магнитофон, потом расшифровывал записи и искал, искал пути к бессмертию человека, которые начинались с формул составов древних мудрецов, алхимиков и даже чародеев.

Так в одной из общих тетрадей молодого научного работника Волохова появилась удивительная история об Агасфере и его удивительном путешествии через века, в Россию.


4.


Агасфер любил свой дом. Начинал его строить в Иудее ещё его дед, потом достраивал его отец, а теперь обустраивал его он, неприметный человек по имени Агасфер, врач средней руки. Врачебное искусство он освоил в Галилеи, где уже тогда начал пользовать своих первых пациентов. Хотя, по законам Иудеи, не имел такого права до полного окончания курса. И когда после смерти родителей сын вернулся в опустевший отчий дом, только соседи и несколько человек, которых он лечил от поноса, знали такого врача из Галилеи по имени Агасфер.

Но отец, как добропорядочный иудей, кое-что всё-таки оставил-таки сыну на жизнь. Ровно столько, чтобы Агасфер не считал себя богатым, но и не был бедным. Типичный средний класс, костяк любого государства, отличающийся от непредсказуемой бедноты исключительным законопослушанием, а от богатых иудеев, уже составивших себе и состояние, и имя, неуёмной жаждой наживы. Если говорить о главной черте его характера, то именно алчность стала родной матерью многих пороков и всех достоинств этого типичного в своём роде еврея Агасфера.

Агасфер очень любил свой большой дом, в котором в зимние холода он согревался у очага, обложенного чёрным мрамором, а знойными летними днями спасался здесь от изнурительной жары. У него никогда не было друзей. Не то что не переносил шумных компаний, просто ещё при жизни отца, принимая заветы родителей, привык экономить и ещё раз экономить… А любые друзья, даже фальшивые, ненастоящие то есть, требуют и моральных, и материальных затрат. Тратиться на друзей Агасферу было не с руки, так как он мечтал за год обрести широкий круг богатой клиентуры, скопить достаточно денег и взять за себя дочь богатого ростовщика Семеона, жившего в Иерусалиме по соседству с Агасфером. Семеон был хорошо известен в узких кругах первосвященников и еврейских начальников. Поговаривали, что богатый ростовщик, суживающий деньги своим соплеменникам, был даже вхож в дом главного судьи, претора. Ростовщик первым узнал, что перед самой еврейской Пасхой в дом претора, в котором остановился приехавший в Иерусалим на главный праздник иудеев из Рима Понтий Пилат, по приказу первосвященников и начальников привели ужасного преступника, которого первосвященники требовали предать смертной казни. Этой сногсшибательной новостью, которая буквально распирала жирного Семеона, ростовщик поделился с соседом. Истекая потом от палящего солнца, он, брызгая слюной, повторял только одно:

– Какое ужасное преступление! Какое ужасное преступление!

– Он что, Сима, – сказал Агасфер, – отправил к праотцам дюжину твоих конкурентов? Что ты так радуешься с утра, негодуя на неизвестного тебе человека?

– Этот преступник совершил более страшное преступление, чем убийство! – воскликнул Семеон.

– Что может быть страшнее, Сима? – поинтересовался Агасфер.

– Слово его опаснее острого кинжала! Своим Словом, которое, будто смазанное оливковым маслом, проскальзывает в души законопослушных сограждан, он совращает народ, запрещает давать подать кесарю и называет себя… – в этом месте Семеон понизил голос до свистящего шёпота, – и называет себя, дорогой Агасфер, Царём!»

– Царём иудейским? – полюбопытствовал Агасфер, не впечатлённый рассказом соседа.

– Если бы иудейским!.. – ответил Семеон. – Говорят, – я это слышал от священников, бывших на тот момент в претории, – что он ответил самому Пилату…

– И что же он ответил, Сима?

– Он ответил, мой дорогой будущий зять, так, что язык повторить не решается…

– Перестаньте, папа! – подбодрил Агасфер будущего тестя. – Это же не вы придумали, вы просто повторите, а это в грех не вменяется.

– Понтий его спросил: «Значит, ты – царь иудейский?». А он ему так просто в ответ, как само собой разумеющееся: «Царство моё, уважаемый, не от мира сего».

– И что это, папа, значит?

– Это значит, что он знает Истину! А раз так, то это не простой странствующий проповедник без гроша в кармане. Это значит, сын мой, что он пришёл в наш мир, чтобы учить народ и возмущать его против несправедливой власти.

Агасфер вздрогнул при этих словах.

– Неслыханная в Иудее дерзость! И что есть Истина? Он поведал о ней претору?

– Пилат тоже поинтересовался этим, но пока ответа не получил. И хвала небесам, что не получил, иначе не миновать смуте в тихой Иудее, где даже нищие называют себя счастливцами.

На другой день он услышал от соседа Семеона, что игемон Иудеи римский наместник Понтий Пилат на открытой площадке претории, которая по-еврейски называлась гаввафа, собирает народ. И вовсе не для того, чтобы поздравить иудеев с великим праздником Пасхи.

Агасфер со своим соседом, с которым должен был вот-вот породниться, поспешили в преторию, к гаввафе, где уже на каменном помосте торжественно возвышалась фигура главного судьи, претора Иудеи. Только он мог узаконить просьбу первосвященников и казнить преступника. Но он мог и помиловать. Амнистировать одного из приговорённых к казне. В честь еврейской Пасхи. Это был древний обычай.

– По приказу своих начальников, воины привели ко мне вот этого человека, – сказал Пилат, показывая на молодого мужчину в светлых одеждах. – Они сказали, что своими речами он развращает вас, еврейский народ. Я допросил его и не нашёл его вины. Тогда я послал его к Ироду, но и тот не нашёл вины, достойной смерти. Я думаю всё же наказать его за проповеди и отпустить.

Еврейский народ молчал. Южный ветер, прилетевший с Синая, шелестел пыльными пальмовыми листьями.

– У вас же есть такой обычай – на Пасху отпускать одного узника. Вы что – хотите нарушить этот гуманный обычай пращуров ваших?

По толпе пробежал лёгкий ропот, который можно было трактовать и как «да», и как «нет». Как кому нравилось.

К уху Агасфера нагнулся сосед, только что о чём-то тайно переговоривший с первосвященниками.

– Надо просить не за этого преступника, а за Варавву! – горячо зашептал он. – Он хоть и убийца, но это менее безопасно для всех, чем проповеди Того, в белых одеждах…

И, придвинувшись так близко к Агасферу, что тот ощутил его дыхание, густо насыщенное запахами чеснока и варёной курицы.

– Ты, сын мой, должен первым крикнуть Пилату: «Распни его!». И увидишь – твой глас станет гласом народа. Толпа подхватит. Стоглоточным эхом отзовётся! Таков закон толпы. Будь мне зятем! Тебе зачтётся, сделай подвиг, Агасферушка…

Агасфер никак не решался на этот «подвиг». Семеон больно толкнул его локтём в бок.

– Что вы толкаетесь, папа? – недовольно буркнул врач. – Если вам не хватает места, то нужно меньше поглощать мучного и сладкого…И будете жить вечно. Или, примерно, около этого…

Но оба тут же замолчали. Потому что римские воины неожиданно увели с каменного помоста человека в белых одеждах. Толпа недоумевала. Ей было невдомёк, что Пилат, который невольно проникся к Человеку, знавшему Истину, симпатией, твёрдо решил для себя, наказав этого Проповедника-пророка, отпустить его на все четыре стороны. Но он боялся, что толпа, жаждущая не только хлеба, но и зрелища в свой святой праздник потребует распять Его. Нужно было вызвать сострадание толпы. И Пилат приказал воинам отвести Его во двор, жестоко избить, дабы побои были видны и задним рядам толпы, и надеть на преступника багряницу – короткую красную одежду без рукавов, застёгивающуюся на правом плече.

Один из воинских начальников, чтобы угодить главному судье, сплёл венец из колючего терна, возложил Ему на голову, и дал Ему в руки трость, вместо царского скипетра. Потом начальник, ёрничая, встал на колени и поклонился со словами: «Радуйся, царь иудейский!». А воины, угодничая уже перед своим начальником, стали плевать на Него и, взявши ту трость, били по голове и по лице Его.

После всего этого Пилат взял Его за руку и вышел к евреям.

– Вот я вывел его к вам, – сказал он застывшей в изумлении толпе. – Но я так и не нахожу в Нём никакой вины. Он – никакой не царь, каким представляется… Он просто – че-ло-век. Видите, как он измучен и поруган… Разве Он теперь не трогает ваши сердца?

Толпа напряжённо молчала, собираясь с духом и противоречиями. Фитиль давно был приготовлен первосвященниками, нужно было его только кому-то поджечь.

Семеон ещё раз вонзил свой острый локоть Агасферу под рёбра, отчего тот дёрнулся, как в конвульсии, широко открыл приспущенные веки, округляя заблестевшие, как чёрные оливки маслянистые глаза начинающего врача.

– Салус попули супрэма лэкс! – по латыни процедил Семеон. Агасфер знал, что эта фраза переводилась так: «благо народа – высший закон». Это же другое дело! Если есть закон, то и грех не вменяется!

И тогда он крикнул во весь голос, срываясь на фальцет:

– Распни Его!

И толпа тут же подхватила:

– Распни Его! Да будет распят!

Тут же острая боль в животе скрутила Агасфера.

– Куда же ты, зятёк? – перекрывая рёв толпы, крикнул ему Семеон, видя, как ретируется Агасфер, юркой змеёй выскальзывая из ряда, где они стояли с соседом бок о бок.

– Домой! – только махнул рукой Агасфер. – Живот что-то схватило…

…Через два часа Его вели на Галгофу. Путь Его, одетого в изодранную багряницу, с терновым венком на голове и тяжёлым крестом на спине, который Он сам и нёс, проходил мимо дома Агасфера. Измученный изводившим его поносом, врач стоял рядом с уборной. Агасфера мутило, живот пучило, газы распирали всё брюхо.

Путь обречённого на казнь был тяжел и долог. Агасфер с ненавистью смотрел на Него, изнемогающего под тяжестью деревянного креста. И когда Он хотел было прислониться к стене дома, чтобы передохнуть, Агасфер прикрикнул под одобрительный смех фарисеев:

– Иди! Иди! Нечего отдыхать!

– Хорошо, – разжал спекшиеся губы Он. – Но и ты тоже всю жизнь будешь идти. Ты будешь скитаться в мире вечно, и никогда тебе не будет ни покоя, ни смерти…

Семеон, тоже слышавший эти слова, прошептал:

– Проклял бессмертием!


5.


Возможно, предание это было бы в конце концов забыто, как и многие другие, если бы после этого из века в век то там, то здесь не появлялся человек, которого многие отождествляли с личностью бессмертного Агасфера.

Волохов завёл специальную папку, которую подписал так: «Прыжок через временной барьер». Вскоре в этой папке появилось свидетельство итальянского астролога Гвидо Бонатти, того самого, которого Данте в своей «Божественной комедии» поместил в аду. В 1223 году Бонатти встретил его при испанском дворе. В своих мемуарах Гвидо писал о том человеке, что в своё время он был проклят Христом и потому не мог умереть.

Пятью годами позже об Агасфере упоминает запись, сделанная в хронике аббатства св. Альбана в Англии. В ней говорится о посещении аббатства архиепископом Армении. На вопрос, слышал ли он что-нибудь о бессмертном скитальце Агасфере, архиепископ ответил, что не только слышал, но и несколько раз лично разговаривал с ним. Человек этот, по его словам, находился в то время в Армении. Он был мудр, чрезвычайно много повидал и многое знает, но не прочь был порой разыграть своего собеседника, который мечтал о бессмертии. И розыгрыши эти были порой далеко не безобидны. Собеседники проникались уважением к Агасферу, так как тот разговаривал почти на всех основных языках мира. А из древней истории, относящейся ко времени Понтия Пилата, знал многие подробности.

Следующее сообщение относится уже к 1242 году, когда человек этот появляется во Франции. Затем на долгое время воцаряется молчание, которое нарушается только через два с половиной века.

В 1505 году Агасфер объявляется в Богемии, через несколько лет его видят на Арабском Востоке, а в 1547 году он снова в Европе, в Гамбурге.

О встрече и разговоре с ним рассказывает в своих записках епископ Шлезвига Пауль фон Эйтзен. По его свидетельству, человек этот говорил на всех языках без малейшего акцента. Он вёл аскетический образ жизни, не имел ни своего дома, никакого другого имущества, кроме платья, которое было на нём. Если кто давал ему деньги, он всё до последней монеты раздавал бедным. В 1575 году его видели в Испании. Здесь с ним беседовали папские легаты при испанском дворе Кристофор Краузе и Якоб Хольстейн. В 1599 году его видели в Вене, откуда он направлялся в Польшу, собираясь добраться до Москвы. Вскоре он действительно объявляется в Москве, где не раз бывал и позже. (Волохов все его посещения России описал отдельно и более подробно, о чём будет рассказано чуть ниже).

В 1603 году он появляется в Любеке, что было засвидетельствовано бургомистром Колерусом, историком и богословом Кмовером и другими официальными лицами. Городская хроника сохранила такую запись: «Минувшего 1603 года 14 января в Любеке появился известный бессмертный еврей, которого Христос, идя на распятие, обрёк на искупление».

В 1604 году профессор нашёл эту странную личность в Париже, в 1633 году – в Гамбурге, в 1640 – в Брюсселе. В 1642 он появляется на улицах Лейпцига, в 1658 году – в Стамфорде, что в Великобритании.

Когда в конце ХVII века вечный странник снова объявился в Англии, скептически настроенные англичане решили проверить, действительно ли он тот, за кого его принимают. Оксфорд и Кембридж прислали своих профессоров, которые устроили ему пристрастный экзамен. Однако познания его в древнейшей истории, в географии самых отдалённых уголков Земли, которые он посетил или якобы посетил, были поразительны. Когда ему внезапно задали вопрос на арабском, он без малейшего акцента отвечал на этом языке. Он говорил чуть ли не на всех языках, как европейских, так и восточных. Однако «серый кардинал», как его назвал один из профессоров Кембриджа, откровенничал не со всяким собеседником. Заметили, что он каким-то непонятным образом, внутренним чутьём, острой интуицией, находил людей, кого волновала проблема человеческого бессмертия, кто искал пути в бессмертие или был близок к открытию желанного для многих учёных «эликсира молодости». И такие встречи для ищущих свою тропинку во вторую молодость, как правило, заканчивались для них трагически.

Вскоре человек этот появляется в Дании, а затем в Швеции, где следы его снова теряются. В Германии бессмертный странник бывал трижды. В начале 1770 года он был принят самим Иоганном Вольфгангом Гёте, который в ту пору только задумал своего великого «Фауста». Работал над этим произведение Гёте тяжело и практически всю свою жизнь. Ещё в 1829 году, через 58 лет после рождения первых глав «Фауста», была написана и 19 января была поставлена готовая часть в театре Брауншвеге. Но дальше Гёте, будто споткнувшись о невидимый барьер, продвинуться никак не мог. Закончил Иоганн своё гениальное произведение только после встречи с Агасфером. Один из биографов гениального немца утверждал, что Гёте 18 июня 1831 года долго говорил с гостившем у него легендарным восточным лекарем о реальных возможностях человека стать если не бессмертным, то хотя бы открыть для себя путь к второй молодости. Ведь именно этого, по его задумке, и ищет его вымышленный герой Фауст. И как же писатель был удивлён, узнав от гостя, что Фауста он не выдумал. Фауст реально существовал в первой половине ХVI века, во времена Реформации. В прошлой жизни Иоганна Вольфганга Гёте. Писатель, помимо своей воли, извлёк из запасников своей памяти эту историю и изложил её на бумаге. И договор Фауста с чёртом – это тоже не выдумка. «Ты вспомни всё хорошенько!» – сказал Гёте странник. И тогда Иоганн перенёс сделку Фауста с Мефистофелем в своё произведение, в котором дьявол за продажу души, Атмана, как называлась она в древне-индусских Ведах, обещал герою вторую молодость и все немыслимые наслаждения. Говорили, что именно его загадочный гость произнёс тогда сакраментальную фразу: «Остановись, мгновение! Ты – прекрасно!». В начале 1931 года «Фауст», через 60 лет после начала, был наконец-то закончен. А автор вскоре умер.

Вечный странник после этого отправился в Россию. Упоминание о загадочной личности бессмертного путешественника, одетого во всё серое, Игорь Васильевич дважды встречал в русских газетах позапрошлого века. Особенно интересен был конец 1831 года, когда он же или некто, выдававший себя за него, снова появляется в России. Волохов нашёл свидетельства журналистов «Русского инвалида», что он останавливался у известного московского барина-филантропа Андрея Борисовича Соболевского. Долгие годы Андрей Борисович искал эликсир молодости и неустанно составлял рецепты таких эликсиров. Он верил, что в конце концов создаст чудодейственное средство, которое даст ему бессмертие. Вот один из рецептов «эликсира молодости», составленного Соболевским и дошедшим до нас в первозданном виде: «Нужно взять жабу, прожившую 10 000 лет и летучую мышь, прожившую 1000 лет, высушить их в тени, истолочь в порошок и принимать».

Агасфер, поселившийся в большом доме Соболевского, застал Андрея Борисовича за составлением нового эликсира. Барин сварил 2000 яиц, отделил белки от желтков и, смешивая их с водой, многократно перегонял, надеясь таким путём извлечь искомую субстанцию жизни.

– Бессмысленное занятие, любезный Андрей Борисович, – сказал Агасфер, представившись «доктором с Востока». – Поверьте мне, не понаслышке знающим, что такое бессмертие на самом деле. Эликсир, даже из жаб и мышей, проживших больше тысячи лет, тут вам не помощник. Эликсиры, дорогой Андрей Борисович, очень опасны…

– Чем же? – не понял Соболевский.

– Тайной своего происхождения.

– Извольте поподробнее, доктор Агасфер.

«Доктор с Востока» загадочно улыбнулся.

– Знавал я в своё время китайского императора Сюаньцзуна. Гостеприимный был правитель. Мудрый, но буквально помешанный на поиске эликсира молодости и вечной жизни. Так вот, Андрей Борисыч, в прекрасный весенний день 16 апреля 756 года после рождества Христова на моих глазах он отправился к своим царственным предкам намного раньше положенного срока только потому, что имел неосторожность принять эликсир бессмертия, изготовленный его придворным лекарем.

Соболевский вздрогнул и отодвинул подальше от себя склянку с уже почти готовым эликсиром, приготовленном им из огромного числа куриных яиц.

– Так научите, что делать, чтобы обрести вечную жизнь? Мой организм готов принимать любую гадость, лишь бы жить вечно!

Восточный лекарь хитро подмигнул барину-филантропу.

– Как-то мне довелось беседовать с самым знаменитым врачом и учёным средневековья Парацельсом. Так он тогда высказал одну, на мой взгляд, весьма здравую мысль. Привожу дословно, ибо память моя имеет характер секретного ларца: что попадает туда, весьма надёжно хранится веками. Так вот что сказал любезный Парацельс: «Нет ничего, что могло бы избавить смертное тело от смерти, но есть нечто могущее отодвинуть гибель, возвратить молодость и продлить человеческую жизнь».

– И что же мне делать, чтобы жить вечно, как вы?!.

Доктор Агасфер откровенно посмеялся над этим восклицанием доброго барина.

– Да ровным счётом ничего. Просто – жить. Не искать этот проклятый эликсир, тратя драгоценные дни и годы на это бессмысленное занятие, а жить! Ходить на балы, влюбляться в красивых женщин, драться на дуэли с подлецами, в конце концов! И жить!

– И всё?

– Всё.

Сентиментальный Соболевский всплакнул и по-братски обнял своего мудрого гостя.

– Спасибо, друг мой! Сердечное спасибо! Вот это подарок! Царский подарок, ей Богу!

– Не стоит благодарности, милейший Андрей Борисович, – освобождаясь от жарких объятий барина, ответил гость. – Только я должен вас предупредить, что вы умрёте в постели.

– Когда? В какое время? – побледнел Соболевский.

В ответ восточный лекарь только пожал плечами.

Вскоре гость покинул дом гостеприимного московского дворянина и уехал из Москвы.

С той самой минуты Андрей Борисович поставил своей целью избежать того, что было, казалось, предназначено ему судьбой. После отъезда странствующего восточного знахаря, он приказал вынести из своего дома все кровати, диваны, пуховики, подушки и одеяла. Днём, полусонный, он разъезжал по городу в карете в сопровождении ключницы-калмычки, двух лакеев и жирного мопса, которого держал на коленях. Нет, он не стал завсегдатаем московских балов, не влюблялся в красавиц, избегал острых углов в отношениях, чтобы его, не приведи Господь, горячие головы не вызвали на дуэль… Соболевский не выполнил ни одну рекомендацию восточного лекаря, кроме одной – он никогда не ложился в постель. И чувствовал себя, несмотря на уже солидный возраст, вполне удовлетворительно. Андрей Борисович поверил в предписанный ему (и только ему вечным странником, гостившем в его доме) рецепт бессмертия – он не умрёт, пока не ляжет в постель. А в постель, потирал он маленькие холёные ручки, он не ляжет ни-ког-да! Значит, и не умрёт ни-ког-да! И это чувство вечной жизни согревало его дряхлеющее сердце.

Из всех развлечений света он выбрал одно – любил присутствовать на похоронах. Возможно, барин тайно радовался, что всё то, что происходило на похоронах, к нему не имело никакого отношения. Ведь Соболевский никогда не собирался ложиться в постель. Старый кучер Агафон, взятый Соболевским в город из его тверской деревушки сорок лет назад, и молодой форейтор Кузьма целый день колесили по Москве в поисках похоронных процессий, к которым барин незамедлительно присоединялся.

На одних из похорон, которые проходили стылым февральским днём, Агафон подхватил воспаление лёгких и вскоре умер. Мягкосердечный Андрей Борисович впервые на, казалось бы, таких привычных для него похоронах, вдруг заплакал. Да не просто заплакал, как плачут воспитанные люди для приличия и чтобы не уронить модное реноме филантропа. Соболевский плакал как ребёнок – навзрыд, горько, безудержно, чем изрядно напугал молодого кучера Ваську, который только что был принят на место покойного Агафона.

…Через год после этих событий в Москву вновь пожаловал вечный странник Агасфер. Не долго думая, он вновь решил остановиться на несколько дней у своего «милейшего приятеля», Андрея Борисовича Соболевского. Лакеи узнали восточного чародея, гостившего год назад у барина. Гость, как и тогда, был одет во всё серое – серый сюртук, серая шляпа, даже сапоги и саквояж, который он держал в левой руке, были скроены из грубо выделанной кожи, выкрашенной скорняками в унылый серый цвет. Васька, подхватив лёгонький саквояж гостя, составлявший всё его имущество, тут же был одарен лекарем серебряным рублём.

– Премного благодарен, барин! – бросился он к руке благодетеля, но странствующий знахарь жестом остановил его.

– А что же, любезный, ваш барин, Андрей Борисыч, здоров чай?

Васька, заискивающе заглядывая в глаза щедрому гостю, махнул свободной рукой:

– Помер наш благодетель, помер, ваше сиятельство…

– А как же он помер?

– Да уж год будет, как помер-то… На похоронах старика Агафона. Я заместо него сейчас.

– Да при каких обстоятельствах, я тебя спрашиваю, умер господин Соболевский? – уже раздражаясь бестолковости молодого лакея, спросил приезжий.

– При самых невероятных, – перейдя на шёпот, сказал Василий. – Я сам свидетелем ихней смертушки был… У афонькиного гроба-то барину стало вдруг плохо. Испереживалась добрая душа, царство ему небесное! До такой степени испереживалась за простого мужика, – Васька в этом месте даже всхлипнул, – что сознание потерял. Ну, я его подхватил и бегом напрямки в лакейский флигель, где только что сам поселился. Уложил бесчувственного барина в чью-то постель, ухо к груди приложил – дышит, слава Богу!..

Васька замолчал, шмыгнул носом и вытер рукавом сухие глаза.

– Ну, чего замолчал? Дальше, дальше-то что?

– Ну, очнулся барин, смотрит на меня мутным взглядом, не признаёт и ничего не понимает. «Где я?» – спрашивает. – «Дома, – отвечаю. – В тёплой постели». Он – ах, как в постели?!. И тот час отлетела душа доброго барина нашего в рай.

– В рай, думаешь? – сузил приезжий глаза в узкие щелки, в которых молодой кучер на миг узрел красные угли вместо иссиня-чёрных глаз лекаря с Востока.

– В рай, в рай, – тряхнул кудлатой головой Васька. – А куды ж ишшо, господин путешественник?


6.


Наконец отец и сын Волоховы добрались до квартиры с потускневшей от времени медной табличкой под номером квартиры, на которой с трудом, но ещё читалось: «Проф. Волохов».

– А почему дверь нараспашку? – спросил Владимир и, не дожидаясь ответа, достав пистолет, осторожно шагнул через порог.

Игорь Владимирович замер около распахнутой двери, машинально нащупывая в кармане ключи от верхнего и нижнего замков, на которые он и закрыл квартиру, когда уезжал по делам в институт робототехники.

– Чисто! – вскоре послышался голос Владимира. – В комнатах – чисто, но кто-то тут недавно произвёл несанкционированный обыск.

То, что Володя назвал «несанкционированным обыском», было явно мягко сказано. В квартире №16 было всё перевёрнуто вверх дном.

– Звони в полицию! – сказал отцу Владимир.

Профессор лишь покачал головой.

– А разве ты – не полиция?

– Я – ОБЕП, а тут работал домушник. Причём, судя по ювелирно вскрытой двери, домушник-профессионал.

– Ты полагаешь, сынок?

– Проверь, что пропало из квартиры…

– Ничего не пропало.

– Ты уверен, пап?

– На все сто. Ему ничего не нужно, кроме вот этой коробочки…

Владимир, осматривавший разбросанные по полу бумаги и вещи, обернулся.

– Какой коробочки?

– Вот этой, – с вполне довольным видом, будто ничего и не случилось, Волохов-старший разжал ладонь, на которой лежала маленькая коробочка серебристого цвета.

– И что это? – спросил Владимир. – Футляр с бриллиантом от Марлен Монро?

– От Марлен Мурло, – передразнил профессор сына. – Это атманприёмник, то, к чему я шёл все свои последние годы. Этот малыш совсем скоро даст мне право крикнуть на всю вселенную: «Эврика! Нашёл!».

