КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Воля Божия и человеческая [Иван Александрович Мордвинкин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Иван Мордвинкин Воля Божия и человеческая

  Прижился Прошка Никифоров, сын Федоров, в молодую свою семью болезнью – расхворалась юная его супружница Ульяна. Да так неясно в ней засела болезнь, что и причины к тому не разобрать. То, бывало, исполнится она радости и цветущей телесной бодрости, да щедро расточает ее на безотказную помощь каждому в свёкровом доме. А то схворится, распростудится посреди лета, да так и сляжет. А еще и разгорячится до того, что хоть щи на ней вари, да гляди, чтоб не пригорело с жару.

  В первый раз так и бодрился Прошка потешками: жаль, мол, что летом ее жарит, зимою-то было бы сподручней – и Ульяне тепло, и изба натоплена.

  Но во второе лето уж и шутки не шли к уму.

  Уж столько отстоял Прошка молебнов в церкви, где числился штатным псаломщиком и почтительно звался Прохором Федоровичем, что и совестно становилось ему от батюшки, который те молебны служил. Не слышит Господь, стало быть, по грехам-то.

  Несчастье это приноровилось к Ульяне с самого первого года ее супружества – как лето, так простудица и лихорадица. Особенно после Ильина дня, когда и жары уж летней нету, а больше стоит теплая морось, погоды мягкие и дремотные, с робкими дождецами, а ночи глухие и тихие, ибо в эту пору и всякая птица лениво смолкает от пресыщения, да жирует перед грядущим осенним перелетом. И все в природе так здоровьем нальется к к концу лета, что даже туча дерзает против ветра ходить, и комар крови не вкушает по сытости. А вот молодая Ульяна, напротив, входит в горячку, да так потом до первых морозов и недужится.

  К третьему лету, когда уж их первенец Пашутка дорос до второго своего годка, особенно занемоглось Ульянке. Да так, что стали знакомцы с соседями припоминать и Прохорову бабку Арину, которая померла в молодых летах. И даже место на берегу Круглого озера, где жил с родителями Прохор, и которое звалось в народе Никишиным берегом, почли иные проклятым местом. Ибо и сам Никифор, от которого то прозвание пошло, окончил свое земное житие раньше старости.

  Бабки же смирновские полагали выкупать Ульяну в ржаной соломе, чтоб рожь забрала хворобу в землю, но сделать то непременно во второй Спасов день, а то, де, до Покрова Ульяна не выхворит и зимы не одолеет.

  Однако ж болтовню пресекал Федор, зорко стоящий на страже сыновьего благополучия, как житейского, так и духовного:

– Чего удумать, во ржи полоскать девку! – Федор народных целений не принимал никогда, а все ему виделось делом Божьим, за что смирновские звали его Федя Слава Богу. Вот и на сей раз, помышляя о болезнях невестки, он склонялся скорей к духовной причине.

– Раз болеет, то есть к тому Божье Промышленье. А наше дело простое – терпением терпи, покаянием кайся и молитвою молись. Так и справится дело-то.

  Тут уж советчики пускались в витиеватые размышления о воле Божией, чем сами себя конфузили, ибо для речей таких не набиралось у них ни слов особенных, ни разумения. А потому смещались их мысли в сторону премудрых и прозорливых Божьих людей, и советчики направляли идти к старцу, который духом разглядит причину болезни.

  А Прохор все вздыхал и нурился уныло, казнясь и разрываясь меж двух вин. Одной виной он вменял себе слабосилие, ибо обязывался когда-то невесту на руках носить. И, благослови отец, пешком отнес бы ее хоть до Печор, хоть до Соловков, а то хоть до святого Иннокентия. Но телесная его сила не требовалась, а житейской силы, то есть понимания как жизнь свою править, в нем и не имелось по молодости лет.

  Другую же вину он видел в том, что благословения старца к венчанию они с женою не имели, ибо сочетались по воле отцов, заключивших что-то вроде договора еще по рождению детей. При том, глядя на свою дружбу, а не на волю Божию.

