КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Умом Россию не понять. Рассказы [Андрей Викторович Белов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Белов Умом Россию не понять. Рассказы

От автора


Я увидел этот мир таким, каким отобразил его в своих рассказах.

Возможно, Вы видите его другим. Что же? Имеющий глаза – да увидит.

Об авторе


Белов Андрей Викторович, автор многих рассказов, хорошо известен российскому и европейскому читателю. 1990-е годы он встретил старшим научным сотрудником, кандидатом технических наук. После начала реформ в стране прошел путь, характерный для своего поколения: работал по многим профессиям (старший научный сотрудник, водитель, грузчик, главный металлург завода, курьер, менеджер, куратор завода строительно-дорожной техники, заместитель главы представительства одной из европейских кампаний, участник экспедиций по таежным районам страны)… Много ездил по европейской части России, Уралу и Сибири. Побывал во многих странах Европы и Азии. Встречался с монахами, священниками, людьми различного социального статуса (от очень богатых до нищих), общался с министерскими работниками, нефтяниками, газовиками, таежниками, бродягами… Автору есть что сказать людям. Его произведения написаны в жанре психологического рассказа в лучших традициях русской литературы. Своеобразие рассказов автора заключается в том, что часто концовка описываемых событий непредсказуема.

Автор неоднократно публиковался в России и за рубежом.

Адрес для связи с писателем, отзывов и пожеланий: belovsc2016@gmail.com

В поисках истины


Закончилась вечерняя служба, и прихожане, выходя из церкви, оборачивались, крестились, степенно кланялись и торопливо расходились по домам.

Вот и опустела небольшая площадь перед церковью. Последним из нее вышел отец Алексей. Взгляд его был обращен себе под ноги. Во время исповеди молодой прихожанки ему стало дурно, на душе повисла тяжесть, защемило сердце, будто он совершил то, в чем каялась она, а покаяться ей было в чем, ох, было. «А ведь совсем еще молоденькая – вся жизнь впереди, – подумал молодой священник. – И до глубинки российской медленно, но доходят пороки, царящие в больших городах! А что, если падение нравственности и, как следствие, духовности народа будет распространяться от больших городов по всей стране, как эпидемия? Устоит ли перед ней простая русская душа, испокон опирающаяся на глубокую нравственность и чистоту помыслов корнями, уходившими в далекие поколения, веками жившими на этой земле? А я? Не испоганится ли моя душа тем, что я слышу на исповеди? Помоги, Господи!»

Выйдя из церкви, отец Алексей вдруг пошатнулся, поднял взгляд и стал бессмысленно оглядываться вокруг. Он не понимал, где находится, вытянул вперед одну руку, вторую, как слепой, ищущий хоть какой-то опоры.

– Сюда, сюда, вот пожалуйте, батюшка, на скамеечку, – услышал он чей-то вежливый и угодливый голос.

Молодой батюшка не задумываясь пошел на голос и наткнулся на лавочку, оказавшуюся совсем рядом. Едва дойдя до нее, снова пошатнулся, голова его поникла, и через мгновение он лишился сил и беспомощно стал оседать на землю, но кто-то подхватил его и уложил на спасительную скамью. Он почувствовал во рту, под языком, таблетку валидола, тут же ее выплюнул, часто задышал и, не открывая глаз, сказал тихо:

– Нет, не сердце у меня болит.

Но вот дыхание его стало ровнее и через несколько минут совсем успокоилось; отец Алексей открыл глаза и как лежал на спине без сил, так и стал смотреть вверх, на небо, которое было свободно от облаков и усеяно мириадами больших и малых звезд; это творение Божие смотрело на него сверху своим зачаровывающим взглядом – удивленным взглядом множества недосягаемых светящихся маячков.

Постепенно взор его становился все более осмысленным, и он с трудом выговорил, сам не осознавая, кому говорит:

– Душа у меня изболелась, сомнения поселились в ней.

– А может, так и должно быть, ведь грехи людские – пороки человеческие – пытаетесь на исповеди пропустить через свое сердце? – опять раздался тот же голос, вкрадчивый и тихий, но уже было в нем и лукавство, и ехидство. – Может, пора уже и привыкнуть.

– Священник не врач, чтобы к горю привыкнуть, – с трудом начал говорить батюшка, по-прежнему глядя на звезды. – Он имеет дело с душой человека, с ее болью. Кто-то из священников, может, и черствеет душой, свыкается, а кто-то, наверное, изначально был равнодушен к людям – таким и привыкать не надо. Почему впадаю я в уныние всякий раз после принятия исповедей?

– Может, оттого смятение в мыслях ваших происходит, любезнейший Алексей Лукич, что предстает перед вами бесконечная пучина греховности всего мирского? И пучина эта втягивает в себя все больше и больше людей, кои даже не сопротивляются течению, влекущему их, и только проваливаясь в эту самую бездну, издают страшные вопли ужаса, отчаяния и мольбы о помощи и спасении, но… поздно! – ответил незнакомец.

– Но зачем тогда была жертва Христа? Ведь не только же для прощения первородного греха, совершенного Адамом и Евой? И зачем Бог изгнал их из рая и проклял их со всем происшедшим от них родом человеческим? – спросил отец Алексей, уже не задумываясь о том, с кем разговаривает, и даже промелькнула мысль, что разговаривает он сам с собой.

– Может, оно и так, вот только жертва Христа, как позже оказалось, не мешает людям продолжать грешить! – услышал он в ответ.

– Может быть, может быть! – продолжал размышлять вслух батюшка. – Чем дольше я служу, тем все яснее видится мне, что целью жизни у одних становится желание иметь как можно больше благ материальных, а у других – иметь хоть что-то, чтобы выжить, и общим кумиром становится золотой телец, а жизнь человеческая быстро обесценивается! Если помните, то Моисей, когда увидел поклонение людей золотому тельцу, разбил скрижали, на которых были написаны десять заповедей, данные людям самим Богом, но затем, простив людей, Бог вторично дал их Моисею.

– Как же не помнить, прекрасно помню-с! И хотя Бог не спрашивал меня, но я все-таки высказал тогда свое мнение о том, что не надо вообще давать скрижали людям, потому что сама жизнь человеческая порочна по своей сути и представляет собой совокупность грехов, без коих не могла бы вообще существовать на земле, а то ведь откуда бы взялась сама жизнь, не согреши Адам с Евой? Впрочем, я еще в самом начале этой истории утверждал, что не надо изгонять их из рая: пусть бы плодились в раю, тогда все было бы под Божьим приглядом. Рай бесконечен, и всем бы хватило в нем места. Но меня тогда и слушать не хотели. И вот результат-с!

Голос умолк на мгновение, а затем задумчиво добавил:

– Впрочем, я тогда был бы не нужен! А ведь именно мне, Алексей Лукич, человеческий род обязан своим существованием. Да, да, именно мне-с: не подтолкни я тогда Еву к запретному плоду – и не было бы никакого человечества!

После услышанных слов отца Алексея всего передернуло: «Что слышу я? – мелькнула мысль у него. – Я брежу?»

Встряхнув головой, что тут же отозвалось в ней сильной болью, молодой священник продолжил размышлять, в тоже время сомневаясь, что мысли подчиняются ему полностью: «А что бы сделал сейчас Моисей? Пошел бы он к Богу вторично просить скрижали?»

– Сомневаюсь, – услышал он вновь тот же голос.

Отец Алексей, не обращая внимания на ответ незнакомца, продолжал думать: «Суть исповеди в полном раскаянии в своих грехах: без раскаяния исповедь – обман священника, а через него и попытка обмануть самого Бога, что является величайшим из грехов».

– Ну и заносит тебя, Алексей Лукич! Попытаться обмануть Бога могут только не верующие в то, что он вообще существует – абсурд какой-то, и только. Хотя надо сказать, что истинно верующими в основном остались только люди старого поколения, но ведь они «уходят», их становится все меньше и меньше! – как бы слыша мысли отца Алексея, произнес голос. – И среди самих священников начинаются разброд и сомнения, и это уже не редкость.

– Нет, не скажите: большинство священников искренне верующие, преданны своему делу и по велению души исполняют свою обязанность перед Богом – быть пастырем для своих прихожан.

– Ну, за «большинство», как говорится, руку на отсечение не дам, но если говорить о тех священниках, о которых вы упоминаете, любезный батюшка, то давайте не будем лукавить: правду сказать, их уже можно называть сподвижниками. Надолго ли их хватит? Задаю я вам этот вопрос и думаю, что не дождусь ответа.

Алеша утер слезы, закрыл глаза и долго тяжело дышал, приходя в себя: «Может быть тот, который сидит на скамье за моей спиной, в чем-то прав? Или это все же мои мысли в бреду или из-за слабости веры?»

Он хотел повернуть голову и посмотреть, кто там, на том конце скамейки, но сил на это не было, и он остался лежать, как лежал.

Прошло время. Свет единственного фонаря перед церковью совсем притушили, и батюшка наконец поднялся и сел на скамейку уже в полной темноте. Идти обратно он еще не мог, ощущая сильную слабость в ногах.

– А какой такой истиной веры ты хочешь от людей? – обращаясь опять на «ты», вдруг произнес незнакомец. – Ведь их крестят, обращая в христианство и православие, в младенчестве, когда они себя-то не осознают, не говоря уже о каком-то религиозном учении. Им не оставляют никакой возможности выбора, во что верить, а во что – нет. Ты выйди на улицу и поспрашивай прохожих о вере, к которой они себя причисляют, и каждый ответит, что он, мол, православный, а начни спрашивать о христианстве, так никто не ответит, чем православие отличается от католицизма, да и Священное Писание читали единицы, сам знаешь. Большинство даже не ведает, что Священное Писание – это Ветхий Завет и Новый Завет. Вот тебе и православные! По традиции, получается, по традиции они себя к православным причисляют! Вырастая и задумываясь над догмами церкви, человек сталкивается с множеством религиозных и неразрешимых вопросов, которые и порождают сомнения.

«Но корни-то, корни этих сомнений в чем?» – подумал отец Алексей. И тут же снова услышал голос:

– В чем корни? В том, как создавалось само учение – христианство. На Вселенских соборах такими же смертными, как и ты, принимались многие догмы этого учения, о которых никакого упоминания в Священном Писании нет.

Отец Алексей снова попытался повернуть голову и посмотреть на собеседника, чтобы понять, галлюцинация это или нет, но неведомая и непреодолимая сила не давала ему это сделать. Обдумывая услышанное, он продолжил размышлять, все более путаясь в мыслях: «Смогу ли я сделать так, чтобы все грехи отпустили исповедуемого и он стал чистым и безгрешным? Вера моя не пошатнулась. Я истинно верю во Всевышнего, но в моей душе вера сталкивается с сомнениями в своей миссии как священника и с непониманием жертвы Христа. Так верую я или нет?»

– Хорошо, давай об исповеди! Ты хоть раз задумывался о том, что, может быть, нет у священника такого права, как отпускать грехи по своему усмотрению. А если на самом деле так, то раскаяния людей в грехах не проходят через священника к Богу, остаются в душе священника, накапливаются там, разрушая его собственное «я» на множество чужих «я». А так, уважаемый, не далеко и до душевной болезни, а ведь ты еще совсем молодой, жить да жить! Впрочем, лично я не переживаю о том, если раскаяние людишек не доходит до Бога, – сказал незнакомец и как-то ехидно и даже пакостно захихикал, с трудом сдерживая злой и страшный хохот. – Мирской ты человек, пусть и набожный, Алексей Лукич, всех-то тебе жалко, помочь всем хочется.

Батюшка молча слушал, весь внутренне сжавшись, потупив взгляд, опустив голову на руки, упирающиеся локтями в его колени, и боясь услышать этот самый нечеловеческий хохот; ужас мурашками пробегал по его спине. Все, что говорил незнакомец, он прекрасно знал еще в семинарии по курсу апологетики – защиты христианского учения от нападок его противников, – да и поступив на службу, не раз вступал в полемику с теми, кто пытался расшатать его веру в Господа, в церковь и в предназначение священника. Мало того, он мог бы добавить, что самого императора Константина, собравшего первый собор и настоявшего на одной из формулировок Символа веры, в которой сформулирована суть веры, трудно назвать верующим: крестился-то он только в конце своей жизни, на смертном одре, так до самого конца и сомневаясь в правильности своего решения на соборе.

Всему услышанному у отца Алексея до этой встречи были убедительные объяснения и возражения, но сейчас, после слов незнакомца, все они вдруг стали ничтожными и лукавыми. К тому же, как только он представлял себе, с кем он, может быть, разговаривает, язык его парализовало. «Он саму Веру поколебать хочет!» – только и подумал батюшка.

Набежали тучи, и звезд уже не было видно. Отец Алексей чувствовал, как все более и более мутнеет его сознание. Он обернулся, никого не ожидая увидеть на скамейке в полной темноте, и добавил, не надеясь услышать ответ на свой вопрос:

– И в чем же, по-вашему, тогда смысл веры и жизни человеческой?

Из темноты раздался тихий голос, скрипучий, вроде человеческий, а вроде и нет:

– В грехе, батюшка, в грехе! Рассуди сам: не будь греха, не было бы и всего вашего христианского учения, да и церкви вместе с вашим братом, священником, тоже не нужны были бы. Только грехи дают человеку ощущение полноты жизни и радость свободы, на которую он так падок. Вся ваша вера основана на неистребимости и вечности греха. Вы живете за счет существования греха, вы им кормитесь, вроде как борясь с ним, потому и плутаете во множестве «почему» и не находите ответов.


Полная луна, промелькнувшая между облаков, на мгновение осветила своим холодным светом все вокруг. Позже отец Алексей мог бы побожиться, что видел страшную скалящуюся змеиную морду, и длинный раздвоенный язык мелькнул и исчез в пасти.

«Сатана! Помутнение разума или момент истины? Надо бежать, собрать все силы и бежать», – мелькнула мысль у отца Алексея, но от страха он не мог даже пошевелиться.

В наступившей темноте, окутавшей скамейку, вновь раздался тот же голос:

– Кстати, совет тебе, батюшка. Ты на ночь-то отворачивай иконы ликом к стене, покойнее тебе будет.

И наступила тишина.

Когда снова появилась луна, Алексей увидел, что на скамейке, кроме него, никого нет. Он взглянул на луну с неприязнью и подумал: «Так и есть – помутнение разума»…


***


Отец Алексей жил в деревне Верхние холмы уже несколько дней. Он надеялся здесь, в глуши, разобраться в своих чувствах и мыслях. Ему не давали покоя воспоминания о рано ушедшей из жизни жене Марии; его вера в себя пошатнулась, и неверие в правильность выбора своего жизненного пути все более укоренялось в его душе; назойливо слышался голос наставника храма, в котором он служил: «Ну какой из тебя священник?»

Хотел он и отдохнуть некоторое время в тиши и одиночестве, ведя простой и естественный образ жизни. Он скучал по деревенской жизни, которую хорошо знал с детства. Молодой батюшка приехал сюда по приглашению своего друга по духовной семинарии, отца Михаила, служившего священником неподалеку, в церкви соседнего поселка Озерский.

Алексей был еще совсем молодой человек. Реденький пушок покрывал его щеки и подбородок, и этим внешность его была схожа с каноническим ликом Иисуса, каким его изображают на иконах. Он родился и вырос в российской глубинке: деревушке, затерявшейся среди сибирской тайги. Люди здесь были оторваны от «большой земли» и жили в гармонии с природой и с собой. Он, самый младший, и две сестры – Катя и Варя, рано остались сиротами и жили у деда, Василия Осиповича, в поселке Таежный. Отец Василий служил священником в местной церкви. Девчонки занимались хозяйством, а внучка дед брал с собой в церковь.

Так мальчик стал приобщаться к церковной жизни: там иконы протрет, там огарки свечей уберет. Алеша быстро понял, кто на какой иконе изображен и за что стал святым. Память у детей хорошая, и он вскоре запомнил много молитв, а также знал, в каких случаях какие из молитв следует читать. Со временем, уже подростком, стал регулярно участвовать в богослужениях, стремился жить по-христиански и уважал таинства церкви; вера захватила его душу всю целиком. Да и не могло быть иначе: это был его мир – мир, в котором он вырос и возмужал, мир, давший ему миропонимание. Сама жизнь определила его путь – навсегда связать свою стезю с церковью, со служением людям на этом поприще. Одного он с самого детства так и не смог осознать: почему люди грешат? «Неужели священник не может объяснить людям, что надо жить праведно и любить всех, как самого себя?» – задавался он вопросом и тут же забывал об этом, ведь впереди еще вся жизнь и времени разобраться в этом вопросе достаточно. Не предполагал он тогда, что и в зрелости эти мысли вновь и вновь будут приходить к нему.

Прошли годы. Сестры рано вышли замуж и уехали с мужьями кто куда: старшая Катерина – в Псков, младшая Варвара жила в Вологде. С благословения деда Алексей поступил в духовную семинарию.

«Служи Богу и людям. От мирского не отгораживайся ни иконами, ни верой – будь священником, но не монахом. Ты, Алеша, жизнь любишь, и не твой путь – замкнуться в монастыре», – напутствовал дед.

Учился Алексей усердно. Не раз задумывался он над словами апостола Павла: «Я хочу, чтобы вы были без забот. Неженатый заботится о Господнем, как угодить Господу, а женатый заботится о мирском, как угодить жене».

Молодой человек много размышлял об обете безбрачия и о монашеском пути, но, вспомнив слова деда и прислушавшись к самому себе, решил не принимать этой клятвы. При семинарии были две женские школы: регентская и иконописная, и многие из учащихся там девушек мечтали выйти замуж за священника. Алеша, зная о том, что для рукоположения в священники надо быть обязательно женатым, женился, еще учась в семинарии.

По окончании семинарии его направили служить в хороший приход с известным храмом в одном из больших городов России. Алексея рано рукоположили в священники. И все шло хорошо, душа его ощущала чувство гармонии с Богом и с миром, окружающим его. Неожиданно его постигло горе: трагически ушла из жизни жена. Детей у них не было. Алексей осунулся, становился все более замкнутым, пропадал интерес к жизни и к службе. Он не понимал и раздражался тем, что многие приходили не перед Богом исповедоваться в грехах, истинно раскаявшись, а чтобы совесть свою успокоить, высказав все исповеднику. А в конце услышать от священника разрешительную молитву, в коей священник отпускает все грехи, вздохнуть облегченно и продолжать жить как жили, ничего в своей жизни не меняя. Отец Алексей настойчиво пытался разъяснить им, в чем таинство исповеди, но через некоторое время вновь выслушивая их на исповеди, видел, что ничего в человеке так и не изменилось. Его наставления оставались неуслышанными. «Конечно, это люди неверующие, но в чем тогда моя миссия? И нужен ли большинству людей священник, который не может наставить их на путь истинный? Может быть, все дело во мне?» – мучительно размышлял молодой батюшка. Снова открывал он книги известных богословов, снова вникал в их труды, да только так и не находил ответы на свои вопросы: «Я-то зачем людям? Помоги, Господи, понять!» И ладно, если бы он мог отказать кому-то в отпущении грехов и не читать разрешительную молитву, чтобы человек осознал и осмыслил всю глубину своей греховности, но такого права у него не было…

Наконец как-то настоятель храма, протоиерей Сергий, попросил его зайти к нему.

– Знаю, отец Алексей, о ваших трудностях на исповедях. Некоторые прихожане высказывали мне недовольство вами.

– Отец Сергий, я пытаюсь разъяснить им суть таинства исповеди, я…

– Ты думаешь, они этого не знают? – перебил Алексея настоятель. – Напрасно. Пойми ты, что если человек неверующий, то ему не проповедь твоя нужна, а понимание. Ведь одинок по своей сути человек, пустота в душе его. Если поймешь исповедуемого, то и к вере приведешь, и душа его наполнится, и на путь спасения направишь. Да… молод ты еще, Алеша, ой как молод…

Голос отца Сергия дрогнул, и он стал жадно хватать воздух широко открытым ртом.

«Одышка! – понял Алеша. – Все людям отдал, отсюда и сердце у него больное. Надо бежать, кого-нибудь позвать!»

Но настоятель уже пришел в себя и с трудом тихим голосом продолжил говорить:

– Знаю про горе твое личное, Алеша, скорблю вместе с тобой и молюсь за тебя, но вижу я, что впадаешь ты в уныние, а это, сам знаешь, большой грех… Отпускаю тебя, Алеша, в отпуск, съезди куда-нибудь, отдохни и нервы свои успокой…


Приглашение отца Михаила приехать к нему погостить молодой священник принял не раздумывая.


Недалеко от поселка и деревни находилась обитель монашеская со своей церковью. Монастырь вместе с Верхними холмами и Озерским образовывали что-то вроде треугольника. Их связывали между собой проселочные дороги, слабо наезженные и местами поросшие бурьяном, поскольку надобность в общении у местных жителей двух поселений между собой, да и с монастырскими возникала редко. Верующих в деревне было мало: стариков почти не осталось. Вот и жили все сами по себе вполне самодостаточно. Только девки сильно переживали оттого, что женихов было раз-два и обчелся. Всего в приход отца Михаила кроме Верхних холмов входило еще несколько отдаленных деревень.


Первое время, как Алексей поселился в заброшенной избе, пересудов у местных жителей было много. Девчонки, нарядившись и даже наведя макияж, каждый вечер прогуливались мимо его избы. Встретив Алешу на улице, обязательно здоровались по-старорусски, с поклоном. Но стоило один раз выйти молодому человеку из избы в рясе, как сразу же смолкли все разговоры, успокоились девчата, и народ решил: монах приехал, отшельником жить будет. Но оказалось, что был он общителен, любил поговорить с незнакомым человеком; больше, чем сам говорил, слушал собеседника, иногда задавая вопросы, пытаясь проникнуть в суть его души и понять его, ничего сам не утверждая и ничего не доказывая тому. Он сразу же располагал человека на откровенный разговор.

Часто Михаил навещал друга, и они разговаривали о Боге, о жизни и о своей службе. Однажды Алексей спросил:

– Миша, у тебя не бывает сомнений в том, что ты решил стать священником?

Лицо Михаила сразу напряглось, он весь поджался, в глазах появилась безысходность. Он надолго задумался: то ли размышлял, как ответить, то ли решал, стоит ли вообще отвечать на заданный вопрос. Наконец он заговорил:

– Я ведь намного старше тебя. После детдома, перед тем как я решил поступать в семинарию, помотало меня по жизни, хлебнул всякого. Так что сомнения мои, как я думал, должны были остаться в той жизни. Ведь в священники жизнь меня определила. Но мысли о том, что я выбрал неправильный путь по жизни, действительно нет-нет да и приходят в голову. Мне иногда удается помочь людям в их мирских проблемах, но как священнослужитель я бессилен что-либо изменить и в головах людей, и в самой жизни; жизнь идет сама по себе, церковь существует тоже сама по себе. Мы проповедуем, а больше пассивно наблюдаем, стоя на обочине жизни. Я пока не решил, усомнение ли это в вере или в собственных силах, но когда я об этом задумываюсь, то до головной боли.

– К сожалению, я услышал именно то, о чем думаю сам, – сказал Алексей и задумчиво добавил: – Я ведь тоже путь священника выбирал осознанно.

Они еще долго стояли молча. Первым пришел в себя отец Михаил:

– Нам ведь исповедоваться надо, Алексей, давай сходим в монастырь;

там старец Епифан живет, может, он слово свое мудрое скажет и развеет наши сомнения?

– Согласен! – ответил Алексей, крепко уцепившись за эту мысль.

Они договорились о дне и часе, когда пойдут в монастырь, и расстались с надеждой в душе.


В этом году осень была на редкость красива, такой она бывает раз в несколько лет. Багряные, желтые, оранжевые цвета и их неповторимые оттенки окрасили все вокруг и радовали глаз. Казалось, что эта красота охватила весь мир, притупляя грусть по ушедшему лету. С наступлением моросящих дождей в деревне воцарилась тишина. Уже прошли надежды на второе бабье лето; все замерло в ожидании больших перемен: первых заморозков, первого снега и, наконец, наступления долгих зимних холодов с сидением поближе к печке, чтением книг и нескончаемыми разговорами за рюмкой водки. В этой тишине где-то на краю поселка, рядом с лесом, слышались стук топора и звук ручной пилы, будто повторяющей: «Успеем, успеем, успеем…» Звуки эти извечно сопровождали сельскую жизнь, утверждая неиссякаемую веру людей в свою миссию созидать.


То утро отец Алексей провел в молитвах, затем читал Евангелие, книги по истории христианства и православия. К вечеру он порядком устал; все чаще отвлекался от чтения, задумчиво глядя в окно, и мысли его уносились в воспоминания о случайных встречах с разными людьми и об их судьбах. В своей памяти он начинал тянуть то за одну, то за другую ниточку запутанного клубка человеческих отношений – этой извечной борьбы добра и зла: любви и ненависти, милосердия и жестокости, щедрости и алчности – и запутывался все больше и больше в мотивах поступков людей, в их жизненных целях и способах их достижения – настолько мир каждого человека был неповторим.

Под вечер тучи разошлись, показалось солнце, уже висящее низко над лесом где-то совсем близко от деревни, и мир вновь вспыхнул осенними красками. Молодой священник вышел прогуляться по лесу, вдохнуть свежего осеннего воздуха и навестить друга, который просил его зайти к нему в церковь сегодня вечером, взяв с собой церковное одеяние. Отец Алексей шел и радовался окружающему его миру и тому, что он тоже принадлежит ему.

На окраине деревни он свернул с дороги на лесную хорошо протоптанную тропинку и шел по ней, разглядывая разноцветье опавших листьев; чувства умиротворения, свободы, спокойствия – гармонии жизни – завладели им. Дойдя до того места, где тропа раздваивалась, он остановился в нерешительности, почувствовав некое волнение, как если бы от того, куда он сейчас повернет, зависело что-то очень-очень важное – что-то, что может определить всю его дальнейшую жизнь. Левая тропинка уводила к холму, с которого хорошо было смотреть на закат солнца, правая вела в поселок.

Пока отец Алексей стоял, размышляя, солнце вплотную приблизилось к лесу на горизонте и стал разгораться багровый закат, охватывая все существо батюшки необъяснимым возбуждением. Он завороженно смотрел на это явление природы. В небе, как бы догоняя солнце, тихо, без единого крика, удалялся клин гусей. «Наверное, последние птицы улетают». Постепенно цвет заката слился с красками осени, и Алеша вдруг вдохнул полную грудь воздуха и хотел крикнуть на весь мир: «В-е-р-у-ю!» – но из груди вырвался только хрип, и он закашлялся. Постояв еще немного у развилки, батюшка повернул направо, к церкви. Уже начало смеркаться, когда он дошел до храма Божьего. У входа в церковь его ждал друг. Он попросил отца Алексея принять исповедь у одной прихожанки, которая хочет исповедоваться только незнакомому священнику.


***


После встречи у церкви с незнакомцем молодой священник просидел неподвижно на скамейке остаток ночи и уже в предрассветных сумерках с трудом поплелся обратно. Он шел, и мысли навязчиво крутились в голове: «Какой из меня священник, раз я исповедовать не могу? Или переломить себя и ходить на службу, как на работу? Ведь чем дальше, тем будет труднее. А иконы? Здесь тот со скамейки угадал: от их укоризненного взгляда уснуть я не могу! – подумал отец Алексей и, тут же вспомнив, что он решил, мол, все виденное и услышанное только расстройство его разума, окончательно запутавшись, тихо произнес:

– Надо уходить из церкви, надо уходить!

Все дальше и дальше удалялся он от церкви. Наконец обернулся, перекрестился, безнадежно махнул рукой и уже быстрым шагом пошел по тропинке обратно к деревне. Дойдя до своей избы из последних сил, чувствуя так и не прекратившуюся сильную головную боль, да еще и высокую температуру, не раздеваясь, молодой человек упал на кровать и тут же забылся в тяжелом сне.


Отец Алексей лихо отплясывал в одном исподнем с той девкой, которую он исповедовал накануне; девка была почти голая, только в коротенькой ночной рубашке и залихватски крутила над головой поповскую рясу, приговаривая:

– Вот так, батюшка, вот так, покажи, что ты настоящий мужик и ничто человеческое тебе не чуждо. И ближе-ближе ко мне придвинься: запах твой мужицкий хочу чувствовать… Вот! Чувствую силу твою.

От этих слов дух у батюшки перехватило и с криком «Эх, твою!» он пошел кругами по избе, прихлопывая себя по ляжкам и лихо откидывая волосы назад.

На мгновение в его голове прояснилось, он хотел перекреститься и сказать: «Прости, Господи, душу грешную!» – да руки не послушались, продолжая прихлопывать теперь уже по коленям, а вместо слов получились только присвисты и улюлюканья.

В тоже время отец Алексей чувствовал себя хорошо и привольно в этом мирском, хотя и безобразном облике; будто что-то накопившееся в его аскетичной жизни наконец-то вырывалось из него наружу, и он снова пошел кругами вокруг беснующейся девки, приговаривая: «Ай, яти твою! Хороша девка-то, хороша!»

Вместо музыки слышался топот, отбивающий ритм пляски. Выкрикивая что-то неприличное, девка выкидывала в полном беспутстве ноги в разные стороны. Пыль стояла столбом, пляска шла по всей избе.

– Эх, хорошо! – выкрикнул батюшка, наконец-то обняв изворотливую девицу, но тут же увидел в красном углу избы, там, где раньше стояли иконы, нагло ухмыляющуюся гадливую морду с рожками и реденькой бородкой, одобрительно кивающую в такт пляске. Козлиные ноги ловко пристукивали копытцами; между мордой и копытами ничего не было – пустота. Неожиданно разозлившись, батюшка подбежал к морде, чтобы как следует наподдать ей, но сам получил сильный и болезненный удар копытом в живот.

Мгновенно проснувшись и оглядевшись, он понял, что упал с кровати и лежит на полу. Болели спина и голова, которыми он ударился при падении, и почему-то болел живот. Отец Алексей вскочил с кровати весь в холодном поту, ощупал себя: он был полностью одет; оглянулся вокруг: в избе, кроме него, никого не было, и перекрестился на пустой угол избы: иконы лежали стопкой рядом на подоконнике, перевернутые ликами вниз. «Однако я иконы не переворачивал», – подумал батюшка. Он взял ту, что лежала сверху, и хотел поставить обратно на полочку в красном углу избы, но… передумал, поскольку с иконы Николая Чудотворца, что лежала поверх остальных, святой смотрел на него, явно осуждая батюшку то ли за сон, то ли за его богохульные мысли и сомнения в вере.

«Все! Болезнь во мне психическая начинается, и она может захватить все мое «я» и лишить меня души! Ухожу из церкви!» Приняв решение, он неожиданно вспомнил, что они с другом договорились завтра идти в монастырь к старцу иеромонаху Епифану. «А может, смысла в этом уже нет? – безразлично подумал отец Алексей и, не ответив себе, лег снова на кровать, и, натянув на себя одеяло, отвернулся к стене, и спокойно уснул на краешке кровати, чему-то блаженно улыбаясь.

Проснувшись на рассвете, Алексей почувствовал себя совсем разбитым. По-прежнему сильно болела голова, мутило. Увидев стопку икон на подоконнике, он со стыдом в душе подошел к ним, перевернул каждую ликом вверх и поставил на прежнее место. От этого он почувствовал себя лучше. Вспомнив о намерении исповедоваться, подумал: «Может, в этом и нет уже смысла, а мудрое слово еще никому не помешало. И решать свою судьбу предстоит все-таки только мне самому!»


Встретились с Михаилом, как и договаривались, около церкви и направились в сторону монастыря. Шли, постоянно разговаривая о том, как прекрасно жить вдали от больших городов, среди первозданной природы и простых людей. Вопросов веры не обсуждали. Алексей понимал, что хотя он вроде бы все решил, но от того, что скажет старец, может зависеть его дальнейшая жизнь.

Михаил через монаха, приходившего в поселок за какой-то надобностью, передал старцу просьбу об исповедовании, и тот ждал их.

Первым зашел в келью старца отец Михаил. Через некоторое время он вышел угрюмый и озабоченный, лица на нем не было.

– Ну? – спросил Алексей, стараясь заглянуть в глаза другу.

Тот отвернулся, махнул рукой и сказал:

– Потом поговорим, иди теперь ты.


Епифан выслушал Алешу, ни разу не перебивая и не задавая вопросов, только густые и седые брови его сильнее и сильнее хмурились. Старец был весь седой, и та небольшая часть лица, что не была покрыта волосами, была сплошь покрыта морщинами. С первого же мгновения, только взглянув в глаза старого монаха, молодой человек подумал: «Да… сколько же испытал этот человек за свою жизнь?» Алексей рассказал все о себе, начав с самого детства, и сомнения свои рассказал, и про сон тоже рассказал. Когда он замолчал, старец, глядя ему в глаза, надолго задумался. Лицо старого монаха было неподвижно и не выдавало никаких эмоций, потому никак не догадаться о его мыслях и о том, что он скажет. Молодой священник был совершенно спокоен, решив про себя оставить церковную службу.

Наконец Епифан, продолжая смотреть Алеше в глаза, начал говорить:

– Вижу, не в Боге у тебя сомнения. Вера твоя крепка, и не в людях твои сомнения – в священники пошел из-за любви к ним, а не к себе, и не из-за корысти какой. Сомнения твои в тебе самом. Ты в себе сомневаешься, достоин ли быть священником и почему люди должны верить, что ты их духовник и пастырь. В себя ты не веришь, в свою миссию, Богом данную тебе. Ты ведь, Алеша, с детства жил при церкви, в глуши, где и грехов-то, что мужик чужую корову поленом ударил, мол, паслась на его делянке. Затем учеба в духовной семинарии. А мирскую жизнь не знаешь, оттого и людей не понимаешь, их чаяния. Да! Многие приходят на исповедь не раскаивающимися в своих грехах, а только имея желание раскаяться, и в этом им помогать надо, и каждый раз отпускать грехи, чтобы человек думал о них и старался раскаяться. Вспомни, что ответил Иисус на вопрос Петра о том, сколько раз прощать надо? Иисус сказал, что «до седмижды семидесяти раз», а именно, столько раз, сколько человек просит тебя об этом.

Старец замолчал на некоторое время, а потом продолжил:

– Вот что я тебе скажу. Отдохни до конца отпуска в этих тихих благостных местах и ни о чем не думай, и ничего не читай, сходи с мужиками на охоту или рыбалку, просто погуляй по здешним холмам – успокой нервы. Вернешься в церковь к месту службы и пиши прошение об откреплении тебя от места службы и выводе тебя за штат с правом служения. Поезди по стране, поговори с людьми, узнай, как и чем они живут, пойми, как устроена мирская жизнь. И по святым местам поезди, помолись там и о жизни подумай.


Обратно в поселок друзья шли молча. Каждый думал о своем. Небо затянуло серой пеленой облаков, и началась морось. Алексей обдумывал слова старца о грехах, и ему вспомнилось, как один раз в их деревне появилась цыганка беременная, отвечавшая весело с громким смехом на вопросы об отце ребенка: «Не знаю, мало ли их было у меня, мужиков-то».

Деревенские бабы тоже смеялись и говорили:

– Ой врешь, Любаша, ой врешь! По вашим цыганским законам никак девке разгуляться нельзя. Вернешься в табор, спросят с тебя – признаваться все равно придется.

– Спросят, найду, что ответить – сами не рады будут, что спросили, а все равно простят, – только и отвечала Любаша.

– Ох уж эта любовь цыганская! Вспыхнет – не потушишь, – говорили промеж себя бабы.

Вот, пожалуй, и все грехи людские, которые он видел в детстве и в отрочестве.


Добрался Алексей до своей избы только к ночи. Еще ступая по лесной тропинке, он решил послушаться совета мудрого человека, прожившего много лет и в свое время много странствовавшего по стране и святым местам. Войдя в избу, сел за стол и стал смотреть в окно, подперев голову ладонью. Спать не хотелось, и он снова вспомнил Епифана.

К рыбалке и охоте Алексей за свою жизнь не пристрастился, а ведь ходил по молодости с ружьишком по тайге, потому остаток отпуска бродил по лесистым холмам, любовался бескрайностью мира, медленно, но неуклонно готовящегося к зиме. Он уже хорошо знал места в округе, знал, где можно было покормить орешками белок, а где и кабанов встретить, и медвежьи следы увидеть. Гуляя, думал о деде-священнике, сестрах и их детях, его племянниках, о том, почему он так давно не навещал их. Звонил им, но по телефону о многом ли поговоришь? Каждый раз после разговора с дедом Алексей задумывался: «Тихая и спокойная жизнь в провинции, люди, не испорченные цивилизацией. Мир моего детства. Может, там мое место?» Но каждый раз мысли эти так и оставались только мыслями.

Здесь, в Верхних холмах, иногда приходили к нему люди исповедоваться. Полюбился им молодой батюшка с добрыми глазами и проникновенным взглядом: слушал внимательно, не перебивая человека. А затем спрашивал, если надо было ему что-то уточнить, и советы давал толковые, но никогда не спрашивал о том, в чем видел у человека в душе рану незаживающую.


Обратно Алексей решил ехать через Москву, в которой ни разу не был. Весь день ходил по городу и очень дивился суете, грязи и большому количеству нищих-попрошаек. Со многими из них обстоятельно беседовал, но все же не смог понять, как так можно жить, но люди как-то выживали. Вечером этого же дня Алексей опять был в поезде и смотрел в окно, наблюдая, как плавно платформа уходит куда-то назад, оставляя Москву только в его воспоминаниях.

Прибыв к месту служения, он сразу подал прошение о выходе за штат с правом служения и стал терпеливо ждать. Ответ пришел только в апреле, и молодой священник, душевно попрощавшись с настоятелем церкви, уехал в родной поселок Таежный к деду.

– Может, оно и правильно, Алеша, – задумчиво сказал на прощание настоятель отец Сергий. – На все воля Божия.


От железнодорожной станции Алексей отправился до поселка пешком. Он шел с детства знакомой тропинкой и жадно всматривался во все вокруг. Все было так, как и много лет назад и как не раз являлось ему во снах. Он видел с детства знакомые места, и на душе у него становилось тепло и уютно. Сомнения ушли куда-то на второй план. Часа через три он был уже около церкви. Вошел. Службы в это время не было. Подошел к алтарю, опустился на колени и перекрестился три раза, а тут и дед появился. Увидев внука, он остановился и раскинул руки. Алеша бросился в его объятия; так и стояли они долго и молча, обнявшись, будто хотели не только мыслями, а и всем телом почувствовать друг друга – поверить, что они снова вместе после нескольких лет разлуки. Внук помог деду дойти до скамейки в углу церкви. «Постарел сильно, весь в морщинах, и в глазах его какое-то ангельское смирение, – подумал Алексей. – Но также от него исходит тепло, любовь и запах ладана, который я всегда чувствовал в детстве. И ведь никакого упрека не услышал в том, что ни разу не навестил я его за эти годы».

Наконец дед, придя в себя от неожиданной встречи, спросил:

– Ну, рассказывай, внучок, как служится, что за люди, с которыми вместе служишь, и как начальство твое. Не очень придирается?

Алексей долго и подробно рассказывал, и про сомнения свои тоже рассказал, и что находится за штатом с правом служения, не умолчал.

– По молодости лет у меня такие же сомнения были: мол, чем я могу людям помочь? Но чем дольше живу, тем все больше вижу отчужденность людей друг от друга. В их души въедается чувство одиночества, даже у тех, кто в семье с детьми живет. Куда им идти, кому душу свою излить? И идут в церковь даже неверующие слово доброе услышать, надеясь, что, может быть, и на самом деле есть Господь, который поможет им снять тяжесть с души. Зная про тайну исповеди, высказывают все батюшке. Но и нам, священникам, чтобы помочь людям, надо верить в свою миссию, пусть и не Господом нам данную, но самой жизнью. И вот еще что: болею я, сам видишь, хожу с трудом; просил прислать мне в помощь еще одного священника, да сколько лет только обещают. Не подумай, я не прошу, чтобы ты в этой глуши навсегда возле меня остался. Сам я других успокаиваю, а меня успокоить некому, а до церкви в райцентре добраться мне трудно, чтобы исповедоваться. Вот и исповедуюсь в храме перед алтарем, когда никого нет. Прошу тебя, пока ты временно за штатом, послужи здесь, дай мне отдохнуть. И меня исповедовать будешь.

– До поздней осени здесь буду жить и, конечно, подменю тебя и исповедую, когда захочешь, а там видно будет: зимой сестер навестить хочу, и отцу Михаилу обещал снова приехать к нему зимой, – ответил Алеша.

Дед был рад несказанно, а про сестер сказал:

– Правильно ты это решил. А то как там они? Отдохни пока и приступай к службе.

– Нет, дед, завтра и приступлю, разрешение ты, как настоятель храма, мне уже сегодня можешь дать. Пойдем – знакомь со своим хозяйством, где у тебя что?


Вскоре жизнь молодого батюшки в родных местах вошла в привычное русло. Внук полностью заменил деда в церкви. Нравилось Алеше служить пусть и в глухих, но родных местах. И местным жителям глянулся новый батюшка: на службы приходило все больше и больше народа, а уж в воскресную службу церковь вся набивалась людьми так, что яблоку негде упасть. На исповедь приходили сначала только верующие, но вскоре стали приходить и неверующие миряне. Отец Алексей радовался: грехи их оказывались столь мелкими, что, можно сказать, приходили больше на жизнь посетовать и посоветоваться о разном, люди как-то быстро поверили ему и полюбили его. За прошедшие годы изба деда сильно обветшала, и народ намекал ему, что если надумает здесь остаться, то новый дом ему с дедом всем селом дружно поставят и стоить ему это будет – только за материалы заплатить. Со временем, узнав, что служить будет батюшка Алексей только до осени, и про плату за материалы перестали упоминать: сами готовы были деньги собрать. Алеша с горечью думал о том, что и сюда цивилизация придет, а значит, и здесь все пороки, что в больших городах, раньше или позже появятся, и сомнения вновь охватывали его.

На службах часто замечал молодой священник девушку, стоящую с краю у стены и внимательно смотревшую на него. Отец Алексей знал, что зовут ее Анной. Лет девятнадцать-двадцать, чуть полноватая, светленькая, с добрым лицом и открытым взглядом, она сразу понравилась Алексею, и он иногда проповедовал, глядя только на нее.

Молодой батюшка много ходил по деревням, что входили в дедов приход, и везде он видел простую крестьянскую жизнь с ее незатейливыми проблемами, вспоминал детство. Мирская жизнь все глубже проникала в его существо. Зашел он как-то и в поселковую школу, поговорил с директором о воспитании детей и с интересом принял к сведению, что школа нуждается в учителе истории, да и учительница русского языка и литературы нуждается в подмене: болеет часто.

