КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Бирюльки (СИ) [Didivivi] (fb2) читать онлайн

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== Часть 1 ==========

Мир с сызмальства любил бирюльки, когда совсем мальцом подстольным, беспорточным был, играл только в них, да не крюком, как положено, а перстами, но в рот не тянул. Дед сказывал, Мир смотрел, как дед их вытачивал и беззубый ротишко буковкой «он» открывал, дивясь на тонкую работу. А дед ухмылялся по-доброму, гладил белобрысую головку и не шпынял, давал насмотреться всласть. А когда Мир подрос, почин положил: дал шкуркой беличьей ошкуривать, шкурил Мир с любовью, улыбался тихо, а когда тятенька звал полы мести или трапезничать, отрывался с неохотой.

Частенько бросал игры с другими мальцами, прибегал, горя голубыми глазенками, к деду и выпрашивал молча работу, выжигая в деде дырку от нетерпения взглядом — знал, гуторить нельзя, легко сбить с панталыку, рука сбиться может и дневной труд потрафить почем зря.

Дед, закончив сложное, улыбался добродушно, протягивал выточенные фигуринки Миру на ошкурку, а когда Мир портками обзавелся и в ум вошел, начал давать работу посложнее — куска древа хорошего подбирать по сухости, по звучанию, по плотности. Мир быстро насобачился, дед чрез месяцок подумал-подумал и дал куски выпиливать лобзиком, да повдоль волокон чтоб, а не абы как.

Вскорости дед не мог не нарадоваться на Мира, выпросил у Мирового отца, своего середнего сына, чтоб Мира от домашних дел освободили, отдали его полностью на выучку. Из своих сыновей-то никого сподручного к тонкому токарству дед не выбрал, не было ни у кого ни горенья нужного в очах, ни умелых перстов, а в Мире все разглядел и ожил, загорелся сам дед.

Учил всему, ничего не жалел, пояснял еще малому, сопливому так серьезно, будто Мир большим уже был, но Мир слушал, не перебивая, на ус мотал. Дед-то знатным бирюльником был, его бирюльки на ярмарке завсегда разбирали, да и порой без ярмарок с боярского двору заказы приходили.

Для бояр дед особо старался, выбирал дорогое древо, красное, куплял сам у краснодеревщика, а однажды привезли деду агроменный бивень, сказали, что с заморского чудовища срезан, алефантом зовущимся. Так что Мир научился из разных матерьялов резать и вытачивать, знал, подо что подойдет шкурка беличья, а подо что и песочек мелкий. А чтоб длани не тряслись от долгой выточки, к десяти годкам соорудил по подобию ножной прялки точилку особую с ножным приводом — дед радовался как дитя малое, хвалил Мира.

А родители хвалили мало, что с Мира взять: не альфа поди, а омега, отрезанный ломоть, считай. Как замуж выйдет, так и прощай заработок, к чему на него время почем зря тратить? Лучше пусть холсты миткалевые учится белить, вышивать да пироги подовые печь.

Чтоб всем угодить, Мир крутился как мог: и по домашним омежьим делам, тятеньке помогая, и деду, когда освобождался, на игрища с ровней времени совсем не оставалось — вздыхал порой тяжко, но все равно садился к деду, боясь, что тот после игры не примет. Дед улыбался ласково и иногда все ж выпроваживал, а то эдак навздыхается, тоскливым будет, и принимал охотно после игрищ обратно.

Мир втайне ото всех воспевал надежду, что тятенька с батенькой разрешат остаться вековухой дома, замуж вовсе не идти, деду тихонько нашептывал, тот грустно улыбался и молчал почему-то, знал, что век его короток, а потом родители уж Мирову судьбу вершить будут.

Как Мир в пору начал входить, на него начали заглядываться: хороши больно были льняные волосы, в густую косу плетенные, да кроткий синеокий взор с дивными смоляными ресницами буйных молодцев заставлял трепетать и улыбаться ласково.

Родители смекнули живенько, что сынок-то может полезным стать, но пока дед жив был, не подступались, выжидали молча — дед, он давненько начал покашливать и посвистывать, нутряные жиры барсучьи не помогали боле, и к весне, когда Мир расцвел полно, дед совсем слег.

Лежал чинно, смотрел на свои большие натруженные руки и ждал смертыньки с улыбкой, гуторил Миру, что заждался встречи с бабкой, давненько уж расстались, соскучился.

К Березеню на погост и свезли, а после сорока девяти ден начали сватов принимать. Смотрели не по пригожести и чинности характера, а по доходу, по крепости рода — как иначе-то? Всех с печеными гарбузами спроваживали, не подходил никто.

А когда посватался Лучезар, дюже старым и грозным Миру показавшийся, уж первого своего омегу в сыру землю положивший — было тому под три десятка уже, не молодой совсем; и грохнул на стол мешок злата, родители просияли и хлопнули по рукам.

Уж Мир и ревел, и в ногах валялся, выпрашивая разрешения вековухой в родном доме быть, тятеньке и батеньке длани целовал, плача — не пожалели, цыкнули. Привыкнешь, сказали, а то ишь, дед разбаловал, ненужные надежды в голову вселил.

В день свадьбы Мир сидел в красной миткалевой рубахе да портках синих да в кожаных полсапожках невеселым, синеокий взор вперил в невидимое — гости ахали, говорили, краше омеги не видали давно, только больно взор тусклый, будто не выспался.

Лучезар сверкнул черными очами, взял крепко за длань, Мир ойкнул тихо, очнулся, взглянул испуганно: чой-то он? А тот еще боле нахмурился, волосы черные как у ворона, глаза хищные, недобрые — Мир как глянул, тот и похолодел весь, даже ладошка вся взопрела — страшно стало, жуть. И пахло от нелюбимого нареченного резко чем-то на скипидар похожим, не по душе, не по сердцу — Мир потупился.

— Смирно сядь, — шепнул тот и Мир послушно выпрямился. Сидел ровнехонько, как чурбачок деревянный, смотрел истово перед собой на пропивание его, на веселье чужое, на пляски и пенье, а когда Лучезар встал и его дёрнул за длань, встал и вдруг побелел весь, затрясся и бескостным мешком наземь свалился, сомлел со страху-то.

Опамятовался уже в мужнем доме на палатях, поджался пужливо: один али с мужем? Выдохнул: один, залез под одеяло и заснул, а проснулся от тряски за плечо и заорал что есть мочи, сильная мозолистая рука легла на рот, заткнула, а Лучезар зашипел:

— Что орешь как блажной, девок побудишь! Тише, ну.

Мир только тогда вспомнил, что у Лучезара две дочки от первого омеги остались, тоже омеги, тятенька ему сказывал перед свадьбой. Прижучился и замолчал послушно, а Лучезар уже спокойнее сказал:

— Тихомир, ты мой муж теперь. Должен слушаться меня, понял?

