КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Избранное [Борис Сергеевич Гусев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Избранное

«И ЭТО НЕ ЧУДО ДЛЯ ВСЕХ НАС…» О прозе Бориса Гусева

«И это не чудо для всех нас», — так писал Борис Сергеевич Гусев в одном из писем ко мне, вроде бы не связывая эту мысль с творчеством, а скорее говоря о своей человеческой позиции, или, точнее, о позиции своей в жизни.

Но мне думается, что эта мысль имеет прямое отношение к творчеству Бориса Гусева.

В литературу приходят по-разному. Одни заметно, даже шумно — уже первой своей публикацией, первой книгой, о них много говорит критика, хотя порой это вовсе не значит, что авторы их моментально приняты читателями. Есть и иной приход в литературу — внешне менее заметный, спокойный, если хотите, почти тихий. Тут и критического бума нет, и вообще, казалось бы, нет никакого успеха, а вместе с тем выходит у писателя книга за книгой и книги его читаются, и появляется у их автора свой постоянный читатель, который заинтересованно следит за каждой новой книгой. Я не исключаю прелести первого варианта, но признаюсь, мне больше по душе второй. За вторым есть определенная прочность пребывания человека в литературе.

Именно вторым путем, как мне кажется, пришел в литературу Борис Гусев. Пришел как журналист, очеркист книгой «Бессонная ночь» (1965) — книгой, в которой талантливая журналистика соседствовала с подлинной беллетристичностью, в которой документальность факта стояла рядом с точностью и глубиной авторского домысла и художественного обобщения.

И вообще, думается, документальность никогда не вредила, а скорей помогала настоящей прозе.

В золотом для литературы девятнадцатом веке помогала Пушкину и Лермонтову, Толстому и Достоевскому, а в двадцатом Чехову и Горькому, Фурманову и Иванову, Островскому и Фадееву, Шолохову и Паустовскому…

Все имена назвать невозможно, но я вспоминаю часть из главных, ибо их не лишне вспомнить, говоря об определенных литературных уроках, которые прошел очеркист, документалист и беллетрист Борис Гусев.

Лично для меня прозаик Борис Гусев открылся с книг «Жизнь у порога», «Иди за своей звездой». Эти книги не входят в нынешнее издание «Советского писателя», но ведь, читая нынешнее, всегда важно вспомнить, с чего начинался автор «Открытия», «Следа», «За три часа до рассвета», «Сережиного круга», наконец, «Ночи в Ясной Поляне».

А начинался он именно тогда, в конце шестидесятых — начале семидесятых годов, как писатель удивительно чуткий к окружающей действительности, недавнему военному прошлому.

Детство и юность его прошли на окраине Ленинграда, на улице Рашетовой близ Поклонной горы и Шуваловских озер, воспетых Блоком, в старой русской интеллигентной семье.

Между мной и Борисом Гусевым, казалось бы, лежит целая временная пропасть, хотя разница в возрасте у нас лишь один год. Он родился в 1927 году, я на год раньше. Но люди, родившиеся в 1926 году, были призваны в Красную Армию в 1944-м, родившиеся в 1927-м — уже после войны, в 1945-м. Значит, между двумя соседними годами целая эпоха, именуемая Великой Отечественной.

Но у нас с Борисом Гусевым нет водораздела в биографии. Он, как и я, начал войну в пятнадцать лет, уйдя в 42-м добровольцем в Красную Армию. Его первая боевая награда «За оборону Ленинграда» (у меня «За оборону Москвы»), вторая — орден Отечественной войны.

Война прошла через душу и сердце Б. Гусева через окопы Ленинградского фронта и через блокадный Ленинград, как бы изнутри этого фронта.

В послевоенные годы Б. С. Гусев закончил литературный факультет Государственного педагогического института имени А. И. Герцена, работал в молодежной газете «Смена». В этот период в «Лениздате» выходят его первые книги «Человек издалека», «У своего порога».

Еще задолго до того как стать писателем, журналист Б. Гусев начинает поиск безвестных героев Отечественной. В середине шестидесятых годов в «Известиях» появляется его очерк «Смерть комиссара», вызвавший самый живой читательский отклик. Он был посвящен гибели члена Военного совета 2-й ударной армии И. В. Зуева, который считался пропавшим без вести. Много месяцев газета публиковала письма своих читателей, которых этот очерк, как говорится, задел за живое. Так было восстановлено доброе имя героя.

С тех пор повести и рассказы Б. Гусева как бы продолжают этот трудный и благородный поиск. Пример тому — документальная повесть «За три часа до рассвета», рассказывающая о подвиге разведчика Кузьмы Гнедаша и радистки Клары Давидюк.

«Когда вы начинаете читать эту повесть, посвященную военной были, вы с первых строк знаете, что дочитаете ее до конца. Вас сразу берут в плен лаконизм, свежесть, очарование бесхитростной прозы, скупой и по-человечески взволнованной», — так оценила ее когда-то Мариэтта Шагинян. Хочется сказать, что повесть «За три часа до рассвета» выходила на многих языках народов СССР, издавалась в Венгрии, Болгарии, Польше.

В повести «Сережин круг», посвященной событиям войны и блокады, мы встречаемся с мечтающим о подвиге шестнадцатилетним ефрейтором Сережей. Критик, доктор наук Д. Аль, разобрав предшествующие документальные вещи автора, утверждает, что в «Сережином круге» документалист полностью уступил место писателю-художнику. Автор же считает «Сережин круг» самым документальным своим произведением, где он сохранил все имена однополчан и блокадников подлинными, кроме имени главного героя. Автобиографичность этой повести не оставляет сомнения. Эта автобиографичность неожиданно проступает и в повести «След». В Гатчинском районе Ленинградской области стоит обелиск в честь героев этой повести: Вали Олешко, Лены Микеровой, Вали Гусаровой, Михаила Лебедева, Дуни Фадеевой, Николая Букина, Тони Петровой. О том, кто вел поиск этих имен, мы узнаем из надписи на памятнике: «Здесь похоронены герои документальной повести Б. Гусева».

Повесть «Открытие» написана на материале сугубо мирном. Она о проблемах морали и нравственности. Портрет современного «делового» человека — основное в повести. Прекрасно выписан образ Феди Атаринова — этакого обаятельного бездельника, рыцаря равнодушия, потребителя по существу своему. Рядом с ним другой персонаж — Хрусталев, человек честный, открытый. Мальчишкой блокадной ленинградской поры попал он в армию и потому меряет сегодняшнюю жизнь и людей теми военными мерками.

Повесть «Ночь в Ясной Поляне» посвящена уходу Льва Толстого из Ясной Поляны и последним одиннадцати дням его жизни. Но ретроспективно перед нами проходит вся жизнь гения. Автор пытается по-своему осмыслить образ Толстого, отмечает общечеловечность мыслей и чувств, созданных им героев. Мы узнаем, как относился автор к Толстому в тот или иной период своей жизни. Как он удивился, прочитав уже после войны «Войну и мир» и узнав о переживаниях Николая Ростова. Ведь у него в войну были такие же переживания и страхи, вплоть до моления Николеньки спасти его «ради мамы». И в честолюбивых мечтах Андрея Болконского автор тоже узнает себя…

Я давно слежу за работой Бориса Гусева. Следил когда-то за ним — журналистом, теперь слежу за ним — прозаиком. И признаюсь, ощущаю во всех прозаических вещах автора одного главного и любимого им персонажа. В одном случае это Сережа, в другом — Хрусталев, но всегда это современник автора, принявший на свои плечи тяжкое бремя войны. Вовсе не хочу сказать, что этот любимый персонаж и автор — одно лицо. Важно сказать о другом — книги Бориса Гусева о людях его поколения.

Читатель явно тяготеет в последнее время к документалистике. Не будем вдаваться в анализ, почему это происходит. Сам я с наслаждением читаю мемуары военачальников и, с легкой руки К. М. Симонова, рядовых участников войны, за ними пошел интерес не только к мемуарам минувшей войны, а и к мемуарам вообще — порой о жизни давным-давно прошедшей. К слову, этот интерес был и много раньше, в мои детские, довоенные, тридцатые годы, когда не только наши родители, а и мы, мальчишки и девчонки, с восторгом читали блистательные книги академика Е. В. Тарле «Континентальная блокада», «Наполеон», «Жерминаль и прериаль», «Крымская война».

И все же документалистика и проза — разные вещи.

Просто документалистика еще не проза.

Но хорошая документальная проза — это прекрасно.

Именно к такому роду литературы отношу я прозу Бориса Гусева, в которой сила документальности и художественности слиты воедино.

В заключение мне хочется назвать книги Бориса Гусева, которые я не упомянул, но которые, думается, важны для понимания творчества этого близкого моему сердцу писателя: «Тот караван ушел», «От кольца до кольца», «Люди, которых я знаю», «Ось жизни», «Имя на камне».


С. Баруздин

ЗА ТРИ ЧАСА ДО РАССВЕТА Роман

Посвящается дочерям Наташе и Кате

Часть первая ОДНА СУДЬБА — ВОЕВАТЬ

Глава I «ХРАНИТЬ ВЕЧНО»

Лес. Ночь. У землянки сидят люди — семь мужчин и одна девушка. Они не зажигают костра. Курят, прикрывая самокрутки рукой. Один из мужчин ранен и лежит на носилках, сделанных из ветвей ивы. Он первым нарушает молчание:

— Что ж, будем говорить как товарищи. Давайте другой вариант!

Все молчат.

— Я жду…

Снова молчание.

— Значит, второго варианта не существует. Его действительно нет. Принимается первый. Есть возражения?

Молчание.

— Если так, буду спрашивать поименно. Виктор!

Один из сидящих быстро встает:

— Слушаю!

— Жду ответа.

— Не знаю… Пусть говорят другие.

— Это товарищеский разговор?! Следующий! Кто там, не вижу. Алеша, ты?

— Я…

— Приказ слышал?

Пауза.

— Товарищ командир, так вы и сами сказали — по-товарищески…

— Не получается. Подписку давал?

— Свои об этом своих не спрашивают.

— Не спрашиваю. Напоминаю.

— Все помню.

— Тем лучше.

Так постепенно он обращается ко всем мужчинам по очереди. Остается девушка. С ней он говорит после паузы:

— Клара, я очень тебя прошу…

— Меня не надо просить.

— Но слушай… Клара, ты же все понимаешь!..

— Не пойду, — чуть даже вызывающе отвечает она и, помолчав, уже мягче добавляет: — Я только осложню положение группы. Им предстоит бой.

— Ну, бой!.. Ты бывала и не в таких переделках.

— Спасибо за комплимент!.. Ты забыл, что я женщина.

— Клара!

— Если Клара, позвольте мне выбирать! Я не знаю, что опаснее — идти с ними или остаться с тобой, капитан. Нашу землянку замаскируют, нас не найдут.

— А если найдут?

— А я точно уверена — нет. Верно ведь, Цыган?

Тот отвечает не сразу.

— Я понимаю так, — взвешивая слова, говорит он, — фриц не найдет. За это я гарантирую. Если только местный христопродавец найдется. Или — с собаками.

— Товарищи, я приказываю взять ее с собой! — говорит раненый.

Тон необычный. Опять нет ответа. Часы бегут. Два пополуночи. Осталось три часа до восхода. Всего три. Тишина. Что в ней таится?

— Да отвечайте же, черт побери!

— Если Клара хочет остаться, пусть остается, — говорит Алеша.

— Да, уж пусть выбирает, — поддерживает его Виктор.

— Семен?

— Не знаю. Пусть решает сама.

— Здесь я решаю. Высшей властью, доверенной мне…

— Вот и застрели меня высшей властью… Никуда не пойду, — вдруг зло перебивает девушка.

Чей-то тихий голос произносит со вздохом:

— Умрешь, девонька.

— Ну и умру. И что? Бросить его одного, раненого? А? Вы это мне посоветуете?! Мужчины…

Доводов нет. Все исчерпаны. И Клара, чутьем сознавая, что победила, встает, начинает что-то искать в темноте.

— Вот мы здесь спорим, и все без толку. Лучше подсчитаем, что осталось у нас.

И тотчас все включаются в дело, встают, начинают искать. Доносятся голоса:

— Тол, три пакета.

— Вот еще часовые мины — две штуки и гранаты.

— Сколько?

— Считай, по паре на каждого, штук пятнадцать.

— Тол и мины оставьте нам с капитаном. Все равно они вам ни к чему. Ну, и пару гранат…

Да, она уже все решила. Разверзнись земля, явись сюда вся армия третьего рейха — ничто не изменит ее решения. Клара останется с ним, а они, подчиняясь его приказу, будут прорываться сквозь немецкие цепи, которыми плотно блокирован лес. Утром, с рассветом, автоматчики станут его прочесывать.

Три часа. Капитан и Клара в землянке. Снаружи слышится мягкий шорох — те, кто сейчас уйдет, маскируют землянку ветвями и папоротником. Тихий голос:

— Схоронили — не подкопаешься.

— Спасибо. До свиданья, товарищи. Доберетесь до первой же нашей точки, свяжитесь с центром, обрисуйте общую картину — и на запад, на Брест! Линия фронта уже приближается…

— В вашей станции «Север-бис» питание совсем кончилось? — спрашивают сверху.

— Почти, — озабоченно отвечает Клара. — Ну, может быть, хватит на несколько фраз. И то не уверена. Как выйдете на связь, моим в Москву на Ново-Басманную привет передайте… Жива-здорова! Писать некогда…

Шаги удаляются. Наступает тишина. Ветра нет. Лес молчит в ожидании рассвета. Оставшиеся не знают, что товарищи их, отойдя от землянки шагов на пятьсот, останавливаются. И вновь совещаются. Они говорят приглушенными голосами:

— Братцы, я не могу… Это первый завет — не бросать раненого командира.

— Но это его приказ…

— Приказ-то приказ… А мы — люди…

— Мы разведчики, подписку давали…

— Подписку на верность, не на предательство!

— Вот как! Тогда вернемся… Погубим и их и себя. Кто будет отвечать перед центром?

— Ш-ш… Хватит, поговорили! Как старший по званию, я приказываю всем идти на прорыв.

Они уходят. Спустя полчаса доносится автоматная очередь, короткие перестрелки, разрывы гранат…

— Прорвались, — тихо произносит Клара.

— Прорвались, дело знают. Если только шальная пуля кого положит…

И снова все тихо. Время как будто остановилось, страшась рассвета и того, что придет вместе с ним.

Это происходило в глубине белорусских лесов в районе города Слоним, Барановичской области, 19 июня 1944 года.

И прошло четверть века. Россия 1969 года. Обычное здание. Оно едва ли отличается чем-либо от других, стоящих с ним по соседству домов. Все как будто обычное. Лестница. Переходы. Тихие комнаты. Черные папки на стеллажах. И в каждой — жизнь, и какая… В небольшом вестибюле висят портреты. Я подхожу к ним.

— Это те, кто когда-то вышел отсюда и не вернулся, — поясняет мой собеседник.

Читаю подписи под портретами. Армейский комиссар Ян Берзинь, долгие годы стоявший во главе советской военной разведки. С ним рядом — знаменитый его воспитанник Рихард Зорге. Третьим идет портрет майора Гнедаша Кузьмы Савельевича.

— Это он, — говорит собеседник. — Вы когда-нибудь слышали это имя?

— Нет, никогда…

— Видите ли, это все постепенно отыскивается. Через годы.

— Он совсем молод…

— Ему и тридцати не было. Майора и Героя Советского Союза ему дали уже потом, после его гибели.

— В войну о нем, наверное, много писали?

— Кто о нем мог писать? Как разведчик, он был дважды зашифрован. Я вам так скажу — его и свои знали под другим именем. Трагично, но… даже на могиле его надписали другое имя.

— А там-то зачем?

— Это уж просто недоразумение, впрочем логичное в тех условиях. Потом, конечно, исправили. Прочитаете до конца — поймете. В деле есть все, вплоть до последних радиограмм из леса в районе Слонима.

— За три часа до рассвета?

— Да.

Я получаю тяжелую черную папку.

Вот оно, личное дело разведчика Кузьмы Гнедаша. Сначала мне бросилась в глаза короткая справка: «Потопил 10 пароходов и 14 барж. Пустил под откос 21 эшелон с живой силой и боевой техникой противника. Уничтожил более тысячи фашистов». Спрашиваю:

— Данные эти проверены?

— Здесь все проверено. Но ведь главная его заслуга не в этом, вы почитайте дальше…

Я стал читать и понял, что собеседник мой был прав. В Отечественной войне были такие периоды, когда наш Генеральный штаб, координировавший действия фронтов и армий и готовивший наступательные операции, принимал те или иные решения, во многом опираясь на донесения Кузьмы Гнедаша и его центра.

Курская битва… Но ведь он действовал на Украине… Однако постепенно и это проясняется: незадолго до великого сражения Гнедаш взорвал железнодорожные мосты через Днепр, по которым немцы перебрасывали эшелоны с подкреплением к Орловско-Курской дуге. Читаю дальше. Оказывается, и прорыв Днепровского вала, форсирование Днепра нашими частями были осуществлены также с помощью центра Гнедаша, который раскрыл нашему командованию систему обороны немцев на Днепре. В Белоруссии тоже чтят его память. После успешно проведенной белорусской операции маршал Рокоссовский лично ходатайствовал о присвоении Гнедашу звания Героя Советского Союза.

А вот его соратники — Тиссовский, Курков, Науменко, Уколов, Дужий, Кочубей — разведчики, партизаны. Но главными героями моего повествования будут двое — Кузьма Гнедаш и Клара Давидюк — радистка подпольного центра. Четыреста раз выходила она в эфир, находясь на территории, оккупированной немцами, подчас в каких-нибудь ста метрах от их пеленгатора. И в самый страшный час эта девушка осталась рядом с раненым командиром и разделила его участь.

— А ее фотография есть? — спросил я.

— Пока только в личном деле.

— Но прошло уже четверть века, — сказал я.

— Прошло всего четверть века, — возразил подполковник.

Мы нашли ее фотографию. Девочка. Милое личико. С модной тогда челочкой. Глаза большие. И никакой «профессиональной непроницаемости».

— Красивая была…

— Да, красивая, но суть-то не в этом, — отвечал собеседник.

Но мне почему-то представилось, что суть и в этом. На его и на ее личном деле стоит гриф: «Хранить вечно». Да будет вечной людская память.

Глава II НА ПЕРЕКРЕСТКАХ ВОЙНЫ

Сорок первый год странно переплел судьбы людей. Все как бы сдвинулось, вышло из привычного состояния. И люди, которые — не случись беды — никогда не узнали бы друг друга, неожиданно встретились на перекрестках войны. До этого каждый жил своей жизнью, шел своей дорогой, и в какой-то час все дороги слились в одну.

Когда началась война, Кларе шел семнадцатый год. Все детство и школьные годы она прожила в Москве на Ново-Басманной улице. Отец ее, Трофим Степанович Давидюк, в юности служил телеграфистом на станции Коростень Юго-Западной железной дороги. В первый же год революции в городке происходили бурные события. Трофим Степанович оказался вовлеченным в них. Летом 1918 года, во времена гетмановской власти на Украине, он вступил в подпольную организацию большевиков. Уже спустя полгода возглавил забастовку рабочих-железнодорожников. Был схвачен оккупационными властями и приговорен к расстрелу. Революция в Германии спасла ему жизнь. Гражданскую войну он закончил комиссаром бронепоезда, потом рабфак, Московский институт инженеров железнодорожного транспорта и служба по Наркомату путей сообщения.

В 1922 году он женился. Когда он явился в домком и предъявил ордер на вселение, комендант, вручая ключи человеку в кожанке с маузером, сказал:

— Берите любую комнату, квартира пуста, хоть всю занимайте…

— Ну, зачем же? Нам хватит одной комнаты, а, Катя? — он обернулся к своей спутнице.

— Конечно, — отвечала она.

Трофим Степанович и Катя заняли угловую комнату в огромной квартире. Позднее, когда родилась Клара, комната была разделена фанерной перегородкой. Трофим Степанович был по натуре человек тихий, сдержанный, много читал. В Наркомате путей сообщения он не сделал большой карьеры, хотя, казалось, имел для этого все данные: и партийный стаж, и героическую комиссарскую биографию, и высшее образование. Как специалиста путейцы его, однако, очень ценили. Он одним из первых в стране получил звание почетного железнодорожника. После войны Трофим Степанович решил уехать из Москвы. Екатерина Уваровна долго болела и надеялась, что новая обстановка подействует на нее к лучшему. Его направили в Южно-Сахалинск, начальником Холмского отделения дороги, так что комната на Ново-Басманной семь лет простояла запертой. Хозяева вернулись лишь в 1953 году, когда Трофим Степанович вышел на пенсию.

Через всю жизнь он пронес большую любовь к своей жене Кате, которая была моложе его на десять лет. В семье их всегда царила атмосфера преданности высоким идеалам. Были свои святыни — они хранились в среднем ящике стола. Там лежали именное оружие Трофима Степановича, его партийный билет и отдельно в коробочке метрическое свидетельство Клары, прядь ее первых детских волос. Позднее в этом же ящике стали храниться ее ордена и медали.

В такой семье росла Клара.

Кузьма Гнедаш был родом с Украины. В Сумской области, на берегу реки Сулы, есть древний городок Ромны, которому уже скоро девять столетий. В нескольких верстах от Ромен на высоком холме стоит старое казачье село Салогубовка, — здесь родился и провел детство Кузьма, здесь крестьянствовали его родители — украинские казаки — отец Савва Иосифович и мать Анна Антоновна. Здесь жили его деды и прадеды. В семье Саввы Гнедаша было три дочери — Анна, Евгения и Христина — и сын Кузьма, любимец матери, женщины строгой и волевой, управлявшей всем хозяйством в доме. Впрочем, хозяйство было скудное — Гнедаши принадлежали к бедной части казачества. По старой казачьей традиции отец обучил сына мастерски владеть оружием — саблей, кинжалом, а также стрельбе в цель на полном скаку. Это искусство, которое он позже в армии довел до совершенства, очень пригодилось ему как разведчику.

В Салогубовке была четырехлетняя школа, построенная еще земством. Кузьма окончил ее, а дальнейшее учение проходил уже в Ромнах. То было время становления новой, советской школы.

Друг детства Кузьмы, его одноклассник, вспоминая далекие годы, пишет:

«…Мы ведь с Кимом первые пионеры-спартаковцы. Первый пионерский отряд был создан в 1924 году. Трудное это было время. Только что отгремела гражданская война, и еще где-то бродили недобитые банды. Но пионеры уже начали действовать. Для нас, школяров, не хватало книг, тетрадей, даже чернил. Писали мы часто на разных лоскутьях бумаги, писали искусственными чернилами из дубовых киличек, на грифельных досках, писали гусиными перьями, как во времена Пушкина, но мы, крестьянские дети, потянулись к культуре… много читали, в этом отношении нам сильно повезло. Дело в том, что в доме местного помещика уцелела прекрасная библиотека классической русской и иностранной литературы. До сих пор помню Полное собрание сочинений Н. Лескова, А. Чехова, А. Писемского, Л. Н. Толстого, А. Пушкина, М. Лермонтова и других классиков.

Но вот первые книги советских авторов приходилось доставать гораздо труднее. Кроме учебы, наш пионерский отряд занимался и общественной деятельностью. Возле села вы могли увидеть уже большие дубы, а они были посажены нами».

Кузьма был избран от учащихся в комитет, который управлял школой. В тридцатом году в селе была образована комсомольская ячейка; Кузьма стал одним из первых салогубовских комсомольцев. Ему поручили заведовать сельским клубом…

Гнедаш был старше Клары почти на десять лет. Но они как бы поднимались по ступеням одной лестницы. Она пошла в школу — он уже окончил восьмилетку и поступил на курсы колхозных механиков. Потом стал работать трактористом в Талалаевской МТС. Она стала пионеркой — он красноармейцем, — его призвали на службу. Он уже участвовал с войсками в походах, освобождал Западную Украину, потом воевал с белофиннами, а она все училась в школе, вступила в комсомол. К началу Великой Отечественной войны Клара перешла в десятый класс; Кузьма Гнедаш окончил Киевское военное училище и был направлен в танковые войска.

Вечером 21 июня в школе был бал. После торжеств, спектакля, танцев вместе с одноклассниками Клара отправилась на Красную площадь, чтобы встретить там полночь и посмотреть, как сменяется почетный караул у дверей Мавзолея.

А в это время рота Гнедаша была уже приведена в боевую готовность. Он уже знал, что вот-вот должна начаться война. Последние недели весь командный состав полка жил в напряженном ожидании грозных событий.

Клара ничего не подозревала. Она уже задумывалась о будущем, планы ее были неопределенны, она колебалась, куда пойти — в геологоразведочный или… в театральный институт. Такая мечта была, были разговоры со знакомым режиссером и чтение стихов. В том или другом случае будущее ей представлялось одинаково ясным и безмятежным.

…Школьники молча постояли у Мавзолея, потом отправились бродить но тихим московским улицам. Они гуляли долго. Когда Клара подошла к дому, начинало уже светать. Вставало утро воскресенья 22 июня. На цыпочках прошла она по длинному коридору. Неслышно приотворила дверь в свою комнату и едва легла — сразу уснула…

…А его танки, будя утреннюю тишину леса, повинуясь полученному приказу, уже двинулись к границе. И в головной машине был Кузьма Гнедаш. Он уже знал, что фашисты напали на нас. Но он не знал и даже представить не мог, что ему предстоит совершить, прежде чем там, в тихой лесной землянке, превращенной им в бастион, найти место последнего успокоения. И Кларе не снилось, что и ее путь в ту землянку уже начался…

В сентябре 1941 года Клара вместе с одноклассниками убирала картошку в районе Волоколамского шоссе и впервые попала под артиллерийский обстрел.

Машину политрука танковой роты Гнедаша подбил снаряд. Он удачно отделался легкой контузией и остался в строю. Немцы рвутся к Москве. Клара бежит в военкомат и упрашивает отправить ее на фронт. Ей отказывают. Кларе еще нет и семнадцати.

Осенью 1941 года из Москвы начинается эвакуация населения и учреждений. Школы не работают. Клара поступает на курсы радистов при местном штабе ПВХО. Ей сказали, что радистки очень нужны в армии и если она получит квалификацию, очевидно сделают скидку и возьмут добровольцем.

В роковые ноябрьские дни 1941 года Кузьма Гнедаш — уже комиссар танкового батальона. Он ведет свое подразделение в атаку. Колонна его попадает на минное поле. Комиссар Гнедаш открывает люк и под огнем противника показывает нашим танкам, как обойти мины. Его ранят. Он попадает в госпиталь и находится там почти полгода до ранней весны сорок второго. За это время Клара заканчивает курсы радистов и получает высшую квалификацию радистки первого класса, которую давали очень немногим.

Капитан Гнедаш выписывается из госпиталя. Он просит направить его в свою часть, но неожиданно для себя получает предписание явиться в Москву в одно из управлений Генерального штаба, к майору Бондареву.


…Кирпичная проходная. Окошко. Сержант молча берет документы Гнедаша. Окошко захлопывается. Он ни о чем не спрашивает. Он уже знает, в какое управление его вызвали. Проходит минут сорок.

В течение этого времени Гнедаш многое передумал. Вначале было простое любопытство — зачем он понадобился. Но по мере того как большой маятник старинных часов медленно отбивал свое «тик-так», любопытство сменилось тревогой, недоумением. Время было суровое. Жизнь его прошла открыто, в ней нет ни одного эпизода, о котором он мог бы вспомнить с сомнением или тревогой. И он не может понять, зачем его вызвали сюда. Единственный повод — это, возможно, его беседы в госпитале с соседом по койке, подполковником. Они были очень откровенными. Но в общем-то они говорили о том, о чем думали все. Гнедаш много размышлял о партизанской войне в тылу… Сколько там наших осталось людей!.. В той же Сумщине. Подполковник больше молчал и слушал. Иногда задавал вопросы. Нет, если так думать да искать, если два командира, коммуниста должны опасаться друг друга… тогда вообще…

Что… «вообще»? Ничего. Ничего. Все правильно. Что «правильно»? А Крым? Керчь? Союзники с их мифическим вторым фронтом…

— Капитан Гнедаш!..

Он не слышит. Он погружен в свои мысли, от которых не так-то легко отойти.

— Капитана Гнедаша здесь нет? — вновь, уже громко, произносит молоденький штабной офицер, вышедший в проходную.

— Простите, вы… кого назвали?

— Капитан Гнедаш — это разве не вы?

— Я.

— Товарищ капитан, я третий раз называю вашу фамилию, — укоризненно говорит штабист.

— А, извините… Слушаю!

— Вас вызывали к майору Бондареву?

— Так точно.

— Пройдемте со мной…

— Но я отдал в окошко документы.

— Все уже там… Идемте.

Странно. Но это-то просто дежурный, у него спрашивать бесполезно. И они идут по длинным коридорам. Он снова мысленно вспоминает свои беседы с подполковником. Случилось так, что Гнедаш рассказал ему о своей жизни, просто почувствовал расположение к нему. Нет, не может быть… И Гнедаш еще раз твердо отвергает возникшую у него версию. Сейчас все станет ясно. Выдержка. Всегда и во всем.

Они входят в небольшой кабинет. За письменным столом пожилой майор. Сопровождающий рапортует и удаляется. Гнедаш и майор Бондарев остаются одни. Следуют первые общие фразы: «Садитесь, курите…» Затем пауза. Майор первым нарушает молчание:

— Вы догадываетесь, капитан, зачем мы вас сюда вызвали?

— Нет, — отвечает Гнедаш.

— А мы дали вам время подумать… Там, в проходной.

— Да, конечно, я думал об этом.

— И гадали, в чем же вы могли провиниться? А?

Пауза. Капитан как бы подыскивает точные слова для ответа.

— Ну… были соображения и такого порядка.

— И что же вы нашли за собой?

— Не знаю, право… Так прямо и не скажешь… — он невольно улыбается и добавляет: — Гадал… Вспоминал госпиталь.

— Почему именно госпиталь?

— Там было время для размышлений, бесед…

— В том числе и таких, за которые вы можете упрекнуть себя?

— Я себя — нет.

— …Другие — возможно. Так можно вас понять?

Пауза.

— Пожалуй, — говорит Гнедаш.

— Добрались… Ну, да чтоб не крутить вам голову, скажу откровенно: подполковник Михеев рассказал нам о ваших беседах с ним.

Гнедаш молчит. Удивляться словам майора — наивно. Недоумевать? А чему? Раз уж майор начал, значит, продолжит, объяснит.

«Он хорошо владеет собой», — замечает майор про себя.

— Что ж… у вас такая профессия, что вам должно быть известно все, — говорит капитан.

— И вы не раскаиваетесь в своей откровенности?

И снова Гнедаш отвечает не вдруг, а после некоторого раздумья:

— Раскаиваться можно в чем-то дурном.

«Он должен был бы добавить: «…а наши беседы носили вполне лояльный характер…» — размышляет майор, — впрочем, это было бы уже оправданием себя. А он, очевидно, считает, что оправдываться ему не в чем. Хоть это и в самом деле так, но он-то откуда уверен? Будь на месте Михеева какой-нибудь дуболом, все мог приписать… Пораженческие настроения, мало ли?»

— Собеседник мой казался мне умным, думающим человеком.

«Казался?»

— Ну а сейчас? — спрашивает майор.

— Сейчас я проверю, так это или нет, — спокойно отвечает Гнедаш.

«Очень точно говорит. Михеев хорошо его понял».

— Ну так я вам скажу. Вы не ошиблись в нем. Михеев и рекомендовал вас нам… Как вы относитесь к тому, чтобы работать у нас?

Пауза.

— Не знаю, право… Мое отношение зависит от того, смогу ли я у вас быть полезным.

— Характер работы? Разведчик.

Пауза. Майор продолжает:

— Нам нужны люди  т у д а… Волевые, смелые командиры-организаторы… Да, прежде всего организаторы… сплотить силы, установить агентуру… наладить связь… Партизанские группы разъединены, нет единого центра, нет единого руководства… Хотя сопротивление оккупантам растет…

— Не уверен, смогу ли я в короткий срок освоить профессиональные навыки, — говорит Гнедаш.

— У вас они отчасти имеются. Да!.. Разведчиками рождаются. Поверьте, прежде чем пригласить вас сюда, мы изучили вашу, скажем так, биографию. Она нас устраивает… Выдержка, трезвость ума… Знание языка — вы ведь владеете немецким?

— Да, здесь мне повезло. В нашем селе издавна жили немецкие колонисты — двор ко двору. Я с детства научился говорить. И в школе мне, естественно, легко давался язык. Но меня тревожит произношение.

— Это специалисты послушают. Будут ставить. Баварское, берлинское, силезское — там уже решат, подведут под легенду. Главное — основа есть. Ну, а стрелять ведь тебя не надо учить? — майор переходит на «ты».

— Нет.

— Значит, язык, спецподготовка… А главное, чтоб голова на плечах была. По характеру ты аналитик. Это и хорошо и плохо. Пока ты избираешь оптимальный вариант — время ушло. А подчас нужно решать мгновенно. Что на этот счет думаешь?

— Это меня тоже в какой-то мере тревожит, — задумчиво отвечает Гнедаш. — Заторы бывают, но… Под Медынью у меня был такой случай. Наша колонна двинулась в бой. Танки шли развернутым строем. Вдруг радируют: «Впереди минное поле»…

Майор понимающе закивал головой:

— Ну, ну, знаю, слышал, даже читал в газете. Газетчики постарались рассказать про твой подвиг. Можно считать, что реакция была мгновенной, хотя вариант ты избрал самый опасный для себя — во время атаки высунуться из люка по пояс и показывать направление машинам… Это, дорогой мой, все равно что закрыть собой амбразуру, а? Видишь ли, у нас ты все время рисковать будешь. Но риск риску рознь. Надо взвешивать. Открытый бой — это совсем другое. Там ты знаешь, что нужно делать… Ты выполняешь команду… Все! Разведчик — нет… Тут у тебя для каждой минуты — своя ситуация…

— Значит, нужно анализировать, — улыбнулся Гнедаш.

— Не об этом речь, — несколько разочарованно говорит майор и, помолчав, добавляет: — Конечно! То есть без этого ни шагу… Но — что превалирует? К чему склонность — стрелять или анализировать? Мы это тоже учитываем.

— Вы меня извините, — мягко сказал Гнедаш, — у меня, верно, есть этот недостаток, как бы уйти в себя… Я могу отвечать на вопросы, но… Это бывает, когда я думаю о чем-то серьезном… Сейчас, поймите меня, решается многое.

«Слава богу! Заговорил человеческим языком…»

— Да, конечно. И я не буду темнить. Речь идет о вполне реальной перспективе работать у нас.

— Я понял.

— Пойдешь?

— Если все зависит от моего ответа — то да.

— С желанием?

— Мне одного жаль: на тридцатьчетверке, как видно, уже не воевать. Отличные, между прочим, машины.

— Ничего. Будешь ездить на «оппелях», «мерседесах»… Сам ведь водил — все карты в руки. Между прочим… — Майор на секунду останавливается как бы в нерешительности и затем, улыбаясь, продолжает: — Не обидишься? Тебе на роду написано быть разведчиком и работать именно там, у немцев. Не догадываешься почему?

Гнедаш молчит, а затем смущенно спрашивает:

— Что, похож?

— Ну! Блондин с голубыми глазами! Чистый тип арийца! Насчет размеров головы — не знаю. Замеряй! Будешь у них образцово-показательный…

Дав себе отдых этой шуткой, майор пускается в рассуждения о роли разведчика:

— И солдат на фронте, и разведчик в тылу врага делают одно и то же дело. Но солдат, снайпер, может в лучшем случае убить двести, триста фашистов, подбить десяток «тигров». А разведчик, если он точно действует, может уничтожить целую армию, развалить фронт. Возможности их неодинаковые. В чем же тут дело?

— Очевидно, в специфике…

— Верно, но в чем она? Да, нелегко… Приходится все рассчитывать и даже быть скупым на такие качества, как смелость, отвага, то есть все это остается, но где-то подспудно…

— Эту сторону, мне кажется, я понимаю, — задумчиво, даже как бы колеблясь, говорит Гнедаш.

— А это самая главная сторона! Идет вражеский эшелон. Есть возможность взорвать его. Партизан не задумываясь сделает это. А разведчику надо думать: взрывать или, может быть, важнее проследить, куда идет эшелон. Это я к примеру…

— Понимаю.

— Обстоятельства складываются так, что тебе по ходу дела нужно присутствовать при карательной акции. Ситуация сложная… «Увидел фашиста — убей его!» — этот лозунг для нас не подходит.

— Поэтому он висит у вас в коридоре, — улыбаясь, говорит капитан.

— Это верно ты нас поддел, надо подсказать нашим политработникам, — смеется майор. — Словом, так. Собой ты владеешь — в этом я уже убедился еще до твоего прихода сюда. Так… Но пойми меня правильно… Меня тревожит твое… ну, что ли, благородство, рыцарство — прешь на рожон. Мораль у нас у всех одна — партийная, ленинская… Но именно во имя торжества ее — что делать? — к так называемым общепринятым нормам поведение разведчика не приравняешь… Провел «приятный» вечер с каким-нибудь группенфюрером, и, может быть, даже по-человечески он не внушил тебе особого отвращения… Угощал тебя коньяком, говорили о женщинах… Среди своих они вроде и на людей смахивают. И дружба у них есть, и верность… свастике. М-да… Как будто неловко тихо придушить его ночью в номере… А необходимо. И еще: уж решил действовать — действуй без колебаний, — это, по-моему, еще Бисмарк изрек. На этот раз «железный канцлер» был прав.

— В точном переводе его мысль звучит так: «Любое решение лучше политики колебания», товарищ майор.

— Ты читал его в подлиннике, на немецком?

— Да.

— Серьезно работаешь… Наверное, и мемуары штудировал?

— Что мог достать — читал.

— А о мадемуазель Марлен Руа читал?

— Конечно. Вот женщина!.. — вздохнул Гнедаш.

— Вот разведчица! — поправил его майор. — Ведь знала, что суп отравлен, — но стала есть, чтобы убедить врагов в своем незнании испанского языка. Это подвиг… О нем узнали. А ты свершишь подвиг — и никто о нем не узнает… что бы ты ни совершил. Все. Тебя нет. И фамилия твоя никогда упоминаться не будет, у тебя вообще не будет фамилии. То есть она будет, но только для тебя. Ну и для твоего командира. Ну как, будешь думать еще, или?.. — выжидательно спрашивает майор, кинув мгновенный взгляд на собеседника.

— Да ведь все равно советоваться я ни с кем не могу. Так?

— Да, к сожалению, это отпадает. Что ж, тогда возьми, почитай, и если согласен — подписывай. — Майор подает капитану лист бумаги, на котором напечатан текст примерно в полстраницы. У него, капитана Гнедаша, спрашивают, готов ли он добровольно вступить в органы военной разведки, строго хранить доверенную ему государственную тайну, подчиняться установленной в секретном органе дисциплине и выполнять все его требования.

Гнедаш прочел и молча поставил свою подпись.

— Этой фамилией ты подписываешься в последний раз, — сказал майор и, подумав, что эта фраза может звучать символически, поспешил добавить: — Но, разумеется, до окончания войны. А там мы снова станем самими собой. Ты — Гнедашем, я… — Он замолк, улыбаясь.

— Я понял, — отвечал капитан.

…В Ленинграде и сейчас живет подполковник в отставке Маландин Илья Тихонович, служивший некогда с Гнедашем до его вступления в разведку. Он рассказывает, что примерно в мае 1942 года он, тогда лейтенант-танкист, находился в Москве и вдруг неожиданно в Охотном ряду увидел Кузьму Гнедаша, выходящего из здания гостиницы «Москва». Маландин бросился к нему со словами: «Кузьма, привет, ты где сейчас?» Но человек, как две капли воды похожий на Гнедаша, пожал плечами и, сказав: «Простите, вы ошиблись», — козырнул и удалился. «Может, я и вправду ошибся», — вздыхает старик.

Глава III СТРАНИЦА ВОСПОМИНАНИЙ

Я сижу в той самой комнате, где стеллажи, и листаю страницы дела… Справки, донесения, наградные листы… А мысль все рвется туда, в лес, в замаскированную землянку, где с тревогой ждут рассвета те двое. Ведь можно, можно представить себе, как свершилось все это. Это же было, было! И вот их радиограммы оттуда, их последний привет родным и наконец два загадочных слова «согласно программе». Лишь позже, прочитав боевой приказ, полученный разведчиками перед уходом их в тыл, я понял значение тех слов…

Но до них еще далеко. Впереди три часа до рассвета. Сколько слов еще успели сказать друг другу они — Ким и Клара?

— Клара…

— Что, капитан?

— Попали мы с тобой… в мышеловку. Но у меня-то иного выхода… не было.

— Замолчи!

— Если тебе все-таки уйти в лес… Пусть лучше они обнаружат тебя одну. Скажешь, заблудилась в лесу, заснула… Еще одна легенда, а?

— Не выдумывай. Я-то? К ним в лапы сама? Никогда! Лучше смерть. Ничего не случится. Цепи пройдут над нами…

— Если бы я не был ранен!.. Мы бы с тобой победили целую армию, а?

— Конечно. Мы и сейчас победим.

— Иди к рации, может, она заработает?

— Села. Ну… Что передать? Только коротко, несколько слов.

— Всего?

— Всего…

— Тогда постой… Сейчас передашь две фразы и оставь питание еще хоть на одну передачу, на одну фразу…

— Та фраза будет длинной?

— Нет, не длинной… Два слова. А теперь поднеси огарок, я еще раз просмотрю донесения. Вот… Запасы горючего в танковых частях в районе Барановичей. У них всего на сто километров хода, резервных складов нет, взорваны. Это очень важно…

…И где-то в Москве, в разведотделе заработал приемник и пошли цифры…

И вновь тишина. Что-то тягостна она. Действовать, бороться уже поздно. Или еще рано? Надо ждать, надеяться и говорить.

Эти три часа до рассвета, как ни странно, — первые в их жизни часы, когда они вдвоем, только вдвоем, и могут говорить не о деле. Там, в лагере, всегда кругом были люди — партизаны, разведчики. И даже когда Клара в неурочное время, случалось и ночью, приходила к нему с важной шифровкой, Ким настолько углублялся в работу, что подчас, наверное, забывал даже о ее присутствии. Или они вдвоем с Кимом шли на задание. Но тогда была лишь одна мысль — как лучше справиться с ним. А Клара мечтала когда-нибудь поговорить с Кимом просто так, хотя не представляла себе, о чем она может его спросить. Что ж, теперь время есть. Спрашивай. Но она молчит.

— Клара, а почему ты решила идти в разведку?

— Не знаю, очевидно, наследственность. Мой папа в гражданскую был разведчиком. Вернее, он всем побывал. И разведчиком, и комроты, и комиссаром бронепоезда…

— А сейчас он кто?

— Он путеец… В Наркомате путей сообщения работает, начальник отдела…

— Как он тебя отпустил?

— А я сама все решила.

— Значит, ты уже тогда была взрослой… А я-то все тебя считал девочкой.

— Я это знала…

— Что знала? А? Скажи, — быстро спрашивает он.

— Подожди. Может, искажу… Чуть попозже.

— Но не позже рассвета?

— Чуточку раньше.

— Хорошо. Буду ждать… А сейчас… Расскажи о себе. Ну… Как ты была маленькой…

— Ой, Ким, мне кажется, что это было так давно. Далеко-далеко.

Молчание. И вот уже мысли ее там, в этой дали.

А какая «даль» у нее, девятнадцатилетней? Но даль уже есть — детство. «Два капитана», «Военная тайна»… Комиссарская фуражка отца и он сам — сосредоточенный, строгий, в полувоенном кителе, с орденом.

…Мама.

— Кларочка, ты пила молоко?

— Мама, мне некогда, у нас комсомольское.

— Боже, это одна минута!

Клара стоит в передней у зеркала, поправляет косынку.

— Но ты совсем уже взрослая… Ты будешь красивой.

— Ну, ма-ма…

И вот она бежит по Басманной. Красивая? Секунда размышлений, и уже другие заботы. Очень много надо сделать, сказать, успеть. И, все ускоряя шаг, она взбегает по лестнице. «Здравствуйте, Аркадий Николаевич!» Директор, кивнув, проплывает мимо с длинной географической указкой в руке. И вот их восьмой «б».

Ряды парт. Голоса ребят, хлопанье крышек. Кто-то просит: «Клара, ты решила геометрию? Дай посмотреть…»

Хороший был класс… Клавдия Александровна, классная воспитательница, все просила, чтобы Клара привела на воспитательский час своего папу и чтоб он рассказал, как воевал в гражданскую. Но папа всегда очень поздно возвращался с работы. Прежде чем сесть ужинать, он подходил к Кларе, чтоб проститься на ночь. Но, присев на край постели, заговаривал с ней, расспрашивал о школьных делах, потом начинал что-нибудь рассказывать. Затем спохватывался, вставал:

— Поздно, спать пора.

— Папа, ну подожди, не уходи, расскажи еще!

Входила мать, Екатерина Уваровна:

— Трофим, ведь она опять спать не будет. Она и так, если ты задерживаешься, не спит, а ждет тебя…

И свет гаснет. Темно. Только вверху тоненькая полоска света вдоль фанерной перегородки, которая чуть-чуть не доходит до потолка. Эта тоненькая полоска — ее детство, короткие мгновения перед сном, когда глаза уже закрываются сами. В голове — обрывки мыслей. Скоро зимние каникулы. Какую-то папа достанет елку? В прошлом году была огромная — до потолка. У папы на работе тоже будет веселый утренник.

День рождения. Накануне, засыпая, Клара знает, что, проснувшись поутру, найдет рядом с постелью подарки. А вечером придут одноклассники. Мама с утра в хлопотах, пахнет сдобным тестом. Хорошо ли подойдет — мама волнуется. Но волнения всегда оказываются напрасными: тесто поднимается вовремя. Приходят подруги, товарищи, собираются в огромной передней. Здесь таинственный полумрак. Можно поиграть, побегать. Сегодня все можно. И вот мама зовет к столу. Шумно рассаживаются.

— Тебе уже пятнадцать, — говорит мама, — в будущем году получишь паспорт.

Будущий — это 1941 год. Каждое воскресное утро Клара бегала в магазин за свежей булкой к утреннему чаю. В тот день она, выйдя на улицу, сразу заметила, что люди чем-то встревожены, возбуждены. В булочной она увидела огромную очередь. И слезы, и причитания женщин: «Бомбили… война». Домой она шла в недоумении. Но все-таки еще была надежда, что папа, выслушав ее, скажет: «Глупости, боже мой, что за паникеры…» Улыбнется, успокоит ее и маму. И все рассеется, а завтра или послезавтра они переедут на дачу. Но едва она вошла в комнату и успела произнести одно лишь слово: «Папочка…», как отец поднял руку и сказал шепотом:

— Молчи, слушай…

«Сегодня, 22-го июня, в 4 часа утра по московскому времени, фашистская Германия вероломно нарушила договор о ненападении…»

Но даже не эти слова, а выражение лица отца вдруг подсказало Кларе, что ошибки, недоразумения здесь нет — война началась.


— А я так больше и не увидал своего отца, — говорит Ким, — он умер в марте сорок третьего.

— Он был строгий? — спрашивает Клара.

— Отец-то? Нет, мягкий, уступчивый. Вот как ты рассказываешь про своего отца, — мой такой же был… У него хранилась старая казачья сабля. Я все, конечно, к ней подбирался. Помню, он взял ее и говорит: «Без нужды не вынимай — без славы не вкладывай». Потом повел на задворки, поставил здоровый ком глины — и показал, как надо рубить. Вот мама была построже — помню, покрикивала на сестер, у меня их три…

— А на тебя?

— На меня — нет.

— А… ты был любимчик?

— Точно. Единственный сын… А потом меня провожали в армию, на действительную. Это было в тридцать шестом году… Отец поехал на станцию, мама осталась дома. Уже поезд показался. Мы, призывники, стоим на платформе, веселые. Ты знаешь, что для нас армия? Предел мечты!.. Мальчишками мы даже на спор шли — кто первый увидит красного командира… Ходили за двадцать километров — часть там стояла. Кто встретит военного со шпалой или с двумя — тот герой. Не верили!.. «Врешь, не видел!»

Он замолкает и думает о чем-то своем.

— Ты про отца начал рассказывать…

— Да… Уж поезд подошел, он стоит, какой-то вдруг маленький, растерянный… Говорит: «Ложку не потеряй». Какую ложку? А у нас, верно, была единственная серебряная ложка, еще от деда… Ну, они ее и сунули. В повестках писали — взять с собой ложку, плошку… Потом уж мы к вагону пошли, и он засеменил. Шепчет: «Служи Отечеству». Это последнее, что я слышал от него. Когда Сумщину освободили, я все же на сутки вырвался, дали машину, махнул в Салогубовку… Но — опоздал.

— А мама как? Обрадовалась?

— О!.. Я подъезжаю к дому, а мама из погреба выходит, в руках тарелка, вижу… Я открыл дверцу, выскочил из машины — и к ней. Она как стояла, руки опустились, и тарелка полетела с огурцами… Сестры бегут, окружили. Потом соседи пришли, набралась полная хата… И я им до ночи рассказывал…

— И про меня?

— И про тебя. Помнишь, я вернулся в Клинцы и угощал вас лепешками?

— Конечно помню. Ужасно вкусные!

— Вот. Я маме сказал: «Дай мне с собой… там есть у нас одна девушка…»

— А она что?

— Она… Вот и послала. Да, недолго побыл… сутки.

— Еще побываешь, — говорит она.

— Что ж… Через две недели Слоним будет освобожден.

— А может так быть, что раньше?

— Возможно, через неделю.

— А еще раньше?

— Раньше вряд ли… Если только какие-нибудь чрезвычайные обстоятельства…

— Ну, например, какие?

— Трудно сказать… Военный совет может принять решение сделать прорыв фронта именно в этом месте.

— А вдруг Военный совет уже принял такое решение? А, Ким? И утром вместо карателей придут наши танки, — таинственным шепотом говорит она.

— На войне все возможно. Конечно. И даже фантастика.

— Правда, а?.. Мы выглядываем, а они идут и башенками покачивают… Здорово, правда?

— Башенками покачивают? Это и правда здорово, — улыбается он.

Глава IV ДВА ГОДА НАЗАД

Москва. Ноябрь 1941 года. Страшная опасность нависла над родиной, над столицей ее. Уже пали Можайск, Волоколамск, Боровск, Рогачев. Бои шли в районе Дедовска. С юга немцы подошли к Серпухову. Стремясь к полному окружению столицы, немцы хотят перерезать канал Москва — Волга в районе Яхромы. И вот уже передовые части прорываются через канал. Ставка отзывает Жукова из Ленинграда и назначает его командующим Западным фронтом с особыми полномочиями. На стенах домов появляются первые приказы за его подписью. Из Москвы эвакуируют школы, детские сады, учреждения.

В эти-то дни Клара впервые подходит к старому трехэтажному зданию военкомата. Это слово она и раньше слышала дома. Но оно существовало, как некое отвлеченное понятие, связанное с военным прошлым отца. И вот теперь это слово обрело новый, реальный смысл.

Здесь, у дверей военкомата, много таких, как она, — целая толпа. Шныряют совсем мальчишки, ее ровесники. Молча стоят ровесники отца, появляются и совсем старые люди. Кто-то составляет список. Проходит слух, что формируется ополчение и возьмут всех. Потом выходит военный с тремя кубиками и говорит, чтобы те, кому нет восемнадцати лет, шли в райком комсомола. И, обгоняя друг друга, ребята и девушки устремляются в райком. Здесь действительно идет запись добровольцев в ополчение, но Кларе отказывают — рано.

Что делать? Вместе с матерью Клара ходит в подшефный Наркомату путей сообщения госпиталь ухаживать за ранеными. У нее была трудная палата, там лежали одни ампутированные. Зима, а паровое отопление не работало. В центре палаты стояла печурка с выведенной в окно железной трубой. Придя рано утром, Клара растапливала ее. Из разных углов палаты, с постелей слышались просьбы подойти, поправить одеяло, подать воды. Клару полюбили в палате. Она писала письма родным под диктовку, иногда, когда ее просили, сочиняла сама. Но ей казалось, что всего этого мало. Слишком мало.

Она вновь пришла в военкомат и, наверное, с час простояла в толпе. Из здания вышел военный, спросил у стоящих людей:

— Радисты среди вас есть?

Толпа молчала.

— Ну хоть один, один? — вскричал военный. — Вот как нужны!.. Пусть без диплома, лишь бы морзянку знал.

Никто не вышел. Досадный вздох прошел по толпе.

Но теперь Клара знала, кто тут требуется. И в этот же день получила в райкоме комсомола путевку на курсы радистов. Но дома ничего не сказала об этом. Зачем тревожить родных раньше времени? Каждое утро Клара шла в школу, так что внешне все выглядело как обычно. И возвращалась она примерно в два-три часа дня. Но однажды, заглянув в лежащую на столе тетрадь Клары, Екатерина Уваровна увидела в ней какие-то странные знаки. Она ни о чем не спросила дочь. Вначале мать подумала, что в школе ввели новый предмет. Это было вполне возможно по тем временам. Но вскоре мать обнаружила, что обычных тетрадей по математике, русскому языку у Клары вообще не было. Все у нее сосредоточивалось в одной общей тетради. И предмет был тоже, очевидно, один, все какие-то непонятные знаки.

— Кларочка, что это? — решилась наконец спросить Екатерина Уваровна.

Клара молчала. Нужно было сказать все сразу. Что уж теперь?..

— Мама, я не хожу в школу… Я записалась в заочную, но это, — она взяла тетрадь, — другое. Я… хожу в кружок.

— Какой же это кружок? Клара, ты чего-то не договариваешь.

Но теперь уже Екатерина Уваровна чувствовала, что она не может, как прежде, посадить рядом Клару и строго сказать ей: «Давай-ка поговорим серьезно. Расскажи все, как есть». Это уже было позади. Мать видела, как изменилась Клара за год войны, как незаметно переступила порог детства и отрочества.

В конце мая Клара вновь подала заявление в военкомат и приложила к нему справку о том, что ей присвоена квалификация радистки. Уже знакомый ей старший лейтенант сказал: «Ну, на этот раз, кажется, твой номер пройдет… На радисток у нас голод». Он ушел с ее заявлением к начальнику третьей части. Долго отсутствовал, потом вернулся и сказал, чтобы она шла домой и ожидала повестку. В тот же вечер Клара объявила родным о своем решении. Она ждала возражений, особенно со стороны матери, и внутренне готовилась к сопротивлению и даже борьбе. Но год этот многое изменил и в психологии матерей. Екатерина Уваровна понимала, что споры бессмысленны. Она только сказала, вздохнув: «Зачем же самой-то? Уж дождалась бы, когда призовут…» Отец встретил известие с какой-то растерянностью. Долго молчал, задумавшись. Потом с укором спросил:

— Кларид, но отчего же ты ничего не сказала нам?

— Что я должна была сказать, папа?

— О своем решении. Мы б посоветовались.

— Но ведь вы с мамой стали бы меня уговаривать подождать еще полгода. Я знаю наперед. И я бы мучилась, и вы бы страдали. А теперь все. Назад я уже не возьму заявления. И… давайте об этом больше не говорить.

Кларе было очень жаль отца. Она смутно догадывалась, что ему особенно больно сознавать очевидную несправедливость судьбы: ему, командиру запаса, из-за его гражданской профессии путейца отказывают в праве идти добровольцем. А дочь, такая молодая, такая неопытная, идет туда, где бой, кровь, смерть. Как это пережить? Весь вечер Трофим Степанович не проронил пи слова.

Между тем новость эта стала известна в квартире. В кухне собрались жильцы, оставшиеся в Москве — одни женщины. Сочувствовали матери, вздыхали, укоряюще смотрели на Клару. Одна из соседок, тетя Юстя, отозвав Екатерину Уваровну, о чем-то шепталась с ней. Клара тотчас догадалась, о чем они говорят, — она знала, что родственник тети Юсти — полковник Генерального штаба. Улучив минуту, Клара незаметно шепнула соседке:

— Тетя Юстя, только, пожалуйста, ни в коем случае… Тетя Юстя, я прошу вас!

Та смутилась.

— Кларочка… Ты пойдешь в армию, никто же не против. Но ведь можно и здесь, в Москве… Люди везде нужны.

— Тетя Юстя, если вы не хотите стать моим врагом, вы не станете звонить своему родственнику, — твердо сказала Клара.

— Хорошо. Если ты так категорически против, я не буду ничего делать.

…Седьмого июня Клара была зачислена добровольцем в 40-й резервный радиобатальон. Ее отпустили домой на несколько часов. Она пришла уже в красноармейской форме, возбужденная, полная впечатлений. Снова сбежались жильцы.

— Только не начни курить, пожалуйста, — просила мать.

— Мамочка, ну зачем мне?!

— Табак ведь будешь получать, ну и… начнете там баловаться.

— А я табак обменяю на сахар, — весело отвечала Клара.

— Смотри замуж не выйди, а то сейчас все военные девушки поимели моду выходить замуж, — вздыхали соседки.

— Тетя Валя, ну что я, маленькая?

— Вот именно, ты уже взрослая…

— Кларочка, береги себя ради нас с отцом… Пиши чаще!

— Обязательно… Прощайте, прощайте, пора мне!

— Прощай, доченька… Милая моя, родная, побереги ты себя! — заплакала мать.

В последнюю минуту, когда Клара уже натянула на плечи вещмешок, подъехал с работы Трофим Степанович. Он был сдержан и даже пытался улыбаться. Но улыбка его была хуже слез.

Их батальон был расположен на окраине города, в здании школы. Уже ни о чем постороннем нельзя думать, просто некогда, запомнить бы слова команды и вовремя сделать шаг, когда тронется стоящая впереди. Только в обед, выстроившись с котелками у полковой кухни, девушки знакомятся, разглядывают друг друга. Весь взвод — одни москвички, все старше Клары, она самая младшая. Потом вновь построение, маршировка по двору школы. А за невысоким забором идет своя жизнь. Женщины спешат отоварить карточки. Парочка прошла, ровесники Клары. Какой-то старик подошел к плакату на заборе, читает. А вот Клара уже не может выбежать за ворота. С гражданкой покончено. Она не просто Клара. Она красноармеец Клара Давидюк. Вот и сбылось!

На следующий день бойцам велели готовиться к торжественному акту. И Клара учила наизусть короткие звучные фразы присяги. Но принимать присягу ей пришлось совсем в другом месте. Пришел старший лейтенант, собрал всех девушек-радисток в аппаратной. Там стояла рация. Девушки по очереди садились к аппарату, и старший лейтенант диктовал. Он диктовал цифры: 17, 32, 11, 115, 275, 39 и т. д. — без всякого порядка — двух- и трехзначные. Клара вела передачу. Потом принимала. Прямой текст. Морзянка. Отдельные слова. Это был своеобразный экзамен на точность приема и передачи. Из взвода радисток были отобраны две — Клара и Надя Курочкина, тоже москвичка, чуть постарше Клары. У них оказались лучшие результаты.

Вечером того же дня Клару вызвали к комбату, который занимал кабинет директора школы. За столом сидели комбат, комиссар и еще какой-то военный с тремя шпалами и орденом боевого Красного Знамени. Ей предложили сесть.

— Вы в школе в кружке радиолюбителей занимались? — спросил комбат.

— Нет. Вот только последний год на курсах, товарищ командир, — отвечала Клара.

— А дело это нравится?

— Нравится…

— Оно и видно. Четко работаете, товарищ Давидюк.

Она молчала.

— Как положено отвечать?

— Служу Советскому Союзу! — сказала она немного смущенно.

Потом расспрашивали о родителях, о родственниках. Всем интересовались, даже тем, какую в школе имела общественную нагрузку. Спрашивая, комбат заглядывал в какую-то папку, лежащую перед ним. Затем он обратился к своему соседу с тремя шпалами:

— Товарищ подполковник, у вас будут какие-либо вопросы?

— Будут, — сказал тот, — почему, товарищ Давидюк, вы пошли добровольцем в армию?

Клара ответила не сразу. Она не знала, как отвечать. Все то, что испытывала она, простаивая часами в военкомате, просительно заглядывая в глаза проходившим начальникам, о чем думала ночью, лежа в комнате с плотно затемненными и заклеенными крест-накрест бумагой окнами и слушая частую дробь зениток и глухие, тяжелые разрывы фугасных бомб, — все это не укладывалось в одну фразу, да и не находились нужные слова. И, совсем «по-граждански» растерянно пожав плечами, она сказала:

— Не знаю, как ответить… Война.

— Война… Вот вы и ответили, — вздохнул подполковник. — И война жестокая, не просто с врагом — с фашизмом.

Все молчали. Вдруг комиссар спросил:

— А как вы посмотрите, товарищ Давидюк, если вас завтра отправят на фронт? Разумеется, вы, как дисциплинированная военнослужащая, комсомолка, подчинитесь приказу, но… не струсите?

— Не в том дело, чтобы не струсить, — вмешался военный с тремя шпалами. — Увидеть впервые фронт, передовую — это всякому страшно… А идут люди. На смерть идут. Вот в том и дело — пойдет ли человек на смерть, если потребует Родина?

Зачем они это спрашивали? Ведь ответ-то был предрешен. Ответить можно было лишь одно: «Пойду». Как ответить, чтоб вся ты была в одном этом слове?

— Пойду, — отвечала Клара.

Командиры переглянулись, а лицо подполковника вдруг подобрело. Но Клара, не зная, кем является ее собеседник, и решив, что разговор и в самом деле идет об отправке ее на фронт и командиры, щадя ее юность, возможно колеблются, решила помочь им.

— Разрешите, я сейчас напишу заявление, — попросила она.

— Кому и о чем? — спросили ее.

— Чтоб меня направили на передовую, — отвечала Клара.

— А если… за передовую? — спросил подполковник.

— Как это?.. — не поняла Клара.

— В тыл врага.

— А… Да… Я понимаю…

Она напряженно улыбнулась, глаза ее заблестели. Она еще ничего толком не понимала, лишь догадывалась по их серьезным лицам, их озабоченности: то, что предлагали ей, — это больше, чем фронт и передовая. И, до слез волнуясь, что ей откажут, посчитают девочкой, она встала, вытянулась и быстро проговорила:

— Я знаю… Я все, все понимаю. У меня папа тоже работал в подполье… Я оправдаю, честное комсомольское! Честное ленинское…

Подполковник вдруг как будто сердито встал и подошел к окну. Потом, не оборачиваясь, глухо произнес: «Оформляйте… в распоряжение Генштаба».

Через полчаса документы были оформлены. Подполковник и Клара с вещмешком сели в зашторенную «эмку», и машина помчалась по темным московским улицам. Мелькнула и Ново-Басманная улица. На какой-то миг знакомые силуэты домов пробудили в ней дорогие воспоминания детства, и сердце ее сжалось. Но это продолжалось мгновение.

И вновь мысли ее ушли в будущее, которое она могла создавать лишь в своей мечте. Тяжелые железные ворота отворились сами собой, пропустили машину и вновь затворились.

Глава V ОГОНЬ БЕЗ ДЫМА

В середине июня Кузьма Гнедаш закончил офицерские курсы разведчиков. Он быстро освоил программу, его не нужно было учить немецкому языку, и оружием он владел в совершенстве. Гнедаша вызвали в Управление военной разведки. Два дня он ходил по коридорам большого здания, от одного начальника к другому. Его «смотрели» на резидента. Снова были беседы, но теперь уже совершенно конкретные — о районах, где ему предстояло работать. Быть может, если б Гнедаш не был так поглощен своими заботами, он заметил бы в этом же коридоре Клару. Да, Клара в те дни тоже была здесь. Целый день у нее ушел на заполнение различных документов. В солдатской шинели, казалось забытая всеми, она сидела за столом и сочиняла автобиографию. Автобиография получилась очень короткой. Вот что написала Клара на тетрадном листке:

«Автобиография
Я, Давидюк Клара Трофимовна, родилась в 1924 году в Москве. В 1932 году поступила в школу, окончила девять классов. Кроме того, я закончила московскую радиошколу. В армии с июня 1942 года. Отец, Давидюк Трофим Степанович, работает в НКПС начальником отдела особых перевозок. Мать, Давидюк Екатерина Уваровна, работает в этом же наркомате. В комсомол вступила в 1939 году. Билет № 10646391.

К. Давидюк».
Говорил с ней майор Бондарев. Он листал анкету, попутно выясняя детали. Потом отложил ее, заметив:

— Все у тебя хорошо, девочка.

Клара молчала.

— Пойдешь в тыл, это тебе уже говорили?

— Да…

— Смотри же, береги рацию. Для тебя это — главное.

Спустя почти год, встретив Клару уже после освобождения Киева от фашистов, майор, прослышавший о том, как вела себя его «крестница» там, в тылу, скажет ей: «Эх, милая девочка, не понял я тогда твой характер. Понял бы — мне б другое тебе сказать: «Рацию, конечно, нужно беречь, но помни — без тебя, радистки, рация никому не нужна. Себя береги в первую очередь». — «Уберегла же», — улыбаясь, ответит Клара. «Нет-нет, так нельзя. Мне все рассказали». Теперь же майор смотрел на девушку и с сожалением думал: «Ну как она будет там, мамина дочка? Если б хватало радистов — ни за что не послал бы».

— А куда пошлют меня? — спросила Клара и, тотчас спохватившись, добавила: — Или это нельзя?

— Можно, отчего же, — возразил майор, — все равно через несколько дней узнаешь, когда начнешь изучать местность… Полетишь в места, где, как видно по анкете твоей, жила твоя бабушка.

— Правда? На Украину?

— На Украину. Но сначала придется пройти специальные курсы.

Бондарев дал ей прочесть бумагу с напечатанным на машинке текстом, пояснив при этом:

— Прочти. Если согласна, то впиши в первую графу свою фамилию, а внизу поставь подпись.

Клара прочла и выполнила то, о чем он просил. Теперь этот документ ляжет в ее дело.

— Я еще увижу родных? — спросила Клара.

— Увидишь, — сказал Бондарев.

Последовала пауза. Клара нерешительно проговорила:

— Папа у меня член ВКП(б) и ответственный работник Наркомата путей сообщения. Ему я могу сказать, что поеду на Украину?

— Можешь… Только этим ты доставишь ему много лишних волнений, стоит ли?

— Да, правда, — тотчас согласилась она.

— Ну, а спросят — скажи, что зачислена в войска связи. Какое хочешь взять себе имя?

— Какое нужно…

— Да любое… Смирная — нравится?

— Мне все равно.

На этом беседа закончилась. В обведенный черной рамкой квадрат майор вписал ее псевдоним «Смирная».

Тринадцатого июня Гнедаш (теперь уже Ким) расписался в получении оружия, взрывчатки, немецких рейхсмарок, продовольствия и прочего снаряжения, а семнадцатого небольшой отряд его был заброшен на самолете в тыл врага. Местом действия разведывательного центра Кима были избраны земли, лежащие в междуречье Днепра и Десны с их притоками — Припятью и Остром.

Территория Междуречья начинается у Киева, где сливаются Днепр и Десна; расширяясь, она тянется до Чернигова, захватывая довольно обширную площадь с городами Нежин, Остер, Бахмач, Чернобыль, Козелец, Прилуки и десятки украинских сел и хуторов. На магистрали Киев — Чернигов были сконцентрированы железнодорожные узловые станции, крупные скопления войск противника. Здесь, наконец, находились такие важные сооружения, как мосты через Днепр, и прежде всего железнодорожный — Дарницкий — в Киеве, по которому немцы непрерывным потоком гнали подкрепление на Восточный фронт.

К началу лета 1942 года обстановка в Междуречье была крайне трудной и сложной. Карательным экспедициям удалось парализовать действия партизан. Партийные организации и комитеты, оставленные перед отходом наших войск для подпольной работы, были частью разгромлены, как, например, в Остре и Моровске, частью ушли в глубокое подполье, как в Чернигове. Один из руководителей подпольной организации Остра прямо заявил своим товарищам, что в этих условиях он не видит возможности для деятельности, а сидеть сложа руки не может. И, оставив вместо себя молодого парнишку, ушел партизанить на Брянщину.

Междуречье казалось мертвым. Из групп сопротивления (исключая киевское подполье, которое продолжало вести борьбу) в Междуречье продолжал действовать лишь один отряд, состоявший из трех братьев и очень узкого круга их ближайших друзей. На территории Междуречья, куда предполагалась заброска разведчиков, не существовало ни одной нашей рации. Таким образом, разведотдел не был точно уверен, что в намеченном месте высадки десантников не дислоцируются немецкие части. Но приходилось идти на риск. Место выбрали глухое — Выдринские болота, в двадцати километрах от Остра и в шестидесяти от Киева.

В отряд Кима входили, кроме него, шесть человек. Заместитель командира Иван Курков, радист Андрей Немчинов, разведчики Павел Дужий, Петро Кочубей, Николай Черепанцев, Мария Бокарева. Курков уже бывал в тылу врага, остальные шли в первый раз. До появления Гнедаша предполагалось, что командиром будет Курков. Об этом знали его товарищи. Курков был отличный исполнитель, смельчак, с мгновенной реакцией, подрывное дело знал во всех тонкостях и как солдат разведки не имел равных себе в отряде. И вначале планировали, что группа будет заниматься исключительно диверсиями, рельсовой войной, убийствами видных фашистских начальников. Но в процессе подготовки группы Генеральный штаб потребовал расширения ее функций. Перед отрядом, помимо диверсий, поставили задачи более широкие — объединить разрозненно действующие партизанские группы в крупные соединения; наладить связь с киевской подпольной организацией; установить на узловых железнодорожных станциях радиофицированные точки советских разведчиков; наконец, исследовать систему обороны противника — Днепровский (Восточный) вал. Для руководства такой группой, точнее уже центром, требовался человек иного плана — тактик, политик, который может быть по необходимости и разведчиком, и командующим — словом, глава нашей разведки на Украине. Стали искать такого человека. Бондарев первый указал на Гнедаша.

Гнедашу поручили составить план работы группы на ближайшие месяцы. Он был родом из тех мест, когда-то учился в Прилукской школе механизаторов. Плана никакого он не представил, но на нескольких листках набросал свои предложения по организации разведки. Записка его попала к опытному, думающему человеку, и дело решилось. Назначение его главой военной разведки на Украине подписал начальник Генштаба РККА. И Ким получил все полномочия вплоть до права карать предателей. Но члены группы лучше знали Куркова. Кима они, повинуясь дисциплине, встретили дружелюбно, но он чувствовал, что ему предстоит многое сделать, чтобы оправдать свое назначение. В условиях работы в тылу врага одной дисциплины мало. Нужна любовь к командиру, преданность ему. Вот сказал он разведчику: иди на смерть — и тот без слов…

«Ребята, не забудьте, в два сорок рассвет» — это было последнее напутствие уходящим в тыл. Летчик был опытный и сбросил парашютистов в точно заданный район. Местность эту они изучали по картам. Никто не встречал их. Никто не готовил конспиративных квартир. Разведчики приземлились в болотистую топь и сразу встретились с первым своим врагом — мошкарой. Они выбрали полянку посуше и развели небольшой костер из веток. Курков предложил вырыть землянку. Ким нажал ногой на почву, послышалось хлюпанье.

— Бесполезно, все зальет. На первое время построим шалаш из веток хвои, обложим дерном, можно использовать и парашюты, — сказал он.

— Черт бы побрал эту мазь комариную, вонючая, кожу дерет, а все без толку. Жрут!.. — ругался Курков.

— А ты заминируй себя, — усмехнулся Немчинов.

— Давай я тебя заминирую, так что комар носу не подточит, жах — и нет, испарился… И как здесь люди живут?

— А ты уверен, что живут?

— Ну партизаны…

— Ты уверен, что здесь есть партизаны?

В то время как они препирались, Ким набросал текст первой радиограммы — о благополучном приземлении, велел Андрею Немчинову подготовить ее и передать в Москву. Пока Андрей возился у рации, Ким и Курков произвели близкий осмотр местности. Никого и ничего не обнаружили. Выставили часового и расположились на первый ночлег.

На следующий день разведчики уже более глубоко обследовали местность. Лес, зыбкая почва, редкие лужайки, кустарники и ни одного человека. Ни немцев, ни партизан. В нескольких километрах от стоянки обнаружили небольшое, с виду пустое село. От него к шоссе шла проселочная дорога. На ней не было следов автомобильных колес или танковых гусениц, из чего Ким заключил, что немцев в деревне нет. Но там могли быть полицаи или хотя бы староста. Некоторое время Ким и Курков вели наблюдение за дорогой. Вскоре показалась лошадь с телегой. На телеге сидел мужик в брезентовой робе; он проехал совсем близко от тех кустов, где засели разведчики, но его решили не останавливать.

— Мрачная личность, от него ничего не добьешься, — шепчет Ким.

— Наверное, здесь все мрачные, — отвечает Курков.

— Посмотрим… Село как вымерло.

Но вот появился мальчик, подросток лет двенадцати. Когда он оказался шагах в десяти, Ким негромко позвал его.

— Постой, парень, — сказал он, выглядывая из кустов, — постой и послушай нас, мы свои, русские…

Мальчик быстро и испуганно обернулся.

— Ну, кто ты?

Тот молчал и продолжал пятиться.

— Звать как?

— Леня, — Он произнес свое имя очень тихо, так что можно было догадаться лишь по движению губ.

— Леня, послушай, мы свои, понял? Ты же взрослый, должен все понимать. Нам нужно узнать, есть ли в селе немцы?

— Нема.

— А полицаи?

— Полицаи е. Еще староста е.

— А твои отец и мать дома?

— Мама е. Тату воюе.

— Значит, он в Красной Армии?

— Ни! — испуганно кричит мальчик и снова пятится.

— А где же, в полицаях?

— Ни…

— Тоже — «ни»? Ну, скажи, когда его взяли в армию?

— Як война стала…

— Ясно, Леня, где твой отец. Ты нас не бойся. А мама дома?

— Мамка дома.

— Ну, позови к нам ее, поговорить надо. Скажи, чтобы вышла. Только никому ни слова. Мы из той же армии, в которой твой отец воюет. Только обратно иди спокойно, не беги, не оборачивайся, как будто не видел нас.

Мальчик не двигался, как будто раздумывал. Потом тихо сказал:

— Мамка больная… Я Марии скажу.

— Кто такая Мария?

— Соседка. Маме помогае…

— А что она еще делает, кроме как маме помогает? — спросил Ким.

— Не знаю.

— Работает где?

— Ни. В лес ходит…

— За грибами?

— Ни, грибов нема…

— Понятно. Для грибов рано еще. Охотится? Ну, хорошо, Леня. Зови ее. Только никому ни слова.

Мальчик ушел.

— Здорово их запугал немец, — задумчиво проговорил Ким.

— Не выдаст? — спросил Курков.

— А он еще и выдавать не умеет… А соображать — соображает…

Через некоторое время из села вышла девушка с корзинкой. Она шла медленно, словно что-то искала на дороге. Раза два она нагибалась, чтобы сорвать подорожник. Подойдя к кустам, она совсем замедлила шаг.

— Привет, землячка, мы здесь, — негромко произнес Ким.

— Шо вы за люди? — также негромко, не оборачиваясь, спросила девушка.

— Мы свои, ищем партизан. Бежали из фашистского плена, — отвечал Ким, взяв подходящую для данного знакомства легенду.

Девушка помолчала, потом сказала:

— Шукайте Науменко.

— Это кто — партизан? — спросил Курков.

— Шукайте Науменко, — повторила она. — Есть нема?

— Нема, нема, — подтвердил Гнедаш.

— Пройдите шагов сорок до просеки, я оставлю там хлиба буханку, яйца.

— Спасибо, землячка. А где нам сыскать Науменко?

— Он сам до вас придет. Вы с Выдры пришли?

— Оттуда.

— Он придет до вас, — повторила девушка и пошла к просеке. Потом она наклонилась и незаметно положила буханку хлеба, несколько яиц и повернула обратно.

— Спасибо, Мария! — тихо крикнул ей вслед Ким.

— Девка вроде своя, — сказал Курков, когда они углубились в лес.

— Да, будто так… и осторожность соблюдает. Науменко — видимо, кто-то из местных партизан и имеет с селом связь.

Буханка хлеба и яйца оказались как нельзя кстати. Продукты, главным образом консервы, шоколад и крупа, были в ограниченном количестве. Пятидневный запас на группу. Экономия началась с первых же дней. Ким распорядился создать НЗ. Вернувшись с Курковым в лагерь, он собрал разведчиков и сказал:

— Пока что помощников у нас нет. Будем обходиться своими силами.

Он оглядел сидящих у костра людей, с опухшими от комариных укусов лицами и руками. Но он увидел, что они по-прежнему собранны и готовы к выполнению любых заданий. Он продолжал:

— Сегодня, с наступлением темноты, Бокарева и Дужий в крестьянской одежде пойдут по направлению к шоссейной магистрали Киев — Чернигов, это примерно километров двадцать пять отсюда. Задача: определить состав перевозимых грузов, их количество, род войск, по возможности номера частей. Кочубей пойдет на близлежащую железнодорожную станцию и возьмет под контроль ветку Киев — Чернигов. Осторожно, но надо проверить работников станции — диспетчеров, стрелочников. Представится возможность — можно привлекать. Курков и остальные будут пока со мной. Будем искать связь с партизанами и подпольной организацией ближайшего города Остра.

К вечеру трое ушли на первое задание. Весь следующий день был проведен в безрезультатных поисках партизан. Погода стояла жаркая. По-прежнему изводила мошкара. Спасались дымом от костра и махоркой. Курков, с разрешения командира, ходил на дорогу Остер — Коржицы. Почти у самой дороги на возвышении стоял огромный старый дуб. Курков залез на него и часа три наблюдал за дорогой. За это время прошло 12 автоцистерн с бензином. И Курков подумал, что где-то неподалеку находится немецкий аэродром. Вернувшись, он рассказал о своих наблюдениях.

— Шум моторов не слышен? — спросил Ким.

— Нет.

— Возможно, это просто склад горючего.

— Тоже неплохо. Вот и будет наша первая акция… а?

— Пока подождем, ладно?

Курков скосил глаза и улыбнулся, как бы говоря, что, на его взгляд, хорошо было бы в первые же сутки устроить небольшой фейерверк, но, конечно, командиру видней. Мы солдаты… Он чаще других подчеркивал: командир — Ким, и на этом точка. А Ким в свою очередь старался не проявлять своей власти над ним. Но у них были разные характеры.

Первой вернулась Бокарева со сводкой первых суток наблюдения за трассой Киев — Чернигов. На Киев прошла танковая колонна: 20 танков и 14 самоходок, 28 автомашин со всевозможным вооружением. Из Киева — значительное количество автомашин с пехотой, зенитки. Скупые сведения. Ну, ничего. Начало.

И эти цифры лягут на стол какому-нибудь молчаливому офицеру в Управлении разведки, и он сопоставит их с десятками других, будет анализировать… Пока Немчинов устанавливал связь с центром, Ким ходил взад и вперед по их небольшому лагерю. Все идет своим чередом, хотя не так быстро, как бы хотелось. А в Москве ждут даже таких сводок. Установятся связи, и тогда пойдет разведка более глубокая. Методичность, последовательность, постоянное расширение сферы — вот три кита, на которых он будет строить свою систему.

Судя по рассказу Бокаревой, партизан в их районе нет. В селе Сукачево она видела виселицу. Двое казненных, совсем молодые парни, с дощечками на груди: «Бандит-партизан». Она зашла в хату попить и разговорилась с хозяйкой, пожилой женщиной.

— Яки там партизаны? То ж мальчишки, сказали чегось, — вздыхала хозяйка. — Тут, мила, ни одного партизана не осталось, всех побили. По хатам ходили, хватали.

Разведчица принесла несколько немецких приказов, напечатанных типографским способом на украинском языке. В них давались всевозможные предписания по сдаче продуктов, устанавливался режим, комендантский час, различные запреты.

Ужин разведчиков был очень скромным, и, чтобы поднять настроение товарищей, Ким стал шутить, рассказывать смешные истории. В то же время он наблюдал за Бокаревой. Она вернулась с первого задания. Каково ее состояние? Мария была неприметная, молчаливая молодая женщина лет двадцати шести. Одна среди мужчин, она чувствовала себя немножко неловко. Видимо, она принадлежала к тому типу людей, которые, может быть без особого блеска, но всегда старательно делают свое дело. Мария рассказала, что они с Дужим добрались до шоссе без каких-либо приключений. На обратном пути ее остановил полицай, наш, русский. Проверил документы и отпустил, заметив: «Много вас тут шляется. Катай домой, пока в Германию не замели».

На ночь Ким вновь выставил часового. Сам он долго не ложился, все ходил, думал. Потом развернул карту и при свете фонарика делал промеры циркулем. Он прикидывал расстояние до своих родных мест — Сумщины, Салогубовки, которая тоже была под немцем. Как там сейчас? Живы ли отец с матерью, сестры? Но больше всего он беспокоился за жену. Они расстались незадолго до начала войны. Таня поехала в Шепетовку к родным. Она была на восьмом месяце беременности. Ким должен был приехать к ней в отпуск — и война. Ни от нее, ни от родных он не имел сведений. Кто у него — сын, дочь?.. А может, и в живых уже нет?..

Глава VI ЛЕСНЫЕ БРАТЬЯ

Кочубей вернулся веселый, заросший так, что его не сразу узнал часовой. На станции он прожил почти трое суток и принес много информации.

Ким просмотрел ее и передал Немчинову на зашифровку.

— По дороге останавливали? — спросил Ким.

— Полицай. Показал бумажку… Ни слова.

— Жил где?

— На сеновале, около самой станции. Хозяева молоком поили… Ну я им, правда, сунул деньжат. Познакомился с диспетчером станции — Шура Ливонько, симпатичная украиночка… Перед войной десятилетку окончила, а потом курсы диспетчеров. Ну, немцы ее и мобилизовали. Будет работать на нас…

— Почему ты в этом уверен? — спросил Курков.

— Настроение у ней такое. Я уже хотел ей задание дать, но вижу — неосторожна, лупит все прямо… Кроет немцев, а откуда она знает, кто я. Может, я провокатор…

— А может, наоборот, она тебя провоцировала, — рассмеялся Курков, — так оно скорей всего и было.

— Да нет! Видно же…

— Все возможно, — сказал Ким, — но в нашей профессии есть опасность — перестраховка. Земля-то наша, и люди наши…

— Я тоже сомневался сперва, — продолжал ободренный этой репликой Кочубей, — а потом думаю: уж если все кругом предатели, уж если такие девки в шпионках у них, если верить никому нельзя — черт, думаю, с вами, тогда уж лучше не жить!

— Ты бы ей так и сказал, — усмехнулся Курков.

— А я ей так и сказал, — помедлив, отвечал Кочубей и покосился на Кима — не осудит ли командир.

Тот молчал.

— И что же она? — спросил Курков.

— Она?.. — Кочубей вздохнул. — Дурак, говорит, ты…

— Я смотрю, у вас далеко беседа зашла. Это вы случаем не на сеновале беседовали? — смеясь, спросил Курков.

— Ну, ты сразу «на сеновале»! Мамаша ее тут шныряет. Гуляли мы с ней. Так сподручней, внимания не привлекаю.

— Ну, хорошо. Молодец, теперь отдыхай до вечера, — сказал Ким.

Когда Кочубей ушел, Курков, видя, что командир в хорошем настроении, сказал:

— Я все же хочу насчет фейерверка… Был я там. И верно — склад горючего. Сотни две бочек… Туда бы одной часовой мины — вполне достаточно. Пойдет детонация… Картина! Из Кремля видно будет…

— Ну, давай еще пару деньков подождем, — примирительно сказал командир.

В тот же день разведчики отметили два глухих взрыва, донесшихся с болотистой стороны Выдры. Обследование окрестности не дало результатов. Запасы продуктов подошли к концу. Оставалось несколько плиток шоколада и литр спирта. Ким решил направить в ближайшее село Кочубея и Черепанцева раздобыть еду. По расчетам Кима они должны были вернуться к полуночи. Во время вечернего сеанса с Москвой Немчинов принял следующую радиограмму:

«Благодарим за первые донесения. Рекомендуем прибегать к диверсиям только для получения ценных сведений. Продолжайте поиски партизан. Белов».

Ночь прошла спокойно, однако Кочубей и Черепанцев все еще не возвращались. На завтрак Ким разрешил взять продукты из НЗ. Он видел, что настроение людей падает. Лучше схватка, бои, чем такое бездействие. Курков выразил общее мнение, предложив после возвращения товарищей перебазировать отряд на север, ближе к Чернигову, а пока что он вызвался идти в село и разузнать, не случилось ли чего с посыльными. «Ждем до полудня, — сказал Ким. — Ребят могло задержать что-либо непредвиденное. Может быть, в деревню зашел немецкий отряд, и теперь они отсиживаются где-нибудь на сеновале».

В одиннадцать часов утра явился Черепанцев и сообщил, что Кочубей убит полицаями. Боясь навести на след, Черепанцев сделал огромный круг, километров двадцать, и заночевал в лесу. Он рассказал, что в село они прошли, как им показалось, незамеченными и зашли в одну из крайних хат. Хозяйке они сказали, что идут из Остра на заработки в Киев, и попросили съестного в дорогу, предложив расплатиться рейхсмарками. Денег хозяйка не взяла, но дала картошки и хлеба. Они дождались темноты и вышли. На краю села их внезапно остановил кордон полицаев. Следуя приказу, разведчики пытались избежать вооруженного столкновения, но их окружили. Завязалась перестрелка. Кочубей был убит наповал. Ким спросил Черепанцева, точно ли он уверен, что товарищ его убит, а не тяжело ранен. Тот ответил:

— Убит, точно. Пуля попала в переносицу и вышла через затылок. Я сам видел.

— А кто убил?

— Стрелял полицай, такой толстый.

Больше Черепанцев ничего не мог рассказать, он был в нервном возбуждении.

— Убийцу узнаешь в лицо? — спросил Ким.

— Толстый… Глаза навыкате… Я узнаю его, узнаю, — повторял Черепанцев.

Больше о случившемся не говорили. «Кто следующий?» — думал каждый. Постепенно другое чувство стало охватывать людей, заглушая все печали, тревоги, голод.

Положение разведчиков осложнялось с каждым часом. В незнакомой местности, на территории, занятой противником, без каких-либо связей, они страдали по меньшей мере от трех зол — голода, мошкары и вынужденного бездействия.

Люди в отряд были подобраны все энергичные, сильные, ловкие и, главное, молодые. Им хотелось взрывать мосты, уничтожать склады, стрелять — словом, действовать, бороться. А Ким посылал их на шоссе следить за проходящими машинамии записывать номера частей. И вот теперь гибель Кочубея, которого все любили. Курков пришел к командиру и сказал, что, если так и дальше пойдет, всех их по одному перешлепают.

— Возможно, — подумав, отвечал Ким. Он понимал настроение Куркова.

— Но это, наверное, не самый лучший вариант.

— Что поделаешь… Значит, они умнее нас.

Курков долго молчал. Он не ожидал такого ответа. Потом, уже колеблясь, проговорил:

— Я так размышляю… Может, я, конечно, ошибаюсь… Уж гибнуть — так с помпой.

— И то верно. — Ким как-то странно усмехнулся, и было непонятно, шутит он или говорит серьезно.

— Тогда надо действовать! На террор отвечают террором…

— Верно. Что предлагаешь?

— Взорвать склад…

— Это террор? У Щедрина есть хорошая сказка, там заяц говорит медведю: «От тебя ждали кровопролитьев, а ты чижика съел».

— Товарищ командир. Я серьезно…

— Дался тебе этот склад!.. Да их с десяток в одном Междуречье… Взорвем один и раскроем себя.

— Я это уже слышал…

Ким, который настолько ушел в себя, что, казалось, не замечал окружающего, вдруг огляделся и увидел своих насторожившихся соратников.

— А вот мы сейчас спросим начальство, — решительно сказал Курков, как-то странно дернувшись лицом. — А ну-ка, Андрей, — он повернулся к Немчинову и направился к рации.

— Отойди от рации! — вдруг закричал Ким. — Всем встать! Смирно!

Люди поднялись как бы нехотя.

— А чего, верно, пусть начальство рассудит, — сказал Черепанцев.

— Начальство уже решило, назначив меня резидентом. Неподчинение в этих условиях равносильно предательству, — ответил Ким.

И все-таки ему не хотелось быть сейчас резким. Он сказал:

— Ваня, вот что… Не заводи себя и остальных. Гауптвахты здесь нет, сам понимаешь. Не согласен со мной — подай форменный рапорт на мое имя.

— Не в этом дело…

— Тогда не морочь мне голову, и так тошно!

Новый глухой взрыв донесся с той же стороны Выдры. На этот раз ближе. Курков определил расстояние в четыре километра.

— Не мина и не снаряд, а что-то подземное, — сказал он.

Ким послал Куркова с Немчиновым в направлении, откуда донеслись взрывы. Минут через тридцать вернулся один Немчинов.

— Ну?! — набросились на него все.

— То ж рыбак рыбу глушил, — отвечает Немчинов. — Курков там сидит, наблюдает…

— Рыбак один? — спросил Ким.

— Один. Батька уже, лет, наверное, пятьдесят. Мы подошли, а он плавает в пруду, рыбу выбирает, что вверх брюхом всплыла. Мы пока не открывались ему. Курков ждет указаний.

— Пошли, — сказал Ким.

К тому времени, когда разведчики подошли к пруду, рыбак уже вылез из воды, оделся и теперь укладывал в мешок рыбу. Курков ждал в условленном месте. Ким некоторое время наблюдал за рыбаком, потом вышел из засады и не спеша направился к нему, не вынимая оружия. Он не дошел метров пять… Рыбак вдруг сделал молодецкий скачок к дереву, выдернул гранату и, замахнувшись ею, заорал:

— Если вы фашистская сволочь, всех положу, гады!! Если свои — клади оружие, предъявляй документы…

Ким остановился и ответил:

— Неосторожный, батя, ты человек. Если б мы были фашистская сволочь, мы б тебя голыми руками взяли, когда ты рыбку вылавливал.

— Якие же вы? — спросил рыбак уже более спокойно, но все еще не опуская гранату.

— Да ты-то кто сам?

— Я ж Науменко!..

— Свои, свои мы! — вскричал Ким. — Ну иди, смотри документы, батя!..

Он вынул пистолет и бросил его на землю шагах в трех от себя.

— О це дило! — Рыбак аккуратно положил на землю гранату и, улыбаясь, подошел к Киму.

— Якие це документы, побачимо…

Он достал очки, надел их, а Ким подал ему удостоверение из белого шелка, на котором было напечатано несмываемой краской:

«Удостоверение
Дано капитану Киму Остапу Федоровичу в том, что он направляется в тыл врага для выполнения заданий командования. Всем командирам партизанских отрядов, частей и соединений предлагается оказывать т. Киму и его группе всемерную поддержку и помощь.

Генерал-майор Белов».
Рыбак прочел, повернул зачем-то на свет и, возвращая шелковый лоскуток его владельцу, сказал:

— Правильный документ. Значит, я понимаю так: мне предписывается оказывать содействие тебе?

— Если ты партизан.

— Я кажу, який я есть, — отвечал рыбак. Он быстро скинул сапог, потом вынул стельку, затем вторую стельку и достал партийный билет, обернутый в кусок тонкой кожи. — Читай, убеждайся: Науменко Степан Ефимович. Партбилет с какого году? С двадцать четвертого. Бачишь?

— Бачу, Степан Ефимович.

— Вот то ж! Оставлен райкомом командовать партизанским отрядом «Победа».

— А где же отряд твой?

— В Выдре, — подмигнул Степан Ефимович.

Разведчики вышли из засады. Началось знакомство. Степан Ефимович пожимал своей сильной рукой тянущиеся к нему руки.

— Вы ж голодные, а ну за мной на уху! — и он повел всех за собой по одному ему известным болотным тропам. Дорогой он рассказал, что только вчера узнал от своей связной Марии Хомяк о появлении в округе двух неизвестных, которые, по их словам, бежали из плена.

— Ну, это были мы, — отвечал Ким.

— То я понял. Обрисовала Мария мне вас.

— Так что ж ты, батя, на нас с гранатой тогда? — спросил Курков.

— На всякий случай, для порядка, — отвечал Науменко.

— Так ведь «для порядка» и мы б могли тебя укокошить, — рассмеялся Курков, — очень даже запросто.

— Не, тогда б уж не было порядка… — усмехнулся Науменко.

Ким рассказал Степану Ефимовичу о гибели Кочубея. Тот, подумав, ответил:

— Не иначе как Микита лютует. Есть такой полицай, толстый, нафабренный. Этот сразу стреляет.

— Точно! Толстый, глаза навыкате, — подтвердил Черепанцев.

— Он. Другие — не. Служат с оглядкой, и нашим и вашим. Один там есть, знает и про меня, помалкивает. О душе своей, значит, думает. А Микитка лютует, дюже лютует. Мы его убрать хотели, так его голыми руками не взять, хитрый, бес.

После получасовой ходьбы небольшой отряд был остановлен окриком:

— Стой? Кто идет?

— Свои, Василий, — отозвался Науменко. Однако это не подействовало.

— Стой! Стрелять буду, — повторил тот же голос.

— Выстрелит, — вздохнул Степан Ефимович, останавливаясь. Потом крикнул: — Василь, то ж наши, советские, иди бачь.

— Всем стоять! — приказал голос. — Нехай выйдет старшой с документами, без оружия.

Ким дал знак разведчикам залечь и быть наготове, а сам вместе с проводником подошел к кустам, откуда слышались слова команды.

Спустя некоторое время разведчики уже сидели у костра, над которым на треножнике висел котелок с кипящей ухой. Степан Ефимович говорил:

— То ж и есть наш партизанский отряд «Победа». Все Науменки. Я, Степан, — командир. Василь — комиссар; младший, Терентий, — наш заместитель.

— А где ж, батя, твои подчиненные? — с усмешкой спросил Курков.

Степан Ефимович крякнул и стал подробно объяснять трудности ведения партизанской войны в Междуречье. Вначале у них был отряд. Немцы загнали партизан в болото и блокировали их там. Силы были явно неравные. Начался голод. Чтобы уберечь людей, братья Науменки приняли решение — распустить людей по селам и хуторам. И вот их осталось трое. Раз в неделю к ним приходят связные из Остра, Сукачева, Сорокаши и других близлежащих сел, приносят еду. Но летом проще — можно промышлять рыбой. Зимой совсем беда…

— Значит, все же верные люди в деревнях есть? — сказал Ким.

— Куда ж они задевались? Есть. А толку что? В Выдре сидеть, мошкару кормить? Масштабов нет, лесов мало. Опять же вся коммуникация в его руках.

— Ну а вы сможете собрать сюда в лес своих людей? Ну хотя бы человек тридцать на первый случай?

Старший, Степан Науменко, молчал. Средний брат, Василий Ефимович, подумав, ответил:

— Это можно. Сколько даешь времени?

— Сорок восемь часов, — улыбнулся Ким.

— Малость пожадничал… Трое суток — пойдет?

— Договорились…

Уха поспела. Голодные разведчики набросились на еду.

Вечером Ким сказал Куркову:

— Сегодня пойдешь со мной ночью в село… Проведем карательную акцию… Будем судить убийцу Кочубея.

— Так точно, товарищ командир! — радостно ответил Курков.

Ким улыбнулся:

— Вопросы есть?

— Опять я чего-то не пойму, — вздохнул Курков. — Вроде велели не раскрывать себя, а немцы же — они тоже не дураки, поймут, чьих рук это дело.

— Теперь это уже не так важно. С местными людьми связь установлена. Можно и посвободнее. А отомстить нужно… Ты все к складу рвался… Подожди, устроим еще фейерверк… А сейчас нужно, даже с точки зрения воспитательной, дать понять: в округе появилась власть. Она карает предателей… Вот с завтрашнего дня ты займешься минированием железнодорожных линий, мостов…

— Все понятно, товарищ Ким!

— Наконец-то, слава богу!

…Вот как спустя почти тридцать лет описывает в своем письме автору этой книги суд над предателем Дмитрий Павлович Шаворский — человек из местных, впоследствии вошедший в группу Кима:

«…С помощью Науменко Гнедаш установил имя полицая, убившего Кочубея, а также, где тот живет. Ночью Гнедаш, Курков и еще трое подошли к домику. Курков стал стучать в дверь. Послышался голос: «Кто там?» Курков ему: «Иди, пан офицер вызывает». А Гнедаш по-немецки крикнул: «Komm her!» Полицай отворил дверь, тут его и взяли. Повели на могилу, где Кочубей похоронен. Там судили. Присудили к казни…»

Глава VII ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ С МОСКВОЙ

Небольшой зал старинного особняка с невысокими колоннами. Сцена. Экран для кино. Собравшиеся чего-то ждут, переговариваются шепотом. Входит военный с четырьмя шпалами в петлицах, и все встают. Затем, повинуясь его жесту, снова садятся в стоящие рядами кресла. Полковник оглядывает притихших курсантов. Он говорит:

— Я вижу у некоторых тетради, блокноты — все это лишнее. Записывать ничего не нужно, учитесь запоминать все с первого раза, оттачивайте, тренируйте свою память. Память — оружие разведчика. Это первое. Второе — многие из вас москвичи, имеют родных в Москве. Никаких свиданий, никаких встреч. Письма посылать можно с указанием номера полевой почты, и все. В письмах никакого намека, что вы в Москве. Третье: времени у вас очень мало. За несколько месяцев вы должны пройти большую, напряженную программу. Не теряйте ни одного часа. Впитывайте в себя каждое слово своих наставников. От этого зависят успех и ваша жизнь. Там, в тылу, поздно будет учиться…

Ветхий деревянный дом с примыкающим к нему садом был скрыт от посторонних взоров. Такие домики и сейчас можно увидеть в столице. Но здесь пробыли недолго. Ночью подошли машины и вывезли всех куда-то за город. Дважды школа меняла адрес. Делалось все для того, чтобы устранить всякую возможность засечь разведчиков еще до того, как они уйдут в тыл.

Учение началось с самого обычного. Пришел наставник. Познакомился с курсантами. Себя велел называть старшиной. У Клары спросил, держала ли она когда-нибудь в руках револьвер.

— Держала… Папа показывал, — отвечала она.

— Дареный, с гражданской? — спросил старшина, который, конечно, знал, кто такая Клара и кто ее отец.

Клара кивнула.

— Но стрелять не приходилось?

— Нет…

— Ну и ладно. Научишься, девочка. Глаз у тебя хороший.

— Почему вы так уверены?

— Уверен? Я вижу. Я таких, как ты, обучил с сотню, наверное… Все — там, работают ребята.

Он помолчал.

— Ну, получай, — он подал ей ТТ и стал объяснять, как надо держать его. Заметив легкое дрожание руки, по-отечески, совсем как ребенка, погладил Клару по голове, приговаривая: «Ну, милая, успокойся. Это учение». Первый день она стреляла по мишени. Учитель хвалил ее, хотя Клара видела, что пули ложатся в пределах большого белого круга — за пятым номером: черное яблочко было недосягаемо.