– Разве же так делают Божье дело? – вздохнул как-то Прохор отцу. – Воли Божией не знаем, выбираем по своему разумению. А потом… Вона как сказывается на нашей жизни своеволие…

  Федор, не смотря на известную в Смирновке светлоголовость, был, однако ж, тугодумен и в мыслях медлителен. А потому частенько быстрого ответа не сыскивал, отмалчивался и пытливо тужился умом. Вскоре, впрочем, ответ голову осенял, да всякий раз с опозданием, а то и не к месту вовсе.

  Потому и на сей раз не нашелся Федор, что сказать и только потянулся было обнять сына, как он делал всегда, во всякой болезной надобности. Объятия виделись ему взаимным сочетаванием, при котором от одного к другому переходит нечто из души, нечто цельбоносное, и покоящее, и умиряющее, и роднящее. Будто души отца и сына сливаются в единое.

  Но на сей раз душою своею Федор успокоить сына не смог, ибо тот отпрянул, отвернулся, схмурился, как обманутый на ярмарке торговец, встал из-за стола, отца не дожидаясь, и громко бухая сапогами по полу летника, вышел вон.

Такого с Прошкой не бывало ранее, ибо отца он любил, а через него, и никак иначе, он любил и весь мир, и других людей. И Бога.

  Отдельным же пламенем любил он свою жену, свою Улечку милую, достойную зельной похвалы за ее теплосердие и незлобие и за неугомонное трудолюбие и терпеливость во всяком лихе. И особенно любил он голосок ее серебристый, который непрестанно звенел в памятной части его сердца, подобно переливному журчанью тонкого ручейка в святом источнике у Николаевской часовни за озером.

  А потому не мог Прошка видеть ее страданий, кои вменял себе в вину. И, что уж скрывать тайны, и отца винил, что не удосужился тот сходить к старцу, выведать волю Божию, чтоб не быть злому делу и своеволию, от которого все в жизни сунется в прорву неурядиц и беспросветности.

  Вскоре успокоился он, как мог, но души их с отцом больше не касались друг дружки, и в глазах их не теплился свет семейного единения. А по осеннему новолетию и вовсе ушел Прохор в тестев дом, который стоял в церковном дворе, ибо тесть его был тем самым батюшкой, который служил по Ульяне заздравные молебны.

  Здесь Ульяна вскоре пришла в себя, ночные лихорадки мало-помалу оставили ее, и жизнь, казалось, выровнялась.

  Отца своего Прохор не бросил одиночничать в хозяйстве и каждое “красно солнце” ходил меж Смирновкой и Никишиным берегом – по утренней зорьке к отцу, а по вечерней домой, в тестев дом, в примаки.

  И от сих-то началась мрачная пора тягот и воздыханий, ибо отец с тяжбой переносил такое положение, которое не сразу смог принять, и за которое не сразу смог восславить Бога.

  Терпел и Прохор. Мучило его собственное решение дела, явно навеянное не правдой и любовью, а обидой и исканием виноватых во ближних. Но возвращаться теперь было б не с руки, да и перед людьми соромно выставляться посмешищем.

  А когда наглотался он горечи жития в чужом доме, ибо, как говорят, примак и тещиного кота на “Вы” называет, то решил Прохор пробивать твердую стену бытия до конца, и, раз уж от отца оторвался, обзаводиться собственным домом. Так обрел он новое стремленье, которое казалось замечательным выходом из всех напастей.

– Слава Богу за все, – наконец заключил он, как бы ободряя Ульянку, которой и без того все приходилось к сердцу. А потому, стало быть, сказал это он сам себе для утвержденья веры, которая всколыхнулась и заколебалась под натиском житейских передряг. – Слава Богу! Как ни есть, а все слава Богу. Пусть и вкривь. И криво сложенная жизнь проживается до старости, куда ей деваться? Пусть и в несчастии. Так  и проживем без… Как есть… Без благословения…

  Тут он уткнулся умом в неодолимую стену, нагустив в себе самоосуждения и чувствуя себя источником Ульяниных несчастий. И тех, что есть сейчас, и неизбежных грядущих.