Мир тихо закивал, трясясь от страха. Что будет дальше, знал уж, не глупой, чай, в деревне рос, а не на боярском двору. Муж задышал шумно, начал шуршать своей одеждой, а опосля разболокать и Мира.

Мир лежал, еле живой, смотрел, как на свадьбе в темноту в точку невидимую и молился, чтоб все быстро прошло. Но муж не торопился, лег хозяином подле, начал наглаживать везде, стало стыдно, Мир загорелся лицом как кумач и отвернулся к стенке, чтоб не чуять запаха резкого, неприятного. А когда Лучезар навалился, целуя жадно в шею, и раздвинул сжатые пужливо ноги, Мир сжался весь и замер. От боли острой закричал, но Лучезар прикрыл загодя рот ладонью и зашептал быстро:

— Тише, тише, Тихомир, — и задвигался скорее, раздирая Мира изнутри, как жесткий пест в маслобойке. Тятенька предупреждал, что будет больно в первую ночь и наказывал терпеть, не выказывать неприязни, и Мир терпел, пока Лучезар не вгрызся под конец в шею, оставляя метку, и не отвалился сыто.

Только тогда Мир подлез снова под одеяло, свертываясь в комочек, и задрожал весь, по лицу потекли слезы, понял теперь, что так всегда будет: жизнь в чужом доме, с чужим нелюбимым и нелюбящим альфой, резким на голос и на повадку.

И звал-то как: не Миром, как домашние, бывалоча, звали, а Тихомиром, как нарекли по святцам, имя казалось Миру большим и тяжелым для него, маленького еще, недавнего отрока, и чудилось в новом прозвании, что все таким тяжким и будет.

***

Лучезар лежал рядом с юным мужем и досадливо морщился, слыша, как тот молча плачет, стараясь не издать ни звука, и трясется мышью. Хотелось погладить и утешить, но начинать жизнь вместе с поблажек неверно было, да и сказывали, дед родной Тихомира больно баловал, от домашних дел избавлял.

С первым мужем все иначе было, Лучезар сам был юн, а Божен был старше на две годины, росл, широк в крупу, осанист, пах горькой полынью — не за запах брали, а за род, дружины отец сращивал. С ним, горьким, нелюбимым, лежать было постыло, но привычно.

Божен не плакал ни в первую ночь, ни в последующие, рад был, что взяли замуж, не остался вековать в отцовском доме селу на потеху. Шуровал послушно по хозяйству, кланялся, как надо, мужу, охотно меч брал — мужу воеводы без владенья булатом никак нельзя, ложился бревном под него, тоже нерадый постельному делу.

Когда затяжелел после трех годин жизни вместе и живот вырос враз вперед и в бока, раздался до великого пуза, Лучезар обрадовался вдвойне: что лежать с мужем еще долго не придется и что сына скорее всего Божен принесет, богатыря настоящего.

Лежать и впрямь не пришлось, Божен в родах кровью истек, а родил, к великому разочарованию Лучезара, двух дочек-близнят, на Лучезара схожих мастью. Как положил постылого мужа в могилу, так и закружился весь: дружины срослись, вести надо было за собой, показывать, что самый сильный и жесткий. Настоящий воевода.

Чай, бояре не за медоточивость и мягкость нрава воевод с дружинами брали, а тех, кто защищать их хоромы сможет и порядок одним взором острым наводить.

Закалился, заматерел, много схваток выдержал, доказал, что на верном месте сидит, не зря хлеб ест — все ему кланялись, а тятя, на ноги сироток-внучек в одного поднявший, захирел вдруг и занемог. Наказал перед смертью сызнова жениться, Лучезар дернул лицом, но покорился предсмертной воле.

И огляделся. Во второй раз хотелось взять по сердцу, но сердце давно перестало чуять и биться, закрылось хладным кольчужным железом. И не пришелся никто ни ликом, ни запахом.

Лучезар уж решил взять первого попавшегося, на кого старик батя покажет, но возвращался как-то с дружиной с объезда и услышал мелодичный голосок чей-то, разливал голосок нежное что-то, напевное, про волчка, да про калину.

Сердце Лучезара впервые за много годин забилось чуть чаще, махнул рукой дружине: вперед, мол, езжайте, до хат, а сам спешился, бабки коню стал осматривать, показывая видом, что конь бабку разбил в пути, те послушались, поехали спокойно, а Лучезар, стыдясь самого себя, уж не юного, не расцветного, заглянул в сад чей-то.

Там сидел льняноволосый отрок, пел нежно и вытачивал непонятные брусочки, двигаясь слаженно всем телом в такт своей песне, и, не видя Лучезара, поднял небесного цвета очи к небу, улыбнулся счастливо на миг один, замолчал и снова запел, возвращаясь взором и дланями к своему делу.

Не пробило в сердце дыру, как в песнях сказывали, но очнулось слегка, запросило большего. Лучезар дом запомнил, а потом уточнил невзначай, чей это дом. Сказали, Бирюлевых, потомственных бирюльников, только последний из мастеровых бирюльников свой срок доживает, а остальные Бирюлевы скобить начали, через век поди прозываться иначе станут, Скобарями.

И про омегу сказали, что дедов любимец, баловень, все с бирюльками с утра до ночи играется, как малой совсем. В пору пока не вошел, не сватали, да и дед, покамест жив, гуторили, не отдаст его в мужья-то.

Лучезар на ус намотал и приготовился ждать.

Бирюлева скобаря встретил тоже якобы невзначай разок, другой, присмотрелся — жадехонек, во всем выгоду ищет, глазами жадными так и рыщет вокруг. Смекнул как быть.

А баловня отучит баловаться, пусть по дому шустрит, как Божен, да дочек поднимает. А то Милодора с Никодорой засовсем от рук отбились, лет уж об осьми, а ленятся.

На сватанье заглянул в запечье, оттуда на него смотрели округлившиеся в ужасе, потемневшие синие очи, огромные, бескрайние в окаемке смоляных ресниц — пригожий вырос Тихомир, не чета Божену. Лучезар погасил интерес в глазах, грохнул мешок со златом, усмехнулся горящим глазам скобарей — мой будет.

А жених юный на свадьбе был едва живой, смотрел вперед невидяще и не дышал почти, пришлось длань сжать, тонкую, узкую — тот встрепенулся, взглянул в ужасе и пахнуло сильно на Лучезара медовым вереском, Тихомир вспотел от страха. По приказу сел ровно, прямо, сидел истуканом, не дышал сызнова, а потом уж и сомлел.