Потом — урок немецкого языка. Слушали пластинки с немецкой речью. Почему-то особенно нажимали на слово «натюрлих». Пластинка повторяла его раз двадцать.

— На этом слове немцы проверяют произношение, — пояснил наставник.

Во время перерыва в комнату вошел пожилой военный, без знаков различия в петлицах. Он весело оглядел курсантов и сказал:

— Устали? Вижу, пробежка требуется. А ну на улицу, в сад!

Все гурьбой вышли в небольшой тенистый садик за домом и разбрелись по аллеям. Спустя несколько минут военный хлопнул в ладоши:

— Так!.. Теперь сюда. Вот что, товарищи, ходить надо иначе. Прошу наблюдать за мной…

И он пошел по аллее. Потом спросил, кто что заметил в его походке.

Курсанты отвечали:

— Быстро…

— Красиво…

— Плавно…

Потом кто-то сказал «неслышно», и наставник поднял руку:

— Вот верно — неслышно. И вам надо научиться неслышно ходить. Носок нужно поднимать выше, чтобы стопа приняла форму пресс-папье… Вначале наступаешь на пятку, но плавно, без стука, потом этак припечатываешь и закругляешь носком. Ясно? Начали…

Все это было ново, захватывающе. Настроение Клары чувствуется в ее письмах домой. Вот одно из первых, датированное 12 июня 1942 года:

«Здравствуйте, мои дорогие!

Пишу вам уже второе письмо. Надеюсь через несколько дней получить от вас. А как хочется получить весточку! Ну, теперь о себе немного.

Дела мои пока идут далеко не плохо. На этой проверке знаний (она у нас происходит через каждые две недели) думаю быть пятерочницей, т. е. по всем предметам иметь 5. Предметы у нас разные, но все очень интересные. Вообще все здорово. Мамочка, мне очень-очень повезло. Я очень подружилась с моими соседями по столу (мы сидим за столами, как студенты, а не за партами) Юрой и Надей. Надя очень хорошая девушка, радистка, как и я, и тоже москвичка. Юра — из Курской области. Он очень смешной, немножко похож на актера, который играл Ваню Курского в кинофильме «Большая жизнь». Мы так и зовем его Ваня Курский.

Насчет питания и одежды можете быть спокойны: и сыты, и одеты, только об одном жалею — тапочки зря не взяла, а посылки сюда посылать нельзя. (Тапочки очень нужны для физкультуры.) Ты пишешь про деньги, но они не нужны мне. Как наш огород? Ездите ли вы туда? Ну, пока все, с приветом, Клара».

На занятиях всегда присутствовал молчаливый человек средних лет. Вначале было неясно, кто он — курсант или наставник. Как-то вечером он пришел в общежитие, где жили будущие разведчики, и занял одну из коек.

После ужина все обычно собирались в красном уголке, там же иногда показывали учебные фильмы. Вошел незнакомец, сделал общий поклон и медленно, с легким акцентом проговорил:

— Будем знакомиться. Зовут меня Иван.

Он помолчал.

— Но я соотечественник Йозефа Швейка. Знакомы с ним?

— Знакомы, знакомы! — оживились курсанты.

— Швейк любил поговорить. Я тоже, но не умею.

— Мы это уже заметили, — прыснул Ваня Курский.

— Это делает честь вашей наблюдательности, — поклонился Иван.

Потом он подошел к каждому и молча пожал руку и, лишь знакомясь с Кларой, улыбнулся и сказал:

— Клара… Микки-Маус.

— Почему? — смущенно спросила она.

— Микки-Маус — маленькая мышка. Не сердитесь, я ласково.

Так это прозвище и осталось за ней. Вскоре Иван сделался общим любимцем. Выяснилось, что он знает шесть языков — чешский, польский, русский, украинский, немецкий, французский. И при всем том это был самый молчаливый человек в мире. Его так и звали в своем кругу — Молчаливый. Говорил он лишь в случае крайней необходимости. Курсантов он обучал правилам конспирации. По возрасту он был самый старший — тридцать пять лет, из них семнадцать отдал подпольной работе в Компартии Чехословакии. Настоящая фамилия его была Франкль, звали Иоанн Бертольдович. Зашифрован был как Тиссовский. Когда фашисты захватили его родину, он по указанию своего ЦК эмигрировал в Польшу, откуда перешел к нам. Наша военная разведка имела на него данные. Ему предложили работать в тылу у немцев, и он с радостью согласился, высказав единственное пожелание — получить советское гражданство. «Понимаю, что такую высокую честь надо заслужить, — писал он, — но, может быть, в будущем…» Начальник отдела, генерал, обещал войти с соответствующим ходатайством в Президиум Верховного Совета СССР.

Франкля-Тиссовского тоже готовили в центр Кима. Он имел огромный опыт подпольной работы, и курсанты многому от него научились. Девушек он учил тайнописи, давал им предметные уроки — как ввести собеседника в заблуждение. Метод его был весьма парадоксальный. «Хочешь обмануть — говори правду, — наставлял он, — и учитывай психологию врага».

— А в гражданской жизни можно применять этот метод? — с серьезным видом спросил Ваня Курский. Тиссовский позволял отвлекаться, шутить на его уроках, считая, что разрядка всегда полезна.

— А мой метод с успехом применяется, главным образом девушками, вы еще не испытывали на себе? — смеялся наставник.

— Испытывал… — пригорюнился Ваня.

— Сочувствую, — под общий смех заключил Тиссовский.

Потом группы разделились. Девушки работали с рациями, а ребят Тиссовский выводил во двор обучать самбо. Сам Тиссовский, несмотря на худобу, был чрезвычайно силен и ловок.

Пробыв в школе примерно два месяца, Тиссовский отбыл на задание. Курсанты уже привыкли к тому, что кто-то вдруг появлялся, кто-то отбывал. Обстановка в школе была товарищеской. Увлеченность делом, соревнование друг с другом в стрельбе, самбо, в точности приема зашифрованного текста, в скорости расшифровки его, наконец, общее дело — все это объединяло курсантов. «Мы вас посылаем на смерть, но вы должны выстоять», — говорили им. Из рыцарски честного юного довоенного поколения, которое к началу битв лишь вступало в жизнь, были отобраны самые лучшие, сильные, смелые. Курсанты были строги к себе, может быть слишком строги. Атмосфера романтики, нравственной чистоты, веры в будущее создавалась самой молодежью. Уж если посвятил свою жизнь такому важному делу, то целиком, без остатка.

…Первый затяжной прыжок с самолета. Земля стремительно летит на тебя. В руке спасительное кольцо. Клара следит за секундомером. На цифре «20» она должна дернуть кольцо. Не раньше. Иначе враг, если он окажется где-то рядом, достанет тебя автоматной очередью.

Следующее письмо Клары к родным датировано 15 сентября. Но, как видно, послано уже не из Москвы.

«Добрый день, дорогие мои!

Только что получила перевод. Большое-пребольшое спасибо, денежки мне пригодились. Сегодня с Надей истратили на 2 стакана клюквы и пару помидоров последние деньги и решили до конца этого месяца говеть, т. е. оставшиеся у нас еще деньги решили беречь до практики.

Помидоры здесь сравнительно недорогие — 35—30 руб. килограмм, а клюква — 3—5 р. стакан, огурцы — 30—35 р., как и помидоры. Теперь мне деньги больше не нужны.

Обо мне не беспокойтесь. Я живу хорошо, как и прежде. Учусь. День очень напряжен. Новостей никаких нет. На днях получила письмо от Нели, и в нем карточка тетушки Нюси, которой я очень была рада. Как она изменилась с тех пор, как я ее не видела, по-моему сильно поседела (так мне на фото кажется).

Сестренка Неля пишет, что завидует мне, говорит: «ты все-таки серьезная (!) девочка… Мне мама все время тебя в пример ставит…» Меня это очень рассмешило. Ведь я какая была упрямая и взбалмошная, такая и осталась, может только немножко самостоятельнее стала. Ведь мне уже семнадцать исполнилось. Я ей написала, чтобы она не унывала и постаралась обязательно окончить 10-й класс, а потом кончится война, и мы вместе пойдем в институт.

P. S. Папа, наверное, будет доволен, если узнает, что я теперь умею стрелять, и, говорят, неплохо. Если будут спрашивать, какая у меня профессия теперь, скажи — учусь на связистку. И все. Клара».

«Связистка» проходит практику. Ее учат минировать, разводить костер без дыма, с одной спички. Периодически устраивались проверки. Приезжало начальство. Один пожилой полковник, наблюдавший работу будущих разведчиков, заметил, вздохнув:

— Какой материал!.. Способные ребята… Мне б их годика на два на выучку, и потом хоть к самому фюреру в логово. С легкой душой отпустил бы…

— Нас торопят, Петр Федорович, — ответил начальник курсов.

— Понимаю, голубчик, все понимаю. Война…

Темп становился напряженнее и напряженнее. Требования жестче. Теперь Клара училась стрелять на свет, на звук не целясь. Походка ее стала легкой, неслышной.

Но все реже звучал ее смех. Исчез девчоночий блеск в глазах, жесты стали скупыми, точными.

«Быстрее, быстрее!» — требовали наставники, когда во время работы с рацией перед радисткой неожиданно возникал муляж и нужно было сбросить его выстрелом в считанные секунды. Наставники добивались полного автоматизма движений. Те чувства, эмоции, особенности характера, которые могли помешать отработке профессиональных навыков, надлежало устранить, вытравить. Людей поднимали в любой час ночи, уставать, проявлять слабость было нельзя. Раздражаться было также нельзя. Ошибаться — нельзя, забывать — нельзя. Плакать и жаловаться тоже нельзя. Нужно было все понимать, на все быстро, правильно реагировать и все уметь. Тот опыт, который человек обретает в нормальных условиях годами, десятилетиями жизни, своих собственных ошибок, разочарований, прозрений, должен был быть передан в какие-то полгода. Не всякий мог выдержать это. Но ведь и в школу отобрали лишь самых сильных.


Однажды вечером после занятий командир собрал группу и сказал:

— …У кого в Москве есть родные — можете навестить. Форма одежды — военная. Легенда: вашу часть перебрасывают через Москву на восток. Отпустили на два часа до отхода поезда. К двадцати трем часам быть на месте. Приказ ясен?

Быстро переодевшись, земли под собой не чувствуя, Клара выбежала на улицу.

— Куда? — раздался позади голос.

Клара обернулась. Вслед за ней шаг в шаг шел Ваня Курский. Она ответила:

— К маме, на Ново-Басманную…

— Можно с тобой? Родных у меня здесь нет. Пройдусь хоть по улицам, а? — спросил он.

— Пойдем, — согласилась Клара.

Ваня Курский был длиннющий, веселый парень, шутник и лучший самбист в школе. Он вначале пытался было ухаживать за Кларой. Но она отнеслась к нему с легкой дружелюбной иронией. Выйдут все в лес. Он за ней. Норовит рядом, начнет стихи читать. А Клара: «Давай, давай, Курский, лезь на дерево, устанавливай антенну». Они обычно держались вместе — Клара, Ваня Курский и Надя Курочкина. Они втроем должны были быть заброшены в центр Гнедаша. Девушки скрытно соперничали между собой. Надя тоже считалась очень способной радисткой. Но по стрельбе, политподготовке и топографии впереди шла Клара.

…Дойдя до Ново-Басманной, Клара остановилась и сказала своему спутнику:

— Юра, ты извини, но мама у меня строгая. Если мы придем вместе, она подумает что-нибудь. Потом будет переживать.

Он поджал губы и ответил с наигранным равнодушием:

— Та! Я и не пойду. Постою в парадной…

— Ну, ладно. Я быстренько. Постой, сколько времени сейчас? Девять? Я могу быть дома до четверти одиннадцатого. Час с четвертью… Замерзнешь?

— Хо! Я за это время дважды в кино успею.

Они подошли к дому № 12 и завернули во двор. Все то же. Вот где совсем ничего-ничего не изменилось. Чернеют два клена, голые, обсыпанные снегом. Бочка из-под извести так и стоит в углу. И скамеечка у стены. Клара сразу словно бы окунулась в детство. На мгновение она закрыла глаза, и ей почудилось, что вот сейчас откроет их — и снова день, солнце, школа, мальчишки, подруги — и ни облачка впереди.

Она открыла глаза. Солнца нет. Никого нет. Черная громада дома без единого просвета в окне. Только белеют крест-накрест наклеенные бумажные ленты на стеклах. Все то — и все другое. Тоска охватила ее сердце. Но она тотчас взяла себя в руки. Что за глупости! Она здесь, в Москве, у порога своего дома. Вот сейчас вбежит в квартиру — и там мама. Папа тоже, наверное, дома уже. Мама достанет где-то запрятанную банку варенья. И они снова будут все вместе. Она заторопилась и быстро пошла к парадной.

— Так я пошел, — вздохнул Ваня Курский, о котором она совсем позабыла. — Значит, ты так и не позволишь мне познакомиться с будущей тещей? — пошутил он вслед ей. Но Клара его уже не слышала. В парадной было темно. Нога ее привычно скользнула по знакомой ступеньке, и она быстро взбежала на второй этаж. Пятая квартира. К Давидюк — четыре звонка. Но звонок не работал, она постучала. Шаги. Мамины шаги. И вот уже она обнимает плачущую маму.

— Папа дома?! — был первый ее вопрос.

— Дома… Прилег он. Он очень много работает, устает. Ты надолго?

— Мамочка, я на часик…

— Боже, у меня ничего нет…

— Какие пустяки, мамочка, я сыта…

— Ты сильно вытянулась, но похудела…

Пока они шли через большую переднюю, а затем по длинному коридору, Клару не оставляло ощущение, что вот сейчас вновь вернется кусочек прежней жизни. Но когда она вошла в свою комнату и увидела старинную лампу-молнию на столе (электричества не было), окна, непривычно завешенные поверх белых штор темной материей; увидела постаревшего, в простом армейском ватнике отца, удивленно-радостного, поднимающегося ей навстречу с тахты, она поняла — ничего уже не вернется. Между тем мирным детством и сегодня лежит черная полоса — почти полтора года войны. И на всем ее пепел.

Однако не прошло и пяти минут, и все как будто вернулось. Запричитали соседки. Мама, конечно же, отыскала заветную банку с вареньем и при свете коптилки хлопотала на кухне. И папа сидел за столом, склонив голову, как раньше, в мирные времена. Когда мама вышла из комнаты, лицо его вдруг стало серьезным. Он взял ее руку в свою, тихо спросил:

— Тебя… потом туда пошлют?

— Куда? — не понимая вопроса и в то же время догадываясь, что означает это значительное «туда», растерянно спросила Клара.

— Ну… Я ведь все понимаю, догадываюсь… Прошу, доченька, побереги себя, — голос его странно зазвенел. — Маме я ничего не скажу.

Нервы ее не выдержали, она заплакала от жалости к отцу, к маме, к этой комнате, которую она, может быть, никогда не увидит…

А Ваня Курский стоял внизу под окном — ни в какое кино он, конечно, не пошел — и терпеливо ждал.

Глава VIII «ТАКИМ МНЕ ЗАПОМНИЛСЯ ГНЕДАШ…»

Братья Науменки были здешними старожилами и выбрали для стоянки отряда отличное место — небольшой пригорок, окруженный непроходимыми топями. Здесь можно было строить землянки — почва не ползла, и даже мошкара не так изводила. После стольких изнурительных дней людям нужна была разрядка, и Ким дал сутки на отдых, Ребята купались, ловили рыбу и порядком уменьшили командирский запас первача. Но главное — рядом находились свои, партизаны… Потом было много встреч в партизанском крае, но эта, первая, запомнилась ярче всего.

Науменки потеснились и отдали одну из землянок Киму. В ней же поместился Немчинов со своей рацией. Затем Курков и остальные занялись строительством новых землянок. Степан Ефимович распоряжался, давал советы и с особым почтением, даже опаской, поглядывал на Кима. Предъявленный документ произвел сильное впечатление на Степана Ефимовича. Он долго ходил вокруг Кима, потом нерешительно спросил:

— Я, конечно, не знаю, товарищ Ким, дело не мое… Интересуюсь знать: доложишь ты по начальству, что нас встретил?

— Уже доложено, — отвечал Ким.

Науменко помолчал, потом снова спросил:

— Значит, у Москве будут знать, что есть такие партизаны — братья Науменки?

— Непременно, Степан Ефимович.

Он долго и напряженно думал, видно не решаясь на какой-то шаг. Потом ушел к братьям. И они втроем держали совет. Вернувшись к Киму, Степан Ефимович сказал:

— Говорили мы с комиссаром и приняли такое решение. Ты есть старший по чину, офицер Красной Армии, капитан… Ты и командуй. Будем слушать тебя. Бачишь?

Ким обнял Степана Ефимовича, поблагодарил за честь и тут же решил поставить все точки над «и» в их взаимоотношениях. Не вдаваясь в подробности, он объяснил, что у него задача иная, он — разведчик. Все остается по-прежнему, командовать будет Степан Ефимович. Со своей стороны, он готов всегда дать совет партизанам. Степан Ефимович, по-видимому, остался доволен разговором и продолжал энергично распоряжаться. Увидев Марию с лопатой, он сказал: «Милая доченька, ты посиди, нехай мужички работают».

Василий Ефимович, средний брат, по характеру был молчаливым, сдержанным, и если старший, Степан, и младший, Терентий, походили друг на друга характерами — одинаково вспыльчивые, смелые и явно не ораторы, то Василий был как бы их идеологом. Но вожаком бесспорно являлся Степан. Он обладал ясным умом, сильной волей, но высказывал свои мысли бессвязно, руководствуясь какой-то внутренней логикой, так что его нужно было как бы переводить на понятный язык.

— Я як гакну клич — усе Междуречье сюда кину, — говорил Науменко-старший. — А толк? То-то и оно.

— Степан считает, что поднять людей мы можем, но у нас нет программы, тактики, — пояснял Василий. — Нужны условия и подходящий момент, иначе успеха не жди. Немцы кинут дивизию и перемелют нас, как в мясорубке.

— На то и война, — отозвался Терентий, державший всегда сторону старшего брата.

— А твое мнение, товарищ Ким? — спросил Василий Ефимович.

Ким сказал:

— Я согласен с тобой. Нужна тактика партизанской борьбы. Она вырабатывается применительно к условиям. В открытый бой с врагом здесь, в Междуречье, мы не можем вступить, силы явно неравные. Значит, нужна тайная организация, которая бы наносила фашистам удары так, чтобы они даже не знали, кто их бьет.

Братья сдержали свое слово. К концу третьих суток стали подходить люди из окрестных деревень. Для безопасности Ким посоветовал Степану Ефимовичу установить два поста с паролями так, чтобы исключить возможность проникновения в отряд шпиона. На небольшой лужайке собрались человек сорок девушек и женщин постарше, ребят шестнадцати-семнадцати лет и мужчин уже пожилых — от пятидесяти и старше. Средний возраст почти отсутствовал. Люди расположились по кругу. Они сидели на земле, отмахиваясь от комаров ветками. Кое-кто закусывал после долгой ходьбы. Говорили вполголоса. Вдруг на мгновение возникал громкий говор или смех и тотчас обрывался. На лицах у всех ожидание…

Ким, Степан и Василий Науменко вошли в круг. Люди поднялись, но командир сказал:

— Сидайте. Так оно удобней. Разговор шибко важный. Громадяне! — он повысил голос. — Сейчас перед вами выступит товарищ Ким, присланный для оказания нам боевой помощи. Слухайте, шо он кажет.

Хлопки, улыбки… Ким стал в центре круга, и на него тотчас устремились все взоры. Он понимал, что совершает рискованный шаг, открывая себя собравшимся (его утешало лишь то, что он не брился несколько дней и казался бородатым). В то же время он чувствовал, что должен выступить с речью. Но что сказать? Точнее, не что — это известно, — а как сказать. Какие найти слова. Вдаваться в причины временных неудач? Не тот час. Но что они сами-то думают?

— В тяжелое время пришлось встретиться, земляки, — начал Гнедаш. — Я ведь тоже с Украины. И все мои родные — здесь, под оккупацией. Мать, жена, сестры. Даже не знаю, живы ли…

Он остановился, помолчал.

— Бои идут кровавые на всех фронтах. Ленинград осажден. Все же, наверное, до вас дошли слухи: вот уже год, как город в тяжелой блокаде.

— Немцы-то не взяли его? — послышался чей-то вопрос.

— Нет. Пока что. Но, думаю, и не возьмут. Они его предполагали взять к ноябрю сорок первого. Не вышло. Ну, а после разгрома под Москвой они неуверенно себя чувствуют.

— До нас то ще не дошло, — виновато улыбнулся один из сидящих в кругу, — жмут, аж не вздохнуть…

И как бы в поддержку этих слов по рядам пробежал ропот.

— Так будет жать, конечно, что вы думали?! То ж немец, фашист, — вставил Степан Ефимович.

Гнедаш продолжал:

— И нам нельзя сидеть сложа руки. Мы и собрали вас, чтобы сообща подумать, как лучше вести борьбу с фашистами здесь, в тылу врага, в то время как наши братья сражаются там, на фронте.

Говорил он очень недолго, закончил крылатой тогда фразой: «Пусть знают палачи…» Подошел Степан Науменко, обнял его. Начались вопросы — о Москве, о жизни там, на Большой земле. Науменко предупредил: «Товарищи, после митинга не расходиться. Будет деловая часть, все как полагается…»

А затем Ким беседовал с каждым в отдельности. Жителям Остра, Нежина, Козельца, Бахмача, Конотопа, а также сел, расположенных на шоссейных дорогах, он дал задание следить за проходящими немецкими частями, считать танки, орудия, самолеты на аэродромах врага. Многие просили оставить их здесь, в лесу. По совету Кима, Степан Ефимович для начала оставил при отряде небольшую группу — одиннадцать человек. Остальные разошлись поодиночке в разные стороны.

Каждый имел свое задание, о котором знал только он. Среди привлеченных Кимом людей были и крестьяне, и учителя, и служащие. Например, Феня Кисель имела пропуск в киевское гестапо, где служила уборщицей. Бывшая студентка, она хорошо понимала немецкий язык, и Ким возлагал на нее большие надежды, которые впоследствии оправдались. Сельской учительнице Любови Степановне Валюшкевич поручили связи в Чернигове. Она надеялась отыскать бывших своих учеников. Молодым супругам Анне и Павлу Тимощенко Ким поручил установить контроль над Остром.

Среди пришедших Ким обратил внимание на молчаливую девушку в платке — ту, что несколько дней назад вышла к нему и Куркову с корзинкой. Ее звали Маша Хомяк. Ким подошел к ней и сказал: «Вы будете нашей связной… Согласны?» — «Да…» Она осталась и в ближайшие месяцы, выполняя поручение центра, обошла всю Черниговщину.

В отборе людей Киму очень помог Степан Ефимович. Он всю жизнь прожил в этих местах и, кажется, знал всех жителей. В оценке был строг и, случалось, говорил Киму: «Того не привлекай, наш советский, а болтун, без умысла предать может», или: «Этот честный и молчать может, но жидковат, за бабий подол держится» — и кандидатура отводилась. Нашли даже радиста, молодого парня Андрея. Жил в селе Малино. В армию его не взяли по состоянию здоровья. Ким сам ходил к нему. Рассказывают, что он прожил у Андрея два дня, прежде чем открыл себя и заговорил с ним о деле.

Первая беседа.

Ким и Андрей сидят у керосиновой лампы. Жена Андрея, Светочка, ставит на стол угощение — капустные листья, хлеб и несколько тонко нарезанных ломтиков шпика в честь гостя. Муж кивает значительно, и Света достает запыленную, старую бутылку московской водки. Какая же это редкость… Да, пожалуй, это не плохо со всех точек зрения. Чокнулись за победу. Поговорили, Теперь Кузьма Гнедаш был в роли майора Бондарева.

— Но в партизанах могу оставаться? — спрашивает Андрей. — Хоть иногда выйти на дело…

— Твое дело теперь другое, — немного уклончиво говорит Гнедаш. — Считать вагоны, смотреть, что в них и сколько. Орудий, танков, людей… Смотри и запоминай, память хорошая?

— Не жаловался.

— Видишь, какое дело: занизишь данные — плохо, фронт прорвать могут. Завысишь — тоже плохо. Значит, наши с другого участка войска перебрасывать будут. Знаешь, что прежде всего интересует командующего накануне сражения?

— Разведданные?

— Их самому Верховному каждое утро докладывают. Передавать-то кто будет? Ты?

— Света. Дело знает…

Гнедаш молчит. Теперь самое сложное. Если провал, засекут? «Не продашь?» — спрашивать об этом не стоит. Порядочного человека такой вопрос оскорбит, непорядочного… а его вообще бессмысленно спрашивать. Когда жена вышла из комнаты, Ким сказал:

— За нее не боишься?

— Боюсь, — вздыхает Андрей, — а что делать? Если придут — живыми не дадимся, будем отстреливаться.

— Это так. Но вас могут взять ранеными. Начнут мучить ее на твоих глазах. Бери, это верней пули, — говорит Ким и передает Андрею небольшой пакетик.

— Понятно, — медленно произносит хозяин, и лицо его как-то тяжелеет.

Малинская рация — это первая точка, созданная Кузьмой Гнедашем. По-видимому, он нашел верного и знающего человека, ибо тот стал давать довольно точные сведения в центр о проходящих немецких частях. Следуя плану, Гнедаш расставил наших разведчиков по кольцу: Киев — Чернигов — Коростень — Житомир, где в скором времени развернулись сражения.

После того как связи были установлены, Ким поручил Куркову и его подрывникам заняться минированием шоссейных и железных дорог. К этому времени в центр, в помощь Киму, был заброшен Иван Бертольдович Франкль-Тиссовский. И Ким вместе с ним отправился в рейд по Черниговской и Киевской областям. Они встречались с подпольщиками, привлекали новых людей и, главное, изучали систему оборонительных сооружений в районе Киева. Немцы стали возводить укрепления тотчас после разгрома под Сталинградом.

…Когда я собирал материал о Киме, мне попали в руки письма, написанные совсем недавно. Прочитайте их.

«В газете я увидела фотографию Кузьмы Гнедаша, или разведчика Кима, и неожиданно всплыл в памяти далекий эпизод 1942 года и одна загадочная встреча.

Осень сорок второго. Живу я на оккупированной территории, в родном селе Туковщина, расположенном рядом с г. Остер, Черниговской области. До войны окончила 9 классов, мне 17 лет. Уже прошел год, как в нашем краю хозяйничают немцы. Летом меня пытались увезти в Германию, но дальше Чернигова я не ездила, убегала с дороги…

Раз вечером иду я от своей подруги, а ребятишки, которые всегда допоздна бегали по улице, кричат мне: «А к вам дяди пошли!»

Я поспешила домой. Открываю дверь и вижу: за столом сидят, ужинают двое мужчин. Один лет под сорок, кажется, усики небольшие были, пшеничного цвета, а может, и нет, может, у него были волосы такого цвета. Но выговор нерусского человека. Одет в форму защитного цвета, добротную, почти новую. Но поразил меня другой. Этот был гораздо моложе, лет тридцати, красивый, необыкновенно серьезный. На нем была темно-синяя габардиновая гимнастерка, брюки галифе, начищенные до блеска хромовые сапоги, добротный широкий ремень. Форма на нем сидела ладно, обтягивала вплотную его полное тело. Смуглое, загорелое лицо, красивые волосы, цвет глаз не помню…

В первый же момент, как только его увидела, подумала: «Как много дала природа этому человеку. Собрала все, что есть только на свете самого лучшего». По моим представлениям, в нем был воплощен идеал командира Красной Армии, волевого, мужественного, выдержанного, умного, очень серьезного человека.

Странно, что я тогда об этом подумала. Называли они друг друга по имени и отчеству, но редко, как — я не запомнила, но по их поведению чувствовалось, что главный — это тот, который моложе. За ужином он сказал, что они с товарищем простыли и нельзя ли здесь где-нибудь купить спиртного. Я ответила: можно. Он вынул из кармана пачку, сколько можно держать в руке, новых, не бывших в употреблении рейхсмарок, дал мне.

Я принесла, они выпили, но немного, чтоб согреться. Очень спокойно, вежливо они расспрашивали нас о порядках, о старосте, где что строится — обо всем, словом. Помню, я все гадала, кто они… Если свои, как же они не боятся? В нашем селе немцев нет, но всего в километре город Остер, а там гарнизон, полицаи и пр. Если свои… Так ведь их же в любую минуту взять могут. Правда, случалось, и полицаи ходили в форме защитного цвета, но эти на фашистских прихвостней не похожи.

Почему они пришли в наше село? Оно небольшое, стоит в тупике. Через него никуда не попадешь. Если они ищут связи с партизанами, то у нас им нечего делать. Нет, не партизан они ищут, им нужно что-то в городе, в Остре.

И с нашей стороны начались обычные вопросы: откуда они родом, есть ли семья, как очутились на оккупированной территории? Тот, который постарше, улыбаясь, сказал, что он издалека. Помоложе ответил, что он из Сумской области и приехал к нам вербовать людей, он, мол, уполномоченный по набору рабочей силы в Германию, видел, как работают там наши, им там хорошо. Улыбаясь, спросил: хочу ли я ехать туда? Я сказала: «Нет, не хочу».

Улучив момент, я спросила маму о том, как они к нам попали. «Староста привел, говорит, у них есть такие документы, где сказано, чтобы их хорошо кормили».

Надо сказать, что староста у нас был совершенно безвредный, а может, он и на наших работал. Кто знает…

Утром гости начали вспоминать случай, который произошел незадолго до этого. Они переплыли речку (я подумала про себя, как можно лезть в холодную, уже осеннюю воду), и на противоположном берегу им пришлось сидеть целый день, до наступления темноты, под лодками. Тот, помоложе, говорит:

— Понимаешь мое положение. Я сижу под лодкой, дрожу от холода, а немцы стоят немного в стороне, слышу — разговаривают. Потом один из них подошел и сел на лодку. Лодка лежала на земле, была с одной стороны приподнята, надета на колышек. Он сел, а колышек сломался, и лодка опустилась прямо на меня. Руки, ноги ноют, разогнуть их не могу, а тут хочется чихать, кашлять. Еле выдержал…

Теперь я думаю, что они такими разговорами нас испытывали. Или убедились с вечера еще, какое у нас настроение. Словом, не очень-то они нас остерегались…

Так они прожили у нас три дня. На третий день тот, молодой, говорит мне: «Сегодня в 3 часа дня я пойду в Остер в комендатуру. Там мой знакомый, я должен его навестить. У вас нет желания пройти со мной в город?»

Я согласилась. Пообедали, посидели немного, он говорит: «Ну, пойдем». Идем по городу, вернее гуляем. Я оглядываюсь. Спутник мой, помолчав, взял меня под руку и говорит: «Не бойтесь ничего, это наш город, здесь дома и стены помогают». Я тогда еще мало в чем разбиралась. Говорю: «Вы к коменданту хотели». — «В свое время и к нему завернем, сейчас рано еще». И я поняла, что именно так мы и должны идти, оживленно разговаривать ни о чем, будто гуляем… Около парка он остановился закурить. И долго закуривал. Много спичек сломал… Сам все в парк поглядывает, а мне словно кто-то подсказал: «Не оборачивайся». Я вижу, он улыбается, но напряженно. Потом мы пошли дальше, и я скосила глаза на парк — там стояли какие-то военные машины, замаскированные деревьями… Он спросил меня: «Ну так как, поедешь в Германию?» Я говорю ему, что ехать умирать от английских, американских бомб я не собираюсь; если мне суждено умереть в этой войне, буду умирать на своей родной земле. Он мне: «Молодец, правильно ты решила, не езжай».

Наконец подошли к комендатуре. Он мне сказал: «Дальше я пойду один, иди по своим делам». И я свернула впереулок.

Вернулся он вечером, и сразу стали прощаться. Наши новые знакомые поблагодарили за гостеприимство, говорят: «Ну, вы поняли, кто мы такие. После войны мы напомним о себе и отблагодарим вас».

Я мысленно пожелала им удачи, но не сказала ничего вслух… Так я их не увидела больше, а как взглянула в газете на фотографию, то узнала в нем того, кто помоложе, с ним ходила в Остер.

В моих глазах капитан Гнедаш — лучший из людей, которых я когда-либо встречала в жизни.

В нем удивительно сочетались спокойствие, твердая убежденность в громадной пользе того дела, которое он делал, смелость необыкновенная, ум, выдержка, большая сила воли — все это сквозило в каждом его взгляде, в тоне разговора, в каждом его движении, в его действиях.

Человек это был необыкновенный, редкий, как я теперь вижу. Он не считал нужным сильно маскироваться, но и не раскрывал себя. И хотя я следила за каждым его шагом, все же до конца понять его не могла. Он не говорил лишнего, не старался понравиться, но невольно вызывал восхищение. Вот таким мне запомнился капитан Гнедаш…»

Эти два человека, судя по описанию, были Ким и Тиссовский.

И отрывок второго письма, полученного сестрой Кима Анной Савельевной в начале января 1971 года:

«…Война нас застала в лесничестве. С первых дней войны муж был назначен командиром истребительного батальона.

Когда немцы заняли Междуречье, мой муж помогал выводить из окружения красноармейцев в сторону Сварамья, к Киеву. Киев еще не был взят. После того как немцы заняли г. Остер, муж был арестован по доносу предателей и в начале 1942 года расстрелян. Я осталась с детьми Леней, Мишей и Валиком в лесничестве. Началась страшная травля со стороны полиции и лесничего Проховского на меня с детьми (в то время в лесничестве была своя полиция). Я всего не могу описать, что мы пережили, об этом не напишешь. Нас выгнали с квартиры, и мы жили в разваленном сарае. Партизанских отрядов в то время не было. И вот 17 июня 1942 года вдруг пришла радостная весть, что полицаи ночью разбежались и никого нет из них в лесничестве, причиной их побега было то, что появились вооруженные партизаны-парашютисты. Они-то и навели такой страх и ужас на весь Остерский район. Они спасли много молодежи от угона их на рабство в Германию. Тот, кто пережил оккупацию фашистов, тот может понять, какая была для нас радость и какое было для нас спасение от этих пыток, что мы перенесли от полицаев.

Появление этих смелых людей, наших спасителей, во главе которых был Кузьма Савельевич Гнедаш, в то время это просто было каким-то чудом. И так у всех людей появилась надежда и желание мстить врагу чем только можно, благодаря Киму, который умел организовать боевые группы, а потом отряды и соединения. Я со своими тремя сыновьями пошла в партизанский отряд, ходила в разведку с Мишей в Прилуки — Ромны. Два старших сына, которым было тогда — Лене 17 лет, а Валику 15, оба были в диверсионной группе, ходили минировать железные дороги по заданию Кима. Вспоминать о Гнедаше как об истинном герое нельзя без гордости…

Однажды он, посылая Мишу в разведку, попросил его зайти еще к вам в Салогубовку, чтобы узнать за вас и за мать, и вместе с тем, чтобы вы узнали, что он жив. Я тогда сильно была больна, у меня на ноге был нарыв. Идти с Мишей я не смогла. И Миша отправился в этот путь сам. С каким нетерпением ждал Ким его прихода, как он переживал за него. Немцы на партизан послали в то время карательную экспедицию, и кругом горели леса. Мы потеряли надежду увидеть Мишу. И вдруг он появился и принес от вас фотографию и кусок пасхи. Если бы вы могли увидеть тогда картину этой встречи Кима с Мишей, вы бы без слез не могли смотреть. Он его целовал, как родного сына. И в подарок в память отдал свой малюсенький пистолет. Он очень любил моих ребят, особенно Мишу. Жаль, что он погиб, во многом было бы иначе. Ким был строг и справедлив. Он умел ценить людей».

Глава IX ПРИЗЕМЛЕНИЕ

И снова зал в старинном особняке. И снова в нем собрались те же, что и полгода назад. Те же и в то же время не те. Что-то объединяет их, словно они знают какую-то тайну. Они и в самом деле знают ее. Учение окончено. Впереди — заброска в тыл к немцам. Многие ли вернутся? Четверть века спустя я найду лишь одного из них — Ваню Курского. Стареющий штабист-подполковник подойдет ко мне на Тверском бульваре. Сядет рядом, закурит и долго будет молчать, прежде чем начнет свой печальный рассказ. А тогда — в ту минуту — эти парни и девушки стояли уже у порога…

К ним обращается генерал и желает им успешной работы:

— Все, что мы могли вам дать за эта месяцы, мы вам дали. Дальнейшее зависит от вас. От вашего ума, дисциплины, выдержки. Помните: вы — представители Красной Армии в тылу врага. Достойно несите же это высокое звание.

Он помолчал. Потом продолжал:

— И еще помните: ваша работа нужна для победы, результаты ее, то есть поступающие от вас данные, будут ежедневно докладываться в Ставке Верховного Главнокомандования и лично товарищу Сталину.

Напряженная тишина. Только слышны мерные удары маятника больших старинных часов.

— Вопросы есть?

Пауза.

— Вопросов нет, Всё ясно, товарищ генерал, — ответил старший сержант Уколов, он же Ваня Курский.

— Разрешите вопрос, — краснея от своей смелости, сказала Клара и, когда генерал кивнул, спросила:

— А как с письмами? Что можно сообщать родным? Ведь они будут ждать писем от нас…

— С письмами так. Рекомендуем написать несколько писем родным, указав разные даты, скажем — с перерывом в две-три недели, чтобы не волновались. А мы соответственно будем в указанные сроки отсылать их. Связь с вами будет, но не исключено, что возможны перерывы… А вам пусть пишут по прежнему адресу. Переправим. Ясно? Сегодня отдыхайте, запасайтесь силами… Завтра предстоит трудный день. Желаю удачи…

В тот вечер Клара писала:

«Дорогие мама и папа!

На днях нас снова отправляют на практику. По-прежнему много учимся, зато уже наверное я буду ученая-ученая. Скоро нам присвоят звания — старших сержантов связи. Мамочка, ты, пожалуйста, не волнуйся обо мне. У меня очень хорошие друзья, все у меня хорошо, и я очень довольна своей судьбой. Только б война скорей кончилась, так хочется снова повидать вас. У нас было собрание по поводу великой победы наших войск под Сталинградом. Вот это герои!..

Пишите мне по тому же адресу. Целую, ваша

Клара».
Утро последнего дня на Большой земле. Кажется, впервые в «девичьей» — так курсанты называли комнату, где жили радистки, — хаотический беспорядок: накануне выпускникам выдали новую одежду и снаряжение. В личном деле Клары имеются две ее расписки:

«Согласно наряду, старшему сержанту Давидюк К. Т. Выдано:

1. Пальто зимнее — 1 шт.

2. Костюм шерстяной — 2 шт.

3. Туфли хромовые — 1 пара

4. Платок головной — 1 шт.

5. Берет женский — 1 шт.

Кладовщик — старшина Нарежный.

Получатель — старший сержант Давидюк».


«Со спецсклада радистке Смирной выдано:

1. Радиостанция «Север-бис» — 1 шт.

2. Часы ручные — одни.

3. Программа работ — 1 шт.

4. Радиопитание — 6 комплектов.

5. Пистолет ТТ — 1 шт.

6. Нож типа «финский» — 1 шт.

7. Пакет спецназначения — 1 шт.

Подпись — Смирная».

…Клара сидит на своей койке и ушивает платье. Кто-то гладит. Перед единственным зеркалом в дверце шкафа очередь. Слышен испуганный вскрик: «Ой, девочки, кажется сожгла!» Дают друг другу советы, кто-то, примостившись к свободному краешку стола, пишет письмо. Клара уже написала шесть штук, и это было очень трудно, чтобы мама не заметила, что письма, которые она будет получать всю весну и лето, написаны в один день. Приходилось хитрить, фантазировать, и все равно письма вышли немного схожими. Но тут уж ничего не поделаешь.

За обедом дежурный объявил приказ явиться в 18.00 в актовый зал. «Форма — гражданская, парадная». Наконец все было готово. То, что требовалось, ушито, подогнано, примерено, а затем аккуратно уложено в вещмешки. Потом душ, одевание, снова толпа у зеркала. И ровно в шесть выпускники чинно сходят в актовый зал. Здесь их ждет небольшой сюрпризов центре стоят накрытые белой скатертью столы. И чего только на них нет — и винегрет настоящий довоенный, колбаса твердого копчения, шпроты, крабы и даже черная икра на маленьком блюдечке, о которой вообще забыли, да и до войны-то она бывала в доме только по большим праздникам. Ребята многозначительно переглядываются. Но не слышно ни одной реплики, шутки — школа уже пройдена. Выпускники рассаживаются за столы. Затем наступает пауза. Все уже догадались, что это банкет, прощальный банкет перед отправкой в тыл врага. Появляется начальник школы. Дежурный торопливо шепчет по рядам: «Всем оставаться на местах. Не вставать».

Полковник садится за стол и тоже молчит. Потом весело оглядывается и говорит:

— Товарищи, прошу быть хозяевами! Никакой субординации, тем более что вы уже не мои. Вышли… И я всего лишь ваш гость. Ну, если позволите, первый тост я подниму за ваше успешное начало там, на нашей земле. Да, там тоже наша земля…

Первое время за столом чувствовалось напряжение, скованность. Настороженный шепот: «Братцы, учтите, не больше, чем по одной. Запросто спишут в распред». Но на самом деле было совсем не так. Просто командование хотело перед отправкой хоть немного побаловать своих питомцев. Да и психологически было полезно дать небольшую разрядку.

…И вот уже послышался сдержанный говор и шутки, тосты за победу и за учителей. Стало весело. Сидевший рядом с начальником заместитель его что-то сказал шефу, и оба посмотрели на Клару.

Полковник подошел к ней с бокалом.

— Кларочка, — сказал он, — я буду следить за вашей работой. Вы идете к нашему лучшему резиденту. А Берлин, — думаю, что вы там побываете после войны. Побываете! Жизнь-то какая пойдет! А у вас все впереди. Кончится война, сколько вам будет — девятнадцать?

Часов около восьми вечера полковник ушел, объявив сидящим рядом с ним выпускникам:

— Веселитесь, танцуйте, время не ограничено. Весь завтрашний день до семнадцати будете отдыхать. Сбор в восемнадцать, в девятнадцать — отъезд на аэродром. Пели песни, потом танцевали под баян впервые прозвучавший тогда вальс «В лесу прифронтовом». Звучали довоенные мелодии: «Утомленное солнце», «Саша», «Андрюша», и старые комсомольские: «Уходили, расставались…»

И потом, кружась в танце среди колонн, Клара в какое-то мгновение вдруг отчетливо ощутила, что это последние часы на Большой земле, короткий отдых после учения, перед тяжелой работой, а может быть, перед смертью. Да, так и было сказано им: «Но вы должны выжить — таков приказ».


«Дуглас» шел низко, метров шестьсот над землей. За окном было черно. Потом внизу замелькали огни, какие-то яркие всполохи, и выглянувший из кабины второй пилот объявил:

— Фронт проходим… Над самой передовой летим.

Все приникли к окнам. Вскоре совсем близко, кажется под крылом самолета, раздался сильный взрыв, «Дуглас» бросило в сторону. Потом другой взрыв — подальше. Это внизу били зенитки. Клара только сейчас заметила, как сильно она сжимает ручку сиденья. У ног ее лежала рация, за спиной — парашют и вещмешок с продуктами. Оружие — финка и пистолет — на ремне.

То ли немцы не придали значения случайному самолету, то ли потеряли наблюдение за ним — погони не последовало.

Сидели молча. Юрка Уколов, во все и всегда вносивший веселье и шутку, и тот затих. Всем помнились слышанные в школе рассказы о возможных провокациях фашистов. Правда, центр Кима подтвердил прием парашютистов, но все может быть. Об этом могли узнать немцы и направить к месту приземления отряд. Вот так — спуститься на свет четырех костров, а вместо наших — фашисты. «Хенде хох!»…

Около часу ночи пилот сообщил:

— Находимся в заданном районе. В пятидесяти километрах от Киева. Наблюдайте землю, готовьтесь.

Довольно долго кружили, искали костры. Наконец обнаружили внизу четыре светящиеся точки, расположенные условным квадратом. И вот последние приготовления к прыжку. Бортмеханик открыл люк, и парашютисты выстроились по номерам. Клара шла третьим номером.

— Первый! Пошел…

Кларе еще не было восемнадцати. Она, казалось, мало чем отличалась от девочек-выпускниц в белых платьях, которых встречаешь июньскими ночами на набережных. Как и они, писала сочинение об образе Татьяны Лариной, учила наизусть стихи Некрасова и Маяковского — знала все то, что положено по школьной программе. И плакала, когда мама не пустила ее однажды в Большой театр.

Потом война, трудная зима 1941/42 года, школа разведки — полгода изнуряющей, напряженной работы, И все же, несмотря на всю серьезность дела, на высокое понимание долга, то, чему ее учили, чуть-чуть напоминало увлекательную игру в войну. Она еще не видела ни одного живого фашиста, не знала, что такое окопная жизнь, фронт, бой, кровь. И всеми силами души своей стремилась быть полезной Родине. Идя навстречу тяжелым испытаниям, она все ждала, когда же начнется  э т о. И вот, остановившись на мгновение у черного зияющего отверстия, откуда шел ледяной холод, Клара вдруг поняла, что учение кончилось и  э т о  уже началось. Э т о  наступило, и никакие силы уже не отвратят уготованного судьбой. Еще вчера она могла выпросить у командира увольнительную на несколько часов, побежать на Ново-Басманную, увидеть маму, друзей, столик со своими учебниками и тетрадями. Теперь это невозможно даже представить себе. Позади за несколько сот километров осталась линия фронта. Внизу оккупированная территория.

Она вся сжалась, положила руку на кольцо и ушла в жуткую черноту ночи. Холод ударил в лицо. Раз… Два… Три… Четыре… Пять. За спиной что-то зашевелилось, зашелестело — рывок. Парашют раскрылся. Ее сильно встряхнуло. И началось медленное по сравнению со свободным падением снижение на парашюте. Светящиеся точки внизу становились ярче, кружились. На самом деле это кружило ее. Она вертела головой, натягивала стропы, пытаясь направить полет в нужную сторону и боясь, что костры исчезнут. И в самом деле они куда-то пропали, и вдруг оказались прямо под ней, внизу. Ближе… Она уже различала языки пламени и какие-то движущиеся тени. Она упала на землю, спружинив коленями и повалившись набок. Но мгновенно вскочила, выхватила револьвер, как предписывала инструкция, и встала в боевую позицию. Все это уже было отработано заранее. И вдруг совсем рядом услышала чей-то голос:

— Ну, молодец, девочка, молодчина же, прямо на цель!..

К ней, в темноту, от света костров шел человек. Она напряженно ждала, и как только он приблизился, крикнула низким, незнакомым ей голосом: «Пароль?»

— «Рассвет», — отвечал он.

Человек подошел, она все еще не видела его лица. Он сказал:

— Я Ким. Вы — Смирная?

— Так точно, товарищ командир. Радистка Смирная прибыла в ваше распоряжение.

Он пожал ей руку и поздравил с удачным приземлением. Теперь она увидела его лицо, умное и простое. Ему одинаково подошла бы и фуражка с гербом маршала, и пилотка солдата. Но Клара об этом не думала. Ее поразил сам факт, что она рядом с Кимом, имя которого к тому времени было окружено ореолом легенд. Доходили они и до курсантов.

— Что ж, пойдемте искать Левого и Зоркую, им не так повезло, как вам. Но они где-то здесь, в радиусе до пятисот метров, — сказал он.

Он познакомил Клару с двумя разведчиками, сидевшими у костра, один из них был адъютант Кима, второй, совсем мальчик, по кличке Цыган, — его связной. Все вместе они направились к темневшему невдалеке лесному массиву. Вскоре нашли Надю Курочкину, почти наткнулись на нее. Она сидела на своем вещмешке и потирала ушибленную ногу.

— Ты чего не мигала? — спросила ее Клара.

— Фонарик выпал, — отвечала девушка.

Лес глухо шумел. На земле тонким покровом лежал снег — была мягкая украинская зима.

— Вот и другой, — вдруг произнес Ким и трижды мигнул фонариком. В голом кустарнике мигал слабый огонек. Вскоре послышался скрип снега, треск веток, и Левый (Юра Уколов) предстал перед ними. Он отдал рапорт и сообщил, что парашют его зацепился за ветви деревьев, и он повис на нем.

— Вначале я хотел было обрезать стропы, но потом понял — высоко. Стал раскачиваться, пока не достиг ствола дерева. Спустился… — рассказал Юрка.

— Парашют так и остался висеть? — спросил Ким.

— Болтается… Здесь, рядом, я запомнил дерево. Уничтожить?

— Это все сделают, ты покажешь ему, — и он указал на Цыгана, — что и где. Останешься уничтожить следы, костры и все прочее и налегке догонишь нас, — приказал он Цыгану. — У нас снаряжение, а путь предстоит долгий. За ночь мы должны пройти двадцать километров. Это очень важно — уйти от места приземления. Здесь — тыл. Фашисты. Это первое время непривычно, потом — ничего. Наша резиденция находится при партизанском соединении. Но с самого начала скажу: на партизан не равняйтесь. У нас задача особая. Мы — разведчики. Ну, да вас учили.

Юрка Уколов кивал головой в знак того, что он отлично все понимает. Клара совершенно успокоилась. Напряжение спало, она попала к своим, к Киму, и теперь нужно исполнять то, что прикажут, и стараться делать это как можно лучше.

— Как ваша нога? — спросил Ким Надю.

— Спасибо. Ничего серьезного.

— Хорошо.

Затем мужчины, несмотря на протесты девушек, взяли у них рации, и небольшой отряд двинулся в путь. Вскоре они вышли на проселочную дорогу. Ночь была безлунной. На пути лежало село, и Ким обошел его стороной.

В лагерь пришли под утро — усталые и голодные.

Глава X ПЕРВЫЙ ВЫХОД В ЭФИР

Стоит яркий солнечный день. Тает. Воздух чистый-чистый, дышится так легко. Выйдя из землянки, Клара, жмурясь, оглядывает окрестность. Невдалеке виднеются землянки, из труб их вьется голубой дымок, дальше повозки со снаряжением, без лошадей. Двое мужчин пилят дрова. Она тотчас вспоминает события прошедшей ночи. Она в партизанском краю, в резиденции Кима.

Надя еще спит. Холодновато. Надо принести дров и разжечь печурку. Клара накидывает ватник и выходит на поляну. Здесь стоянка отряда. Кругом лес. Она подходит к партизанам, пилящим дрова, здоровается.

— Здравствуй, если не шутишь, — отвечает один из них, продолжая работу. Другой, помоложе, оглядел ее и спрашивает:

— Ты чья?

— Мамина, — смеется в ответ Клара.

Пильщики с недоумением оглядывают незнакомую девушку.

— Правильно, дочка, — говорит тот, кто постарше, и добавляет, обращаясь к товарищу: — Не задавай глупых вопросов. «Чья!» Наша, партизанская… Ты откуда, дочка? Из Киева?

— Из Москвы, — все так же улыбаясь, отвечает она.

Это один из приемов ввести в заблуждение своего собеседника: отвечать правду, но ироническим тоном. Партизанам не обязательно знать, кто она и откуда. В отряд вливаются все новые и новые люди, и вступают в силу законы профессии: из-за одного возможного провокатора или предателя скрываться от своих. Тут уж ничего не поделаешь — таковы условия работы. Она идет дальше, осматривая лагерь. Навстречу ей попадается юноша, который вдруг останавливается и застывает на месте, словно пораженный ее видом. Потом, познакомившись с Кларой, восемнадцатилетний разведчик Игорь Валюшкевич объяснил свою растерянность тем, что впервые в своей жизни увидел московскую девушку. Он знал, что Клара должна прибыть в центр, и, увидев ее, сразу догадался, кто она такая. А спустя двадцать лет киевский ученый-пчеловод, прибыв в Москву на симпозиум, отыщет ее дом на Ново-Басманной улице, войдет в ее комнату и, забыв про свои дела, полдня просидит перед ее портретом.

— Здравствуйте! — первой говорит Клара.

А он все стоит раскрыв рот. Но скоро приходит в себя и, догнав Клару, спрашивает, кто ей нужен, не Ким ли.

— Да, я хотела бы его видеть, — отвечает Клара.

— Позвольте, я провожу вас, вы не найдете… Мне тоже надо к нему, но я потом, после вас…

И вот резиденция Кима. Она совсем в стороне, в лесу. Постучав, Клара вошла к нему в курень. Он сидел на низенькой скамье у самодельного столика, в сером шерстяном свитере, и что-то писал. Увидев ее, улыбнулся, встал, спросил, отдохнула ли она после тяжелой ночи.

— Я очень хорошо отдохнула, — отвечала Клара.

Некоторое время Ким молча смотрел на девушку, как бы изучая ее лицо. Но во взгляде его не было настороженности. Потом спросил:

— Как в Москве?

— В Москве… — повторила Клара и задумалась. — В Москве еще совсем зима, здесь теплее. В Москве… Я даже не знаю, что сказать, — последние полгода я вовсе не видела города, была очень напряженная программа. Но перед отлетом я была дома… Стало лучше — и настроение, и с продуктами, особенно после Сталинграда.

— Театры, кино работают?

— Да, конечно! Днем там как раньше, почти как раньше. Много народу на улицах, много военных с погонами…

— Это мы еще не ввели у себя, — улыбнулся Ким. — А в Ленинграде не слышали как? Положение там я знаю только по сводкам.

— В Ленинграде тяжелее, там у нас родные живут, сестра мамы. Получаю письма. Конечно, по сравнению с первой блокадной зимой эта полегче.

— В ближайшие полгода ситуация должна измениться — я сужу по интенсивности переброски войск на восток, — сказал Ким. — У нас что? Сейчас ребята оживились, в Междуречье действуют два крупных партизанских отряда — братьев Науменко и Юрия Збанацкого… Что еще? Вот с Киевом установлена надежная связь, с Остром, Черниговом — там уже есть наши товарищи.

В дверь постучали.

— Войдите! — крикнул Ким.

Вошла девушка с широкими скулами, в полушубке и валенках с галошами.

— Шура, познакомьтесь, — это наша новая радистка, Смирная. Для вас она Клара.

Клара встала и протянула руку вошедшей.

— Шура Тимошенко, — представилась та. Затем подошла к печурке и, налив стакан чая, подала его Кларе, достала сахар, хлеб и шпик.

— Кушайте. У нас порядок такой: кто пришел, первое дело — покормить надо. Ведь, наверное, не ели еще? — мягко спросила она.

— Спасибо. Нет, не завтракала.

Шура вышла. Клара с удовольствием выпила горячего чая.

— Как мне называться? Смирная или своим настоящим именем? — спросила она.

— А кто знает, что Клара — ваше настоящее имя? Ну, а если и так, то что? Пусть вас зовут Кларой — к этому имени вы привыкли…

— Да, конечно, — согласилась она, не все еще понимая.

— Вообще, вести себя следует как можно естественней. Вы не возбуждаете любопытства, не привлекаете ничьего внимания — и таким образом выполняете первые требования конспирации. Но есть сфера… коды, шифры — это уже ваша работа.

— Я понимаю, — кивнула Клара.

— Обычно мы выходим в эфир два и три раза в сутки… Короткими сеансами с переменами волн, иначе могут засечь.

Он как будто следовал за ее мыслью, даже чуть опережая ее. Потом он дал несколько советов по технике работы. В дверь снова постучали.

— Войдите!

Связной сообщил, что пришел человек от Жоржа.

— Пусть зайдет через минуту, — сказал Ким и, обращаясь уже к Кларе, добавил:

— Подготовьте донесение связного для передачи в Москву. На слух берете?

— Если стандартный текст…

— Попробуйте. Мои вопросы, если они будут, можете не записывать.

Он дал ей листок бумаги и карандаш.

Вошедший посланец Жоржа — одного из боевиков киевского подполья — сообщил, что за минувшую ночь через Киев прошло два эшелона с танками, по два на каждой платформе, всего двадцать семь платформ.

Кроме того, он стал подробно рассказывать о передвижениях войск в Киеве. Это была обычная военная информация о количестве провезенных орудий, прошедших машин с боеприпасами и т. д.

Выслушав, Ким помолчал, размышляя об этих цифрах.

— Ну хорошо, — сказал он, — а какие планы у вас насчет операции «Днепр»?

— Жорж просил передать — «Днепр» будем брать штурмом.

— Все, что он просил передать?

— Да. Так и скажи, говорит, Киму — штурмом. Просит назначить срок.

— Непонятно.

Посыльный пожал плечами.

— Непонятно, — повторил Ким. — Зачем нужен штурм? Что он даст?

— Товарищ Ким, можно доложить свои соображения?

— Говори.

— Наши спорили. И решили: это единственный вариант — взять штурмом и уничтожить.

— Что уничтожить? — улыбнулся Ким. — Да говори, не стесняйся — это же не игра. Ты знаешь, о чем идет речь, я тоже. А эта девушка — радистка, через нее пойдет вся информация.

— Та я ж говорю — Жорж предлагает взять ночью штурмом и, ну, значит… взорвать. Долго, говорит, понимаю, не удержаться, но на момент диверсии вполне достаточно.

— А самим потом куда?

— Рассеяться.

— Ясно, как утренний туман. Передай — срока пока назначать не будем. Я подумаю. И еще: независимо от того, штурмом или что-нибудь похитрей придумаем, — все ваши люди, участвующие в операции «Днепр», должны уйти в лес.

— Все?

— Дарницкая группа…

— А если Жорж спросит зачем?

— Разве мало уже принесено жертв?

— Так ведь, товарищ Ким, Жорж сказал: «Полная безопасность». Алиби!

Ким вздохнул. «Алиби»! Наивные люди… Как будто можно ждать от немцев соблюдения хотя бы формальных норм правосудия!..

— Рекомендую уйти всей группе, — повторил он.

Посыльный кивал головой, иногда добавлял «понял, слушаюсь». Потом Ким дал ему с собой пачку листовок, и он ушел, а Клара, немного запинаясь, глядя на записанные ею цифры, стала повторять текст донесения.

Выслушав до конца, Ким сказал:

— Ну и отлично. Сегодня в пятнадцать выйдете на связь с Москвой и передадите эту шифровку. Подпись: Новый, Смирная.

Дверь приотворилась, на этот раз без стука, и вошел тот самый стройный юноша интеллигентного вида — Валюшкевич, который привел ее к Киму.

— Заходи, Игорь, жду, жду, — сказал Ким и, обращаясь к Кларе, представил ей его: — Познакомьтесь, это Игорь Валюшкевич, командир диверсионно-разведывательной группы нашего центра — разведка в разведке. Клара Давидюк — наша новая радистка.

— Я уже понял это, товарищ Ким, — вежливо кланяясь, ответил Валюшкевич.

— Что у вас?

Юноша вздохнул, взглянул на часы и ответил:

— Неудача, товарищ Ким. То есть сама операция прошла отлично. Часовые ничего не заметили — за это ручаюсь. Но мина не взорвалась. Я сужу по времени… Мы поставили на одиннадцать. А сейчас уже час дня. Взрыва никто не слышал.

— А взрыв можно и не услышать, расстояние отсюда порядочное. Что говорит Курков? — спросил Ким.

— Он считает, что было б слышно.

— Чеку вынул?

— Вынул, товарищ Ким. Будете ругать, но я уже когда отполз, вновь вернулся, проверил…

— Да, это уже напрасно. Такие вещи надо делать с одного раза. Словом, так: с сообщением пока подождем. Я уверен — мина сработает. Возможно, не точно в назначенный час — у этих мин есть такой недостаток. Но взрыватели у них первоклассные. Ждите связного.

— Связной будет только к вечеру. Товарищ Ким, разрешите, я дойду до Остра, мне все равно нужно туда, чтобы подготовить отъезд мамы в Чернигов. Вы же знаете…

— Надолго?

— Думаю и заночевать там.

В этот день в пятнадцать часов Клара впервые самостоятельно вышла в эфир. Она надела наушники и склонилась над рацией… Два цвета — оранжевый и синий — сошлись в одном кружке, слились в один цвет… Перед ней лежало подготовленное сообщение, состоящее из длинных колонок цифр. С ней рядом находился Немчинов. Он следил за каждым ее движением. Сеанс еще не кончился, когда Немчинов вышел из землянки. Увидев Кима, сказал ему только два слова: «Работать может».

Клара очень устала. Точность, с которой она давала текст, требовала большого напряжения нервов и сил. А к тому же она волновалась. Выключив рацию, она снова и снова сверяла цифры. Потом вышла на волю из землянки.

— Здравствуйте, Микки-Маус, — вдруг раздался голос позади. Она обернулась. Голос был знаком, но исходил от незнакомого человека с бородкой. Человек догонял ее, улыбался ей.

— Товарищ Иван?! — радостно вскричала она. Да ведь это Тиссовский-Франкль, которого борода изменила до полной неузнаваемости.

— Я, Кларочка… Поздравляю с удачным приземлением.

— Спасибо. А вы тоже здесь?.. Из наших здесь Ваня Курский и Надя — целая компания…

— Хорошо! У всех нас одна судьба — воевать. Ну, повоюем, — сказал он.

— Повоюем, — улыбнулась Клара.

Часть вторая КИМ И КЛАРА

Глава I ЕДИНСТВЕННЫЙ ВАРИАНТ

Время летит, забирая у летней короткой ночи минуту за минутой. Раненый капитан впал в забытье. Рядом с ним у рации, притулившись спиной к выемке в песчаной стене, дремлет Клара. Он шевельнулся. Она тотчас склонилась над ним:

— Хочешь пить?

— А?.. Вот ты спросила, и мне захотелось пить.

Он улыбается, гладит ее руку.

— Воды или… может быть, хочешь согреться? Здесь сыро, и земля свежая…

— Что у тебя еще есть?

— О, много чего! Целых три фляжки, мы богачи. В этой — клюквенный морс… Спирт есть, ну, и вода.

— Спирт-то откуда?

— Помнишь, мы заходили в лесной госпиталь, к партизанам? Там доктор дал мне полную фляжку. Я припрятала, а то бы мальчики живо все растранжирили, особенно Андрюша…

— Налей немного: разбавь пополам с морсом… Потрогай у меня лоб, кажется, жар?

Она кладет руку ему на голову.

— У тебя лоб холодный. Холодный и влажный. Это хорошо. Пей…

Клара подает ему кружку, и, приподнявшись на лежанке, он делает несколько глотков.

— Дать кусочек хлеба со шпиком?

— Не хочется.

— Нога болит?

— Не очень. Только когда шевелишься — острая боль. Сам виноват… Пошел не пригибаясь, а они простреливали этот участок шоссе. И знал ведь… Глупо, легкомысленно…

— Тогда, по-твоему, и Тиссовский тоже легкомысленно поступил?

— Нет, у него другое… Рукопашная схватка, тут от шальной пули не гарантирован. Всю жизнь провел в подполье, а погиб в открытом бою…

— Я так плакала, когда узнала об этом.

— Он спас тебе жизнь.

— Дважды.

— Один раз, когда снял автоматчика в районе Барановичей… Мы отходили, это я помню. А второй раз?

— И второй раз ты знаешь когда… Я могла быть на месте Нади.

— Кто тебе сказал об этом? Не он, разумеется…

— Конечно не он!.. Ты сердился на меня несколько дней, я поняла почему.

— Но пойми, я иначе не мог… Я и на него, на Ивана, сердился за то, что он отправил тебя в отряд.

— Я понимаю. Молчи.

И он замолкает.

— Ким… — тихонько зовет Клара.

— Да…

— Ты куда-то «ушел». О чем ты думаешь?

— Вспоминаю все случаи своего легкомыслия. Помню, еще до встречи с тобой я ездил в Киев… Пристрелил генерала на Крещатике, бежал… Потом отправился осматривать Дарницкий мост. Как они не схватили меня? Не понимаю… А это ранение? Ведь если бы…

Она перебивает его:

— «Если бы» — это бессмысленно говорить. Жизнь не имеет второго варианта.

Пауза. Он улыбается.

— Это ты очень умно сказала. Просто здорово. Ты мудрая, я и не знал.

— А что ты вообще знал обо мне? Точка-тире-точка — все?

— О нет, ты ошибаешься.

— Что же?

— Многое. Например, я знал, что ты красивая, умная, сдержанная…

— Не надо…

— Правда… Что верный товарищ — тоже знал. И знал, что ты не уйдешь.

— А если бы я ушла?

— «Если бы»? Но ты же сама говоришь, что жизнь имеет один вариант и второго не существует, — задумчиво говорит он. — Тот единственный, какой есть, создаем ведь мы сами, а?

— Конечно.

— И то, что я сейчас скажу… это тоже единственный вариант?

— Ты впервые так откровенен со мной…

— Клара, я люблю тебя, и ты мой единственный вариант. Ты слышишь?

— Да, — шепотом отвечает она.

И ей кажется, что все-все еще впереди, что все эти испытания как бы нарочно устроены, чтобы вот здесь, в землянке, он произнес эти три простых и желанных слова: «Я люблю тебя». Она верит в его силу и всемогущество.

— Ким, помнишь, я хотела что-то сказать тебе и не сказала? Я была счастлива…

— А сейчас?

— Сейчас я тоже счастлива… Даже если придется погибнуть…

— Наверное, придется…

— Почему? Землянка отлично замаскирована. А, Ким? Скажи…

— Я просто так… всегда надо предусматривать худшее, — отвечает он.

— Тогда что?

Он ищет слова, чтобы смягчить смысл «худшего варианта», и не находит их. Да и нужны ли они? И говорит:

— Тогда согласно программе.

Они лежат, прижавшись друг к другу. А в лесу уже начинает светлеть. Ночной сумрак уходит. Контуры деревьев все отчетливей вырисовываются в туманной мгле июньского утра.

Глава II ВЕСНА В МЕЖДУРЕЧЬЕ

Мелкие диверсии, поджоги, сбитый мотоциклист на шоссе и тому подобное — все это случалось в Междуречье и до появления центра Кима. Но практически эти акции не наносили сколько-нибудь серьезного ущерба фашистам. Противник не придавал им значения, ограничиваясь каждый раз посылкой взвода карателей на место происшествия.

Установленный немцами режим с назначенными ими бургомистрами, старостами, полицаями, гестапо, с комендантским часом и поголовной регистрацией населения и был тем «новым порядком», который казался незыблемым. И надо отдать справедливость, немцы вводили его с железной, методичной последовательностью. Как оркестр, собранный из разных инструментов, призванных дополнять друг друга, так и «новый порядок» располагал широким арсеналом различных средств. От газет на украинском языке до виселиц — все было направлено к одной цели: заставить население оккупированных областей безропотно повиноваться и выжать из покоренного края максимум выгод для Германии. Дирижер продолжал размахивать своей палочкой, музыканты усердно играли, но до слушателей вдруг стала доноситься иная музыка. Вначале слышались лишь отдельные ее звуки, они становились все ближе, явственней, но тот, кто дирижировал ею, был невидим.

К концу 1942 года немцы перестали быть полновластными хозяевами положения на оккупированной ими Украине.

Диверсии в то время обрели планомерный характер. Масштабы их уже были иные. На Десне идет ко дну караван барж со снаряжением и боеприпасами. Выводится из строя на три недели железнодорожная ветка Киев — Чернигов — Иванков. Дорога Чернигов — Гомель постоянно находится в заминированном состоянии. В селах Остерского района разгромлены полицейские участки. В лесах Броварского района партизаны уничтожают немецкий карательный отряд; такая же операция проводится в Коцюбинском районе — здесь партизаны нападают на гарнизон в поселке Ревунов Круг и захватывают большое количество оружия, боеприпасов; взорваны мосты на шоссейной дороге в районе Окуниново и по шоссе Дымер — Иванков деревянный мост через реку Тетерев. Разрушение коммуникаций парализует движение транспорта оккупантов. Летит в воздух остерская база горючего. Бомбы советской авиации имеют очень точные адреса. А кого карать за все это — неизвестно. Нужно поголовно истреблять все население Междуречья. Но после Сталинграда немцы уже не те. Они не могут снять с фронта две-три дивизии и бросить их на борьбу с непокорным краем. Но даже если б это было возможно — как бы справилась регулярная армия с разветвленной по всей Украине сетью разведчиков, укрываемых местными жителями? Самый сильный враг становится беспомощным, если он не видит противника. Он может стрелять, крушить, впадать в неистовство, но это не избавит его от ударов невидимой руки.

Такой невидимой карающей рукой стал центр Кима. Слухи о Киме, конечно, дошли до немцев, хотя каких-либо более или менее точных сведений о нем они не имели. В немецких газетах появились фельетоны о «бандите по кличке Ким», где он изображался уголовником, рецидивистом, который «решил на старости лет искупить свою вину перед большевиками». Такая версия вполне устраивала фашистскую пропаганду и совсем ничего не давала контрразведке. Гестапо и контрразведка получили приказ во что бы то ни стало уничтожить Кима. Разумеется, гестаповцы понимали, что газетная шумиха, равно и объявления о награде за голову Кима, едва ли дадут результаты. Нужна работа более серьезная.

Под Киевом организуется школа по подготовке специалистов для борьбы с партизанами. Туда вербуют из лагерей военнопленных. Параллельно контрразведка засылает в районы активных действий партизан группы террористов с одним заданием — влиться в партизанские отряды и через них добраться до Кима. Шесть таких террористов были выявлены центром в отряде Науменко и расстреляны. Двое прожили в отряде около месяца, но так ни разу и не видели Кима. Великий конспиратор Тиссовский установил жесткий режим: даже партизанские командиры не знали, где в каждый данный момент находится Ким. Об этом знали только Тиссовский, Курков, радисты.

В начале января 1943 года в поселке Красные Казармы собрались командиры партизанских отрядов.

Это совещание в Красных Казармах положило начало объединению всех партизанских сил Междуречья. В крупных городах — таких, как Киев, Житомир, Чернигов, — а также на железнодорожных станциях позиции оккупантов оставались незыблемыми, там стояли многочисленные гарнизоны. Но в дальних селах немцы были уже не в силах удержать власть, и километрах в пятистах от линии фронта на захваченной врагом территории кое-где начали возрождаться Советы.

Была встреча в Сорокошичах. И уже не сорок жителей окрестных сел, как там, в лесу, вскоре после приземления Кима, а почти тысяча собрались на митинг. Ким не выступал перед ними. Он сделал свое дело и отошел в тень, как всегда бывает с разведчиками. И вскоре выдвинулись новые фигуры партизанских вождей — братьев Науменко, Юрия Збанацкого. Имена Ковпака, Федорова уже были известны на Украине.

А между тем центр, состоящий из двенадцати человек, ближайших сподвижников Кима, жил своей замкнутой жизнью, со своими делами и заботами. Ким приблизил к себе кое-кого из подпольщиков, оставленных для работы Остерским райкомом партии перед отходом наших войск. Мария Хомяк — первая, кого встретил Ким в Выдре, — стала его связной. Ее сестра Шура стряпала обеды для разведчиков, муж Шуры, Павел Тимошенко, вошел в группу — в помощь Куркову.

Главной радостью разведчиков были письма и небольшие посылочки от родных — оттуда, с Большой земли. Обычно самолет приходил ночью, раз в месяц. Двое-трое разведчиков шли встречать его в условленном месте — на какой-нибудь глухой полянке. И там, разложив костры, ждали иногда по трое суток. Самолет доставлял необходимое снаряжение, питание для раций, боеприпасы, газеты, почту. И, быстро выгрузив все, вновь уходил в черное небо. Иногда, если условия не позволяли, самолет не садился, а, снизившись на предельно малую высоту, сбрасывал груз на землю. К немцам в тыл обычно летал старший лейтенант Савинков на самолете ЛИ-2. А по возвращении докладывал, сколько мешков сброшено, с какой высоты. Сохранились две записки Кима, в которых он сообщает о получении груза и просит объявить благодарность летчику за точное попадание, ибо случалось, что разведчики часами искали груз.

По вечерам часто собирались в землянке Степана Ефимовича Науменко, который теперь командовал крупным отрядом в тысячу партизан. Ждали последнего сообщения Совинформбюро. Возможно, будет приказ Верховного. В землянке появлялась Клара со сводкой. Все окружали ее. Потом начиналось обсуждение. Если приказ радостный — Степан Ефимович Науменко непременно достанет из своего командирского запаса две-три бутылки знаменитой сорокошичской… И тут уже пойдут воспоминания, легенды. В знак поощрения в землянку к Науменко «на прием» приглашались отличившиеся командиры рот, разведчики, доставившие ценные сведения. Степан Ефимович начинал уговаривать Клару «чуть пригубить».

— Нет, дядя Степа, мне мама не позволяет, — отшучивается она.

— Война, дочка, все спишет… Эх, был бы я молодой, я б за тобой приударил… А сейчас нельзя. У меня, милая, детки постарше тебя…

…Много лет спустя, вспоминая эти встречи, связная Кима Мария Хомяк скажет: «Я счастлива тем, что была среди этих людей, работала с ними. Все мы жили надеждой на победу, верой в будущее. Были это самые светлые дни в моей жизни. И все сбылось. Пришла Победа. Наступил мир, но тех людей уже нет…» Те дни остались в ее памяти, как первая любовь, на всю жизнь.

Приблизительно в марте — апреле 1943 года Ким появляется в Киеве. Вокруг его визитов в оккупированную столицу Украины ходит очень много легенд. Рассказывают, например, что он, пользуясь изготовленными Тиссовским документами, в мундире офицера СС проник в фашистскую верхушку киевского гарнизона, установил там связи и выкрал карту обороны Днепровского вала. По другим рассказам, он пришел в Киев в обычной гражданской одежде под легендой виноторговца. Здесь с помощью киевских подпольщиков совершил налет на штаб, убил генерала, вскрыл сейф и, похитив секретные документы, бежал. Имеется и такая версия, что Ким завел дружбу с штандартенфюрером Боделем в бильярдной офицерского казино и что даже одно время вместе они занимали номер-люкс в старом «Днепре». Что ж, каждая из этих версий могла реально существовать, но вместе они исключают друг друга. Но когда о человеке создаются такие легенды — это уже что-нибудь да значит. Очевидно, это был действительно выдающийся человек, если о нем выдумывали героическое. Но почему «выдумывали»? В действительности жизнь Кима превзошла многие легенды о нем. Однако о ней знали все всего лишь два-три человека, которых ныне уже нет в живых. Слухи о его подвигах распространялись. Вот люди и строили различные предположения, догадки, которые, передаваясь из уст в уста, становились легендами.

Но мне не хочется повторять их. Сообщу лишь то, что достоверно известно. Да, он бывал в Киеве, это подтверждают многие его соратники, хотя ни одной из его конспиративных квартир мне так и не удалось отыскать. Возможно, что людей, укрывавших его, уже нет в живых. Но, с другой стороны, если он находился в Киеве действительно под легендой прибывшего из Берлина офицера СС, то в конспиративных квартирах ему не было никакой надобности. Он мог занять номер в любом отеле. Но здесь начинаются догадки.

В радиограммах Кима в Москву о походах его в Киев ничего нет. Но в отчете секретаря партийной организации центра П. Т. Тимошенко имеются очень скудные сведения о рейдах Кима по Междуречью и о поездках его в Киев, а также об убийстве им высокопоставленного фашистскогочиновника.

Возможен такой вариант: появляясь в Киеве, Ким надевал эсэсовский мундир, пользовался им для свободного хождения по улицам, осмотра Дарницкого моста, но каких-либо серьезных контактов с фашистами, по крайней мере в Киеве, он избегал.

…Время постепенно все проясняет. Уже после опубликования этой повести в журнале «Знамя» я нашел человека, который видел Гнедаша в форме офицера СС на шоссе Ромны — Прилуки, совсем недалеко от его родного села Салогубовки. Гнедаш ехал в «опеле» один.

Обнаружились также свидетельства, что он бывал в Киеве в форме полицая с повязкой. Его визиты были кратковременны — он появлялся, чтобы на месте организовать крупную диверсию и принять личное участие в ней. Вряд ли всегда это вызывалось крайней необходимостью, но временами он вдруг отбрасывал всякую осторожность и совершал дерзкий поступок. Он словно давал разрядку себе, отыгрывался за всю ту сдержанность, которую приходилось ему проявлять. Ему было всего двадцать восемь…

Он знал, что примет смерть в случае провала. Центр тогда перейдет в надежные руки Тиссовского и Куркова.

Странно, но это давало ему уверенность. Как акробат, совершающий опасный номер на большой высоте, работает смелее и спокойнее, зная, что невидимая публике спасительная лонжа у него за спиной, так и Гнедаш в стане врагов постоянно ощущал эту лонжу. Этой лонжей было — «согласно программе»… Во имя Родины и победы.

Глава III ПО ИНСТРУКЦИИ…

Радиостанция подпольного центра была спрятана в лесной землянке в сторонке от партизанских куреней. Чтобы не привлекать к ней внимания, часового не ставили, но всегда вблизи радиостанции находился кто-то из дежурных связных. В этой землянке поселились Клара и Надя. Они навели в ней свой девичий порядок. Однажды утром, выйдя из землянки, девушки обнаружили около двери целую поленницу наколотых дров.

— Смотри, как о нас заботятся, — довольно заметила Надя.

Она была разбитной, быстро улавливала оттенки взаимоотношений и была как бы старшей. Здесь радисток навестили их шефы — Ким, его заместитель по конспирации и секретной части Тиссовский и Немчинов, помощник командира по связи.

— Скучать не приходится? — спросил Ким.

— Некогда, товарищ командир, то принимаем, то расшифровываем, — ответила Надя.

Клара, чувствуя, что вопрос обращен к ней, сказала:

— Здесь тихо. Пока еще ни одного выстрела не слышали.

— Услышите, — улыбнулся Ким.

— А немцев увидим? — спросила Надя.

— Увидите и немцев.

— Близко?

— Может, и близко придется…

— Я смотрю, о вас кто-то уже позаботился — дров на целый месяц наготовили, знают, что москвичи к этому делу не приспособлены, — сказал Немчинов.

— Разве это не вы? — простодушно удивилась Надя.

Немчинов рассмеялся:

— Конечно! Мы втроем всю ночь пилили, кололи. Вот видите — даже мозоли натерли. А вы что ж, не слышали?

— Ну, значит, девушки, устроились вы хорошо, — сказал Ким, переводя разговор на серьезную тему. — А как с питанием рации?

— На месяц обеспечены, — ответила Клара.

— А там самолет придет. Я вот о чем прошу: чтобы все время кто-нибудь из вас дежурил у рации, — сказал Ким.

Побыли они недолго. А когда вышли, Немчинов сказал:

— Интересно, а кто же все-таки девчатам дров наготовил? Неужели уже кавалеров успели найти?

— Напрасно на девчат наговариваешь. Ты слышал же: они сами не знают кто. Наверное, Тиссовский проявил рыцарство, — ответил Ким.

— Он! А какой хитрец: нам ни слова, — рассмеялся Немчинов.

— Неловко признаться, друзья, но не я, к сожалению. Собирался, но опередили, — ответил Тиссовский.

— Ну, тогда я знаю кто, — сказал Ким.

— Я тоже смутно догадываюсь, — кивнул Тиссовский, — есть здесь рыцарь один…

— А я так думаю: обманываете вы меня, — усмехнулся Немчинов, — наверное, вдвоем наведывались сюда. Но учтите, это мои кадры.

— Твои, твои, — сказал Ким хмурясь. По тону его Немчинов понял, что пошутил он не к месту и сейчас получит замечание. Так оно и случилось. Ким остановился, чтобы закурить. Он высек огонь, прикрывая рукой зажигалку, и, не глядя на своих собеседников, сказал:

— Не надо, Андрей, всех этих разговоров.

— Да я пошутил.

— А я о том и говорю: не шути. Я все понимаю. Не тот вариант. Девчонки, школьницы. Их две, понял? А нас сколько! Ну и все. Точка на этом.

Немчинов хотел что-то еще сказать в свое оправдание, но Тиссовский сделал знак, и он смолчал. Ким чувствовал, что говорил слишком резко. Но был доволен этим коротким разговором. Это было предупреждением и себе самому. Когда в ночь приземления радистов он, пошарив фонариком по кустам, вдруг увидел Клару, не успевшую еще освободиться от парашютных строп, услышал ее низкий, глухой голос: «Пароль!» — он даже немного растерялся. Потом подумал, что появление в отряде такой девушки может, пожалуй, внести некоторые осложнения. Конечно, многое зависит от того, как она сумеет поставить себя в отряде. Это не просто — взять верный тон в кругу мужчин, ежедневно подвергающих себя смертельной опасности.

Теперь она каждый день после сеанса с Москвой приходила к нему на доклад. И после первых же встреч опасения его рассеялись. Осталась лишь тревога за нее. Московская барышня, мамина дочка, а здесь все же вражеский тыл, опасности на каждом шагу…

В партизанской лесной жизни бывали всякие неожиданности, порой самые невероятные. И вот в первую неделю по прибытии радисток случилось происшествие, которое дало Киму пищу для новых размышлений. Вечером Клара была в землянке одна. Ожидая вызова Москвы, она писала письмо домой, родным. Вдруг послышались шаги, потом грубая брань… дверь в землянку распахнулась, и в дверях встал детина с двустволкой. Оскалившись, бегая шальными глазами, он прохрипел: «Выходи, растакую мать… Всех положу!» Клара успела сделать один выстрел. В следующую секунду детина с запрокинутой головой уже летел на пол, сбитый самбистским ударом подоспевшего связного. Потом выяснилось, что это был полицай из села. Он напился пьяный, взял ружье и пошел в лес на охоту… Видно, он перебрал, заблудился и забрел в расположение отряда, а дежурный связной куда-то отошел на минуту, Клара ранила полицая в предплечье правой руки.

Пришли Ким и Тиссовский.

— Молодчина, Микки-Маус. Точно работала, по инструкции, — заметил Тиссовский.

— По инструкции, говоришь… — Ким, подперев голову, задумчиво смотрел на девушку. Клара явилась перед ним уже в ином свете.

— Как же! Пистолет у тебя, Микки, конечно, лежал рядом, у рации, иначе б не успела, да?

— Лежал, — согласилась Клара.

— И дальше: «Вооруженное одиночное нападение в зоне разведчика» — какой это вариант?

— Третий, — она улыбнулась, хотя была еще бледна.

— Верно, третий. «Стрелять в руку с целью выбить оружие и попытаться задержать нападающего». Ну, тут уж Игорь выполнил свой рыцарский долг.

— По инструкции? — повторил Ким, думая о чем-то своем и по-мальчишески жалея, что на месте связного оказался не он. — Значит, вы всегда действуете по инструкции?.. Правильно. Только так.

— Не надо «только так». Иногда можно чуть-чуть отойти, — ласково подмигнул Тиссовский. Он относился к Кларе с отцовской нежностью.

После случая с полицаем Ким поймал себя на том, что ищет повода лишний раз зайти на радиостанцию и повидать Клару. Чувство это было подсознательное, безотчетное. И очень легко было оправдаться перед собой — особые условия, война.

Да он и не занимался самоанализом — других дел хватало. Часто он с грустью и болью вспоминал о жене. Через третьи руки до него дошла весть, что у Тани родилась дочь, что она не смогла эвакуироваться и осталась под оккупацией, в Шепетовке.

Между тем появление в отряде Клары, красивой и молодой девушки, конечно, не могло пройти незаметно. В первые же дни в Клару влюбился командир небольшой партизанской группы Таращук, смельчак, очень самоуверенный, пользовавшийся успехом у женщин. Однако он решил действовать по инструкции, и, соблюдая субординацию, пожаловал к Степану Ефимовичу и попросил Науменко откомандировать в его группу вновь прибывшую радистку.

— Чего ж она у тебя будет делать без рации? — коварно спросил Степан Ефимович, который со стариковской мудростью разгадал замысел Таращука и теперь думал, как бы его лучше ущучить.

— Рацию раздобудем. Один рейд — и рация наша. А радистов нет… Хотя бы на время, чтоб обучила.

— Сам будешь постигать премудрость?

— Зачем? Найдем человека.

— Найди…

— Уже нашел…

— Це дило! Шли его до мене!.. Мы его тут и обучим, — простодушно ответил старик.

Таращук вздохнул.

— Эх, Степан Ефимович, мудрый вы человек…

— Мудрый, мудрый…

— Можно с вами говорить откровенно?

— Вот с того б и начал… А вин вертит, крутит…

— Влюблен я в нее… Жениться хочу.

— На ком?

— На этой, черненькой… Ведь ее Кларой зовут?

— Кларой. Дивчина что надо. Сочувствую.

Степан Ефимович вновь задумался — уж очень ему хотелось проучить самонадеянного Таращука. Наконец он сказал:

— Заявление треба…

— От меня?

— От тебя и от ее. По форме. Как у загсе пишут.

— Так нет, Степан Ефимович, она же еще, как говорится, не в курсе… Я с ней же не говорил… Ты ее ко мне откомандируй, а с ней я полажу.

Старик благодушно заохал и встал:

— Сиди. Я ее призову.

Клара пришла вместе со Степаном Ефимовичем. И произошла комическая сцена. Степан Ефимович вздыхал и крякал. Таращук, откашливаясь, рассуждал о трудностях холостой партизанской жизни. Клара сперва ничего не понимала. Потом удивилась и сказала, что она вовсе не собирается выходить замуж.

Весь этот эпизод доставил большое удовольствие Степану Ефимовичу. А Таращук обиделся. О подлинной роли Кима в партизанском движении Таращук ничего не знал. Для него он был кем-то вроде начальника радиостанции при штабе Науменко. Но вечерние визиты Клары в землянку Кима вскоре были замечены Таращуком. Он дал этим встречам свое толкование и затаил злобу.


С увеличением числа радистов и раций Ким решил установить радиофицированную точку в самом Киеве с самостоятельным выходом на Москву. Это сулило бо́льшую оперативность в передаче разведданных. Киевских подпольщиков он попросил подготовить конспиративную квартиру на какой-нибудь тихой улице. И теперь лишь ждал от них сигнала. Вначале он хотел направить туда Немчинова, но потом решил, что по условиям конспирации выгодней послать женщину — все меньше подозрений.

Значит, нужно было выбирать между Кларой и ее напарницей Надей.

Прежде чем посоветоваться с помощниками, Ким хотел решить для себя — готов ли он на любой вариант. Ибо лишь в этом случае стоило советоваться. Нужно было знать Кима. Он принадлежал к тому редкому типу людей, которые, посвятив себя делу, исключают из него всякий личный интерес и даже при двух, казалось бы, равных вариантах избирают худший для себя, следуя правилу: хочешь сделать как лучше — поступай не так, как хочется. Правило это имеет большую житейскую мудрость. В самом деле, при решении любой дилеммы даже очень умный человек невольно бросает на колеблющуюся чашу весов какой-то свой небольшой интерес: а как мне лучше, как мне выгодней? Но это-то и мешает ему быть объективным. Это свое «я» Ким полностью вывел из игры. В одном отношении ему стало сразу свободнее, легче — исчезли всякие сомнения. Взвешивал его разум, решал холодный расчет, вне симпатий и пристрастий. Конечно, по-человечески такой подход порядком осложнял ему жизнь, лишал многих удовольствий, радостей. Но в то время, без сомнения, именно это его умение все подчинить интересам дела помогло ему стать признанным вождем украинского подполья. Окружающие сразу почувствовали в нем человека идеи, для которого цель выше всего.

Кого послать в Киев? Кто сильней — того и послать, размышлял он. А кто сильнее? И он вызвал к себе Тиссовского, рассудив, что ему, опытному подпольщику, лучше знать, кто более подходил для этой работы. Когда Тиссовский пришел, Ким спросил, кого, по его мнению, следует послать в Киев. Тиссовский назвал Зоркую (кодовое имя Нади).

— Но как радистка и разведчица Смирная посильней, — возразил Ким.

— Да, пожалуй… Впрочем, Зоркая — девушка не без хитрости. Микки-Маус более простодушна… А в тех условиях?… — задумался Тиссовский.

— Ну да! — рассмеялся Ким. — А случай с полицаем? Не всякий мужчина так среагирует…

— Это качество у них у всех отработано еще в школе разведки. Профессиональная реакция, не больше, уверяю вас. В остальном она — девочка.

— Да ведь и другая тоже девочка! Что делать — война.

— Ну, Надя немного постарше — кажется, на год.

— Гм… То есть вы хотите сказать, что Зоркая, как наш агент в Киеве, будет более надежна? — спросил Ким, помолчав.

Пауза.

— Я бы судил… или, как у вас принято говорить, ставил вопрос не так. Радистка Смирная должна остаться не потому, что она слабее своей напарницы. Просто она нужна здесь. Какие еще требуются аргументы моему командиру? — улыбаясь, спросил Тиссовский.

— Это уже другое дело, — медленно проговорил Ким. — Теперь объясните мне, почему Клара нужна здесь, в центре, больше, чем Надя?

— Это нужно объяснять?

— Да.

— Кому?

— Мне.

— Но мне кажется, что я дал вам уже достаточно аргументов, чтобы, опираясь на них, принять то решение, которое вы считаете нужным и правильным.

Ким посмотрел на Тиссовского очень внимательно, как бы говоря: «Прости, вот теперь уж я перестал понимать тебя». Но Тиссовский не понял этого молчаливого вопроса или просто ушел от него.

— Товарищ командир, я могу быть свободным? — спросил Тиссовский.

— Иван Бертольдович! Очевидно, я обалдел сегодня от всех дел. Решительно ничего не понимаю. Сформулируй свою позицию.

— Дорогой друг, я тоже не совсем понимаю вас… Ваша цель…

— Цель вполне определенна, вполне определенна, Иван Бертольдович! Послать в Киев нашу лучшую разведчицу — Клару Давидюк. Не ясно?

— Вот этого я не понимаю.

— Все! Я понял, вы считаете разумным лучшую разведчицу оставить при центре. Это уже позиция.

— Одну минутку. Это несколько вольная интерпретация моих слов. Мы что, уже определили, кто из них лучшая?

Ким устало рассмеялся.

— Послушайте, Иван Бертольдович, ну что вам за охота морочить мне голову?

— Наоборот, я проясняю…

— Ладно, пошли спать, — Ким махнул рукой. — Утро вечера мудренее.

— Это самая любимая ваша пословица…

— Иван Бертольдович, ну признайся, ты меня сегодня спутал с немцем и отрабатывал на мне свою школу, — уже мирно сказал Ким.

— Но в отличие от немца вы знакомы с моей системой… Могли бы ответить тем же…

Придя в землянку, Ким еще долго размышлял над разговором с Тиссовским. Попытка возложить решение на помощника окончилась неудачей. Конечно, он мог просто согласиться с Тиссовским. И это бы решило дело. Но ему было б легче, если бы Тиссовский нашел какой-то веский аргумент в защиту своей позиции. Однако никаких аргументов не последовало. Да их и не могло быть. Оставалось одно: отправить в Киев Клару. Утром Ким послал за Кларой связного. Но тот вернулся один. По словам Нади, Клара ночью разбудила ее, сказав: «Меня посылают на задание». И ушла.

Ким отпустил связного и вызвал Тиссовского, который один имел полномочия без ведома командира распоряжаться людьми.

— В чем дело, где Давидюк? — спросил он.

— Радистка Смирная вместе с рацией послана мною в отряд Збанацкого.

— То есть как? — проговорил Ким, вставая.

— Збанацкий уже давно просил направить к нему радистку на две недели — на время его рейда к Чернигову, чтобы он мог поддерживать с нами связь. И вы дали принципиальное согласие.

— Да, но это было до того, как мы решили послать Смирную в Киев. И вы превысили свои полномочия.

Тиссовский покачал головой:

— Товарищ Ким, я старый солдат, дисциплину знаю… Окончательного решения послать Клару в Киев вы не приняли, по крайней мере еще вчера, — значит, полномочий своих я не превысил.

Он был прав. Ким советовался с ним, но последнего слова так и не сказал:

— Ну, делать нечего, готовьте Зоркую в Киев, — сказал Ким и отвернулся.

Глава IV ДАРНИЦКИЙ МОСТ

По вечерам Ким и Тиссовский обычно работали в штабной землянке за столом из толстых дубовых досок, положенных на четыре березовых чурбана. Тиссовский при свече раскладывал пасьянс, то есть схему созданной ими на Украине разведывательной сети — небольшие кружки из картона с нанесенными на них условными знаками. Такие кружки лежали на Киеве, Остре, Чернигове, Прилуках, Житомире, Полтаве и еще на десятках мелких городов и деревень. В эти часы никто не тревожил командира и его заместителя, даже начальники разведывательных групп центра, имевшие прямой доступ к Киму в любое время суток.

Разложив схему, Ким и Тиссовский несколько минут молчали, как бы входя во все детали создавшейся ситуации, которая постоянно менялась. Сеть пульсирует, поступают новые донесения, разведчики меняют свои квартиры, выходят на связь, организуют диверсии и прочее. Все это отражается здесь, на карте.

В начале марта 1943 года Ким получил задание взорвать Дарницкий железнодорожный мост через Днепр, по которому фашисты непрерывно гнали подкрепления на восток, в район Орловско-Курской дуги, где в скором времени развернется великая битва. Понимая стратегическую важность моста, фашисты поставили там усиленную охрану и создали зону вокруг него радиусом в пятьсот метров, куда не имел доступа никто из местных жителей. Киму и Тиссовскому предстояло взвесить все возможные и невозможные варианты и остановиться на одном из них. Ждать больше было нельзя.

План киевских подпольщиков захватить мост вооруженной силой, взорвать и уйти отверг Ким. У немцев под Киевом было достаточно войск, чтобы отразить любое нападение партизан.

— Винтовка против танков — это не по науке, — сказал Ким, — и давайте отбросим все эти экстраординарные варианты. Тут работа бирюлишная…

— Доступ к мосту — вот что нам нужно. Откройте мне доступ, и я вам дам много-много верных людей, — сказал Тиссовский.

— Гм… Доступ? В этом вся штука, дорогой Иван Бертольдович!.. Послушайте, а если каким-то образом спровоцировать немцев и заставить их ремонтировать мост? Это, пожалуй, мысль… — Ким вдруг замолк.

Пауза длилась довольно долго.

— Мой командир куда-то ушел, — улыбнулся Тиссовский. — По логике вещей мосты сперва взрывают, потом ремонтируют. А вы хотите наоборот?

Но Ким не слышал его. Он вдруг быстро подошел к папке с донесениями и раскрыл ее.

— Товарищ Ким, скажите, что нужно вам, — та папка уже здесь, — Тиссовский постучал пальцами по лбу.

— Где дислоцируются их строительные отряды? По-прежнему в Киеве?

— Отправлены под Орел неделю назад. Они всех гонят на фронт.

— Отлично! Теперь надо как-то хитро подбросить эту идею немцам — пусть они начнут ремонт, а мы станем им помогать.

— Вы шутите, — усмехнулся Тиссовский.

— Пока фантазирую. Но согласитесь, что лучшая возможность заложить взрывчатку у самого основания ферм вряд ли представится.

— Да, но чтобы воспользоваться ею, вам, командир, нужно хотя бы на час стать комендантом города Киева.

— Это было бы кстати. Но для того, чтобы сделать эту карьеру, мне потребуется минимум месяц, а время не ждет. Нужен другой вариант. Будем отталкиваться от того, что ремонт — это единственная возможность получить доступ к мосту. Раз у них солдат не хватает, они сгонят местное население, а вы присоедините к нему наших подрывников.

— Все великолепно, но как принудить немцев начать ремонт Дарницкого моста? Вначале взорвать его немножко, не так ли? — сострил Тиссовский.

Ким, не реагируя на это, сказал:

— Вы как-то говорили, что немцы большие формалисты.

— Готов и сейчас подтвердить.

— Прекрасно. Это нам на руку… Дайте-ка мне схему Киевской городской управы или магистратуры. Что там?

Тиссовский снимает со стола карту и кладет на стол другие документы. Ким просматривает их, потом говорит:

— Вот видите, у них там есть строительный отдел… Это то, что нужно. Теперь надо искать должностное лицо.

— Лиц там предостаточно. Верных нет.

— Надо найти!

— О, это ваше «надо»!

Ким знал, что заместитель его поворчит, но сделает все как нужно. И верно, дисциплинированный Тиссовский уже перебирал служащих городской управы, на которых у него были заведены карточки. Здесь имелись сведения о тех, кто сотрудничает с немцами. Люди самые разные: авантюристы, делающие карьеру при «новом порядке», и просто жители, застигнутые оккупантами врасплох, наконец специалисты, мобилизованные немцами.

— Службой мостового хозяйства у них ведает инженер Сенкевич Николай Иосифович — фигура для нас весьма мало удачная, — уточнил Тиссовский после того, как отыскал нужную карточку.

— Что известно о нем?

— До войны сидел в тюрьме. В связи с этим пользуется доверием у немцев.

— Что ж, это как раз хорошо.

— Меня всегда поражает оригинальность вашего мышления, возможно, это чисто русское качество, — улыбнулся Тиссовский. — Значит, если б на этом месте сидел верный человек, патриот, было б хуже?!

— Но патриот не работал бы у фашистов!.. Впрочем, могут быть особые случаи. Сейчас для нас важно именно то, что он пользуется доверием врага, иначе он вряд ли мог бы помочь нам… Вы говорите, сидел в тюрьме? И что же? И вернулся, или как?

— Перед войной вновь оказался в Киеве… Очевидно, отбыл срок наказания…

— Возраст?

— Солидный, пятьдесят восемь лет. Образование получил еще до революции. Видно, еще из царской интеллигенции.

— Русская интеллигенция, Иван Бертольдович, никогда не была царской, но это уже особый вопрос.

— Тем не менее арест его…

— …Пока еще ничего не доказывает. Его домашний адрес у вас есть?

— Да. Хотите применить угрозу?

— Нет!.. Что вы, дорогой Иван Бертольдович, совсем не та ситуация, где можно угрозой… Тут нужен единомышленник.

— А как вы убедитесь, что этот «единомышленник» в самый важный момент не изменит нам?

— Я должен побеседовать с ним.

— Что ж, пошлем Валюшкевича с группой. Он доставит его сюда.

— Зачем? Лучше нам навестить его. Там, в Киеве, беседа будет непринужденной. Человек почувствует, что ему верят, а это много значит.

— И вы полагаете?..

— Посмотрим! Других вариантов пока нет. А время не терпит. Но на этот раз нам с вами, кажется, не уберечь Клару от прогулок по Киеву. Для такого дела, как взрыв моста, нам потребуется рация в непосредственной близости от объекта.

— А Немчинов? — попробовал возразить Тиссовский.

— На Немчинове вся связь, Иван Бертольдович, — сухо заметил Ким.

— А этот юноша… Ваня Курский, очень способный!

— Девушка безопаснее — этого вы не будете отрицать.

— Не буду. Ваш характер очень упорный.

— Упрямый! Но вы думаете, мне от этого легче жить? Пойдет Клара, и довольно об этом. Ненадолго, дней на десять… До взрыва, даже лучше — накануне, отозвать. Попросите Жоржа подобрать ей надежную квартиру на набережной, с видом на мост.