Как-то Анна догнала Алексея, когда он возвращался домой со службы, и молча пошла рядом с ним. Смеркалось, когда они подошли к дедову дому. У калитки Алексей остановился, повернулся к Анне лицом и только хотел попрощаться с девушкой, как вдруг она прижалась к нему, подняла голову, и губы ихоказались совсем рядом, дыхание их смешалось…

Когда оба очнулись, Анна, быстро выговорив: «Вы уедете к зиме, а я ждать вас буду, сколько хотите, буду ждать!» – покраснела и побежала прочь, только юбочка ее на ветру сильно колыхалась, и временами видны были красивые девичьи ножки. Смотря ей вслед, отец Алексей неожиданно вспомнил сон, который видел, живя в избушке друга в Верхних холмах и подумал: «Может, сон тот был неспроста, и нельзя мне одному?»


В конце ноября чуть ни вся деревня и поселок вместе с дедом провожали его в дорогу; некоторые прихожане даже расплакались и долго еще смотрели вслед уезжающему автобусу, а как тот скрылся из вида, люди теснее к деду придвинулись.

Алеша решил ехать сначала в Псков к Кате, а затем заехать в Вологду, Варю навестить. И снова купе в плацкартном вагоне, и опять в окне поезда замелькали леса, поля, города, и поселки, и… купола, купола, купола. «Безвременье, жизнь в страхе перед будущим. И что они – эти купола – могут дать человеку? Вера, она не в куполах – она внутри каждого из нас! И священник, если он сам верующий, да-да, если сам верующий, может поделиться теплотой своей души, своей верой, поддержать другого человека – и только, но не облегчить его жизнь, не сделать ее счастливой, не придать уверенности в завтрашнем дне».

В купе кроме Алексея ехала старушка с внуком, и больше никто не вошел к ним до самого отправления поезда.

Не сразу, но они разговорились.

– Вы куда едете? – спросил он старушку.

– Сейчас домой, в Псков, к дочке моей возвращаемся, маме его. Ездили к известному профессору на консультацию: со зрением у внука что-то не так.

– Значит, попутчики мы с вами, я тоже в Псков: сестру навестить.

Старушка рассказала, что мальчик не ее внук, а забрала его из детдома и усыновила ее вдовая дочь: муж-то ее вскоре после свадьбы где-то в экспедиции пропал – геологом был, так и не успели завести детей.

Отец Алексей долго сидел молча. Он думал о женской доле русских женщин, о том подвиге, на который они идут ради других, не щадя себя. «Воистину, милосердие наших женщин безгранично!»

На очередной остановке в небольшом городке в купе вошла симпатичная девушка, а на боковое сидение сел старичок, по выражению лица которого сразу видно было, что характер у него очень язвительный, а самомнение сильно преувеличенно. Девушка была в столь короткой юбке, что ей приходилось все время натягивать ее на колени, пока она не поставила на них сумочку. Старичок не мог спокойно сидеть на своем месте и непрерывно рассматривал всех попутчиков. Наконец он разглядел на девушке иконку, подвешенную на цепочке, с изображением Богоматери с младенцем и с ехидцей спросил ее:

– Вы, девушка, верующая?

– Нет, – ответила она смущенно.

– Тогда почему же вы иконку на шее носите? – не унимался дед. – Грех ведь это, и спросится с вас!

Девушка не знала куда глаза девать, покраснела и, быстро сняв иконку, убрала ее в сумочку.

Отец Алексей тихим, спокойным, но назидательным голосом перебил дедулю:

– Не по тому спрашивается с человека, что верующий он или нет, а по тому, как он жизнь прожил: в грехе или праведно. Бог всех любит! Так что носите, милая, иконку, носите, и пусть она вам напоминает, что сатана рядом всегда стоит и не упустит момента толкнуть вас на грех.

Девушка с благодарностью посмотрела на Алешу, но иконку снова надеть не решилась.

– Поп, что ли? – с недоброй ухмылкой спросил старик.

– Отец Алексей, – представился молодой человек.

– То-то я и смотрю, взгляд у тебя не от мира сего, – проворчал дед.

Выходя на следующей станции, старик все-таки не удержался от того, чтобы последнее слово осталось за ним, и тихо, но так, чтобы все в купе услышали, пробурчал:

– Приспосабливается церковь; уже и верующий человек или нет, не имеет для нее значения; всех пытается затянуть в свои сети. Так ведь оно и понятно: за счет людишек и кормитесь, а кто повыше в сане, то и жируют, на мерседесах разъезжают, квартиры двухэтажные себе отстраивают.

Отец Алексей поднял взгляд на старика, и перед ним на мгновение, только на мгновение, мелькнула змеиная морда. Алеша опять увидел эти улыбающиеся глаза, наполненные страшной и бесконечной злобой. Морда облизнулась и подмигнула. Батюшка вздрогнул, встряхнул головой, и… видение исчезло. «Здесь он, здесь, всегда рядом и ждет своего часа, когда слаб человек будет и не устоит перед грехом». До самого Пскова ехали молча. В город приехали рано утром, еще и восьми часов не было. Душевно распрощались, и разошлись их дороги навсегда, а может, когда и пересекутся, кто ж знает: на все воля Божья.


Алексей сверился с адресом. Сомнений не было: дом именно тот. Подойдя ближе, около одного из подъездов он встретил Катю с щетками, ведрами, тряпками: убиралась в подъезде. Увидев брата, она сначала остолбенела на несколько секунд, а затем бросилась ему на грудь, крепко обняв его шею руками. Слезы потекли ручьем, и несколько минут она не могла выговорить ни слова. Когда она успокоилась, то рассказала брату, что живет с ребенком и с бывшим мужем-алкоголиком в одной квартире. Уборщица – это не основная ее работа, а подработка, поскольку бывший муж нигде не работает и денег постоянно не хватает. Снова от слез у нее стал срываться голос.

– Молчи, я все понял. Плохо тебе здесь, и ребенок как сирота живет. Где он сейчас?

– В квартире, в игрушки играет в углу моей комнаты, – ответила Катя.

– Возвращайся в наш поселок, и я скоро навсегда возвращусь туда: хватит, насмотрелся больших городов и людей наслушался, не хочу больше, не по мне их жизнь, другие мы.

– Я и сама об этом не раз думала.

– Вот и правильно, возвращайся! – поддержал ее брат и, помолчав немного, неожиданно задумчиво сказал: – А ведь в нашей поселковой школе свободно место учителя истории, да и учительница русского языка и литературы перегружена…

Катя удивленно посмотрела на брата, но промолчала.

Неделю прожил Алеша в Пскове: играл и гулял с племянником. Посетил Мирожский монастырь, помолился фрескам двенадцатого века, сходил помолиться и в Псковский кремль. Съездил в Свято-Успенский Псково-Печорский монастырь и посетил пещеры, где поселились первые монахи. Очень понравился ему Псков своей святостью и чистотой в душах людей. И нищих ни одного не встретил. Через неделю он уехал к Варе в Вологду.


Варю Алеша застал дома: был выходной день. Жила она тоже с маленьким ребенком. Муж ушел от нее вскоре после рождения сына, объяснять ничего не стал, только и сказал, уже стоя в дверях со своими вещами: «Деревенщина!»

Он разрешил Варе с сыном жить в его квартире, но предупредил, что если надумает продавать квартиру, то ей придется искать жилье. Алименты платил аккуратно, но не навещал их, иногда звонил. Уговаривать ее вернуться в родную деревню не пришлось: накануне сестры созвонились и уже приняли такое решение.

Вологду Алексею так и не удалось внимательно и подробно осмотреть: те четыре дня, что он гостил у Вари, в городе была сильная метель и холодный пронизывающий ветер; побывал только в Вологодском Кремле и был очень доволен этим. Как-то спросил прохожего о том, почему у них в городе мало нищих и бездомных, и услышал в ответ: «Они все в Москву подались, что им тут делать: зарплаты в городе маленькие, и народ живет бедно! У кого милостыню-то просить?»

Прощаясь на вокзале с Варей, он еще раз спросил:

– Ну, так увижу вскоре вас обеих с мальчишками в родном доме? Твердо решили?

– Твердо, Алеша, твердо! Чужой этот мир для нас, ой чужой, – ответила Варя.

Она еще долго стояла на вокзале, вспоминая родные места.


В первых числах января молодой человек добрался до поселка Озерское и сразу же пошел в церковь к Михаилу. Церковь стояла закрытая, и Алексей застал Михаила у него дома. Друзья сразу же стали обниматься, не в силах выказать свою радость от встречи, только глаза блестели у обоих от накативших слез.

– Как там моя избушка? – наконец-то выговорил Алеша.

– Стоит, тебя ждет, – радостно проговорил Михаил. – Я ночевал в ней недавно – пришлось по надобности побывать в деревне – тепло хорошо держит, вполне можешь в ней пожить. Ты надолго?

– Недели на три. После крещенских морозов святые места хочу посетить, а затем и обратно поеду, родные ждать будут.

– Я теперь уж совсем свободен, – сказал Михаил, будто не замечая удивленного взгляда друга, – и сейчас давай-ка я тебя провожу в деревню, мне ведь тоже надо свежим воздухом подышать: не вышел из меня еще запах ладана и свечей.

– Да ведь холодно, а тебе еще и возвращаться сегодня надо!

– Да можно сегодня вернуться, а то и завтра! В твоей избушке могу заночевать. А мороз? Так это для тебя мороз, а мы здесь привычные, для нас это не мороз. Пустишь на ночь-то к себе? – и оба рассмеялись.


Они шли по лесной тропе, и Михаил вновь начал прерванный разговор:

– Так ты о своих родных начал говорить. Как там дед?

– Плохо, Миш, плохо: болеет сильно, ноги еле-еле передвигает. Заменял его в церкви, пока гостил дома, и только в конце ноября поехал сестер и тебя навестить.

Алексей заметил, как удивленно посмотрел на него друг, и пояснил:

– Извини, не сказал главного. Я по возвращении от тебя к месту службы прошение наверх подавал о выходе за штат; так что теперь я за штатом, но с правом служения. Старец тогда сказал, что жизнь я плохо знаю; вот и езжу по стране, смотрю, как люди живут, и слушаю, что они про сегодняшнюю жизнь выговаривают. Много уже повидал и наслушался много: вроде, и чуть умнее стал, розовые очки с моих глаз уж точно слетели. Ты-то как, Миш?

– Плохо, Алеша, очень плохо! Только это отдельный разговор и, извини, не на ходу. Успеем еще поговорить. Вон твоя избушка; дров там запас большой, будем хозяйствовать, а потом и поговорим: мне есть что тебе рассказать.

Друзья затопили печь и до позднего вечера наводили порядок в избе. К ночи, когда зимнее солнце приблизилось к горизонту и уже наполовину село за тучу, запад небосклона разгорелся огнем. «Значит, метель начнется этой ночью», – подумал Алексей, прихлебывая чай.

Тем не менее быстро темнело. В сумерках уже видна была только кромка леса на багровом фоне. Дрова в печке приятно потрескивали, тянуло дымком. «Должно быть, сильно похолодало», – подумал Алексей, расстегнул еще одну пуговицу на вороте рубахи, и только когда совсем стемнело, сказал:

– Ну, рассказывай, Миша.

– Наливай еще чай и варенье ставь на стол, – сказал Михаил.

Алексей молча и удивленно показал другу на пустую банку.

– Ставь чайник, – уверенным тоном сказал тот. – Хорошую ты, Алеша, о себе память оставил. Стоило мне сказать в деревне, что ты собираешься опять погостить здесь, как народ столько нанес и варенья из облепихи, и солений разных, что даже пришлось от чего-то отказываться. Запас в избушке большой, до весны хватит: весь чулан забит банками, а варенье – оно под кроватью у тебя, доставай.

Видя, что друг не решается начать серьезный разговор, Алексей опять спросил:

– Что же все-таки с тобой произошло?

Лицо отца Михаила стало серьезным, и он, немного помолчав, ответил:

– У меня дома вот как недели две лежит бумага об увольнении из священников, а именно за штат и без права служения! Так что я теперь не батюшка и в церковь, как говорится, ни ногой.

– За что же, Миш?

– А вспомни, когда мы с тобой шли исповедоваться к старцу в монастырь, ты рассказал о своих сомнениях, а я тебе сказал о своих. Я, как и ты, все рассказал старцу, просил у него совета, но тот недолго думая решительно сказал, что я уже не мальчик и жизнь повидал, а сомнения мои в вере столь глубоки, что не выправишь их, и что не тот я путь по жизни выбрал. Уходить, мол, мне из церкви надо. А недавно пришла та бумага, о которой я тебе сказал. Вот и служба моя закончилась, а я без служения Богу не мыслю себя. И спиться думал, и руки наложить на себя хотел, но не смог: истинно христианин я. Люди мне доверяют и любят меня! Не завидую я тому, кто на смену мне приедет.

– Как же так? Ты даже мне ничего толком не рассказал тогда. Никто не мог на тебя донос написать!

– А старец, к которому на исповедь ходили? Только я и старец знали мысли мои! – ответил отец Михаил.

– На то и свята тайна исповеди, что никому ее рассказывать нельзя! – возразил отец Алексей.

– И я так думал, но больше некому донести на меня: никто ничего не знал.

– Нет! Не мог старец донос на тебя написать! Зачем ему это? – в сердцах вскрикнул Алексей и, помолчав, добавил: – А с другой стороны, наездился я по стране, насмотрелся, и уж коли там все испоганилось в головах людей, то с чего у нас-то свято будет? Но чтобы старец доносы строчил, такого я и подумать не мог. А все его почти как святого почитают. Может, кто из монахов подслушал твою исповедь?

– Может, Алеша, все может быть. Только я тебе так скажу, что ничего святого не осталось, ни-че-го, – в сердцах прошептал Михаил. – Как жить-то дальше – не знаю.


На следующий день они шли по тропинке в поселок Озерское, и каждый из них о чем-то напряженно думал. Прервал молчание Алексей:

– Я, Михаил, стал все больше задумываться о том, что я не тот путь по жизни выбрал, и за то время, что я за штатом, желания вернуться в церковь становится у меня все меньше и меньше. Может, Церковь никакого отношения к Богу не имеет и может, и не надо за нее держаться? Но окончательного решения еще не принял, – произнес Алексей и подумал: Исповедь? Мы допускаем, что старец может доносы писать! Все-таки уходить надо из церкви, чтобы веру в себе сохранить!


И снова поезда, плацкартные купе, случайные попутки, гостиницы и кельи, монахи и миряне – разные, но каждый со своим пониманием жизни: Алеша ездил по святым местам. Снова случайные попутчики и встречи, разговоры, разговоры – снова жизнь во всей ее сермяжной правде. Много навидался он и много передумал. Пришло понимание своей жизни, как до семинарии и после, до поездки по стране и после. Но что будет после, он еще не знал… «На все воля Божия», – говорил он себе и смирялся.

Часто вспоминалась Анна. Стоя перед иконой Богоматери, всплывал в его сознании образ девушки… Думал он и о Михаиле: «Как он там? Как сложится его жизнь без церкви?»

Через полгода Алексей получит письмо, в котором его друг сообщит, что нашел свое место по душе:

«Живу в тайге, как отшельник, в зимовье, которое построил года три тому назад на случай, если потянет отдохнуть от всего церковного и мирского. Вот и наступил такой момент в моей жизни. А там как Бог решит! Покойно моей душе здесь, молюсь, Священное Писание читаю, брожу по тайге. Иногда в поселок захаживаю: продуктами и патронами запастись. Здесь мое место, здесь! Где ты-то теперь, друг мой? Нашел свое место в жизни? Пиши, а надумаешь приехать – милости прошу в гости ко мне. Здесь как ни скрывайся, а люди знают, как меня найти, но попусту не беспокоят – понимают».

И наконец Алексей сидел в купе поезда, идущего в его родные места. Под покачивание вагона и перестук колес он задремал.


Паломник опять попытался встать, но не смог даже поднять голову. Он стремился к храму Господня; ему надо было посоветоваться с Христом и постичь истину. Много дней и ночей продолжалось его странствие. Износились все сандалии, которые он брал с собой в дорогу, хитон давно превратился в лохмотья. Он шел так долго, что родные уже не надеялись на его возвращение, и в его памяти начали стираться лики родных. Когда силы его иссякли, он попытался ползти, и скоро каменистая пустыня истерзало его тело.

Вдруг он почувствовал присутствие кого-то рядом, и открыв глаза увидел сандалии простолюдина. Он не смог поднять голову и разглядеть стоящего рядом. Попытался произнести приветствие, но раздался голос:

– Лежи и молчи, тебе еще предстоит добраться до цели твоего странствия. Говорить буду я. В прошлый раз мы не договорили, поскольку ты был не в себе и не смог бы понять смысл моих слов. Ваше учение утверждает, что зло пытается захватить весь мир, желая искоренить саму веру в Господа. Это, конечно, так! Но все намного сложнее! Ведь тот, кто не верит в Бога, не верит и в Сатану. И если безбожие охватит весь мир, то наступит тьма. Вот только сказать: «Да будет тьма!» – окажется некому, ведь я тоже исчезну. Останется один Бог, как он был и до своих слов: «Да будет свет!» Сейчас зло побеждает и безбожие охватывает мир, но мир может существовать бесконечно только в равновесии – только если будет бесконечная борьба Добра и Зла. Победить никто не должен. И за это равновесие надо бороться, странник, надо бороться!

Незнакомец исчез. Паломник собрал все свои силы и сквозь слезы, преодолевая неимоверную боль, дополз до верхушки небольшого холма. Перед его взором предстал Иерусалим…


– Подъезжаем к станции… – сквозь сон услышал Алеша голос проводницы и очнулся.

Он долго сидел молча, затем неожиданно громко сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

– Надо в епархию ехать!


На рассвете, ранней весной, когда поселок Таежный только просыпался, со стороны областного центра в него вошел молодой человек в джинсах и кроссовках, неся в руках маленький чемоданчик, куда поместилось все его имущество: несколько книг, смена белья и четыре иконы (Божией Матери, Николая-угодника, Иисуса Христа и Святого Пантелеймона целителя). Глядя на эти иконы, он молился за мать, отца, деда и сестер с племянниками.

– Привет, дед Мишаня! Все также самосад куришь? – крикнул он на ходу старожилу этих мест, сидевшему на завалинке бани у крайней избы и дымившему самокруткой.

– Ну! – произнес тот, что по-сибирски могло быть ответом на любой вопрос и означать все что угодно в зависимости от интонации. – Постой-ка, постой-ка, а ты, случаем, не Лексей ли, что в попы подался, внучок нашего попа?

– Я, Михаил Евстафьевич, я.

– На побывку вернулся или как?

– Совсем, дед, совсем, – ответил молодой человек и присел рядом с дедом на завалинку.

– Что так? Или тяжела оказалась служба-то поповская?

– Кому легка, а кому не то что нести ее, а и взвалить на свои плечи не под силу.

– Ну да, ну да… – задумчиво сказал дед и спросил:

– Как тебя в том миру звали-то?

– Отец Алексей или батюшка.

– Чем заняться-то думаешь, Лексей Лукич? – спросил дед Мишаня.

– Направлен священником в нашу поселковую церковь.

Дед Мишаня удивленно посмотрел на него и несколько раз зажмурил глаза.

– Да, дед, попом в местном приходе буду, попом!

Дед не спеша скрутил еще одну козью ножку, прикурил, глубоко затянулся и наконец сказал:

– Во жизнь кренделя крутит!..

Алексей улыбнулся и, подумав вдруг об Анне: «Чем ни матушка?» – встал с завалинки, вдохнул полную грудь таежного воздуха и, оглянувшись вокруг, крикнул:

– Я вернулся!.. Прими меня, жизнь!» – Да так крикнул, что птицы, сидевшие на соседнем дереве, все разом вспорхнули. А затем подумал:

«Этот мир прекрасен, этот – здесь, на земле».

«Надо жить – верить и жить!»


Иногда они выходили за околицу и молча смотрели на закат. Их лица светились. Они вернулись в простой и понятный им мир – мир их детства. Надолго ли?

Неисповедимы пути Господни!

Старик и мышь


Старик оторвал взгляд от листа бумаги и взглянул в окно. Поздняя осень. Ветер срывал с деревьев последние листья, отяжелевшие от моросящего дождя; они не перекатывались по земле, а тяжело ложились на те, что упали ранее, слой за слоем, становясь прошлым и памятью того, кто в этот миг, случайно оказался рядом с ними в этом забытом уголке и обратил на них свой взгляд.

В его жизни тоже была осень – не поздняя, но уже и не золотая. И так же, как листья, уходили в прошлое годы, оставляя лишь память о себе. «Сколько же раз я видел осень?» – подумал он и вспомнил, сколько ему лет и что осень – его любимое время года. Он старался не думать о возрасте; день, когда он родился, старик уже давно перестал выделять из повседневности.

Он снова склонился над листом бумаги и продолжил писать письмо.

«… ты много раз просила меня написать тебе хоть одно письмо, а ведь тогда, до расставания, мы виделись почти каждый день. Я знал, что ты просила всех своих любовников писать тебе письма, чтобы когда-нибудь потом, когда тебе уже некуда будет торопиться, перечитывать их, заполняя воспоминаниями одиночество и пустоту. Сейчас, спустя годы, я наконец пишу тебе это единственное письмо. Не обижайся, что пишу столь откровенно…»

Он отложил письмо и снова стал смотреть в окно, размышляя, есть ли у любви предел, можно ли исчерпать запас любви, отпущенный человеку, и почему, прожив целую жизнь, он так и остался одинок, недолюбил и так и не истратил душевные силы.

«Может, потому, что для меня главным было, чтобы я любил, и не имело значения, любят ли меня?»

Старик склонил голову, перечитал написанное, затем скомкал лист и бросил его в корзину для бумаг, которая была уже полна такими же скомканными письмами.

«Нет, совсем не то пишу. И зачем я пишу это письмо? Эпистолярный жанр никогда не был моим», – подумал старик, вышел на улицу и вытряхнул мусор из корзины.

Он постоял еще немного на улице, наедине с осенью, наслаждаясь тишиной. В поселке стали зажигаться огни. Домов, где люди остались на зиму, было совсем мало. В основном народ перебрался в город. Засветились окна в одном доме, во втором, в третьем. И эти редкие огни отодвигали одиночество дальше и дальше, наполняя душу покоем. Все уже было готово к длинной зиме. Впереди были долгие-долгие размышления, новые рассказы и книги, книги, книги…

Стемнело. Он почувствовал, что продрог, и вернулся в дом, снова сел за стол, взял уже исписанный наполовину лист бумаги и продолжил писать рассказ, начатый с неделю назад.

Неожиданно мелькнула какая-то тень на кухонном столе в углу комнаты. «Может, показалось?» – подумал он и продолжил работать. Тень мелькнула еще раз, и еще. Старик замер. Через минуту маленькая серенькая мышка выглянула из-за стола, боязливо оглянулась и, не заметив ничего угрожающего, начала суетливо бегать по столу в поисках каких-нибудь крошек или других остатков еды. Старик не шевелился. Первое, о чем он подумал, была мышеловка. Мышеловкой снабдила его дочь, с которой он редко виделся из-за натянутых отношений с бывшей женой (был такой грех в его жизни). Для него встреча с дочерью была праздником. Но, к его сожалению, этот праздник был только раз, два в году. Больше о нем никто не вспоминал, разве что звонили из редакции, чтобы сообщить, принят его очередной рассказ или надо что-то отредактировать. Иногда, редко, он уезжал в город по делам и каждый раз проговаривал про себя присказку, которой с детства научила его мать: «Газ, свет, вода», – чтобы не забыть все выключить. Если была зима, то, когда старик возвращался, ему приходилось заново протапливать свой маленький домик.

Навещая его, дочь наставляла держать дом в чистоте и напоминала, что, если увидит хоть одну мышь, – ноги ее в этом доме не будет. Старик не обижался и, отвернувшись так, чтобы она не увидела, ухмылялся, не веря угрозам дочери.

Тем временем мышь продолжала бегать по столу. Он снова принялся за работу. Поначалу, с каждым его движением, она убегала и пряталась, но вскоре, видя, что никто ей не угрожает, стала деловито осваивать свое новое хозяйство и только тогда, когда он брал сигарету и закуривал, или вставал, чтобы налить воды в стакан, снова пряталась.

«Пусть живет! Все не один. А так – живая душа, – подумал он. – Душа? – а есть ли вообще у них Душа?» Заинтересовался, стал просматривать книги. Получалось, что Душа-то есть, но не такая, как у людей, и «уходит» она вместе с «уходом» из жизни самого животного. «Ладно, пусть живет. Когда еще дочь приедет? А весной они уходят из домов…»

«Хозяйка!» – вспомнил он, как говорят о мыши в избе. – Ну, пусть и у меня будет «Хозяйка»; глазки-то у нее добрые».

Он заработался далеко за полночь, взглянул на часы – был уже третий час ночи. Сложил бумаги на столе и лег.

Перед сном он решил, как всегда, почитать из Евангелия. Нельзя сказать, что старик был набожным, но… возраст! – и его рука все чаще тянулась к этой Святой книге. Книга была еще и тем ему дорога, что подарена дочерью. Приобрела она ее в церкви. «Значит, освящена книга-то!» – не раз думал он.

Как всегда, раскрыл на первой попавшейся странице – «от Луки» – и углубился в чтение. Он так зачитался, что с усилием уже борол тягу ко сну. Вскоре услышал, как мышь что-то отчаянно грызет на газовой плите. «Видать, ничего не нашла на столе, вот и грызет что-то подгоревшее. Так ведь и не уснешь, – подумал он. – Что же для мыши купить? Они вроде крупы едят, а у меня осталось только полпакета риса». Продукты в доме заканчивались, и скоро надо было ехать в магазин на станцию железной дороги – ближе магазина не было.

Вдруг он услышал бумажный шорох. Быстро вскочил с кровати, бросился к ящику с продуктами, схватил пакет с остатками риса и заглянул внутрь. Белый рис был перемешан с черненькими следами присутствия мыши!

«Пропал рис! Завтра на станцию надо!» – мгновенно мелькнула мысль. В его планы это не входило: еще бы день, и тогда он поехал бы на станцию, чтобы отправить в редакцию заказное письмо с новым рассказом. Старик разозлился, схватил палку и стал высматривать мышь. Тут из-за стола выглянула мышь и удивленно спросила: «Дед, ты что?» Старик оторопело посмотрел на мышь, какое-то время так и смотрел на нее, не в силах сказать ни слова. Вдруг он почувствовал, что ноги его сильно мерзли, и увидел, что стоит посередине избы босой, с палкой в одной руке и с пакетом риса в другой. Заглянул в пакет – чисто.

– Тьфу ты! Задремал-таки! – проворчал он.

«Вот тебе и «Душа», и «Все не один», а чуть что – прибить готов был!» – подумал он и насыпал горстку риса на блюдечко.

Через день съездил на станцию, закупился продуктами – купил даже молока, коего он не употреблял.

Наступила зима. Так и жили они: днем старик занимался хозяйством, вечером садился за письменный стол. Под вечер (днем мышь редко появлялась) он насыпал ей какую-нибудь крупу, каждый раз чередуя их между собой, и наливал в малюсенькое блюдечко молоко, хотя ни разу не видел, чтобы она его пила. Однажды старик даже положил на блюдечко вареную крупу – кашу, но мышь ее есть не стала, да и старик, не слыша ночью, как она грызет что-нибудь, никак не смог бы уснуть: привык ощущать ее присутствие. Когда мышь пропадала день-другой, он начинал волноваться. «Заболела или, может, вообще ушла в другую избу?» – думал он, ворочаясь по ночам. Работать за письменным столом в таких случаях он не мог: мысли путались и были какие-то мрачные.

Лишь раз мышь проявила явное беспокойство и металась по всей комнате, недовольно попискивая и подергивая хвостиком.

Старик долго ломал голову: что не так? И ничего не смог придумать, кроме того, что накануне, когда он ездил на станцию, в магазине не оказалось его любимых сигарет, и он купил сигареты другой марки, которые никогда не курил прежде. Он съездил в дальний поселок, где тоже был магазин, и купил те, которые курил обычно. Приехав домой, первым делом проветрил избу и уж затем закурил.

Мышь, подождав, пока изба снова прогреется и наполнится новым запахом, выбежала на середину комнаты, повертела мордочкой, принюхалась и довольная разлеглась посередине комнаты лапками кверху, медленно вдыхая и выдыхая воздух. Старик успокоился, развалился на стуле и тихо курил одну сигарету за другой. «Угадал! Привыкла, значит, к этому дыму!» – думал он.

Были и ссоры – в какой семье без них?

Однажды он заметил, что мышь залезла в сковородку, и, разозлившись, вдруг быстро накрыл сковороду стеклянной крышкой. Мышь в панике металась внутри около часа, пока дед не выпустил ее. После этого случая мышь не показывалась несколько дней.

Старик очень скучал. «Сам виноват. Следить надо за своей посудой, а не наказывать неразумное дитя природы. Да, сам виноват!» – выговаривал он себе. Через некоторое время, когда лег спать, ворочаясь и не находя, как бы удобнее лечь, услышал звук, который сразу успокоил его: мышь что-то грызла на кухонном столе. Он улыбнулся, повернулся на бок и сразу же заснул, продолжая улыбаться во сне. Проснувшись, съездил на станцию и купил для мыши сыр, чтобы окончательно примириться.

Были и казусы. Как-то он нашел на табуретке рядом с кроватью обгрызенную таблетку снотворного и лежавшую рядом мышь, которая, как казалось старику, даже посапывала. Он соорудил из тряпок кроватку, положил туда мышь и накрыл ее тряпочкой, как одеяльцем. Только через три дня та очнулась и быстро убежала под стол.

В другой раз он купил корм для котят (другого корма для животных в продаже в тот день не было, да и не знал старик, взрослая у него мышь или нет; решил, что «для котят» и взрослой не навредит); уж очень ему понравилась фраза, написанная на коробке: «Шерсть у ваших питомцев будет шелковистая и пушистая». А тут еще и продавщица агитировала, что, мол, «с запахом мышей». «То, что надо», – решил он. Гордый и довольный – сюрприз, мол – приехал домой, насыпал корм в блюдечко и стал ждать. Вскоре появилась и мышь. Да-а-а! – шерсть и впрямь стала пушистой, но только потому, что встала дыбом. Мышь в панике бросилась бежать; так и не успел старик понять, стала ли шерсть шелковистой! Больше мышь к этому блюдцу не подходила, даже когда старик его прокипятил. Позже он так и не смог представить себе, как же выглядит мышь с шелковистой и пушистой шерстью.

Да мало ли что было – всего и не упомнишь.

Шло время. Раньше именно ночью он чувствовал себя старым и одиноким. Теперь же он спал днем, а работал по ночам; мышь на соседнем столе занималась своими делами. Настольная лампа освещала только небольшую часть письменного стола, оставляя комнату в полумраке.

В январе он попал в районную больницу – сердце; очень жалел, что не взял с собой Евангелие. Часто вспоминал и про мышь: «Как там она? Изба то промерзнет!»

Вернулся в поселок только в конце февраля. Он шел от трассы по проселочной дороге и с радостью вдыхал воздух, пропахший лесом, чистым снегом и дымком от изб. Он слышал родные звуки: щебетание птиц, лай собак, где-то кололи дрова. По всему чувствовалось: скоро весна. Вошел в свой дом, огляделся. Тарелочка, куда он насыпал перед отъездом крупу, была пуста; по всей комнате были видны следы от мыши. «Все обшарила, Хозяюшка! – подумал старик. – Видно, туго ей пришлось тут без меня!» Старик принялся за уборку, проклиная свою болезнь, а заодно и все болезни на свете.

Вечером (больница снова вернула его к дневному образу жизни), как и раньше, решил почитать из Евангелия, сунул руку под подушку и вытащил Святую книгу. Он оторопело смотрел на книгу несколько минут и не мог вымолвить ни слова, даже никакой мысли не появлялось в голове, только смешанное чувство удивления и… брезгливости, как будто кто-то обокрал или унизил его: книга была обгрызена по краям! Сердце снова дало о себе знать; рука потянулась к лекарству. Он вспомнил, что стопка газет, лежащая в сарае с давних времен, тоже вся давно обгрызена.

«Ну что же, ведь мог бы и вспомнить, что в голодные для мышей зимы те грызут все: мыло, свечи, клей, бумагу…» – рассуждал старик, но подавленность не оставляла его. Раздался звонок телефона – пришло сообщение: «Приеду завтра. Встречай. Дочь». Нитроглицерин выпал из руки на пол.

«Дочь! Евангелие!» – закрутилось у него в голове. Затем повернулся на бок и от бессилия тяжело заснул.

Проснувшись, он еще полежал немного с закрытыми глазами, затем решительно встал с кровати, нашел в шкафу мышеловку. Мышеловка была большая, раз в пять больше мышки. Он взвел мышеловку, положил в нее кусочек хлеба и пошел к столу: он хорошо знал основную дорожку, по которой бегала мышка. Но только он подошел к столу, чтобы установить мышеловку, как та вылезла на стол и встала на задние лапки. Так они стояли друг напротив друга и смотрели – глаза в глаза. Слов им было не надо, они все понимали. Казалось, оба осознавали безвыходность сложившейся ситуации и думали о судьбе, о несправедливости и об одиночестве, без которого никак не может существовать этот мир.

Вдруг старик почувствовал, как что-то обожгло его пальцы. Мгновение – и он понял, что захлопнулась мышеловка, которую он держал в опущенной вниз левой руке и сжал неосторожно. Он продолжал неподвижно стоять, преодолевая боль. Из глаз его текли слезы, и он не мог понять, от чего: от боли, от жалости к мыши или к самому себе. Он готов был поклясться, что видел, как и у мыши тоже потекли слезы. Старик освободил пальцы из мышеловки и со злостью швырнул ее в сторону.

Они еще постояли в тишине друг напротив друга некоторое время. Старик, вспоминая позже, уверял, что они мысленно перебросились парой слов:

– Ты за книгу-то прости. А что, скоро приезжает?

– Завтра!

Мышь медленно повернулась и уползла за стол, на прощание еще раз обернувшись.

«Может, хоть осенью, как похолодает, вернется?» – грустно подумал старик.


Когда на следующий день дочь вошла в дом, то сразу заметила на столе тарелку с горкой риса.

– Что, рис перебираешь?

– Да нет, мышей подкармливаю, – ответил старик.

– Шутник, – рассмеялась дочь.

– Пап, ты не обижайся, я проездом, всего на одну ночь: путевка у нас с мамой на курорт, – вдруг выпалила скороговоркой дочь – видать, долго думала, как отцу это сообщить. – Ты не обидишься?

– Ну что ты, дочка, конечно, поезжай; я и сам в свое время много по стране поездил – дело хорошее, – сказал убежденно старик, а с левого боку-то защемило, ой как защемило!


Весело и беззаботно отзвенела весна птичьими свадьбами; степенно и с достоинством отшумело лето разнотравьем; созрел и был убран урожай всего, что родить могло; снова настало межсезонье: нет-нет да и затянет морось на весь день, а то вдруг набежит промозглый ветерок, норовя залезть под одежду. Снова с грустью смотришь на последние падающие листья – поздняя осень. И думаешь, что прошел еще один год.

Серое небо. Старик стоял у крыльца. А вдруг раздастся столь родной писк и мелькнет знакомый серенький комочек?..

Березовый сок


Тропинка плавно извивалась между елями, и Савелий Пантелеевич шел не спеша, с удовольствием вдыхая полной грудью. «Вроде и стоит моя деревня среди леса, а все ж воздух здесь другой: лучше! – подумал старик. – Оно и всегда так было: и двадцать лет назад, и пятьдесят».

Стоило увидеть ему среди деревьев березку, как уверенно отмечал он про себя: «Ну да! Вот и понятно, как рождались русские сказки, душевные и добрые в своей незатейливости!» И появлялось у Савелия чувство чего-то близкого его душе – чего-то очень-очень родного.

Вспомнились отец и дед – оба были лесниками. Давно-давно они с отцом исходили здесь все. Отец понимал лес. Иногда он останавливался около какой-нибудь березки, клал руку на ее ствол и, закрыв глаза, молчал. Мальчик терпеливо ждал, когда папа снова поведет его дальше.

Как-то, уже будучи подростком, Савелий спросил отца, почему тот всегда останавливается именно у березы. «Не знаю, сынок, не знаю, – ответил тот и, помолчав немного, добавил: – Может, потому, что красота исконно на Руси в невинности, стройности и внутренней чистоте. От того, может, и легла на русскую душу именно березка».

Старик до сих пор помнил, что тогда подумал: «Как о девушке говорит!»

Много раз за свою жизнь старик убеждался, что прав отец был: не в броской мишуре, слепящей глаза, красота женщины, а в целомудренности ее души. Каждый раз, думая о словах отца, старик вспоминал Надю – жену, которой давно уже нет, и то, как судьба свела его с ней…


Время было небогатое. Девушки одевались простенько: в то, что сами и сошьют, купив отрез в автолавке, которая приезжала к ним в деревню раз в месяц. Савелий только вернулся из армии. Молодой, задорный, всем юбкам в след смотрел. И то понятно: жениться парню пора. А тут из райцентра приехала Любаша. Красивая, стройная и одета по-городскому: в яркой юбке да в кофточке в красивую разноцветную полоску. Но это еще полбеды для парня, а уж совсем беда была в том, что каждый день она одевалась в разное. Совсем Савелий голову потерял: думал, что влюбился и что вот оно, рядом, счастье его семейное. Так и ходил за ней, не обращая внимания на усмешки деревенских парней и девчат. Наконец добился своего: познакомились и стали прогуливаться вместе, иногда и до утра.

Недели две погуляли, и пришел он к родителям Любаши свататься. Как положено на Руси, все делалось неспешно, обстоятельно: родители девушки и жених сели за стол. Люба с младшей сестрой Надей суетились вокруг них, поднося простую крестьянскую еду. Разговаривая, парень все смотрел на девушек и, когда пришло время свататься, вдруг попросил руки… Нади! Все удивленно замолчали, и парень повторил свою просьбу. Вспомнил он, что ведь давно примечал Надю: простенький сарафанчик, косички… А взгляд!.. Голубые глаза смотрели открыто, невинно. Через эти глаза всю душу ее видно было. Понял Савелий, что и он ей нравится и что эти глаза он хочет видеть всю свою жизнь и смотреть в них, как в голубое небо! А Люба? Ну что Люба! Увлекся парень, полетел как мотылек на огонь. И в затянувшейся тишине в третий раз попросил он руки Нади. Так дело и порешили.

Ни разу в жизни не пожалел он о своем выборе, а иногда и вздрагивал, представив, что мог совершить непоправимое. «Видать, Господь беду отвел!» – думал он в такие минуты.

И хоть неверующий Савелий был, а после того сватовства, как по случаю оказывался в соседнем селе, так всегда трижды крестился, проходя мимо церкви, а нет-нет и свечку в Божьем храме ставил Николаю Угоднику.


Нередко удивлялся Савелий тому, что за всю его долгую жизнь не появилось ни одной новой тропинки, все они были теми же, что и в его детстве. Когда он был маленьким, отец показывал и объяснял ему, где звериная тропа, а где она натоптана человеком, но после постройки в конце шестидесятых годов прошлого века лесозаготовительной базы недалеко от деревни встреча с каким-либо зверем была редкостью, и остались лишь те тропы, коими пользовались люди. Старик прожил здесь всю жизнь, и эти изменения происходили на его глазах, но по-прежнему он любил лес, и, глядя на деревья за околицей, казалось ему, что лес зовет его какими-то своими тайнами. «А может, все эти тайны только в моей голове?»


Земля под ногами стала мягче, и вскоре впереди показался березняк. На душе у Савелия Пантелеевича стало почему-то радостнее. Он остановился и некоторое время всматривался в стройные деревца. Морщины на его лице разгладились, взгляд потеплел, и, улыбнувшись, он подумал: «Словно девушки в белых сарафанчиках стоят и вот-вот хоровод затеют. Может, это и есть та тайна, которую я все ждал?»

Наконец старик вышел из задумчивости и зашагал дальше.

Весна в этом году быстро прогнала холода, снег сошел дружно, и Савелий порадовался тому, что под ногами земля была хоть и мягкая, но сухая, и не надо перешагивать с кочки на кочку. Вскоре еловый лес с редкими березами совсем отступил, и вокруг него уже стояли только молодые березки. В иные годы в это время место здесь было болотистое, а на болоте, как известно, березовый век недолог – лет двадцать, от силы тридцать.

Однако по мягкой почве идти стало тяжелее, ему и так-то трудно было ходить, а тут уж совсем ноги разболелись. «Вот ведь погнался за соком, как мальчишка! Даже про больные ноги забыл», – подумал старик.


В то раннее утро гурьба деревенских ребят прошла мимо его забора. Только и слышно было: «Березовый сок, березовый сок!» Старик, посмотрев на нераспустившиеся березы, видневшиеся за околицей поселка, подумал: «А почему нет?»

Взяв старый, еще отцовский складной нож, банку и веревочку, он тоже отправился в лес.


Увидев поваленное дерево, старик присел на него. «Ноги-то, ноги! Да… – годы! А что уж лукавить: старость, однако», – подумал он.

И, как всегда, вдыхая лесной воздух, он вспомнил про курево. Достал кисет с махоркой, клочок какой-то газеты, с трудом скрутил самокрутку, зажег спичку и закурил. Втягивая дым, в который уж раз поворчал на современную прессу: «Нет, не те сейчас газеты: хороших нет. Совсем о людях не думают: поля с боков страниц маленькие, отрываешь полоску по краю, что без типографской краски, а она узенькая, замучаешься старыми пальцами самокрутку скручивать! То-то в прежнее время, при той власти: поля на страницах широкие, да и бумага «вкуснее» была. Нет, совсем о людях не думают, – и с усмешкой добавил про себя: – Ага, и вода мокрее была. Ворчу, однако! Старик!»

Оглядываясь по сторонам, он неожиданно подумал: «Почему в березовой роще всегда становится спокойно на душе и чувствуешь, что ты среди своих и что ты у себя дома?»

Выйдя из задумчивости, старик высмотрел вокруг себя березку, ту, что потолще. «Стройная, да и выше других своих сородичей. Видать, сильное дерево и к солнцу тянется шибче прочих. Вот от нее и буду сок брать».

Он вынул из рюкзачка баночку, веревку, подошел к дереву и, примерившись, прикрепил банку к стволу. Затем достал из кармана брюк складной нож, раскрыл его и вдруг попятился, снова сел на поваленное дерево. «Что же я делаю? – спросил он себя, глядя вокруг на многие уже сухие, а то и повалившиеся березки, которые были намного тоньше той, к которой он привязал банку.