Пока нес его, мягкого, нежного, пахнущего сладко и дурманяще, голова кружилась как во хмелю, хоть и не пил Лучезар — женихам на свадьбе пить не позволено.

Уложил Тихомира, вздул лучину и всмотрелся в застывшее лицо, лик почти иконописный с горькой складкой меж бровей, вздохнул — эх, зря взял такого неженку, приучать ко всему придется долгонько. И в то ж время подумал, мой, как долго ждал его, жаль, что не родился ранее, когда я был юн. Странны были думы, слишком разные, кровь бурлящие — выскочил из дому, сел на коня, поскакал в дубраву проветриться — совсем как в отрочестве, когда в ночное, весело гикая, с другими мальцами без седла гнал, счастливый, еще ветреный.

Вернулся — Тихомир спал еще, а в горнице все его вересковым запахом заполнилось — Лучезар вдохнул медовый вереск и голова сызнова закружилась пьяно, не вытерпел, потряс за хрупкое плечико.

Целовать и гладить его, шелкового, нежного, ароматного было до шального сладко, хотелось наброситься, но терпел — муж впервые с ним лег, нужно было проявить выдержку. И когда вжался полноправным хозяином в жаркое узкое девственное, чуть не закричал от неизбывного наслаждения, прикусил свою губу, задвигался, завбивался, а под конец сделал своим полностью — пометил его: мой, навсегда, до самой смерти.

А тот больше не кричал, только отодвинулся, будто гадливо, подальше от него-то, от родного мужа и затрясся весь в молчаливых рыданиях. Баловный, непослушный, непринимающий — сердце сызнова кольчугой покрылось, хоть и жалость боролась с кольчугой-то. Для чего женился, думал в ночи Лучезар: чтобы мысли были такие противоречивые, странные?

Ох и тяжко им придется, пока не срастутся воедино, как полагается мужьям.

***

Подняли Мира еще засветло, еле очи продрал, так потянули за длань с постели — успел только рубашонку одернуть, чтобы не заголиться. Окружили веселые, смешливые соседушки-омеги, сдернули с постели простыню с пятном утраченного девичества — вывесить на заборе всем на погляденье, а Миру на стыд божий — мол, не уронил чести Бирюлевых, не спаскудился до замужества.

Пока рдел как цвет маковый, его быстро замыли с шутками да прибаутками, косу девью расплели, как полагается, на две половины и заплели две косицы, а потом одели да к печи подтолкнули — давай-ка обиходуй дом свой новый.

Показали, где и чего в новом доме лежит, как устроено — Мир запоминал да шустрил, хотя тело все ныло, спать просилось. Пужливо поглядывал на домашних: Лучезара и его дочек, все на одно лицо: волосы смоляные, глаза жесткие чернющие — три аспида, ей богу, три аспида.

Собрали на стол весело, поклонились в пол Лучезару и умели юбками да полсапожками с подковками на свои подворья веселые соседушки — чай, в своих домах тоже домашние имеются, да и скотина с утра недоена, непоена.

Мир сел с самого краешка, смотрел, как Милодора с Никодорой едят жадно печево, видимо, не баловал их отец вкусным часто-то — хотя с чего ему баловать-то, один как перст жил без омеги, да и суровенек — жалко девок стало.

Самому кусок в горло под тяжелым мужниным взором не лез, хотя маковой росинки со вчерашнего не было, но заставил себя — цельный день же придется дом да двор обиходить, не поест — силы откуда взять?

— Тихомир, — сказал муж, положив ложку, — Вот твои новые дочери, прошу миловать и жаловать: Милодора, старшая — та, что с родинкой на носу, с родинкой у глаза — Никодора, младшая. А вы слушайтесь своего нового тятеньку.

Те поклонились для виду, но Мир понял, что не приняли, ну а как принять почти отрока как тятеньку, как такому кланяться?

После завтрака собрал споро остатки и посуду, остатки печева свернул в чистую холстину, вареные яйца положил в плошку и убрал в сенцы, чтоб не попортились до завтремя, налил воды в ушат и посуду помыл, вытер насухо, поставил ровненько.

Взял метелку, собрал пыль для начала — тятенька всегда учил, что начинать с верхов надо, а веником смел пыль и крошки, вымел из горницы в сенцы, а оттуда на крыльцо. По-хорошему-то надо было дочек к этому припарить, но не стал в первый день, пущай играют, потом, как подружатся, помощницами станут. Собрал постелю, указал девкам на их постели на лавках, чего-чего, но это уж и сами смогут, не малые дитяти. Те фыркнули тихонько, но убрали за собой, а опосля сели на лавках и глазами аспидными засверкали, за ним наблюдая. Закончил в доме, выскочил во двор.

Коров напоил, подоил, хлев вычистил. В свинарнике — фух, духмень стоял, хоть топор вешай, вот тебе и воевода, свой двор загноил почти — Мир раскрыл двери нараспашку, выгреб лопатой вонючее, в несколько слоев уж уложенное, там уж жирные жуки-навозники завелись, тускло высвечивали бирюзовыми спинками — еле завтрак в себе удержал. Напоил и накормил свиней, глянул на одну — ба, поросая свиноматка с поросятами со всеми в одном загоне — непорядок, чай, но выгнать-то одному несподручно.

Кликнул девок, те пришли неохотно, взяли хворостины в руки и усмехнулись недобро молча. Свиноматку Мир сам перегнал, а за ней поросята сами, подвизгивая, поскакали, а Милодора ахнула вдруг и стегнула одного, тот взвизгнул громче и побежал стремглав по двору, круги наворачивая. А за ним и второй, Никодорой стегнутый — вот дурные девки достались-то! А калитка во дворе настежь открыта — ах, вот почему обе так смотрели, поросенок первый выскочил и предсмертный визг издал под копытами дружинника.

На визг и шум Лучезар вышел, сверкнул уж своими очами — ох, до чего они у него жуткие, Мир охолонул весь.

— Что такое?

— Батенька, — защебетала весело Милодора, — Тятя Тихомир выпустил поросят, а один из двора выскочил, помер уже.

Тот покривился весь, будто уксусу нюхнул, а Мир вздохнул и промолчал, не с руки на девок указывать. Потом уж поучит тихонечко, что не напрашивался в тятеньки, не сбирается мучать их.

Отправил девок от греха подальше в курятник: пусть сор на полу выметут, яйца сберут в решето, уж с этим-то справятся, коли стегать цыплят не станут, дурные.

Побежал обратно в горницы: обед скоронько, пора уж кашеварить. Моркву чистил и думал думу тяжкую, выпуская спиральку тонкую, как учено было. Пшено мочил — вздыхал. Солонину крошил — губы кусал, эх, как привыкнуть-то?