— Контакт с Надей, думаю, лучше исключить, — предложил Тиссовский.

— Согласен. А он и не нужен. У Клары будет локальное задание — следить за развертыванием событий на мосту и сообщать нам по рации.

Тиссовский наклонил голову и сказал:

— Пошлем ее без рации. Нет-нет! — замахал он руками, заметив недоуменный взгляд Кима. — Рация будет там, где Кларочка… Но я доставлю ее туда своими средствами.

— Хорошо. Согласен.

Ким направился к выходу.

— Мой командир, последняя неясность: кому мы поручим сопровождать Микки-Маус в Киев?

— С Кларой пойду я, — отвечал Ким.

Пауза. Тиссовский понял, что возражать бесполезно.

— Какую вам приготовить легенду? — спросил он.

— Ну, здесь — ваше слово. Мне безразлично, но легенда должна быть на двоих…

— Тогда я вас обвенчаю, — улыбнулся Тиссовский.


Круглые сутки в комнате легонько подрагивали стены и стекла от проходящих тяжеловесных составов. Едва ночной сумрак уходил, Клара подсаживалась к окну. Оно выходило на Днепр, а мост был справа. Каждые три часа менялся караул. Часовые стояли не только наверху, у въезда на мост, но и внизу, непосредственно у воды. Таким образом, мост просматривался на всем его протяжении десятком автоматчиков. Кроме того, неподалеку на холме имелась вышка для обзора окрестностей. От нее шли провода к строениям барачного типа, где расположились казармы отряда мостовой охраны. Судя по утренним построениям, отряд насчитывал примерно усиленную роту солдат.

На восток эшелоны шли главным образом с живой силой, о чем можно было судить по раздвинутым дверям теплушек; прошло два состава открытых платформ с танками, один состав с артиллерией и один — цистерны. На запад шли составы пассажирских вагонов — санпоезда с ранеными и товарные крытые, очевидно с мукой.

Накануне отъезда в Киев Клару долго и тщательно инструктировали Тиссовский и Немчинов. Каждый по своей части. А в Киев ее провожал Ким. Все было в общем проще, чем Клара предполагала. Ким, одетый по-крестьянски, тащил на себе мешок с картошкой, она — кошелку с салом. Они вышли на шоссе Остер — Киев и стали голосовать, при этом Ким размахивал зажатыми в руке рейхсмарками. Первая же грузовая машина остановилась и выглянувший из кабины немец спросил: «Wohin?» И Ким на ломаном немецком языке прокричал: «Нах Киев!.. Картофэль». (Опытный Тиссовский перебрал десяток легенд, но всем им предпочел такую — крестьянский парень с молодухой. И не случайно: накануне связной доставил из Киева вывешенное в городе обращение коменданта к населению окрестных сел везти на продажу в город излишки сельскохозяйственных продуктов. А Феня Кисель сообщила дополнительно, что полицаям дано строгое указание — в первые дни не изымать продукты у приезжающих крестьян, а напротив, всячески поощрять их. Городские рынки к весне пустовали, и это придавало особо трагичный колорит и без того пустынному городу.)

Немец предложил Кларе сесть к нему в кабину. Случай этот был предусмотрен, и Клара согласилась. Ким с мешком забрался в кузов. Ехали часа два. У въезда в Киев машина была остановлена на КП. Ким предъявил бумагу, написанную на украинском и немецком языках, — свидетельство оржицкого старосты о том, что г-ну и г-же Фроленко, крестьянам из села Оржицы, разрешается продать излишки сельскохозяйственных продуктов. Низший чин взял бумагу и пошел к кабине. Кима насторожил его разговор с водителем, но, прислушавшись, он понял, что чин выспрашивает о «фрау» и делает весьма лестные замечания по адресу Клары. Потом оба добродушно похохотали и шлагбаум был поднят. Пошли пригороды Киева. Машина поднималась в гору. До войны Клара бывала в Киеве и сейчас старалась узнать знакомые места. При развороте вдруг открылся проспект… Слева на холме лежали руины… И дальше — высились остовы разрушенных домов… Большая улица — и почти ни одного целого дома. И Клара вдруг узнала Крещатик — внутри как бы что-то оборвалось. Да, да, это он, Крещатик. Она приезжала сюда с бабушкой в 1938 году… Многолюдная толпа, черные «эмки», автобусы — совсем как в Москве на улице Горького. Они с бабушкой зашли в «Детский мир» и долго выбирали портфель — взрослый, кожаный — к новому учебному году. Воспоминание это пробудило другие картины детства, но лицо ее оставалось равнодушным. В кабине раздался стук Кима. Машина остановилась. Они вышли. Ким расплатился с немцем рейхсмарками. И они двинулись дальше уже пешком.

— Какой ужас, что натворили фашисты, — шепотом сказала Клара, когда они шли уже по бульвару.

— Вы о Крещатике? Да. Скорбное зрелище… Хотя тут есть и наша работа.

— Как это?

— Здание рейхскомендатуры, что на холме, подорвали мы сами. И гостиницу, там был штаб. Что поделаешь — война. Потом отстроим…

И вот домик на юге Киева. Кима и Клару встретила почтенная пожилая дама, с которой Ким, очевидно, был знаком прежде, ибо никакими паролями они не обменивались.

— Ну, а вот моя подопечная, дорогая Любовь Аполлинарьевна, — сказал Ким, представляя Клару.

Хозяйка бросила взгляд на гостью, который можно было перевести лишь однозначно: «Так вот вы какая, совсем девочка…» Она обняла Клару, а затем отправилась на кухню, к керосинке. И вскоре на сковородке шипела яичница с мелкими пожелтевшими шкварками.

— Когда ждать?

— Сегодня нет, очевидно, нет, — отвечал Ким.

Любовь Аполлинарьевна понимающе опустила глаза. Затем она подала Киму сверток. Он вышел в другую комнату и вернулся переодетый. Теперь на нем был полувоенный френч, а на рукаве — повязка дежурного полицая. Он подошел к Кларе. Хозяйка вновь понимающе вздохнула и вышла из комнаты.

— Клара, вы обещаете делать все так, как учил Тиссовский? — спросил он.

— Я уже обещала это вам и ему.

— Все будет хорошо, это самая надежная квартира. И все-таки… берегите себя.

Клара молча наклонила голову.

— Прошу вас… не выходите из домика, отсюда все отлично видно.

— До свидания… Желаю вам всего-всего лучшего.

Клара протянула ему руку. Он задержал ее руку в своей.

— Идите!.. Я буду вас ждать. Ничего не случится, — сказала она.

Он поклонился и ушел.

Вскоре за окном послышался шум. Во двор въехала телега с дровами, — на санях ездить было уже нельзя. Возчик разгрузил дрова, а затем внес и отдал хозяйке мешок с отрубями. В нем была рация.

Весь вечер Любовь Аполлинарьевна расспрашивала Клару, та, оживившись, рассказывала ей о маме, папе, учителях, подругах.

— Ой, девочка, девочка моя, тяжело вашему поколению, и жизни-то не видели вовсе… — вздохнула хозяйка. — Пройдет война… Все уляжется, а там видно будет. Вон я уж пятую войну переживаю… Японская, мировая, гражданская, финская — и эта.

— И вы все здесь, в этом домике? — спросила Клара.

— И родилась в Киеве, и, наверное, умру здесь… А немкой числюсь — по мужу. И фамилия — Виливальт. Да, Кларочка, муж-то мой немец был, из Силезии. В восемнадцатом году, когда их войска тоже стояли в Киеве, я познакомилась с ним. Он и остался здесь, как они у себя там кайзера сбросили…

— Он жив?

— Нет, не жив… Еще до войны умер, — вздохнула хозяйка. — Ну, Жорж Дудкин и придумал сказать, что муж был расстрелян Советами по обвинению в шпионаже в пользу Германии. И справку нужную достал, так что я теперь от Гитлера пенсию получаю. Заслужила милость. А Жоржика я с детских лет знаю.

Они проговорили до полуночи. Ким так и не пришел. Наутро Клара передала первое сообщение по рации. Принимал его Немчинов.

Вечером, незадолго до комендантского часа, в домике Сенкевича на Подоле раздался стук, затем голос: «Отворите, полиция». Хозяин накинул пальто, пошел отворять и вскоре ввел в дом молодого человека с повязкой на рукаве.

— Чему обязан? — спросил хозяин.

— Посторонние есть? — спросил вошедший, показывая полицейский билет.

— Нет никого, можете осмотреть помещение. В комнате жена и внуки…

— Тогда разрешите присесть, у меня к вам разговор.

Хозяин указал на стул, но сам продолжал стоять, выжидая. На вид ему было за шестьдесят. Это был тип старого киевского интеллигента, получившего образование еще до революции. Худое лицо, тяжелый, усталый взгляд.

— Я не буду вас обманывать, Николай Иосифович, — сказал гость, как-то странно улыбаясь, — я совсем не полицейский, я — партизан.

Пауза.

— Ступайте вон, — твердо сказал хозяин.

— Я понимаю… Вы не верите. Авантюристы тоже так действуют. И все-таки я партизан.

— Меня это не интересует… Прошу уйти или делать то, зачем явились… Я сейчас позову на помощь…

— Не позовете. Вы человек разумный, уравновешенный…

Поза гостя не была угрожающей. Он мирно сидел, облокотясь о спинку стула, и, очевидно, ждал, как дальше поведет себя хозяин. А тот, казалось, устал от всего на свете и сейчас его занимает лишь один вопрос: когда уйдет этот незваный гость, кто бы он ни был — партизан, полицай, хоть сам господь бог.

— Слушайте, вы, юноша, — наконец с горечью произнес Сенкевич, — к лицам, сотрудничающим с немцами партизаны являются затем, чтобы пристрелить их. Действуйте!.. Или уходите.

— У вас есть смягчающее обстоятельство — не вы предложили оккупантам свои услуги, вас мобилизовали как инженера-строителя.

— Благодарю. Не собираюсь ни перед кем оправдываться.

Гость слегка наклоняет голову.

— А почему же так? Вы же понимаете, что все это временно. Фашистский режим рухнет, и очень скоро… Согласны?

Сенкевич молчал.

— Допустим, что вы можете возразить: «Мне безразлично, что обо мне подумают». Но вашим внукам — расти и жить при Советской власти. Об их будущем вы думаете?

— Они еще достаточно малы, чтобы нести какую-либо ответственность. Что касается меня… За свои поступки я сумею ответить…

— А особенность нашей с вами беседы в том и состоит, что вам передо мной не надо оправдываться. Мы все знаем. Знаем, например, что вы, в отличие от некоторых ваших коллег, ни на кого не писали доносов в гестапо.

— Это не моя профессия, молодой человек! На меня писали доносы…

— И это известно нам… И ваша реабилитация.

Инженер устало опустился в старое кресло и, закрыв глаза рукой, медленно произнес:

— Так… Говорите, зачем пришли… Я устал.

— За помощью…

— Я ни на что не способен…

Гость молчал, сосредоточенно размышляя о чем-то. Прошла минута, другая. Сенкевич сказал:

— Вы меня извините… Меня поражает ваша самоуверенность, если не сказать резче. Прийти к незнакомому человеку, подвергавшемуся репрессиям при советском строе, скомпрометировавшему себя затем службой у фашистов… Это… я не найду слов! На что вы рассчитывали?

— На честность старого российского интеллигента… и патриота.

— Не говорите чепухи!.. «Патриот»!.. Я служу немцам. Да, служу… У меня семья, внуки. Что еще связывает меня с жизнью? Я не герой.

Теперь гость молчал. Кажется, у него какие-то свои мысли, от которых ему трудно отвлечься.

— Не герой… Да, конечно, это сложный вопрос, — как бы про себя замечает он. — Впрочем…

Он опять замолкает. Хозяина это уже начинает раздражать.

— Послушайте… Вы объясните мне наконец цель вашего визита? — говорит Сенкевич.

— Да, простите… Скверная привычка… Видите ли… Особенно героического мы от вас и не требуем, хотя… известное мужество необходимо для того дела, которое мы хотим вам поручить.

Гость снова выдерживает паузу, тянет. Но хозяин не указывает на дверь. Это уже маленькая победа. Гость продолжает:

— Итак, вы удивлены моим визитом? Поставим все точки над «и». Партизаны действуют — в этом секрета нет. Что ж странного, что они обращаются за помощью к своим соотечественникам? Чем мы рискуем? Чем я рискую? Пропуск у меня есть, я свободно хожу по Киеву. Если даже предположим невозможное, что вы поднимете шум, я, поверьте, уйду дворами, отстреливаясь…

— Предварительно пристрелив меня, — усмехнулся хозяин.

— Откровенно? Даже если вы попытаетесь силой задержать меня, я не стану убивать вас. В худшем случае — нокаутирую… Это придется…

— Откуда такое великодушие?

— Не великодушие. Дисциплина. Я точно выполняю инструкции.

— Чьи?

— Своего командира. Посылая меня к вам, он сказал: «Как бы ни вел себя Сенкевич, даже если выгонит вас, — не убивайте его».

Сенкевич вдруг опустил голову и закрыл рукою глаза. Отворилась дверь, и из спальни вышла женщина в ватном халате. Поза мужа и незнакомец со свастикой на рукаве напугали ее. Она закричала:

— Герр полицай! Что это? За что? За что вы его терзаете? Он ни в чем не повинен… У него слабое сердце… Он честно служит вашему фюреру и страдал при Советской власти! Он сидел в тюрьме! У нас есть справки… Коля, что же ты молчишь? Покажи ему…

Она подбежала к мужу и обняла его. Он взял себя в руки и тихо проговорил:

— Оставь нас, Сонечка… Это вовсе не полицай — он партизан.

Еще больший ужас отразился в ее глазах. Она как бы застыла в отчаянии.

— Сжальтесь, — прошептала она и упала на колени перед грозным гостем. Тот смущенно встал, поднял женщину, стал успокаивать ее:

— Пожалуйста, не раскаивайтесь в том, что сказали… Это все вы неизбежно должны были сказать в создавшейся ситуации. Конечно! Я же «полицай». К кому апеллировать? К фюреру, ясно…

— Так вы… из энкаведе? — делая попытку улыбнуться, спросила женщина.

— Ну, если угодно — так, — усмехнулся гость.

— Сонечка, он не причинит нам зла, — сказал Сенкевич, — пожалуйста, дай нам договорить.

— Скажите, это правда?! Умоляю… У нас внуки…

— Я Даю честное слово большевика, что ничего дурного не сделаю вашему мужу, — сказал гость.

Она прошептала что-то, опустила голову и вышла.

— Говорите, — отрывисто сказал Сенкевич.

И разведчик кратко объяснил ему свою просьбу. Сенкевич думал. Потом сказал, что вряд ли его мнения, даже если он изложит его на бумаге, будет достаточно. Все важнейшие коммуникации находятся под контролем СС и гестапо.

— Все дело в том, как аргументировать… — возразил гость. — Сошлетесь на то, что вы уже ставили в свое время этот вопрос перед советскими органами. Но к вам не прислушались…

— Почему именно сейчас я вновь поднимаю этот вопрос?

— За последний месяц интенсивность движения через мост возросла примерно в три раза… Вам эти данные неизвестны?

— Нет…

— Тогда этот повод отпадает. Вот что!.. Могли вы увидеть проходящий по мосту тяжеловесный состав? Это вас насторожило. Логично?

Инженер задумался.

— Пожалуй, это приемлемый повод, — сказал он. — Но я не могу гарантировать… Видимо, они создадут какую-нибудь комиссию…

— Пусть создают…

— И она, что очень вероятно, даст заключение не в вашу пользу.

— В том-то и дело, что это не очень вероятно. В таком сложном сооружении, как Дарницкий мост, наверняка есть узлы, которые нуждаются в текущем ремонте. Разве не так?

— Да, пожалуй… Ведь он и в самом деле давно не ремонтировался.

— Значит, в любом случае вы не ставите себя под удар. А остальным уж займемся мы.

Когда разведчик уходил, хозяин извинился за то, что встретил не так, за нервы и робко сказал:

— Скажите… ваш командир — это Ким? Не удивляйтесь, я просматриваю их прессу, когда-то интересовался политикой… Они, естественно, поносят его, обещают награды за поимку Кима — очевидно, это яркая личность?..

Посланец пожал плечами.

— Он командир…

— Он уже пожилой?

— Моих лет.

— Но вы совсем молодой человек.

— Я не такой молодой, мне скоро тридцать.

— И что ж… он лично послал вас ко мне?

Гость молчал.

— Поймите, это для меня очень важно!.. Значит, меня не считают предателем?

— Просто Ким знает, что вы не предатель.

Гость ушел. Сенкевич долго сидел и курил.


В домике Любови Аполлинарьевны Ким появился к вечеру на третий день, веселый и возбужденный. Одет он был франтовато: серый шерстяной свитер с высоким воротом, кожаное пальто, высокие хромовые сапоги, и Клара поняла, что домик Любови Аполлинарьевны — лишь одна из его конспиративных квартир. Войдя, он сердечно поздоровался с хозяйкой, улыбнулся Кларе, прошелся по двум маленьким комнатам — и в доме вдруг стало тесно.

— Кларочка, на кухню! Мужчину надо кормить, — забеспокоилась Любовь Аполлинарьевна.

— Ужин — это отлично, тем более что я только что отказался от блестящей возможности поужинать за счет третьего рейха…

— Неужели ради нас? — спросила Клара.

— Ради вас и… ради еще одного человека, который сейчас должен прийти.

Женщины принялись готовить ужин. Клара начистила картошку, которую они же с Кимом и принесли. На большой черной сковороде уже шипело сало. Любовь Аполлинарьевна попросила Клару спуститься в погреб за кислой капустой.

Когда уже стемнело, в дверь постучали. Любовь Аполлинарьевна взглянула на Кима, и лицо ее просветлело:

— Жорж!.. Его стук, — уверенно сказала она.

— Да, прийти должен он, — подтвердил Ким.

Вошел Жорж Дудкин, киевский боевик, минер, уже прославившийся своими делами. Красивый молодой парень с тонкими нервными чертами и стремительными движениями. Он обнял «тетю Любу», шаркнув ногой, представился Кларе, при этом его длинные волосы упали на лоб.

— Ждем гостя, а он вот кто!.. Жоржинька… Ну, к столу, к столу, а то мои молодые без тебя не садятся, — суетилась Любовь Аполлинарьевна.

Ярко светила лампа-молния. В маленькой комнатке с ковриками и бесчисленными фотографиями на стенах было тепло, уютно и вкусно пахло жареным салом. А главное, Ким, этот непонятный, всемогущий Ким, был рядом, и Кларе на мгновение показалось, что весь этот домик будто сказочный. Как все в жизни странно случается… Ведь если б тогда, в октябре сорок первого, она не пришла в свой райвоенкомат и не узнала бы, что армии очень нужны радисты, и если б она удачно не попала в школу разведчиков, наконец не догадалась бы о заговоре мамы, тети Юсти и ее родственника, полковника Генерального штаба, — заговоре, ставившем перед собой коварную цель оставить ее в Москве, если б не эта счастливая цепочка удач — то ничего бы не было, она б не стала разведчицей и не узнала этих людей. Девушка улыбалась и светящимися от счастья глазами смотрела на Кима — ей было хорошо и спокойно.

— Ну, так когда же к нам, Жора? — вдруг проговорил Ким и наклонил голову. Немигающий взгляд его вдруг остановился на собеседнике, замер.

Жорж помолчал, легким кивком головы он дал понять, что вопрос услышан им, принят к сведению и теперь он будет думать.

— Так уже теперь недолго, наверное, — как бы вскользь заметил Жорж.

Ким покачал головой:

— А группа Найденова?

— Жертвы неизбежны… По ведь как-никак держимся полтора года… И вроде есть результаты…

— Нет, Жорж, не успокаивайте себя сроками. Сейчас идет другой счет. Знаете, когда отлив… вода уходит. До какого-то момента плоскодонке удается кружиться среди камней, но все равно она сядет на мель. Эти полтора года здесь все держалось на волоске.

— Вы имеете в виду их режим? — значительно сказал Жорж.

— Нет. Режим их пока что отнюдь не на волоске, к сожалению. Это машина, которая еще способна на многое…

— Вы так думаете? — усмехнулся Жорж.

— Я знаю это. Поднимитесь на лодке вверх по Днепру. Пройдите! Каждые сто метров доты, укрепления… Сейчас роютпротивотанковый ров. Они сделали выводы из Сталинградского котла и не намерены бескровно оставить Киев. Это для них рубеж. Но с приближением фронта служба СД приложит все усилия, чтобы обеспечить войскам твердый тыл. Это уже азбука войны. Никуда не денешься. Вы не удержитесь…

Женщины стали убирать со стола. Любовь Аполлинарьевна сделала Кларе знак, и обе они вышли на кухню. Голоса мужчин сюда доносились, хотя и глухо.

Жорж: Это что — приказ?

Ким: Дело не в этом… Ваши Виктор и Леня — чистый клад для нас, но…

Хозяйка, видимо, привыкла к своей роли и не проявляла никакого интереса.

Войдя в комнату, чтобы убрать остатки посуды, Клара заметила, что собеседники как бы поменялись ролями: теперь Ким молчал, а Дудкин в чем-то его убеждал. Клара знала это свойство Кима: брать собеседника «на крючок» — по методу обратной реакции.

— Поймите, Ким, для меня оставить все и уйти… Это выше сил. Я не знаю, что я буду делать в лесу.

— Продолжать борьбу более эффективными средствами.

— Все понимаю. Но… я мечтал… надеялся — дождаться своих… встретить… Здесь, в Киеве. Меня знают в городе…

— Жорж, вы на краю пропасти… Слишком большой круг знает вас.

— И все-таки я не считаю, что положение нашей группы критическое, — возразил Жорж. — Но вы же сами, капитан… — в голосе прозвучали виноватые нотки, — эти ваши вылазки к нам… За вашу — не за мою — голову немцы сулят награду. И, кстати, приметы ваши довольно точно описаны в инструкциях полицаям.

— Жорж, мы говорим о разных вещах. Система и случай — вещи не однозначные. Разумеется, и я рискую, и меня тоже могут засечь — и даже здесь, в этом домике.

Наступила тишина. Затем Ким продолжил:

— Но это случай! А против вас методично работает их сеть. И в очередной заброс ее вы неминуемо попадетесь…

— А я не думаю! — вдруг запальчиво ответил Жорж.

Клара вышла на кухню. Было уже десять часов вечера.

— Напомнить бы Жоржику, — в половине одиннадцатого на берег выходит ночной патруль. Эти после отдыха, свеженькие, — шепотом сказала хозяйка.

Но разговор Кима с Жоржем не обещал скоро окончиться. Вдруг в кухню вошел Жорж и, зачерпнув кружкой воды в ведре, выпил ее до дна.

— Что ж ты холодной, чаю бы, — забеспокоилась хозяйка.

Жорж остановился, взглянул на женщин.

— Жоржинька, ты как?.. Может, останешься? — засомневалась хозяйка.

— Нет-нет… Я — не берегом. Через палисадник и — наверх.

И он снова ушел в комнату.

Усталая Любовь Аполлинарьевна присела на табуретку, закрыла ладонью глаза и проговорила:

— Господи, убереги ты их… Молодые, жизни совсем не видели…

Потом обернулась к Кларе:

— Вот я… старая женщина. Ну что мне? Придут, возьмут — да и взять-то с меня нечего, пусть убивают. Я свое отжила. А вы?!. А ты?! Посмотришь — сердце кровью обливается, А матери каково? Она хоть знает про тебя?

— Догадывается. А папа точно знает, — ответила Клара.

— Мой-то сын, Гера, в финскую погиб, двадцати еще не было. Нет ничего, Кларочка, страшней, чем потерять сына. Теперь я уже ничего не боюсь. Пусть мучают…

Дверь отворилась. На пороге стоял Ким. Жорж одевался у вешалки.

— Любовь Аполлинарьевна, я бы советовал вам уговорить Жоржа остаться, — сказал Ким.

И Клара почти физически ощутила на себе его тяжелый немигающий взгляд.

— Боже мой, конечно!.. Жоржинька! Хочешь, я у себя тебя положу?

— Тетя Люба, все будет нормально, — твердо произнес Жорж, надевая пальто.

Ким подошел к нему, обнял за плечи:

— Жорж, это уже серьезно. Сейчас одиннадцать без пяти. Вам предстоит миновать две магистральные улицы. Пропуск у вас до десяти. Рекомендую остаться.

И вдруг Клара заметила настороженный, как бы прячущийся взгляд Жоржа, — косясь на нее, он совал ботинок в галошу и не мог попасть. Наклонился и стал поправлять задник пальцами. Она подошла к нему и мягко сказала:

— Жорж, я очень прошу вас… Не уходите.

— Прошу вас, не беспокойтесь, хозяева здесь мы, — твердо сказал Дудкин и стал прощаться.


Инженер Сенкевич выполнил то, что от него требовалось, он написал на имя обер-коменданта города Киева толковую бумагу с инженерным обоснованием необходимости планово-предупредительного ремонта Дарницкого моста через Днепр. Эта бумага заканчивалась так:

«До войны в качестве инженера треста «Киевдормост» я ставил подобный вопрос перед советскими официальными органами. Но положительного ответа не добился; более того, был обвинен в саботаже. В настоящее время строительная служба магистратуры снимает с себя дальнейшую ответственность за эксплуатацию сооружения».

Следствием этой бумаги явилась резолюция о создании комиссии по обследованию моста. В нее вошли двое служащих магистратуры, помощник бургомистра, сам автор записки — Сенкевич. Председателем был назначен обер-лейтенант инженерных войск.

Трудно сказать, к каким выводам пришла бы комиссия. Психологически разведчиками был сделан очень точный расчет на бюрократизм и перестраховку, процветавшие во всех сферах гитлеровской военной машины, где каждый чиновник боялся взять на себя ответственность за решение какого-либо вопроса. А бумага Сенкевича именно этого и требовала. Рассказывают, что комиссия дважды обследовала мост, второй раз с участием двух эсэсовцев. Существует легенда, что этими двумя эсэсовцами были Ким и Тиссовский. Документально эта версия нигде не находит своего подтверждения. Есть лишь свидетельство одного из рабочих, что Ким появлялся на Дарницком мосту в форме офицера СС. Но это уже было позже, когда немцы начали ремонт моста и согнали на работу местное население. Бесспорно, что Ким держал работу комиссии под своим наблюдением, иначе все затеянное им дело не имело бы смысла. Но вряд ли он пошел бы на авантюру. Ведь среди членов комиссии были официальные лица, знавшие местную службу СС. Разоблачение грозило не только гибелью руководителей центра, но и провалом всей задуманной операции со взрывом моста.

Но каким же образом, если не личным участием в работе комиссии, Ким мог воздействовать на то, что комиссия все-таки сделала нужное ему заключение и ремонт Дарницкого моста начался? Или он предоставил все дело случаю? Нет. Это почти исключено. В отчете Кима, написанном им уже после освобождения Киева нашими войсками, есть такие строчки:

«В нашей работе были случаи, когда нам удавалось завербовать мадьярских офицеров и немцев из военных и гражданских. Они имели доступ к тем местам, которые нас интересовали. За деньги фашисты легко продаются. За деньги и спирт».

Скорей всего кто-то из членов комиссии, возможно что и сам председатель, был куплен Кимом через посредника. При этом лицу, получившему взятку, вовсе не обязательно было знать, от кого и за что он получил ее. Ему поставили единственное условие — дать нужное заключение, которое он, возможно, дал бы и без взятки, по объективным причинам.

Ну а если все-таки следовать легенде и допустить, что Ким и Тиссовский принимали участие в работе комиссии? Элемент авантюризма нельзя начисто исключить в работе разведчика. Но если это и так, то Ким, учитывая психологию врага, очевидно был противником ремонта моста. Можно даже представить себе, как он требовал от членов комиссии объективного подхода к оценке состояния мостовых сооружений, говорил о сложном положении на фронте и о невозможности перекрыть мост и прекратить подвоз важных грузов на восточный фронт. Наконец, можно представить себе, как, вызвав нервозность среди членов комиссии, он согласился на ремонт при одном условии: ни в коем случае не приостанавливать его эксплуатацию. А если уж это крайне необходимо, то лишь на самые короткие промежутки — два-три часа, не более.

Естественно, что комиссия должна была обрадоваться такому выходу, снимавшему с нее ответственность за выводы.

Так или иначе, но ремонт Дарницкого моста начался. Немцы согнали на мост человек полтораста мобилизованных рабочих, в основном киевлян. Те стали возводить леса. Для прохода на мост рабочим выдали пропуска — «арбайткарте». В тот же день фотокопия пропуска была у Тиссовского. Дальнейшее уже было делом техники. Подрывники во главе с Курковым под видом рабочих проносили в карманах взрывчатку. За две недели у основания второй фермы было заложено около двухсот килограммов тола. В назначенный для взрыва день на мосту вновь появились эсэсовцы. Они провели тщательный осмотр работ. За несколько минут до взрыва они вошли в караульное помещение, оставили там засургученный пакет на имя коменданта и отбыли. Визит этот и пакет, заключающий одну фразу: «Привет от Кима», не были пустой бравадой. Ким должен был показать, что взрыв организован им, и таким образом хоть частично отвести удар от тех, кто работал на мосту. Все непосредственные участники были отозваны в лес. Сенкевичу тоже предложили уйти, но он отказался, ссылаясь на дурное здоровье.

Ровно в полдень 23 марта 1943 года второй пролет Дарницкого моста рухнул в Днепр вместе с проходящим по нему эшелоном. Спустя шесть часов, когда на левом берегу скопились десятки эшелонов противника, на цель вышли наши бомбардировщики.

Глава V ТРЕВОЖНЫЕ ПРИЗНАКИ

К созданию радиоточки в Киеве готовились особенно тщательно. Поэтому разведчики были спокойны за Надю. Тиссовский разработал систему мер безопасности. За конспиративной квартирой постоянно наблюдали связные. Когда Надя появлялась в городе, ее непременно сопровождал и охранял один из связных Кима. Чаще всего Буялов. Это был очень верный человек, и Ким сам избрал его для такой работы. Радистка ежедневно меняла время сеансов и волну. Наде разрешено было передавать полученные ею сведения минуя Кима, прямо в Москву. Но сам командир был все-таки неспокоен. Тиссовский чувствовал это и однажды прямо спросил своего командира, с чем связана его тревога за Надю и был бы он спокоен, если б в Киеве работала Клара.

— Да, за Клару я меньше бы волновался, — ответил Ким.

— Вы неисправимы, — улыбнулся Тиссовский. — Но почему, почему? Только потому, что сделали наперекор себе?

— Не потому, — ответил Ким и тотчас же поправился: — Не только поэтому. Обе они дисциплинированные девушки, но Клара более точна.

— А какой непосредственный повод для волнения? Ведь две недели все благополучно.

— Что ж, будем надеяться на лучшее…

— Тем более в Киеве у нас верные друзья, — заметил Тиссовский.

— Но одна группа у них уже провалилась. Случайно ли? Может быть, к ним проник гестаповский провокатор?

— В такой ситуации твердых гарантий быть не может, — сказал Тиссовский.

Решили пока оставить все так, как есть. По просьбе Кима Немчинов запросил из Москвы копии Надиных радиограмм. Таким образом, вся работа киевской радиоточки тотчас становилась известна Киму.

В апреле Кима посетило московское начальство — Петр Федорович Смирнов, полковник, воспитанник Берзиня. Он был послан инспектировать центр. Ким приставил к нему Тиссовского, который подробно рассказал гостю о связях центра, разведчиках, планировании очередных операций. Полковник слушал молча, не хвалил и не порицал.

— На тот случай, если наш человек допустит ошибку, введена система двойной подстраховки, — пояснял Тиссовский.

— Вижу. Профессиональный подход, — кивал Смирнов.

— Наших людей на местах мы стремимся держать на легальном положении.

— Это судя по обстановке. Вам видней.

— А какие, по вашему мнению, у нас просчеты? — спросил Тиссовский, закончив доклад.

Полковник задумался. В этот момент вошел Ким.

— Вот кстати, — сказал полковник. — Меня заинтересовал один ваш человек, я бы хотел встретиться с Сенкевичем. У командира нет возражений?

Ким с Тиссовским переглянулись.

— Я рассказал товарищу полковнику об участии Сенкевича в организации взрыва моста, — пояснил Тиссовский.

— Сенкевич в Киеве, — ответил Ким.

— Перешел на нелегальное?

— Нет. Отказался.

— Вот, пожалуй, это уже непрофессионально, — заметил полковник, — и как же?

— Работает в магистратуре по-прежнему.

— Почему же фашисты его не тронули? Там дело знают.

— Мы приняли некоторые меры. Партизаны составили список лиц, подлежащих суду за сотрудничество с немцами. Включили в него Сенкевича и позаботились, чтобы гестапо заполучило этот список через своих шпионов.

— Усложненная комбинация… Но поскольку желаемый результат достигнут — не берусь осуждать.

— Отчего ж, судите, — вздохнул Ким. — Меня, наверное, и так ругают за Кочубея. Сам себе простить не могу. Первая жертва… И в самом начале!

— Это неизбежно, голубчик. Война. Вот вашу авантюру на Крещатике с убийством… группенфюрера вам бы вряд ли простили. Но поскольку бумаги его оказались действительно важными, — полковник развел руками, — скажу по секрету: вы представлены к высокой награде. Ваш помощник Франкль тоже представлен к ордену.


Неожиданно в центр прибыла еще одна гостья — Ольга Беклемешева. Дозорные партизаны обнаружили парашютистку в лесу. Она назвала себя и была доставлена в штаб Науменко. Тот известил Тиссовского, Ким был в отлучке.

— Но мы никого не ждем, — с недоумением сказал Тиссовский.

— Якая же она есть? Может, подосланная? — встревожился Науменко.

Тиссовский пошел сообщить полковнику Петру Федоровичу Смирнову. Тот тоже удивился, что штаб, забрасывая разведчицу, не уведомил об этом центр, и велел тотчас же запросить московское руководство. Гостья просила встречи с Кимом, утверждая, что у нее есть инструкции, которые должна передать лично ему.

— Який такий Ким? — спросил ее Науменко. Здесь же сидели Тиссовский и Петр Федорович, пришедшие к нему в штабную землянку.

— Я не понимаю, вы со мной разговариваете как с ребенком… Я прибыла к Киму, в его распоряжение. Вот документы, — отвечала Беклемешева.

— Откуда вы прибыли? — спросил Петр Федорович.

Ольга Беклемешева внимательно посмотрела на него.

— Простите, а кто меня спрашивает об этом? — парировала она.

— Тот, кто имеет права на это, — сказал Тиссовский.

— Но тому должно быть известно, откуда я и кто меня направил сюда.

— Я — Ким. Слушаю тебя, — сказал Степан Ефимович, снимая очки.

— Вы не Ким.

— Бойкая ты, дочка…

— Будешь бойкой… Своя своих не познаша — это стиль вашей работы?

Полковник молча наблюдал за этой сценой. Затем, когда прибывшую гостью увели, посоветовал не допускать ее в центр до получения ответа из Москвы. Ответ вскоре был передан во время очередного сеанса. Москва ничего не знала о разведчице Ольге Беклемешевой. Предупредили: опасайтесь провокации, но добавили: не исключено, что Беклемешева послана разведотделом Центрального фронта, который последнее время проявляет большой интерес к Киму и его группе.

— «Квалифицированно» работают, — съязвил Тиссовский.

— М-да, — согласился полковник, — но учтите, штаб Центрального не так давно сформирован. Набрали новых, службы не знают…

Тиссовский поручил охране наблюдать за прибывшей гостьей. Война. Все может быть. А возможно, все проще. Послали девчонку, потом забыли о ней. Опять же — война.

Однажды вечером Ким обсуждал с полковником ближние перспективы партизанской войны, и полковник посоветовал выдвинуть единого командующего партизанскими силами.

— Фактически командуешь сейчас ты, — говорил Петр Федорович, — а у тебя и так забот много. Сотни разведчиков, ими же надо руководить… Или уж тогда бери на себя командование, создавай свой штаб… Запросим Москву.

— У меня есть свое дело, — задумчиво проговорил Ким.

Движение требовало единого военачальника. Иногда он колебался. Как боевой офицер, Ким, естественно, стремился к руководству теми силами, которые уже при нем из небольших групп превратились в полки, батальоны. Но еще больше души он отдал организации центра. Здесь все было налажено. Разведывательная сеть набрала силы. Уже в некоторых городах существовали свои маленькие центры со своими рациями, связными. Оставить все это?

— А вы как считаете, Петр Федорович? — спросил Ким.

— Я думаю так, голубчик… Командующего мы найдем, а вот хорошего резидента — не уверен… Помощники у тебя отличные, они на своих местах, и не больше. Кого бы ты предложил поставить командующим?

— Степан Ефимович мог бы, но у него нет военного образования.

— Нежелательно, Ким, голубчик. Командующий должен быть кадровым военным. Кто еще?

— Юрий Збанацкий, но он политработник. Его можно комиссаром соединения поставить… Есть еще Таращук, он сейчас в походе… Строевой капитан…

— Так в чем дело?

Ким молчал.

В землянку постучали.

— Да… Кто там? — спросил Ким.

— Я, товарищ командир… — раздался знакомый негромкий голос.

Ким поспешно отворил дверь. На пороге стояла Клара.

— Здравствуйте, Клара, — улыбнулся он, пропуская ее в землянку. Она вошла, доложила, что явилась с задания. Ким представил ее полковнику.

— Видел в Москве в школе, помню, — улыбнулся полковник, — а вы меня? Впрочем, я в форме был, не как сейчас…

— Вы были у нас перед Ноябрьским праздником, — отвечала Клара.

— Верно. Память не девичья, — улыбнулся Петр Федорович. — Далеко были?

— Ходили к Чернигову и севернее.

Она рассказала о своих впечатлениях, о встречах.

— Бои были? — спросил Ким.

— Не знаю… По-моему, что-то было, — смущенно отвечала она. — Я все время была у рации… боялась за нее.

— Станы громили?

— Да, полицаев… Но так боев не было… По-моему, их даже в плен не брали — распустили, и все… А это ночью было… В селе Новая Гута остановилась на постой рота немецкой пехоты. Збанацкий окружил село и ночью провел операцию.

— Никто не ушел?

— Нет. Взяли нескольких пленных, двух офицеров, все снаряжение роты, оружие, документы…

Помолчали. Потом Ким сказал, что теперь, в связи с командировкой Нади, Клара будет дежурить поочередно с Левым. Сейчас они работают на пару с Немчиновым, но Андрею тоже предстоит дальний вояж.

— Товарищ командир, а Надя надолго командирована? — спросила Клара.

— Она в Киеве, — отвечал Ким. — Надолго ли?..

Он замолчал, вдруг вспомнив все, что было связано с ее отправкой. Потом продолжал:

— Да… Сейчас трудно сказать. Завтра попробуем с ней связаться. Возможно, вам придется сменить ее через некоторое время.

Клара ушла.

— Славная девочка, — сказал Петр Федорович, как-то особенно взглянув на Кима.

— Да, она нравится мне, — ответил Ким, выдержав взгляд полковника. Тот первый отвел глаза.

— А от своих не имеешь вестей никаких? — спросил Петр Федорович.

— Нет…

— Далеко они?

— Километров двести с лишним — в Сумской области…

— Посылал проведать?

Ким покачал головой.

— Пошли! Самому ходить опасно — тебя знают, — а связного пошли…

Утром к Киму зашел командир отряда Збанацкий и рассказал подробности рейда.

— Хорошо сделали, — закончил он. — Они не ждали, конечно… Когда мы стали сжимать кольцо, немцы попытались выйти и ворвались в наше расположение… Стрельба! Клара твоя легла на рацию, закрыла ее собой, чтоб осколком или пулей аппарат не задело. Смелая девушка.

Ким молчал.

— И характер хороший. Сразу чувствуется воспитание.

— Разведчица, — сказал Ким. — Ты вот что лучше скажи, движение расширилось, действуют три отряда. Нужен командующий, нужен единый штаб, который бы координировал действия. А? Есть такое предложение.

Збанацкий задумался. Потом взглянул на Кима и медленно проговорил:

— В принципе я — за.

— Кого предлагаешь?

Последовало молчание. Ким ждал.

— Пусть высказываются товарищи, — сказал Збанацкий, — я подумаю. На мой нехитрый ум — надо б тебя. Ты положил начало объединению, ты и…

— Это отпадает.

— Тогда не знаю… А твое мнение?

Но Ким тоже уклонился от ответа.

Отпустив Збанацкого, он пошел к Тиссовскому. Землянка конспиратора имела два входа. Один обычный, в доступную часть землянки, известный связным, другой — лаз сверху, под дерном — в секретную часть, о которой знали лишь Ким и Тиссовский.

Здесь было целое хозяйство. Пишущие машинки на разных языках, затем огромный пресс, на котором изготовлялись нужные документы. Ротатор для печатания листовок и прокламаций, немецкие печати, бланки и прочее.

— Все-таки кое-какие полезные вещи они печатают, — улыбаясь, сказал Тиссовский и подал Киму очередной Листок «За вильную жизнь». — Пробегите-ка, командир…

Ким взял газету. На первой странице он увидел огромную фотографию человека в форме офицера СС с казачьей саблей в руках. «Юрий Павлов — рыцарь украинских степей», — гласила подпись. В помещенной рядом заметке говорилось, что командир казачьего батальона, в прошлом капитан Красной Армии, Ю. Павлов добровольно сдался в плен и вступил в ряды армии третьего рейха.

— Это каратели, — сказал Тиссовский.

— Целая боевая единица… Откуда они набрали столько предателей? Впрочем, надо еще смотреть…

— Это не просто предатели… Это уже обученные тактике борьбы с партизанами, — заметил Тиссовский.

— Что ж. СД продуманно действует, хочет связать их намертво. Партизан практически около двух с половиной тысяч. Батальону здесь делать нечего… Приманка. И политика. Русские против русских, — сказал Ким. И, подумав, продолжал: — Проверьте этого «рыцаря»… Кто, что, откуда — все, что можно собрать о нем. Заведите досье на него.

— Хотите устранить?

— Просто так — нет. Возьмем и будем судить открытым судом. Но, сдается мне, если не спешить, его уберут сами немцы.

— Непонятно, какой смысл им это делать?

— Смысл как раз есть. Тот, на кого можно положиться, им служить не будет. Им служит всякая шваль, и это они понимают. Предателей обычно сперва используют, а затем отделываются от них. Но посмотрим… А что нового в киевской точке?

— Я чувствую, что вы хотите послать туда на смену Клару.

— Что ж, это было бы справедливо.

— Смотрите сами.

— Сейчас еще, может быть, рано. Надя там около месяца?

Тиссовский ответил не задумываясь:

— Через два дня — месяц.

— Я думаю, что надо представить ее к награде. Ваше мнение?

— Да, конечно. Но я вот сейчас как раз сверяю правильность переданных ею в Москву данных.

— Расхождений с нашими источниками по-прежнему нет?

— Первые три недели почти полностью совпадают. А с девятнадцатого начинаются расхождения. Образуются ножницы…

— Дайте мне это с собой. Вечером я займусь. И, пожалуйста, заготовьте нашей Марии Хомяк какую-нибудь легальщину, я хочу ее направить в Сумскую область. Дам два-три адреса, а заодно навестит и моих родителей.

— Итак, три пункта нашей беседы: Павлов, Надя, Мария?

Ким кивнул в знак согласия.

— Но есть еще проблема номер четыре — неизвестная гостья.

Ким задумался.

— Черт ее знает, что делать с ней. Может быть, она ни при чем. Может, кто-то напутал.

— Хорошо б, если напутал, — усмехнулся Тиссовский.

Глава VI СОБЫТИЯ ОДНОЙ НОЧИ

Спустя некоторое время Тиссовский доложил Киму сведения о «рыцаре украинских степей», собранные среди местного населения. Но странно: по данным этим получалось, что Павлов вел какую-то непонятную карательную политику. Повешенный им в Черном бору староста был заочно приговорен партизанами к смертной казни за выдачу немцам семей военнослужащих.

— Ошибки здесь нет? — спросил Ким.

— Случайность возможна, но ведь это не первый раз, — ответил Тиссовский.

— Да, бывает и так — и нашим и вашим. Страхуется ваш Павлов на всякий случай. Что я вам говорил? Нет, немцы его быстро уберут.

Вмешался Петр Федорович, присутствовавший при этом разговоре.

— Что известно о прошлом Павлова? — спросил он.

— Кадровый военный, — отвечал Тиссовский.

— Социальное происхождение?

— Не установлено.

— А это очень существенно. Нельзя недооценивать классовых истоков враждебной деятельности.

— Но если говорить о прошлом, то, скажем, у Сенкевича, которым вы интересовались, оно отнюдь не блестящее, — возразил Ким.

— Поэтому я им и заинтересовался, — отвечал Петр Федорович. — Впрочем, возможно, все проще, чем мы думаем. В конце концов, немцам нужно держать всех в страхе. А виновен или невиновен — так ли уж им это важно?

— Не думаю. Немцы любят порядок, — сказал Ким. — А это русские… Мы порядок не любим, — рассмеялся полковник.

— Русский на службе у немцев — уже не русский…

В тот день Науменко собирал совещание по партизанским делам. Петр Федорович, желая разгрузить Кима, объявил, что к Науменко пойдет он.

— Отлично, — сказал Ким. — А я уж тогда останусь, займусь делами. Надо с Киевом разобраться.

Полковник и Тиссовский ушли. Ким сел за стол и, положив перед собой донесения из Киева, стал анализировать их. Последняя декада месяца явно давала пищу для размышлений. По данным Нади, через Киев к востоку шли эшелоны с пехотой. А связные утверждали, что с танками. Возможно, здесь было недоразумение. Хотя?.. Спутать полевую артиллерию с зенитной — это еще куда ни шло. Но танки с пехотой?..

В девятом часу вечера после сеанса с Москвой Клара принесла Киму только что полученную ею радиограмму. Это была копия очередного сообщения Нади из Киева в Москву. Ким прочел текст:

«Прошу прислать самолет с питанием для рации, оружием, боеприпасами. Место посадки прежнее, костры прямоугольником двадцать на двадцать. Сообщите вылет, встречаем. Зоркая».

— Вы разрешите и мне пойти встречать самолет? — спросила Клара.

— С подругой хотите увидеться? Ее там не будет, — отвечал Ким.

— Тогда, конечно, нет смысла, — согласилась Клара. — Кто же будет встречать?

Ким молчал, уйдя в свои мысли. Она ждала.

— Да… — наконец произнес он. — Там есть кому встретить… Буялов и другие.

— От нас никто не пойдет? Я хотела переслать с летчиком письмо родным.

— Возможно… Я буду говорить с Тиссовским и извещу вас. Вы с Надей не пытались связываться?

— Меня предупредили, там пеленгаторы, лишний раз рисковать…

— Знаю. Это мое распоряжение. Но случай особый. Надо уловить хорошее время, обычно утром, часов в восемь, когда у пеленгов дежурит ночная смена. У них уже внимание притуплено.

— Хорошо. Я утром попробую. Мне можно идти? — спросила Клара.

— Да, если вы торопитесь. А то посидели б немного. Что-то плохо я соображаю… Рассказали бы что-нибудь, — попросил Ким и тотчас мысленно упрекнул себя: «что-то плохо я соображаю», — мол, устал, пожалей…

— Еще бы!.. Вы сутками не спите, — отвечала она, садясь и сочувственно взглянув на него.

«Ну вот, все точно, можешь радоваться, разжалобил девочку», — постыдил себя он и сказал вслух:

— И вовсе я не устал… Просто я это придумал. Хотелось, чтоб вы побыли еще…

Во взгляде ее скользнуло удивление, тревога.

— Я великолепно сплю, Кларочка! Ни разу еще не пользовался снотворными порошками… Все жду, когда потребуются. А ложусь — и как убитый.

— Я пойду, хорошо? А вы ложитесь и отдыхайте. Я скажу часовому, чтоб к вам никого не пускали.

— Если вы спешите… Но мне все равно не спать до прихода Тиссовского…

Клара молча смотрела на полукруглый синеватый огонь лампы. На самом деле, он чувствовал это, она думает о нем и решает что-то очень важное для себя и… для него. Подумал о том, как вела она себя обычно при ежедневных докладах. Тон всегда был серьезным, пожалуй слишком даже серьезным. Девушка как будто подчеркивала, что приходы ее ограничиваются лишь служебной необходимостью. Во взгляде не было того любопытства, какое он с некоторых пор стал возбуждать у окружающих. Иногда он ощущал ее сочувствие. Ким не мог лгать себе: его влекло к этой девушке. Семейной-то жизни он почти и не видел.

И сейчас он смотрел на ее лицо, чуть раскосые глаза, плотно сжатые губы. Клара по-прежнему не отрываясь глядела на огонь лампы. И вдруг то, чего он втайне желал, показалось ему возможным и близким. Он подошел к ней и положил руку на плечо. Она не двинулась. Секунду он ждал еще. И понял: она любит его.

— Клара…

Она взглянула на него. Потом опустила глаза. И ответила после недолгой паузы:

— Я пойду…

Он молчал. Она встала.

— Уходите? — спросил он.

— Вам правда нужно отдохнуть, — повторила она, не глядя на него. — Значит, утром я ищу Надю в эфире? Я верно поняла вас?

Ким молчал. Он «отключился» и теперь вновь был в прошлом. Он видел себя юношей-курсантом, актовый зал училища… И он, в новеньком мундире, со значком ГТО, ищет глазами среди гостей зелененькое Танино платьице…

— Товарищ командир!

— А?..

— Я верно вас поняла? — спросила она.

— Да. — И, помолчав, добавил уже другим тоном: — А теперь вот взгляните-ка…

Он подал ей сравнительную таблицу. Она долго, напряженно изучала ее. Над тонкой переносицей сошлись едва заметные морщинки. Прядь волос упала на глаза, и она отбросила их резким движением, а затем поправила рукой. Вздохнула и вопросительно взглянула на Кима.

— В левой графе данные, переданные Надей в Москву, а в правой — полученные нами от других, — пояснил он.

— Это я поняла.

— С девятнадцатого начались расхождения.

— Я вижу. Но мне неясно, какие из этих данных правильные.

— Надины неверны.

— Это точно?

— Да, проверено по двум каналам.

— Тогда плохо… — сказала она и после небольшой паузы предложила: — Пошлите меня в Киев, может быть, я сумею что-нибудь выяснить.

Он покачал головой.

— Пока это исключено. Вначале нужно проверить то, что вызывает опасения. Карандаш есть? Запишите и подготовьте для передачи в Москву.

Она быстро приготовилась.

— Пишите: «По телеграмме Зоркой сообщаю. Готовьте к отправке самолет. Назначьте день и час вылета и поставьте ее в известность об этом. Между назначенным вами временем и фактическим вылетом самолета должны пройти сутки. В течение этих суток я пришлю подтверждение, без которого отправлять самолет не рекомендую. Ким». Все.

За дверью послышался шум шагов, потом там кто-то долго возился, наконец дверь отворилась, и вошел Тиссовский. По одному его взгляду Ким понял, что заместитель его удивлен, застав Клару здесь в неурочный час. Очевидно, и Клара заметила этот взгляд: щеки ее и мочки ушей порозовели. Это рассердило Кима, и он, вместо того чтобы продолжать деловой разговор, замолчал, чем еще более усилил неловкость.

— Разрешите идти? — спросила она.

— Нет, — вмешался Тиссовский. — Прошу вас, Микки, побудьте еще, а то я стану думать, что ваш уход связан с моим приходом.

— К сожалению, нет, — ответил за Клару Ким, — Клара уже давно порывалась уйти, но я придумывал разные предлоги, чтобы задержать ее. — Он виновато улыбнулся, и неловкость тотчас рассеялась. Тиссовский стал жертвой своего же психологического приема и не поверил Киму именно потому, что тот сказал правду.

— А на дворе-то весна, — сказал Тиссовский.

Ким и Клара молчали. Тиссовский снял полушубок, присел к столу. Теперь все трое смотрели на синевато-оранжевый свет лампы. Клара ощущала прилив радости, сознавая, что сегодня она как бы коснулась тайны. Смутным, пробудившимся в ней женским чутьем она сознавала, что между нею и Кимом что-то возникло. Большего она не ждала и не требовала. И Ким испытывал внутренний подъем от сознания душевной близости с ней. Тиссовский наблюдал за ними со снисходительностью старшего.

— В моей Праге сейчас примерно такая же погода, — сказал Тиссовский.

— Давно не были там? — спросила Клара.

— Раз, два, три… Четвертый год уже. С того времени, как господин Шикльгрубер положил в карман мою Чехию. Но я надеюсь еще увидеть цвет ее каштанов. О, Прага… Я мечтаю приехать туда с женой, Машенькой, показать ей город моей юности.

— А ваша жена… она не оттуда?

— Она ваша, советская! Маша Тиссовская, секретарь комсомольского райкома. Когда мне предложили избрать псевдоним, я взял ее фамилию. Она сейчас под Москвой. Имею весточки. Но, друзья, простите, я забыл о деле. — Тиссовский подумал, что разговор о жене был не очень-то сейчас уместен. — Мой командир уже сравнивал донесения?

— Да, — тотчас отозвался Ким, — все это очень тревожно. Завтра утром Клара попробует выйти на связь с Надей.

— Ну, желаю успеха.

Тиссовский встал. За ним поднялась Клара. Но Тиссовский, не ожидая ее, накинул полушубок и быстро вышел.

— Я провожу вас, — сказал Ким Кларе.

Они вышли из землянки.

Лес шумел по-весеннему. В небе то проглядывал, то исчезал за облаками серп месяца. Тропинка заледенела, и Ким поддерживал Клару под руку. Шли молча. Он напряженно думал, ему хотелось сказать ей что-то хорошее. Но они уже приближались к ее землянке, а он все не находил нужных слов.

— Вот я и дома, — она обернулась к нему, улыбнулась своей ясной улыбкой. Раскосые карие глаза ее на мгновение блеснули. Она протянула руку. Он молча пожал… и пошел обратно. А придя к себе, долго еще не ложился, сидел у стола и курил.


Кларе не удалось связаться с киевской точкой: Надя не принимала ее позывных. В ответ на радиограмму Кима Москва сообщила, что самолет будет выслан с питанием для раций, оружием, боеприпасами. И, конечно, был задан вопрос: «Для чего вам нужны резервные сутки?» «Не поняли», — сокрушенно вздохнул Ким и велел Кларе вновь подтвердить: в целях безопасности необходим разрыв между назначенным сроком и фактическим прибытием самолета. Ответная радиограмма носила шутливый характер: «Слушаемся, товарищ начальник».

Но, принимая меры предосторожности, Ким все еще надеялся на благополучный исход. Судьба Нади сильно его тревожила, и интуицией разведчика он чувствовал, что что-то случилось. Передаваемые Надей данные очень походили на дезинформацию. Посланный в Киев разведчик вернулся ни с чем, он не нашел Нади. Квартира оказалась запертой. Если бы здесь побывали немцы, они, очевидно, устроили бы мышеловку и брали бы всех, кто подходит к этой квартире. Возможно, радистка просто сменила адрес, но в таком случае она обязана была предупредить Кима. Допустим и другой вариант: немцы все-таки засекли рацию, раскрыли квартиру, но хотят скрыть это от наших разведчиков и как можно дольше держать их в неведении.

Встреча самолета была назначена на полночь двадцать пятого апреля. Еще с вечера разведчики Кима подползли к условному месту у Красных полян и, не разжигая костров, засели в секрет. Мера предосторожности вскоре оправдала себя: за час до полуночи к посадочной площадке подошли немцы с фонариками. Их сопровождали полицаи, очевидно для того, чтобы тотчас по прибытии самолета русской речью усыпить бдительность летчика, взять его живым. Отряд разложил костры квадратом. Для офицера поставили палатку, видимо настроились на долгое ожидание. Разведчики Кима, следуя инструкции, тихо снялись с секрета и ушли. В ту же ночь Клара передала молнию Белову: «Самолет не высылайте. Засада».

Теперь уже надеяться было не на что: сам факт появления фашистов на условленной площадке говорил о провале киевской радиоточки. Значит, Надя попала к ним в руки.

Вскоре одна из групп киевских подпольщиков была арестована гестапо. Очевидно, эти события имели прямую связь.

Глава VII НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Обыкновенно с утра Костя Буялов уходил в город по своим делам и возвращался лишь к вечеру. Надя оставалась одна в небольшой двухкомнатной квартире старого дома в одном из тихих, мощенных булыжником, нагорных закоулков близ Киево-Печерской лавры. Кто жил в этом доме, какие люди — она не знала. Большинство дверей на этажах казались заколоченными. Да и вся эта часть города была словно вымершей. Некоторое оживление царило лишь в самом центре, вокруг Крещатика.

На этой конспиративной квартире Надя жила уже почти три недели. Два или три раза в сутки она работала на рации, передавала в Москву сведения, которые доставлял Буялов. Поток информации был большой. Отправляя в Киев Надю с Костей, Ким сказал: «Ценность ваших данных определят там, в Москве. Вы об этом меньше всего думайте, не пренебрегайте ничем».

Относительно спокойный зимний период кампании подходил к концу. Ставке было очевидно, что немцы готовят силы для нового концентрированного удара. Но где? На каком из участков тысячеверстного фронта? Ответить на этот вопрос, от которого, быть может, в значительной степени зависел исход битвы с участием 2—2,5 миллионов людей с обеих сторон, могла лишь разведка, точнее — собранные ею сведения. Немцы тщательно скрывали направление предполагаемого удара, маскировали составы, заранее объявляли ложные маршруты их следования и лишь в момент отправки вручали командирам колонн запечатанный пакет с приказом и указанием фактического пункта назначения. И все равно сведения просачивались через диспетчеров, машинистов, линейных мастеров — слишком уж велик был масштаб передвижения контингентов всех родов войск. И на каждой станции, на каждом полустанке у Кима были свои люди. К весне 1943 года созданная Кимом резидентура фактически охватывала все основные железнодорожные коммуникации Украины.


…На улицу Надя выходила редко, и только вместе с Костей. Очень много времени уходило на зашифровку передаваемых донесений. Но вот однажды вечером к ним зашел высокий парень, назвавший себя Женей. Двери ему открыли по паролю. Гость представился, сказал, что он от Жоржа, и спросил, не нужна ли какая помощь.

— Какая помощь? — усмехаясь, спросил Костя, как бы не понимая, о чем идет речь.

Это была обычная подстраховка. Костя подошел к Наде, положил ей руку на плечо. Для лучшей конспирации киевская радиоточка Кима работала локально, вне связи с киевским подпольем. Жорж Дудкин один знал, для чего Киму потребовалась конспиративная квартира, и больше никому об этом знать не следовало. Появление человека, предлагавшего свои услуги и помощь неизвестно в чем, — по крайней мере он не должен был бы это знать, — вызвало подозрение. Конечно, это можно было объяснить несогласованностью или ненужной самодеятельностью кого-то. Такие случаи бывали, к сожалению иногда даже имели трагические последствия. На самом Крещатике одной из боевых групп было взорвано здание, в подвалах которого другая подпольная группа оборудовала тайную типографию и склад с различным снаряжением, и все это, конечно, погибло при взрыве, И случалось, стреляли по своим, и убирали по подозрению, которое не всегда подтверждалось. Слишком большой круг смелых, честных, но неподготовленных и не всегда дисциплинированных людей был привлечен к сложной и опасной разведывательно-диверсионной работе. Центр Кима, во главе которого стоял кадровый командир Красной Армии, а в помощь ему был придан профессиональный конспиратор, по четкости работы и организованности стоял неизмеримо выше всех остальных групп.

— Костенька, чем он нам может помочь? — отозвалась Надя и взяла Костину руку в свою. Она подхватила его версию, — мы, мол, молодые, приказали сидеть — сидим, чего горевать, нам хорошо. И между прочим, мы ничего не скрываем. Такова примерно была логика их поведения.

— А может, в чем и могу? — значительно сказал гость.

— Ты что, богатый? Одолжи сто рейхсмарок, — простовато сострил Костя.

Гость понимающе улыбнулся.

— Бросьте, ребята, темнить… Ведете вы себя правильно, одобряю. — В голосе его послышались покровительственные, даже начальственные нотки. — Ну, давайте для первого знакомства…

Он достал из кармана пальто бутылку.

— А это кстати, — весело сказал Костя. На самом деле бутылка еще больше встревожила его — не та ситуация, чтобы пить при первом знакомстве. Но в то же время жест гостя был человеческий и вполне объяснимый: зашел парень из местных, вроде бы он здесь хозяин, чего ж не выпить. Выпить теперь придется. А после? В инструкции был пункт об устранении провалившегося работника. Это был довольно жесткий пункт, а также жестки были и рамки, в которых разрешалось его применять.

Костя был вышколенный солдат, серьезный, глубокий парень, несмотря на свои двадцать четыре года. Несколько месяцев он работал с Кимом, охраняя его. Потом по его приказу отправился в Киев с Надей. Он понимал, что это — «техорг», как называли такую работу разведчики. Знал, что именно в это время настоящее дело делается не здесь, а на Восточном валу, на всем его протяжении. Но ему приказано быть здесь, и все. За одну возможность отвести от Нади предполагаемый удар он готов был отдать жизнь, без всяких колебаний, просто это была для него работа. Как всегда в таких случаях, он мгновенно вспомнил все наставления, все «за» и «против». Против гостя говорил такой наказ командира: «Киевское подполье пережило ряд тяжелых ударов. Были провалы отдельных групп. Учтите, туда могли просочиться и провокаторы». За него: «Помните, в нашей работе важно не перемудрить: своих постреляешь!»

Пришедший человек знал пароль, Жоржа. Какие основания для его устранения? Тут ведь жизнь человеческая. И вся их работа — это своего рода игра условностей, смертельная игра. Устранишь — ведь обратно не поставишь. И все трое сели за стол. В бутылке оказался самогон, крепкий, сладковатый.

— С мостом хорошо ваши сработали, ловко, добрый подарок к приезду Геринга. Сколько голов полетело… — сказал гость.

Закуривая, Костя уловил на себе вопросительный взгляд Нади, но как бы не заметил его.

— Точно, это наша работа, — с явным оттенком хвастовства сказал Буялов. «Ах ты так, ну и мы так», — решил он.

— Ну, Жорж тоже приложил руку к мосту, — заметил гость.

Эта реплика немного успокоила Костю. В ней он усмотрел отголосок тех «соревновательных» настроений, которые и в самом деле проскальзывали среди людей Кима и людей Жоржа.

— Мальчики, рассказали бы что-нибудь интересное, а то — скука, — сказала Надя.

— Давно скучаете? — тотчас спросил гость.

— Ну, в самом деле, все про одно, — не отвечая на вопрос, сказала Надя.

— Да, братцы, вы сколько здесь? Ну, две-три недели, так ведь? — Гость остановился, сделал паузу. — И уже стонете. А мы скоро два года.

«Да нет же! Свой парень… Им и в самом деле труднее, чем нам в лесу», — решил про себя Буялов.

— Между прочим, Жорж интересовался, в какие дни и часы у вас бывает сеанс с Кимом? Жорж, может быть, сам подойдет сюда… Поговорить хочет.

Это уже был совсем глупый вопрос. Во-первых, такими вещами  м е ж д у  п р о ч и м  не интересуются. «Да это простодурень какой-то, дела не знает, порет отсебятину», — с досадой подумал Костя.

— Какие сеансы? И зачем мы нужны Киму? — вдруг спросила Надя.

В ответ на эту реплику последовал точный вопрос:

— Вы, значит, прямо на Москву работаете?

От этого вопроса Косте снова стало не по себе. А почему это интересует пришедшего? И как быстро и ловко он сделал нужный ему вывод из, казалось бы, невинной Надиной реплики. У Кости мгновенно мелькнула мысль: «Убрать. Уже за одно это. И пусть потом судят». Но убирать здесь, в квартире, было нельзя, а главное — бессмысленно. Если гость в самом деле подослан провокатором, — значит, дом уже окружен. Это можно выяснить лишь после ухода гостя. Буялов пойдет его проводить… И далее будет действовать, судя по обстоятельствам. Но сейчас надо держаться раз избранной линии, кто бы тот ни был. Общую картину поведения гостя нарушил его явный непрофессионализм. Мысль эта немного охладила Костю. «Что ж, возможно, парень не проходил специальной подготовки, к тому ж не очень умен, поставлен на роль связного, а хочет казаться начальником. Чудак».

— Ребята, надо допить…

Гость разлил в стаканы оставшийся самогон. Костя покосился на Надю. Напряжение ее как будто спало, она улыбалась.

— Так ты ж свалишься, — усмехнулся Костя.

— Кто, я?! Это еще кто кого перепьет.

Развалившись в старом кресле, парень нагловато оглядел насторожившихся Надю и Костю, как бы говоря: «Да бросьте вы, ребята, все гораздо проще, чем вы думаете».

— Ладно о деле. Можно и потрепаться, — снисходительно бросил гость и, не дождавшись ответа, продолжал: — А что, верно, ваш Ким ходит только с охраной и загримированный?

— Дурак ты, — четко проговорил Костя.

Теперь уж Костя искренне ненавидел сидящего перед ним парня, сознавал эту ненависть, но она-то и сдерживала его, мешая судить о нем объективно. «Истинный враг коварен и, конечно, постарался бы понравиться, не стал бы так глупо вести себя», — рассудил он, встал и сказал:

— Ладно, хватит. Поговорили. Ты зачем пришел?

— А я, между прочим, с самого начала тебе сказал: узнать, нужна ли какая помощь. Вы, я вижу, серьезные. С вами и потрепаться нельзя. Жалуйтесь Жоржу, пожалуйста! Он и так на меня крысится. Мало того, что немцы, так и свои еще, — совсем уже по-мальчишески, пьяно проговорил гость. И стал собираться. Костя пошел его провожать. Оружие было всегда при нем, вшитое в пиджак так, чтобы стрелять сразу из кармана. Костя решил про себя, что при первом же подозрении, если заметит, что за домом ведется наблюдение, он отойдет с гостем метров пятьсот и прикончит его. Но никто не встретился, улицы были пустынны, и Костя отпустил парня и с тяжелым чувством вернулся обратно.

— Костя, мне очень не понравился этот тип, — встретила его Надя.

— Мне тоже, — ответил Буялов. — А что делать, парень сволочной, мелкая душа, а свой, ничего не поделаешь, надо терпеть.

— Свой — это точно? — переспросила Надя.

— Свой… На роль провокатора они бы поумнее нашли, — убежденно ответил Буялов.

На другой день утром он, как всегда, отправился на железнодорожный вокзал. Он имел вид делового, озабоченного человека, был одет в форменку, в руках был инструмент. Ему предстояло сложное дело — уточнить конечный пункт назначения трех сформированных ночью эшелонов с боеприпасами. И он сделал все, что нужно, нашел людей и, освободившись к трем часам, очень довольный своим успехом, отправился домой в Лавру. День прояснился, светило солнце. Он миновал центральную, наиболее оживленную часть города с блестящей толпой офицеров, красивыми, модно одетыми дамами, коммерсантами, дельцами, какими-то бедными старушками, крестьянами, приехавшими из сел. Внешняя враждебность между этими различными группами, составляющими людской поток, ни в чем как будто бы не проявлялась, разве что в едва уловимой молчаливой сдержанности. Здесь, на улице, сохранялась внешняя благопристойность, цивилизованность, встречались даже парочки. Но Костя знал, что истинная суть взаимоотношений оккупантов с населением оккупированной ими территории проявлялась не здесь. И все это понимали.

Ближе к Лавре толпа редела, и вот уже пошли совсем пустынные улицы. Свернув в свой переулок, Костя быстрым взглядом окинул его и на мгновение застыл: из подъезда их дома вышла Надя в сопровождении вчерашнего парня с чемоданом в руке. В это же мгновение из подворотни дома напротив выбежали эсэсовцы, человек семь. Бегущий впереди с пистолетом поднял руку и крикнул: «Хальт!» Парень, словно испугавшись, бросил чемодан, побежал Косте навстречу и тут же свернул в ближайшую подворотню. Костя успел выстрелить всего один раз, и передний эсэсовец упал. Но вслед за этим раздался выстрел откуда-то сзади. Костя ощутил как бы легкий удар в голову, и вторая пуля его прошла уже мимо цели. Он свалился на мостовую. До него долетел крик Нади: «Беги!», обращенный к нему. От группы отделились два эсэсовца и устремились к нему. Тогда последним усилием воли он нащупал в кармане гранату и, когда немцы склонились над ним, сорвал чеку.

Глава VIII БЛОКАДА

В последних числах апреля Ким получил сообщение от Фени Кисель о готовящейся против него и партизан карательной экспедиции в масштабе моторизованного соединения. Это было последнее ее донесение. Где-то в начале мая Феня была арестована и исчезла в застенках гестапо. Никаких показаний от нее, по-видимому, не добились, и вообще сомнительно, чтобы у гестаповцев существовали против нее прямые улики. Но это не очень-то их тревожило. Кто-то — виновный или невинный — должен был расплачиваться за Дарницкий мост, за Павлова, за эшелоны, пущенные под откос. Действуя по принципу отбора, службы СД и СС устраняли всех тех, кто, по их мнению, потенциально мог против них работать. На какой-то миг Феня оказалась в поле зрения обергруппенфюрера Кранца — и участь ее была решена. С позиции гестапо такие действия были логичны и вполне оправданны. Несмотря на появляющиеся в газетах идиллические снимки встреч «освободителей» хлебом и солью, немцы отлично сознавали, что находятся во враждебной стране, среди враждебного им народа. У пропаганды были свои задачи, у гестапо — свои. Разделение их функций было четкое.

Предупреждение Фени Кисель о готовящейся акции фашистов сыграло огромную роль — партизаны успели вывести из готовящегося «мешка» свои главные силы и ушли за Днепр в белорусские леса. Отступали с боями. В этот период среди партизан впервые прогремело имя командира полка Павлова. Он проявил личную храбрость, пренебрегая явной опасностью, словно искал смерти. Но смерть настигла его не в бою…

По условиям своей работы Ким оставался на территории Междуречья вместе с Тиссовским, Кларой, Курковым, Дужим и еще несколькими своими соратниками. Они ушли в Выдринские болота, каратели туда практически не могли добраться. Ким здраво рассудил, что моторизованная дивизия карателей не станет гоняться по болотам за небольшим отрядом — в десять — двенадцать человек. С точки зрения военной, это было бессмысленно. Но, очевидно, через кого-то из своих агентов, работающих среди партизан, немцы проведали, что в этом отряде находится мифический для них Ким. Каратели блокировали северную часть болот, заперев все входы и выходы. В отчете партийной организации центра говорится, что блокада продолжалась восемнадцать суток. Началась она артиллерийским обстрелом и бомбардировкой с воздуха.

Однако на третьи сутки обстрел прекратился. И над самой дремучей частью Выдры были сброшены листовки-обращения к Киму и его группе. Обращение это заключало обычный в таких случаях призыв «прекратить бессмысленное сопротивление и выйти с документами и радиостанцией». Были обещаны «свобода и хорошая жизнь». Кроме того, были сброшены специальные обращения лично к Киму только на немецком языке. (К тому времени секретные службы собрали довольно значительный материал о Киме и им было, конечно, известно, что он владеет немецким.) Однако текст этих листовок не сохранился. Передают, что Ким, смеясь, рассказывал о предложении ему офицерского чина в войсках СС или, в случае его отказа от политической деятельности, — крупная сумма, швейцарский паспорт и беспрепятственный выезд в одну из нейтральных стран.

Ответа не последовало, и бомбардировки возобновились. Восемнадцать суток — эта цифра имеется во многих документах и отчетах Черниговскому обкому. Однако существуют две версии о том, как все это кончилось. Согласно первой, Ким на восемнадцатые сутки, когда все запасы, продовольственные и боевые, подошли к концу, вывел свой отряд ночью бродом через один из безымянных притоков Десны. Версия эта имеет ту слабую сторону, что не отвечает на вопрос, куда вывел Ким свой отряд. Все Междуречье было буквально заполонено карателями и полевой жандармерией, и самым надежным местом были как раз болота.

По другой, официально принятой Черниговским обкомом партии версии, немцы сняли блокаду на восемнадцатые сутки потому, что сочли группу Кима уничтоженной. Так или иначе, но сообщения о «полном разгроме партизан и гибели их предводителя Кима» появились в немецких газетах, выходящих на украинском языке. Об этом объявляли и по радио. И на этот раз волчья пасть хлопнула где-то близко, совсем рядом: очевидно, позже, в Белоруссии, эта ошибка была учтена немцами…

Блокада не прошла бесследно. Рассказывают, что у большинства разведчиков развилась цинга, у молодых ребят появились седые волосы. Восемнадцать суток — срок небольшой. Но люди сидели в болоте, мокрые, голодные. Костер разводить было нельзя, сушить одежду не на чем, а май в тот год на севере Украины был холодный.

Вскоре после снятия блокады Ким организует одновременно несколько диверсий на основных железнодорожных магистралях, проходящих через Киев — Чернигов на восток. Вот-вот должна разгореться битва на Орловско-Курской дуге, и разведчики по приказу Москвы переключают все свои силы на рельсовую войну с тем, чтобы остановить подвоз резервов к месту сражения. Акт весьма предусмотрительный, если учесть, что победа в Курской битве пришла к нам после того, как боевые резервы противника были уже исчерпаны.

В ответ на немецкие сообщения о гибели Кима — в Киеве, Чернигове появляются листовки за его подписью. В них имеется любопытный подсчет количества бомб и снарядов, бесполезно растраченных карателями за время их экспедиции. Немцы некоторое время молчат, а затем без всякой логики, даже не опровергнув своего прежнего сообщения, вывешивают в Киеве, Остре, Чернигове и наиболее крупных селах Междуречья очередное объявление о награде в 10 000 рейхсмарок за голову Кима.

Когда сопоставляешь все эти факты — грубость и очевидную непродуманность пропагандистской лжи, дешевые приемы, пустые избитые фразы о «жертвах большевиков» и тут же наглядную демонстрацию своей собственной жестокости в виде публичных казней и массовых зверств, как в Бабьем Яру, безудержное славословие фатерланду и фюреру, восхваление своего «орднунга» и одновременно дискредитацию его на каждом шагу, — невольно приходишь к мысли о какой-то непоследовательности в действиях гитлеровской пропагандистской машины. Однако это не так. Фашисты были весьма последовательны. Наглость и ложь, жестокость и фанфаронство просто были сутью их режима. Эти черты фашизма блестяще схвачены Брехтом в его пьесе «Карьера Артуро Уи», где молодчики в присутствии судей ослепляют свидетельствующего против них человека и тут же вопят о том, что судьи беспристрастны и подчиняются только закону; на глазах у толпы убивают гражданина, протестующего против их произвола, и тут же требуют от этой же толпы «свободы волеизъявления». Нравственный садизм. Да, он был в стиле фашистов. Можно бы вспомнить еще и печально знаменитую надпись на воротах Бухенвальда: «Каждому — свое» — и многочасовые «покаянные» исповеди заключенных концлагерей, которых фашисты принуждали громко кричать о себе разные пакости. И еще многое. На всем, решительно на всем лежала печать какого-то болезненного изуверства, психической патологии, хотя, когда фашисты рвались к власти, они кричали о «необходимости оздоровить нацию».

Ким, судя по его докладным, отлично это понимал, потому так тонко разгадывал все их замыслы, вплоть до, казалось бы, самых нелогичных, противоестественных.


В службе безопасности, этих центральных звеньях гитлеровской машины, сидели асы. И если в украинский период своей деятельности Ким ускользнул от них, то это не за счет их неумения, а потому, что как разведчик и командир он оказался сильнее их. Ким победил, а неуловимый Жорж Дудкин, герой киевского подполья, отнюдь не дилетант, а человек профессионально подготовленный, организатор и боевик, погиб в застенках гестапо. Дело Жоржа было проведено службой безопасности так чисто, а концы спрятаны так глубоко, что даже теперь, мы не знаем, когда он погиб. СД удалось выследить и одновременно арестовать весь круг людей, с которыми в данный период общался Жорж. В любом другом случае сведения о его аресте просочились бы и мы имели хотя бы дату его ареста. Что ж, надо признать, что это был квалифицированный удар, обескровивший киевское подполье.


Как ни странно, но, по свидетельству многих подпольщиков, при допросах партизан больше всего старания проявляли не немцы, а те немногие русские, то человеческое отребье, которое, связав свою жизнь и судьбу с оккупантами, служило им уже не за страх, а за совесть. Всякое проявление силы человеческого духа, мужества, благородства по понятным причинам вызывало у этих людей патологическую ненависть. Известно, что среди полицаев и старост, даже следователей были и такие, кто принимал на себя эти должности с доброй целью, по сговору с односельчанами или даже по прямому приказу партизан. Но уж если попадал идейный враг, то это был выродок, зверь.

Конечно, и в гестапо подбирались люди с известными наклонностями к садизму, и там профессионализм в истязаниях патриотов достигал той страшной квалификации, которая до сих пор заставляет содрогаться. Но отношения мучителя и жертвы здесь были прямее. Фашист не нуждался в каком-либо самооправдании. Он действовал по приказу и уничтожал по приказу. Но русскому в этой роли приходилось оправдываться перед самим собой. И то сомнение, которое, несмотря на все, жило в нем, пароксизмы парализованной совести — что он, русский, мучает своих, русских, идет против своей Родины — выливались иногда в такое изощренное зверство, которое удивляло даже гестаповцев.

К такому следователю из русских, по фамилии Пропышев, и попала на допрос Надя. Это был еще молодой человек ординарной наружности, даже несколько благообразный. И лишь странные плоские щеки, совсем белые, как бы подпиравшие маленькие глазки, придавали его лицу неприятное, а при более пристальном взгляде страшное выражение. Рассказывают, что многие киевляне знали его в лицо и шарахались, завидя его на улице. Гестапо передало ему задержанную с поличным радистку для первого, так сказать, чернового допроса, приказав, однако, ни в каком случае «не выводить субъекта из рабочего состояния», — это означало, что допрашиваемая должна быть возвращена в гестапо без перелома костей, в сознании и при памяти. Провокатор (а уже почти нет сомнения, что незваный гость Нади и Кости был предатель, ибо ему позволили бежать при аресте Нади, хотя задержать его не представляло никакого труда) сработал четко, стало быть, все улики были налицо: задержана с рацией при попытке перехода на другую квартиру, и Пропышеву оставалось лишь выяснить имя, кем послана и, самое главное, шифры и код. В здании полиции имелась специальная камера для допросов, находящаяся в подвальном помещении, без окон, с привинченными к полу столом, стулом и скамьями. Туда и была доставлена Надя. У Пропышева существовал свой «пассивный» метод допроса, при котором истязания начинались прежде, чем допрашиваемый получал какую-либо возможность говорить (опять садизм чисто фашистский: вот мы тебя сперва побьем, помучаем просто так, а там видно будет). Свой допрос Пропышев начал с утра, ибо метод предполагал известную длительность времени.

— Посадите арестованную, — приказал следователь двум полицаям, когда те ввели Надю в камеру. И полицаи посадили ее на стул, на самый краешек. Они уже знали «пассивный метод».

Затем он перестал обращать на нее внимание и углубился в бумаги. Перед ним лежала пухлая папка, которая должна была убедить арестованную, что полиция обладает множеством материалов. Прошло минут двадцать. Следователь взглянул на допрашиваемую. Надя сидела неподвижно, опустив глаза.

— Схитрила девочка. Ну-ка, поправьте, — приказал он полицаям.

…Через минуту Надя вновь была посажена на стул, опять на самый кончик. Она всхлипывала от испуга и неожиданности. В разведшколе ее учили, как вести себя на допросах. И внутренне она готовила себя к мучениям — каленому железу, иголкам под ногти, даже с некоторым вызовом собиралась бросить слова обвинения. Отказываться от очевидной улики — рации — было бессмысленно, поэтому она заготовила фразу: «Да, я разведчица, и больше вы от меня ничего не узнаете, хоть убейте». Но никто ее не убивал и даже никто ни о чем не спрашивал. Сидеть на самом кончике стула было мучительно. И всякая попытка чуть сдвинуться вызывала новые побои. Так прошло часа два без всяких вопросов со стороны следователя. На третьем часу сидения Надя упала со стула, но вновь была усажена. Спину, шею, весь позвоночник ломило, и нравственная опора «ничего не скажу, хоть убейте» постепенно теряла смысл. От нее никто ничего не требовал.

Около часа дня в камеру заглянул гестаповец и перекинулся со следователем несколькими фразами.

— Героиней хочет стать девочка, мученицей, — как-то даже с состраданием сказал Пропышев, прямо глядя на Надю. Он знал, что такое иезуитское утверждение его должно вызвать у жертвы обратную реакцию, хотя бы потому, что оно принадлежит ее мучителю.

— Что ж, сделаем из тебя героиню, сделаем. А? Ведь хочешь, а? Хочет, девочка, хочет, милая, — с тем же патологическим сочувствием продолжал Пропышев, все так же внимательно глядя на Надю.

Затем, быстро обернувшись к полицаям, сказал тем же тоном:

— Ну, постегайте девочку, постегайте… Ничего не поделаешь — раз хочет.

— Можете убить меня… Я все равно!.. — вскричала Надя в то время, как полицаи привязывали ее к скамье.

— Вот и хорошо, молодец, девочка…

Пропышев подошел к лежащей Наде, быстро нащупал на шее ее болевую точку и резко надавил большим пальцем. Надя закричала.

— Ну вот видишь, как хорошо, реакция здоровая, нормальная… — Он засмеялся. И этот смех, это ироническое сочувствие действовали сильнее, чем угрозы и крики. Пороли со знанием дела, чтоб не засечь до смерти и в то же время причинить сильную боль. Гестаповец молча наблюдал за экзекуцией. Уже на пятой минуте у Нади вырвалось: «Что вам от меня нужно, сволочи?!» Пропышев переглянулся с гестаповцем, как бы говоря — вот видите, я был прав.

— Ничего нам от тебя не нужно, девочка. Молодчина, геройски ведешь себя… Стегайте, стегайте!.. Постойте! Переверните-ка ее теперь на спину, животиком вверх… Здесь кожа более чувствительна. Ну, девочка, уж придется потерпеть…

…В седьмом часу вечера Надю на носилках повезли в гестапо. С ней поехал Пропышев с ее первыми показаниями. Там допрос был продолжен.

…Когда я слушал рассказы о зверствах фашистов, садисте Пропышеве и мужественном поведении Нади на первой стадии допроса — мне представилась именно такая картина. Да, Надя выдала немцам код, и это едва не имело трагические последствия. Но у меня недостает смелости назвать ее предательницей, хотя бы за те мучения, которые ей пришлось пережить. Дальнейшая судьба ее неизвестна. По одним рассказам, немцы при отступлении увезли ее. По другим известиям, она была замучена до смерти тем же Пропышевым после того, как рассказала все, что знала.

Глава IX МАТЬ

Получив инструкции, документы и немного продуктов, связная Кима Маша Хомяк отправилась в Сумскую область. У нее было два адреса в Прилуках. Она должна была отыскать нужных людей, сообщить, кем к ним прислана, и договориться о паролях. Для Маши это было дело привычное: она исходила все Междуречье. Но у нее было еще одно поручение — зайти к родителям Кима, в деревню Салогубовку. Это уже личная просьба Кима. И Маша была счастлива, что может оказать ему хоть какую-нибудь услугу за все то хорошее, что он сделал для нее. Среди партизан были разные люди: смелые, вспыльчивые, дерзкие, тихие… И был Ким, простой и в то же время необыкновенный. Она ходила к нему в землянку, когда он отсутствовал: убирала ее. В жизни его, казалось, не было ничего героического. К нему являлись связные, командиры отрядов. Потом он шел в землянку Тиссовского и там иногда просиживал до глубокой ночи. Иногда исчезал на несколько дней. Словом, работал как все. И в то же время Маша знала, что он застрелил важного эсэсовца на Крещатике, организовал взрыв Дарницкого моста. Маша думала, что судьба свела ее с человеком, равным самому Котовскому или даже Чапаеву, — это были герои ее пионерского детства.

До встречи с Кимом она жила тусклой жизнью под гнетом оккупантов, без надежды на какой-то просвет. Ее прежняя, довоенная жизнь, со школой, друзьями, песнями, рухнула в тот день, когда по родному селу, грохоча, промчались немецкие мотоциклисты. А затем жителей согнали на сход, и развалившийся в мотоколяске с пулеметом немец объявил через переводчика, что вводится «новый порядок». Вслед за этим фашисты пошли по избам, отбирая муку, сало, кур. Немцы трубили о победах, о взятии Москвы, Ленинграда. И Маше казалось, что все кончилось. Но появился Ким и сказал: «Будь с нами. Мы берем тебя под защиту до прихода войск Красной Армии». Если такой человек, как Ким, доверял ей, стало быть, она что-то еще значила в жизни. И она поклялась себе быть верной ему до конца.

На четвертые сутки к вечеру Маша вошла в Салогубовку. Она заучила на память схему, набросанную ей Кимом. Все было в точности так. Посреди села на пригорке стояла белая церковь, довольно богатая для небольшого села. Несколько десятков украинских хат были разбросаны на большом пространстве, далеко друг от друга. От церкви Маша повернула направо и пошла улицей, вдоль которой стояли голые березы. И колодец почти посреди улицы, с длинным журавлем, тоже стоял на месте. Кое-где чернели трубы сгоревших домов, но тот дом — низенький, с соломенной крышей и с прилегающим к нему садиком — уцелел.

На пути Маше попались двое немецких солдат. Значит, здесь они квартируют, решила Маша.

Уже темнело, когда она постучала в дверь. И настороженный женский голос спросил:

— Кто тут?

— Тетя Ганна здесь живет? — спросила Мария.

— Здесь… Кто ее кличет? — послышался женский голос.

— Знакомая из Прилук…

Шаги удалились. Верно, пошли звать хозяйку. Если в доме окажется посторонний, была придумана такая версия: она, Мария, — знакомая родственников, живущих в Прилуках, и они дали ей адрес, где можно переночевать. Сама она идет в Сумы.

Вновь послышались шаги, уже медленные, тяжелые. И низкий женский голос спросил:

— Кто там?

— Тетя Ганна?

— Я…

— Из Прилук я, тетя Ганна, Василисы Петровны знакомая… Адрес мне она дала ваш, приютите на ночь?..

Дверь отворилась. На пороге стояла высокая пожилая женщина. Она оглядела гостью долгим немигающим взглядом, в котором Маша тотчас узнала его взгляд. И она вдруг разволновалась, потерялась и сбивчиво стала что-то лепетать про Василису, выкладывая все, что ей рассказал Ким.

— Пройдите, — медленно проговорила хозяйка, слегка наклонив голову. И он так наклонял голову, когда впервые видел нового человека.

— Спасибо, тетя Ганна… Я переночую и утречком соберусь дальше…

Мать Кима ввела гостью в просторную горницу, освещенную керосиновой лампой. И здесь все было, как он описал. В углу под полотенцем темнела икона с киотом, перед ней тлела лампада. Справа против входа стояла большая белая русская печь. Широкий стол у окна, ходики, высокий, до потолка, старый буфет. Окна были плотно затемнены черной материей.

Кроме хозяйки в комнате находилась молодая женщина, наверное сестра Кима, с тем же, как бы немигающим, долгим взглядом. «Верно, у них у всех в роду такие глаза», — решила Маша.

— А вы у старосты были, отметились? — спросила сестра.

— Не успела… Думала дотемна вас найти… Нужно? Я схожу…

— Обойдется, — сказала мать и жестом пригласила гостью садиться. Она двигалась медленно, поставила на стол кринку молока. Достала хлеб своего печения — темный, цвета дуранды — и сказала:

— С дороги — молочка… Кушайте.

Маша, несмотря на свою внешнюю простоватость, отлично по-житейски соображала, могла мгновенно уловить обстановку. Сейчас интуиция подсказала ей, что в доме кроме общего бедствия, принесенного на нашу землю фашистами, есть своя семейная беда. Это замечалось по молчаливым лицам обитателей дома, по какой-то отрешенности на лице хозяйки, пустоте, царившей в избе, даже тлевшей в углу лампаде. «Покойник… — мелькнуло у нее в голове, — хозяина нет…» И Маша содрогнулась, подумав, какую печальную весть принесет она Киму. Но все-таки она решила убедиться в своей догадке. И, выдержав паузу, голосом, готовым принять печальную весть, спросила:

— А хозяина-то нет, Саввы Иосифовича?..

— Ушел хозяин. Нету нашего батьки… Сороковой дён пошел…

Величественная серьезность вдруг спала с лица матери, нижняя челюсть жалостливо, по-старушечьи отвисла, задвигалась, плечи ссутулились, мелко задрожали, и, опустив голову на лежащие на столе руки, она негромко, беззащитно заплакала. У молодой тоже исказилось лицо, щеки надвинулись на сузившиеся глаза. Она подсела к матери и, обняв ее рукой, заговорила:

— Не надо, мамо, не убивайте себя… Что делать…

Восприимчивая душой к чужим несчастьям и радостям, Маша вдруг тоже заразилась горем этих людей, и к горлу ее подкатил комок.

— Бедные вы мои… — захлопотала она, засуетилась, зачерпнула ковшик воды в ведре и подала его матери.

Та взяла ковш, приподняла голову и отпила.

— Обрадую я вас, с вестью я доброй, — зашептала Маша, оглядываясь на дверь, словно кто-то мог слышать их разговор. — От Кузьмы Саввича вашего… Жив-здоров… Поклон посылает, — и она всхлипнула от умиления и радости за них.

Мать вскрикнула, как от боли, и подняла голову:

— Кузя мой… Где он, скажи?.. Что с ним? Раненый… а? Девушка, милая!.. — Она замерла в ожидании.

— Здоровый! Посылочку посылает. Велел только вам открыться, тетечка Ганна, да ведь она, — Маша кинула взгляд на сестру, — не чужая?.. По лицу вижу…

— Сестра я его родная… Где брат, скажите?

— В партизанах… В лесу живет, отсюдова двести верст с лишком.

Лицо матери прояснилось не вдруг. Страх, радость, опасение, надежда в какое-то мгновение сменили друг друга. Она замерла, как бы сосредоточась на одной мысли, затем внятно проговорила:

— Есть бог на небе!.. Одного взял, другого отдал… Спасибо тебе, боже!..

Она опустилась на колени перед иконой и с минуту стояла так, опустив голову. Перекрестилась, тяжело встала… Подойдя к Маше, обняла ее и заплакала уже по-другому.

Маша торопливо достала из своей сумки сверток и подала матери.

— Здесь продукты, посылочка, сало… Муки кулек и рубашка его, крестиками вышитая… Писать он не мог… Нельзя. Говорит, передай маме, она знает эту рубашку.

Они втроем сидели за столом. Мать прижимала к лицу рубашку сына, которую Маша не раз тайком брала из его землянки и стирала в лесном ручье.

Под окнами совсем близко слышалась немецкая речь, пьяные выкрики. Но сидящие в комнате будто не слышали того. Маша рассказывала о Киме и немножко придумывала, утешая себя тем, что настоящей правды она не может открыть. Но мать, мудрая женщина, и не доискивалась до нее. Она узнала главное — что сын ее жив, и теперь слушала сбивчивый рассказ девушки, какой он герой, сколько немцев побил, сколько паровозов пустил под откос. И Маша здесь, в этой комнате, в разговоре с этими двумя женщинами, уже ставшими близкими ей, казалось, совсем забыла, что завтра ей предстоит снова идти через немецкие заставы, искать явочные адреса, подвергая себя смертельной опасности.

Глава X «РЕШАЙТЕ СВОЮ СУДЬБУ»

Тиссовский был идеальным помощником Кима не только потому, что отлично знал европейские языки, конспиративное дело и отличался необыкновенной выдержкой и четкостью в работе, но еще и потому, что никогда не соперничал с командиром, не ревновал к его славе, а всегда точно исполнял его волю. Будучи старше и, как подпольщик, значительно опытнее своего командира, он воспринимал как должное, что идеи подает этот невысокий, крепко сложенный человек, который зовется Кимом. Недостаток опыта разведывательной работы восполнялся у Кима его исключительной интуицией. Как будто знал наперед, как поведут себя люди в тех или иных условиях.

Вначале Тиссовский удивлялся прозрениям командира, но затем понял, что дело было совсем не в каких-то там прозрениях: просто Ким лучше знал свой народ, его психологию. Умом, логикой этого не постигнешь. Позднее Тиссовский убедился, что и психологию врага Ким тоже достаточно хорошо изучил.

Вот и теперь Тиссовский стоял перед Кимом, держа в руках шифрованное сообщение.

— Товарищ командир, одно маленькое ваше признание, — сказал он, хитро подмигнув.

— Какое? — спросил Ким.

— Меня вы тоже чуть-чуть контролируете?

Ким рассмеялся.

— С чего вы взяли, Иван Бертольдович?

— Вы уже имели раньше меня сообщение от своих людей?

— Ничего я не имел. В ваши дела я не вмешиваюсь без вашего ведома. А какое пришло известие?

— Гестапо собирается устранить «героя», — ответил Тиссовский.

— Вы хотите сказать, карателя?

— Ну да! О котором я вам докладывал. Вы предвосхитили их замысел. Но есть небольшое расхождение: они собираются обставить дело так, чтобы свалить все на партизан.

— Что ж, замысел будет иметь логический конец, — заметил Ким. — От «подвигов рыцаря украинских степей» до похорон «национального героя». Увидите, они еще фильм снимут и повезут показывать фюреру. Больше-то ему уже нечем утешаться.

— Но герой служит им. Какая логика бить своих?

— Логика такая: бей своих, чтобы чужие боялись. Господин Шикльгрубер, труды которого мы с вами изучали перед отъездом сюда, не раз доказывал это на практике. И не без успеха. Вспомните хотя бы Рэма с его штурмовиками… А здесь чего проще, надо же его куда-то девать. Надежд он явно не оправдал, этот экс-капитан. — Ким вздохнул, нахмурился. В глубине души он был уязвлен тем, что батальоном карателей командовал бывший кадровый командир Красной Армии. — Надежд не оправдал, — повторил Ким, — топчется где-то в районе Новой Гуты, несет караульную службу, в леса соваться боится…

— Немножко вешает, — вставил Тиссовский.

— Ну, вешает… Опять-таки кого? Может быть, действительно гестапо проверило тот случай со старостой в Черном бору, а может, и нет. Не до этого им. Их на фронте жмут. Думаю, скоро будем встречать наши войска. — Ким помолчал. — А что, у вас есть какие-нибудь соображения о «рыцаре»?

— Есть сомнения. Может быть, свой мундир СС он надел по чьему-то заданию? Но в таком случае мы должны были б это знать. Однако на войне все бывает… Возможно, работает какая-то неизвестная нам группа.

— Киевляне бы нам сказали, — возразил Ким.

— А если помимо киевского подполья? На севере Украины тоже действуют большие силы сопротивления. Там Федоров.

— И Федоров нам бы сообщил. Нет, по-моему, это исключено. Откровенно скажу, судьба самого «рыцаря» меня мало волнует. Но за ним стоит шестьсот человек, наших, русских. Что ж, они все — предатели? Ради них стоит поработать. Это уже политика…


…А в это время тот, чья участь решалась, Юрий Павлов, командир отдельного карательного батальона, искал выхода из тупика, куда он сам себя и завел. Он попал в плен в самом начале войны. Немцы сразу предложили ему сотрудничать с ними — Павлов неплохо владел немецким языком. Он с негодованием отказался. Но обер-лейтенант, вместо того чтобы тут же пристрелить его, усмехнулся: «Дурак, сгниешь в лагере».

Павлов был заключен в лагерь для военнопленных. Время от времени туда приезжали вербовщики. Павлов отвергал все предложения, пока ему не пришла в голову, казалось бы, простая мысль: взять из рук немцев оружие, чтобы затем обернуть его против них. За эту идею цеплялись многие пленные, но мало кому удавалось довести свой замысел до конца. Поставленные в тяжелые условия братоубийственной войны на оккупированной немцами территории, где малейшее неподчинение приказу фашистов грозило смертью, они, выжидая подходящего момента для осуществления своего замысла, естественным ходом событий вставали на путь преступления, измены Родине. И, понимая, что прощения уже не заслужить, становились отменными карателями.

Итак, Павлов согласился командовать батальоном военнопленных казаков с единственной целью — привести его на сторону партизан. По крайней мере этим он себя утешал, избавившись от кошмара лагерной жизни. Но время шло, а исполнение замысла отодвигалось все дальше и дальше. Для немцев он лишь подходящая фигура, с русской фамилией и военной биографией, но ему не верили и окружили шпионами. Ни о какой связи с партизанами не могло быть и речи. Фашисты требовали от него карательных акций, чтобы начисто отрезать путь к отступлению.

Павлов ходил как бы на острие ножа. Он намечал жертву из числа старост и полицаев, особенно рьяно служивших немцам, шумно «разоблачал» их, уличая в несуществующих связях с партизанами, и вешал. Никто не догадывался о подлинных мотивах его поступков, в том числе и гестапо. Справедливо или несправедливо казнит каратель — в эти тонкости немцы не вдавались. Их тревожили диверсии, усилившаяся партизанская война. От Павлова ожидали активных действий. «Русские против русских» — вот что нужно было им.

В начале апреля Павлов совершил рейд по Междуречью, довольно искусно ведя свою тактику «на острие ножа». Он продолжал искать связи с партизанами, но безрезультатно. Идти же в партизанский край — Выдринские болота — без предварительной договоренности с партизанами было опасно. Поэтому он расквартировал свой батальон в селе Новая Гута и, выигрывая время, запросил у немцев еще две роты автоматчиков, как объяснил — для сплошного прочесывания лесов. Но в гестапо участь Павлова была уже решена. Среди полицаев был найден прислужник, который по приказу фашистов должен был застрелить командира батальона карателей. Затем предполагалась акция чисто политического характера — шумные похороны героя, павшего от рук партизанских бандитов. Из предусмотрительности немцы двинули один свой полк к Новой Гуте на тот случай, если среди казаков начнутся волнения.

Узнав о переброске полка, Павлов заметался. О подлинных планах немцев он не знал, но понимал, что присоединение его казаков к фашистской боевой части отрежет ему все пути. Он уже готов был бросить батальон и ночью в одиночку на коне ускакать к партизанам. Однако что-то сдерживало, он боялся, что партизаны не простят ему службы у немцев.

Павлов провел тяжелую ночь, пил самогон и так и не пришел ни к какому решению. Заснул он лишь под утро, и вскоре был разбужен.

— Немцы пришли… Требуют вас, — известил адъютант.

Павлов похолодел. Он понял, что все его замыслы рухнули и ему остается одно — застрелиться.

Он выслал адъютанта, проверил оружие, однако вложил пистолет обратно в кобуру. Его трясло. «Уж гибнуть, так с музыкой, — решил про себя. — Положу одного-двух, а там…»

Он бросился к двери, все еще не имея отчетливого плана. Дверь распахнулась. Навстречу ему с поднятой рукой вошел штандартенфюрер СС и еще двое. Павлов дернулся рукой к кобуре, но с похмелья реакция его явно запоздала. Его схватили. Завернули руки назад.