Опять посмотрел на выбранное дерево. «А ведь хоть и сильнее эта березка к солнцу тянется, а невдомек ей, что на болоте век-то ее короток. А тут я с ножом. Совсем старый ума лишился!»

Только сейчас старик обратил внимание, что концы веток березки свисали вниз, и создавалось впечатление, что она плачет. «Так, может, не в белых сарафанчиках и не в хороводах суть, а в том, что сродни ее вид загадочной, необъяснимой и извечной тоске русской души? Может, это и есть та самая тайна, которую я всю жизнь хотел понять?»

Спрятал нож, убрал в рюкзак банку и поплелся обратно в поселок, а по дороге все повторял про себя: «Точно бес попутал. И дался мне этот сок?»

Так, ругая себя, он шел по тропинке; вспомнился отец, вспомнилось, как в детстве пошел он с мальчишками в лес. Также была ранняя весна и также они веселой ватагой направлялись за березовым соком. Да только тогда, в последний момент, встал он между березой и ребятами и не позволил никому резать кору дерева. Поселковые мальчишки после оторопи стали надвигаться на него: побить хотели, но, увидев его злой и решительный взгляд, отступили. Долго еще после этого случая они отворачивались при встрече и не разговаривали с ним.

«А удастся мне разыскать ту березу?» – вдруг мелькнула мысль у Савелия Пантелеевича.

Старик остановился, какое-то время думал и наконец решительно свернул с тропинки. Часа два бродил он по лесу и, уж совсем намаявшись больными ногами, присел на подвернувшийся пенек. «Нет, видать, не найти. Лет-то много прошло!» – расстроился старик и вдруг… понял, что сидит он и смотрит именно на нее – на ту самую березу.

Долго сидел он на пеньке и смотрел на дерево. Береза была высокая, раскидистая, но большинство ветвей были сухими, а от корней росли две молодые березки.

Старик подошел к дереву, обнял его, прижался лицом и, закрыв глаза, прошептал:

– Вижу, и тебе недолго жить осталось. Да-а-а, вот и жизнь прошла. Пожили уж. У тебя две дочери, а у меня два сына! Вот только твои навсегда при тебе будут, а моиразлетелись по стране, и увидеть их большое счастье для меня, потому как такое очень редко случается. А корни-то у нас с тобой навсегда в этой – родной земле – останутся.

Так и стоял старик, пока сердце не перестало щемить.

Бегство в никуда


Краски осени, так ярко рассыпавшиеся по средней полосе России, только-только бесшумно сверкали разноцветьем, умиротворяли мысли, чувства, эмоции, настраивая на размышления, вызывая легкую необъяснимую грусть и ностальгию по ушедшему в прошлое – в нашу память – лету, – эти краски тоже ушли в прошлое.

Пришел ноябрь – загадочный и задумчивый месяц года, месяц невесомости в мыслях и неопределенности в желаниях. Думать о прошедших солнечных и теплых днях уже бессмысленно, они далеко, а думать о приближающихся холодах не хочется. Так и живешь в этом состоянии, не задумываясь ни о чем, и незаметно одеваешься все теплее и теплее.

С ноябрем пришло и ненастье. Тучи своей серостью все чаще и чаще закрывали небо, иногда на время, иногда на весь день и всю ночь, и мелкий холодный дождь накрывал город со всеми его обитателями. Кто-то сидел дома и смотрел на ноябрь из окна теплой квартиры, кто-то прятался, где придется, проклиная межсезонье, а заодно и весь мир. Иногда, если ночь была ясная, звездное небо отражалось на тонкой пленке льда, покрывающей городские лужи, хрустящей под ногами позднего и случайного прохожего, кутающегося в застегнутую на все пуговицы одежду и торопящегося в уют и тепло. Все предупреждало о том, что скоро наступит зима.


Когда-то его звали Николай, Николай Сергеевич; называли также папой, мужем, квартиросъемщиком, соседом, гражданином… Но все это в прошлом. Теперь он никто – бродяга без имени и фамилии, без паспорта и семьи, без друзей и работы, без жилья и карточки медицинского страхования. Нигде не учтенный, он вроде как и не существовал для общества, и общество вспоминало о таких, как он, случайно, встречая их на улицах, в подземных переходах, у входа в продуктовые магазины, обращая на них внимание, только почувствовав отвратительный запах, идущий от них, и видя их спитые лица, заплывшие от водки и с узкими щелочками глаз из-за постоянных синяков, полученных в пьяных и бессмысленных драках, причины которых они и сами-то толком объяснить не могли. Водка – и все этим сказано! Прохожие ужасались несколько мгновений, но, уже отойдя пять-десять шагов, забывали о них до следующей случайной встречи.

И все-таки они существовали реально, а не были какими-то миражами-фантомами, и даже занимали свою четко определенную социальную нишу: бомжи – люди без определенного места жительства. И заметь, уважаемый читатель: не бродяги, не нищие, не отребья, не сброд… а короткое и простое, не режущее слух и похожее на кличку собаки «бомж»!

Хотя свое настоящее имя он уже давно никому не называл (а может, и сам уже забыл его), мы все-таки будем называть его Николаем, как звали его когда-то родная матушка и родной батюшка, веря, что именно это имя он пронесет через всю свою жизнь и с ним же и упокоится где-нибудь рядом с их могилами.


Николай проснулся оттого, что левый бок совсем закоченел – грело только справа. Он с трудом открыл глаза – они приоткрылись совсем чуть-чуть: боль не давала раскрыть их шире. «Вчера ведь болел только левый глаз, – подумал он и закрыл глаза снова. – Оно и понятно: левый уже несколько дней как заплыл большим синяком. Ну а правый-то почему болит?» Николай стал вспоминать вчерашний вечер и понял, что все произошло, когда опять же делили водку. С кем? Этого он вспомнить не мог, да ему это было и не нужно, ведь каждый день или вечер происходило одно и то же: как всегда, если за день не добыл достаточно денег, то приходилось объединяться с такими же бродягами, как и он, чтобы наскрести на бутылку. А потом разговоры ни о чем, пьяные разборки с незнакомыми собутыльниками… В общем, как всегда. У Николая не было постоянной компании, он бродяжничал один.

«Да ладно, что мне рожу с фото в паспорте сличать что ли? Так ведь нет его у меня, паспорта-то», – успокоил себя Николай и вспомнил, как года три-четыре назад отдал его какому-то барыге за две бутылки самогонки. Самогонка оказалась дрянь, но деваться было некуда, и о паспорте он не жалел.

Николай опять с трудом открыл глаза. Вокруг был полумрак; он лежал на цементном полу, прижавшись к теплой трубе. Как он попал сюда, он не помнил. Тусклый свет в эту небольшую нишу поступал сверху, скорее всего, от ближайшего уличного фонаря. Была еще ночь. С краев канализационного люка не срывались вниз капли воды, и он подумал: «Подморозило».

Неожиданно что-то зашуршало, и откуда-то из темноты вылезла крыса, таща в зубах кусок засохшей колбасы в фирменной обертке. Николай пошарил рукой по карману куртки – крыса замерла на месте – и со злостью подумал: «Вот гадина, утащила-таки, пока я спал». Он вспомнил, что нашел эту колбасу в каком-то мусорном контейнере, и был уверен, что уж завтрак-то у него есть и с утра можно будет не торопиться обходить помойки.

Шорох раздался вновь, и Николай увидел, как крыса начала расправляться с колбасой прямо у него перед носом, не более как в полуметре от его лица. Он пошевелился, но крыса даже не обратила на него внимания. «Странно, почему крысы не убегают при виде таких бродяг, как я? Наверное, и они по запаху, который идет от нас, понимают, что людьми нас считать нельзя, – подумал Николай и заключил философски, – может, они и правы». Он стал медленно подвигать левую руку к колбасе. Крыса перестала есть и, подняв морду, внимательно следила за рукой. Взгляды их встретились, они оба замерли, не мигая. Взгляд у крысы был злой, холодный, уверенный в своем превосходстве и полный решимости отстаивать то, что она считала своим. Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу, и наконец Николай сдался и стал медленно, чтобы не подтолкнуть крысу к нападению, подтягивать руку обратно к себе. Снова раздалось шуршание обертки – крыса продолжила расправляться с куском колбасы, больше уже не обращая внимания на непрошеного гостя, залезшего случайно именно в этот дорожный люк.

Николай готов был поклясться, что, перед тем как снова начать есть колбасу, крыса подмигнула ему и улыбнулась, и даже – но в этом уже Николай не был уверен – вроде бы захихикала. «Тьфу ты, неужто белая горячка начинается», – он встряхнул головой, оглянулся и, убедившись, что ничего другого необычного он не видит, успокоился. Он признал себя здесь чужаком – признал превосходство хозяйки подземных лабиринтов города. Затем, повернувшись, стал греть у трубы другой, замерзший бок, сразу же забыв и о крысе, и о колбасе.

Белой горячки у Николая еще не было ни разу, но он видел ее в приюте, где по глупости попробовал жить: он видел, как мужик метался по комнате, постоянно стряхивая с себя что-то, что видел только он. Это было зрелище не для слабонервных. Из приюта Николай ушел, прожив там всего два дня: постоянный контроль со стороны персонала был для него невыносим. Не пить, не материться, поддерживать чистоту и порядок… – это никак не сочеталось с его пониманием свободы, а свобода для бродяги – самое главное. Ею он оправдывает свой образ жизни. Свобода от любого контроля со стороны других, который воспринимается как насилие над личностью. И даже гарантированные сытость и ночлег не стоят этой «свободы».

Поворачиваясь на другой бок, он случайно посмотрел вверх. Канализационный люк над ним не был закрыт, и он увидел в проеме открытого люка чистое небо, полное звезд. Полностью в этом круге не умещалось ни одно из известных ему созвездий, и от этого небо представлялось незнакомым, но не чужим. Глядя на него, бродяга ощущал себя маленьким, но неотъемлемым кусочком Вселенной, он чувствовал единство со всем Миром, пусть даже тот был совершенно равнодушен к его существованию. Увиденное потрясло бомжа и заворожило: он еще никогда не видел круглого ночного звездного неба. Николай лежал и смотрел на это незнакомое чудо; чувство тоски медленно, но все сильнее и сильнее стало сжимать его грудь; комок подступил к горлу, сразу перехватило дыхание, и слезы потекли по щекам – он плакал, как плачет порой ребенок, не способный понять и объяснить свое горе. Горе – и все в этом слове! Он вспомнил дом, семью, детей. Вспомнил маму. Вспомнил, как начал пить, как его затягивало в это болото все глубже и глубже; вспомнил, как после очередного запоя, продолжавшегося неизвестно с кем, где и сколько времени, он очнулся уже другим человеком и в другом городе… Жизнь стремительно покатилась на самое дно.

«Вот так бы лежать и лежать всю жизнь, и смотреть на это непорочное небо, будто и не бывает в жизни голода, холода, будто нет тошнотворного запаха от одежды и тела, как будто нет помоек, свалок и, главное, нет в мире водки, – думал Николай. – Хотя нет! Насчет водки это уж перебор: выпить-то все-таки тянет – пусть водка останется. Надо только пить в меру», – не веря в это, думал он.

Водка! Это и была ежедневная цель его жизни! Не удалось достать водки – пойдет алкоголь в любом его виде. Да! Ежедневная цель. Поиск денег на алкоголь наполнял смыслом каждый новый день, а далее он и не задумывался. Вечер и ночь, водка и ночлег – вот и все будущее. Водка очищала душу от всего плохого, что произошло за день, и в результате в душе оставалась только пустота, пусть и ненадолго, пока не очнешься от пьяного забытья на следующий день, пустота, позволяющая до следующей пьянки не задумываться о своей жизни и не оправдывать себя, а видеть во всем естественный ход событий и естественный образ жизни.

Шуршание прекратилось, наступила полная тишина – тишина и небо… и звезды в круге люка. На душе было хорошо и спокойно… а про себя он все-таки подумал: «Наверное, уже всю колбасу сожрала, сволочь!» Но в обиде на крысу он не был.

«Сегодня повезло ей, завтра повезет мне», – только и сказал он себе.

Наконец он опять задремал. Ему снился огромный окорок, висящий на крюке и качающийся из стороны в сторону. Когда окорок приближался к стене, крыса отталкивала его лапой, таким образом раскачивая его и не давая ему остановиться. Почему-то остановить его руками было нельзя, и Николай пытался откусить от него на ходу и каждый раз промахивался. Сильно пахло плесенью и грязными заношенными носками.

Разозлившись, Николай попытался схватить окорок руками, но тот сразу же исчез, и чей-то голос сверху произнес:

– Эй, слышь, мужик! Вылезай – нам работать надо!

Он открыл глаза и в круге света над собой увидел три головы, смотревшие на него. Головы были в рабочих касках. Небо было светлое, звезд не было.

«Утро», – догадался он.

– Давай просыпайся, очухивайся быстрее и вылезай: прораб скоро подойти может, а нам еще ждать, пока там проветрится после тебя!

Николай спросонок неуклюже, да и нехотя, полез вверх к люку, деловито отметив про себя, что одежда на нем полностью высохла за ночь у теплой трубы. В тот момент, когда он уже вылезал на поверхность, трое рабочих, зажимая носы, отпрянули от люка.

– Мужики, ради Бога, дайте закурить, – жалобно произнес он и остался стоять у люка, всем своим видом показывая, что иначе он не уйдет.

– Ладно, – сказал остальным двум тот, что держал инструмент, – иначе от него не отделаешься, – и протянул бродяге пачку дешевых сигарет.

– Вот спасибо, – Николай взял пачку, долго неловко выуживал из нее сигарету непослушными и заскорузлыми пальцами и подал обратно пачку рабочему.

Тот протянул было руку за сигаретами, но тут же, сморщившись, брезгливо отдернул ее и произнес:

– Бери все.

Раздался хохот тех двоих, которые наблюдали, стоя в стороне.

Николай перешагнул через низкий заборчик, огораживающий в целях безопасности открытый проем люка от прохожих, и пошел не спеша по улице в сторону ближайшего супермаркета: именно там время от времени выбрасывали просроченные продукты. Проходя мимо палатки, торгующей выпечкой, он заглянул в стоящую рядом с палаткой урну, нашел недоеденный пирожок с сосиской и сразу же съел его. Оказалось мало, в животе все равно урчало, и Николай использовал давно опробованный способ, как убедить продавщицу дать ему хоть что-нибудь: он молча встал рядом с прилавком, якобы разглядывая витрину. Очередь у палатки мгновенно исчезла: все разошлись, затыкая носы. Для продавщицы это было не в новинку, и она сразу же дала бродяге что-то из выпечки – то, что было побольше размером, но дешевле по цене.

Дойдя до супермаркета, он обогнул здание – там были мусорные контейнеры – и увидел, как мусоровоз опрокидывал в свой кузов уже последний из них. Опешив, бомж машинально вцепился в этот контейнер и заорал:

– Стой!

Шофер выглянул из кабины и, глядя на бродягу, повертел пальцем у виска, после чего произнес тираду, которая в переводе на русский литературный язык означала примерно следующее: «Отойди! Не мешай работать!»

«Опоздал!.. А может, магазин сегодня пока еще ничего просроченного и не выбрасывал», – пытался подбодрить себя Николай и стал обходить городские помойки.

«Поздно разбудили, черти», – ворчал он про себя на тех троих, в рабочих касках. Везде уже кто-то побывал после того, как люди, идя на работу, по пути выбрасывали мусор. Только в одном мусорном контейнере рылись двое бродяг, что-то вытаскивая и сразу же запихивая это «что-то» в рот.

Николай осторожно подошел ближе и поздоровался. Реакция тех двух последовала незамедлительно, и он, прихрамывая, с трудом смог убежать, получив всего-то один-два удара ногой, успев разглядеть, что одним из двух бомжей была женщина.

Идя по улице, он заглядывал во все урны, но ни алюминиевых банок, ни бутылок так и не нашел. Николай знал в городе все пункты приема вторсырья.

Захотелось курить, и тут он сразу же пожалел, что нагло не спросил у тех работяг еще и зажигалку. Пришлось идти до ближайшей остановки автобуса и подобрать первый же брошенный непотушенный окурок. Наконец-то закурив, Николай подумал о том, что вообще-то он уже не был голоден и рыскать по мусорным бакам всего города целый день желания сегодня у него не было, и он решил заняться добыванием денег – попрошайничеством, чтобы вечером было на что купить водки. Почему-то он был уверен, что сегодня ему повезет, и спустился в ближайший подземный переход.

На кусочке картона он написал: «Подайте бездомному на водку». Он знал, что такая правдивая надпись при его спившемся виде была самой выигрышной: мужчины, прочитав эту просьбу, улыбаясь, бросали в банку, стоящую перед бродягой, мелочь. Николай сразу же убирал из банки деньги и прятал в одежде, оставляя лишь немного, как он говорил, «на развод». Женщины проходили мимо него быстро, как правило, опустив взгляд и прижимаясь к противоположной стене перехода. Старушки смотрели на него с болью во взгляде и нередко клали рядом с ним хлеб, яблоко или конфету. Часто в их взгляде можно было увидеть навернувшиеся слезы. Наверное, они думали о том, что раньше такого и быть не могло: ни войны, ни бедствия какого не было, руки-ноги на месте, костылей рядом с ним нет, а сидит мужчина и просит милостыню. Хотя бедствие все-таки было… – исчезла целая страна, огромная, могучая, исчезла в одночасье, но люди-то – люди, остались!

Прошли трое молодых людей в форме курсантов полицейского училища. Проходя мимо Николая, один из них вроде как невзначай задел банку с мелочью, и деньги раскатились по полу подземного перехода. Курсант весело сказал, обращаясь к двум другим:

– Смотрите-ка, каждый день здесь проходим, а этого первый раз вижу. Пусть понагибается, косточки разомнет, а то, наверное, засиделся бедолага, так вот и разминочка – фитнес, так сказать, – и все трое дружно захохотали.

Николай бросился собирать мелочь, ползая по полу на четвереньках. Вдруг он почувствовал грубый пинок в зад, упал вперед, сильно ударившись о каменный пол перехода носом и лбом, и сразу же услышал все тот же, до боли в сердце знакомый хохот, злорадный, и в тоже время холодный и безразличный: мимо проходила компания подростков.

Подростков Николай боялся больше кого-либо. Он знал по рассказам других бомжей случаи, когда выпившие подростки забивали бродяг до смерти. Сам он тоже как-то пострадал от «детишек», но чудом проезжавшая мимо полицейская машина спасла его: увидев ее, подростки разбежались. Полицейские вышли из машины, но, разглядев в пострадавшем бомжа, сразу уехали: никто из «стражей порядка» не хотел подхватить вшей или другую какую заразу, и Николай остался лежать на том же месте, где и били.

Позже отлеживался у какой-то бабки-алкоголички, случайно проходившей мимо него. Пообещал, что, как отлежится, будет ей каждый день приносить маленькую бутылку водки. Сломанные ребра заживали медленно, но через неделю, как только смог чуть передвигаться, ушел от бабки и больше уже туда не возвращался. «А может, это и не бабка была, может, и совсем не старая, – вспоминая позже этот случай, думал Николай. – Но алкоголички – они все на одно лицо».

Впредь, завидев издалека группу подростков, сразу же либо переходил на другую сторону улицы, либо шел к остановке наземного транспорта, если там стояли люди в ожидании автобуса, троллейбуса или трамвая. Больше уж он не попадал на встречу с подростками в безлюдном и темном месте – Бог миловал.

Собрав с пола деньги, он сел, опершись спиной о стенку, вытер рукавом кровь на покарябанном лице и стал вспоминать, что как-то раз он пробовал сожительствовать с женщиной-бродягой: она показала заброшенный подвал, где можно было кое-как устроить свой быт и ночлег, но, увидев в тот же вечер при первой же попойке, какой неуправляемой она становится, когда выпьет, наврал, что пошел купить еще водки, и больше туда не возвращался. В дальнейшем попыток сожительствовать он не делал. Он даже не помнил, как ее звали.

Самые «выгодные клиенты» были те, кто подходил спрашивать, как он дошел до такой жизни, что потерял человеческий облик. Эти подавали больше, и не мелочью, а бумажными. Такие встречались нередко – надо было только подождать. Николаю некуда было спешить, и он тихо сидел у стены подземного перехода и ждал своего «клиента».

Это был первый попавшийся на его пути подземный переход, и ему повезло, что попрошаек в переходе не было. «Хорошее место, – подумал он, – рядом несколько остановок автобусов и троллейбусов». Поток прохожих не убывал. Николай понимал, что был и большой риск сидеть в этом месте, поскольку все хорошие места в городе, выгодные для попрошайничества, поделены криминалом и выпрашивать деньги у прохожих разрешалось только «своим» за определенную плату в день.

«Ну да Бог не выдаст, свинья не съест», – сказал себе Николай. Уж очень ему хотелось сегодня отдохнуть и «срубить» деньги влегкую.

Наконец часа через два проходивший мимо мужчина – по одежде и… да по всему видно, что не с копеечной зарплатой – остановился напротив него и стал внимательно, как бы что-то вспоминая, вглядываться в попрошайку.

«Деньги сами в руки идут», – подумал Николай и приготовился к разговору.

Наконец прохожий положил перед бомжом мелкую денежную купюру и спросил бродягу:

– Удачный день?

– Какое там! Одну мелочь бросают, – поддержал разговор Николай, пряча купюру в карман.

– Ну, на хлеб хватит, – продолжал прохожий.

– Я ведь не на хлеб, а на водку прошу, гражданин, – ответил Николай. – Так и написал, читайте: «Подайте бездомному на водку!»

– Значит, сыт, что ли? – обращаясь сразу на «ты», спросил прохожий.

– Да, вроде того, – весело и дружелюбно, заискивая перед прохожим, сказал бомж.

– Звать-то как? – не отставал мужчина.

– Да зовите, как нравится: можете Иваном, а можете Петром.

– Ну ладно, а по отчеству-то как?

– Сергеевич, – ответил Николай.

– А бездомный почему, Сергеевич? – спросил прохожий. – И вообще, как ты до такой жизни-то дошел?

– Да если бы «дошел», а то ведь довели! – сказал Николай, изобразив на лице, как ему казалось, жалобную гримасу.

Бродяга был готов к этому вопросу и стал не спеша рассказывать свою историю:

– Как СССР рухнул, так институт, где я старшим научным сотрудником работал, закрылся. Всех работников уволили. Побегал-побегал в поисках работы – не нашел: везде сокращение штата. А семью кормить надо! Кем только не работал: и продавцом на рынке, и грузчиком, и в фирмах разных курьером – на побегушках, значит. Было дело: тянули в криминал – не поддался. А денег все равно только-только хватало концы с концами свести. Занялся извозом, таксовал, значит. Машину чужую вдребезги разбил – сам чудом жив остался. Отлежал в травматологии три месяца, вышел, а владелец машины мне счет предъявил. Сумма большая: машина еще не старая была, да прибавил «за моральный ущерб». Еще и «на счетчик поставил» – каждый месяц сумма увеличивалась. Начал продавать все из квартиры: сначала книги, затем уж и вещи, и мебель в распродажу пошла. Наконец понял, что ни за что мне не расплатиться. Я уже весь в долгах, а тут как-то звонок в дверь, открываю – агент по недвижимости оказался. Приятной наружности, вежливый такой. Говорит, что у них есть выгодное предложение для меня: покупатель есть на трехкомнатную квартиру именно в этом районе и в этом доме. И этаж ему подходит, и планировка квартиры, и, самое главное, согласен хорошие деньги заплатить. И с долгами, мол, расплатитесь, и тоже трехкомнатную, только в другом районе, подальше от центра, купите. Много позже, вспоминая, думал я: «Как это он про долги-то узнал?» А тогда-то я согласился, выбора у меня не было – продавать квартиру надо было. Больше денег ниоткуда я не мог взять. Через два дня подписал договор купли-продажи: свою продавал, а другую покупал. Прочитал ведь дважды внимательно, а уж затем в сумку спрятал. Прихожу домой, достаю из сумки договор, смотрю, а это не договор, а дарственная…

Рассказывая, Николай так увлекся, что не замечал, как его собеседник еле сдерживается от смеха. В конце концов прохожий все-таки расхохотался и проговорил:

– Слышь, Коль, ну ты и мастер врать! Ты тут будешь еще целый час жалиться, а я тороплюсь. Приглядись внимательно. Узнаешь? Сергей я. Мы же с одного двора с тобой. И в школе в одном классе учились. Теперь-то я понял, что именно тебя не раз видел на улицах и у магазинов, но только со спины – потому-то и не мог узнать раньше. Ну? Вспомнил меня?

Николай вдруг как прозрел: то-то прохожий кого-то напоминал ему, но вот кого, вспомнить он никак не мог. Наконец, вспомнив, он опустил глаза и замолчал.

– Столько лет прошло, как ты исчез, а Люся – имя жены-то не забыл? – до сих пор ищет тебя, запросы разные рассылает.

Помолчали немного, вспоминая родной город и прошлую жизнь.

– Ладно, – сказал Сергей, – не об этом сейчас речь, да и тороплюсь я. Итак, кратко: захочешь на ноги встать и жить по-человечески – помогу. Ты, насколько я помню, монтажником работал, а мне на строительном объекте монтажники во как нужны, – и он провел ладонью поперек шеи. – Телефона у тебя, конечно, нет, и в контору тебя с таким видом не пустят – это уж точно. – Сергей на мгновение задумался и продолжил, медленно растягивая слова, на ходу обдумывая, как быть в этом случае:

– Значится, так: придешь завтра ко входу в контору, – он назвал адрес. – Знаешь, где это находится?

– Знаю: трехэтажное здание голубого цвета на самом углу улицы, там еще рядом супермаркет, – ответил Николай, машинально подумав: «Может, уже просрочку выкинули?»

– Хорошо! – продолжил Сергей. – Так вот, придешь к девяти часам утра и стой в сторонке от входа. Я как раз к этому времени подойду, тогда и скажу, куда идти тебе, чтобы отмыться и в порядок себя привести. Затем снова ко мне в офис – я до восьми вечера работаю. Покажешь на проходной мою визитку… Подожди-ка, а паспорт у тебя есть?

– Нет, – Николай опять опустил глаза.

– Понятно. Тогда скажешь, чтобы охранник с проходной позвонил мне. Я на визитке напишу ему, – и он, достав из кармана пиджака визитку, что-то быстро приписал на ней и протянул ее Николаю. – Думай и приходи! Будем решать твой вопрос и, надеюсь, поправим твою судьбу. А сейчас поешь хоть по-человечески, много не пей: завтра встреча – может быть, это будет «твой день», – добавил он, положив перед бомжом крупную купюру, и быстрым шагом направился к выходу из подземного перехода, но на ходу обернулся и добавил:

– Ну а если что случится, то приходи в другой день.

Николай продолжал сидеть, прислонившись к стенке, и, не замечая прохожих и брошенную ими мелочь, неотрывно смотрел на купюру. Деньги для него были большие – таких он и в руках никогда не держал. Сначала хотел было подсчитать, сколько же бутылок можно купить на них, но отбросил эту мысль, так как по опыту знал, что, независимо от суммы, хватит их только на одну пьянку с такими же бродягами, как он, и что, начавшись сегодня, пьянка эта закончится тогда, когда закончатся деньги. Понятие «завтрашний день» для него и для других бомжей не существовало.

И все-таки он пошел посмотреть, где работает Сергей. Собрав всю поданную мелочь и бережно спрятав ее в одежде, вышел из перехода и направился к «голубому» зданию. Рядом действительно был тот самый супермаркет, который он проходил утром. Обошел его сзади и заглянул в мусорные баки магазина, и, к своей радости, нашел два копченых окорочка в вакуумной упаковке, положил их в полиэтиленовый пакет, найденный тут же, и пошел к конторе.

Николай долго стоял недалеко от конторы, представляя себя то в собственном кабинете за письменном столом, то в рабочей спецухе монтажника на стройке.

«И так каждый день – от и до, по восемь часов!» – подумал он.

Достав визитку, он прочитал: «Сергей Петрович Н., управляющий фирмой такой-то».

Идти к бомжам было еще рано; он хорошо знал их «распорядок» – где и когда они собираются. Можно было выпить сегодня и одному, но, если была возможность пообщаться, всегда решал вопрос в пользу общения, тем более что у него в кармане лежат деньги на всю компанию и было что сегодня им рассказать и обсудить.

«Общение отличает человека от животного», – вспомнил он где-то услышанную фразу.

Николай оглянулся вокруг. Невдалеке находился скверик. Все скамейки были заняты, но его это не смутило, и он сел на уголок ближайшей. Молодая парочка сразу же встала и ушла. Еще и освободились две ближайшие скамейки. Он сунул руку в карман, пощупал спрятанную купюру, убедился, что она на месте. Потом достал Серегину визитку и снова стал внимательно разглядывать ее.

«Клочок бумаги – и совсем другая жизнь! Вернуться? А стоит ли она того?» – подумал Николай и задремал. Ему снилось, как всходило звездное небо. Четкая полоса горизонта, поднимаясь из-за домов, разделяла небо на дневное и ночное. Постепенно все небо стало ночным. Справа, напротив Большой Медведицы, он увидел созвездие в виде куриного окорочка. Два созвездия располагались на небе симметрично, и если провести линии от их крайних двух звезд, то линии пересекались на том месте, где должна была находиться Полярная звезда, но там располагалась денежная купюра, точно такая же, как та, которую сегодня дал ему Сергей: так же был загнут уголок бумажки и так же чуть надорванная посередине – на сгибе. Он видел себя в робе монтажника, и его рука в рабочей рукавице тянулась к деньгам. Николай, как ни старался, подпрыгивая, никак не мог их достать. Наконец, приземляясь после очередного прыжка, он упал на левый бок и услышал: «Здесь нельзя валяться, поищи другое место», – Николай очнулся. Он действительно лежал на левом боку на скамейке, и перед ним стоял охранник конторы, поигрывая дубинкой.

– Да пошла она, эта купюра!.. – сказал бродяга.

– Что-о-о? – напрягся охранник.

– Дед в пальто! – огрызнулся бомж и пошел по улице куда глаза глядят.

Он шел, сосредоточенно смотря себе под ноги и не замечая ту жизнь, которая суетится вокруг. Мысли сами лезли в голову:

«Восемь часов!.. От и до!.. И так всю жизнь до копеечной, можно сказать, нищенской пенсии: с утра и вечером толкаться в транспорте; переходить улицу только на зеленый свет, предъявлять паспорт, когда потребует полицейский, оправдываясь, что, мол, торопился на работу, потому и перебежал на красный; везде стоять в очереди: в магазинах, на остановке автобуса, в окошко кассы за зарплатой; в общаге вести себя тихо, поддерживать чистоту и соблюдать правила общего проживания; говорить по утрам «здравствуйте» и по вечерам «до свидания»; постоянно встречаться и общаться с одними и теми же людьми. А ведь ни бригадира, ни прораба не пошлешь, будь они хоть трижды не правы: уволят. Родня понаедет, будут звать обратно в семью. И везде под приглядом, везде контроль и везде ты кому-то чем-то обязан и перед кем-то отчитываться должен. А если я не хочу, например, сегодня работать, а хочу перевернуться на другой бок и продолжать спать? Нельзя. Если я не хочу общаться, а хочу быть один? Когда мне понадобится компания, я легко найду ее, и пить, и общаться мы будем столько, сколько водки хватит – может, всю ночь, а может, и больше. И ведь ради чего работать-то? Чтобы поесть и одеться? Так я и так сыт всегда: помойки, свалки, просроченные продукты, подаяния как нищему, социальные столовые, да и церковь с разными организациями устраивают благотворительные обеды. И не только сыт каждый день, но и выпить ежедневно есть на что: сбор и сдача цветных металлов, макулатуры, стеклобоя в пункты приема вторсырья, еще и подаяния за счет попрошайничества. Одежда? Да я ее никогда и не стираю, а меняю на другую: люди сейчас побогаче стали и столько ее – этой одежды – выбрасывают, что даже выбираю, что надеть. Кстати, и выброшенных книг сейчас на помойках немерено – читай сколько душе угодно, даже классику. Народ-то сейчас как увидит, что в СССР издано, так и Толстого с Достоевским на помойку несет. Ночлег? Подвалы, заброшенные или под снос дома, теплотрассы, незапертые подъезды… Любой теплый угол зимой, а летом и на свежем воздухе полезно спать. Машина, отпуск? Так куда ехать-то? А отдыхать я и так отдыхаю, когда хочу. Развлекаловка – всякие театры, аквапарки и прочее? Так водка все заменит…

Проходя мимо железнодорожного вокзала, Николай обратил внимание на часы и подумал: «Бомжи уже собираются в известном месте для встречи», – и свернул на следующем перекрестке.

Собралось человек шесть. По начавшимся разговорам Николай понял, что день у всех, кто пришел (остальные будут подтягиваться со временем), был не из удачных, и вынул из кармана Серегину купюру.

– На сколько? – спросил маленький юркий бомж в почти новых красных ботинках, с хитрющими, хоть и пропитыми глазами, и который добровольно – так уж повелось – взял на себя обязанность бегать в магазин.

– На все! – ответил Николай.

– Гуляем, мужики! – радостно произнес тот.

Для них самих они были просто «мужики». Тем не менее среди них был и профессор, и литературный критик, и филолог, и монтажник… – и все это в прошлом. Они никогда о нем не говорили, впрочем, как и о будущем, и о приближающейся зиме. Каждый из них знал тех, кого унесла предыдущая зима – унесла навсегда в страну полной и вечной свободы. Но в щелочках полуоткрытых глаз каждого все-таки светилась слабая надежда пережить ближайшую зиму.


Николай очнулся в той же самой нише, где видел, как крыса съела его колбасу. Он сразу узнал это место, где испытал чувство необъяснимого блаженства, увидев звездное небо. Над ним был тот же канализационный люк. Небо было затянуто облаками. Сколько прошло времени с того, как начали пить с бомжами, и как он оказался в том же самом месте? Этого он не знал и даже не старался вспомнить: его это не интересовало. Знакомая уже крыса появилась из темноты и стала обнюхивать все вокруг. Николай достал из кармана оставшийся окорочок и положил его перед крысой. Та деловито обнюхала его и принялась грызть вакуумную упаковку. Бомж смотрел на крысу, и слезы текли по его щекам…

Крыса уже давно все съела и ушла восвояси, а Николай все смотрел и смотрел вверх; небо над ним было закрыто серой мглой. Холодные редкие капли спадали с краев люка.

Он вспомнил ту ночь и то звездное небо в открытом люке…

«И все-таки самое главное в этой жизни – ни от кого и ни от чего не зависеть, вот как те звезды», – подумал он, достал грязную уже и скомканную визитку, вспомнил слова Сергея: «Ну а если что случится, то приходи в другой день», – и… – разорвал визитку на мелкие-мелкие части.

«Свобода дороже!» – успела мелькнуть мысль, и, успокоенный, он крепко заснул у теплой трубы теплотрассы.

Ему снились звезды, и он улыбался во сне.


Прошел ноябрь, промчалась и зима с ее вьюгами, холодами и оттепелями, гололедом и слякотью… – уж такова была прошедшая зима. Наступила весна.

Сергей шел по тому самому подземному переходу, и неожиданно в его памяти всплыл Николай: его неуверенная походка с широко расставленными ногами, будто земля под ним качалась, обвисшая одежда, всегда на размер-два больше, чем надо, чуть сгорбленная спина, наклоненная вниз, голова со спущенным на лицо капюшоном то ли длинной куртки, то ли плаща, как у монаха; он как будто что-то постоянно искал, в надежде найти то, что другие потеряли, или то, что никому не нужно, кроме него.

«Его не было видно целую зиму, и даже сейчас, весной, когда потеплело, и бомжи снова попадались на глаза все чаще и чаще, его одинокая и скорбная фигура нигде не мелькала. Именно после зимы чаще всего исчезают одни примелькавшиеся за теплый сезон опухшие лица и появляются другие. Не зря у них есть поверье: «До травки дожил, значит, доживешь и до первого снега», – думал про себя Сергей.

Выйдя из подземного перехода, он не пошел к остановке троллейбуса, а повернул налево к маленькому скверику около продуктового магазина. Там на скамейке сидели трое бомжей, молча греясь на солнышке, явно скучая от безденежья.

Сергей подошел к ним и молча положил на скамейку купюру, которой вполне хватало на покупку бутылки водки. Они сразу же оживились, подвинулись и предложили незнакомцу присесть рядом с ними на скамейку.

– Садись, уважаемый, садись. В ногах правды нет, – предложил тот, что был самый старший из них (или самый спитой – понять было невозможно). – Чем обязаны?

Сергей объяснил, как мог, кто его интересует. Они долго перебирали в памяти тех, кого знали, и кто сейчас где.

– Знаю! – вдруг вскочил тот, что был в красных сильно потертых ботинках. – Он еще, когда при деньгах оказывался, всегда говорил: «Гуляем на все!»

– А! Так это Колька-отшельник. Помните? Он всегда в одиночку бродяжничал, – начал вспоминать «старший». – Через это, можно сказать, и сгинул.

Сергей удивленно посмотрел на «старшего», и тот продолжил:

– Как-то выпили мы сильно – Колька с большими деньгами пришел: раскрутил какого-то очередного «клиента» на попрошайничестве, рассказав ему жалостливую историю своей жизни – в этом он был мастер! А было это в ноябре прошлого года. Говорили ему, чтоб оставался с нами ночевать: мы тогда теплый угол нашли. А он ни в какую: не хочу, мол, в куче спать, сам поищу себе место для ночлега. Наутро нашли его замерзшего недалеко от вокзала.

– А фамилию его не знаете? – спросил Сергей.

– Нет. Он и имя-то свое никогда не называл, я по случаю узнал, – ответил старший.

– Ну хоть число-то какое было?

Старший поднапрягся и вспомнил:

– 25-е ноября – верно говорю, в субботу это было. Мы как раз в ту субботу ходили на благотворительный обед: попы кормили, настоящий плов давали, и мяса в нем много было – такое трудно забыть.

В ближайшее воскресенье Сергей поехал на кладбище, где городские власти выделили отдаленный участок для захоронения неопознанных. Холмики, холмики и лес табличек. Долго там искал табличку с нужной датой. Нашел. На табличке имен не было – было пять номеров, дата «25 ноября» и год, значит, захоронение общее. С такой датой была только одна могила. Постоял, закурил и подумал: «А ведь только этими словами «пьем на все» ты и запомнился друзьям, точнее, собутыльникам. Иначе не найти бы мне ни за что твоей могилы. И это все, что осталось от тебя в памяти людей?»

Глядя вокруг, Сергей не мог избавиться от ощущения вечного ненастья, грусти и серости – ощущения вечного ноября. Он достал из кармана авторучку, задумался: «Нет, сотрется быстро», – вынул ключ от квартиры, нацарапал на табличке православный крест, а внизу – «Николай». Повернулся и медленно, будто прощаясь, пошел по аллее к выходу из этого скорбного места. Он возвращался в тот мир, где была весна, где светило солнце, где влюблялись и были любимыми.

Уже у ворот кладбища Сергей, ни к кому не обращаясь, спросил:

– Человек – это звучит гордо? – и добавил: – Но ведь это был твой выбор, Николай! А нужна ли такая свобода?


В том самом ноябре, 25-го числа, когда Николай проходил ночью по площади железнодорожного вокзала, голова у него вдруг закружилась, он упал на асфальт, поскользнувшись на льду замерзшей лужи, ударился головой и потерял сознание. Очнувшись, он с трудом, на руках, отполз за привокзальную торговую палатку – ноги почему-то его не слушались – и лег на спину, чтобы отдышаться и прийти в себя. Мимо торопились прохожие, неся чемоданы и баулы, толкая перед собой коляски и ведя за руку плачущих малышей. Все куда-то спешили: кто на свой поезд, кто кого-то встречать или провожать. От удара головой он не мог понять, где он, кто он и что с ним. Вскоре почувствовал, что тело его замерзает. Его бил сильный озноб. Он попробовал кричать и понял, что язык не слушается его и позвать на помощь он не сможет.

Николай оставался лежать на спине за привокзальной палаткой и смотрел вверх на звездное небо. Через некоторое время он почувствовал, что начал согреваться: тепло, возникшее в голове, плавными волнами спускалось вниз, но только до пояса. В голове не было ни одной мысли, и только звездное небо, которое было над ним, что-то смутно ему напоминало. Жизнь покидала его тело, а душа открывалась навстречу звездам – навстречу бесконечной свободе.

А звезды были совсем рядом: они отражались на льду лужи, рядом с которой лежал Николай.

Последнее, что он подумал: «Звезды! Примите меня в ваше безмолвное царство свободы

Иконописец


С завода Геннадий Иванович шел хмурый и поникший. А ведь почти месяц назад он уже знал, что завод готовится к закрытию, но эта весть, как и всегда бывает, когда долго ждешь плохих новостей, прозвучала неожиданно и потрясла всех. Как пошел подписывать обходной лист, до того сжало грудь слева, что впервые почувствовал свое сердце и слезы навернулись на глаза. За последний месяц, отпрашиваясь под тем или иным предлогом с работы, благо руководство шло навстречу, искал завод, на который можно было бы поступить на работу. Бесполезно: приема нигде не было ни на какую должность.

Шел он домой, да вот только ноги не слушались, и как увидит он бар, кафе или какое другое заведение, где водки выпить можно, так они сами старались повернуть к ним. Хотя эти торговые точки и принято называть «увеселительными заведениями», а народ не только с радости, но и с горя туда идет. Так издревле было на Руси: грусть, радость, тоску, веселье и все мало-мальски выбивающее человека из его жизненной колеи пытался он оставить на дне стакана водки в кабаке. Сколько веков прошло с тех пор, как были кабаки на Руси, а нет-нет да и сейчас частенько слышишь упоминание его – прижилось это слово: «кабак», и может, не столько в русском языке, сколько в русской душе с ее вечной и беспричинной тоской, с ее одиночеством, с ее постоянными исканиями ответов на одни и те же вопросы многих поколений русских людей.

Хотя и говорят, что горе от радости недалеко ходит, а в жизни частенько одна беда притягивает к себе еще и другую. Вдоль всей дороги от завода до ближайшей автобусной станции – дороги, по которой шел основной поток заводчан, – по обочинам сидели бомжи, калеки, попрошайки: со всего города съехались, прослышав про закрытие завода, надеясь выпросить хоть сколько-нибудь денег у проходящих мимо них людей, надеясь на жалость, родственность душ будущих нищих и сегодняшних. То тут, то там слышались одни и те же слова: «От сумы да тюрьмы не зарекайся». Обгоняя Геннадия Ивановича, быстрым шагом тяжело дыша, шел грузный заместитель начальника цеха, тоже уже бывший, и по всему было видно, что он решительно знал, что ему сейчас необходимо. Однако Геннадий Иванович все же спросил:

– Куда бежим, Михалыч?