Голос Игоря Васильевича обрёл торжественные нотки.

– Я, сын мой, в двух шагах от подлинного бессмертия человека.

Волохов-младший не разделил пафоса отца.

– Ты уже восклицал так, когда, когда нашёл эликсир молодости, я тогда в пятый или шестой класс ходил. Радости было – полные штаны, а после испытаний вышло, что все лабораторные мыши, все как один, передохли с огромными раковыми опухолями. И это через полгода после явных признаков омоложения, всех сенсационных результатах, о которых к тому времени уже раструбили газетчики и телевизионщики.

– Учёному, как и любому человеку, свойственно ошибаться, – возразил профессор. – Я тебе уже говорил, что в самом начале пути я пошёл по ложной тропинке. И отрицательный результат помог мне понять механизм вечного круговорота жизни и смерти. Тот, кто это понял, уже может претендовать на Нобелевскую премию, но я пошёл дальше… Я тебе сейчас всё популярно объясню…

Владимир замахал руками.

– Нет, нет, только не сейчас, отец! Умоляю… Тебя грабанули, а ты будто не замечаешь этого. Или почему-то не хочешь замечать… Я вот не вижу твоего ноутбука, который я подарил тебе ещё на 65-летие. Где он?

–Украли, – сделал круглые глаза Игорь Васильевич и тихо засмеялся, пугая этим смехом сына. – Он думал, что на жестком диске ноутбука есть схема или описание действия атманприёмника…

Профессор сложил три пальца в «дулю» и показал кому-то невидимому.

– А вот тебе, Серый посланник! Скушай мою грушу!

Потом постучал себя по голове и, торжествующе, произнёс:

– Всё в этом сейфе заветное храню! Как говорили древние, всё своё ношу с собой… А снявши голову, по секретам уже не плачут. Потому и не снимают.

Он с гордостью взглянул на сына.

– Голова, сынок – это самый лучший сейф. А моя память – это ключ к сейфу, который подделать невозможно даже ему.

Владимир грустно смотрел на ужимки отца, думая, как всё-таки уговорить старика съездить вместе с ним к психиатру, к профессору Беркутову, который после смерти матери, а потом Ирины выводил отца из глубокой депрессии.

– Ты думаешь, я тронулся умом? – весело спросил Волохов-старший. – Что у старого чудака крыша поехала, как вы сегодня говорите? Думаешь…

– Ничего я не думаю! – перебил отца сын. – Нет, я думаю, конечно… Думаю, кто же, чёрт возьми, побывал у тебя в непрошенных гостях?

Игорь Васильевич, подбирая с пола бумаги, буркнул:

– А тут и думать нечего. Это – Он.

– Кто – он?

– Тот Серый кардинал, которого ты давеча видел во дворе, – ответил профессор. – Хотя его, думаю, правильнее называть Серым посланником.

Владимир не понял и переспросил:

– Посланником? Посланником кого?

– Ну, назови это информационным Центром Вселенной. Или информационной сферой Вселенной. Или Богом, если хочешь. От названия суть того, кто управляет круговоротом жизни и смерти не меняется. Вернадский, например, называл Это «ноосферой». Он первым среди учёных мира понял, что человечество и природная среда, к которой я прибавляю ещё малый и большой Космос, образуют единую систему – НООСФЕРУ. От греческого слова noos, что означает «разум». И Серый кардинал, сейчас я в этом полностью уверен, является посланником Ноосферы, высшей стадии развития любой биосферы во Вселенной.

Волохов-младший, слушая отца, внимательно разглядывал какой-то листок с ксерокопированном текстом на санскрите.

– Стоп! Уж не тот ли это «серый человек» из легенды о вечном страннике?

Профессор рассмеялся:

– А зря ты бросил аспирантуру, парень! У тебя, слово лауреата, есть научная интуиция, которая вместе с талантом только и двигает научную мысль. Да-да, братец кролик, по всему это и есть Агасфер, он же Серый кардинал, он же Серый посланник… За многие века, прошедшие после того, как этот иудей был проклят бессмертием, у него было немало разных имён. Суть его появления всегда была одна – пресечь на корню и уничтожить того, кто стоит на пороге величайшего открытия для всего рода человеческого.

– И что это за открытие? Опять какой-нибудь «эликсир вечной молодости», только теперь на стволовых клетках?

Игорь Васильевич покачал головой, снова достал из внутреннего кармана пиджака серебряную коробочку и, с любовью глядя на неё, сказал:

– Дурак ты, Вовка! Никакого «эликсира вечной молодости» нет и быть в природе не может. Это противоречит законам и биосферы, и ноосферы. А то, что открыл я, называется длинно. По научному ты не поймёшь. Попробую популяризировать вульгарно…

Профессор прошёлся по своему кабинету, осторожно переступая через разбросанные книги, компьютерные диски, какие-то карточки, исписанные формулами.

– С помощью этой коробочки, – продолжил он свою популярную лекцию для непосвящённых, – которая называется атманоприёмником, я смогу управлять процессом волновой подсадки кармы практически в любой объект. В биологический или условно биологический, то есть сделанный человеком искусственным путём. Древние индусы, поистине гениальные праучёные нашего Светлого мира, в Ведах и Упанишадах называли это реинкарнацией, повторным воплощением. Или – переселением душ, известному тебе, конечно, только по полушутливой (ключевая часть слова тут – «полу») песне Высоцкого.

Профессор перевёл дух и продолжил:

– По большому счёту, вот этот малюсенький атманприёмник даст возможность управлять круговоротом вечной жизни и вечной смерти человека. Соображаешь, парень?

Волохов, пометавшись по квартире, грузно приземлился в своё любимое кожаное кресло.

– Вижу, вижу, Володя… Вижу, что ты меня не понимаешь, – вздохнул профессор. – Пока не понимаешь… Практика критерий истины. Честно скажу, первые испытания моя коробочка уже успешно прошла на живой материи. Впереди главный этап. Предполагаю, что и он пройдёт так, как надо. Если, конечно, Серый посланец не помешает… Предполагаю… Хотя человек предполагает, а Бог располагает. Понимаешь?

Сын, дозвонившийся, наконец, до полиции, машинально пожал плечами:

– Честно скажу, не понимаю… Пока. Алло, это дежурный? Капитан Волохов. Квартирное ограбление на Песочной… Да… Записывай адрес.


7.


Кто-то из великих сказал, что счастье – это когда тебя понимают. Если это утверждение спроецировать на жизнь Игоря Васильевича Волохова, то выходило, что это был самый несчастный человек не только в Москве, но и во всей Российской Федерации. «Не понимаем!». Эта коротенькая фраза, звучавшая порой с вопросительными интонациями, но чаще, как категоричный императив, даже снилась ему ночью. Его непонимали не только родные милые люди, не понимали коллеги, даже близкие ему по духу и научным направлениями коллеги.

– Не понимаю, Игорь, – говорил ему академик Бергман. – Время утопических идей давно прошло. Пойми, в России – новое время, время всеобщего прагматизма. Вернись к своей прежней теме, к омоложению функциональных систем человеческого организма – и Госпремия и членство в Академии наук, считай, у тебя в кармане.

Волохов ценил Бергмана как толкового биолога, около десяти лет они бок о бок работали над перспективнейшей, как им тогда казалось, геронтологической темой, «подсаживая» многочисленным подопытным добровольцам стволовые клетки. А уж руководителем НИИ он был от Бога. Лаборатории «шарашкиной конторы» были оснащены самым современным научным оборудованием. «Институт Бергмана», как неофициально называли НИИ в научных кругах, первым в столице приобрёл трёхмерный принтер 3 D. Добился Михаил Исаакович и отменного финансирования своего научного центра. Список финансовых спонсоров пополнялся год от года. Достаточно сказать, что список этот возглавляла могущественная госкорпорация «Газпром».

– Как тебе, Миша, удалось этих-то мультимиллионеров раскошелить? – как-то на очередном «фуршете по случаю» спросил Бергмана Волохов.

– Так жить долго больше всего хотят богатые люди, – серьёзно ответил Михаил Исаакович. – Им же за отпущенные Создателем 70 – 75 лет деньжища свои, хоть убей, никак не растратить!.. А оставлять пару миллиардиков родственникам, которых всю жизнь ненавидел, – обидно… Вот и желают магнаты наши ненаглядные за любые деньги при помощи стволовых ли, половых, любых, словом, клеток заполучить себе вторую молодость. И продлить как можно дольше свою бесценную, хотя и обременённую неподъёмным состоянием жизнь.

– М-да, – задумчиво согласился Игорь Васильевич. – Нестыковочка у Создателя вышла, когда человека слепил…

– Алчности многовато? – попытался угадать мысль ведущего научного сотрудника руководитель «шарашкиной конторы». – Зависти, матери всех порокв…

– Это есть, разумеется, но тут ОН не виноват, – улыбнулся Волохов. – Это черты приобретённые хомо-сапенсом, скопированные им с худших образцов Нижнего Мира. Я о другом противоречии. Душа человека бессмертна, а тело, оболочка биологическая никакой критики не выдерживает. До 90 если в одряхлевшем виде дотягивает, то радуются все, как дети. А чему радоваться, когда там болит, тут болит и котелок уже не варит… Дрянь тело наше. Дрянь, Миша. Что ему присуще? Болезни, непрочность, хрупкость, ненадёжность, в воде тонет, в огне горит… Короче, сплошные неприятности, а не тело. Вот сварганить бы его из какого-нибудь сверхпрочного полистирола, или как он там у химиков называется, – и живи себе лет пятьсот, как древние пророки жили, радуйся… Это я понимаю.

– А я – нет! – допив свой коньяк, отрубил Бергман. – Старение мозга – это проблема Института мозга. Зачем тебе страна трёхсотлетних маразматиков, а? Какие из выживших из ума стариков с вечными телами активные индивидуумы? Заменить мозг компьютером? Так это будет робот, а не человек.

Бергман щёлкнул пальцами, подзывая к себе официанта с подносом напитков. Он взял два стакана виски, нетвёрдой рукой передал один из них Волохову.

– Знаешь, Игорь, что в нашем деле главное? – спросил Михаил Исаакович и сам же ответил на свой вопрос. – Главное для учёного не прибавлять мировой скорби! Это как врачу – не навреди пациенту. Раньше человек боялся попасть в рабство, а теперь боится стать роботом!

И Бергман коротко хохотнул.

– А ты, я знаю, знаю, неслух, – шутливо погрозил Бергман Игорю Васильевичу, – всё на свою тему, бесперспективную и безденежную, увы, тему одеяло тянешь… Стволовые клетки – это звучит гордо. А что там в твоей умной головушке забродило – так это фэнтези от перенапряжения. Выпей, Игорь, как говорит аспирант Чуркин, «на расслабоне» – и удали из своего мозгового процессора всё, что мешает стволовым клеткам. Ты меня понял, дружище?

Волохов отодвинул от себя стакан с виски и спокойно, как уже давно для себя решённое дело, сказал:

– Михаил Исаакович, я выхожу из темы. Уверен, что мы вот-вот начнём биться лбом о стену. Ведь впереди – тупик.

– Это стволовые клетки – тупик? – воскликнул Бергман так, что обернулись коллеги, сидевшие в большом колонном зале за дальними столиками. – Побойся Бога и Минобрнауки! Такие ошеломляющие результаты – это «тупик», по-твоему?

– Тупик, – упрямо повторил Волохов. Потом залпом выпил виски и по-английски, не прощаясь, удалился из благородного собрания.


…Ещё задолго до того, как российская пресса раструбила, что известные актёры, решившиеся получить вторую молодость с помощью стволовых клеток младенцев, умерли от скоротечного рака, Игорь Владимирович призывал руководство «шарашкиной конторы», как он называл своё НИИ, по выражению самого Волохова, «наглухо и без срока давности», закрыть эту «перспективную тему». То есть закрыть «не до лучших времён», а навсегда, как опасную для жизни пациентов. Теория, считал он, не выдержала главный экзамен – экзамен самой жизнью. Но авторитетному Михаилу Исааковичу Бергману, у которого и в прошлую эпоху утопических идей, и нынешние времена идейного вакуума, всегда «там, на самом верху», были влиятельные связи, удалось доказать, что к смертям известных русских актёров стволовые клетки не имели «ровным счётом никакого отношения».

– Себе, Миша, не соврёшь, – тогда сказал ему Волохов. – Ты же лучше меня знаешь причину. Биосфера не приняла такую методу. Не с клетки нужно начинать, которая умирает от подобного насилия над генетикой.

– А с чего же, по-твоему?

– С Атмана.

– Это с души, которая, кажется, так называется в индуизме? Так, что ли? – не скрывая сарказма, парировал Бергман. – Слышали мы эти сказки ещё в прошлой формации, когда считалось, что Бога нет, а есть только правящая партия. Идея! Пусть и утопическая. Атман, так сказать. И этот Атман – вечен. Плодотворная идея, мол, бессмертна. Это только тело подвержено рождению и смерти. А для Атмана, дескать, тело – второе дело. Ведь Маркс умер – атман его, марксова идея то бишь, жива… Тело Ленина умерло, труп его, доказывая реальность этой мысли, по сей день лежит в мавзолее, в центре Москвы, а идея, – что бы так же вечно жила моя мама! – жива… Гитлер весной 45-го сдох, а его человеконенавистнические идеи сегодня дали такие пышные всходы, что я, пожалуй, готов поверить в любой твой бессмертный атман.

Михаил Исаакович вытер большим клетчатым платком вспотевшую загорелую лысину, которая всегда потела при волнении своего хозяина, и закончил тираду:

– Только вот, гражданин альтруист, я готов поддержать тебя на учёном совете, но, боюсь, к этому не готов сам совет.

– Я докажу… – начал было Волохов, но академик перебил его.

– Я – это «эго». Центризм только хорош для политических партий. Эгоцентризм в российской науке не приветствуется, дорогой мой.

Волохов прикусил язык, чтобы не послать своего бывшего коллегу куда подальше, но только процедил с обидой в голосе:

– С познания своего Я, с поиска высшего ЭГО, духа, души своей, божьей искры только и начинается настоящая наука. Недаром индусы до сих пор утверждают: «Познай себя – познаешь и мир».

– А много ли заказчик заплатит за поиск «высшего Я»? – рассмеялся Бергман. – Вот в чём гамлетовский вопрос, а не в извечной риторике – быть или не быть? Короче, откажешься от стволовых клеток и разработки именно этой темы в поиске омоложения жизни, считай что двадцать лет твоей научной жизни – коту под хвост. Минус госпремия, звание академика, руководство в НИИ, созданном для тебя и под тебя… Выбирай, друг мой Игорь.

Последнее предложение коллеги и бывшего единомышленника было лишним. Волохов уже давно выбрал идею Атмана, как единственно верный, по его внутреннему убеждению, путь в поиске не только продления жизни человека, но и истинное направление к бессмертию человека в земной биосфере.

К своей новой научной тематике, под которую ни правительство, ни спонсоры, как он понимал, не дадут ни копейки, он окончательно даже не пришёл – прилип! – во время посещения Непала. Королевство расположено в центральной части Гималаев, граничит с Китаем и Индией, с древнейшими на Земле цивилизациями. Поездка в Непальский геронтологический Центр, расположенный в Катманду, была оформлена как «обмен опытом» между непальскими, индийскими, китайскими и русскими геронтологами». Бергман под № 1 поставил в списке делегации фамилию Волохова.

– Так в Непале, как сказано в энциклопедии, все говорят на непали, на своём языке, на котором у нас никто ни гу-гу, – сказал тогда Игорь Васильевич.

– Мы едем к тем людям, которые лучше нас с тобой, Игорь, говорят по-английски, – ответил Бергман. – Так что за языковый барьер не переживай.

– Но ведь там не занимаются проблемами стволовых клеток, – возразил всегда настроенный на полемику Волохов.

– Но там живут до 100 лет и больше, – возразил Бергман. – Это – аргумент?

– Это аргумент, – согласился Игорь Васильевич с руководителем. К тому же мы едем по приглашению самого короля Непала и королевского научного Общества.


В этой поездке, в которую он всё-таки поехал вместе с Бергманом и группой молодых учёных-геронтологов, Волохова, что называется, осенило. После встречи с Брахманом, которая оказалась сакраментальной, в трёхзвёздочном отеле Катманду Игорь Васильевич воскликнул: «Эврика!». Теперь он был уверен, что, наконец-то, нашёл свой путь. Там же, в этом чертовом Катманду, «городе магов, йогов и шарлатанов», как говорил Бергман, он под окном своего одноместного номера впервые увидел застывшую фигуру Серго посланника. Тогда он его называл «Серым кардиналом». Человек, одетый во всё серое, часами стоял внизу, уставившись в одну точку. И этой точкой было окно номера профессора Волохова.

Непальское королевское научное общество встречало русскую делегацию по-королевски. Программа была перенасыщена встречами, экскурсиями, поездками к знаменитой Джомолунгме, к монахам старинного монастыря, вырубленного в одной из гор древних Гималаев. Правда, самая креативная экскурсия в один из горных тоннелей, где им обещали показать тела йогов, которые, якобы, находились там уже тысячу лет и оживут, когда наступит время «Ч», и в эти засушенные мумии вернутся их атманы.

Доктор Сикхарт, почётный профессор трёх европейских университетов, в том числе и Кембриджского, в обстановке чрезвычайно секретности привёз в горы русскую делегацию и долго о чём-то говорил с монахом, одетом в нелепые серые одежды. Гид русской группы долго в чём-то убеждал своего собеседника, размахивая руками и воздевая их к небесам, но серый монах, по всему, был непреклонен.

– Моей вины в срыве экскурсии нет, – сказал англоговорящей русской группе доктор Сикхарт. – Настоятель монастыря почувствовал присутствие в вашей группе Духа Великой Горы, главного хранителя тайны бессмертия.

– Не переживайте, коллега, – успокоил учёного индуса Бергман. – Жаль, конечно, что не удалось взглянуть на мумии в горе, но у русских есть такая пословица: что ни делается – всё к лучшему.

– Там не мумии, – тихо ответил Сикхарт, с опаской поглядывая на наблюдавшего за группой монаха в сером. – Там – люди. Просто они научились управлять своим высшим Я, своим духом до такой степени, что остановили все метаболические процессы организма до такой степени, что ни пульс, ни давление не фиксируются. Но тела – живые. Они не разлагаются и наполнятся жизненной энергией с возвращением в них Атмана.

– А где же они сейчас, души их? – ошеломлённо спросил один из молодых геронтологов, недавно защитившийся кандидат биологических наук Саша Чуркин.

– Путешествуют где-то, – пожал плечами профессор Кембриджского университета, знаток, кажется, всех многочисленных философско-религиозных учений древних индусов, доктор Сикхарт. – Душа может отлетать от своего корпуса, оболочки, в нашем понимании тела, за две тысячи километров. Если улетит дальше, может заблудиться и не вернуться назад, в тело…

Любознательный молодой учёный не унимался.

– А куда ж ей возвращаться, если, как вы утверждаете, этим… «оболочкам» – под тысячу лет? Пульс не прощупывается, давление у трупов, извините, оболочек, нет… Они же – мертвы!

– Вы ошибаетесь, коллега, – серьёзно ответил доктор Сикхарт. – Они оживут, когда к ним вернётся Атман. Атман – это то, что послано Вселенной для того, чтобы билась жилка жизни на Земле. Во всё её фантастическом многообразии. Пока на то воля Ноосферы, будет в биосфере Земли и Атман. Будет Атман, будет и жизнь на Земле. Только такая связь.

В Непальском Центре левитации, – оказалось, что в Катманду есть и такой научный центр, который трудно было назвать «научным», – Волохов познакомился с удивительным человеком – учёным йогом, доктором философии, которого все звали Брахман. Имя старого мага-йога несколько удивило Михаила Исааковича, который при знакомстве с мастером магической левитации пошутил:

– Бергман и Брахман – братья навек! У нас даже фамилии созвучные, только я летать не умею – Бог крылья не дал.

Мастер левитации промолчал, глядя поверх бергманской головы, а индус Сикхарт покраснел так, что румянец проступил на его смуглых щеках.

– Брахман, простите, профессор, – не фамилия, – деликатно вставил Сикхарт, улыбаясь неудачной шутке руководителя русской делегации. – В индийской философии имя Брахман означает высшее духовное начало, коллега.

– Брахман так брахман, – нисколько не конфузясь, бросил Бергман. – Нам, татарам, всё равно.

Брахман был одет в типичные для гималайских и тибетских монахов одежды, был сух, сморщен и смугл, как печёное яблоко. Но глаза его излучали удивительный, как когда-то написал поэт, «несказанный свет». Доктор Сикхарт утверждал, что Брахману 113 лет, что он владеет телепатией, телепортацией и левитацией. Последнее Брахман продемонстрировал делегации по горячей просьбе русских учёных.

Доктор-йог долго усаживался в позу лотоса на грубой циновке в небольшом светлом зале, лишённом какой-либо мебели. Потом сложил руки, закрыл глаза и после пятиминутного мегитирования стал вдруг подниматься в воздух. Брахман поднялся примерно на полтора метра над полом, чуть сместился вправо, к широченному окну и завис над полом. Таким макаром этот загорелый старик с горящим пронзительным взглядом глаз, напоминавших переспевшие сливы, провисел в воздухе четыре минуты сорок секунд. (Время засекал Саша Чуркин). А когда он так же плавно совершил мягкую посадку на свою циновку, группа бурно зааплодировала.

– Это всё йоговы фокусы, магия, шельмование, другими словами. – шепнул Михаил Исаакович Волохову. – Даже европейская продвинутая наука не признаёт левитацию. Человек без технических приспособлений, просто так летать не может. Об в России любой дурак знает.

– Не любой, значит, – так же шёпотом ответил Волохов.

– Это вы на кого намекаете?

– Это я о себе, – поспешил успокоить коллегу Игорь Васильевич.

С Брахманом у Волохова неожиданно сложились самые дружеские отношения, полные духовной близости и взаимопонимания. Старик прекрасно знал не только основополагающие доктрины, изложенные в Ведах, но и цитировал Библию.

– В вашем «Апокалипсисе» ещё больше двух тысяч лет назад пророк написал о будущем так: «Смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет».

– Это в будущем, а вы, йоги, уже сейчас можете продлевать свою жизнь до бесконечности? Увы, уважаемый Брахман… Никакой позой лотоса бренное тело не спасти от умирания. Тело отслужило, подавай новое! Где тут оболочек наберёшься, если душа бессмертна…

Брахман снисходительно улыбнулся, как любящие терпеливые родители улыбаются, когда ребёнок не понимает прописных истин.

– Душа, по-нашему Атман, после смерти тела может отлетать от своей бывшей оболочки на две тысячи километров, – спокойно, как само собой разумеющееся, поведал учёный йог. – Если жизнь тела по каким-то причинам окончилась до срока, то Атман на своей волне ищет и обязательно находит только что родившегося младенца и воплощается в его тельце.

– Так это будет уже другое Я! Другой человек, совершенно другая личность! – воскликнул профессор Волохов.

– Отнюдь, – опять улыбнулся Брахман. – Как бы вам объяснить, мой русский друг… Ну, скажем, ваша машина сломалась. Вы выходите из машины и дальше идёте пешком. Изменились ли вы? Нисколько. Изменилось только ваше передвижение в пространстве и времени. Вскоре вы покупаете новую машину, садитесь в неё. Изменилось ли ваше истинное Я? Нет, разумеется. Машин на вашем жизненном пути может быть много, но ваше Я, когда вы будете в них вселяться, останется только вашим Я.

И Брахман, достав из холщовой сумки старинную книгу, процитировал вслух:

– «Как человек, снимая старые одежды, надевает новые, так и душа входит в новые материальные тела, оставляя старые и бесполезные».

– Это откуда, уважаемый Брахман? – спросил Игорь Васильевич.

– Из Вед, – ответил йог и поцеловал древний фолиант. – Древние славяне знали о её существовании. Современные – нет.

Волохов, поднаторевший в научных дискуссиях ещё в студенческие годы, неожиданно пошёл в атаку.

– И всё-таки, – сказал он, – в вашей философской доктрине немало проблемных мест. Вот тебе уже за сто лет, твоя оболочка – и это видно невооружённым глазом – давно одряхлела. Вот-вот, как говорят у нас, в России, даст дуба… Ну, вылетит твой Атман, а куда лететь? Куда глаза глядят? И кто даст гарантию, что тот младенец, в которого он по своей волне вселится, завтра сам не даст дубу. Значит, снова в свободный полёт, на свободную охоту?

Брахман пожал плечами.

– Круговорот жизни и смерти контролирует Ноосфера. Человек тут бессилен…

– Человек, вооруженный научными знаниями, может расшить и все узкие места в теории реинкарнации.

Йог, дотоле соблюдавший поистине олимпийское спокойствие, постепенно начал выходить из себя. Брахман сменил позу и, раздражаясь, ответил упрямому русскому:

– Атман – это высшая и тонкая материя, которая имеет свою карму. Это тонкое пространство пока современной европейской науке недоступно. Это я по-дружески говорю, как своему парню… Так, кажется, у вас в России говорят?

Волохов хлопнул его ладонью по загорелой коленке.

– Э-э, дедушка! – засмеялся он и, проникшись симпатией к «своему парню», перешёл на ты. – Ты не знаешь русских учёных, лучших учёных в мире!.. Наш профессор Демихов ещё тридцать лет назад первым в мире пересадил голову одной собаки на туловище другой. Он же считал, что любой здоровый мозг из одного тела, переставшее выполнять свои жизненные функции, можно пересадить в другое тело. Тело загнулось, померло. Мозг пересаживаем в новое тело. И так до бесконечности… Мозг не коленка, не сустав, не вечно ноющая спина… Мозг, если не поражён склерозом, может жить лет 300. Правда, и тут есть слабое место: где столько тел наберёшься? К тому же здоровых, крепких тел, биологических оболочек для биокомпьютера, каковым является человеческий мозг.

Брахман покачал головой.

– Мозг жабы можно пересадить в тело лягушки, как это сделал доктор Сикхарт в лаборатории Кембриджского университета. И лягушка обрела все повадки жабы, хотя жизнь её тоже была недолгой. У высших животных, тем более у человека, такой фокус не пройдёт. Ведь и собака Демихова после пересадки головы прожила только три дня. Не в мозге, значит, всё дело, а в Атмане. В этом энергетическом пузыре, вполне материальном, а не виртуальном и с точки зрения последних изысканий науки.