— Так-то вы служите фюреру! — издевательски укоризненно произнес эсэсовец.

Павлов молчал. Он понял, что игра кончена.

— Господин Павлов, вы уже, кажется, путаете ваших немецких друзей с партизанами, — так же издевательски вежливо продолжал фашист. — Впрочем, после случая в Черном бору это не удивительно. За что вы повесили местного старосту?

В Павлове вновь проснулся инстинкт самосохранения.

— За связь с партизанами, — поспешно ответил он.

— Логично, если учесть, что он был нашим осведомителем.

Павлов притворился, что не понял иронии.

— Я об этом не знал… Мне донесли… Бывает так: и нашим и вашим…

Немцы переглянулись.

— Вы убедились в этом на собственном опыте?

— Господа, честное слово…

— Оставьте! Какая у вас может быть честь? Однажды вы продали свою родину и перешли к нам. Теперь вы предаете великую Германию. Не слишком ли?..

Павлов сник. Иллюзии рассеялись. Все его компромиссы с совестью оказались бессмысленными. Даже немцы называют его предателем. Что ж, заслужил. Но теперь конец. Неуравновешенный, легко возбудимый, он сразу переходил из одной крайности в другую. В нем пробудились гнев и обида. Собрав всю свою волю, он четко проговорил:

— Я никогда не был предателем Родины, господа оккупанты! Да, я унизился до того, что надел ваш мундир. Но я неповинен в крови своих соотечественников. Повешенный мною староста был действительно вашим шпионом, и я это знал. Стреляйте!

Штандартенфюрер как-то странно взглянул на Павлова, тот даже немного подался назад. Он знал, как эти умеют бить. Профессионально…

— Вы заслуживаете того, чтобы вам подольше морочили голову… Но времени нет, немцы в двух часах от Новой Гуты. О ваших метаниях знаем… Потому и пришли. Что вы собираетесь делать, бывший капитан Павлов? — строго произнес штандартенфюрер на чистейшем русском языке.

— Кто вы? — бледнея, спросил комбат.

— Партизаны. Давно бы пора понять.

Павлов дернулся. По щеке поползла слеза. Взгляд его, жалкий, молящий и в то же время полный какой-то бешеной радости, звал к сочувствию.

— Ну, свои, свои, партизаны, — повторил Ким. — Цыган, отпусти его…

Павлов распрямил плечи, все еще не полностью осознав, что же произошло.

— Как думаете действовать дальше? — спросил Ким.

— Не знаю… Я в тупике. Я искал вас, долго искал…

— Плохо искали… Настроение своих казаков знаете?

Ким протянул Павлову оружие. Робко, еще не веря, что это не ловушка, комбат взял пистолет.

— Большинство последует за мной, я отвечаю, — поспешно ответил он. — Я бы увел их раньше, но куда? Без договоренности — это до первого выстрела…

— Так. Мы приехали к вам втроем. Но наше соединение находится здесь, вне пределов видимости. До прихода немцев осталось очень немного времени.

— Разрешите, я сейчас соберу митинг?.. — Павлов встал.

В нем вдруг пробудилась энергия. Он готов был выйти к своим людям и произнести речь, готов был на отчаянно смелый поступок.

— Нет, митинг — уже поздно, — отвечал Ким. — Постройте батальон. Но прежде быстро — список явных предателей! Их надо устранить до боя, то есть немедленно… Много их?

Разговор этот происходил в штабной избе. Павлов схватил список личного состава батальона и стал просматривать. Двух человек он назвал тотчас же — это были шпионы гестапо, он их встречал там не раз. Всего набралось с десяток казаков, запятнавших себя карательной службой, грабивших население.

— Остальные пойдут за вами? — спросил Ким.

— Уведу или погибну!

— Эмоции — потом. Думайте. Взвешивайте. Ваша гибель лишь на руку немцам.

— Пойдут! Да ведь как же, такие моменты были!.. Чуть ли не до откровенности доходило… Я упустил. Пусть меня судят!

— Время, время, Павлов! Об этом потом, — перебил его Ким. — Объявляйте боевую тревогу, стройте батальон. Но с расчетом, поняли?

— Разрешите мне держать речь перед ними?

— Да. Потом дадите слово мне.

— Как вас рекомендовать?

— Как представителя командования партизан… И еще, на крайний случай, рядом с вами будет находиться стрелок. Если кто-то решит стрелять в вас, он упредит. Ясно?

Павлов накинул шинель и выбежал на улицу.

Через пятнадцать минут поднятый по тревоге казачий батальон был построен на площади. Рассвет уже наступил. В сизой утренней дымке вырисовывались крыши домов. На коне появился комбат. Он приподнялся на стременах, громко, но как-то надрывно прокричал:

— Казаки! Сейчас, в эту минуту, решается наша с вами судьба… Мы окружены партизанами. Вот их представители… Не смотрите на их мундиры — это свои, русские… Русские, как и мы! Хватит служить немцам! Кровью своей мы смоем позорное имя — карателей. Лично я для себя решил…

Он сорвал с шинели погоны.

Ким и Тиссовский стояли от него шагах в двадцати, у штабной избы. Они видели первую реакцию казаков на горячую или, скорее, нервозную речь их комбата. Безмолвие, настороженность. Ким тотчас уловил психологический просчет оратора: несмотря на свою страстность, он не смог пробудить в людях тех чувств, к которым пытался взывать. Чувства эти были затаены, а Павлов взял слишком круто, надрывисто. К тому же люди спросонья плохо поняли его. Они уловили и сразу усвоили лишь одну его фразу: «Мы окружены…» А два эти слова содержали в себе громадную разрушительную силу, они вмиг разъединяли людей и порой превращали боевую единицу в неорганизованную, мятущуюся массу. Ряды начали расстраиваться, раздались выкрики… Ким понял: еще минута, и командир полностью потеряет управление своим батальоном. Он быстро вышел вперед и, подняв руку, крикнул:

— Слушать меня!..

Шум смолк, взоры обратились к нему.

— Товарищи казаки! — сказал он твердо. — Вы не торопитесь, сперва выслушайте, потом решайте. Мы действительно представители командования партизан, но к вам пришли не с угрозой. Партизанское соединение подошло к селу с юга, путь на север остается открытым… Предоставляется возможность выбора. Не хотите — неволить не будем, идите к своим хозяевам, ответ перед Родиной будете держать после нашей победы над гитлеровской Германией. Думайте! Думайте, как жить, за что воевать!.. А там как хотите…

Ким замолчал. По существу, он сказал то же, что и Павлов, но сделал другой акцент: в речи его не было истерии. Ким говорил громко, но совершенно спокойно. Он даже не уговаривал, а просто предоставлял людям возможность выбора. Не партизаны были заинтересованы в переходе батальона на советскую сторону, а сами казаки. Именно таков был смысл его выступления. И вот после паузыпоследовал вопрос из рядов:

— Оружие оставите нам?

— Оставим. И часть сохраним как она есть, но уже отдельной вы не будете, вольетесь в нашу бригаду…

Снова зашумели, но уже не так возбужденно. Слышался говор, доносились отдельные реплики. В глазах людей сквозили и надежда, и неуверенность, и тревога. А правда ли это, а что потом будет?

«Перелом есть, только бы немцы не появились раньше времени», — мелькнуло в мозгу у Кима, и он спокойно продолжал:

— Еще скажу: думать вы, конечно, думайте, но времени не так много. Уйдем — и тогда возврата вам не будет.

Гул прошел по рядам. Уйдем — вот тебе, пожалуйста! Не неволят. Чувствуют силу… Значит, обмана нет. Вот она, возможность, о которой мечтал чуть ли не каждый. А не хочешь — не надо… Лихо! Значит, опять служить немцам… А тут дорога на Родину… Вот она, перед ними. И эти трое — свои, русские, хоть и в немецких мундирах пришли.

Уж кто-кто, а эти люди, прошедшие плен, унижения, немецкую муштровку, понимали, какой отвагой должен обладать человек, решившийся выйти перед строем шестисот вооруженных карателей, каждый из которых мог безнаказанно пустить в него пулю.

— Еще вопрос можно? — раздалось из рядов.

— Можно, — кивнул Ким.

— Интересуемся: когда на Украину придет Красная Армия, примут нас в нее или как?

Но прежде чем Ким успел ответить, из тех же рядов прогремел бас:

— А ты сперва повоюй за ее, за Украину.

И по рядам опять прошло одобрительное гудение: правильно, чего спрашивать? Сперва повоюй, докажи, кто ты есть…

Ким повернулся к Павлову и тихо сказал ему:

— Бери командование…

Но Павлов и сам почувствовал настроение людей.

— Я вижу, надумали! — крикнул он. — А тогда, — комбат выхватил шашку, — по коням!

Ким подозвал Цыгана, охранявшего Павлова, и сказал ему:

— Быстро до Науменко!.. Скажи, чтоб наши входили в село.

Глава XI СТАРТ И ФИНИШ

В сентябре 1943 года советские войска вступили в Междуречье, а шестого ноября был освобожден Киев. Разведчикам предоставили короткий отдых. Они проводили его в Клинцах.

Кима засадили писать отчет о работе, проделанной в тылу врага. Ему дали комнату, ординарца, машинистку и сказали:

— Пишите все.

— Да ведь я обо всем докладывал, — отвечал он.

— То были оперативные данные, а теперь вы постарайтесь раскрыть психологию врага. Свои наблюдения, мысли о фашистах и их системе.

И он все дни проводил в отведенном ему домике.

А Кларе разрешили трехдневную поездку в Москву. Практически это означало, что всего сутки она пробудет дома, так как двое суток занимала дорога. Пассажирские поезда подолгу стояли на узловых станциях, пропуская воинские эшелоны. Готовилось новое наступление. И на высунувшиеся из теплушек бритые головы новобранцев Клара смотрела чуть-чуть снисходительно: то были ее ровесники, но она уже семь месяцев пробыла в тылу у фашистов. Это была невольная дань уважения к самой себе.

И вот Москва… Метро, Ново-Басманная… Минут десять Клара стояла у дверей — звонила, стучала. Никто не отвечал. Побежала в жакт. Старая управдомша, знакомая ей еще по мирному времени, разохалась, увидев Клару. От нее Клара узнала, что отец уже месяц в дальней командировке, а мать уехала в Горький, к родственникам. Какая жалость, что Клара не смогла заблаговременно предупредить родных о приезде. В жакте Клара получила ключи от квартиры, а ключ от своей комнаты нашла на старом месте, под половиком у дверей, — там он всегда лежал, сколько она себя помнила.

Долго-долго сидела она на старой кушетке. Все было то же. Мир знакомых вещей ее детства. Заглянула в шкаф — там одиноко стояла баночка с клубничным вареньем. Потом с удовольствием долго рылась в детских своих вещах, наткнулась на школьные тетради и дневники и листала, листала их… Школьные годы как бы вновь проходили перед ней. Часов в семь с работы пришла тетя Юстя. Конечно, она очень расстроилась за Екатерину Уваровну.

— Кларочка, как она будет жалеть! Папа — ладно, у него служба, но мама-то!..

Клара и сама была расстроена этим.

— А что ж это у тебя на гимнастерке? — спросила тетя Юстя. Она была близорукой.

— Орден… Красной Звезды, — смутившись, отвечала Клара.

— Вот радость-то для родителей!.. Господи, такая молоденькая — и орден… Теперь тебе не надо и в трамвае платить? Девочка моя, девочка…

Из знакомых Клара также почти никого не застала в Москве. Вообще, об этом ее приезде сохранилось очень мало сведений. Говорят, что она забегала в школу, и ее учительница, Прасковья Алексеевна, точно помнит, что видела ее и даже говорила с ней. Потом она уже на улице встретила своего одноклассника Витю Матвеева, который не вдруг узнал в вытянувшейся стройной девушке в форме старшего сержанта прежнюю, по-детски еще нескладную, немножко угловатую Клару Давидюк. Он рассказал Кларе, что почти все ребята-одноклассники ушли в армию — к этому времени двадцать четвертый год был уже призван, — а его не взяли по здоровью.

День в Москве пролетел как одна минута, и Клара, решив не оставаться ночевать дома, поехала на вокзал. Ее уже тянуло назад, к товарищам. Время, проведенное в тылу, сплотило их всех, и — странно, но о тех грозных днях в Междуречье она вспоминала теперь немножко с грустью.

Особенно памятной была встреча с наступающими частями Красной Армии… Немцы уже отвели свои войска от Десны южнее, к Киеву, но еще держали переправу под непрерывным артобстрелом. Разведчики и партизаны выбрались из лесу и почти вплотную подошли к правому берегу. Левый берег с мелколесьем, кустарником был открыт их взору. И вот там вдали показались темные покачивающиеся пирамиды танков… Все больше и больше… Вал надвигался, рос, грохотал. За танками следовала пехота. Тут и там вставали черные столбы от разрывов немецких снарядов… Наши войска еще не успели подойти к Десне, как с противоположного, партизанского берега навстречу наступающим отделилась сотня плотов и лодок с партизанами. Эта операция была продумана Кимом и Збанацким заранее — они по ночам вязали плоты и прятали их в тростниках.

Потом объятия и фронтовой спирт в кружках и непривычное состояние покоя — не надо никого опасаться, кругом свои. И командующий армией пожимает руки Збанацкому, Науменко.

— Товарищ генерал, а у нас е свой командир, який нас сорганизовал, — говорит верный Степан Ефимович, указывая на Кима, стоящего в стороне.

— Кто такой? — спрашивает командующий.

Ким выходит вперед и отдает рапорт, потом представляет всех членов центра и, конечно же, Клару.

…Войска Украинского фронта форсируют Днепр, разнося оборонительные сооружения противника, схемы которых лежали на столе командующего фронтом.

Седьмое, восьмое ноября 1943 года… Толпы на улицах Киева, флаги на руинах Крещатика. Разве можно все это забыть? В первый же день Ким попытался найти след Нади. В подвалах здания гестапо были обнаружены трупы замученных. Нади Ким не нашел. Он приказал опросить людей, живущих по соседству с конспиративной квартирой, — не просочился ли к ним какой-то слух. Может быть, есть случайные свидетели? В доме напротив нашли старушку, которая видела, как примерно в середине апреля, в полдень, из подъезда вышла девушка и с ней высокий рыжий парень с чемоданом. «К ним подбежали какие-то люди, стали стрелять. Я спряталась и боялась к окну подойти…» — сказала старушка. Больше ничего не удалось узнать.


Вскоре после отдыха Кима вызвали в штаб. Там ему объявили, что его группа в том же составе передается в распоряжение командующего Белорусским фронтом генерала Рокоссовского. Белорусская операция 1944 года была уже запланирована Генеральным штабом, и для более детальной разработки ее командующему фронтом требовались подробные разведывательные данные о расположении войск и о численности противника, особенно на подступах к Минску. Среди указаний Гнедашу был такой пункт:

«С подходом частей РККА к району действия группы — отходить все дальше в тыл противника. Ось отхода — Пинск — Кобрин — Брест, где продолжать выполнять задания».

Как и в первый раз, заброска группы в тыл предполагалась на самолете. Но после десятидневного ожидания летной погоды решили отказаться от этого варианта. Тогда на наиболее спокойном участке фронта, по приказу командующего, противник был отвлечен атаками с флангов, а группа Кима проскользнула в образовавшуюся брешь. Перед Кимом стояла цель — увести свой маленький отряд в глубь территории, занятой неприятелем на 250—300 километров, обосноваться где-то в районе Барановичей и оттуда уже протянуть нити в Пинск, Лунинец, Слоним, Кобрин, Брест, Белосток, Минск, Варшаву. Когда выяснилось, что отряд пешком пойдет через фронт, генерал Белов высказал пожелание, чтобы разведчики уже по пути к Барановичам начали передавать в штаб сведения о передвижении немецких частей. Поэтому Ким выбрал такой маршрут, чтобы идти лесными полосами вдоль шоссейных дорог, где, конечно, это возможно. В Белоруссии лесов предостаточно, поэтому-то и партизанское движение там развилось быстрей и успешней, чем в степных полосах.

И вот его первая радиограмма, переданная в штаб:

«Белову. Обстановка ясна. Сегодня в ночь на девятнадцатое ухожу. Результаты сообщу завтра в час тридцать. Новый, Смирная».

…И пошел отряд на запад. Шли ночью, днем отдыхали, высылая к шоссе дозорных. По шоссе к фронту, на восток двигались боеспособные немецкие части. А с фронта на запад тоже двигались части — подбитые танки, эшелоны с ранеными, тягачи тащили развороченные машины, орудия… Проносились легковые со штабистами, генералами, штурмбангруппен- и прочими фюрерами. Состояние фашистской армии было уже не то, что год назад: на фронт гнали мужчин за сорок пять и старше, инвалидные команды и совсем мальчишек. Дорога представлялась как бы трубкой между двумя сообщающимися сосудами, в одном из которых была пробита брешь, и уровень в обоих сосудах понижался одновременно.

Клара выходила в эфир три раза в сутки, работала она совсем недалеко от шоссе. Это были все те же коротенькие сообщения о численности прошедших танков, бронетранспортеров, орудий.

«…В селе Савичи размещен штаб 4-й танковой дивизии. Со слов захваченного пленного, в дивизии всего 100 исправных танков. Склад горючего находится на станции Клинск».

«22.12.43. Мост через реку Птичь восстановлен. Прошло 27 «тигров». Село Петряково используется как формировочный пункт прифронтовой полосы».

«23.12.43. Железнодорожная магистраль Старушково — Бобруйск не работает. Полотно снято… Магистраль Пинск — Калиновичи пропускает ежедневно на восток пять эшелонов. Горючее. Боеприпасы. Живая сила. На запад до семи эшелонов: раненые, битая техника, разное барахло».

«28.12.43. Лунинец. Постоянный гарнизон до 5 тысяч человек. Расположены склады боеприпасов, горючего. Зенитная оборона 120 орудий».

«29.12.43. Гарнизон Пинска 30 тысяч. В основном немцы. Расквартированы в центральной части города. На улице Латинской расположен штаб».

Иногда по три, по четыре радиограммы в день…

Едва темнело, разведчики трогались в путь мимо сожженных деревень, мимо торчащих виселиц, мимо огромных кладбищ, мимо всего того, что оставила за собой фашистская армия в кровавом пути на восток.

В канун Нового года Гнедаш сообщает Белову:

«Достиг цели. Приступил к работе согласно отправному приказу. Организую группы».

«…12.1.44. Белову. Севернее Пинска пяти километрах фольварк Добрая Воля находится немецкий аэродром. Временное скопление до 80 транспортных самолетов. В окружных селах размещено два батальона аэродромного обслуживания и охраны…»

Очевидно, очень скоро он и здесь нашел помощников среди местного населения:

«22.1.44. Белову. Создана группа. Командир Миша. Радист Марат. Отправил в район Вышкув с задачей освещать переброску войск по железной дороге, насаждать агентуру в Вышкуве, в Варшаве. С сего дня прошу посылать родителям Марата ежемесячное денежное пособие в размере положенного радисту группы. Адрес родителей Марата: Московская область, Раменский район, поселок Ильинское, К. Маркса, 13, Есакову Якову Егоровичу. Новый».

Своей резиденцией Ким избрал Хоростув. Здесь он оставил Клару, а сам, взяв двух помощников, двинулся дальше. Встречи. Пароли. Явки. Все это уже было знакомо. Вскоре Ким сообщает, что стратегическим пунктом скопления и переформирования войск противника является Брест. В следующей радиограмме он уточняет — сколько дивизий, какое вооружение. В третьей — количество вагонов и состав грузов на восток и обратно, на запад.

За первый месяц работы центр девяносто раз выходил в эфир. В деле я видел пометки, сделанные, вероятно, Беловым.

«Центр Нового работает весьма интенсивно. Как правило, сведения очень ценные».

Об оперативности работы Гнедаша можно судить по датам. 21 января штаб по радио запрашивает его о наличии соединений. Уже на другой день к вечеру Новый передает точные данные: количество аэродромов — столько-то, самолетов — столько-то, и каких, как охраняются и т. п.

Из Бреста Гнедаш сообщил:

«Завербован польский помещик, имеющий связи в Варшаве, Бресте, Белостоке. Принят в немецких кругах, одновременно имеет связи с подпольной антифашистской организацией в Варшаве».

В ответ последовало задание:

«Используйте завербованного по линии контрразведки. По непроверенным данным, созданы две разведывательные спецгруппы. Возьмите под наблюдение».

Эта радиограмма положила начало поединку Кима с немецкой военной разведкой, с абвером. К сожалению, об этой операции почти ничего не известно.

Но что же все-таки дошло до нас?

Ким доносит о поведении помещика: жуир, имеющий деньги, политическое кредо — националист, примыкающий к Армии Крайовой.

Белов отвечает:

«Продолжайте следить, опасайтесь провокаций».

Судя по тому, что Кима видели в одном из кафе Бреста в обществе пожилого, щегольски одетого человека, он пошел на прямые контакты со своим помещиком. В таких случаях ему всегда очень помогало личное обаяние. Но главное, конечно, — он умел подчинять людей своей воле так, что собеседники об этом даже не догадывались.

«Почему-то всем нам хотелось слушаться Кима», — заметил один из его соратников.

Все это происходило весной 1944 года. Близкий разгром Германии вряд ли вызывал сомнения у кого-либо. Дельцы, спекулянты, нувориши, уголовники — плесень всех наций, люди, поживившиеся при «новом порядке», были озабочены тем, как выгодней и надежней разместить свои капиталы. Эти «земные мысли» тревожили даже высшее офицерство третьего рейха. Скорее всего, и Ким разыгрывал роль одного из таких дельцов.

В записке его, составленной в Клинцах во время отпуска, есть такие строчки:

«…Попадая во враждебную среду, разведчик обязан уметь приспособиться к ней. Но это совсем не значит, что он должен ежеминутно на людях проявлять верноподданнические чувства строю, против которого работает. Это может вызвать подозрение. Психологически безопасней слегка пожурить тех же немцев в присутствии официальных лиц. Разумеется, тут нельзя перебрать. И ни в коем случае не затрагивать персону фюрера. Просто нужно вести себя независимо, смело. Как если бы тебе нечего было опасаться. В Междуречье нами был завербован староста, умный дед. С ним мы имели постоянную связь, он укрывал в своей хате наших людей. Этот староста крыл немцев в присутствии коменданта. Тот только смеялся: мол, русский — открытая душа. Когда я работал под легендой вербовщика рабочей силы в Германии, я тоже старался вести себя смелей, порой даже бравировал. Но, повторяю, все в меру».

В Белоруссии Ким, очевидно, с успехом пользовался этим методом обратной реакции. Скорей всего, тем он и пленил помещика, а затем — фигуру более нужную, контрразведчика майора Тойбеля. Все это лишь догадки, однако достоверно известно, что познакомиться с Тойбелем Киму помог именно помещик.

Один из белорусских партизан вспоминает, что видел Кима в модной тогда, богатой одежде. Но он не помнит даты. Считает, что это относится к февралю — марту 1944 года. Как раз в это время Ким работал с помещиком и Тойбелем. И спустя три недели после получения задания — выследить действия абвера — в Москву направляется такое донесение:

«Ваши данные подтвердились. Созданы две боевые единицы. «Вега» — командует лейтенант Ронин, занимается переброской в нашу страну небольших групп шпионов под видом партизан. Люди Ронина прошли школу разведки. И «Арбертруно» — командует обер-лейтенант Вальтер. Эта группа занимается контрразведкой в прифронтовой полосе с задачей выслеживания наших разведчиков. Координирует действия обеих групп майор Тойбель. Веду наблюдение. Новый».

А потом Белов получил вторую радиограмму:

«Вальтер с отрядом направлен на правый берег реки Припять. Людей Ронина ждите течение суток самолетом. Координаты Х-1201, У-84342. Новый».

Эти две радиограммы — все, что осталось от борьбы Кима с абвером, — борьбы, в которой победил он. Засланные к нам шпионы были своевременно схвачены. А вот как удалось Киму провести это сложнейшее дело, сказать трудно. Ким, Тиссовский и Клара унесли тайну в могилу.

Но все-таки есть одна нить: однажды, вернувшись из Бреста в свою резиденцию, Ким, как рассказывают партизаны, просил найти среди местных жителей финансового работника, знакомого с международными валютными операциями. Такой человек был будто бы найден, хотя имени его установить не удалось. Вероятнее всего, Киму нужна была консультация по поводу порядка перевода капиталов в швейцарский банк, — именно этим были озабочены гитлеровцы накануне своего разгрома. И Тойбель опасался искать советчиков среди собственного окружения: система взаимной слежки действовала в гитлеровской армии по-прежнему безотказно. Но провести мягкий зондаж в шутливой беседе с новым русским знакомым, который, очевидно, тем же озабочен, — на это Тойбель вполне мог пойти. Там, где взаимный финансовый интерес, тайн уже не существует.

Конечно, это только предположение. Дальнейшие действия Кима проступают уже более отчетливо. Он возвращается к своей будничной работе — сбору разведданных.


В отделе, курирующем группу Кима, видимо, сменился шеф. Новый начальник предостерегает:

«Прибегайте к диверсиям только для получения разведданных».

Ким молчит.

Очевидно, новый шеф совсем мало знает Кима как разведчика и дает ему еще один совет: «Вооружайтесь за счет противника». На сей раз Ким ответил тактично, но не без скрытого сарказма:

«18.3.44. Спецэшелон взорван не ради диверсии, а ради языка. Захватили двух. Вооружаться за счет противника — спасибо, что подсказали. Стараемся. От вас мы получили сорок автоматов, а вооружено автоматами у нас до восьмидесяти человек. Новый, Смирная».

В другом случае диалог Кима носит характер упрека. Повод был такой: в конце февраля 1944 года у радиста Уколова, работавшего там же, в Белоруссии, случилась неполадка во время сеанса, и он получил замечание из Москвы. И вот Ким вступается за своего радиста:

«23.2.44. Ваш узел принимает плохо. Вы предупредили Левого о дисциплине. Это ваше право. Но Левый работает на снегу. Сейчас сильные морозы. Он замерзает, а вашего узла все нет. И в то же время ваша Нина открытым текстом передает приветы нашим радисткам Ире и Кларе, а Левого принять почему-то не может. За приветы спасибо. Но прошу принять меры и проследить за работой узла».

Очевидно, Ким не очень-то соблюдал субординацию и мог говорить с генералом Беловым довольно прямо и резко, когда это требовалось, а генерал Белов был, по-видимому, умный человек и понимал, чего стоит резидент, который дает такие точные разработки:

«14.2.44. Белову. Вокруг Барановичей строятся окопы в три-четыре ряда с проволочными заграждениями. В самом городе на улице Годуна за домом № 99 скрыт дот и установлено два тяжелых орудия, которые тоже не видны с улицы. На протяжении примерно тысячи метров от центральной радиостанции на юг построено еще три дота. В Барановичах расположены следующие объекты: 1 — на ул. Приволжской, 92 — комендатура полиции, 2 — на ул. Сабельной, 44 — высшее артиллерийское командование, 3 — на северной окраине города — взлетная площадка, дорожка бетонированная. На площадке 400 самолетов плюс-минус 5 штук. Вокруг площадки идут окопы в два-три ряда и проволочное заграждение под током. Новый, Смирная».


Обычно, работая с подстраховкой, Ким проверял данные по двум и по трем каналам. Стало быть, для того чтобы добыть это, на первый взгляд обычное, донесение, пришлось поработать пяти-шести разведчикам в течение нескольких суток, ибо нужно было обойти все улицы Барановичей, обнаружить то, что замаскировано, подсчитать количество самолетов, — работа громадная. Но насколько это облегчило взятие Барановичей, сделало его молниеносным.


Гибель «Веги» и «Арбертруно», подозрительно точная бомбардировка важных объектов нашей авиацией и другие акции насторожили фашистов. Они чувствовали, что кто-то очень четко и оперативно работает против них, совсем рядом. Запеленговать радиостанцию разведчиков мешали довольно большие расстояния, в пределах которых действовала группа. Радиостанция все время меняла адрес, часы передач, но работала методично.

По-видимому, к концу мая немцы все-таки нащупали примерный район действий основного звена группы Кима. Туда, к Слониму, была направлена дивизия карателей. Они блокировали дороги, ставили засады, прочесывали леса. 25 мая Клара Давидюк передала:

«Для подготовки площадки к приему самолета Новый выделил группу партизан во главе с Тиссовским. Группа вышла в указанный район и в ночь на 23 мая наскочила на немецкую засаду. Пришлось принять бой. В перестрелке убиты два партизана, остальные прорвались. Отойдя с поля боя, наши обнаружили, что нет Тиссовского. Предприняли розыски, думали, что он просто отбился. Но не было времени задерживаться: немцы шли по пятам — форсировали реку и остановились около деревни Лида. Провели дневку. Тиссовский не появлялся, группа радировала Новому о том, что держали бой, что Тиссовский пропал без вести. Вскоре получили радиограмму от Нового. Обстановку он уже знал и сообщил: «Вы ошиблись, на поле боя осталось не два, а три наших товарища. На месте не был, окружено». Но если он говорит три — значит, точно три, а третий — Тиссовский. Вот все, что могу сказать о его гибели».

А спустя четверть века участник этого боя, оставшийся в живых, сделает следующее добавление в своем письме ко мне:

«Уважаемый т. Гусев! Прочел вашу повесть «За три часа до рассвета». Повесть меня очень и очень взволновала. Я вновь вспомнил Белоруссию, Пинские болота, облавы — словом, жизнь партизанскую. Описанные события имеют некоторое отношение и ко мне. Я был членом группы «подполковника Нового» в качестве радиста, зашифрован кличкой «Марат».

Коротко расскажу свою историю: в тыл врага был сброшен в оперативный центр Григория Линькова 9 ноября 1942 года. Группа работала от Генштаба и дислоцировалась в районе Червонного озера. При посадке я повредил ногу, поэтому работал радистом при штабе оперативного центра. К началу зимы 1944 года группа Г. Линькова уходила на запад к Бресту, меня, как инвалида, оставили в партизанском соединении Комарова (Полесская область).

Где-то в начале 1944 года через это соединение проходила группа Нового, по моей просьбе я был зачислен радистом, получил рацию «Север-бис» и работал до соединения с частями нашей армии. Кроме меня были еще два радиста — Клара и Юрий Уколов.

События тех дней частично уже забыты, но кое-что осталось в памяти. С Новым мы шли из Полесья на запад через Пинские болота по пояс в ледяной воде и к весне пришли в Барановичскую область. Магистраль Брест — Москва переходили северо-восточнее Ивацевичей. Место в районе Слонима, где мы остановились, занимал партизанский отряд Прокопа. Здесь мы приняли груз с Большой земли, а в мае Новый выделил группу Тиссовского для перехода в Белостокскую область. Радистом в той группе был я. С нами шли человек тридцать партизан во главе с Войцеховским. 23 мая мы проходили ночью особо опасный участок, полоса между двух рек — Зельвянка, а вторую не помню. Вел нас проводник. Этот участок был усеян гарнизонами и засадами. За короткую летнюю ночь надо было пройти 15—18 км. До второй речки оставалось совсем немного, мы сели, осторожно покурили, встали, прошли метров сто, взвилась ракета и началась стрельба. Бой длился несколько минут, а когда все собрались, то Тиссовского с нами уже не было. Вместо него группу возглавил Николай Майдан; с ним мы шли по Белостокской области и соединились с армией в болотах под крепостью Осовец.

После ухода от Нового связь я держал с Кларой, но потом вдруг связь оборвалась, и уже от Белова из штаба фронта мы узнали печальную весть о гибели Нового и Клары. Позже, после выхода к своим, в Бресте на отдыхе, мы узнали подробности этой трагедии. Вот все, что я знаю о гибели Тиссовского.

Уважаемый Борис Гусев! Люди, о которых вы писали, достойны, чтобы о них вспомнить.

С сердечным приветом

Петр Есаков».
(Это тот самый Есаков, родителям которого Ким просил высылать в Подмосковье ежемесячное денежное пособие.)

Иван Бертольдович Франкль погиб, так и не зная, что за день до этого Указом Президиума Верховного Совета СССР он получил советское гражданство и награжден орденом Отечественной войны.

В деле подшито письмо жены Франкля командиру части. Оно датируется 3 мая.

«Уважаемый товарищ Смирнов!

Получила Ваше письмо и перевод на 600 рублей. Сердечно благодарю Вас за внимание.

Я пока нахожусь в городе Прилуки. Местожительство у меня не постоянное, поэтому прошу писать до востребования. Убедительно прошу Вас, сообщите мне, что известно о судьбе Ивана Б. Очень волнуюсь. Долго, долго не получаю от него писем. А сколько я ему их послала! Видимо, он их не получил. Приезжал один военный и рассказывал, что муж мой дважды представлен к правительственной награде. Я горжусь боевыми подвигами моего мужа в борьбе с фашистами. Пишите, мне достаточно двух слов: жив-здоров.

Мария Тиссовская».
В начале июня Гнедаш вместе с небольшой группой разведчиков и рацией попадает в кольцо. Но группа очень подвижна, знает местность. И ведет ее боевой офицер. Нащупав слабое место противника, направляет сюда свой отряд. 12 июня он докладывает:

«Из кольца окружения группу вывел. Нахожусь в пятнадцати километрах севернее Слонима. При прорыве тяжело ранен Кедр. Чувствует себя очень плохо. Требуется хирургическое вмешательство. Меня ранило в ногу. Перебита кость. Чувствую себя хорошо. Но передвигаться не могу. Ввиду ранения меня и Кедра группа лишилась возможности маневрировать, что грозит в скором времени вторичным окружением. Бросить меня и Кедра одних, а группе идти в другой район ни Смирная, ни другие не соглашаются. В настоящее время имеется возможность принять самолет У-2 с посадкой. Убедительно прошу эвакуировать одного Кедра. Обстановка с каждым днем осложняется. Новый».

Белов обеспокоен. Он дает радиомолнию:

«Высылаю самолет, район приземления — площадка тринадцать. Четыре костра двадцать на двадцать. Подтвердите прием».

Но события развертываются еще стремительнее. Площадка тринадцать уже отрезана, к ней разведчики не могут пройти. Группа делает попытку пробиться, но в ней двое раненых. Маневрировать трудно. Приходится отходить в лес. Гнедаш предупреждает, чтобы Белов задержал самолет. В это же время к Белову поступают тревожные сигналы с другой радиостанции Гнедаша:

«Новый окружен. Уйти некуда. Спасение жизни Нового и группы зависит от вас».

Между Москвой и Гнедашем происходит такой радиодиалог:

Б е л о в. Срочно сообщите возможное место посадки.

Г н е д а ш. Продвигаемся к северу квадрат семь.

Б е л о в. Высылаю помощь площадку семь. Позывные прежние. Немедленно подтвердите прием.

Г н е д а ш. Снова отрезаны. Принять самолет возможности нет.

Б е л о в. Молнируйте сигнал и любое место приема самолета.

Г н е д а ш. Место приема — пятнадцать километров западнее деревни Полонка. Сигналы — четыре костра квадратом. Прошу самолет сегодня, шестнадцатого. Новый.

В тот же день Клара уже от себя посылает еще одну радиограмму Белову:

«Находимся тяжелой блокаде. Нового и Кедра несем на руках. Выхода из блокады нет. Спасение жизни Нового зависит от вас. Смирная».

Группу преследуют по пятам, и все-таки она не перестает передавать разведывательные данные. Последние данные переданы 18 июня 1944 года.

В течение шести дней небольшой отряд из семи человек несет раненого командира на руках, уходя от преследователей. Но на этот раз служба СД, стремясь отыграться за все провалы, держит разведчиков мертвой хваткой. Круг замыкается.

Глава XII БЕЛЫЕ ЗВЕЗДЫ

И вот рассвет наступил. Это было заметно по бледным точкам, появившимся наверху. Точки становились все ярче и светлей, как звезды на темнеющем небосклоне, — то утренний свет пробивался сквозь груду ветвей, которыми маскировали землянку.

Клара уснула. Совсем близко он слышал ее легкое, ровное дыхание. Пусть хоть немного отдохнет перед тем страшным напряжением воли и сил, которое им предстоит пережить в ближайший час… Благополучный исход сомнителен. За эти два года Ким изучил немцев. Раз уж они окружили лес, прошерстят его методично и добросовестно. К тому же их пеленгаторы, возможно, засекли рацию в этом квадрате и, конечно, будут ее искать. Центр Кима принес им достаточно бед. Такой удар, как гибель «Веги» и «Арбертруно», перенести нелегко.

Ким отчетливо представлял себе, как неистовствовал майор Тойбель, узнав о провале своих отрядов. С него, наверное, сорвали погоны, кресты. Попадись Ким ему в руки, он бы натешился, прежде чем прикончить. Впрочем, до этого ли сейчас Тойбелю, да и всей фашистской армии? Наши подходят к старой границе. Через неделю, максимум две Сломим будет освобожден.

И снова взвешиваются все «за» и «против». Как бы втайне от себя он допускает мысль, что каратели охотятся не за ним, а прочесывают леса перед отступлением, чтобы не получить удара с тыла. Если так, то спасение возможно. Ребята, конечно, постарались хорошо замаскировать землянку. Наверное, волнуются сейчас… Лучше не думать об этом. Самое тяжелое — это вынужденное бездействие. До сих пор он всегда, или почти всегда, незримо направлял ход и развитие событий. А теперь сам подвластен им. Если б только он один! Клара… Об этом он даже страшился думать, страшился представить себе, как зашуршат разбрасываемые штыками ветви. И тогда? Тогда «согласно программе»…

Их, конечно, попытаются взять живыми. Уж лучше заранее выйти из этой ямы и автоматом, гранатами положить еще десяток фашистов, умереть в открытом бою. Но нельзя. До последней секунды надо надеяться. Надеяться, даже когда услышишь над головой топот сапог И голос: «Петер, осмотри то дерево, там в листьях могут скрываться…» Надеяться, когда сверху посыплется земля… Надеяться, надеяться, надеяться!..

Превозмогая боль, тихонько, чтоб не разбудить Клару, Ким приподнялся на локтях и приник ухом к сырой земле. Проходит минута, другая… Земля молчит. Значит, немцев еще нет, по крайней мере в радиусе семисот метров. Он уже ясно видит лицо Клары. Где она сейчас? Куда увело ее последнее сновидение?

Как это часто бывает во сне, возможное переплетается с невозможным. И снится Кларе, что она в Бронском лесу, на узкой-узкой тропинке.

«Ну, беги, беги, Микки», — улыбаясь, говорит Тиссовский и ласково кладет ей на плечо руку. Ким молчит. Клара вопросительно смотрит на него, но он опускает глаза.

«Пойдемте вместе», — просит Клара.

«Беги, беги, нам нельзя», — кивает Тиссовский.

Кларе очень хочется идти, но ей жаль оставлять друзей, хотя она знает, что покидает их ненадолго. И она идет по той же узкой тропинке. Потом оборачивается. Тиссовский машет рукой. Вдруг тревожная мысль пронзает ее: Тиссовский… Ведь она же послала сообщение о его гибели… Значит, ему все-таки удалось спастись? Радость охватывает ее, и она бежит, бежит вперед, и как-то легко, воздушно. Но это уже не тот лес. Это же Подмосковье! Конечно…

…Тихий-тихий летний вечер в подмосковном селении Малаховка. Они с мамой на даче, ждут папу, который должен приехать семичасовым поездом. Приезд отца на дачу — всегда радость. Кроме покупок, заказанных мамой, он привозил сладости, фрукты… Немного усталый, нагруженный, он сходил с поезда и целовал маму и Клару. Утром в воскресенье прогулка в лес. Мама переговаривается с соседкой.

«Очень хорошая клубника, Ольга Федоровна… Крупная, сочная, и, представьте, недорого», — говорит мать.

«В этом году она дешевая… Смотрите, одна к одной… Варить жалко…»

«А я своим на вечер оставила, Кларочка моя очень любит…»

Это мама. Да, мама. И она зовет Клару, и вот уже вместе они идут к станции по тихим зеленым улицам. Сегодня они почему-то совсем пустынны. И даже у колодца с длинным журавлем ни души. Отчего бы это?.. Да, конечно, это давно уже как бы собралось в ней. Она должна сказать маме нечто очень важное и не знает, как приступить. Как объяснить ей?.. А объяснить нужно, и непременно сегодня, до папиного приезда.

«Мамочка, ты не расстроишься? Я должна тебе сказать одну вещь…»

Мама молчит и понимающе кивает. Или она знает уже?

«Мама!..»

Мама берет ее за руку, как совсем маленькую девочку. И они идут… Улочки по-прежнему как-то странно пустынны, не видно женщин с детскими колясками, которые обычно гуляют в этот час, не слышно патефонов. Все окна закрыты. Никого… И на лице мамы тоже тревога.

Знает или не знает? Но почему же она ведет ее за руку, как маленькую? — мучительно думает Клара.

«Мама, ты все знаешь?»

Мама снова кивает и как-то беспомощно улыбается. Знает, знает… С сердца словно спадает тяжесть. Как хорошо! Не надо ничего объяснять. Но что-то сказать она все же должна. Конечно, она должна объяснить, ведь мама, наверное, думает, что теперь уж она останется дома. Но ее ждут… Там. Она не может подвести.

«Мамочка… Он очень хороший, смелый человек. Мне даже трудно тебе передать…»

Мама как будто не слышит.

Они подходят к станции. Она тоже почему-то пустынна. Может быть, они рано пришли? Или уже опоздали и поезд прошел? Но где же папа? Отчего они не встретили его по дороге?

Клара напряженно всматривается в уходящее вдаль черное полотно. Солнца нет. Мамы нет. Она одна на станции… И вдруг со всей отчетливостью Клара понимает, что это сон, нереальность. Конечно! Как же раньше не догадалась она? Она хотела говорить с мамой о Киме… Но ведь они на даче, — значит, войны нет. И улицы пустынны тоже во сне!

«Папочка, расскажи что-нибудь».

Папа не отвечает, он молча кладет свою руку на ее руку, нежно гладит и говорит: «Кларочка, милая, успокойся…»

Но это не папа.

Это Ким!..

Ким? Ну да, конечно же Ким. И идет война.

Клара открывает глаза. И слышит его голос:

— Клара, милая, успокойся…

Она видит белые яркие звезды и вдруг вспоминает все. Они с Кимом в землянке. Ждут немцев. Уже утро? Как быстро пролетели эти три часа до рассвета… Тишины уже нет, лес наполнен какими-то звуками. А белые звезды — это просветы в ветвях…

— Ты видела сон? — спрашивает Ким.

— Да… какой-то путаный и странный… Который час?

— Уже шесть часов утра.

— Их нет… Может, и не придут?

— Может быть…

— До которого часа мы будем ждать и сидеть здесь?

— Часов до восьми, десяти…

— А потом?

— Размаскируемся. Что же еще?

Конечно!.. Как все просто и хорошо.

— Правда, Ким, так и будет, у меня интуиция, — говорит она, уже проснувшись совсем.

— Интуиция? Отлично… И что же говорит твоя интуиция? — спрашивает он.

— Они пройдут, а мы останемся… Представляешь, как здорово!.. Будем жить в землянке… Смотри, сколько у нас продуктов… Я буду вести хозяйство, ухаживать за тобой…

— Потом что?

— Дождемся наших… И тебя увезут в госпиталь долечиваться. А потом… ты поедешь домой.

Пауза. Наконец он произносит, вздохнув:

— Фантазерка ты… Куда я поеду?

Ему нечего сказать более. Пусть понимает эту фразу как хочется ей. А раненая нога ноет и ноет, очевидно пошло воспаление. Но время идет, и нужно сделать последние приготовления. Он снова приникает ухом к земле и слушает долго-долго. И наконец улавливает какие-то звуки, как бы колебания от топота ног. Через минуту он уже отчетливо различает шаги… Идут не строем, задерживаются у подозрительных мест… Это понятно… Он откидывается назад и спокойно произносит:

— По-моему, они идут…

— Слышно? — затаившись, спрашивает она.

— Да… На всякий случай надо готовиться.

— К бою?

— Да… Скорей всего так.

— На каком расстоянии они?

— Думаю, метров семьсот — восемьсот. Минут десять осталось.

Клара быстро встает, что-то ищет на земле, осторожно, медленно. Вот она нащупала то, что искала, — гранаты. Ким достает револьвер из кобуры, кладет рядом.

— Клара…

— Молчи… Я все понимаю. Так случилось, и все. Если мы останемся живы, все будет по-прежнему. Пожалуйста, не думай обо мне.

«Что она говорит… Зачем? Разве в этом дело?» — думает он.

«О чем же сейчас нужно еще говорить? Ведь это главное сейчас, пока мы живые… Мы все сделали, что могли, правда ведь? Мы исполнили свой долг…»

— Клара, я очень люблю тебя…

— Я знаю… Я сяду рядом, будем молчать. — Она понижает голос до шепота.

Короткая автоматная очередь разрезала утреннюю тишину леса. За ней вторая, третья…

— В кого они? — спросила Клара.

— Да ни в кого!.. Палят по макушкам деревьев на всякий случай. Нервы… Они тоже из-за каждого куста смерти ждут…

И вдруг где-то совсем близко слышится легкое быстрое постукивание и затем громкий сердитый лай. Овчарки, немецкие овчарки!.. Вот кого припасли каратели, чтоб действовать наверняка. Теперь уже нет шансов на спасение…

Ким говорит:

— Клара, пожалуйста, сядь к рации… Помнишь, я говорил об одной фразе, которую надо передать в штаб? Сейчас, пожалуй, самое время… Стучи: «Согласно программе…»

Часть третья ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА СПУСТЯ

Глава I МОСКВА. ГОД 1969

…В той тихой комнате со стеллажами, где хранятся личные дела советских разведчиков, погибших в Великой Отечественной войне, я провел несколько дней. Передо мной лежал толстый том, страниц двести, — в нем было сосредоточено все, что касалось Кузьмы Гнедаша и его центра. Главным образом это были радиограммы его и Клары, сотни радиограмм… И ответные радиограммы Москвы — центру. Еще был список членов группы, и против каждой фамилии стоял псевдоним, которым этот разведчик был зашифрован. Автобиографии. Анкеты. Пожалуй, и все…

Как сложилась дальнейшая судьба тех, кто остался жив? Где они — об этом не было никаких сведений. К делу в самом конце его были подшиты два письма. Первое — запрос в Генеральный штаб. Вот его текст:

«Дорогие товарищи! Мы, жители Слонимского района Барановичской области, помним о героях, погибших в наших местах в Отечественную войну. Нас очень волнует участь двух павших товарищей: подполковника Шевченко и его связной Клары Давидюк. Нам известно лишь то, что они погибли 19 июня 1944 года во время карательной экспедиции. Их окружила целая дивизия фашистов. Не желая сдаваться, они взорвались на собственных гранатах в землянке, после того как были обнаружены. Когда каратели ушли, на это место пришли партизаны. Они похоронили товарищей Шевченко и Давидюк в одной могиле. Но ходят слухи, что это не настоящие их имена. Мы просим, пришлите, пожалуйста, фактические данные о них. Наверное, теперь можно уже. И мы выполним долг и, как можем, увековечим память о них. С коммунистическим приветом — секретарь Слонимского РК КПБ Попова, г. Слоним».

Второе — копия ответа, посланного секретарю райкома:

«Уважаемая товарищ Попова! Мы очень тронуты Вашей просьбой. Вы правы, теперь уже все можно сообщить Вам. Тот, у кого были документы на имя подполковника Шевченко, на самом деле — Герой Советского Союза майор Гнедаш Кузьма Савельевич. А девушку, старшего сержанта, так и звали — Давидюк Клара Трофимовна. Это ее настоящая фамилия.

Майор Гнедаш был командиром отряда разведчиков. Его заслуги перед Родиной велики. В его наградном листе сказано, что благодаря своевременному вскрытию оборонительных сооружений и систем обороны противника товарищ Гнедаш К. С. обеспечил быстрое форсирование Десны и Днепра наступающими частями Красной Армии, а также во многом облегчил проведение Белорусской операции. Клара Давидюк была радисткой подпольного центра.

От лица службы и боевых друзей, лично знавших Кузьму Савельевича и Клару, я приношу Вам свою большую благодарность за Вашу заботу о погребении тел и увековечении памяти погибших товарищей. Вечная память погибшим за великое дело Ленина!

Полковник Романовский».
И все. После окончания войны дело легло в архив и пролежало там четверть века. В эту тихую комнату Архивного управления меня послала редакция газеты «Известия» с заданием написать очерк о Кузьме Гнедаше. И я написал его по одним документам… И газета напечатала то, что я написал, и поместила две фотографии, хранящиеся в деле, — Кима и Клары.

В редакцию пошли письма. Авторы их восхищались мужеством погибших героев, просили рассказать о них более подробно. И вот среди других откликов я прочел такое письмо:

«Товарищ Гусев!

Пишет вам Уколов Георгий Иванович. В «Известиях» я прочел вашу статью «За три часа до рассвета», и на меня нахлынули воспоминания всего пережитого, прошлого. Вы упоминаете человека по имени «Левый». Такая кличка была у меня. Я молчал об этом четверть века, но раз в газетенаписано — видно, могу открыться. Дело в том, что на протяжении девяти месяцев на Украине, а затем четырех месяцев в Белоруссии я, в качестве радиста центра, руководимого Гнедашем, находился непосредственно с ним рядом. Только за три недели до трагической гибели Кима (так мы звали его) я был послан им на задание в другой район. Затем меня направили в Польшу, и связь моя с Кимом прервалась. Лишь в 1947 г., возвращаясь из Германии, я заехал в Киев и узнал подробности гибели Кима и Клары.

В настоящее время служу в кадрах Советской Армии. Я тоже мог бы кое-что рассказать о Киме».

Следовал адрес… Уколов Георгий Иванович… Да, это имя стояло пятым в списке № 1 членов центра. Против его фамилии действительно значилась кличка «Левый». Под этим именем он и действовал в тылу и подписал, наверное, с полсотни радиограмм в штаб. Кто еще мог знать об этом? Очевидно, ошибки нет, это он.

А несколькими днями раньше меня вызвала междугородная. Звонила Москва. Женский голос переспросил мою фамилию, имя, отчество… Потом:

— Здравствуйте… С вами говорит Давидюк…

— Клара?!

— Я мать ее… Меня зовут Екатерина Уваровна. Кларочка моя погибла в сорок четвертом…

— Да, да, я знаю. Но я подумал — а вдруг?..

— Это я тоже так думала и ждала много лет, хотя была уверена в ее гибели… И Трофим Степанович, отец Клары, тоже надеялся…

— Он жив?

— Он умер в шестидесятом году.

Пауза. Потом:

— Осенью сорок второго года Кларочка сообщила, что отправляется на задание. Куда, надолго ли — ничего не сказала. И все… Больше я ее не видела…

Екатерина Уваровна замолчала.

— В Москве живет человек, который был вместе с Кларой в тылу врага, — сказал я.

— Он жив?! Как мне его увидеть?

— Думаю, что он охотно придет к вам, — отвечал я.

В письме Уколова был указан его телефон. Я созвонился с ним, мы договорились встретиться на Суворовском бульваре и побывать на Ново-Басманной у Екатерины Уваровны. В личном деле майора Гнедаша имелись фотографии всех членов центра, руководителей группы, радистов, в том числе и Уколова. Но Уколову тогда было всего восемнадцать лет, он был ровесник Клары. Очевидно, он сильно изменился, и мне трудно будет его узнать, тем более по фотографии.

И вот я в назначенном месте. Ярко светило солнце. Мимо двигался поток людей. Я волновался, думал, сейчас должен появиться человек из легенды, который был там, с Кларой, с Гнедашем… В конце концов, один он мог судить, верно ли я описал то, о чем говорили сводки радиограмм. Ведь он живой свидетель, пока единственный… Я вглядывался в каждого проходившего военного. За четверть века люди меняются, особенно внешне.

— Здравствуйте! — вдруг раздался голос позади меня. Я обернулся. Передо мной стоял высокий мужчина в гражданском, на вид лет пятидесяти.

— Георгий Иванович?

— Я…

— Здравствуйте!.. Вот ведь как интересно вышло: я, зная вас по фото, не нашел вас, а вы, никогда не видя меня, сразу нашли.

— Разные профессии.

— Простите, а сейчас вы?..

— Нет!.. Я имею в виду войну, прошлое, — улыбнулся он. — Я же был разведчиком. Как-никак нас учили не только работать на рации.

Помолчали. В первую минуту я даже не знал, о чем мне спросить его. Когда я читал дело Гнедаша, у меня возникла масса вопросов. Но это там, в той тихой комнате. А сейчас мне казалось не очень уместным расспрашивать о подробностях.

— А я читаю газету, вижу: Левый, Ким, Междуречье. Думаю, как далеко это все… Впрочем, там есть небольшие неточности.

— Какие?

— Так вдруг и не скажешь. Вас допустили к личному делу Кима?

— Да…

— Так я и думал. Иначе — откуда?.. Я ведь и сам многое забыл. Почти все…

— Неужели все?

— Солдат помнит лишь то, что ему приказывают.

Мы сидели на скамейке. Настроение моего собеседника постепенно менялось. Он как бы уходил в даль прошлых лет. И становился печальнее, задумчивее, видно было, что он взволнован.

— Вы работали с Гнедашем полтора года. Какой он был человек?

— Разведчик, — ответил Уколов.

— Я понимаю, как много вы вкладываете в это слово, но все же?

— Ну, если сказать — большой человек, будет в самый раз. Заботился о нас всех, берег.

— Смелый?

Пауза.

— Смелый, — вздохнув, повторил он, думая, очевидно, совсем о другом. — Да, конечно. Смелый, самоотверженный… Что еще? Но, понимаете, все эти качества в нем были спаяны. Он и говорить умел на народе, зажигал. Иной раз слушаешь, уж знаешь, к чему ведет, — все равно интересно. Он брал цель… Крупно. И привлекал помощников. Курков знал подрывное дело. Ким его использовал по этой части. Тиссовского — как конспиратора. Все у него было продумано и рассчитано. А партизаны? Там тоже командиры были задиристые… Вы же учтите, мы работали на территории, занятой немцами. В армии просто: действуй по уставу, и все. А там какой устав? Это же надо было суметь подчинить себе столько людей…

— Сумел?

— Киму достаточно было поговорить с человеком полчаса — и он уже ясен ему. Ведь никто из привлеченных им людей не продал нас.

— А Надя? — спросил я. Это был один из нераспутанных концов.

— Кто продал? Она? Ее продали. Впрочем, вы, я вижу, торопитесь…

— Почему вы это решили?

— Да вон вас симпатичная девушка ждет, и, кажется, с нетерпением.

«Черт побери, как он заметил?» А надо сказать, что я пришел не один, а с нашей редакционной стенографисткой Риммой. Но ее я попросил подождать в стороне и никак не подавать виду, что она со мной. Начинать разговор с новым человеком под стенограмму — мертвое дело. К тому же на улице. И Римма терпеливо ждала в стороне.

— Георгий Иванович, вы очень наблюдательны. Девушка эта, и верно, со мной. — И я объяснил ему ее роль. Он тотчас поднял вверх руки и извинился.

— Римма, — сказал я, — можно, иди.

Они познакомились.

— Прошу об одном, меня не замечать, — сказала она.

— Трудно, но постараюсь, — вздохнул Уколов.

Я взглянул на часы.

— Сегодня в три нас ждет Екатерина Уваровна Давидюк, мать Клары, на Ново-Басманной, — сказал я.

— Тогда идемте. Можно пешком. Погода хорошая, — предложил он.

Мы пошли по бульвару.

— Так что же с Надей? — спросил я.

— С Надей? Видите, какое дело. В подполье пробрался гестаповский провокатор. Он и выдал ее. И не только ее. Вы слышали, как это было? К ней на конспиративную квартиру пришел человек и сказал, что здесь долее находиться опасно, и увел ее. А она не должна была идти с ним.

— Ну, а если б человек этот оказался не провокатором? Ведь за квартирой действительно могла быть установлена слежка. Так, в сущности, и было.

Мой собеседник категорически замотал головой.

— Нет, нет! У нее была точная инструкция Кима — не покидать квартиры. Значит, у него имелся какой-то вариант. Теперь возьмите: если б тот человек был не провокатор, он должен был бы действовать через Буялова, который охранял Надю. Так? Но нет. Обошел. Уже одно это должно было навести ее на подозрение. Что я хочу подчеркнуть: вот это отступление от инструкции и повлекло трагические последствия.

— Допустим. Но все равно, конец один: ведь гестаповцы, которые поджидали Надю на улице, с таким же успехом могли подняться к ней на квартиру и взять ее там вместе с рацией.

Уколов вновь энергично запротестовал:

— Так нельзя рассуждать! «Могли»… Это догадки. Ведь не поднялись же, а ждали внизу.

— Потому что хотели сохранить квартиру как приманку.

— Что они хотели — этого мы не можем знать. Но я совершенно точно убежден, что Ким предусмотрел всякие варианты. Поэтому и дал ей инструкцию: сиди. Придет гестапо, а ты сиди спокойно. Рация в тайнике, документы у нее были в полном порядке. Формально не за что зацепиться.

— Но они знали, что это конспиративная квартира, — возразил я.

— А разве там такая вывеска на двери висела? Обычная квартира. Придраться не к чему.

— Вы меня удивляете, неужели немцы так строго придерживались буквы закона?

— Какие законы?! Царил фашистский террор, произвол. Именно поэтому одинаково легко было и замести невинного, и отпустить «виновного».

— Позвольте, но, значит, среди гестаповцев и полицаев был кто-то, кто был заинтересован в спасении Нади?

— К тому и веду! — вскричал Уколов.

— Так почему же на улице он не помог?

— Не мог. В этом все дело. Возник инцидент. Перестрелка. Уже все пути были отрезаны. Учтите, Буялов, желая выручить Надю, первый открыл огонь. Но в тех условиях у него другого выхода, собственно, не было. Или нужно было на ходу охватить обстановку, перестроиться.

— Значит, он был не в курсе дела? — спросил я.

— Но, видите, это старая истина: одно нарушение инструкции влечет за собой другое. Надя поддалась на провокацию, вышла на улицу, покинула квартиру, да еще с рацией в чемодане, чего категорически делать не следовало.

— Значит, как я понял из вашего рассказа, в киевском гестапо работал наш человек?

— О Фене вы знаете. А был еще их шофер. Андерс, немец. Сочувствовал нам. Ким и завербовал его через Феню Кисель. У Андерса тоже были друзья… Всех тонкостей я, конечно, не знаю, а говорю все это к тому, что Ким не был виновен в провале. Я лично твердо убежден: если б Надя не вышла из квартиры, она бы осталась жива.

Некоторое время мы шли молча. Потом я спросил у моего собеседника, хорошо ли он помнит Клару.

— Да. Ее нельзя забыть, — ответил Уколов.

Остаток пути мы втроем проделали молча. Чем ближе подходили к нашей цели, тем тревожнее становился мой спутник. На углу Ново-Басманной он остановился и стал что-то разглядывать в конце улицы. Потом глухо произнес:

— Нет, ничего не узнать.

Глава II СТАРЫЙ ДОМ НА НОВО-БАСМАННОЙ

Наконец мы подошли к старому трехэтажному дому № 12. Здесь Клара провела детство. Как все вдруг живо встало перед моими глазами! Этот крестообразный старый московский двор, затертый между другими дворами, был как бы и моим двором. А сейчас он уже прибежище новых мальчишеских поколений. Мы повернули направо, нашли нужную нам парадную.

Я нажал кнопку звонка. Послышались шаги. Дверь отворилась. На пороге стояла женщина лет шестидесяти, а может быть, и старше, в черном шелковом платье. Голова вся седая. Лицо сосредоточенно и печально.

— Мы к Екатерине Уваровне Давидюк.

— Это я. Прошу пройти.

Вошли в просторную переднюю. Сколько раз я мысленно представлял себе эту переднюю и даже зеркало, стоявшее в ней. Справа из окна падал свет…

Тишина. Вслед за Екатериной Уваровной мы пошли по длинному, темному коридору. И вот комната с высоким потолком, старая обстановка скромной семьи тридцатых годов.

Первое, что бросилось мне в глаза, — большой портрет Клары, написанный маслом. Он висел на стене в рамке, а под ним на ленте был прикреплен орден Отечественной войны I степени.

— Вот здесь и выросла Клара, — сказала Екатерина Уваровна.

Она пригласила нас сесть, села сама, и, кажется, ничто, кроме легкого дрожания рук, не выдавало ее волнения.

— Майор Уколов, — представился мой спутник. И низко поклонился матери.

— Так вы служили с Кларой? — спросила Екатерина Уваровна, пригласив нас садиться. — И давно вы здесь живете, в Москве?

— В Москве я с шестьдесят третьего года. Так что вот, считайте, почти шесть лет, — отвечал Уколов.

— Шесть лет? Что ж не зашли?

— Не знаю. Хотел, да как-то не решался.

— Адреса не знали?

— Адрес… Дело не в этом. Вас растревожить боялся.

Между тем Екатерина Уваровна достала коробку с фотографиями, письмами Клары. Вот она совсем девочка, гуляет с папой и мамой… Вот она со сверстниками играет во дворе. Еще фотографии. Ей уже пятнадцать. Взгляд уже не детский. Будто она что-то увидела в этом мире. Что? Ровесника, с которым пошли на каток? Или она прочла книгу, открывшую ей что-то новое? Умное лицо. Большой лоб. Большие глаза, чуть по-монгольски раскосые, тонкий изящный подбородок, — черты лица красивые, необычные. Вот фотография перед самой войной: Кларе уже шестнадцать, она получила паспорт. И последняя — в солдатской пилотке…

— Больше военных снимков у меня нет, — сказала мать. — Вот разве только этот. Прислали из Слонимского музея. Но это не Клара…

— Это Клара… — сказал майор Уколов. — И, пожалуй, здесь она больше всего на себя похожа…

— Она совсем взрослая здесь.

— Да. Совсем взрослая. И Микки-Маусом мы прозвали ее в самом начале, когда она была совсем девочкой.

— Микки-Маусом? Что это?

— Микки-Маус — маленькая мышка. Она такая шустрая была, всюду хотела успеть за нами. Стрелять — первой, на дерево лезть — она первой, ну всюду…

— Да, да, она и в детстве такой была — и на забор, и на дерево, от мальчишек не отставала, — заговорила мать, — ну, что же еще?.. Расскажите, пожалуйста!.. Я же о последних годах ее жизни ничего не знаю.

— Когда вы ее видели в последний раз? — спросил майор.

— Последний… Да вот в тот раз — осенью сорок второго года. Вдруг вечером поздно — звонок. Я открыла, смотрю — моя Кларочка, в солдатской форме, она же в июне еще ушла добровольцем в армию. Писала, что находится не в Москве. Я никак не ожидала ее… Я кинулась к ней, расспрашиваю, где она, что… Молчит. «Мама, я здорова, мне весело, все хорошо».

— Все правильно, — кивнул майор, — с сентября сорок второго по февраль сорок третьего она находилась в Москве. Нас было несколько человек ребят и девчат, все восемнадцати-девятнадцати лет. Нас учили…

А нам ведь не разрешалось говорить. Ничего. Даже родным. И адрес — упаси боже. Да… Ну, обучили нас. Сформировали группу — и на самолет.

Помню, Клара сидела в самолете очень серьезная, сосредоточенная. За плечами — рация. С этой рацией она никогда не расставалась.

Мать слушала, опустив голову.

— Ким — это и был Гнедаш? — несколько неожиданно спросила она. — Клара упоминала о нем в письмах. Всегда с восхищением… Он… хороший человек был?

— Хороший, — отвечал майор. Помолчав, добавил: — Редкий. Ну, вот… Первое время мы жили в лесу, в расположении партизанского отряда «Победа». Клара жила в землянке, вместе с девчатами. Ну, конечно, у них там было аккуратно, чисто всегда…

— Я ведь посылочки ей посылала, домашнее печенье… Шоколад. По карточкам получу — откладываю…

— Ох, как мы посылочек ждали, а главное — писем, конечно. Разложишь костры, сидишь ночь, другую — нет. Стучишь в центр: «Будет самолет?» — «Будет, ждите». Ну, придет самолет, мы — как дети… Да дети и были. Сколько раз я Клару плясать заставлял! Один раз в шутку — мальчишка был. А когда признался, что письма нет, она только присела на корточки и молча стала мешать угли в костре. Четверть века прошло, но как сейчас перед моими глазами она…

— Бедная девочка, — вздохнула мать. Горе переболело. Трагедию гибели дочери она пережила. И лишь глубокая грусть в глазах ее была как бы отблеском тех мук, которые она некогда испытала.

Глава III ЕЕ ПИСЬМА

…А потом Екатерина Уваровна стала перебирать пожелтевшие письма.

— Вот сорок второй год… Это еще она училась на курсах… Ну, вначале о нас расспрашивает, о папе, обо мне. А вот о своей жизни: «Живем мы очень хорошо, дружно. Много учимся, а погода стоит хорошая. Нас кормят, поят, одевают, правда, мешковато, но мы сами пригоняем, ушиваем. Как хорошо, мамочка, что ты научила меня шить…»

Мать остановилась. Мы молчали. Екатерина Уваровна продолжала читать:

— «Здесь я многому научилась, чего не знала раньше. Мы с Надей ходим в отличницах…» Надя — это ее подруга?

— Вместе учились… погибла, — отвечал майор.

— «Наша группа считается первой в части… Если будут спрашивать, на кого учусь, отвечай — на радистку. Больше ничего говорить не стоит… Обо мне не беспокойтесь. Я посмотрела, как живут гражданские девчата (магазины, карточки, иногда кино, театр, учиться толком не учатся), и я очень довольна, что пошла в армию, и сейчас ни за что не променяла бы нашу жизнь на гражданскую. Наша жизнь в тысячу раз интереснее, разнообразнее, только одно тревожит — что доставляю тревогу вам. Мамочка, если ты будешь расстраиваться и папа будет расстраиваться, то вы постареете. Ведь мне хорошо! Вы думайте о собственном здоровье. Для меня не будет ничего тяжелее известия о том, что вы себя плохо чувствуете».

Глядя, как мать медленно складывает письмо, как внешне спокойно развертывает следующее, я понял, от кого Кларе передались воля, сдержанность.

Екатерина Уваровна вышла приготовить чай.

— Может, перевести разговор на другое… чтоб она не читала письма? — предложил я.

— Не надо. Ей это нужно… Ей нужно пережить снова все, — твердо сказал Уколов. Пожалуй, он был прав.

…Мать читала отрывки из писем. Я переписал их от строчки до строчки. Вот последние письма Клары, присланные уже из вражеского тыла через разведчиков.

«20 августа 1943 г.
Добрый день, мои родные!!!

Если бы вы знали, сколько радости доставили мне ваши письма. Сейчас есть возможность передать вам записочку. Живу я очень хорошо, все у меня есть и в достатке, работа тоже двигается неплохо, так что остается только одного желать — скорее бы наши докончили немцев. У нас теперь все разговоры начинаются так: «Вот кончится война…»

Родные, очень вас прошу, напишите подробнее, что делается в Москве, что там нового, какие книги, картины, пьесы. Песни пусть Нельца спишет, я ей буду очень благодарна за это.

Письма приготовьте, мое, возможно, вам передадут. Ваши же могут только через руки попасть ко мне, так что, если кто-нибудь за ними придет, вы передайте и ничего не спрашивайте.

Я здесь также не одна живу. Тут у меня и матери, и отцы, и братья, сестры и даже кумовья есть. Во как! Насчет замужества можете быть спокойны — не думаю еще. Ну, вот, в общем, и все. Ваша Кларка.

Привет от моей «матери». Обязательно наказывала передать и от ее дочки».

«10 сентября 1943 г.
Мамочка, я жива, здорова. Живу хорошо. Все, что тебя и папу интересует, можете узнать у человека, с которым я передаю эту записку. Если можно, пусть он остановится у вас на несколько дней. Приехать сама не могу. Пишите по адресу: Полевая почти 71650 «Ч», мне. Нельце и Томке скажите, чтоб написали тоже. Крепко-крепко целую всех вас. С приветом, Клара».

«15 октября 1943 г.
Дорогая мамочка!

Опять наши товарищи будут в Москве, с ними я и передам все письма. Вчера получила письмо от Зои, за которое очень благодарна ей. Мамочка, почему до сих пор от вас нет ничего? Как папа? Где он? Как все наши? Ну, что о себе я могу написать? Пока одно лишь скажу — живу замечательно, часто вас вспоминаю, жду письма.

Мамочка, очень прошу извинить меня за надоедливость, что я посылаю к вам совершенно незнакомых людей и прошу приютить их на несколько дней. Во-первых, это необходимо, а во-вторых, только они могут кое-что сообщить вам о моей жизни. Женщину, которая передаст тебе эту писульку, зовут Любовь Степановна. Она моя очень хорошая знакомая, и я тебя очень буду просить помочь ей, пока она устроится. Пишите. Еще раз крепко-крепко всех целую. Привет соседям. Ваша Клара».

«7 ноября 1943 г.
Добрый день, родные мои!

С праздником вас! Как-то вы его проводите? Вот уже скоро месяц будет, как я послала вам весточку о себе с одним из моих знакомых, но от вас ни слуху ни духу. Я очень часто смотрю на ваши фото, их уже знают все мои друзья. Своей фотокарточки я не могу прислать, так как здесь негде фотографироваться. Да я какая была, такая и осталась, только трошки выросла. Во всяком случае, если увидите — узнаете. Живу я очень хорошо… Товарищи у меня замечательные. Они мне здесь как братья родные… Одно только очень хотелось узнать: как-то вам живется? Ведь скоро полтора года, как я не видела тебя с папой. Он по-прежнему такой же худой? Интересно, как живут мои подруги. Нельца, наверное, в институте? А Рэма?

Пусть хотя бы пару словечек черкнут. Эх, и поговорить же охота с ними!

Нинуська, должно быть, большая уже — завивку сделала, с хлопцами в кино ходит. Пусть напишет, какие новые картины вышли и слова новых хороших песен, а то я совсем от жизни отстала, словно в лесу глухом живу…»

А ведь она и в самом деле в глухом лесу была.

«…Жизнь у нас хоть и замечательная, да только некогда в кино сходить. В свободное время развлекаемся рассказами, настольными играми, книгами. Вот и сейчас командир спит, один из друзей орешки грызет, а другой, лежа на диване, заливается над Сервантесом (Дон-Кихот), я же письмо взялась сочинять. Есть много кое-чего порассказать интересного, да в письме не опишешь. Расскажу, когда встретимся! Пишите о своей жизни побольше. Ну, на этом кончаю свое «послание» превеликое. Крепко-крепко целую и жду ответа. Всем знакомым и родным пребольшущий привет. До свидания. Клара.

Пишите по адресу: Полевая почта 71650 «Ч».

И последнее письмо. Хотя Клара погибла полгода спустя после него, но больше от нее писем не приходило.

«26 декабря 1943 г.
Добрый день, моя милая, родная мамуська!

Если бы ты только знала, до чего же я обрадовалась, получив твое письмо. Самое главное то, что оно было большое, и я его сразу же раза три прочла не отрываясь, а потом только дала прочесть друзьям и командиру. У нас привыкли делиться получаемыми письмами. Сейчас пока что есть возможность переслать письмо, хотя приехать не удастся, наверное, еще долго. Мамочка, дорогая моя, я тебя только очень прошу — не волнуйся, если не будет долго писем. Уж кто-кто, а я-то жива всегда буду!..»

Эти слова ее оказались пророческими. Она обрела бессмертие.

«Сегодня видела вернувшегося к нам Кузнецова. Передал записку от вас. Он, видимо, основательно напугал вас, порассказав о том, где мы находимся и что делаем. Я, между прочим, очень жалела, что так подробно рассказал. Незачем. Так что, мамочка, еще раз прошу вас, не волнуйтесь и не изводите себя понапрасну — я останусь жива, встречу победу. Живу я по-прежнему очень хорошо, в полном достатке. Только волнует — ты там, наверное, босая ходишь. Знаешь, мамусенька, не жалей ты моих вещей, распоряжайся как знаешь. Туфли або продай, або променяй на большой номер. Наживу еще барахла-то! Чего его жалеть! Ну вот, кажется, и все. Командир передает вам спасибо за привет и просит принять от него привет. Это действительно очень хороший человек.

Посылаю вам денег 1500 р. Попробуйте достать себе что-либо подходящее из обуви на зиму. Еще раз крепко целую. Клара.

P. S. Заранее поздравляем с Новым годом! Привет всем-всем, и извините, пожалуйста, что не успела кое-кому ответить на письма».

— Вы знаете, Екатерина Уваровна, что Клара приезжала в Москву в ноябре сорок третьего? — спросил Уколов.

— Ох, как мы переживали с отцом… Да кто же мог знать? Приехала я… Записка… Комната прибрана. Баночка с вареньем стояла, — чуть-чуть взято — чай, наверное, пила. Опустилась я на стул… и все у меня как будто уходит, уходит… Юстя наша вышла ко мне, тут я расплакалась…

— А записочка не сохранилась? — спросил я.

Екатерина Уваровна достала с самого дна шкатулки тетрадный листок в клеточку. На нем было написано несколько строчек карандашом:

«Дорогие мои!

Не сердитесь, что вовремя не могла написать, что приеду. Отпустили на одни сутки. Побывала в нашей комнатке, немножко грустно было без вас. Но теперь уже скоро-скоро увидимся. Ваша Клара».

Мы молчали.

— Теперь уж скоро… — закрыв рукой глаза, сказала мать.

Глава IV ВАНЯ КУРСКИЙ

Потом мы с Георгием Ивановичем вышли покурить в переднюю. Пустынной казалась эта большая квартира с несколькими передними, переходами, коридорами, где некогда, верно, пряталась и играла Клара. В кухне были три старушки. Одна из них стирала белье в железном корыте.

— Вы помните Клару? — спросил я.

— Как не помнить?.. Сколько вечеров провела она у меня на диване с моей дочкой Рэмой, слушали сказки, — сказала та, что сидела у корыта. — Хорошая была девочка, послушная…

— Все мы ее помним, — сказала другая. — Мы как поселились в этой квартире в двадцатом году, так и живем… Дети наши разъехались, кто на войне погиб… А мы вот состарились… Молодежь к нам не едет…

— Ну, как, мамаши, живете мирно, не ссоритесь? — вдруг, как-то посмеиваясь, спросил майор. Но я уже привык к его манере говорить будто бы невпопад, но на самом деле с дальним прицелом — отвлечь от тяжелых воспоминаний. И вскоре уже старушки улыбались и наперебой рассказывали нам, как дружно живут они и что даже ходят упорные разговоры, что их квартире присвоено звание «квартиры образцовой культуры».

Мы вернулись к Екатерине Уваровне. Она сидела задумавшись.

— Георгий Иванович, скажите, а был у вас в отряде Юра?

— Был, и не один.

— Тот, который из Курской области.

— А что?

— Она, когда приезжала, о нем рассказывала. И писала: «Мы его зовем Ваня Курский, потому что он на Ваню Курского похож из кинофильма «Большая жизнь».

— Что еще она говорила о нем?

— Ну, много, разное… Что хороший товарищ. Хвалила его. Жив он?

— Живой… Такая у него судьба.

— А где? Адрес не знаете?

— Он перед вами, — тихо сказал майор, опустив седую голову.

— Так это вы — Юра?

— Ну, Юра… Я же Георгий. Меня Юрой и звали, я из Курской области. Я и провожал, когда она к вам вечером приходила, осенью сорок второго года. В парадной стоял, ждал… Ко мне она относилась чуть-чуть насмешливо. Но был человек… Вернее, он появился позже. Его она полюбила…

— Я чувствовала это, — сказала мать.

Глава V СНОВА ВОСПОМИНАНИЯ

…И снова воспоминания о Кларе. Какой она была в детстве. Как впервые надела красный галстук. Как готовилась к первому комсомольскому собранию. Как в июне 1942 года сказала: «Мама, я иду в армию».

— У меня есть еще несколько писем ее командира.

— Гнедаша? — встрепенулся майор.

— Нет, Смирнова.

— А… Да, был такой, Петр Федорович…

Мы стали читать письма Смирнова. Привожу здесь первое и последнее.

«13 января 1944 г.
Уважаемая мать боевой и храброй дочери — Клары!

Считаю своей святой обязанностью сообщить вам, уважаемая мать хорошей дочери, о том, что ваша дочь Клара находится на верном героическом пути. Боевая и храбрая девочка, но с особым — упорным характером, в настоящее время выполняет боевое задание командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками. Жива и здорова, чувствует себя прекрасно. Ее краткие сообщения получаем ежедневно. Она пользуется заслуженным авторитетом и уважением. Пишите ей, можно посылочку. И по мере моих возможностей я постараюсь переслать их Кларе.

Прошу не беспокоиться, она находится вместе с моими доверенными товарищами. И я не сомневаюсь в том, что она будет получать вторую правительственную награду.

С приветом П. Смирнов».
Получила, но уже посмертно.

И последнее письмо его, уже после гибели Клары:

«Уважаемые Трофим Степанович и Екатерина Уваровна!

Пишу о дочери вашей, о дочери моей Родины, о храбром воине нашей Красной Армии, герое Отечественной войны, павшей в борьбе за нашу любимую Родину…

19 июня 1944 года в районе Слонима, с группой товарищей и друзей по оружию, в неравном бою смертью храбрых погибла она.

Вечная память вашей любимой дочери. Вместе с вами разделяю ваши страдания и вместе с вами остаюсь с ясным сознанием того, что Кларочка, воспитанная нами в духе любви к Родине, честно выполнила свой долг.

За боевые отличия в боях с немецкими захватчиками Кларочка дважды награждена правительственными наградами, орденами Красной Звезды и Отечественной войны I степени. Будьте мужественны.

С глубочайшим уважением П. Ф. Смирнов».
— Ведь мы ничего не знали, — рассказывает Екатерина Уваровна. — Писем от нее нет, да ведь они и приходили-то не так часто. И она предупреждала: нет писем — не беспокойтесь… Извещение о смерти Клары мы получили шестого ноября сорок четвертого, то есть спустя пять месяцев после ее гибели. Извещение взяли соседи, скрыли от нас, не знали, как сообщить нам… Потом сказали отцу…

Девятнадцатого ноября было воскресенье. В этот день муж получил письмо от Смирнова… Тут и соседи отдали мужу извещение… Я-то не знала, мне опять ничего не говорили. Вижу, муж очень подавлен чем-то… Я стала спрашивать: что случилось? Он молчит… И я все поняла…

Как только освободили город Слоним, муж поехал туда. Там проходило перезахоронение павших воинов… Он должен был опознать ее, нашу Клару. И узнал ее — по щербинке на зубе… Приехал седой…


— А вы, наверное, удивились, Екатерина Уваровна, когда Кларин портрет в газете увидели? — спросил майор.

— Мне знакомые позвонили: «Читала сегодня «Известия»?» — «Нет, а что?» — «Смотри скорей…» А я не выписываю… Пошли в киоск — уже нет… А тут щит висит… Вижу, Клара моя… Прислонилась к щиту, читать не могу, строчки прыгают… Потом все же взяла себя в руки, прочла… Снова пошла в киоск. «Милая, говорю, достаньте мне сегодняшнюю газету «Известия»…» Она видит — плачу, и отдала мне свой экземпляр… Потом уж мне знакомая привезла…

…Когда я прощался с Екатериной Уваровной, она спросила меня, собираюсь ли я побывать в Междуречье.

— Непременно. Мне еще много чего надо выяснить, — отвечал я.

— А стоит ли выяснять? — спросил майор. — Вы написали отличный очерк… Все герои, смелые, благородные… А станете выяснять, да вдруг что-нибудь не то выясните?..

— Что-то вы странное говорите, — отвечал я и покосился на мать.

— Я имею в виду не мертвых, а живых. С ними трудней…

…Уже на улице я вдруг вспомнил начало нашего разговора с майором и повторил вопрос: какой же все-таки единственный просчет допустил Ким?

— Так, пустяки, — отвечал Уколов. — Ошибся он в одном человеке…

— Я знаю… В Павлове, — сказал я, вспомнив, что в одном из документов против этой фамилии прочел пометку: «расстрелян за саботаж».

— Совсем нет. Впрочем, сами узнаете.

Больше он ничего не сказал, да и устали мы, чтоб говорить о серьезных вещах.

Глава VI «МЫ БЫЛИ МАЛЬЧИШКАМИ…»

В Киев я прилетел в солнечный полдень. По дороге с аэродрома к городу я, впервые приехавший в столицу Украины, был поражен открывшимся видом на Киево-Печерскую лавру. Золотые купола ее как бы плыли над Киевом. А город надвигался, вставал на крутых склонах Днепра. Тепло. В лицо бьет южный июньский ветер. Вот и Крещатик.

Расположенный на высоких холмах, Киев как бы покачивался, переливался и с каждой улицы, с каждого поворота открывал приезжему новую свою грань. Еще четверть века назад, когда по Крещатику прогуливался Кузьма Гнедаш, кругом были руины…

Остановившись в гостинице, я отправился на поиски авторов письма в редакцию, под которым стояли две подписи — Виктор Алексеев и Алексей Булавин — и приписка: «Нам выпала тяжелая судьба пережить своего командира и отдать последнюю почесть у могилы Кима и Клары». Оба они значились в списке членов центра Нового. Алексеев шел под кличкой «Цыган», он же «Знаток», Булавин — «Мордвин». И опять, кроме них, никто этого знать не мог.

Я поехал к Алексееву. Дверь отворила еще молодая женщина и, узнав в чем дело, сказала:

— Как же!.. Мы вместе писали то письмо, и Леня Булавин был… Муж не спал целую ночь. Ходил. Курил… То ж у него вся жизнь!.. Молодость… Похудел даже за эти дни.

— Его нет дома?

— На работе. Он на заводе «Медаппаратура» работает… Часов в шесть будет.

— Он… кто? В том смысле, очень ли он занят?..

— Рабочий он. Токарь. У станка…

И вновь странное беспокойство овладело мной. Через два-три часа я увижу человека, который провел последние дни с легендарным Гнедашем и ушел от него «за три часа до рассвета». А вдруг он задержится на заводе или какое-то совещание… Нет, надо ехать туда, и немедленно.

— Я позвоню ему сейчас, и он выйдет из проходной. Виктор на сдельщине, может, отпустят… — сказала женщина.

И вот тихая немощеная улочка. Маленький заводик с тонкой трубой. Проходная. Опять задача — как я узнаю Алексеева. И вот выходит невысокий худой мужчина. Без шапки. Руки засунуты в карманы плаща. И человек этот идет прямо ко мне. Он. Знаток.

— Вы освободились уже?

— Отпустили. Потом отработаю.

Виктор Владимирович Алексеев сначала был как-то озадачен, потом предложил:

— Может, позовем и Булавина?.. Чтоб уж вместе, а?

— Конечно. Спешить нам некуда… Четверть века прошло, час-другой роли не играют.

Знаток был рядом, и беспокойство мое улеглось.

— Как сказать?.. Иной раз и час роль играет бо́льшую, чем четверть века, — отвечал Алексеев. — Те документы, что описаны в вашей статье, подлинные?

— Да.

— И эта радиограмма: «Оставить меня и Кедра одних, а самим идти на прорыв, — ни Смирная, ни другие не соглашаются»? — прочел он на память.

— И эта. Еще была одна, о том, что принятое им, Гнедашем, решение — единственный выход.

Алексеев вздохнул облегченно:

— Да, человек был… Словно знал, что через двадцать пять лет всплывет это дело. Из могилы об нас позаботился…

— Виктор Владимирович, вас никто и не думает упрекать.

— А сам себя?

…Мы отправились на Киевский рынок, где работал Булавин — Мордвин. Спутник мои тревожился, найдем ли мы на месте Булавина. Он все повторял:

— Только б застать, а то уйдет на базу — пиши пропало.

Булавина мы нашли в «катакомбах», под рынком, он стоял у амбарных весов. И как будто ждал нас… Оба они, и Булавин, и Алексеев, как бы отрешились от всего окружающего. Юность. Война. Гнедаш. Вот что волновало сейчас их, словно не было этих двадцати пяти лет.

…Мы сидим на окраине Киева в квартире Алексеева. На столе лежат ордена, медали.

— Когда смотришь на них, как-то лучше вспоминаешь, — почему-то виновато говорит хозяин. Рассказывал Алексеев, а Булавин больше молчал, лишь изредка поправляя рассказчика. И тот всякий раз соглашался с товарищем.

— Так вы были его соратниками? — спросил я.

Пауза.

— Мы были мальчишками, — отвечал Алексеев, думая о чем-то своем. — Да… Мы в киевском подполье связными были. Все слышим: «Ким… Ким… Ким прислал. Ким поручил…» Мы сперва сомневались — человек или, может, комитет какой. Потом все же прослышали — человек. Вроде высшая власть — от Москвы. От него мы получали листовки, взрывчатку, а ему передавали сведения о наличии немецких войск в Киеве. Каждый день посыльный к нему ходил. Связных, которые приходили от Кима, мы спрашивали, какой он — старый, молодой, ну, чином интересовались — полковник или, может, генерал, где помещается. Пожимают плечами. «Да сами вы видели Кима?» — «Не знаем».

— Кто постарше нас был — знали, — сказал Булавин.

— Знали, — согласился рассказчик. — Но и мы скоро узнали, кто такой Ким.

Мы получили от Кима же план взрыва моста. Точно, так было. Киевские подпольщики представили свой план, но Ким не принял его — мол, ненадежный… Потом, говорили, он сам приходил в Киев, осматривал мост… И каким-то образом убедил немцев через своих агентов, что мост нуждается в срочном ремонте. Вот этого я точно не знаю. Мы исполнители были. Рабочие, А кто-то направлял. Понятно кто — он.

— Это он через Сенкевича действовал, что в магистрате служил, — вставил Булавин.

— А адрес Сенкевича есть? — спросил я.

— На том свете. Помер он. Одним словом, немцы согнали население ремонтировать мост, — продолжал Алексеев. — И мы туда затесались. Ким прислал взрывчатки два ящика. Мы в карманах приносили пакеты с толом. Недели, наверное, две таскали… Взрыв назначили на двадцать первое апреля сорок третьего года, в полдень. Как раз в это время должен был пройти эшелон. Но в тот день, как я узнал потом, диспетчер, наша разведчица, сообщила, что эшелона не будет, и потому взрыв перенесли на двадцать второе. Часов в одиннадцать двадцать второго прибыли эсэсовцы и стали осматривать мост. Мы думали: все! Однако они поговорили о чем-то по-немецки, гакнули свое «хайль», сели в лимузин и отбыли. Мы смеемся: «Вот фашистское дурачье, «похайлькали», а главного не заметили…»

Алексеев остановился и взглянул на своего друга. Тот улыбнулся и покачал головой.

— Он вас сейчас будет уверять, что это был Ким, — сказал Булавин, обращаясь ко мне.

— Не, Леня, я этого не утверждаю. Врать не буду. Я от этого эсэсовского офицера был шагах в полсотни.

— Побольше. Нас же всех прогнали, — уточнил Булавин.

— Может, и побольше. Спорить не хочу. Но кто был поближе, говорили, что приезжал Ким.

«Говорили»! Факт появления на мосту Кима опять ускользнул от меня. Я вновь оставался с легендой.

— В общем, так: он был это или не он, а ровно в полдень взлетел мост вместе с эшелоном. После этого дела мне сказали: «Теперь тебе опасно оставаться в Киеве. Уйдешь в лес, к Киму». Ночью мы подались в Междуречье. Вот тогда я и увидел Кима. Он подошел, пожал мне руку, сказал: «Поздравляю с удачной работой. Будешь представлен к ордену». И вот он, орден за мост. — Алексеев тронул обрубком пальца потемневшую красную звездочку.

Мы помолчали. Потом я спросил:

— Но вы так и не решились тогда узнать у самого Кима, был ли он на мосту?

— Нет. Такое спрашивать не положено. Что нужно знать тебе — скажут. А лишних вопросов не принято было задавать. Тем более самому Киму… Что вы! Он же для нас был… не знаю, с чем и сравнить. Не то что он слишком высоко себя ставил — напротив. Мог подойти, дать задание: «Витя, сходи, будь добр, по такому-то адресу». И бежишь. Радость! Ким поручил!..

После некоторого раздумья рассказчик продолжал:

— Я часто ходил в Киев. Выйдешь на шоссе, с собою картошка: продавать, мол, еду. Голосуешь попутную машину. А в Киеве получишь нужные данные и обратно в лес, к Киму. Однажды Ким привел в отряд несколько парашютистов. В их числе были Клара и Юра Уколов. Вот тут мы и познакомились… Ты, Лень, тоже тогда познакомился с Кларой?

— Ну вместе ж, — отвечал Булавин.

— А как все-таки погиб Ким? — спросил я. — Кажется, он все знал, все мог предугадать. И главное, обидно — за несколько дней до прихода наших войск!

— То ж мы обсуждали тысячу раз и себя винили. Невозможно представить было: Ким — и смерть… А Клара? Приветливая, веселая и умненькая. Но что поделаешь — судьба. Немцы за ним охотились. Еще на Украине подсылали убийц, отравителей.

— Об отравителях не слышал, — заметил я.

— Да эти… шпионка их. Вот фамилию позабыл. За нашу разведчицу выдавала себя.

— Ольга Беклемешева?

— Ну! Только она никакая не Ольга и не Беклемешева. Немка. Из поволжских. Я эту историю в точности не знаю. Вам бы хорошо с Марией Хомяк встретиться, она тут недалеко, в Остре живет. Она знает.

— Ты «казацкое» дело помнишь? — спросил Алексеев.

— Я ж с вами ходил, — отвечал Булавин.

— Тут такое дело получилось, — объяснил мне Алексеев. — В районе Киева действовал казачий полк, сформированный немцами, в основном из военнопленных. Командовал им Павлов. Вообще предатели, конечно, были, но чтобы целая боевая единица… С этим Ким смириться не мог. Тем более Павлов был командиром Советской Армии до плена… Но тут… Я в точности не могу сказать, как получилось… Вначале он хотел просто убрать его… А, Леня? — спросил Алексеев.

— Хотел… Но потом решил привлечь на свою сторону.

— Здесь, по-моему, дело было иначе, — сказал я, — вот прочтите радиограмму, посланную Кимом в штаб. — И я показал им текст, выписанный мною из личного дела: «Белову. Убрать Павлова считаю преждевременным. По непроверенным данным, он наш, карает предателей. Новый, Смирная». А вот ответ Белова: «Действуйте по усмотрению».

— Тогда ясно, — задумчиво произнес Булавин. — Мы-то не знали… А он повел нас в самое логово…

— Братья Науменко живы?

— Василий и Степан живы… Степану Ефимовичу, наверное, под восемьдесят… Здесь, под Киевом, живет…

И рассказчик продолжал:

— После освобождения Киева нам дали отпуск. Мы проводили его в Клинцах. Не ходили — летали по воздуху. На танцах бывали — мальчишки… А кормили нас как!.. Недели три отдохнуть дали, а после опять пошел инструктаж… Потом передали нас Рокоссовскому — и в Белоруссию.

— Ты про Кима-то скажи, как ранило его, — напомнил Булавин.

— Ранило, как мы переходили дорогу. Может, ему надо было ползти, но ведь тоже человек… Командир к тому же. Не хотел склонить голову. Так, слегка нагибаясь, пошел. Раздалась очередь. Он не упал, прыгнул в кусты. Смотрим, на ноге у него чернеет пятно… А адъютант его, Буренко, остался лежать на рельсах. Тому прошило живот.

— У Буренко была кличка Кедр, — уточнил Булавин. — Он умер от ран.

— С большим трудом мы отошли обратно в лес, — заговорил опять Алексеев. — А там Ким объявил: «Вам надо уходить. Меня одного оставьте здесь, запрячете и землянке, замаскируете — и уходите». Спорили мы. Впервые осмелились наперекор ему слово сказать. Но слабы были против него. Мальчишки. К тому же и предлог он выдвинул убедительный: надо, дескать, документы в штаб фронта доставить. «Рокоссовский ждет от нас сведений». Так оно и было, конечно. Но по нынешним понятиям моим, если б теперь такое случилось, не ушел бы, нет. Я, конечно, за себя говорю. Не знаю, Леня, как ты…

Булавин молчал.

— А Клару он не смог заставить уйти. Она твердо сказала: «Я не уйду. Хоть убейте». И мы в душе согласились с ней. Оставить его одного, раненого… это ж выше сил человеческих.

Булавин сделал жест рукой, как бы останавливая товарища.

— Погоди, Виктор! Тут другое. Мы верили, что он останется жив. И если б не собаки, никто б их не нашел. Он и не в таких переделках бывал, а сходило.

Как-то неожиданно рассказчик смолк.

— Что же дальше? — спросил я.

— Сделали как приказал: ушли в указанном им направлении. Часа в три утра — еще темно было — с боем опрокинули заслон и вырвались из кольца. Сутки примерно вблизи кружили, а когда цепи карателей углубились в лес, мы за ними вслед двинулись. Подходим к тому месту, где землянка наша была, и страх берет: неужели, думаем, обнаружили! Видим, белеет что-то… Все разрыто, они рядом лежат. В руках Клары неразорвавшаяся граната с сорванной чекой. Кругом пустые гильзы разбросаны.

— Значит, отстреливались все-таки?

— Безусловно. Тут яснее ясного. Когда собака обнаружила землянку, вышли они из укрытия и приняли бой, а последнюю гранату себе под голову. У Клары-тограната не взорвалась, хотя она чеку и выдернула. А его граната обоих их положила… Лица были не тронуты, но сапоги хромовые сняты, часов нет. Похоронили мы их в одной могиле, дали прощальный салют и двинулись своим путем.

— Значит, это вы делали на могиле первую надпись?

— Мы. Написали так: старший сержант Клара Давидюк и подполковник Шевченко. Знали, конечно, что он Гнедаш, но команды не было раскрывать. Мы солдаты.

— На всю жизнь ими остались, — сказал Булавин.

…Уже после выхода первого издания книги я получил письмо от Булавина.

«Уважаемый Борис Сергеевич!

Много можно было бы еще вспомнить о нашей борьбе в Белоруссии, потому что память не дает покоя. Но времени прошло немало, и мы постарели и поседели, много заняты своими заботами, и все же писать и вспоминать надо, это необходимо. Я считаю, что живые обязаны вспомнить все до малейших эпизодов. Да, уже мы почти все рассказали, но вот про Белоруссию — пару слов.

Когда мы перешли линию фронта в районе села Паричи и села Озаричи, наша группа присоединилась к партизанскому отряду Комарова, при нем и базировалась. Мы же с Виктором Алексеевым с первых дней пребывания в Белоруссии работали помощниками Гнедаша, выполняли его распоряжения и приказы. После того как он наладил разведывательную работу, то отправился в дальний вояж, а оставил группу в составе: Тиссовский (заместитель), Давидюк Клара (радистка), Курков Иван (минер), нас с Алексеевым, Васю Гурова, и еще один был казах, фамилии его не помню, и еще он взял из партизанского соединения Катю, Сашу, Мишу. В таком составе в конце 1943 — начале 1944 года и действовала наша группа, а затем перебазировалась под Пинск и там продолжала свою разведывательную и диверсионную работу. Мы с Алексеевым работали в самом Пинске, и все полученные сведения доставляли Кларе. Пришлось нам научиться ездить верхом, здесь это было единственное средство передвижения. Учил нас Гнедаш, сам-то он был отличный кавалерист. Потом мы с Виктором ночью перебрались через реку Щару и пошли по деревням искать помощников.

В конце марта мы перебазировались под гор. Слоним. Все события под Слонимом вам хорошо известны и описаны в книге. Только блокаду мы прорвали не через железную дорогу, а через шоссейную, или грунтовую, но это, в общем-то, не имеет значения. Хотелось бы дополнить еще, что мы приготовили Киму землянку не в лесу, а на поляне. Мы думали, что немец будет иметь меньше подозрений, — мол, кто же станет прятаться на открытой поляне. Ким уже к этому времени был ранен. Он подошел к вырытой нами землянке, осмотрел ее и сказал:

— Здесь какие-то чужие следы, я в эту яму не лягу.

И вот уже тогда мы нашли другую землянку в лесу, а между прочим, как раз в той первой землянке он остался бы жив, потому что там немцы не делали блокады. Да ведь кто же мог подумать? А чей след он там увидел, мы так и не узнали. Вот уж тут скажешь, что рук не подложишь, кому какая планида написана.

И еще хочу уточнить, что мы от той землянки, где были спрятаны Ким с Кларой, не пошли в другой район, а находились в этом же районе близ сел Большой и Малой Блошни, трижды вели бой и прорвались из окружения. Но в тот день, помню, Вася Гуров после первого боя и выхода из окружения нашей группы разработал план ведения нового боя и молниеносного прорыва, то есть, выбрав удобную точку и допустив до предела цепь немцев и полицаев, мы бросились на них с внезапным огнем и криками «ура!» и опять прорвались к ним в тыл. Такая тактика дала нам возможность сократить время ведения боя, увеличить маневренность группы, а главным нашим преимуществом была внезапность в столкновении с большой группой противника. К концу дня в сумерках мы прорвались к селу Малая Блошня в последний раз. Ночью немного отдохнули, а наутро уже было совсем затишье. Каратели убедились, что они упустили нас, и ушли из этого района, сняли блокаду. В этот день мы пришли к землянке Кима и Клары и обнаружили, что уже вам известно. Состав нашей группы: Гуров, Булавин, Алексеев, партизаны Катя, Саша, Миша.

Извините за спешку. Писал на работе.

С уважением Булавин».

Глава VII К СИНЕМУ МОРЮ

В первые же дни в Киеве я попытался найти сведения о Наде, но тщетно: нигде, ни в каких документах она не значилась.

Я вспомнил, что в середине июня в Киеве должна быть мать Клары. Нашел номер телефона, который она дала мне еще в Москве, и позвонил по нему. Оказалось, что Екатерина Уваровна уже второй день здесь и ждет моего звонка. Долго я рассказывал ей о киевских встречах и впечатлениях. Затем сообщил, что теперь предполагаю ехать в Остер, к Марии Хомяк, а там видно будет.

— Когда едете? — спросила она.

— Завтра или послезавтра… Хотите, поедем вместе? — предложил я. — Булавин и Алексеев берут отпуск и едут.

— Мне бы очень хотелось. Боюсь вот, как бы не быть вам обузой.

— Почему обузой? Место в машине есть… Дорога туда, как мне говорили, отличная.

Мы договорились утром еще созвониться, я повесил трубку и стал приводить в порядок свои записи. Многое все еще продолжало оставаться неясным. Чем кончилась история с парашютисткой Беклемешевой, неожиданно появившейся в центре Кима? Судя по обмену радиограммами между Беловым и Кимом, она оказалась не той, за которую себя выдавала. Затем Павлов. У меня имелась версия его гибели, и в общем-то она звучала правдоподобно: перейдя со своим батальоном на нашу сторону, Павлов бесстрашно сражался. Но занесся, совершил очередную дерзкую выходку, что всегда ему было свойственно, не подчинился командующему и был расстрелян. На фронте и в тылу действовали законы военного времени. Но все-таки мне хотелось подробней узнать об этом. Конечно, теперь из мудрой дали времен все ошибки и перекосы видны отчетливее.