Сбегал на огород — ахнул, до чего ж запущено-то, сор-трава вперемешку с луком растет высоко, редису да морквы так вовсе не видно и зачахло все, пожелтело — поливали плохо, нерадивые.

Нарвал луку, вернулся в горницы, накрошил все в похлебку, поставил ухватом горшки в печь. Хлеб затеять — а закваска где ж? Пришлось до соседушки сгонять, чай, ноги свои, не купленные. Поставил опару и пошел звать девок на огород сор-траву выбирать.

Ох, ленивые! Ахали, охали, за бока хватались — ломит, мол. Чего ломит-то? Мир в их года в одного весь огород обихаживал. Промолчал, воды заносил — поливать-то надо. Солнышко красное поднялось ввысь, зажгло нещадно, но Мир терпел. Взял тяпку, роздал тяпки девкам — за репу пора приниматься, окучивать. Доокучили! И ряда не прошли, как Никодора тяпкой по ноге себе грохнула — невзначай али специально, разберешь ли? Промыл ранку, засыпал сахаром, привязал тряпицей.

Махнул рукой, идите, мол, сам доокучиваю.

Через часок заломило самому бока, ох, но половину осилил, небольшой огород-то, вторую половину после обеда уж доделает.

Зашел в сенцы, набрал ковш воды, выпил — ох, попустило слегка.

Зашел в горницы, а те сидят надутые, а Лучезар сверкает грозно глазищами — Мир заметался своими испуганно, случилось чего?

— Ты почему Никодору тяпкой ударил? Что тебе сирота сделала?

— Я не… — Мир замотал головой: он ударил?!

— На первой раз прощу, Тихомир, но на следующий, — Лучезар вынул плеть из-за пояса, погрозил ею, — Самого поучу, понял? Сбирай на стол, трапезничать пора.

Вытащил похлебку из печи, выставил горшок на стол, роздал всем чистые плошки, ложки, слазал в погреб, достал квасу, разлил по кружкам, хлеб ломтями развалил, на блюдо выложил, с огороду принесенный редис у хлеба красиво выложил.

Ели молча, но с аппетитом, ложки мелькали споро — вкусно вышло, Мира дед в свое время за печево да варево нахваливал. Лучезар подобрел, отошел, улыбнулся криво одним углом рта — похоже, не часто улыбался воевода, лицо не приучено.

— Ну пошли на задний двор. Учить буду, — сказал, — А вы, девки, со стола приберите да живо мне!

Чему учить-то? Мир почесал голову и пошел за мужем, а там ахнул: на пустырике расчищенном стояло странное пугало из соломы да мешковины сделанное, на деревянных колесиках стоящее — для чего это? Поля тут нет, кого пугать?

— Бери, чего уставился? — Лучезар бросил деревянный меч, мальцы такими играются. Мир и взял, взглянул удивленно, а Лучезар пояснил, — Муж воеводы ратному делу обучен должон. Даже девки мои с сызмальства к мечу приучены. Рази чучело в живот.

Мир размахнулся и ударил послушно плашмя чучело по животу, Лучезар хмыкнул:

— От такого удара несваренье случится только. Бить надо прямо и кулак держи вот как, — подошел и переложил персты как надо, сжал своей дланью поверх, Мир зажучился, вобрал голову в плечи.

Заставил драть чучело долго, Мир употел весь, устал, а ему ж еще огород окучивать надо, ужин варить, скотину обихаживать, приданое разбирать. К концу Лучезар помотал головой:

— Нерадивый ты, плохо учишься. Иди в дом.

Мир побрел, глотая слезы — вовсе и не нерадивый, просто ратному делу не обученный, в его доме такого сроду не водилось, даже батенька вряд ли смог бы чучело сразить верно.

Пошел на огород вместе горниц доокучивать, кучил и плакал тихонько, жалко себя стало. Как к такому неласковому аспиду привыкать-то? Весь слезами изойдет пока привыкнет.

Набрал репы, морквы да лука, вымыл в ушате, побрел тихонько в горницы.

Дома позволяли после обеда соснуть, а тут вряд ли дадут. Мир накрошил все, замочил в воде ключевой, пошел узелки свои разбирать, а над ними потихоньку оттаял, забылся. Разложил свои портки с рубахами, мотанки на ноги, картузик лаковый, а лапотки с полсапожками в сенцы вынес. А опосля подсел к самому сладкому, заветному: вынул вымоленное у тятеньки с батенькой: резцы токарные, болванчики, шкурки, точилку, собственноручно сделанную, в запечье снес от греха подальше — кто их знает, этих девок да Лучезара.

Хлеб замесил, оставил подниматься. Разобрал девкино добро — ой, прореха на прорехе, справить одежку новую надо.

— Девки пообносились, купить бы им чего, — сказал тихо, не глядя на сурового мужа, тот кивнул, купим, мол, а девки приободрились, засияли глазищами.

Посадил кажную за штопанье, пока не купили, носить-то чего надо, а не щеголять в дырчатом на позор двору. Штопали хмуро, шмыгали носами, такими же, как у бати, хищными, острыми. Подошел к Никодоре, по тряпице на ноге отличив ее, показал как поверх штопки красивый цветочек выложить — ахнула, зашептала Милодоре, заулыбалась наконец — угодил ей новый тятя.

Собрал белье с постелей, взял катку, мыльного корня, пошел к реке стирать. Один пошел, девки уж пусть штопают, а то не ровен час, в реку грохнутся, а на него снова перстом укажут, скаженные.

Только пришел, вымотанный, мокрый от пота, так и хлеб пора ставить. Булки скрутил, дал подышать полчасика, а сам похлебку из копченых утиных шей да мяса поставил на печь, пусть томится пока, пока крошил, булки поднялись, посадил булки ровнехонько в ряд и всунул в печь.

Под тяжелым взором мужа привычное делалось туго, с дрожью в перстах, Мир тосковал душой, сжимался телом, но работал споро — чай, тот проверяет пока, опосля, может, перестанет пялиться.

Поставил похлебку и полетел в запечье, счастливый наконец — можно теперь делом любимым заняться.

Положил на колени досочку, выстелил досочку холстинкой, погладил болванчики, взял один в руки и улыбнулся широко — не так страшно жить в мужнем доме с бирюльками-то.

Только начал вытачивать, как Милодора заглянула, усмехнулась сызнова злобненько, кликнула батю своего:

— Батенька, тут тятя Тихомир в бирюльки играет, как малец дурной, а нас работать заставил!

Тот и налетел коршуном, глянул на испуганного Мира, к груди свои болванки прижавшего, и загремел яростно:

— Ты что думаешь, в мужнем доме можешь в игрульки играть? А ну давай-ка все сюда, баловный!