Брахман сменил позу, поёрзав на циновке, и продолжил:

– Атман – он, как своеобразный накопитель опыта, в том числе и чувственного, знаний, всей информации, полученной за жизнь живого существа. Выходит, мозг здесь не при чём… Так?

Волохов удивился познаниям учёного Брахмана.

– Так, дедушка-а… – удивляясь познаниям старика, мастера магической левитации, протянул Игорь Васильевич. – А откуда ты про собаку Демихова знаешь?

Старик не ответил на вопрос русского, продолжил, пряча старинную книгу в свой бездонный мешок.

– Сознание – это не мозг, – сказал Брахман. – Я точно знаю. Моя душа не раз покидала уже моё бренное тело, тогда я был уже не Я. Моё сознание жило независимо от тела. И это был – Я.

В гостинице Волохов достал из кармана диктофон, на который в тайне от Брахмана («сугубо в научных целях», как он сам оправдывал этой шпионское действие) записал всю свою беседу с тибетским монахом, ещё раз прокрутил её и задумался.

«Так что же такое Я? Тело моё? Нет, это не Я. Мои эмоции, чувства? Это тоже не моё Я. Мозг мой – тоже, оказывается, не «высшее Я, не Божья искра», которая есть в каждом живом существе за Земле. Я – это Атман, дума, моё высшее, истинное Я. И оно неизменно, когда выходит из своей оболочки, из тела. Каждый Атман имеет свою карму. Слово «карма» буквально переводится как «действие». Индусы называют её ещё сансарой. И, если Брахман прав, то карма имеет волновую структуру. У каждого Атмана – своя карма, а у каждой кармы – свой волновой диапазон. Это передатчик, но если создать приёмник, работающий в диапазоне той или иной кармы, то можно поймать в свою ловушку Атман, который освободился от умершего тела! Поймать, чтобы потом посадить в заранее приготовленное для него тело. Сегодня это выглядит, как научная фантастика! Но ничего фантастического тут нет. На принтерах 3 D уже делают искусственные копии человеческих органов… Запчасти для дряхлеющих корпусов атманов, бренных биооболочек. А почему же нельзя человеку вообще отказаться от дарованного ему природой тела? Почему нельзя на том же принтере из подходящего синтетического материала, которому сносу не будет, скопировать всю оболочку для пойманного в ловушку Атмана? Когда я его туда подселю, эта кукла какого-нибудь нанолатекса оживёт, получит энергию, истинное, высшее Я… Энергия Атмана даст биотоки, которые и будут управлять искусственным телом! Почему нельзя? Можно! Очень даже можно. Спасибо, о друг истины, великий Брахман, за наводку. Волновая природа кармы. Как я сам-то, дурак, не догадался: всё, что излучает энергию, имеет свою волну. Нужно её только найти в океане волн. Нащупать диапазон кармы Атмана – и дело в шляпе. Точнее, всё дело, конечно же не в его шляпе, а в атманоприёмнике. Как только я его создам, так вопрос жизни до 200 – 300 лет, а может быть, и вековая проблема бессмертия для человечества будут ре-ше-ны».

Поток к сознания учёного прервал стук в дверь волоховского номера.

– Войдите!

В номер ввалился весёлый Бергман, прижимая к груди бумажный пакет.

– Представляешь, Игорь! – с порога воскликнул академик. – В этом зачуханном азиатском бедламе я отыскал бутылку русской водки! Левитация – дрянь, дешёвый гипноз, шарлатанство чистой воды… А это, – он поцеловал бутылку, – настоящее чудо. Так выпьем, умная голова, за успешное окончание научного обмена! Завтра улетаем.

Бергман, уже где-то подзарядивший свою энергетику, был в превосходном расположении духа. Он, не спрашивая разрешения хозяина номера, нажал на кнопку вызова Стюарта, и через минуту в дверь тихо постучали.

– Да-да! – сказал Михаил Исаакович и сам открыл дверь прибывшему работнику отеля.

– Милейший, – с барскими интонациями процедил сквозь зубы академик. – Принеси-ка нам, силь ву пле, фруктов, шампанского и селёдочку с чёрным хлебцем.

Стюарт, не раз обслуживавший туристов из России, на ломаном русском спросил:

– А тефочек надо?

– Моя твоя не понимайт! – замотал головой Бергман и игриво посмотрел в сторону профессора.

– Не надо «девочек», – по-английски сказал Волохов. – Принесите просто обычный, стандартный ужин. Что там у вас обычно подают на ужин? Шницель там, шашлык… Только не перчите до почернения мяса, пожалуйста.

Через полчаса коллеги уже молча ужинали в небольшом номере гостиницы «Китманду», носившей имя столицы королевства.

– Миша, ты не помнишь работу Дорошенко, сумевшего взвесить душу человека? – первым нарушил молчание Игорь Васильевич.

– Ты имеешь ввиду взвешивание живого человека и человека умершего на точнейших электронных весах?

– Ну да, пусть так. Разница ведь и составит вес души…

– Отнюдь. Разница действительно составила 21 грамм. Но это не вес некой мифической души, которая якобы отлетела от тела…

– А что же это?

– Это из-за окислительных процессов в неживом объекте мёртвое тело стало легче на 21 грамм.

– Значит, не веришь, что душу можно взвесить?

– Почему не верю? Верю, верю… Только авторитетному зверю.

– Но раз её можно взвесить, значит душу, Атман, как её называет Брахман, можно и выделить.

– Ну, предположим.

– А раз можно выделить, её можно и поймать в волновую ловушку…

Бергман махнул рукой, будто отгонял назойливую муху, и потянулся к бутылке.

– Ты опять, князь Игорь, за своё? Смотри, не загони лошадку… Выпей вот лучше по полной – и сотри всякую муть в памяти свого мозгового компьютера.

Он поднял стакан и, не чокаясь с коллегой, выпил водку залпом. И налил себе снова.

– Поверь, дорогой ты наш гений, что так будет лучше для всех. А в первую очередь – для тебя и твоих близких.

Профессор промолчал. Думая о чём-то своём, рассеянно спросил руководителя научного института:

– А у нас трёхмерный принтер работает?

– Ещё как! – загадочно улыбнулся Бергман. – В прошлом месяце Чуркину пришлось выговор влепить за то, что клон своего пениса из нанолатекса изготовил. В возбуждённом пионерском состоянии «всегда готов!» От настоящего жена родная не отличит!..

И он захохотал, расплёскивая содержимое стакана на дорогой летний костюм.

– Главную для себя запчасть сварганил, паразит! Хотя, думаю, его собственный член ещё не истёрся в работе.

Волохов пропустил скабрёзность мимо ушей. Со стаканом в руке он отошел к окну, приподнял жалюзи – за окном стояла загадочная азиатская ночь, дневным светом горели светодиоды уличных светильников и зазывно перемигивалась яркая световая реклама. А на углу здания отеля «Катманду», выкрашенного в кичливый цвет переспевшего апельсина, серела фигура загадочного человека. «Ну, ну, – с грустной усмешкой подумал Волохов, когда их взгляды встретились, – так-то они доверяют патриоту своей родины. Видно, без тотального контроля за своими гражданами нынче не обходится ни одно демократическое государство. Доверять, доверять, но контролировать. А то как бы чего не вышло…Старая песня на новый лад».


8.


Дежурная группа, которую на место происшествия вызвал Владимир, прибыла в считанные минуты. И не мудрено: полицейский участок, откуда прибыли коллеги старшего лейтенанта Волохова, располагался на пересечении улицы академика Келдыша и Староконюшенного переулка. Это буквально в пяти минутах езды от монументального дома, сохранившего все характерные черты сталинской застройки, в котором и находилась квартира №16 со старомодной медной табличкой на двери «Проф.Волохов». Может быть, отслужив год в армии, понюхав пороху в одной из своих армейских командировок, Володя и выбрал своё новое место работы по случайному формальному признаку – близко от дома. (По крайней мере, даже в детстве, когда он вместо детских книг Гайдара, как говорится, запоем читал детективы, фэнтези и прочую литературную «развлекуху», желания стать сыщиком у него никогда не возникало).

Если не было пробок, то буквально пять минут – и у отца дома. Его же квартира, которую Владимир Волохов снял, получив погоны старлея и повышение по службе, находилась в том же районе столицы, но подальше и от отца, и от места работы – в пятнадцати-двадцати минутах езды на машине. Волохов-старший, похоронив Ирину, и, как он сам с грустью говорил, «оставшись полукруглой сиротой», обижался, когда даже на большие праздники у сына не находилось времени, чтобы «на пять минуток заскочить к одинокому сивому мерину». Нет, не затем, чтобы задать ему в ясли свежего сенца, а просто так – поговорить со стариком, задать ему ничего не значащие для мпрашивавшего вопросы о здоровье, «жить-нытье», о ноухау, которые, несмотря на возраст, неустанно генерировал работавший на износ мозг профессора Волохова.

Игорь Васильевич и обижался на такую эмоциональную чёрствость сына, и тут же прощал его. Он любил его всем своим сердцем, больным сердцем человека, знающего цену не только творческому озарению, когда он на весь дом, заселённый прошлой «номенклатурой», забыв о приличии, орал «эврика!», но и тихому семейному счастью, теплоте домашнего очага. Потому, наверное, несмотря на замкнутость своего характера, тяжелее сезонного гриппа переносил «одиночество души». Не «своё одиночество», которое известно каждому из нас, а именно так, с такой формулировкой состояния человека, когда мёрзнут не ноги, не руки, а зябнет именно душа, которой и нужно-то совсем немного по меркам нашего меркантильного времени – всего чуточку тепла и пару простых искренних слов человеческого участия. Сын теперь оставался последней пристанью сильно сдавшего после смерти дочери отца.

Владимир любил своего «нетипичного предка», как он как-то назвал его в школьном сочинении на «свободную» тему – «Мои родители». Маму Волохов-младший помнил плохо, знал её больше по рассказам отца, который, как всякий творческий человек, одну и ту же историю всегда рассказывал по-разному. Отец, несмотря на свою кошмарную занятость в секретных лабораториях, где он работал с тех пор, как Володя начал осознавать своё Я, формируясь как личность, а значит, – и гражданин общества, – вырастил и воспитал его и сестру Иру. Ирина была старше Володя на двенадцать лет. Она хорошо помнила маму, любила её, наверное, но никогда не рассказывала брату о ней и своих дочерних чувствах. Будто боялась их расплескать в пустой болтовне и суете сует. Она была типичной «профессорской дочерью» – отличницей в немодных круглых очках, потом студенткой МГУ с именной стипендией «за заслуги перед отцом и отечеством», как по своему обыкновению, с доброй порцией иронии и самоиронии, говорил Игорь Васильевич.

Что любил профессор Волохов больше всего на свете? Тут ответ был однозначен – своё дело, которое истерзало его сердце, но постоянно, ежедневно, ежеминутно тренировало его мозг. Кого любил профессор Волохов? И тут ответ был всегда прост, как всё не только гениальное, но и настоящее, не придуманное конъюнктурными и конформистскими биографами, сшибающие гонорары в вечной серии «Жизнь замечательных людей». Он был большим однолюбом и всю свою жизнь любил близких и очень дорогих его истрёпанному чиновниками от науки всех рангов (вплоть до ФАНО – федерального агентства научных общества) сердцу людей – жену Нину, дочь Ирину и сына Игоря. И считал это проявлением истинного русского патриотизма, ибо, как был убеждён профессор Волохов, любовь к ближнему своему – это не только первостепенная Божеская Заповедь, но и необходимая строка Гражданского Кодекса любого государства. Увы, его бы мысли да нашему государству в уши…


Прибывшая на место происшествия группа сыщиков во главе с капитаном полиции Вячеславом Дробязко, прихватила с собой и служебную собаку по кличке Джим. Старую несуетливую немецкую овчарку сопровождала бой-баба в синеватом камуфляже с головы до пят. Было видно, как жарко было собаке, которая, равнодушно поглядывая на бедлам в квартире профессора, тяжело дышала, свесив из клыкастой пасти язык. Но ещё тяжелее, наверное, было проводнице в камуфлированном комбинезоне.

– Привет, Володь! – дружески кивнул Владимиру Вячеслав. – Версия своя есть?

Старший лейтенант Волохов хотел было заикнуться о «сером человеке», но неожиданно прикусил язык и в ответ только покачал головой.

– Да нет, Слава, пока никакой версии не созрело… Входная дверь была не взломана, открыта как бы подобранным ключом или отмычкой.

– А что украли?

– Ровным счётом ни-че-го! – резко вступил в разговор профессор, недовольный прибытием оперативников.

– Да нет, папа погорячился, – возразил Владимир. – Ноутбук отца пропал, все флэшки, которые вместе с бумагами выгребли из сейфа…

– Это можно в протокол не вносить, – перебил сына отец. – Это всё мелочи, ерунда на постном масле!

Капитан, усевшийся было за стол для составление официальной бумаги, вопросительно посмотрел сначала на отца, а потом на сына.

– Так было ограбление или нет? – хрипловато спросил он голосом уставшего от собачьей жизни человека.

– Было, было, – кивнул сын.

– Не было, – отрубил отец.

– Пальчики нужно бы снять, запахи… Ну ты, Слава, не первый год в своём отделе – знаешь, что почём.

Волохов поправил шляпу, сбившуюся на затылок и тем самым делавшая его похожим на городского сумасшедшего, похлопал капитана по плечу.

– Учёного учить – только портить! Нет заявления потерпевшего – нет и самого преступления. Тем паче, что этот непрошенный гость повесит вам, капитан, на шею ещё один очень крепенький «висяк». Кажется, так вы называете нераскрываемые преступления?

Волохов-старший бесстрашно подошёл к собаке и погладил её по шерстяной голове.

– И даже чуткий нос вашего помощника не продвинет следствие ни на полшажка. Так что, господин капитан, не было никакого ограбления. Ветер окно раскрыл, бумаги со стола слетели… А у страха, как известно, глаза велики.

Дробязко кинул вопросительный взгляд в сторону Владимира Волохова и невольно пожал плечами: мол, хозяин – барин…

– Вам виднее, господин профессор, – ответил капитан, прочитавший медную табличку на двери.

– Уверяю вас, господин сыщик, – виновато улыбнулся Игорь Васильевич, что по вине моего сына вы только потеряете своё драгоценное время. Никаких отпечатков, запахов и прочих улик Серого посланца вы всё равно не найдёте…

– Какого засранца? – не понял полицейский.

– Не засранца, а посланца, – поспешил уточнить Владимир, не на шутку опасаясь, что отца действительно примут за сумасшедшего. – Посланца криминального мира. Так папа любит фигурально выражаться…

Дробязко почесал за ухом школьной шариковой ручкой, которой собирался заполнять графы типового протокола.

– Понимаю, понимаю… То-то я смотрю, что и старомодную табличку с двери не свинтили даже в лихие девяностые. Тогда весь цветмет даже с кладбищ во вторсырьё тащили эти, как вы говорите, «посланцы-засранцы». Ум и вороватый народ ценит. Как там было-то раньше, в исторические и истерические, так сказать, времена – ум, честь и совесть. Нынче то, чего было навалом, стало вдруг дефицитом.

Проводница служебно-розыскной собаки, отпустив поводок, бросила:

– А табличку, товарищ, лучше бы убрать. Наводка для воров идеальная. Они ведь, неучи, думают, раз профессор, то и денег куры не клюют. А тут вижу, даже цыплёнку клевать особо нечего…

– Сержант Смирнова! – оборвал тётку в камуфляже старший оперуполномоченный. – Вы бы прошлись по комнатам… Так, на всякий пожарный. Авось старичок след возьмёт.

– Слушаюсь! – бросила бой-баба, резко крутанулась на каблуках и утянула за собой в другую комнату засыпающего на ходу пса.

– Спасибо, Слав, – кивнул коллеге Волохов-младший. И в этот момент за стеной подал хриплый голос старый пёс..

– Ну вот! – торжествующе встал Дробязко из-за стола. – Три раза гавкнул. Раздельно. Значит, нашёл вражину! А вы говорите, ничего не найдёте… Джим, если надо, всё найдёт. И чего отродясь в квартире подозреваемого не было. Такой вот замечательный полицейский пёс, хотя и предпенсионного возраста. Пойду пожму старику-Джиму лапу. На счастье, как говорится.

Вслед за капитаном, давшему блестящую характеристику услужливому псу, в комнату, где трижды гавкнул «старик-Джим», прошли отец и сын Волохов.

– Что обнаружили, сержант Смирнова? – строгим голосом спросил капитан Дробязко. – Докладывайте!

Три полицейских в штатском из дежурной группы, прибывшей на квартирное ограбление и старая овчарка с умным, но виноватым взглядом, застыли у манекена, который мало чем отличался от голого живого человека.

Проводница растерянно ощупывала чуть загорелое тело человеческой копии во весь рост.

– Какая-то ростовая кукла, – прошептала сержант Смирнова, вспотев от неожиданной встречи с клоном человека. – Как живой, собака!.. Гляньте, товарищ капитан! Даже на причиндалах волосинки, блин…

– А чего ж тогда вспотела и голос дрожит? – бросил капитан, разглядывая указанные ему волосинки на «причиндалах».

– А вы на рожу его пёсью взгляните!.. Так не ровён час и заикой стать можно. Собака вон хвост поджала, а Джим, сами знаете, любого головореза мордой в дерьмо укладывал…

Старший группы медленно поднял глаза вверх. Вместо лица манекен имел, можно сказать, болванку или заготовку для лица – прорезанные щелки глазниц, контуры будущего носа, лба и прямых тонких губ. Создатель манекена явно не завершил так блестяще начатую работу. Ничего ужасного в манекене не было. Но маска именно своей незавершённостью, неотёсанностью, что ли, черновыми штрихами намеченных мастером грубых черт лица искусственного клона, точной копии молодого сильного мужика, оставляли жуткое впечатление. Лицо, если так можно было назвать представшую пред глазами вошедших полицейских грубую болванку яркого серого цвета, вызывало одновременно и страх, и омерзение и, сильнейшим магнитом притягивала взгляд. Будто гипнотизировала взглянувшего на эту идеальную, словно точёную, мужскую фигуру с серым непроработанным создателем «лицом» на могучих плечах атлета. И всё бы ничего, если бы не глаза… В чёрных прорезях для глаз, которых у мужского манекена, изготовленного «один в один» из какого-то синтетического материала совершенно идентичного человеческой кожи, и таилась загадка леденящего душу ужаса. Он охватывал любого, кто набирался мужества посмотреть манекену в «лицо». В чёрных провалах глазниц угадывалась не пустота сферы, а что-то иное, осмысленное, наделённое сознанием и потому ужасное. Казалось, что не сам манекен, а кто-то, непонятным образом заползший во внутрь, прожигает вас насквозь своим чёрным, но горящим зловещим огнём взглядом.

Капитан вздрогнул и невольно сделал шаг к двери, только взглянув на ужасное лицо голого мужского манекена.

– А это что ещё за киборг? – оседая на стул, спросил полицейский.

– Манекен для отработки биотоков. Работа над ним ещё не закончена, – ответил профессор и торопливо накинул на «киборга» плотную тёмную ткань, которую, очевидно, отрабатывая свой нелёгкий кусок хлеба, зубами стащил старик-Джим.

Волохов снова хотел погладить старательного пса, но тот попятился к двери, сел у балконной двери и неожиданно для всех завыл жутко и безысходно, пугая добропорядочных соседей некогда элитного дома для номенклатуры самого высокого класса в том «табеле о рангах».

– Вы мне своими искусственным уродом пса-медалиста заикой сделаете! – холодно бросил Дробязко. – Собираем манатки, ребята, и возвращаемся в отдел.

Сержант Смирнова вопросительно посмотрела на старшего группы.

– Возвращаемся, возвращаемся, – повторил капитан. – Никакого ограбления тут не было. Хозяевам показалось…

И он лукаво подмигнул Волохову-старшему.

– Ведь так, профессор?

– Так точно, – неожиданно для самого себя ответил Игорь Васильевич. – Показалось сыну моему.

– Пусть крестится, когда кажется, – буркнул на прощание капитан, и вся группа под жалкое повизгивание старика-Джима. Овчарку, обездвиженную страхом, пришлось силой тащить на поводке вниз по лестнице.

– Перестаньте мучить бедное животное! – заверещал из-за соседской двери женский голос. – Сейчас же перестаньте, хулиганы проклятые! Или я милицию вызову!

– Милиция уже здесь была, – пошутил капитан. – Была и сплыла.

И, теряя самообладание, прикрикнул на проводницу собаки:

– Да возьми ты этого подлого труса на руки, корова! Тащитесь, как на своих похоронах.


9.


После того, как дежурная группа отделения полиции №238 Центрального округа шумно, будто пьяная компания со свадьбы, убралась восвояси, Владимир со вздохом облегчения бухнулся в старое кожаное кресло.

– Ну, спасибо, пап, – сказал он.

– Пожалуйста, – ответил профессор. – Можешь не благодарить. Это мой отцовский долг.

– Долг? – удивился Володя, встав с кресла. – Твой долг, оказывается, заключался в том, чтобы выставить меня перед моими товарищами по работе в дураках?

– Каждому – своё, – неудачно пошутил Игорь Васильевич, но тут же постарался загладить свою вину, которую он чувствовал, но искусно скрывал.

– Не обижайся, сынок, – уже с извинительными интонациями сказал профессор. – Я же говорил, что не нужно было вызывать полицию.

– Почему ненужно? Даже отпечатки пальцев не сняли! А их тут – легион!

– Ненужно, потому что этот… с позволения сказать, серый человек, который уже давно как банный лист прилип к моей заднице, не оставляет ни отпечатков пальцев, ни генетических следов, ни-че-го вообще не оставляет, что могло бы его уличить.

Старший лейтенант Волохов пожал плечами.

– Всё это, пап, только твои фантазии, навеянные твоей фобией, страхом перед мифическим Серым посланником…

– Да, мифическим! Можно сказать, легендарным! – перебил профессор сына. – Он действительно будто из легенды об Агасфере пришёл и в нашевремя. Но это ведь не мои фантазии. Ты ведь его – видел? Ну, отвечай! Видел Серго посланника?

Волохов выдержал паузу, потом, пытаясь не заводить отца, проговорил:

– Ну, видел… Сидел в песочнице какой-то бомж… Нуда, типичный бомж. В старой серой шляпе, которую нашёл на помойке. Выжрал свой пузырёк «боярышника» и через какое-то время прошёл мимо нас. Бомж как бомж. Глаза только воспалённые, больные… Сосуды от вечной пьянки лопнули – вот тебе и «серый посланник» и «серый кардинал». У нас такими «кардиналами» весь обезъянник забит. Ближе к полуночи…

Профессор укоризненно покачал головой.

– И ничегошеньки от подающего та-а-кие надежды аспиранта Волохова не осталось… Стопроцентный полиционер, прости меня, грешнего!

Волохов-старший закашлялся, промокнул заслезившиеся глаза носовым платком внушительного размера, шумно высморкался.

– «Ближе к полуночи!..», – спародировал он сына. – Да пойми ты, умная голова, что времени для него вообще не существует. Он – из другого измерения. Из того, куда уйдёт твой, мой Атман, если не найдёт себе достойного пристанища. Пристани своей жизненной. Внешней оболочки, господин бывший научный сотрудник! И не обязательно природной, биологической. Атман своей энергией, интеллектуальным и чувственным опытом, объёмом генетической и исторической информации, накопленная в каждом конкретном, так сказать, индивидуальном Атмане, начиная с первого шага человека на нашей планете, способен оживить – всё…

Владимир, театрально закрыв уши, картинно, со всего маха бросил своё атлетическое тело в старое кресло, и оно жалко заскрипело под грузным телом накаченного на тренажёрах оперативника.

– Атман, Атман, Атман!.. – не открывая уши, качал головой Володя. – После той твоей командировки на Гималаи, я только и слышу это проклятое слово!

Сын опустил руки, достал сигареты и нервно закурил.

– Поэтому, отец, я стал реже бывать у тебя… Ты ведь, как это называется, полностью порабощён, притом, заметь, маниакально порабощён свой идеей-фикс! Я хотел с тобой посоветоваться о свадьбе с Марией, но куда там!.. Ты ведь занят своей глобальной проблемой целиком и полностью занят. Твоя голова бессмертием забита!..

– А этот кавардак в квартире? Или я сам всё тут верх тормашками перевернул?

– Обычное ограбление…

– А деньги, сто пятьдесят тысяч, которые остались от проданной дачи, почему же не взяли? Вон они, в левом ящике стола. Не в сейфе, заметь, а в ящике, который никогда и на ключ-то не запирался, как лежали, так и лежат… А жёсткого диска и самого ноутбука – нет. Флешки – как корова языком слизала… Кой-какие записи, касающиеся атманоприёмника, исчезли… На какой хрен, простите, всё это понадобилось какому-то, как ты говоришь, «типичному бомжу», понадобилось? Задницу свою моими схемами подтирать?

После этих отцовских слов Володя звонко шлёпнул себя ладонью по крутому лбу.

– Ах, дубина стоеросовая, полиционер стопроцентный!..

Волохов удивлённо посмотрел на сына.

– Да как же я раньше то не додумался, что это работа спецслужб.

Он резко поднялся, будто катапультировался из глубокого профессорского кресла, заметался по комнате некурящего отца в поисках большой хрустальной пепельницы.

– Если ты, судя по манекену, работаешь над созданием киборга, робота с искусственным интеллектом, то ведь это – универсальный солдат, о котором мечтают все армии мира. Он прочен, вынослив, не боится ни воды, ни огня, а в случае выхода какой-то функциональной части его не нужно класть в госпиталь для долговременного лечения. В военной мастерской или прямо на поле боя ему легко заменят простреленный блок – и вперёд, к полной победе над проклятым врагом! Не так ли, отец?

Губы профессора самопроизвольно вытянулись в скептическую улыбку. Он с жалостливой любовью посмотрел на доморощенного наивного, но такого родного оратора, родившего хоть какую-то мысль.

– Дурак ты, Вовка, – не снимая улыбки с лица, сказал отец. – Может, ты и законченный дарвинист, но, надеюсь, не веришь, что человек произошёл от обезьяны?