Наутро я позвонил Екатерине Уваровне.

— Не раздумали? — спросила она.

— Ни в коем разе. Едете?

— Еду.

…И вот уже блестит Днепр, а над ним километровым стальным кружевом нависли фермы Дарницкого моста. Теперь уже Булавин снова начинает рассказывать, как все это было. «Волга», вырвавшись на простор, стремительно набирает километры. Постепенно в машине воцарилось молчание. Каждый размышлял о своем. И наконец, после двухчасовой езды, надпись у дороги: «Остер». Небольшой это городок, с деревянными домиками, огибаемый речкой Остер. И вот уже мы подъезжаем к главной площади, центру города с двумя-тремя магазинами. Остановились. Здесь была конспиративная квартира верной связной Кима Марии Хомяк.

— Да вон она идет, — сказал Алексеев.

Шагах в ста я увидел женщину… Она шла из магазина с покупками.

— Сюда! Сюда! — закричали мои спутники, размахивая руками.

Женщина ускорила шаг. Высокого роста… Широкоплечая и румяная. И вот уже она улыбается, бежит, обнимает Алексеева и, смеясь и плача, повторяет:

— Цыган, Цыган!..

— Не Цыган, а Цы́ган… Что, изменился?

— Что же ты хочешь? Годы… Ох ты, Цыган!

— Знаток! Или забыла?

— Ну, мы тебя Цыганом звали… Лохматый всегда ходил…

— А я? — с шутливой обидой кричит Булавин.

— Мордвин! Вот, его так и кликали… Бессовестные!.. Ух вы, бессовестные, забыли, никогда не заедете… Екатерина Уваровна, а вы?..

— Вот, Машенька, снова приехала…

«Они знакомы, — значит, мать бывала уже в этих местах», — подумал я.

Мария протягивает мне руку. Знакомимся… Мне интересно, как восприняла Мария мой очерк о Киме, помещенный в газете. Я спрашиваю об этом.

— Читала, как же… Можно и так, — говорит она. — Хорошо, что вспомнили… Сколько лет прошло — и ни слова о нем… Разве то справедливо? Сам Ковпак приезжал к нему за советом… И Ким ездил к нему… А как наши войска пришли в Междуречье — он уже в стороне оказался.

— Что поделаешь, такова участь разведчика — всегда оставаться в тени…

— Кому — тень, кому место под солнцем… Памятник ему надо ставить.

А прохожие останавливаются и с любопытством смотрят на нашу шумную группу. Появляется заведующий местным краеведческим музеем. Он хочет, чтоб мы прежде всего посетили музей. Я же обдумываю план своих действий… Наконец мы разделяемся. Основная группа идет в музей…

Льет дождь, но никто на это не обращает внимания. Тихие улицы, редкие пешеходы, домики с резными окошками, впрочем, попадаются и каменные. В центре городской парк с обелиском павшим героям.

Едва мы вошли в музей, разговоры тотчас же смолкли. Мы останавливаемся у стенда, посвященного центру Кима (Гнедаша). И вокруг большого портрета человека с высоким лбом, в свитере, расположились фотографии его соратников, учеников. А вот маленькая головка Клары Давидюк… Здесь она совсем девочка… Мать молчит, Мордвин и Знаток перешептываются, они тоже находят себя… Фотографии тусклые, видно пересняты откуда-то.

Наверное, с час мы пробыли в музее, а потом поехали к Марии Хомяк. Она живет на окраине. Городского здесь уже ничего нет. По обеим сторонам улицы хаты с небольшими участками. А вот и ее домик. Мы отворили калитку. На дворе чернеют бревна. Сарай покосился. Маленькая собачурка залилась тонким пронзительным лаем, но уже через минуту махала хвостом и всем своим преданным видом показывала, что рада гостям. Мария встречала нас на крыльце. Мы пошли в просторную кухню. Здесь все пылало — хозяйка готовилась к приему своих товарищей по оружию. Она пригласила меня в комнату. Никелированные дуги кровати, стол, швейная машинка, накрытая крупным белым кружевом. В центре между двумя окнами большой портрет Кима в рамке под стеклом. Такой фотографии я не видел еще… Здесь он был совсем не резидент, а веселый обаятельный парень, открытый и добродушный. Словно сбросил маску непроницаемости.

— Кому он так улыбается? — спросил я.

— Людям, — отвечала Мария.

— А Клару вы хорошо помните?

— Как же!.. Барышня была… Москвичка. Интеллигентная, ученая… Все около рации своей. Как Ким уйдет в Киев или в Чернигов в черном своем мундире с крестами — ходит молчаливая, волнуется, видно… Завидит меня — «Машенька, Ким не вернулся еще? У меня много радиограмм накопилось». Потом, как я до дому ходила к нему в Салогубовку, все спрашивала про мать и его сестер. «Жену видела?» — «Нет, говорю, не нашла ее там…» Но он о своих дюже волновался… И о жене. Он знал, что у него дочь, Светочка, перед войной родилась. Но он не видел ее ни разу. Не знаю, жива ли…

— Его дочь, Светлана Кузьминична, жива и прислала мне письмо. Ей так и не пришлось увидеть отца. Теперь она уже окончила институт, работает учительницей.

— Наверное, похожа на него? Очень бы хотелось ее повидать.

— Я ее тоже не видел. Но письмо она прислала. Пишет, что помнит один лишь момент — когда пришло сообщение о гибели отца, — это конец сорок четвертого. Светлане было всего три года. К тому времени Шепетовка, где она жила с матерью, была уже освобождена от оккупантов… Позже, уже взрослой девушкой, Светлана ездила в Слоним на могилу отца. Теперь каждый год ездит… В Слониме у них появились друзья!

— А жена Кима?

— От нее я писем не получал… Мария Тимофеевна, а вы не знаете ничего о судьбе второй радистки, Нади, которая работала в Киеве?

— Одно знаю — захватили ее немцы. И выпытали у нее код. Когда б не Ким, много б она натворила бед.

— Вы считаете, что она погибла?

— Кто знает… Вы в Белоруссии еще не были?

— Нет.

— Там живет один человек. Сурок по фамилии. Ким посылал его в Киев узнать, он и ходил на ту квартиру, может, он знает что. Он где-то в Минске живет.

— А чем кончилась история с Беклемешевой?

— Она от гестапо работала.

— Вот как… Кто же ее раскрыл?

— Сама раскрыла себя… Случай помог. Я все по заданиям Кима ходила, а как заданий нет, помогала сестре Шуре на кухне… И эта Беклемешева стала к нам приходить. Придет: «Девочки, может, помочь что?..» А мы: «Спасибо, справимся». А девка она вроде на вид своя, но не лежала душа к ней… Да не скажешь ведь, обидится. Документы у ней исправные были, как от Москвы. У нас в центре тогда генерал жил, Смирнов Петр Федорович, веселый дядечка, душевный. Пожилой уже, в землянках сыро, расхворался. Я ему в землянку обед носила. И в тот раз совсем собралась. Налила котелок. Смотрю, эта гостья тут крутится… Спрашиваю: «Чего тебе?» — «Соли». Потянулась за солью я, она к котелку подскочила… Вот меня тут подозрение взяло. Все же беру котелок, иду с ним в землянку. И все думаю, чего это она заглядывала. Открыла крышку и смотрю, а на поверхности вместе с жиром какая-то зелень плавает. Но я еще всего не понимала или до сознания не доходило. Навстречу Игорь идет… Показала ему… «Шут его знает, говорит, так с виду не определишь. Вылей лучше». Вылила. Вымыла котелок горячей водой, налила нового супу… А вечером все обнаружилось. Вошла я в сарайчик, где мы чай кипятили, вижу снова ее: подняла крышку и всыпала чего-то гуда… Тут до меня дошло… Зло взяло, схватила чайник — да в нее, жаль, промахнулась. Зато Немчинов не промахнулся, она, гадина, мышьяк сыпала… Тиссовский распознал.

— Она призналась в шпионаже?

— Вот того я не знаю… Ее Тиссовский и Немчинов допрашивали в секретной части. Немчинов сказывал — когда вел ее, все кричала: «Бандиты, сволочи, все равно немцы вас всех передушат!» Наверно, призналась.

Она замолчала.

— Вы сказали: «Немчинов вел». Что, он расстреливал?

— Он. Он всегда… Родителей его, сказывали, немцы поубивали, и он шибко против них лютовал.

— А Ким расстреливал?

— Не… Он в эти дела не касался. Но окончательный приговор утверждал… Уже присудят, все. Он придет. Поговорит… Потом выйдет, скажет: «Да, это их агент… Можно пускать…» Немцы шпионов к нам засылали, за Кимом охотились.

Собачка, встретившая нас во дворе, прошла в кухню и теперь преданно и просительно смотрела на хозяйку. Мария дала ей кусок колбасы, приласкала.

— Вот тоже у Кима такась собачка была. Маяк звали… Все хотел ее в Ромны к своим отправить… Но так и не вышло у него… А эта приблудная… Вижу, похожа на ту. И оставила.

— А что же стало с той собачонкой?

— В деревне оставил. Никак ему было с ней.

— Павлова вы знали?

— Конечно, знала… Ким же его привел вместе с казаками… После он митинг устраивал, речь говорил… Казаки клятву давали… Такое тут пошло ликование. Многие мужики плакали… Да… Один вышел и сказать ничего не может… Стоит, вздрагивает… Потом все же сказал: «Кровью, говорит, своей смоем позорное пятно — службу у Гитлера».

— А сам Павлов?

— И он с нами. Он же остался их командиром… Лихой был… Вылазки делал, нападения на штабы ихние. Все на коне, с шашкой.

— За что же его расстреляли?

Пауза. Она молча долго смотрит на меня.

— Как изменщика, говорили. И в приказе было записано, что он саботажник.

— Но вы-то как считаете?

— Чего не знаю, того не знаю…

Она помолчала, потом продолжала:

— Как погиб он, я могу сказать, его при мне расстреляли. Только вы не торопите меня. Я подумаю, вспомню, сама скажу. Тут ошибиться нельзя.

Потом она выдвинула ящик комода и, порывшись в нем, достала такой документ:

«Справка
Выдана настоящая Хомяк Марии Тимофеевне в том, что она действительно работала в оперативной группе Кима с 2 января 1943 года по сентябрь 1943 года. Все задания командования Красной Армии выполняла честно и в срок.

За хорошее выполнение заданий командования фронта в тылу противника представлена к правительственной награде — ордену Красной Звезды.

Начальник оперативной группы — Гнедаш».
И печать.


— Получили орден? — спросил я.

— Да он-то, Ким, обо всем позаботился. И в список меня вставил. А пока дела шли, рассматривались, его и перевели в Белоруссию… Меня вызвали. Опишите, говорят, про свои подвиги. Яки таки подвиги? Ходила по селам до наших людей… До самой Полтавы дошла… Опять спрашивают: «А сколько на твоем счету фрицев?» Лично, говорю, я ни одного не убила, потому Ким не велел. Смеются: «Этого быть не может». А он сам говорил мне: «Я десять фрицев отдам за одно ценное донесение». На том и осталось.

Из кухни доносились оживленные голоса. А Мария думала совсем о другом — о своей молодости. Но вот она вдруг улыбнулась и сказала:

— А Ким-то — член партии, командир, а молитвы все знал.

— Да ну!

— Правда. Случай был… Задержали наши хлопцы одного человека, в зоне ходил… Вот их и взяло подозрение.

«Кто такой?» — спрашивают.

«Священник, — отвечает, — в соседнюю деревню иду панихиду служить».

«Знаем, какой ты священник, шпик ты».

Привели в штаб. А тут Ким был. Услышал разговор. Подошел к попу.

«Священник? Правду говоришь?»

«Истинный крест!.. Поклясться могу».

«Не надо клясться. Читай молитвы».

«Какие прикажете?» — спрашивает поп, видно смекнул, что это начальник.

«Верую», «Отче наш» и «Богородица», и дальше все по порядку».

И представьте, тот стал читать. Ким слушает, кивает. В одном месте поправил. Говорит: «Батя, пропускаешь…» Тот: «Извините, сбился от волнения». С полчаса его слушал… Потом говорит: «Пустите его, и верно поп». Смеялись…

— А вы не спрашивали у Кима, откуда он знает молитвы?

— У него спросишь! Все смешочком… Говорит: «Я старец был». Любил шутить.

Тогда я как-то не придал значения этому случаю, вскоре позабыл о нем. И лишь позже, идя по следам Кима в Белоруссии, я вновь услышал как бы отзвук рассказанного Марией случая.

Глава VIII ЗАСТОЛЬЕ В ОСТРЕ

За столом собралось довольно много народу, пришли еще кое-кто из местных. Беседа за столом вначале была сдержанной, велась короткими репликами. Но постепенно вино делало свое дело. Речи становились оживленней, запальчивей. Воспоминания пробудили чувства самые разные: и горечь утрат, и радость от сознания свершенного, и стремление хотя бы сейчас, спустя четверть века, вынести свой суд, и, наконец, сомнения.

— …Пытался! Только Ким был умней его. Он ушел к Збанацкому… А вскоре того отозвали.

— Отозвали или сам улетел — это еще неизвестно.

— Чего бы он сам улетел перед приходом наших?

— Разные могли быть причины.

— Я только одно знаю: когда наши пришли к Десне — кто их встречал? А, скажи? Ким, Збанацкий, Мольченко, братья Науменко… То-то и оно. А где Таращук был? В Москве уже.

— Ну, правильно…

— Строкач ему так и сказал: «Вы знаете, Таращук, почему вам не дали Звезду: фактически вы уже не командовали соединением». Я же говорю — Ким! Ким и сместил его, но не хотел обострения и держал дипломатию — мол, отозвали, и все. Он же был уполномоченный Генерального штаба.

— Кто это знал?

— Мы знали, Ставка знала… А как Ким погиб в Белоруссии, нашлись, кто решил чужими руками жар загрести… Кто знал о Киме? Мы, и все. А о ком в газетах после войны писали? А ты говоришь!.. Ну… Братья, за Кима! Вечная ему память… Нет, все же нам повезло, командиры у нас были добрые. За некоторым исключением, як говорят…

— А все же Юрий Павлов зазря пострадал.

— Зазря — это точно. И за характер свой своенравный. Храбрец был, ничего тут не скажешь, а дисциплины не знал…

— Вот и зачесть бы ему: за храбрость, положим, орден он заслужил. За нарушение дисциплины — наказание. Вполне бы уравновесилось.

— Хе!.. А где те весы?

Мария следила за разгоравшейся полемикой и, решив, что пришел момент немного унять страсти, сказала:

— Ладно, хватит споров!.. Лучше про Клару скажите… Екатерина Уваровна, ваше здоровье!..

— Спасибо, — отвечала Екатерина Уваровна, чуть пригубив рюмку. — Я все хотела спросить об одном… Лет пять назад заезжал кто-либо из вас ко мне в Москву, на Ново-Басманную?

Воцарилась пауза. Сидящие за столом переглянулись.

— Может, ты, Леня?

— Нет…

— А как фамилия того?

— В том-то и дело, что он не сказал фамилии. Меня не было, я уезжала в Ленинград к родственникам, — отвечала Екатерина Уваровна.

— Кто ж то мог быть?

— И главное, ничего не оставил. Соседка рассказывает, пришел, спросил меня… Соседка ответила: нет, в Ленинграде она. «А можно зайти в ее комнату?» — говорит.

Все молчали. Наступила напряженная тишина. Екатерина Уваровна продолжала:

— «Да кто вы?» — спросила соседка. «Я служил с ее дочерью Кларой». Та видит такое дело — провела, открыла комнату: «Смотрите», — говорит. Долго, наверное с час, сидел он.

— А ваша соседка обрисовала его наружность?

— Говорит, невысокого роста… На вид моложавый…

— Соседке-то сколько лет? Я к тому — кого она моложавым считает? — спросил Алексеев.

— Старая… Ровесница мне.

— А… Кто ж бы то был?

«Интересно», «странно», — послышались реплики.

— А про то, что тихий, скромный, не говорила она? — спросила Мария Хомяк.

— Рассказывала: сидел, молчал, лицо руками закрыл.

— Тогда я знаю кто… Но мне нужно проверить, — сказала Мария.

— Сколько же времени тебе потребуется для проверки — месяц, год? — усмехнулся Знаток — Алексеев.

Мария взглянула на часы.

— Сейчас десять вечера… До полуночи я скажу… Не смейся, я таким делом шутить не стану.


Игорь Валюшкевич появился как-то незаметно, без стука. Вдруг, взглянув в противоположный конец стола, я уловил там движение, а затем увидел молодого еще человека с университетским значком. Он как-то скромно, быстро кланялся, не желая, видно, привлекать к себе внимание.

— Чем ехал, Игорь? — крикнул Булавин.

— Такси… За полтора часа домчались… Лихой попался шофер.

— Правильно! Что там — четвертной, наверное, не больше?.. А мы все на деньги считаем, — сказал Булавин.

— То ж ты считал, а он не считал, — подтолкнул друга Цыган.

Валюшкевич молчал и улыбался.

— Как, Игорь, пчелы еще не заели тебя? — крикнул Цыган.

— Они меня лечат… Бессонница была — как рукой сняло, — улыбаясь, отвечал Валюшкевич.

— Ну?! От укусов?..

— От меда… И от укусов. В небольшом количестве это полезно. Могу и тебе порекомендовать…

— Бессонницей не страдаем. Постоишь у станка восемь часов — спишь как убитый.

Валюшкевич опять так же молчал, улыбался. Сосед мне шепнул: «Вот у Кима такая улыбка была, Игорь с него скопировал… Похоже, но все ж не то… Кима каждый копировал… Курков — тот осанку, походку… Немчинов — взгляд Кима… У Кима действительно взгляд был!..»

— А Клара? — спросил я.

— Клара сама собой была. Никого она не копировала. Просто… она любила его.


Уже со стола было убрано все, женщины готовили чай. Я подсел к Валюшкевичу и познакомился с ним. Ему уже сорок пять, но внешне и сорок дать — много. Голос и манеры — мягкие, на вид кажется, что очень уступчив.

— Вам уже много про Кима рассказывали… И как мосты рвал, и как эшелоны с путей сбрасывал… А мне запомнился один, можно сказать, эпизодик… Никакого и героизма не было. Но на меня сильное впечатление он произвел, — начал Валюшкевич и рассказал неизвестный мне случай, в чем-то даже изменивший мое представление о Кузьме Гнедаше. Мне казалось, что он всегда был весь законспирирован, засекречен, взвешивал каждый свой шаг. В интересах дела, конечно. Тем более что ему прямо было запрещено подвергать себя риску без самой крайней на то необходимости. Еще бы: глава резидентуры — все нити, связи в руках.

Было так. Прибежал связной из села Моровска, сообщил, что немцы арестовали нашего человека, Хомач по фамилии. Я думаю: нужно срочно известить Кима. Я знал, что он в нескольких километрах от нас, в селе Бугры… Ну и послал туда связную, Дусю Мольченко, за Кимом. Ушла она, а, наверное, через час Ким является.

«Видели Дусю?»

«Нет».

«Она за вами в Бугры побежала… В Моровске провал».

Он сразу: «Лошадей! Едем… В Буграх сейчас немцы». Я за голову схватился: у Дуси-то ни документов, ничего нет — возьмут, ни за что погибнет девчонка.

«Товарищ Ким, я один, разрешите!»

«Потом разберемся… Едем».

Прихватили с собой начальника контрразведки Галиулина, сели на подводу — и вскачь. На подводе подозрений меньше — крестьяне. Остановились на окраине села. Галиулин пошел по избам искать Дусю. Ким велел мне у подводы стоять, а сам тоже направился по избам с другого края…

— А немцы? — перебил я рассказчика.

— Их пока не видно. Ну, думаю, может, ошибка какая-то вышла. Минут через десять вернулся Ким. «Счастье твое, говорит, что жители здесь умные, предупредили связную. Да и немцы ушли, только полицейский стан оставили». Едва он это сказал, смотрим — по улице к нам наряд приближается. Полицаи. А Галиулина нет, как уедешь? Старший наряда кричит:

«Стой! Кто такие?»

Ким спокойно отвечает:

«Свои, сельские…»

«Документы!»

Они у нас были, можно бы предъявить. Но в подводе оружие, автоматы. Вдруг заглянут?

«Брось ты, папаша, усердствовать! — улыбается Ким. — Хочешь, первачом угощу?»

Вижу, время тянет. Но полицай, однако, дошлый попался.

«Кажи документы, стрелять буду!»

И уже затвором защелкал, а Ким все тянет. Между прочим, он всегда знал крайний момент, когда уже нужно действовать без промедления. Я просто поражался его выдержке. И здесь, может быть только за секунду до выстрела полицая, вдруг говорит:

«Постой, не горячись, вот тебе документы!»

Подошел к подводе да как жахнет по ним очередь! Старшой упал. Остальные — бежать. Видимо, за подмогой.

«Товарищ Ким, — уговариваю я, — езжайте! Один дождусь Галиулина».

«Не то говоришь, отвечает. Держи на прицеле эту улицу, чтоб перереза нам не было…»

Весь стан поднялся, человек тридцать. Приближаются к нам перебежками. Хоть темно, а видно фигурки… Гляжу, и Галиулин с задних дворов бежит. Чесанули мы вдоль улицы из автоматов — и ходу.

— А Дуся, значит, тоже приходила в село? — спросил я.

— Да. Она раньше нас успела. Зашла в избу к нашим, хозяева ее сразу предупредили — она тихонько ушла дворами. Там как было: в одном селе, которое к дороге поближе, — немцы, а рядом — ничья власть, верней партизанская… Дуся Мольченко сейчас в Киеве живет с мужем… Муж-то ее комиссаром был в отряде Збанацкого, теперь он доцент Киевского университета, читает курс философии. Известный человек в Киеве…

Мы с Валюшкевичем сидели в стороне. А застолье шло по новому кругу.

— А официально вы числились в центре?.. Кем?

— Командиром разведывательно-диверсионной группы. Но официально я проходил по отряду Збанацкого, а подчинялся фактически Киму. Збанацкий понимал все… Нет меня — он знает: значит, Ким послал на задание. В основном я действовал в районе Прилуки — Бахмач — Нежин… Дело известное — минировали дороги, мосты… Потом идешь в центр, докладываешь… Первое дело — покушать дадут. Это уж обязательно… Вон Мария и еще сестра ее Шура — они хозяйством центра ведали. И готовили… Если с мороза — стопку поднесут…

После того как я взорвал бензосклад под Остром, ко мне подошел Тиссовский и говорит: «Молодой человек, вы отличились. Отныне вам открыт доступ к Киму в любой час». Что вы думаете? Это самая большая честь была… Центр был при отряде Науменко, но тот ему беспрекословно… Признавал! А когда Таращук взял власть, он сразу вызвал меня. Я не знал еще новых порядков, только с задания вернулся… Говорят: тебя вызывает командующий.

«Ким?» — спрашиваю.

«Нет, Таращук», — говорят.

Ладно, думаю, чего спешить. Успею. Собралась братва, шутим, смеемся. Снова связной бежит: «Срочно к командующему… Под трибунал хочешь?» А я: «Что?! Меня под трибунал?» У нас гордость была, мы себя кимовцами считали. Я лично три эшелона пустил под откос — и в трибунал? Не вяжется. А мне говорят: «Иди, у нас сейчас новые порядки. И верно, под трибунал попадешь. Шпокнут, как Павлова».

Иду. А уже настроение не то. Что, думаю, за порядки? Зачем? Вхожу в землянку. Таращук лежит на койке. Так лежа и разговаривал. Его я раньше видел, как он около Кима ходил… Сейчас совсем другой. Сурово так посмотрел, но воля в нем чувствовалась… Командир он был боевой, если б не… ну, как бы это сказать, тщеславие, стремление все себе подчинить.

— Но если он был избран командующим? — вставил я.

— Да, конечно… У него своя правда была… искоренить партизанщину. Но ведь он же должен был понимать…

Ну, я доложился по форме. Стою по стойке «смирно».

«Почему сразу не явился?» — спрашивает.

Я молчу. Он рукой голову подпер и смотрит.

«Ладно, говорит, как у тебя есть заслуги, прощается в первый раз. Но знай: командующий — я. Приказ мой — закон. Вот так. С сегодняшнего дня назначаю тебя моим помощником по разведке. Ясно?»

Дивлюсь я… Думаю, как же так? Или, может, с Кимом уже согласовано? Разные мысли… А он:

«Иди, принимай дела…»

Тут меня вдруг осенило:

«Не могу, товарищ командир, на линию должен идти, спецпоезд встречать».

«Без тебя встретят. Передашь по команде».

«Никак нельзя, говорю. Потому я один систему их охраны знаю. Где какие посты стоят. Иначе к дороге не подберешься. Там на каждый километр пост».

Посмотрел на меня хмуро.

«Решил у Кима остаться?»

«Так точно», — говорю.

«Подумай, говорит, до утра. Утром явишься. Предлагаю немало».

Вышел я от него и к Киму в лес. У себя был. Вижу, настроение невеселое. Я доложил ему про спецпоезд, свой план подрыва. Он одобрил. Тут я ему и рассказал про вызов к Таращуку и что утром явиться велел.

«Что ж, думай», — сказал Ким.

«Надумал, говорю, хочу с вами остаться».

«Так и скажи ему… Он поймет. Все уладится».

Наутро я так ему и ответил.

«Ладно, говорит, смотри сам».

На том и кончилось.

— А где в то время была Клара? — спросил я.

— Ее не было. Она к Бакуну ходила под Нежин, потом в Кадыщанские леса. С ней был резидент Кима в Чернигове Саша Михайленко. Они по рации информацию в центр давали об обстановке в тех районах.

— А Михайленко жив?

— Да… По-моему, он в Чернигове и живет.

Мария Хомяк отделилась от кружка и подошла к нам.

— Кажется, завелись ребятки, — заметил Валюшкевич, кивая на соратников.

— Можно! Когда-то еще вновь соберемся, — отвечала Мария.

…Я решил, что сейчас подходящий момент, и, обратившись к Марии, спросил, не вспомнила ли она, как было с Павловым.

— Что рассказывать? Сказ — он короткий. Мы в казарме сидели, Кима не было, ушел куда-то. А Юрий Павлов здесь был. Про что уж говорили, не помню. И тут приходит старшина комендантского взвода с автоматом. Старшина подходит к Павлову и говорит: «Командир приказал немедля вам в штаб явиться». А Павлов — мужик с норовом: «Ладно, скажи, приду». — «Приказано доставить». — «Доставить? Меня?!» — Павлов встал во весь свой рост, руку к автомату протянул — он на стене висел. Старшина раз — и прошил его… Но он еще стоял… Потом начал валиться. Я к нему кинулась — мертв. Шесть пуль всадил… А после уже нам приказ зачитали…

— Но приказ исходил от Таращука? — спросил я.

— От него, Таращука. Командовал он, правда, недолго, может месяц. Заместителем был Темнюк… этого мы совсем мало знали. Да… Надо было Киму командующим быть. Ему предлагали… Отказался. Збанацкий с Науменко колебались… и двинули Таращука. Бывает…

— Да, но все-таки как же с Павловым? Причины расстрела его?

— Неподчинение приказу. В боевых условиях. Предпринял попытку… — сказал Валюшкевич.

— Но ведь…

— Неподчинение, — вздохнул Валюшкевич. — А как же? Нет, тут подкопаться трудно: Павлов схватился за автомат.

— Или просто хотел взять его с собой? — продолжил я.

— Так или иначе, все было предусмотрено… Учтите, на нем все же было пятно службы в карательных войсках… Правда, он недолго служил… Что поделаешь — война. Был приказ — укрепить дисциплину, покончить с партизанщиной. Вот он и попал под горячую руку.

Я взглянул на часы: два часа ночи. Как время пролетело…

В дверь постучали. Вошла девушка в плаще.

— Мария Тимофеевна, я с телеграфа, — представилась она, — вам по междугородной снова звонил Науменко. Уж очень просил еще раз передать, что ждет вас завтра к себе на берег.


Чтобы прояснить вопрос с Павловым, я ненадолго прерву последовательность повествования и скажу еще об одной встрече, которая произошла позже, в Киеве. Бывшего комиссара отряда имени Щорса, Владимира Федоровича Мольченко, я застал перед самым его отъездом на дачу. Грузовик уже ждал, однако, узнав, по какому я делу, он тотчас отложил все дела.

— Может быть, в другой раз? — спросил я.

— Нет, нет!.. Это важно, а когда еще вы застанете меня? Итак, вас интересует конкретный вопрос: Павлов, взаимоотношения Кима и Таращука… Что ж я могу сказать? Павлов был смелый командир, волевой… А погиб глупо. Но с точки зрения формальной в этом трудно кого-либо обвинить. Трагедия обстоятельств. Война. Факт неподчинения все-таки был. Потянулся к автомату… А Таращук вспыльчив, своенравен. Вот, собственно, и все о Павлове. Конечно, жаль… И формулировка «расстрелян за саботаж» — очень обидная. Но, повторяю… — он развел руками, пожал плечами, как бы не находя точных слов.

— Ким и Таращук не были друзьями?

— До какого-то периода взаимоотношения у них были нормальными. Потом создалось такое положение. Командующим числился Таращук, а для командиров отрядов по-прежнему высшей властью был Ким. Он пользовался безграничным авторитетом среди нас всех. Понятно! Он же способствовал объединению партизанских сил. Ему бы и взять в свои руки командование. Но он отклонил это. И все. Если б Таращук сумел пошире взглянуть на вещи! Не хватило на это мудрости, такта. Таращук стремился подчинить себе все, и в том числе, насколько я понимаю, и центр Кима. Но Ким подчинялся непосредственно разведывательному отделу в Москве. Возникли трения… К тому же слава и популярность Кима в Междуречье не давали покоя командующему. И однажды был случай. Таращук послал команду доставить Кима к нему в штаб. Это все на моих глазах… И тогда Збанацкий принял решение увести Кима дня на два, пока минует острый момент. Пришедшим людям из комендантского взвода было объявлено, что Кима нет. Они удалились. А вскоре Таращука отозвали… Потом, когда наши войска заняли Междуречье, он вновь вдруг явился… Но уже не был командующим.

— Писем Кима у вас нет? — спросил я.

— Нет. Смирнова Ивана Константиновича — это есть…

— Может, Петра Федоровича?

— Одно и то же! Он был и Петр Федорович, и Иван Константинович, а вернее — ни тот, ни другой. Ну, это тот генерал, который приезжал инспектировать центр.

— Генерал?

— Назовем его генералом. Степан Ефимович любил субординацию. Словом, мы говорим об одном и том же лице, которого условно звали Смирнов. Он не отозвался на ваш очерк?

— Нет.

— Возможно, погиб или умер уже. Ему тогда под пятьдесят было… Почитайте его письмо, это я получил уже после гибели Кима.

Он дал мне несколько листков пожелтевшей бумаги, исписанных знакомым мне малоразборчивым почерком. В них воспоминания о былых сражениях. Имена товарищей по оружию. И вот:

«…Но на фоне этой прекрасной борьбы, дорогой мой, очень мелкими выглядят те, которые из кожи вон лезут, стараясь показать историю с выгодной для них стороны… Будущему этих людей не завидую. Можно ли спокойно мириться с теми, кто искажает историю, написанную кровью лучших сыновей и дочерей Родины? Пройдет время, и кто-нибудь напишет правдивую историю героических дел Кима и создаст честный и светлый образ великого сына нашей Родины Кузьмы Савельевича Гнедаша…»

— Это уже после смерти Кима, — повторил Мольченко.


Позднее я встретился со Збанацким на его квартире, в Киеве. Он много рассказывал мне об истории партизанской войны в Междуречье. Потом я спросил у Збанацкого о случае, рассказанном Мольченко. Ведь Збанацкий был непосредственным свидетелем.

Юрий Олиферович развел руками:

— Что было — то было… Не зачеркнешь…

— А все-таки, если подробнее? Тут важна каждая деталь.

— С Павловым получилось трагично… Что поделаешь? Война…

— Но ведь и с Гнедашем могло так случиться, — заметил я.

Збанацкий покачал головой.

— Ну, нет!.. Фигуры — разные… Кузьма Гнедаш был реалист, не строил иллюзий, все понимал.

И Збанацкий мне рассказал, что начиная примерно с августа 1942 года, когда в Междуречье возобновилось сопротивление захватчикам, Ким понял, что становится хозяином положения. Ким имел все качества народного вождя, да он и был им, хотя многие не подозревали, чья воля направляет их действия. И вот тот странный эпизод — когда люди Таращука явились за Кимом, чтобы арестовать его. Это было совсем незадолго до прихода наших войск. Ким находился в отряде Збанацкого, а человек, командовавший взводом, посланным за Кимом, был хорошо знаком со Збанацким, поэтому явился прежде к нему за советом, как быть. Збанацкий отвечал в том смысле, что он не знает, кто из них сошел с ума. Человек тот признался, что все понимает, но не знает, как поступить, поскольку приказ у него на руках. «Смешно, Ким не Павлов, того могли взять голыми руками, а в этом разе под арестом окажешься ты, а потом тот, кто послал тебя», — заметил Збанацкий и, посоветовав командиру взвода сидеть и ждать его, отправился к Киму. Ким выслушал это сообщение совершенно спокойно, как будто ждал этого, усмехнулся немного с досадой и сказал:

— Ну их к чертям, — суета, несерьезно… Поедем-ка, Юра, лучше рыбу ловить, давно я ухи не ел, да прихвати бутылку сорокошичской для доброй беседы. Минуточку, только передам коротенькое сообщение в Москву.

Они поехали на рыбалку и пробыли там почти двое суток. Когда вернулись, обстановка была уже совсем иной.

Вот и все, что я мог собрать дополнительно о Киме. Факты эти отчасти подтверждаются двумя его записками к Збанацкому, но я решил воздержаться от их опубликования, памятуя о том, что Ким не был мстительным. Это я слышал от многих. Все сходились на том, что был он смел, проницателен, весел. Часто шутил, а еще чаще отшучивался и очень любил свою собачонку-дворнягу Маяка и даже хотел отправить ее домой, чтобы после войны заняться ее воспитанием.

Глава IX СТАРЫЙ ДУБ

Наутро мы раздобыли грузовик с цепями на задней паре колес и двинулись через Выдринские болота к берегам Киевского моря. Несмотря на трудную дорогу, Екатерина Уваровна тоже решила поехать с нами: ей очень хотелось повидать Степана Ефимовича и услышать от него хоть несколько слов о Кларе. Она села рядом с шофером. Булавин, Алексеев, Валюшкевич, Мария Хомяк и я забрались в кузов грузовика. На полпути Валюшкевич внезапно постучал по кабине шофера. Машина остановилась. Мы вышли из нее.

Возвышаясь над всеми остальными деревьями, перед нами стоял старый дуб. Густая зеленая крона его захватывала огромное пространство. Дубу этому, как гласила надпись, было много столетий. Кое-где уже чернели сухие сучья. Крупноребристая твердая кора была словно отполирована прикосновением тысяч и тысяч рук. Странно: весь лес вдоль шоссе был вырублен немцами, а старый дуб уцелел. Я спросил об этом Валюшкевича.

— Работа большая. Куда бы он упал? Наклон-то на дорогу. А у них все время тут транспорт сновал… Сюда все Курков приходил. Заберется на самую верхушку и сидит, машины считает. И Ким забирался, местность осматривал. Оттуда Остер в бинокль как на ладони виден, а в хорошую погоду и Киев просматривается…

Едем дальше через Выдринские леса и болота. Дорога все глуше. И вдруг — бетонная набережная. Тряска прекращается. Солнце уже садится, и от самого горизонта по водной глади Киевского моря стелется сплошная дорожка. Золотые зигзаги ее доходят почти до берега.

Поворот на мыс. Маленький дачный поселок на самом берегу. Небольшие дощатые домики. Костер, фигуры каких-то людей. Я спрыгиваю на землю, иду к костру. Навстречу мне поднимается высокий, красивый, кремневый дед из легенды о Киме. Это и есть Степан Ефимович Науменко, командир партизанского отряда «Победа».

— Кажи себя! Какой ты есть, шо про Кима писал? — с шутливой строгостью говорит он.

— Степан Ефимович, виноват я перед вами. Ну не знал, ей-богу не знал, что вы были первый, кто встретил Кима на Украине. Вы и Мария.

— Не в том суть! — Он усмехается. — Говорят, лучше поздно, чем никогда… Ким!.. Почитай, полгода мы с ним в Выдре сидели. Лихой был вожак.

К костру молчаливо, скромно и как-то даже робко подходят Булавин и Алексеев. За ними Игорь Валюшкевич. Куда девалась их удаль? Они снова, как мальчики, покорные, тихие.

— Ну-ка, ну-ка!.. Давай на свет! Цыган, ты?

— Я, Степан Ефимович…

— Унялся! Шустрый шпаненок был. Ох, любил победокурить.

— Степан Ефимович, я уже дед, внука имею!

— Шо с того мне! Я уж прадед… Мария? Такая ж как была, красавица. Все у тебя впереди, только входишь в возраст.

Мария что-то тихо говорит Степану Ефимовичу, лицо его становится вдруг серьезным. Он напряженно смотрит в темноту, отыскивая кого-то. Отыскал. Твердым, крупным шагом подходит он к Екатерине Уваровне и склоняет свою белую голову. Вслед за ним к матери подходит Василий Ефимович Науменко. Ему тоже немало — седьмой десяток, и не первая треть…

А Степан Ефимович говорит, глядя на Екатерину Уваровну:

— Дочка-то на маму похожа была. Черненькая только.

— Да, да, — кивает Екатерина Уваровна. — Вот, говорят, когда в мать, то несчастливая.

— Счастливая она была. Очень счастливая, дорогая Екатерина Уваровна… И обходительная. Слова резкого не услышишь. Жизнь-то лесная была. Иные пораспускались, а Кларочка твоя нет… Уж берегли мы ее. Все берегли. Да, видно, рук не подложишь, такая судьба.

Степан Ефимович замолчал. Потом вновь заговорил:

— Прием я раз устраивал в честь генерала чи полковника из Москвы. И она была. Я ей говорю: «Пригуби нашего партизанского первача». Нет. Не стала. «Мне, говорит, мама не разрешает».

Приятно было это слышать Екатерине Уваровне? Наверное. Но чем лучше дочь, тем горше утрата ее.

…А затем ночная беседа при свете в одном из этих карточных домиков. И прерывистый рассказ Степана Ефимовича о начале партизанской борьбы в Междуречье.

— На Десне за баржи шел бой. Немцы тянули две баржи с провиантом разным… Ну, мы и задумали их потопить. Охрана там — взвод какой-то… Вот то была первая наша акция. После боя Ким совещание провел, на недостатки указал… Мальчишки, горе-бойцы. Про него не скажу — он пулям не кланялся.

— Ну уж и «горе». Несправедливо это, Степан, — замечает Василий Ефимович. — Все же они-то и положили начало…

— Да я в шутку!.. Вы того не пишите, — улыбаясь, говорит Степан Ефимович, — а пишите, как Павло Дужий на солнце бежал.

— Как «на солнце»?

— Шоб немцы стрелять не могли. Солнце слепило их. А ему нужно былоэто пространство пройти… С пулеметов простреливали. Все ж убили. Позднее, правда. Пишите…

Воспоминания возникали у него обрывисто.

Я смотрел на Степана Ефимовича, и мне вспомнился тот старый дуб у дороги. Как будто в чем-то они были схожи — тот великан-дуб и этот кремневый богатырь.

Эта встреча произошла в июле 1969 года. Вскоре я вернулся в Ленинград и продолжал работу над повестью. Когда я писал главы о Степане Ефимовиче, все думал, верно ли пишу, так ли это было в действительности, а вдруг старик прочитает и скажет: «Брехня, не так же было». И уже когда повесть вышла в журнале «Знамя», с волнением ожидал его приговора. Но Степан Ефимович уже не мог прочесть о себе — ранней осенью того же года он скончался, окруженный родными и соратниками. Вечная память…

Глава X ЛЮДИ И ДОКУМЕНТЫ

Во время своей поездки я часто мысленно возвращался в ту тихую комнату со стеллажами, где я провел несколько дней, изучая архивные документы. Но в них был лишь результат. Каким образом он достигался, каких усилий стоила эта работа? На эти вопросы документы не давали ответа. Да такой задачи и не ставил перед собой Михаил Михайлович Яструбченко, молоденький офицер разведотдела, заносивший в дело поступаемые от Кима сведения.

Напечатанный в газете очерк всколыхнул память людей, началась как бы цепная реакция. Каждый новый встреченный мной соратник Кима давал мне в руки новые адреса, новые нити. Мария Хомяк дала мне черниговский адрес своей сестры Шуры. Шура со своим мужем Павлом Тимофеевичем Тимошенко тоже почти весь оккупационный период провели в центре Кима. Павел Тимофеевич был одно время секретарем партийной организации центра. При нем в партию приняли Дужего, Куркова и Клару. Самого Тимошенко я, к сожалению, в Чернигове не застал. Он в это время находился в Крыму на лечении. Но жена его, Шура, теперь уже Александра Тимофеевна, была дома (Тимошенко занимают небольшую квартиру в центре Чернигова). Она любезно предоставила мне отчеты мужа черниговскому обкому партии и другие сохранившиеся у нее документы. Таким образом, отсутствие самого Павла Тимофеевича хоть частично было восполнено. И вот я читаю протоколы партийных собраний двадцатисемилетней давности. Но, странно, в них Гнедаш фигурирует под своим собственным именем. Карандашные записи почти стерлись, и я с трудом разбираю текст.

«…1. Слушали: тов. Гнедаша о выборах первого секретаря партийной организации.

Постановили: секретарем партийной организации избрать Тимошенко Павла Тимофеевича, заместителем Шаворского Дмитрия Павловича.

2. Слушали: заявление кандидата в члены ВКП(б) тов. Дужего Павла Игнатьевича о переводе его в действительные члены ВКП(б).

Постановили: принять Дужего П. И. в действительные члены ВКП(б).

3. Слушали: заявление радистки члена комсомола Давидюк Клары Трофимовны о приеме ее кандидатом в члены ВКП(б).

Постановили: принять Давидюк К. Т. кандидатом в члены ВКП(б).

Председатель К. Гнедаш».
Протоколы очень короткие, но, судя по датам, собрания проводились каждый месяц.

Каким образом Павел Тимошенко оказался в центре Кима? В начале войны, незадолго до прихода немцев, Остерский райком ВКП(б) утвердил его руководителем Сорокошичской подпольной организации. Предполагалось, что нашествие фашистов продлится очень недолго — месяц, другой, — за этот период остерские коммунисты развернут в подполье широкую политико-воспитательную работу среди населения и подготовят вооруженное восстание в тылу. Но все оказалось сложней, трагичней: оккупация затянулась на два с лишним года, а подпольная пропагандистская работа с первых же дней была почти полностью парализована фашистским террором. Нашелся предатель, некий Гробовский, бывший учитель, хорошо знавший местный партийный и советский актив. Он предложил оккупантам свои услуги — те назначили его председателем управы. При всем том Гробовский вел двойную игру: выдавал фашистским властям патриотов и в то же время пытался облегчить в заключении их участь; призывал население к спокойствию, а втихомолку, в кругу собутыльников, ругал немцев и проповедовал анархические идеи. В результате такой «игры» большинство остерских коммунистов были расстреляны немцами, а вскоре вздернут на виселице и сам Гробовский.

Павел Тимошенко довольно быстро оценил сложившуюся ситуацию. Радиостанции у него не было, вести борьбу силами двух-трех оставшихся людей он считал бессмысленным и ушел в леса. Однако связи со своим селом не терял. О группе десантников, появившихся в этих местах, он узнал в июне 1942 года, когда полицаями был убит Кочубей. А вскоре пришла новая весть: перед селом, где был убит неизвестный десантник, неизвестными же людьми, видимо его товарищами, повешен начальник полицейского стана Микита.

И Тимошенко стал искать этих неизвестных. Жена его говорит, что примерно с месяц они бродили по Остерскому и Коцюбинскому районам. Были следы группы, взрывы на двух смолоскипидарных заводах, производство на которых оккупанты пытались наладить, подорванные, развороченные пути. В июле 1942 года они все же встретили Кима и остались в его отряде.

Уже в те времена само имя Кима в партизанском краю было окружено ореолом таинственности и всевозможных легенд, чему, кстати сказать, в немалой степени способствовала фашистская пропаганда, печатавшая в своих газетах объявления о наградах за поимку Кима и всячески расписывавшая его «зверства и грабежи». Никто этому, конечно, не верил. Но имя Кима вскоре прогремело по всей Украине.

Когда Степан Ефимович рассказывал мне об инспектировании Кимом полицейских участков, я, честно говоря, не принял этой истории всерьез. Но вот в отчете Тимошенко, утвержденном обкомом партии, я прочел такие строчки:

«Под руководством Гнедаша К. С. с участием партизанского отряда им. Щорса были разбиты полицейские участки в селах Остерского района: Сорокошичи, Выползов, Моровск, Озерная, Булахов, Евменки, Старая Гута…»

Совпадали даже названия сел, которые упоминал Науменко. Хорошая память у старика…

В этом же отчете я нашел и другие любопытные сведения. Кстати, рассказанный Науменко эпизод о захвате Кимом легковой машины с тремя эсэсовскими офицерами — это тоже факт. При офицерах оказались важные секретные документы, позволившие раскрыть планы фашистского командования. Здесь же описание партизанских налетов на немецкие гарнизоны в Броварском и Коцюбинском районах.

Легенда о том, как Ким застрелил немецкого генерала в центре Киева, тоже имела вполне реальную основу, но в отчете есть уточнение: убит был не генерал, а полковник, «в своем штабном кабинете, сейф вскрыт, а документы похищены».

За этой-то фразой и кроется похищение (или съемка) карты со схемой обороны немцев на Днепре (Восточный вал) — дело совершенно уникальное, грандиозное, хотя, как мне кажется, простое по своему замыслу. Почти за два года поисков мне так и не удалось установить точную картину этого подвига. Об истории с картой тоже ходят легенды, причем самые различные. Есть вариант с «мерседесом». Якобы в генеральском «мерседесе» под охраной броневика должны были перевозить портативный сейф с секретными документами. Машина стояла у здания штаба киевской группы войск. Несгораемый ящик уже поместили в нее. Ждали, когда спустится генерал. И генерал спустился, сел в машину, но не один — вместе с Кимом. Дальше — обычный детектив. По другой версии, Ким просто вошел в кабинет к генералу, когда тот открывал сейф, чтоб спрятать карту. Однако в сейф был спрятан сам генерал, вернее труп его. Эффектно, но не очень убедительно. Оставшиеся в живых соратники Кима знают лишь о самом факте похищения карты. Не более. Никаких документальных подтверждений, кроме косвенной ссылки в записке Тимошенко, тоже нет. А какие, собственно, могут быть подтверждения? Известно, что карта эта (или снимок ее) в единственном экземпляре была доставлена из Междуречья самолетом нашему командованию. И конечно, там нет описания, каким образом Ким заполучил карту. Однако в его наградном листе совершенно ясно сказано, что «Гнедаш К. С., раскрыв систему обороны немцев, способствовал быстрейшему форсированию Днепра наступающими частями Красной Армии». Именно за это он получил первый орден Красного Знамени.

Попробуем представить себе, как могло быть организовано похищение карты, опираясь хотя бы на те немногие факты, детали, которые известны нам. В своем отчете Ким сожалеет, что за недостатком времени «мы не имели возможности хорошо проработать вражескую среду, вжиться в нее. Поэтому порой приходилось прибегать к авантюрам».

Далее он рассуждает о характере авантюр, и проскальзывает такая мысль, что чем авантюра смелей, тем, мол, большая гарантия в ее удачном исходе. Что ж, психологически очень точно. И вот практическое развитие этой мысли:

«Выдавать себя просто за штабного немецкого офицера — весьма рискованно, — пишет Ким. — Контроль и проверка документов, установление личности у них неплохо поставлены (на офицерских документах ставят шифры и часто меняют их). По совету Тиссовского, я стал работать под легендой сотрудника службы СС, приехавшего из Берлина с заданием контролировать во фронтовых штабах порядок хранения совершенно секретной документации. В этом случае я уже меньше рисковал вызвать подозрения по простой причине: офицеры рейха, ведающие хранением документации, были озабочены в основном тем, чтобы я не обнаружил каких-либо нарушений правил. За это у них строго наказывают. Обычно после «ревизии» мне предлагали в виде сувениров подарки. Лишь бы ревизор поскорей убрался».

Рассказа о карте нет. Да это и понятно. Кима просили описать психологию врага, а о том, что совершил наш разведчик, предполагалось, что уже известно тому, кому следует знать. Что же еще?

Продолжаем версию. Оперативное управление штаба группы войск киевского плацдарма помещалось в Киеве в здании бывшего военного училища, которое кончал Гнедаш. Он знал каждый закоулок этого здания — и это было очень кстати для безопасности. В этом-то здании, как я полагаю, и появился ревизор из Берлина, прошел в секретную часть и стал ее инспектировать. Почему же, однако, визит Кима не завершился, как обычно, бутылкой мартеля и вручением ревизору «русского сувенира»? Очевидно, знакомясь с документами, Ким натолкнулся на карту. Понял ее значение и стал перед дилеммой — как быть. Память у него, как рассказывают, была отличная — он брал текст с первого чтения. Но в данном случае Ким из-за исключительной важности документа решил, видимо, не полагаться на одну память. А рядом сидел свидетель — начальник секретной части, присутствующий при ревизии. Его и пришлось убрать. Вряд ли Ким при этом воспользовался огнестрельным оружием — в соседних помещениях было полно людей. Скорее всего — нож. Но это опять уже наши предположения. Вернемся же к отчету секретаря партийной организации Тимощенко.

Вот и первое упоминание Тимошенко о Кларе:

«В марте 1943 года в группу Гнедаша на парашютах с Большой земли были выброшены три радиста, среди которых была восемнадцатилетняя москвичка Давидюк Клара Трофимовна. С первых же дней приземления Кларе приходилось выходить с радиостанцией на очень ответственные и опасные для жизни задания, которые она выполняла точно, с достоинством члена комсомола».

О взрыве Дарницкого моста сказано очень коротко. Но сообщается любопытная деталь: после взрыва «немецкое командование усилило террор над своими офицерами и солдатами, отвечающими за охрану моста в Киеве». В отчете есть и описание майского окружения в 1943 году.

«Немецкое командование, — пишет П. Тимошенко, — сбрасывало листовки, специально изготовленные для Кима, с персональным обращением к нему. Фашисты хорошо знали Гнедаша. В этом обращении фашисты призывали Гнедаша и его группу сдаться с документами и радиостанцией, обещая Киму и его группе свободу и хорошо обеспеченную жизнь».

Как известно, после восемнадцатисуточной блокады немцы сочли группу Кима уничтоженной, сняли кольцо и даже сообщили об этом по радио и в газетах. Похоже, что очередной раз, щелкнув впустую волчьей пастью, гестапо с удивлением констатирует: «Мой бог! Этот русский смельчак снова обманул нас! Можно ли так, господин Ким, поступать с профессионалами высокой квалификации? Всему есть предел. Русские — непонятный народ».

В позднейших обращениях службы СД и гестапо к Киму уже отсутствуют такие формулировки, как «матерый уголовник по кличке Ким». Напротив, СД как будто распинается перед советским разведчиком, который в «отчаянной и фанатичной борьбе своей проявил чудеса храбрости». Затем констатируется безысходность этой борьбы: «Как образованный офицер, господин Ким, вы должны донимать, что одиночный протест — ничто против организованной, хорошо управляемой армии». И, как итог всех этих теоретических рассуждений, скромное предложение: гарантия жизни, свободы и обеспеченное существование в одной из нейтральных стран.

Думаю, однако, что обращение это ставило своей целью отвести внимание Кима от других акций против него. Тут и обещанная колоссальная награда за его голову, и засылка к партизанам убийц и отравителей. По тому же принципу, как действуют обыкновенные разбойники: в то время, когда один из нападающих разговорами, шутками, комплиментами отвлекает свою жертву, другой за спиной его держит нож, чтобы в нужный момент нанести удар в спину. Но до удара в спину еще далеко. И еще много раз будут объявлять во всеуслышание органы СД и гестапо о гибели Кима, и много раз он будет воскресать.

Готовя книгу ко второму изданию, я нашел в архиве документальное свидетельство того же П. Тимошенко о походах Клары в Киев:

«Несмотря на сравнительно короткое пребывание в тылу врага, комсомолка Давидюк К. Т. не испугалась находиться среди фашистов в городе Киеве. В Киев она была послана во время подготовки взрыва Дарницкого моста. Четко в установленные сроки передавала она материалы о готовности задания и получала дальнейшие указания».

…Потом к Александре Тимофеевне пришел какой-то знакомый и, не желая мешать, скромно присел в стороне. И все время молчал, пока хозяйка вдруг не обратилась к нему со словами:

— Александр Дмитриевич, да ведь ты это можешь рассказать лучше меня. Ты же работал от Кима в Чернигове.

И затем мне:

— Это товарищ Михайленко, может быть, слышали…

Мы познакомились. Михайленко сказал:

— Я только что от пионеров. Так все сначала?

— Что делал центр — об этом я уже много слышал, а вот как все это делалось… Здесь пробелы, — отвечал я.

Он задумался, а затем начал рассказ:

— Что ж… так и делалось. Я жил в Чернигове, ходил по городу, запоминал то, что видел: расположение войск, виды оружия… А каждую неделю ко мне являлись связные от Кима. Чаще всего Любовь Степановна Валюшкевич, работавшая до войны учительницей. Но кроме меня в Чернигове были еще его люди. Любовь Степановна обходила всех нас и возвращалась в центр. Так что информация была всесторонней. Однако в начале сорок третьего года Ким вызвал меня к себе и сказал, что хождение отнимает очень много времени, а ему нужно все быстро, то есть не ему, а… словом, понятно кому. Я пожал плечами, а что можно сделать? Но у него уже был свой план.

«Квартира конспиративная есть на примете?» — спросил он.

«Есть, и даже не одна», — говорю.

«Тогда я вам даю радиста, рацию ставьте — и на прямую. А копии — мне».

В тот же день мне сделали документ, что я староста… Да. А радист Панфилов получил удостоверение полицая. Подводу дали, погрузили мы рацию, сели, поехали.

— Так прямо, открыто? — спросил я.

— Прикрыли брезентом на случай дождя… Расчет был на психологию. Если, скажем, сеном закрыть или еще чем, это скорее наводит на подозрение. И мы открыто… Едет телега, какой-то ящик везет — подходи, смотри… Конечно, риск был, никто не отрицает. И к нам подошел полицай у самого Чернигова… Мы ему документы, а он даже не посмотрел. Попросил закурить, мы ему дали, конечно… И так, без особых происшествий, добрались до места.

Глава XI В НЕДОСТРОЕННОЙ ДАЧЕ

Из Белоруссии я почти не имел писем от людей, близко знавших Кузьму Гнедаша. Центр Гнедаша занимался там исключительно разведывательной работой. С партизанами был связан мало — да такая задача перед ним и не ставилась. К тому времени, как Ким прибыл на Слонимщину (декабрь 1943 года), пламя партизанской войны уже бушевало. Здесь и природные условия для партизан были полегче, чем в Междуречье: дремучие леса на сотни километров, с далеко отстоящими друг от друга поселками, отсутствие степного ландшафта. Партизаны, с которыми я встречался, отвечали: «Слышали, видели», но конкретно никто ничего мне не мог сказать. Один мой корреспондент даже писал, что видел, как подполковник Шевченко в форме советского офицера при немцах ехал по Слониму на белом коне. И будто даже не торопился. В Белоруссии, и верно, Кима больше знали как подполковника Шевченко. Но зачем ему было так рисковать? Да еще на белом коне… Легенда.

Но вот уже не легенда. В Западной Белоруссии я встретил Волчиновича Александра Иосифовича. Он стар, но все еще работает в мастерских слонимской телебашни. Во время оккупации Александр Иосифович жил на хуторе Полотницы — тоже в этих местах, и хотя партизаном не был, но доверием партизан пользовался как человек надежный и преданный.

…Александр Иосифович столярничал. На нем были спецовка и фартук. Стружка из-под рубанка шла прозрачная, тонкая. Мастер занимался филигранной работой. Вот он отложил рубанок, присел на табуретку, задумался. Сказал с сомнением:

— Я ведь подполковника всего-то один раз и видел… то было уже в сорок четвертом, весной…

— Подполковник — это Ким, то есть Гнедаш?

— Да… Подполковник Шевченко.

— Где же вы его видели?

— Дома у себя, в Полотницах… Под вечер то было. Бежит мальчонка… Наш, хуторский. «Дяденька, велено дома быть вам». Ну, я чую, откуда это. «Буду», — говорю. «И свету не зажигать в избе». Исполнил я все. Сидим в потемках… Часов в десять стук. Отворил… Немчинов пришел, этот часто бывал.

«Чужих нет?» — спрашивает.

«Никого. Смотри сам».

Вошел, осмотрел избу и говорит:

«Сейчас подполковник будет. Свету не зажигать».

Ушел. Опять сидим. Гарнизона их у нас на хуторе не было. Одни полицаи, и те пуганые. Доносами промышляли. Сидим. Ждем. Еще часа половина прошла. Опять стук. Отворяю: Немчинов и с ним еще человек, пониже и пополней… Прошли вовнутрь. Я своих отослал в кухню. Подполковник с Немчиновым к столу сели… Пошел разговор. Говорил-то один подполковник.

— О чем он говорил? — спросил я.

— Всякое, что дела касается. Спрашивал меня…

— О чем?

Старик задумался.

— Вот уж и не помню… Побольше четверти века прошло… Про все спрашивал. Кто из наших людей есть на хуторе, кто чем владеет… А больше — не помню.

— Владеет — это в смысле имущества?

Мой вопрос озадачил Волчиновича.

— Про имущество вроде не спрашивал. Кто какое занятие имеет — интересовался. Проверку делал… Я все объяснил, что знал.

— Бухгалтерия его не интересовала? Валютные операции…

— Все его интересовало. Про полицаев спрашивал… Какие войска проходили. И наперед наказал: смотри, запоминай.

— А бухгалтера у вас на хуторе не было?

Александр Иосифович взглянул на меня с недоумением. Объяснять, наталкивать, добиваться нужного мне ответа — это была уже не та игра. Выдумывать не имело смысла. Одно из разговора стало ясно — Ким вел поиск. Может быть, и бухгалтера искал, — разве он стал бы так прямо в лоб спрашивать? Думаю, что даже тот загадочный консультант по финансовой части, который помог Киму, вряд ли подозревал об этом.

Еще одно свидетельство очевидца, доктора Капралова, что врачевал слонимских партизан. Приведу его рассказ, хотя автор его не уверен, что человек, которому он оказал медицинскую помощь, был действительно Ким.

— Утром меня вызвал командир отряда Зайцев… Было это у деревни Блошня. Я числился в роте Копейкина. Ко мне часто присылали раненых для осмотра… И в этот раз командир сказал: «Придет человек, осмотришь. Сделаешь все, что можно». Ну, пришел тот человек… С палкой, хромал он.

— Человек был один?

— Трое их было, одна из них — девушка.

— А примерно сколько лет было раненому?

— Лет тридцать пять… Девушка — та совсем молоденькая. Ждала, пока я кончу осмотр.

— Вообще-то Киму было меньше — двадцать девять, но, возможно, после ранения, после тяжелых дней облав, погонь он показался вам старше своего возраста. Ну, а девушке — лет восемнадцать? — спросил я.

— Да, не больше. Очень беспокоилась за него…

— Внешность ее помните?

— Нет… Смутно. Помню лишь большие глаза, а цвет их уже не помню.

Был я и у Копейкина. Он с женой Марией Ивановной живет на Слонимщине. Оба они партизанили в этих краях. Мария Ивановна была радисткой в партизанской группе Онищика Михаила Трофимовича, теперь она заведует горсобесом. Супруги эти гостеприимно принимали у себя Светлану Гнедаш. О нем они слышали много, но встретиться с ним не пришлось. Правда, сам Копейкин однажды видел Кима — ему показали, и вроде даже говорил с ним. Но тайну загадочной схватки Кима с абвером он прояснить не мог.

Федор Дорофеевич Ковальский — тоже известный слонимский партизан, он много слышал о подполковнике Шевченко, но и ему повидать Кима не удалось. Как и Междуречье, Слонимщина полна легенд о подполковнике Шевченко. Но легенды остаются легендами.

Я вспомнил совет Марии найти разведчика Сурка, который тоже знал Кима. Стал искать и нашел его в недостроенной даче, километрах в тридцати от города. Приехал я туда в полдень. Сурок спал в кухне на стружках у верстака. Сперва мне показалось, что это совсем молодой парень. Как же так, думаю, четверть века прошло? Но потом заметил морщины на лице его. Да… К пятидесяти идет. Спросонья Сурок не вдруг понял что к чему, даже как-то подозрительно смотрел на меня — чего, мол, надо. Но, услышав имя Кима, заулыбался, кивнул головой:

— Как же… Да мы… Вместе воевали!.. Ну, Ким!.. Посыльным я его был. Нас много у него было. Приходили, уходили… А я все же руку пожал ему, два раза, точно помню… и еще раз, помню, первачом угостил… сорокошичский! Слеза! Никакого запаха, — быстро заговорил он, все еще с каким-то недоверием в глазах, но постепенно оно уже исчезало.

— На Украине?

— Ага… В Междуречье… Каждый год езжу на партизанские встречи. Помню, у Новой Гуты… вижу, костер, я подошел — сидят трое… Один из них такой плотный, в свитере сером… Я показал документы, что, мол, я партизан… Приняли. Вот Ким и сказал: «Будешь моим посыльным…»

«Что-то не то, — подумал я, — непохоже. Но посмотрим».

Сурок говорил сбивчиво, вспоминая военные эпизоды, которые могли быть, а могли и не быть. Про Дарницкий мост он тоже знал и, по его словам, участвовал в подготовке взрыва.

— Какое у вас было поручение? — спросил я.

— Разные… Служба, — загадочно отвечал он.

— Взрывчатку проносили на мост или что?

— И взрывчатку… Тол в пакетиках… Маленькие, граммов по сто. А потом ночью как шарахнем — и нет моста. Было дело, многие головы полетели…

«Странно, мост-то был взорван днем, а не ночью», — подумал я, однако решил не перебивать Сурка. А то еще подумает, что я не доверяю ему.

— А Тиссовского вы знали?

— Какого Тиссовского? Он был зашифрован под другим именем. Сейчас вспомню… Высокий, полный… Птиц стрелял на лету…

Я вздохнул. Не то. Фамилией Тиссовский был зашифрован Иван Бертольдович Франкль, чех. И совсем он был не полный. Наоборот. Стало быть, этого он тоже не знает. Возможно, был в тех местах, наслушался всяких историй. Но…

— А у Кима была собачонка, Маяк звали, любил же он ее!..

«Верно. Значит, все-таки…» — я внимательно взглянул на моего собеседника и только тут заметил, что он выпил. Неудача, черт побери! Встать, уйти — как-то неловко…

— …Я, признаться, с похмелья, вы уж извините. Кабы знал…

«Хоть понял, и то хорошо».

Он вдруг хлопнул себя по лбу.

— Что я вру? А? Вру ведь… Это было под Каневом, где я встретился с Кимом. Я ж сам-то оттуда… В Каневской организации состоял. Меня и послали искать Кима. А я нашел… Збанацкий был, Ким и генерал… Точно. Говорит: «Пойдешь в Киев? Но, учти, риск большой…» Он, Ким то есть, никогда не скрывал… Прямо рубит: «Пойдешь на смерть. Останешься жив — твое счастье…» Не юлил, не сглаживал… Не-е-ет! Не в его духе… А если, скажем, шпиона поймает… ну, контрразведчика ихнего, — тоже. «Ты, говорит, шпион, умел блудить — умей и ответ держать». Он такой был, что… Мертвая хватка! Не хотел бы врагом его стать. Воля! Сила!..

— А зачем он вас хотел в Киев послать?

— Рацию ставить. Я же радистом был…

— Так что же?

Он пожал плечами.

— Решили послать женщину. Говорят, безопаснее. Там восемь пеленгаторов было. Это все равно как на верную смерть идти. Ну, верно, предосторожности приняли… Переодели всю… Они же наших разведчиц знаешь распознавали как? По чулкам!.. Точно говорю. Если видят чулки московского производства — все. К стенке. А ей… этой… деревенские выдали… Он раскусил… Еще у него чех служил — конспиратор. Двенадцать пишущих машинок имел, и все на разных языках.

Правда переплеталась у него с выдумками, фантазией, а очень точные, верные детали — с явными нелепостями. И все же он, конечно, знал Кима, хотя и не имел доступа в его резиденцию. И Збанацкого знал. Постепенно он вспоминал все новые и новые имена… Потом появился Геринг, и будто бы Сурок его даже видел в Киеве. Вообще-то Геринг приезжал в Киев как раз накануне взрыва моста.

— Значит, в Киеве вы все-таки были?

— Как же… Пушкина, 14. Адрес знаком? — значительно спросил он.

— Там, кажется, тоже была радиостанция?

— Точно! А сейчас билетная касса… Прихожу раз после войны уже, а билетов нет. Как же, говорю, так, елки-моталки… Вот она, жизнь… Жалко девчонку. Вспомнил! Надей звали ее. Ее ж этот Кучеренко и продал.

— Как это известно вам?

— Все известно… Кучеренко был оставлен для подпольной работы… Продался и повел двойную игру.

— Какой из себя он был?

— Костька-то? Рыжий…

Все правильно. В Киеве близ Лавры жила старушка (она умерла два года назад), которая видела, как Надя вышла из конспиративной квартиры с каким-то рыжим парнем. И спустя минуту на улице завязалась перестрелка, в которой погиб Буялов. А тот, рыжий, бежал. Все же он много знает, этот Сурок, или наслышан.

— Погоди, давай-ка подробней, — сказал я. — Она пришла в Киев с Буяловым, так?

— Точно! Буялов и Наденька благополучно прибыли со своей рацией. Однако вскоре, когда Буялов пошел в город для сбора данных, в квартиру постучался этот… Кучеренко и говорит: «Забирай радиостанцию, питание, будем переходить на другую квартиру. Здесь находиться опасно».

— Откуда ты знаешь, что́ он говорил? — возразил я.

— Такие вещи узнаются… Сам же Кучеренко после и разболтал… А ей не надо было слушать его… Но как вышло, уже сейчас не исправишь. Ну, Наденька, значит, сдрейфила и пошла. Вышли они, тут их и окружили полицаи и гестаповцы… Кучеренко, понятно, дали уйти, а ее накрыли… В это время по улице проходил Буялов. Он хотел освободить девчонку, но был убит. Мы узнали об этом позже…

— А что с ним стало, с предателем?

— С немцами ушел… А может, и не ушел… Мало ли их притаилось?

Он помолчал.

— А Ким! Человек был… Иду я раз, он — навстречу. Кланяюсь: «Здравствуй, товарищ Ким». Не узнает. Как же так, думаю, вгляделся: не Ким. Двойник! Ей-богу. Что было, то было…

Меня заводило поспорить с ним, сказать, что если у Кима и был двойник, то уж наверно б ответил на поклон. Но чего затевать спор по-пустому?

Он вдруг наклонился ко мне и снизил голос до шепотка:

— Ким-то, он Зорге хорошо знал.

Тут уж я не сдержался:

— Брось! Что ж он, в Японию ездил?

— «Ездил»! Не ездил — летал! Они с Зорге близкие приятели были… Он, Ким, старцем ходил…

Что такое?

— Молитвы все знал… Точно говорю.

Нет. Это просто новый вариант рассказанной Марией легенды.

— …Если б Ким не взорвал мосты перед Курской битвой — неизвестно, как бы еще повернулось. И Днепровский вал… Конечно, мы бы форсировали… Но жертв было б больше…

Я отложил блокнот. Это можно и не записывать.

Глава XII ДРУГ ДЕТСТВА

«Еще прочитав в «Известиях» самый первый очерк «За три часа до рассвета», я написала письмо в редакцию вам с приглашением приехать. Мне ответили, что вы в командировке. Все же нам немного обидно, что вы, собирая материал о Гнедаше, навестили многих его друзей, а у нас, на его родине, не побывали.

Н. Биленко, учительница Салогубовской школы Роменского района Сумской области».
В письме был укор. Слабое оправдание было лишь в том, что из села Салогубовка Кузьма Гнедаш ушел в армию в 1936 году. И все. Больше он там не появлялся, разве только на день-два приезжал перед войной проведать родных. И все же я решил искупить вину, хотя и с большим опозданием. Правду сказать, в Салогубовку я ехал, не надеясь узнать что-нибудь новое о моем герое.

…Древний украинский городок Ромны стоит на высоком холме. Миновав этот перевал, вы спускаетесь вниз и едете по равнине. Дорога тяжелая. И снова вдали холм. На нем и стоит старое казачье село Салогубовка. Дома разбросаны далеко друг от друга, стены хат прикрыты саманом от жестоких ветров. Внизу озерцо блещет. Вдали лес виднеется. В центре села — белая церковь, поодаль кладбище. Не знаю, как все это видится летом, я был осенью. Грустная, далекая, родная картина…

Въехав в село, я даже не знал, куда пойти, не было точного адреса автора письма. Но раз речь шла о школе, то я решил найти ее директора. А где живет директор, мне сказал первый же мальчишка, указав на особняк под черепицей с хозяйственными пристройками, стоявший на косогоре в конце села.

И вот передо мной стоит невысокий человек лет шестидесяти, лысоватый, с покатым лбом. И я думаю, с чего же начать, как объяснить свой приезд.

— Давно вы живете здесь? — спрашиваю.

— И родился здесь, — отвечает.

— Правда? А не помните такого… Гнедаша?.. Я писал о нем. Это известный разведчик времен Отечественной войны.

— Помню. Как же… За одной партой сидели. Мы с Кузьмой одного года рождения — шестнадцатого…

Он задумался, потом сказал:

— Да, из друзей его детства, пожалуй, один я остался. Я читал все, что вы писали о нем… Это все было для нас неожиданно. Правда, слухи ходили. И я не то что не верил… Но… знаете как — свеча под собой не светит. Кузьма, Кима — и легендарная личность… Когда не знаешь человека — Матросов, Космодемьянская, Зорге, — тут все ясно, герои. А с Кузьмой мы друзья были. Казалось бы — тем более! Но вот пока не появилось официально в газете — как-то мы и не воспринимали всего… Опять же сомнение взяло: вы пишете, что он в совершенстве владел немецким… Ну, как «владел»? Болтал, разве что…

— Извините, вы когда видели Гнедаша в последний раз? — спросил я.

Он задумался, потом ответил:

— Тридцать третий… Нет! В тридцать шестом году. Точно.

— Так, может, он позднее усовершенствовал свое знание языка… До войны оставалось пять лет.

— Ну, в принципе… Гм… Да. Эх, Кима, Кима, прямо не верится!..

— Вы сказали «Кима». Ким — это была его подпольная кличка.

— Это мать, Анна Антоновна, звала его — Кима, Кимушка. Вот, очевидно, он и взял это имя…

Мы вошли. В комнате царил беспорядок. Хозяева готовились к зиме. Первое, что бросилось мне в глаза, — это груды тетрадей на столе и яблоки — антоновка. Белые, с синим отливом. Яблоки лежали повсюду — на столе, на полу, в ведрах. Их несильный, но стойкий аромат стоял в воздухе. Топилась большая деревенская печь. Хозяйка готовила банки для солений. В соседней комнате на большом телевизионном экране сражались хоккеисты.

Гнедаш стал для меня легендарной фигурой, и я как-то не мог поверить, что рядом стоит его ровесник, одноклассник. Друг детства — одно это уже для меня многое значило.

— Да, я пробовал, но не могу представить себе, как все это значительно… И знаете, сейчас как-то трудно мне отождествлять моего одноклассника Кузьму с тем, кем стал он для нас. Вот вы просите вспомнить. Я даже не знаю, что вспомнить. Учились, ходили на речку купаться. Я у них дневал и ночевал. Дом Гнедаша рядом со школой. Из школы я иду не домой, а к ним. И уроки вместе всегда готовили. Мать у него была строгая, на сестер покрикивала, но на Кузьму — никогда. Единственный сын. Любимец. Я, бывало, приду, не решаюсь зайти, думаю — надоел уж. Выглянет, увидит меня: «Пришел?.. Заходи, адъютант!..» И верно, был я вроде адъютанта у него…

— Ну все-таки, какой он был?

Пауза. Задумался.

— Хороший товарищ был… Кто пристанет ко мне — заступится. Да и не приставал никто. Знали… Роста мы были одного с ним. Но он шире меня. Крепыш. Озеро видели? Вот он его переплывал, держа одежду в руках над головой. Ну… С занятыми руками. На лошади скакал… Стрелять его отец научил, старый украинский казак. Его так и звали — казак Савва. Жили небогато… В избе стояли полати, кроватей не было. Что еще? Ходили мы с ним верст за двадцать… Там часть стояла, красноармейцы вышку для топографических съемок ставили. Стоим смотрим. А больше что? — учитель снова задумался.

— Может быть, вспомните какой-нибудь случай?

— Видите, все это давно было, почти сорок лет назад. Стерлось многое. Он ушел в армию в тридцать шестом году. Вот с того времени мы больше не виделись.

— Но ведь он приезжал сюда?

— Приезжал. Меня не было. Перед войной я учился в Киеве, потом сам учительствовал на Полтавщине, а вот во время войны был один случай. Да… В сентябре сорок третьего года. Нашу Сумщину только что освободили от немцев. И я тотчас приехал. Оглушило меня сразу бедой… Моих родителей расстреляли фашисты. За что? Теперь трудно сказать. Говорили, что за связь с партизанами. Они содержались в тюрьме в Ромнах. Прежде чем ехать в Ромны, узнать об их судьбе, я зашел к Гнедашам. Дома была одна мать — Анна Антоновна. До войны помню ее, красивая была еще — высокая, стройная казачка. Теперь мне дверь отворила седая старуха. Муж ее, Савва Иосифович, я уже знал, умер, не дождавшись освобождения. Я, конечно же, сразу спросил про Кузьму. Отвечает, что была весть, кто-то к ней приходил во время оккупации, девушка-связистка, и сообщила, что Кузьма в партизанах. Помню, я еще удивился: он же кадровый офицер, был в армии. Думаю, наверное, ошибка какая-то. Да и сама она не была точно уверена. Не знала, жив ли теперь или нет.

С тем и уехал в Ромны и вернулся дня через три. Никаких следов там не нашел. Возвращался домой… Иду мимо хаты Гнедаша. Смотрю, там народ толпится. Вижу, родные его собрались. Подошел и узнал: был Кузьма, и только что, минут пятнадцать, как уехал. Разошлись мы. Я-то напрямую пошел полями, а он на машине — дорогой. Вот так случилось. Стал я расспрашивать. Он приезжал на сутки вместе с каким-то товарищем, как будто по фамилии Бондарев. Оба военные. Гнедаш был в капитанском мундире. Мать рассказывала так: пошла она в погреб за огурцами. Поднимается назад, только вышла, смотрит — подкатывает машина и выскакивает ее Кузьма. Она как стояла, так и уронила блюдо с огурцами. И вот весь вечер провел и ночь, все рассказывал, рассказывал…

— Что же он рассказывал? — спросил я.

— Но это ведь все со слов матери. Я не был там.

— Что же было потом?

— До сорок третьего я был на броне, потом, под конец войны призвали… Малость захватил… Но, — он вздохнул, принужденно улыбнулся, — ничего героического мне свершить не пришлось. Я не Гнедаш… — и снова тяжко вздохнул.

В Салогубовку я вернулся уже в сорок шестом году. Я не рассчитывал найти там Кузьму, но надеялся, что о нем есть хоть какая-нибудь весть. Приехал, узнаю — погиб. Родные уже и похоронку получили. Потом прошел слух, что Кузьме присвоено звание Героя, посмертно. Но опять-таки слух. Анне Антоновне назначили пенсию за сына. Так многие получили пенсии за погибших кормильцев. Вот мы все и гадали — что же на самом деле?

После войны, сами знаете, трудно было. Я уехал снова на Полтавщину. Дом этот вот стоял пустой несколько лет. Потом приехал как-то сюда в Салогубовку. Думаю, что ж это я мотаюсь где-то? А здесь — дом. Договорился с роменским роно и перевелся работать сюда.

— А мать Гнедаша жива? — спросил я.

— Умерла в шестидесятом году. Крепкая старуха была. Ей уже восемьдесят было. Я как-то иду мимо их дома — смотрю, она яму копает. Говорю:

«Что это вы, Анна Антоновна?»

«Не видишь разве? Канаву круг дома, для стока», — отвечает.

«Зачем же вы сами-то? Сказали бы…»

«Э, Славочка, я в жизни никому не кланялась, не просила…»

Да… А через несколько дней померла.

— Значит, вы до того, как история Гнедаша появилась в печати, ничего не знали?

— Я же говорю, слухи были. Говорили, будто бы Кузьма во время оккупации приезжал в Ромны в форме эсэсовца. Правду сказать, я не верил этому. Но однажды встретил дальнего родственника Кузьмы Юрку, парнишку из соседнего села (теперь уже, конечно, он не парнишка). И он рассказал мне о своей встрече с Кузьмой в марте сорок третьего года, то есть за семь месяцев до освобождения Сумщины.

— Это интересно. И как же? — спросил я.

— Я, конечно, тоже заинтересовался, где, мол, ты его встретил, как…

«На шоссе Ромны — Прилуки», — отвечал парень.

«И что же, он подошел к тебе?» — спрашиваю.

«Нет, говорит, он ехал в немецкой машине. Один. И рулил сам. Я смотрю, говорит, кто-то вроде улыбается мне из машины. Вгляделся — эсэсовец в черном».

«И ты признал в нем Кузьму Саввича?» — спрашиваю.

«Какое! — отвечает. — У меня и в мыслях не было. Я стою, испугался. А он и проехал».

«Откуда же ты взял, что это был Кузьма Саввич?»

«Так вот! Он же приезжал к нам в сорок третьем году, после освобождения. Сутки гостил. Он меня спросил тогда: «Помнишь нашу встречу у Ромен?» День, месяц назвал. Себя описал. И меня, в чем я был. Все точно…»

— Значит, он все-таки появлялся в мундире эсэсовца и даже бывал в этих местах? Мне, честно говоря, казалось, что все это легенды, — сказал я.

— Ну, вот видите, есть свидетель. Впрочем, может быть, лучше пройти к родным Кузьмы, они больше знают?

Мы вышли из дому. Было темно. Лил дождь. Кое-где в избах виднелись огни. Мы спустились к речке по непролазной грязи, затем вновь поднялись на пригорок, прошли мимо высокой белой церкви.

— Плохо, что непогода, а так вам полезно пройтись по этим местам, — сказал мой собеседник. Он замолчал. Дождь хлестал нам в лицо.

Внезапно мой спутник остановился.

— Вот хата Гнедашей, — сказал он. — Вот здесь Кузьма провел детство. А сейчас сестра его родная живет с дочкой Ниной — той, что вам письмо писала.

На стук вышла пожилая женщина. И по лицу я сразу узнал сестру Гнедаша: такие же широкие скулы, тот же внимательный, немигающий взгляд. Это была родная сестра его, тоже Анна, как и мать, а отчество как у брата — Саввишна (Савельевич был он только по паспорту). Изба состояла из одной большой горницы и двух маленьких комнат, разделенных белой русской печью. Дорожки. Зато все остальное в избе было современное: широкий диван, полированный стол, приемник. Две девочки-школьницы выглянули из-за занавески — внучатые племянницы Гнедаша, уже третье после него поколение. Вошла молодая женщина — Нина Дмитриевна Биленко, их мать и племянница Гнедаша. И тоже в овале лица что-то общее с дядей.

— Как это мы не встретили вас? Разошлись… Или вы другой дорогой ехали…

…Нина Дмитриевна рассказывает.

— Сейчас мы уже собрали много материалов о Кузьме Саввиче. Нам пионеры пишут из Сибири, с Урала, просят фотографии…

— Нина Дмитриевна со своим классом ездила в Слоним, на могилу Кима и Клары, — говорит директор.

— Вы, наверное, промокли под дождем, садитесь, раздевайтесь… — приглашает хозяйка.

Но все вдруг становится неважным, преходящим. Что-то другое, значительное ощущаю я здесь, в кругу родных и друзей белокурого мальчика Кима, ставшего великим разведчиком и сделавшего для нас, для победы столько, сколько, быть может, целая армия. Яркой кометой сверкнул он в войне, свершил уготованное ему и ушел в вечность. Видится мне далекое время его детства. Высокая красивая казачка выглядывает в окно, зовет:

«Кима! Кимушка…»

Бежит ее Кима. И, вскидывая белокурую голову, отзывается:

«Что, мам, я здесь!..»

Что? Мать внимательно смотрит на сына. Ничего. Просто позвала. Здесь ли ты, чем занят. И она ласково гладит мальчика по голове. А спустя двадцать лет за эту голову фашисты будут сулить тысячи марок, неистовствовать в бессилии своем, устраивать облавы, наконец, пошлют за его головой дивизию карателей.

…Последняя встреча с матерью. Опять, как прежде бывало, вся семья за столом, в этом маленьком домике с низкими окнами. Нет только отца, Саввы Иосифовича. Ким опорожняет свой вещмешок, и на столе появляются тушенка, сахар, масло… Господи, всего-то сколько! Когда уж и видели это. Немцы все разорили. В дверь заглядывает маленькая девочка, Нина, да-да, вот эта Нина Дмитриевна, которая теперь учит детей в Салогубовской школе. Тогда ей было всего пять лет. Но она знала: «Дядя Кузьма приехал…»

…«Племянница! Нинка! Ну иди сюда, на колени. Иди — не бойся».

«Иди, иди, это же дядя твой», — подталкивает бабушка.

И он берет девочку на колени.

Мать Анна Антоновна все никак не насмотрится на сына. Ее Кима вернулся. Недаром весть посылал. И вдруг недоумение или обида появляются на лице ее. Она смотрит на спутника Кима, майора Бондарева, потом на Кузьму и говорит:

«Кима… Как же так? Товарищ-то твой в орденах… А ты что ж, ни одного еще не имеешь?»

«Мам, они у меня в машине, я сейчас принесу».

Он выбегает из-за стола и через минуту возвращается. Лицо матери светлеет. Три ордена и медаль.

И мать снова ласково гладит сына по голове. Глаза у нее зоркие.

«Кима, да что ж это — седеть начал, ты ж совсем еще молодой…»

«Мама, война…»

Сцены эти, как видения, проносятся предо мной. И вот ранним утром — прощание. И дальше, дальше летит комета, оставляя огненный след за собой, и сгорает. И спустя четверть века я, повествуя о подвигах великих собратьев своих, иду по ее следу.

— А я еще вспомнила, — говоритсестра Гнедаша.

— Что же? — как бы очнувшись, спрашиваю я.

«…Кимушка, а это вам на дорогу…»

«Мама, зачем? Там же у нас много продуктов. Подожди, ты что завертываешь? А, лепешки твои… Ну, это возьму, они очень вкусные. А там нас ждет один товарищ…»

«Как зовут-то этого «товарища»?» — улыбаясь, спрашивает чуткая ко всему мать.

«Ее зовут Клара… Нет, не та, что приходила к тебе. Мария осталась в Остре. А Клара по-прежнему с нами. Прощай».

«Прощай, Кима! Не придется, верно, увидеться, не доживу до этого, стара стала».

«Мам, что ты? Уж недолго осталось. Вот кончится война…»

…А мое время летит. Надо еще зайти в школу, где он учился.

Глава XIII ЗА ТРИ ЧАСА ДО РАССВЕТА

Из Киева в Слоним я ехал один. Мои спутники остались в Киеве. Валюшкевич вернулся к своим пчелам; Алексеев — на заводик с тонкой трубой; Булавин — к амбарным весам. Мария Хомяк, Михайленко, братья Науменко — все вернулись к своим делам. А мой путь лежал дальше, к той далекой землянке в Бронском лесу, где Ким и Клара провели три часа до рассвета и встретили смерть. И вот уже я мчусь по шоссе Минск — Барановичи. Много изъездил я в жизни своей дорог. Дороги-то разные. Ландшафты разные. И люди отличаются друг от друга — по оттенкам произношения, по цвету лиц, одежде, характерам. Но нигде, ни в ком не встречал я равнодушия к великому прошлому — Отечественной войне.

Для человека старше сорока лет война — веха в жизни, как бы пароль к его сердцу. Кого бы ни встретил, заговори с ним о прошедшей войне — и ты заметишь, как меняется взгляд человека, как становится суровей. Как тотчас разговор о повседневных делах и заботах сменится думами о непреходящем. В каждом сердце тлеют искры. Героизм павших зажигает сердца живых.

Теперь мне снова хотелось поспорить с майором Уколовым, отвергнуть его опасения, что, мол, вдруг я открою что-то не то. Каждый встреченный мной соратник героев открывал новые и новые их деяния.

…А вдоль шоссе мелькают белорусские деревеньки, городки небольшие — Шемыслино, Подгай, Фанистоль, Дзержинск, Столбцы, Негорелое… Вдоль этого вот шоссе, по территории, занятой гитлеровцами, двигался отряд Гнедаша. Шла Клара со своей рацией. О чем она думала? О чем говорили они на привалах? Или просто смотрели завороженно на костер… А в эфир летели радиограммы: «Танков… Орудий… Автомашин…» И командующий, приняв от штабного лейтенанта бумагу с грифом «по данным разведки», взвешивал расстановку сил. Так это было? Наверное, так…

Развилка. Барановичи остаются левее. Мы поворачиваем на Слоним. И пошла Слонимщина, с ее холмами, нагорьями, быстрыми реками, глухими лесами. Сюда Ким пришел из Пинских болот. Отсюда он уходил в Брест, Варшаву. Здесь его ранило. Здесь они с Кларой нашли место последнего успокоения.


Слоним — тихий зеленый городок среди лесов Западной Белоруссии. Он стоит в ложбине, где сливаются реки Исса и Шара, узкие, быстрые. Подъезжаешь к Слониму и верст за пять, наверное, видишь с пригорка два пикообразных шпиля католического костела и телемачту. На окраине стоят деревянные домики. Ближе к центру появляются каменные дома современной постройки в три-четыре этажа. Растут трубы. Мясокомбинат, бумажная, мебельная, текстильная фабрики, авторемонтный завод, — город обретает промышленный вид.

…И вот центр. Площадь Ленина. Районные учреждения, магазины, витрины кинотеатра. На улицах людно, особенно к вечеру. Наверное, в этих небольших, чистых домиках живут партизаны, воевавшие здесь тогда. Сейчас, конечно, они занимаются мирным трудом: работают учителями, в разных учреждениях, на комбинате, делают знаменитый слонимский домашний хлебный квас.

В Слонимском райкоме я рассказал о цели своего приезда. Райкомовцы отнеслись к моим поискам очень сочувственно. Но оказалось, что в самом Слониме нет ни одного человека, который был бы лично знаком с Гнедашем, хотя фамилия эта и здесь окружена всевозможными легендами. Вскоре после освобождения Западной Белоруссии от немецких захватчиков в Слоним на центральную площадь были перенесены и захоронены тела Кузьмы Гнедаша и Клары Давидюк. Сейчас там воздвигнут мраморный обелиск. Горит вечный огонь. Есть и улица имени Гнедаша. Но я искал живых свидетелей…

Наконец кто-то вспомнил, что километрах в тридцати от городка живет человек, который провел с Гнедашем последние месяцы. Человека этого звали Прокоп Герасимчик. В войну он командовал партизанским отрядом, действовавшим на Слонимщине.

— Сейчас он на пенсии? — спросил я.

— Зачем? Работает… Вот уж восьмой год председательствует в Павловском сельсовете.

К Прокопу меня вызвался проводить лектор райкома партии Мацкевич, молодой человек, интересующийся историей партизанского движения в Белоруссии. По возрасту своему Мацкевич не мог знать Кима, он знал о нем как историк. С ним мы и двинулись дальше, на северо-запад.

…Еще час езды. Асфальтовая лента шоссе становится все уже. И вот почти у самой дороги возникает холм из земли, пирамидальной формы, высотой метров десять. К нему ведет дорожка, вокруг небольшой сквер. И я вижу человека низкого роста, коренастого и чрезвычайно широкоплечего. Человек этот размахивает короткими руками, видно что-то объясняет столпившейся вокруг него детворе.

— Он, Прокоп! — сказал мой проводник. — Я так и знал… Едешь, и каждый раз обязательно он у холма…

— Это какой-то памятник?

— Да… Сами сельчане насыпали… и назвали Курганом партизанской славы. И вот Прокоп почти всегда здесь… Один или с ребятами. Ходит… Рассказывает… А то с лопатой придет или с метлой, дорожки расчищает… Штат-то у него невелик. Он — председатель, ну секретарь, еще два-три работника… И все…

— Ну, все, ребятки, в другой раз доскажу, по домам… — сказал Прокоп, завидев нас. Он оказался очень энергичным и деятельным. Тотчас все понял, зажегся и, слегка хромая, зашагал вперед, дав нам знак следовать за ним. Пройдя с полкилометра вдоль шоссе, он остановился, огляделся, потом пошел назад. Наконец притопнул ногой и сказал:

— Здесь!.. Здесь его и ранило в ногу… Мы переходили через дорогу, а он, немец, ее простреливал. Паренек с ним был, Кедр звали… того убило… Правда, он еще жил несколько дней.

Герасимчик недолго постоял на этом месте и решительно зашагал к своему мотоциклу, бросив нам:

— Заскочу в сельсовет… Отдам печать Нюрке, и поедем к Сидорику…

— Кто этот Сидорик?

— Владимир Степанович-то? Пенсионер… Ему уж восьмой десяток… Живет в деревне Азарычи. Он и носил Гнедашу молоко, хлеб, мясо соленое…

В сельсовете Герасимчик оставил свой мотоцикл, а сам пересел к нам в машину. И мы снова двинулись дальше, в леса. Асфальт кончился, пошел булыжник, затем укатанный грунт.

— Он к нам из Пинска пришел… Встретились мы с ним в деревне Скрунде. С ним эта девушка была, Клара… Я смекнул: люди-то не простые. Говорю: «Давай в отряд ко мне». А он: «Нет, дорогой товарищ Прокоп, — это у меня кличка была, — ты делай свое дело, а у меня задача другая». Что за задача — он того не сказал. Документы, верно, показывал… Честь по чести — подполковник Шевченко. Был еще с ними нерусский… А звали Иван. Тот все молчал… Потом я понял, что их много… По рации перекличку делали… Гнедашу я коня давал. Он, значит, объезжал свои центры… Про себя лично я не скажу, не видел и врать не буду, но наши видели его в Барановичах в этой… черной форме… могильные кресты.

— В форме СС? — спросил я.

— Вот-вот… Ходил. Сказывают, и в Брест ездил. Но всякий раз сюда возвращался, к нам. В наш отряд. Понравилось, значит… А веселый был… Все улыбается…

— А Клару хорошо помните?

— Как же… Он, как уходил, ее у нас оставлял, при отряде. Попросил ей землянку отдельную отвести: потому у нее рация. Я все исполнил. А как немец стал сеть делать, мы их и спрятали у Сидорика. Но он уже раненый был… Гнедаш.

— Когда это было?

— В лето сорок четвертого года. В самом начале… Июнь. А те чувствуют: скоро турнут их — ну и пустили карателей… Всю Слонимщину заполонили. Деревни жгут, леса прочесывают, людей стреляют… А у Сидорика в лесу захоронка была — для сына готовил, да тому и попользоваться не пришлось — убили. Ну, он и спрятал туда Клару и Гнедаша… А тут его эти ребята пришли… Цыган, еще кто-то… Трое или четверо. Пытались выйти из кольца… Да где там, с раненым?.. Маневренности уже нет. Самолет они ждали — не прилетел… Да… И снова, значит, вернулись. Захоронили… Припрятали. Но… Кому какая судьба.

— А где находился в это время ваш отряд? — спросил я.

— Вы сюда ехали, видели Слонимщину? Швейцарией зовут… Ищи, лови… И он бы с отрядом своим ушел вполне спокойненько. Так он же сводки давал! Беспрерывно. А немцы засекали… Он сам их на себя манил… У немца тоже разведка была — дай боже: лазутчики, пеленгаторы и свои христопродавцы… Когда б он, Ким, молчал — его б в жисть не нашли…

— А чего же вы его не прикрыли своим отрядом? — спросил я.

Герасимчик пожал плечами. Ответа на этот вопрос я так и не получил.

…Я вспомнил: Ким и Клара ежедневно по два-три раза выходили в эфир. Это было в начале июня. И даже когда ждали самолет — они сообщали о движении немецких частей.

Сидорика дома мы не застали. Он был в лесу, заготовлял дрова. Герасимчик подробно расспросил домашних, где, в какие места ушел хозяин, и мы уже пешком отправились в лес на розыски.

— …Смотри, восьмой десяток, а трудится… Крепкая порода, — вздохнул Герасимчик и, приложив руки ко рту рупором, стал кричать: — Сидо-о-о-рик! Си-до-о-рик!

Мы присоединились к нему, и лес огласился нашими голосами. Погода стояла тихая, ясная. Я пьянел от лесного воздуха. Устал я от напряженных бесед, оттого, что приходилось удерживать в памяти все детали, искать подход к моим собеседникам, — все это давалось не просто. И сейчас я уже ни о чем конкретном не думал. Наконец среди деревьев показался старик с топором. Загорелое, коричневое лицо его было усталым. Он шел, слегка сгорбившись.

— Вот он сам… Степаныч! Здравствуй… Рубишь дровишки-то? — заговорил Герасимчик, подходя к старику.

— Да ведь я по разрешению…

— Знаю, знаю, сам подписывал… Помнишь, Степаныч, у нас с тобой разговор был о Гнедаше? Еще ругались, что нас с тобой в той статье обошли? А?

— Как же… В моей захоронке и жил…

— Ну, вспомнил, слава богу! Сейчас есть, Степаныч, полная возможность прославиться нам с тобой. — Прокоп хитро подмигнул мне.

— А куда мне она, слава, председатель, я уж в могиле одной ногой, — усмехнулся Сидорик.

— Однако топор с собой носишь…

— Дрова-то надо заготовлять. Умру — другим достанутся…

— Потом, потом умирать будешь, Степаныч. Сейчас дело важное… Веди нас к землянке той… Далеко она?

— Недалече, с версту будет.

— А вы разве там не были ни разу? — спросил я Герасимчика, но он сделал вид, что не расслышал вопрос.

Мы идем в самые заросли. И на склоне лесного холма я вижу поросшую травой небольшую яму или даже, точней, углубление… Еще лет десять, и все сровняется. Так, значит, здесь… Среди этих высоких мачтовых сосен. И вновь они — Ким и Клара — встают предо мной.

…«Ким, они идут, они уже близко…»

«Что делать? Ребята не виноваты… От овчарок не скроешься. Стучи: «Согласно программе…» Выходим.

…Они отбрасывают ветви, которыми укрыта землянка. И вот уже глаза им слепит утро восходящего дня. Войска Рокоссовского всего в каких-нибудь пятидесяти километрах, а совсем рядом, в полусотне шагов трещат сучья и слышится чужая, немецкая речь. И время от времени крик: «Русс, здавайсь!»

«Это они не нам… Нас они не видят еще. Просто от страху», — шепотом говорит Ким и вскидывает автомат. У Клары в руках гранаты… Вдруг шорох и яростный лай: из кустов, оскалив пасть, выглядывает морда овчарки. Шерсть вздыблена. Нашла…

Это надвигается, это идет все ближе и ближе. Короткая автоматная перестрелка, разрывы гранат. И сотня карателей окружает Кима и Клару.

Но их уже нет. Нет!

За три часа до рассвета. За три часа до рассвета.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

…Как быстро летит время. Кажется, вчера только я вышел из той тихой комнаты, глаза болели от чтения мелкого почерка, а в мозгу теснились цифры, гипотезы, предположения. И ничего-то я тогда не знал толком, сочиняя первый очерк в газету. И мог ли предположить, что пройдет несколько месяцев и, по крайней мере, около ста оставшихся в живых соратников Кима и Клары отзовутся на их имена и откроют мне то, что было скрыто за короткими зашифрованными сообщениями.

Но вот прошло почти три года.

Я много ездил по Украине и Белоруссии, а потом снова шел в ту комнату, где хранились личные дела Кузьмы Гнедаша и Клары Давидюк. Архивные документы имеют ту особенность, что каждый раз ты открываешь что-то новое — фамилию или подтверждение факта, о котором лишь слышал. Так всплыло новое имя — капитана Николая Аврамовича Майдана — заместителя Кима по разведке. Капитан Майдан (Задорный), младший лейтенант Михаил Неретин (Наум) и радистка Мария Оболенская (Заря) были заброшены в центр на Слонимщину с 17-го на 18 мая 1944 года, то есть за месяц до гибели Кима и Клары. Одна из последних радиограмм, посланных Кларой уже из землянки, адресована капитану Майдану. Текста ее я не нашел — в личном деле ее копии нет, и это вполне возможно, если учесть, что питание рации подходило к концу. Примерный текст, как сообщил Николай Аврамович, был таков: «В случае моей гибели приказываю вам принять на себя командование центром». Капитан выполнил последний приказ резидента.

«Помню, когда уже после войны, в 1950 году, я прибыл в Сибирский военный округ для прохождения дальнейшей службы, я встретил в штабе Бондарева — того, кто меня направлял к Киму. Мы многое вспоминали из прошлой войны и, конечно, Кузьму», — писал мне Н. А. Майдан.

Много было писем, много. И дополнений, и исправлений… Так, например, я узнал из двух разных источников, что Клара была послана в Киев для подготовки взрыва Дарницкого моста; как и при каких обстоятельствах была арестована Надя Курочкина и еще многое. Но до черты, чтобы я мог сказать себе: теперь я все знаю о Киме и Кларе, их деяниях — я так и не дошел. Думаю, что если б я еще много лет посвятил исследованию жизни Кузьмы Гнедаша и его верной соратницы, я бы все равно не смог утверждать это. Ким и Клара реально существовали, и я не могу своей волей точно очертить круг их бытия в этом мире. Безгранична жизнь человеческая… О ней можно написать и газетный очерк, и повесть, и многотомную эпопею. Но три часа до рассвета уже прошли, и повесть моя кончилась. Но я бы хотел сказать о тех, кто помогал мне в работе над книгой. Много было помощников. Были такие, кто, загоревшись воспоминаниями, уделили им один вечер. А были и такие, как Алексей Булавин, человек очень скромный, которому, кажется, меньше всего досталось славы, но уже три года он собирает материалы о своем бывшем командире, сообщая мне каждый новый вспомнившийся ему эпизод или деталь.