– Ничего, – звенел Ульянкин голосок в ответное ободрение. – Хочешь дом свой – и дом есть у Господа-Бога, все в свое время подаст. Ты не унывай, Прошенька, не печалуйся. И батюшку своего прости, он знает, что делает. Нет твоей вины, что уж? Доверься Богу.

  Прохор осекся, замолчал и погрузился в свои навязчивые размышленья, будто и не сказала она ничегошеньки.

  Самому сходить к старцу, так уже дело сделано, повенчались-поженились, даже и первенец у них родился.

  Прохор взглянул на спящего малыша, такого необъятно любимого, что пришлось отвернуться от Ульяны, чтоб не увидела навернувшихся слез: Пашутка-то, выходит, тоже зачался без благословения, если венчание было не благословенным от Бога?

  Выходит, придется Пашутке мыкаться и терпеть во всю его жизнь, потому как все, что не по воле Божией зачинается, все идет кривдою, все не прочно и все тлетворно покрывается невезеньями и нездоровьями.

  Отмахиваясь от бремени раздумий, он снова проронил привычное с детства и перенятое от отца:

– Слава Богу за все, – но вышло опять без радости и мира, а горько и печально. А стало быть, на словах сказанное в сердце не откликалось. И Прохору припомнился отец, который, хоть и не вдруг, но ко всему находил ответ и мудрое слово, и во всем так правдиво и умильно  славил Бога, что и окружающим верилось невольно. Верилось, и душа от той веры утихала, умирялась и будто возжигалась Божьей сокровенной теплотою.

  Прохор вздохнул с протяжкой и покачал головой. Все же, вернуться к отцу он не решался. И оставалось только найти свое место, свой дом. Да так, чтоб еще и волю Божию не нарушить, и чтобы благословил щедро Господь.

  Однако ж, как ни велика Смирновка промеж окружных сел, а домов на продажу в ней водилось не много, да и те все перехватывал купец Крыжников, а после подмазок да подбелок продавал чуть не вдвое дороже.

  Но у Прошки был свой прилад к делу: он не отставал от молитвы. Каждую молитовку, будь то утреннее или вечернее правило, либо молитва на вкушение пищи, либо “Царю Небесный” перед работой, либо молебен, либо Литургия – он мысленно и сердечно наполнял вопрошением ко Господу о доме.

  И примечательно, что Господь откликался. Но все как-то не по-настоящему, будто забавляясь: то предложат дом настолько недорогой, что и Прошкиных скудных сбережений хватило бы. Но на деле открывалось, что домик на отшибе, да и не дом вовсе, а хижина на одно окно с лица, да с худой кровлей, жердяным немазанным потолком и без дворовых построек.

  А то знатный домишко попался разок, да цены хозяева не сложили и так расспорились промеж собою, что и продавать передумали.

  В другой раз и лучше того сыскался дом – большая изба в три окна, если не считать закрытых сеней, какие и сами на два окошка, да под железной крышей и с печью, выложенной изразцом. Двор по уму-разуму, сад взрослый и не с дикими плодами, а с сахарными, да все в ряд. А за ним и огород в сотню шагов к низинке, за которой свое косовище и река с мосточком для стирки или душевной рыбалки тихим вечерком.

– Эх, – вздохнул Прошка от безысходности – денег то у него не набиралось и на ворота в той усадьбе. – Туда б еще калины куст, как то в отцовском дворе, так был бы не дом, а всем домам дом.

  Сильнее и прилежнее взялся Прошка за молитву, сам не зная, на что и надеяться, уж больно крепко дом засел в сердце. И слышал, видно, Господь: дом тот продавался долго, будто Прохора ожидая.

  А уж сколько незаметных “ответов” давал Господь на молитвы и надежды!

  То расскажет кто про покупку дома, то картинку с домиком подарят, то во сне приснится, что нашелся дом.