У Владимира проснулось чувство противоречия, свойственное всем беспокойным натурам, всегда и во всё пытающимся «дойти до самой сути».

– Верю! – с вызовом бросил он. – Верю, назло тебе, отец, верю не в твой виртуальный, фантастический Атман, в этот дутый твоим богатым воображением пузырь. Я верю ещё великому – для меня, по крайней мере – Дарвину и его теории происхождения человека от обезьяны.

– Хорошо, хорошо, – поспешил успокоить сына профессор. – Я тоже поверю, если ты мне ответишь на простой, я бы сказал, детский вопрос. А откуда взялась первая обезьяна? Ась?

И старик, скоморошничая, приложил ладонь к уху, как это делают тугослышащие люди.

Владимир молча полез в карман за пачкой сигарет, неспеша достал, покрутил в руках то, чем не первый год пугал его Минздрав.

– Ладно, у нас с тобой разговор не о происхождении человека на Земле, а об искусственном интеллекте, который, как я понимаю, ты хочешь поместить в тот манекен. И если всё это срастётся, то получится замечательный киборг, человекоподобный робот. Так?

Профессор тихо рассмеялся, глядя на сына, которому модная идея создания киборга, робота с искусственным интеллектом, который может и работать, и убивать вместо живого человека, закрыла научный обзор. «Так, – подумал он, – когда-то шоры прикрывали глаза умным, но пугливым лошадям». Киборг – это сочетание всего искусственного. Искусственный интеллект – это всего процессор с оперативными системами, программами и пятигигабайтной, не более того, памятью. Его же человек в сверхпрочной оболочке из нанолатекса, не потеряв своего высшего Я, будет тем же человеком, той же личностью, которая по какой-то причине утратила своё биологическое, природное тело. Атман оживит его искусственного сына, который он, продав дачу под Завидово, гараж, все оставшиеся от Нины золотые колечки и ожерелья с уральскими самоцветами, на трёхмерном принтере скопировал с ростовой фотографии последнего живого и любимого им человека – сына своего Владимира.

Дай-то Бог, конечно, пожить тому подольше, но на Бога, как говорят на Руси, надейся, а сам не плошай… Клон Владимира можно было бы считать идеальным, если бы не одно но… У манекена не было лица. Было то, что ещё должно стать лицом, а пока что это можно было назвать заготовкой. Или маской с грубо намеченными чертами человеческого облика.

– Я хочу создать не искусственный интеллект, не робота, а ЖИВОГО, ты понимаешь, сынок, абсолютно живого человека, только помещённого не в бренное тело, которое служит от силы и через силу 70 – 80 лет… Я помещу его в более совершенное искусственное тело из, как любит выражаться молодёжь, суперматериала. И новая оболочка Атмана будет верой и правдой служить человеку 500, 600 и больше лет. Вот моя задача, она же и сверхзадача всего завтрашнего направления нашей гуманной науки, Володя.

Последние слова старик произнёс несколько торжественно, будто заключал свою сенсационную речь на очередном научном симпозиуме.

– Постой, постой, – покрутил так и не зажжённую сигарету в пальцах, сломав её Владимир. – Но твой Атман, если есть, не сможет жить в мёртвом теле.

Старик со снисходительной улыбкой мудрого человека, взял сына за руку, вытащил из его пальцев сигарету и бросил её на пол.

– Атман, сын мой – сущность всего живого на Земле. Это Высшая воля Ноосферы, – при этом он посмотрел на люстру, в которой горела только одна лампочка. – Атман, если его поместить в ладно скроенную искусственную оболочку, которая не уступит в своей функциональности биологической, уверен, оживит её. Вот послушай!..

И старик, лихорадочно порывшись в кипе бумаг на своём столе, сказал:

– Вот что написано в Упанишадах, разделе Вед.

На листочке его рукой был выписан абзац, переведённый профессором с санскрита.

– Слушай и мотай на ус…

Он пробежал глазами весь листок, шевеля сухими губами.

Ага, вот, нашёл… «Как тело растёт за счёт пищи и воды, так индивидуальное «Я», питаясь своими стремлениями и желаниями, чувственными связями, зрительными впечатлениями и заблуждениями, обретает в соответствии со своими действиями желаемые формы». Дошло?

– Не совсем, – честно признался Владимир.

Профессор начал раздражаться.

– Это же элементарно, Ватсон! – бросил он. – Если Атман, утративший свою природную оболочку, тело своё то есть, находится в поиске или пойман в ловушку, то он с удовольствием, как сказано в этой древнейшей научной книге, «обретёт в соответствии со своими действиями желаемые формы».

Профессор, имевший со студенческих лет быстро-быстро (будто он тёр палочку о палочку, пытаясь добыть желанный огонь для своего очага) потёр руку об руку. Это, знал Володя, верный знак того, что верное решение у отца уже в кармане.

– Карма, которая в обязательном порядке есть у каждого Атмана, имеет волновой характер. А само слово с санскрита переводится как «действие». И вот эта, не побоюсь слова, гениально рождённая в моей голове и изготовленная моими же руками штуковина, которую я создал всего за год, – он бережно достал из внутреннего кармана пиджака заветную коробочку серебряного цвета и даже поцеловал её, – эта штуковина, которую я назвал атманоприёмником работает в волновом диапазоне кармы Атмана человека.

– Так, так, так, – начал прозревать Волохов-младший. – Значит, этот атманоприёмник и есть ловушка душ умерших людей…

– Именно так! – воскликнул старик и потёр руки, довольный, что наконец-то его идея, его мысль, которую он материализовал в этой малюсенькой коробочке из неизвестного металла, дошла и до родного человека. – Именно так, парень! Но с одной существенной поправкой. Она ловит атманы людей, ушедших из земной жизни до срока.

– Как это, до срока?

– Ну, скажем, если человек не выполнил до конца своего предназначения на земле. Погиб в автокатастрофе, умер от рака, от пули на войне, был насильно умерщвлён… Да мало ли?

– А что, у каждого человека есть своё предназначение?

– А как же! – удивлённо воскликнул старик. – Свой Атман, своё предназначение. У всего живого, сущего на нашей планете есть только своё, сугубо своё предназначение, данное Атману Высшим Разумом Ноосферы. Простолюдины во все времена называли это «Божьей искрой».

– Значит свой индивидуальный атман, если следовать твоей логике, есть и у собаки, кошки, рыбки и даже у нашей берёзы под окном, посаженной ещё мамой?

– У всего сущего. Это так без всякого сомнения. Есть Атман – есть и жизнь. И своё индивидуальное предназначение. Иначе не было бы никакого смысла в том, чтобы зажигать «Божью искру» на одной из планет Солнечной системы.

– А почему твой ловушка твоя, прости отец, приёмник, ловит только души людей, ушедших в мир иной, так сказать, досрочно?

– А потому что атманы, выполнившие своё предназначение в нашем измерении, навсегда покидают земную биосферу, отбывая в иное измерение информационного пространства Вселенной.

Владимир протянул к коробочке руку, чтобы потрогать это «гениальное изобретение» отца и заодно убедиться, что всё это ему не снится.

– А работает ли она в жизни? – задумчиво спросил он. – Практика – критерий истины. Любой истины, даже такой бредовой, как твоя.

Старик обиделся и бережно спрятал во внутренний карман пиджака заветную коробочку.

– Дурак ты, Вовка! Я на трёхмерном принтере неживой клон лабораторной мыши сварганил. Всё из того же нанолатекса, удивительный материал… Потом пришлось одной мышкой пожертвовать, отправить укольчиком к её мышиным прородителям… Приёмник автоматически настроился на волну кармы её отлетевшего от тельца атмана, ловушка захлопнулась. А через час я подсалил мышкин атман в её искусственный, но абсолютно идентичный природной оболочке клон. И, о чудо! Мышка в новой, искусственной и вечной оболочке живёт и здравствует до сего дня. Тьфу, тьфу, тьфу, что б не сглазить!

У соседей с верхнего этажа заплакал маленький ребёнок. Кто-то открыл воду, которая зашумела по трубам – принимали душ или мыли грязную посуду после гостей. Внизу, у подъезда в чьей-то иномарке самопроизвольно сработала сигнализация, машина повыла, повыла на разные голоса и вдруг замолчала, оборвав свою тревожную песню на верхней ноте своего завывании. Горд уже жил своей обычной ночной жизнью.

– М-да… – думая о чём-то своём, протянул Владимир. И тут же встрепенулся, очнулся от противоречивых мыслей, когда мозг твердит упрямо: «Не верю! Не верю! Этого не может быть. Никогда-никогда быть не может того, что не укладывается в привычное ложе представлений о жизни и смерти на Земле». Но сердце, которое всегда тянется не к рассудочности, а к чувству, стучит своё: «Верю! Верю! То ложе, в которое ты укладывал привычную истину, оказалось прокрустовым». Кому верить? Чью точку принять за отправную? Но ведь так много «косяков», как любит говорить начальник их отделения полиции полковник Мясников, нестыковок, противоречивых «да» и «нет». Голова Владимира пошла кругом.

– А почему у твоей «абсолютно точной копии» человеческого тела такая страшная рожа? – неожиданно спросил Волохов-младший отца. – Это что, маска бессмертия?

– Это просто заготовка лица, той личности, которую я уже из атманоприёмника поселю в эту идеальную оболочку для истинного Я человека.

– Но Я, эго личности, – попытался возразить сын, – это же её мозг. Я мыслю – значит я существую… Как же это?

– Глубочайшее заблуждение человечества, приведшее и эту нашу цивилизацию в абсолютный тупик, – возразил профессор. – Твоё внутреннее Я, а, значит, твоё истинное Я – это не мозг. Это – Атман. Мозг – это просто биологический компьютер, подающий команды-биотоки всем системам биологической оболочки Атмана. У моей идеальной копии молодого, крепкого мужчины атлетического сложения, в голове уже стоит самый совершенный компьютер, который позволит вселившемуся Я, то есть Атману, управлять своим новым телом. Человек не умирает. Он просто переселяется в новое, более совершенное тело, в достойную бессмертия оболочку. Вот и всё. Чего тут непонятного?

– Но лицо можно сделать посимпатичнее хотя бы?

– Лицо – это последний этап перед подселением Атмана. Можно сделать по фотографии прежнее лицо, принадлежавшее умершему телу, а можно и совершенно другое. По желанию создателя. Меня то есть. Или заказчика, которых, уверен, будет тысяча тысяч.

В дверь кто-то настойчиво позвонил.

– Кто бы это мог быть? – шёпотом спросил профессор.

– Не знаю, – пожал плечами Владимир. – Кого это нелёгкая в час ночи к нам занесла?

Сын пошёл открывать дверь, а Игорь Васильевич полушёпотом напутствовал:

– В глазок, в глазок сперва посмотри!


10.


– Это Маша! – из прихожей радостно оповестил отца сын. – Наконец-то я вас познакомлю.

О Марии Игорь Васильевич уже слышал от Володи. Знал, что вместе работают, что девушка очень нравится сыну, что она не коренная москвичка, а приехала в столицу из Рыльска, старинного городка, что под Курском. Приехала не для того, чтобы «покорять столицу» своими природными талантами, которых в тихой русской провинции всегда больше, чем в суетливых, громкоголосых, но зачастую пустозвонных городах-миллионниках – просто в её родном городке для выпускницы журфака Южного университета не нашлось никакой работы. Правда, профессор тогда не понял сына, что делает журналистка по диплому в стенах полицейского участка.

В комнату вошла милая юная девушка, одетая в узкие белёсо-голубые джинсы, плотно сидящие на стройных женских ножках, и чёрный женский пиджак, чуть расклешённый в том месте, где у юной мадонны начинались крутые бёдра. Немного продолговатое свежее лицо («славянского типа», как сразу же определил для себя профессор) светилось искренней добротой и приветливостью. «Главное, – подметил Игорь Васильевич, – нанесённая экономной рукой косметика даже для критического глаза только подчёркивает достоинства девушки, искусно скрывая при этом некоторые природные косяки родовой генетики». Такие красавицы могут рождаться только в благословенной России, в глубине её русской души, можно сказать, Атмане древней страны, нетронутой губительными для «красоты, которая спасает мир» новомодными, но, по выражению Игоря Васильевича, «смердящими веяниями современной западно-европейской культуры». В вопросе «что есть женская красота?» Волоховы обходились без традиционного спора в вечном российском конфликте отцов и детей, двух миров, так органично объединяющих в себе диалектические «единство и борьбу», двух возрастных мировоззрений и мироощущений «человека разумного».


Профессор Волохов был убеждён, что нынешняя цивилизация с её «хомо сапиенсом», «человеком разумным», изжив саму себя уже к середине ХХI века. Умрёт, – ибо, кроме Атмана, ничего вечного нет, – и уступит место цивилизации новой, с «человеком духовным» во главе. Тем человеком, прежде всего познавшим себя, чтобы познать земную биосферу, в которой существует великая космическая Сила, а потом уже и Высшую информационную сферу, названную Вернадским Ноосферой. А это значило, что только «человеку духовному» дано познать самого Бога.

Прототипом «людей духовных», во многих смыслах этого слова, Игорь Васильевич выдел в Брахмане, непальском йоге, встреча с котором в корне изменила все представления профессора о мироустройстве. «Только «человек духовный», умеющий управлять своим духом, который является сердцем Атмана, – хотел бы сказать прозревший профессор своим ученикам, которых у него больше не было, – а не нынешний «хомо-сапиенс меркантильный», может уменьшить, свести почти до абсолютного нуля количество мировой и вселенской скорби. Только в эру «человека духовного» зло, наконец-то, будет побеждено добром. Вечное противостояние Бога и Дьявола в душах людей закончится долгожданной Божественной победой. И тогда, был уверен профессор, не будет на Земле ни войн, ни насилия, ни лжи, лицемерия и зависти к истинному таланту нынешнего легиона бездушных фарисеев, что, по большому счёту, и лежит в любого (мирного ли, военного) конфликта между добром и злом.


– Мария, – протянула ладошку лодочкой девушка.

– Волохов, – почему-то конфузясь, буркнул старик и, наконец-то, сняв шляпу, кивнул в сторону сына. – Отец родной вот этого оболтуса…

– Очень приятно, – съязвил Владимир.

– Очень приятно, – почти в унисон с Волоховым-младшим сказала девушка, и все рассмеялись.

Потом в комнате повисла пауза. Чтобы заполнить пустоту, Владимир сказал:

– Мария руководит нашей прессслужбой. И мы, пап, завтра подаём заявление в ЗАГС, вот такие пироги…

– Вкусные пирожки, сынок, – отозвался Волохов тоном, которым говорят прописные истины или давно доказанные теоремы. – Женится тебе, думаю, не помешает, а то ведь род Волоховых, славных крестьян из-под древнего Курска, на тебе, Володенька, прервётся. А этого допустить никак нельзя. Волоховы обязаны шагнуть и в ХХII век.

– Так вы – курские? – воскликнула Мария. – Земляками будем. Я – рыльская. Знаете город такой?

– Рыльский князь с дружиной на печенегов ходил, – вставил Владимир.

– Знатный городок, – кивнул профессор. – Ещё в «Повести о полку Игореве» сказано, что «куряне – воины хоробрые»… По вам, Марфа-посадница, видно, что рыльчанкам храбрости не занимать.

– Это вы по поводу моего ночного визита к вам?

– Не страшно? Одна, по ночной Москве…

– Я Вовке звонила, звонила, а у него телефон выключен. Позвонила дежурному в отдел, тот ваш адрес назвал. Сказал, что по данному адресу опергруппа работает по ограблению. Ну, я свою верного жучка по имени «Фольксваген» оседлала – и к вам…

Она мило улыбнулась и добавила:

– Уж не обессудьте…

– Между своими, какие счёты? – в сторону буркнул старик. – Будьте как дома, сударыня. Чувствую, что именно эта квартира вскоре и станет вашим домом.

Владимир встрепенулся.

– Да, пап… Я давно хотел с тобой поговорить насеет жилья… Понимаешь, привести Машу в мою съёмную халупу, ну, сам понимаешь…

– Короче, Склифасовский! – перебил отец сына. – Живите у меня, братцы-кролики. В пустой трёхкомнатной квартире старого вдовца норок, думаю, на всех хватит.

Владимир даже подпрыгнул, услышав вердикт отца. А Маша, выказывая своё провинциальное, но такое мило простодушие, чуть не бросилась старику на шею.

– Ой, разрешите я вас поцелую, дорогой Игорь Васильевич!

Профессор покраснел, на глаза навернулась непрошенная слеза.

– Вот это правильно, что Игорь Васильевич, – сказал он дрожащим голосом. – Не люблю, когда невестки своих тестей с первого же дня называют «папой». Папа – это только для того, кто тебя на свет произвёл. Или, на худой конец, папа Римский. Других пап быть не должно.

И все дружно рассмеялись, выказывая тем самым прекрасное расположение духа.

– Спасибо… папа Игорь!.. – чмокнула в колючую седую щетину старика Машенька.

И все снова грохнули смехом, облегчая души за весь напряжённый и тяжкий прошедший день, да и ночь тоже.

По батареи застучали то ли сверху, то ли снизу.

– Эй вы там, на верху!.. – погрозил пальцем развеселившийся профессор. – Не вздумайте опять полицию вызывать! Она уже тут, навечно прописалась в полном семейном составе.

Мария приложила палец к губам.

– Тс-с… – не будем дразнить гусей, как говорят у нас в Рыльске. – Ведь именно они спасли Рим.

Девушка перешла на серьёзную интонацию:

– А как же всё-таки с ограблением? Нашли злоумышленника?

Волохов-старший, бросив красноречивый взгляд на сына (мол, молчи, грусть, молчи), недоумённо пожал плечами:

– А никакого ограбления, душа моя, и не было… Так, недоразумение.

Сын, обняв невесту за плечи, мягко улыбнулся:

– Не переживай, милая… От меня ещё никто не уходил. Поймаю и Серого засранца.

– Кого-кого? – не поняла девушка.

– Это так капитан, коллега Володин, пошутил, – поспешил объясниться профессор. – Мол, какой-то засранец сделал ложный вызов в доблестную полицию. Но они, мол, этого не оставит. Над властью смеяться – себе дороже.

Снова в комнате повисла тишина. Старинные часы с кукушкой, подаренные Нине её коллегами на один из её дней рождений (жена профессора повесила их на кухне, чтобы довольно громкий часовой механизм и голос птички не были слышны в спальне), прокуковали два часа ночи.

Ну, мои золотые, – первым прервал молчание Игорь Васильевич, – пора и баиньки. Я бы вас ужином накормил, да вот беда – холодильник пуст. К тому же набивать брюхо на ночь действительно вредно. Так что, Володя, располагайтесь в большой комнате, а я ещё в кабинете посижу, с бумагами разберусь и тоже в на боковую залягу в спальне.

Молодые дружно встали. Мария взяла Владимира за руку.

– Может, я поеду? – тихо спросила она жениха.

– Курянки, разумеется, тоже воительницы хоробрые, – пошутил профессор, – но не до безрассудства же!.. Никуда вы не поедите в такую жуткую ночь на своём немецком «жуке». Да и нехорошо как-то невесте сбегать от жениха своего. Плохая примета.

– Не в бровь, а в глаз! – подхватил интонацию отца сын. – Завтра утром в ЗАГС, отсюда ближе будет…

Мария ещё с минуту поколебалась, как понял Волохов-старший, «для приличия» и согласилась.

– Бельё чистое в шкафу, пап? – спросил Владимир.

– Ты что, сын? – поднял седеющие брови Игорь Васильевич. – Не у себя дома? Диван сам разложишь, надеюсь? Спокойной ночи, малыши!

Владимир уже тащил за руку Машу в «зал», как называли самую большую комнату в своей квартире отец и сын.

– Спокойной ночи, Игорь Васильевич! – уже из прихожей, которая в домах «сталинской планировки» по своим размерам вполне могла сойти за приёмную чиновника какого-нибудь среднего класса, отозвалась Мария.

Когда молодёжь покинула профессорский кабинет, профессор снял пиджак и, достав из внутреннего кармана серебряную коробочку, с минуту размышлял, куда спрятать эту свою бесценную драгоценность, за которой, по его глубокому убеждению, и охотился тот, кто перевернул весь дом в своих бесплодных поисках. Глаза его окинули большой дубовый стол с внушительными выдвижными ящиками, работы настоящих мастеров своего дела ещё позапрошлого века, остановились на сейфе, стальная дверца которого была распахнута настежь… Игорь Васильевич покачал головой и сунул атманоприёмник в карман брюк, а затем уже, сняв ботинки, но не раздеваясь, завалился на кожаный диван, такой же на совесть слаженный безвестными мастерами раритет, как стол, кресло и прочая кабинетная мебель.

Он подложил руки под голову, прикрыл уставшие за сумасшедший день глаза, и умиротворённая улыбка расплылась по его лицу. Профессор думал о будущем. Нет, не о своём недоделанном «киборге», которого с любовью и точностью до микрона «родил» на принтере 3 D, используя в качестве оригинала трёхмерную фотографию своего сына. Трёхмерность большого снимка Владимира в одних плавках, сделанного фотографом фитнес-клуба, обеспечил толковый сотрудник их «шарашкиной конторы» Саша Чуркин, знавший все тонкости работы на новейшей и ещё не до конца освоенной чудо-технике. Вместе с Сашей они накануне и привезли копию тела Владимира в профессорскую квартиру, предварительно укутав её с головы до ног плотной тканью. «Клон», как называл трёхмерную копию Чуркин, был достаточно тяжёл, поэтому решили везти «искусственного Вову» до входной двери на лифте.

Сделанный из высокопрочного нанолатекса «Вовкин клон» (это название больше приглянулось профессору) весил, конечно, не восемьдесят два, как «настоящий Владимир» (искусственная оболочка получилась всё-таки легче оригинала), но пришлось попыхтеть, пока его вытаскивали из багажника «Волги» и тащили до лифта по крутой мраморной лестнице с монументальными архитектурными излишествами дома, построенного на века, а не на «30 – 40 лет эксплуатации».

Экс-консьержка Дуся, переведённая управляющей компанией в рядовые дворники в прошлом году, когда из-за западных санкций не только дом, но и вся страна переходила в «режим строжайшей экономии», не потеряла былой бдительности и, привстав от распиравшего её любопытства с лавочки, с тревогой в голосе и светло-голубых, будто выцветших, глазах спросила профессора:

– Это чего вы там тащите, а? Не бомбу ли?

Подозрительность Дуси не располагала к юмору, но профессор ответил на полном серьёзе:

– Человека, Дусенька. Человека будущего!

– А-а, – протянула дворничиха и махнула рукой. – Вечно вы шутите, Пан профессор… Вот сколько вас, а это лет тридцать будет, и все тридцать лет – сплошные шуточки. Пора взрослеть! Пора, Пан профессор…

Профессор, кряхтя под тяжестью «Вовкиного клона», бросил успокоившейся Дусе:

– Успеется, Дусенька… Какие наши годы?

Когда Чуркин, профессор и «человек будущего» уехали на лифте на свой этаж, Дуся достала из сумочки пакет с «Бабкиными семечками» и, метко сплёвывая шелуху в самодельный кулёк, вслух посплетничала сама с собой:

– «Какие наши годы, какие наши годы!..» Тьфу ты! Да ваши такие же, как и наши. Вылез человеку из люльки, оглянуться не успел, а уж и в гробик пора…

Сокращённая, как считали все уволенные в тот период, «по воле Запада и треклятых «америкосов» в образе яйцеголового негра-президента, которого после введения в стране санкций всеми фибрами своей души возненавидела экс-консьержка бывшего элитного дома, баба Дуся даже всхлипнула от своих же проникновенных слов. Она хорошо помнила лучшие для жильцов этого красивого дома времена, когда и хлеб, и водка, и квартплата стоили сущие копейки. И куда всё делось? В какую чёрную дыру времени провалилось такое короткое, как северное лето, её счастье, будто бы и было, было, а посмотришь вокруг, увидишь, что стало – и не было ничего как будто…

Старушка мелко перекрестилась и горько вздохнула, вспомнив прайс-лист фирмы «Ритуальные услуги населению Северо-Запада». И, вспомнив крепкое словцо, запрещённое даже в литературе, помеченной цензурным индексом «18+», в сердцах, с обидой, копившейся в её обиженной душе больше года, бросила вслед Пану профессору:

– Ну как тут помрёшь, мать твою, с такими ценами похоронными? Особливо, когда Витька-сожитель жрёть и жрёть водку с пивом. Да ишшо и закусывает! Каждый день!

Когда «Вовкин клон» установили в зале, Чуркин, любуясь своей филигранной работой, сказал:

– Конечно, пришлось вам, Игорь Васильевич, изрядно потратиться, пришлось…

– Да уж! – вытирая пот со лба, сказал профессор. – Дачу в Завидово, свой золотой портсигар с гравировкой «Всё пройдёт, как с белых яблонь дым», который ещё на сорокалетие подарил Комитет по науке – всё спустил во имя науки, старый пень! Что Володьке после меня останется?

Саша Чуркин не был типичным представителем «золотой научной молодёжи». Он пробивался в большую науку сам – без денег, поддержки влиятельных знакомых, чиновных родственников и даже неизменного «счастливого случая», который, если верить мемуарам, печатавшихся под рубрикой ЖЗЛ («Жизнь замечательных людей») всегда подворачивался под руку смелых и пробивных. Он не расталкивал конкурентов острыми мальчишескими локтями. Но у него был природный талант истинного учёного – Чуркин носом чувствовал грядущее открытие, и выдающийся Сашкин нос, несмотря на сравнительно небольшой опыт, ещё никогда не подводил своего хозяина. Молодой учёный, единственный верный ученик профессора, готовый идти с ним до конца («хоть на плаху, хоть на пъедистал!»), был уверен: старик Волохов – гениален. Он пока многого не понимал в его сложнейшей теории, похожей на бред или гоголевские «Записки сумасшедшего». Но интуиция Чуркина подсказывала: профессор на верном пути! Помогай доброму человеку – и тебе воздастся. (В конце концов именно так у аспиранта Александра Александровича Чуркина всё и вышло. Верность, как величайшая добродетель человека разумного, всегда замечалась и отмечалась Высшим Разумом Ноосферы).