Приезжая в Москву, он непременно заходит на Ново-Басманную, к матери Клары. А когда Екатерина Уваровна едет в Киев, непременно встречает ее, а затем провожает обратно в Москву…

В июне 1971 года в Ленинграде у меня на квартире произошла интересная встреча. Приехала дочь Гнедаша, Светлана Кузьминична Марьенко — она замужем и носит фамилию мужа. Еще в мае 1969 года, узнав из очерка в «Известиях» об обстоятельствах гибели К. С. Гнедаша, Светлана написала мне письмо.

«…Я никогда не видела отца. Знаю его лишь по рассказам родных и фотографиям, — писала Светлана, — и была очень потрясена тем, что прочла в газете. Потом я много думала об отце, о Кларе. Это героическая девушка. И я восхищаюсь ею… В самый тяжелый для отца час она не оставила его. И память о ней для меня так же священна, как и о моем отце. Я очень сочувствую матери Клары, сколько ей пришлось пережить!..»

Еще Светлана писала, что ездила со своей дочкой в Слоним на могилу Клары и Гнедаша, и жители Слонима очень тепло встретили ее.

И вот случилось так, что Светлана оказалась в Ленинграде. А Екатерина Уваровна тоже приехала навестить свою родную сестру.

…Раздался звонок, и я пошел отворять. На пороге стояла молодая женщина лет двадцати шести, и с ней девочка лет семи… Лица их показались мне очень знакомыми. Где-то я встречал их, мелькнула мысль, но тотчас она была погашена другой мыслью, что передо мной дочь и внучка моего героя, и просто они очень похожи на него. Мы познакомились еще раз очно, а затем я провел их в комнату и представил Екатерине Уваровне, которая уже ждала их. Первое время Светлана больше молчала и слушала внимательно. У нее был очень четкий красивый профиль отца, и тот же овал лица, и знаменитый отцовский немигающий, немного тяжелый взгляд — фамильная черта Гнедашей.

В этот вечер приехал повидать родных Кима и Клары еще один человек — редактор книги, почти ровесница Клары, участница Великой Отечественной войны. Девушкой, как и Клара, она ушла в армию, служила в радиоразведке. Поэтому ее редакторская помощь была мне особенно ценной. Когда я, желая еще более возвысить своих героев, иногда сбивался на явный вымысел, она мягко говорила мне: «Не надо. Вы же сами решили писать лишь о том, что точно знаете».

За время работы над книгой Ким и Клара стали для нас близкими и дорогими людьми. А для Екатерины Уваровны дочь ее оставалась живой — той девочкой в военной шинели, которая, последний раз выйдя за порог отчего дома, крикнула матери: «Мама! Не беспокойся… Я скоро-скоро вернусь!..»

То был удивительный вечер. Казалось, что Ким и Клара здесь с нами.

А между тем цепная реакция все продолжалась. Открывались новые имена и новые люди, знавшие героев. Велико наше отечество, и до некоторых только теперь дошли опубликованные материалы о Киме и Кларе.

«Дорогая редакция!

В воскресном приложении «Недели» за 1—7 марта 1971 года напечатана небольшая заметка «В тихой квартире», сообщавшая о дорогих и близких мне людях с большим благородным сердцем, о Кларе Давидюк и Кузьме Гнедаше. Я принимал участие в разведывательной диверсионной группе Кима, я встречался с Кларой не раз и помню ее просьбу, в случае, если она погибнет, навестить ее отца Трофима Степановича. И еще она говорила, вернее, приглашала к себе в гости после войны. Вскоре я узнал, что Клара и Кузьма погибли. Я остался жив, но… потерял адрес Трофима Степановича и так и не смог исполнить просьбу Клары. Прошу вас сообщить мне адрес Екатерины Уваровны Давидюк и где и когда печатались материалы о Кларе и Гнедаше.

Теперь я уже пенсионер, член партии с 1928 года. Партизан Отечественной войны на Черниговщине, проживаю на Южном Урале в гор. Челябинске. Мой адрес: город Челябинск, 8, ул. Энгельса, 47, кв. 2. Ищенко Григорий Андреевич.

12 марта 1971 года».

Действительно, в «Неделе» была помещена фотография Екатерины Уваровны в окружении девушек с московского шелкового комбината имени Щербакова. Заведующая библиотекой комбината Софья Абрамовна Капель организовала читательскую конференцию по повести «За три часа до рассвета» с участием оставшихся в живых соратников Кима и Клары. На конференцию пригласили и Екатерину Уваровну. С этого и началась дружба веселой шумной молодежи комбината с обитателями тихой квартиры.

Под праздник — 8 мая, 5—6 ноября, в феврале накануне Дня Советской Армии, наконец, перед 8 Марта — эта тихая квартира наполняется шумной толпой комсомольцев комбината имени Щербакова.

Однажды зимой в гости к Екатерине Уваровне зашел и Таращук. Был он в Москве и вспомнил адрес… Вначале он чего-то сердился… Но Екатерина Уваровна спросила его, помнит ли он свое письмо к ней, написанное в сорок шестом году, после смерти Кима и Клары? И Таращук замолчал, потом, подумав, сказал, что все это чепуха, главное не это. Вот здесь он прав. А что главное?

Мы живы, и между прочим — стареем. А вот та девушка, что смотрит на нас с портрета, — Клара — она не будет стареть. Она останется вечно юной, какою ушла из жизни, и верной, какой была до конца. Верность!.. Вот чего жаждет сердце. Быть верным всегда и во всем. Себе самому, своим товарищам, своей земле. И не только во времена тяжких испытаний — войны, бедствий, но и в нашей обыденной человеческой жизни.


Начало семидесятых было нелегким для меня. Я переехал в Москву. Друзей у меня там не было почти. Был один, но погиб… Я стал бывать на Ново-Басманной. Уже едва ступив на эту улицу и завидев невысокий знакомый старый дом, я как-то отрешался от всего мелкого, наносного. Часто я думал над тем, что вот минуло тридцать лет, прошло много новых поколений, по улицам навстречу шли парни, девушки, наверное очень хорошие, а Клары и Гнедаша — нет и не будет. Каждый человек неповторим, каждый человек смертен.

Но бессмертие все-таки есть. И в минуты сомнений и тягостных раздумий, которых, наверное, в свой час никто не минует, я вспоминал о моих героях. Если жили такие, как Ким и Клара, — не страшно за людей, за этот мир и его будущее…

ПОВЕСТИ

СЕРЕЖИН КРУГ

Памяти моей мамы

I

Пасмурное зимнее утро. Воскресенье. Все дома. Я слышу, как Вадик и Лена в коридоре спорят о том, кому выводить на прогулку Джоя. Бедный пес уже нервно бегает, цокая по линолеуму когтями. «Вчера утром я с ним гулял». — «Ну и что! А вечером — я». Спор кончается пикировкой уже на другую тему: сводятся счеты.

— Вадька! Когда ты заберешь наш «грюндик» у Красиных! Я вчера достала попсовую запись.

— Подождешь.

— И не собираюсь.

Когда я дома, они, по-моему, нарочно прибегают к своим словечкам, чтобы этак слегка пофрондировать перед отцом.

Но нынче мне ни до чего. Сегодня мамин день. Я чувствую себя тоскливо и одиноко, как никогда. А в коридоре все спорят, и Джой уже жалобно подвывает. Приотворив дверь, я говорю:

— Нельзя ли потише? Нельзя ли проявить элементарное благородство хотя бы перед собакой! Вадик!..

Смолкли. Видно, что-то насторожило в моем тоне. Громкий и радостный лай возвещает о том, что спор решен в пользу пса. Хлопает тяжелая входная дверь. На моем столе звонит телефон. Я беру трубку. Слышу знакомый старческий голос. Это Анна Ивановна.

— Сереженька! Я с утра взглянула на календарь и вспомнила: сегодня день рождения мамы.

Она вздохнула и замолчала. И я молчу.

— Ты, наверное, поедешь к ней?

— Да.

— Я тоже хотела, но стара. Мне восьмой десяток… и холодно, скользко. Она мне простит. Я уж как-нибудь летом съезжу, если доживу. А может, и не доживу?

Я не разубеждаю ее. Это лишнее. Такие люди уходят мгновенно. Как будто исчерпав все свои силы, вдруг понимают — все. Так было с мамой. Она не говорила о смерти и на уговоры лечь в клинику отвечала: «Пока не стоит. Думаю, что выкарабкаюсь… Когда почувствую, что не справиться, я скажу». В последний день она обошла свою комнату, остановилась у книжного шкафа, потом села на тахту, покачала головой и сказала: «Сереженька, мне, кажется, пора ложиться в больницу. Пожалуй, не…» — и упала.

…Анна Ивановна еще что-то говорит, вспоминает далекое, всхлипывает: «Сережа, звони иногда». Прощаюсь, кладу трубку. В квартире непривычно тихо. Я открываю один за другим глубокие ящики стола и наконец нахожу шкатулку. В ней пистолет ТК, он был списан, как снятый с вооружения. Боек из него вынут, и теперь это просто игрушка. Память.

Я вижу мальчика лет пятнадцати. На нем вылинявшая гимнастерка без погон — их еще не ввели в армии; галифе суконные, почти новые, не утратившие своего защитного цвета, и кирзовые сапоги. На широком солдатском поясе — маленькая кобура. У него немного смешной вид, тем более что выражение его мальчишеского лица исполнено серьезной значимости. Но не мне иронизировать над ним. Не мне! Он каждую минуту делал то, что нужно. О себе я этого, к сожалению, сказать не могу. При том, что я более чем в три раза старше его; при том, что мои дети — студенты и тоже на четыре-пять лет старше Сережи; при том… Много чего «при том». Он был добрее и лучше меня. У него была характерная манера реагировать на все непонятные ему вопросы, явления словами: «Как это?» И даже когда та девочка из дома у озера сказала ему: «Сережа… поцелуй меня», он растерялся и сказал свое: «Как это?» И ужасно покраснел. Где она сейчас, та далекая девочка? Последний раз я видел ее лет десять назад все там же, на том берегу.

А Сережа? Он и поныне там, на войне…

II

Сережа вбегает в низкое, темное помещение. За старым столом, при свече, склонившись, сидит начальник штаба в накинутой на плечи шинели — капитан Песочинский. Тень от профиля его длинного, худого лица с вытянутым носом падает на бумаги. Сереже его искренне жаль, но капитан этого не знает. За спиной начштаба огромный железный сейф. На столе полевой телефон, кобура с наганом и шило. Услышав скрип двери, быстрые шаги, даже не подняв головы, капитан говорит хриплым, сердитым голосом:

— Ра-ано!

Мог бы и не ворчать. Мальчик и сам видит, что рано: конверты лежат незаклеенные. А после их надо еще прошивать, засургучивать. На это еще минут двадцать. Но уходить не хочется. Здесь тепло. Единственное, что позволяет себе капитан, — это с утра до ночи топить печурку. К другим войдешь — дым столбом. У начштаба — не-ет. Зато он всегда сам топит. Велит дневальному выбрать полешко посуше и станет колоть лучины. Классно получается! Лучинки одна к одной — ровненькие… И видно — ему это нравится. Хороший дядька, не вредный. Старый — уже, наверное, пятьдесят будет.

…Сережа молча наблюдает, как Песочинский прошивает конверты суровой ниткой. Потом держит сургуч над свечой. Коричневые тягучие капли падают на бумагу, и, едва они закрывают нитяной крестик, капитан хватает штемпель и, поплевав на него, кладет на горячий сургуч. Песочинский экономит сургуч, потому штампы не очень красивые.

— Товарищ капитан, сегодня много пакетов? — спрашивает Сережа.

— Ни мало ни много. Сколько нужно.

— А с грифом есть?

— Есть. Еще что? Ну, спрашивай! Растерялся. А вопросы все бесполезные. Ты бы спросил: куда, какие концы, пароль — вот что нужно знать связному. А ты — «с грифом», как мальчик…

— А вы разве знаете пароль?

— Сообразил! Пароль — «мушка». Мог бы узнать и у Лобанова. Но это вчерашний, он действует только до девяти вечера. С девяти вступает уже новый — «ствол», «затвор», «курок», «приклад» или еще что-нибудь в этом роде. Комендант Дубовой Рощи фантазией не богат. Заставляет вас, связных, изучить части винтовки. Я бы на твоем месте давно бы освоил эту систему… Для этого не нужно знать теории Эйнштейна и даже бином Ньютона. Понял?

— Так точно…

— А новый пароль спросишь у Рыбина, нечего тебе, Серега, лишний конец к коменданту делать… — уже совсем другим, мягким, даже заботливым тоном говорит капитан.

— А Рыбин знает?

— В девять часов ему сообщат. Как раз к твоему приходу.

— Не скажет он…

— Скажет! А не скажет, передай ему от меня, что он перестраховщик и бюрократ.

«Нарочно. Ведь знает, что не скажу так», — снисходительно размышляет Сережа.

В штаб входит военный в пенсне, весь нескладный, гражданский, озабоченный. Это Эренбург. Но не тот, знаменитый, а обыкновенный майор, военврач, начальник госпитального эвакоотдела. Офицеры подшучивают над ним, постоянно спрашивая, когда он успевает писать свои статьи. Конечно, шуточки тотчас бы прекратились, если б майор не обращал внимания на них. А он обижается, как маленький. Вот его и заводят. Недавно прибывшего в часть молоденького лейтенанта Радова уверили, что «наш Эренбург — брат того самого». Лейтенант тотчас явился к майору и сказал, что он горячий поклонник его брата, и в ответ услышал: «К черту!.. Надоело!.. Стыдно, молодой человек!» Лейтенант так и не понял, за что его отругали.

— Михаил Сергеевич, какие есть сведения о подходе летучки? — обращается Эренбург к Песочинскому.

— Сведения получишь своевременно и ни минутой раньше, — отрезает начштаба.

Странно. Начштаба всего лишь капитан, а у Эренбурга две шпалы. Он же главней. Но капитан командует им. Не только им — всеми. Лишь перед командиром части и перед комиссаром встает навытяжку и сразу — рапорт. Четко, красиво… Эренбург, когда дежурит по части, тоже рапорты отдает, но не так, хотя, видно, тоже старается.

— Но примерно какое количество коек потребуется развернуть? Это тоже секрет?

— Секрет. Но владею им не я, а немцы, точнее — фон Лееб. Ты у него спроси. Курить, конечно, у тебя нет?

— Я ж не курю, Михаил Сергеевич.

— …Табаку не куришь, за девками не охотишься, уставные сто грамм не потребляешь, — нет, ты конченый человек, Григорий Саулович!..

— Товарищ капитан, позвольте вам заметить… — Эренбург уже заводится, не замечая иронической усмешки Песочинского.

— Не позволю! К тому же и юмор перестал понимать…

Эренбург застенчиво улыбается:

— Михаил Сергеевич, мне сейчас не до юмора. Полковник приказал…

— Правильно приказал…

— Но вы же не знаете, что я имею в виду…

— Это неважно. Я знаю, что приказал полковник.

Но тут капитан замечает Сережу.

— А ты что сидишь, уши развесил?! — вдруг ополчается капитан на связного.

Он вручает мальчику шесть запечатанных пакетов и отдельно седьмой, добавив с иронией: «Вот тебе твое любимое». Перед номером на конверте стоит гриф «срочно и лично адресату».

— Все ясно?

— Так точно, товарищ капитан.

— Кругом… арш!

Все. Теперь на мороз. Надолго. При выходе из части Сережу останавливает замерзший часовой и начинает бороться с мальчиком.

— Генка, пусти, я на поезд!

— Поезд только в семь пятьдесят, знаю. Курево есть?

— Не-а…

— Серега! Добеги до Ловейки и скажи: «Колотушкин сидит без курева». Он у меня, старый черт, вчера три раза стрелял.

Сережа бежит к казарме, отыскивает Ловейку и, получив от него самокрутку, возвращается. А Генка все стоит в проходе. Скучно, хочется поболтать, а не с кем.

— Постой, Серега! У тебя еще полчаса, а ходу здесь всего пять минут. Чего там мерзнуть на станции? Покурим. Я оставлю тебе ровно половину.

Генка быстро затягивается, посматривая, сколько осталось. Сережу не очень-то тянет курить, тем более замусоленный окурок. Но он ждет. Ничего не поделать. Это уж принято.

— Тебя тут с час назад эта… рыженькая спрашивала. Ну, которая приходит менять к нам табак на хлеб. Да никто не шел, а мне было не отлучиться с поста. Постояла, померзла и ушла.

— Интересно, а как она меня спросила, Генка? — говорит Сережа, подозревая подвох.

— Так и сказала: «Позовите мне маленького черноглазого солдатика!» Кого ж еще?

— Ну, это уж ты точно врешь! Все. Я пошел…

— Да постой! Курить-то будешь?..

Но Сережа уже бежит по темной улочке. По бокам ее деревянные дачи, домики — пригород Ленинграда. На стеклах белеют бумажные кресты, и ни полоски света. Многие дома заколочены досками, хозяева эвакуировались. Прошли уже три большие эвакуации. Первая — сразу в начале войны, пока не замкнули кольцо. Потом, в зиму сорок первого — сорок второго года, по ледовой дороге. И третья — летом сорок второго, на баржах через ту же Ладогу. Недавно комиссар сказал, что в настоящее время в Ленинграде остались «наиболее боеспособные, нужные городу-фронту». Правильно сказал.

Мороз не сильный, но градусов десять есть. А то и больше. Сумка с пакетами легонько бьет по бедру. Вчера пакеты возил Сережин напарник Лобанов. И вернулся к полуночи. Как же это ему удалось обернуться? Даже если обратно на КП подвезло с машиной. И каждый раз Лобанов часа на два опережает. Спросишь — смеется: «Уметь надо». Наверное, ему Рыбин открывает пароль.

На станции было пусто и холодно. Эту пригородную станцию с вокзалом из темно-красного кирпича и деревянным шпилем на крыше Сережа помнил с детских лет. Бывало, он с папой и мамой приезжал на озёра купаться. Неподалеку от вокзала, на холме у озера, было большое старинное кладбище. И оно тоже было знакомо ему. Сколько было связано с ним детских воспоминаний!..

Подошел поезд без огней и, простояв с минуту, шипя, тронулся. Сережа сел у окна, поднял воротник шинели — здесь было еще холоднее, чем на улице. Ветер свистел в разбитые окна вагона. Домики кончились. За окном белели поля. В углу, сбившись по пятеро на скамье, сидели солдаты, слышался смех — один рассказывал что-то веселое.

— Братцы, глянь, на город идут, — раздался чей-то голос.

Сережа припал к окну. В темном небе часто вспыхивали огни зенитных разрывов и крестились лучи прожекторов.

— Чего он отсюда прет? С юга ему ближе. Семь минут — и в центре города, — заметил старшина.

На следующей станции, когда шум колес смолк, слышалась лишь отдаленная дробь зениток. Сережа вышел на площадку. Поезд сбавлял ход. Отворив дверь, мальчик выглянул из вагона. В лицо ударило холодом. Впереди виднелся виадук, от него шла прямехонькая дорога к Дубовой Роще, — вот бы здесь остановку сделали! Полкилометра, не больше. А от станции все три, да еще КП, да еще если на КП дежурит тот вредный старшина, что однажды хотел отобрать пистолет у Сережи («Солдату винтовка положена или автомат»)… Вспомнив об этом неприятном эпизоде, Сережа вздохнул. И вдруг в голове, как открытие, мелькнула гениальная мысль, тотчас объяснившая ранние возвращения напарника и, напротив, его, Сережины, неудачи. Он спустился на нижнюю ступеньку и, едва вагон оказался против виадука, с силой оттолкнулся назад и спрыгнул на насыпь. Упал он в снег, но все же обо что-то больно ударил колено. Встал, отряхнулся. И мысленно представил себе спокойное, в морщинах лицо Лобанова. «Неужели и он так каждый раз?! Невозможно. Хотя он хитрый…»

Слегка прихрамывая, Сережа по откосу взошел на виадук и дальше по накатанной дороге напрямую пошел к Дубовой Роще. Вышла луна. Пройдя с сотню шагов, он глянул в сторону станции, от которой тоже шла дорога к Дубовой. Через освещенное луной пространство было отлично видно как со станции на дорогу выскочил сперва один, за ним еще и еще люди — с поезда. И все они, обгоняя друг друга, спешили к шлагбауму КП. «Их еще и там продержат», — подумал он с торжеством, однако ускорил шаги и в половине девятого уже подошел к отделу Рыбина. Пароль «мушка» отлично сработал, и вскоре он нетерпеливо постукивал в плотно закрытое, вделанное в стену окошко спецчасти. Но оно не открывалось, как обычно. Наверное, Рыбин был у начальства… Не повезло… Сережа удрученно вздохнул. Прошло пять, десять, пятнадцать минут… Пропадало даром время, выигранное от прыжка. Конечно, можно было сбегать в следующую часть, тут недалеко, с полкилометра. Но думаешь — вот-вот придет. А теперь все, пароль забит. Без пяти девять.

— А ты чего сегодня так рано? — раздался позади голос.

Обернувшись, Сережа увидел низенького лейтенанта, в котором не вдруг узнал Рыбина. Ну ясно: он же впервые видел его во весь рост, а то все через окошко. И Рыбин казался ему высоким.

— Товарищ лейтенант, я уж полчаса жду…

Рыбин прошел к себе и, вредничая, чего-то долго ходил, гремел, наконец открыл дверцу окошка.

— Давай! Чего у тебя…

Сережа передал ему пакет и блокнот для расписки. Тот принял, расписался, выбросил блокнот, и окошко захлопнулось. Сережа вновь забарабанил.

— Чего тебе еще? — не открывая.

— Товарищ лейтенант… Минутку, откройте!

Выругался, но открыл.

— Товарищ лейтенант, пароль скажите… Сейчас — девять, старый уже кончился… Если б раньше, я б успел… Я ждал полчаса.

Рыбин внимательно взглянул на связного и спросил:

— Постой, ты где?

— Как «где»? — удивился Сережа.

— Ты где находишься? Ты находишься в армии. А в армии есть порядок, Устав. Что, в первый раз почту развозишь? Пароль, согласно порядку, сообщает комендант по предъявлении командировочного предписания. Ясно?

— Комендант у заставы, это в стороне, а мне сейчас к Латышеву идти… И капитан Песочинский сказал, чтоб вы… У меня же есть предписание, вот читайте!

— Постой, что сказал Песочинский?

— Чтоб вы дали пароль.

— Передай Песочинскому, чтоб он командовал в своем подразделении… Под трибунал не его, а меня потянут. Ишь, какой!.. Это он на моей шее хочет в рай въехать. Не пойдет.

— Ни в какой рай он не хочет, ему вообще трудно живется, — вырвалось у Сережи.

— Всем, солдат, трудно. У меня бумаг вдвое больше. И все важные, — с обидой заговорил Рыбин. — Ты загляни в окно. Загляни, загляни!

Сережа послушался.

— Видишь, койка? Вот здесь и сплю, — добавил он, оглядываясь.

— Все верно, — согласился Сережа, — работы, конечно, и у вас много. Я про другое… У Песочинского семья в городе. Весь паек туда тащит…

— Большая семья?

— Не знаю. Но все уже поправились, а он худой, как и был…

Сережа молчал. Рыбин колебался.

— Товарищ лейтенант, но вы верите, что мне дадут в комендатуре пароль? — спросил мальчик.

— Дадут! Точно говорю. Дуй! — обрадовался Рыбин.

— Но я же спешу… Я же целый час выгадаю.

— А куда ты спешишь? А? Уж не к девкам ли? — в глазах лейтенанта появился живой интерес.

— Почему к девкам? — Сережа скромно опустил глаза.

— Признайся, признайся! — Рыбин даже высунул голову из окна.

К сожалению, признаваться было не в чем. Но Сережа интуицией почувствовал, что надо соврать, и тогда Рыбин, может, скажет пароль.

— Постой, а сколько тебе?

— Шестнадцать… Будет скоро.

— Так. Ну что ж… Я в шестнадцать уж поглядывал. А ей?

— Ей… тоже шестнадцать.

— Кто ж она? Школьница еще?

— Местная, рядом с нашей частью живет…

— Блондинка, брюнетка?

— Так… Немного рыженькая.

— О, рыжие, они, знаешь!.. Значит, ты что ж, отсюда — и к ней? Она живет одна?

— Нет, с матерью… Еще коза у них есть.

— Коза? Зачем она? А, понятно, значит, ты и козье молоко пьешь… Неплохо пристроился. Смотри, а? Знаешь анекдот: приходит дистрофик к доктору. Тот ему прописывает витамин К. «А что это такое, доктор?» — «Катя, корова, картошка». Вот ты куда спешишь… Ну-ну!..

Рыбин задумывается. Потом говорит:

— Сказать тебе пароль я не могу. Сказать!.. То есть произнести это слово. Исключено. И не проси.

— А вы напишите…

— Это еще опаснее… М-да. Но! Смотри сюда-Сюда, на меня смотри! Я знаю, — он сжал руку в кулак, двинул ее вперед и повернул кулак пальцем вверх, — я знаю, что ты выполняешь задание, — он снова повторил то же движение, — я знаю, что ты боец соединения, входящего в нашу армию, — снова тот же жест. — Понял?

— Затвор?! — вскричал Сережа.

— Тихо ты… мать твою!..

Окошко захлопнулось. И через несколько минут Сережа уже приближался по тропинке к скрытому в глубине деревьев домику.

— Стоять на месте! — раздалась вдруг команда откуда-то сзади.

Сережа остановился. К нему подошли двое. Спросили пароль. Потом:

— К кому идете?

— К подполковнику Латышеву.

— Лично?

— Лично.

Затем последовала проверка документов при свете фонарика. И один из охраны провел Сережу в домик, затем вниз в подвал, и открылось довольно обширное помещение. Горело электричество. Сопровождавший постучал в такое же, как у Рыбина, окно, но обитое железом. Окно приотворилось.

— Пакет? Давайте сюда, — приказал голос.

— Вы подполковник Латышев?

— У вас пакет ему?

— Да. Лично.

— Лично и передадим.

— Нет. Это я должен вручить лично, — твердо сказал Сережа.

Из окошка высунулась взъерошенная голова, оглядела связного с ног до головы.

— Чего дуришь? Подполковник, что ли, лично будет принимать почту? Еще чего!.. Есть я для этого…

— По инструкции пакеты с этим грифом передаются лично адресату. Вы должны это знать, — отвечал Сережа.

— Ух ты, ученый, а ну покажи!

— В моих руках — пожалуйста, — он показал засургученный конверт.

— Ладно! Вам же хуже будет, — сдалась голова, — я вызову подполковника, но вам же хуже.

— Почему хуже? — насторожился Сережа.

— А так. Подполковник даст втык вашему начальству за нарушение инструкции: такие пакеты положено опечатывать пятью сургучными печатями — четыре по углам и одна в центре. А здесь всего одна, и у той сургуч обился, штемпель не разберешь. Я бы, так и быть, принял, но раз вы за форму стоите, разберемся, кто конвертовал.

Сережа не на шутку встревожился за капитана Песочинского. Неужели старик и в самом деле позабыл про пять печатей? Тем более был расстроен, сидел без курева. Наверное, надо было отдать пакет этому вредному дядьке… Не поймешь, и звания какого…

Но окошко уже захлопнулось, и наступила тишина. Сюда не доносились звуки снаружи. А домик-то, посмотришь с улицы, — ничего особенного. Что здесь делают? Внезапно по коридору раздались шаги. Сережа заглянул туда. Впереди шел военный в гимнастерке без ремня и руки назад. Вид у него был серьезный, и Сережа, думая, что это сам Латышев, бросился к нему.

— Не подходить к арестованному! — скомандовал конвоир, идущий сзади с примкнутым к винтовке штыком.

Сережа отпрянул…

Наконец появился подполковник Латышев. Он взял конверт из рук Сережи и расписался в журнале. Лохматый дядька что-то шепнул ему. Подполковник нахмурился, вгляделся в надпись на конверте, вдруг улыбнулся и спросил связного:

— Вы от Песочинского?

— Так точно, товарищ подполковник, — вытянувшись, ответил Сережа.

— Сразу узнал почерк… Вместе служили в финскую. Он в каком звании?

— Капитан, товарищ подполковник.

— Он уже тогда был капитаном. Гм… Да, бывает… Привет ему от меня.

— Есть… Конечно, я передам.

— Вам-то сколько лет? Что-то молод для армии…

— Шестнадцать… Будет… В общем, скоро.

— Добровольцем пошел?

— Да. Так точно…

— Ну, правильно… Даже оружие? Это что — коровинский?

— Ага… ТК. На складе другого не было.

Подполковник посмеялся.

— Надули тебя, солдат, ТК с вооружения уже снят. Но ничего, при случае пальнуть можно… Молодец, действуй!

Уже очутившись на улице, Сережа вспомнил, что нужно было ответить: «Служу Советскому Союзу!» Но он так обрадовался, что все хорошо обошлось, что забыл об этом.

Еще три захода, но концы дальние. Там все обычно. Приняли, расписались. Только в политотделе армии дежурная, красивая девушка-сержант, отдавая ему блокнот со своей распиской, чего-то долго смотрела на Сережу, потом спросила: «Отчего у тебя глаза такие черные?» Выходя оттуда, он услышал реплику майора: «Нина, вы, кажется, перекинулись на младенцев».

А потом ожидание на КП попутной машины, — поездов уже не было. Машины шли, новсе не те: либо черные «эмки» с генералами и полковниками — им шлагбаум поднимали без проверки документов; либо «студебеккеры» с боеприпасами — эти никогда никого не сажали, так же как и машины с продуктами. Сережа замерз и заходил в будку КП греться. Там топилась времянка. Часу в третьем ночи в будку забежал дежурный КП и тряхнул за плечо мальчика:

— Давай, солдат!.. Машина в город едет, еле уговорил взять… Но шофер малость кернул — ну, мы и прижали. Бери, мол, а то права отберем.

Сережа подбежал к шлагбауму. В грузовике ГАЗ-АА в кабине сидело двое — водитель и старшина. В кузове никого не было. Сережа мигом взобрался туда, махнул рукой, шлагбаум поднялся, и машина тронулась. Он сел прямо на пол у кабины, закрывавшей его от ветра.

III

Пустую машину потряхивало на каждой выбоине. Мысли были разные, и радостные — следствие беседы с подполковником, и грустные — из-за реплики майора насчет младенца. Потом он подумал, что с Рыбиным теперь все: пароль будет сообщать, пусть жестом, с подстраховкой… Ну, чудак! А вообще он прав. К жесту не подкопаешься… Затем как-то незаметно мысли перекинулись на ту рыженькую, приходившую к их части менять табак и козье молоко на хлеб и сахар. Он не солгал Колотушкину, она в самом деле не знала его имени, но разговор между ними уже состоялся.

Сережа спросил девушку, нет ли у нее папирос. Она ответила, что по талонам папирос не дают, только табак, но что у ее мамы, кажется, еще с мирного времени сохранилась пачка «Казбека».

— Всего одна? — спросил Сережа.

— Одна… Но большая, там сто штук. Знаете, до войны были такие длинные-длинные коробки?

— Очень хорошо. Это как раз мне и нужно… Я за сколько угодно возьму.

— Вы только «Казбек» курите? — усмехнулась она.

— Нет. Я вообще-то курю, но редко. И мне все равно что курить. Это я не для себя.

Девушка помолчала, потом, бросив взгляд искоса, проговорила:

— Я вам советую зайти самому к моей маме. Мне она эту коробку точно не доверит. Она ее уже целый год бережет. Но у вас есть шанс…

— Какой? Почему вы так думаете?

Снова усмешка.

— По-моему, она вас знает.

— Как? Откуда?! — удивился Сережа.

— Это вы у самой мамы спросите.

Сережа обещал зайти, но все как-то стеснялся. Две недельные пайки сахара, впрочем, отложил. А между тем день, в который ему непременно нужна была эта коробка «Казбека», приближался.

Машина вдруг круто свернула куда-то в сторону так, что Сережу отбросило к борту. Он приподнялся, оглядываясь по сторонам. Что такое? Какие-то хибары, за ними лес, — местность незнакомая. Он заколотил кулаками по крыше кабины. Но машина остановилась не сразу. Сергей выпрыгнул из кузова.

— Куда вы едете? — вскричал он, подбегая к шоферу.

— Все, парень, приехали, — мрачно усмехнулся водитель, вылезая из кабины.

— Но вы же в город сказали!

— Вот утречком и махнем… Завернули к знакомым — бензин вышел.

— Почему же вы не остановили, когда сворачивали с шоссе? Где мы?

— В Орловке. Тут до шоссе пара километров, добежишь, — со злым удовольствием ответил шофер.

«Сволочь, и смеется еще, — в бессильном гневе подумал мальчик. — Но они же не нанимались, вроде любезность… До шоссе — два, да по шоссе до своей части километров восемь, — теперь уже машин не будет. Вот паразиты».

— Чего он там орет? — старшина тоже вышел из кабины.

— Дурак малый, сам проглядел, — отозвался шофер.

— Проглядел, верно. Думал, вы по-честному… Если б не я, вас бы на КП задержали.

— Что? Ах ты, сопляк… Федя! Ну-ка сюда его… Нарвать уши…

— Пусть сопляк, а нечестно!

Шофер, недобро щурясь, медленно направился к Сереже. На какой-то момент мальчик застыл, растерялся, но, вспомнив инструкцию, выхватил свой коровинский и сказал:

— Я связной штаба. Стой, или — стреляю… Раз, два…

— Убери пушку — под трибунал пойдешь, чудачина, молокосос, — крикнул шофер, однако остановился.

Сережа повернулся и быстро пошел по дороге к шоссе, держа в руке пистолет.


Он шел быстро и вскоре вышел на Кропоткину гору. Отсюда днем был виден Ленинград, как с Вороньей горы под Дудергофом. Но на Вороньей теперь были немцы. И вокруг города всюду — немцы. Шоссе вело вниз. Было совершенно безлюдно и тихо. Ни одна машина не обогнала его. Да и обогнала б — какой толк, все равно не остановится. Это запрещено. Часа через полтора он подошел к знакомому кладбищу, но уже с другой стороны — восточной.

Он вспомнил, что, когда был совсем маленьким, приезжал сюда с бабушкой на могилу деда. Дедушку он никогда не видел и не мог жалеть его. Но с бабушкой всегда было интересно. Она много рассказывала о дедушке, о себе, как она была маленькой. Она сидела на скамеечке у могилы, а он играл. Как кончится война, бабушка вернется из эвакуации, и он снова с ней приедет сюда, к дедушке. И все будет как раньше… А как же папа? Это трудно представить себе — дом без папы… Но, может, все-таки он жив? Все бывает. Одним даже прислали извещение, а потом вдруг письмо. Перепутали что-то…

В пятнадцать лет хочется верить и в невозможное, и гонишь прочь от себя грустные мысли. Вот кончится война — все вернутся, и все пойдет по-старому, по-хорошему.


Сережа зачем-то ускоряет шаги, почти бежит. А, ясно… Дежурный по части засечет время его возвращения. И назавтра Лобанов, ехидно подмигнув, скажет: «Кажись, в четвертом часу пришел?»

Вот и знакомый дом у озера. Здесь живет та насмешливая девочка. Если б она знала, что он глубокой ночью по морозу прошел десять километров, возвращаясь с задания. Диверсантов, правда, не встретил, никто не посягнул на сумку с пакетами, но задание выполнил.

— Стой, кто идет? — слышится знакомый покряхтывающий голос Ловейки.

— Это я, Иван Сергеевич, — отвечает мальчик.

— О, Аника-воин! — добродушно и радостно восклицает Ловейко. — Ну садись, покурим! Замерз я, брат, к утру подморозило.

— Не, я устал… Пойду спать.

— Сережа, да я в твои годы… Ночами мог не спать. Это я сейчас дряхлый, мне сорок семь, Сережа, сорок семь! Ужас… Да еще ранение меня подкосило, нестроевой стал… Да голодуха первой блокадной зимы… А мог бы спокойно сидеть где-нибудь на Урале. У меня же бронь была. Понимаешь — бронь! Меня никто не призывал в армию… И не могли призвать — я был главный технолог завода. Директор завода Чернышев — депутат Верховного Совета! — узнал и ахнул: «Как же это, Иван Сергеевич? Кто же поведет основные изделия?» Выпили на прощание с ним. Пошел добровольцем я в ополчение. А в ополчении, там, Сереженька, все рядовыми были… И крупные специалисты, и ученые, доктора наук и даже один член-корреспондент Академии был… Мы и держали Пулковские высоты. После перекинули на Дубровку. Там меня и шарахнуло… Но я не жалею. Нет! Солдат, запомни, — это самый первый человек в армии!

— А полковник? — улыбаясь спросил Сережа.

— Полковник — это тоже солдат. Так что мы еще повоюем, Сережа. А? — Ловейко рассмеялся. — Эх ты, Аника-воин, — заключил он, обнимая мальчика.

Сережа кивал, слушая уже знакомую историю. Генка Колотушкин, как на посту, — тот все про своих баб рассказывает, а Ловейко — про то, как пошел в армию, почему он рядовой, а не офицер.

— И ты представляешь, мне этот новый комвзвода, мальчишка-лейтенант, говорит: «Заправочка не та, товарищ боец». Сразу видать — необстрелянный. Ну-ка бы он так под Невской Дубровкой?!

Наконец Сережа добирается до казармы, отыскивает в темноте свою койку и, не замечая ни храпа, ни острого запаха потных портянок, сушившихся у печурки, мгновенно валится в сон.

IV

Что-то готовилось. Под навесом, где стоял спецтранспорт, распоряжался лейтенант Радов. Слышался его громкий молодой голос, отдававший команды:

— Колотушкин! Готовьте пятидесятую. Щербаков и Куренцов, проверьте наличие горючего и смазочных материалов.

Щербаков сразу весело отзывается:

— Есть, товарищ лейтенант, все полный порядок.

А Куренцов хмурится и ворчит вполголоса:

— И чего по двадцать раз повторять? Что ж, я себе враг — без бензина поеду? С тридцать первого года имею права… Ученый!

Наверное, лейтенант что-то услышал. И сразу:

— Боец Куренцов! Отставить разговоры. Приказы не обсуждают!

— Я не обсуждаю, товарищ лейтенант.

— Прекратить пререкания!

Но вообще-то Куренцов всегда ворчит. Зато его через день и ставят в ночные наряды. А Щербаков всегда бодрый, довольный, хотя они друзья. И до войны вместе, в одном автопарке работали. Но, если честно сказать, Куренцов хотя и старше Щербакова, и права первого класса, а все не то. Щербаков всегда веселый, довольный, даже светится. И автобус его блестит. А Куренцов ходит всегда губы поджав: недоволен. И на машине уже не тот лоск.

Шофер полковника Григорий Быков, открыв капот «эмки», отрабатывал малые обороты. Вот и к нему подскочил лейтенант, стоит, слушает.

— По-моему, у вас троит, — говорит Радов, покачивая головой.

— Ну где же троит? — вздыхает Григорий Иванович. — Когда б троил, он бы глох на малых оборотах.

— Вот я вам сейчас докажу!

Лейтенант садится в кабину и нажимает на газ. Мотор ревет все сильней и сильней.

— Товарищ лейтенант, мотор разнесете!..

Лейтенант весело улыбается, подмигивает, как бы говоря: «Ничего, ничего…»

— Лейтенант! Подшипники выплавишь! — кричит Быков, забыв о всякой субординации.

Лейтенант, погазовав еще, вылезает из машины и говорит:

— Боец Быков! К вашему сведению, я окончил автодорожный институт. Это во-первых. Во-вторых, подшипники делаются из высоколегированной стали и «выплавить» их никак невозможно. В-третьих…

— Да я же шатунный подшипник в виду имел, а он как раз не из стали, к вашему сведению.

— Вы не перебивайте! В-третьих…

Вдруг, однако, лейтенант быстро оборачивается и кричит: «Сми-ирна!..» — и рапортует:

— Товарищ полковник! Личный состав автовзвода готовит спецтранспорт для выполнения боевого задания.

Командир части кивает и говорит Быкову:

— Григорий Иванович, едем! — но, заметив Сережу, на мгновение задумывается, как бы вспомнив что-то. И спрашивает его: — Тебе когда-нибудь за рулем сидеть приходилось?

— Как же… Я же мотоцикл вожу, товарищ полковник.

— Нравится?

— Так точно.

— Знаете, что я надумал, — полковник обращается к лейтенанту, — вот кончится война… Что ж, он в школе не учится, надо хоть шоферскому ремеслу его научить, А? Хочешь учиться на шофера? Кончится война, выйдешь из армии — кусок хлеба в руках. Это, брат, важно…

— Очень хочу, — говорит Сережа.

— Ну вот… — полковник снова повернулся к комвзвода, — приставьте к нему кого-нибудь из наших водителей. Пусть Песочинский проведет приказом, и чтоб через полгода солдат Сережа имел права. Вот только как с возрастом? Шестнадцати еще нет?

— Уже скоро исполнится, — ответил Сережа, — совсем скоро…

Полковник махнул рукой.

— Ничего, пойдет…

— Будет исполнено, товарищ полковник, — гаркнул лейтенант Радов.

Полковник сел в «эмку» — Быков уже был наготове — и уехал. Лейтенант ревниво смотрел вслед умчавшейся «эмке». Потом обернулся к Сереже:

— Все правильно. Будем обучать. А чья это мысль?

— Чья?

— Моя. Я ему как-то сказал, мол, так и так, надо мальчишку ремеслу научить. Он запомнил… Исполняйте!


Сереже с 21 часа нужно было заступить на дежурство связным при штабе. До ужина он был совершенно свободен и решил зайти в дом у озера. Это было совсем рядом, и никаких увольнений не требовалось. Старинный двухэтажный дом стоял на берегу, за глухим забором; на калитке еще сохранилась выцветшая довоенная надпись: «Осторожно. Злая собака». Но во всей округе после первой блокадной зимы не осталось ни одной собаки, ни кошки. Последний раз Сережа видел двух маленьких собачек пинчеров в декабре сорок первого. На тоненьких цыплячьих ножках, худые до того, что ребра торчали, они, качаясь, шли на поводках, которые держала в руке закутанная в платок старуха, — это было у профессорского корпуса в саду Политехнического института. Мама сказала: «Боже мой, тут люди валятся от голода, а она собак держит», но затем, вглядевшись в лицо старухи, добавила: «Она сама — дистрофик последней степени». Едва передвигая ноги, хозяйка с пинчерами скрылась в парадной.

…Сережа отворил калитку, взошел на крыльцо. Постучал. Дом казался вымершим. Потом шаги и голос:

— Кто?

— Мне можно видеть Марину?

Двери отворила она сама. На ней было накинуто старенькое пальто.

— Проходите… Мамы еще нет, но скоро должна прийти… Давайте руку, я проведу вас, а то здесь шею можно сломать, — и, взяв его за руку, она повела его за собой.

Они миновали большую темную переднюю, заставленную ломаной мебелью; отсюда вела лестница наверх, во второй этаж. Еще дверь, и снова передняя, но здесь уже было теплее. Небольшой коридорчик вел в просторную комнату с темным от копоти потолком. На стенах ее висели картины в золоченых деревянных рамах и тарелки с рисунками, стояло большое трюмо до самого потолка.

— Вы не снимайте шинель, у нас холодно, — сказала Марина.

Она развязала платок, расстегнула пальто и села за стол. И Сережа не мог понять, красивая она или нет. Глаза большие, лицо худенькое, но уж не такое, как у дистрофиков. Почти вполне нормальное, бледное, а ростом она с него, может, чуть поменьше, да нет, не меньше.

Сережа искоса бросает взгляд в зеркало и поправляет воротничок. Надо что-то говорить…

— Летом, наверное, у вас хорошо. Купаться можно каждый день по нескольку раз, — сказал Сережа.

— Мы здесь, у дома, не купались… Тина, железо ржавое, кошки дохлые, — улыбнулась она.

Стемнело. Марина зажгла коптилку.

— А вы ходите в школу? — спросил Сережа.

— Нет… Здесь, в нашем районе, еще не работает, надо в город ездить, а мама боится обстрелов… Скоро у нас откроется, буду ходить в девятый класс. У нас школа закрылась в октябре сорок первого — забрали под госпиталь. А у вас?

— Мы до ноября занимались. Да какие уже были занятия? Наша учительница, Клавдия Степановна, внушала нам, что если не думать о еде, то и не чувствуешь голода. Мы дежурили на крыше школы. Сбросили две зажигалки, — заметил Сережа, — а потом начались морозы… Сами знаете…

Она вдруг внимательно взглянула на него и спросила, давно ли он в армии.

— Уже полгода… Но сюда нашу часть недавно перевели.

— У вас есть такой странный офицер, по-моему военврач. Он меня все допытывал: «Скажите, а это действительно козье молоко?» — Марина рассмеялась. — Я говорю: «Не знаю, может, с верблюжьим перепутала. У нас еще верблюд есть». Обиделся. Да и коза-то не наша, а верхней соседки, Ольги Петровны… Ей трудно ходить, она и просит меня.

Вскоре пришла мама с кастрюлей в авоське. Она сняла пальто с кроличьим воротником, прошла на кухню, вернулась, как бы Сережи вовсе не было. Потом остановилась, улыбнулась и сказала:

— Сумерничаете? Мариночка, так это тот самый молодой человек… Отчего ты меня не знакомишь?

— Мама! — с укоризной сказала девушка.

— А что? Я сказала что-то плохое? Ладно, перейдем к делу. Значит, вам надо папиросы? Ку́рите уже?

— Да… Но нам дают табак, мне все равно. Но моя мама любит папиросы.

— Значит, вы для мамы. Она у вас здесь в городе?

— Да. Она в госпитале.

— Медсестра?

— Врач.

— Ну вот мы все и выяснили. Значит, папиросы. Да, это теперь большая редкость. Я сейчас покажу вам, что у меня есть.

Она достала из комода блок «Казбека».

— Не знаю, как уцелели… Уберегла… Годится?

— Да! «Казбек» — это же хорошие папиросы.

— Шикарные! Сейчас их вовсе нигде нет. По талонам дают эрзац, иногда «Звездочку»… Теперь вопрос — о цене. У вас только хлеб? Или сахару можете, хоть немножечко… Мариночку подкрепить…

— Мама! — вскрикнула Марина, краснея.

— А я все правильно говорю. Молодой человек меня хорошо понимает. Ты худенькая… Тебе надо сахар. Не только сахар, а я уже о другом и не говорю.

Марина сидела опустив глаза.

— Вообще-то сахару я могу. У меня есть немного.

— Ну сколько немного?

— Наверное, с полкило. Я не вешал.

— Хорошо. Я на большее не претендую. И хлеба, да?

— Хлеба я могу много… Нам пятьсот грамм в день дают. У меня даже теперь остается. Только сухой он…

— Это еще лучше! Я в булочной никогда не беру свежий — он тяжелый, тем более с примесями. Много — сколько это по вашему?

— С килограмм… Там у меня даже больше скопилось.

— Пожалуйста! — хозяйка подала Сереже огромную пачку «Казбека».

— Но у меня с собой нет ничего, — сказал он.

— Занесете! Мне же не срочно. Ну… Завтра, послезавтра… Вспомните и занесете. Вы ведь до войны на Поклонной жили?

— Да! Как вы знаете?

— А вы — внук Елизаветы Федоровны… Я вас видела не раз с ней. Еще совсем маленьким. А тут как-то проходила мимо вашей части, вы на посту стояли, и сразу узнала. Я ведь еще дедушку вашего знала… Петра Александровича! Впрочем, его все знали. И в вас что-то есть от него.

Таинственность рассеялась. Все было обыкновенно и просто.

— Мариночка! Андреенко объявил растительное масло. Ты не выкупила? — обратилась она к дочери.

— Выкупила…

— Ну, какая молодчина! Она у меня хозяйственная…

— Мама! Ну что ты меня расхваливаешь…

Сережа взял блок «Казбека» и стал прощаться.

…Марина проводила его до калитки, молча кивнула и пошла назад к дому.

Завтрак, обед и ужин раздавали в небольшой холодной комнате, примыкавшей к казарме. Двое бойцов приносили с кухни кастрюлю, и повар на глазах у всего взвода раскладывал поварешкой кашу в железные миски или крышки от котелков. Но все старались обзавестись мисками, чтоб было видно, что все ровно, по справедливости. Голода, такого, как в прошлую зиму уже не было но все же многим еще не хватало солдатского рациона. Царил негласный закон: что положено — то отдай. С молчаливым достоинством, без реплик наблюдали бойцы за раздачей ужина.

Сережа вбежал в раздаточную, когда уже все почти разобрали миски с ячневой кашей. И он взял свою и пошел в казарму. Григорий Иванович и Ловейко уже сидели у своих тумбочек. Иван Сергеевич нагнулся, роясь в тумбочке. Масло достал.

— Ну вот, немножко, по-братски. — Ловейко подошел к Григорию Ивановичу и положил ему в миску маленький кусочек масла. — И тебе, Сереженька… Лиза вчера была.

— Эх, Иван, Иван, объедаешь ты свою женку, да и нас в грех вводишь, — улыбнулся Быков и стал аккуратно размешивать кашу.

— Ничего, мы взаимно… А я ей сахар.

— А у тебя красивая женка, — продолжал Быков. — И как она пошла за тебя, за такого старого хрена. А, Иван?

Ловейко ел кашу с удовольствием и добродушно поглядывал на товарища. На Быкова он не обижался. Вот если бы лейтенант такое сказал — Ловейко бы не стерпел.

— Ну гляди, какая любопытная штука! Маслишка-то с гулькин нос, а совсем другой вкус. Бог ты мой, как мы этого до войны не ценили, — говорил Быков.

— Много чего мы до войны не ценили, Гриша, — вздохнул Ловейко.

— Давай, давай, расскажи, как ты начальником был, кабинет имел, — смеется Быков.

— А что? Верно имел, Гриша.

— Большой кабинет?

— Ну… Приличный, метров тридцать. Два телефона. Секретарша…

— Ну-ну, дальше ври!.. — добродушно бросает Быков, подмигивая Сереже.

— Так твою так!.. Я сейчас докажу, — взрывается Ловейко, снова роется в тумбочке и, пыхтя и отдуваясь, достает фотографию.

— Смотрите!

Фотография в профиль. Молодой, красивый Ловейко сидит за письменным столом в кабинете. Все верно, и даже два телефона.

— Так это не ты, Гляди, и вид профессорский…

— Гриша!

— Значит, чужой кабинет занял.

— Григорий, иногда ты шутишь хорошо, а иногда бестактно.

Входит Степан Иванович, сапожник части, довольный. Только что поел, и, видно, тоже хочется поболтать. Сейчас начнут довоенную жизнь вспоминать. Как хорошо жилось. Правильно, хорошо. Но иной раз так расхвастаются, что уж заврутся без всякой меры. Степан Иванович свое знает: «Я, говорит, до войны тысячу рублей получал, как завмастерской. Чего же не жить?» — «Ну, Степан, загнул», — усмехается Григорий Иванович. Начнут спорить, кто сколько получал. И выйдет так, что все много получали и что даже денег некуда было девать.

…Иван Сергеевич ставит чистую миску на тумбочку. И миска блестит, а уж лицо-то его прямо сияет. В карауле он отстоял, ужином подкрепился. Теперь можно приятно поговорить, покурить и спать. Нет, еще обязательно сводку послушать надо! Как там под Сталинградом? В сентябре, бывало, сидит, и лицо такое сморщенное, кряхтит, чешет затылок. Быков спросит: «Что, худо, Иван?» — «Плохо, Гришенька… Бои в городе… То есть практически, значит…» — «Одним словом — хана», — мрачно скажет Быков. «Нет, держимся пока, судя по сводкам». Комиссар на политинформации тоже говорил: «Товарищи, положение под Сталинградом тяжелое». А теперь, как наши взяли их в котел, все повеселели. Теперь уже слушать сводку — удовольствие. Иван Сергеевич наденет наушники, поднимет палец ко рту — тише, мол. И все замолкнут… Потом вдруг быстрым шепотом начинает передавать названия населенных пунктов, освобожденных Красной Армией. Тут и Быков молчит, оставив свои шуточки. А зашумишь, хотя б нечаянно, — так обложат, что не обрадуешься. Иногда Ловейко вскакивает, машет рукой и — тоже шепотом: «Братцы! Приказ Верховного Главнокомандующего…»

V

…Сережа взглянул на часы и застыл. Девять! Он уже должен быть в штабе у телефона. В следующее мгновение он стремглав бежал вниз. И, задыхаясь, остановился лишь на пороге помещения, где располагался Песочинский со своим сейфом и аппаратами. Сережа опоздал всего на минуту, но, к счастью, никто этого, кажется, не заметил. Капитан о чем-то тихо переговаривался с майором Эренбургом. В щелку двери, ведущей в кабинет командира части, виднелся свет. Значит, все здесь. Мальчик сел у полевого телефона.

— Слушай, Григорий Саулович, опять твое имя перепутали. В важнейшем документе! — вдруг громко заговорил Песочинский.

— Кто? В каком документе? — пугается Эренбург.

— Как же — вместо Григорий поставили Илья. — И капитан протянул ему газету «Красная звезда».

Майор взглянул на нее, поморщился:

— Ох, оставьте, Михаил Сергеевич, это уж не остроумно. Кстати, вы читали хоть? Как здорово он нашел: «Мы благодарны фюреру…»

— Умеет, — усмехнулся Песочинский.

В этот момент послышался свист снаряда и близкий разрыв. За драпировкой дрогнули стекла. Песочинский наклонил голову:

— Подгадали, сволочи… К самому подходу летучки.

— А что вы думали! Я так и предполагал, — отвечал Эренбург, нервно поправляя очки и прислушиваясь. — Вы не считаете, Михаил Сергеевич, что это не случайно?

— Просто они не дураки и тоже имеют разведку. И без разведки известно, что вслед за боем начнется эвакуация раненых.

Майор не отвечал, продолжая напряженно вслушиваться.

Свист. Разрыв. Но уже чуть подальше.

— Вот это уже в районе станции, — сказал капитан.

— Михаил Сергеевич! — раздался голос полковника из-за двери.

Капитан мгновенно подтянулся, оправил гимнастерку и прошел к командиру. Майор с минуту размышлял, потом осторожно приотворил дверь и тоже скрылся за нею. Еще разрыв. Немцы били методично, каждые четыре минуты. Сережа отсел от окна подальше. Неприятно на улице одному, а здесь, в штабе, совсем не страшно.

Из кабинета полковника вышел Эренбург. Он прошелся по комнате, сосредоточенно думая. Потом вдруг, как бы по наитию, остановился, ткнул пальцем в Сережу и сказал:

— Вы!

Мальчик встал.

— Сейчас! — Эренбург наклонился и сделал шаг. — Идите! — Еще шаг. — К шоферам! Да… И скажите Куренцову… Или нет. Лучше Щербакову, — майор сосредоточенно подумал и махнул рукой. — А впрочем, все равно… Пусть кто-нибудь из них срочно ведет автобус на станцию. Все равно кто — Куренцов или Щербаков. Машины у них однотипные. Вы поняли меня?

— Понял, товарищ майор.

— Значит, так: на станцию и там ожидает летучку или… дальнейших указаний. В связи с обстрелом санпоезд могли задержать где-то на подходе. Но пока мы ничего не знаем. Идите!

Сережа побежал в казарму. Он уже готовился передать так: «Майор приказал Куренцову срочно ехать на станцию. И там ожидать». Послать именно Куренцова Сережа решил потому, что Щербаков был ему симпатичен. Пусть отдохнет лишний раз. Майор же сказал — безразлично кто. Значит, решать, кто именно, должен он, Сережа, дежурный связной. Все правильно.

Но по пути он услышал еще два сильных разрыва в районе станции и вдруг понял, почему майор сомневался кого послать: машина шла к объекту, который подвергался обстрелу. И, как видно, майор не желая выказывать ни к тому, ни к другому шоферу пристрастия, решил поручить это дело судьбе. И этой судьбой должен стать он, Сережа.

…Куренцов и Щербаков лежали одетые на своих койках, прикрывшись полушубками.

— Майор приказал, — запыхавшись, сказал он, вбегая, — пусть кто-нибудь из вас, все равно кто — Щербаков или Куренцов — ведет автобус на станцию и ждет подхода летучки.

Пауза. Оба неподвижно лежат под тулупами.

— Кто поедет, Паша? — спросил Куренцов.

— Все равно. Хоть я, хоть ты… — отвечал Щербаков, не открывая глаз.

— Ну так кто? — повторил Куренцов, приподнимаясь.

— Коля, мне все равно.

— Мне тоже все равно! Чего тянуть? Или ты лежи, я поеду, — сказал Куренцов.

— Коля… — Щербаков вздохнул, как бы удивляясь непонятливости своего друга. — Я же честно говорю — мне все равно. Хоть… хоть ты поезжай. Поезжай! Мне все равно.

Куренцов молча встал, резким движением надел полушубок, потом взглянул на лежавшего под полушубком друга. И в этом взгляде скользнула обида. Но не на то, что выпало ехать ему, — то была работа, война, а на то, что Паша Щербаков не сказал по-честному: «Езжай ты, Коля», а юлил, что вроде ему все равно: идти под обстрел или лежать под тремя накатами, накрывшись шубой. Но вслед за обидой в лице Куренцова мелькнуло и другое, лукавое выражение — мол, ладно, Паша, поспи себе, а мы в другой раз свое возьмем, отыграемся. Уж дружить — так по-честному. А хитрить и мы можем.

И Сереже навсегда запомнилось это выражение лица шофера.

— Ушел уже… — выждав, пока шаги Куренцова смолкли, сказал Щербаков. — Ну что же, ладно.

«Притворяется. Видел же, как тот встает», — подумал Сережа. И вся его симпатия к мягкому, добродушному Щербакову вдруг улетучилась. Раза два шарахнуло совсем близко. В части объявили боевую тревогу. Но Сереже было не до этого. Надрывая голос, он передавал по полевому в «хозяйства» приказ полковника — срочно развернуть дополнительно кому двадцать, кому тридцать мест.

— Всем передал? — спросил Песочинский.

— Всем. Кроме Кузнецовского. Там молчат.

— Верти, пока не ответят!

— Товарищ капитан, бесполезно. Связь прервана.

Но Песочинский сам подошел к аппарату, взял у мальчика трубку. Убедился. Стукнул по ящику.

Из кабинета вышел полковник и сказал:

— Я еду на станцию. Летучка пришла. Вы указали в телефонограмме срочность задания?

— Так точно, товарищ полковник…

— Всем передали?

— За исключением Кузнецовского. Видимо, обрыв, связь не работает.

— Тут рядом, километра два, пошлите связного с моим приказом, — распорядился полковник и вдруг заметил Сережу, которого закрывал Песочинский.

— А… вот кто сегодня связной… — с сомнением остановился и вдруг взял трубку полевого аппарата. Покрутил ручку.

— Молчат. Могло осколком разрезать, связь-то наземная.

Вдруг ухнуло так, что черная драпировка сорвалась с окна вместе с вылетевшими стеклами. Вбежал бледный Быков:

— Товарищ полковник, часового на посту ранило…

— Вызовите Эренбурга… Михаил Сергеевич, распоряжайтесь, а мы срочно на станцию, — и вышел.

Сережа сбежал на берег и пошел вдоль озера. Снаряды ложились в районе станции. Один разрыв был очень близкий. Но Сережа даже не мог определить, в какой стороне, — засвистело, сверкнуло, ухнуло, он пригнулся к земле, испуганно озираясь по сторонам. Вдали за озером темнело спасительное здание госпиталя, но до него было порядочно. Он побежал дальше. Мимо горки с соснами, где — и он знал это — была наша радиостанция, мимо старой каменной дачи с колоннами, в которой тоже стояла часть. Наконец он вышел на шоссе. Здесь уже было вроде спокойно. Шли машины с затемненными фарами. Стоял патруль, но дежурили знакомые ребята и махнули ему: «Давай проходи». Он подошел к проходной и отворил дверь.

— Кого вам? — раздался из-за барьера старческий женский голос.

Сережа вгляделся в темноту. Топилась буржуйка, дверца ее была растворена, у печурки сидела женщина с кружкой в руках. Отблески пламени ходили по ее темному морщинистому лицу. На печке стоял чайник.

— Я связной от Песочинского, принес срочный пакет капитану Кузнецовскому.

— Пакет? Ай ты не с автобусом? Ну, верно, а то б тоже… Парня-то вашего на носилках пронесли, шофера-то. Живой ай нет…

— Куренцова? Он уже здесь, его ранило? — вскричал мальчик.

— Фамилии не знаю… Ваш, из-за озера. Знаю, понесли. Слава богу, не с ранеными. Их уже разгрузили. Пустой автобус. Только собрался ехать второй рейс, а тут и попало.

— А автобус?

— Что ему, автобусу? Стекла побило… Иди! Может, узнаешь… Они все в подвал сошли. И раненые, которые ходячие.

Сережа нашел начальника госпиталя и отдал ему пакет. Тут он узнал о Куренцове. Его чуть задело осколком в шею, сперва не обратили внимания — царапнуло, весь персонал был занят вновь поступившими ранеными. Куренцов сидел в приемном покое, ожидая перевязки, и вдруг повалился навзничь. Бросились, а гимнастерка его полная крови — артерию задело. Не успели…

VI

…Иногда он просыпается раньше, чем прокричат подъем, — в шесть, в половине седьмого. Григорий Быков и Ловейко еще спят. Иван Сергеевич храпит тяжело и временами чуть стонет во сне, тонко, как мальчик. Быков дышит легко. В казарме темно. Стекла окна снизу заиндевели, а сверху чистые. Виден кусочек неба и звезды. Одна яркая, большая, наверное Полярная, вокруг нее млечная россыпь. И он думает, что сулит ему нынешний день.

Секрет Лобанова уже известен Сереже, хотя разгадан не им, а капитаном Песочинским. Однажды, войдя в штаб, Сережа увидел поникшего Лобанова. Капитан сердито говорил ему: «Ты, Костя, лазейку нашел удобную, но срочные пакеты изволь мне развозить лично адресатам. В этой шарашкиной артели они сутками лежат, а меня греет начальство». Лобанов оправдывался: «Михаил Сергеич, Михаил Сергеич, ты погоди!.. Я ведь тоже разбираюсь… не всякий несу туда».

Вышло, что и с поезда он не скакал на ходу, и ходил не спеша, а спокойненько отдавал всю почту в армейский пункт сбора донесений. А молчал… Впрочем, Сережу не огорчило, а обрадовало это открытие. Он-то ругал себя за неуклюжесть, медлительность, а тут дело совсем в другом. Эх, Лобанов!.. А еще хвастал: «Уметь надо». Вот ты теперь-ка сумей… Уж Лобанов ублажал-ублажал капитана, таская ему сухие полешки для лучинок. А Песочинский все равно всадил ему три ночных — с ноля до четырех — вне очереди. Все правильно. Не хитри.

Хорошо, когда все правильно. Провинишься — накажут, отличишься — похвалят. А как еще?

Внезапно Сережа вспоминает, что скоро Новый год — 1943-й. Как он встретит его? Последний Новый год, который встречали дома все вместе, был год 1941-й. Папа привез высокую, пушистую елку, ее установили в большой комнате. Сережа со своими друзьями — Ваней, Вовой, Витей и Толей — разукрасили ее. Мама накрыла ребятам стол — какао с пирожными. Мама сказала: «Ну, мальчики, следующий год вы, наверное, будете встречать уже с барышнями».

Но 1942 год встречали не дома. Папы уже не было. Все комнаты большой квартиры были закрыты — их не натопишь, Сережа жил в кухне, там же ютилась Нина Ивановна, которая когда-то была у них домработницей. Потом стала членом семьи. И еще в кухне жила старушка из разбомбленного дома, дальняя знакомая. Но в самые голодные блокадные месяцы — декабрь, январь, февраль — Сережа, случалось, неделями находился в офицерском общежитии госпиталя, где его мама была начальником хирургического отделения. Когда в госпиталь поступала новая партия раненых и врачи сутками не уходили с отделения, мальчик отправлялся домой. Трамваи уже не ходили. Путь лежал но бесконечному Старопарголовскому проспекту, начинавшемуся у Поклонной горы и выходившему почти к самому Политехническому институту — в нем тогда помещался госпиталь.

До́ма на Поклонной ложились рано, чтоб в шесть уже встать и идти в булочную. Придешь — на дверях замок, а у стенки жмется очередь, все закутанные, кто платки накрутил, кто одеяло. В семь гремит замок и все спешат зайти в помещение, здесь хоть ветра нет. Продавщица при свете коптилки ножницами вырезает из карточек талоны на завтрашний день (вперед давали только на сутки) и затем отвешивает кусок совсем черного, тяжелого, непохожего на хлеб хлеба. И все смотрят, как колеблются чаши весов. Сошлись «уточки» друг против друга. Все точно. Тут не обманешь, если, конечно, весы правильные. Продавщица снимает хлеб с довесочком и — из рук в руки. И все следят. И снова — в холод и темень. Да хлеб покрепче держи, особенно у подворотен. Одна тетка плакала в очереди: авоську с пайкой вырвали. А может, врала, чтоб продавщица на два дня вперед выдала. Случалось и Сереже вперед забирать. Но надо прийти не к открытию, а позже, когда никого нет. Продавщица одна. Сидит и талончики на лист клеит. Ткнет в кучку одним пальцем, талончик пристанет к нему — и на лист с клеем. Для отчета. Молча подаешь карточку… Потянется к ножницам — значит, повезло. Или обратно вернет карточку: «Чего суешь? Не слепая». А просить бесполезно. С них тоже спрашивают — число в число. И ругают, если вперед выдают.

Осенью сорок первого почти каждый налет спускались в бомбоубежище. Потом перестали. Нина Ивановна сказала: «Убьеть — и так убьеть. Чегось ходить, калорию тратить». Провыла сирена, замолкла. Теперь жди. Сережа лежит в кровати укутавшись. Холодно. Печурка остыла, — теперь до утра. Он прислушивается. Вот забили зенитки. Да и по гулу мотора слышно — не наш: с завыванием идет. Уже будто над самым домом. Старушка из разбомбленного шепчет чего-то, молится, должно. Гул самолета то ближе, то дальше, вокруг да около. Понятно: вблизи завод. Вот он и кружит. Знают! В начале войны сколько шпионов выловили, даже в газетах писали. Но, бывало, задерживали и своих. В июле, наверное, Сережа увидел толпу на улице, окружившую военного. Полковник. Четыре шпалы. Волнуется: «В чем дело, товарищи? Вот мои документы». А ему кто-то из толпы: «Какие документы? Полковники так не ходят, им машина положена». Подошел милиционер, проверил документы и приказал всем разойтись.

Внезапно кухня озаряется светом, а взрыва нет. Это он осветительную сбросил. «Чок-чок» — доносится сверху: осколки от зенитных снарядов на крышу падают. Потом слышится взрыв, второй, третий… Но не близко. Стекла слегка позванивают.

— На рождество мороз вдарит, казали, за тридцать градусов. И де дрова брати? — вздыхает Нина Ивановна. Старушка из разбомбленного все что-то шепчет.


В госпиталь к маме он обычно ходил под вечер, — днем они оперируют или перевязывают. Улица пустынна. Она и до войны-то малолюдной была: слева — сосновый парк, справа — редкие дома. Улица-то широкая, а по ней узенькая тропка. Кругом сугробы, — кому расчищать? Сережа идет, оглядывается. Тут смотреть надо. В школьном портфельчике пайка хлеба, а подумают — буханку несешь. Да и за пайку убить могут. В очереди всего наслышишься.

…Впереди что-то чернеет. Сережа замедляет шаги. А чего? Все равно не обойдешь, в сугробе завязнешь. Мальчик приближается к лежащему поперек дороги трупу. Женщина, лицо опухшее. Мертвая, сразу видно. Стылая вся… Он осторожно, ступив одной ногой в сугроб, обходит труп. На обратном пути, наверное, уже заметет снегом.

На перекрестке у Спасской людней. Все закутаны, идут медленно. На подходе к госпиталю Сережа видит еще одного покойника: женщина везет на саночках в сторону Пискаревки, в простыне. Теперь всех туда везут.

Часовые в проходной знали Сережу и пропускали. А если и попадался вредный — может, и не вредный, а карнач близко, — мальчик просил кого-нибудь из идущих вызвать маму. Она выбегала в халате. Иногда шинель на плечи накинута, в петлицах — шпала. Скажет: «Пропустите. Это ко мне». Слушались.

— Сереженька, какое счастье, что ты пришел… Я так боялась за тебя. Обстрел идет… Как ты?

— Мама, это же далеко. Он по «Светлане» бьет…

— Ну все, ты пришел, теперь я спокойна.

Посадит в ординаторскую, а сама в палаты, к раненым. Когда начинали близко бомбить, мама говорила: «Только, ради бога, не отходи от меня… Уж гибнуть — так вместе» — и брала его с собой в палату или операционную.

В декабре сорок первого, как открыли ладожскую дорогу, была первая эвакуация раненых — тех, кто скоро в армию не вернется или вообще на демобилизацию.

Прибытия автобусов ждали в низких сводчатых подвалах, при свете фонарей «летучая мышь». Первую партию готовили костыльных и ходячих. Выдали им шинели. Для Сережи тоже нашлась работа — раздавать мазь от обморожения и запечатанный конверт: историю болезни. Старшая сестра Анна Ивановна выкликала фамилию:

— Румянцев!

— Здесь я, — неслось из темноты.

И Сережа быстро шел туда и вручал костыльному Румянцеву мазь и пакет. Опираясь на костыль, солдат дрожащими руками принимал и то и другое.

— Чего это, малый? — спрашивал.

— Если мороз сильный — вас же, может, на открытой машине повезут, — мажьте щеки, нос… А это не вскрывать, держать при себе… Привезут в госпиталь на Большую землю, там и отдадите, — объяснял Сережа. Он был в возбуждении. Главное — не перепутать конверты с историями болезни. И мальчик устремлялся в разные концы бомбоубежища, пробираясь среди раненых туда, откуда донеслось: «Здесь!»

— Вы Лантотидзе? Это мазь…

— Зачэм, дорогой? Мазать нэчего… Сестричкам отдай…

В темноте Сережа не разглядел, что все лицо Лантотидзе забинтовано, виднелись одни глаза.

В одном из подвальных отсеков вдруг возник шум.

— Не поеду! — кричал заросший щетиной боец. И даже при слабом свете «летучей мыши» было видно, как сверкали его глаза. — Не поеду! Здесь родился, здесь и помру…

К нему тотчас подошли мама и политрук отделения Валя Ковалева.

— Товарищ боец! В этот ответственный час, когда над нашей Родиной нависла смертельная угроза фашизма… — начала Валя.

Но мама перебила ее.

— Горкин, ну чего шумишь? Зачем помирать? Еще повоюешь. Подлечишься там и… вернешься.

— Я здесь воевать хочу!.. Умру за Ленинград…

Подошел комиссар госпиталя, отвел маму в сторону. Сережа услышал, как мама тихо ответила: «Надо увозить, пока транспортабелен. В строй он уже не вернется».

Вдруг Сережу кто-то схватил за рукав. Вглядевшись в улыбающееся лицо, мальчик узнал лейтенанта Евсеева из третьей палаты.

— Серега, прощай, уезжаю!

И так он это сказал с тоской, что мальчика вдруг охватило волнение. И, не желая, чтоб Евсеев видел его слезы, он отвернулся и сделал попытку уйти:

— До свидания… Вы извините, я должен мазь раздавать…

— Погоди, Серега!.. Вот письмо. Отдашь. Знаешь кому?

— Знаю.

— Ну, кому?

— Тамаре из буфетной…

— Правильно. Все понимаешь… Не нашел я ее, а уже отправляют. И еще матери своей спасибо скажи! Понял? Скажи — от лейтенанта Евсеева… Она мне ногу спасла, в медсанбате ампутировать хотели… Ну, обнимемся!..

Где они теперь, красивый лейтенант Евсеев, неистовый Горкин, Румянцев с дрожащими руками? Где все?


Назавтра бежит политрук Валя Ковалева.

— Товарищ Чапай, товарищ Чапай! — Это она так в шутку маму называла, а себя — Фурмановым, хитрая тоже. — А я только что с совещания. Комиссар нас созывал. За вчерашнюю эвакуацию знаете кого похвалили? Сережку вашего.

— Валя, не выдумывайте…

— Честное слово! Комиссар сказал, что все, в общем, прошло организованно, но отметил отсутствие некоторой торжественности. Все-таки первая эвакуация наших раненых на Большую землю. А дальше вот он что сказал, я даже записала для вас и для истории: «Обстановку несколько скрасил, внося оживление своей беготней и усердием, сын начальника первой хирургии». Слово в слово!


Тот 1942 год встречали в офицерском общежитии рядом с госпиталем. С мамой в комнате жили Валя Ковалева и старшая сестра Анна Ивановна. Мама и Анна Ивановна взяли из столовой скудный ужин домой. Сидели и вспоминали довоенное время.

— Наша Валька где-то задымилась, — сказала Анна Ивановна.

— Господи, а что ей? Двадцать три года… Девчонка! — ответила мама.

В половине десятого легли спать голодные — ужин лишь раздразнил. Не спалось. Все-таки Новый год. Каждый думал о своем. Вдруг Анна Ивановна говорит:

— Товарищ начальник, ты спишь?

— Не сплю, Анна, — ответила мама.

— А он уснул?

Но Сережа тоже не спал.

— Слушайте, я такая стерва, — продолжала Анна Ивановны, — утаила целый сухарь… Помнишь, третьего дня нам вместо хлеба сухари выдали? И я запрятала под матрас… Давайте его съедим.

Она зажгла коптилку и разделила сухарь на три части. Сухарь был крепкий и вкусный, еще из довоенного хлеба.

— Вальке не оставили, но, я уверена, она сегодня сыта, у начпрода компания собирается… — сообщила Анна Ивановна.

— Я знаю, он и меня уговаривал, — рассмеялась мама.

— Так чего ж не пошла? Еще миндальничать — и нам бы с Сережей притащила чего-нибудь. Меня, старуху, не пригласили.

Вдруг, около двенадцати, стук в дверь.

— Кого еще несет? Для Вальки рано…

Анна Ивановна вышла в переднюю. Хлопнула дверь, послышались крики, поцелуи, потом вбежала радостная Анна Ивановна:

— Это Алеха мой! Вот угодил-то… Вставайте. Пировать будем…

Приезда Алексея Яковлевича Попова — мужа Анны Ивановны — ждали месяца два. Комиссар фронтового батальона балтийцев, он уже превратился в легендарную личность. «Вот Алеха приедет…» — повторяла изо дня в день жена его. И уж казалось, что, как он приедет, все тотчас перевернется.

Теперь она, счастливая, металась, разводила буржуйку, чтоб согреть кипяток, а Алексей Яковлевич в морском кителе сидел за столом и рассказывал…

— Алексей Яковлевич, ну как все-таки, удержим? — спросила мама, закуривая.

— Теперь уж удержим, — ответил он.

Сев наконец, Анна Ивановна оглядела стол и всплеснула руками:

— Алеха! Амы думали, что ты нам с передовой мешок с продуктами привезешь!

— Где ж, Анюта… У нас тоже паек…

— А что твой начпрод не ворует? Наш, госпитальный, ворует, такую морду отъел…

— Одного начпрода я отправил под трибунал… Нынешний как будто честный.

— Вот у нас на отделении сестра-хозяйка Степанида тоже такая же сумасшедшая… Сама, дуреха, голодная ходит и нас с начальником, вон, Аидой Петровной, голодом морит, — рассмеялась Анна Ивановна. — Ну, верно, вот мальчишке она раза два совала сахар. Было, Сережа?

— И еще раз в буфетную затащила и каши дала, — ответил мальчик.

— Посмела б она мне развернуться… Я б ее в двадцать четыре часа уволила, — сказала мама.

— Оставь, начальник, кому это нужно?

— Анна, но ведь в твоих руках пищеблок. Ты их контролируешь и следишь за каждым граммом… Уж молчала б!..

— Знаю я Анюту, — улыбнулся Попов.

Комиссар вдруг с беспокойством стал что-то искать на столе, потом взял командирскую сумку и там порылся. И озабоченно сказал:

— Анюта, а куда я дел шоколад? По-моему, я тебе отдал… Нам вместо сахара выдали…

И навсегда запомнил Сережа выражение лица жены комиссара. Спокойной гордостью засветилось оно вдруг:

— Вот он такой, мой Леха… По письмам знал о Сереже, сунул плитку мне: «Это мальчику». Да не бойся, Леха, не съем сама… Припрятала. Сегодня вон всего на столе, а завтра что? Ой, Алеха, ты меня даже в краску вогнал… Неужели ты мог подумать, что я сама сожру?

Однако она достала шоколад и заставила Сережу при всех съесть, несмотря на протесты мамы.


Шаги в коридоре. Дверь распахивается.

— Па-адъем! — звучно кричит старшина и скрывается.

«Па-адъем!» — несется из коридора.

Все. День начался. Григорий Иванович сидит на койке хмурый и с утра злой, вернее, строгий, и обертывает правую ногу теплой бумазейной портянкой. Делает он это тщательно, аккуратно. Чтоб ни одной складки не было. Не то что Ловейко. Тот всегда торопится, поглядывает на дверь, кряхтит, натягивая сапог за лямки. Натянет. Попробует встать. Не то. Снова кряхтит, стаскивает сапог… Григорий Иванович глянет и скажет:

— Эх, Иван! Худой из тебя солдат, не зря тебя наш лейтенант гоняет…

— Ладно, помолчи, — огрызается Ловейко.

— Да уж чего «помолчи». Пыхтит, пыхтит, как паровоз, а все без толку. Портянки не научился наматывать. А еще под Дубровкой был…

— А мы там, Гриша, вовсе сапог не снимали…

Вот Быков обернул одну ногу, чуть поднатужился и ловко всунул ее в кирзовый сапог. Притопнул. Опробовал на пятку, носок — не жмет ли. Все норма. Принялся за другую ногу. Обул и ее. Все у него размечено по минутам. Теперь он достает из тумбочки кисет, вынимает пачечку курительной бумаги, отрывает листок. Насыпал табак из кисета, но свертывать не стал, положил на тумбочку. Свернуть сигаретку — дело приятное, и он оставляет его напоследок, когда уже наденет гимнастерку и затянет ремень. Тогда свернет. Утрясет табак. И кончит красиво — закрутит, чтоб табак не высыпался. Уже скрученную цигарку снова положит на тумбочку и примется заправлять койку. А уже курить-то будет потом… ну, там… в скворечнике. А Ловейко, тот все суетится да поглядывает на Быкова — насколько, мол, тот опередил его. Хочет подкусить, а не знает как. Скажет:

— У тебя, Гриша, все как по конвейеру.

— Ладно, пыхти-пыхти…

Но Ловейко не успокаивается и, подмигивая Сереже, говорит:

— Что, Гриша, поджимает?

— Ух ты, Иван! Слепой, битый, а все заметит. Ты уж поди в пять утра отливать бегал…

— А ты видел?

— Не видел — слышал, как ты возишься, пыхтишь… Пошел, чую.

— Ну, бегал, — кивает Ловейко. — У меня же осколок, Гриша, сидит, жмет…

— Не знаю, чего у тебя там жмет, в брюхе твоем… Нальется на ночь воды — понятно, жать будет.

— Давай, давай, Гришенька… Спеши, а то займут скворечник, попрыгаешь, — в свою очередь подковыривает Ловейко.

Быков на мгновение останавливается, наверное ищет, чем бы сразить Ивана. Но не до этого, и, уже пританцовывая, выбегает из комнаты, на ходу надевая ватник. Раз побежал к скворечнику — заперто. Кричит: «Иван, хватит там пыхтеть!.. Ну тя к ядрене-фене, выходи!» И давай дверь дергать. Он-то думал, что там Ловейко, а там майор Эренбург сидел. Опять же Ловейке и досталось. Прибежал Быков: «Иван, мать твою так!.. В грех меня ввел». — «Да при чем тут я, Гриша?» — «А при том!.. Шут тя знает, куда ты побежал?.. Я думал — в сортир!»

Вот они ругаются, а когда Иван Сергеевич достал где-то пачку довоенного «Беломора», точно поделил. Вернее, так: себе взял десять, Быкову десять дал, две — Степану Ивановичу и три — старшине.

Сережа встает легко. В шестнадцать лет привычки приходят просто. Из коридора слышится голос комвзвода: «Где дневальный? Почему в бачках воды нет? Бойцы уже умываться идут…» И затихло. Прошел куда-то. Потом снова: «Старшина! Выводите взвод на построение во двор. Быстро!»

Холодно. Градусов двадцать. Бойцы в шинелях, а кто в полушубках выбегают по одному строиться. Старшина поднимает руку: «В две шеренги — становись!» Появляется Радов.

— Взвод… Равняйсь! Сми-ирно! Товарищ лейтенант, автовзвод и отделение связи построены…

— Вольно, — говорит Радов.

Проходит перед строем, осматривает бойцов. Внешний вид. Заправка. И все такое. Тут он прав. С него же спросят, а не с кого-нибудь. Ловейко обижается на него. Но по честности сказать — какой он боец, Ловейко? Кряхтит, горбится, прихрамывает, на политинформации дремлет.

— Взвод! Слушай мою команду!..

И выводит бойцов за расположение части. Там площадка. Гоняет до завтрака. В восемь часов утра завтрак. Григорий Иванович поест, встанет, улыбнется. «Ну, — скажет, — теперь можно и воевать идти».

Но Сереже не избежать насмешливого взгляда Ловейки. Хороший он человек, но порядком уж надоел со своим «Аникой-воином». Конечно, сказать это невежливо, но сам-то он Аника-воин.

Сережа вызывающе смотрит на Ловейку.

— Ох, Гриша, ты глянь, какой у него взгляд! Молнии. Отелло! Испепеляет. Поплачут девки из-за этого парня…

— Девкам не взгляд нужен, — хмыкает Быков.

— Нет, ты напрасно, Гриша. Взгляд тоже играет роль. С него-то и начинается все. Ты вспомни, Гришенька, как сам-то… И робел, наверное, и дух захватывало.

— Все было, Иван. А теперь… Знаешь, что мне нужно?

— Могу догадаться…

— Вот. А покойницы мне все равно никто не заменит.

Жена Быкова умерла в блокаду от голода.

Входит старшина.

— Вы подавали рапорт об увольнительной на сегодня? — спрашивает Сережу.

— Подавал.

— С обеда можете идти. К отбою чтоб был.

— Есть.

Старшина не уходит, что-то прикидывает. Бросил на мальчика снисходительный взгляд, вздохнул. И по-свойски:

— А вообще-то можешь мотать и сейчас… В наряд не записан?

— Нет.

— И гони. Только Песочинского спроси — нет ли чего. Доложись: так, мол, и так… Старшина отпустил.

— А комвзвода? — спрашивает Сережа.

Пауза. Старшина морщится, машет рукой и выходит. Сережа уже понял, что сказал глупость.

— Ну чего, спрашивается, чего ты сунулся? — гремит Быков. — Умным хочешь быть, поперед батьки… Эх, парень, верно, что сосунок, — кратко и убийственно режет он.

Чего ж обижаться — прав. Если младший начальник отпускает — все. Он несет ответственность перед старшим. И знал ведь. Чего лез? Выслужиться? Себя показать? Вот и получай.

— Да, Сережа, зря ты про лейтенанта вспомнил, — сокрушенно говорит Ловейко. — Твой непосредственный начальник подсказал верный ход к Песочинскому. Действуй!..

Сережа удручен. Когда командир или старшина ругают — это можно стерпеть. Но когда осуждают свои же товарищи — поневоле расстроишься.

— Ладно, век живи — век учись… Аника-воин, — говорит Ловейко и улыбается.

— ПУД-то учишь хоть? — спрашивает Быков.

Это он пожалел. Решил загладить.

— Учу…

— Ну и чего ты выучил?

— Все…

— Что, все правила? Врешь ведь…

— Спросите.

— Спрошу. При подъезде к Т-образному нерегулируемому перекрестку с пересеченными трамвайными путями… Ну?

Сережа быстро подхватывает фразу и точно шпарит дальше по правилам.

— Так… За сколько метров до перекрестка шофер должен начать перестройку?

Сережа вновь отвечает. Быков задает еще с десяток вопросов, выискивая самые трудные. Его уже охватывает азарт — посадить мальчишку. И никак.

— Вызубрил, — усмехается Григорий Иванович. — Поди дни и ночи сидел…

— Когда же! Два раза прочел — и все.

— Врешь ведь, мать твою так… — снова гремит Быков. — Наверное, каждый пункт по часу долбил.

— Ну честное слово!..

— Иди к аллаху… Врунишка!

Доказывать бесполезно. Все равно не поверит. Но вообще-то точно. Сережа прочел правила всего два раза. Ну и над схемой перекрестков посидел. Самого берет удивление. Бывало, в школе до войны учишь, учишь виды придаточных или суффиксы — и все равно путаешься, когда вызовут к доске. А сейчас чего-то все вдруг отлично запоминается. Хотя бы Устав строевой службы — тоже один раз прочел, и все. Странно даже. А вот слышать стал хуже…

— Так что делать? Идти? — спрашивает Сережа.

— Исчезни ты поскорей, дурья голова! Делов-то… — говорит Быков.

Через минуту Сережа уже в штабе.

— Товарищ капитан, никаких заданий не будет?

— Никаких, — сухо отрезает Песочинский, не поднимая глаз от бумаги.

Но теперь Сережа уже научен: лишних вопросов не задавать. Тихонько выходит он из штаба. Оглядывается, нет ли комвзвода. Этот что-нибудь да найдет. И — шасть на улицу, мимо ворот, за пределы части. Теперь он свободен до позднего вечера. Убыстрил шаг. Побежал узкой протоптанной дорожкой через озеро по льду. Вот и шоссе. Налево — шлагбаум и КП. Зачем ему КП? Ему совсем в другую сторону — до кольца пешком. А дальше — трамвай, — ехать-то всего несколько остановок.

VII

Где-то в городе шел обстрел. Мальчик напряженно прислушался, стараясь определить примерный район падения снарядов. Били по Петроградской, но отдельные снаряды падали ближе, где-то у Ланской. В ту сторону и ехать.

…Ухнуло совсем где-то близко — наверное, у клуба Орлова. Даже треск слышен. Наконец подошел трамвай. Сережа вскочил на площадку. Пассажиров было мало: военный, старший лейтенант, и три женщины, закутанные в платки так, что лиц почти не видать. Кондукторша тоже была закутана. Рядом с ней лежала старая авоська с кастрюлями — одна в другую. Она дернула за веревочку, раздался негромкий звон. И трамвай медленно пополз по окраине Выборгской стороны. Слева, за Лихачевкой, чернел целый лес печных труб. Раньше здесь стоял стандартный поселок. В тридцать пятом году построили. Быстро. За один год. Дома из деревянных щитов. Доски, а внутри опилки. А крыши — толевые. Все их снесли на дрова. Людей там уже не было. Кто эвакуировался, кто помер.

Съехав с Поклонной, трамвай стал. Кондукторша с сумкой медленно поднялась и пошла к вожатой. Переговорили. Вернулась. Села.

— Что не едем, хозяйка? — спросила женщина с бидоном.

— Обстрел. Слышите?.. Метроном ходит быстро. Да и так слышно — рвутся, — отвечала кондукторша.

— Довезла б хоть до рынка…

— Куда?.. Он по «Светлане» и бьет…

Охая, женщины вылезли из вагона. Сережа тоже вышел на улицу. Декабрьское солнце стояло низко. Снег поскрипывал. Деревья были белые от мороза. Идти пешком — далековато. И рано еще. В госпитале по утрам всегда обход раненых. Зайти к Вовке? Здесь рядом… Надо зайти.

Сережа подошел к деревянному двухэтажному, обшитому тесом дому. Ступени крыльца были во льду, как почти во всех домах: воду носили из колонки, расплескивали. Он отворил наружную дверь, вошел в перешитый тесом дом. Ступени крыльца были во льду, как раньше. И здесь лед на полу. Еще дверь, обитая войлоком. Все открыто. Теперь все так живут, никто ничего не запирает.

Отворив третью дверь, Сережа остановился на пороге комнаты и не вдруг заметил в глубине, у времянки, самого Вовку, невысокого рыжеватого парня. Он сидел на корточках у печурки. Не спеша оглянулся — кто там, мол. Медленно привстал.

— Вовка, здорово!

— Сергей? Заходи… — почти без удивления сказал Вовка. — Что, в армии?

— Ага…

— Хорошо тебе… Постой, а ты же младше нашего Вани.

— Младше.

— Повезло тебе. Меня вот на завод не берут: четырнадцати нет. Но с нового года, мамка сказала, точно возьмут.

Вначале Сереже показалось, что Вовка почти нисколько не изменился. Но, вглядевшись попристальней, заметил, что лицо его как бы обтянуто кожей, а местами кожа отвисла. Лицо у него было широкой кости и осталось такое же. В комнатке был тот же порядок, что и до войны. Только времянка появилась, и труба от нее в окно выведена. На стене в рамках фотография Вовкиных отца и матери. Молодых. Отец был на фронте.

— Шкаф сжег? — спросил Сережа.

— Еще в первую зиму.

— А от Вани есть письма?

— Было два. Ивану повезло. На Ладогу попал. Охрану несет… Приезжал раз. Банку тушенки привез.

— А Мария Егоровна здорова? — спросил Сережа.

— Мамка на заводе. Поздно приходит. А когда и там остается. Танки ремонтируют, их прямо с передовой гонят. Как пригонят колонну — там и ночуют. Две рабочие карточки зря не дадут…

— И хлебных две?

— Кроме хлебных. Остальное — крупа, сахар, масло — законно. И с хлебом лучше стало. Она четыреста получает, и я — двести. Жить можно. Иван рассказывал, в Кобоне продуктов скопилось, все склады забиты. И надписи: «Только для Ленинграда». Но, говорит, охрана здоровая, и приказ стрелять без предупреждения, если кто близко подойдет.

— Без предупреждения не положено, — сказал Сережа. — А я мимо ехал, трамвай стал. Обстрел.

— У нас — что!.. У нас, можно сказать, спокойно. Вот мамин завод обстреливают почти что каждый день. Но наши им тоже дают. Как ихняя батарея начнет — так сразу наши отвечают.

— Ну правильно. Это называется контрбатарейная борьба. Но важно засечь батарею, которая ведет огонь. Володя, а не знаешь, что с Витькой? Эвакуировался?

— Уехал. Ну его к свиньям. И говорить о нем не хочу. Из-за него умер Толя… Он же ходить не мог уже. Витька по его карточке хлеб получал. И половину съедал дорогой. Уж довесок обязательно съест, а довесок бывает порядочный… Мы раз встретились в магазине, в нашем «Башкирове». Стоит, жует… Сперва свой довесок, потом, смотрю, Толькин. А всего-то давали — раз укусить… Я ему: «Что ж ты, Витя, братнину пайку?» — «У нас, отвечает, уговорено. Один день оба довеска — мне, другой день — ему». Зашел я к Тольке, спрашиваю, верно ли, был ли такой уговор. «Уговор-то был, отвечает, только Витя мне еще ни разу своего довеска не дал. Нет, говорит, довеска. Без довеска, точно отвесили». Ну пусть один раз, ладно. Но не каждый же раз!

— Да, ясно, что он объедал Тольку. Он же у меня в декабре карточки украл.

— Я знаю. Мало мы его до войны били, — вздохнул Вовка.

— Я заходил к ним, когда Толька еще был жив, это примерно в январе сорок второго, — сказал Сережа. — Но он уже не вставал. И мать их умерла.

— Это неизвестно. Может, снарядом накрыло. Она ушла на работу и не вернулась, — поправил Вовка, — и про что тебе Толя говорил?

— Про шоколад. Вот, мол, кончится война. Кончится же она когда-нибудь. Ну вот, и он скопит деньги…

— Это он и мне говорил, — кивнул Вовка. — Еще что? — Книжки просил привезти…

— Это он всегда просил, еще и до войны. А про Соловьевых знаешь? Тех, что в стандартном жили?

— Я знаю, что их сестра Тонька карточки потеряла.

— Знаю. Я иду, мне Костя-маленький навстречу идет, аж черный весь. «Чего?» — спрашиваю. «Да Тонька, дурища, на всю третью декаду карточки потеряла. Как жить — не знаем». И заплакал. И пошли они один за другим помирать: сперва ихний отец, что в ПВХО служил, после Колька-Соловей, потом уже матка ихняя…

— А Костя?

— Его в детдом забрали… Тонька эвакуировалась.

— А Зойка Иванова? — спросил Сережа.

— Эвакуировалась. Брат ее Колька Иванчик, знаешь, здоровый, кряжистый такой, тот умер. Гришка Кундаль умер. Да много.

— А Ленька Кундаль?

— Ленька в армии. Вот про Тотема не знаю. Они собирались эвакуироваться, а уехали или нет — не знаю. Я и до войны к нему редко ходил.


От Вовки Сережа пошел к Тотему. В дом на Ярославском он всегда заходил с волнением. Это был дом его самого раннего детства, здесь он прожил первые восемь лет. Потом они переехали на другую улицу в том же районе. Но дружил он по-прежнему с ребятами со старых дворов. И все детские воспоминания были связаны с этим большим бревенчатым домом, огромной верандой с разноцветными стеклышками, в которой висел старинный домик-барометр. Перед дождем из домика выходила дама с зонтиком, в хорошую погоду — мужчина в костюме. По утрам, вбегая на веранду, Сережа неизменно видел бабушку. Она стояла у керосинки и помешивала ложкой в кофейнике. «Погулял, мой Баргунчик?» — ласково говорила она. Перед верандой стояли качели. Сильно раскачавшись, Сережа, взлетая вверх, видел Поклонную гору и верхушки синего леса. И в первый класс он пошел из этого дома.

…Крыльцо сильно покосилось. В нем было девять ступеней, раньше казалось это так много. Когда-то Сережа прыгал с одной ступеньки, потом с трех, наконец с семи ступеней летел стремглав вниз и падал на руки. И здесь на ступенях лед. Но двери заперты. Сережка вспомнил, что кто-то из жильцов имеет корову. Кажется, такая работящая энергичная старушка живет в крайней комнате слева. Он постучал.

Двери отворила незнакомая худая женщина в телогрейке. Прежде она не жила здесь. Сережа поклонился и молча прошел через кухню по темному коридору — вторая дверь налево. В темноте рука его точно опустилась на ручку двери — ту, старую, с изгибом. Он нажал ее и, чуть приотворив дверь, увидел знакомый дальний угол потолка с лепным украшением.

— Можно? — спросил он.

— Сережа, что же вы не узнали меня? — раздался голос позади него.

Он обернулся. Рядом стояла женщина, открывавшая ему дверь. И по голосу он признал в ней мать Тотема — Елену Васильевну.

— Входите, входите, холод пускаете… Тотемчика нет, он в магазин пошел.

— Елена Васильевна… Здравствуйте! Я со свету ничего не вижу, — поспешно заговорил Сережа. Он не хотел оставить Елену Васильевну с мыслью, что ее невозможно узнать.

— Да уж не оправдывайтесь, садитесь, садитесь, — она по-своему угловато взмахнула обеими руками, рассмеялась совсем как прежде, низким раскатистым смехом.

— Нет, правда, вы почти не изменились, похудели немного…

— Оставьте выдумывать. Я же знаю. Похудела? Страшная стала!.. — Теперь уже голос ее был озабоченный. Она искоса взглянула в другой конец комнаты, где на коврике сидел маленький мальчик лет трех. — И Никитка наш, смотрите, худенький. Полегче стало, а все-таки голодно еще, Сережа, вот мы с Тотемчиком и Никиткой и думаем уехать. Тотем не хочет, да и мне обидно — все трудное время пережили…

Сережа оглядывал комнату. Все было так и не так.

— А вы в армии? Мне кто-то говорил. Что ж, это очень правильно. Как мама?

— Она работает в госпитале.

— Да, а вот у меня на руках Никитка… Ради них ведь все. Нам наш папа из своего пайка подбрасывал иногда. А то бы не выжили.

Вскоре пришел Тотем в старом довоенном пальтишке и ушанке, с провизионной кошелкой. В кулаке его были крепко зажаты карточки. Он, сощурив глаза, смотрел на Сережу, не вдруг узнав его.

— Ну! Кто пришел-то, — снова по-прежнему рассмеялась Елена Васильевна. Она сняла с керосинки чайник. — Вот и отлично, будем завтракать.

Тотем был немного смущен приходом товарища. Мальчиками они соперничали. Тотем был посильнее Сережи, знал от отца боксерские приемы, много читал. Вокруг них группировались ребята. Теперь в этой комнате с ее обнаженным блокадным бытом, мигающей керосинкой, какими-то баночками, кастрюльками, заиндевелыми окнами, наполовину прикрытыми одеялами от холода, была видна беззащитность друга.

— Про Витьку и Тольку знаешь? — спросил Тотем.

Сережа кивнул.

— А Тотем отлично менять выучился… Мы все, что у нас было — золотые часы, кольцо, — променяли на продукты. И я ничуть не жалею. Наживем еще, — сказала Елена Васильевна.

— Мы же вместе с Тотемом меняли в ту зиму, — ответил Сережа.

— Мама, что ты, не помнишь? Он приходил к нам, и мы вместе шли к этой спекулянтке за картошкой. Со всей округи золото ей носили. Противная…

— Да, господи!.. Как время летит. Вот вырастете — вспоминать будете. Если все мы живы останемся… Ну, да теперь останемся. Садитесь за стол, — пригласила Елена Васильевна.

— Спасибо, я завтракал, — ответил Сережа.

— Садитесь! Садитесь, господи, какие глупости… — вновь тем же низким голосом вскричала Елена Васильевна.

Она вынула из кошелки хлеб — треть буханки, — полученный по трем карточкам. И налила всем по кружке желтоватого кипятку. Потом разрезала хлеб пополам, одну часть отложила, обернув ее салфеткой, другую разделила на четыре куска, взяла себе самый меньший.

— Нет, нет, я сыт. Я правда завтракал! — твердо произнес Сережа, отодвигая хлеб. Он дал себе слово, что не притронется ни к хлебу, ни к маленькому кусочку сахара, который тоже положили ему рядом с кружкой.

И не притронулся. С собой же у него не было ничего, кроме коробки «Казбека».

VIII

— Сережа! — услышал он чей-то голос.

Мальчик обернулся на зов.

По двору госпиталя шла группа военных. Когда они были совсем близко, Сережа различил среди идущих Анну Ивановну. Она улыбалась и звала его. Но мальчик, крикнув: «Здравствуйте!», побежал от нее к главному корпусу. И вот уже он на третьем этаже. Дальше нужен халат. Он заглянул в коридор — знакомая картина: раненые на костылях, в синих застиранных халатах группами курят, прохаживаются; кого-то несут на носилках, медсестры в белых косынках с красными крестами; вот появилось знакомое лицо с мягкой простодушной улыбкой.

— Сереженька, мама тебя видела уже? Нет? Я сейчас позову, она в операционной. Закончили уже… Просто сидят.