  А проснется Прошка – все там же, в бывшей батюшкиной “кабинете”, а по-русски сказать, кладовке для двух батюшкиных книжек и сундука со старьем. Да и та “кабинета” размером не больше отцовской печной лежанки. А за окном шумные соседские гуси. Пред каждым утром, чуть засереет темень, взбудоражат они всех жильцов – и того дома и этого, ибо ором орут на кота, желающего прошмыгнуть в амбар по мышеловному делу. И так уж разгогочутся! И кота этого настырного не пустят.

  Но упрямец вновь явится перед следующим рассветом, и все начнется сызнова. Будто издевается животина над Прохором, и будто сам он кот, пытающийся пройти своим путем, но не пускает нелегкая.

  Но, все ж, и эти маленькие явленья, в которых так или эдак мелькал мимо Прошки дом, или самая мысль о доме, принимал он как Божьи знаки, только неясно, к чему прилагаемые. То ли молитва слаба, то ли мало хочет он того дома, а потому по недостаточной горячности его молитвы Господь не поспешает с подачей просимого, то ли еще чего. Знать бы волю Божию, то куда прямее дорога. А так…

  К зиме дела и вовсе застыли. Теща, пеняя на хворое здравие, сидеть с Пашуткой отказывалась напрочь, и Ульяна уж не могла ходить на Никишин берег по утрам для дойки коров в Федоровом хозяйстве.

  А ведь хозяйство то имело тучность, размеренную под все семейство, которое правил Федор с Варварой, и к которому и Прошка с Ульяной и Пашуткой причислялись, и двое старших братьев Прохоровых со своими семьями, и старшая сестра с мужем и детьми, и дядька Игнат с теткой Акулиной и сыновьями и Прошкиными братьями-друзьями, которые уж сами скоро прирастут женами, и тетка Дарья с двумя взрослыми, и те, каждый со своим выводком. И так во всей семье покойного деда Никифора набиралось тридцать две души. Каждый при своем деле для всеобщей пользы и на своем месте, как прутик в корзине, в которой все плети прилажены по разумению и ни какая не лишняя, а вся корзина через то крепка и любую тяжесть удержит.

  И теперь все они оставалась без молока и сыра, а шесть их коров – без дойки. Потому пришлось Прохору всю зиму усугублять труд. Иной раз он таскал за собою сани с Пашуткой, чтоб передать его на день своей матери, охочей до внуков сердоболице. Но больше он норовил, помимо своего дела, если пораньше встать да попозже лечь, делать и Ульянино – доить всю шестерню коров, а она чтоб подольше выспалась, да поменьше на морозе зябла. Да разве ж ее заставишь сидеть в избе?

  Таково дожив до весны, а по ней и до лета, измаялся Прохор аж до упадка душевного. И от твердости, какую душе поначалу одолжает озлобленье, доковылял и до уныния, имеющего иной вкус, хоть и от того же корня исходящий.

  Последним ударом для него сталась продажа того самого дома, который всем домам дом. И в чем горчинка в горечи обиды – не Крыжников перехватил, дорого для перепродажника, а простые смирновцы выкупили неспешно, чем лишили Прохора земли под ногами, ибо он надеялся и, как казалось, верил до последнего. А увы…

  Воля Божия, которая, вроде бы склонялась к нему, вновь от него отвернулась, и даже случился такой удар, который рассыпал надежды и разбил утверждение веры.

  Прохор сломался и опустил руки.

– Ну что ты? Так-то печалиться… – успокаивал его отец, когда Прохор, устав от одиноких мыканий, наконец раскрыл перед ним все свои духовные искания и терзающие душу опасения.

  Сидели они в тот раз на бревне в поле у ночного костра рядом с шалашом, в котором Федор при таком-то большом семействе жил безвылазно аж до самой уборки ржи в конце лета. – Познал ли ты волю Божию?