Мир прижал к себе свое добро крепче, замотал головой, сжал губы до побеления — не отдам, убивайте хоть.

Лучезар злобно ощерился, рванул за руку к себе, из длани все выкрутил, с досочки все на пол посыпалось, Мир вскрикнул, кинулся поднимать, оттолкнул в сердцах мужа сурового.

Лучезар вскинулся сильнее, вынул плеть, замахнулся и как вдарил — Мир крикнул истошно от боли лютой, незаслуженной — ведь не играл, а делом занимался.

Лег животом на свои резцы, болваночки, защитил собой, пока муж бил, не жалея, свистал плетью. Мир больше не кричал, кусал губы до крови от кажного удара и вздрагивал, спину жгло огнем, но терпел — лишь бы не покрошил его болванки, не попортил их, а шкура ничего, заживет небось.

Но тот поднял за шкирку как щенка, отбросил в сторону, а болванки с резцами собрал и… бросил в топку.

Мир сначала обомлел, замер, а опосля отмер, затрясся и закричал громко:

— За что? Не играл я! Вытачивал бирюльки! Аспид лютый! Ненавижу! — и бросился с кулаками бесстрашно, тот изумленно ахнул и вдарил так, что Мир отлетел к печи и головой приложился, оседая и уплывая в черноту.

========== Часть 2 ==========

Лучезар, пока Тихомир лежал в жару, метался из стороны в сторону и тихо вскрикивал; допытал своих девок и выпытал, чай, не в первой с ними дело имел. Рассказали нехотя, что сами поросят выпустили и что Никодора сама себе по ноге тяпнула, и что тятя не играл, а на самом деле резец в руках держал.

Пошипел, всыпал им плетей, а сам понурился — и за что же мужа поучил до полосатой спины, сам рубаху Тихомира потом на свет поднял: в трех местах рубаху до тела рассек, до крови. И вдарил так, что на лбу у того шишак вздулся, а Тихомир не очнулся боле, к ночи загорелся, закричал тоненько.

Лекарь пришел, настои травяные от жару дал. Лучезар сам Тихомира поил, сам уксусной водой обтирал, сам раны на спине особым медом, раны закрывающим, смазывал, чтобы кожа нежная без шрамов осталась. Тот глаза синие невидящие открывал и шептал тихонько:

— Дедуленька, дедуленька, больно мне… — и сызнова в омморок уходил.

Как бы не помер, нежный, тоненький, маленький, к боли поди не приученный. Лучезар сжимал зубы и скрипел ими: гордился ведь, что справедлив, в дружине никому ни поблажек не давал, ни ругал почем зря, а тут мужа юного, кроткого довел до бешенства.

Когда Тихомир на него с обидными словами накинулся, Лучезар разум почти потерял: на альфу с кулаками идти? Да кричать страшное? Соседи услышат — позору не оберешься! Вот и вдарил как сильному дружиннику, чудом не убил.

Приходил старшой брат, Лука, давно замужний, посидел над мечущимся Тихомиром, повздыхал:

— Чой-то ты такой суровый, братец, а? Девок твоих давно пора приструнить, от рук отбились, дурные. Коли мой муж меня так бил за просто так, ты б давно прибежал его учить уму-разуму. Пользуешься, что Бирюлевым плевать на отрезанный ломоть, Лучезар. Грех тебе, — и ушел, сплюнув с досады.

Грех, как не грех. Лучезар вздыхал сам и жмурился: эх, кабы развернуть время вспять, поступил бы иначе. А теперь что, ничего не поделаешь. И сызнова к мужу поворачивался, на горящий лоб уксусом смоченную тряпицу прилаживал.

— Коли выживешь, Тихомир, все иначе будет, — пообещал беспамятному.

А не вышло. Проморгал Лучезар, проспал сам, устав за бессонные ночи, как Тихомир в себя пришел, тот, пошатываясь, надел портки, завязал лапотки и сбег со двора. Как болезный добрался до своей деревни — непонятно, бросился к родным под ноги: не выдавайте аспиду.

А Лучезар уж прискакал на своем коне, спешился. Не стал рубаху на Тихомире рвать, как следовало, привязал за руки к веревке и погнал обратно, тот еле брел, падал. Лучезар выругался, поднял на седло, догнал до околицы родной деревни, а там уж спешил и повел позорника на потеху всем.* Но на тех, кто руку вздымал, желая вдарить, смотрел яростно — те отшатывались, крестились: ну тебя.

Дома отвязал, размял руки, от веревки покрасневшие, уложил в постель и сказал коротенько:

— Не беги, Тихомир. В следующий раз голым поведу и бить тебя позволю.

Тихомир промолчал, смотрел в потолок незряче, шептал что-то побелевшими губами.

А наутро встал к печи. Серый, тихий, помертвевший, запах у него сменился с медового вереска до медовухи хмельной — Лучезару голову кружило, сглатывал, уходил от греха подальше из горниц на задний двор, мечом полосовал чурбан крепкий, в щепу за день искрошил сразу три чурбана, пришлось меч точить, но успокоился.

Девкам наказал жестко: тятю юного не забижать, по дому помогать. Те поняли, смотрели на Тихомира жалостливо, выпрашивали глазами прощения, а тот не видел ничего, смотрел поверх них жуткий, белый как лунь, на лице исхудавшем глаза одни остались.

А после обеда сам пошел на задний двор, взял меч, как учено было, и разил чучело, пока не упал, весь взмокревший. Лучезар хотел поднять, тот отшатнулся, поднялся на дрожащих руках со второй попытки, побрел в дом, а там сызнова упал — сил еще не осталось.

До вечера лежал, опосля поднялся, хлеб поставил, ужин скашеварил. За столом молчали как при покойнике, а покойник и на самом деле был, только дышал еще, смотрел на них, Булатовых, невидяще и не ел ничего. Лучезар не выдержал, взял в руки ложку и сам накормил. Тихомир даже не видел, кто кормит, но рот послушно разевал, а, опомнившись от своих дум, отшатнулся со страхом и встал из-за стола, чтобы хлеба еще развалить.

Ночью Лучезар не сдержался — пахло от Тихомира сладко, бражно, ласкал долго дланями, целовал его, в струнку вытянувшегося, шептал неразборчиво, что все иначе будет, увидишь, мол. Слышал ли тот, разбирал ли — Лучезару неведомо, лежал послушно, грыз губы до крови, Лучезар не видел, почуял, когда поцеловал его.

А опосля Тихомир сызнова отодвинулся, лежал уж не комочком, а прямым чурбачком. Лучезар вздыхал, дотронулся до мягких льняных волос — тот пужливо дернулся, Лучезар руку и убрал.

«Эх, как же все развернуть-то таперича?» — думал тоскливо Лучезар, коря себя за содеянное.