Но так думали далеко не все. Он видел, как молодые и не очень, сытые, холёные, прагматичные в своих «перспективных темах» чиновники ФАНО (Федерального агентства научных организаций) встречали профессора Волохова со снисходительной улыбкой врача-психиатра, который, давая пилюли больному, точно знали: если шизофрения, то это, увы, надолго – до гробовой доски. А пилюльки, если и не вылечат, то, глядишь, и вернут из аномального (ненормального, с их кочки зрения) состояние в нужное им русло. Сделают таким, как все. То есть – нормальным. Гениальность – это ведь тоже аномалия, ненормальность. Отклонение от средней нормы поведения и мышления современного «хомо сапиенса», существующего на Земле вот уже как лет этак сто пятьдесят тысяч. Только отклонение не вниз, что называется дебилизмом, а вверх, что тоже хозяину такого грандиозно-аномального таланта ничего, кроме умножения мировой скорби, не приносит.

– Вы ему, сыну своему, больше, чем двухэтажную дачу в Завидово оставите! – твёрдо сказал Александр, когда узнал, что Игорь Васильевич продал всё, что можно и нельзя, чтобы довести свой главный научный эксперимент жизни до конца.

– Это что же, Шурик, а? – живо поинтересовался профессор.

– Имя.

– Да ну? – искренне удивился старик. – И всего-то?

– Это – самое дорогое. Имя в истории человечества, – с пафосом, которого никак не ожидал профессор, сказал Чуркин. – Я, думая о вашем научном подвиге, даже стихи сочинил… Правда, нескладные, но от сердца.

– Ну-ну, я весь внимание…

– Имя – вечность, имя – Брахман, Имя то, что есть Ничто. И Любовью укрываясь, – я проснулся. Вот и всё.

– Всё?

– Всё, – развёл руками Александр. – Только ещё один вопрос, можно?

– Валяй!

– А почему мы голову клону не доделали? Точнее голова есть, лица – нет, а? Мне показалось как-то, что болванка вместо головы очень похожа на пёсью морду. Бр-р-р!..

Волохов помолчал и сказал со вздохом:

– Слова «лицо» и «личность», Сашенька, – из одного корня происходят. Личность Владимира Игоревича Волохова, сотрудника нашей славной полиции, моего с любимого сына существует совершенно не виртуально, а реально. Зачем сейчас, когда он жив и здоров, тьфу, тьфу, ему двойник? Дай Бог, чтобы этот двойник ему ещё лет сто, а то и больше, не пригодился…

– А кому тогда? – растерялся Чуркин.

– Кого в ловушку поймаю, того лицо и вырежем из этой маски бессмертия, грубой заготовки будущего лица будущей личности живого, я подчёркиваю, Шурик, живого человека, а не киборга, как ты, думаю, уже давно определил роль в моём эксперименте этому великолепному манекену. А что «Вовкин клон» – точная копия тело сына, так это ничего не значит. Личностью делает не тело.

– Мозг! – вставил Чуркин.

– Атман, – мягко поправил своего молодого коллегу профессор. – Ты же вспомнил Брахмана в своём стишке… Вспомни его слова. Или зря я упросил тогда Бергмана взять тебя в славное королевство Непал?

– Конечно, Атман, – поспешил исправиться молодой учёный. – Знаете, профессор, мысль как бы сама, независимо от меня постоянно съезжает в накатанную колею…

– Колея должна быть своей, – похлопал старик Чуркина по плечу. – По своей колее, как почти по целине, ещё трудно ехать, но плодотворнее для потомков.

– Как это – плодотворнее? – не понял молодой учёный.

– По следу первопроходца обязательно пойдёт другой человек, потом ещё кто-нибудь, потом десяток, потом сотни – и вот она, накатанная дорожка. А ты тихо, без шума и пыли сходишь с укатанного большака, и снова пробиваешь в целине свою колею – и так до последнего своего вздоха. До гробовой, сынок, доски. Только такого человека я могу назвать настоящим учёным.


… За стенкой, в зале, послышался горячий шёпот и звуки поцелуев.

Игорь Васильевич улыбнулся.

– Боже! Смилуйся над старым одиноким дураком, – прошептал он, блаженно улыбаясь. – Пошли мне внука или маленькую девочку с белым бантом, внучку, которую я мог бы носить на руках, баюкая, укладывать её в постель, кормить с ложки кашей, вытирая её милую рожицу, измазанную жидкой манкой… Дай мне, Боже, Любви… Только её, Любви. Хотя бы малюсенькую частичку твоей Большой Любви, без которой не бывает настоящей, а не виртуальной жизни. Независимо от её начала и её конца. Я честно тащил свой неподъёмный воз в гору… И вот только сейчас, под конец жизни, достигну первой настоящей вершины, к которой шёл, карабкаясь по горам, ложным пикам Победы и непролазным хребтам с первого курса института, падая в пропасти, погибая и упорно возрождаясь снова и снова… Думаю, я заслужил это. Ведь я не нарушил главного твоего завета – я не преумножил вселенской скорби своими изобретениями. И никогда не умножу её впредь… С твоей, конечно, помощью. Аминь.

По окну застучали капли дождя. Потом зарница далёкой грозы, обошедшей город с северо-запада, осветила профессорский кабинет холодным, каким-то светодиодным светом. И зашумел летней листвой на берёзе, посаженной Ниной, летний московский ливень.

– Внучку обязательно назовём Ниной, – как уже решённый вопрос, сказал сам себе засыпающий старый учёный. Улыбка ещё долго не сходила с его плотно сжатых сухих и почти бескровных губ.


11.


Мария росла и воспитывалась в простой русской семье. Отец работал водителем автобуса, а мама, закончив библиотечный техникум, была библиотекарем центральной библиотечной системы города Рыльска. Именно мама привила единственной дочери любовь к книге и, как могла, поощряла первые литературные опыты Маши ещё в школьные годы.

Литературные опусы дочери отцу не нравились. Точнее, не то чтобы не нравились, он не считал сочинительство вообще серьёзным занятием, которым можно зарабатывать на хлеб.

– Блажь это, доченька, – читая Машины рассказы и миниатюры, говорил ей отец. – Я знаю в нашем Рыльске одного писателя, он раньше со мной до Курска ездил, так он все свои книжки за свой счёт издаёт. Ты представляешь, не ему платят за труд, а он должен заплатить, чтобы его писанина дошла до читателя. Ну, не сволочная ли работёнка?

Маша слушала отца и пописывала свои нехитрые рассказы про любовь и счастье. Один, который в редакции переименовали без её ведома, претенциозно назвав «История одной любви», опубликовала местная газета. И ничего в городке не случилось. Никто не обрывал Машин телефон, не судачил об этом событии в магазине, на рынке. Только одноклассник Колька Шкардинов по прозвищу Шкарда, зажав её в раздевалке, сказал:

– Машк, а это ты тиснула писулю о любви в нашей брехаловке?

Мария, ожидавшая слов признания её таланта, обиделась, но на предложение Шкарды сходить в кино отказаться не могла. В кинотеатре повторно шёл «Титаник», который она давно мечтала посмотреть. Колька взял билеты на последний ряд и весь сеанс нахально лез левой рукой ей в колготки, а правой бросал себе в рот жареную кукурузу, попкорн, который в ярких кулёчках продавали в фойе кинотеатра дороже входных билетов. А потом Шкарда, не дожидаясь пока у Маши пройдёт романтический туман, навеянный фильмом, пригласил её на Сейм, в старый ржавый катерок, стоявший уже года три на бережку, на своём последнем причале. Там она и потеряла девственность. Как это произошло, Мария не смогла объяснить и сама себе. Когда поняла, что Колька с ней сделал, слёзы сами покатились по пухлым белым щекам, отчего во рту стало и солёно, и горько.

– Ну, Машк, – сказал Колька, – ты даёшь!.. В десятый перешла, а с пацанами, оказывается, ни разочка!..

Она выскочила из катерка и опрометью бросилась к дому.

– Дура! – в догон пустил ей в спину Шкарда. – Заранее предупреждать в таких случаях надо, писательница с ударением на «и»!..

Закончив школу, Маша поехала в большой город, за 800 километров от дома и с большим запасом поступила в университет, на факультет журналистики. В универе тоже случилось не очень счастливое любовное приключение, закончившееся слезами и криминальным абортом, который, слава Богу, прошёл без особых последствий для здоровья девушки.

Владимир Волохов был её третьим в жизни мужчиной и первой настоящей любовью. Помыкавшись по подхалимным, насквозь льстивым (по отношению к власти, учредителю или хозяину – какая разница?) газеткам с тающими на глазах тиражами, она устала льстить и лицемерить, сочиняя заказные хвалебные оды в прозе. Зарплата – жалкие гроши, удовлетворения – ноль, «одно сплошное раздражение», как она сама определяла тогдашнее своё состояние души, от набивших оскомину штампов и пустоты в петитных строчках и между ними.

– Поезжай-ка, Маша, в Москву, – сказал как-то отец, видя очередное страдание дочери над чистым листом бумаги. – Там и работёнку по себе найдёшь и, даст Бог, замуж выйдешь. А тут кто остался? Одни алкаши безработные.

И впервые она послушалась своего батю, и не пожалела о своём послушании. Именно здесь, сменив пару мест службы, по объявлению на увешенной фотографиями бандитских рож доске с фанерными буквами, неаккуратно выпиленными лобзиком «Их разыскивает милиция», она нашла место специалиста по связям с общественностью. И уже в первый день работы увидела загорелого атлета, настоящего мачо (правда, без трёхдневной небритости) так похожего на «мужчину её мечты» – какого-то известного в прошлом актёра. (Позже Машенька вспомнит имя этого киноактёра, когда с сыном, рождённом от Володи, посмотрит в кинотеатре старый добрый фильм, снятый по сказке А.С.Пушкина. Одну из ролей в нём играл Олег Видов, точная Володина копия).

Владимир был ярким блондином (в мать), с синими глубоко посаженными глазами. В тот день их взгляды встретились. И у каждого ёкнуло под сердцем. «Вот – он!», – сказало ей её сердце. «Это – она!», – гулко застучало сердце Владимира.

Володя, – она это точно помнила, – тогда промямлил, почему-то краснея:

– Извините, меня к вам начальник направил…Ввести, так сказать, в дело…

– Вводите, – разрешила она и повторила его же фразу: – вводите, так сказать, в дело…

С этого самого первого дня её работы они уже никогда не расставались. В отделе сперва переглядывались, подшучивая над старым холостяком старшим лейтенантом Волоховым, а потом поняли: грех смеяться, если это – любовь. И не просто любовь, а как легко и без пересудов поверил весь личный состав выражению начальника, «Любовь с большой буквы».


Мария, устраиваясь на диване, в большой комнате, посредине которой, как памятник перед открытием, задрапированный с ног до пят, стоял какой-то манекен, спросила:

– Вов, а что это за фигура в центре?

– А-а, – протянул неопределённо Владимир. – Манекен… Отец на нём собирается отрабатывать биотоки, которые будет этой кукле подавать головной компьютер.

– Как интересно-о-о!.. – повернулась она на живот. В Маше просыпалось профессиональное любопытство.

– А можно на него взглянуть хотя бы в полглазика? – спросила девушка.

– Манекен как манекен, – отмахнулся от Машиной просьбы Володя. – Завтра я его к отцу в кабинет перетащу.

– А странный он, прости за откровенность…

– Кто, манекен?

– Папа твой. И манекен – тоже.

– Этому телу, – кивнул Владимир в сторону своего синтетического клона, – сноса не будет. Нанолатекс. Чуд-материал будущего. Представляешь, его состав папин помощник, аспирант Саша Чуркин изобрёл. Изобрести изобрёл, а запатентовать никак не может – бюрократия сильнее любой гениальности.

– А почему твойЧуркин какую-то болванку, похожую на собачью голову, на свой нанолатексный манекен посадил?

– Это не собачья голова. Это заготовка. Манекен не доделан.

Маша рассмеялась:

– А может, это гений Чуркина недоделан?

– У Чуркина всё доделано. Я с ним знаком.

– А отец твой, он признанный учёный или нет?

– Признанный? – задумался на минутку Владимир. – Это для него не имеет ровно никакого значения. Он – настоящий.

– Настоящий, значит, учёный с чудинкой, с сумасшедшинкой?

– Настоящий, значит, настоящий, – прошептал Володя. – Для него главное не казаться, а быть учёным. Он – вечный генератор идей. Без них наука мертва.

– А мне нравится, что он как бы не от мира сего…Прикольно!

– Я рад, Машутка, что он тебе понравился…

Владимир уткнулся в разлетевшиеся огромным веером по подушке распущенные волосы Марии. Они пахли тонким запахом луговых цветов и первым мёдом, который продают на рынке после волшебного цветения липы.

– Иди-ка сюда, котёнок!.. Иди, иди, ты соскучилась по ласке?

– Очень, – прошептала Мария, забывая про торчащего одиноким перстом манекена для опытов профессора. – Потерпи, дорогой, минут пять. Я в ванную.

– Всё! – сделал обиженный вид Владимир. – Тогда я сплю. У меня был ужасно напряжённый рабочий день и половина сумасшедшей ночи. Гутен нахт, фроляйн!

– Споки ночи! – улыбнулась Мария, выскальзывая из-под тонкого одеяла, которым теперь с головой укрылся её любимый человек. – Я тебя и мёртвого разбужу!

Проходя мимо манекена, она осторожно сняла с него дерюжку и чуть не вскрикнула от неожиданности – перед ней стоял голый Володя. Один в один. Лица манекена она не видела, так как ростовая кукла была повёрнута спиной к девушке. «Надо же – как живой! Выпугал, паразит! – про себя подметила девушка. – Интересно, из чего этот Володя №2 сделан? Ладно, завтра поутру всё увидим, всё пощупаем».

Потом они долго и страстно занимались любовью. А когда Маша меняла позу, то невольно напряжённо всматривалась в глубину зала. Туда, где стоял этот резиновый человек. Ей даже показалось, что этот «Володя №2» сам развернулся и пристально теперь смотрел на их любовные утехи. Мария прищурилась – ей всегда казалось, что «таким макаром» улучшается резкость взгляда – и зажмурилась от охватившего её ужаса: девушка явственно увидела, как в чёрных глазницах Володиной копии вспыхнули красные глаза. Будто кто-то неведомый и невидимый раздувает угасшие было угольки.

Мурашки побежали по телу девушки. Она хотела сказать об этих своих видениях Владимиру, но сама себя уговорила: «Да чушь все твои фобии, Машка! Это мне показалось. А как отец говорил? Креститься, дочка, надобно, когда кажется».

Так она только подумала. Но не перекрестилась. Володя, уронив голову ей на грудь, уже мирно посапывал и видел, наверное, первый сон. Потихоньку успокоилась и уснула Мария.


12.


Рано утром в комнату, где спасли молодые, «при полном параде», то есть в свежей голубой сорочке и бордовом галстуке в полоску, давно вышедшем из моды, торжественно… нет, не вошёл – вплыл в зал, по другому и не скажешь, Игорь Васильевич. Остатки его былой роскоши на голове были смочены водой из-под крана и тщательно зачёсаны назад. Старик был выбрит, подтянут и свеж, как облупленное яичко. На вытянутых руках он держал большую репродукцию в рамке портрета гениального Энштейна. Великий учёный, словно дразня тех, кто верит, что «этого быть не может, потому что не может быть никогда» показывал свой язык.

– Благословляю вас, дети мои! – голосом церковного дьякона загудел Игорь Васильевич и символично перекрестил влюблённых портретом.

Маша, которой всю ночь снились кошмары и прожигающие насквозь душу глаза-угольки, взвизгнув, вскочила в одних трусиках, с отменной реакцией профессионального боксёра сдёрнула одеяло с ещё полусонного Владимира и в мгновение ока обернулась в него, став похожей на взлохмаченного, но симпатичного молодого трибуна в римском сенате.

Владимир, ёжась от утренней прохлады, поджал накаченные на тренажёрах ноги и жалобно протянул:

– Па-а, ну дай, пожалуйста, поспать…

– Смотри, сынок, – бережно поставив икону на книжный стеллаж, ответил Волохов-старший, – не проспи царствие Божие… Тебе – аль забыл, молодец? – сегодня с Машенькой в ЗАГС идти. Под венец, значит.

– Сходим, только дай ещё минуточку, умоляю!..

– Сходим, обязательно сходим, Игорь Васильевич, – придерживая конец одеяла на упругой груди, улыбнулась Мария. – Вы не волнуйтесь, пожалуйста.

Профессор пожал плечами.

– А я и не волнуюсь, девочка моя. А это – тебе.

Он протянул ей бархатную коробочку, перевязанную красной резинкой, какой обычно в аптеках стягивают пакет с лекарствами.

– Ой, что это?!. – всплеснула руками Маша.

– Ключ от нашего дома, – тихо сказал Волохов. – Когда-то он принадлежал Нине. В наших походах в горы, к которыми мы бредили в молодости, она вешала его на шею. Как счастливый талисман. Оберег, понимаешь?

– Ты не думай, папа мастер спорта по альпинизму, – глухо, в подушку, пробасил Владимир.

– Так вот, – продолжил профессор, – он её всегда оберегал от беды. Лишь однажды, когда она забыла его в Москве… Короче, тогда всё с ней и случилось…

– Ключ, оберег… – прошептала Маша. – Спасибо, Игорь Васильевич. Спасибо вам за всё.

Старик опять пожал худыми острыми плечами.

– Да не за что. Я тебя полюбил, девочка, всем сердцем. Будьте с Володькой счастливы!

И он, резко повернувшись на каблуках, пряча блеснувшую в газах слабую старческую слезу, взялся за ручку двери.

– Ты когда будешь дома, па? – спросил Владимир, разминая тело после сна.

– Спросите, Холмс, что-нибудь полегче, – как обычно, полушутя – полусерьёзно, ответил Игорь Владимирович. – У меня сегодня важный экзамен моему изобретению.

– Угу, – кивнул Володька, стараясь попасть ногой в одну из штанин своих узких джинсов. – Я тебе позвоню.

– До связи! – кивнул профессор.


День Игорю Васильевичу, и верно, предстоял нелёгкий. В тот день он наметил испытание своего атманоприёмника на существе более высокого, чем лабораторная мышка, порядка. Тремя днями раньше, проезжая на своей «Волге» у Кузнецкого моста, он подобрал чуть живую дворнягу, попавшую какому-то лихачу под колёса. Пёс, которого он уложил на пассажирское сидение, жалобно-виновато посматривал на него и чуть слышно поскуливал. Волохов понимал, что часы бедного животного сочтены и никакой ветеринар-кудесник, ни за какие деньги тут уже не помощник. Профессор отвёз умирающую собаку в лабораторию и вручил жизнь пса младшему научному сотруднику Чуркину, попросив того, использовав оставшийся от «Вовскиного клона» искусственный «биоматериал», сделать на трёхмерном принтере точную копию внешней оболочки бедного пса, собачьего тела, другими словами.

В день, когда профессор благословил молодых «на венчание», под которым подразумевал формальную и довольно серую во всех отношениях поездку в регистрационное госучреждение, ни свет ни заря позвонил Саша, ночевавший в лаборатории у «отходящего в мир иной» пса.

– Игорь Василич, Игорь Василич! – горячо зашептал он в трубку. – Информирую, как вы и просили. Наш подопечный вот-вот испустит дух. Всё, кончается, кажется…

– Еду! – коротко бросил в ответ Волохов и, напялив неизменную шляпу, бросился к лифту. Старый лифт работал по требованию своих клиентов, но по утрам, в час пик, его пассажиры давали старику такие пиковые нагрузки, что он, не понимая, куда ехать, просто останавливался между этажами. Так, передохнуть малость от своего долгого и тяжкого шныряния между этажами.

Профессор нажал на кнопку вызова. Автоматика молчала. Тогда Волохов, забыв про свой почтенный возраст, со всех ног бросился вниз по мраморным ступенькам, отполированным равнодушным временем и подошвами обуви всех фасонов и калибров.

– Ишь носятся, хулиганы проклятые! – приподняла голову с подушки чуткая в утреннем сне неугомонная баба Дуся. – Шо б тебе, паразит, башку сломать на наших ступеньках!

Старуха отвернулась носом к стенке, чтобы не дышать стойким утренним перегаром, который исходил из волосатых ноздрей и приоткрытого рта её гражданского мужа, лодыря и альфонса-пропойцы Василия. «У-у, паразит проспиртованный!.. – выругалась про себя дворничиха. – Этому быку пьяному, хучь кол на голове теши, не моргнёть даже… Ща, гадость такая, проснётся и давай канючить: «Дай на жидкий хлебушек!..». Пиво, гад ползучий, так прозвал, дай да дай!. А давалка – пустая, пенсия токмо десятого будет, падла недорезанная!»

Старушка в сердцах лягнула своего сожителя ещё резвой ногой – словно молодая кобылица взбрыкнула! – и чуть было не заплакала над своей судьбой – так она сама себя разжалобила. Но сдержала слезу. Переключившись на шум в подъезде, сокращённая из штата консьержка сосредоточенно раздумывала, кто бы это мог спозаранку так топотать на их тихой лестнице?


Волохов прилетел в лабораторию, трижды нарушив ПДД – один раз проехал на красный и дважды пересёк сплошную линию.

– Ну, как? – только и спросил он, глядя на неподвижное тельце собаки, обвешенное датчиками.

– Всё, отходит… – тихо сказал Чуркин, глядя на показания приборов. – Давление почти на нуле…

Профессор достал свою серебряную коробочку, подключил её к какому-то прибору и замер.

– Игорь Вас…

– Тс-с! – остановил своего верного оруженосца профессор. – Ни слова. Самый ответственный момент. Атманоприёмник настраивается на волну кармы бедного пса… Так, так… Готово!

– Что? – захлопал длинными пушистыми ресницами Сашка, глупо улыбаясь. – Ловушка захлопнулась, да?

– Поймал! – не спуская глаз с приборов, фиксировавших показания датчиков, с охотничьем азартом воскликнул учёный. – Теперь второй, самый ответственный шаг, друг мой Сашка!.. Где твой клон?

– Мой? – не понял Чуркин.

– Да не твой, а клон пса, который ещё вчера был готов.

– А-а! – хлопнул себя по лбу Александр. – Я его подальше от чужих глаз спрятал. Бережёного, сами понимаете… И тема наша шефом не санкционирована…

– Молодец, молодец, конспиратор! Прямо Ильич в разливе! – скороговоркой похвалил Волохов. – Тащи давай сюда новую собачью оболочку!

… Через полчаса надежд и сомнений, тревог и радости от первой трепыхнувшейся приборной стрелочки, пойманный Волоховым в нужном волновом диапазоне Атман собаки, успешно перешёл в новую для себя оболочку. Искусственное тело пса, которое не намётанный на клон глаз вряд ли бы отличил от природного, дёрнулось, как в конвульсии. Потом открылись глаза, собака пугливо вскочила на ноги, будто очнулась от глубокого сна, и гавкнула на своих спасителей.

– Живая! – заорал Сашка и сам же закрыл себе рот рукой. – Живая, мать честная! От настоящей не отличишь!

– Так она и есть – настоящая, – улыбнулся профессор. – Атман, индивидуальная сущность погибшего Тузика, реинкарнировался в новую, устраивающую его во всём, оболочку. Теперь Тузик в ней будет жить лет сто, а то и больше.

И профессор по своему обыкновению быстро-быстро потёр рука об руку.

– Вы гений, профессор!.. – восторженно прошептал Саша Чуркин.

Игорь Васильевич, достав платок, вытер вспотевший крутой лоб, промокнул мокрое лицо.

– Да брось ты упражняться в дифирамбах… Не твой научный профиль, парень.

– Да я бы, если смог бы, вас так прославил, так прославил… – Саша стал подбирать нужное слово, отвечавшему бы прилагательному в самой высокой превосходной степени, но из-за того, что мало читал художественной литературы, так и не нашёл его.

– Помните, Игорь Василич, – любовно глядя на дружелюбно вилявшего хвостом «Тузика», как окрестил их собаку профессор, – в Гималаях, в монастыре, вырубленном прямо в скале, вы рассказывали мне, что в молодости мечтали покорить пик Победы.

– Мечтал, Саша, – вздохнул Волохов.

– Так вот, вы этот пик сегодня покорили.

– Ты так считаешь?

– Однозначно! Слово «пик», насколько я помню, с французского переводится как «высшая точка». Это высшая точка в вашей научной карьере! Пик Победы!

Спортивный Чуркин по-кошачьи мягко запрыгнул на стул, как на трибуну, пьедестал для оратора, и продлжил своё торжественное вещание:

– Пройдёт лет этак…Неважно сколько пройдёт, только обязательно благодарные потомки, которые, благодаря вашему гению…

Волохов запротестовал, маша руками, как ветряная мельница.

– Не перебивайте меня, пожалуйста! – взмолился Саша. – Именно так – благодаря вашему гениальному открытию, получат путёвку в желанное долголетие. И смогут продлевать свою жизнь практически до бесконечности.

– Ну, загнул…

– Да-да, моя научная интуиция меня никогда не подводит. А без интуиции, как вы сами говорили, настоящего учёного не бывает.

– Ну, предположим…

– Так вот, господин гений… Благодарные потомки обязательно назовут пока ещё безымянную вершину пиком Волохова. Мы с вами можем и не дожить до этого светлого часа, но пику Волохова – быть!

– Ну вот, – улыбнулся Игорь Васильевич. – Начал за здравие, а кончил за упокой. Как же нам не дожить до того светлого часа, имея такую коробочку?

Профессор отключил атманоприёмник и спрятал своё изобретение во внутренний карман.

– Я по делам поехал, а ты наведи в лаборатории порядок и Отведи Тузика в наш питомник.

Собака, услышав кличку, радостно завиляла хвостом.

– Это собаке Павлова памятник поставили? – задал Чуркин риторический вопрос самому себе. – Хороший памятник. Я видел. Но собаке Волохова памятник будет лучше.

– Иди, иди, а то сейчас уже сотрудники в лабораторию нагрянут, – напуская на себя начальственный вид, сказал профессор. – Я уехал. На связи!

Волохов уже было взялся за ручку двери, но вспомнил самое важное:

– Да, друг мой, сегодня ночью тебе вновь придётся потрудиться во славу отечественной науки…

– Что там ещё? – без особого энтузиазма, спросил уставший от свалившейся радости Чуркин. – Я эту ночь не спал…

– Ещё только одну ночь, – мягко попросил Игорь Васильевич помощника. – Надо, Саша… Последний штрих к нашей основной работе.