– Нет, батюшка, – вздохнул Прошка, поднялся и для виду подбросил в костерок дровец. Просто, чтобы скрыть лицо, искаженное истинным страданьем. – Воля Божия то там, то здесь. Без старца и шагу не ступнуть.

– Как же жить-то нам? – спросил Федор, не ожидая ответа, и, наконец, впервые за столько месяцев обнял сына, который тому уж не противился. – Неужто воля Божия вроде тайного свитка? Взять бы его, да прочитать заранее, кто грамоте обучен. То-то жизнь была бы. А?

  Прошка взглянул на отца – шутит ли? Но в ночном полумраке с его черными тенями,  да при чрезмерной яркости пламени костра тонкостей  в отцовских глазах он не разглядел, а потому промолчал.

– А другое рассудить – ведь любит нас Господь боле, чем мы любим даже и детей своих. Так ли оно? – спросил Федор и, крякнув, прочистил горло, как и всегда, когда готовился сказать что-нибудь важное. Ведь надо же! Волновался всякий раз, когда о Боге говорил.

– Так, батюшка, – ответил Прошка, что только и мог ответить. – Кабы не любил людей, то и не сотворил бы их.

– Вот я и думаю. Почто ж Он тогда спрятал свиток этот тайный и только святым старцам его открывает? – Федор явно шутил, хотя шутки в его голосе не слышалось. – Тогда это не справедливо, спрашивать-то с нас. Мы ж рабы Божьи, мы все должны по воле Божьей делать. А  волю Свою Он от нас скрывает. Эдак выходит уж совсем… А?

– Не знаю, батюшка, – Прохору вдруг захотелось обратиться маленьким мальчиком, который сидит тихо со своим добрым батянькой у ночного костра, ждет, пока испечется карась, и ни за что не отвечает, ни о чем не мается, ни чем не раздирается, а с благодарностью принимает все, как должное, и во всем послушен, и тем счастлив и достаточен вполне. – Знать нету свитка такого…

– Есть, родненький! – ответил Федор неожиданно, да еще и голосом тихим, будто Великую тайну сообщил. – Есть свиток с волей Божией!

  Прохор на всякий случай взглянул на отца. На сей раз глаза разглядел, те блестели тайной и искоркой потехи, какая бывает у всякого, кто уже заготовил нежданный ответ к загадке и только мешкает нарочито, ожидая вопроса, в котором нет нужды.

  И Прошка вопросил:

– И где же он?

– Вот он… – ответил Федор с облегчением победителя и развел указующими руками так широко, что вобрал в свое указанье и костер, и шалаш, и убранное пшеничное поле, и черные силуэты соломенных копен на нем, и жерди тройников для сушки сена, которые едва виднелись на фоне бледной закатной полосы на западе. Попала в его охват и светлая та полоса вечерней зари, и давно уснувшее за горизонтом солнце, и алеющая сирень от его света, мягко густеющая и темнящаяся к верху и растворяющаяся в черноте ночного неба, щедро усыпанного звездами, данными людям для ночного света Великим Богом.

– Все это, – сказал Федор, будто зачарованный собственными словами, а от того кроткий и восхищенный. – Все, что вокруг. А что не Его воля, то попущено, и выходит – тоже Его воля. А что истинно не в Его воле – того и нету.

  Прохор не ответил. Он только задумчиво прислушался к стрекотному пению сверчков, за которым, если вникнуть умом, слышались и лягушки с дальней копанки. И это все тоже воля Божия? И одинокая груша на дороге за копанкой, с которой и ныне жутковато поплакивает сыч? И та дорога, идущая через быстротечную Сваруху к Кривянской слободе, и сама Кривянка, а там и уезд? И все, что за ним – что бы там ни было? Там Прошка не бывал ни разу, от того далекое “там” казалось ему непостижимо величественным. Вся Земля?

– Как же? Все это… – наконец дошло до него. – А как тогда..? А где же моя воля? Если сделаю по-своему, то худо выйдет. А Божьего не знаю. Как тут понять?