— Спасибо. Я подожду.

— Вот халат, иди в ординаторскую, — и сестра подала халат.

Сережа надел его и прошел на отделение. Мама вошла, как всегда, быстро и, увидев Сережу, удивилась и обняла его.

— Ты здесь?! Какое счастье… А Антонина мне не сказала о тебе. Противная, говорит: «Срочно пройдите в ординаторскую, вас вызывают». Ты похудел, но вытянулся даже за этот месяц… Слава богу! Я так боялась, что ты после той страшной зимы не будешь расти, останешься маленького роста. Как ночь на седьмое? У вас были раненые… Я, как услышала, думаю: «Это конец». Но мне сообщили, что ты жив-здоров.

Мама говорит взволнованно-быстро, заглядывая в лицо мальчику. На груди ее маска из марли, какую надевают хирурги во время операций.

— Мама, а может, тебе нельзя сейчас? — спросил Сережа. — Я не спешу, меня до вечера отпустили.

— Нет… Кончили уже. Была ампутация очень сложная.

— Как? Отрезали? Ногу?

— Да. До границы верхней трети бедра. Гангренозное воспаление.

— И ты… это… оперировала?

— А кто же? — как-то отвлеченно сказала она, глядя в одну точку. — Может, и вторую не удастся спасти.

Мама достала из кармана халата портсигар, открыла его. Там лежали самодельные сигареты. И тут Сережа вспомнил про «Казбек» и молча, немного стесняясь, положил огромную пачку на стол.

— Мамочка, у тебя скоро день рождения… Я… Ты не сердись. Это совсем недорого… Пустяки.

Мама взяла блок с удивлением и радостью. Она даже немного растерялась. Вдруг плечи ее вздрогнули.

— Сереженька, пожалуйста, не будь таким хорошим, а то я заплачу. Я так боюсь за тебя…

И она заплакала. И Сережа едва сдерживал слезы.

— Мама, ну что, правда, ерунда… Это же не сорок второй год. У меня каждый день хлеб остается… — отвернувшись, говорил он.

Снова всхлипнув, мама прижала его к себе. Сцены такие были и приятны, и нелегки Сереже. Он расстраивался, и то, что он не мог сдержать нахлынувших чувств, раздражало, сердило его. То было детство, от которого он стремился скорей уйти, стать мужчиной, бойцом, грубым, как Быков, циничным, как Генка, и властным, как сам полковник. Не получалось…

— Ты не обедал? Нет, конечно… Я сейчас организую, — сказала мама, немного успокоившись.

— Сюда? Вдруг кто зайдет.

— Ну и что? Все равно бы я попросила сюда принести, сегодня с утра операции.

Сережа не стал отказываться. Он знал, что теперь мама получает спецпаек, который давали только хирургам. А затем та же сестричка Антонина с таинственным видом принесла почти полный котелок супа — явно больше, чем одна порция, но со вторым, как обычно, получилась торговля: «Нет, ты ешь, я уже сыта». — «Но, мама, у меня же в части целый обед будет ждать, пропадет…» Все эти слова и привычки только сердили Сережу, ибо он считал их своей слабостью.

— Но я очень довольна, что о тебе там заботятся, — сказала мама, выслушав Сережин рассказ о его учебе на шофера.

— Мама, когда я получу права… надо будет как-то поблагодарить Генку Колотушкина.

— Да уж как-нибудь поблагодарю, — улыбаясь, сказала мама.

— Как? Он вообще-то намекал… Если б спирту немного…

Мама рассмеялась.

— Сережка-то убежал от меня… А я знаю, почему ты убежал, Сереженька, ты боялся, что я при всех стану тебя целовать. Ну, неужели я такая дура? — говорила Анна Ивановна, войдя в ординаторскую.

Сережа улыбался — что ж, правда, именно поэтому он и удрал.

— Ну так что? Сыт теперь?

— Сыт… Еще и остается.

— «Остается»! Ты ешь. У тебя сейчас самый рост. А то останешься маленьким.

— Ну, неправда, Анюта, он совсем не маленький, — с легкой обидой сказала мама.

— Как это не маленький? Конечно, маленький… Слава богу, что жив остался. А мы все? Это же вспомнить — жутко становится… Серега, ты помнишь, как в прошлый Новый год я шоколад твой чуть не украла?

Она погладила Сережу по голове, вдруг странно всхлипнула и вышла.

— Мама, а что она…

— Алексей Яковлевич ее тяжело болен. Кажется, рак… Перенес фронт, самое трудное время — и вот… Жаль. Это настоящие люди, Сереженька.

В ординаторскую заглянула Антонина.

— Что тебе? — улыбаясь спросила мама.

— Товарищ начальник, я сделала, что вы велели мне.

— Что? Я не помню…

— А еще третьего дня… Сахар выдали.

— Ну, Тонюшка, какая ты хорошая! Сварила по-своему? Тащи сюда, — заговорщицки мигнула ей мама. — Я знала, что он должен прийти. И он пришел. Смотри, какая я теперь богатая! — Мама взяла блок «Казбека» и потрясла им.

Сестричка скрылась.

— Мама, а как Новый год? — спросил Сережа. — Я бы мог, наверное, отпроситься.

— Очень хорошо! Только боюсь, что мы будем встречать его здесь, на отделении. Получен — это строго между нами — приказ развернуть дополнительно пятьдесят коек… Это бывает тогда, когда что-то готовится, — голос ее снизился до шепота. — Может, прорвут кольцо? Кончится блокада? Если бы!.. Но самое страшное мы с тобой все-таки пережили, да?

— Мама, конечно. Теперь уж скоро война кончится.

— Нет, Сереженька, еще не так скоро…

IX

— Ты от меня к кому? — спросил Рыбин.

— К Турвицу.

— Потом?

— В разведотдел. Все!

— Обратно пойдешь мимо нас… Заскочи, а? Меня генерал отпустил в город на сутки… Я бы сегодня махнул после одиннадцати, но транспорта нет. Посодействуешь?

— О чем разговор…

— Уедем?

— Да уж как-нибудь. Ни разу не оставался.

— Ну, дуй!.. Да, пароль, — вздохнул Рыбин. И он поднял вверх палец.

— «Ствол»? — шепотом спросил Сережа.

— Все, брат, кончились «стволы» да «курки». Коменданта сменили. Думай еще.

— Звездочка.

Тихий беззлобный мат: «ясно ж показываю…»

— Самолет?!

— «Небо», бестолковый! — мучаясь, прошептал Рыбин и захлопнул окно.

Развезя пакеты, Сережа зашел за Рыбиным. Тот уже ждал с рюкзаком, и они отправились. Спустились с горки. Вот и КП. Дежурили знакомые ребята, которых не нужно было просить. Подошла машина. Сережа устремился к шоферу вместе с сержантом. Сидевший в кабине старшина подал путевой лист. На нем шла наискось красная полоса. Отпадает. Спецгруз. Затем тотчас за ней вторая — то же самое.

— Сегодня худо. Не та обстановка, — заметил сержант.

— А что?

— Переброска боеприпасов. Не знаю, как уедешь. Все машины мобилизованы.

Сергей вернулся к лейтенанту. Рыбин весело подмигнул и стал рассказывать, как ему удалось отпроситься на сутки.

— С нашим лучше напрямую, — счастливо хихикал Рыбин. — Это он понимает. А начнешь что-нибудь врать насчет больной тещи — выгонит.

Сережа напряженно всматривался в сертоловское уходящее шоссе, не хотелось огорчать лейтенанта. Тот ничего не подозревал.

— Хочешь глоток? — он ударил по фляге.

— А чего это? — спросил Сережа.

— Попробуй…

— Чистый?

— Разбавил.

— Уж лучше в машине, — вздохнул Сережа.

Теперь он чувствовал себя ответственным за доставку Рыбина в город. Что же, в самом деле, в кои веки выбрался человек — и вдруг невезение. Сережа забыл, что этот же самый Костя Рыбин, случалось, заставлял его подолгу ждать и шуточки отпускал… И мысль о том, что если и придется промерзнуть несколько часов на КП, то это лишь послужит в дальнейшем хорошим уроком незадачливому лейтенанту, — эта мысль даже не приходила Сереже в голову. А машин все не было. Прошли зачехленные «катюши». Потом пограничники вдруг засуетились, подняли шлагбаум, стали во фрунт: сигналя, вывернул черный длинный ЗИС-101 с командующим армией Головановым.

— Вот бы с ним, — рассмеялся Рыбин.

— Жаль, не остановился, а то б довез, — сказал Сережа.

— Шутишь.

— Нет. Серьезно. Если б машина остановилась, я б подошел к нему…

— Десять суток строгого на месте.

— Не-а. Я бы сказал: «Товарищ генерал. Я тот самый боец, который посадил вашу жену и дочь в попутную машину на КП, они к вам ехали».

— Правда? — охнул Рыбин.

— Честно. Я возвращался из увольнительной в часть. Вошел в трамвай, вижу — на площадке девочка лет пятнадцати. Ну, стоит, вернее — вертится… И я стою. Вдруг она говорит: «Вот! Приходится так добираться… Папина машина сломалась, шофер сказал, что-то там полетело». Я говорю: «Наверное, карданный вал». — «Да, что-то вроде… И мы с мамой решили ехать так».

— А мать тут же? — воскликнул Рыбин.

— Нет, мать в вагоне была. Ну вот… Спрашиваю: «А куда едете?» — «В Дубовую». Я говорю: «Туда же гражданских не пускают». — «Ничего, говорит, скажу, что я дочь генерала Голованова, — пустят».

— Ух какая девчонка! Ну-ну?

— Я говорю: «Это он командующий армией?» — «Вот именно». А трамвай уже к кольцу подъехал. Смотрю — женщина полная такая выходит на площадку и говорит: «Таня, идем» — и берет ее за руку.

— Точно! Я раз видел ее — полная! — подхватил Рыбин, все более заинтересовываясь.

— И они пошли вперед. Я за ними. Ну вот… Подхожу за ними к КП, а оно же не армейское, как здесь, а фронтовое. Женщина чего-то доказывает сержанту, машет руками, а тот: «Не можем, гражданочка… И генерала такого не знаем, а хоть бы и знали — нельзя. Нужен пропуск». Она голос повысила. Он: «Отойдите от КП, а то арестую!» Я и подошел. Говорю: «Вася, посади их. Голованов — это точно наш командующий». И тут как раз машина. Они и уехали.

— Хоть поблагодарили тебя?

— Мамаша с сержантом ругалась, все что-то доказывала, а девчонка гордо отвернулась.

— Эх, упустил ты случай, — сокрушенно сказал Рыбин, — надо же было! Ух, чудак!

— Чего?

— Ну, намекнуть!.. Фамилию сказать свою.

— Да он знает.

— Как?! Откуда? Ты сказал?!

— Ничего я не говорил. Я в казарме рассказал Быкову, а тот нашего полковника возит… И недели через две полковник вызывает меня и говорит: «Командующий армией генерал Голованов благодарит тебя за внимательное отношение к членам его семьи».

— Хорошую ты байку выдумал, — вдруг рассмеялся Рыбин.

— Выдумать можно чего-нибудь и посмешнее… О! Идет! — Сережа кинулся к шлагбауму, но тотчас вернулся огорченный.

— Это в Орловку… Я уже горел раз на этом.

В половине двенадцатого и Рыбин забеспокоился. Пошел в будку к старшему. А тот что может сделать, если машин нет? Посочувствовать. Да и что карначу какой-то лейтенант? Он и на майоров особенного внимания не обращает. Ему одно: подай документы.

— И ты что ж, каждый раз подолгу так ждешь? — спросил удрученный Рыбин.

— Да нет!.. Прошлый раз подошел и сразу почти сел. Шофер ехал один, так в кабину посадил даже. Шикарно доехал.

— А что же сегодня-то?

— Обстановка не та… Редко, но бывает…

— Эх, если б сейчас подошла! Не поверишь — банку шпрот отдал бы, ей-богу!.. Ты предложи. Зарез, брат, вот как надо быть в городе!

— Да кому предлагать-то? Подойдет машина — ну, пообещайте штук пять папирос, а банку — еще чего! В одной армии служим…

В двенадцать Рыбин совсем приуныл. Толстый, маленький, съежившийся, с плаксивым выражением лица, лейтенант потерял всякую надежду. Стукнул себя по лбу: «Эх, Сергей, это, я знаю, мне наказание, что я тебя подолгу держал… Курва буду, если теперь хоть на минуту задержу лишнюю».

— Да ладно, уедем, — успокаивал его мальчик, но уже без прежней убежденности.

Такого еще не было. Человек пять военных пританцовывали у КП, дожидаясь попутной машины. Мороз-то не сильный, но ветер. Это еще хуже. В будке раздалось знакомое Сереже «ту-ту» — сигнал полевого телефона. Сержант Коля бросился в будку. После вышел оттуда и скомандовал:

— Всем отойти от КП на пятьдесят шагов! — и поднял шлагбаум.

Послышался нарастающий рокот моторов. Шла колонна зачехленных «катюш». К ним проситься — пустой номер: близко не подпускали. Не останавливаясь, установки пошли в южную сторону. А за ними — машины с боеприпасами. Потом орудия повезли. По другую сторону КП стоял дежурный с фонариком, преграждая путь встречному транспорту.

Шлагбаум опустили.

— Вот так, — значительно сказал сержант Коля подошедшему мальчику.

Уже около часу ночи к шлагбауму подошла машина с продуктами — полный кузов. Вначале было шофер замахал руками:

— Не могу! А если что пропадет — мне под трибунал из-за вас?

Сержант Коля стал говорить с ним. Рыбин бегал вокруг со своими шпротами, вздыхал, делал какие-то знаки шоферу.

— Ну скажите, как мы можем украсть? — сказал Сережа, подойдя к кабине.

— Почем я знаю? Выкинешь на дороге и приметишь место, а после…

— Да нужна нам твоя конина! — вспыхнул Рыбин. Уж и его пробрало. Видно, шофер был деляга порядочный. И нахал. Все же Рыбин как-никак офицер.

— Было уже. Учен! Прошлый раз кусманчик говядины с полкило откосили. Тоже посадил на КП.

— Кончай разговоры! — приказал Коля, держа в руках документы и разглядывая их.

Это он все правильно делал: шофер-то ждет и знает, что при желании всегда можно найти повод для придирки. Это запросто. Скажет: «Печать неотчетлива» или еще что выдумает — поди доказывай. Ну, допустим, шофер докажет — так сколько времени уйдет. А карнач — тот может просто записать в лист: «пререкался на КП». Все. Колотушкина раз записали так, а после комвзвода Радов дал ему два наряда вне очереди. Не пререкайся.

Коля значительно изучал накладные. А чего? Имеет право. Шофер занервничал.

— Ладно, — согласился он, — одного возьму. Пусть лейтенант в кабину ко мне третьим садится.

— Так не пойдет, — сказал пограничник, — бери обоих.

Шофер сказал:

— Ну, пусть солдат лезет в кузов… Только одно условие: будет сходить — обыщу карманы.

Сережа уже замерз. Хотелось уехать. Но в то же время все его существо протестовало против обыска. А что, в самом деле? Он же боец Красной Армии. И позволить такое? Да пошел он со своими продуктами!..

— Коля! Сажай лейтенанта в кабину третьим, я подожду. Мне спешить некуда, — сказал Сережа твердо.

Рыбин колебался.

— Только учтите, не вздумайте ему консервы давать. Лучше дайте сержанту из фляги глотнуть, — шепнул Сережа Рыбину.

— И тебе! — подхватил лейтенант.

— Ладно. Я тоже. Замерз…

Зашли за машину. Выпили по глотку из рыбинской фляги, и просиявший лейтенант укатил в город.

— Что, начальство твое? — сочувственно спросил Коля.

— Не-а. Так… Не очень вредный.

— И разбавлять не умеет: воды много налил, — сказал Коля.


В студеную январскую ночь, когда Сережа возвращался в часть, началась канонада. Сперва он подумал, что это обстрел. Но, прислушавшись, понял: бьют наши пушки, — разрывов не слышно. Весь следующий день глухой непрерывный гром стоял над городом. Бойцы прислушивались к нему с радостной тревогой. Весь санитарный транспорт ушел в сторону фронта. 18 января к вечеру в казарму пришел комиссар и сказал: «Товарищи бойцы! В результате боевых действий наших войск в районе Шлиссельбурга войска Ленинградского и Волховского фронтов соединились. Кольцо блокады разорвано!»

До окончательного снятия блокады оставался еще целый год.

X

А он все ходил по кругу. Круг семидесятый, девяностый, сотый… Уже его знали все наряды на КП; уж получивший еще одну звездочку в погоны Рыбин, не ожидая вопроса, одной артикуляцией сообщал ему пароль. Даже Песочинский чуть подобрел, округлился. Идет лето одна тысяча девятьсот сорок третьего. Немцы еще стоят у стен города, но уже не те. И город другой. Чистый город. На газонах картошка растет, капуста. На Невском — трамваи, народ. Не столько, конечно, как до войны, но все же. Угол Невского и Фонтанки — дом разбомбленный — закрыли фанерным щитом. В случае обстрела знаешь, на какую сторону улицы перейти: надписи появились. Теперь идешь по улице и можно зайти чаю попить — конечно, со своим сахаром.

И настроение совсем другое. Слушая по радио, как наши отбили Орел, Белгород, освободили столько-то сел, Ловейко даже подскакивал на койке. А Григорий Иванович с досадой сказал:

— Там по крайней мере люди дело делают, а мы?! Продукт перегоняем…

Вот тут у них с Ловейко снова вышел спор.

— Гриша, да мы же в осаде! Третий год… История не знает таких случаев, — возмутился Иван Сергеевич.

— Может, скажешь еще — герои?.

— Ну, вообще, я не о себе лично, но…

— «Герой», «герой»! Сидит, понимаешь, на койке, жрет кашу с женкиным маслицем. Хорошо!

— Григорий, как ты можешь?! Да я…

— Ну-ну, успокаивай свою интеллигентскую совесть… Вот ты, понимаешь, какой человек, на все у тебя оправдание. Ох, Иван… Скажи уж честно: тыловики мы.

— Да что ж, я сам сюда напросился? Я солдат… Завтра пошлют на передовую — пойду. Да и сюда залетают снаряды. Давай считай, кого уж нет. Куренцов — раз, — Ловейко загнул палец, — Прокопчук — два, причем того прямо на посту, осколком… Кто еще?

— Карпушин, — подсказал Сережа.

— Этот сам подорвался, — отрезал Быков.

— Все равно — война, — возразил Ловейко, — теперь дальше. Двое в госпитале. Так это за последние полгода. А если взять сорок первый, сорок второй годы? И умерших от голода?

— Сравнил. А там дивизии кладут… Не шуточки!

— Просись! Чего же ты!..

— Я просился.

Обычно Сережа всегда был на стороне Быкова. Сейчас он соглашался с ним лишь отчасти. Про геройство, конечно, говорить не приходится. Это так. Но все же и тыловиками нельзя себя называть. Мы же на Ленинградском фронте. Фронте! А не в тылу. Был бы тыл — так и назвали бы…

— Гриша! Да ты посчитай, ведь у нас в части все битые, начиная с полковника…

Замолчал Григорий Иванович. Как о полковнике — он все. Ни слова. А Ловейко наседает:

— Ты ж его возишь, он где был первую зиму?

— На «пятачке». У него ноги перебиты. Не о нем речь.

— Давай дальше! Песочинский, я знаю, еще с финской нестроевой… Эренбург — тот старше Песочинского, еще в первую мировую фельдшером был. Комиссар — слепой… Теперь из нашей команды: Степан — беспалый, разрывной срезало, я, ты знаешь, под Дубровкой…

— Знаю, знаю, уши прожужжал. Вояка!

— Нет, ты иди сюда, Гриша! Иди, иди, пощупай… — Ловейко сует руку за спину, задирает гимнастерку. — Вот он, горючий мой… Сидит! С горошину, а чуть бы левее — и позвонок зацепил. Иди, убедишься.

— Еще чего! Буду в портки тебе лазить.

— Вот если б ты меня, Гришенька, спросил, почему бы нашему лейтенанту не покомандовать взводом в строевой роте — тут бы я тебя поддержал.

— А у него это… плоскостопие!

— Ну, Гриша, удружил, — расхохотался отходчивый Ловейко.

Завершили, как всегда, шуткой:

— Ладно, Иван! Вот кончится война, будешь ходить к пионерам и про свои подвиги лясы точить. Они тебе галстучек на шею повяжут… За тобой-то и мы с Серегой, пожалуй, в герои попадем, а?


Летом возить почту — одно удовольствие. Теплынь. Парочки ходят — медсестры с выздоравливающими ранеными. Из ППГ[1] гармошка слышится. Теперь все «Огонек» поют: «Не погаснет без времени…» А на КП не страшно и полночи прождать. Но как раз теперь ждать почти не приходится. Машины чаще ходят — наверное, бензину стало больше: блокада прорвана. И везут.

Днем Сережа ходит на полевую почту за письмами для бойцов. Придет машина — крытый фургон, сбросит пачку писем, вот их и разбирают почтальоны гарнизонных частей, отыскивая конверты с номером своей в/ч. После приходит начальник полевой почты и велит проштемпелевать каждый конверт. Зачем — непонятно. Все равно же он, Сережа, несет эти письма в свою часть и раздает бойцам. То-то радости: все бегут, окружают, рвут письма из рук. Им-то все равно, есть лишний штемпель или нет. Важно письмо получить. Конечно, бывают и грустные вести: кто-то умер или убили. И вот по поводу этих штемпелей Сережа высказал свои соображения начальнику почты.

— Порядок заведен затем, чтоб его исполнять, — строго ответил начальник. — А ну, к примеру, к вам в часть придет враждебное письмо?

— Как враждебное?

— Маленький, да? Не знаешь…

— А… понятно.

— Вот мы по штемпелям и узнаем, через какие оно прошло пункты. Все. Диверсант локализован.

— Ясно…

Да, почти все ясно. Что шпионы есть — в этом Сережа сам убедился. На глазах его кто-то пустил ракету во время налета «юнкерсов». Это было в ноябре месяце 1941 года. Он еще не был в армии, пришел под вечер (уже темно стало) к маме в госпиталь, ждал у проходной, пока ее вызовут. А тут — тревога. И вдруг часовой винтовку с плеча: «Стой! Стреляю…» — и по кустам стал палить; а в небе, все освещая, вспыхнула ракета. Ракетчика не взяли. Ушел… Тем более сразу же бомбежка началась: как раз вокруг здания легло три бомбы, все стекла повыбило…

Но зачем пускают ракеты — понятно: объектоткрыть самолетам. А письма зачем писать? Во время дежурства в штабе Сережа поделился своими сомнениями с капитаном Песочинским. Тот засмеялся:

— Скажи своему бдительному почтарю, что ему только и ловить диверсантов. Я бы с бо́льшим основанием это тебе поручил.

— Как это?

— А чего? К исполнительности тебя приучили с грехом пополам. Башка варит для твоих пятнадцати.

— Шестнадцати! — поправил Сережа.

Да, у него уже был день рождения.


— Мама, может, мы откроем большую комнату? Просто зайдем, посидим.

— Если хочешь — зайдем.

Они открыли комнату, и оттуда, несмотря на лето, повеяло сыростью, холодом. Полумрак. Все как до войны: бюро, картины, рояль, круглый стол и высокий, под потолок, книжный шкаф… И все — не живое. Паутина откуда-то…

Мама сидела у стола опустив голову. На ней синий китель с узкими медицинскими погонами капитана.

— Грустно здесь, Сереженька, — сказала она.

Чтоб не показывать волнения, Сережа отошел кокну, отвернул занавеску и молча стал смотреть на улицу, на знакомый с детства пейзаж: забор, за ним дома… Но потом собрались в уютной кухне. Пришла добрая медсестричка Антонина и принесла по-своему, очень вкусно сваренный сахар. И Нина Ивановна, с которой Сережа провел в этой кухне самые страшные месяцы блокадной зимы, тоже была.

— Дожилы. Сахар едимось, — сказала Нина Ивановна, и губы ее задрожали.

— Вот как раз ты и не ешь. Ведь много же, Нина, вон сколько! — сказала мама.

— Сереженька, с собой возьметэ…

— А ты думаешь, я о нем не позаботилась?

— Я ничего не возьму, честное слово…

Пили сладкий чай, вспоминали довоенные Сережины дни рождения, когда дом был полон веселой детворы. Плакали, надеялись, мечтали, сводя все чаяния к одному: вот кончится война…


— Товарищ военный, вы к кому? — раздался вдруг тихий, но четкий голос.

Сережа вздрогнул, обернулся. На лестнице, почти невидимая, стояла маленькая сгорбившаяся старуха в пенсне и ватнике. В руке у нее было одно полено, которое она прижимала к груди.

— К Марине, — отвечал он.

— Так. Значит, вы тот самый юноша из соседней воинской части, который дружит с нашей Мариночкой?

— А что?

— Почему вы спрашиваете: «А что?» Я преподаватель музыки и учила ее. Мне важно знать, с кем она дружит. Подойдите поближе, я плохо вижу.

Она подняла голову и, сощурив глаза, оглядела Сережу.

— Правильно, вы совсем еще юноша. Вы из какой семьи?

— Как это?

— Родители ваши кто? Рабочие, крестьяне, партийцы — кто?

Сережа ответил.

— Ну, вот видите, все просто. И ничего тут не странно. А Мариночки нет, но я могу вам сказать, где она, и вы ее отыщете. Она у горки, там лужок есть, она траву косит. У меня козочка. А иначе как жить? Тяжело ведь еще… У вас, военных, пайки, а мы, гражданские, на карточках. А теперь идите. Вам скучно со мной, и это естественно.

Сережа побежал к станции и действительно нашел там Марину, но не одну, а с подругой. Марина жала серпом траву, а подруга ее сидела на земле с травой и гадала на ромашке, отрывая по одному лепестку.

— Капа, познакомься… Это Сергей, — сказала Марина.

— Очень приятно, — отвечала Капа, не поднимая глаз. — Так что? Я должна уйти?

— Капка, дура ты, — рассмеялась Марина.

— Нет, я понимаю, я должна уйти. Но я не уйду, иначе ты наделаешь глупостей. Я уже вижу твое настроение. Ты сегодня сумасшедшая. Да, Марина. Это опасно. Я знаю твой характер.

— Не обращай внимания, она всегда такая, — сказала Марина.

— Вовсе не всегда. Так… Что он хочет от тебя?

— Капка, ну и дуреха же ты! Правда…

— А я не обижаюсь. Да, я дура. Я всегда дура. И все-таки я не уйду.

— Вас никто и не гонит, — усмехнулся Сережа.

— Ну, а вас-то я вовсе слушать не буду.

— Марина, у тебя подруги все такие сердитые?

— Да ну! Она же притворяется.

Вечереет. Сережа видел, как по дороге к станции быстрыми шагами прошел Лобанов с полевой сумкой. Сегодня был его день.

Потом прогрохотал поезд. Лужайка была шагах в ста от станции, потом начинался молодой лесок. Мешок был уже полон травой. Марина сняла брезентовые рукавицы, поправила сбившиеся волосы.

— Пошли домой! — сказала Капа.

— Не хочу, — ответила Марина.

— А я вас все равно не оставлю.

«Какая вредная… И даже сразу по лицу видно», — подумал Сережа с некоторой досадой.

— Господи… да кто тебя гонит? — рассмеялась Марина.

— Пошли погуляем, — сухо сказал Сережа.

— А мешок куда? — спросила Марина.

— Давай я отнесу домой к тебе, — предложил Сережа.

— Ольга Петровна очень обрадуется и заставит тебя чинить крышу сарая. И будет читать какую-нибудь лекцию. — Марина сморщила лицо в смешную гримасу и, копируя старуху, проговорила: — «Молодой человек! Солдаты всегда помогали мирным жителям».

— Спрячем мешок в канаву и пошли прогуляемся по лесу, — сказал Сережа.

— Не украдут?

— Нет… Вон под тот мостик…

— Марина, я тебя не пущу в лес, — сказала Капа.

— Вот еще! Я сама себе хозяйка…

— Нет! Я твоя подруга и обязана предостеречь.

Марина присела на корточки и залилась смехом.

— Нет! Я была бы страшная дура, если б оставила вас сегодня вдвоем! — вскочила Капа, совсем рассердившись.

Сережа отнес мешок к мостику и спрятал его. Потом все втроем направились к лесу. Капа декламировала свои сентенции. Марина загадочно поглядывала на Сережу, а он испытывал двойственное чувство — захватывающее ожидание чего-то и в то же время боязнь, что Капа все-таки уйдет, они останутся вдвоем и тогда наступит та скованность, которую он уже знал.

— Хорошо. Если вы так хотите, я уйду, — вдруг презрительно сказала Капа.

— Ой, ля-ля! — рассмеялась Марина.

Сережа молчал.

— Нет, не уйду… Вернее, я уйду, я буду здесь рядом, в пяти шагах. Понятно вам?

Начался лес, невысокий, густой. Сосняк. Сережа взял Марину за руку. Пальцы были мягкие, влажные.

Марина шла легко, и плечо касалось его плеча, и он чувствовал ее дыхание совсем близко. Он обнял ее одной рукой. Теперь они шли шаг в шаг. А позади слышались шаги Капы. «Черти-сволочи комары», — ругалась она, хлопая себя по ноге ладонью. Марина улыбалась. Сережа остановился на мгновение и поцеловал ее в щеку. Она опустила глаза. Он уже не мог видеть, но чувствовал, как покраснела она.

— Не шепчитесь, я все слышу, — крикнула Капа, следуя за ними по пятам.

Так и не отстала. Сережа был рад и не рад этому. А что, если б они с Мариной остались в лесу вдвоем?

XI

Шоферскому делу Сережу обучали Быков и Колотушкин. Григорий Иванович говорил: «Теорию четырехтактного, всасывание-сжатие и прочую муть — это ты у Лихачева прочтешь и вызубришь. Но как починить динамо — это ты нигде не вычитаешь. А уметь нужно. Гляди и запоминай». Практической езде он не мог учить — сутками мотался с полковником. А у Колотушкина была самая свободная грузовая машина, поставленная на хозяйственные работы, ГАЗ-АА, перевозить дрова, ГСМ (горюче-смазочные материалы) и тому подобное. Он учил Сережу водить. За руль обыкновенно садился Сережа, а Геннадий — рядом. Колотушкин — шальной, сам лихач, но, однако, требовал строго. Особенно первое время. Когда Сережа освоил управление, учитель лишь слегка поправлял его: «Мягче сцепление выжимай…» или: «Угол срезаешь…» И рассказывал разные истории про коварство автоинспекторов: Сереже предстояло сдавать экзамены на получение прав.

— Вот, — обычно начинал он, — инспектор сядет с тобой, скажет: «Трогай…» Ты жмешь на стартер — тыр-пыр, не заводится. А он незаметно выключил зажигание или крантик перекрыл. Не допер — вылезай, придешь еще раз. А еще… Велит, например, ехать. Ведешь машину, все чин чинарем. Вдруг он: «Давай налево поворачивай». Ты что будешь делать?

— Поверну, — ответит Сережа.

— Ну и дурак. Надо вначале посмотреть, нет ли знака «поворот запрещен». Он же нарочно испытывает, ловит. Это их работа — нашего брата ловить. А то скажет: «Стой!» Остановишься, а здесь знак «остановка запрещена».

— Вредные они, — вздыхал Сережа.

— Вредные-то вредные, а политика правильная: хозяин машины кто? Водитель. Отвечает кто? Водитель. Мало ли что тебе скажет! А ты знай свое. И посылай всех… Понял?

Раз их вдвоем послали возить дрова со склада в медсанбат. В один конец девять километров. Часть пути по городу. Сделали они одну ездку. Геннадий говорит:

— Останови вон у того каменного дома.

— А что там?

— Общежитие ПДО[2]. Подружку зайду навестить.

— Это которая поваром работает? — спросил Сережа.

— Ты что? Будет та в общежитии жить! У нее фатера на Фонтанке. Барыней живет. Как-нибудь завернем… Здесь Шурка!..

Остановились. Генка пошел в дом. Вскоре возвращается и говорит:

— Серега! Сможешь один без меня съездить?

У Сережи даже захватило в груди.

— Генка, давай! Я поеду боковыми улицами. Я осторожно.

Колотушкин стоял в нерешительности. Он часто-часто подносил цигарку к губам, вытягивая их, чтоб не обжечься, и быстро, неглубоко затягивался, выпуская носом дым. Огонек дошел до самых пальцев. Последний раз затянулся, бросил.

— Не подведешь? Гаишников-то здесь нет, если только патруль…

— А чего ему? Я везу дрова, в путевку я вписан. А права… Скажу, в части оставил.

— Нет, ты уж лучше скажи — отобрали… Тоже не годится. Должны талон оставить. Лучше не попадайся. Можешь?

— Не попадусь.

— Тогда дуй. А я тут… Съездишь один рейс — это примерно час. Ну, кладу полтора с погрузкой-разгрузкой. И за мной заедешь сюда же. Поднимешься на второй этаж. Как войдешь — сразу дверь… Постучи. Понял?

Генка ушел. И Сережа поехал на склад. Ехал он медленно. Мотор чуть тарахтел. Выбрал круг — по самым дальним закоулкам. Раза два останавливал «газик», поднимал капот, подчищал контакты. Так, для профилактики. «Всегда полезно», — говорил Генка. Въехал на склад. Вышел из машины. Закурил. Сказал бойцам: «Давайте, кореши, время идет» — точно как Генка говорил. Погрузили. Потом обратно, в медсанбат. Тоже медленно ехал. Конечно, можно было и газануть. Но зачем? Дали волю, и жми на всю железку — это было б мальчишеством. В медсанбате дрова разгружали двое выздоравливающих в шинелях без ремней. Сгрузили. Он деловито сел в кабину, завел мотор. Послушал. Пальцы слегка постукивали. И тронулся. Он остановился у дома и поднялся, куда Генка указал. Постучал.

— Кто там? — послышался женский голос. — Заходите…

Сережа вошел. Комната была большая, метров, наверное, сорок. От времянки слегка дымило. Вдоль стен, торцом, близко друг к другу, стояли кровати. Посреди — стол, на нем большой чайник. Тут же немолодая женщина гладила белье. Две девушки лежали на своих койках одетые. Кто-то спал. Генки не было видно. «Наверное, я не туда», — подумал Сережа.

— Чего тебе? — добродушно спросила женщина, ставя утюг на сетку.

— Я тут ищу одного товарища… Колотушкин, шофер, не заходил?

Женщина вновь взялась гладить. Потом не спеша повернулась в дальний угол комнаты и негромко крикнула:

— Геннадий, тебя…

Сережа взглянул в тот угол. Одеяло откинулось, и выглянула косматая веселая Генкина голова.

— Что? Съездил уже? Скоро!.. Все в порядке?

— Все. Отвез. Разгрузили.

— Ну и ладно. Давай еще один разок съезди.

Сережа смотрел на Генку, ничего не понимая: он думал, что Колотушкин пошел на свидание, а тот просто дрыхнет. Вот чудак!

— Бесстыдник, — с мягкой укоризной сказала женщина, гладившая белье. — Мальчишку гоняет… Шурка! Ты-то имеешь стыд?

— А че, тетя Липа, мы по-семейному, — раздался женский голос откуда-то из-за ширмы.

Кто-то из девушек прыснул хохотком.

— Я тебе хвоста-то накручу, «по-семейному»!.. Вон Ленка, честная девка, ни с кем не гуляет, а ты…

— Тетя Липа, да бросьте вы!.. — с обидой вскричала та, которую назвали честной.

Опять высунулся Генка:

— Лимпиада Ефимовна, сердешная ты моя, чего волнуешься? Война все спишет.

— Хорошо, когда спишет, а если надбавит с лихвой еще? А?

…Сережа вышел на улицу и сел в кабину. Включил мотор. Выехал со двора, но дальше поехал не боковыми улочками, а газанул по шоссе. Стрелка спидометра перешла за цифру шестьдесят, потом за семьдесят. Мотор ревел, поршневые пальцы нежно стучали, и кузов старой полуторки жалобно подвывал. Сережа обошел «студебеккер», «эмку». Руки его впились в руль, он весь был напряжен, стянут пружиной, а нога до упора выжимала акселератор. Он не мог дать отчет своим чувствам. Бешеная езда, риск, опасность манили, а резкий ветер холодил горевшее лицо.

Дальше? Дальше что ж… Наступил одна тысяча девятьсот сорок четвертый, и Сережа двинулся на запад вместе с Песочинским, полковником, Ловейкой, Быковым, Колотушкиным и въедливым комвзвода Радовым.

Те круги его — кончились.

Он пошел по новым дорогам. Но потом, после окончания войны, году в сорок седьмом, он совершил еще один круг.

XII

— Кого тебе?

— Михаил Сергеевич, здравствуйте…

— Здравствуй.

— Не узнаете меня?

— Сережка, что ли… Ну, входи-входи, холод пускаешь. Черт его дери, с дровами худо, осина одна сырая. Я уж спец топить печку, да лучинки сгорят — и пшик, зашипело. Так и будут тлеть, паразиты… Джой, на место, это свои!

Огромная черная овчарка, рыча, забралась под стол.

— Не бойся, не тронет. Человеческие слова понимает. Не то что некоторые…

В комнатке было тесновато. Большой старинный диван, этажерка с книгами, печь, наполовину уходящая в соседнюю комнату, дверь в которую была, однако, заставлена старомодным тяжелым комодом.

— Мало того, что топлю на них, так они, сволочи, о дровах не хотят заботиться. «Можете не топить». А? Вот народ.

— А кто?

— Соседи. Я-то в Германии был в сорок пятом, а они вернулись из эвакуации, самочинно заняли смежную комнату, воспользовавшись тем, что жена лежала в больнице. Пошли суды, да я не охотник… Ну их к бесу… Нам с Джоем и этой комнатки хватает, верно, Джой?

И Сережа не решился спросить, почему он один.

— Ладно, главное — живы!.. Сейчас чайку… Расскажи лучше о себе. У тебя все впереди, только начинаешь… Да, прежде скажи, видел кого из наших однополчан? Нас ведь потом всех разбросали… А после войны многие осели здесь, в Питере.


— Лиза! Лизочка… Ты посмотри, кто пришел… Сережа, заходи, дверь поплотнее закрывай. Двадцать градусов, а нашу мансарду не натопишь. Как вырос, а… Помнишь, я тебя Аникой-воином звал? — говорил Иван Сергеевич Ловейко, радостно улыбаясь.

Сережа долго искал его квартиру и нашел в причердачном помещении. Комната была, однако, большая, хотя и с низким потолком. И вещи стояли в таком беспорядке, словно хозяева собрались переезжать. Из кухни пришла жена Ивана Сергеевича и радушно встретила гостя. Однако по недоумевающему взгляду Ловейки Сережа понял, что тот хоть и рад его видеть, но озадачен приходом. Зачем явился? Но Сережа и сам не знал, зачем он вдруг стал разыскивать однополчан-ленинградцев.

— Как с работой? А то, может, к нам на завод… Устроим, — закинул Иван Сергеевич.

— Нет, все в порядке. Работаю и учусь…

— Ясно, — неопределенно сказал Ловейко, продолжая сиять улыбкой. — А то пожалуйста!.. Дам записку в отдел кадров… Я заместитель главного технолога… По закону мог занять свою прежнюю должность, но… не стал. Лиза работает, нам хватает вполне… На кавардак не обращай внимания. Нам должны вернуть прежнюю квартиру, и мы уже полгода сидим на вещах. На будущей неделе должно решиться. А ты что? Где? Однако посиди, я сейчас Лизоньку расколю на талон водочный, у нас еще не выкуплена… — Он встал и почему-то на цыпочках пошел в кухню, откуда вскоре послышались радостные восклицания: «Выкупила?! Ну какая ты молодчина…»

И вскоре на столе появилась бутылка «московской» и винегретец — весьма модное и роскошное кушанье в те времена.

— Да, Сереженька, а я часто вспоминаю наше житье. Ох и донимал меня наш лейтенантишка Николай Радов. Представляешь, я встретил его недавно. Да!.. Идет такой незаметный, скромный… И будто не замечает меня. Остановил. Сразу расплылся, будто не видел меня. То, се… Кем, спрашиваю, работаете? Напыжился. Говорит: «Я начальник ЦИСа». Он-то думал, что я не знаю, что такое ЦИС… А это склад, инструментальный склад… И должность завскладом… У меня их три в подчинении, не считая других служб. Ладно, думаю, не стану его смущать.

— Вот ты всегда так прощаешь людям, — вставила жена.

— Бог с ним, с лейтенантом. А все же хорошее было время… Ребята хорошие. Тот же Григорий Быков. Ты не встречал его?


— Серега! Здорово! Здорово, солдат… Все. К дьяволу, сняли наконец форму, думаю, больше надевать не придется. Мне по крайней мере. Хоть и хороший был шеф — полковник, а все лучше на гражданке, а?

— Не знаю, Григорий Иванович.

— Понятно! Тебе — что? Все любили тебя.

— Правда?

— Будто не знаешь.

— По-моему, меня все ругали.

— Вот и ругали потому, что любили. А я тебя, что ли, мало честил? Не говоря уже о старике Песочинском… Но ты всем кого-то напоминал… А с полковником, бывало, едем, он все про тебя расспрашивает. Сын у него — твой ровесник. Это все, брат, человеческое.

— Что расспрашивал он?

— Да все. Мы ж вместе и придумали тебя к шоферскому делу приставить. Кем ты там будешь — это еще бабушка надвое сказала, а профессия уже есть… Пригодились права?

— Я шофером сейчас работаю. И учусь…

— Ну, видишь. И дожили до светлого мая. И живем, — он вздохнул. — Я шоферю все на «эмке». Вожу академика. Отработал свое, и все. Никто тебя ночью не подымет.

— Это точно, — вздохнул Сережа.

— Ну, а я женился. Хорошая бабенка попалась. Мою первую — никто не заменит. Нет. А как женщина, понимаешь, эта меня вполне устраивает. Заботится о харче. Чего еще нужно? Детей заводить — поздновато. Вот у тебя все впереди. Не женился?

— Нет.

— И не торопись. Что ты!

— Я не тороплюсь.

— И правильно. Надо встать на ноги. Живешь с мамой?

— Да…

— Жива-здорова? Ну и хорошо… Об отце так ничего и не известно?

— Нет.

— Постой, а в какой поликлинике мать работает? У меня, понимаешь, с брюхом неладно. Язва не язва, катар не катар… Не могут определить. Посмотрит она меня?

— Конечно. Запишите адрес…

Быков записал. Поблагодарил.

— А кстати, — сказал он, — запомни. Придется обувь чинить — езжай к Финляндскому вокзалу, там наш Степа сапожной мастерской заведует. Мне и женке все сапоги-туфли перечинил — не взял ничего. Верно, поставил я ему, зашли в шалман и этак хорошо, с приятцей посидели… Вспомнили о нашем военном житье-бытье… И знаешь — приятно вспомнить… Ей-богу! Даже нашего комвзвода, что гробил мотор, и того бы хотелось повидать.

— Кроме Степана Ивановича, никого не встречали?

— Нет… Полковник, знаю, преподает в академии. Колотушкин — сидит. Кого-то гробанул, причем на пешеходной дорожке. Водитель-то он опытный, но бесшабашный. Это, видно, и подвело. Кого мне хотелось бы повидать, так это Ивана Ловейку…

— У меня есть его адрес… — сказал Сережа.

— Адрес-то и у меня есть, да все как-то… И времени нет, да и думаешь: придешь, и что? Теперь о войне все забыть стараются. Да и верно, чего вспоминать? Сейчас не до лирических воспоминаний, вкалывать надо! И повар не отвалит уже тебе котелок каши: сам себя корми.


— Здравствуй, Марина…

— Здравствуй, — сказала она. — Ты?

Сережа смущенно улыбнулся. Три года не виделись… И все же в этой стройной высокой девушке виделась прежняя худенькая Марина.

— Я так и знала, что ты придешь. Так и знала. Знала, что так будет.

То самое пальтишко, теперь короткое ей, упало с ее плеч. Но она, не замечая этого, стояла на сквозняке в той же холодной передней, загроможденной старой мебелью.

— Пойдем, — сказала она, как прежде беря его за руку, — только осторожней. Здесь корыто…

Он вошел в комнату и остановился в недоумении. Что-то новое. Что? А, люстра! Он впервые увидел ее зажженной…

XIII

Да… Все сбылось и не сбылось. И нынче я согласен снова вернуться туда, в круг моей юности. Вбежать в штаб к капитану Песочинскому, услышать его ворчливое «ра-а-но», спешить на поезд, прыгать на ходу у виадука, разбивая колено… Клянчить пароль у Рыбина и, главное, раз в месяц видеть маму… Раз в месяц?! Раз в год…

…Дверь тихо приотворяется — я знаю, что это Вадик. Но я не поворачиваюсь к нему. И он знает, что это — дурной признак.

— Папа, извини…

— Я занят.

Молчит. Тоже закрылся. Неслышными быстрыми шагами входит Лена.

— Папа, прости нас, Мы помним, сегодня день бабушки.

— Плохо помните.

— Отец!..

На этот раз в голосе Лены звучат слезы. И я уже не могу сердиться.

— Я сейчас еду… на кладбище.

— Мы с тобой.

— Тогда одевайтесь.

Мы одеваемся под лай Джоя, который понял, что его не берут, и выходим на лестницу. Вначале мы едем туда, где жила мама. Это несколько остановок. Вот и тот дом… Я открываю своим ключом дверь, входим в квартиру. Движение и вздох в комнате, маминой комнате, заставляет меня вздрогнуть.

— Сережа, это ты?.. Я так и знала и подгадала ко времени, — говорит Антонина, бывшая медсестра с маминого отделения, что так вкусно умела варить сахар. Она не оставила своего командира до самой смерти. И после смерти осталась верной ее памяти. Она тоже старенькая, давно уже на пенсии. Лицо ее заплакано. Нина Ивановна, с которой мы вместе пережили первую блокадную зиму, — тоже здесь.

Я вхожу в комнату мамы. Здесь все, как было… На меня смотрят два портрета: мамин, увеличенный мною с маленькой карточки уже после ее смерти, и — огромный Сережин. Этот заказывала еще мама. Сам снимок был сделан, видно, где-то в середине сорок третьего года, потому что на гимнастерке полевые погоны (их ввели уже к тому времени) и первая медаль. Мама очень любила именно эту фотографию. Всматриваюсь в нее. Во вскинутых открытых глазах мальчика столько надежд!..

И все сбылось и не сбылось.


Трогаемся дальше уже вчетвером. Знакомое шоссе. Справа высокими корпусами уже подошел город, но слева все, как прежде. Деревянные дачи, озеро, холм и синий купол. Небо. И тишина.

СЛЕД

Лунная ночь с девятнадцатого на двадцатое августа сорок второго года. Лесистая местность в полутораста километрах от Ленинграда. На небольшой поляне — неподвижные фигуры вооруженных людей, одетых в гражданское. Судя по облику — партизаны; темнеют кучи хвороста, их пять — разложены конвертом. Тут же канистра с горючим, рация. Над ней склонился радист. Подходит старший.

— Ну что, молчат? — спрашивает он.

— Пока молчат. Стоит запросить, не вышел ли их самолет?

— Не следует. Они не меньше нашего беспокоятся. Незачем подгонять, — говорит старший.

— Но здесь полчаса лету…

— И что же? Они сами должны радировать тотчас после вылета.

Проходит еще несколько минут в напряженном ожидании. Радист делает знак рукой. Идут сигналы морзянки, он записывает. Затем, расшифровав, докладывает старшему:

— Группа готова к вылету. Просят подтвердить прием.

— Передайте — ждем. Сигналы — как условились. И заканчивайте. Мы должны помнить о пеленгаторах.

Проходит некоторое время. Возникает отдаленный гул самолета. Старший делает знак рукой. Один из людей бросается к канистре с керосином. Но, прислушавшись, старший останавливает:

— Отставить! Звук не тот. Это дальний бомбардировщик.

И снова молчание. Потом вновь возникает гул самолета. Старший говорит:

— Вот это похоже. Быстро — костры!

Через минуту все пять костров вспыхивают.

Гул приближается. И вот уже над головой.

— Внимание! Следите за небом… Один отделился… Второй… Третий… Отличная видимость! Четвертый, — считает старший. — Трое быстро к оврагу! Действовать четко! — командует он.

И тотчас на поляне начинается движение — быстро, бесшумно люди расходятся небольшими группами выполнять распоряжение. И все затихает. Через несколько минут в лесу слышится шорох веток, шаги, на освещенной луной поляне появляется человек, нагруженный со всех сторон: вещмешок, рация, еще что-то, а в руке — пистолет. Увидев стоящих на поляне у костров людей, человек негромко вскрикивает:

— Я Гриценко!

Голос — девичий.

— Я Сергей Иванович, — отзывается старший.

— Все! Как быстро я нашла вас! Я больше всего боялась этого — не найти костров. Сверху-то все видно, а как приземлишься — темнота. Никакой ориентации, — возбужденно говорит девушка, подходя к кострам. Она улыбается, однако смотрит исподлобья.

— И как же зовут товарища Гриценко? — с мужской снисходительностью спрашивает старший.

— Валя.

— Прекрасно. Поздравляем! Вы — первая. Как в Ленинграде?

Девушка прячет оружие и отвечает:

— В Ленинграде? Что сказать?.. Я ведь там была всего несколько дней. Тяжело… Но, говорят, если с весной сравнить, полегче стало. Ходят трамваи… Работает театр… В Филармонии был концерт!

— А на улицах трупы валяются, — слышится реплика.

Девушка мгновенно вскидывает голову.

— Валяются? Я не видала. Как падают — видела, но их увозят. И хоронят без гробов — голод. Блокада… Но нормы постепенно все прибавляют. Сейчас уже овощи появились.

Девушка исподлобья оглядывает стоящих вокруг. Во взгляде ее удивление, настороженность…

— Помогите же фрейлейн снять с себя вещи, — как-то странно усмехаясь, командует старший.

Двое подходят к парашютистке справа и слева, берут под руки.

Внезапно она вырывается, делает стремительный скачок в сторону и выхватывает револьвер. Но это предусмотрено. Сзади, из кустов, на нее бросаются двое. Схватили, зажали рот, повалили.

— Кто ожидал от фрейлейн такой прыти? А молодчина! Увести! Возьмите двоих из опергруппы и конвоируйте в Погостье, — тихо говорит старший.

Еще несколько минут в ожидании. Снова слышны шаги, шум раздвигаемых веток. На поляне появляется фигура, столь же нагруженная. Останавливается и робко оглядывается. Потом делает несколько шагов назад и очень тихо произносит:

— Я Гриценко…

Голос тоже девичий.

— Я Сергей Иванович, — отвечает старший.

— Здравствуйте! Я одна? Где же остальные?

— Видимо, на подходе. Ну, рассказывайте… Оружие теперь можно спрятать.

— Спасибо. С удовольствием… Меня зовут Лена.

— Елена Прекрасная, — улыбается старший. — Но разрешите помочь вам освободиться от груза.

Снова двое подходят к девушке, помогают стащить вещмешок, мгновенно обезоруживают ее, кляп в рот — и волокут в сторону. В этот момент слышится крик: «Ребята! Полундра! Предатели!..»

Выстрел — и крик смолкает. Из кустов трое вытаскивают еще одного парашютиста.

— Чья работа?! — строго говорит старший.

— Сам. Успел застрелиться…

Старший подходит, осматривает труп.

— Это, видно, командир группы. И возрастом постарше. Где остальные?

— Еще один взят живым. И фрейлейн в овраге. Ее парашют зацепился за ветки сосны.

— Выстрела не слышала?

— Там, в овраге, ничего не слыхать. Надо лезть на дерево, освобождать парашют…

— Действуйте! Покойник пока всего один… И одна неудавшаяся попытка. Не так плохо! Тушите костры — и в Погостье! Майор ждет.

…По лесной тропе, освещаемой лучами фонариков, двигалось шествие: три девушки и один парень. Руки их были скручены. Пленных конвоировал небольшой отряд. Шедшая впереди обернулась и низким голосом спросила, куда их ведут.

— Кому вы везли энергопитание? Партизанам? Туда и ведем, — ответил старший.

1

Был сухой осенний день сорок пятого года.

На низкой платформе маленькой станции Алейская, затерявшейся в равнинной части Алтайского края, стояла толпа женщин, одетых с бедной нарядностью, — мелькали выцветшие ситцевые косынки и платки с редкой вязью, тщательно выглаженные простенькие платья; туфли старые, довоенные… Отдельным кружком, дымя самосадом, стояли старики в старомодных пиджаках, два-три инвалида на костылях, в кителях с медалями, с неотпоротыми петлями для погон на плечах, бегали ребятишки с флажками. На ветру полоскалось полотнище: «Горячий привет алейским фронтовикам!» Было много цветов.

В стороне одиноко стояла женщина в черном платье. Она выделялась своей крупной, высокой фигурой. На вид ей было около пятидесяти. Ее бледное круглое лицо как бы застыло в ожидании. Даже когда по толпе пронеслось: «Открыли… Уже время!» — и она вслед за всеми взглянула на семафор, и тут лицо ее не оживилось — будто она здесь оказалась случайно. Женщину знали. Почти каждый, проходя мимо, здоровался с ней. Сдержанно, неохотно отвечала она на вопросы.

— Галина Семеновна, миленькая, а вы?

— Да просто так жду… Что ж одной дома?

— О Валечке так ничего и нет?

— Нет.

— Ну да, может, отыщется — только недавно война кончилась.

В любой толпе непременно есть жалостливая душа, в которой сочувствие соседствует с любопытством, стремлением пощекотать нервы и себе и другим, хотя бы ценой чужого страдания: «…А вы, Галиночка Семеновна, снова пришли! Ай-ай-ай… Да вы никак каждый поезд встречаете? Голубушка вы милая, да за что же вам такое наказание! И муж, и дочь — бедненькая вы! А я ведь помню Валечку вашу… Ох, уж вы баловали ее — всегда нарядная такая!.. Ну верно, бог не обидел — красавица была. За ней, помню, этот… Алик, младший Чемезовых сын, ухаживал… Мать-то ихняя уже примерялась к невестке будущей. Все выспрашивала меня о ней. О господи, воля твоя!»

Довела до слез, успокоилась. Отошла.

…Вдали показался дымок паровоза. Оживление, беготня, дежурный с флажками… И вот уже грохот состава и дым заполнили станцию. Заскрипели, залязгали буфера. Толпа на мгновение застыла, потом метнулась к вагонам; из опущенных окон уже тянулись руки… И первый захлебнувшийся женский крик: «Алеша!» — и охнувшая в ответ толпа. Заиграл оркестр.

Женщина в черном, отделившись от всех, медленно шла по перрону к выходу все с тем же неподвижным выражением лица. Она шла на станцию почти без надежды, но все-таки в глубине души что-то теплилось. А вдруг из вагона выскочит повзрослевшая Валюшка, и разом все объяснится: и трехлетнее молчание, и официальное извещение — и она услышит: «Мамочка! Ну, ты понимаешь, я не могла…» А затем Валя сбивчиво начнет рассказывать о том, что произошло с ней. И, не досказав, убежит искать друзей, подруг. И жизнь, тлеющая слабой надеждой, вдруг озарится счастливыми хлопотами и заботами.

— Тетя Галя?! — раздался крик.

Обернулась, вгляделась. К ней бежала девушка в гимнастерке.

«Кто же это?»

— Тетя Галя! Это я, Шура Сакманова… Узнаете? Мы с Валей вместе учились!

Девушка уже обнимала женщину в черном. Стареющее лицо женщины расплылось, щеки мелко дрожали.

— Шурочка… Боже мой! Ты?!

— А я смотрю, ищу маму или кого из наших — никого… И вижу, вы идете! Сзади по фигуре узнала. Походка у вас такая же, как до войны…

— Шурочка, а мама твоя прошлый эшелон алейских встречала. Дома сейчас, верно… Да как же это, а? Вот радость… Как выросла, изменилась!

— Тетя Галя, четыре года!.. А Валя?

— Третий год нет вестей… — обреченно ответила мать.

Шура как-то странно кивнула головой, будто это было уже известно ей, — и опустила глаза. Это не ускользнуло от внимания Галины Семеновны.

— Что-нибудь слышала, а, Шурочка?

— Моя мама писала, что вы получили извещение…

— Получила. Но…

Внезапно какой-то шум позади и рыдающий крик: «Где?.. Шура? Шурочка!..» На стареньком автобусе приехала мать Шуры. Опоздала. И уже кто-то передал ей, что дочь ее видели с Галиной Семеновной. Натыкаясь на людей, металась она по платформе. Увидела. Закричала. И вот они обнялись — мать и дочь, зарыдали. И кругом тоже плакали. А женщина в черном платье двинулась дальше одна, медленной походкой, слегка наклонив седеющую голову. Обернулась, крикнула: «Шурочка! Заходи потом… Завтра…»

Она шла по улицам алтайского городка, мимо низких, по-сибирски широких домов. Молодая тополиная роща стояла еще не тронутая желтизной.

За рощей она свернула в проулок. У казенного здания с вывеской остановилась и пристально оглядела дом — то был районный комиссариат. Отсюда Валюша ушла сперва на курсы, потом на фронт. Постояв с минуту, Галина Семеновна двинулась к своему дому. И забор, и крыльцо, и сам домик в глубине сада, небольшой, как бы наполовину обрубленный, — все обветшало. Женщина без ключа открыла замок на входной двери и скрылась в доме.


— Мама, я похожа на мадонну?

— Кто тебе сказал?

— Алик из нашего класса.

…Вечером на лужайке перед домом собралась молодежь — старшеклассники. Валентина, конечно, в центре, что-то рассказывает, машет руками, над кем-то шутит. Нет, декламирует?.. Актриса! Бежит к дому…

— Мамочка, можно, я возьму гитару?

— Куда? На улицу? Не позволяю…

— Ну, мама!..

— Девушка с гитарой?! Может, еще с гармошкой пойдешь?

— Скажи, а зачем тогда мне подарили гитару? Ты думаешь, мы просто так? Да? Нет, мамочка, мы ре-пе-ти-руем.

На все тотчас и отговорка. Бойкая, и мальчишки ее слушаются.

…Вечерний чай. Все дома. Отец надевает очки.

— Валя! Ну-ка дневник на стол…

В руке его отточенный карандаш. Вот он заметил словечко «пос.». Покачал головой: что это?

— Папа, это же по логарифмам! А ты не заметил вон этого «отл.» — по истории?

— Не хватало, чтобы ты еще по истории получала посредственные оценки! Стыдись! А почему по литературе «хор.»?

— Потому что Мария Фадеевна придирается ко мне… Я все ей ответила, но мне не нравится Анна Каренина.

— То есть как «не нравится»? Это еще что?

— А что ж, все герои должны нравиться? Мария Фадеевна говорит: «Каренину задушил самодержавный строй». Смешно! Сама влюбилась в графа Вронского, небось не в графа не влюбилась! Вот если б она полюбила крестьянина — и под поезд, тогда я согласна. А то «строй задушил». Обычный треугольник!

— Что еще за треугольник?

— Он — она — он.

…Родительское собрание. Классная воспитательница говорит: «Начнем с трудных учеников…» Папы и мамы затихают в тревоге. Галина Семеновна со страхом ждет, а вдруг сейчас учительница упомянет и Валюшу… Нет, слава богу, пронесло… Но и среди хороших почему-то не называют. Мать снова в волнении. После собрания подходит к Марии Фадеевне. Та уже все поняла, кивает: «Галина Семеновна, пусть вас не удивляет… Я нарочно хотела, чтоб вы подошли ко мне… Ну, что я должна сказать? Безусловно, способная… Но, понимаете, в ней есть дух противоречия. Да, да! Все по-своему, и вокруг нее в основном мальчики…» — «Мария Фадеевна, она совсем ребенок еще!» — «К счастью, да… Знаете, и шалости-то у нее детские. Есть — зло шалят, о ней этого не скажешь. Нет! Чересчур эмоциональна — переходный возраст. Я не хочу сказать ничего дурного, но… желание верховодить чувствуется».

— …Валя!

— Да, мамочка…

— Ты что читаешь? Нет, покажи, покажи… Так я и знала!..

— Мама, это классика!

— Я знаю, что классика. Мопассан — это классика… Но тебе надо читать другую классику, — ту, что проходят в школе. Тургенев, Гончаров.

— Мария Фадеевна говорит, что нельзя ограничиваться школьной программой.

— Правильно, но прежде все-таки… Валя! Куда ты?

— Мама, я иду на танцы.

Далекие тревоги, далекие разговоры…


Июль сорок первого года.

…Валя входит непривычно смущенная, тихая, что-то вертит в руках.

— Мама… Вот мне пришло…

— Что такое? Покажи… Повестка из военкомата?! Недоразумение, не может быть, твой год еще не берут…

— Мамочка… Подожди! Ты успокойся. Не недоразумение. Я сама записалась. Просто на курсы.

— Что?! Отец, останови ее!

К вечеру отец все разведал, успокаивал мать: девушек посылают на курсы, в Среднюю Азию, — еще более глубокий тыл. Там они пробудут месяца два, а к тому времени война, наверное, кончится.

Затем поспешные ночные сборы — и слезы, наставления впопыхах… Ранним утром все идут в военкомат, оттуда строем на станцию. И странная тишина в домике, как будто из него вынули душу…

Недели через две — письмо и Валечкина фотография. Там снималась. И форма уже военная… Все!

«На память папочке и мамочке от Вали. Помните меня. 25.VIII.1941 года. Во время службы в РККА».

2

Часов в семь вечера скрипнула калитка, и по утоптанной тропинке кто-то прошел. Хозяйка насторожилась. Но под окном раздался знакомый голос:

— Тетя Галя, вы дома?

Это Шура Сакманова.

— Шурочка… — засуетилась хозяйка, прибавляя свету в керосиновой лампе.

— Тетечка Галя, я на секунду. Идемте к нам… Наши собрались… Я за вами побежала. А у вас… — Шура оглядела слабо освещенные стены комнаты с фотографиями, книжную полку до потолка, — а у вас все как раньше… До войны…

— Разве что вещи! — мертво сказала мать.

— Да, конечно… Извините… — Шура опустила глаза. Но во всем ее облике, несмотря на сочувственное выражение лица, ощущалась едва сдерживаемая радость. Война кончилась — она снова дома.

— Хотите, я помогу вам собраться?

Галина Семеновна медленно покачала головой.

— Не могу, Шурочка. Не уговаривай…

— Нездоровы?

— Здоровая я. Ничто меня не берет… А сил душевных нет. Не буду омрачать радости вашей. Да посиди минутку хоть… Ну! Два слова. Ведь вместе с ней уходили…

Шура покорно присела, вздохнула, готовясь к тяжелому для нее разговору.

— …Не знаю я ничего, честное слово, тетечка Галя! На курсах вместе учились. Но ведь после этого вы видели Валю.

— Вот только видела… — вздохнула мать. — Прибежала, запыхалась, в одной гимнастерке, а уж октябрь был. «Мамочка, прощай!» Поцеловала — и обратно, на станцию.

— Помню! Это когда нас провозили мимо Алейска из Средней Азии в Барнаул. После курсов, осенью сорок первого. Мы же давали домой телеграммы, чтоб встретили! Но я знаю, ни вы, ни моя мама не получили их.

— Получили. Через неделю.

— Вот! Эшелон остановился — никого нет. Валька и меня подбивала: «Бежим, успеем!» Но ваш дом ближе к станции, чем наш.

Мать задумалась и, покачав головой, сказала:

— Верно, предчувствие было, что уже не увидит больше родного дома.

— Что вы?! Что вы, тетя Галя! Еще и вернется… И… и на свадьбе ее погуляем.

Конец этой фразы прозвучал неуверенно. Фальшиво. И Шура, почувствовав это, смутилась.

Мать смиренно кивала склоненной головой. Она все понимала — и эгоизм счастливой Шуры, желавшей, чтоб все радовались и всем было хорошо.

— Ну, дальше-то? — попросила мать.

— Вот и поехали. Сперва в Барнаул, оттуда в Москву. Недели две ехали… Долго! Стояли на станциях… А в Москве в театре были, на опере «Пиковая дама». Валюше очень понравилось. Она все напевала один мотив… или арию?

— Старой графини? — грустно улыбнулась мать.

— Точно! Как вы угадали?

— Было письмо из Москвы. Все храню.

— Конечно! Вот теперь я вспомнила. Она это и напевала: «Я пришла не по своей воле… Тройка, семерка, туз…» — низким голосом…

— Голос у нее был… — вздохнула мать.

— Тетя Галя! Меня там ждут. Я после, на днях зайду.

— Ступай, Шурочка.

— Я, честное слово, ничего не знаю… Из Москвы нас направили на Волховский фронт. А там — разбросали. Кого в дивизии, кто при штабе остался, кого в десантные…

— Про нее-то что слышала?

Шура замолчала, сосредоточенно что-то вспоминая.

— Ой, сколько слухов было… Я не про нее, а вообще… Я так думаю — может, в плен попала? Но, честное слово, я…

Уловив растерянность во взгляде Шуры, мать задумалась: к чему эти ее нервозные, бесконечно повторяемые заверения, что ничего не знает? Она уже хотела было взять Шуру за руку, посадить рядом, твердо сказать: «Ну-ка, поговори со мной. Ты ведь вернулась, а она — нет», но вспомнила о Шуриной матери — ее-то и пожалела.

Шура ушла. Галина Семеновна надела очки, достала из комода пачку писем, развязала ее, села к самой лампе. Здесь были письма покойного мужа с фронта и безвестно пропавшей дочери, перечитывать эти письма было и грустное, и любимое занятие. И не так часто позволяла она себе это.

Шуру она помнила еще девочкой и, казалось, с ней-то уж могла поговорить обо всем откровенно. Но первая же встреча на вокзале, и Шурино смущение, и ее недомолвки привели лишь к тяжелым раздумьям. Она нарочно не пошла к Шуре на другой день — ждала, пока та сама явится.

И когда Шура в воскресенье пришла к ней, мать твердо решила выпытать у нее все до конца.

— Скажи, Шурочка, когда ты видела Валю в последний раз? — спросила она.

— В конце ноября сорок первого года, — тотчас ответила Шура, очевидно готовая к этому вопросу.

— Где?

— Там, на Волховском фронте. — Тут она запнулась, но затем, прямо глядя в лицо Галине Семеновне, прибавила: — Но она уже была не в армии.

— Как это?

— Точно не знаю, тетя Галя. Она была не в военной форме, а в этой, в ремесленной… Черная шинелька, ушанка со значком. Я удивилась и спросила ее: «Валька, тебя что — демобилизовали?» Она засмеялась: «Мобилизовали».

— Засмеялась? А как? Она, бывало, и с обиды смеялась, чтоб не заплакать, не заметила? — спросила мать.

— Нет, тетя Галя, обиды не заметила — смеялась весело, заливчато.

— Ну-ну, дальше-то?

— Разбежались… Я спешила, и она тоже. Поговорить не удалось. А после я узнала, что некоторых наших девчат передали в НКВД… Тут уж я начала соображать: на радистов всюду был голод. Возможно, и ее… Больше я Валю не видела.

Мать медленно кивала, потом вдруг твердо взглянула Шуре в глаза, не давая ей уклониться от прямого ответа:

— И это все, что ты знаешь?

— Тетя Галя, клянусь! Больше я ее не видала.

— Кто другой видел? Где?

Шура тяжело вздохнула.

— Слышать — слыхала… Врать не буду! Передавали, будто она попала в плен. Не одна — их целую группу взяли…

Мать откинулась в кресле. Помолчала. Ее лицо побледнело, обмякло. Но лишь на мгновение. И вновь, собрав силы, она уловила взгляд Шуры и больше не отпускала его.

— От кого слышала?

— Тетечка Галя, то же слухи! Лично я того человека не видела и не говорила с ним. Я скажу — а может, то и неправда, сплетни…

— Ты про слухи и скажи… Какие, Шурочка? Плохое что?.. А? Ранили? Мне каждое слово дорого, хоть и слух… Дыма без огня не бывает!

И Шура, с оговорками и заверениями, что все это, может, и выдумка, рассказала, что один солдат из их части попал в плен, но вскоре бежал, вернулся к своим. Он-то и рассказал, что будто бы около деревни Погостьевидел Валю. У Погостья их партия делала привал. Строгости особой не было, место открытое, не убежишь… Позволили подойти к речке, помыться. И будто бы там у берега этот солдат заметил Валю, которую знал по прошлой совместной службе.

— Она с другой группой пленных была? — спросила мать.

— Нет. Она отдельно… Сидела на корточках, мыла лицо. Заметил, что лицо ее было в ссадинах…

— У нее особая охрана была?

— Никого не было. Одна. И она будто узнала его… Кивнула и пошла.

— А немцы, охранники, они что?

— Я же говорю, не было у нее охраны. Как вольная… Местные-то деревенские, они же без охраны ходили. И она могла выдать себя за местную. Скорей всего, так оно и было.

— Но ты говоришь — лицо в ссадинах?

— Опять же слухи!.. А может, тот человек обознался…

— Да кто тот человек-то, знаешь его? Жив? Где сейчас?

Вдруг Галина Семеновна приметила в Шуриных глазах настороженность. И она перестала допытываться.


Долгие холодные зимние вечера. Редкие беседы с зашедшей соседкой о житье-бытье, воспоминания довоенных счастливых лет. Связка писем…

«Здравствуйте, дорогие мама и папа!

Простите, что я долго не писала. В Москве мы пробыли три дня. Ну, мама, набегалась же я по Москве! Всюду была. В Большом театре слушала «Пиковую даму». Замечательно! А в старую графиню я просто влюбилась. Я буду актрисой оперы.

Теперь все курсы позади. И, как ни странно, на «отлично», лишь одна четверка. (Здесь нет логарифмов и Марии Фадеевны.) Сейчас вот сидим с подружками и со дня на день ждем машину. Живу хорошо. Всего у нас вдоволь… Хозяйка, у которой мы квартируем, заботится о нас как мать. Говорит: «Девки, жрите, пока есть». Юмор. Сегодня ели малиновое варенье. Вот и все. Больше писать совсем нечего. До свидания! Мамочка, я просила, чтобы ты прислала мне свое фото. Ты забыла? Жду от тебя вестей. Целую. Привет всем. Ваша Валька.

Мама, ты, пожалуйста, не беспокойся обо мне, здесь совсем тихо».

Десятки раз она перечитывала строчки последнего письма Вали:

«…Не сердись, но теперь я буду тебе писать совсем редко, может, вовсе не буду. Полгода не жди писем — нас переводят на другой участок. Но ты не тревожься…»

Было же что-то! Не зря так писала…

А вот письмо мужа. (Вскоре после отъезда Вали он попросил направить его в действующую армию, на фронт.)

«Добрый день, дорогая Галина Семеновна! Сообщаю, что жив и здоров. Первого августа получил от тебя письмо, посланное тобой 13 июля 1943 года, за которое благодарю. Но из него вижу, что ты сильно болеешь сердцем и душой о нашей Вале. Понимаю все: ты — мать. Но я отец — и болею сердцем за нашу Валю не меньше, а плакать не могу, нет слез. Никаких о ней вестей нет, а виновата война. Она поглотила миллионы людей и еще поглотит. Лишь конец войны скажет, кто жив, а кто нет. Может, отыщется наша Валя. Если, не дай бог, с Валей несчастье, нет ее в живых, будем горевать вместе. Я очень жалею тебя, хотя уже стар, чтоб объясняться в любви. Побереги себя ради Вали и немного ради меня. Поверь, скоро придет победа…

Живу хорошо. Только не хватает бумаги и карандашей. Если в Алейске есть они, пришли бандеролью, как поправишься. Привет всем родным и знакомым. Крепко целую. Желаю здоровья.

Иосиф Олешко.
6 августа 1943 года».

Следующим известием о капитане Олешко была похоронная… А спустя несколько месяцев Галину Семеновну вновь пригласили в Алейский райвоенкомат. Выразив ей глубокое сочувствие, вручили извещение, что дочь ее пропала без вести.


Стук. Незнакомый. Накинув платок, мать выходит в ледяные сени, отворяет дверь. Высокий военный в офицерской шинели, без погон.

— Галина Семеновна, не узнаете?

Мать долго всматривается в его лицо.

— Алик, ты? Вернулся!..

— Я… Галина Семеновна… Тетя Галя…

Долго сидел. Попросил довоенную фотографию Вали. «Мне только переснять. Я верну вам…» И верно, принес через несколько дней. Наколол дров на целый месяц. Обещал написать запрос в архив Министерства обороны. Запросов много писано. Ответ-то — один. Уходя, сказал: «Тетя Галя, я не женюсь, буду ждать Вальку…» И верно, с год ждал. Потом женился. Случалось, Галина Семеновна встречала его на улицах городка с молодой женой, потом их стало уже трое — появился младенец. Здороваясь с матерью, Алик смущался — как будто в чем виноват!

…Едва стаяло, мать пошла на городское кладбище, присмотрела место у высокого тополя. Давно уже собиралась. Там установила надгробную плиту — в память погибшего мужа (истинного места его захоронения она не знала). В могильной оградке было еще место — его она оставила для себя, полагая, что не так уж долго осталось ей ходить по земле.

Теперь мать уже не ходила на станцию встречать эшелоны. И никто не ходил. Раз в сутки здесь на минуту останавливался скорый поезд и один местный.

В летние месяцы по воскресеньям она обычно отправлялась на кладбище и часами просиживала у мраморной плиты, под которой никто не лежал.

Текли годы. В конце пятидесятых взметнулась новая волна слухов. Кто-то вернулся в Алейск с Крайнего Севера: то ли сидел, то ли сослан был — так передавали. И вновь, но теперь уже не через Шуру, а через соседку Дарью, до матери дошел слух, что Валю будто бы видели в сорок втором году осенью где-то на оккупированной территории. Одета была в гражданское, охраны с ней не было. Вновь начались терзания…

Мать поехала по району искать приезжего с Севера, но не нашла его.

…Судьба уготовила ей долгую жизнь. Уже маленький городок разросся, встали новые каменные дома, молодая тополиная роща в центре превратилась в тенистый парк; уже сын Алика заходил в книжную лавку спрашивать о новинках — юноша-десятиклассник, а мать по-прежнему надеялась и писала запросы. Ждала по радио передач: «Вас разыскивают…» Но голос диктора называл другие имена. В середине шестидесятых годов она решила было установить на кладбище такую же плиту, как мужу, — в память Вали. Но потом раздумала: надежда еще теплилась.

«Никто не забыт, и ничто не забыто», — вещало радио.

3

Около полуночи в моей московской квартире раздались частые звонки междугородной станции. Я снял трубку и вскоре услышал знакомый голос Сергея Васильевича Крестова — моего старинного друга, жившего в небольшом провинциальном городке на северо-западе, где я довольно часто бывал. Справившись о здоровье, о делах, он поинтересовался, собираюсь ли я нынче приехать к ним на открытие охоты?

— А что, уже открывают?

— Должны двенадцатого августа, как обычно…

— Наверное, приеду.

— Ну и отлично! Тогда у меня к вам будет просьба: впрочем, возможно, и вы заинтересуетесь… Мы сейчас ведем один поиск, а в Москве живет человек, который может кое-что прояснить. Адрес его есть, я написал ему, но он что-то не отвечает… Либо не хочет, либо… Вот хотелось бы выяснить…

— Ну подождите, я возьму ручку и блокнот… Так, записываю адрес… Теперь скажите, это срочно?

— История давняя, тянется тридцать лет, так что неделя-другая не имеют значения.

В нескольких фразах, сжато Крестов пояснил, что именно интересует его. «А дальше по вашему усмотрению действуйте», — сказал он.

Повесив трубку, я решил, что завтра же съезжу по адресу. Но, как всегда бывает в суете столичной жизни, назавтра нашлись неотложные дела, и прошла целая неделя, прежде чем мне удалось урвать время и выполнить поручение друга. Я скоро нашел нужный адрес на старом Арбате. Позвонил. Дверь отворила пожилая женщина. Я спросил, могу ли я видеть Семена Терентьевича Глубейского.

— Он болен, — последовал ответ.

— Тяжело болен?

— Тяжело, — кивнула она и заплакала.

Я выразил сочувствие и, извинившись, попросил разрешения зайти в другой раз.

— Не знаю, будет ли улучшение… А вы по какому делу? — участливо спросила она, успокоившись.

Я принялся объяснять. Женщина сказала, что они получили письмо от Крестова.

— Да вы пройдите, — вдруг предложила она. — Писать он не может, а что помнит — скажет. Нынче как раз вспоминал.

…В небольшой, опрятно убранной комнате на тахте лежал человек с отрешенным выражением лица. Мне тотчас бросилось в глаза углубление на лбу у виска со сходившимися шрамами — очевидно, след тяжелого ранения.

— Сеня, это к тебе по делу Олешко, — сказала жена.

Больной встрепенулся, тусклый взгляд его зажегся мыслью, он приподнялся и показал мне рукой на кресло. Женщина поправила одеяло, подняла повыше подушку.

— Вы спрашивайте, он все понимает… Только погромче… — предупредила она.

— Семен Терентьевич, в войну, в начале сорок второго года, под вашим началом служила девушка — Валя Олешко. Вы помните ее? — спросил я и тут лишь заметил, что кожа на ране пульсирует.

Больной приподнялся на локте, заговорил:

— Валя Олешко… Как же! Готовил сам. Я и приметил, рекомендовал… Не отрекаюсь… И «Смерш» ее проверял.

— Сеня, ты не спеши, ты по порядку вспомни, — мягко попросила жена.

Но на это больной был уже не способен. Он замолчал, как бы потеряв нить мысли.

— Помнишь, ты мне сам рассказывал о ней… Я-то уже не застала, меня позже в часть к вам прислали. Мы с ним в войну и встретились, — пояснила она мне.

Взгляд больного стал напряженным, пульсация усилилась — очевидно, в мозгу его шла работа памяти. Потом он как-то тревожно взглянул на жену.

— Да ты не бойся, и письмо было со штампом, официальное… Майор Крестов подписал…

— Она с Алтая, — сказал Глубейский.

— Правильно… Я еще письма оттуда — от родных, верно, — пересылала в часть, куда ее от вас отправили.

— Корзун затребовал… Она эту… полосу знала… Объекты… Ходила по тылам ихним, — продолжал Глубейский.

— Н-ну, вот!.. — обрадовалась жена.

— Майор Крестов просил вас охарактеризовать эту девушку, — сказал я, — по деловым и моральным качествам… Способна ли на подвиг или неустойчива… Все, что помните о ней…

— Ты помнишь ее маршрут? — спросила жена.

— Как же… Вишера, а после через фронт…

— На самолете? — спросил я.

— Какое там… Пешком… Юрьево, Тосно… И в Нарву ходила… там явка была.

— Какая явка?

— Эта… резидент наш и радистка.

— Семен Терентьевич! Есть данные, что она попала в плен и перешла на службу к фашистам… Это лишь предположение, но… Как вы думаете, могло так случиться?

— Никогда. Голову положу…

— Постой! Ты голову-то не клади — и так стреляная!.. А человек серьезно спрашивает. Ведь говорили, что видели ее живую в плену, — озабоченно вмешалась жена.

— Вранье! — четко произнес он.

— Какое же вранье? Зачем людям понапрасну оговаривать? Ты можешь ручаться за то время, как она у тебя служила… А после?

Больной отвернулся к стене и затих. Женщина сделала знак, и мы вышли в переднюю.

— Больше его не стоит тревожить, все одно ничего не добьешься! — вздохнула она.

— Да собственно… Что нужно, он все сказал. Крестову важно было мнение ее бывшего командира. Он об этом просил узнать меня. Рана его с войны еще?

— Уже после, в сорок шестом банды вылавливал… Подстрелили… Врачи удивлялись, как жив остался, — год в госпиталях лежал. После снова служил, в шестидесятом демобилизовали. Ничего, ходил… Это вот последний месяц началось ухудшение! — ответила женщина. Затем, подумав, сказала: — Знаете, что я вам посоветую — коли вы уж заинтересовались судьбой Олеш, встретьтесь с подполковником Пильщиковым, в Валдае живет. Он-то здоровый… нестреляный, теперь уже тоже на пенсии… Семен был лейтенант, руководил группой, а тот — начальник отдела. Должен помнить… А моего-то уж извините… совсем сдал — видно, не жилец уже…

«Валдай — это по дороге к Крестову, непременно заеду», — решил я.

4

По зимней дороге шла девушка в поношенной черной шинели, которую носили ремесленники. Голова ее была закутана в старый шерстяной платок, на ногах — не по погоде короткие ботики из прорезиненной материи с застежками. Девушка шла наклонив голову, пряча лицо от морозного ветра. Она миновала Спасскую Полисть, Трегубово и уже подходила к городу Юрьево.

Мимо по шоссе Новгород — Юрьево сновали машины: грузовые — с солдатами, легковые — с адъютантами и штабными офицерами, походные кухни, бронетранспортеры, сантранспорт; район был фронтовой — передовая линия на этом участке проходила немного восточнее, по Волхову.

Был январь сорок второго года. А девушка эта — ее звали Валя — впервые шла по тылам врага.

В Юрьеве Валя должна была, кроме обычной разведки, выполнить и еще одно — «особое», как выразился начальник, капитан Пильщиков, — задание: встретиться с одним человеком. До линии фронта капитан сам провожал ее. Он вел «виллис» и по дороге продолжал давать всевозможные советы, инструкции.

— Все запомнила? — спросил он наконец.

— Запомнила…

— Ну и ладно. Только вот… Ты эдак исподлобья-то не смотри на собеседника: мина не та! Заподозрят. Открыто смотри!

— Я открыто…

— Голову не нагибай… Нет отработочки…

От этой детской привычки смотреть исподлобья мама так и не смогла отучить Валю, хотя постоянно делала ей замечания. И армия за полгода тоже не смогла отучить. На переднем крае капитан передал Валю дивизионным разведчикам, и ее аккуратно переправили на ту сторону. Идти было страшно. И страшен был первый увиденный близко фашист. Ей казалось, что он все про нее знает. Сейчас: «Хальт!» — и в гестапо.

На крайний случай у Вали был паспорт и старая справка о том, что она училась в ремесленном училище. Но с того момента, как она ночью из городка Малая Вишера была переправлена через линию фронта, ей ни разу не пришлось еще воспользоваться своими документами. Везло…

Вообще ей в жизни везло, как все всегда говорили. Единственная дочь. Любимица. Красавица, окруженная всеобщим вниманием — в школе, дома, где бы она ни была… Она привыкла к этому и знаки внимания принимала как нечто само собою разумеющееся. И очень рассердилась на свою тетку, сестру отца, когда та, придя к ним и увидев племянницу в очередном новом крепдешиновом платье, сказала брату: «Избалуешь ты ее, Иосиф, помяни мое слово… Намучаешься с девкой потом».

Сверкнув исподлобья глазами, Валя выпалила:

— Вам-то какое дело?

— Валентина, так не говорят со старшими! — строго сказал отец.

Вмешалась мать, заступилась за дочь… Как все это далеко-далеко!.. Валя огляделась: кругом заснеженные поля, справа вдали лес. Незнакомая местность, кругом — фашисты. «А вдруг это сон? — подумала она. — Вот проснусь утром — и я дома».

Ей дали адрес конспиративной квартиры, где была рация и откуда она должна была передать в Малую Вишеру наиболее срочные и важные сообщения. А подход сложный, конспирация… Время от времени она повторяла уже затверженные ею фразы пароля и отзыва. «Хозяин, дай-те по-пить… Хозя-ин, — тихонько напевала она на мотив полюбившейся ей мелодии и сама же себе отвечала: — Кончилась вода-а-а-а. На-ка ведро, сходи, если хочешь». — «Я пришла не по своей во-о-оле, но мне велено исполнить твою про-о-сьбу. Тройка. Семерка. Туз…»

Это уже было из другой оперы, единственной, которую ей удалось послушать.

…Справа от шоссе лежал небольшой городок. Всюду виднелись следы пожаров. У развилки стоял указатель, на котором на русском и немецком языках было написано «Юрьево». Городок растянулся километра на три. К центру с шоссе вела единственная улица. Валя беспрепятственно дошла по ней до шлагбаума. Здесь вдруг до нее донеслось: «Ахтунг!» И, обернувшись, она увидела немца с автоматом.

— Мне только к тете пройти, я тут два дома не дошла… Она у станции живет, — быстро затараторила Валя, продвигаясь вперед.

— Хальт! — сердито крикнул фашист и погрозил пальцем.

Тут только Валя заметила, что шлагбаум закрыт, а справа тендером вперед движется паровоз. Ах, это значит — он заботился, чтоб она не попала под поезд, любезно! Шел товарный состав. Он двигался медленно по новгородской ветке. На платформах, покрытые брезентом, стояли танки, по одному на каждой. Затем прошло несколько платформ с самоходными орудиями. Дальше обычные товарные вагоны. Что в них? Попробуй догадайся… Пломбы висят. Что-то важное… Пропустив поезд, Валя продолжала свой путь. Она свернула направо, к станции. Все было, как ей рассказывали: слева — водокачка, справа — депо. Открылся целый квартал сожженных домов. Чернели одни трубы. Вдали виднелся деревянный двухэтажный дом. Остановив шедшую навстречу старушку, Валя спросила, где находится городская управа.

— Так и иди, прямо. Не дойдя до вокзала, повернешь направо — третий, кажись, дом от угла.

Отыскав нужный дом, она взошла на крыльцо. В приемной сидела одна лишь старушка, дожидаясь своей очереди. Секретарша что-то отстукивала на «ундервуде». Валя справилась, у себя ли господин Зверев и сможет ли принять ее по личному делу.

— Ну попробуйте, сегодня у господина городского головы прием, — ответила секретарша, внимательно оглядывая вошедшую.

Валя присела, осмотрелась. Затем вынула зеркальце, как бы прихорашиваясь. Это тоже была предусмотренная деталь — мол, просительница хочет понравиться городскому голове.

«Ну попробуйте!.. Подумаешь!.. Вредная, самодовольная тетка», — подумала Валя, разглядывая секретаршу. Затем вспомнила наказ Пильщикова и приветливо улыбнулась.

— Какие у вас интересные щипчики! — воскликнула девушка, наклоняясь к столу и рассматривая, как секретарша ровняет себе ногти, и между тем кося взглядом на лежащий рядом печатный текст. Он начинался словами: «Г. оберкомендант приказал…» Можно и не читать — это приказ, который будет вывешен. Из-за двери голоса не были слышны. Наконец дверь отворилась, и из кабинета вынырнул мужчина с портфелем — очень похож на Бывалова из «Волги-Волги». Ему вслед неслось: «Чтоб подводы были! Где хочешь достань…» Но особого оживления не было заметно. Вообще трудно было представить себе, как и чем управляет этот городской голова в полусожженном, оккупированном фашистами городе, где и жителей-то — одни старухи. Войдя в кабинет, Валя увидела мужчину лет сорока за столом со стареньким телефоном «эриксон». Над столом висел портрет Гитлера.

— Господин Зверев? — угодливо спросила Валя.

— Ну, я…

— Вам привет от Николая Мартыновича.

— От кого? — переспросил хозяин кабинета, оглядываясь и вставая.

— Я же русским языком говорю: от Николая Мар-ты-но-вича. Повторить?

Он молчал и внимательно разглядывал странную девушку — видно, не знал, что сказать. Наконец криво усмехнулся:

— Насчет дров, что ли?

— Вам привет от Николая Мартыновича. И поручение от него, — зло повторила Валя.

— Я не знаю никакого Николая Мартыновича.

Но она по испуганно-напряженному выражению лица догадалась, что городской голова все понял. Паразит такой, чего же прикидывается? Не знает, как реагировать? Быть может, не доверяет ей? На этот случай был предусмотрен такой вариант: напомнить Звереву о его прошлом — так, мимоходом. Мол, нет, ну что ж, простите, ошиблась — и уйти, оставив его в неведении относительно дальнейших действий.

— Значит, вы в Малой Вишере не работали? — Валя встала.

— Сядь, подожди! — нервно сказал городской голова, тоже встал и вышел в приемную.

В первое мгновение Валя подумала, что он сейчас позовет охрану. Она почувствовала страшную сухость во рту, но он быстро вернулся один — вероятно, выяснив, кто есть в приемной.

— Ну! И чего же нужно от меня Пильщикову?

«Сам пошел в открытую. Тем лучше! Теперь ему не отступить. Все!»

— Николай Мартынович одобряет ваше согласие работать городским головой, — покровительственным тоном сказала Валя.

— Гм…

Судя по тому, что собеседник не делал никаких предупреждающих жестов, Валя поняла, что подслушивания можно не опасаться. О Звереве Вале было известно, что он обещал помогать нашим. Следовало проверить, можно ли его привлечь к активной борьбе.

— …И уверен, что вы будете работать в контакте с ним, — быстро сказала она, глядя на собеседника исподлобья.

Вообще-то в данной ситуации она сказала бы по-другому. Но, следуя инструкции, Валя повторила слова шефа.

— Все правильно! — вдруг как бы воспрянув, поспешно ответил городской голова. — Вам нужен ночлег? Организуем!

«Ох, спешит, спешит. Трус!»

— Ночлег не нужен. Николая Мартыновича интересует, есть ли у вас связь с лагерем военнопленных?

— Никакой. Абсолютно непричастен…

Он сказал это с эдаким выражением, что, мол, вот как ловко он выкрутился — непричастен, и баста. Вале это не понравилось: играет в простачка. Выдать бы ему как следует, да нельзя! И она сухо, коротко изложила инструкции Пильщикова, как установить связь с юрьевским лагерем военнопленных.

Зверев застучал пальцами по столу, вздыхая и качая кудрявой головой:

— Шутник он, Пильщиков… Он что думает — это так просто, раз-два?.. Это ж режим! Фашизм, так сказать… Мне в лагерь и доступа нет… Они думают — городской голова! Формальность одна. Призрак… У меня и власти-то никакой нет! На банкетах шнапс пить да речи читать приветственные… На днях тут что было! Звонки из комендатуры… «Принять по первому классу! Инспектор из Берлина! Свежей рыбы!» Где я ее возьму? В прорубь полезу? — как бы все более возмущаясь, говорил Зверев. Но в этом его возмущении проскальзывали и нотки обыкновенного хвастовства значительностью той роли, которую ему, дескать, невольно приходилось играть. «Ох, хвастун! И чем хвастает!»

— Что за инспектор? — спросила Валя.

— Интендантишка какой-то, майор. Склады проверял…

— Какие склады?

— Ну, сахар, маргарин, мука, шнапс — продовольствие, словом… Два дня ублажали майора. И в дорогу полный багажник наложили. У самих-то рыльце в пушку… После адъютант самого обер-коменданта звонил — благодарил.

«Опять хвастает. Вот дурак!..»

— Ну и что? — спросила Валя.

— Что? Работа, говорю, такая…

— Что поделаешь, надо…

— Верно, что надо, — начал было он, но, заметив оттенок юмора в ее тоне, нахмурился и сказал раздраженно: — Что зубы-то скалишь? Хорошо! Я б отказался, поставили б продажную сволочь… Лучше б было? А? То-то… Пусть бы Пильщиков сел на мое место — посмотрел бы я, как бы он повел себя. Он там, понимаешь, сидит в своем отделе с охраной, а мы тут…

Вот это уже давало ей некоторые права.

— Все вы глупости говорите, — перебила вдруг Валя.

— Ты что? Девчонка…

— Вас про серьезное спрашивают, а вы… Прямо скажите: будете работать? Да или нет?

Он нервно закурил немецкую сигарету.

— Это не разговор, — наконец тяжело произнес он.

— А в дурачка играть — разговор?

Городской голова завертелся на стуле. И Вале стало даже жалко его. Но капитан сказал ей: «Будь с ним покруче: увертливый. Жми на одно. Он в сторону, а ты в лоб: да или нет?»

— Да или нет?

— А тогда я вообще… Плюну, брошу все, уйду куда глаза глядят. Как хотите, честное слово, я так не могу. Режим! Оккупация! Жандармерия под боком.

— Уходите…

— Что? Куда? — воскликнул он полушепотом.

— С этой должности. Здесь нужен свой человек.

— Я — не свой?! Да если б я, понимаешь, не свой был… Так ты б, милая, уже в гестапо была в аккурат доставлена. Тут их система железно срабатывает. Был человек — нет человека. Это запросто делается… Беру трубку — и все. — Усмехаясь, он потянулся к трубке.

Валя невольно дернулась, но сдержала себя и, все так же глядя исподлобья, низким голосом сказала:

— Звони! Но если меня в Юрьеве схватят, ночью к тебе домой придет Сивачев.

«Все верно. А что он в самом деле мне «тыкает»! Был бы свой…»

Он побледнел, глаза сузились — от злобы или от страха. Он, конечно, знал про партизанский отряд Сивачева, карающий предателей.

— Ты что за горло-то берешь, а? Хочешь на моей шкуре медаль заработать? Эх, люди!.. Каждый об себе думает, только об себе. Я, понимаешь, стараюсь тут, сочувствую, жизнью, можно сказать, рискую.

— И когда реквизируете теплые вещи у населения — тоже рискуете? — Она вновь перешла на «вы».

— Должность велит! Дура!

«Вот скот. Но что поделаешь — надо сдерживаться».

— Если вы будете делать лишь то, что велит должность, значит, вы их пособник. Это вы, надеюсь, понимаете?

Он покорно склонил голову, вздохнул, как бы говоря: «Как хотите. Вот я такой… И уйдите от меня все и не трогайте меня. И не могу, и не хочу, и боюсь… Довольствуйтесь малым, а будете давить — пожалуй, решусь на крайность. Своя шкура дороже!»

«От этого пользы не будет. Не предатель и не помощник», — решила она. Так впоследствии она и доложила своему начальнику. Звереву, уходя, сказала: «Поступайте как знаете. Но если вам дадут знак уйти из города — уходите, не цепляйтесь за должность».

— Ты, девка, дуй отсюда немедля же, а то еще, не ровен час, схватят тебя, а я отвечай! — крикнул он ей вслед.

…Выйдя на улицу, Валя затянула потуже платок и пошла к станции. Здесь был железнодорожный узел. Четыре направления. Велено было проследить, куда идет переброска внутриармейских резервов: к блокированному городу или от него. По запасным путям маневровый толкал длинный товарный состав, выводя его с главной магистрали на новгородскую ветку. В конце деревянной платформы, у водокачки, виднелась фигура часового с торчавшим из-под руки коротким стволом автомата.

Начинало темнеть. В ста двадцати километрах отсюда ленинградцы леденели от стужи, гибли от голода; бомбы и снаряды настигали их у ворот домов. На станции Юрьево восемнадцатилетняя девушка, пристально, исподлобья глядя на двигающийся состав, беззвучно шевелила губами — считала вагоны. Ее колотила дрожь.


В пятом часу Зверев вышел из управы и направился к дому — на ту сторону железной дороги. Идти напрямую через многочисленные пути, стрелки, подлезать под вагоны он не хотел, а переход был за станцией. Заметив на перроне женскую фигуру в платке и черной шинели, он, еще не разглядев лица девушки, догадался, что это его нынешняя гостья. «Дуреха, стерва, на самом видном месте… Схватят — ведь выдаст, что днем была у меня в управе!.. А не донес. И все. За шкирятник», — со злобой подумал он. Что же теперь? Он свернул направо, в обход. Потом остановился, вытащил сигареты. Чиркая на ветру зажигалкой, он проклинал все на свете: войну, эту наглую, настырную девку, немцев и самого себя. Кабы знать, чья одолеет!.. И определился бы окончательно. А то оно хуже всего — на двух стульях. Либо те кончат, либо эти. Но сейчас его ненависть сосредоточилась на этой посыльной. Самой на себя наплевать — думает, и другим… Все правильно, обещал… Да разве знал, что все так обернется? Он думал, что немцы будут заискивать перед ним: все же как-никак представитель местного населения! Кой черт — «представитель»!.. Любой обер на тебя рявкает. Жизнь проклятая, ну нет никакого покоя… Хоть в петлю лезь!..

Тяжело вздохнув, Зверев двинулся дальше. Сейчас он мечтал об одном — добраться до дома, хватить стакан самогона, закусить кочанной, борщом и завалиться спать. И ну их всех!..

Проходя через пути мимо шлагбаума, Зверев вновь покосился на перрон, который теперь был слева от него, и заметил там лишь двух бабок. Той девки не было. «Неужели взяли?» — леденея, подумал Зверев.

Но Валя была уже на выходе из города. На этот раз пронесло.

5

— Теперь это читайте, — сказал Крестов.

Я взял пожелтевшую бумагу, прочел:

«Олешко, Валентина. Двадцать четвертого года рождения. Член комсомола, уроженка Алтайского края. Бывшая советская разведчица. Была заброшена в ближний тыл противника на территорию фашистской армии в августе 1942 года. На связь с центром выйти не смогла. Добровольно сдалась в плен. По непроверенным данным, состоит агентом фашистской контрразведки».

— Когда составляли справку?

— В начале сорок третьего…

— А есть данные, что она жива?

— Нет данных, что она мертва.

— Наверно, о сотнях тысяч погибших нет таких данных.

— Да, но учтите — ею занимался абвер. Это была серьезная организация.

— Тогда еще вопрос: что значит непроверенные данные?

— Это много что может значить. Самое реальное — был сигнал кого-либо из наших зафронтовых разведчиков, или партизан, или, наконец, от нашего человека в их же среде. Возможно, немца. Но источник, очевидно, один — мог ошибиться. Поэтому вставлена оговорка. Был бы второй подтверждающий сигнал — тогда все.

— Ясно. А откуда известно, что она добровольно сдалась?

— Думаю, доказательство от противного. Разведчик не должен сдаваться в плен, и этот выход у него есть всегда, или почти всегда, — уточнил Крестов. — Читайте следующий документ. Вы, кажется, владеете немецким?

Запинаясь, я прочел текст:

— «Благодаря оперативно принятым мерам отдел I-C армии выловил…», нет, точнее — перехватил «советских шпионов…». Вот как!..

— Все правильно. А вы хотите, чтобы они называли наших — отважными советскими разведчиками?! Дальше читайте.

— «…шпионов во главе с лейтенантом Олеш».

— Кстати, она была лишь сержантом… Но это рапорт командованию. Видно, решили прихвастнуть, — рассмеялся Крестов.

— Так, — продолжал я. — «В результате…» гм… «системы мероприятий воспитательного характера… пленные…» О, здесь они уже не шпионы… «пленные пожелали… перейти на службу фюреру». Все. Стало быть, это уже второй источник.

— Да, но фактов нет, одно утверждение. Вообще-то их источники, как правило, верны, если это не специально сфабрикованная и подброшенная фальшивка с целью компрометации, — добавил Крестов.

— И это все? — спросил я.

— Вот еще копия извещения, посланного матери, здесь стандарт: «…Сообщаем, что ваша дочь, находясь на фронте, пропала без вести. Вручено 13 декабря 1943 года».

— То есть почти спустя полтора года после пленения, — заметил я.