Чуркин откровенно зевнул, сон валил его с ног.

– Нужно доделать лицо Вовкиного клона, а то люди нашей болванки пугаются. Фото сына не посеял?

– Как можно, Игорь Василич…

– Значит, договорились. Да… – Волохов достал портмоне и, не глядя, вытащил оттуда несколько пятитысячных купюр. – Это твой гонорар.

– Бу сделано! – шутливо козырнул Чуркин, пряча деньги, в которых всегда нуждался, в карман. – По-царски, прям…

– Тогда, как охранник спать завалится, я тебе Вовкину голову привезу.

– Бр-р!.. – передёрнул плечами Саша. – Жутковато звучит, шеф.

Волохов смерил молодого геронтолога оценивающим взглядом.

– А тебе бы, брат, тоже не помешало бы заняться альпинизмом. Или самбо, дзюдо, как Володька. Это, понимаешь ли, характер воспитывает. А без характера, увы, тоже нет учёного. Как и без интуиции. Ладно, поздно читать лекции, когда ребёнок уже не вдоль, а поперёк лавки лежит.

Профессор, заглянув в глаза оруженосца, полные незаслуженной, по мнению Александра, обиды, и ободряюще похлопал младшего коллегу по плечу:

– На обиженных не только науку нельзя делать, воду возить и то опасно – выльют в лужу по дороге. Ладно, друг мой, я поехал, а ты всё приготовь к копированию.

Когда за профессором закрылась дверь, Чуркин, всё ещё обиженно сопя, пристегнул поводок к шее «Неотузика», как он сам окрестил воскресшую в новом теле собачонку, и тут вспомнил, о чём хотел спросить профессора.

– А кормить-то Тузика этого как надо? – крикнул он вслед вылетевшему из лаборатории, как на крыльях, выросших у гениального старика после удачного научного эксперимента.

Но Игорь Васильевич уже не слышал своего верного оруженосца. Мавр сделал своё дело. Мавр может уходить. А может и остаться. Как ему, мавру, захочется.


13.


После подачи заявления в районный отдел регистрации актов гражданского состояния, Маша и Володя зашли в ювелирный магазинчик на углу Зелёного переулка, и выбрали два обручальных кольца. Владимир опаздывал на планёрку, поэтому, назвав продавщице размер пальца, на всех газах улетел на работу на своей французской «ласточке» – надёжной и неприхотливой, но главное – недорогой машине «Рено» нашей, отечественной, сборки.

Мария как представительница второй древнейшей профессии имела б0льшую, чем старший оперуполномоченный, степень личной свободы. Специалист по связям с общественностью отдела полиции Северо-Западного административного округа решила объявиться в своём малюсеньком кабинете после обеда. На всякий случай Маша подстраховалась, позвонив дежурному и соврав ему, что до трёх часов будет занята в редакции «Милицейской волны», с лёгкой душой отправилась домой, на съёмную квартиру в Марьину рощу.

Она уже завела своего «немца», как рядом с изящной коробочкой, в которой лежали обручальные кольца, нащупала ещё одну коробочку побольше.

– Ба! – воскликнула она, разворачивая «немца» под запрещающий знак. – Да это же ключ от квартиры, где Вовки живут! И коль Вовка №2, как сказал профессор, совершенно идентичная копия Вовки №1, то и примерю кольцо на палец резинового манекена. Не подойдёт – обменяю.

Маша невольно улыбнулась, вспоминая утреннее «благословение», весёлый домашний капустник, который устроил её будущий тесть. Большой чудак и оригинал. Личность. А личность. А это, считала Мария, обязательное качество мужчины. Личность, характер, и чувство юмора, которое помогает и жить, и сглаживать в отношениях даже с самим собой любые острые углы.

Она подтопила к полу педаль газа, но впереди мешала чья-то нахально медленная белая «Волга». Марии так и пришлось плестись у этого старого «таза» в хвосте. Но какого же было её удивление, когда «Волга» въехала во двор дома, откуда она утром с Владимиром отправилась в ЗАГС, а потом за кольцами.

«Таз», ювелирно вырулив из узкой арки, замер у стены, заняв своё коронное место. Из «Волги» вышел профессор Волохов, крякнул автоматикой, запирая при помощи брелка двери автомобиля. Старый водитель подёргал одну из них, проверяя хорошо ли работает центральный замок, и направился к подъезду.

На лавочке, как вечный постовой, которого ещё до войны с немцами забыл сменить разводящий караула, сидела баба Дуся. Каменным гостем, который пришёл и никак не уходит, застыла её монументальная фигура.

– Здравствуйте, – буркнул Волохов, недолюбливавший соглядатаев любого ранга.

– Здрасте, здрасте, – интригующе процедило «государево око» бывшего элитного дома. – Сегодня какой-то осёл на рассвете с вашего этажа громыхал по лестничной клетке. Слыхали, Пан профессор?

– Нет, не слышал, – сухо ответил Волохов, раздражаясь, как всегда, на свою дворовую кличку – Пан профессор.

Баба Дуся ещё помнила «Пана профессора» в его лихие годы – с рюкзаком величиной с рослого подростка за спиной, в высоко зашнурованных ботинках на подошве, которая тогда называлась «трактор».

– А это не вы ли, случайно, были? – прищурив глаза, никогда не знавшие очков, ехидно спросила вредная старуха.

– Вы мне льстите, мадам! – бросил дворничихе профессор и вошёл в подъезд. На первом этаже, у квартиры №1, которую так и не приватизировала бывшая консьержка, в нос ударил аммиачный запах мочи бабыдусиных кошек и винного перегара её непросыхающего сожителя. «Нет, – подумалось профессору, – таким стервам незачем продлевать их бесценную жизнь. У них другое предназначение в земной биосфере – сами, кому захотят, жизнь укоротят».

– Игорь Васильевич! – окликнула Мария профессора. – Подождите, пожалуйста.

Она пропорхнула мимо любопытных глаз бабы Дуси, которая, покачав головой, смачно сплюнула на цветочную клумбу.

– Седина, блин, в бороду, – ядовито прошипела старая филёрша, – а бес в ребро.

– А-а, – оглянулся Волохов. – Это вы, девочка моя! Ну как, всё путём, как любит говорить Володька?

– Путём, путём, – улыбнулась Маша. – Я к вам на минутку, кольцо примерить Володино…

– Не «к вам», а к себе. Домой.

– Хорошо, – смутилась девушка, – домой.

Они поднялись пешком на профессорский этаж.

– Ну-тес, – остановился около своей двери Волохов. – Открывайте своим ключом свой дом. Я подстрахую. Как в связке.

Маша достала коробочку с ключом, подаренную будущим тестем, уверенно вставила ключ в замочную скважину и легко открыла массивную железную дверь.

– Оковы тяжкие падут… Нет преград для русской женщины!

– Коня на скаку не умею останавливать.

– Да сейчас и кони перевелись.

Профессор вспомнил слова ядовитой на язык бабы Дуси и добавил:

– Одни ослы старые остались.

Они вместе, будто заранее сговорились, прошли в большую комнату, где одиноким перстом, устремлённым к потолку, стояла фигура «Вовки №2».

– У манекена пальцы того же размера, что и у Владимира? – спросила Маша, доставая синюю бархатную коробочку с кольцами.

– Абсолютно идентичны оригиналу.

Девушка подняла глаза и опять невольно вздрогнула.

– А почему у него такая, простите, рожа… страшная?

– Сегодня исправим, – улыбнулся профессор. – Такого красавца сделаю, что залюбуешься! Ладно, ты свои дела делай, я на кухню чайник поставлю.

Маша открыла коробочку, достала кольца. Одно, которое поменьше, надела на свой безымянный палец. Полюбовалась и вязла Володино кольцо. Взяв холодную ладонь манекена для профессорских опытов в свою тёплую руку, она легко надела обручальное кольцо на палец «Володи №2», изготовленного из удивительно пластичного, совершенно незнакомого девушке материала.

– Как для тебя и сделано! – сказала она пластмассовой ростовой кукле. – Ладно, поносил малость, теперь снимем…

Она попыталась снять кольцо с пальца куклы, да не тут-то было – кольцо будто не хотело сниматься. Маша покрутила колечко вокруг своей оси и, приложив некоторую силу, стала медленно свинчивать его с искусственного пальца манекена. И вдруг – это ей не приснилось, не привиделось! – манекен согнул палец.

От неожиданности Мария вскрикнула и села на пол.

– Что там у тебя, девочка? – с кухни крикнул профессор.

– Да кольцо никак не снимается, – отозвалась Мария. – Маловато, должно быть…

– Ничего-ничего, – не выходя из кухни, успокоил Игорь Васильевич. – Разносится.

Маша поднялась с пола и снова потянула за кольцо, глядя в чёрные глазницы манекена.

– Отдай, что не твоё! – твёрдо сказала девушка. – Кому сказала, Кощей!

В прорезях для глазах ярко загорелись жаркие огоньки, но стоило войти Волохову, как они тут же погасли.

– Кого это ты Кощеем обозвала? – засмеялся профессор. – Этого вот?

– Его, – кивнула Маша. – У меня в детстве книжка была про Кощея Бессмертного, так на картинке такой же урод был нарисован. Особенно взгляд – точь-в-точь. Дежавю какое-то…

Волохов, улыбаясь, разогнул манекену палец и легко снял обручальное кольцо.

– У него, как видишь, уже и без подачи биотоков суставы начинают работать… Хорошая модель. Надеюсь, что я не ошибся в своих расчётах и предположениях.

Маша, пряча коробку с кольцами в сумочку, бросила, прежде чем попрощаться:

– Милая, в общем-то, кукла. Этакий Кен с фигурой терминатора. Только, профессор… – Маша сделала шаг назад и оценивающе окинула фигуру «Вовы №2», – умоляю: сделайте ему человеческое лицо, пожалуйста. Лицо нормального мужчины.

Она с опаской взглянула на палец, который так запросто разогнул профессор и погрозила манекену своим розовым пальчиком.

– Кощей! Особенно загорающиеся глаза…Как с книжной картинки из моего детства.

Игорь Васильевич, уже приготовивший инструмент для демонтажа головы с искусственного человеческого тела, спросил, включая в сеть портативный лазер.

– Красавчика сделать?

Мария покачала головой.

– Зачем красавчика? Просто настоящего мужчину. С лицом, ну, как у моего Володи, к примеру.

Волохову явно понравилась, что без пяти минут невестка сказала «как у моего Володи». «Если это не женское лицемерие, – подумал профессор, – значит, это любовь».

– Бу сделано! – неожиданно для себя ответил Игорь Васильевич, копируя интонацией Сашу Чуркина. Он шутливо козырнул девушке, как это делают солдаты в несмешных военных комедиях, и добавил:

– Два Володи в хозяйстве не помешают… Не так ли, душа моя?

Мария рассмеялась:

– Мой отец в таких случая всегда говорил: «Запас свой карман не оттягивает».

Старик приподнял шляпу, которую так и не снял в квартире, задумчиво поскрёб длинным худым пальцем жидкую шевелюру.

– М-да… – протянул он. – Бергман бы сказал в таком случае, что неэтично проводить научный эксперимент с точной копией близкого родственника…

Мария тут же замахала руками:

– Что вы, что вы, профессор!.. Это всё предрассудки старых формалистов и, как их там в Библии называют?.. фарисеев.

Девушка сделала паузу и заглянула в глаза отцу человека, которого она полюбила всей душой.

– Ведь ваш эксперимент – добрый? – тихо спросила она.

– Гуманный, во всяком случае, – ответил Игорь Васильевич. И добавил так же тихо:

– Очень надеюсь, душа моя, что он не прибавит мировой скорби…

– Вот и ладушки! – захлопала в ладоши Маша. – Значит, этический вопрос мы решили.

Мария, уже подпортившая свой лексикон расхожими журналистскими штампами, заключила своё импровизированное интервью с тестем:

– Остаётся получить разрешение у оригинала этого Кена, и вперёд, к новым научным вершинам!.. Я всегда была уверена, что российские геронтологи ещё утрут нос своим американским и западно-европейским коллегам в деле продления жизни человека…

Профессор, слушая эту высокопарную тираду, всё больше округлял глаза, карикатурно изображая крайнюю степень мимического восхищения.

– Мария, – не удержался и перебил девушку Волохов, – никогда не говори красиво. Этому ещё Базаров учил.

– Базаров? – спросила Маша. – Какой Базаров? Это с канала НТВ?

Профессор театрально снял шляпу, что называется, «обнажил голову» и воскликнул, надев теперь на лицо печальную маску трагика:

– Передо мной типичная жертва российской образовательной реформы. Господа, снимите, шляпы. И почтите её минутой молчания…

И тут же, будто переменив роль на сцене, с лёгкой, родственной, укоризной:

– Тургенева читала, голубушка?

– А-а, – протянула Мария. – Это из «Записок охотника».

Морщинки вокруг глаз старика стянулись в пучки, он вздохнул, водружая свой неизменный головной убор на законное и давно привычное для всех место. (Бергман как-то сказал Волохову в ресторане, что в русском языке есть такое присловье – два сапога пара, в научном мире давно знают, что две шляпы – пара; это, мол, шляпы актёра Боярского и профессора Волохова).

Услышав про «Записки охотника», профессор грустно улыбнулся:

– А уж не из записок ли сумасшедшего, госпожа писательница?

Он покачал головой.

– Сударыня, если подводит средняя школа и журфак, то их пробелы нужно устранять доморощенными, кустарными, так сказать, методами.

Он дружелюбно подмигнул девушке, явно провалившей экспресс-экзамен и смущённо опустившей глаза.

– Дело поправимое, голубушка.

И Волохов, растягивая слово по слогам, продиктовал «писательнице», как профессор назвал девушку, один из «кустарных методов»:

– Са-мо-об-ра-зо-ва-ние. У нас с тобой, надеюсь, ещё будет время, чтобы вывести и без химчистки эти досадные белые пятна в твоей творческой биографии.

В кармане Игоря Васильевича заверещал мобильный телефон. Он взглянул на отображение номера, включил кнопку горомкой связи и хмыкнул:

– Ну вот, на ловца и зверь бежит… Да, Владимир, слушаю тебя…

– Я за рулём, – хрипло и отрывисто послышалось из телефонного динамика, – я преследую его… Он на «Порше», но я не я, если не возьму американца!..

– Володя! Сынок! – закричал в трубку отец, медленно опускаясь на стул. – Кого ты преследуешь? Какого американца?

– Это он! – после паузы послышался хриплый голос Владимира. – Серый посланник. Я его у нашего отделения засёк. Сомнений нет, пап. Это – он! – И только треск эфира и какие-то посторонние шумы.

– Сынок! Володька! – рыкнул в трубку испуганный отец. – Сейчас же прекрати погоню! Ты меня слышишь? Алло!.. Прекрати немедленно. Слышишь?!. Это может всё очень плохо кончиться!

Но Владимир уже сбросил вызов, из динамика слышались только короткие гудки, которые старик воспринимал, как «sos», зов о помощи.

– Дурак… – прошептал Волохов, прокручивая в голове алгоритм своих будущих действий.

Мария, плохо понимавшая, о чём и о ком идёт речь, тревожно спросила:

– Это почему, Игорь Василич?..

– Конечно, дурак! Весь в отца своего.

Будто очнувшись от сна, старик неожиданно для Маши вдруг решительно принялся за доделку головы манекена, к которому начал подключать какие-то приборы.

– Почему – дурак, Игорь Василич? – повторила Мария, сердце которой заколотилась в ещё неясном, но дурном предчувствии. – Преступников ловить – это его профессия. И, кажется, он её искренне обожает свою профессию. А вы – «дурак» говорите…

– А кто же ещё, Машенька? – всплеснул руками профессор, раздражаясь на непонятливость собеседника. – Преследовать того, кого поймать невозможно. Со времён Христа, да нет – гораздо раньше! – его всё ловят, ловят и ловят, а в итоге только мировую скорбь умножают…

Он включил лазерный паяльник, провёл красным лучом по шее «Кена». В комнате запахло горелой кожей…И, как показалось Марии, – кожей человеческой, живой, а вовсе не синтетическим материалом.

– Правда, это трудно, очень трудно понять, – разговаривал Волохов сам с собой. – Понять и принять можно только то, что от Бога. А что сверх того, то от лукавого. Ему ли с лукавым Серым кардиналом тягаться? С этим посланником Люцифера, Мефистофеля, короче, всех этих чёртовых сил, стоящих на страже тайны бессмертия.

Девушка совсем растерялась, услышав это от рассерженного старика.

– Я пойду, Игорь Васильевич! – заторопилась Мария. – Поеду в отдел, подключу ребят ему в помощь… Поеду.

– Да-да, Машенька, – отозвался профессор, не оставляя своей работы. – Помощь ему очень и очень будет кстати. Хотя, думаю, кроме него самого, никто в этом деле не поможет.

Но любопытство, распиравшее представителя второй древнейшей профессии, всё-таки потянуло девушку за язык.

– В каком таком деле? Про какую тайну вы говорите?

В полуденной тишине квартиры, разогретой солнцем и страстями, повисла тягучая пауза.

– Долго объяснять, душа моя, – сказал Волохов, на минуту прекращая начатый демонтаж головы. – Нынешние умники, академики-лауреаты, больше заботящиеся о своём кармане, кресле и звании, чем о самой науке, пользуются старым приёмом рэдукцио ад абсурдум, что в переводе с латыни – доведение до нелепости. Есть такой способ доказательства. Происхождение человека от обезьяны и прочий, прочий абсурд. И с таким абсурдом в башке людей Он, управляя жизненным процессом из Ноосферы, и близко не подпустит нас к главной тайне круговорота жизни и смерти на Земле. Не в ту, увы, колею съехали, а выбраться на целину, чтобы торить истинную дорогу, элементарной смелости, свободной воли, которой Он нас так щедро наделил, не хватает…

Мария неожиданно стало обидно за «академиков-лауреатов», без которых, как она считала, не было бы ни компьютеров, ни смартфонов, планшетов, социальных сетей и самого Интернета – нынешней бы цивилизации просто не было бы! – почувствовала, как в ней просыпается раздражение к этому сумасшедшему «судии». Голосом научного оппонента непонятной ей теории (непонятное всегда раздражает) она холодно проговорила, не спрашивая своим вопросом, а скорее утверждая то, о чём спрашивала:

– А вы, конечно, именно тот, кто этот путь знаете?

Волохов удивлённо посмотрел на девушку и улыбнулся.

– Знаю, милая, знаю. Всё не так сложно, как запутывают эти абсурдисты, мои научные и не очень, оппоненты. Этот путь называется носцэ тэ ипсум. Я его в Гималаях, у подножия священной для Брахманов горы Джомолунгмы нащупал. Познай самого себя, называется. Познаешь – тогда поймёшь и вселенскую тайну, к которой без этого знания лучше близко не подходить. Её, как и кота за хвост, без самопознания не поймаешь.

Мария пожала плечами (мол, у каждого своя правда), схватила сумочку и, не попрощавшись, поспешила к машине.

Волохов тоже пожал плечами, неприятно удивившись такому уходу по-английски (мол, немногое, но много), и вновь углубился в прерванную работу.

– Ах, Мария, Мария… – бубнил старик себе под нос. – Древние говорили, с Востока идёт свет, а не с Запада… Но что с красивой молодой женщины спрашивать? Вся женская журналистика сейчас гроссо модо – в общих чертах, приблизительно. Вовка вот аспирантуру закончил, без пяти минут кандидатом наук был, но тоже ничего не понял. Ни-че-го-шень-ки… А я, старый дурак, не смог ему объяснить. Плохой, видно, из меня учитель… Будем надеяться, что всё как-нибудь да обойдётся…


14.


Владимир мёртвой хваткой профессионального гонщика вцепился в руль своего обрусевшего «француза». Уже четверть часа он висел на хвосте тёмно-серого «Порше Кайена». Машина старшего оперуполномоченного Волохова то чуть не тыкалась носом в бампер скоростного «американца», то отставал от «Порше» так, что Волохов растерянно крутил головой, отыскивая «объект преследования».

На Большой Лубянке «американец», будто играя в салочки с более слабым соперником, подпустил машину Волохова к себе так близко, что Владимир через заднее стекло «Порше» увидел презрительный прищур чёрных глаз водителя, одетого в серый летний костюм, рубашку стального цвета и серый галстук с сочную чёрную полоску. На лице человека в сером старший лейтенант даже подметил снисходительную улыбку человека, уверенного на все сто в своей победе. Но на Ильинке, нагло проехав на красный свет светофора, «американец» смог оторваться так далеко, что Волохов в очередной раз догнал его только на Остоженке.

В Столешниковом переулке обе машины попали в пробку, которая еле тянулась со скоростью неторопливого странника. У Владимира даже мелькнула мысль съехать на тротуар и добежать до рычащего «Порше», который на минуту застыл у пешеходного перехода. И только он прижался к бровке, как человек в сером, будто прочитав его мысли, резво выскочил на пешеходный тротуар, прямо перед носом машины ДПС, в которой дремали два равнодушных к нарушителю гаишника. Присев после прыжка на упругие амортизаторы, и, по хамски развернувшись, распугивая прохожих, тёмно-серый «американец» сломя голову понесся по встречке в сторону Кузнецкого моста, откуда и началась эта головокружительная погоня.

– Врёшь, не уйдёшь, – как заклинание, цедил сквозь зубы Владимир киношную фразу, запавшую в память ещё в детстве. – Я тебе не мышка, а ты, чёрт рычащий, не кошка…Ты у меня, Серый засланец, доиграешься!..

Несколько раз он пытался зафиксировать профессиональным взглядом номер шикарной скоростной машины, но странное дело – даже с близкого расстояния номер не читался. Он не был заляпан грязью, не было на нём ни бумажки, ни листика, которые бы прикрывали часть цифр на регистрационном номере дорогого автомобиля… Номер был в полном порядке. Но цифры, буквы и даже регион, где был зарегистрирован «Порше», как ни напрягал Волохов своё стопроцентное зрение, странным образом не фокусировались и расплывались в глазах полицейского.


Странного человека старший лейтенант Волохов встретил у дверей своего кабинета, когда после оперативного совещания возвращался в свой отдел. Человек, одетый в серый летний костюм, в тёмных очках на носу, перебирая тонкими пальцами чётки, сидел на лавке для посетителей. Коллеги старшего лейтенанта Волохова ещё рано утром выехали в подмосковный коттеджный посёлок, где банда гастарбайтеров ночью ограбила семью предпринимателей. Ключ от опустевшего кабинета был у Волохова. Этот проклятущий замок китайского производства легко закрывалсяНо плохо открывался. По крайней мере, открыть себя он позволял далеко не каждому. Этот «сувальный запор» явно недолюбливал Володю, который столько раз давал себе слово купить за свои деньги новый дверной замок «без заскоков», но всякий раз забывал о китайском механизме с характером.

– Вы ко мне? – спросил Волохов вставшего с лавки посетителя полицейского участка, безуспешно прокручивая в личине ключ от проклятущего замка.

Вместо ответа худощавый мужчина в сером летнем костюме, похожий на мелкого чиновника какой-нибудь управляющей компании, протянул руку в серой перчатке и ровным, каким-то механическим голосом сказал:

– Позвольте, я помогу.

– Ради Бога! – протянул ключ мужичку ключ Волохов, неожиданно обрадованный этим предложением.

– Не поминайте Его в суе, – сказал человек и с пол оборота ключа открыл дверь. – Прошу.

– Простите, но это я, как хозяин кабинета, прошу вас…

Владимир кивнул головой, приглашая посетителя войти.

– Присаживайтесь.

– Премного благодарен, Владимир Игоревич. Вы сама любезность. Знаете, и голосом, и сложением и приятными манерами вы напоминаете мне Бенкендорфа, с которым я сошёлся на дружеской ноге в один из своих приездов в Россию.

«Странный какой-то мужичок, – мелькнуло у Волохова. – Но, честное слово, дежавю какое-то! Во сне я его, что ли видел? И разговор этот, точно, был… И замок он мне также помогал открывать, и потом были какие-то сумасшедшие гонки…».

– Это какого Бенкендорфа? – поинтересовался Владимир. – Уж не того ли, которого в мэрии коллеги взяли с астрономической взяткой в синем чемодане на колёсиках?

Посетитель хрипло засмеялся. Причём, его «ха-ха-ха», звучали раздельно, будто по слогам. Как смех у бездарного породиста на отборочном туре телеконкурса.

– Шутить изволите, господин полицейский? – сказал посетитель. – Вас ведь в школе учили, что тот ваш коллега был гонителем гения чистой красоты… Ай запамятовали? Только всё врут учебники, потому как пишутся сообразно политической ситуации в стране. По заказу властей. А власть, как и потакание ей – грех смертный. И уж любая власть в бедной России совсем не от Бога.

Владимир, пытаясь сквозь очки разглядеть глаза говорившего, спросил:

– Вы, просите, школьный учитель?

– Учитель. Только не школьный.

– Знаете что, давайте только без загадок. У меня очень мало времени.

Волохов поудобнее уселся в своём рабочем кресле, положил локти на стол.

– Скажите, а мы, случайно, не знакомы?

А про себя подумал: «Сделаю втык дежурному. Пускает всяких городских сумасшедших, даже не предупреждая по трубке».

– Дежурного на месте не было, – будто прочитал Володины мысли серый человек. – А мы, действительно, знакомы. Хотя пока только шапочно. Или точнее – зрительно, визуально, как сейчас говорят в Московии. Я, скажем так, хороший знакомый вашего отца.

– И что вас привело ко мне? Э…э, простите, не знаю, как вас зовут, гражданин… – поинтересовался Волохов, начиная припоминать что-то очень важное для себя.

– Вот! – чуть окрасил свой механический голос посетитель. – Это любимое имя всех полицейских мира. Гражданин. Высокое имя. Но за последние лет двести его сильно опошлили…

Волохов демонстративно посмотрел на часы.

– Простите, нельзя ли покороче. У меня совершенно нет времени.

– У вас – да, время уже истекает… А у меня его, как говорится, навалом. Не знаю, право, куда его девать.

– Излагайте суть вопроса! – повысил голос Волохов.

Серый человек скривил рот в едва заметной улыбке:

– У меня, собственно, не вопрос. У меня к вам деловое предложение.

– Так.. – напряжённо протянул оперативник, решив что странный посетитель – рядовой взяткодатель.