Федор вздохнул блаженно, оторвался от созерцания ночного неба и глянул на Прошку. Но из-за темени в Прошкиных глазницах не узрел по взгляду его чувств и улыбнулся, собрав в уголках глаз морщинки, при таком освещении казавшиеся бездонно глубокими.

– Дал нам Господь свободу воли. А, чтоб было куда ее подевать, дал на выбор многие дела. И все они – по Его воле, а какие против воли, те и не дал. Бери любое, какое увидишь.

– Но в чем же Его воля тогда? – не унимался Прохор, вспоминая и болезни своей жены, и горькое житие в примаках, и некупленный дом, который всем домам дом. – Как узнать?

– Только одна Его воля есть. Одна! Делай любое дело, но сей воли не нарушай, – Федор поднялся с бревна, шевельнул карася, пристроенного к гладкому камню на краю кострища. Карась подпекся вполне, и Федор, ловко орудуя ивовым прутком, развернул рыбину другим боком. Аппетитный запах духнул вкруг освещенной поляны, чем пробудил дремавшего молодого пса, всегда готового к еде.

– И что это за воля? – Прохор и сам приподнялся за ним, стараясь не пропустить ни слова, ни мысли, ни звука. Уж так его эта боль измучила.

– А главная воля Его, – наконец ответил Федор и снова уселся на бревно. – Чтоб не быть греху. Всякое дело тебе можно, но чтоб без греха. Возьмешься торговать, к примеру сказать, и будешь деньгам и выгодам вроде раба. И пошлет Господь многие искушения, потери в деньгах, а то и бедность. Опечалишься и будешь всем говорить, что Бог воли не дал. А не опечалишься, смиришься с потерями, то через терпение и покаяние научится душа свободности от того денежного рабства. Вот и благословит Господь твою торговлю. Так и в другом всяком деле.

– А как же… – Прошка решился было высказать наболевшее, но запнулся, взглянул на отца и осмелился все же: – Ульянка… Была ли воля Божия нам с нею сочетаться, или это мы по своей воле?

  Федор усмехнулся и скосился на сына со снисхожденьем.

– Видно, не понял ты, – он повернулся так, чтоб хорошо видеть сыновьи глаза, и чтоб его глаза были видней, ибо эдак и мысли лучше от ума к уму ходят. – Раз была Ульяна в твоей жизни, то дал Бог тебе и такой выбор.

– Стало быть, по воле Божией? – на всякий случай уточнил Прохор.

– Стало быть, по воле Божией, – медленно кивнул Федор и утвердил на всякий случай доводом: – Как бы ты был женат на ней, если б Господь воспротивился?

  Прошка задумался. Конечно, он всегда только Ульяну и видел в своих воображеньях о женитьбе, ибо с детства его обозначили в женихи. Но мог и не жениться на ней, насильно не сватали. А выходит, что женился он по своей воле, хотя и по родительским волям, и по самой судьбе все к тому клонилось. Как-то уж совпало все, собралось воедино, как ручьи по весне – поди разбери, где чья вода в реке, от какого ручья слилась. А все едино – течет и не разливается в разности. Стало быть, и с волей Божьей и человеческой то же выходит.

– Но, ведь… Если могу любое делать, что вижу вокруг, то и злое могу, и это будет грех, – Прошка даже испугался от понимания, что каждое его дело – не Божья воля, а его собственная.

– Можешь сделать и злое, – ответил Федор печально, будто нехотя, и добавил со вздохом: – И сделаешь злое не раз еще, не думай о себе мечтаний. А воля Божия в том, что Он по любви хочет тебе свободности. Чтобы добро, если его выберешь, сталось и вправду добром от любви, ибо по свободности изъявлено.

  Прохор промолчал, не зная как соединить все эти ниточки в сердце, а Федор, желая продолжить беседу, размышлял еще, как бы в никуда, сам себе:

– Ко греху нету воли Божией, а к свободности есть. А дело лучше выбрать то, что меньше будет в тебе страстей возбуждать. Оно ближе будет к воле Божией. Да как только узнаешь сие? Особливо, если полной правды, к примеру, нет в тебе, и всякое дело делаешь не чисто, а со грехом, – Федор всмотрелся в Прошкино лицо, но костер догорал, и темнота подступала, темня и лица. – Потому старцам Бог и дает прозорливость, что они не лукавы.