Михалыч остановился, остановился и Геннадий Иванович. Оба повернулись назад, чтобы еще раз взглянуть на вчера еще родной завод, которому не один год отдали оба. Они уже отошли далеко от предприятия и смотрели сквозь смог на нечеткие очертания зданий цехов: завод находился в низине, как в яме, и круглый год над ним висел дым, даже если наверху было ветрено. Зимой весь снег вокруг завода был грязного цвета, и, как поговаривали, это темное пятно зимой было видно даже с самолетов. Михалыч немного отдышался и ответил:

– Геннадий Иванович, я тут знаю одну забегаловку, она неподалеку: чисто, культурно, закуска вполне приличная, цены терпимые, и водка не отрава какая-нибудь – пить можно. Идемте вместе?

– Нет, сослуживец ты мой бывший, не поможет это, спасибо за приглашение, но не пойду.

Не одни они шли после смены с упавшим настроением: рядом, грязно матерясь, шли работяги из разных цехов, постоянно призывая собеседников обсудить все, что произошло и как жить дальше за стаканчиком-другим; брели задумчиво инженеры, размышляя хватит ли дома оставшейся после вчерашнего водки, или заранее прикупить чекушку; а уж женский состав бухгалтерии и других административных отделов, те, шумно ругаясь, визгливо и не без слез шли гурьбой, бестолково обсуждая сам факт случившегося. Стихийно среди женщин образовалась довольно большая группа, решившая сейчас же идти в храм и поставить там свечку. Вот только в какой храм идти и кому свечку ставить, женщины никак не могли прийти к согласию. Бывшие работницы обогнали Геннадия Ивановича, и чем окончился спор, он не слышал, но про себя подумал: «Ох, и как же это по-русски: чуть что случится, так женщины – за свечку, а мужики – за стакан».

Шли 1990-е годы: сокращения работников, закрытие производств, невыплаты зарплат по шесть месяцев и больше; люди искали, где бы еще подработать в нерабочее время, ломали голову, у кого бы из родственников занять денег. Те, у кого были огороды, вновь стали сажать картошку, как много лет назад; социализм приказал долго жить, а взамен процветали беспредел, преступность, воровство, грабежи. Женщинам приходилось носить сумочки, плотно прижав их к груди, чтобы не вырвали обнаглевшие до крайности подростки или не вытащили кошелек, разрезав бритвой сумку, освободившееся уголовники, которых тогда, с радости, новая власть отпустила на волю в большом количестве: кому-то вообще закрывали статьи, переводя их из уголовных в административные, кого-то отпускали по амнистии или по условно-досрочному освобождению.

В общем, лихие годы – они и есть лихие.

Геннадий Иванович был широкоплечий мужчина, лет этак тридцати-тридцати трех, невысокого роста, взгляд задумчивый. Его можно было принять за сельского жителя: морщины как у крестьянина,работающего весь день на ветру в поле, но, главное, руки – руки землепашца, широкие и натруженные. Рубашку носил дешевую, в клетку, брюки гладить не любил – так и ходил, без «стрелок». Не сразу и поверишь, что этот неказистый мужчина с деревенской внешностью успешно окончил один из самых престижных московских ВУЗов и ходил уже в должности начальника цеха. Имел двух детей, за которых был безмерно благодарен жене: мальчика Павла шести лет и девочку Вику, на год младше братика. Семью свою очень любил, и даже прожитые совместно годы не охладили его чувства к жене и не переросли, как часто с годами во многих семьях происходит, во взаимное уважение и дружбу взамен любви. Был он малопьющий, потому так и не завернул в какое-либо заведение, а вспоминая по дороге семью, никому из нищих ничего не дал. «Сами жить на что будем, не знаю», – думал он.

Ему предстояло сказать жене, что теперь он безработный, и он даже представить себе боялся, что с ней будет. Дверь в квартиру открыл своим ключом: знал, что дети еще в детском саду, а жена работает в полторы смены и заканчивает позже. Не зная, куда себя деть, сел за письменный стол, облокотил голову на локоть и стал смотреть в окно, не обращая никакого внимания на то, что там за окном происходит. Вдруг на подоконник сел воробей и, посидев там немного, ежесекундно оглядываясь на человека у себя за спиной, вскоре вспорхнул и улетел по своим воробьиным делам. Вспомнилась бабушка: она любила подкармливать птиц крошками хлеба, приговаривая: «Как говорил Иисус: «Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их…», а мы все равно покормим их, лишнее не будет». От нее осталась старая икона Николая Чудотворца, которая и сейчас висела в углу его комнаты. Никто в его семье не молился, и икона висела как память об ушедшем близком человеке. Родителей своих не помнил: он совсем еще младенец был, когда случилась та страшная автомобильная авария, в живых остался только он один. Два года он прожил в детском доме, пока бабушка не забрала его к себе. За те два года он хорошо осознал сиротскую долю. Может, потому так и ценил отношения с женой, которая была для него не только женой, но и другом, и любовницей, а по жизни и матерью, и отцом. Будучи по характеру подкаблучником, он боготворил жену, и ему даже страшно было подумать, что мог ее и не встретить. Хоть бабушка и была верующей, но маленький Гена к вере так и не приобщился: ему было тяжело в церкви, там он испытывал тоску по родителям, пытался вспомнить их лица и не мог.

Жена нет-нет да и говорила мужу:

– Может, снести икону куда-нибудь, где их оценивают? Вдруг она денег немалых стоит?

Но Геннадий Иванович стоял на своем:

– Пусть висит как память о бабушке.

Две маленькие фотографии паспортного формата советских времен, матери и отца Геннадия, стояли прислонясь к иконе, но из-за малости их размера невозможно было составить себе представление ни о внешности, ни тем более о характерах изображенных людей.

Опустив взгляд на письменный стол, Геннадий увидел много детских неумелых рисунков-каракулей: дети учились рисовать. Детей он любил безмерно и, взяв бережно несколько рисунков, аккуратно погладил их. «А ведь я когда-то неплохо рисовал, учительница даже восторгалась, уговаривала после окончания школы идти в специальное училище, продолжить обучение изобразительному искусству», – вспомнил Геннадий и грустно усмехнулся.

«Может, надо было прислушаться к ее словам?»

Он взял со стола чистый лист бумаги и попытался нарисовать лицо жены, детей – не получилось: вроде и похоже выходило, а все равно не они.

Тогда Геннадий стал осматривать комнату: «Что бы еще нарисовать?» Взгляд его упал на икону Николая Чудотворца. Вскоре весь лист бумаги покрылся изображениями лика святого. Сам не осознавая того, принципы канонической иконописи он ухватил быстро, рука твердо выводила линии, но глаза – глаза в отличие от глаз на иконе были живые: глаза человека много страдавшего и пережившего. «А что? Получается! И не хуже, чем на иконе, – подумал он, посмотрев на свои рисунки. – А что глаза живые, так это мне даже больше нравится. Ведь что-то помнит до сих пор рука – помнит! Но кому нужны сейчас иконы, если богом стал золотой телец?»

Хлопнула входная дверь квартиры, потом послышались быстрые шаги младшей, подбежавшей сзади к отцу, и вскоре из-за спины он услышал: «Мам, посмотри, а ведь хорошо у папы получается!» Младшая была в восторге. Из комнаты жены, куда супруга сразу же ушла переодеваться, мельком взглянув на рисунки, послышалось:

– Может, удастся продавать изображения святых? А то денег в доме вечно не хватает.

– Ты уже с работы вернулась и за детьми успела забежать? – машинально спросил супруг. – Выйди в коридор, Зина, разговор есть.

Они вышли из комнаты.

– Что-то случилось? – напряглась жена.

«От разговора все равно никуда не уйдешь», – подумал Геннадий.

– Завод наш с завтрашнего дня закрывается: обанкротился, и все работники становятся безработными, расчет дадут позже, как смогут, – выговорил он скороговоркой.

Зина как стояла в коридоре, так тихо по стеночке и сползла на пол.

– А?.. – только и сказала она перед тем, как зареветь бестолковыми жалостливыми и нескончаемыми бабьими слезами с причитаниями, как на похоронах.

Когда она немного поутихла, взяв себя в руки, но еще всхлипывая, произнесла:

– Ты, Геночка, прости, не говорила тебе, чтобы не расстраивать, а уже полгода скоро будет, как я в НИИ не работаю: сдали все помещения в аренду, Бизнес центр это у них теперь называется.

Геннадий так же медленно сполз по стеночке в коридоре и оказался сидящим на полу рядом с женой, обнял ее, прижал к себе, да так и просидели вдвоем с полчаса.

– Ну и как же мы выкручиваться теперь будем, Зин?

– Я уже полгода выкручиваюсь, как могу, тебе ведь зарплату уже полгода как не выдавали: с утра на вещевом рынке продавщицей стою, барахлом разным торгую, – сказала жена. – В четыре вечера сдаю выручку хозяину палатки и иду мыть полы в коридорах в тот самый Бизнес центр. Уборщицей, и то с трудом устроилась: нигде не хотят русских брать на работу – мол, умные мы очень и законы знаем.

– Вот и мне теперь работу искать, – грустно произнес муж.

– Да подожди ты работу искать, много ли сейчас найдешь, в кризис-то, у тебя же талант к рисованию, – оживилась жена. – Иди с альбомом в церковь и срисуй разные лики святых, а я выставлю их на своем прилавке, когда хозяин отлучится куда-нибудь, и посмотрим, что будет. А если в церкви не позволят, то у меня отложены деньги на черный день, купим альбом с изображением святых – только работай. А для начала нарисуй во весь лист лик Николая Чудотворца.

Деловая жилка у Зины определенно имелась.

– Наверное, ты права, я уже месяц как по заводам бегаю, а так работы и не нашел. Кстати, иконы пишут, а не рисуют.

– Ну, вот и напиши, – быстро нашлась жена, что сказать.

Наутро супруга отправилась работать на рынок, взяв с собой рисунок, а Геннадий отправился в ближайшую церковь, взяв с собой дочкин альбом для рисования, благо, он был еще почти пустой. Он решил написать распятие Иисуса и только удобно устроился у колонны храма так, чтобы она скрывала его наполовину, достал альбом, карандаш, как тут же услышал спокойный голос местного батюшки:

– Не подобает в храме прятаться за колонны. Выйдите из укрытия, встаньте как вам удобно и пишите спокойно, только благословения в следующий раз спросите и перекрестил альбом: дело это богоугодное, что ж скрываться. Только не во время службы. Дайте-ка мне, пожалуйста, ваш альбом посмотреть.

– Дочери младшей это альбом, а моя только одна страница, – ответил Геннадий.

– Вот и дайте эту страницу посмотреть, – настаивал батюшка.

Геннадий вытащил ее из альбома и подал священнику. Тот, в свою очередь, достал из сумки лист бумаги и приложил к первому листу. Видно, было, что писала одна и та же рука.

– Я через рынок часто иду, зелени свежей купить, вот и увидел ваш рисунок, – сказал батюшка. – Очень был удивлен, увидев лик Николая Чудотворца в таком месте, но и душа возрадовалась: много народа лик лицезреть будут даже иноверцы. А за прилавком, значит, ваша супруга стоит? Я правильно понял?

– Да! Жить-то надо на что-то, а то вчера и наш завод закрылся.

– Да-да. Знаю, что в стране делается, а сейчас хочу вам сказать, что талант и большой талант к иконописи у вас есть. Давненько я не имел радости лицезреть столь мастерскую руку и почувствовать столь открытую Богу душу… Вы верующий? – спросил батюшка.

Геннадий замялся с ответом и старался не смотреть на священника.

– Ясно, – подытожил тот. – А по рисункам видно, что душа к Богу тянется, к вере. Учиться вам надо у хороших мастеров и со священнослужителями, с иконописцами да с монахами пообщаться.

– Хотите, рекомендацию напишу в один из монастырей, где работает и руководит мастерской иконописи старец Феофан. Мы много лет друг друга знаем, думаю, что он не откажет мне посмотреть ваши работы. На сегодняшний день он считается одним из лучших иконописцев.

– Конечно, хочу, – вскрикнул Геннадий и, вспомнив, что он находится в храме, быстро прикрыл рот ладонью. – С женой только надо посоветоваться.

– Вы все о мирском, – сказал батюшка. – А иконописание – это служение Богу, и надо не только хорошо писать иконы, но и жить по христианским законам: изучать Святые Писания, молиться, причащаться… ну да мастерская иконописи при монастыре, там хорошие учителя – растолкуют. Иконописание это – святое дело, это вера в Бога. Идите, но помните, что обучаться у Феофана – большая честь. Приезжать домой иногда вы сможете: монастырь не так далеко от города находится.

– А сколько времени надо учиться на иконописца?

– Только Бог это знает, – ответил батюшка. – Способности у разных людей разные. Впрочем, Феофан вам все растолкует. Вот теперь все, идите, советуйтесь с супругой.

Зина возражать не стала и даже сказала:

– Ты не обижайся, Геннадий, но я очень устаю, а так все же на один рот меньше, да и время от времени приезжать домой будешь – переживем как-нибудь эти мутные времена.

Подъезжая и уже даже подходя к тому месту, где должен находиться монастырь, Геннадий поразился тому, что самого монастыря видно не было: видна была только монастырская стена и слышен звон колоколов. Как только он прошел ворота, его взору открылся великолепный вид на белые церкви и все постройки монахов за много сотен лет. Обитель находилась в низине между двух холмов.

Позже Геннадий узнал, что согласно преданию, уже более пятисот лет назад в пещерах одного из холмов поселились монахи, несущие Руси православную веру. Так началась история этого монастыря.

Воздух здесь был чист и прозрачен, и только легкий ветерок мягкими порывами, непрерывно меняющими направление, продувал всю низину. «Умели выбирать место для монастыря наши предки», – подумал Геннадий. И он вспомнил ту яму, постоянно накрытую смогом, в которой находился завод, где он раньше работал. Остолбеневший, постояв и надышавшись свежего воздуха после нескольких часов сидения в душном автобусе, наконец-то отправился дальше искать Феофана, постоянно спрашивая о нем проходивших мимо него обитателей монастыря.

Феофан оказался в мастерской иконописи. Это был старый худой монах, совсем седой, маленького роста; ряса его была перепачкана красками, и на руках, и даже на бороде тоже была краска. Глаза у монаха были настолько добрыми, что с такими глазами человек должен весь мир любить. Вот в очах и была главная сила Феофана, как узнал Геннадий, пожив в монастыре: когда в разговоре ему надо было убедить собеседника в чем-то своем, а тот не поддавался, взгляд Феофана становился каменным, не от мира сего, и устремлялся сквозь оппонента, наверное, туда, где ему открывалась истина. Может, он мог заглянуть за грань настоящего? Глядя в такие глаза, язык не поворачивался возражать, и спор сам собой прекращался: стороны полюбовно приходили к согласию. Поговаривали, что именно из-за его такого взгляда священники даже высокого чина побаивались ему перечить. Вера в его глазах такая была, что ни дать ни взять апостол Петр – кремень.

«Наверное, через многое прошел этот человек прежде, чем стать таким», – подумал Геннадий.

Посмотрев рекомендательное письмо и рисунки Геннадия, Феофан сказал:

– Знаю я этого батюшку, верю ему – оставайся!

Геннадий не мог скрыть той радости, что охватила его всего до самых глубин души, а немного придя в себя, все же спросил:

– Полагаются ли ученикам какие-нибудь деньги за их работу?

– Монастырь дает нам приют, а монастырская казна кормит и одевает нас. Будь то икона или какая другая работа, поступают заказы и обновить или реставрировать что-то по части иконописи, постоянно церковные лавки нуждаются в нашей работе, у всего есть свой заказчик – он и платит за работу. После принятия заказа и получения благословения иконописцы приступают к работе, а после выполнения ее все деньги поступают в монастырскую казну. Будь то иконописец или ученик, на руки деньги никто не получает.

Для Геннадия этот ответ был очень важен.

– Вижу по лицу твоему, не так ты настроен был, да и семье помогать хотел, – сказал Феофан. – Не торопись. Подучись год-полтора, а там и самостоятельно работать сможешь: ты же монашеский постриг не принимал – свободный человек. Вот тогда заработаешь, все наверстаешь. А для начала иди, оглядись вокруг, посмотри, как устроена монастырская жизнь, – сказал Феофан.

Монастырь кроме большого поля имел много подсобных хозяйств: огороды, сады, пасека, конюшня… и везде работали сами монахи. Особенно понравились Геннадию сады с их бесконечным разнообразием птиц, количество которых было и не сосчитать, многих из которых он в жизни никогда не видал. Голоса птиц сливались в единую песню, вызывающую в душе покой и умиротворенность. Ему вспомнился дом, дети, Зина и… икона Николая Чудотворца. Он лег между яблонь и стал смотреть на облака. Закрыв глаза, Геннадий увидел, как легкие белые полупрозрачные облака, соединяясь друг с другом, преображаются в такой же белый полупрозрачный храм с куполами, раскинувшись во весь небосвод. Сквозь этот храм продолжали плыть белые облака. Очнувшись, он подумал: «Как же я жил раньше, не видя такой красоты: поющих птиц, проплывающих по небу облаков?..»

Незаметно промелькнул год, как он работал в мастерской Феофана: учился каноническим изображениям святых, краски готовить, с окладами работать, ходил на проповеди в монастырь, и на лекции в семинарию. Он был уже далеко не мальчик и быстро все схватывал. Редко, когда появлялась возможность, ездил домой.

Вот только глаза святых по-прежнему не давались ему: получались живыми, и сам Феофан постоянно подправлял их, поскольку иконы его нового ученика были настолько талантливыми и ценными, что мастер боялся как бы кто не испортил их.

– Да пойми ты, Геннадий Иванович (Феофан всегда обращался к Геннадию по имени-отчеству, когда хотел подчеркнуть важность разговора), что верующий человек, глядя на икону, через нее к Богу обращается со всеми своими бедами и радостями, – говорил Феофан. – А на твоих иконах прихожанин видит живого человека и волей-неволей обращается к нему, не к Богу, а это уже язычеством называется. И я тебе скажу, почему так у тебя получается: веры в тебе нет еще. Ты внимательно слушай проповеди и лекции, что дают в монастыре, изучай Святые Писания и соблюдай правила, которые предусмотрены для иконописца, и откроется тебе. Благословение дается иконописцу перед написанием каждой иконы, вот и помни об этом постоянно. Пока икону пишешь, от всего мирского отвернись: молись, соблюдай посты, не греши, и не на доску и кисть смотри, а в душу свою – в самую глубь ее пытайся заглянуть. Там, только там и есть царствие Божье, и помни всегда, что и Бог постоянно смотрит на тебя через икону, которую ты пишешь. Вот твой путь к вере: смотри внутрь себя и почувствуй душу свою, тогда и вера придет. Я понимаю, что пришел ты ко мне не отроком несмышленым и воспитан с детства в атеизме, а не в православии, но если дашь душе свободу и поймешь, кто вложил в тебя талант, то придешь к вере – к истинной Вере.

Геннадий очень старался выполнять наставления Феофана и, изображая лики святых, делал огромные усилия над собой, чтобы взгляд на иконе был холодным и как будто проходил сквозь того, кто на икону смотрит, не видя богомольца.

Приезжая домой, видел, что семья стала жить лучше. Тем не менее, посещая магазины и видя ценники на прилавках или на вещах, если это был магазин одежды, каждый раз спрашивал жену:

– Зина, я по магазинам прогулялся, видел цены на продукты и вещи – вещи копейки сейчас стоят, но у продуктов просто запредельная цена. Как ты сводишь концы с концами?

– Торговля идет хорошо. Мы ведь теперь на рынке тоже продуктами торгуем и не только в розницу (про оптовую торговлю алкоголем она умолчала), – ответила жена, избегая прямого взгляда в глаза мужу.

– А молодец ты все-таки у меня: в такое трудное время, а выкручиваешься, – сказал глава семейства и обнял жену. – Закончу обучение, и я семье в помощь буду. Ты не знаешь, завод-то наш открылся или нет?

– Нет, муженек ты мой дорогой, не открылся. И ты можешь забыть про него: даже если откроется, то платить будут гроши, так везде происходит, когда предприятие открывают новые хозяева.

– А ты знаешь, Зина, я бы и не хотел туда возвращаться: передо мной открывается такой мир, как будто я только что родился и смотрю на все вокруг детскими удивленными глазами и вижу все впервые.

– Ты в монастырь в монахи-то не уйдешь, надеюсь?

– Нет, что ты, я ведь неверующий, – смеясь, ответил супруг, потом задумался на минуту и, снова рассмеявшись, добавил: – Пока что.

– Ген, а если я снова забеременею?

– Вернусь домой и буду искать работу здесь, вместе будем растить ребенка, – ответил супруг, став сразу серьезным.

Неожиданная мысль о возможном ребенке захватила его, и всю обратную дорогу в монастырь он только и думал о нем. «Рождение нового человека – это как обновление всей нашей жизни. Новая волна любви захватит нас в свой круговорот!» – подумал Геннадий.

Попутчики с интересом и удивлением разглядывали молодого мужчину, смотревшего в окно автобуса и глупо улыбающегося чему-то, что знал только он.

Вернувшись в мастерскую, он сразу же принялся писать, и жизнь быстро вновь вошла в привычное русло.

Однажды он задремал за работой. Снилось ему бесконечное поле цветов. Неожиданно над горизонтом во всю ширь, которую только взгляд может охватить, появились глаза. Это не были глаза человека. Их взгляд охватывал любовью весь мир и всех живущих сейчас и когда-либо раньше живших на Земле. Это был взгляд бесконечной любви – взгляд Бога. Очнувшись от дремы, Геннадий почувствовал, что в душе его происходят большие перемены и он уже становится другим человеком. Об этом событии он рассказал только Феофану. Тот улыбнулся и ничего не ответил, но ходил весь день в приподнятом настроении, шутил и хвалил всех своих учеников.

Феофан радовался успехам своего любимого ученика, и не без его помощи нет-нет да стали поступать заказы для Геннадия от монастырей и церквей. За год его ученик стал настолько известен, что выбирал, какие заказы в первую очередь выполнять, а какие и подождать могут.

Прошло уже два года, как Геннадий оказался в монастыре. Заказов у него было много, и, выполняя правила, установленные для иконописцев, когда они, получив благословение пишут икону: посты, молитвы, воздержание… домой стал ездить реже, но писал письма семье чуть ли не каждый день. Вера все больше захватывала его душу: в нем боролись любовь к Богу и любовь к жене и детям. Весь образ жизни в монастыре вел к тому, чтобы вытеснить родных из его души. Феофан тоже стал замечать эту борьбу в душе ученика. Он видел, что душа Геннадия тянется к Богу и в то же время любовь к семье осталась самым сильным чувством в его душе, и тот никогда не уйдет из семьи.

Еще через полгода, боясь, что такое состояние его любимого ученика приведет к психическому расстройству или к религиозному фанатизму, Феофан неожиданно заявил Геннадию:

– Съездишь в дальний монастырь, договоришься о росписи алтаря и об иконе Богородицы и домой поедешь. Работать здесь, в мастерской, ты больше не будешь – дома работай. Сейчас в миру разрешили предприятия регистрировать, вот и будешь работать в собственной официальной мастерской. Комната, сам говорил, у тебя большая; после предварительных работ выезжай к заказчику в монастырь или церковь согласовывать вопросы, если таковые накопились. Если посоветоваться надо – заезжай ко мне, поговорим. Извини ты меня, старика, но большему я тебя научить ничему не могу, и так, все с тобой изучили, да и сам ты работал как подневольный эти два с половиной года. Теперь учись работать самостоятельно и жить продолжай по-христиански, а то там, в мирской жизни, соблазнов много. Спросят меня об иконописце – тебя рекомендовать буду. Только ты поступай по-христиански: монастыри и церкви, сколько смогут, сами заплатят – много их еще бедных, а восстановление их ой как разворачивается, большая потребность в иконах и в росписях ощущается. Можешь работать с частным лицом-посредником, а уж тот пусть, где надо, обо всем договаривается: так прибыльней будет, да и хлопот меньше, но незаконно это. Нужна будет рекомендация приезжай – дам. Решать тебе – выбирай свой жизненный путь. Верю, у тебя все получится, и я еще не раз услышу о тебе и порадуюсь твоим работам. И помни о глазах у святых на иконах, не забывай мои слова.

Домой Геннадий решил не сообщать, что совсем возвращается: пусть будет сюрприз. Накануне он и сам решил уехать из монастыря, но разговор с Феофаном избавил иконописца от трудных объяснений с учителем, почему он решил покинуть монастырь. Слово сказано не было – инициатива была мастера.

Дописав иконы (частенько работал и ночами), на что ушло еще недели три, Геннадий уехал из монастыря. Домой летел как на крыльях. Шутка ли, полгода дома не был, а три недели и писем не писал: заработался, выполняя сложный заказ. Поднимаясь на свой этаж, заранее достал ключи от квартиры. Вышел из лифта, глядит, а у его квартиры дверь входная новая: металлическая, с покрытием, видно, что дорогая, не то, что было раньше – простая деревянная дверь, которая служила еще с момента постройки дома. Сел на ступеньку лестницы и стал ждать своих. Как всегда, все пришли вместе часа через два. Дети бросились обнимать и целовать отца. Зина коротко сказала: «Привет», – и стала открывать входную дверь, не глядя на мужа.

– Пап, а ты теперь всегда будешь ходить с бородой и усами? – спросила Вика.

– Нет, дети, сбрею: я ведь из монастыря совсем уехал, закончил учебу на иконописца.

Войдя в свою комнату, он первым делом перекрестился на Николая Чудотворца, трижды поклонился иконе и поцеловал ее. Затем нежно и аккуратно погладил святой лик и вышел из комнаты.

– А откуда дверь-то новая? – спросил Геннадий.

Зина что-то собиралась сказать, но дочь опередила ее и скороговоркой сообщила:

– Дядя Коля подарил, он часто у нас бывает. Он хороший, он нам игрушки часто дарит.

Геннадий уже собрался было что-то сказать, как вдруг Зина повернулась к нему боком, и он заметил, что жена беременна: месяце на пятом-шестом. Как молнией поразило это Геннадия, и он, упав на колени в сторону иконы и непрерывно наклоняясь лбом до пола, стал благодарить Бога:

– Спасибо тебе, Господи, что услышал молитвы мои, и возблагодарил раба твоего Геннадия за иконописание во славу тебя…

Он хотел еще благодарить и восхвалять Господа за подаренное счастье, но вдруг услышал слова жены:

– Дети, идите в свою комнату и поиграйте там во что-нибудь, мне с папой поговорить надо.

Когда дети ушли Зина сказала:

– Не твой это ребенок, развожусь я с тобой. Хотела в письме тебе обо всем написать, но не решилась.

Геннадий выслушал молча, все также стоя на коленях. Затем он снова склонился до пола и замер в таком положении. Через несколько мгновений плечи его, а вскоре и все тело начали содрогаться то ли от рыданий, то ли в конвульсиях. Все происходило при полной тишине. Единственное, что с трудом удалось расслышать Зинаиде, было: «За что, Господи, за что?» Через некоторое время он затих и встал на ноги. Глаза его были красные от слез и, как на иконах, неживые будто смотрел он сквозь собеседника куда-то вдаль – куда вскоре может забросить его судьба.

– Дядя Коля?

– Да, – ответила Зина.

– Кто он? – спросил Геннадий.

– Директор наш, – решительно произнесла жена. – Он жить и зарабатывать умеет, не чета тебе. Только за счет него и продержались эти годы. Хоть и выучился ты на иконописца, а все равно много не заработаешь: ведь и бедным церквям, и монастырям помогать будешь.

– Буду. Бедность не порок. Порок – тело свое продать за земные блага, даже ради детей.

Оба замолчали.

Он смотрел на жену и видел перед собой уверенную в себе женщину, как будто только ей дано право решать, с кем детям лучше жить.

– Бог тебе судья, – произнес Геннадий и прошептал для себя: «И воздаст за твои грехи, только бы детей эта кара не коснулась.

Он молча отвернулся и пошел в комнату к детям. «Сколько еще мне их видеть? По всему видать, недолго».


Так началась вторая мирская жизнь Геннадия, даже не пытаясь слиться с его новой духовной жизнью. С этого момента он стал жить двумя жизнями, тщательно оберегая свою душу от какого-либо мирского вмешательства. К вере детей он не подталкивал: «Зачем им вера: они полностью воспитаны и живут в неверующем мире, без веры им будет легче в нем», – решил Геннадий, хоть, и щемило сердце от такого решения.

Гуляя по городу, он зашел на рынок и прошел мимо того места, где был раньше прилавок, за которым жена продала его первый рисунок. Прилавка не было. На этом месте стоял вполне приличный магазин средних размеров, и с улицы, через стекло, незамеченный никем, он видел, как деловито суетилась Зина, свысока обращаясь к продавцам – теперь тех было уже четверо. Он не мог не заметить, что все прилавки были уставлены бутылками водки разных сортов.

Рядом с магазином вертелся мужчина в рабочей спецодежде, и Геннадий спросил его:

– Здесь можно купить бутылку водки?

В ответ услышал:

– Не-а, алкоголь тут только оптом, от ящика.

Магазины по городу в те годы работали круглосуточно, и Геннадий с горечью подумал: «Ох, сколько же русских людей сопьются за эти мутные времена?»

Встретив как-то случайно бывшего сослуживца с завода, уже через три минуты понял, что говорить не о чем: завод его не интересует. Зайдя в случайное кафе перекусить, увидел своего бывшего зама Михалыча. Тот был сильно пьян и сидел, облокотив голову на локоть. Локоть постоянно соскальзывал со стола, и он с трудом водворял его обратно. Геннадий Иванович подсел за тот же столик к Михалычу.

– Здравствуй, Михалыч, – сказал он. – Как ты?

Тот долго мутными глазами пытался разглядеть собеседника и только через некоторое время наконец-то с трудом выговорил:

– А, Иваныч. Возьми мне в долг сто грамм самой дешевой водки. Я отдам.

– Что случилось с тобой?

– Сломался я, мил человек, совсем сломался, – ответил тот. – На многих работах пытался работать: и слесарем, и электриком, и даже сантехником, и дворником на разных предприятиях. Да только везде душу воротило, как вспомню, что на хозяина работаю. Запил. Сегодня с очередной работы уволили за пьянку, без выплаты зарплаты. Что я домой жене и детям понесу? Вот и сижу здесь, пока не выгоняют.

Геннадий Иванович заказал пятьдесят грамм водки и обед для Михалыча, дал денег администратору, чтобы того посадили на такси, когда в себя придет, сам есть не стал, вышел на улицу.


«Как так случилось, что этот мир стал для меня совсем чужой?» – все чаще задумывался он.

Пока жена оформляла бумаги на развод и искала подходящий вариант размена квартиры, жизнь Геннадия сосредоточилась в его комнате, где, закрывшись на замок, он находил гармонию в душе, отдаваясь полностью работе иконописца. Предаваясь иконописи, он забывал про Зину, вынашивающую чужого ребенка, оптовую торговлю алкоголем, бывший родной завод, Михалыча… Он помнил только, как дети при встрече бросились ему на шею.

Его душе не хватало столь маленького пространства и, главное, не хватало общения и писания икон рядом с единоверцами. При встрече со знакомыми никогда не говорил о том, что он верующий. Часто ездил по городским церквям смотреть иконы. Огромной радостью для него была встреча в одной из церквей с иконой, которую написал он. Иконы не подписываются иконописцами, но свою руку он хорошо знал. Около его иконы стояли и молились люди. Слеза стекала у него по щеке, когда он смотрел на молящихся людей.

Зашел в ближайшую церковь, батюшка узнал его, обнялись, расцеловались:

– Как же, как же, слышал о тебе много хорошего – ты теперь знаменитость.

– Благодаря Господу нашему и вам, – сказал Геннадий и развернул икону, завернутую в ткань. – Освяти, батюшка, эту икону я писал для вашей церкви…


Поняв, что суть его жизни теперь не в стремлении как можно больше заработать денег, а в выражении своей души через написание икон, он все делал сам, не обращаясь к частным посредникам. Сам ездил по монастырям и церквям, которые заказывали у него работы: икону написать, алтарь расписать или подправить. Благодаря Феофану, он был уже достаточно известен и мог позволить себе так жить. Только в поездках душа его наполнялась разговорами с монахами, священниками и особенно с иконописцами. Все это были люди, которые говорили на одном с ним языке и имели одну веру.

Он понял, что его возвращение домой было ошибкой: материально все в семье было в порядке, а чувство одиночества неуклонно вело его к алкоголю. К тому же участковый милиционер стал им интересоваться: ведь по трудовой книжке он нигде не работал, и значит, был тунеядцем. «Интересная ситуация, – думал он иногда. – Известный почти на всю страну иконописец, по закону – тунеядец. Нет, чужой для меня этот мир, чужой». И он устроился учителем рисования в одну из школ на полставки вести факультативные занятия по изобразительному искусству. Интерес современных школьников к этому предмету был крайне низкий, и Геннадий фактически имел много свободного времени.

Через полгода такой жизни бутылка стала его незаменимым собеседником по вечерам. Он не ходил по барам и ресторанам, а покупал водку в магазине. Приходя домой, говорил детям, что устал и ложится спать. Запирал дверь в свою комнату и… пил.

Вскоре возникла необходимость посоветоваться с Феофаном по поводу написания одной иконы: глаза получались не то, чтобы живыми, но злыми. Геннадий даже сыну Павлику показал эту икону и тот подтвердил:

– Красивая икона, но взгляд недобрый, будто святой этот на весь мир обижен. А как зовут святого, пап?

– Звали его, сынок, Серафим Саровский – в народе один из наиболее чтимых святых, – ответил отец.

– Почему же тогда глаза злые? – спросил сын. – Ой, пап, и на этой иконе, и на этой, а вот еще…

«Да, сынок, правда в твоих детских устах, а я и не замечал», – думал отец.

– Ладно, сынок, иди, погуляй, а мне еще поработать надо.

А у самого в голове уже начала появляться кое-какая навязчивая мысль, и он твердо сказал себе: «Надо ехать к Феофану, надо».

Предупредив с вечера на всякий случай Зину, что ему надо в монастырскую мастерскую проконсультироваться, и детей, что ему надо ехать в командировку, на следующий день, с рассветом Геннадий тихо вышел из своей комнаты и направился к входной двери, но в этот момент за спиной у него открылась дверь комнаты бывшей жены и она спросила:

– Ты в монастырь? Навсегда?

– Буду проситься. А там как Бог даст.

Услышав ответ, она тихо заплакала, упершись локтями в стену коридора, плечи ее вздрагивали, а головой она мотала из стороны в сторону. Она не хотела верить в то, что ответил муж, но и слов подходящих не находила. Наконец с трудом выговорила:

– Прости меня, Ген, если можешь. Виновата я перед тобой. А любила я только тебя.

– Бог простит, – ответил Геннадий. – Но помни, что я вас всех по-прежнему люблю и любить буду до последних дней своих. Не забывайте меня.

Он тихо прикрыл за собой дверь квартиры и с завернутыми в полотнище несколькими иконами поехал в монастырь. Среди прочих он взял с собой и бабушкину икону Николая Чудотворца, завернутую отдельно. Ехать было недалеко от города, и к обеду он уже добрался до монастыря.

Феофан был в добром здравии и в хорошем настроении. Обнялись, расцеловались по-православному: оба были очень рады встрече.

– Посоветоваться надо, вот иконы привез… и поговорить, – сказал Геннадий.

– Разговоры потом, сначала иконы смотреть будем, – ответил старец.

Феофан разложил иконы на столе так, чтобы они все разом видны были. Долго смотрел на них задумчиво и хмурился. Наконец сказал:

– Прекрасно написаны, и рука твоя видна: ни с кем другим не спутаешь.

И неожиданно задал вопрос:

– До водки дело еще не дошло?

– Дошло, – виновато опустив голову, ответил Геннадий. И рассказал Феофану все, что произошло с ним и с его семьей за последнее время.

– Значит, не нашел своего места в той мирской жизни, откуда ты ко мне пришел. Понял теперь, почему ты все сам делал, без посредника: занять все свое время хотел, да вот только пустоту в душе ничем занять невозможно. На моей памяти много историй иконописцев-одиночек, оканчивающихся водкой, а ведь мастера были потверже тебя в вере и таланта побольше, да одиночество вещь страшная и может перейти в болезнь душевную неизлечимую. Ты когда здесь в мастерской работал и веру постигал, я уже тогда понял, что мечешься ты между верой и мирской жизнью, и попытался сохранить твою семью, сказав тебе, что, мол, дома работать будешь. Но не вышло из этой затеи ничего путного.

Феофан надолго замолчал, нахмурив лоб, что-то вспоминал или решался, говорить, или нет. Думал он о своей тоже не сложившейся семейной жизни в миру, о чувстве одиночества, съедавшего тогда его изнутри, о непонятости окружающими его близкими людьми, о запоях, о том, как в конце концов без сожаления решил уйти в монастырь – уйти навсегда из мирской жизни. Посмотрел на Геннадия и так и остался стоять молча: нечего ему было сказать.

Неожиданно, прервав затянувшееся молчание, тихо прозвучали слова:

– Я хочу стать монахом вашего монастыря и работать в твоей мастерской, Феофан.

– Ждал, что ты именно это скажешь: по злым глазам на иконах, что ты показал, все было ясно и без твоих слов, не может человек жить и творить с одиночеством в душе, – произнес Феофан. – Что ж, не ты первый, не ты и последний. Иди, работай, твой стол свободен. А насчет монашества – не такое у тебя горе, чтобы вот так сразу из мирской жизни уходить, хоть и потерял ты все, что любил, но ведь бывает, люди начинают заново устраивать свою семейную жизнь. Поживи в монастыре, работай в мастерской сколько захочешь, трудник это у нас называется, а там видно будет, на все воля Божья. Но имей в виду, что любовь твоя к детям велика, а вера твоя еще слаба, раз простить жену не смог. Ты еще молодой, можешь жизнь заново начать. Завтра к настоятелю монастыря пойдем: там все и решится. Все! Иди, работай.

Геннадий расцеловал Феофана, не заметив, что у того слезы текли по старым и дряблым, морщинистым щекам, и сразу же направился в мастерскую. Сев за свой рабочий стол, сразу же написал письмо семье: сообщил, чтобы не волновались, что он в том же монастыре не далеко от города. Про то, что решил уйти в монахи, ничего не написал.

Затем положил голову на стол иконописца, обнял его за края во всю его ширь обеими руками и подумал: «Вот она благодать, ниспосланная мне Господом».

И еще подумал: «Надо бы старую бабушкину икону Николая Чудотворца отреставрировать».

Крещенские морозы


Как-то в августе, лет десять тому назад, дела вынудили меня поехать в дальний областной городишко. Ехать было часа три. Электричка была ранняя, и пассажиров в вагоне набралось от силы человек пять-шесть. Путь предстоял долгий, и, войдя в вагон, я сел напротив мужчины лет пятидесяти. Он сразу представился:

– Федор Емельянович.

Я тоже назвал себя.

– Далеко, Федор Емельянович? – спросил я, чтобы завязать разговор. Морщина, пролегшая вертикально на лбу, словно шрам от казацкой шашки, лицо худощавое, сам поджарый. На нем клетчатая простая рубашка, брюки неновые, но опрятные, а во взгляде и в выражении лица – тихая и уверенная правота в чем-то своем, которую видно сразу навязывать никому не будет, а скорее замолчит, если спор какой пойдет. Видно: мужчина основательный, сидеть сложа руки не в его характере и, что бы не делал, делать будет на совесть. Руки у него морщинистые, работящие; о таких мужиках в деревнях говорят: «На все руки мастер». Да и по лицу видно, что пережил за свои годы немало и свое понятие обо всем имеет.

– Да с час ехать, – ответил он и назвал станцию, рядом с которой небольшой поселок, домов на семьдесят-восемьдесят, из тех, что возникли уже после войны – годах в пятидесятых-шестидесятых.

Знал я этот полустанок: не раз приходилось проезжать мимо. И каждый раз, если дело было весной, с радостью смотрел на буйно цветущие сады, скрывавшие от наблюдателя дома, дороги, заборы. Кажется, что все это один огромный цветущий сад; красивое место и запоминается надолго. А запах! Даже здесь, в электричке, в пору цветения пахло просыпающейся природой. Волей-неволей вдруг встрепенешься, скажешь про себя: «Весна-а-а!» – и вздохнешь глубоко и облегченно; потом улыбнешься, думая: «Вот и на этот раз до зеленой травки дожили!»

По тому, как он доброжелательно ответил мне, понял, что не ошибся в попутчике. Мы разговорились о том о сем, как обычно бывает между случайно и ненадолго встретившимися в дороге.

Пока электричка еще не отправилась, в вагон вошел моложавый на вид человек, но возраста неопределенного, одетый по молодежному броско, небрежно. О таких раньше писали: «Вечный студент». Джинсы, ветровка походная, глаза острые, язвительные, на лбу и в уголках рта уже мелкие морщины, короткая реденькая бородка, а по бокам щек пушок, и держится сам, как мальчишка, который старается казаться взрослым, в общем – «вечный студент».

– Игорь, – представился он и подсел к нам.

– Далеко путь держите, Игорь? – спросил я.

– Да так… – отмахнулся он.

Может, я и ошибся, но мне показалось, что он из тех, кто полжизни будет думать, куда путь по жизни держать, а там уж и выбирать будет не из чего, да и некогда: прошла жизнь – и покатится остаток бытия его, как перекати-поле, куда жизнь выведет.

Минуты за три до отправления электрички в вагон вошел старичок. Живенький такой, седой весь, от макушки до бороды, даже брови седые, с не сходящей с лица добродушной улыбкой. Ни дать ни взять – Лука из пьесы Горького «На дне». Оглянулся на пустой вагон и к нам обратился:

– Можно с вами, православные? Все ж вместе веселей ехать будет, – и перекрестился.

– Ты из поповских, что ли? – спросил вечный студент.

– Был из поповских, теперь из расстриг, мил человек, буду, из расстриг.

– А чего это ты, дед, нас всех сразу в православные записал? – заносчиво спросил Игорь.

Поезд уже тронулся, и мы с Федором Емельяновичем исподволь стали слушать эту перепалку и ждали, что будет дальше.

– А какой же ты, мил человек, веры будешь? – спросил дед.

– Да никакой! Неверующий я, атеист, и в сказки, которые попы уже тысячи лет рассказывают, не верю, – небрежно ответил Игорь.

– Атеист? – это уже серьезно: он ведь против всех верований, а не против одной какой-то, он против самого Бога, как бы его ни называли, – вполголоса сказал Лука (так я его мысленно окрестил) и, сощурив глаза, с хитрецой спросил:

– А вы, молодой человек, Евангелие читали? А может, Ветхий Завет или Коран, или Тору? Или Трипитаку? А может, Конфуция изучали?