– Вы – мне, я – вам. Это универсальная формула отношений между деловыми людьми. Короче, вы мне передаёте серебряную коробочку вашего отца, невзрачную такую штучку, за которой меня, собственно говоря, и послали в ваш растущий как на дрожжах город, в ваше, друг мой, жестокое время… А я вам за это подарю… – Он задумался, будто подсчитывая что-то в уме. – Подарю я вам за эту незначительную услугу к вашим двадцати семи годам, уже прожитым вами на грешной земле, ни много ни мало – век. То есть целых сто лет жизни. Совсем скоро вы станете капитаном, потом майором и, прыгая через ступеньки, к сорока годам доберётесь до генерала. О чём ещё может мечтать человек в погонах, а?

– Что-о? – привстал из-за стола, удивляясь даже не абсурдному предложению сумасшедшего учителя, а совершенно другому факту. Его поразило, что этот серый невзрачный мужичонка, у которого явно поехала крыша, знал о совершенно секретном изобретении отца.

– Ну что? – странно улыбнулся серый человек. – По рукам, Владимир сын Игоря?

class="book">– Подумайте хорошенько, – встал со стула посетитель. – Если откажитесь, то ваше время, – он достал из узких брюк старинный золотой хронометр, – ваше время почти истекло. Считанные часы, господин полицейский остались.

С этими словами он направился к двери, а когда взялся за ручку, обернулся и снял очки. Владимира обжёг взгляд чёрных глаз, буравивших его насквозь. И Волохов увидел, как красные искры посыпались из его воспалённых глаз.

– До свидания, – глухо донеслось до Владимира, хотя посетитель не сказал ни слова. – До очень скорого свидания, душа моя.

И только когда он вышел из кабинета, до старлея дошло то, что так настойчиво стучалось в его черепную коробку.

– Да это же Серый посланник!..

Он тут же набрал номер дежурного прапорщика, чтобы тот задержал человека в сером. Но в телефоне раздался механический голос автоответчика, робот произнёс странное сообщение: «Человек, которого вы пытаетесь догнать, будет вам недоступен, недоступен, недоступен…».

Владимир, удивлённый, мягко говоря, странным текстом автоответчика телефонной станции, подбежал к окну. Серый посланец садился в сияющий автокар «Порше Кайен», на котором в столице ездят весьма состоятельные vip-персоны и баловни судьбы. Человек в сером высунулся из открытого окна своей шикарной машины и помахал рукой Владимиру.

– Ну, я не я буду, если тебя не возьму, упырь проклятый! – процедил сквозь зубы опер, у которого проснулся охотничий инстинкт.

И старший лейтенант Волохов опрометью бросился к своему скромному бюджетному «Рено». Но на повороте Владимир резко затормозил – под колёса с дуру бросилась чья-то чёрная собака, величиной с новорожденного телёнка. Пёс, злобно сверкнув жёлтыми глазами, жалобно взвыл, и, хромая, затрусил в переулок, примыкавший к улице со старым московским названием – Варварка.


15.


В 15 часов 37 минут, когда Игорь Васильевич, дав указания Чуркину, садился в свой «таз с болтами», ему позвонил дежурный прапорщик.

– Товарищ Волохов? – представившись по уставу, начал он.

– Да.

– Игорь Васильевич?

– Да-да.

– Товарищ Волохов, старший лейтенант Владимир Игоревич, кем вам являлся?

– Сыном… А что случилось?..

– Машина старшего оперуполномоченного Волохова на улице Варварка совершила лобовое столкновение с автомобилем с красным номером, принадлежащем какому-то иностранному посольству.

– Что с моим сыном?!. – закричал в трубку профессор.

– А вот нервничать так не надо, – после паузы раздалось в трубке.

– Жив?

– В коме. Его и атташе «скорая» в «склиф» доставила. Оба водителя, сын ваш и тот атташе, были в тяжёлом состоянии. В данный момент оба в коме.

Волохов дрожащей рукой вставил в замок зажигания ключ, повернул его – стартер, надсадно подвывая, прокрутил вал, но старая «Волга» не завелась.

– Господи! – взмолился старик, глядя на «торпеду», где липучкой был приклеен триптих – иконки Создателя, Богоматери и Николая Чудотворца в одной пластмассовой рамочке. – Господи! Умоляю тебя, Создатель! Только не его… Не забирая последнее… Лучше – меня! Но его оставь жить. Ты ведь всё можешь… Поменяй нас местами, Ты, управляющий круговоротом жизни и смерти! Я отрекусь от своего проклятого изобретения, я готов к неминуемой встрече с Тобой, к Твоему Страшному Суду, только пусть живёт сын! Умоляю!..

Он ещё раз повернул ключ зажигания. Машина вздрогнула, будто очнулась от забытья, мотор заработал ровно и уверенно. Волохов, включив «аварийку», погнал «Волгу» с места в карьер, распугивая по сторонам престижные иномарки, не ожидавшие такой прыти и нахальства от старого белого «корыта».


В знаменитой столичной больнице, которую все коренные москвичи и москвичи временные называли коротким словом «склиф», он, накинув белый халат на плечи, бегом, не дождавшись лифта, бросился вверх по лестнице. Длинные полы халата развевались за спиной старика, как крылья белого ангела. В реанимацию путь преградил охранник самого сурового вида.

– Куда, батя, разогнался? – развернул старика охранник, взяв Волохова в крутой оборот. – Туда нельзя!

– Сын у меня, понимаете? Сын там, в коме!..

– У кого сын, у кого отец, мать, – пожал плечами больничный цербер. – Сколько их лежит тут, знаешь? Ежели к каждому допускать, то девки замучаются тележки со жмуриками вперёд ногами выкатывать…

– Сын, понимаешь, ты, цербер… Единственный…

Волохов, взявшись за сердце, стал медленно оседать на пол, застланный сероватым линолеумом.

– Ты, батя, не шути… Реанимация не резиновая, – пробасил охранник, подхватывая старика под мышки и усаживая его на коридорный диванчик. – Аня! Тут старичку плоховато стало, дуй сюда, Анка!

Неспешно приплыла толстая медсестра, долго и раздражённо вылезавшая из-за стола, стоявшего перед ординаторской.

Волохов предупредительно поднял руку, останавливая сестру милосердия в исполнении её священного долга.

– Не беспокойтесь, девушка, – бросая таблетку нитроглицерина под язык, сказал профессор, пришедший в себя. – Всё нормально… Со мной всё нормально. А вот как с сыном? Больной Волохов, его после автокатастрофы недавно сюда доставили…

– Волохов? – переспросил проходивший мимо молодой врач в модных дорогих очках. – Это тот, кого эмчеэсники из сплюснутой машины около часа доставали?

– Очевидно, – свистящим шёпотом сказал профессор. – Мне позвонили, страшная авария на Варварке… Сын он мне, сотрудник полиции Владимир Игоревич Волохов…

Врач закивал головой, подтверждая, что понимает, о ком идёт речь.

– Да-да, понимаю, понимаю… Сочувствую. И сын ваш, и этот, с кем он столкнулся лоб в лоб, оба в коме. Пройдёмте в ординаторскую, пожалуйста. Только успокойтесь, ради Бога! Зачем нам два трупа? Успокойтесь. Положение очень серьёзное… Вам правду можно говорить?

Волохов, постаревший за последний час ещё лет на десять-пятнадцать, еле заметно кивнул:

– Говорите, доктор…


В ординаторской было пусто. Молодой врач показал глазами на стул.

– Присаживайтесь, отец.

Волохов нащупал в кармане пачку денег, из которой он ещё утром вытаскивал несколько купюр для вознаграждения Саши Чуркина. Пальцы не слушались старика и почти не гнулись. Дрожащей рукой вытащил всё, что лежало в кармане брюк.

– Вот, возьмите, пожалуйста… Лекарства нынче дороги…И всё дорожают, дорожают… Но жизнь дороже любых пилюль и инъекций.

– Золотые слова, э-э…, простите, не знаю, как вас там…

– «Нас там» Игорь Васильевич, – по привычке не удержался профессор от лёгкого укола, про себя отмечая, что и этот молодой и, в общем-то, симпатичный молодой доктор, отучившись не менее семи лет в медицинском вузе, так и не стал русским интеллигентом в том глубинном смысле этого слова, как его понимал старый профессор. Нет, интеллигентность – это не модные дорогие очки в тонкой оправе и заветный диплом в кармане. Это, уверен был Волохов, генетическая память всех клеток организма. И, само собой, состояние души человека.

– А вас, уважаемый, как величать?

– Альберт Иванович, – протянул руку врач-реаниматолог. – Вам можно просто Алик.

– Возьмите, «просто Алик», – грустно улыбнулся старик. – Спонсорская помощь вашему отделению. Вон, потолок облупился, линолеум нужно заменить.

Доктор Алик всё ещё колебался.

– Бери, говорю, смело, – протягивая руку дающего, сказал Игорь Васильевич. – Это ведь даже не тебе… Это – ему нужно. Лекарства-то нынче как подорожали!..

Молодой врач уже намётанным профессиональным взглядом заглянул в глаза убитого горем отца, убеждаясь, что это не полицейская подстава и не «живец», на которого так любят ловить свою рыбку сыскари из отделов по экономическим преступлениям. Нет, так горе сыграть невозможно. «Живца» в роли подставы всегда глаза выдают. Зеркало души обмануть нельзя. Он, отбросив сомнения, неуловимым движением фокусника выхватил солидную пачку из дрожащих пальцев профессора. Деньги, как у опытного иллюзиониста, незаметно провалились в широкий карман докторского халата, будто их и не было вовсе.

– Всё будет хорошо, – повеселев, сказал он, но, очевидно, вспомнив, о ком идёт речь, добавил уже не так оптимистично: – Надеюсь. А надежда, как известно, умирает последней…

– А можно мне к нему, а? – перебил реаниматора профессор.

– Вообще-то это категорически запрещено, – начал было врач унылым голосом.

Волохов полез в другой карман и удвоил сумму гуманитарной помощи.

– Категорически нельзя, – уже как-то неуверенно повторил доктор. – Но ведь не бессердечные мы роботы… Мы – представители самой гуманной профессии. Поэтому, думаю, можно. Это ведь так по-человечески попрощаться с умирающим…

– С умирающим? –чуть слышно пролепетал Волохов и опять, взявшись правой рукой за сердце и жадно ловя воздух ртом, стал сползать со стула, будто из него кто-то невидимый стравливал из лёгких воздух.

– С больным, я хотел сказать, – поспешил поправиться врач реанимации, возвращая тело старика в прежнее положение. – У вас валидол, – или что вы там употребляете в таких случаях, – есть?

Волохов забросил в рот ещё таблетку нитроглицерина. Кровь ударила ему в лицо.

– А может, не надо, папаша, вам в реанимацию? – осторожно вставил доктор, глядя, как кожа на щеках, лбу принимает нездоровый кирпичный оттенок.

– Надо, – приходя в себя, кивнул профессор, доставая свою заветную серебряную коробочку. – Это моя последняя надежда. И она умёрт последней.

– Запасец медикаментозных средств есть, вижу, – улыбнулся молодой врач, показывая глазами на атманоприёмник. – Только злоупотреблять нитратами не советую – организм ко всему привыкает. И к ним – тоже.

Альберт Иванович поправил полы своего подогнанного по стройной фигуре ординатора халата, беглым движением руки заодно пригладил карман, оттопырившийся от двух пачек «спонсорской помощи» несчастного старика.

Ну, Игорь Васильевич, пойдёмте к уми…, к нашему больному.


Володя лежал на спине, густо увешанный датчиками. Тонкие провода шли к приборам, которыми был заставлен небольшой металлический стол на колёсиках. У стола, сидя спиной к вошедшим, читала книгу молоденькая медицинская сестричка. Волохов даже разглядел намалёванную рыжую бестию и небритого мачо на мягкой обложке любовного романа. Девушка не отрывала глаз от чужой, насквозь фальшивой жизни, придуманной «серийным писателем» для процветающего коммерческого издательства.

– Лариса! – вскричал Альберт Иванович, забывая про режим тишины в небольшой реанимационной палате. – Опять? Ты за пульсом, давлением следи, а не за сюжетными изворотами!

– Ой! – вскрикнула девушка и от неожиданности уронила бестселлер на пол.

– А как второй?

Сестричка нырнула за ширму, где, как понял Волохов, лежал водитель «Порше Кайена», судя по красным номерам, принадлежавшего какому-то посольству в Москве.

– Тоже еле тикает, – вздохнула девушка. – Удивительно, что после такой аварии они вообще ещё дышат… Я по ящику видела, что от их машин две лепёшки на асфальте остались. Пьяные, небось, были… Хотя алкоголем ни от одного, ни от другого не пахнет.

Альберт Иванович, порывавшийся знаками призвать словоохотливую медицинскую сестру к «режиму тишины», но та из-за ширмы не видела его сурдоперевода.

– А вы, доктор, с кем там?

– Э-э, – замычал молодой врач, думая, как бы реалистичнее соврать любопытной Варваре.

– Я посижу тут, – кивнул на освободившийся стул отец Владимира, спасая реноме Альберта Ивановича. – Я, господа, занимаюсь генной инженерией, профессор геронтологии Волохов. Почти ваш коллега, словом. Не волнуйтесь, друзья мои, я прослежу за показанием приборов…

– Хотите побыть один на один с сыном?

– Вы читаете мои мысли, коллега, – выдохнул профессор.

– Понимаю, понимаю, – кивнул Альберт Иванович. – Лариса! Оставим профессора наедине с сыном.

Девушка вышла из-за ширмы, пряча увлекательное, но криминальное на её работе чтиво, в большой накладной карман белого халатика.

– Если что, профессор, – с любопытством рассматривая профессора геронтологии, – нажмите вот на эту красную кнопку. Лады?

– Нажму, – буркнул старик, провожая колючим взглядом реаниматологов, которые всё, как ему казалось, делали в каком-то нарочито замедленном действии, как иногда в спортивных передачах телевизионщики показывают повторы самых значительных моментов игры. Только ставки в игре профессора Волохова были больше, чем сама жизнь.


16.


Игорь Васильевич просидел у постели умиравшего сына около часа. Как учёный-геронтолог он хорошо понимал, что шансов остаться в этом искорёженном страшной аварией теле у его единственного родного, плоть от плоти его Володеньки нет ни практически, ни даже теоретически… Как отец Волохов умолял Его, Высший Вселенский Разум, находящийся в необъятной Ноосфере и управляющий всеми процессами в космическом, планетарном масштабе (и на Земле, в том числе), свершить чудо, оставив ему сына в том привычном для них обоих виде, в том образе и подобии, который первоначально и замышлял Создатель. «Терциум нон датур, – почти беззвучно шевелились его губы, – третьего не дано, или – или… Или – он, или – я. Если это так, то реши это простенькое для Тебя уравнение в пользу сына. Ведь с точки зрения Вечности Тебе должно быть всё равно, кто придёт первым – все пред тобой будем».

Чуда не произошло. Ровно в 19 часов 41 минуту (по Москве) приборы зафиксировали физическую смерть биологической оболочки Владимира Волохова. Но прежде чем нажать на красную кнопку экстренного вызова медперсонала, профессор зафиксировал в атманоприёмнике, автоматически настроившегося на волну кармы Володиной души, его истинное, высшее «Я», вошло в эту серебряную коробочку. Об этом профессору просигналил зелёный огонёк датчика входа. «Свершилось! – пронзила спасительная мысль профессорский мозг, питающая последнюю, ещё живую отцовскую надежду. – Свершился первый этап того, о чём он прочитал на санскрите в Упанишадах: «Как тело растёт за счёт пищи и воды, так индивидуальное «Я», питаясь своими стремлениями и желаниями, чувственными связями, зрительными впечатлениями и заблуждениями, обретёт, в конце концов, в соответствии со своими действиями желаемые формы. Ибо только тело подвержено рождению и смерти. Атман – бессмертен».

Затем обезумевшему от горя старику пришлось потратить немало времени, чтобы уговорить скрыть ото всех сам факт физической смерти тела Владимира Игоревича Волохова, которое прекратило своё существование в результате многочисленных травм, не совместимых с нормальными психофизическими процессами, происходящими в организме, биологической оболочке человека. Профессор убеждал молодого врача, что это сокрытие факта преступлением являться не может, так как «отложенная смерть тела В.И.Волохова» (эта профессорская формулировка врезалась в память Альберта Ивановича) нужна ему, отцу В.И.Волохова, профессору И.В.Волохову, для научного эксперимента. После проведения этого научного эксперимента он, отец В.И.Волохова, заберёт тело сына из больничного морга и по человеческим и божеским законам предаст его земле.

Альберт Иванович сперва категорически возражал против «этого сумасшествия». Потом, когда профессор Волохов проинформировал «коллегу», что «эта услуга будет оплачена дополнительно», его возражения перестали быть категоричными. А когда Игорь Васильевич, конспирируя их неформальное общение, отобразил на клочке бумаги внушительную сумму новой «спонсорской помощи» с многочисленными нулями, принципиальность неподкупного врача легко растворилась во всепоглощающем океане человеческой жадности и банальной меркантильности.

– Да, правы были древние, утверждавшие, что у любого конфликта всегда есть третий радующийся, – сказал на прощанье Волохов реаниматору. – Вы ничего не меняете, дорогой коллега. Вы просто, как говорят итальянские музыканты, делаете этакое ритардандо, просто замедляете процесс.

– Будьте спокойны, профессор! – заверил его молодой врач с честными глазами под модной очковой оправой. – Учитывая интересы науки, ваш сын пребудет в коме столько, сколько вам будет угодно.

Волохов взорвался:

– Не сын, не сын, олух царя небесного! А тело его. Понимаешь – те-ло. Его бренная оболочка, только и всего… Понимаешь?

Альберт Иванович, получавший в медицинском вузе средние баллы по успеваемости за родительские деньги, растерялся, как на провальном экзамене у преподавателя, которому не заплатил по установленному им тарифу.

Профессор, сжимая в ладони заветную серебряную коробочку, поспешил на выход.

– Да, профессор, – вслед ему бросил Альберт Иванович. – А вот у того второго пострадавшего, водителя «Порше», аппарат отключили. Кто он, откуда? Придётся искать по дипномеру машины. Ещё один геморрой на мою голову…

Волохов, уже было взявшийся за ручку двери, дёрнулся, как от удара током. Время смерти двух тел совпадало минуту в минуту.

– Вам опять плохо? – равнодушно спросил молодой врач.

– Времена меняются – буркнул профессор. – Только мы, Алик, не меняемся вместе с ними.

И с этими словами Игорь Васильевич стремглав промчался по главной лестнице к парадному выходу из лечебного учреждения.

Альберт Иванович со скептической улыбкой на интеллигентном лице пожал плечами и поправил на переносице съехавшие на нос очки. В горячей молодой голове, не остывшей ещё от радости свалившегося на её обладателя счастья в виде спонсорской помощи сумасшедшего старикашки, умиротворённо мелькнуло: «Ну, что тут поделаешь, коль наша наука давно с катушек съехала… Лишь бы не надул, старый чёрт!». Но, нащупав реальные, а не виртуальные купюры в кармане, успокоился: «Этот сумасшедший на мошенника не похож. Да и чем я рискую, в конце концов! Ночью тело вывезут в больничный морг, засунут его, болезного, с биркой на ноге холодильник, а в журнале отметку поставлю: «из комы не вышел». Вот и вся вам, профессор, наша наука! Вульгарно, с вашей точки зрения? Нет, обыкновенно, с нашей. Ведь «vulgo» с латыни и переводится как «обыкновенно».


17.


Под утро следующего дня профессор привёз из лаборатории готовую голову клона тела Владимира. Саша Чуркин постарался на славу. Кажется, младший научный сотрудник выжал всё возможное и даже невозможное из новейшего трёхмерного принтера, который директор НИИ Бергман успел буквально накануне объявления санкций Евросоюза в отношении непокорной России за большие деньги купить в одной из ведущих стран Запада. Сходство было абсолютным. Хотя и это слово не отражало восхищение пополам со священным ужасом, который всякий раз при взгляде на «лицо» «Володи №2» охватывал и Чуркина, и самого профессора. Как и вся искусственная оболочка для «Божией искры», Атмана сына профессора, «лицо» было изготовлено из наностирола, новейшего синтетического материала, который внешне невозможно было отличить от живой человеческой кожи.

В пять утра, лучшее, ещё по мнению Сократа, Пифагора и Платона, для переселения душ в новые для себя тела, Игорь Васильевич приступил к завершающему этапу своего гениального эксперимента, призванного перевернуть все имеющиеся научные и религиозно-философские мировые доктрины о происхождении человека на земле, о вечном круговороте жизни и смерти, слов Брахмана, который утверждал, что бессмертная сущность живого существа перевоплощаться снова и снова из одного тела в другое. Сам профессор не считал себя гением. «Я просто к доктрине Брахмана добавил не тело младенца, а искусственную оболочку, созданную по образу и подобию заранее выбранного оригинала», – объясняя рождение идеи, говорил профессор самому себе.

Самый ответственный этап революционного эксперимента начался ровно в 5 утра по Москве. Искусственная оболочка «Владимир №2» была подключена к аппарату жизнедеятельности ГЖЭ – генератору жизненной энергии. К гнезду, расположенному на месте левого неразвитого мужского соска клона из синтетического материала, профессор дрожащими от волнения руками подсоединил атманоприёмник, в котором была зафиксирована Божия искра – Атман Владимира, пойманный в хитроумную ловушку при отделении души от умирающего тела сына профессора.

– Господи! Благослови!.. – перекрестился Игорь Васильевич и включил ГЖЭ.

На выходе атманоприёмника загорелся красный светодиод. Это означало, что пойманный в ловушку Атман, перешёл в предложенное ему профессором тело.

С замиранием сердца Игорь Васильевич следил за процессом реинкарнации, не зная, чего ожидать в следующую секунду самого главного в его жизни научного эксперимента. Вот ещё минуту назад безжизненный синтетический клон вздрогнул, будто просыпался от глубокого сна. Суставы его ног и рук едва заметно распрямились, вытянулись – так обычно человек потягивается после долгого сна, – но глаза были закрыты. Профессор прибавил мощности генератору жизненной энергии. Стрелка прибора взлетела и упёрлась в красную линию, предупреждающую о предельной нагрузке ГЖЭ.

Глаза «Владимира №2» по-прежнему были закрыты. Лишь ресницы чуть подрагивали и из левого глаза, торя себе дорожку, покатилась слеза необычного тёмно-фиолетового, почти чёрного цвета. А потом изнутри оживающего тела послышался уже эмоционально нейтральный, почти механический голос. Кто-то сказал на мёртвой латыни:

– 

Adnotatum Moskau Suisse Judacum illum immortalem, que se Christi crucifixioni interfuisse affirmavit.

Эта фраза была повторена трижды, чтобы профессор смог её перевести и понять сказанное. Волохов перевёл: «В Москве появился известный бессмертный еврей, которого Христос, идя на распятие, обрёк на искупление».

Тело к этому времени приобрело здоровый цвет молодого человека, каким и был Владимир, и только на лице никак не исчезал сероватый оттенок. А когда открылись глаза и в их глубине профессор заметил едва заметные красноватые точки, будто там тлели ещё не угасшие угольки, Волохов к своему ужасу понял всё, что произошло.

– Это – ты? И ты – не мой сын… – берясь за сердце, выдохнул профессор, оседая на пол.

– Я не твой сын, – ответил тот, кого сотворил гений Волохова. – Но ты – мой названный отец.

– Как это вышло? – будто самому себе задал этот вопрос Игорь Васильевич. – Я же всё рассчитал, всё выверил, должно было получиться…

– И получилось, – ответил он. – Твоё имя будет увековечено учеником твоим. Как, впрочем, и моё было увековечено проклятием Спасителя. Но только не как нашедшего тайный путь к бессмертию. Это исключено.

– Ты говоришь, получилось… Но как ты попал туда, где должен был обрести желаемые формы Атман моего сына?

– Тебе же не случайно назвал тот, с позволения сказать, врач от слов «врать» и «рвач» точную дату смерти и моего тела. Я их за долгие века, знаешь уж сколько поменял… А тут – ты со своей серебристой коробочкой. Моя карма оказалась сильнее, чем у твоего сына. Его место занял я. А что тело на этот раз искусственное, так это, думаю, только мне на руку. Меньше забот будет при поиске новой оболочки.

На его лице губы растянулись в улыбку.

– Лет триста этот твой наностирол, надеюсь, мне прослужит? Или верить рекламе Чубайса, всё равно, что с чёртом в карты играть на деньги?..

Профессор молчал. Он с трудом доковылял до дивана, глазами показал на шкаф.

– Там одежда моего сына, возьми, прикрой свой стыд, – сказал старик, меняясь в лице с каждой минутой.

– Стыд? – странно засмеялся, будто закашлялся собеседник. – Сегодня это анахронизм, мой спаситель. Искусственные люди с синтетическими головами и сердцами вообще забудут даже само слово это – «стыд». Стыд мешает выполнять заложенную в каждом функциональную программу. Ни стыда, ни совести уже завтра не будет, отец.

Услышав слово «отец», Волохов вздрогнул, как от удара током высокого напряжения. Плечи его затряслись в беззвучных рыданиях.

– Не укорачивай себе последние минуты, они и без того тают, как в июле снег на пике Волохова, – сказал он, и в его голосе профессору послышались нотки сочувствия.

– Почему ты не позволил открыть тайну до конца? – спросил Игорь Васильевич, лихорадочно нащупывая пальцами в кармане колбочку с нитроглицерином. Лицо профессора было белее только что отбеленного полотна.

– Бесподобный эксперимент! – голос «приёмного сына» постепенно стал окрашиваться человеческими эмоциями. – Бесподобный! Это от чистого синтетического сердца тебе, отец, говорю. Но…

– Что – «но»?

– Но ведь человечество и с натуральными сердцами бесчеловечно, прости, батя, за тавтологию. Ведь вы бессмертие прежде всего подключите к смерти. Бесподобные в вашем обществе, переполненном ненавистью, завистью и гордыней, будут убивать Ему подобных. Тех, кого ОН создал по своему образу и подобию. Мд-а-а…

Собеседник профессора сделал паузу и изобразил недоумение на своём, уже вполне подвластном ему, лице.