– И как же можно правду увидать? – удивленно вопросился Прохор, д того и не ведающий стольких духовных составов в человеческом бытии.

  Федор вздохнул и рукою взъерошил волосы на затылке. Видно, сам себе таковой вопрос задавал он не однажды.

– Ну… Вот, к примеру, стоят на берегу две лодки, а тебе переплыть надо. Одна большая, но серебрянная. А другая золотая, но поменьше. Какую выберешь?

– А обычной нету? Так, чтоб по делу, деревянной?

– Вот так и выбирай – что по делу, то и бери, – Федор выставил указательный палец в знак важности произносимого. – Остальное – лукавое да хитрое, нет в нем правды. Что покрасивее, что побогаче. Все возбуждает в тебе страсти. А страсти против воли Божией.

  Прошка вроде бы понял что-то, а может только сердцем почуял, да только сошла с души тягота, и сделалась душа такою лёгкою, что не усидел Прохор, да и бухнулся на коленки перед отцом:

– Ты прости меня, батюшка, виноват я перед тобою, – проговорил он и умолк, чтоб не показать слез в голосе.

  Федор, не поднимаясь с бревна, приклонился к нему в объятье молча, да так, чтобы без слов умирить сынушку своего милого. А  сделать сие всегда выходило только в объятии, в котором в единое сливаются души отца и сына.


              ***


  Лето пошло своим чередом, клонясь и к осени.

  Много Прошка настрадался бы, если б не принял к разумению отцовских наставлений, ибо подселилась в дом батюшки-настоятеля родня, какая на Прошку заживо взъелась и жизни мирной давать не желала.

  Да все их наветы с клеветами он принимал просто, как принимают назойливых комаров – отмахнулся, да и был таков. Знал Прохор теперь, что всякое зло не Богом посылается, и нет на то Его святой воли, а его, Прохора, страстями через свободность воли так все выводится. Да и случаи всякие видятся через то не как они есть, а с вывихом, с обманом.

  А потому, как ни горьким кажется день, а всяк он Божий, и все в нем для очищения от греха составляется. А человеку по опьянению грехом все обратным кажется, между тем, как, в правде если посмотреть, всякая горечь – вроде лекарства, а сладость – истинная отрава.

  Стало быть, живи мирно, хоть бы и посреди искушений, кайся почаще да поглубже, и отойдет нечистый, который всегда всего чистого страшится.


              ***


  К осени ушли и искушения те, видно, вслед за жарою охладились, да развеялись по ветру: двинулась привередная родня дальше, ибо недовольная осталась она житьем в батюшкином доме. Сам же батюшка-настоятель, отовсюду искушаемый то лето против Прохора, тоже остыл. Да еще до того, что прощения просил у зятя за нанесенные обиды. А тот, хоть в лоб его бей, не понимал за какие. Ибо обиды-то ему наносили, да в сердце он их не складывал. А от того и не сохранилось ни одной.

– Может вернуться мне домой? Тянется душа к Никишину берегу, – вздохнул он как-то отцу, который привез свату огородных даров полную телегу.

– Зови Ульянку, да Пашутку прихвати. Поедем ноне же, – ответил отец.

  Собрались вскоре – не много нажилось поклажи, да и “нукнули” на лошадку.

– Домой-то душа всегда будет тянуться, – улыбнулся Федор, который и сам всегда тянулся домой, стоило ему хоть за двор выйти и к воротам спиною встать. – Но смотри, чтоб за своим, чужого не поранить: вишь, не болеет в Смирновке Ульянушка. А на берегу низина. Стылая она, после Ильи родники как откроются, так ночи внезапно станутся холодные да сырые. Вот и болеют, кто с бугра смирновновского переселился. Мы-то, местные привыкшие, кто там родился, а пришлые болеют.