***

Когда был без памяти, чудилось Миру, что дед вернулся, гладил его по лицу ласково, сворачивал мух, внутри жаркой головы беспокойно гудящих, мокрой тряпицей, поил с рук горькими травяными настоями, как маленького, шептал что-то. А Мир ему жаловался, душу изливал, что больно, дедуленька, муж лихой бил за наветы и не мил этот муж, милым не станет вовек: суровый, страшный, резко пахнущий.

Тот вздыхал, сызнова гладил и шептал утешающее. Снилось Миру, что с дедом вместе болванки вытачивают и улыбаются — счастье-то какое! И нет мужа боле, приснился он в сне страшном, от болезни приключившемся. Будет Мир, как хотел, вековать жизнь в родном доме и точить бирюльки, бирюлечки себе на радость и на потеху людям добрым.

А потом проснулся и увидел, что лежит на постели подле Лучезара, крепко спящего: не приснился, значит, наяву все было. Тело ныло, спину жгло огнем, голова кружилась сильно. Встал и побрел из чужого дома к себе домой: вымолит, выпросит у тятеньки с батенькой остаться, на боярский двор пойдет челом бить, чтобы заказы взять, деньги родителям посулит за заказы-то. Оставят, чай, смилуются.

Не смиловались, поругали хлестко бранными словами, тятенька только рубаху поднял и охнул, побледнел весь, поник — не совсем отрезанный ломоть-то Мир, все ж тятенька его вынашивал, выкармливал.

Взглянул на батю тятя, но тот покачал головой: все, отдан Мир, пущай муж как хочет, так и вершит судьбу его. А постылый прискакал уж, черта помяни…

Замотал рученьки белые веревкой, приторочил веревку к седлу и поехал вперед, не оглядываясь. В деревне все охали, смотрели на Мира жалеючи, знали, что в дружинной деревне все суровеньки, но никто не ударил, свои, чай, Мира знают. А стыдно Миру не было, какой уж стыд, Господи? Муку лютую на всю жизнь принял.

Брел и падал, сдирая колени, сызнова вставал и брел, пока Лучезар не сжалился, на седло к себе не взвалил — Мир не рад был, лучше б довел как есть, может, от удара о сыру землю Мир и помер бы, а так жить придется.

Выслушал мужа равнодушно, принял судьбу свою. Дом обиходил с трудом, тряслись поджилки, не отошел от болезни еще, но сжимал зубы и заставлял себя — не уронит себя перед аспидами лютыми, нелюбыми. Те смотрели на него, не сводя своих черных глаз, ждали, небось, осечки да ошибки, злыдни.

А как оттрапезничали, пошел сам, не дожидаясь гневного окрика, взял в руки меч и бил по чучелу, представляя, что не чучело вовсе, а Лучезар перед ним, а в длани зажат настоящий меч из булата и разит Лучезара тоже до крови, до боли страшной. На душе становилось легче, а телу напротив тяжче, упал наконец. От протянутой мужниной длани отшатнулся, поднялся сам, побрел в горницы, а там чуть не сомлел сызнова.

Сил подняться до вечера не было. А ночью постылый опять зашарил дланями мозолистыми по телу, зацеловал всего, навалился — Мир отворачивал лицо брезгливо, но терпел, грыз губы себе, не от боли, боли боле не было, от отвращения, а тот шептал что-то странное, обещал непонятное: Мир не слушал, выжидал конца пытки, а опосля отодвинулся, замер на своем краешке, глядел молча бесслезно в черноту и молился Господу, чтобы сжалился над ним и забрал к себе.

С кажным днем крепчал и выздоравливал, шустрил по дому споро, бил чучело все умелее. Лучезар его чрез седьмицу поставил супротив Никодоры, выдал им щиты легкие. Она была лихая, била крепко, прыгала серной, перекатывалась — Мир ожил даже, любопытно было. У них в деревне девки так прыгать не умели, чтоб не боясь заголиться, не перекатывались.

Лучезар все смотрел, смотрел, окаянный, чего смотрит-то? Чай, цельна жизнь уготована вместе куковать — уж насмотрится. На ярмарку повел, Никодоре с Милодорой одежку новую справлять, купил им и купил Миру новье, Мир даже не взглянул, знал, носить не будет, свое будет донашивать и надставлять, пока совсем не спортится.

На потехи ярмарочные смотрел смурно, невесело — смотреть на глупости не хотелось, на душе кошки скребли. Ушел потихоньку домой, сел за штопку, а домашние вернулись когда солнце покатилось к горизонту уж, смеркаться начало.

Подал молча ужин, вздул лучину и продолжил штопать, поверх штопки вышивать, а Лучезар подсел подле, помолчал и выложил на колени мониста. Блажной, ей богу, на кой Миру мониста, не девка, чай. Мир поблагодарил, поклонился и подал мониста Милодоре, как старшой. Лучезар вздохнул тихонько, понурился — и не угодишь ему, вражине.

Штопал до глубокой ночи, перештопал все: свое, девкино, Лучезарово, не хотелось в постель идти, знал, что будет там. Все надеялся, что Лучезар заснул уже. Но тот ждал, молчал, пока Мир портки с мотанками скидывал, а опосля сказал тихо:

— Прости меня.

— Бог простит, — сказал угрюмо Мир и отвернулся.

Лучезар взъярился, навалился, задрал рубаху до носа, зашарил руками, вогнал себя крепко — Мир вскрикнул, а тот завбивался до самого корню, задышал шумно, руки взлетевшие схватил, сжал до боли. До самого утра спать не давал, то целовал жарко, то отваливался, то сызнова наваливался и вглядывался в темноте, аж глаза поблескивали на лунном свету жутко — чего смотрел? Шептал: «Что ж ты такой, Тихомир?».

Какой, спрашивается? Ждал ответной ласки? Не дождется лютый до самой смертыньки. Сжег все в топке вместе с резцами ненавистный.

После ночи встал Мир еле живой, уставший, невыспавшийся, бил после обеда чучелко так, что разлетелось в клочья. Лучезар кивал довольно, выдал настоящий меч, только маленький, для дочек скованный — таперича можно было чурбаны колоть. Мир и колол зло, яростно, отбивая руки и отводя душеньку.

***

Лучезар смотрел на Тихомира, наглядеться не мог, сердце томило сладкой мукой, до чего ж тот пригож ликом, телом — весь гибкий, тоненький. Двигался как в плясу шел, движения плавные, ловкие. Нес ведра на коромысле — вода в ведрах стояла ровнехонько, не выплескивалась.

Вышивал иль штопал у лучины — прекрасное лицо озарялось теплым светом, будто оживало сызнова. Лучезар подумал как-то, что не слышал ни разу, как смеется тот. А смеялся, поди, Тихомир как колокольчик серебряный, только вот доведется ли смех его услышать таперича?