– Нет… Камасутру читал, – зло отрезал Игорь. – И давай, дед, закончим на этом!

– Закончим, так закончим, – ответил дед. – Только ты вот о чем подумай: верующих я много за свою жизнь встречал, а вот атеистов – ни одного! Это ведь сколько надо прочитать и знать, чтобы все веры отрицать? Нет, я таких людей не встречал. Отрицают все огульно – вот и весь атеизм твой! Таких много, как ты. Значит, не тянется еще душа к Истине, не пришло еще ваше время понять ее. Мало пожили, мало жизнь нагибала… Ну да это дело наживное, – путаясь, то на «вы», то на «ты», закончил дед.

– Ладно, поживем – увидим, – задумчиво сказал Игорь. – А вот ты, дед, скажи, почему, кого у нас ни спроси, какой он веры, все отвечают, что православной, а сами Евангелие только и видели, что в церкви да у своей бабки на полке?

– Традициями народ живет, традициями и стоит на этой земле. И не только у православных так, а каждый народ традициями живет, сохраняя и себя, и обычаи своего народа, и память о своих предках, – произнес старик, – не позволяя пропасть и затеряться даже маленькому народу среди прочих.

– Да ты философ! – удивленно сказал Игорь.

– В науках не силен, врать не буду, а что насчет веры – много чего читал и размышлял, много чего рассказать могу, – ответил старик.

– За что же расстригли тебя? – насмешливо спросил вечный студент.

– Отвечу, хоть и молод ты еще – боюсь, не поймешь, – тихо сказал старичок. – По молодости все мне было интересно: мусульманство, буддизм, конфуцианство. Изучал и другие религии. Хотел понять, чем веры между собой отличаются и какая из них самая правильная. И понял я, что Бог один, только имен у него много! Вот за это и расстригли.

– Ты крещеный, Игорь? – спросил дед.

– Да, крещеный. Мать тайком от отца крестила. Отец при прошлой власти был членом партии, потому и тайком, – сказал Игорь. – А вот что я не пойму, дед, так это то, зачем Иисус крестился: ведь не было на нем ни первородного, ни других каких грехов?

– А говоришь, что знать ничего не знаешь, атеист, мол! Хороший вопрос задал. Вот и поищи сам ответ на свой вопрос о таинстве Крещения! – с прищуром ответил дед.

Затем старичок повернулся к окну и стал смотреть на мелькающие мимо дороги, на людей, на перелески, на деревушки. И стал он думать о чем-то своем – наверное, о вечном и главном. Утих разговор, только слышно было, как бабка внуку своему что-то все выговаривала в другом конце вагона да двое мужиков в карты перекидывались, потягивая пиво. Перестук колес на стыках рельс медленно, но верно нагонял на пассажиров сонливость.

На ближайшей станции, где известная обитель была, дед сошел, попрощавшись со всеми. «Паломник», – подумал я.

Некоторое время ехали молча.

Вдруг Федор Емельянович подвинулся ближе к краю скамьи, выдвинувшись вперед, и сказал:

– А расскажу я вам свою историю, почему я два дня рождения праздную: второй – в Крещение! Только не перебивать, договорились?

Голос у него был тихий и уверенный – сразу видно, что человек быль рассказывает. Мы с вечным студентом одобрительно закивали.

Хоть и прошло с тех пор много времени, но ту историю я запомнил хорошо.

Помолчал немного Федор,собрался с мыслями и начал свой рассказ.


– Шел мне тогда сорок девятый год; до пенсии далеко, работать еще да работать. И случилось мне в областную больницу угодить, по случаю: под машину попал.

– Выпивши, что ли, был? – спросил вечный студент.

– Нет, Игорь, не пил я! Не то чтобы я праведник – и со мной такой грех случается. В пятницу после рабочей недели выпил немного, было. А с утра – ни-ни! А случай тот произошел в субботу! Да ты слушай, не перебивай, договорились же!

Палата досталась мне шестиместная, а лежало нас там всего четверо: я – в гипсе от шеи до пояса; молодой таджик со сломанной ногой (на стройке работал, ну и свалился в шахту для лифта: оступился, чудом живой остался: в центре шахты, внизу, пружина посередине была, попал бы на нее – насмерть разбился); еще в нашей палате лежал парень молодой, совсем мальчишка. На дельтаплане друзья уговорили полетать, так с первого раза его ветром и понесло на лес – перелом позвоночника. Ох, уж и тяжко ему в больнице было: лежать только на спине разрешалось, вставать или сидеть нельзя. Четвертым в нашей палате был Николай – «фирмач», как мы меж собой его звали, – владелец транспортной компании, с опухолью коленки. Этот частенько искал, кто бы из ходячих больных в магазин сходил за коньяком. Большой любитель коньяка был и толк в нем знал. Бывало, как начнет о коньяках рассказывать, – заслушаешься. Деньги у него водились; думаю, из-за него-то и было в нашей палате только четыре человека вместо шести.

В тот день нашей палате повезло: Катя, санитарка, с утра начала уборку именно у нас. Смешливая и добрая девчонка. Как мать померла, – отца она и не помнила – переехала жить к деду по материной линии. Сама еще не работала, на дедову пенсию жили. Как-то лампочка в люстре перегорела, встала Катя на стул, потянулась к люстре, а дед вдруг подошел сзади и обнял ее за ноги, да под юбкой. Поняла Катя, что житья не будет здесь, у деда; собрала свои вещи и к подруге – ночевать, а вскоре и в областной центр поехала на заработки. Устроилась в эту больницу санитаркой.

Как-то попросили ее ночью подежурить. Тихо в ту ночь было, вот и зашла она в нашу палату. А мне гипс проклятый никак заснуть не давал. Подсела она на мою кровать, рассказала свою историю и спрашивает меня:

– Федор Емельянович, разве так бывает?

– Забудь, Катенька! Ну, взыграло у мужика, как говорят, мол, бес в ребро. А уехала правильно: может, дед твой и неплохой мужик, но раз так случилось, то правильно решила не искушать.

Да и что лукавить: все при ней было, такая крепко сбитая сельская девка, икры сильные, красивые – такие мужикам нравятся. Как начнет тянуться куда-нибудь, чтобы пыль вытереть, или нагнется полы под койками мыть, так вся палата замрет в тишине: юбка-то сзади приподнимается чуть-чуть; мужики, кто прямо смотрит, а кто косится. Катька знала это, но делала вид, что не замечает: молодая бабья кровь в жилах играла. Даже и меня такие виды за живое брали, хоть и не пацан давно, повидал в жизни, а как поползет юбка вверх и оголит ноги выше колен, так перехватит дыхание, да и воображение остальное дорисовывает. Дорисовывает, и все тут, ну никакого удержу нет. Хороша! Кому в жены достанется, счастливый будет: не только с телом, но и с душой девка была.

Почему повезло, что она с утра пришла? – Объясню: как к вечеру придет палату убирать, так потом мужики полночи успокоиться не могут, все бабью тему обсуждают – ни почитать, ни поспать, ни подумать о чем. Я ведь по сравнению с ними старик, а и то нет-нет да втягивался в эти разговоры, да так, что бабья тема до утра не отпускала.

Дело было к вечеру, потянулись посетители: родственники, знакомые, сослуживцы. Пришли к Славке – это тот, что на дельтаплане прокатился, – пришли мать его и девчонка молоденькая, Машей звали. Мать привела лечащего врача и все у него расспросила: как лежать, как есть, какой уход и лекарства Славе нужны. Долго потом она Машу наставляла. Ну, думаю, невеста, не иначе. Маша каждый день приходила, а часто и ночами около Славы дежурила; две кровати у нас свободные были.

Как-то встретились с мамашей Славы в курилке – так у нас «предбанник» мужского туалета называли. Сразу подумал: «Неужто лень до женской половины дойти, что в другом конце коридора? Или наглость?»

– Маша–то невесткой, что ли, будет? – решился спросить я эту даму.

– Еще чего! Невеста у него из хорошей обеспеченной семьи, а эта… – пусть надеется, пусть ухаживает за сыном, убирает да подтирает за ним! Той некогда: в университете учится, – ответила дамочка.

«Ну, не все в твоей власти, – думаю, – от молодых все зависеть будет. Горе вместе пережить? Да к тому же благодарность и преданность – они ведь дорогого стоят. Ну а случись, что Машину любовь только и используют для выхаживания, так от такой семьи бежать надо! Тяжела обида будет, да переживет!»

Ко мне редко кто приходил, и то – только по выходным, а то был будний день, и я никого не ждал. А тут вдруг дверь быстро открывается, Катя заглянула – косички две торчат по сторонам головы, как у школьницы, – и скороговоркой выпалила:

– Федор Емельянович, Федор Емельянович, к вам пришли, – оглянулась. – Вон по коридору идут. Я им объяснила, как вас найти.

И исчезла за дверью.

Гляжу, через минуту, постучав в дверь и не дождавшись ответа, вошли двое: высокий молодой парень и старенькая женщина. Вошли, поздоровались со всеми и, осмотревшись вокруг, направились к моей койке – видать, Катя им про гипс, который до пояса, рассказала. В руках у молодого парня был пакет, и сквозь него просвечивали то ли апельсины, то ли мандарины.

– Здравствуйте, Федор Емельянович. Меня Сергей зовут, – подойдя поближе, сказал парень. – А это, – он махнул рукой, – бабушка моя, Алевтина Ивановна.

Таджик на одной ноге допрыгал к моей кровати со стулом; Алевтина Ивановна села. Была она типичной русской женщиной из российской глубинки: ситцевый халат, платочек, руки морщинистые, крестьянские. Видно, что руками этими дел она переделала, – на три жизни хватит. Пальцы уже и не разгибаются до конца – видно, что болят, как и у всех русских женщин к старости, кто на земле работает.

– Бабушку зачем за собой потащил? Для моральной поддержки, что ли? А я ведь тебя сразу узнал: рот твой перекошенный да ужас в глазах через лобовое стекло – последнее, что и помню. Что же ты… (еле сдержался от крепкого словца, а про себя все ж подумал) бросил меня одного на дороге без сознания?

– Если бы бросил, так меня, может, и не нашли бы, а так – вокруг никого, трогать вас нельзя: вдруг позвоночник поранен. Позвонил со своего телефона в скорую и уехал. Не в себе был, ничего не соображал: вторую смену подряд работал, уже заканчивал, потому и наехал на вас – зазевался, – тихо объяснил Сергей.

– Понятно, понятно. Приезжий? – спросил я его.

– На заработки приехал. У нас в городишке работы мало, да и за ту, что есть, платят копейки. А мне семью кормить надо.

– Семью? Женат? Дети есть? – удивился я. – Да тебе лет то сколько?

– Девятнадцать, от армии освобожден. А семья моя – вот бабушка, да еще сестра младшая, Любой звать, – ответил Сергей.

– А родители? – тихо спросил я.

– Живы, только пьют, вот и живем мы с сестрой у бабки. Насилу уговорил, чтобы Любу в детский дом не определили, – тихо проговорил Сергей и добавил: – Нельзя мне в тюрьму, отец, никак нельзя.

Помолчали. В палате тишина: все отвернулись и вроде как спят.

– Федор Емельянович, следователь приходила? – спросил Сергей.

– Раиса Леонидовна? Как же, приходила. – Сказала, что дело раскрыто, только мои показания нужны.

– И вы показания уже дали? – с надеждой спросил Сергей.

– Нет, Сергей! Только увидел ее, расфуфыренную – одета с иголочки, маникюр и все такое, а взгляд-то холодный – такой только галочку в графе поставить, а человека за этими галочками она не видит, да и не хочет видеть, – так сразу и сказал, что голова очень болит, ничего не соображаю. Обещала прийти послезавтра к вечеру.

– Отец, помоги, не сажай! На колени с бабкой встанем, только не губи! – Сергей стал опускаться на колени, а глаза – полные слез. Тут и бабка, ухватившись за мою кровать, стала со стула слезать да колени подгибать.

Я и про гипс забыл, хотел вскочить, да опомнился. Кричу:

– Прекратите! Завтра приходи, подумаю.

– Приду, – выдавил из себя Сергей, и они с бабкой пошли к двери палаты.

– Стой, Серега! Возьми апельсины свои: сестре, Любе, отвезешь, да и бабушку не забудь угостить. Сами фруктов, поди, давно и в руках не держали!

Посетители ушли. Какое-то время в палате была полная тишина. Первым отозвался таджик:

– Не губи парня, Федорыч, – не выговорить ему ни в жизнь – Емельянович. – Он хороший парень, и сестренку растит. А? Федорыч?

– Не трави душу, Алимат, самому тошно.

– Не-е-е, Емельяныч, он же тебе алименты должен платить. Ты ведь работать пока не можешь. А может, и потом не сможешь: кисть правая у тебя отнялась. На пенсию по инвалидности, думаешь, проживешь? – отозвался со своей койки Николай.

– Эх, Николай, правильно в Библии сказано: «…Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие».

– Да ладно тебе, не горячись. А хочешь, Емельяныч, прямо сейчас договорюсь с Катюхой, и она у нас еще раз уборочку в палате сделает? – весело сказал Николай и добавил:

– Настроение-то и поднимется!

Я и отвечать не стал: не до того мне было.

– Ты кем при прошлой власти-то работал, Федор Емельянович? – не мог угомониться Николай.

– В советское время – инженером. Ну, а как та страна исчезла, кем только не приходилось: даже пробовал, как и почти все бывшие, что с высшим образованием, заняться мелким бизнесом. Но не мое это оказалось – ты уж не обижайся, Николай, жадности в характере не было, а без нее – какой уж там бизнес. Работал, на жизнь семье хватало. Да и что сказать? – Работы я не боялся. Все равно жизнь трудная была… Может, потому, и семья распалась. Но дети-то, двое, они как были, так и остались. Переехал жить к маме и работал дальше. Так ли иначе, а боль и обида притупились, ушли куда-то вглубь, в сердце – жить бы и жить…

– И больше не женился? Так с матерью и жил? – спросил Николай.

– Ну почему же? Была женщина, несколько лет прожили, не расписываясь, в гражданском браке; двое детей у нее осталось от первого мужа – помер он. Да ты видел ее, в прошлую субботу приходила ко мне. Только больше не придет: сказал я ей, чтобы не приходила. Ей детей растить надо, а тут еще я – инвалид: рука-то правая не работает – какой из меня кормилец? Решил, что лучше сразу точку поставить, чем потом себя и ее мучить: она и так на двух работах уборщицей тянет.

– Крутой ты мужик, Федор Емельянович, а… правильный! – задумчиво, как бы про себя, произнес Николай и добавил:

– Оклемаешься – ко мне пойдешь работать. Рука если заработает, то водилой будешь работать, а нет – машины мыть, документацию вести; придумаю, что делать будешь!

– Вот за это спасибо, от работы не откажусь.

– А там, глядишь, жизнь-то, и наладится, Емельяныч, а? – весело сказал Николай.

Всю ночь я не спал, думал, что с этим Сергеем делать. Вспоминал то субботнее июньское утро – будь оно проклято.

В выходной, в субботу, решил я тогда в свой поселок съездить. Вышел из дома рано, еще пяти часов не было; за полчаса до электрички вышел, а идти было всего-то минут семь: не любил суетиться и опаздывать. Прошел двор, через арку к наземному переходу подошел, а сам задумался о чем-то и, по сторонам не посмотрев, пошел дорогу переходить. Вдруг ударило меня что-то сильно справа. Только и запомнил лицо парня с ужасом и удивлением в глазах, смотрящее через лобовое стекло машины. Взгляды наши встретились… а потом темно.

Очнулся на каталке – везли меня в операционную. Позже узнал, что подобрали, лежащего на дороге: кто-то «скорую» вызвал. Правая сторона тела – сплошной синяк или, как там говорят, гематома, два ребра сломано, сотрясение мозга. И все бы ничего – заживет! А только правая рука сильно раздроблена была: на части поломана.

Первыми же мыслями на операционном столе были: «А работать-то как?.. А жить?.. А дети?..» Предложили вколоть снотворное – отказался. Подумал: «А вдруг руку отрежут, пока спать буду?» Инструменты были все знакомые, слесарные: дрель, отвертки, пассатижи, клещи… Только – блестящее все. А уж когда хирург сказал: «Соберем руку твою, Федор Емельянович, пластинами да шурупами соберем», – успокоился.

Гипс от шеи да пояса и рука торчком, согнутая перед грудью. Кто бы из врачей не приходил в палату осмотр делать, первое, что я слышал: «Пальцами правой руки, – та, что в гипсе, – пошевелите». А они не шевелятся, и вся кисть не шевелится!

Через две недели вторая операция – все равно кисть правая не шевелится, а главное – не чувствую я ее, совсем не чувствую, как будто и нет ее вовсе.

Сергей, как и договорились, пришел на следующий день. Подошел к моей койке и молчит.

– Так, Сергей, слушай, что я решил. В показаниях напишу, что выпил водки с утра, на электричку опаздывал, выскочил из арки во дворе и прямо наискосок побежал через дорогу – напрямик, а не по «зебре».

– А алкоголь в крови? У тебя же, Емельяныч, анализы крови взяли, как в больницу привезли! – напомнил Николай.

– Так он и есть в крови: я ведь вечером, накануне-то, в пятницу, принял. А уж сколько его – это дело другое: алкоголь ведь на всех по-разному действует, да и выскочил я на дорогу неожиданно, из подворотни!

Николай еще немного подумал и уверенно сказал:

– Да, Емельяныч, похоже, отворотил ты беду от парня.

И, обращаясь к Сергею, сказал:

– Только ты, Серега, держись в своих показаниях твердо: мол, неожиданно он выскочил и под колеса, видел ты его, а затормозить уже не успел.

Вижу, что Сергей все сразу понял и без Николаевых слов, и сквозь слезу, заикаясь, выдавил из себя с трудом:

– Спасибо, отец, век не забуду.

– Вот и правильно – помни, чтобы впредь с тобой такого не случилось. И вот что: ты ко мне не приходи больше, чтобы не подумали чего.

Через день в больницу пришла следователь – Раиса Леонидовна. Записала показания и с удивлением спросила:

– Значит, пожалели Сергея?

Много чего я ночью надумал сказать ей: выговориться хотелось, но только и произнес:

– Православный я, хоть и некрещеный! И не Господь Бог я, чтобы судьбы человеческие решать!

Расписался в протоколе, как сумел, левой рукой. Следователь презрительно громко захлопнула папку и, не сказав больше ни слова, ушла.


На второй месяц вера в излечение у меня пропадать стала – стал я каждый день тренироваться писать левой рукой.

За три месяца в больнице ежедневных уколов вытерпел – и не сосчитать, процедур разных прошел – почитай, все, что в больнице были, – никакого результата. Разные люди в больнице работают – некоторые так прямо и заявляли, что не восстановится кисть, мол, нерв какой-то повредили при операции. И хоть левая кисть в кулак сжималась от таких слов, да так, что пальцы хрустели, но сдержался: так ни разу и не нагрубил никому. И только санитарка старенькая, лет и не сказать сколько, тихо, на ушко, сказала: «Ты, мил человек, не отчаивайся: время – оно все лечит. И рука твоя, дай срок, заработает. Ты, главное, поверь! Я ведь всю жизнь в этой больничке работаю – навидалась».

На четвертый месяц сил у меня терпеть эту больничную обстановку больше не было, да к тому же измучился я в гипсе от шеи до пояса: ни лечь удобно, ни выспаться невозможно – совсем на снотворное подсел. А ночью только и снится, что правой рукой что-то делаю: то стакан воды возьму со столика, то что-то пишу, а то и в затылке чешу. Начал просить, чтобы выписали. Заведующий отделением – он операцию и делал – ни в какую; каждый раз говорил, что еще надо другие уколы попробовать. И на следующее утро их начинали колоть, а я и сидеть уже не могу: живого места там, на чем сидят, совсем не осталось.

Четвертый месяц в больнице за середину перевалил. Привезла мама из поселка ножницы по металлу, заперлись в процедурной комнате да и срезали гипс. Обмылся, впервые за три с половиной месяца, надел чистую рубашку, вошел в кабинет к заведующему и заявил:

– Оформляйте выписку болезни, Рубен Арустамович, все равно сегодня уйду из больницы, сил больше моих нет в панцире, как черепаха, жить!

– Воля твоя, Федор Емельянович, выписываю, – сказал с грустью заведующий: видно, чувствовал за собой вину. – Только про массаж руки не забывай, обязательно продолжай – не бросай.

Выписался я в октябре. Осень. Вышел из больницы, смотрю вокруг и думаю: «Ненастье скоро, а затем долгая-долгая зима! А будет ли вообще в моей жизни весна когда-нибудь?» И так душе снова травки зелененькой увидеть захотелось, что хоть вой.

Из больницы домой ехали на автобусе.

Видя, как я с трудом вошел в автобус на остановке «Больница», сразу стали место уступать. Вот тут-то и не выдержали нервы: горло сжало, как комок застрял, слезы наружу рвутся, а плакать не могу: разучился с детства. Взялся здоровой рукой за поручень, отвернулся к окну и задумался: «Жить-то как дальше?»

Может, и запил бы, да удержался!

Мир – он, конечно, не без добрых людей. Деньги на массаж нужны были: все надежды с ним, с массажем, были связаны. Вот и устроился на работу, где, как говорится, надо было «бумажки с места на место перекладывать», – и одной рукой управлялся.

Наступил декабрь. Выпал снег и растаял, и снова выпал, и снова растаял… Такие уж зимы теперь. Никаких изменений в жизни моей не происходило. Мать все чаще говорила про инвалидность: «Хоть пенсию получать будешь». Я и слушать такое не хотел: не мог смириться, что в сорок восемь лет пенсионером стану, считал, что жизнь на этом и закончится.

Как-то, в том же году, в декабре, проходил я мимо маленькой церквушки, мимо которой уж ходил много лет, не замечая ее. Какая-то еще не ясная, но, как я чувствовал, очень важная для меня мысль остановила меня около нее. Снял шапку, вошел в церковь, постоял и стал рассматривать иконы, обходя все внутри. Новое чувство – чувство умиротворения – не покидало меня, однако одна икона особенно привлекла мое внимание. В это время подошла женщина и стала собирать огарки свечей. Она и объяснила:

– Икона великомученика Пантелеймона-целителя. Он у Господа нашего просит о здоровье людей: о твоем здоровье, моем, близких наших. Перед ней можно произносить молитву для исцеления даже самых страшных болезней души и тела.

– А можно ли молиться некрещеным? – спросил я и обернулся к ней, но она уже перешла к другим иконам.

Долго я думал: «Может, креститься мне? Может, поможет? А может, тоска из души уйдет?» Очнулся я только на улице – стою, сняв шапку, и смотрю на купола; мимо народ идет, а я и не замечаю.

Через несколько дней в свой день рождения в этой церкви и крестился; крестной была моя мама.

Ну, крестился и крестился… Да только дня через два-три проснулся от того, что в средний палец на правой руке вдруг как иголку воткнули. И началось: каждую ночь, как засну, что-то начинает происходить в моем теле: или в голове, или в ногах назревает как будто энергия какая-то. Копится, потом начинает по телу двигаться и, как дойдет до плеча, так молнией через всю руку прострельнет и в пальцы вопьется иголками, да так, что я даже зубы стискивал, чтобы не закричать.

С надеждой и удивлением смотрел я каждый раз на пальцы и вскорости заметил, что средний палец чуть-чуть, еле заметно вздрогнул. В церковь частенько стал захаживать, а массаж все-таки не бросил – продолжал делать.

Еще через полгода я уже и здороваться с людьми за руку мог.

После Нового года Сергей стал звонить, не забывал с праздниками поздравлять и все о здоровье справлялся. И каждый раз, вроде шутя, говорил:

– Ты, Федор Емельянович, в отпуске следующим летом в своем поселке в каком месяце будешь? Вот и подброшу тебе Любу на месяц, в каникулы – хоть сам куда съезжу, отдохну. Она хозяйственная, все умеет, а продуктов я подброшу…

Тут мой попутчик Фёдор Емельянович прервал рассказ, вскочил:

– Ох и разговорился я.

Подъезжали к полустанку, на котором ему выходить. Он засуетился, надел рюкзак, взял сумки – уж совсем было собрался бежать к тамбуру, как я его спросил:

– А как сейчас, один живете?

– Зачем один? Вон Серега Любочку на лето, на каникулы привез, – и помахал в окно.

На перроне стоял высокий парень и держал девочку лет двенадцати за руку – оба улыбались и махали в наше окно.

– Так это?.. – начал я.

– Да-да, тот самый Сергей! – с улыбкой ответил Федор.


Давно уже разлетелись у Федора Емельяновича дети по стране, и свои – кто в Перми, кто в Крыму; и не свои – Сергей теперь не шоферит – начальник колонны у Николая. А Любочка в Москве – институт закончила, да и работу нашла там же, в столице. В письме сообщила, что Николай замуж зовет.

«Вот жизнь закручивает, и судьба дорожки перепутывает – летят года!» – думал Федор.


Зима в этот год вроде как играла с жителями поселка: выпадет снег в один день, завалит дорожки на участках, главную улицу, ведущую сквозь поселок, со всеми ее проездами и проулками, да и перестанет снег падать. Но стоит расчистить завалы, как опять снег пойдет, да сильней прежнего, и снова покроет все своим мягким, пушистым и красивым ковром, да поболее прежнего – что махал лопатой накануне, а что и нет – все заново разгребать. Народ радуется этакой красоте необыкновенной, а про себя ворчит, не злобясь, на погоду.

За несколько дней до Крещения, да и еще день после, снег повалил уж всерьез, без перерывов, да такой, что и о лопатах позабыли: без толку разгребать снег, когда он валит и валит, да так, что и соседних домов не видно. Сразу за снегопадами ударили морозы – настоящие, крещенские, и наступила такая тишина, что аж в голове звенело. Забудь не то что о лопате, но и о том, чтобы из дома выйти. В эти снежные, а затем и морозные дни маленький районный поселок, и так-то тихий, совсем как обезлюдел; мглистая изморозь сковала воздух. Лай собак теперь если и слышался, то откуда-то издалека – вроде как из соседнего поселка. Не видать, чтобы кто-то вез на санках воду с колодца или дрова на прицепах машин.

Только вьющаяся тропинка чьих-то следов по засыпанной снегом главной поселковой дороге, петляя, уходила куда-то вдаль к околице, да и следы вели только в одну сторону. Вроде как шел человек по земле, прошел сквозь поселок и ушел дальше по своим далеким-далеким делам, неся через весь мир веру, надежду, любовь, не давая каждому думать, что он один на этом свете. Казалось, сама земля вместе со всеми, кто на ней живет, очищалась от грехов в делах и в мыслях, накопившихся за год.

«Жизнь прожить – не поле перейти», – вспоминал поговорку Федор в такие дни, и представлялся ему Мир, как огромное зимнее поле, где каждому суждено перейти его своей дорогой, оставляя свой единственный и неповторимый след. Следы всех людей уходили вдаль, сходились, расходились, пересекались с другими следами, но, возникнув раз, никогда не кончались.

Федор любил в крещенские дни, одевшись потеплее и натянув на толстые шерстяные носки редкие теперь валенки, дойти до околицы поселка, где был маленький прудик, спящий под толстым слоем льда. Шел по следам того, кто проложил эту дорожку. «Видать, нужда была большая у человека – в такой-то мороз!» – думал Федор. Шел, вдыхал морозный колючий воздух и не мог надышаться этой радостью обновления себя и всего вокруг – всего Мира, что иначе, как с большой буквы да с уважением, не произнесешь и не напишешь.

Полвека прошло, а помнил Федор, как углубили место для пруда на пути безымянного ручья, вдруг появившегося вдоль дороги, ведущей через лес к поселку от трассы, и берущего начало где-то в болотах ближайших лесов. Помнил он, как мальчишкой ходил с поселковыми ребятами на поиски его истока и как, поплутав по болотам, возвращались они ни с чем. Да и названия в то время у ручья не было. Ниже по течению на картах был обозначен исток реки Захаровки. Так и получилось, что до поселкового пруда местные жители дали ручью свое название – Раменка, а после прудика ручей вытекал уже как речка, имея название официальное, как на карте, – Захаровка. На пути реки Захаровки сельскохозяйственная испытательная база вырыла большой котлован, и туда, на большой пруд, иногда ходил Федор. Но сейчас следов туда не было, а тропить по глубокому снегу он не решился; следы, что привели его сюда, петляя, уходили в заснеженное поле, насколько глаз хватало.

После деревни Захарово речка впадала в реку Большую Вяземку, а далее туда же впадала и Малая Вяземка. И, уже с названием Вяземка, воды впадали в Москву-реку… – вот так и в жизни: все связано друг с другом и все связывает и переплетает судьбы людей, живущих здесь, на этой земле.

«Крещение! Крещенские морозы!» – подумал Федор, стоя за околицей на берегу замершего пруда и глубоко вдыхая этот святой воздух. Знал ведь, что морозы эти не что иное, как простое совпадение с Великим праздником, и никаких крещенских морозов на самом деле не существует, а душа все равно пела, когда мороз выходил на крещенские дни. Хотелось верить, что все неспроста в жизни и во всем есть своя связь – великая и тайная, которую нам пока не понять. И не то, чтобы шибко верующий был Федор, а спроси его, какой веры себя считает, – не задумываясь ответит, что православной.


Стемнело. Взошла луна. Зажглись придорожные фонари и засверкали снежинки вроде как мелкими крестиками. И не поймешь: то ли искрится весь Мир, а то ли крестится.

Посмотрел Федор Емельянович с удивлением на это чудо, постоял еще за околицей у пруда, снял шапку и…

«Крещ-е-е-е-ние! – раздался его сильный голос на всю округу. – Крещ-е-е-е-нские мор-о-о-зы!»

Посмотрел на бескрайнее белое поле за прудом, на чьи-то следы, ведущие мечты куда-то вдаль, за горизонт, и, подумав «да… не поле перейти», повернулся и пошел обратно, теперь уже по своим же следам, ведущим через его «поле»…

Монах


Часы показывали двенадцатый час ночи, когда Николай Васильевич вышел из полупустого автобуса. На прощание кивнул водителю, тот в ответ махнул рукой. Они хорошо знали друг друга: Николай, возвращаясь с завода, часто ездил этим поздним рейсом. Мороз пощипывал щеки, нос. «Наконец-то настоящая зима!» – думал он.

До дома ему оставалось пройти через сквер и пересечь площадь. Он жил один, его никто не ждал, и спешить ему было некуда. На службе часто задерживался допоздна и, как правило, еще и брал работу домой на выходные дни, поскольку в субботу и воскресенье на завод не пускали. Немолодой, уже далеко за шестьдесят, он обладал добрейшей душой. Сам себя он считал стариком, но многие звали его без отчества – просто Николай. Впереди его ждала пустая тихая двухкомнатная квартира. Он часто вспоминал то время, когда она наполнялась голосами мамы, отца, старшей сестры и его собственным, еще детским, голосом. В такие моменты его охватывала легкая грусть.

Старик медленно шел по ночной аллее, любуясь деревьями, на которых каждая веточка была покрыта снегом. Ночью в свете уличных фонарей эта картина выглядела сказочно. В конце сквера, у самой площади, он остановился, снял шапку и, как всегда, трижды перекрестился, глядя на маленькую церквушку, приютившуюся среди деревьев. Затем взглянул на небо и замер, очарованный открывшейся его взору картиной. На фоне звездного неба искрился падающий снег. Старик продолжал любоваться. Наконец снежинки слились со звездами: мир стал един. «Почему именно зимой и именно в такие ночи уходят все сомнения, исчезают все вопросы и так хорошо верить в Бога, в то, что Он есть, что оберегает тебя и что ты не одинок в этом мире?..» – думал старик.

Что-то послышалось Николаю Васильевичу, и он, обернувшись, заметил одинокого человека, сидящего неподалеку на скамейке. Тот весь сжался от холода, склонил голову и поджал под себя ноги. Николай Васильевич некоторое время наблюдал за незнакомцем. Мужчина нет-нет да и заваливался на бок, но вздрагивал и, не поднимая головы, опять принимал прежнее положение.

– Очнитесь, замерзнете, – сказал Николай Васильевич, подойдя к незнакомцу и тряся его за плечо. – Идите домой.

Человек с трудом поднял голову, взгляд его был направлен куда-то в сторону. Это был молодой мужчина, одетый прилично, но все на нем было сильно поношено: и демисезонная куртка, и брюки, и ботинки, годные разве что для ранней осени, но никак не для зимы. Заиндевелыми губами он ответил:

– Мне некуда идти.

– Вы где живете, где ваш дом? Я могу проводить вас?

– Я в этом городе случайно.

Незнакомец по-прежнему смотрел в сторону. Голос его был очень слабый и выглядел он настолько жалким, что Николай Васильевич подумал: «Оставлять его здесь нельзя – пропадет».

Старик почему-то сразу проникся доверием и состраданием к сидящему на скамье, подхватил его под мышки, поднял со скамейки и повел через площадь. Минут через пятнадцать они уже вошли в квартиру Николая.


Наутро сели пить чай.

Первым заговорил Николай Васильевич:

– Как вас звать, молодой человек?

– Кирилл, – вяло ответил тот.

– Владыка, значит, если с греческого? – бодро произнес хозяин квартиры, стараясь расшевелить гостя.

Но тот угрюмо пил чай, потупив взгляд.

– А скажите на милость, что вы делали ночью около церкви?

– Ждал, когда откроется. Мне к батюшке Артемию надо.

– И зачем же, если не секрет?

–В монастырь уйти хочу, знаю, что там, прежде чем монахом стать, надо трудником поработать на пользу обители и братии. А при себе надо иметь письменное благословение от приходского священника, – оживился Кирилл. – На вокзале случайно от мужиков узнал, что в этой самой церкви отец Артемий набирает трудников по поручению одного монастыря. Вот к нему и хочу попасть.

Николай Васильевич с удивлением посмотрел на молодого человека с интеллигентным лицом, которому и до тридцати-то жить да жить. Придя немного в себя, он уже начал задавать вопрос:

– Что же у вас, Кирилл, в жизни прои… – но осекся и, пораженный, замолчал.

Кирилл впервые прямо посмотрел в глаза своему благодетелю. Старик был уверен, что такие глаза он уже видел. «Но где?» – он вспомнить не мог.

Взгляд молодого человека был обращен глубоко внутрь себя. В его глазах виделось что-то потустороннее, но не отталкивающее, а манящее далеко-далеко. Глядя на него, Николай Васильевич почувствовал спокойствие на душе и мелочность всех своих проблем. Он вспомнил события в своей личной жизни шестилетней давности…

Немного придя в себя, так и не вспомнив, где видел такой взгляд, он спросил:

– Вы, Кирилл, хоть раз в церковь-то заходили?

Молодой человек отрицательно помотал головой.

Взглянув на часы, Николай напомнил гостю:

– Скоро восемь часов, вам пора в церковь.

Много позже старик вспомнит этот взгляд: так смотрели монахи, иногда встречавшиеся на улицах города.


Вечером этого же дня молодой человек снова появился в квартире. Николай Васильевич взял протянутый ему лист и углубился в чтение. Это была бумага для настоятеля монастыря, написанная твердым слегка витиеватым почерком, в которой батюшка Артемий дает Кириллу благословение на начало пути к Богу и спасению.

– Мне сказали, что всю одежду надо привозить свою: и летнюю, и зимнюю. Поможете?

Хозяин квартиры посмотрел на гостя и деловито ответил:

– Ну что же? Будем собираться…

В этот же вечер Кирилл уехал в монастырь. Он не писал старику и не звонил. Только через несколько лет Николай Васильевич узнает о его дальнейшей судьбе.


Двое суток добирался Кирилл до этой проселочной дороги, которая, петляя, вела от трассы к монастырю. Он смотрел на заснеженный лес, тянувшийся по обе стороны, и думал: «Надеюсь, это путь только в один конец».

Нет, он не сомневался в своем решении. Потеряв самого себя, он был опустошен, слаб; сил бороться за свою мирскую жизнь у него не было.

После очередного поворота показался монастырь. Почему-то Кирилл думал, что все монастыри белого цвета, как церкви, которые он раньше видел. Этот был мрачный, темно-красный. Внутри у будущего монаха что-то сжалось и отпустило, смиряя его душу к покорности судьбе. Склонив голову, весь в своих мыслях, он дошел до монастырских ворот и постучался в ту – новую для него – жизнь, которая ждала его впереди. Даже здесь, еще не войдя внутрь, он почувствовал запах ладана, обгоревших свечей и… пота.

Ворота открылись, впустив его на территорию обители, и со скрипом, пронзающим душу, закрылись за его спиной.


Перед игуменом Макарием стоял молодой человек, худой, видно, недоедавший какое-то время, в одежде определенно с чужого плеча. В руках он держал старый рюкзак. «Кто-то собирал его», – отметил про себя Макарий.

Святой отец заглянул в паспорт, протянутый ему посетителем.

– Кирилл, я буду обращаться к тебе на ты и просто по имени. Привыкай, у нас так принято. Меня зовут отец Макарий – игумен, или настоятель, этого монастыря.

Молодой человек кивнул головой и молча неотрывно продолжал смотреть на игумена, стараясь не пропустить ни одного слова.

«А взгляд-то у него монашеский!» – заметил игумен и не удивился, поскольку многие из тех, кто приходил сюда, по своей душевной сущности уже были монахами.

– Расскажи о себе, – попросил игумен, но сесть не предложил.

Кирилл был готов к такому вопросу, поскольку и сидя в плацкартном купе поезда, и в автобусе, и даже когда шел от трассы до монастыря, он рассказывал самому себе свою жизнь. Начал отвечать сразу, не раздумывая, но с трудом произнося слова:

– Я из Красноярска, там родился и вырос. Окончил медицинский университет. Был женат…

И все-таки он не выдержал напряжения: трудно ему вспоминалась его жизнь, голос его дрогнул, и на глаза навернулись слезы.

– Ну-ну, это прошлое, так и относись к нему как к прошлому, – сказал игумен. – А если Бог поможет, то и забудешь ты о нем навсегда, другая жизнь у тебя впереди.

– Детей не нажил. Были и друзья. На хорошее место устроился на работу, по специальности: в клинику хирургом. А там спирт рекой, в итоге все в жизни потерял, себя бы хоть спасти…

– Понимаю.

– И вот еще что, отец Макарий. Я неверующий.

В полной тишине игумен отошел к окну и некоторое время так и стоял спиной к Кириллу. Наконец, не повернувшись и не глядя на Кирилла, проговорил:

– Многие приходят сюда с опустошенной душой и полностью разуверившись во всем – приходят, надеясь обрести веру в Господа нашего и тем самому спастись и наполнить любовью к Нему свою душу. Трудись, читай святые книги и молись. Даст Бог, и веру обретешь: на все Его воля.

В этот момент открылась дверь и вошел старый монах, высокий, худой.

– Кирилл, познакомься это отец Ипполит. Наставником и духовником твоим будет. Все ему рассказывай, по всем вопросам советуйся и, прежде чем что-либо сделать, благословение у него получи. Ему и расскажешь все в подробностях, а мне для начала достаточно. Водка? Не ты первый, не ты и последний. Выйди, подожди пока за дверью.

Оставшись наедине, Макарий сказал Ипполиту:

– Поселяй его и приглядись к нему. Чувствую, что монахом он будет истинным.

Отец Ипполит кивнул головой и вышел.


На следующий день началась полноценная жизнь Кирилла в монастыре. Вставал рано, читал Священное Писание, затем выполнял послушание. Пока была зима, трудился на разных хозяйственных работах. Летом, как ему сказали, будет гнуть спину на монастырских угодьях. Огороды у монастыря большие, и насельникам приходилось работать много. На весь год обеспечивала земля монахов овощами. Торговлей монастырь не занимался, и излишки урожая, если таковые были, забирал поселок и, продав их, отдавал монастырю деньги.

Первое время спина у Кирилла болела так, что из прочитанных религиозных книг в голове у него ничего не задерживалось, и даже самые короткие молитвы не мог запомнить. Но тяжелая жизнь трудника нравилась ему: она заполняла все его время и вытесняла мысли о прошлом. Вскоре мышцы привыкли к физическому труду, и он попросился на исповедь. Несмотря на то, что к исповеди полагается готовиться, духовник, отец Ипполит, выслушал Кирилла, поскольку хотел, не откладывая, понять жизнь и внутренний мир нового человека, узнать, чего тот ждет от монашеского пути и как его понимает.

На первой исповеди Кирилл с удивлением осознал, что многое из своей жизни он не решается рассказать; понял это и отец Ипполит, но упрекать молодого человека не стал и сделал вид, что этого не заметил. По дороге в жилой барак, где поселились трудники и паломники, в голове у него неустанно крутилась одна и та же мысль: «Неужели когда-нибудь я исповедуюсь во всем?» – и он с сомнением качал головой.


Не так много времени понадобилось, чтобы жизнь в глуши, тяжелый труд, молитвы, недосыпание, посты, одни и те же лица монахов и разговоры только на религиозные темы сделали его спокойнее, увереннее в себе. На исповедях он все больше открывал исповеднику свою душу.


Прошло время, но даже став рясофорным монахом, брат Кирилл так и не смог исповедоваться полностью. Некая грань оставалась между ним и Богом, и он ощущал, что часть его души находится по одну сторону невидимой черты, а часть – по другую. В душе он мучился этим, понимал, что это грех для монаха, но рассказать своему духовнику о раздвоении в своем сознании не решался. Брат Кирилл с удивлением и ужасом осознавал, что, приближаясь к пониманию Бога, стал приближаться и к осознанию своей прошлой, мирской жизни, размышляя о ней и оценивая свои поступки. Он не отдалялся от прошлого, наоборот, значимость той жизни возрастала в его сознании. Каждый раз приходил он к мысли о том, что причиной сломанной судьбы является он сам. Кирилл пришел в монастырь слабый духом и раздавленный обстоятельствами, но теперь он чувствовал в себе некий стержень, который укрепляет его против невзгод. Его размышления приводили к тому, что именно познание Бога укрепляет его. Он пытался заставить себя не думать о мирском: «Это прошлое, и его нет и уже никогда не будет! Есть только Бог и любовь к нему!» – говорил он себе и с еще большим усердием молился, увеличивая количество поклонов, изнуряя себя бессонницей и ужесточая посты.

К утру после бессонной ночи перед его взором в безумной круговерти проносились лица знакомых ему людей, сливаясь с ликами святых. Утром, как и всегда, он брел исполнять послушание, еле передвигая ноги. Братья спрашивали, не заболел ли он, но Кирилл, не отвечая, приступал к работе. Как-то вечером к нему в келью пришел отец Ипполит.