  И не успел Прохор ответить, ибо тут подумать стоило, ведь и вправду не приметил он таких тонкостей, как свернули они вспять, с привычной дороги в сторону.

– А своего дома не желает ли душа? – спросил Федор деловито, вытягивая шею и со вниманием глядя по сторонам в незнакомом переулке – не зацепить бы чего телегой.

– Хотел я когда-то, аж прям горела душа, – вспомнил Прошка свои мыканья по самостоятельной жизни. – Да теперь уж успокоилась, и так ей хорошо.

  Федор вздохнул, еще раз вправо вывернул, и открылся короткий тупиковый проезд, в конце которого высился величественный дом. Тот самый, который всем домам дом.

Федор подкатил к его воротам, тыркнул на кобылу и тяжко спрыгнул на землю.

– Слази! – распорядился он и по-хозяйски растворил воротину в половину. – Вы мне в Смирновке нужны, мы на берегу и без вас коров подоим. А вот на рынке у нас никого нет своего, все продаем лихоимцам, да с потерями. А станете жить здесь да вести торговлю от нашей усадьбы. Вот и будет вам с руки, и нам в пользу.

  Вошли в дом. Изразцовая печь, высокие потолки, да кругом резьба. Все дельно, прочно, по-русски широко и просто.

– А как изба эта у тебя? – только и нашелся что спросить аж до бледности удивленный той избою Прохор.

– Дык… Выкупил мал-помалу. Зимою. Народ долги отдавал, а я в дом вкладывал, – ответил Федор, расхаживающий по избе с видом довольного хозяина. – Как только за Крыжниковым поспел, сам не знаю. Долго-то стояла избенка без покупателя. А что? Не неужто не нравится?

– Да как же не нравится, батюшка? Да куда мне… – дрогнувшим голосом начал было Прохор, но Федор ребром поднял ладонь. А когда Федор твердо поднимал ладонь, то спорить с ним было глупо и бесполезно.

  А к вечеру Прохор с Ульяной прогрели печь и зажгли лучину, поужинали, да уложили Пашутку на сундуке, ибо на лежанке по осени спать жарковато.

– Смотри ка чего, Прошенька, – позвала Ульянка Прохора, когда по жаркости топки раскрыла окно. То, что на садовой стороне дома. – Как ты хотел…

Прохор подошел.

  За окном, прогибаясь под тяжелыми гроздьями, высился раскидистый взрослый куст калины, настолько усыпанный ягодой, что даже в синих сумерках казался горою раскаленного докрасна железа.

– Надо же… Господи! – воскликнул Прохор с удивлением и даже ужасом перед Божьим Промыслом. – Вот тебе и Божья воля!

– Да… Бегали мы за ней, бегали, а она все от нас, да от нас, – Ульяна приложила головку к Прошкиному плечу, приобняла за руку и задумалась. – А как умирились мы, так сама нас и догнала.

  Так стояли долго они, глядя на ту калину, на сад, на реку, на закатную полосу света под черным небом, щедро усыпанным звездами. На “все это”.

  Наконец, не сговариваясь, возжегли лампадку, и Прохор зачал привычным гласом любимый свой Покаянный канон:

– Яко по суху пешешествовав Израиль, по бездне стопами, гонителя фараона видя потопляема, Богу победную песнь поим, вопияше…

  И Ульянка распевно отозвалась своим серебрянным голоском, похожим на звон колокольчика, уловляющего эхо в пустом доме, а от того звучавшего по-церковному чисто:

– Помилуй мя, Боже, помилуй мя.

  И так молились они, пока и не вспыхнула на звездном небе другая полоса света, но уже с востока. Ибо вскоре начался новый день, как и всегда оно вилось по кругу, и так виться будет, покуда есть на то воля Божия, и покуда сливается с нею воля человеческая, как и должно быть при взаимном объятии Творца и Его творения, Отца и Его сына. Да будет так.