Даже ярмарочные шуты и шутихи не навели улыбку на лице, смотрел Тихомир мрачно, отрешенно, как монах какой, на одежу новую справную, красивую даже не глянул, а опосля и ушел домой — Лучезар увидел, когда тот брел понуро, как дедок старый.

Чтоб порадовать юного, сердцу любого, Лучезар выбрал мониста, знал, что Божен о таких мечтал всегда, тот частенько говаривал, какие хотел бы — Лучезар ему к родам припас тогда, а потом в могилку вместе с ним и уложил.

А тот глянул равнодушно, убрал штопку, встал, поклонился, молвил слова сухие благодарности и подал Милодоре, счастливо вспыхнувшей. А Лучезар понурился, понял, что не нашел тропку к сердцу милого. Как найти-то? Кабы спросили Лучезара, как побить татарву или малоросов — дал бы дельный совет кажному, а в сердечных делах не знал ни черта.

Заметил, что Тихомир оживал в ратном деле, глаза загорались прежним огнем, румянец проступал на нежных щеках, губы алые изгибались в улыбке злой. Бил красиво, как и ходил, как двигался — Лучезар не мог налюбоваться, и когда Тихомир разбил в пух и прах чучелко, подал ему меч Милодоры. Может, так протопчет тропку к сердцу, коли нравится тому ратное дело, может, оживет со временем Тихомир, к Лучезару подобреет, одарит лаской ночью — счастливым сделает.

— Когда смогу с тобой сразиться? — Тихомир взглянул остро, вырвал из дум, а Лучезар обрадовался, расцвел весь: со мной хочет, впервые со мной что-то хочет сделать.

— Коли хочешь, сейчас можешь, — и взял в руки деревянный меч, не пристало сильному мужу с омегой на равных биться.

Тот как взвился, загорелся весь, вспыхнул аки пламя, заклекотал и рванулся в бой, замелькал мечом на солнце ярком, зашелся в танце булатном — Лучезар млел от счастья и успевал только мечом плашмя удары отбивать, чтобы не сломал тот меч-то деревянный, кабы краем подставить.

Тихомир усмехнулся чрез несколько минут и вдруг вскинул меч обманно в воздух, Лучезар отвлекся на вспышку солнечную и не заметил, как тот меч уж перехватил и ударил плашмя по колену, заставляя на колено пасть, а потом приставил меч острием к шее, где жилка бьется, откуда жизнь вытекает при ударе даже несильном.

Лучезар прошел много битв и схваток на своем веку, смотрел смерти в глаза, узнавал ее, родную, вот и сейчас узнал: смотрела она из любимых глаз люто, непримиро, ненавидяще.

— Не рази меня, Тихомир, — шепнул похолодевшими губами, все поняв: за себя не было страшно, а вот за него, любимого, страшно было до дрожи, — Тебя в сыру землю по уши закопают за убивство мужа, знаешь ведь — смерть не скорая, мучительная.**

— А сейчас я разве не в сырой земле гнию по самую маковку? Не продохнуть, — Тихомир ощерился зло, покривил губами алыми, а во дворе раздались голоса Никодоры и Милодоры, с игрищ вернувшихся. Тихомир прислушался, посмурнел, опустил меч, — Живи уж, нелюдь, тебе дочерей поднимать. Можешь сызнова побить меня, об одном молю — забей до смерти.

Бить Лучезар не стал, ушел со двора, побрел в дубраву, зашел в самую глушь, а там уж закричал во все горло, упал на землю, сжал в сильных кулаках траву. В глазах защипало, не щипало с отрочества, а сейчас слезы сами лились, сердце выворачивало, скручивало — не полюбит, не простит, не оживет Тихомир.

Ратному делу радовался только потому, что убить постылого мужа мечтал, а Лучезар-то глупый надеялся…

Лежал так до самой ночи, а потом поднялся и побрел домой: хватит глупить и надеяться, надо действовать, вымаливать, выпрашивать прощения.

Утром после завтрака поехал с дружинами на объезд, а после не вернулся домой, поскакал сначала к тестям, распросил тятю Тихомира, узнал все, опосля заехал к кузнецу, отдал злато, рассказал, что ему надобно. У краснодеревщика купил красное древо, не скупясь. И, сговорившись о сроке, вернулся домой, жалея, что не поговорил с тестюшкой загодя, до свадьбы еще, тогда бы делов не натворил дурных. Не играл Тихомир в бирюльки, а резал их и резал, как сказал тесть, любо-дорого.

Тихомира ночами больше не трогал — не надо пока, хотя в чреслах огонь жег сильный, требовал своего, уходил, когда невтерпеж становилось, в баньку и там в кулак сливал, как будто неженатый аль вдовец.

На Лучезара Тихомир не смотрел боле, а к ратному делу остыл, бил вяло, неохотно — будто вся соль ушла. Лучезар и не принуждал — пусть делает что хочет, лишь бы не смотрел волком.

А когда чрез две седьмицы забрал у кузнеца заказ, приехал, трепеща, домой, спешился и пошел сразу к Тихомиру, у печи хлопотавшему.

— Присядь-ка. Дело есть, — сказал, Тихомир сел послушно, поднял равнодушные очи, посмотрел сквозьнего — как мечом поразил, Лучезар содрогнулся аж. Развернул дрожащими руками замасленную тряпицу, высыпал заказ на стол перед Тихомиром и заглянул в очи, те ожили вдруг, заморгали растерянно.

— Это мне? — спросил неверяще, а тонкие длани сами потянулись к богатству: заказал Лучезар, не жалея злата, разные сверла, резцы токарные, даже дорогущую шкурку обдирную, стеклом мелким усыпанную.

— Тебе, Тихомир, Мирушка, прости меня, дурня, за содеянное. Все, что хочешь, дам, все сделаю, — и дотронулся дланью осторожно до тонкой ладошки, та отдернулась пужливо, но вернулась опять, огладила резцы.

— Благодарствую, — прошептал Мир и просиял весь, — Я… Можно?

Убежал в запечье, но Лучезар вернул к столу, сказал, волнуясь.

— Не надо там, глаза спортишь. Лучше верстак тебе сколочу у окна. Хочешь?

За верстак взялись вместе: съездили в лес, спилили могутное древо, выпиливали доски, ошкуривали, улыбались друг другу, заново знакомясь, сколотили быстро верстачок удобный с прорезью для лавки, а на другой день Мир, покончив с домашними делами, сел к верстаку, выложил все богатства на поверхность гладкую и начал вытачивать.