– Рассказывай все! – приказал он монаху.

Истощенный духовно и измученный телесно, тот, несколько помолчав, начал рассказывать. Чем больше говорил Кирилл, тем все безумнее становился его взгляд: он погружался в себя, уже не понимая, кому и зачем он рассказывает. Слушая, отец Ипполит мрачнел.

Наконец инок перешел на крик, затем голос его сорвался и, выговорив шепотом: «Помоги, Господи!» – он упал на кровать и потерял сознание.

Духовник привел его в чувство и увидев, что глаза монаха стали осмысленными и что Кирилл может понять его слова, сказал мягким вкрадчивым голосом:

– Мальчик мой, ты уже рясофорный инок, первый постриг принял, и пусть обеты ты еще не давал, но сделал первый шаг к истинному монашеству и к Богу, а путь к спасению ты будешь искать всю свою жизнь, сбиваясь с него и находя в себе силы снова идти по нему. Ты должен быть готов к этим испытаниям. Пока ты был трудником и затем послушником, Сатана не обращал на тебя внимания. Теперь же Лукавый борется с Богом за твою душу. Все проходят через это, и ты, я верю, пройдешь.

Увидев, что молодой монах успокоился и закрыл глаза, отец Ипполит подождал, пока тот уснет, и вышел из кельи.


Игумен Макарий задумчиво смотрел в окно. Большие пушистые снежинки опускались медленно и, казалось, нехотя. Иногда порыв ветра, играя, подхватывал их, и они радостно взмывали снова в небо, продлевая хоть на несколько мгновений свою жизнь, надеясь снова пролететь перед окном. И может быть, человеческий взгляд упадет на них еще хоть раз? Макарию представлялось, что Всевышний, покрывая все белым цветом, очищает мир людей от всего дурного, возвращая его к первозданной чистоте и безгреховности. Только темные силуэты монахов выделялись на белом снегу, но их черные одеяния говорили об отречении от всего мирского, разноцветного, уводящего в сторону от истинного пути. Насельники упорно пытались разгрести выпавший снег вдоль единственной дороги, ведущей от обители к трассе. Но тщетно: снег падал уже четвертые сутки.

Макарий вспомнил снежную горку, что была во дворе детского дома, себя, лихо мчавшегося на санках, и радостный смех воспитанников. Да, детский дом, а детство вспоминалось как пора счастья. Почему?.. Потому что это детство! Вспомнилась и учеба в институте. Жизнь казалась ему прекрасной, и представлял он, что такая она будет всегда. Но все сложилось иначе: война, кровь истощили полностью его душу, как и души многих, кто был там с ним. Пустота внутри него заполнилась беспросветной тоской. Как-то он проходил мимо церкви, и вдруг раздался звук колоколов. Он стоял и слушал, не в силах сделать и шага. Ему представилось, что стоит он перед церковью в древней Руси – вокруг избы, а за ними дремучий сосновый лес – и слушает музыку перезвона, извечную и ложащуюся благодатью на душу. Свою жизнь он посвятил Богу. «Да, давно это было. Почитай, уже около двадцати лет несу ответственность за тех, кто идет путем спасения!» – подумал игумен.

Послышалось приглушенное покашливание, Макарий обернулся. Перед ним стоял, смущенно улыбаясь, староста соседнего поселка.

– Здравствуйте, Евдоким Прохорович. Чем обязан лицезреть вас? Вы ведь у нас нечастый гость.

– Здравствуйте, отец Макарий. Беда у нас. Поселок наш, сами знаете, небольшой, но в нем есть больница. Можно сказать, даже не больница, а фельдшерский пункт, им пользуются наши люди и жители еще нескольких деревень в округе.

– Это я знаю. Помню также, что ваш доктор помогал налаживать работу фельдшерского пункта у нас в монастыре, за что ему и вам огромная и незабываемая благодарность. Мы и в молитвах вас поминаем и поминать всегда будем. Так что случилось?

– Заболел тяжело наш врач, Максим Леонидович, в районную больницу увезли давеча на операцию. Много лет у нас проработал. Сподвижник. Нравилось ему, что народ в шутку за глаза называл его Антон Павлович, как Чехова, даже гордился этим.

– Как же, помню его: седой, в больших очках, благороднейшей души человек. На таких людях ваш грешный мир держится. Выздоровления ему желаю, чтобы и дальше других исцелял.

– Вот я и говорю, – с грустью произнес староста, – он человек далеко не молодой и сможет ли дальше работать – вопрос. А когда район найдет ему замену? Неизвестно. Желающих ехать в нашу глухомань может еще долго не найтись. А люди-то продолжают болеть, и Авдотье Марковне, медсестре, без врача никак не справиться. Да и не молодая она тоже. Сестру-то ей в помощь я найду: внучка моя, Даша, просится туда на работу. Верующая она, и хорошая сестра из нее будет. А вот с врачом помощи у вас прошу. Может монастырь помочь?

Староста замолчал и с надеждой посмотрел на игумена.

Отец Макарий сразу же вспомнил о брате Кирилле и уверенно сказал:

– Поможем, обязательнопоможем!

– Спасибо, святой отец, – сказал староста и, повернувшись, пошел к двери.

– Погоди маленько, Евдоким Прохорович. Скажи, а как так получилось, что внучка твоя верующая? Ты ведь, насколько я помню, Бога не жалуешь, даже в церковь не заходишь.

– Оно, конечно, так, да только отца с матерью она рано лишилась, с детства у меня живет, а мне с ней возиться некогда было. Вот она все около Авдотьи Марковны и вертелась, прямо в рот ей смотрела. А та верующая. Так и к церкви приобщилась.

– И еще, Евдоким Прохорович! – сказал игумен. – Может, и ты поможешь монастырю? Братия надрывается, а со снегом справиться не может. Трактор бы нам, хоть на денек.

– Завтра с раннего утра трактор у вас работать будет и до тех пор, пока всю дорогу не расчистит, – ответил охотно староста. – Только вы уж накормите Федора, тракториста. Он с характером, уважение любит.

Игумен улыбнулся, утвердительно кивнул головой, и староста ушел.

Находящийся при этом разговоре отец Ипполит не смог удержаться и высказал свои сомнения:

– Отец Макарий, воля ваша, но я бы не советовал отрывать брата Кирилла от обители, рано ему испытывать себя в мирской жизни: слаб он еще в вере.

Макарий удивленно посмотрел на старого монаха:

– Чудно мне слышать от тебя такие слова. По твоему наставлению мы благословили его на постриг. Не понял тебя! Я уже и старосте обещал. Да и некого больше послать: только у него медицинское образование. А если не выдержит испытания мирской жизнью, то и не быть ему монахом. На все воля Божья.

Отец Ипполит, покорно потупив взор, спросил:

– Я могу идти?

– Иди.

Игумен оделся и вышел на улицу; он не хотел вызывать брата Кирилла к себе. Тот работал вместе со всеми на уборке снега. Глядя на ежившихся от мороза монахов, игумен подумал: «Надо бы в епархии испросить материала братьям на подстежки». Тут же памятку сделал в блокноте. Увидев Кирилла, отец Макарий, перелезая через сугробы, с трудом добрался до него.

– Пройдемся, брат Кирилл, поговорить надо.

Они вышли на расчищенную часть дороги. Кирилл молчал, гадая, зачем он понадобился игумену, но душа его сжалась в преддверии чего-то плохого, и в горле стоял комок.

– Ты, как я помню, врачом работал?

– Да, хирургом в городской больнице.

– Завтра пойдешь в соседний поселок, в местной больнице послушание нести будешь.

Кирилл весь напрягся и дрожащим голосом произнес:

– Боюсь я, отец Макарий, в мирскую жизнь идти, твердости в вере еще недостаточно во мне.

– Я не спрашиваю твоего мнения, – произнес игумен раздраженно. – Послушание это, и его нести с покорностью надо, да и ты уже не новичок-послушник, а монах!

С минуту стояли молча. Наконец Макарий смягчился:

– Понимаю тебя, Кирюша. В этом чине ты только еще на пути к монашеству. Знаю, что рановато тебе еще монастырь покидать, от братии отрываться. Поддержка тебе пока нужна. Но и ты пойми: больница без врача, а туда ведь страждущие приходят. Кто им поможет? Так что завтра же иди. Там в поселковой церкви отец Игнатий служит, вот он и будет твоим духовником и наставником на это время. Я ему записку напишу, передашь. Помочь людям надо, Кирилл, я уже и старосте обещал, мол, поможем. Послушание, брат Кирилл, это испытание на твердость веры, прежде чем на следующую духовную ступень подняться – в малую схиму. Я не говорю, что если выдержишь, то станешь истинным монахом. На следующий чин пострижешься? Да! Но и тогда твоя любовь к Богу будет подвергаться испытаниям. И так будет до конца твоей жизни.

Разговор закончился, но брат Кирилл продолжал молча идти рядом с игуменом. Макарий понял, что молодой монах хочет что-то спросить, но не решается, и не торопил Кирилла, ждал. Только у монастырских ворот тот тихо и неуверенно начал говорить:

– Давно хотел спросить у вас, отец Макарий: может ли монах в миру жить?

Они долго стояли молча и смотрели друг другу в глаза. Ветер развевал их волосы, выбившиеся из-под шапок, трепал бороды. Вскоре Кирилл не выдержал и отвел глаза в сторону; игумен начал вкрадчиво и назидательно говорить:

– Да, брат, может! Надо, казалось бы, всего-то получить на это благословение и послушание, например, помогать страждущим в психиатрической больнице или помогать в детдоме. Да! Казалось бы! И о таких случаях я слышал. Но за всю мою монашескую жизнь мне такой человек не встречался! И я не удивляюсь этому, поскольку жизнь в миру вся пропитана греховностью. И этому я тоже не удивляюсь, потому как греховность и есть суть сосуществования людей в том мире. А иначе зачем были бы нужны монастыри? Устоять монаху против искушений если и возможно, то крайне трудно, и не надо обрекать себя на страшные духовные и телесные муки! Монахом надо жить в монастыре, а в миру надо хранить Веру в душе и помыслах, жениться, завести детей, воспитывать их в христианских традициях. Семья и будет опорой в жизни, оберегающей от греховных помыслов.

Игумен замолчал и еще долго стоял, обратив задумчивый взгляд куда-то вдаль, будто с сожалением вспоминая о чем-то.

Кирилл поклонился игумену, повернулся, натянул шапку глубже и пошел помогать братьям разгребать снег. Макарий посмотрел ему в след, слегка улыбнулся и трижды перекрестил его.


Медленно светало, и когда, перейдя монастырское поле, брат Кирилл подошел к лесу, все вокруг уже виделось отчетливо. Деревья стояли в снегу, и монах, идя через лес, заворожено смотрел вокруг. Ему вспомнился городской заснеженный сквер и Николай Васильевич. «А ведь он не стал переубеждать меня, а сразу же начал помогать в моем намерении уйти в монастырь! Почему? – подумал инок. – Наверное, вид у меня был столь жалкий, что он и не решился что-либо возразить. Даже о причинах не стал расспрашивать. Я был тогда уверен в правильности своего выбора! А уверен ли я так же сейчас, когда мысли о спасении души идут рядом с мыслями о том, кто виноват, что мирская жизнь моя не сложилась?»

На краю леса, у самого поселка, на одном из деревьев кто-то подвесил кормушку для птиц, и Кирилл долго смотрел на снегирей: он видел их впервые. «Как же хорошо жить!» – подумал он.

Ноги стали замерзать, и монах быстрым шагом направился к поселковой церкви. Одновременно с ним к ней подошел и отец Игнатий. Кирилл протянул ему записку игумена Макария. Прочитав ее, батюшка сказал:

– Староста, Евдоким Прохорович, уже предупредил меня, что монастырь обещал помочь с врачом. Сам-то он в район уехал, завтра будет, так что иди сейчас прямо в больницу. Пойдешь по этой дороге, – и показал рукой, куда идти, – на окраине поселка слева найдешь больницу, не заблудишься.

Минут через десять брат Кирилл уже вошел в одноэтажное здание с красным крестом над дверьми и вдруг встал как вкопанный. Воздух! Больничный воздух, пропитанный запахами медикаментов, хлоркой и людским горем – воздух, который, как он думал, уже забыт навсегда, неожиданно одурманил голову, и его начало чуть пошатывать. Мгновение – и Кирилл почувствовал, что порог отделил от него монастырскую жизнь и он оказался в миру. Он сразу же по привычке хирурга стал закатывать рукава. «Я врач!» – мелькнула мысль.

Теплая волна, ударив в голову, стала разливаться по всему телу… Через несколько мгновений он очнулся.

– Здравствуйте, православные, – громко сказал Кирилл.

Сразу же из комнат прибежала пожилая женщина и молоденькая девчонка. Они по-христиански низко в пол поклонились новому человеку.

– Дождались наконец-то вас, батюшка, – сказала та, что старше. – Меня звать Авдотья Марковна, а помощница моя – Дарья. Как вас-то будем звать?

– Кирилл Максимович, – ответил гость и обратился к Авдотье Марковне:

– Уже все знают, что придет монах?

– Да, в деревне, пусть и большой, батюшка, ничего не скроешь, – быстро ответила Авдотья Марковна. – Да и вы, поди, в рясе ходить будете?

«А права она, одежды другой, кроме монашеской, у меня нет! – подумал Кирилл. – Может, ряса и поможет мне в общении с больными: доверия и уважения больше будет?»

– Ну, хорошо, показывайте больницу.

Комната, где ему предстояло жить, Кириллу понравилась – небольшая, уютная, ничего лишнего: письменный стол, шкаф с историями болезней, второй шкаф-библиотека, до предела уставленный книгами, и простая кровать. «Напоминает келью», – подумал он и с трудом оторвал взгляд от книг.

Рядом с комнатой-кабинетом находилась маленькая кухонька. Вся больница состояла из палаты для больных, смотровой, процедурной, комнат для лекарств и инструментов. Кирилл остался доволен осмотром: везде чистота, белье на койках свежее, запас инструментов и ассортимент аптеки продуманы до мелочей.

– Не ожидал! – не поворачиваясь к сестрам, проговорил он.

– Спасибо нашему доктору, Максиму Леонидовичу, – быстро, но с достоинством ответила Авдотья Марковна. – Все его трудами. Он когда еще молоденьким к нам приехал, здесь всего-то фельдшерский пункт был в покосившейся избе.

Пациентов в этот день не было, и Кирилл углубился в чтение книг. Библиотека содержала в основном медицинские руководства. Кирилл выбрал справочник по психиатрии и, открыв книгу наугад, попал на страницу, посвященную неврозу навязчивых состояний. Он так увлекся чтением, что не заметил, как стемнело. Когда случайно взглянул на часы, понял, что вечерняя служба в церкви давно прошла. «Что со мной? – в панике подумал он. – Я забыл о молитве!»

Быстро оделся и побежал к дому, где жил отец Игнатий. Тот еще не спал и, выслушав брата Кирилла, сказал:

– Понимаю. Такое уж послушание – не знаешь, что может случится через минуту.

Брат Кирилл облегченно вздохнул.


Начались больничные будни. Посетителей приходило немного, и новый доктор был рад любому пациенту, пусть даже с занозой или мозолью. Понимал, что радость неуместна: человек-то болеет, а все же радовался оттого, что чувствовал себя нужным людям. Беря в руки какой-нибудь инструмент, он ощущал нечто давно знакомое – стерильное и прохладное. Иногда, если его никто не видел, он открывал пузырек с каким-нибудь лекарством и, улыбаясь, прикрыв глаза, с блаженством вдыхал его запах. Белый халат всегда стирал сам и затем долго и тщательно его отутюживал. Медицина – это была его суть, и призвание к врачеванию все отчетливее проявлялось из-под монашеского облика, который предполагал безразличие ко всему мирскому. Когда-то в самом начале работы врачом он ощущал только это призвание, теперь же после жизни в рясе прибавилось, как он понимал, самое главное для врача – чувство сострадания к страждущим. И не только! Теперь он начал чувствовать любовь к людям – ко всем людям.

Все сильнее проявлялся интерес к жизни: он отмечал преданность к делу Авдотьи Марковны, деловитость и настойчивость старосты поселка, безграничную любовь к людям отца Игнатия и, наконец, его глаз радовала стройная, худенькая фигурка Даши; он краснел, но оторвать взгляд не мог. Девушка, конечно же, заметила, что нравится новому доктору. Кирилл все это понимал и удивлялся: монах должен уходить от всего мирского, само слово монах означает одиночество; он должен любить одного Бога и всю жизнь приближаться к пониманию Господа. Все свободное время он закрывался в кабинете и читал. Ночами он заставлял себя оторваться от книг и молиться. В церковь ходил нерегулярно, и отец Игнатий не выговаривал Кириллу и не сообщал об этом игумену Макарию.

Кирилл убеждал себя, что он монах и только исполняет послушание, и одновременно он понимал, что ему выпало серьезное испытание веры – испытание, которое он может и не выдержать. В его голове мир раздваивался: работая врачом, ощущал себя мирянином, а уединившись в молитве – монахом.


Однажды в больницу зашла женщина из соседней деревни, лет двадцати двух – двадцати четырех и попросила проверить, беременна она или нет.

– Авдотья Марковна, может, у вас где-нибудь в чулане или за шторкой и гинекологическое кресло имеется? – спросил, улыбаясь, Кирилл. – Пусть складное и на колесиках.

– Нет, Кирилл Максимович. Чего нет того нет.

Он попросил пациентку пройти к смотровой кушетке, и, обернувшись, сказал:

– Дарья, ты будешь мне помогать.

Во время осмотра пациентки Кирилл обратил внимание, с каким напряжением смотрела на все его манипуляции девушка. Лицо ее сильно побледнело, и в глазах стоял даже не страх, а ужас.

– Дарья, выйди на улицу, подыши.

Когда осмотр закончился, он спросил Авдотью Марковну:

– Что с Дашей?

– Я ничего не заметила! – ответила та.

По тому, как сестра отвела взгляд в сторону, он понял, что его помощница либо знает причину, либо о чем-то догадывается, но говорить об этом не хочет.


Молодой монах шел из церкви в хорошем настроении: сегодня отец Ипполит похвалил его, сказав, что люди не только стали уважать Кирилла, но и полюбили за искреннее стремление помочь страждущим. День был солнечный и тихий, казалось, все вокруг замерло, слушая благодатную тишину, и только искрящийся снег поскрипывал под ногами. В этом скрипе Кириллу слышалось: «Хорошо, хорошо, хорошо…».

Оглядываясь вокруг, Кирилл подумал: «А ведь на самом деле хорошо! Скоро весна! Все начнет оживать, и так будет из года в год, всегда, вечно».

Вспомнилась его келья, братья, игумен. Легкая грусть охватила монаха, но неожиданный легкий порыв ветерка взлохматил его волосы, уже тронутые сединой на висках, и он, встряхнув головой, вновь погрузился в блаженство.

Уже на подходе к больнице неожиданно со стороны сарая, где хранилось старое больничное имущество, его внимание привлек еле различимый звук, похожий на вздох. Кирилл подумал, что ему послышалось, и уже хотел пройти мимо, как услышал стук чего-то упавшего на пол. Позже он готов был побожиться, что так и не понял, почему не задумываясь кинулся в сарай.


Обхватив одной рукой Дарьи вокруг бедер, второй рукой попытался снять с шеи веревку, но дергающееся в конвульсиях тело выскальзывало, и он вновь и вновь перехватывал его и снова приподнимал. Наконец ему удалось снять петлю. Он хотел уже нести ее в больницу, но тут раздался хрип и сильные судороги начали ломать ее тело. Кирилл уже не мог удержать ее на руках и, положив на пол, прижал своим телом. Она дышала урывками, то громко втягивая в себя воздух, то с силой выталкивая его из груди, то совсем переставая дышать. В эти мгновения тишины монаха охватывало отчаяние и спина покрывалась холодным потом. Вскоре дыхание восстановилось, и Даша затихла. Открыв глаза, девушка безумным взглядом стала оглядываться вокруг. Посмотрев вверх, где на перекладине висела веревка с петлей, все вспомнила и начала рыдать и вырываться из рук монаха. «Зачем? Зачем ты это сделал? Я не хочу и не буду жить!..»

Кирилл донес обессилевшую и уже безразличную ко всему Дашу в больницу и положил на кровать; она отвернулась и смотрела в стену больничной палаты.

Подбежала Авдотья Марковна, держа в руке шприц.

– Успокоительное?

– Да.

– Вводите!

Когда Дарья затихла и закрыла глаза, Кирилл спросил:

– Авдотья Марковна, вы что-нибудь понимаете?

– Да, Кирилл Максимович, – с трудом произнося слова, начала рассказывать медицинская сестра. – Даше восемнадцать еще только весной будет, а она беременна. Позора боится и своего, и деда: он же тут уважаемый человек – староста! Аборт делать боится и замуж за того парня, Федора, выходить не хочет. Натворила дел девка! А как только вы у нас появились, так она в вас влюбилась.

Неожиданно Даша, не приходя в себя, тихо произнесла:

– Да, – и вновь погрузилась в забытье.

– Я не говорила об этом, надеясь, что все как-то устроится, но после вашего появления здесь это уже третий раз, когда она пытается что-то сделать с собой, – сказала сестра, не глядя в глаза Кириллу; голос ее дрожал и на лице отражалось отчаяние. – Первый раз я схватила ее за руку, когда она уже собиралась вскрыть вены, затем я заметила пропажу в аптечке сильнодействующего лекарства и нашла его у нее в кармане халата. Кирилл Максимович, надо что-то делать!

– Что? – произнес молодой врач, зная ответ.

После долгого молчания пожилая сестра с трудом произнесла:

– Или дать им обоим, Дарье и ребенку, погибнуть, или спасти хотя бы мать.

– Авдотья Марковна, от вас ли слышу? Мы же все трое верующие! Аборт это страшный грех – это убийство! Никакие молитвы не спасут наши души, Бог отвернется от нас, не будет нам спасения. Я монах, Авдотья Марковна, монах, и никогда не сделаю этого. Пусть в район едет!

– Да как же она поедет? Она никогда из поселка не уезжала, какие дела могут быть у нее в городе? Хоть и на один-два дня, но что она скажет деду? Вскроется все? Позор! Тогда уж она точно руки на себя наложит. Я верующая, но я еще и баба! Как ни объясняла ей о счастье материнства, а сам видел, что сегодня произошло. Тебе, Кирилл, решать! Только от тебя все зависит!

– Вы, Авдотья Марковна, ни на минуту не оставляйте ее одну, – задумчиво произнес Кирилл и ушел к себе в кабинет.

Повидала Авдотья Марковна на своем веку и поняла: «Ждать надо!».


Три дня в больнице стояла тишина: никто не обращался за помощью, и монах трое суток не выходил из своей комнаты, ничего не ел; первый день даже воды не пил – непрерывно молился. Иногда напряжение истощало его настолько, что он впадал в дремоту, но вскоре, открыв глаза, глядя на иконы, снова обращал свои помыслы к Богу. Он уже перестал просить Господа о том, чтобы Всевышний вразумил его. Он стал просить только об одном: «Пощади!»


Утром четвертого дня Кирилл вышел из кабинета. Поверх рясы на нем был белый халат, рукава были закатаны.

– Готовьте Дарью, – только и сказал он Авдотье Марковне.


Через несколько минут он склонился над Дашей, но так и остался стоять неподвижно. В больничной палате повисла гнетущая тишина. Еще только что Кирилл видел все отчетливо, как вдруг все вокруг стало расплываться. «Бог пытается спасти меня, – подумал он отрешенно. – Поздно!»

Наконец пелена с глаз начала спадать, зрение почти восстановилось, и неожиданно в глаза ударил яркий свет и все вокруг погрузилось в полную темноту. Мелькнула мысль: «Прости, Господи!»

Через мгновение монах увидел очертания какого-то лица, которое медленно начало проявляться. Боль пронзила голову и ушла вниз, сжав сердце. «Нет, не хочу!» – в отчаянии подумал монах, понимая, что от него уже ничего не зависит.

Брат Кирилл пытался отвести взгляд, но куда бы ни поворачивал голову, он видел страшную рожу с рогами, на одном из которых висел нимб. Рожа непрерывно изменялась, но одно оставалось постоянным – жуткая гадливость, от вида которой по телу снизу вверх и обратно пробегали судороги. Тело монаха покрылось горячим потом и мурашками. Одновременно Кирилл услышал ангельское пение – оно становилось громче, громче и наконец, вытеснив рожу, заполнило весь мир. Инок чувствовал, что блаженные звуки вытеснили и его «я», и ему нигде нет места во Вселенной: его душа витала где-то между мирским и божественным.

Пение смолкло, а боль в сердце стала невыносимой. Отчаяние и тоска охватили монаха. «Где я? Бесы? Зачем? Бежать, спрятаться в своей келье, где мне было покойно и где мы будем только вдвоем – я и Он! Бежать, сейчас же!» – пронеслось в его голове.

Крикнув то ли бесу, то ли Дарье: «Во-о-о-н!» Кирилл выскочил в прихожую. Он никак не мог попасть левой рукой в рукав пальто. Распахнутый наполовину и не осознавая, что он делает, стремительно вбежал в кабинет, схватил одну из икон, прижал ее рукой к груди, запахнул пальто и выбежал из больницы. С безумными глазами шел он через белое заснеженное поле. Ветер развевал его мокрые от пота волосы и рукав пальто. Ноги запутывались в глубоком снегу: он падал, вставал и снова падал, и опять вставал. «Только уберечь!» —непрерывно повторял он и сильнее прижимал рукой икону.

Он почти ничего не видел перед собой, но знал, что если и есть для него, грешника, спасение то оно в монастыре, в келье, в молитве. На полпути к монастырю силы покинули его, и он, упав и обтерев лицо снегом, пополз.

Монах, открывший ворота, вскрикнул, отшатнулся и побежал к игумену. Кирилл добрался до своей кельи, попытался взобраться на кровать и…


Игумен Макарий, трижды перекрестившись, вошел в келью брата Кирилла. За ним чуть поодаль крадучись последовали монахи. В келье было темно. Попытались включить свет – не включился.

– Свечи! – приказал игумен.

Принесли свечи, зажгли и разом все, вскрикнув, отпрянули назад. На полу с всклоченными волосами сидел, облокотившись спиной на кровать, монах Кирилл, полностью нагой. Его лицо было перекошено, глаза смотрели на вошедших, рука указывала на икону в дальнем углу кельи. Разобрать в полумраке, кто изображен на иконе, было невозможно, но в мерцании свечей казалось, что святой хохочет, строя страшные гримасы. Глаза брата Кирилла выражали ужас и безумие. Неожиданно порыв ветра распахнул окно, свечи погасли, и в полной темноте раздался нечеловеческий вопль, зовущий куда-то в самые глубины сознания, откуда не возвращаются. Раздался гром, и молнии засверкали одна за другой. В краткие мгновения света мелькало мученическое лицо брата Кирилла, и при каждом всплеске молнии оно было разным, но всегда перекошенным судорогой. Казалось, в душе монаха сам Господь борется с Сатаной. Наконец все стихло. Игумен и монахи стояли, оцепенев и в полном безмолвии…

Свет включился сам собой. Кирилл по-прежнему сидел в той же позе, но глаза его не выражали ничего – взгляд их был пустым. Все: одежда, постельное, занавеска на окне – все было изорвано и разбросано на полу, но ни одна из святых книг не была тронута: все они аккуратно стопками лежали на подоконнике и на столе. Невидящий взгляд монаха был обращен к иконе Святого равноапостольного Кирилла. По губам монаха можно было угадать, что он непрерывно повторял: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного, Господи Иисусе Христе… Господи Иисусе Христе…»

Все облегченно вздохнули. Помешательство? Здесь видели и не такое. Вскоре брат Кирилл затих, и все вышли из его кельи.


– Надо бы его в психиатрическую больницу отвезти, но дорогу до трассы так замело, что не проедет скорая помощь, – сказал Макарию отец Ипполит. – И оставлять его здесь в таком состоянии нельзя. Что делать-то будем?

Игумен молчал, он и сам все это понимал. Минуты через две он принял решение:

– Выбора у нас нет, отправляй монахов с носилками в поселок, в больницу. Может, помогут брату Кириллу, успокоительные лекарства-то у них имеются, а мы молиться за него будем, а там как Господь положит.


Шесть человек в черном несли носилки через заснеженное поле. Со стороны казалось, что шла похоронная процессия. Шли монахи медленно, молча, по следам, проложенным сегодня самим же братом Кириллом. В этот день не мело и следы хорошо виднелись. Иногда кто-то из братьев оступался, падал, вставал и вновь подставлял плечо. Никто тогда не думал, что это путь в один конец. Больной постоянно вздрагивал и иногда в бреду что-то говорил. Тогда братья останавливались и, не опуская носилок, пытались понять его слова. Разобрать удавалось только: «Господи, дитя, спаси!»


Очнувшись через два дня, Кирилл с удивлением увидел над собой белый потолок и подумал: «Где я?»

В палату вошла Авдотья Марковна со шприцом и, увидев открытые глаза больного, вскрикнула:

– Слава Богу, пришел в себя! Даша, беги сюда! Очнулся, теперь на поправку пойдет.

Женщины стояли около койки и улыбались. Монах вспомнил все и, отвернувшись, тихо произнес:

– Спасибо… сестры.


По выздоровлению Кирилл не возвратился в монастырь, а продолжил работать в поселковой больнице. Вскоре стало известно, что прежний врач не вернется: ему требовался уход, и он будет жить в районном центре у двоюродной сестры.

Не раз Евдоким Прохорович говорил молодому врачу:

– Полюбился ты людям. Оставайся у нас? Я тогда отзову заявку на врача, а пошлю в район запрос, чтобы тебя врачом утвердили.

– Нет, уеду.

От предложенных старостой денег тоже отказался:

– Монахом пришел, монахом и уйду! Вы, Евдоким Прохорович, только распорядитесь новое монашеское сшить – пообносился я. Хочу вернуться в мир в рясе.

На том разговор их и заканчивался.


Весенним солнечным днем, к радости Кирилла, приехал новый врач: юный, улыбающийся, слегка кругленький, с добродушным выражением лица. На следующее утро, накануне попрощавшись со всеми, они пешком отправились на станцию. От предложенной старостой машины он отказался: хотел почувствовать себя свободным и независимым ни от кого. Кирилл был одет в рясу: он еще не был готов снять ее и отделить себя от Бога; да и не предавал он Господа, а уносил его в своем сердце. Улыбаясь и тихо насвистывая, молодой человек любовался весенним проснувшимся от спячки лесом и чувствовал, что душа его тоже просыпается. С собой он нес одну из двух икон, с которыми когда-то явился в поселок. Это была икона Богоматери с младенцем. Другую икону он повесил в больничной палате, чему до слез обрадовалась Авдотья Марковна:

– Вот и память о вас останется, Кирилл.

В одном месте лес поредел, вдалеке стал виден монастырь. «Ну что же, это теперь не только факт моей биографии – это часть моей жизни, навсегда изменившая меня. Монастырь открыл для меня Бога, и Он всегда будет во мне!» – подумал Кирилл.


Ранним воскресным утром Николай Васильевич варил на кухне кофе, когда раздался входной звонок. Он открыл дверь и с удивлением увидел на пороге обросшего монаха в рясе и с ним очень юную девушку. Только взглянув на нее, старик понял, что та беременна. Он растерялся и не знал, что сказать. Монах улыбался и тоже молчал. Наконец раздался радостный голос:

– Это же я, Николай Васильевич, я – Кирилл!

Старик наконец узнал Кирилла, отметив про себя, что на висках волосы уже тронула седина, улыбнулся и, с удивлением посмотрев на девушку, снова перевел взгляд на нежданного гостя.

– Жена моя, Даша, – пояснил Кирилл. – Мы ребенка ждем!


– Вернулся я, Николай Васильевич, вернулся насовсем в мирскую жизнь. Не получился из меня монах. Игумен сказал: «Ты людей слишком любишь. Не пересилит в тебе любовь к Богу!» – начал свой рассказ Кирилл.

Всю ночь они пили кофе и разговаривали. Даша, чему-то улыбаясь, спала в соседней комнате. Молодой человек был рад, что может рассказать все накопившееся в душе за прошедшие несколько лет. Рассказывал, а нет-нет да и мелькала у него мысль: «Вроде Николай Васильевич и случайный человек, а все же близкий мне».

Только к утру Кирилл закончил свой рассказ. На кухню пришла Даша, села рядом с Кириллом, положив голову ему на плечо.

Помолчали…

– Николай Васильевич! Почему тогда вы не стали отговаривать меня от моего решения уйти в монастырь?

– Объясню… – и старик замолчал, отвернувшись и глядя в окно.

Кирилл с Дашей видели, что тому трудно вспоминать прошлое.

После тяжелой паузы старик начал рассказывать:

– Несколько лет назад умерла супруга, и я остался совсем один. От отчаяния и одиночества я обратился в ту же церковь в сквере и к тому же отцу Артемию с просьбой дать мне благословение в монастырь. Я не видел смысла и возможности дальше жить в миру. Батюшка расспросил меня о моем здоровье, и я честно все рассказал. Он объяснил мне, что в монастырь мне нельзя, поскольку там нет врачей и в случае обострения болезней помочь будет некому. Я понял, что в монастырь меня не возьмут. Позже отец Артемий стал моим духовником и помог найти смысл в дальнейшей мирской жизни. Воистину святой человек!

И старик снова замолчал.

– Да-а-а! – наконец произнес Николай Васильевич, посмотрев на Кирилла. – И что же ты делать думаешь?

– Вернусь в родной город и начну все сначала. Согласен и медбратом работать: диплома-то меня никто не лишал! Я в монастыре веру обрел и в Господа, и в себя, и в людей. Теперь и рясу готов снять. Мне бы только приодеться в мирское на первое время. Я ведь денег за работу не брал и у деда Дарьи взять не решился. Поможете, Николай Васильевич?

– Конечно, Кирилл, конечно. Сейчас сходим, подберем тебе что-нибудь более подходящее, чем ряса.

Все трое рассмеялись.

Этим же вечером Кирилл с Дашей уехали в Красноярск.


Старик еще долго стоял на перроне, глядя на уходящий вдаль поезд.

«Свидимся ли когда?..»

Старожил


Я смотрю на старый самовар, стоящий в углу моей комнаты, и понимаю, что именно здесь моя Родина, вечно ищущая свой путь и в результате каждый раз стоящая на распутье разбитых дорог. Дальняя родня зовет в Канаду, мол, и здесь березки, а самовар заберешь с собой. «А Родину – мою Родину – с собой ведь не увезешь, да и у березок наших не кора светлая, как у вас там, а сарафанчик беленький! Ни за что я отсюда не уеду: корни мои здесь».

Моему деду Василию Осиповичу посвящаю этот рассказ.


Проселочная дорога пролегала через бывшее колхозное поле и уже сильно заросла бурьяном. Кое-где виднелись проросшие березки, и когда-нибудь здесь будет березовый лес, который заполнит пустоту не только в природе, но и в русской душе людей, еще живущих в таких тихих и заброшенных, но не забытых Богом русских деревнях. Ни одного деревца не было на самой дороге: все они проросли по ее обочинам, будто еще оставляя человеку возможность возродить здесь жизнь.

Недалеко от околицы дорога терялась в разноцветье полевых трав, и только узенькая тропинка указывала на то, что жизнь здесь все-таки еще теплится.


Дед Василий был единственным коренным, а теперь уже и последним постоянным жителем деревеньки, затерявшейся среди бескрайних березовых лесов средней полосы России. Он по праву считал себя здешним старожилом: родился здесь, да так и прожил в этой деревне всю жизнь. Давно опустела родная деревня, но благодаря Василию – не умерла. Любил он эти места, где каждый кустик, каждый бугорок, каждая тропка были ему родными. Он любил и эту тишину, и это спокойствие в душе, воспринимал их как награду за честно, хотя, может, и не так, как надо бы, прожитую жизнь: добра-то не нажил, так и остался бедняком. Русская душа! Чем богаты, тем и рады.

Жена умерла давно, а детей Бог не дал: четверо их должно было быть, да еще в младенчестве не выжил ни один. Родни у деда не было, как и у жены-покойницы: так и поженились. Сейчас это обычное дело, никого не удивишь: поженились, голь перекатная, так и живите в нищете, а тогда, вспоминал дед, время другое было, да и люди другие были. Поставили молодой семье избу всей деревней, нанесли кто курицу, кто гуся, кто поросенка – вот и хозяйство новое возникло, и все с радостью да прибаутками. «Хотя люди, пожалуй, не были другими, такие же были, вот только окуклились они сейчас: о себе только и думают и равнодушными стали к чужим бедам – свои проблемы по жизни до крайности прижали их», – рассуждал Василий и оттого обиды ни на кого не держал.

Сядет, бывало, на завалинку, смотрит вокруг и вспоминает дворы, полные детворы, смех, шум, беготню, колосящиеся поля, председателя в белой рубахе, девушек, идущих с лукошками из лесу, кто с ягодой, кто с грибами. Василий мастак был лукошки из бересты делать и корзинки плести: всю деревню ими обеспечивал.

Хоть и один жил старик, а без дела не сидел: летом огородом занимался, забор подправлял. Забор-то вроде уже давно и не нужен был: не от кого – оно-то так, да что за хозяин на Руси без забора? Так, перекати поле. Избу поконопатить надо, крышу подправить, за пасекой ухаживать: служивые из соседней воинской части за этим медком пару раз приедут с командиром и дров для печки на всю зиму заготовят, а бывало, и крышу подлатают. Побаивался уже дед наверх сам-то лезть. «Вот как-нибудь скачусь с крыши, так и не встану больше, а до погоста хоть сам ползи», – пытался шутить дед, да грустно выходило.

А бывало, Василий положит в рюкзак все самое необходимое, что по силам унести было, и дня на три-четыре в лес уходит. Шалашик сложит, костерок разведет да котелок подвесит с крупой какой-нибудь. Всю жизнь мечтал в тайге оказаться и пожить там один, а вот не пришлось побывать в тех краях: работать постоянно приходилось, и дальше областного центра не ездил. Разве что в армии на Дальнем Востоке служил: вот тогда издали и тайгу, и море видел.

Осенью в меру сил ягоду и грибы заготавливал, да и много ли ему надо было? Зимой снег разгребал с дорожек, печь топил и… читал – взахлеб читал ночами; книжки-то он накопил еще при прежней власти, при жене, хоть и ворчала она. Автолавки тогда по деревням разъезжали. Религиозные книги в то время не возили, их он уж в последние годы в церковной лавке около станции покупал.

В двух километрах от деревни пролегало шоссе, а там автобусом или на попутке еще десять километров до райцентра.

Раз в месяц выходил старик с рассветом, а зимой и затемно, чтобы добраться до магазина при железнодорожной станции. Закупался самым необходимым и возвращался в деревню.

Было у него и ружье старенькое; раньше, пока силы были, на охоту ходил на уток на местные болота. А на крупного зверя, лося и кабана, никогда не охотился, считал грехом: куда ему одному столько мяса, не съест, пропадет. И хоть давно уже и не пользовался им, а ружье на стене висело.

Дед Василий помнил историю каждого дома, судьбу каждой семьи в их деревушке: кто и когда из молодых в область подался за заработками, а заодно и сбежал от тоски деревенской; кто из стариков когда помер и где захоронен. Бывало, на Пасху пойдет на деревенское кладбище и подправит: там могилку, там немудреный крест деревянный, а там, глядишь, напряжется, да и ломиком памятник выровняет. И хотя попы сейчас говорят, что в Пасху не надо на кладбище ходить, для этого, мол, отведенные дни есть, все равно, как и раньше, ходил именно в этот день. И всем, кто лежит в родной земле – всем землякам, пусть и бывшим, хоть слово да скажет. А затем присядет, бывало, на какой-нибудь бугорок и под тихий шелест молодых березок думает: «А бывают ли они, земляки, бывшими? Кто уж здесь в березовой роще в землю лег, тот уж навсегда земляком и останется – так, наверное? Зарос, однако, погост молодыми березками, березняк образовался взамен того, старого, что вырублен еще в давние времена, когда люди здесь только поселились. Да оно, может, так и должно быть: новая, молодая жизнь шумит над могилами», – рассуждал Василий.

Посидит в одиночку, вспомянет всех, ведь это и его жизнь прошла, да и пойдет обратно той же тропой, которую сам и протоптал. Когда-то дорожка к кладбищу от церквушки протоптана была, но уж давно нет и прихода того, что на несколько деревень был: обезлюдел край, и церковь закрылась. Теперь все тропинки начинались и заканчивались у его избы. Дед протоптал их, как ему короче было: до пасеки, до погоста… И за дровами, если их не хватило до весны, дед своей тропинкой ходил, по которой зимой сани с дровами тащил.


Идти до погоста было недалеко: через поле да перелесок. Вот только на поле, бывало, задувало лихо и приходилось шапку натягивать на уши. «Оттого и ушанкой зовется. А куда без нее в холодные русские зимы? – приговаривал дед, щуря глаза от ветра, и, улыбаясь, добавлял: – И почему у нас на Руси в какую сторону ни пойди, ветер всегда в лицо? Может, стезя наша такая?»

Последней в их деревне бабка Марфа померла, так Василий три таких же деревушки обошел, чтобы еще трех мужиков собрать в помощь на похороны.

Как деревня с одним жителем устояла? Одному Богу известно: может, потому, что неподалеку воинская часть была и километрах в двадцати подальше лагерь для заключенных был, а кабель-то электрический, что к ним пролегал, через дедову деревню тянулся.

Не раз уж ему говорили, что снесут в округе все брошенные деревни, под застройку коттеджных поселков земли отдадут. «Но когда это еще будет? Может, я и доживу свой век спокойно? Да и земли вокруг пустует много. Поживем – увидим. А люди, что остались, пусть всего-то несколько человек, а все ж люди?» – бывало, задумывался дед и не верил слухам.

Иногда ближе к ночи в полнолуние садился дед на ступеньку крыльца и смотрел, как появлялись звезды и поднималась луна. Вроде и ночь наступала, а светло было как днем – каждый кустик, каждое деревце тень бросало. «Творение Божие, – думал Василий, – Эх родина ты моя! Здесь родился, жизнь прожил здесь, а когда придется, здесь и в землю родную лечь хочу».

Летом, как темнело, окна в двух домах все же светились. То пришлые были, так их дед называл.