– Мда-а, – продолжил он. – Создатель, должно быть, не предполагал, что заложенная им в Атман человека триста тысяч лет назад программа нынче даст такой сбой. А раз так, то твоё, дорогой мой приёмный отец, научное открытие в мгновение ока трансформируется ушлыми политиками в идеального солдата, которого называют ещё «универсальным солдатом». Заметь, универсальным – по способу не выживания даже, а убийства. И что тогда?

Профессор подавленно молчал.

– И тогда, – сам себе ответил собеседник. – Жизнь на Земле будет уничтожена бессмертием. То есть произойдёт противное всему Его Естеству. Ведь это он, ещё в моей первой жизни, смерть смертию попрал. И государства, пытающиеся встать во главе мирового управленческого процесса, при помощи открытия профессора Волохова, моего горячо любимого приёмного отца, жизнью жизнь попирать будут. Найденным путём к бессмертию человека человека же на Его любимой планете и изведёте под самый корешок. Вот вам и Вселенская скорбь, приумноженная твоим, в общем-то, добрым гением. Да у вас ведь без добра зла не бывает, папа, в чём я в своё время убедил упёртого Гегеля, открыл глаза соплеменнику.

Волохов, открыл колбочку со спасительным нитроглицерином, но, странное дело, ни одной таблетки в недавно начатой упаковке не оказалось.

– Так что не ко времени, папа, твоё гениальное изобретение, – с сожалением вздохнул собеседник. – Сперва из «хомо сапиенса» человека духовного нужно вырастить, а потом уже о бессмертии думать…

– «Потом» уже будет поздно, – прохрипел профессор, заваливаясь на диване на правый бок.

– Совершенствоваться никогда не поздно, – уже по-человечески улыбнулся клон его сына.

Собеседник посмотрел на стенные часы.

– Ну, наша научная дискуссия явно затянулась, – сказал он, направляясь к шкафу с вещами Владимира. – Меня ведь за тобой не кто-то, а ОН послал.

Собеседник профессора мгновенно облачился в парадный костюм Владимира Игоревича, который уже несколько лет висел в шкафу отчего дома.

– Маловата кольчужка-то, – рассмеялся «Володя №2». – Послал за тобой, повторяю, а не за твоим изношенным телом. Твою дряхлую оболочку мы оставим здесь. Тебе она, да ещё с сердцем в предынфарктном состоянии, уже ни к чему…

И он в упор посмотрел в глаза старика. Дремавшие внутри угольки жарко разгорались, будто их раздувал невидимый кузнечный горн.

– Погоди, – взмолился старик. – Значит, всё было… напрасно?

Собеседник покачал головой.

– Ну, почему же? Как у вас тут, в России, говорят? Нет худа без добра. Но ведь и добра не бывает без худа. Гегель на этом себе карьеру философа сделал.

Он снова улыбнулся, почти по-человечески, только угольки в глазах не потухли.

– Так что твоё добро нынче худом для всех обернётся.

Он глубоко вздохнул и развёл руками.

– Так что извини, отец. Ничего личного, вечный долг искупления перед Ним. А потом, не переживай ты так. Ты же знаешь, что пробьёт час, и Он, завершив твой круговорот жизни и смерти, вселит твой Атман в душу розовощёкого пухленького младенца. Девочки, мальчика – не суть важно. Скорее всего даже в младенца женского пола реинкарнирует твою бессмертную душу. Ведь нынче девочки правят бал.

– А с Володей, с сыном-то что моим будет, Посланец?!. – вскричал старик, выпуская из разжавшихся пальцев пустую колбочку из-под сердечного лекарства.

Посланец поднял руку, призывая собеседника к спокойствию.

– Всё уже решено. И его Атман уже во чреве той, кого он любит не меньше, чем тебя, отец. У него своя дорога. А ты по своей дошагаешь лет этак через сто… Это же мгновение с точки зрения Вечности.

– Остановись, мгновение! Ты – ужасно…

Это были последние слова гениального учёного, пока ещё не известного миру.


18.


Альберт Иванович после разноса, который ему устроил на планёрке начальник отделения реанимации, был смят, расстроен и обижен на своих подчинённых, которые за три дня после отправки погибшего водителя «Порше» в больничный морг, так и не выяснили личность умершего.

– Лариса! Я ведь вас просил связаться с ГИБДД Москвы, чтобы выяснить по номеру машины, какому посольству она принадлежит, – выговаривал он насупившейся медсестре.

– Не знают там! – обиженным голосом отвечала Лариса.

– А инициативу проявить?

– У нас любая инициатива среднего медперсонала наказуема…

– А обзвонить посольства?

– Небось, их не два или три в столице. Меня секретарша главного от телефона в приёмной гонит, а со своего мобильника – никаких денег не хватит.

Альберт Иванович в сердцах махнул рукой на надутую Ларису, обидевшуюся на врача-реаниматолога, которого в порыве страсти, на ночных дежурствах, называла ласково и, как она сама говорила, «креативно», – «мой Адик». «Кобель! Пёс безродный! – ругала про себя Лариса своего любовника. – Все мужики, в том числе и реаниматологи, сво!..».

Альберт Иванович заглянул в приёмную шефа.

– На ловца и зверь бежит, – сказала Элеонора, бессменная секретарша главного врача больницы. – Тут из посольства какого-то звонили. Спрашивали, не попал ли к нам их сотрудник.

– Какого посольства, Элеонора Викторовна? Вы запомнили?

– Ну, вот ещё. У меня голова – не компьютер, чтобы её всякой дрянью загружать, – не то в шутку, не то всерьёз ответила Элеонора. – Я записала. Чудная страна такая… Разве запомнишь!

И она передала бумажку, на которой было написано: «Посольство государства Антигуа и Барбуду».

– Где это?

– Я тоже так спросила. Сказали, что расположено оно на островах Малой Аномальной дуги.

– Что расположено, посольство?

– Да эта Барбуду, а не посольство. А адрес посольства найдёте сами.

Через час Альберт Иванович уже говорил с третьим секретарём посольства, который сообщил ему, что несколько дней назад в Москве, «этой, как он выразился, аномалии почище Бермудского треугольника», бесследно исчез атташе посольства по делам культуры месье Жермен Сен, выехавшего в Новую Москву по делам на автомашине марки «Порше Кайен», принадлежащем посольству государства Антигуа и Барбуду.

– Очень хорошо! – неожиданно обрадовался в общем-то не радостной информации Альберт Иванович. – Ваш этот Сен Жермен у нас!

– Простите, но мы такого не знаем.

– Как? – опешил реаниматор. – Только что сами сказали, что, не дав весточки, канул в вечность, как в Бермудском треугольнике…

– Это месье Жермен Сен.

– Какая разница! У нас, простите, говорят, что от перестановки слагаемых сумма не меняется.

– Какая сумма?

– Это я к слову. А вообще, конечно, заплатить будет нужно. В бухгалтерии всё подсчитают. Реанимационные мероприятия, три дня в морге…

– В морге?

– Да, в морге.

– Почему в морге?

– Потому что там ему самое место.

Абонент Альберта Ивановича, говоривший с южным акцентом армянина или азербайджанца, замолчал. Через минуту, когда до него дошёл «скрытый смысл» сказанного, спросил:

– Он что, умер?

– Умер, – подтвердил Альберт Иванович. – Тело выдадим после опознания. И справку о смерти вашего бессмертного Сен Жермена…

– Спасибо, – сказал третий секретарь посольства Антигуа и Барбуду. – Когда можно приехать?

Альберт Иванович взглянул на свой «Ролекс».

– Да после обеда милости просим.

Реаниматолог взялся было снова за айфон, но, подумав, сунул его в карман. Доверять и проверять по телефону было опасно. В морге даже в годы жестокой борьбы за трезвость талантливого, но порой аномально соскакившего с поводка народа, вожделенная для очередного калифа на час трезвость была в большом непочёте.

Больничный морг находился в отдельно стоявшем жёлтом доме, у глухого железного забора, выкрашенного в ядовито-зелёный цвет. Ашота Посрамяна, армянина неопределённого возраста, руководивший заморозкой и выдачей родственникам людских тел, отработавших и отслуживших свой гарантийный срок (или вышедших из строя ещё до окончания гарантии), Альберт Иванович про себя называл Цербером. В глаза – «дорогой Ашот».

– Дорогой Ашот, – сказал Альберт Иванович, пожимая чернявому крепышу руку, пропахшую формалином и армянским коньяком. – Тут у тебя наш неопознанный жмурик лежит. Ну, тот, что с «Порше»…

– Ну, лежит, – кивнул Цербер чёрной гривой.

– Опознали его. Сен Жермен это… Граф такой был, бессмертием своим прославился.

– Бессмертием прославиться нельзя, – серьёзно ответил Цербер.

– Это почему же? – не принял возражения реаниматор.

– Бессмертных не бывает, – грубо сказал Ашот. – Бывают безвестные.

– Это атташе одного малюсенького посольства, страну сразу так и не запомнишь…

– Мне без разницы, – перебил Цербер. – Номер?

– Номер, – Альберт Иванович заглянул в электронную записную книжку. – Номер сто пятнадцать дробь тринадцать.

– Другое дело.

Цербер быстренько подошёл к многоэтажному стеллажу, откуда на реаниматора повеяло ледяным холодом, и выдвинул нужный ящик.

– Чёрт, чёрт, чёрт! – трижды прокричал испуганный Цербер.

– Что случилось? – спросил реаниматолог и, взглянув на выдвинутую Ашотом ячейку, обомлел: вместо привычного замороженного трупа на металлической доске лежала большая чёрная собака. Шерсть её покрылась инеем, жёлтые глаза с красными вкраплениями были приоткрыты. Казалось, что она с потаённой угрозой смотрела на потревоживших её вечный сон.

– Бляха муха!.. – воскликнул врач. – Действительно, чертовщина какая-то!

– Это студенты, сволочи, подшутили, – отходя от ужаса, пролепетал Цербер белыми губами. – Они вчера тут трупаки резали, всё в кулачки смеялись… А девки визжали. Попугать, блин, решили своих баб.

– Сволочи, – согласился Альберт Иванович с Посрамяном. – Только через час из посольства приедут своего Сен Жермена опознавать. Что предъявим, дорогой Ашот?

– Чёрного пса… – почесал гриву крючковатым пальцем Цербер.

– Тут же и вылетишь с работы.

– Чёрт, пронблема… – произнося слово «проблема» через «Н», протянул заведующий моргом.

– Что делать?

– Запаяем пса в цинк! – вдруг осенило «дорогого Ашота». – Он же в автокатастрофе коньки отбросил, этот Сен Жермен? Ну вот, обычная практика, когда изуродованные тела хоронят в цинковых гробах.

– Конгениально, Цербер! – забыв, что может схлопотать за жестокую кличку, воскликнул врач. – Только объясняться с представителем посольства сам будешь.

– А что делать, скажи, дорогой?

– Делать, ты прав, больше нечего… – вздохнул Альберт Иванович.


Через три часа, оформив всю необходимую в таких случаях бюрократию, представители посольства увезли цинковый гроб в своё посольство. Третий секретарь посольства Антигуа и Барбуду, погладив холодный серый металл, сказал в мемориальном зальчике морга при коротенькой, но запомнившейся Посрамяну и всем остальным официальным и партикулярным лицам, присутствовавшим на церемонии прощания:

– На главном острове Малой Аномальной дуги мы похороним тебя, незабвенный друг, с такими торжественными почестями, что и королям Антигуа и Барбуду не снились! Ты вечно будешь в сердцах наших, незабвенный Жермен Сен!

С этими словами посольский секретарь отмусолил Ашоту Посрамяну три стодолларовые бумажки, хотел дать и четвёртую купюру, но, выдавив из себя слово «кризис», зажал её в своём потном кулаке.

– Мы тоже его помянем… Несмотря на мировой кризис, дорогой. Так сказать, соответственно проплаченному пожертвованию… – разочарованно выдохнул заведующий больничным моргом.

С этими словами главный хранитель замороженных тел молниеносным движением сунул валюту в карман халата. Его помощники, ревниво следившие за руками своего начальника, которым мог бы позавидовать любой иллюзионист мира, так и не смогли на вскидку определить: три там было зажато бумажки или четыре? Но не очень переживали по этому поводу – наперёд знали, что «дорогой Ашот» и на этот экстраординарный, прямо скажем – аномальный случай, впервые зафиксированный работниками морга в образцово-показательном лечебном учреждении столицы, значительно занизит сумму, полученную им лично.


ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ


Факты из будущей жизни Новомосковской и других аномальных зон


Мария и сослуживцы старшего лейтенанта полиции были и удивлены, и рады столь чудесному исцелению Владимира Волохова, так быстро восстановившемуся после ужасной аварии на Варварке. Сын покойного профессора Волохова в установленный молодожёнам срок расписался со своей невестой – красавицей Марией. Вскоре Владимир Игоревич был повышен в звании и должности, а через положенное природой время после скромной свадьбы молодожёнов у Маши родился здоровый мальчик. По настоянию отца его назвали Владимиром. А ещё через полгода Волоховы неожиданно для всех разошлись. «Не сошлись характерами, – банальной фразой отвечала на вопросы любопытствующих Мария и добавляла: – После аварии Володю было просто не узнать». И это была чистая правда, потому что женское сердце никакая генная инженерия не обманет.

Владимир Игоревич Волохов дослужился до генерал-майора полиции. Начальство ему давало самые лестные характеристики – «волевой», «принципиальный», «упорен в достижении поставленной цели», «строг, но справедлив по отношению к подчинённым», «даже у падших граждан, с которыми В.И.Волохов проводил следственные действия, офицер ищет прежде всего светлые начала у этих оступившихся личностей». Но подчинённые его не любили. Боялись его строгого, как они образно выражались, «испепеляющего взгляда», но не любили. Женщины, с которыми он изредка всё-таки сходился, в один голос заявляли при расставании, что у Владимира Игоревича нет сердца. Он якобы сух, расчётлив, требователен по максимуму и постоянно судит окружающих по своим завышенным меркам. И вообще, в чём-то напоминает исполнительного робота с заложенной в него программой, а не живого человека, которому свойственно и грешить, и чудить, и ошибаться, и безоглядно влюбляться в женщин и жизнь.

После выхода на пенсию генерал Волохов, по-английски не простившись ни с кем, уехал на постоянное место жительства в маленькую островную страну, государство Антигуа и Барбуду, расположенное на островах Малой Аномальной дуги.

А на клочке загородного кладбища, где хоронили людей без паспорта и постоянной прописки, появилась свежая могила, в которую был вбит колышек с косо прибитой дощечкой. На доске нетрезвым могильщиком был грубо нарисован порядковый номер «неизвестного погребённого тела» – «1898».

Через 20 лет после описанных событий на российском Кавказе произошёл катаклизм, до сих пор не объяснённый геологической наукой: после катастрофического землетрясения образовался новый горный массив. Учёные назвали эту локальную зону, где, будто из-под земли, выросли несколько высоких гор, аномальной. К 100-летию со дня рождения профессора И.В.Волохова усилиями известного генетика, академика Александра Чуркина, возглавившего ведущий отечественный Институт по генной инженерии, одна из горных вершин новообразованного массива была названа «пиком Волохова».

У подножия пика Волохова энергичный и благодарный своему учителю академик Чуркин собрал выдающихся отечественных и зарубежных учёных, научных сотрудников, увлекающихся, как и Игорь Васильевич в свои младые годы, альпинизмом, представителей властей и общественности, журналистов глобальной «Информинтерсети». На торжественном митинге выступил и внук профессора Игоря Васильевича Волохова Владимир Владимирович – старший научный сотрудник Института Жизни, которым теперь руководил учёный с мировым именем, академик Чуркин. Последние работы внука Волохова, научным руководителем которого стал академик Чуркин, заставили мировое научное сообщество заговорить о «почти свершившейся научной революции, опровергавшей привычную для размеренной, неторопливой жизни дарвинскую теорию эволюции». Русские учёные, зашумела мировая пресса, добились выдающихся результатов и по существу стоят у порога сенсационного научного открытия, которое перевернёт все известные доктрины о происхождении человека и жизни на Земле.

– Мы пошли по пути, который нам указал мой дед! – пафосно завершил свою речь обычно не слишком красноречивый ВладимирВладимирович Волохов, на днях с блеском защитивший докторскую диссертацию в области генной инженерии. – Он с детства для меня был образцом, рыцарем науки, так сказать, героем моего романа!

Внук «рыцаря науки» сорвал бурные аплодисменты. Рукоплескалпи даже тайных завистников, недостатка в которых не испытывало ещё ни одно научное или любое другое сообщество творческих людей.

В пёстрой толпе выдающихся (и не очень) лиц по-хозяйски сновали вездесущие журналисты с камерами и микрофонами, работавшие теперь в национальных редакциях глобальной национальной информационной системе «Федеральная Информсеть». От этогой глобализации древнейшая профессия нисколько не стала объективнее.

Поодаль, не участвуя в юбилейной суете, неподвижно замерла фигура странного наблюдателя, молчаливого человека, с головы до пят одетого во всё серое. Один из журналистов с портативной телекамерой, опередив замешкавшихся собратьев по перу и микрофону, с ходу атаковал молчаливого наблюдателя. Молодой амбиционный и хамовитый журналист решил взять интервью у «человека из толпы».

– Федеральный канал, – привычно протараторил репортёр, целясь объективом камеры в человека в сером, – ваши впечатления о событии, о речи внука гениального профессора, пожалуйста!

Человек в сером обернулся, и бойкий журналист вздрогнул, уивдев серое, без единой кровинки лицо, на котором тлеющими угольками горели красноватые глаза.

– Это вы о какой речи, милейший? – с чуть заметной иронией неприятным скрипучим голосом спросил странный зритель.

– Ну, про героя романа…– заикаясь, протянул журналист, стараясь не смотреть в глаза собеседнику. – Нам интересно мнените простых людей… вообще людей….об открытии профессора Волохова, которое переворачивает все прежние представления происхождения человека… хомо сапиэнса, то есть…Внук профессора назвал его героем романа… А вы как считаете?..

Собеседник пожал плечами и рассмеялся, чем ещё больше напугал репортёра:

– У этого романа по имени «Жизнь» нет героя. И никогда не будет.

– Как это понимать? – вяло уточнил журналист, чувствуя, как земля уходит из-под ног.

– Чего не дано хомо сапиэнс, так и не понявшему, что из ничего – ничего и получается, то будет доступно хомо новус, человеку новому. Но и это не окончательное решение. Если, разумеется, этот хомо новус не будет так нагло лезть туда, куда его не просят…ОН, – собеседник ткнул кривым пальцем в сторону темневшего над горной вершиной облака, – терпеть не может выскочек! Зарубите это, хомо сапиэнс, на своём носу… Впрочем, уже поздно. Время упущено. Как писано в вашей мудрой книге: «Индэ ирэ» – отсюда и гнев.

И с этими словами человек в сером исчез – бесследно растворился в толпе зевак.

Репортёр, почувствовавший себя окончательно разбитым, как после тяжелой и изнурительной болезни, чертыхнулся вслед «человеку из толпы», решив, что в двадцать первом веке сумасшедших становится всё больше и больше.

– Издержки информационных технологий, – промямлил он себе под нос, решив просмотреть только что отснятый материал.

Телерепортёр нажал нужную кнопку на камере. Но ни одного кадра на магнитном носителе не было – впервые этот надёжный супергаджит, безотказный накопитель информации так подло подвёл его.


Г. Курчатов,

Район Курской магнитной аномалии.

Примечания

1

Прошедшие времена (итал).

(обратно)

2

Апокалипсис – (от гр. apokalupsis, букв. откровение; часть Библии, одна из книг «Нового завета», содержащие мистические рассказы о судьбах мира и человека, пророчества «о конце света».

(обратно)

3

Синдром (мед.) – сочетание признаков (симптомов), имеющих общий механизм возникновения и характеризующих определенное болезненное состояние организма.

(обратно)

4

Кумирня – языческая молельня

(обратно)

5

Ливенка – разновидность русской гармошки

(обратно)

6

Удило – железные два звена, вкладываемые в рот лошади при взнуздании

(обратно)

7

Пяло – доска для растяжки чего-либо.

(обратно)

8

Транда – болтун, говорун.

(обратно)

9

Посад – поселок, предместье, окраина Слободы.

(обратно)

10

Плюсквамперфект – грам. форма глагола, обозначающая действие, предшествовавшее какому-либо другому действию в прошлом в латинском и некоторых других языках.

(обратно)

11

Аура (гр. aura – дуновение ветерка) – особое состояние, предшествующее приступам эпилепсии или истерии.

(обратно)

12

Большой эпилиптический припадок часто начинается с особых предвестников (ауры) в виде внезапно возникающей тошноты, безотчетного страха или чувства восторга, обонятельных или зрительных галлюцинаций, ощущения изменений пропорций тела, проливного пота и др.

(обратно)

13

Абракадабра – (от гр. Abrakos обозначение божества + др.евр. dabar слово) – таинственное слово, которому приписывалось чудодейственная сила черной магии (прим. Ф.Л.Альтшуллера).

(обратно)

14

Парафраз(а) – пересказ близкий к тексту.

(обратно)

15

Метаморфоза (греч.) – превращение, полная совершенная перемена (прим. Ф.Л.Альтшуллера).

(обратно)

16

Грядка – здесь: продольная жердь на краю кузова телеги

(обратно)

17

Матица – балка, поддерживающая потолок

(обратно)

18

Загнетка – место перед топкой, куда сгребают угли

(обратно)

19

Замашняя – сотканная из конопли

(обратно)

20

Тюря – самая простая еда: хлебная окрошка на квасу с луком

(обратно)

21

Тюмкать – жадно есть, хлебать, уплетать

(обратно)

22

Здесь: бульон

(обратно)

23

Коштоваться – кормиться, содержаться

(обратно)

24

Гиль – здесь: чепуха, бессмыслица

(обратно)

25

Взмёт – первая вспашка пара или целины

(обратно)

26

Корец – ковш

(обратно)

27

Кулеш – жидкая пшенная каша

(обратно)

28

Боров – здесь: горизонтальная часть дымохода – от печи до дымовой трубы

(обратно)

29

Изволок – пригорок с длинным подъемом

(обратно)

30

Медянка – зеленая краска, приготовленная из уксусно-медной соли

(обратно)

31

Клобук – покрывало монашествующих, сверх камилавки

(обратно)

32

Жимки – пряники

(обратно)

33

Посконный – из домотканого холста из конопли

(обратно)

34

Ливенка – разновидность русской гармони

(обратно)

35

Удило – железные два звена, вкладываемые в рот лошади при взнуздании

(обратно)

36

Меня зовут Дитер. Я болен (нем.)

(обратно)

37

Кличка собаки: Вар, очевидно, от Varus – имени римского наместника этой провинции Германии в 5 в.н.э. Потерпев сокрушительное поражение в Тевтобургоском лесу от германских племен во главе с Арманием, Varus покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

38

Потник – войлок, подкладываемый под седло

(обратно)

39

Седелка – часть конной упряжи

(обратно)

40

Козырьки – маленькие, легкие сани

(обратно)

41

Манерка – здесь: фляжка

(обратно)

42

Здесь: молодого виноградного вина

(обратно)

43

Мелитополь – до 1841 г. Новоалександровская Слобода.

(обратно)

44

Ваганты – в средневековой Западной Европе беглые монахи, недоучившиеся студенты, становившиеся бродячими актерами, участниками остросюжетных представлений.

(обратно)

45

Валтасаров пир – пиршество, оргия накануне несчастья (по имени вавилонского царя Валтасара, убитого, по библейскому сказанию, в ночь после пира внезапно вторгшимися в Вавилон персами.

(обратно)

46

Эрейтофобия – навязчивый страх: боязнь покраснеть перед собеседником.

(обратно)

47

Хоботье – мякина (прим. Фоки Лукича).

(обратно)

48

Паргелии – светлые пятна по обе стороны Луны или Солнца, возникающих вследствие прелдомления лучей в ледяных кристаллах, взвешенных в атмосфере Земли (прим. Фоки Лукича).

(обратно)

49

Парафраз – здесь: передача чего-либо своими словами, пересказ близкий к оригиналу.

(обратно)

50

Соловая – масть лошади: желтоватая, с светлым хвостом и гривой.

(обратно)

51

Армяк – крестьянская верхняя одежда из толстого сукна.

(обратно)

52

Зарить – поджигать, ярко гореть.

(обратно)

53

Присные – вечные, истинные, сущие.

(обратно)

54

Асфиксия – удушье.

(обратно)

55

Обострение болезненного процесса, проявляющееся внезапно. Старые врачи пароксизмами называли припадки и др. характерные изменения личности при хронически протекающей психической болезни – эпилепсии.

(обратно)

56

Атавизм (от лат. atavi – предки) – появление у взрослых организмов свойств и признаков, характерных для их далеких предков.

(обратно)

57

Яруга – крутой овраг

(обратно)

58

Пунька – сеновал, сарай

(обратно)

59

Рига – сарай для сушки и обмолота снопов хлеба

(обратно)

60

Овин – большой сарай для сушки хлебов в снопах

(обратно)

61

Здесь: качался.

(обратно)

62

Пригорок с длинным подъемом.

(обратно)

63

Здесь: несгибаемые от холода.

(обратно)

64

Здесь: высвечивали купол церкви, покрытый сусальным золотом.

(обратно)

65

Это прекрасная собака, Дитер! (нем)

(обратно)

66

Арапник – охотничий кнут для собак

(обратно)

67

Варок – скотный двор

(обратно)

68

Ширинка – здесь: полотенце

(обратно)

69

Омет – сложенная в кучу солома

(обратно)

70

Здесь: босяки, озорники предместья.

(обратно)

71

Трандеть (курск. диалектное слово) – болтать; транда – болтун, говорун.

(обратно)

72

Чуньки – пеньковые, веревочные лапти.

(обратно)

73

Шибай – мелкий торговец, скупщик

(обратно)

74

Чекмень – мужская одежда вроде полукафтана

(обратно)

75

Подрукавный хлеб – хлеб из второсортной муки.

(обратно)

76

Лабать (муз. жарг.) – играть.

(обратно)

77

Кода – (муз.) окончание муз. пьесы или фрагмента.

(обратно)

78

Загнетка – место перед топкой, куда сгребают угли.

(обратно)

79

Пельки – волосы (тут собачья шерсть).

(обратно)

80

TEMPORA MUTANTUR (лат.) – Времена меняются.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***