Чрез день запел песню, сам, похоже, не понимая, что поет, весь сиял пригожим лицом и выводил нежно про волчка серого, про калину красную, а Лучезар кусал губы от счастья, трепеща сильным телом.

Милодора с Никодорой поначалу не понимали, что такое тятенька делает, им же Лучезар не сказывал, но глядели с интересом, а когда из-под умелых перстов вышли крошечные горшочки, ухватики, пестики, бочата — заахали, сели помогать, шкурить начали.

Мира Лучезар ночами все ж не трогал долгонько, ждал, молил Господа, что тот сам потянется, не хотел неволить боле. И дождался — после субботней банки чрез месяц после подарка Мир подошел в предбаннике и поцеловал сам, улыбнулся робко.

Ночью той же Лучезар млел от того, что Мир на поцелуи отвечает, трогает его тело робко, но любопытствующе, не отстраняется боле, не сжимается пужливо. Шептал ему, нежному, сладкому самое жаркое, ласковое, трепетное, зацеловывал лицо, шею, плечи — всего его, и дождался впервые за все время замужества, что Мир застонал томно, закачался навстречу, а потом и излился, застыдившись вдруг.

***

Мир смотрел на мужа и улыбался смущенно, Лучезар выложил на большой ладони выточенные крохотные фигуринки и любовался, а потом сказал:

— Цены тебе нет, Мирушка, какое чудо создавать можешь, — и, наклонившись, поцеловал в губы ласково, опалив жарко до румянца алого.

Не привык еще Мир к его ласкам и словам добрым, порой ночами вскидывался пужливо: вдруг приснилось все переменное, нет ни резцов, ни бирюлек, ни ласкового мужа? Бежал, как есть в исподней рубахе взмокревший от ужаса, к верстаку, нащупывал впотьмах резцы и успокаивался, а за ним поднимался, шлепая босыми ногами, и Лучезар, поднимал на руки, нес обратно в постель, шептал ласково:

— Сблажнилось чего, Мирушка? Все хорошо у нас, не волнуйся боле, не обижу никогда. Пойдем, сызнова не выспишься, — клал осторожно и целовал на ночь, обнимая, а Мир прижимался доверчиво к сильной груди и засыпал спокойно, в самом деле сблажнилось.

Муж смотрел на него сияюще, не повышал боле голоса, слова дурного не сказал — Миру и верилось, и не верилось. Улыбался все чаще и радостнее, а вскоре повел носом удивленно и понял вдруг, что запах у Лучезара сменился, из резкого, лица отворачивающего, скипидарного до приятного ядреного запаха теплой смолы, на солнце гретой — от такой и есть хочется, и петь хочется, слизнуть манит, дурманит голову — ох.

А в очередной банный день Мир, стыдясь самого себя, грешного, заглянул в банное оконце: мужа-то голым, чай, ни разу не видел, ночью разве разглядишь? И разглядел в пару как потягивается Лучезар всем своим сильным могутным телом, разворачивает мышцы крепкие в потягивании, ступает стройными жилистыми ногами на пол, а меж ног альфье мужество болтается, тяжелое — вдруг Лучезар повел стремительно головой в сторону оконца, Мир присел, охнув, так присядя и побежал к горницам, сгорая от стыда.

Лучезар зашел после баньки весь румяный, чистый, пахнул смолой аппетит разжигающе, глянул с ласковой усмешкой, взял протянутый жбан с ледяным квасом и напился.

Мир отправил девок мыться, а сам сбег на задний двор чурбачки для болванок резать, стыдно было мужу в глаза смотреть. Когда девки намылись, наплескались, насмеялись, сам зашел. Только намылился, ополоснулся, как дверь скрипнула — оглянулся удивленно и зарделся весь: Лучезар зашел нагишом, пояснил, улыбаясь:

— Не домылся я. Дай-ка спинку потру, тебе несподручно самому.

И потер, так потер, что Мир не успел опомниться, как оказался на лавке с разведенными ногами, а над ним навис Лучезар, зацеловывая и приговаривая:

— Любый мой, Мирушка.

Мир захлебнулся стоном, потянул на себя, обнял руками и ногами, вжал себя, а потом кричал и колыхался весь навстречу мощным толчкам, сгорая от великого наслаждения. Допарились до охлаждения баньки-то, вышли томные в темноту уже. Девки сами подали на стол, хихикали тихонько, а Мир стыдливо отводил глаза в сторону, но длань мужа под скатертью нащупывал и наглаживал: тоже любый стал Лучезар.

***

Наступили времена сытные, спокойные. Набегов ни татарвы, ни литовцев боле не было, бояре подуспокоились, начали на дружинников коситься — чего кормим-то почем зря? Для других деревень спокойное время — спасение, для дружинных деревень — погибель верная, кормиться как? Начали дружинники собираться в дорогу дальнюю, чтобы наняться уж на другого боярина, многие так уехали, оставили своих мужей и жен соломенными вдовцами куковать и тосковать.

А на дворе Булатовых была тишь да благодать. Вся семья села бирюльки мастерить. Лучезар рубил чурбачки для болванок, девки болванки вырезали до нужного размеру и ошкуривали Миром выточенное, а Мир брался за самое сложное: выточку, выделку. А со временем и девок подучил, у них персты тонкие, гибкие, для мелкой работы сподручные. Так и пошли по всей Руси в богатые боярские подворья бирюльки Булатовых-Бирюлевых: необычные, редкие, тончайше вырезанные и даже филигранью украшенные из красного древа, из алефантовой кости, из нефрита скользкого, из малахита тяжелого.

Мир понес чрез годину, носил легко, плыл, не дрогнув округлившимся станом, по деревне — все оглядывались на него да на мужа его Лучезара, шли рука под руку, ладные, пригожие, смотрели не на других, а друг на друга любяще.

Опростался Мир вовремя и порадовал Лучезара альфой-сыном, на себя один в один похожего: льняноволосого, синеглазого.

— Спасибо, Мирушка-любушка, — сказал Лучезар, который за время схваток и потуг чуть с ума не сошел от страху-то за любимого.

— Тебе спасибо, любый мой, — шевельнул устало губами Мир и Лучезар зашелся от шальной радости: любым стал.

Принес Мир Лучезару еще троих деток, а деревня со временем возвернула мужей своих, порешила половиной деревни бирюльничать, артель под Миром сбить, а половину дружинников кормить за общак, чтоб во время войны те уж кормили-то.

Так и выжили, выдюжили. А деревню с тех пор все величали Мировой в честь того, из-за кого выжили.

*

На Руси беглых жен приводили нагишом ко двору мужа, все деревенские имели право бросить камень или ударить.

** за убийство мужей женщин на Руси закапывали в землю по уши, чтобы подолгку мучались, порой кормили, чтобы не сразу умерли, а порой напускали собак.