Соседкой с Василием через забор селилась на теплое время Нюра: молодая еще, крепкая и разбитная бабенка. На зиму она медсестрой устраивалась в больницу, что в райцентре, а летом увольнялась и сюда – в деревню. Она и избу-то не подправляла, разве что дед ей крышу подремонтировал, чтобы от дождя спрятаться можно было. Грядками все занималась и цветами: простыми цветами, самыми дешевыми, что раз посадил и сами много лет растут. Любил дед сесть около забора и цветами ее любоваться. Любил смотреть, как она с грядками управляется: супружница его все вспоминалась, такая же ухватистая была. Нюра-то подол сарафана высоко подоткнет и часами возится, не разгибаясь, то так, то этак к деду поворачиваясь; знала она, что ноги ее мужикам нравятся: крепкие, но не жилистые, а гладкие и манящие деда куда-то в даль прошлого. А уж как лето за половину перевалит, так только и слышно было от нее: «Огурчика хочешь, дед Василий?» Такая могла бы и еще чего предложить, да только стар был дед для озорства: время его вышло, отгулял свое.

Через три участка от деда мужик в избе поселился, только, скорее, бомжевал он в этой избе, а не жил; говорил, что Валентином зовут. Ни разу дед не видел, чтобы мужик тот по хозяйству что-то делал, а только рано утром частенько уходил куда-то и вечером сильно уставший, тяжело дыша, возвращался, неся мешок на себе, и обязательно с водкой Валентин каждый вечер был. Видать, на районную свалку ходил. Тоже, надо сказать, работенка: туда десять да обратно десять километров, выходило на круг двадцать. Далековато, пусть даже и на попутке ехал часть пути. А еще служивым сигареты и водку продавал или на вещи выменивал. Валентин тот жил в деревне весь год. Вот частенько долгими зимними вечерами сталкивались они вдвоем с дедом о смысле жизни – о том, как правильно жить.

– А зачем работать, дед? Я не работаю, а смотри, и сыт, и пьян каждый день. И Господь наш в Евангелии говорил ученикам своим, что вы, мол, кто со мной пойдет, чтобы ничего с собой не брали: «Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут… и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?»

– Оно-то так, да в народе говорят: «На Бога надейся, а сам не плошай!» – возражал дед.

Умный был Валентин, начитанный: тоже по вечерам, хоть и с водкой, а все книжки читал. Никак его дед переспорить не мог, что, как сам жизнь прожил, так и другим надо ее в поте лица прожить. Но друг без друга уже и не могли они: нет-нет и придет вечерком Валентин к деду поговорить. Да и дед, бывало, все на часы поглядывает, когда же тот объявится.

Так и жили в деревне: втроем летом – зимой вдвоем.

Как-то в зимний вечер дед с Валентином сидели в дедовой избе, чай пили, хотя Валентин все порывался почаще водочки в рюмки наливать, но Василий за этим строго следил: «Не ровен час, развезет Валентина, как и любого алкоголика, так что придется его либо спать у себя укладывать, либо нести на себе в его избу».

Старик предложил проветрить избу, а то накурили, а заодно и самим свежего воздуха вдохнуть. Вышли во двор – а тут кусты, деревья все в снегу стоят, редкий снег искрится снежинками, а на сугробах яркими звездочками переливается, луны и звезд не видать, а небо светлое.

Вернулись в избу, начали разговор о романе «Война и Мир».

– Длинный роман, затянутый и кончается ничем, – сказал Валентин. – Сократил бы его раза в три, ничего бы не изменилось, суть осталась бы той же.

– Бывает, человек всю жизнь читает, а до сути так и не может добраться, – ответил Василий задумчиво. – Может, и ты, Валентин, так и не понял Льва Николаевича? А ведь он и сам-то всю жизнь суть жизни искал. А еще может быть, что и не нашел он суть-то, оттого и роман так кончается?

– Ладно, дед, давай нальем, тут без водки не разберешься, – сказал Валентин.

Василий пить отказался, да и пил-то он помалу, каждый раз приговаривая про себя: «Прости, Господи, за грехи мои», – налил себе чая.

Ну а Валентин один махнул рюмку.

Посидели, помолчали, каждый о своем о чем-то задумался. И вдруг оба вздрогнули. Переглянулись – может, послышалось. Но через некоторое время опять какое-то царапанье в дверь.

– Ты, дед, дверь-то не забыл закрыть? – шепотом спросил бомж.

– Закрыто, точно говорю, – ответил дед, подошел к двери и еще раз подергал за дверную ручку.

– Кто там? – негромко, но придав голосу твердость, спросил старик.

– Откройте, совсем до смерти замерзну, – раздался слабый шепот с сильной хрипотцой.

Бомж сорвал со стены старое дедовское ружье, забился в угол избы и почти прокричал, дрожа от страха:

– Не открывай, ни за что не открывай! Патроны где, дед?

Дернулся Василий к чулану, а потом опомнился:

– Нет патронов, почитай, лет двадцать как нет, – а сам нарочно подошел к комоду и ящики из него выдвинул и задвинул, делая вид, что искал патроны.

Подскочил Валентин к комоду и все из ящиков на пол вытряхнул – действительно, нет патронов. Отбросил ружье и схватил нож со стола. Посмотрел на него дед: стоит, ощетинился весь, а вид-то у него жалкий, и нож в руке трясется. «Такой и не поможет, если что, на себя надеяться надо».

Взял Василий кочергу у печки, подошел к двери и еще раз спрашивает:

– Ты, мил-человек, кто будешь-то?» – а сам посмотрел в дверной глазок и разглядел, что парень лежит.

– До смерти ведь замерзну, пустите! Чуть отогреюсь и уйду.

Немного подумав, отодвинул тихонечко дед защелку на двери, подождал еще и резко открыл настежь дверь, держа кочергу наготове. Глядит – солдатик молодой.

– А что лежишь-то, вставай, – сказал дед.

– Не могу: нога поранена, подвернул, пока по лесу плутал.

Василий помог ему вползти в избу, раздел и усадил на диван, дал ему чая и спрашивает:

– Что ж случилось с тобой? Воинская часть-то всего в семи километрах будет?

– Подожди, дед, дай отдышаться. Иваном меня зовут, – только и выговорил гость, а у самого руки, ноги – все тело трясется.

– Сейчас, дед, за водкой сбегаю к себе, есть у меня еще бутылка, а то, не ровен час, помрет солдатик, – на бегу, оглянувшись, проговорил Валентин.

Когда Валентин вернулся, вместе с дедом раздели служивого, растерли водкой и укутали в тулуп. Правая нога ниже колена была сильно опухшая. Сели рядом с диваном и ждут.

– Давай, дед, вправлю я ему ногу-то, мне уж приходилось, – предложил Валентин. – Может, тогда он и до шоссе как-нибудь доковыляет? А то ведь не донести нам его.

– Сани для дров у меня есть, впряжемся и дотащим, – ответил Василий. – А там в медсанчасти пусть и разбираются.

Вскоре солдат пришел в себя и, хоть колотило его сильно, рассказал, что был в увольнительной, в райцентр ездил, а обратно попуткой по шоссе добирался:

– Машина на морозе заглохла; час шофер возился, пока наконец не сказал, что ничего сделать не сможет здесь, на дороге. Мол, разведет костер и будет ждать помощь. А у меня увольнительная к вечеру заканчивается. Вот и решил напрямки через лес пойти, да только леса у вас тут какие-то запутанные, аможет, просто стемнело. Вскоре я совсем сбился с пути – пошел наугад, как вдруг увидел огонек среди деревьев, ну и с радости почти что побежал в вашу сторону. Вдруг боль в ноге сильная, аж сознание потерял. Очнулся, вижу, нога-то моя правая в яму какую-то провалилась. Что делать? Пополз на огонек. Так и дополз до твоей избы, дед. Лег на крыльцо и плачу: думаю, что никто глухой ночью чужого в избу не пустит. Спасибо тебе, дед, что спас, и тебе спасибо, – добавил солдат, поглядев на Валентина.

Валентин ничего не сказал, лишь отвернулся, и слеза скатилась у него по щеке, а сам подумал: «Бутылку водки я на него истратил, вот пусть за это и «спасибо» его мне».

– Что, парень, пришел в себя? – спросил дед Василий. – Лежать-то тебе особо и некогда.

Укутали парня, положили на сани для дров да и впряглись вдвоем: дед и бомж. Всего два километра до шоссе, а дорога-то снегом завалена. Ругались про себя на чем свет стоит, а тащили сани. Валентин думал о том, что пропала водка: протрезвел он совсем, и теперь предстояло ему мучиться, пока другой бутылкой не разживется.

Дед впрягся в сани спереди: здесь не сачканешь, пожалел бомжа: «Какое у него здоровье? Пропил уж все, только на болтовню о книгах силы и остались», – думал он про себя.

Через час дошли до шоссе, еще минут двадцать ловили машину, объяснили все водителю, уговорили подбросить парня до воинской части. На обратном пути Валентин просто шел за санями, дед один сани тащил. Назад идти было легче: по своей же колее. Через полчаса уже около дедовой избы оказались. Валентин ушел к себе буржуйку заново разжигать.

Дед сразу в дом не пошел, сел на крыльце и подумал: «А парень-то хороший, и по говору слышно, что не городской, неизбалованный: наша крестьянская душа – сына бы мне такого».


Прошла зима. Растаявший снег и дожди весенние напоили землю, чтобы дать возможность зародиться новой жизни. Снова лето.

В деревне опять трое жителей: дед Василий, Нюра и Валентин. Только еще один человек частенько стал захаживать в деревню: тот самый Иван, которого этой зимой занесло к деду в избу. Как увольнительная, так он старика навещал. Простой, работящий парень оказался: дров наколет, крышу и забор подправить поможет, да и так, что надо по хозяйству, делал. Василий ему как родной стал, а и то правда, родни-то у Ивана не было – детдомовский. Так и шел по жизни, будто на ветру стебелек качается. Не раз он деду говорил: «Армию отслужу и к тебе поселюсь, будем вместе жить», – и все на девушку заглядывался.

Огороды у деда и Нюры вдоль их общего забора приткнулись. Как скажет Иван: «Пойду в огороде поработаю», – так дед ему: «Иди, дело нужное, там сорняк все забивает», – а сам про себя ухмыляется, мол, знаем мы, что это за сорняки такие.

Иван в огород к забору, так и Нюра тут как тут, тоже в огороде вертится да подол повыше подоткнет. Два новых сарафана себе сшила: в одном работает, другой на веревочке сушится после стирки. Простенькие, а красивые сарафаны сшила, как парень в деревню хаживать стал. Бывало, разговорятся у забора, так дед и не одергивал Ивана: любо-дорого смотреть, как они воркуют. Нюра сама тоже не была городской: из Тамбовской области приехала вслед за мужем непутевым – пил! Ушла она от него, а тут и мать на родине померла, и осталась она одна, не к кому возвращаться ей было. Зимой, пока медсестрой в больнице работала, угол где-то в городе снимала, а как потеплее становилось, так сюда – в деревню. Глядя на нее, дед частенько думал: «Отчего это бабы красивые да работящие одни живут, мужиков-то полно вокруг? Может, оттого, что вера в них вся потеряна, вот и не стремятся снова замужем оказаться и на себя только надеются?»

Бывает, Василий сидит на коньке крыши, подправляет там что-то, а на дороге к деревне видит, Ванька идет. Дед и кричит сверху, ухмыляясь: «Нюр! Твой идет, готовь огурцы». Та вся встрепенется и в дом убежит прихорашиваться да сарафан чистенький надеть.

Однажды она попросила Ивана чем-то в доме помочь. Долго Ивана не было, а вернулся раскрасневшийся весь, глаза так и светятся. «Что ж, дело молодое», – усмехнувшись, подумал старик.


Жить бы и радоваться, так нет же, к концу лета приехало начальство из района, и джип сразу же подкатил к дому Василия. Показали бумаги. Выходило, осенью начнут здесь все сносить и коттеджный поселок строить.

– А тебе, дед, выделяем квартиру в райцентре, – сообщил мордастый мужик, что справа от шофера сидел, видать, самый начальник и есть. Уперся дед, мол, не поеду никуда, да и все:

– Здесь родина моя и погост, где вся родня лежит. Хозяйство опять же. Что я в этой вашей квартире делать буду? Яйца на сковородке жарить да с бабками судачить на скамейке у подъезда? Нет. Хоть режьте – не сдвинусь я с родной земли!

– Давай по-хорошему, дед: дом-то твой деревянный, не ровен час, пожар? – сказал с прищуром мордастый.

Метнулся тогда Василий в избу, выскочил с ружьем наперевес и тихо, но твердо говорит:

– А войду в горящую избу, застрелюсь из ружья своего да и сгорю вместе с избой, вот и расхлебывайте потом. И погост не брошу: некому там, кроме меня, за порядком смотреть.

– Ну-ну, дед, ты уж и разошелся, я ж к тебе по-человечески, а ты во как повернул, – сдержав гонор, сказал мордастый.

Махнул рукой своим помощникам, мол, посоветоваться надо. Долго они за джипом в поле стояли да руками размахивали, мат слышался такой, что дед в своей жизни и не думал, что такой бывает.

Видать, закончили совещаться, подходят к Василию.

– Ты, дед, берданку-то свою опусти, так и до греха недалеко, – сказал главный. – Слушай меня, повторять не буду. Вот план застройки коттеджей, вот твоя деревня, дом твой. Кладбище в застройку не входит. А вот это тоже брошенные деревни, это линия электросети. Вот по линии электричества выбирай любой пустой дом, что понравится, обустроишься и жить будешь, документы оформить помогу. Тут еще по деревням одинокие живут. Собрать бы вас всех в одно место, да и деревушку законную оформить. Походи, попробуй, дед, с людьми договориться. Понимаю, трудно это: у каждого своя родина, и с людьми трудно разговаривать. Машину выделю, но чтобы через месяц ты место освободил. Лето уже заканчивается, так что и урожай свой с огорода собрать успеешь. До кладбища чуть дальше, так новую тропу протопчешь. По рукам, дед?

Помолчал дед, подумал: «А куда деваться-то?» – и со слезой на щеке выдавил из себя:

– По рукам!

– Завтра первая машина придет – не теряй времени, начинай собираться.

– И вас, женщина, чтобы через месяц здесь не было, вы на этой земле незаконно проживаете, – сказал мордастый, повернувшись к Нюре и не обращая внимания на служивого.

Затем посмотрел на Валентина и уже опять нахраписто и грубо, как умеют только начальники, добавил:

– А тебя, господин бомж, чтоб завтра же в деревне не было, все понял?

– Чего же тут не понять, гражданин начальник, – огрызнулся Валентин, демонстративно перекинув папиросу из одного угла рта в другой.

Машина укатила восвояси, а Нюра с Иваном, подождав, когда дед немножко успокоился, подошли к нему, встали рядом и стоят молча.

– Дед, а дед, – робко подергала Нюра за рукав Василия.

– Тебе чего, – спросил тот, уже догадываясь, о чем речь будет.

– Ивану на днях демобилизоваться, ехать ему не к кому, да и меня никто не ждет. Пожениться мы решили. Дед, давай вместе жить: Иван по мужскому делу поможет, я птицу всякую разведу, поросят. Может, и корову заведем, смотри, луга-то вокруг какие. Яйца на своей кухне жарить будем. А? Дед?

Помолчал старик, только с хитрым прищуром на молодых поглядывал, а затем и говорит:

– Согласен! Вот и семья у нас будет; все как у людей! Дом у меня уже на примете есть, и даже скотный двор при нем. Вдвоем с Иваном быстро все подправим. И шоссе там совсем рядом, удобнее вам на работу до райцентра добираться. Я вас в новом доме пропишу, а помру, на том самом погосте меня и положите. А сейчас быстро собирайте все, что нужно: завтра машина первая будет, коль начальник не шутил. Инструмент и посуду в первую очередь собирайте: без работы да еды не проживем.


Через месяц последней машиной окончательно уезжали они обживать новое место. Дед сидел в кузове и смотрел на удаляющийся родной дом.

Вскоре подъехали к березовому перелеску; деревня Василия вот-вот за деревьями скроется. Стучит старик водителю в кабину: стой, мол. Шофер на ходу выглянул из кабины и с удивлением посмотрел на деда:

– Чего тебе, дед?

– А присесть на дорожку?

Машина остановилась, водитель вышел из кабины, присел на корточки и закурил. Молодые тоже отошли в сторону, о чем-то тихо разговаривая, а Василий присел у старой березы, что постарше его была, да так и сидел некоторое время, закрыв глаза.

Наконец сказал:

– Много в жизни я пережил, дай Бог пережить и это! Все – поехали!


Наступила осень. Серое небо частенько хмурилось, а то и моросило. По вечерам, как солнце заходило, быстро холодало.

В тот день с утра тоже было пасмурно, не слышалось пение птиц, сыпал мелкий дождик. Неожиданно все в доме услышали приближающийся гул машин.

«Строительная техника, – сразу понял Василий. – Началось!»

Нюра с Иваном выбежали на улицу посмотреть, что там. Когда вернулись в дом, хватились деда, а того нигде нет. Побежали в дедову деревню к его родному дому. Там его и нашли: насквозь мокрый, сидел он на ступеньке крыльца и держал старый самовар, крепко прижав его к себе, и поглаживал тот по тусклому боку. Вид у него был такой, что в пору бы ему плакать, да, видать, уж не было у старика слез: все за свою долгую жизнь выплакал. Молодые в растерянности стояли молча и смотрели на деда.

Вдруг Василий улыбнулся:

– Самовар-то, самовар, забыли! – сказал он и добавил: – Вот кто настоящий старожил. Дед мой, а может, еще и прадед из него чай пили. Наши с ним корни все здесь. Эх, родина ты моя!»

Неожиданно небо разъЯснилось, выглянуло солнышко, и мир, пусть ненадолго, но снова стал разноцветным.

Полнолуние


День ушел куда-то на запад. По эту сторону горизонта была ночь. Я сидел за столом напротив окна, подперев голову ладонью. Небо закрывали облака, мир своим мраком прижался к стеклам окна, не было видно ни зги. Чувство одиночества, усиливаясь в такие часы до невообразимой тоски, захватило меня. Неясные образы возникали и исчезали в голове, меня клонило ко сну, но в дремоте я все-таки пододвинул к себе карандаш и бумагу…

И вдруг вой, одинокий и отчаянно безысходный, заставил меня поднять слипающиеся глаза. Небо разъЯснилось.

Полнолуние…

Появление луны было неожиданным в этой беспросветности. Ее свет как будто призывал все живое встрепенуться от отчаяния и объединиться в своем одиночестве. Уравнивала ли луна в правах всех, не обращая внимания ни на природную иерархию, ни на социальный статус, ни на возраст и амбиции, я не знаю, но все мы были сейчас ее детьми и ее сиротами – сиротами подлунного мира. Может быть, только под луной мы можем… нет, не ощутить, а только приблизиться к ощущению единства с этим миром и друг с другом – единства одиноких душ.

Шло время, я завороженно слушал этот вой, обращенный ввысь, и понимал, что в это мгновение, глядя на небо, я вижу то же, что и тот, кто воет. Не сразу, но я стал различать интонации, чувства и почти понимать, что хотел выразить голос. Это были мысли без слов, это было состояние души – одиночество, понятное всему живому. Голос говорил о праве занимать свое, именно свое место во вселенной и указывал на несправедливость и скоротечность этого мира. Мысли и чувства входили в меня, становились моими, и в душе я уже готов был тоже обходиться без слов. Лунный свет и одинокий вой показывали мне путь к пониманию того, что есть вокруг меня вечного и непреходящего, и того, что есть в нем конечного и бренного. Я увидел этот мир в его гармонии белого и черного, в его холодном свете и космическом мраке, без начала и конца. Отодвинув от себя бумагу и карандаш, я вслушивался в звуки ночи.

Второй… третий голос… затем еще и еще; с разных концов поселка присоединялись воющие голоса.

Что-то подтолкнуло меня встать, выйти на улицу. Я обогнул дом на западную сторону, где была видна луна, подвинул под себя опрокинутое ведро и сел.

Я стал осматриваться вокруг и прислушиваться. Голоса начинали казаться мне родными. Я пропускал эти звуки через себя, и мое сознание, постепенно проникалось их гармонией. Мир становился для меня все более и более простым и понятным; все становилось естественным; я стремительно растворялся в природе с ее бесконечной и такой родной сущностью. Мысли рождались во мне и уходили, уступая место другим мыслям; сразу несколько мыслей одновременно возникало в голове; они не пересекались и не путались, каждая жила самостоятельной жизнью, ведь они были без слов. «Присоединиться к этому действу, стать его частью! Но как?» Я вслушивался в этот многоголосый вой и старался понять законы мышления всего живого в целом. Несколько раз я пытался начать выть, но то хрипы, то повизгивания сбивали дыхание. Я снова прислушался к вою собак и снова постарался понять, что же делает их вой таким естественным, простым и понятным.

Необъятный и завораживающий мир звуков, запахов и образов предстал передо мной. Вдруг, поняв что-то важное, а скорее, почувствовав какими-то новыми для меня чувствами, я сел на землю на задние лапы, поднял морду к луне, вытянул шею, выпрямил хвост по земле и… ЗАВЫЛ.

Мой голос звучал чисто, сильно и проникновенно. Голос отражал состояние моей души и звучал в унисон с ней. Простые и доступные всем ноты рассказывали миру обо мне лучше миллиона слов – слов, которые, по сути, оказались бы ложью. На глазах выступили слезы – нет, не одиночества, покинутости и забвения, а слезы радости – радости бытия.

Теперь уже я понимал, что вой – это… ИСПОВЕДЬ, которая обнажает душу перед всеми и, главное, перед самим собой, ничего не прося и не жалуясь, вой – это… МОМЕНТ ИСТИНЫ, это интимное общение с вселенной.

Удивительно, насколько долго хватало мне воздуха: только изредка я прерывался, чтобы снова сделать глубокий вдох. В моем голосе отражалась вся моя жизнь: радость рождения, детство, первое свидание и познание, грусть о невозвратных летах и радость жизни… все было в моем крике – я оголял душу.

Вскоре голоса смолкли…

Теперь уже я выл в полном одиночестве. Я выл самозабвенно; понятия времени и пространства для меня уже не существовали, да и себя я перестал ощущать как такового, как единица, как существо, принадлежащее этому миру, я растворился полностью, без остатка в этом лунном свете, в этом пространстве и в этом времени. Я был счастлив – счастлив вообще.

Постепенно собаки стали собираться в отдалении от меня, прижимаясь к противоположной стороне улицы, пролегающей рядом с забором. Они подходили осторожно, словно крадучись. Вторая… пятая – наверное, все, что выли в поселке. Они собрались вместе и, как мне казалось, с удивлением смотрели на меня и… слушали.

Но вот одна за другой собаки начали присоединяться к этой песне. Все мы выли на разные голоса, и души наши изъявляли себя в соответствии с собственными колебаниями… Голоса сначала случайно, но затем все чаще и чаще стали переплетаться и сливаться друг с другом и наконец слились в грустную единую песню – песню одинокой и отчаявшейся ДУШИ.

Не сразу, но наши души зазвучали в унисон, и единый голос понесся по просторам космоса; все стало вибрировать и расплываться и наконец потеряло свои первоначальные очертания. Исчезло все, был только голос – голос, заполнивший собой самые дальние и потаенные уголки мироздания; это уже не были голоса земных существ, слившиеся воедино, – это был голос самой вселенной, колебания ее ДУШИ…

Вдруг облака закрыли луну, и все смолкли. Я медленно стал подходить к забору; я чувствовал всех их, стоящих за забором, родственными душами. Подойдя совсем близко, я разглядел… О, Господи! – глаза-то, глаза были человеческими… За каждой парой глаз была своя судьба, своя жизнь и свое одиночество. Я стоял и не мог оторвать взгляда…

Мысль о том, что я не один в этой ночи, мелькнула у меня. Как сказать по-собачьи «Кто вы?», я не знал. Собаки еще немного постояли, повернулись и медленно скрылись в переулках поселка.

Грустно и не спеша, просеменил я к дому.


Я лежал на кровати и размышлял о своей судьбе и уже начал дремать, как раздался телефонный звонок. Я взял в руку телефон. «Алло, алло!» – в трубке молчали, замолчал и я. Почему-то мне вспомнились «человеческие глаза», и я собрался спросить: «Кто вы?» Раздались короткие гудки, и я заснул.

Утром я проснулся рано. Солнце приветливо освещало поселок. Я вышел из дома, подошел к забору, по дороге машинально поставив на место перевернутое ведро. Я стоял и смотрел на дорогу за забором и пытался что-то вспомнить. Я увидел, как поселковая собака пробежала мимо, прижимаясь к противоположной стороне улицы и оглядываясь на меня. И вдруг я весь встряхнулся от кончика носа до кончика хвоста, как будто стряхивал с себя воду…

«Почудилось», – подумал я.

Вернувшись в дом, я с удивлением обнаружил на столе листки бумаги с этим рассказом.


Вот только с того самого дня я часто стал гулять по поселку, осторожно заглядывая прохожим в глаза, ища встречи с теми самыми – «родственными душами».

Традиции


Ранняя осень! Дожди еще не начались, небо по-прежнему голубое, но солнце уже не слепит глаза и не обжигает лицо. Листья деревьев и кустов еще зеленые, хотя и чуть приунывшие от неизбежного прощания с летом. Для тех, у кого в жизни наступила осень, природа вступает в гармонию с душой. Умиротворенная пора. Хочется думать и думать – так, ни о чем, просто радуясь тому, что живешь.


В тот тихий осенний вечер, когда солнце уже приблизилось к крышам домов, я, как обычно, вышел из дома прогуляться по улицам родного города. Каждый раз я менял маршрут своего маленького путешествия, чтобы внести какое-то разнообразие в это, в общем-то, скучноватое занятие, но одно оставалось неизменным: я всегда проходил мимо одной и той же церкви, стоящей на высоком холме, золотые купола которой, казалось, вот-вот вознесутся ввысь. Колокольный звон ее был слышен, наверное, во всех уголках нашего небольшого провинциального города. Мне нравилось зайти ненадолго в эту церковь, а затем немного посидеть на скамейке в прицерковном маленьком и уютном парке, провожая взглядом проходивших мимо меня прихожан, восхищаясь и завидуя их вере в бесконечное будущее.

Вот и сегодня купола храма, появившиеся из-за домов, вновь указали мне дальнейший путь. Как обычно перекрестившись, глядя на купола, я ускорил шаг и вскоре был уже внутри церкви. Хотя я и неверующий человек, но сама обстановка в храме и густо пропитанный ладаном воздух каждый раз приводили меня в состояние умиротворенности. Все земное уходило куда-то, я слышал только размеренный голос священника, и мой взгляд блуждал по ликам святых. Атмосфера церкви одновременно и подавляла мое я, сначала превращая его в нечто совсем маленькое, а затем и растворяя в себе, и возносило это самое я куда-то высоко, высоко, заставляя осознать и свою бренность, не жалея об этом, и величественную бесконечность и непознаваемость мира.

Наконец, одурманенный ладаном, я вышел из церкви и жадно вдохнул свежего воздуха. Голова прояснилась. Огляделся вокруг. Как и всегда в это время, людей в парке не было, и все скамейки были свободны, кроме одной, на которой сидел старик. Вид его был растерянный, он с надеждой вглядывался в каждого прихожанина, проходившего мимо него, но поймать встречный взгляд ему не удавалось. Старик определенно хотел кому-нибудь выговориться, поделиться своими мыслями. Он даже сидел на самом краешке скамьи, приглашая тем самым присесть рядом. Не задумываясь, я направился именно к этой скамейке. Подойдя ближе, спросил:

– Вы позволите?

– Конечно, конечно, – тотчас ответил старик и чуть не упал, машинально попытавшись подвинуться еще ближе к краю скамейки. – Я видел, что вы вышли из церкви, и, обернувшись, перекрестились. Вы верующий?

– Нет, – ответил я. – И в церкви захожу и крещусь так – по традиции: как и многие, кто считает себя православным, хотя и без веры.

– Вот, вот и он тогда еще в начале лета сказал: «традиция», – задумчиво сказал старик и надолго замолчал. – С тех пор я прихожу сюда каждый вечер, и мне никак не удается с ним встретиться. Чем-то поразил он меня и смутил мою душу – то ли своей полной откровенностью, которую человек может проявить только на предсмертной исповеди, то ли своей крайней циничностью…

Старик опять надолго замолчал, и я не стал торопить его вопросами и тоже молчал, терпеливо ожидая продолжения.

Смеркалось. Я никуда не торопился и, достав пачку сигарет, закурил. Старик заинтересовал меня, и я был готов очень долго ждать, когда он заговорит.


Семен Петрович, так звали старика, был человеком спокойным, уравновешенным и со всех сторон положительным. Он вполне мог бы рассчитывать на безмятежную и даже счастливую старость. Однако после выхода на пенсию пришло осознание того, в чем он боялся себе признаться: он был одинок и никому не нужен. Последние годы его постоянно преследовала одна и та же ставшая навязчивой мысль: «Ведь была же и любовь, и семья, были друзья, были увлечения, а осталось только одиночество». Депрессия преследовала его каждый день из года в год.


В тот день Семен Петрович шел без всякой цели, потупив взгляд и не замечая ничего вокруг. Прогулкой он надеялся разогнать тоску в душе. Вдруг что-то заставило его поднять глаза, и он понял, что идет вдоль церковной ограды. Вспомнил о Боге, но это ничуть его не согрело, и, только увидев одиноко сидящего на скамейке священника, сразу же направился в его сторону.

– Здесь свободно? – спросил он священника.

– Да, присаживайтесь, – тотчас ответил тот, мельком взглянув на незнакомца.

Семен Петрович отметил про себя, что священник ничуть не удивился его выбором места отдыха, хотя все скамейки были свободны, и что, скорее всего, или он привык к тому, что люди подсаживаются к священнику спросить о чем-то, или он сам готов рассказать нечто о себе и потому рад случайному собеседнику. Худой, с проницательным взглядом и каноническим лицом, он был похож на святого, как их изображают на иконах; лет ему было около тридцати. «Молодое поколение!» – подумал Семен Петрович. Какое-то время они несколько напряженно сидели молча: Семен Петрович собирался с мыслями, поскольку встреча со священником для него была неожиданной, а тот, прикрыв глаза, скорее всего, ждал его вопроса.

Чтобы как-то начать разговор, старик спросил:

– Вы служите в этой церкви?

– Да, – ответил священник. – И уже не первый год.

– Могу я спросить вас, батюшка, о личном? – наконец собравшись с мыслями, спросил Семен Петрович.

– Слушаю, – проникновенным голосом ответил священник и представился: – Отец Николай.

Семен Петрович тоже назвал себя.

– К старости я ничего не сохранил из того, что имел, и остался совсем одинок и позабыт когда-то родными и близкими людьми, – начал рассказывать Семен Петрович. – Как же жить одинокому старику, не видя ничего впереди?

Отец Николай некоторое время молча смотрел на старика. Наконец прошли тягостные минуты тишины, и он сказал:

– Обратите свой взор к Богу: многим это помогает, и они перестают чувствовать одиночество, ведь Господь и человек – это уже двое!

Семен Петрович сразу подхватил эту мысль:

– Я тоже так думал и пытался последнее время обратиться к религии, прочитав несколько раз и Ветхий Завет, и Евангелие, но в отчаянии понял, что вера не пришла. И надежды у меня больше нет!

– Заметьте, любезнейший Семен Петрович, что я ведь не сказал: «Господь и верующий человек…», а произнес: «Господь и человек…». Вы пытаетесь открыть дверь, которая и так уже распахнута перед вами: Господь всегда с каждым из нас, и с вами тоже, и Он судит человека не по тому, считает ли тот себя верующим, а по тому, праведно ли прожита им жизнь или нет.

– Но как же без веры-то обратить свой взор к Нему? Это же, наверное, большой грех?

– Отнюдь! Истинно верующих людей крайне мало; вера не зависит ни от того сколько религиозной литературы вы прочитали, ни от того в какой семье вы выросли и были ли ваши родители верующими. Веру человеку дает сам Бог, и выбор его неисповедим! Религия – это не демократия, где властвует большинство; в религии носителями истины являются единицы! Почему вера дается именно этим людям, а не другим, нам понять не дано, да это и не нужно, достаточно того, что вас потянуло в храм Божий. Двери храмов открыты для всех. Многие из прихожан – люди или престарелые с неизгладимой тоской в душе, либо больные или убогие, жизнь которых напоминает больше мученичество, чем нормальное существование. Такие, как вы, Семен Петрович, пытаются скрыться под сводами храма Божьего от одиночества и от давящей тоски по прошлому, которое вернуть невозможно; больные и убогие прячутся здесь от непонимания того, почему именно им выпала такая злая и безжалостная судьба.

– Мне странно слышать такие слова от священника, – удивленно почти прошептал Семен Петрович и замолчал, не в силах произнести больше

ни слова.

– Скажу вам больше: может быть, вам станет легче, если вы будете это знать, – продолжил говорить святой отец. – Сам-то я тоже неверующий и никогда им не был!

– Как же вы оказались в священниках? – уже в отчаянии от того, что в голове у него все перепуталось, спросил Семен Петрович.

– Извольте, отвечу: традиция! Родившись в семье потомственных служителей культа (и отец, и дед, и прадед были священнослужителями), я пошел по их стопам и тоже стал священником.

– А как же святая миссия священника нести слово Божье людям?

– Я и «несу», уважаемый Семен Петрович, я и «несу»! – ответил батюшка. – Работа священником может быть, как и любая другая работа, и призванием, и просто добросовестным выполнением своих обязанностей. Мы, священники, так же, как и в любой профессии, получаем необходимую сумму знаний (семинария), отрабатываем рабочий день, получаем зарплату, ходим в отпуск…

– Но вы же имеете дело с душами людскими! – совсем обескураженный, произнес с отчаянием Семен Петрович.

– Вы абсолютно правы, – охотно ответил батюшка. – Но повторяю, что в семинарии мы получаем глубокие знания, в том числе и в области психологии, и в области психиатрии, что помогает нам понять человека, а подчас и помочь ему. Хотя не могу умолчать о том, что если и психолога, и психиатра вы или ваши родственники в определенных случаях могут призвать к ответственности, то священнику в этом смысле ничего не грозит, и все определяется только мерой его внутренней ответственности перед людьми. Сподвижничество, но не вера – вот, пожалуй, самое главное, оно же и единственное, отличие профессии священника от других профессий.

– Но исповедь! Вам же приходится исповедоваться, и на исповеди вы каждый раз обращаетесь ко лжи, скрывая свое неверие. А это большой грех, – не унимался Семен Петрович. – Может быть, и само понятие греха для вас чуждо?

– Ошибаетесь, любезнейший Семен Петрович, – ответил священник. – Грех существует для всех, и верующих, и неверующих. Это нарушение канонов, традиций, обычаев, принятых в обществе, а не только нарушение заповедей. В свое время мой отец тоже мучился вопросом об исповеди прежде, чем благословить меня в семинарию, но, решив в конце концов, что, может быть, Бог избрал для меня именно такой путь в вере, все-таки согласился с моим выбором жизненного пути…

Молодой батюшка взглянул на часы.

– Впрочем, я с вами заговорился, мне пора на работу! Прощайте. Надеюсь, я успокоил вашу душу. Не надо мучиться в поисках веры в надежде обрести бесконечное будущее, а надо жить сегодняшним днем, помня о том, что Бог с каждым из нас, – проникновенно произнес человек в рясе и очень тихо, может быть, только для себя, а не для того чтобы его услышал собеседник, добавил: – Если, конечно, Он есть.

Отец Николай встал со скамейки, быстрым шагом подошел к дверям храма и скрылся из виду.

Через мгновение раздался звон колоколов, возвещавший о начале вечерней службы.


Семен Петрович закончил свой короткий рассказ, и мы оба сидели молча, потрясенные настолько, что даже не пытались осознать суть тех событий. Стемнело. Птиц уже не было слышно. Этот ничем не примечательный осенний день уходил куда-то в бесконечное прошлое.

Наконец я прервал молчание и спросил Семен Петровича:

– Как, вы говорите, звать того батюшку?

– Отец Николай! – ответил он.

Я долго молчал, никак не решаясь сказать то, о чем думал, но все же не удержался:

– Семен Петрович! Вот уже много лет каждый вечер захожу я в эту церковь, знаю всех священнослужителей здесь и должен сказать, что здесь никогда не было и сейчас нет отца Николая!..


Уже наступила ночь, а мы все сидели и сидели в полном безмолвии, удивленно глядя друг на друга. Порыв ветра заставил нас вздрогнуть, и тишину нарушил шум листвы деревьев. Мы подняли взгляды и увидели, как в раздвигающейся все шире и шире кроне деревьев пред нами открывается черное осеннее небо с мириадами звезд и знакомыми с детства созвездиями. Созвездия неожиданно рассыпались, и звезды, казалось, хаотично, начали метаться по небу, ища свое, и только свое единственно правильное место в просторах вселенной. Через несколько мгновений пред нами предстала удивительная картина: Млечный Путь и пересекающий его огромный во все небо Крест.


– Знамение? – тихо спросил старик.

Я промолчал, не зная ответа на этот вопрос…

Баня


Рыжик лизнул в лицо еще раз, и Тимофей с трудом открыл глаза: сильнейшая простуда. Одно радовало: не дошло до воспаления легких. Хорошо, друг довез на машине до дома. «И это после бани! Далась она мне, эта баня, век ее не видать, – думал лежа Тимофей. – Но ведь хотелось прогуляться в выходной, да и приятное другу сделать, уж так тот гордился, что новая она у него, только что построенная». Рыжик вертелся по комнате, нетерпеливо повиливая хвостиком, и то и дело подбегал к окну и глядел на улицу. «Не было печали… Придется пока соседку просить выгуливать его».

Но в этом был и определенный плюс: Люся давно нравилась Тимофею, но как-то все не было случая зайти к ней, поговорить. Она тоже жила одна: муж уже несколько лет как в экспедиции пропал – только клочья рюкзака и нашли через месяц, как исчез. То ли с медведем на тропе не разошелся, то ли еще что случилось с ним, а уж затем зверье растащило все по косточкам – кто ж теперь знает? В общем, пропал мужик неведомо как, а жаль: знал его Тимофей, и семья их ему нравилась: они душа в душу жили. Может, оттого и не решался заговорить с Люсей после того, как она овдовела?

Тимофей с трудом натянул халат, вышел на лестничную клетку и позвонил в соседнюю дверь. Люся открыла не сразу, слышно было, что сначала посмотрела в глазок.

– Тимофей Алексеевич! Да на вас лица нет, заболели? – ахнула соседка.

Халатик на ней не был застегнут на две верхних и одну нижнюю пуговицы, и Тимофей сразу же обратил внимание на высокую красивую грудь и пухленькие стройные ножки.

– Да, приболел слегка, а тут собачкой обзавелся… – виновато произнес он.

– Да не волнуйтесь вы, схожу, погуляю с ней, и вечером схожу, а вы мне списочек напишите, что купить да приготовить, а нет… так лежите, сама соображу и вечером после работы все сделаю, – скороговоркой выпалила Люся. Видно, соскучилась женская душа по мужскому вниманию.

Тимофей вернулся в свою квартиру, лег в кровать, закрыл глаза, и вновь в памяти стала возникать картина, как обессиленный стоял он на дороге один, около единственного фонаря, посреди какой-то заснеженной и заброшенной деревни; его тряс сильный озноб. В избах не светилось ни одного окна. Он стоял и смотрел на схему, которую дал ему его друг Максим, и вспоминал его слова: «Идти всего-то километров шесть-семь от шоссе. Как из автобуса выйдешь, так сразу направо: по дороге, ведущей в лес. Дорога будет накатана машинами. За час с небольшим дойдешь, только сворачивай точно, как на схеме, а то уйдешь невесть куда, а здесь полно заброшенных поселков и деревень. Ну, если что – звони».

Собственно, приглашение было на завтра, на утро, но Тимофей сюрпризом решил прийти накануне вечером и поэтому не звонил до последнего, пока надежда дойти еще была у него. В свое время он много ездил по стране; нередко приходилось бывать в тайге, и он не сомневался, что найдет нужный поселок и дом, а потому самонадеянно поздно выехал из дома и даже не заволновался, когда, выйдя из автобуса, заметил, что уже смеркается.

Ему уже давно стало понятно, что он заблудился: наверное, свернул где-то неправильно, не на ту дорогу, а поворотов было несколько, и уже решительно замерзал, проплутав полночи: не чувствовал ни рук, ни ног. Дорога была наезжена машинами, и только поэтому Тимофей свернул на нее. Ни одной машины не проехало мимо него с тех пор, как он начал путь от шоссе, и сейчас, глубокой ночью, не стоило и надеяться, что кто-то проедет мимо.

Как-то неожиданно из-за печной трубы, стоявшей на крыше ближайшей избы, выглянула неполная луна, и Тимофей смог разглядеть все вокруг. Деревня была небольшая – изб десять-двенадцать, не больше. Видно было, что когда-то дорога огибала всю деревню вдоль околицы. Позже за ненадобностью дорога потеряла изгиб и напрямую уходила через поле. К самой дороге примыкало только три избы, остальные оказались в стороне, и дойти до них по нетоптаному снегу было трудно.

Мысли у Тимофея в голове путались: «В какую сторону идти дальше? Вперед? Но сколько километров, и где сворачивать? Назад? Но ночью, выйдя из этой деревни, не найду среди леса те самые повороты, чтобы выйти на шоссе, прежде замерзну совсем?»

Наконец-то он решил позвонить. Трясущимися в ознобе руками в рукавицах, он достал телефон и какое-то время смотрел на него – связи не было. Он успокоил себя тем, что даже если бы связь и была, он не смог бы замерзшими пальцами набрать номер, а вот рукавицу он вряд ли бы снова натянул на руку.

«Надо что-то предпринимать. Неужели вот так просто можно погибнуть всего-то в нескольких километрах от шоссе, а еще обиднее – от новой бани, где пар прогревал бы сейчас не молодые, но еще и не старые его косточки, – подумал и грустно усмехнулся Тимофей. – И ведь искать не пойдут: ждут только завтра. Да, надо было выезжать раньше! Простая безалаберность, расчет на авось вот так просто могут привести к беде, будь ты в глухой тайге или где-то рядом с городом. Да еще оделся хотя и тепло, но не для зимней ночи на открытом месте».

Одинокий фонарь казался ему большой удачей: все-таки свет поддержал его психологически – пусть чуть-чуть, но тоска отпустила, и он, взяв себя в руки, стал размышлять: «Придется походить по заброшенным избам и поискать, где бы пристроиться до утра».

Однако холод и усталость брали свое. Тимофей прислонился спиной к фонарному столбу и стал оседать на снег: ноги уже не держали его, мысли уходили куда-то прочь, и все закрывалось пеленой. Он видел, как в детстве, маленький, играет с котом и как тот смешно пытается поймать веревочку, как он ложится спать и мама поправляет на нем одеяло, чтобы он не замерз ночью и не простудился. А еще он увидел цветущее летнее поле, почувствовал в жарком воздухе пряный запах трав и цветов. Тимофей очнулся: показалось, что становится теплее. Мелькнула мысль: «Замерзаю?..» Он попытался открыть глаза. Так и не понимая, открыл их или нет, он увидел звездное небо, оно красиво и торжественно было перечеркнуто млечным путем, как наградной лентой, повязанной через плечо.

От холода трясло все тело; хотелось свернуться клубочком. «Точно, замерзаю. Вот под этим прекрасным небом, перечеркнутым млечным путем, и замерзаю. Красиво! Через день-два будет полнолуние. Как же хорошо жить!» – подумал Тимофей.


Неожиданно невдалеке раздался слабый и жалостливый собачий вой.

«Надо идти на вой, – встрепенулся Тимофей. – Вдруг, встречу людей». Он несколько раз пытался встать на ноги, но получалось лишь перекатиться с одного бока на другой. Наконец ему удалось сначала перевернуться на живот, затем подтянуть под себя ноги и, упершись руками, встать на четвереньки. Он понял, что это его предел: встать на ноги он не сможет. И он пошел на четвереньках туда, откуда раздавался вой.

Чем дальше Тимофей отползал от фонаря, тем вокруг становилось все темней: облака стали закрывать луну. В конце концов, Тимофей уже с трудом различал все вокруг. У третьего от фонаря дома, в открытой калитке стояла рыженькая собачка. «Жучка», – первое, что почему-то пришло Тимофею в голову. Порода собачонки была самая обычная для бездомных собак – дворняга. Он только не мог понять: то ли она так промерзла и трясется, что кажется, будто раздваивается, то ли двоилось оттого, что он сам дрожит так, что в глазах все двоится, то ли оттого, что трясутся оба. Иногда Жучка виделась четко, и Тимофей подумал: «В унисон дрожим, колебания совпали… Да что это я? Какой же бред в голову лезет». Изба оказалась, как и калитка, незапертой. В дальней комнате он заметил кучу тряпья, сваленную в углу. Тимофей лег на тряпки; до рассвета было еще часа четыре. «Может, дотяну?» – подумал он и зарылся поглубже в тряпье. Собачонка тут же зарылась рядом и прижалась к животу Тимофея. «Пусть, так теплее. Кто бы еще спину погрел…» – подумал он и закрыл глаза». Едва они согрелись, собака подняла морду и взвыла на всю округу. «Спи», – вяло, в полудреме проворчал Тимофей и тут же заснул.

Снилось ему, как бежит он, смеясь, по тому самому полю с пряным запахом, а отец с мамой стараются поймать его, тоже смеясь. Ловят и не могут поймать. Все они счастливы: впереди целая жизнь, и им хорошо. Потом он видит отца за письменным столом. «Доктор наук – шутка ли?!» Таким и запомнился отец Тимофею на всю жизнь – за письменным столом. Затем он увидел себя, сидящего на кровати сначала сестры, а потом и мамы, и держащего их руки в своей руке до последнего их вздоха. А потом ничего не снилось, все было наполнено только чувством жуткой боли в сердце и непрерывно возвращающейся мыслью: «Вот я и один, и остается только смириться с болью всех утрат и пронести эту боль в своей душе через всю оставшуюся жизнь».

Проснулся он оттого, что кто-то лизнул его в лицо; было тепло и уютно, только жутко пахло псиной, и невозможно было пошевелить ни рукой, ни ногой. Он открыл глаза и увидел, что лежит в своре собак – штук двенадцать-пятнадцать; они прижались к нему со всех сторон, а он – посередине, и вся стая смотрит в окно. Занимался рассвет. «Похоже, меня приняли в стаю! Что принесет нам новый день? Что ждет нас впереди? – думал Тимофей, тоже глядя в окно и уже не отделяя свою судьбу от собачьих судеб. – Тепло, уют и конец собачьей жизни или еще – и не один – день лишений, заброшенности, голода, стужи и борьбы за выживание?»

Придя окончательно в себя, Тимофей сел на пол и гладил каждую собаку; они в свою очередь старались лизнуть его руки, лицо; слезы неумолимо текли из глаз Тимофея, но он не успевал смахивать их рукой.

Когда окончательно рассвело, он встал, отряхнулся и пошел дальше искать деревню своего друга. Теперь, по свету, нужный ему дом отыскался быстро: в соседней деревне, что километрах в двух от места его ночевки. За ним семенила целая свора собак, весело повиливая хвостиками.

Здесь дорожки их судеб разошлись. Тимофея увели в теплую избу, а перед сворой калитку закрыли – огромный кобель на цепи тихо и угрожающе зарычал.

Собак снова ждал холод, бескормица и тряпье в углу одной из комнат заброшенной избы.

Свора повернула назад; не раздалось ни единого звука: они уже смирились с тем, что у них нет и не будет дома, поняли, что хозяина и на этот раз не будет. Поначалу они шли медленно, постоянно оглядываясь назад, но вскоре вся свора побежала быстрее и больше не оглядывалась. Жизнь принималась такой, какая она есть… – сермяжной и суровой в своем безразличии к чужой судьбе.

Позже Максим, сидя на верхней полке парилки и выслушивая уж в который раз рассказ Тимофея о той ночи, рассказал: «Эту стаю боится вся округа, и никто не решается ходить через ту заброшенную деревню, разве что на машинах проезжают. В той деревне как-то заглох мотор у машины нашего председателя; выйти, чтобы мотор посмотреть, он испугался: свора расселась вокруг машины, злобно рыча. Так он три часа в машине сидел, пока мужики с ружьями не подъехали. Хорошо, что лето было, не зима, а то замерз бы насмерть. Все эту стаю собак так и называют – Свора».

Тимофей лежал на нижней полке: на верхнюю ему было нельзя. Ему вообще баня была противопоказана: давление с некоторых пор начало шалить. А шел сюда, чтобы просто повидать друга. Не заметил как, задремал. Снилось ему, что он на четвереньках бредет со всей стаей собак куда-то по бесконечному заснеженному полю, куда глаза глядят, да и те мешает широко открыть леденящий и пронизывающий ветер навстречу, а впереди, кроме белого снега, – ни-ч-е-го, как ничего хорошего в их судьбе – никаких надежд…

«Так получается, что они тебе жизнь спасли? А я ведь их даже не покормил. А как покормишь? – потом ведь не уйдут, так и будут около калитки сидеть!» – задумчиво сказал Максим.

Тимофей очнулся, как только Максим умолк, посмотрел в маленькое окошко баньки: вечер, день клонился к ночи. «Наверное, начало холодать», – подумал он и задумчиво сказал:

– Да!.. Собачья доля!..

На следующий день Тимофей сильно заболел после всех приключений, и баня не помогла. Максим решил отвезти его домой на своей машине. Ехали через ту самую – заброшенную – деревню. Тимофей попросил остановить машину. «Не выходи, ни за что не выходи», – закричал Максим. Но было поздно: Тимофей решительно открыл дверь, вышел и, шатаясь от болезни, стоял в трех шагах от машины. Свора неслась прямо на него – Максим, сидя за рулем, зажмурил глаза.

Но собаки встретили Тимофея, как старого знакомого: радостно виляли хвостами, прыгали на него, стараясь опять лизнуть в лицо. Он присел и со счастливым лицом гладил их всех по очереди, трепал за холку. Они вместе победили смерть и теперь были, как родные – они все были как одна свора! Максим, глядя на эту идиллию, тоже попытался приоткрыть дверь машины, но собаки злобно зарычали, и он быстро захлопнул дверь обратно.

– Поехали, пора, – прокричал он другу в приоткрытое окно.

– Сейчас, иду, – отозвался Тимофей.

Когда машина вновь тронулась с места, Тимофей, чувствуя слабость, лег на заднее сиденье и вдруг обнаружил под сиденьем ту самую рыжую собачонку!

«Ну что же, значит, судьба ей со мной быть – пусть так и будет! – подумал он. – А звать его буду Рыжик».


Через полчаса с улицы вернулась Люся с Рыжиком. Тимофей открыл дверь, они втроем вошли в квартиру, остановились и молча смотрели друг на друга… Вдруг Рыжик медленно повернулся и ушел в комнату, оставив в прихожей Тимофея с Люсей одних…

Но!.. – это уже другая – человеческая – судьба и другой рассказ…

Шатун. Таежные будни


Костер догорал не спеша, и Тимофей задумчиво смотрел на огонь. Ему нравилось, как горитлиствяг. Дрова из лиственницы горели нехотя, делая одолжение человеку. С небольшими и редкими языками пламени костер отдавал тепло углями и был похож скорее на топку маленького паровоза. Вскипятить воду на таком жаре – минутное дело. «Благородно горит, с достоинством», – каждый раз думал Тимофей, сидя на привале около костра. Шагая к своему зимовью, останавливался именно здесь, на границе лиственничного леса, перед подъемом на перевал, отделяющий его от избушки, где ему предстояло остаться надолго – на весь сезон охоты на соболя.

От поселка он прошел вверх по реке, покрытой льдом. Подъем почти незаметен, и тащить за собой сани не составляло труда. У русла маленького ручья, впадающего в реку, постоял, вспоминая с благодарностью Бориса, у которого когда-то квартировал, оказавшись в этих местах. Тот погиб несколько лет назад, попав под сель, сошедший именно здесь. Затем перетащил сани через камни и стволы деревьев, завалившие тропу, и часа через два там, где река делает резкий поворот на запад, таежник, зная, что впереди водопад, сошел со льда реки и, угадывая тропу между деревьев, резко набиравшую высоту, поднялся метров на триста. Немного постоял, любуясь видом замерзшей в падении воды, глядя в ущелье, прорезанное водой за тысячи лет. По поверью коренных жителей этих мест, здесь жили духи, и если стоять молча, то услышишь их зов. В тридцатых годах прошлого века для кочевников были рублены дома и власти определили им жить в поселке, пасти стада оленей, а зимой заниматься соболиным промыслом. Молча, вроде и подчинившись, коренное племя кочевников стало вести оседлый образ жизни, хотя на самом деле мужчины рода круглый год жили в тайге: кто-то пас оленей, кто-то охотился. Домой приходили, чтобы обеспечить родных мясом, да еще сдать пушнину. Тайгу вокруг поделили на участки и каждый закрепили за главой какой-нибудь семьи. Право охоты на таком куске тайги переходило от отца к старшему из сыновей. Изредка, если кото-то не оставлял после себя наследников, поселковый совет решал, кому передать охотничьи угодья, и, как правило, это были ближайшие родственники, а в крайнем случае друзья ушедшего. Аборигены, как и их предки, по-прежнему поклонялись своим божкам и приносили им жертвы, сжигая в печке кусочки оленьего мяса или маленькие кусочки ткани, отрезанные от их одежды, прося таким образом благосклонности богов и удачи в охоте. А удача очень нужна была, поскольку мясо в поселок вертолет не доставлял, сказано же: «Вокруг тайга, и зверя в ней много. Официально разрешать незаконную охоту не будем, но и штрафовать за нее не будем, закроем глаза!» Вот так и жили люди в этом глухом медвежьем и соболином крае.

Постояв немного у водопада, охотник пошел дальше к перевалу, минуя по пути маленькое покрытое льдом озерцо, на берегу которого стояло невысокое засохшее дерево, сплошь покрытое цветными тряпочками, привязанными к ветвям. Коренной народ верил, что если помыть глаза его водой, то у охотника никогда не будут болеть глаза, зрение останется острым до старости и удача не покинет его.

Часа через три охотник подошел к перевалу. Сидя у костра, он достал сигареты «Памир» с изображением путешественника в походной одежде, с рюкзаком и посохом, стоящего на вершине горы и смотрящего вдаль. Сунул ветку в угли, подождал, чтобы та вспыхнула. Прикурил. Глубоко и с блаженством затянулся табачным дымком. Пробовал Тимофей и другие, в том числе заграничные сигареты и твердо для себя решил, что лучше его любимого Памира ничего нет. Немного терпкие и не то чтобы очень крепкие сигареты зимой, казалось, помогали согреться, а летом, когда припечет солнце и лиственница вместе с мхом издают дурманящий запах самой первозданной природы, дым этих сигарет, пощипывающий глаза, помогает думать о себе и о своем маленьком месте в огромном мире тайги, сопок, перевалов…

Ему вспомнилось, как нанялся он проводником к заезжим туристам, решившим побродить по этим местам. Городские жители, сидя у костра и закуривая, только и щелкали своими зажигалками, а кое-кто, стараясь казаться бывалым путешественником, чиркал спичками. Тимофей наблюдал за ними и в душе подсмеивался: «Невдомек им, что настоящий таежник никогда не будет доставать зажигалку, сидя у костра, и не истратит спичку, а прикурит веточкой или щепкой от горящих дров».

Легкий морозец пощипывал щеки, и редкий пушистый снег создавал настроение покоя и уверенности в завтрашнем дне. В этом году снег лег уже в конце октября. И в начале ноября, когда горные речушки и ручьи схватило льдом и по ним можно было идти с санями за спиной, как по дорогам, значительно облегчающим путь, охотники из их таежного поселка потянулись к своим зимовьям, таща за собой сани с продуктами, лекарствами, куревом, спичками… Каждый из них еще поздней осенью побывал в своей избушке, проверив запасы в зимовье.

Тимофей решил выкурить еще одну сигарету перед подъемом на перевал, ведь там, наверху, передохнуть не удастся: ветер как в трубе продувал небольшую площадку, расположенную между гор, и пронизывал путника насквозь, заставляя того как можно быстрее пройти ровное место и спуститься с перевала. Закурив, охотник вспомнил сегодняшнее утро и расставание с женой Варей.


Еще задолго до рассвета Тимофей проснулся, чтобы отправиться в дальний путь и пройти по твердому насту: солнце припечет днем, снег станет мягким и идти будет трудно, а откладывать задуманное и менять свои планы он не любил. Жена уже была на ногах и суетилась у печки: и щи, и картошка были готовы, и Тима сразу же, не теряя зря времени, поел, оделся во все походное и ненадолго задержался в сенях. Варя обняла его, поцеловались, и, как всегда, по щекам жены потекли слезы.

– Вроде не впервой, – произнес Тимофей низким прокуренным голосом, обнимая жену и ласково гладя ее по волосам; он и сам каждый раз с трудом переносил разлуку.

– Ступай, – тихо сказала Варвара.

Все дальше уходил он от избы и уже чуть виднелся в свете луны, когда жена трижды перекрестила его вслед, повторяя про себя: «Бог тебя хранит!»


Тимофей докурил, затоптал остатки углей и, накинув веревку через голову и плечо, потянул за собой санки. Лес становился все реже и реже, и ему казалось, что лиственницы расступаются перед ним, пропуская к перевалу, и природа медленно пускает его в свое царство, начиная раскрывать перед ним свои таинства, и одновременно поглощает его всего, отрезая за ним его прошлую жизнь. Наконец он достиг границы леса, деревья больше не попадались, и тропа стала круче. Тимофей был еще не старый мужчина не крупного телосложения, но поджарый, жилистый, среднего роста и на редкость выносливый. Про таких говорят двужильный. Лицо его сплошь покрывали морщины от таежных ветров, обдувающих его летом и зимой не один год. Тянуть сани стало тяжелее, но, как всегда на этом подъеме, Тимофей запел одну из своих любимых песен, хотя и женскую: «Виновата ли я?..» Песня придавала ему какой-то лихости, бесшабашности, и все казалось вполне преодолимым и не таким уж тяжелым.

На перевале, как он и ожидал, дул сильный ветер-сквозняк, и приходилось напрягаться, чтобы удержаться на ногах, к тому же мелкий колючий снег щипал лицо. Под ногами снега почти не было: не ложился он на ветру, и тропа угадывалась легко. Сразу стало ясно, какие огрехи допустил он в своей экипировке: левый рукав продувало так, что мерзло плечо. Подтянув веревочку вокруг запястья, охотник торопливо пересек равнинное место и начал спускаться. Только сейчас Тимофей опомнился, что на перевале он шел по слегка подернутым снежком медвежьим следам.

«Шатун!» – не останавливаясь подумал охотник. – Вот подфартило так подфартило!»

Как опытный таежник он знал, что по тайге можно идти только тропами – дорогами, как их называют коренные жители. И звери, и люди передвигаются по ним, но ни одна из троп не протоптана людьми, все протоптали звери, найдя за тысячи лет самый лучший, а порой и единственно возможный путь, минуя буреломы, гари, пропасти и другие непроходимые места. По молодости Тимофей, глядя на карту, удивлялся причудливой извилистости троп и пытался укоротить свой путь, идя напрямую, а не по тропе. И каждый раз, порядком натрудив ноги, натыкаясь то на непреодолимый каньон, прорезанный, казалось бы, малюсеньким и слабеньким ручейком, то на крутой навал камней – курумник, на который смотреть-то было страшно, а не то чтобы полезть по зыбким камням вверх, то еще на какое препятствие, возвращался весь мокрый от пота на тропу, потеряв много сил и времени: тайга выталкивала.

Так было и с теми туристами. Остановившись на короткий привал, чтобы дать время растянувшимся по тропе туристам собраться вместе, обнаружили, что одного человека не хватает. Командира похода, высокого крупного парня, охватила паника, и он стал делить всю группу на мелкие группки для поиска пропавшего. Разделенные по три-четыре человека, они должны были идти в разных направлениях.

– Не суетись, начальник! – спокойно сказал Тимофей, присевший на камень и закуривающий сигарету. – Еще больше народа потом искать придется. Знаю, где ваш товарищ сбился с пути. Метрах в трехстах отсюда тропа раздваивалась. Мы пошли правой тропой, а он, сильно отстав и не видя впереди себя, куда пошла группа, свернул на левую, от усталости не обратив внимания на то, что она еле натоптана: звериная тропа, однако. Три зверя пробежало – вот вроде и тропа, но ведет она в бурелом. Намается парень, ноги собьет, а тайга все равно вытолкнет его на основную дорогу. Посмотри вокруг, тут потеряться нельзя: мы идем вдоль русла реки, а с двух сторон ее ограждают горы – не пройдешь! Однако, ждать надо! А чтобы время попусту не терять, костер надо сообразить да чаю напиться. Для таежника чай – первое дело. Ты же, начальник, говорил, что у тебя «Краснодарский», а такого у нас в поселковом магазине не бывает. Наслышаны про него много, давай пробовать, угощай! И лучше на ночевку здесь остановиться: вечереет уже, и дальше хорошие места для палаток будет трудно найти.

Туристы разложили костер и дуют на него со всех сторон, а дрова никак не разгораются, только угольки тлеют.

– Зря стараетесь, – тихо и уверенно произнес Тимофей. – Это же листвяг! Температуру набирает. Сядьте, покурите.

Так и произошло, как он говорил: и потерявшийся почти без сил пришел сам по тропе, и костер разгорелся.

Ребята стали расспрашивать проводника:

– А вы много примет знаете? – спросил кто-то.

– Знаю кое-какие, – скромно ответил Тимофей.

– А какая погода завтра будет? – не унимался тот же парень.

Тимофей мельком посмотрел на реку, на горы и сказал:

– Не будет завтра погоды!

– Как так «не будет»? Погода всегда есть!

– «Погоды не будет» – так местные говорят, и имеют в виду ненастье: дождь, метель… – разъяснил Тимофей. – Видите, туман с гор сползает к реке?

Перед тем как готовить ужин, стали чаевничать. Таежнику предложили сахар, он отказался. Достал из своего рюкзака дешевую карамель, с ней и пил чай вприкуску, как и местные охотники. Сахар может отсыреть в ненастье и пропасть, а карамель слипнется, но карамелью и останется, да и вкусней с ней.

Назавтра шел мелкий моросящий дождь!


Все таежные тропы перед перевалом слились в одну большую тропу-дорогу, по ней-то люди и животные преодолевали перевал, как самое низкое и удобное место в горном хребте. Где, как не здесь, встретить следы медведя, который, обезумев от голода, мечется по тайге, по сопкам, преодолевая даже перевалы? Тимофей на ходу снял с плеча карабин и убедился, что тот заряжен: так и должно было быть, поскольку он надеялся по пути к зимовью добыть дикого оленя – марала, коих много водится в этих местах. Перебросил веревку, за которую тянул сани, так, чтобы она была только на плече и можно было бы ее быстро сбросить в случае надобности. Еще раз оглянувшись по сторонам, он ускорил шаг, торопясь укрыться за толстыми бревенчатыми стенами зимовья: неуютно ему было чувствовать себя совсем незащищенным и продуваемым всеми ветрами среди безмолвных гор, снегов и где-то шатающегося медведя.

Мысли о шатуне постоянно вертелись в голове: «Лето в этом году урожайное, – думал он. – И грибов, и ягод было навалом, а главное, шишка кедровая уродилась: даже удалось мне хорошо подзаработать на ее заготовке в бригаде одной из иркутских артелей. Значит, медведи вполне могли успеть набрать жира, чтобы улечься на спячку в берлогах. И в поселке не говорили о каком-нибудь подраненном или поднятом из берлоги медведе, а уж здесь бы об этом знали. Кому еще знать-то, коль ближайший охотничий поселок километрах в трехстах отсюда». Появление шатуна для местных жителей было не в диковинку, но не торопились они от него избавляться. Пока медведь не начнет крутиться вокруг поселка или пока не утащит чью-нибудь корову или еще какую скотину, мужики с места не сдвинутся: как говорится, пока гром не грянет… Ну а уж коли такое случится, всем селом с ружьями выходят на вора. «Практичные, однако, эти коренные народы Сибири. Зря силы тратить не будут».

Ему вспомнилось, как по молодости, оказавшись в этих местах и шагая как-то по таежной тропе на охоту, повстречал он двух местных на лошадях, возвращающихся в поселок. Те только вышли из небольшой березовой рощицы, за которой метрах в ста тропа пересекала горную речку, небольшую обычно, но вздувающуюся и бурлящую, представляющую серьезное препятствие для пешего скитальца, если в горах прошли дожди.

Поздоровавшись, Тимофей спросил:

– Бревно через реку лежит, не смыло его?

– Лежало, – ответил тот, что постарше.

– Как «лежало»? Вы ведь только что там проходили.

– Лежало! – опять ответили ему.

Несколько раз Тимофей задавал один и тот же вопрос, пока не понял, что никогда местные не скажут: «лежит», хоть и проходили они там только что. Ведь за то время, что охотники шли от речки, могло произойти многое: медведь побаловал, беглые, переправившись, скинули бревно, чтобы задержать преследователей, сель сошел… да мало ли что могло произойти за три-то минуты! «Мудрый народ», – подумал тогда Тимофей и крепко запомнил науку.


Мысли его снова вернулись к медведю: «Получается, что шатун этот не смог набрать жира за лето из-за болезни кишечной, это чаще всего и является причиной появления шатунов. Хотя какая разница, по какой причине они шатаются по тайге? Все они от крайнего голода страшно злющие и несутся напрямик сломя голову ко всему, что движется и можно съесть, в том числе и на человека бросаются. Ну да Бог не выдаст…»

Тимофей спустился с перевала до границы леса, и вновь тропа запетляла меж деревьями. Здесь начинался кедровый лес, который ближе к зимовью снова сменился на лиственничный. Тропу пересек свежий медвежий след, неуверенный, петляющий даже на ровном месте. «Оголодал совсем, шатает его, – отметил про себя охотник. – Ох и злющий наверняка!» Следы попадались все чаще, и наконец на подходе к избе все было вытоптано медвежьими лапами. Опытный взгляд таежника заметил и следы одинокого волка. «Один идет по следу! А где же стая?» – подумал Тимофей. Он знал, что нет в тайге врагов у медведя, кроме стаи волков. А волки сейчас, в голодное-то время, еще злее, чем летом, и ничто не спасет медведя, если они ему встретятся.

Завидев свое зимовье, Тимофей сразу же ускорил шаг до бега, не отрывая взгляда от распахнутой двери избы.

«А ведь я подпер дверь бревном, когда уходил отсюда, – на бегу думал таежник. – Да, видать, шатун случайно сбил его, мечась вокруг избы. Иначе никак медведи не сообразят, что дверь надо на себя тянуть. Все только бестолково толкают ее внутрь. Что же, повезло мне!»

Тимофею оставалось пробежать всего-то метров десять, когда слева из-за огромной лиственницы вышел медведь – вышел и остановился как вкопанный. Остолбенел и Тимофей. Шатун не встал на задние лапы, как это делают обычно его сородичи, угрожая врагу, чтобы прогнать того, или перед нападением на жертву – он стоял неподвижно и глядел на охотника. Взгляд его был до того голодный, что впору было бы его пожалеть, если бы не та бесконечная злоба, которую он излучал, казалось, обвиняя во всех своих бедах забредшего сюда человека. За те две-три секунды, что они смотрели друг другу в глаза, Тимофей осознал: пощады не будет, и вспомнил зону, где такие взгляды были обычным делом, буднями той – другой его жизни, о которой, как считал он, и память давно стерлась. «Ан, нет!»

Таежник вдруг понял: тот, кто побежит сейчас первым, тот и выиграет у судьбы саму жизнь. И он понесся сломя голову, неотрывно глядя на распахнутую дверь зимовья. Тем не менее краем глаза он видел, как медведь тоже сорвался с места.

Только и успел Тимофей вскочить в зимовье и захлопнуть за собой дверь, как страшные удары снаружи стали содрогать всю избу. Наконец, очнувшись, промысловик накинул крюк, который, конечно же, мог уберечь его разве что от нежданного человека и никак не от хозяина тайги, схватил топор, стоявший рядом у стенки, сунул топорище в ручку двери. И только после этого схватился за плечо и понял, что ружье осталось валяться где-то снаружи.

Он огляделся. Стены, пол, потолок глубоко исцарапаны когтями зверя. «Бесился!» – подумал охотник. Внутри творился полный разгром и хаос: все, что было в мешках подвешено к потолку, все это валялось на полу. Даже матрас и одеяло, тоже подвешенные им, когда уходил, валялись на полу разодранные. «А сухарей-то нет, сожрал их мишка, сожрал!» И тут таежник вспомнил о запасах, которые тащил с собой из поселка: «Сани-то, однако, остались там, на тропе, не до них мне было, – размышлял таежник. – Ладно, с пола я, однако, все соберу. Но почему все в снегу, откуда намело? Через распахнутую дверь – вот откуда!» Он подошел к печке и разжег огонь, отметив про себя, что дров, если рачительно тратить, то и на неделю хватит. И только сейчас заметил, что стекло на окне выбито. На улице было тихо. «Надо окно хотя бы одеялом заткнуть, а то дров и на двое суток может не хватить, даже если все время сидеть около самого огня!» Так он и попытался сделать, как тут же огромная медвежья лапа, провалившаяся внутрь избы, выбила одеяло и раздался злой рев. «Тут он, тут, только устал, видать, оттого и умолк, – понял Тимофей. – А до саней добраться и думать нечего. Эх, карабин бы сейчас!» Еще раз оглядел свое жилище и решил прикинуть, что же он имеет и на сколько дней этого хватит. «Крупы, муку и все, что можно съесть, я смету с пола. И хорошо, что со снегом – воды-то все равно нет. А так сварить какую ни на есть похлебку можно. Дрова? Можно разобрать стол, нары, бревенчатые стены топором стесывать. Наконец, пол можно разобрать! Живем!»

Тимофей все это время сидел неподвижно с опущенным взглядом. Неожиданно откуда-то вылезла мышь и принялась грызть крупу. «Хозяйка! – с теплом в душе подумал он. – Хоть кому-то от этого разгрома польза: на потолке-то ей было не достать продукты, от нее и подвешивал».

Быстро темнело. Таежник поднял одну доску пола и достал припрятанные там от туристов керосиновую лампу и канистру с горючим. Зажег. На душе стало чуть спокойнее. Вдруг накатилась сильная усталость и потянуло в сон. Он расстелил рваный матрас на полу рядом с печкой и как был в одежде, так и лег, укрывшись одеялом и брезентовой палаткой, которую на всякий случай хранил в зимовье.

Сон, однако, не шел, в голове вертелось: «Загнал меня Топтыгин, ой загнал!» Затем стала вспоминаться собственная жизнь, пусть и не очень длинная, но уместившая в себе много пережитого.


Отслужив в армии, Тимофей вернулся в родной провинциальный городок. По молодости, да и по глупости связался с криминалом – местными рэкетирами. Ему казалось, что мир лежит у его ног. Срок отбывал в одном из таежных лагерей Сибири. Там на валке леса, с топором в руках и почувствовал впервые очарование бескрайнего леса, молчаливых сопок, ручейков, из которых ладонями черпал воду, – пил и не мог напиться. Там же впервые и столкнулся с людской злобой, бесчеловечной, холодной и жестокой – злобой на все и на всех, злобой, которая становилась смыслом существования, без которой там не выжить и с которой многие выходят на волю. Тимофей тоже прошел через это – хлебнул вдосталь: срок позволял. Однако, освободившись, не держал ни на кого зла и, посмотрев вокруг, увидел огромный мир, в котором ему еще только предстоит найти свое место.

В родной городок возвращаться не стал: тесен он был для человека, почувствовавшего всю необъятность российских просторов и понявшего наконец откуда берется широта русской души. Мотала его жизнь от Урала до Байкала. Кем только он не был. Работал на металлургическом заводе в Магнитогорске, в Красноярском крае был сборщиком молодого папоротника, что продавался в Японию, подряжался заготовителем кедровой шишки… Как-то в пивной Тайшета разговорился со случайным собеседником, от которого и узнал об удивительных местах на юге Красноярского края, и вскоре оказался там смотрителем в таежном заповеднике. Много ходил по сопкам, поросшим тайгой, многому научился. Однажды забрел он в затерянный таежный поселок и был очарован красотой природы, окружавшей его, с неисчислимым количеством водопадов. Стал мечтать поселиться здесь среди малого коренного народа, среди мудрых своей простотой, добродушных и открытых людей.

Отработав по контракту сколько положено, переехал в Иркутск. Как-то случайно зайдя в небольшую церковь, сразу обратил внимание на молодую женщину, молившуюся у иконы Божией Матери. Руки женщины были сложены для молитвы ладонями одна к другой, кольца на пальцах не было. Ни тогда, ни сейчас он не смог бы объяснить, чем понравилась она ему, но, выйдя из церкви, стал ждать ее. Они сразу почувствовали друг в друге близкую душу, сошлись и никогда не спрашивали друг друга о прошлом.

Вскоре поселились в том таежном поселке, который запал Тимофею в душу. Первое время, пока он не построился, их впустил к себе жить Борис. Хоть и было у него русское имя, сам он из коренного местного народа. Семьи у него не было, и когда он погиб, председатель предложил Тимофею его делянку. Варя как-то дала ему маленькую иконку Святого Трифона, покровителя охотников, и просила мужа повесить ее в зимовье.


Спохватившись с спросонья: «А где икона-то, икона-то где?» – он поднял голову и долго всматривался в дальний угол избы. Света от печи было мало, и в темноте охотник так ничего и не разглядел. Подумал: «Завтра посмотрю. Здесь она. Где же ей еще быть?» и наконец-то уснул.

Проснулся от холода. Темно. Дрова прогорели, и осталась только горстка углей. Тимофей подложил в печку дрова и поджег щепку, подошел к дальнему углу избы и облегченно вздохнул: икона висела на своем месте. Никогда он не крестился так истово, как сейчас, и не смотрел с такой надеждой в глаза святому. Затем он опять заткнул окно одеялом и… тишина. «Может, ушел? Или в засаде?» Тимофей слышал, что шатуны долго могут сидеть, карауля добычу. «А что ему остается? Ведь вот она еда, рядом, ни за что не уйдет!» Он подошел к двери и подергал ее. Тут же раздался медвежий рев, страшный и в тоже время обреченный. Медведь стал отчаянно драть когтями дверь снаружи. «Значит, все-таки в засаде, не ушел!»


Несколько дней была метель, и Тимофей не затыкал окно. Снег наметало в угол избы, таежник собирал его в ведро, топил на печке и наполнял водой все, что для этого было пригодно: котелки, корыто, чайник… Он уже давно успокоился, поскольку знал, что раньше или позже, но тот волк, следы которого были на тропе, приведет всю стаю, и тогда медведю несдобровать. «А волки? Волки, насытившись, вряд ли будут сидеть в засаде около зимовья, – думал охотник. – Уйдут, скорее всего. Посмотрим. Надо ждать». И он ждал – терпеливо ждал.

Как он ни экономил еду, она закончилась два дня назад. Голод он притуплял куревом, запас которого хранился под полом и уцелел после медвежьего погрома. Тимофей не стал разбивать стол, нары и пол на дрова, а срубал топором бревна стен: они были настолько толстые, что их хватило бы и на ползимы. Большую часть времени он лежал, думая о жене и своей жизни; иногда смотрел на икону и благодарил святого Трифона, думая: «Жив пока и то хорошо». Жизнь его не то чтобы наладилась, но вошла в какое-то русло.


Все произошло на рассвете. Вдруг раздался страшный волчий вой, голодный и беспощадный. Тимофей вскочил с нар и сел. «Волки!» – сообразил он. Тут же он услышал медвежий вопль – да, именно вопль: отчаянный, но злой в своей решимости биться насмерть. Медведь понимал всю безнадежность своего положения, но предупреждал врагов, что им будет дорого стоить его жизнь. И началось. Вой, лай, рев, плач, визг… – все смешалось и все это раздавалось то с одной стороны избы, то с другой. Похоже, звери клубком кружились вокруг охотника. Тимофей, прижав к груди икону метался по избе, стараясь держаться подальше от этой кровавой вакханалии, губы его что-то постоянно шептали, широко раскрытые глаза излучали безумие. Наконец все вокруг него закрутилось, стало расплываться и… исчезло.

Когда он очнулся, было тихо и светло, одеяла в окне не было. «Наверное, валяется под окном» – подумал он безразлично. Он долго лежал на полу у раскрытой двери и смотрел на большие падающие снежинки. Наконец встал и, ничего не помня, без страха шагнул через порог, оглянулся вокруг. Везде была кровь, бурая, зловещая – кровь на белом снегу. Увидев разодранную тушу медведя, вдруг все вспомнил; мышцы на спине свело судорогой. И тут Тимофей встретился взглядом с безжизненными глазами зверя. В них он не увидел злобы, а только бесконечную тоску и обреченность. Неожиданно ему вспомнилась поездка в детстве с отцом в зоопарк. Он тогда расплакался и, видя недоуменный взгляд отца, с трудом, всхлипывая и заикаясь, выговорил: «Зверей жалко – они всю жизнь в клетке проживут!»

Охотник молча стоял у зимовья и смотрел на тайгу, на покрытую льдом речку, сойку, севшую рядом с ним на ветку дерева. Снегопад усилился и вскоре прикрыл все следы происшедшего. Наступило белое холодное безмолвие. Начинался новый день, и все опять возвращалось на круги своя: потеплело, туман клочьями медленно полз вверх по сопкам.

Тимофей сел на порог избы, закурил, вспомнил жену и подумал: «И все-таки Жизнь!»

Через час он уже шагал по таежной тропе, ставить капканы на соболя…

Начало. Притча


Гавриил смотрел сверху на приближающиеся тучи, и, как всегда, перед тем как на Землю проливался дождь, он испытывал необъяснимую грусть. «Вроде все правильно, но что-то не так?» – думал Архангел.

Он молча наблюдал, как Адам, сидя на камне, облизывая иссохшие губы, пытался вытащить колючку, впившуюся в его ступню. Одинокая слеза сорвалась с щеки Гавриила и упала на иссохшую землю. С этой капли начался дождь – первый за долгое время, еще слабый, моросящий, но уже радующий душу человека, живущего там, внизу, и вселяющий веру в то, что вскоре приближающиеся черные облака прольются ливнем и вновь оживят землю. Звери и птицы тоже замерли в ожидании. Полуувядшие листья на деревьях слегка затрепетали. «Вот и на этот раз смерть отступила», – подумал Адам.

Он с надеждой посмотрел на небо, взгляд его теплел и уже не был суровым взором человека, живущего в постоянной борьбе с окружающим миром. Морщинки в уголках его глаз начали разглаживаться. «Да! Он изгнал нас из Эдема. Да! Тяжело жить в этом мире! Но другого мира нет, есть только этот! Значит надо жить и бороться. Верю, что Он по-прежнему любит нас и не даст нам погибнуть».


– Старик, ты видишь то, что вижу я? – спросил Гавриил, не поворачивая головы.

Господь давно уже привык не обращать внимание на фамильярность Гавриила. Только двоим: Гавриилу и Михаилу Он позволял так разговаривать с собой. И в который раз подумал: «Что же, я действительно Старик, а другим я никогда и не был».

Опустив взгляд, Он ответил:

– Да, вижу.

Архангел посмотрел на Бога и не увидел каких-либо эмоций на Его лице.

– И Тебе совсем не жаль его? – не успокаивался Гавриил.

Господь вспомнил слова, сказанные Адаму: «В поте лица твоего будешь есть хлеб…»

Затем Он задумчиво сказал:

Может, и погорячился, но иначе было нельзя, поскольку творение мое – Земля, кроме Эдема, оставалась бы безжизненной, пустынной и холодной. Должен же появиться на ней тот, кто, обогрев ее своим теплом и полив своим потом, вдохнул бы в нее жизнь!

– Так Ты все заранее знал? Знал, что Ева и Адам вкусят от древа познания добра и зла? Знал, что Ты изгонишь их из Рая?

– Да, Гавриил, конечно, знал! Пойми, что ничего не может произойти в этом Мире такого, чего Я бы не знал, – ответил Господь. – И ничего не может произойти без Моей на то воли. Все так и было задумано.

– Жалко смотреть на эти двух одиноких и несчастных людей, ведь кроме них и животных, на всей Земле никого нет! Да, Адам и Ева – это твое величайшее творение, но почему мне так грустно смотреть на них?

Всевышний чуть улыбнулся: «Наверное, надо рассказать ему, пусть знает. Нам же предстоит еще много сделать вместе. Но, с другой стороны, не надо забывать, что неисповедимы пути Мои. И так будет всегда!».

Создатель надолго задумался: «Как объяснить Гавриилу истинную суть моего творения и надо ли?»

Гавриил молча смотрел на Господа и терпеливо ждал.


Дождь на время прекратился.

Из хижины вышла Ева и, подойдя к мужу, нежно погладила его по плечу. Адам, закрыв глаза, прислонился щекой к бедру жены и, увидев ее сбоку, поднял голову и спросил:

– У тебя вздулся живот, ты плохо себя чувствуешь, заболела?

– Нет, Адам! Я здорова. Просто скоро нас станет трое…

Адам посмотрел на резвящегося невдалеке ягненка, прыгающего вокруг овцы, поднял взгляд на Еву и удивленно спросил:

– Это как у них – у овец и других тварей?

– Да, милый, да!

Снова закрыв глаза и прижавшись щекой к животу Евы, Адам тихо произнес:

– Спасибо, Отец!


Наконец Господь продолжил говорить:

– Если ты думаешь, что создание этих двух людей было венцом моего творения, то ты ошибаешься. Перед тем, как создать Еву, я долго думал о том, чего же не хватает для полной гармонии мироздания и для того, чтобы у этих двоих появился смысл жизни и они смогли бы выполнить свою миссию прародителей? Когда наконец-то Я понял, то позвал тебя, Гавриил, помогать мне. А теперь вспомни, что Я спросил тебя, когда ты пришел?

– Ты спросил, видел ли я, где сегодня Змей.

– И что ты ответил?

– Что Змей спит в ветвях древа познания добра и зла.

– Да, Гавриил, так все и было. И Я стал творить женщину, которую Адам назовет Евой – женой своей!

– Но зачем тебе понадобился Змей в тот день? – спросил Гавриил. – Ты ведь все создал сам без чьей-либо помощи.

– Ты прав, Гавриил, в том, что все, что ты видишь, – это только мое творение. Но!.. Есть нечто, что мне одному создать не под силу.

– Не понимаю, Господь, – нахмурив лоб, в смятении произнес Архангел.

– Гавриил, я могу создавать только добро! И есть То, что является величайшим благом для Мира и в чем будет заключаться вся суть его, но вместе с Ним будет существовать и его противоположная сторона. Люди всегда будут жить в борьбе противоречий, и перед ними всегда будет стоять выбор. Иначе быть не может – иначе мир не сможет развиваться и творение мое будет мертворожденным! Вот почему для создания величайшего своего творения мне нужно было Зло.

– Что же Это, Господь, что же! – недоумевая, вскрикнул Гавриил.

Старик надолго задумался, подбирая нужное слово. «Я так увлекся творением, что даже и не подумал, как Это назвать!»

Наконец Он произнес:

– Любовь!

– Что это, Всевышний, что? Объясни!

– Это невозможно объяснить! Только люди, только смертные могут это чувствовать, но… только чувствовать, и пройдут века, Гавриил, и ты сам увидишь, что никто так и не сможет сказать, что это. Любовь – это и есть мое самое великое творение!

– Только смертные? – тихо, еще на что-то надеясь, спросил Архангел.

– Да, Гавриил, только люди – только смертные! И несмотря на смерть, они будут счастливы, ведь они познают Любовь! Только познав Ее, мужчина и женщина смогут создать новый мир – мир разума.

Гавриил молча повернулся и пошел прочь. Через несколько шагов он остановился, чуть повернул голову и тихо сказал:

– Истинно, Господь, величие твое безгранично!

По щекам Архангела текли слезы.


Прошло время.

Адам метался вокруг хижины, не зная, чем помочь жене. Ева надрывно кричала и стонала, но каждый раз, когда он пытался войти, кричала:

– Уйди, Адам, ты ничем не поможешь, я справлюсь сама!


Наконец на мгновение все смолкло. Томительная тишина показалась Адаму бесконечной. И вдруг раздался крик. «Это не Ева!» – пронеслось у него в голове.

Он вбежал в хижину. Ева лежала на полу, измученно улыбалась и держала в руках маленького человечка, который непрерывно кричал и тыкался в Еву, будто что-то искал. Наконец маленький нашел грудь и затих. Адам и Ева молча смотрели друг на друга, взгляд у обоих стал нежным, но в то же время напряженным. Губы их чуть шевелились, они хотели что-то сказать, но не находили того – самого важного в их жизни слова.

Господь что-то шепнул, и в тоже мгновение они одновременно произнесли:

– Люблю… тебя!


Адам вышел из хижины, поднял взгляд на небо, медленно опустился на колени и сказал:

– Ты велик, Отец, ты велик!


Слеза стекла по щеке Старика.


Начиналась эпоха Человека!


Оглавление

  • От автора
  • Об авторе
  • В поисках истины
  • Старик и мышь
  • Березовый сок
  • Бегство в никуда
  • Иконописец
  • Крещенские морозы
  • Монах
  • Старожил
  • Полнолуние
  • Традиции
  • Баня
  • Шатун. Таежные будни
  • Начало. Притча