— Ну, видимо, ждали, надеялись…

— Мать жива?

— Жива. Вот ее запросы во все инстанции… Более полусотни. В среднем по два в год. Все надеется.

— На что? В любом случае, по-моему, в живых ее нет, — сказал я.

— Почему вы так твердо уверены в этом? — спросил Крестов.

— А вы не уверены?

— Это не имеет значения: уверены, не уверены. Надо доказать. И раз навсегда положить конец этой затянувшейся истории. Строим легенды. Вариант номер один. Эта особа после отступления немцев осталась на освобожденной территории, смешалась с нашими войсками, наконец вышла замуж, сменила фамилию — словом, скрылась и живет себе где-нибудь.

— Неужели она за все годы не дала бы о себе знать домой?

— Это как раз могло быть, — сказал Крестов. — Если она действительно была их агентом, то рано или поздно это бы вскрылось… Зачем ей возвращаться домой?

— Сергей Васильевич, но — тридцать лет! Было столько амнистий! — заметил я.

— Да, но есть род преступлений, которых ни одна из амнистий не коснулась. У кого руки в крови… Заинтересованные лица об этом знают. Есть и такие: поставили крест на своем прошлом. Это хорошо. Но знать нужно — какое это прошлое, связи и прочее… Или другой случай: ушла вместе с гитлеровцами… и осталась на Западе. — Но в этом случае она могла бы сообщить матери?

— И это не обязательно. Даже скорей всего — нет. Зачем ей компрометировать родных?

В этот момент дверь приотворилась и в кабинет заглянул старик, держа в руке какую-то бумажку — очевидно, повестку.

— Товарищ Ефремов? Григорий Иванович? — окликнул его Крестов.

— Я…

— Сюда, сюда заходите!

Старик неторопливо вошел, поздоровался, снял кепку и уселся в предложенное ему кресло. Крестов принялся ему разъяснять, зачем его пригласили, — следственные органы в настоящее время выясняют личность некой гражданки Олешко (она же Михеева), взятой в плен в районе деревни Погостье и, по некоторым данным, сотрудничавшей с оккупантами. А поскольку он, Григорий Иванович, партизанил в этих местах, то… и т. д. и т. п. Все это старик выслушал, кивая головой в знак согласия. Потом начал свой рассказ издалека — с момента организации отряда, который впоследствии был окружен карателями и на две трети уничтожен. Спаслась лишь небольшая часть, в том числе и он. При этом старик явно намекнул, что здесь не обошлось без предательства.

— Почему вы думаете, что было предательство? — спросил Крестов.

— Обложили с трех сторон. С четвертой — болото. Не иначе кто-то навел. Оно так и есть… — убежденно ответил старик.

— Каратели могли прочесывать лес профилактически. И наткнулись на ваш отряд. Тоже возможно.

Старик с сомнением поджал губы:

— В леса он, немец, не очень-то совался. Если только наверняка шел! Дороги, те — да, под контролем держали. Даже присказка была: «Дороги немецкие, власть советская, леса партизанские». Во как!..

— Ну хорошо, предположим, ваше подозрение справедливо. Кто вас мог выдать тогда? — начал Крестов.

Пауза была длинной. Старик как бы настраивал себя. Наконец решился. К ним в отряд из Погостья ходили две девчонки, сообщил он. Фамилии их он не знал, по именам помнил — Верка и Валька.

— Ладные из себя… Особенно эта… — Но какая из них — «особенно», так и не вспомнил. — Со мной они де-лов не имели…

— С кем они были связаны?

— С кем! Тех поубивали. А кто уже после войны концы отдал…

— Вы лично видели этих девушек? Говорили с ними?

— Было свиданьице.

— Вот-вот! Об этом подробнее…


…Сентябрьский день сорок второго года. В лесу повстречались девушка с корзиной и парень с винтовкой за плечами.

— Здорово, грибница!

— Здорово, охотничек.

— Из Погостья?

— Оттуда.

— А как там фрицы — здорово прижимают вас, девок?

— А тебе завидно?

— Эх вы, дешевки! Верно про погостинских говорят: продались… Тут кровь люди проливают, а вы… Хорошо платят?

— Тебе не по карману.

— А может, у меня мешок золота…

— Советский банк прихватил?

— Ах ты, фашистская сука! Хошь — прибью?

— Дурак, чего пристал?

Наступает на нее.

— Я те покажу — дурак! — Бьет ее по лицу.

— Трусы! Вам бы только с девками воевать!

Она поворачивается и уходит.

Парень вскидывает винтовку:

— Стой, стой! Стреляю!


— Но все же не застрелили? — спросил я.

— Пожалел… Молод был, глуп. Доложил командиру, он меня пустил матерком. Это своя, говорит. А уж после, как отряд наш побили, думаю: надо было мне ее кончить!

— А если б грех на душу взял?

— И взял бы… Погостье — самое гнездо ихнее было. Гляди: дома там ни одного не сожгли. И вешать не вешали. С чего? Каменку — ту всю выжгли дотла… И народ в расход пустили. В Железной Горке по избам ходили, хватали… Насильничали, а после — в ров.

— Почему, по-вашему, Погостью так повезло?

— Штаб был… Не в Погостье — в Новоселках, а все рядом.

— По-ня-ятно, — проговорил Крестов. Он все это знал и, как я понял, задал вопрос, чтобы выяснить, насколько свидетель осведомлен.

— Вернемся к той особе. Вы бы узнали девушек, что к вам ходили?

— Ну где же?! Тридцать лет прошло… Как узнаешь?

— А вы выкиньте эти тридцать лет. Ту бы узнали, которую тогда в лесу видели?

— А! Ту бы узнал, как сейчас помню. Исподлобья глядела.

Крестов положил на стол перед свидетелем несколько фотографий и спросил, нет ли среди них той девушки.

Старик почти без колебаний указал на одну из фотографий.

— Точно она? — спросил Крестов.

— Как не точно? На всю жизнь запомнилась. Я уже и патрон в патронник загнал… Сжалковал, а люди погибли.

— Но, может, не она предала, а вторая, подруга…

— Кто-то из них, факт. И нужно было обеих порешить.

— Нет, отец. Так нельзя! — сказал Крестов.

— Война ж была, товарищ начальник! Конечно, и невинные страдали, а как иначе? Порешили б обеих — глядишь, и отряд уцелел бы.

— Но в Погостье, кроме девушек, были парни из русских, сотрудничавшие с немцами?

— Всяких там полно было — гнездо осиное… Шваль, уголовники…

Крестов предъявил старику фотографию мужчины лет двадцати пяти.

— Такого не знали?

— Не знал… Наговаривать не буду. Наши-то на встречу к девкам ходили, чтоб про немцев разведать, а те две к нам шлендрали. А после их видели в Погостье, с оберами гуляли… И на пирушках с немцами… Кормились, спали, прости господи… Тьфу!.. Да их за это… повесить мало! Какие парни погибли! Эх!..

— Да! Если они действительно предали или участвовали в карательных акциях — это другое дело. Всякое могло случиться. Представьте, если б ваша дочь или сын попали в сложное положение?..

— Моего сына и жену, товарищ дорогой, фашисты выгнали на мороз за меня — как я в партизанах, хату сожгли, вот тебе и все положение…

— Извините…

Крестов поблагодарил старика, и тот ушел, бросив мне на прощанье: «Нашли кого жалеть — фашистских б. . . Вы настоящих героев ищите…»

— Да. Это Валя Олешко, — сказал Крестов, разглядывая фотографию, на которую показал старик.

— Вам точно это известно? — спросил я.

Крестов подал мне листок с машинописным текстом. Я прочел:

«Приметы Валентины Олешко. Рост средний, сложена отлично, пропорционально, что тотчас бросается в глаза. Черты лица правильные, нос прямой. Зубы красивые, чистые, глаза голубые, волосы пышные. Привычки: часто смотрит исподлобья, иногда прикусывает нижнюю губу».

Взглянул на фотографию: все как будто сходится.

— Старик тоже насчет взгляда исподлобья вспомнил, — сказал Крестов.

— Кто это писал?

— Кто-то из офицеров нашей разведки.

— Но чем объяснить ее вызывающее поведение при разговоре с партизаном? Если она агентка, то, скорее, наоборот, должна… — начал я.

— Все было сложнее… — перебил Крестов. — И каратели под партизан одевались, и власовцы. Кроме того, она могла опасаться, что за ней следят.

— А если следили, отчего упустили этого партизана? — спросил я.

— Зачем? Они накинули петлю на весь отряд. Что им один этот парень!.. А за отряд уже и крест, и отпуск на две недели.


Мы сделали перерыв на обед. Возвращаясь, еще в коридоре мы заметили старушку — она, щурясь, рассматривала номера на дверях кабинетов, идя от одного к другому.

— Мамаша, не в сто первый? — мимоходом спросил Крестов.

Старушка закивала. Ей было лет семьдесят. Вновь повторилась та же история. Крестов подробно объяснил, зачем ее пригласили и чем она может помочь. Память у нее была ясная, но сразу обнаружилась одна трудность: старушка гадала, что мы хотим от нее узнать, и хотела не промахнуться, — самый нелегкий тип свидетеля.

Крестов нашел ключ к ней. Насчет оценок событий и людей — в этом она была нетверда, пытаясь разгадать наше мнение. Больше Крестов ни о чем старушку не спрашивал, лишь направлял ее цепкую память. Зрительно старуха помнила все и сообщила нам интересные детали. Сама завела речь о пятерых девушках — не погостинских, пришлых. Жили они в соседней избе, отведенной им старостой. Осень и зиму всю. Хорошие то были девушки или плохие, мы не стали расспрашивать. Об агентурной работе тоже не задавали вопросов — этого старуха знать не могла. Но как проводили свободное время (что тоже было важно) — тут Крестову кое-что удалось вытянуть.


Летний вечер. Окна избы открыты. На крыльце сидят две девушки. В комнате кто-то заводит патефон, слышится мелодия модного довоенного танго «Утомленное солнце». Одна из девушек сердито кричит:

— Жень! Я эту пластинку кокну, честное слово! К черту!.. Надоело, и душу дерет.

Музыка смолкает.

К крыльцу подходит парень. Здоровается с девушками.

— Валь, а Валь, спела б чего-нибудь… — просит он.

— Тебе?! Ни в жизнь. Уйдешь — спою.

— Ну, Валь!.. Я ж вчера пьяный был, трепался…

— А ты не треплись. Чего тебе надо? Иди! И сейчас несет как из бочки…

— Семен, верно, если еще раз заявишься к нам пьяный, я скажу Миллеру, — говорит другая девушка.

— Можешь и докладную. Давай, давай… — безразлично говорит парень, однако ретируется.

— Зойка, кинь гитару! — кричит Валя.

Из окна ей подают гитару, она поет и аккомпанирует:

Эх, Андрюша, нам ли быть в печали?..
Вскоре появляется зондерфюрер Миллер. Он внимательно слушает. Потом говорит:

— Валя, вы талант певчий. Буду ходатайствовать, чтоб вас направили в Берлинскую консерваторию.

— А я хочу в Миланскую.

— Шутите, фрейлейн, я добрый начальник. Со мной все можно доверительно. Спойте еще!

— Больше нельзя, горло болит. Ноги промочила, по болотам шатавшись.


То же Погостье. Весенний мартовский день. Вечереет. К избе, где живут девушки, подъезжает автобус. Из него выходит Миллер. Стучит, зовет девушек:

— Добрый вечер, фрейлейн. Я за вами.

Он называет по именам, и девушки выстраиваются.

— Фрейлейн Валя!

— Фрейлейн Елена!

— Фрейлейн Антонина!

— Фрейлейн Авдотья! Прошу, автобус ждет. Вас ожидает прогулка и новый фильм. Это награда, которую вы заслужили справедливо.

— Возьмите и меня, — просит пятая девушка. — Я тоже хочу в кино…

— Фрейлейн Мария, вы не заслужили.

Девушки садятся в автобус, и он отъезжает.


— Не помните, вещи они не брали с собой?

— Не было…

— И больше вы их не видели?

— Уехала я! Нас, с десяток баб, староста на работы услал верст за сорок. За коровами ходить, доить. Скотина-то наша, а считалась как ихняя. Вернулась в Погостье, а в той избе другие уже. Менялись…

Крестов предъявил свидетельнице фотографию мужчины — ту же, что показывал партизану. Вглядевшись, старушка удовлетворенно кивнула:

— Как же его… Ох!.. Клыков Толька! Он!

— Гениальная у вас память, Прасковья Никитична. Знали?

— На свадьбе, сынок, гуляла его. Сурьезный парень… Про жену всякое болтали… Да ведь про баб оно всегда — было, не было — скажут…

— В немецкой форме Клыков ходил?

— Не видала, сынок… Бороду растил, это помню…

— Вот с этого Клыкова все и началось, — объяснил Крестов после ухода Прасковьи Никитичны. — На эту Олешко были запросы и раньше, но не было зацепки. Никаких документов, кроме непроверенных данных. Но недавно поступило заявление от некой гражданки с просьбой пересмотреть дело ее брата Анатолия Клыкова на предмет реабилитации.

— Он жив, сидит?

— Расстрелян в сорок четвертом году по приговору военного трибунала. Речь идет о посмертной реабилитации. Родные сомневаются, не было ли перегиба… Просят учесть давность,условия военного времени… Это желание понятно… Мы подняли уголовное дело Клыкова. Я начал листать и вдруг наткнулся на Валю Олешко… Пока лишь одно упоминание… Дело многотомное, месяц читать…

— Мне казалось, что в войну такие дела ограничивались приказом, зачитанным перед строем.

— Да, если речь шла о простом дезертире. Агентами вражеской разведки занимались серьезно, особенно если надеялись получить ценную информацию…

6

На следующий день утром, войдя в кабинет Крестова, я заметил, что количество папок и бумаг на столе увеличилось. Спросил, приглашен ли кто-либо на сегодня. Но оказалось, что в городе свидетелей больше нет. Есть в селах, в других городах. Люди все пожилые, тревожить их неловко — к ним надо ехать самим. Мы решили в ближайшие дни съездить в село Погостье. Затем я взял одну из папок. То было уголовное дело Клыкова, Анатолия Евграфовича, 1921 года рождения, из крестьян, ранее не судимого, беспартийного, бывшего сержанта Красной Армии, попавшего в плен в мае 1942 года. Обвинялся в измене Родине и шпионаже в пользу фашистской Германии. Дело велось в 1943—1944 годах.

— Это лишь первый том, — заметил Крестов.

В подшитом к делу конверте я нашел отпечатки пальцев и фотографии обвиняемого — профиль, анфас, как обычно снимают преступников. Лицо заурядное: лоб узкий, подбородок твердый. Там же лежала записка — порыжелый листок в клетку, из школьной тетради. Карандаш, но почерк четкий, иначе бы не прочесть. Буквы еще видны.

«Анатолий!

Вас удивит мое письмо. Но разговор с Вами произвел на меня сильное впечатление. Вы мне показались человеком необычным… И мыслите не так, как многие, к сожалению… Я поняла и то, о чем Вы не решились сказать малознакомой женщине. Но я знаю, чувствую, что вы думаете об окружающем то же, что и я. Но Вы смелей. Это отрадно. Отрадно знать, что еще остались честные, независимые люди со своим мнением. Если наше знакомство оборвется этой запиской, я все равно буду помнить о Вас.

Н.»
— Странное письмо, почти признание, — сказал я.

— Но к делу оно приобщено как улика, — заметил Крестов.

— В каком смысле?

— А кто его знает! Нашли при обыске, приобщили.

— «Честный, с независимым мнением» — это при оккупационном режиме? Гм…

— Вот и показалось подозрительным.

— Однако ваши коллеги проявили сверхбдительность, — кольнул я его.

— Да, если эта «Н.» жива, а не повешена по доносу того же Клыкова…

— А как вы это установите?

— Понятия не имею. Надо работать. Судя по стилю записки, автор — интеллигентная молодая женщина… Врач или учительница.

Значительную часть тома занимали показания Клыкова о расположении немецких частей в районе Погостья, имена офицеров, их характеристики; следователя, ведущего допрос, интересовали, казалось бы, незначительные детали — например, цвет шинели майора фон Барда, марка автомашины, на которой ездил, и прочее.

— А этот фон Бард… он кто был?

— Начальник армейского отделения абвера. Известная фигура в этих местах в войну. Но там есть закладка — на странице сто двадцать первой, взгляните. Это касается интересующей нас особы.

Читаю:

«С л е д о в а т е л ь. Что вам известно о заданиях, которые выполняли агенты фашистской контрразведки Олеш-Михеева, Микерова, Чернова и другие?

К л ы к о в. Примерно в конце сентября 1942 года Микерова и Олешко-Михеева были посланы на торфопредприятие. Там возникла забастовка рабочих. Помощник фон Барда Миллер дал им задание выявить зачинщиков забастовки.

С л е д о в а т е л ь. Каковы были результаты их поездки?

К л ы к о в. Мне известно, что по возвращении они представили рапорт на имя майора фон Барда. Содержания рапорта я не знаю, мне не показывали. Но Миллер при мне похвалил их.

С л е д о в а т е л ь. Какие они еще выполняли задания?

К л ы к о в. Ходили в лес искать партизан. Брали с собой грибные корзины… Одевались как местные.

С л е д о в а т е л ь. Можете назвать конкретные факты встреч? С кем, когда? Результаты?

К л ы к о в. Этого не знаю».

— Показаниям можно верить? — спросил я.

— Там, где он говорит о себе, трудно сказать… В отношении других, видимо, можно.

Мной овладела безысходность. В глубине души я все-таки надеялся: а вдруг что-то откроется интересное, важное и все дело повернется самым неожиданным образом. Так бывало… Но здесь шансов все меньше и меньше. Помощник начальника абверкоманды благодарит бывших советских разведчиц за выполнение задания по розыску зачинщиков забастовки! Это уже предательство, преступление. Какие «герои»? Какие «подвиги»? Перевербовка. Все!

— Послушайте минутку! — сказал Крестов, держа перед собой открытое дело. — Одна небольшая выдержка: «Примерно в августе, точно числа не помню, под вечер у них началась беготня. Майор фон Бард поднялся на чердак, где находилась радиостанция. Миллер тоже пошел туда. Сколько они там находились — не знаю, я пошел спать…» Ну, тут следователь уточняет время, я опускаю его вопросы, читаю дальше, — сказал Крестов и продолжал: — «В 5 часов 30 минут утра я пошел в коровник. Слышу какой-то шум, голоса со стороны леса. Гляжу в щель между бревен — пакля трухлявая, повыветрилась, щель с палец… Ведут четверых: три девушки и один парень. Руки назад завязаны. Лица побиты, в ссадинах. У первой под глазом синяк. Конвоировали их немцы в штатском. Вопрос следователя: «Почему уверены, что немцы?» Ответ: «Я Миллера узнал. Он тоже в штатском был. Провели мимо куда-то в село». — Крестов отложил дело.

— Чьи показания? — спросил я.

— Это запись со слов некоего Трофимова Александра Тимофеевича. В его избе квартировал майор фон Бард. Показания эти свидетель давал вскоре после освобождения Погостья, в начале сорок четвертого года.

— Среди этих четверых была Валя Олешко?

— Да, потому что есть еще аналогичные показания, и даты сходятся…

— Значит, их били…

— Трудно сказать. Ссадины и синяки они могли получить при приземлении на парашюте. Спускались на деревья… Ночью.

— А тот свидетель жив?

— Жив.

Мы выехали из города в семь утра. Крестов сам вел машину. Дорога шла полями. Потом стали встречаться рощи, овраги; трижды пересекала дорогу узенькая быстрая Колисть. Потом по обе стороны шоссе пошли чистые редкие сосны. В стороне показалась небольшая деревня. Мелькнул белокаменный особняк с колоннами.

— Новоселки. В особняке была резиденция командующего армией.

Лес потемнел, изменился. Теперь нас окружали высокие густые ели с гроздьями шишек. Извилистая Колисть в четвертый раз пересекла нам дорогу.

— Странно, что они не вырубили лес у дороги… — заметил я.

— Да, у моста удобное место для нападения. Но в районе штаба части стояли густо.

Километров через пять показалась новая деревня с богатыми избами, скорее похожими на дачи. Это и было Погостье. Мы поставили «газик» во дворе сельсовета. Познакомились с председателем — молодой женщиной. Она работала здесь недавно. О событиях войны знала лишь понаслышке. Но подсказала адреса старожилов, в числе их — подпольщицы, пережившей здесь оккупацию.

Мне хотелось побывать у Трофимова, где квартировал немецкий майор. У спутника моего был свой план, и мы решили не связывать друг друга. Расспросив, как найти дом Трофимова, я отправился пешком по длинной тенистой улице. На отшибе, за деревенским кладбищем, стояли три избы. Я постучал в высокую глухую калитку крайней из них. И тотчас раздался бешеный лай собаки. Никто не выходил. Я нажал на калитку, и она отворилась. Овчарка заходилась в лае, но была на цепи. Двери высокого амбарного сарая, соединившегося с избой, отворились. Вышел старик с окладистой бородой и махнул мне рукой. Косясь на бесившуюся собаку, я подошел к нему, поздоровался. Хозяин прикрикнул на пса, и он завилял хвостом.

— Пройдемте в избу, там удобнее… — предложил хозяин. — Старухи моей нет, в магазин пошла.

Комнаты дома были просторные, обстановка — обычная для теперешней деревни: телевизор, сервант, коврик на стене. Я заметил старую фотографию солдата с Георгиевским крестом.

— Это вы? — спросил.

— Был когда-то… А в эту, последнюю, мой год не брали уже. Я с тысяча восемьсот девяностого года… К нам быстро немец пришел. Почти три года стояли.

— Александр Тимофеевич, в вашем доме тоже стояли?

Хозяин глянул на меня старчески мудрыми глазами, без горечи и раскаяния, видно вопрос был для него не новый.

— Жил постоялец… — отвечал он.

— Вы знали, кто этот постоялец?

— Поначалу — нет. Старался быть подальше. Они себя связистами рекомендовали. На чердаке аппараты стояли, связь… И знаки эти носили. Ничего. Строгий. Но чтоб там… пороли, измывались, как в Голине или Гордеевке, про Железную Горку не говорю уж, — этого не было. И домов не жгли…


Октябрь сорок второго…

Хозяин с женой Варварой сидят на кухне.

— Варя, иди послушай… У этой-то, Верки, громкий голос, — говорит Трофимов жене.

Та подходит к дверям, ведущим в комнаты.

— Тихо, — шепотом отвечает она.

— Девки, девки! Давеча все на часы глядел. Ждал…

— О чем ты горюешь?! Да пусть они хоть все тут… Ты думай, как Петю вызволить. Я нынче сама объявление ихнего коменданта читала… Приказ — с шестнадцати лет. А ему? Это тебе Прохор мстит, глаза б ему выдрала…

— Своя власть. Что хотят, то и делают… Ты — как они войдут — сразу. При ней… При ней-то он мягче.

— Глаза у нее недобрые… Видать, стерва…

В избу входит зондерфюрер Миллер. Он приветливо кланяется:

— Гутен абенд, хозяева. Господин майор у себя?

— У себя. Фрейлейн его обучает… Второй час.

— Я поняль. Господин майор хочет иметь чисто московское произношение. Позже явлюсь.

Миллер выходит. Скрипят ступени лестницы.

— На чердак поперся, проверить дежурных, не спят ли…

Хозяин вдруг прислушивается:

— Тихо!.. Ходят. Выйдут сейчас.

И вскоре из комнаты выходят майор фон Бард и Вера, видная девушка с надменным лицом. Варвара нерешительно подходит к ним.

— Господин майор! Заступитесь… Староста приказал Петю нашего на работы услать. Пусть бы у нас в селе, а то куда-то в Эстонию, — просит она.

— Фрау Трофимов, — говорит майор, но Вера резко перебивает его:

— Ва́, ва́, господин майор! Женский род. Трофимова! В вашем языке этого нет.

— Извините! Фрау Трофимова, — поправляется майор, — я строевой офицер, в администрацию не вмешиваюсь. Существует приказ командования: юноши с шестнадцати лет…

— Господин майор! Вот метрики, ему нет шестнадцати лет, — просит Варвара.

— Тогда ваш староста не прав. Русский беспорядок. Приказы исполняются пунктуально.

— Прикажите освободить, господин майор! Несправедливость. Прохор зло на меня имеет.

— Повторяю, я не могу вмешиваться в администрацию. Пишите заявление обер-коменданту. Он может отменить распоряжение старосты…


Восьмидесятилетний старик сидит понуря голову.

— И вы написали заявление? — спрашиваю я.

— Подали… Да что толку!..

В этот момент отворились двери и вошла хозяйка. Она казалась моложе моего собеседника. Муж принялся разъяснять, зачем я пришел, чем интересуюсь. Хозяйка села к столу, подперев голову рукой, задумалась. Ни удивления, ни настороженности я не заметил и в выражении ее лица — скорей отрешенность и скорбь.

— Ничего худого про него не скажу, — наконец проговорила она, глядя в одну точку.

Старик как-то странно заулыбался, пожимая плечами.

— Майор помог вам освободить сына от повинности? — спросил я.

— Поздно… Освободился сам, — вздохнула хозяйка.

Она вдруг поднялась, вышла в соседнюю комнату, закрыла за собой дверь. Старик вполголоса досказал конец этой печальной истории. Заявление они с женой написали, приложили копию метрики, и все это пошло по инстанциям военной администрации. Но пока заявление рассматривалось, пришло сообщение, что сын Трофимовых покончил с собой. Он повесился ночью на конюшне — там, где вместе с ровесниками отбывал трудовую повинность. Узнав об этом, майор фон Бард выразил сочувствие матери. И тотчас распорядился перевезти труп из-под Нарвы в Погостье. Фашисты объяснили самоубийство пятнадцатилетнего юноши по-своему — «жертва партизанского террора». Но матери все это было уже безразлично, она помнила одно — что фон Бард дал машину и она смогла проститься с сыном и схоронить его по-христиански.

Потом я заговорил о пленных девушках — спросил, не помнит ли он Валю Михееву или Олешко. Старик с сомнением покачал головой:

— Если только хозяйка моя знала… Я одну Верку помню. Погодите, если не спешно… Перегорит у нее, выйдет.

— Майор-то задолго до прихода наших отбыл? — спросил я.

— Недели за две, — подумав, отвечал старик. — Нас в феврале сорок четвертого года освободили, а он, значит, после нового года вскорости драпу дал. Подошли машины, все ихнее забрали… Как они уехали, я осмотр сделал. Поднялся на чердак — пусто. Стал сено ворошить — они его туда из сенника натаскали, чтоб мягче было, кто у аппарата дежурил. Гляжу — ящик. Я дощечку ковырнул — аппараты… Видно, в запас. Я снова забросал сеном, так и оставил, а как наши пришли — прямо к командиру, доложил: так, мол, и так, заберите… немцы оставили. Тот меня в особый отдел направил. Пошел. Все рассказал. Дали людей — вошли, забрали ящик, стали спрашивать, откудова, что за часть стояла. Часть, говорю, не знаю какая, а начальник — фон Бард, майор. Со мной капитан из особистов ходил… «Что ж ты, старый, раньше молчал, — кричит, — мы за этим майором два года гонялись. Дал бы знак, тебе бы орден дали». — «Да кому знак-то?» — спрашиваю. «Партизанам». — «Да где они, партизаны? Они к Погостью близко не подходили. Кругом каратели да эсэсовцы».

Между тем появилась хозяйка, молча прошла в кухню и стала греметь кастрюлями. Старик подмигнул и тоже туда направился — и через некоторое время вернулся уже с супругой.

Подумав, хозяйка вспомнила Валю Олешко как я описал ее. Она раза два или три была в этом доме. Но в отсутствие фон Барда. Последний раз Валя заходила в конце января сорок третьего года.

Она вошла, поздоровалась с хозяйкой и спросила, дома ли майор.

«Ну, чего спрашиваешь? Не видела?.. Только отъехал со своими мотоциклистами… Слышь, трещат… Покатил в Новоселки», — с явным неудовольствием отвечала хозяйка. «А когда его можно застать одного? — спросила Валя. — Мне поговорить нужно с ним по очень серьезному делу». — «Серьезное дело»!.. Гляди, как бы Верка тебе глаза не выцарапала…» — презрительно усмехнулась хозяйка. «Я по другому делу…» — вспыхнула девушка. «В ваши дела не встреваю. С кем, кто… Глаза б не смотрели!» — «Варвара Ивановна, вы в бога верите?» — спросила вдруг девушка. «С чего это ты?.. Отстань! Не мотай душу!.. И без того тошно… Вон бог — вот порог. Ступай!» — «Так нам и надо. Да! Сами себе горло перегрызть готовы…» — «Сдурела ты?! Тихо. Услышат ведь… Миллер здесь…»

Послышался скрип лестницы. Валя бросилась к двери и столкнулась с входящим Миллером.

«Фрейлейн Валя? Вы здесь?» — удивленно спросил он. «Я к Варваре Ивановне зашла», — ответила Валя и выбежала вон.


— Каждый хотел уцелеть. Про тех, кто воевал, солдат, партизан, — не говорю. А эти… Теперь, конечно, время прошло. И этих как вспомнишь — тоже жалко становится. Молодые девки… Сломила жизнь!.. Куда они потом?

Хозяйка еще что-то говорит, я не перебиваю ее. Но в мозгу бьется один вопрос, и, дождавшись паузы, я спрашиваю:

— Варвара Ивановна… Вы точно помните, что Валя пришла к вам тотчас после отъезда майора?

— Ну, только отъехал!.. Не могла не видеть его… Вижу — юлит, хочет подластиться, потому и осерчала.

— Да, странно… Ну, а зачем, по-вашему, она приходила?

— Кто ее знает! Может, свое счастье искала… Девка-то она ладная была, красивее Верки. Та — покрупней…

— Куда они делись потом?

— Кто знает!.. По правде сказать, и желания не было за ихними б. . . следить, извините за выражение.

7

…Выйдя от Трофимовых, я направился в сторону сельсовета. И вскоре увидел Крестова вместе с каким-то пожилым мужчиной. Они шли навстречу мне. Мы поравнялись. Крестов познакомил меня с Прохором Степановичем Гацуком и спросил, нет ли у меня желания с ним побеседовать: Гацук был старостой при немцах. Я не вдруг нашелся, о чем спросить его. Но, вспомнив про самоубийство сына Трофимовых, попросил прояснить эту историю. Гацук вздохнул:

— Вам Варвара рассказывала?

— Да.

— Ну, все так и есть. Записал я его. Комендант дал разнарядку — направить двадцать парней. А где их набрать? Я сына Трофимовых включил почему? Уверенность была: за него майор замолвит слово, все ж на постое у них стоял. И Варвара его просила… А тот не стал вмешиваться.

— Почему именно вас назначили старостой?

— Сочли, как хозяйственный мужик… Но должность собачья… Как наши пришли, Варвара при всех мне в рожу плюнула, фашистским прихвостнем назвала. И — все. Загремел до пятьдесят четвертого года. За что? У нас в Погостье за всю войну ни одного мужика не высекли… В Голине вон и пороли, и вешали. Товарищ Крестов знает…

— Все так, Прохор Степанович… Но тут вашей заслуги нет. В Погостье они вели иную политику. Почему — это другой вопрос! — заметил Крестов.

— Я тоже мог зла натворить, если б хотел…

— Наверное, тогда бы мы с вами сейчас не беседовали.

Бывший староста остановился.

— Нужен я вам? — спросил.

— Нет, — ответил Крестов.

— Тогда всего вам счастливого, — кивнул и пошел в другую сторону.

— Про Олешко он ничего не знает… Повторил свои прежние показания, что немцы их вывезли, будто бы с целью подсадить в партизанские отряды, действовавшие в районе Дедовичей. Там целый партизанский район был, фашисты туда и не совались.

— А подпольщица? Были у нее?

— Был. Неудачно. Ночью в больницу увезли… Но я выяснил другое довольно странное обстоятельство: немцы делали обыск у Клыкова, когда он исчез, а потом объявили его предателем.

— Но, значит, он все-таки служил им, если… ему было что предавать?

— Это бесспорно. Все служили, в этом нет никакого сомнения.

— Чего же мы тогда?..


Кабинет небольшой, окна зарешечены. Я примостился у круглого столика, где графин с водой. Крестов — за своим письменным столом. В углу массивный сейф. Когда мы уходим обедать, Сергей Васильевич запирает его со звоном и ставит печать на фанерку с мастикой. Порядок… Обычно мы часа два работаем, затем устраиваем пятиминутный перерыв. Потом снова за документы… К вечеру начинают болеть глаза. У следователя военных времен был скверный почерк — он совершенно не заботился о том, что потомкам придется изучать все это… А бумага паршивая, чернила выцвели… Казалось, все в наших руках: дела, документы, архивы, — а поди извлеки суть. Многие факты нуждались в перепроверке… В дальние адреса пошли повестки с вызовом свидетелей… Они должны были явиться и повторить свои показания тридцатилетней давности. Или не повторить…

8

«Г. майору фон Барду

Донесение
По вашему заданию побывали на торфопредприятии «Назия» для выяснения, почему возникла забастовка. Причины выяснены. Главной из них является введение телесных наказаний. За октябрь месяц были подвергнуты физическому избиению и унижению рабочие Саркисов И. В., Саложенков Е. Я., Кузнецов П. Я. (67 лет), Щекин И. Н. … Кузнецов несколько дней не мог встать с постели. Кроме того, рабочих периодически бил по лицу фельдфебель Адольф Крашке. Питание некачественное, мясные продукты отсутствуют. Сахар выделяют 50 гр в неделю. В результате возникло стихийное недовольство. Зачинщиков не было, т. к. при этих условиях забастовка была неизбежной.

В. Олешко,
Е. Микерова»
На донесении неясным почерком была наложена резолюция на немецком языке и четко выведена подпись: «Майор фон Бард».

Я попытался разобрать его почерк.

— Не трудитесь! Есть перевод. Резолюция такова: «Факты возмутительные. Предлагаю сменить охрану». Что скажете?

— Принципиальный подход. В любом случае — благородно… Это, конечно, жест, но все же…

— А донесение?

— Девчонки отлично разделали их. Просто великолепно. Смелые девки, написали правду.

— Кстати, от любого агентурного донесения всегда требуют правды. Оно же секретное, — сказал Крестов.

— Фашистам нужна была правда?

— Ведомству Геббельса она была не нужна, а Канарису, которому подчинялся фон Бард, — пожалуй, нужна. Только я сомневаюсь, что в этом донесении — правда.

— Почему?

— В любой забастовке всегда есть зачинщики. Хотя бы один — он может выдвинуться стихийно, но он есть. И фон Бард не мог не знать этого.

— Что же означает его гуманная резолюция?

— Постой-ка… Где-то я видел еще один документ за его подписью. А вот… Но нет точного перевода.

Это был машинописный текст на хорошей бумаге с грифом абверкоманды. Смысл, который мне удалось уловить, был таков: фон Бард предлагал наложить взыскание на какого-то обер-лейтенанта за то, что тот, командуя расстрелом пятнадцати русских, допустил отступление от инструкции. Нарушение инструкции, по мнению фон Барда, выражалось в том, что (следовали пункты):

A. Расстрел производился в непосредственной близости от населенного пункта.

B. Глубина ямы не соответствовала стандарту (менее 3 м), в результате чего наутро могилу нашли разрытой и двое — видимо, раненые — не без помощи местного населения исчезли.

C. Сама процедура казни была растянута и не обеспечила «точного и оперативного выполнения задачи».

Далее майор подчеркивал, что в районе Погостья недопустимо использовать «псковский опыт», и требовал неукоснительного соблюдения инструкций.

— А здесь уже видно лицо фашиста, — сказал я, прочитав текст.

— Этот документ более гуманен, чем та резолюция. Чего требует шеф абвера? Уничтожать без лишних мучений, не закапывать в могилу живых. Альтернативы нет, расстрел предписан свыше. Это фон Бард принимает как должное. И разъясняет: стреляйте, но цирк — это уже лишнее, вредит делу. Майор был политик, в отличие от садистов из полевой жандармерии, он рассуждал как специалист. Его резолюция на донесении тоже логична с его позиции: охрана, допустившая забастовку, должна быть сменена. «Занимаетесь глупостями, поркой, а надо стрелять» — логика оккупанта.

— Хорошо, ну а гестапо?

— Там были палачи… Суть системы. А то — военная разведка, специалисты на службе у фашизма. Это несколько иное… Они и не ладили между собой, абвер и гестапо.

— Все так, но есть люди, с их эмоциями, страстями… Мне кажется, что фон Бард хотел продемонстрировать свое благородство перед теми, кого вербовал… Ему нужны были их души!

— Согласен! Но не вижу противоречия. Девушкам он сказал, что сменит охрану за жестокость ее, а исполнителю разъяснил подтекст. Я уверен, что, получив докладную Олеш и Микеровой, фон Бард послал на то же предприятие своих проверенных агентов, и те выполнили то, что от них требовалось. Этот майор был крепкий орешек, недаром за ним гонялась наша разведка. Но взять не смогли. Район штаба армии… Охрана, каратели. Местных партизан они быстро уничтожили, а те, кто остался, ушли в более глухие места, на Псковщину. Ну что, будем дальше копать?

Мы решили, что Крестов продолжит изучение архивных документов, а я тем временем съезжу в соседний город. У нас имелось два адреса. Меня это устраивало — я предпочитал иметь дело с живыми свидетелями.


На следующее утро я отправился в милицию, чтоб уточнить адрес. Взглянув на мое удостоверение, девушка-сержант сказала:

— Я буду искать, а вы пока зайдите к нашему начальнику. Он просил.

Пожилой подполковник долго рассматривал мои документы, затем вернул их с улыбкой, добавив, что все в порядке.

— Вы теперь намерены идти к Разутову?

— Да…

— Ну, будем знать… А лучше бы пойти с участковым уполномоченным — все спокойнее.

— А что вам известно о Разутове?

— Это бывший уголовник… После войны сидел. При аресте оказал сопротивление. В шестьдесят третьем году имел пятнадцать суток за драку. Но вот уже девять лет никаких жалоб на него не поступало. Почти нигде не бывает. Сидит дома.

— Попробую все же один…

— Ну, как знаете… Выйдет скандал — пеняйте на себя. У нас в городе, слава богу, всего несколько таких… которые нехорошо себя вели в период оккупации. Кое-кто загладил свою вину, честно работает. А есть — неясные…

9

К Разутову я поехал под вечер, чтобы уже наверняка застать дома. Нашел корпус, подъезд. Позвонил. Дверь открыл высокий мужчина лет пятидесяти, в гимнастерке, без ремня.

— Мне нужно видеть Разутова Семена Кондратьевича…

— Он самый.

Дверь в кухню открыта. Я вижу на столе две дымящиеся тарелки с супом, две рюмки, бутылку водки. Пятница…

— Вы обедайте, я подожду…

В глазах хозяина — недоумение, вопрос. Из кухни слышится женский голос: «Сеня, кто пришел!» И в передней появляется женщина. Это некстати.

— У меня к вам будет вопрос.

Никакой реакции, кроме нетерпения и желания отделаться поскорей.

— Что за вопрос?

Я делаю ему незаметный знак, что желал бы говорить один на один.

Лицо его тяжелеет, напрягается.

— Говорите! Она глухая, не слышит, — бросает с нарастающим нетерпением. — Но если от Мазаного — я за него согласный еще пятнадцать суток сидеть… Понял? Завязал. Все. Мертво!

Вижу — тянуть нельзя.

— Семен Кондратьевич, помогите, если можете, прояснить одно дело. Война. Плен. Тысяча девятьсот сорок второй год. Деревня Погостье. Помните?

Насторожился. Замер. И после долгой паузы сказал:

— Все помню. Так что же? Я свое отсидел. Десять лет. День в день — нам амнистии не было. Или что, решили все заново поднимать?

— В отношении вас — нет. Я пришел к вам лишь как к свидетелю тех событий…

— Так. Прошу в комнату.

И здесь был тот же сервант.

— Если не хотите, то о себе можете совсем не рассказывать. Но если вы знали Валю Михееву, или Олешко, — расскажите о ней все, что помните…

На мгновение лицо его просветлело… Он закрыл его руками, опустил голову и сидел так с минуту. Заглянула жена. Видно, ее встревожила его поза.

— Сеня! — громко позвала она.

— Подожди там!.. Дверь затвори!.. — закричал он и замахал рукой.

Потом, немного придя в себя, сказал:

— Как на духу!.. Перед ней моей вины нет. Не я предал!

— Ее расстреляли? — поспешно спросил я.

Длинная пауза, недоумение во взгляде.

— По-моему, да…

— Когда?

— По-моему, весной сорок третьего года…

— А за что?

— В точности не знаю… Наверное, брякнула что-нибудь… Это она могла. На язык острая… Много-то и не надо было. Вражеская пропаганда! И — в расход. Я ее последний раз видел… да, в начале марта. Как раз они в автобус садились, сказали — на экскурсию. Я шел к ней, а автобус уже отъехал. Потом нас угнали до середины апреля. Я вернулся, их уже не было. Спрашивал — никто ничего не знает… Вначале думал, послали куда-либо.

— А до марта вы часто встречались с ней?

Он внимательно взглянул на меня, как бы испытывая, что известно и что неизвестно мне. Потом вдруг, видимо решившись, заговорил:

— Часто ли? Валя Олешко! Это лучшее, что было в моей жизни. Я… — Он опять замялся. — Да что уж теперь, жизнь прожита. Худо прожита, а винить некого — все сам… Покарали за дело. Слаб оказался… Жить захотел. Мне бы надо, как винта дали, в первую очередь по ним, по фашистам. А я?.. Все собирался, да так и не собрался. Служил в охране. В карательных акциях не участвовал. Проверяли. Да вы ведь, верно, все знаете, раз пришли…

— Повторяю, о себе можете не рассказывать.

— О ней?.. Вы извините… Я сейчас.

Он вышел из комнаты и быстро вернулся. По возбуждению и блеску глаз я понял, зачем он выходил.

— Такой разговор пошел… Любил я ее, потому и горит душа. Разворошили вы память воспоминаниями. Сорок второй, сорок третий — самая черная полоса в моей жизни. А что с Валей связано — все чисто. И сама она… Что ж, ей восемнадцать было ли… Красивая и с насмешкой… По-честному скажу, меня она не очень жаловала. И воспитания другого была. Начитанная… Много про свой Алтай рассказывала, про маму, отца, как до войны жила. Я глядел на нее и забывал все — войну, оккупацию. Как сейчас слышу ее голос: «Что же это мы? Надо что-то делать… Они, гады, нарочно нас не расстреливают, чтобы сделать из нас предателей». Она мне верила. Песни пела… «Катюшу», «Три танкиста».

— Где?

— В избе… Им, девчатам, отвели избу. Вот они и жили там. Лена — это черненькая, высокая. Валя с ней очень дружила. Потом Тоня, такая простая девчушка. Откровенная. Потом еще Дуся была. Вот я к ним заходил, бывало, вечером. Правда, она часто гоняла меня. Пил я… Душа требовала… Все же я в охране служил! Как же так, русский человек — и заодно с ними… Бывало, приду к девчатам под газом. Куражусь… Говорю: «Завтра подкараулю того майора — и положу». А Валя: «Никого ты не положишь, хотя б не трепался».

— Но мысли такие у вас все же были?

— Мысли всякие были… Только врать не стану — и не пытался… Да хоть бы и решился, ничего б не смог… Что вы? Нас, русских, с оружием в Погостье не пускали… Как пошлют в охранение — дают винтовку, опять же идешь не один, с тобой немец в паре. Продумано было… Избы у кладбища, где жило начальство, охраняли автоматчики.

— Девушки имели доступ к этим избам?

— Они — да. Потому — Миллер к себе требовал. Но у девчат, кроме Веры Андреевой, оружия не было. Вера за старшую считалась. Ну, эта другого склада… Наговаривать не буду — не мне судить ее, сам хорош!

— Местных жителей фашисты преследовали?

— Если и было — никто не знал. Человек пропадал… Свой расчет был! Подальше от Погостья они не стеснялись, сотнями расстреливали, а здесь вроде показательное село — фильмы привозили. Власов приезжал, читал лекцию…

— Как вы узнали, что Валя расстреляна? — спросил я.

— Так ведь… — Он вздохнул и покачал головой, как будто это все им было думано и передумано. — Был там в Погостье Клыков, пленный… Тоже сперва в лагерь попал, как и я… Завербовали… Этот Клыков мне сперва приглянулся… Что он делал, чем занимался, я не знал. Часто выезжал из Погостья. В мае сорок третьего как-то собрались, выпили. И Клыков был… Я и спросил его про Валю — мол, где девчонки. Он: «Кто-то стуканул на них… Я думал, ты знаешь». Вроде намекает, не я ли… Я схватил его за ворот: повтори, говорю. Вышла драка. Я посильнее был, он свалился, я его и ногами… В тот же вечер меня забрали в жандармерию. Я думал, расстреляют… Нет. Расценили как хулиганство — и в лагерь, под Таллин. Там у них уголовные лес заготовляли… А после, как наши пришли, в другой конец поехал — тоже заготовлял…

— А чего ж пытались бежать при аресте?

— Дурной был… И жизнь моя дурная. И к немцам не пристал, и к своим не пришел… Обидно стало! А за жизнь все же цеплялся! Зачем?

Он сидит опустив глаза. Вспоминает.

— Бывало, пригнет голову, глаза горят: «Погодите, гады!» Но я слов ее не принимал всерьез. Что можно было сделать? Столько войск нагнано!.. Если б какая-либо возможность была, так неужели ж бы, а? Да я бы грудью…

Но в глазах его — безнадежность: видно, сам не уверен в том.

10

«Мария Константиновна Шутова. 1922 года рождения. Бывшая разведчица. Была заброшена вместе с группой на территорию противника. По непроверенным данным, добровольно сдалась в плен. Приняла участие в антифашистском заговоре. Расстреляна вместе с остальными, имена которых не установлены».

Этот документ Крестов зачитывает пожилой женщине. Она выглядит старше своих лет, выражение лица спокойное, усталое.

— Теперь вы знаете, как «добровольно» мы сдались в плен, — горько усмехнувшись, роняет она.

— Справка датирована сорок третьим годом, и, заметьте, есть оговорка — по непроверенным данным.

— Это я понимаю, но почему меня сочли расстрелянной, а Валю и Лену — нет? Случилось наоборот…

— Но тут возможна дезинформация…

— С какой целью? — спросил я.

— Дезинформация — сама по себе цель.

— Запутать, скомпрометировать мертвых? — спросила собеседница.

— Что ж, это тоже политика. С ее помощью иногда выводят из строя живых.

— Естественно, вас интересует, почему меня пощадили — я отделалась лишь ссылкой в концлагерь… Это может показаться странным и подозрительным.

— А как вы сами это объясняете? — спросил Крестов.

Женщина вздохнула, задумалась.

— Я сейчас вспоминаю допрос у Миллера. Он сказал: «Ты маленькая роль имела, мы знаем». А затем перечислил имена главных участников.

— Кого он назвал первым? — спросил я.

— Валю Олешко, — пожав плечами, отвечала женщина: это как бы не подлежало сомнению.

— А дальше?

— Лену Микерову, Михаила Лебедева, Колю Букина, Дуню Фадееву и Валю Гусакову.

— О Лебедеве и Букине вы можете сказать что-нибудь подробнее? — попросил Крестов.

— Михаил и Коля дружили. По-моему, студенты. Миша знал немецкий язык. Где-то в феврале, наверное, сорок третьего он встретил меня на улице и шепнул: «В Германии объявлен день траура. Фельдмаршалу Паулюсу каюк. Наши их взяли в клещи под Сталинградом». Лебедев был открытый парень, Коля все больше молчал.

Он из Средней Азии, кажется, из Самарканда… Бывало, сядет, схватится за голову, шепчет: «А-на-на, а-на-на». Спросишь: «Коля, что с тобой?» Вздрогнет, оглянется, нет ли посторонних. «Что сделали? Зачем живем? Зачем не стрелял себя?» В такой час Валя, наверное, ему и сказала: стрелять надо не в себя.

— Вы ему этого не говорили?

— Нет…

— И вообще, не являлись одним из организаторов?

— Нет… Не стану приписывать себе несуществующих заслуг.

— Ну, значит, абвер имел точную информацию, ею он и руководствовался. Фон Бард был деловой человек и не делал ничего лишнего… Скажите, а что все-таки вам было известно о группе сопротивления и какова была ваша роль?

Женщина задумалась — и отблески воспоминаний, как взгляд в себя, в свою душу, и горечь, и жалкая улыбка, как вздох, как слеза; и уверенность, удовлетворение, что хоть теперь, спустя столько лет, люди решили серьезно разобраться во всей этой истории, — все это вдруг отразилось на лице ее.

— С чего началось? Трудно даже сказать. Помню, Миллер нас собрал и стал укорять, что мы не активно работаем, нет результатов. Валя встала и сказала: «Дайте нам рацию». — «Зачем?» — спросил он. «А мы как встретим партизан, сразу вам радируем», — ответила она. Миллер рассмеялся и сказал, что подумает. «Дело не в рации, главное — старание…» — добавил он. И потом она про рацию не раз говорила. А среди нас, четырех, — открыто: «Девчата, нам бы только рацию раздобыть, я знаю ключ».

— Но сам момент, когда вы согласились — ну, пусть формально — выполнять их задания… Как это было? — спросил я.

— Не было такого момента… Ну… Нет, сейчас это уже трудно понять. Ни подписок, ни клятв от нас не требовали. Выдали аусвайсы… Показали приказ по армии… по нашей армии, где нас объявляли предателями.

— Такого приказа нет и не было. Обманули вас, — заметил Крестов.

— Товарищи, поймите, ведь нам было по восемнадцать лет!.. И не у кого было спросить, что же делать. Веру назначили старшей. Лену Микерову — ее заместителем. Все ждали чего-то, какого-то избавления, но откуда, когда оно придет, не знали. Однажды Лена сказала мне, что готовится побег. Больше ничего не сказала. Но спросила, согласна ли я. Я ответила: да. Тогда она сказала: «Молчи и жди сигнала. Тебе скажут, когда и что нужно делать». И я ждала.

— Разговор с Микеровой у вас произошел когда?

— В середине января сорок третьего года. А третьего марта меня арестовали.

— Вспомните подробнее, какие события произошли между вашим первым разговором с Леной Микеровой и арестом, — попросил Крестов.

— Мне запомнился лыжный поход в воскресенье… Где-то в двадцатых числах февраля. За день Лена предупредила меня: «Пойдешь с нами». Я спросила, что взять с собой. «Ничего. Рассчитывай день пробыть на морозе. Оденься соответственно». Из Погостья мы вышли часов в девять утра. С нами были все свободные от работы — Миша Лебедев, Олег Ванюшин, Коля Букин — и девушки: Валя, Лена, Дуся и Тоня.

— Как вы вышли из деревни?

— Прямо через КП. Там дежурил Семен Разутов и кто-то из немецких солдат. Лена показала пропуск на всех. И мы двинулись в сторону леса. Шли километров семь… Вела Валентина. Вышли к поляне. Здесь устроили привал… Валя сказала: «Ну что, поработаем?» И мы стали расчищать поляну от снега.

— Вы не спросили, зачем это нужно?

— Никто не спрашивал, и я молчала. Лопаты были уже там, на месте — видно, кто-то заранее принес. Я подумала, что, может, немцы приказали… Вообще спрашивать было не принято. И работали часа четыре… Уже под конец я догадалась, что мы готовим взлетную полосу… Снег не сгребали в кучи, а разбрасывали.

— Откуда мог прийти самолет? Как и кто должен был вызвать его? — спросил я.

— Этого я не знаю… И сейчас не представляю себе.

— По дороге никаких разговоров не было? — спросил я.

— Ничего. Я про себя решила: кому надо — знают. Я буду беспрекословно слушать Лену — ведь она меня вовлекла. Но уже во время лыжного похода заметила, что все слушают Валю, подчиняются ей. Прошло еще несколько дней. В субботу, в конце февраля в общежитии, то есть в избе, где жили все мы, девушки, кроме Веры Андреевой, была устроена вечеринка. Собрались все наши, двенадцать человек… Опять никаких разговоров не было. Но знаете, по настроению чувствовалось…

— На вечеринке Семен Разутов был? — спросил я.

— Нет, его не было. Хотя он частенько у нас болтался… не без интереса… Все за Валей пытался ухаживать. Но, по-моему, безуспешно. На вечере Лена считалась за хозяйку… Кто-то, кажется Лебедев, притащил четверть самогона. Но часов до восьми никто не садился за стол. Ждали Валю, ее-то и не было вот! Именно ее ждали! Она пришла красная с мороза, запыхавшаяся — видно, спешила… Сразу обошла всех, оглядела комнату, поправила занавески, подозвала Мишу, с ним перекинулась двумя-тремя фразами. Я только видела, как она вот этак ладонью перед лицом его помахала и сказала: «Нет, нет, Мишенька… И Коле скажи». Кивнула Лене и вместе с ней вышла в кухню. За ними и Миша… Но тут уж мы патефон завели… Вечеринка как вечеринка. Я еще подумала: а чего они делают там, на кухне — все уже на столе… По тогдашним-то временам стол был богатый: винегрет, квашеная капуста… картошка вареная.

Вернулись они. Валя весело оглядела нас: «Ну что, проголодались? Давайте за стол…» Подошла, взяла сама бутыль с самогоном и поставила на окно: «Ничего, мальчики, обойдетесь, сегодня вредно». Никто ни слова не возразил. И все стали рассаживаться… В это время раздался стук. Валя насторожилась, что-то шепнула Лене и пошла отворять. «Мальчики, разливайте!» — быстро приказала Лена. Миша взял с окна бутыль и стал наливать в кружки, стаканы.

Вернулась Валя, и с ней вошел Клыков. Наши ребята молчат. Он, наверное, почувствовал неловкость… Говорит, зашел на огонек. А Лена ему: «Мы женатиков не приглашали… Гляди, Верка явится». — «Не явится», — говорит. И как-то странно, напряженно улыбнулся.

Клыков жил отдельно со своей женой Верой Андреевой в избе у хозяйки.

Мы потеснились, и Клыков сел за стол. Я не знала, входит ли он в группу, собирается ли бежать с нами… Ко мне подсела Валя. Смеется, на Мишу показывает… Я не пойму, чего она смеется. Потом тихо шепнула: «Молчи!» — и отошла. Взяла гитару, запела…

Вдруг Клыков встал, попросил всех налить — мол, тост скажет. Все замолкли. И он стал говорить… Помню первую фразу: «Граждане! Русские люди… В честь чего тост наш? Мы где, в России или в Неметчине?» Все мы замерли… Он говорил не очень грамотно, но страстно, искренне… Странной по тем временам была его речь… Впрямую против немцев не говорил, но… за русскую землю, за русский народ. Про сожженные города… Помню, у меня даже слезы выступили… А Михаил Лебедев вскочил и говорит: «Предлагаю выпить стоя». Все разом поднялись, оживились… Потянулись с кружками к Клыкову. Лебедев напротив сидел. «Толя, ты — человек», — сказал он Клыкову. Я взглянула на Валю. А она молчит и исподлобья смотрит на Анатолия. Будто старается разгадать его… Потом они вдвоем с Леной снова вышли на кухню… Скажу вам, что речь Клыкова на всех произвела впечатление… Разбередила души. Да! Он еще и про павших братьев сказал… Я от него никогда не слышала ничего подобного… Вообще-то он держался в стороне, нейтрально… Андреева, его жена, — в ней какая-то озлобленность была, может, оттого Клыкову и сочувствовали… И уйти от нее не мог — связан. И роль дурацкая — подставной муж любовницы майора фон Барда. Говорили, что майор очень заботился о своей репутации.

— Перед кем? — спросил я.

Женщина взглянула на меня с сомнением и, видно решившись, сказала:

— Там, знаете, среди штабных офицеров порядки строгие были. Я лично никого из них не видела пьяным… Внешне вежливы, даже корректны. Но сама атмосфера… Это трудно передать… Я все время ощущала на себе чей-то взгляд. Случалось, в Погостье пригоняли небольшие партии пленных… Их сортировали — Миллер, а иногда сам фон Бард… Четко, быстро, без проволочек… Отбирали двоих-троих, остальных увозили в черном фургоне… Но главное, что мы боялись друг друга… Выскочит слово неосторожное, ходишь и думаешь: сейчас возьмут. Несколько дней в Погостье пробыл один паренек… Не помню уже имя… Тоже пленный… Чего-то он пошутил насчет их приветствия — «хайль!». Ходил и выбрасывал руку — дурачился или, может, думал: формально не придраться. Гитлера славит. Не больше трех дней был — исчез. Кто-то видел, как его, избитого, бросали в кузов… Увезли.

— Но, говорят, Валя пела советские песни…

— Да, сама слышала, но — нейтральные песни. Это не запрещали. Пляши, пой… Самогонка была. И мы на себе ощущали вину, что сыты, вроде и войны не чувствуем, а немцы к Волге вышли. Нам сводки передавали. Помню, осенью сорок второго, по радио — музыка, марши их… У нас многие знали немецкий. Речи Гитлера: «Сталинград лежит в развалинах… Штаб Паулюса в пятистах метрах от Волги…» Там кровь, а мы?.. И вот — речь Клыкова. Видно, у него наболело. Мы все так и поняли его тост. Ну, случилось, попали в плен, — новедь русские же! И воспитывались в наше время.

11

— Давай, Толя, выпьем с тобой вдвоем за дружбу, — Михаил обнял Клыкова.

— За дружбу — давай, — отвечал тот.

Стол отодвинули. Завели патефон, начались танцы. Впрочем, танцевали всего две пары, остальные как-то расселись по углам, слышался смех, кто-то затянул было «За землю, за волю…», но песня сразу оборвалась. Бутыль с самогоном куда-то исчезла — оставалось лишь то, что было недопито в стаканах. Очевидно, кто-то незримо направлял компанию. Все удерживалось как бы на грани дозволенного, и, если б в руках фон Барда оказалась пленка с записью этой вечеринки, он бы вряд ли смог к чему-либо придраться. И выпито было не так много.

Валя Олешко переходила от одних к другим. Нетерпение, лихорадочность владели ею. Появление Толи Клыкова нарушило ее планы: сегодня было назначено общее совещание участников созданной ею группы сопротивления, до сих пор вербовка в группу велась поодиночке, с соблюдением всех правил конспирации. Ставилась лишь одна задача: побег. Теперь же, когда до выполнения задуманного оставались считанные дни, она и Лена предполагали раскрыть весь план операции: нападение на резиденцию фон Барда, где хранились списки его агентуры, перехват самого майора у моста, когда он поедет на доклад к командующему, доставка его к вызванному на заранее подготовленную площадку самолету; те участники, которых не сможет взять самолет, попытаются пробиться в партизанский край, к Дедовичам. Детали плана нужно было обсудить сообща, скоординировать действия вооруженных групп и так далее.

— Валька, меньше эмоций, — шепнула Лена подруге, и обе они вышли в переднюю.

— Мишка, кажется, перебрал… — сказала Валя.

— Ну! Крепкий парень! Вообще бы не стоило, но так получилось, — отвечала Лена.

— Меня тревожит неожиданный приход Клыкова, — озабоченно проговорила Валя.

— Это как раз объяснимо. Верка пошла к фон Барду, он — к нам, — отвечала Лена.

Валя молчала, что-то взвешивая.

— Вообще-то он хороший парень, мы его из-за жены не допускали… А может, стоит? — спросила Лена.

— Теперь уже поздно. Сегодня нельзя, выпили. Это не разговор, я и Семена не посвятила… А послезавтра ты должна ехать к радистке. Дальше тянуть нельзя.

— Ты категорически против Клыкова? — повторила свой вопрос Лена.

Валя вновь на мгновение задумалась.

— Да. Не стоит. Иди и разведи Мишку с Анатолием… Но — дипломатично. Спора не допускай, а то Мишка от большого ума станет доказывать, что Клыков свой в доску. Ступай… Я за тобой, — распорядилась Валя.

…В то время как Лена появилась в комнате, Клыков и Лебедев вели такой разговор:

— Толя, мы с тобой выпили за дружбу, за нашу землю. Позволь мне задать тебе один вопрос, — говорил Михаил.

— Спрашивай.

— Толя, ты способен предать товарищей?

Клыков как-то странно вывернул шею, пододвинулся к собеседнику. Горько усмехнувшись, сказал:

— Я уже предал их, Михаил, как и ты. И мы все. Что же, нет? Кто мы такие, а? Нет, ты сам мне ответь!

А что Михаил мог ответить? В какой-то степени ответ Клыкова соответствовал его душевному состоянию, его сомнениям. Но он, Михаил, нашел выход. Может, он обязан подсказать этот же выход Клыкову? Надо же во что-то верить…

— Я не знаю, как тебя брали в плен. Меня так с воздуха, тепленьким, — сказал Лебедев.

— Ну, а меня взяли раненым, — вздохнул Клыков.

Михаил, подумав, сказал:

— Все мы здесь не по своей воле… я не про то говорю… Сейчас ты способен предать товарищей? — Лебедев особо подчеркнул слово «сейчас».

В этот момент к ним и подсела Лена, ближайшая сподвижница Вали.

Лена Микерова выросла в московской интеллигентной семье, с первого же курса института добровольно ушла в армию. Потом другие курсы, заброска в тыл — тут их судьбы оказались схожими. Забрасывали их вместе, и перехват парашютистов фон Бардом явился тяжелым моральным ударом, особенно для Вали, с ее эмоциональностью и взрывным, кипучим характером. По дороге в Погостье Валю избили за выкрики, хотя было указание не применять жестоких приемов. Впрочем, то был удар для всех, как бы моральный крах, тем более болезненный, что сразу же была исключена сама возможность сопротивления. Валя и Лена готовились к пыткам и смерти. Но у майора фон Барда были иные, отличные от гестапо методы, — он уже убедился в стойкости этого поколения, наблюдая, как мальчишки, девчонки восемнадцати-девятнадцати лет, с отрубленными пальцами и перебитыми позвоночниками, с кровавой пеной у рта, хрипели: «Да здравствует…»

…Лена вмешалась в разговор Клыкова с Лебедевым. Но приостановить разговор было нельзя. Собеседники отчасти уже связали себя взаимной откровенностью.

— Вот за жизнь говорим, — вздохнул Лебедев.

— Какая там жизнь, — горько усмехнулся Клыков. — Прислужники мы их режиму. Что ж тут темнить!..

— Мальчики, я вас прошу — без политики. Мы отдыхаем. С этим условием Миллер разрешил нам собраться, — сказала Лена.

— К черту Миллера, надоело все! — воскликнул Клыков.

— Дамское танго! — громко объявила Валя.

Лена встала, протянула Клыкову руку: «Анатолий!.. Приглашаю». Он обнял ее, и они вошли в круг танцующих.

— Лена… Если б я предложил вам бежать со мной… Вы бы… что сделали?

— Пошла бы к Миллеру… — улыбнулась она.

— Я серьезно.

— А серьезно — я не хочу…

— Лена, предлагаю побег!

— На край света — согласна!

— Но если вы хотите шутить, то я — нет. Предлагаю создать группы… Оружие у нас есть.

— Толя, вы же умный парень… О чем вы говорите? Погостье окружено двойным кольцом… И вообще, что за разговор?

— Тогда я один… Решусь или повешусь.

После танго Лена подошла к Вале и рассказала о предложении Клыкова. И от себя добавила, что, видимо, ему можно верить.

— В группе перехвата у нас явно не хватает парией… — сказала она.

— Уж тогда я предпочла бы Семена. Он хоть и пьяница, но предан нам, мы его уже проверяли. Нет, лучше ничего не будем менять. И скажи ребятам, что пора расходиться, — сказала Валя.

Но было поздно: Миша Лебедев уже сообщил Клыкову, что существует подпольная группа сопротивления, и предложил ему вступить в нее. Клыков тотчас же дал согласие.

Валя, узнав об этом, сказала Лене:

— Ладно. Обратно не воротишь. Но надо подстраховаться. Ты поедешь на связь не второго, а первого марта и бери с собой Клыкова. Это будет испытанием его. И отсюда уберем… Иди узнай, сможет ли он взять увольнительную под любым предлогом на пару суток? А я объявлю последнее танго… Во время танца и переговоришь…


— Вот! Это кое-что проясняет, а? — Я подал Крестову найденный среди захваченных документов листок машинописного текста — это была копия письма фон Барда начальникам абверкоманды, отделениям гестапо, коменданту города Нарвы. Майор сообщал, что, по его данным, в этом городе действует резидент советской разведки, имеющий рацию.

— Слушайте: «Мною раскрыта попытка установления связи русских военнопленных с указанной резидентурой. К сожалению, резидент не вышел на связника…»

— Дата? — спросил Крестов.

— Третье марта сорок третьего…

— А, черт, все кружится вокруг этих чисел! Да, это уже кое-что… А то я, признаться, думал, что группа существовала лишь в воображении ее участников, — ответил Крестов.

— А взлетная полоса?

— Тоже воображение… Может, они каток там собирались устроить…

— Сергей Васильевич! Теперь надо искать нарвского резидента… И жив ли еще он!.. Это еще полгода.

— Ну нет, — решительно ответил Крестов, — здесь был порядок. Теперь слушайте вы… Это признание самого Клыкова: «Михаил Лебедев на вечеринке коротко рассказал мне о заговоре с целью выкрасть фон Барда и вывезти его через фронт на самолете. Я дал согласие вступить в организацию». Так что все сходится с показаниями вчерашней свидетельницы.

— А дальше? — спросил я.

— Надо искать… — вздохнул Крестов. — Военного следователя главным образом интересовала не эта группа — о ней он побочно спрашивал. Ведь допрос велся в конце сорок третьего — война была в самом разгаре, до того ли. Отсюда масса неясностей.

— Но вы полагаете, что Клыков был искренен в своих показаниях?

— Думаю, что да… Но это еще ничего не значит: наутро он мог взвесить все на трезвую голову и забежать с доносом. Возможно, так и было.

— Но он уже отчасти связал себя, — возразил я.

— В тот вечер? Ровно ничем. Мог сказать: «Пошел на провокацию». Все!

На этот раз, однако, вывод Крестова был преждевременным. Линия поведения Клыкова оказалась несколько иной. К вечеру мы, вконец обалдевшие от чтения архивных дел, по крупицам собрали все то, что касалось группы сопротивления. Выстроилась примерно такая картина.

12

Утром 28 февраля Анатолий Клыков отправился к Миллеру и попросил у него увольнительную на трое суток. У Миллера он пробыл очень недолго, минут пять-семь, то есть время, необходимое для того, чтобы выписать увольнительную и пропуск. О заговоре он ничего не сказал. Это видно из всех его дальнейших действий. Словом, он уже шел на риск, ибо самой просьбой об отпуске связал себя с группой, — то были уже не слова, а действия.

— …Цель поездки? — спросил Клыкова зондерфюрер.

— Мне надо купить очки.

— Проветритесь, — не глядя на собеседника, ответил Миллер и заполнил соответствующую графу. — Маршрут?

— В Нарву…

Миллер подписал удостоверение и отдал его Клыкову.

— И еще одна просьба, господин зондерфюрер. Отпустите со мной Лену Микерову, — потупясь сказал Клыков.

— О, тайный роман! — улыбнулся Миллер.

— Господин зондерфюрер… Мне очень необходимо. Может, по возвращении я вам все объясню.

— Мне ничего не объясняй, я все понимай, — рассмеялся Миллер.

Миллеру, как и другим офицерам армейской контрразведки, не нравилось все возрастающее влияние фрау Веры на фон Барда. Возможно, Миллер ждал подходящего момента, чтобы проинформировать обо всем этом начальника штаба армии. Очевидно, поэтому он так легко выписал отпускное удостоверение Лене Микеровой.

Но теперь, когда все решилось, Клыковым овладели сомнения. Как-то все подозрительно просто и легко идет. Вступил в группу — пожалуйста, отпуск… А вдруг немцам что-либо уже известно об этой группе и за участниками установлена слежка? Что будет, если их возьмут в Нарве? Это уже конец. Правда, в беседе с Миллером Клыков вскользь бросил фразу: «По возвращении я вам все объясню». Миллер — профессионал и, конечно, отметил ее. В крайнем случае можно сослаться на ту фразу. Все равно спросят, почему сразу не сказал… От Миллера Клыков пошел на свою квартиру и там неожиданно застал жену — Веру Андрееву.


«Андреева В. Б., переводчица, бывшая студентка четвертого курса института иностранных языков, 1920 года рождения. Призвана в армию в августе 1941 года. Захвачена в плен в мае 1942 года. Дала согласие работать переводчицей, позже возглавляла женскую группу. Данные нуждаются в уточнении.

Внешние приметы: высокая, статная. Лицо — белое, лоб большой, открытый, губы тонкие, голос сильный, глаза голубые, привлекательна. Движения резкие, не женственные. Привычки: часто щурит глаза, улыбается редко, в поведении сдержанна».

— …Тебе привет от Миллера — был у него, брал увольнительную, — сообщил Клыков жене.

— Вон как?.. Куда же? — спросила Вера.

— Еду… За очками. Мои разбились.

— Прекрасно можешь обойтись без очков. Надолго?

— Дня на два… Еще не знаю, где их найду. Говорят, в Нарве есть оптика…

— А у меня для тебя новость — поедешь в Берлин… Возможно, на той неделе.

— Зачем?

— На курсы. Руководство отметило твои способности.

— Ну да!..

— Не скромничай. Язык подвешен, — холодно усмехнулась Вера.

— Ты поедешь тоже?

— Есть инструкция — направлять мужчин.

— Жаль… Вдвоем веселей бы…

— Ничего, перебьешься… Безмужних немок там сейчас хватает…

— Ну, уж так сразу и…

Анатолий боялся своей жены. Они поженились скоропалительно в конце июля, вскоре после того как оба попали в Погостье. Немцы превратили их свадьбу в пропагандистское мероприятие. Кинооператор снял момент, когда Миллер подносит подарки новобрачным. После плена и ужасов лагерной жизни — с похлебкой, поверками, номером на спине — такая перемена! И староста с хлебом-солью, и добродушные лица вчерашних врагов, и самогон — все это сильно подействовало на Клыкова. Он понимал, что за это надо платить, иначе снова окажешься за колючей проволокой.

— А надолго меня пошлют в Берлин? — спросил Анатолий.

— Курсы трехнедельные, дорога, так что практически — месяц.

Вера села к зеркалу. В шесть часов она должна была идти на урок к майору. Теперь уже Анатолий не испытывал ревности, и если бы не страх, то давно бы оставил жену. Он не любил ее. Но в то же время понимал, что благодаря ей он на особом положении. Однажды они втроем — Вера, фон Бард и Клыков — ездили в Таллин на машине. Это была приятная прогулка, с остановками в пути, коньяком и осмотром достопримечательностей; майор был любезен с Клыковым, а по отношению к Вере рыцарски вежлив. В Таллине они пошли в ресторан, там к ним присоединились два офицера — знакомые фон Барда. Один в черном мундире СС. Клыков выпил лишнее, и Вера во время танца велела ему уйти в свой номер: «Ты позоришь меня перед культурными людьми. Извинись и скажи, что тебе нездоровится». Были и еще увеселительные поездки, но непосредственный начальник Клыкова — Миллер — относился к нему с иронией и, случалось, накануне очередной поездки посылал в наряд. Тем более странной кажется его сегодняшняя любезность — все понял, оформил, пожелал удачи… «Неужто знает?» — мучился Клыков.

…Затворив за Верой дверь, он сел к окну и задумался. Им вдруг овладели мрачные предчувствия. Из головы не выходил Миллер с его улыбкой и шуточками.

Даже о номере гостиницы позаботился. «Понятно, тоже люди, — размышлял Клыков, — он и сам бы не прочь». Анатолий метался… Им то вдруг овладевала уверенность, то приходил страх.

Он думал о поездке в Берлин, которая сулила всякие удовольствия. На курсы, он знал, посылают лучших агентов… И прием будет по первому классу. Баварское пиво, шнапс… Однако теперь, в связи с его участием в группе, все летит кувырком. «Хорошо бы как-то притормозить, смотаться в Берлин, а потом уже… Еще и лучше. Скажу, в их логове побывал, навру чего-нибудь».

…По улице прошел комендантский патруль, полицай вытянулся, отдал честь. Куда они? Или просто обход делают?..

Проехал майорский «мерседес». Пустой… За ним прошел грузовик, «черный фургон». Кого повезли? А почему сегодня против их дома полицай стоит? Вчера вроде не было.

Потом он принялся считать участников вечеринки, вспоминал имена… Много… Слишком большой круг. Неужели никто не стукнет? Хотя у них уже не первое собрание — значит, народ проверенный… А эта Валька… Кто ж мог подумать? С виду дурашливая девка, а она вон как взяла. Диктатор! Знала бы Верка, что творится в ее группе…

Эта мысль доставила Клыкову удовольствие.

Стемнело. Он по-прежнему сидел у окна, не зажигая света, так что ему было видно, что происходит на улице. И вдруг он заметил двух девушек из вчерашней компании. Одну из них он знал, ее звали Мария. Клыков стал следить за ними… Девушки прошли мимо общежития и свернули к кладбищу. В панике он накинул полушубок, выбежал из избы и последовал за ними, надвинув шапку поглубже, чтоб не быть узнанным. Но девушки, очевидно, заметили его и свернули в узкий проулок между дворами. Этот прием был известен ему. Клыков поднял воротник полушубка и как ни в чем не бывало проследовал мимо. И тоже вскоре свернул, спрятавшись за какой-то сарай, стал наблюдать, как те себя поведут. Минут через пять мимо него прошли те же двое, решив, видно, что отделались от хвоста. Выждав немного, Клыков вышел из-за сарая и глянул на дорогу. Две фигурки уже миновали последний на улице дом. Дальше было кладбище, а за ним три избы, где жили фон Бард, Миллер и другие офицеры из абверкоманды. Теперь сомнений быть не могло: раз они шли туда скрытно — значит, с доносом. Иначе — зачем? Он остановился. Била дрожь. Бежать и опередить их? Нет, уж все… Опоздал! Надо так, будто он ничего не знает, сам решил…

Неподалеку, за околицей, был контрольный пункт с полевым телефоном. Туда и побежал Клыков. Он показал дежурному ефрейтору аусвайс и несколько раз повторил: «Миллер, Миллер», указывая на аппарат. Ефрейтор покрутил ручкой и попросил соединить с домом Миллера, доложил зондерфюреру о просьбе Клыкова. Затем передал ему трубку.

— Господин Миллер, это я, Клыков, — с возможным спокойствием начал Анатолий, — до отъезда мне крайне важно сообщить вам одно обстоятельство… Только вот открылось, буквально сейчас…

— Морген, морген, — весело сказал Миллер.

И Клыкову послышался женский голос. «Все, уже там, донесли», — решил он.

— Господин зондерфюрер! Дело срочное — заговор! — в отчаянии крикнул он в трубку.

— Приходить сюда, — помедлив, ответил Миллер.

Никаких девушек у Миллера не было. Зондерфюрер и гауптман Диц мирно ужинали. На столе стояли консервы, стаканы, бутылка шнапса. Офицеры были явно недовольны вторжением Клыкова, нарушившим их беседу.

— Русский паника… Я даль такой отпуск с красивой фрейлейн, а все беспокоит, — встретил Клыкова Миллер.

И Анатолий понял, что промахнулся, но теперь уже отступать было нельзя. Слово «заговор» он произнес. Миллер ждал, не предлагая вошедшему сесть. И Клыков сжато изложил все то, что было ему известно о группе сопротивления. И с удовлетворением отметил, как вытянулись лица офицеров. Миллер взял трубку полевого аппарата, покрутил ручку и сказал лишь одно слово — «эрсте». И с полминуты ждал. Наконец «эрсте» ответил, и Миллер сказал несколько слов по-немецки. И положил трубку.

— Седайсь. Битте. Фюнфцен… Пятнадцать минутэн идем к господин майор.

Зондерфюрер и гауптман переглянулись. И значение их улыбок, одинаково презрительных по отношению к слабости шефа и к глупейшему положению супруга, вынужденного ждать по известным причинам, было понятно Клыкову.

И здесь, сидя с офицерами, Клыков вновь испытал горечь разочарования. Миллер и Диц продолжали беседу, вовсе не обращая на него внимания. Хоть бы для вежливости шнапсу предложили. Ведь он им такое сообщил — кресты получат. Возмущение переполняло его: я же вам служу, сволочи, хоть бы «данке» сказали…

Миллер взглянул на часы, встал. И они пошли в соседний дом к майору. В комнате Анатолий ощутил знакомый ему запах французских духов. Клыков вновь повторил фон Барду то, что уже рассказал Миллеру.

— Кто руководит? — спросил майор.

— В точности не знаю… Но по всему — Валя Михеева-Олешко.

Затем ему дали лист бумаги, и он переписал всех участников вчерашней вечеринки.

— Что же они предполагали сделать со мной? — переспросил майор.

— Вывезти… При сопротивлении убить.

— Вы поступили правильно. Мы были уверены в вас, — четко и холодно произнес Бард.

— Что мне делать? — спросил Клыков.

— Вы предполагали совершить приятное путешествие с фрейлейн в Нарва. Поезжайте. По возвращении доложите. Идите. Вы сделали свой долг.

Клыков пошел домой. Вскоре его обогнал мотоциклист. Остановился у ворот избы, где он жил с Верой, Свою жену Клыков застал в тревоге и сборах.

— Ты куда? — спросил он.

— Не знаю. Прислали мотоциклиста и велели срочно с вещами явиться. Что-нибудь случилось?

— Не слыхал.

Андрееву майор встретил словами:

— Фрау Вера! Немедленно уезжайт командировку куда-нибудь, хотя Таллин, три-пять дней. Мой шофер доставит вас к станции. В вашей группе — заговор. Если вы здесь, я обязан арестовать за недосмотр. Орднунг! Порядок!

13

Утром первого марта Клыков и Лена на попутной машине добрались до станции. До поезда оставался час. Лена была весела, шутила и нравилась ему все сильнее. Время от времени Клыков приглядывался к людям на станции, гадая, есть ли за ними слежка. Но никакого хвоста, видимо, не было. Подошел поезд. Они сели в полупустой, холодный вагон. В тамбуре курили двое немецких солдат — явно не агенты. В вагоне сидели две старушки, мужик-мешочник, еще какая-то бедно одетая публика.

— Не ищи, никого нет, — шепнула Лена.

— Да, я тоже так думаю, — хмуро ответил Клыков, — но не исключено, что Миллер сообщил в Нарву о нашем приезде.

— Но ты же сам говоришь, что он с явным сочувствием отнесся к нашему путешествию, — улыбнулась Лена.

— Да, верно, Верку он ненавидит.

— А ты? — с улыбкой спросила она.

Клыков вздохнул.

— Не хочу думать о ней…

— А если ситуация сложится так, что нам придется ее устранить?

Вопрос был сложный — именно как вопрос, требующий ответа. Ибо, столкнись он с такой ситуацией в жизни, он без колебаний пристрелил бы собственную супругу. Не из ревности, а потому, что мешала… Но он понимал, что такой ответ произведет неблагоприятное впечатление на его спутницу. Для нее он был жертвой, стало быть, и дальше надо играть эту роль.

— В тупике я… Скорей сам себе пущу пулю в лоб… — ответил он после паузы.

— И сейчас в тупике?

— Сейчас? Сейчас я с тобой. С вами.

— Ну все, больше ни слова о делах. И место неподходящее. Расскажи о себе, Толя.

Поезд шел медленно. Анатолий умел рассказывать о себе. Лена внимательно его слушала. Особенно теплым сочувствием загорелись ее глаза, когда он заговорил о своей жизни в лагере… Здесь уж он был искренен до конца.

— Так, Леночка… Все у меня в жизни наперекосяк… — вздохнул Анатолий.

— Теперь у всех все так… Война, — сказала Лена.

— Война-то война, но и сам немало натворил дуростей, — отвечал Анатолий и вспомнил о своей вчерашней, последней. «Поторопился… Можно было бы и после поездки. А может, у них что и вышло бы… Тогда и прощение, и ордена», — подумал он. Теперь уже он и сам был не рад, что вызвал сочувствие девушки, которая ему нравилась. И он испытал вдруг забытое давно чувство — укоры совести. До сих пор, выполняя задания Миллера, Клыков тешил себя тем, что иного пути к спасению нет. Вначале задания были простые — прочесывали леса вместе с немцами, ходили в наряд на дежурство. Здесь ничего не требовалось, кроме пассивного выполнения приказа. Но в октябре Клыкова послали в единственную работавшую в округе школу с заданием прощупать настроения учителей. Его снабдили документами студента-практиканта. Он пробыл в школе недели две, тайно вел записи разговоров. Там он сблизился с молодой учительницей Натальей Сергеевной. Романтическая девушка приняла «независимые» высказывания Клыкова всерьез, а его самого — за советского разведчика. И даже написала ему восторженную записку.

В своем донесении Клыков вначале было пытался отделаться общими фразами о «патриотических настроениях». Но Миллер потребовал конкретных фактов — что именно говорила Наталья Сергеевна, когда, где. И агенту пришлось переписать свое донесение. А затем выступить в роли свидетеля. Вот где жуть-то была!..

…Ее ввели в подвал. Она взглянула в его сторону, узнала, и густые темные брови ее вскинулись вверх. Потом на лице застыла презрительная усмешка. Переводчик зачитал обвинение. Там были такие строчки:

«В разговоре с коллегами преподаватель литературы Воронцова Наталья Сергеевна высказала сомнение в победе германской армии. Она заявила, что русский народ изгонит захватчиков. Кроме того, Воронцова неодобрительно отозвалась о персоне фюрера».

— Вы признаете? — спросил переводчик.

— О Гитлере я ничего не говорила, — угрюмо отвечала учительница.

Это было правдой. Довесок с фюрером был на совести Клыкова. Но его же принудили!..

Офицер обернулся к стоящему в стороне Клыкову и жестом приказал сесть против обвиняемой. Он повиновался. Воронцова взглянула на него долгим, немигающим взглядом. И отвернулась.

— Отвечайте! — крикнул ей переводчик.

— Как всякий… гражданин, человек, любящий свою Родину, я не могла и не могу желать вашей победы… И сказала об этом…

Клыков облегченно вздохнул: сама призналась.

Офицер улыбнулся и что-то сказал.

— Любить родину — это вовсе не преступление, мы, национал-социалисты, тоже любим свою родину и воюем за ее идеалы. Но мы не потерпим клеветы на германскую нацию и ее фюрера.

— Я повторяю, что ничего не говорила о Гитлере.

— Господин свидетель! — приказал переводчик.

Клыков покраснел, глаза его сузились.

— Да чего там!.. Говорила и про фюрера… Прикажете повторить? Но она нехорошее говорила… Я не осмелюсь… — сердито, с фальшивым пафосом воскликнул Клыков. Он боролся уже за себя.

— Холуй и доносчик, — тихо, но внятно произнесла Воронцова.

«Ну, и все! И к черту! Что я, виноват, что жизнь проклятая?.. Почему я должен быть битым? Ну, сволочь, ну, предатель, а вы хотите, чтоб мне ломали ребра?!» — думал теперь Клыков.


— Забудь обо всем, — мягко сказала Лена. Она по-своему объясняла перепады в настроении спутника.

14

Мы с Крестовым ждали приезда еще одной свидетельницы — некой Пахотиной В. Б., ей была послана повестка в далекий сибирский город. Два тома уголовного дела Клыкова были уже изучены, мы трудились над третьим.

«С л е д о в а т е л ь. Когда вы были посланы в Берлин?

К л ы к о в. В середине марта 1943 года, шестнадцатого или семнадцатого.

С л е д о в а т е л ь. Чем вы занимались в Берлине?

К л ы к о в. Слушали лекции об экономике советского строя и по географии… Где что расположено — заводы, промышленность…

С л е д о в а т е л ь. Еще какие лекции?

К л ы к о в. По железнодорожному транспорту. Знакомили со схемой дорог, узловыми станциями…

С л е д о в а т е л ь. Где вы жили?

К л ы к о в. Мы жили под Берлином. В самом Берлине были всего раз.

С л е д о в а т е л ь. У кого именно были?

К л ы к о в. Нам дали талоны в пивной бар… Всего по кружке и выпили. Потом началась тревога, и нам велели спуститься в бомбоубежище. Весь вечер там просидели.

С л е д о в а т е л ь. Вернемся к вашему побегу к партизанам. Почему вы предприняли его именно в сентябре сорок третьего?

К л ы к о в. Я давно собирался и ждал лишь подходящего случая. В сентябре меня послали проверить лесника, связан ли он с партизанами. Я решил, что это подходящий случай.

С л е д о в а т е л ь. Почему вы избрали отряд Калицкого?

К л ы к о в. Слава шла о нем, немцы его боялись.

С л е д о в а т е л ь. Расскажите подробнее о побеге — как вы готовились к нему, как удалось миновать посты, что видели по пути?»

Рассказ Клыкова о побеге занимает десятки страниц. Он называет села, мимо которых они шли, людей, которых встречали. И опять я не вдруг понял, зачем с такой дотошностью следователь расспрашивает обо всех этих деталях. Очевидно, и сам обвиняемый не догадывался о причине.

«Командиру партизанского отряда т. Калицкому

Комиссару отряда т. Седунину

Заявление
Прошу направить меня на самое опасное задание, чтоб я мог кровью смыть позорное пятно пребывания в плену.

А. Клыков».
Но просьба эта, однако, не была удовлетворена: вскоре Клыкова и его супругу направляют на самолете через фронт на Большую землю. По приземлении они были арестованы. Кто-то предупредил партизан, но не Валя, — она уже не могла это сделать. Возможно, то был гость старика Трофимова, посещавший резиденцию фон Барда в его отсутствие. Так или иначе, но действия, точнее говоря, последствия действий неизвестного разведчика видны отчетливо. Почитаем продолжение допроса Клыкова. Следователя заинтересовала поездка обвиняемого в Нарву с Микеровой.

«С л е д о в а т е л ь. Куда вы направились, выйдя из гостиницы?

К л ы к о в. В оптическую мастерскую, там я приобрел очки.

С л е д о в а т е л ь. Потом?

К л ы к о в. Потом Лена повела меня на окраину — она сказала, что ей нужно встретиться с одним человеком. Мы подошли к дому у речки. Лена велела мне обождать и дальше пошла одна. Я ждал, наверное, с полчаса. Вернулась Лена и сообщила, что не застала нужного человека и придется прийти еще раз.

С л е д о в а т е л ь. Куда вы пошли затем?

К л ы к о в. Вернулись в гостиницу и зашли в ресторан пообедать.

С л е д о в а т е л ь. Лена вам сказала, что это за человек и зачем ей нужно с ним видеться?

К л ы к о в. Нет. Этого она мне не говорила.

С л е д о в а т е л ь. В ресторане вы сидели за столиком одни?

К л ы к о в. Вначале одни. Потом к нам подсел немецкий офицер.

С л е д о в а т е л ь. У вас был с ним какой-либо разговор?

К л ы к о в. Он плохо говорил по-русски. Он спросил, кто мы и откуда. Как было условлено, Лена ответила, что мы муж и жена. Он выпил за наше здоровье и вскоре ушел.

С л е д о в а т е л ь. Вы еще раз ходили к дому у речки?

К л ы к о в. Обязательно. Мы там были три раза. Последний раз Лена вернулась и сказала, что никак не может застать нужного человека. И мы остались на третьи сутки.

С л е д о в а т е л ь. Микерова так и не сказала вам, кого и зачем она ищет?

К л ы к о в. Нет.

С л е д о в а т е л ь. Вы знали, что ожидает вашу спутницу по возвращении в Погостье?

К л ы к о в. Откуда я мог знать?

С л е д о в а т е л ь. Вы категорически утверждаете, что ничего не знали о готовящейся подпольной группе участи?

К л ы к о в. Ничего я не знал.

С л е д о в а т е л ь. Хорошо. Вам сейчас будет устроена очная ставка.

Далее допрос ведется в присутствии гражданки Андреевой.

С л е д о в а т е л ь. Гражданка Андреева, вам известно, кто предал подпольную группу сопротивления?

А н д р е е в а. Известно. Предал Клыков.

С л е д о в а т е л ь. Клыков Анатолий Евграфович ваш муж?

А н д р е е в а. Мы с ним не регистрировались.

С л е д о в а т е л ь. Как вам стало известно о том, что именно Клыков предал группу?

А н д р е е в а. Мне сказал об этом фон Бард.

К л ы к о в. Врешь! Ты лучше расскажи, как по вечерам к нему ходила «давать уроки».

С л е д о в а т е л ь. Вам будет предоставлена возможность высказаться. Продолжайте, Андреева.

А н д р е е в а. Немцам все было известно. Поэтому, когда Клыков и Микерова вернулись в Погостье, Микерову сразу арестовали, а ты, Клыков, пришел домой и напился. Надеюсь, этого ты не будешь отрицать?

К л ы к о в. Ну-ну! Это она из ревности, гражданин следователь…

А н д р е е в а. Дурак…

С л е д о в а т е л ь. Попрошу ближе к делу. Расскажите о вашем совместном побеге к партизанам.

А н д р е е в а. Побега как такового не было. Фон Бард и Миллер знали, что мы «бежим». Клыков, я тебе напомню один факт: когда мы ушли из Погостья и остановились в деревне Сяглицы…

К л ы к о в. Ну…

А н д р е е в а. Ты говорил с унтер-офицером и сказал ему, чтоб они не действовали в этом районе, так как у тебя задание связаться с партизанами. И он ответил: «Гут, гут. Их вайс». Он был уже предупрежден Миллером.

К л ы к о в. Наивной девочкой теперь прикидываешься. Сама же…

С л е д о в а т е л ь. Клыков, вы потом скажете.

К л ы к о в. А мне все равно. Это я там боялся смерти, а здесь не боюсь.

С л е д о в а т е л ь. Тем лучше. Андреева, продолжайте!..»

15

…В тот день я немного запоздал и пришел к Крестову, когда он уже беседовал с новой свидетельницей. Издали она показалась мне совсем молодой женщиной, и, лишь познакомившись с ней, вглядевшись в ее лицо с морщинками у глаз, я понял, что она могла быть участницей войны.

— Галина Дмитриевна Кудинова, — представилась она. — Да… Поздно, поздно заинтересовались, вот бы год назад… Еще был жив Григорий Лукьянович… Он больше меня знал.

— Так вы всю войну работали в Нарве? — спросил Крестов.

— Нет, сорок второй и сорок третий год. Затем по приказу из центра нашу точку перевели в Таллин. Потом дальше… Мы все время находились впереди наших войск на полтораста — двести километров…

Крестов положил перед Галиной Дмитриевной несколько фотографий. Она кивнула и стала рассматривать их. Затем, указав на фотографию Вали, сказала:

— По-моему, эта девушка бывала у нас… Ее звали Валя, ходила под легендой ремесленницы. Первый раз была в начале сорок второго года… Да… Григорий Лукьянович куда-то вышел. Я осталась одна… Тоже девчонка, неопытная… Хоть он и предупредил, что могут прийти, и пароль был мною затвержен, но когда я открыла, а она мне: «Дяденька…» — я растерялась. Потом сообразила, конечно… Познакомились. Пришел Григорий Лукьянович, и мы зашифровали ее донесение для передачи нашим… Переночевала она у нас… И ушла… И явилась снова в начале сорок третьего… На ту же квартиру. Я узнала ее… «Галенька, пусти», — говорит. Я впустила, жду условного пароля, а она молчит. Я решила не признаваться.

«Вам какую Галю?» — спрашиваю ее. Она опустилась на скамью, закрыла голову, шепчет: «Делайте что хотите… Я все нарушила, одно поверьте — за мной хвоста нет, два часа кружила по улицам». Из комнаты вышел Григорий Лукьянович, он имел легальное положение. Видит, такое дело. «А ну-ка, девка, документы, говорит, а то в полицию отведу. Там тогда навертят хвоста!..» Он решил, что она провоцирует. Такой вариант был предусмотрен инструкцией. «Вот мой документ», — говорит. И показывает аусвайс. Он взял, посмотрел. «И чего тебе надо?» — спрашивает. Она взглянула исподлобья и вдруг брякнула: «Мне надо связаться с Корзуном…» Это был общий шеф наш. Григорий Лукьянович твердит свое: «Вставай, пошли в полицию, там тебя свяжут с кем надо» — и ее за плечо. А она: «Дяденька, дайте попить…» Это был старый пароль. Он повернулся ко мне и говорит: «Дуй в полицию… Я ее попридержу здесь. Шляются всякие!» Это означало, что я должна выйти из дома и произвести осмотр.

— Ну, например? — спросил я.

Крестов и Галина Дмитриевна переглянулись.

— Действовать по инструкции, — улыбнулась она. — Ну, я вышла на улицу. Дом стоял на окраине, все насквозь видно… Я с полчаса походила, ничего подозрительного не заметила. Потом вызвала связника. Возвращаюсь. Вижу, картина другая. Чай пьют… Я даже удивилась — Григорий Лукьянович был очень осторожен. А тут прямое нарушение всех правил конспирации.

— Возможно, Григорий Лукьянович с первого визита запомнил Валю…

— И что же? Это не имело значения. Есть правила… Нарушение их может привести к провалу резидентуры. Ведь Валя в самом деле была перевербована.

— Но к вам-то пришла как друг…

Собеседница грустно улыбнулась:

— И все-таки она рисковала, и мы тоже.

— Но вы поверили ей?

— Да. Пошли на риск, за что получили головомойку… Связника вскоре я отпустила, а Валя осталась у нас и уехала с утренним поездом. А вечером следующего дня Григорий Лукьянович дал мне зашифровать для передачи по рации примерно такой текст… что связник неизвестной подпольной организации в Погостье предлагает план похищения фон Барда. По словам связника, имеется вооруженная группа, двенадцать или пятнадцать человек, не помню точно… дислоцируется по соседству с резиденцией абвера. Группа готова принять самолет на заранее подготовленную площадку в лесу близ Погостья. Были еще какие-то детали плана. Я зашифровала и в очередной сеанс передала в центр. В ответ получили радиограмму: «Запрещаю вступать в переговоры. Опасайтесь провокации». Но в следующем сеансе уже новый текст: «Сообщите соображения о реальности предложенного плана. Фигура крайне заманчивая. Опасайтесь провокации». Очевидно, дошло до начальства. И Григорий Лукьянович послал связника в Погостье. Какова была задача, я не знаю. Не принято было интересоваться тем, что прямо тебя не касается. После возвращения связника я передала сообщение, подтверждающее существование группы, и схему ежедневного маршрута начальника отделения абвера. Знаю, что мы кого-то ждали из Погостья… Но кончилось это едва не трагически… Центр приказал нам немедленно сменить квартиру и перейти на нелегальное положение. Радиосеансы также были прекращены на несколько суток. Помню, Григорий Лукьянович что-то говорил потом, что группа раскрыта и абвер подставил своего связника.

— Но как он об этом узнал? Кто предупредил? — вырвалось у меня.

— Очевидно, был сигнал… Вот я же говорила — вы чуть опоздали — он, конечно, знал все. Так и не удалось выкрасть господина фон Барда… Впрочем, с ним все-таки покончили…

— Как? Кто?

— Этого не могу сказать, но точно помню, что передавала сообщение о его гибели. Возможно, партизаны…


Когда Галина Дмитриевна ушла, я задумался, сравнивая ее судьбу с Валиной. Ровесницы, обе радистки, пошли на фронт добровольно, обе были в тылу врага, но сколь различны их судьбы!..

— Сергей Васильевич, а что — Кудинова имеет награды, не интересовались? — спросил я.

— Она звание Героя имеет…

16

— Итак, после войны вы сменили фамилию? — спросил Крестов последнюю из вызванных свидетельниц.

На вид ей не более сорока. Но по документам она числилась 1920 года рождения. Дородная фигура, лицо румяное, полное.

— Я вышла замуж за Пахотина.

— Вы знаете, зачем мы пригласили вас?

— Могу предположить…

— Нас, в частности, интересует Валентина Олешко. Ее судьба. Что бы вы могли рассказать о ней?

— Я уже давала показания в сорок четвертом году… Олешко ничем не выделялась, выполняла задания, как и мы все.

— Какие именно?

— Сейчас уже не вспомню… Там было что-то связано с забастовкой торфяников. Ее посылали выяснять.

— Этот факт нам известен. Еще?

— Ходила в лес искать партизан. Но, как и все мы, старалась избегать встреч. Не стану ее оговаривать… Конкретные факты мне лично неизвестны.

— Но если бы они были, то вы, как старшая в группе, видимо, знали бы об этом?

— Очевидно.

— Кому вы докладывали о работе группы?

— Я понимаю ваш вопрос… Вас интересуют мои отношения с майором фон Бардом… Да, я использовала его симпатию ко мне на благо общего дела. Мое истинное отношение к нему я доказала позднее…

Все это было сказано спокойно, сдержанно, даже с некоторым достоинством.

— Извините, но ваши отношения с фон Бардом нас не интересуют, — сказал Крестов. — Когда вам стало известно о заговоре?

— Я о нем ничего не знала… Вы спросите, почему меня не вовлекли в него? Меня ненавидели, да. И я сознательно старалась вызвать ненависть к себе, чтобы заслужить доверие абвера.

— Повторяю вопрос: когда вам стало известно о заговоре?

— Когда все участники его были уже арестованы. Я ездила в командировку в Таллин, вернулась, меня сразу повезли в полевую жандармерию.

— Зачем вас посылали в Таллин?

— Проверить по картотеке местожительство одного эстонца.

— И все?

— Все…

— Но для того, чтобы проверить фамилию по картотеке, не нужно было посылать вас в Таллин. Достаточно было бы звонка того же фон Барда.

— Возможно. Но он предпочел иной способ.

— Значит, до отъезда в Таллин вы ничего не знали о заговоре?

Здесь впервые она заколебалась с ответом. Но решила сказать правду.

— …Я узнала буквально за пять минут до отъезда. Машина ждала меня, так что я все равно не смогла бы никого предупредить.

— От кого вы узнали о заговоре?

— От фон Барда. Он пересказал мне донос Клыкова.

— Как он реагировал?

— Он был встревожен. Сам факт заговора внутри абверкоманды мог сказаться на его карьере. Ведь он ставил организацию русской группы себе в заслугу, подавал рапорты.

— Но все-таки вы, после того как узнали о заговоре в группе, могли как-то подать знак? — спросил я.

— Я же не знала всех участников. То есть я могла лишь предполагать. Я чувствовала настроение Микеровой, Олешко… Но даже если б мне удалось встретить их за эти пять — десять минут, они бы не поверили мне — сочли, что я их провоцирую.

— Вы вернулись из Таллина. Вас повезли в жандармерию. Кто вас повез?

— Майор фон Бард.

— Какого числа?

— Это было пятого марта, около полуночи.

…Допрос продолжался. Вначале его вели в камерах-одиночках. Затем всех согнали в полуподвальное помещение, впрочем довольно просторное, и расставили лицом к стенам. Посредине стоял стол следователя, тут же находилось несколько гестаповцев в черных рубахах без ремней. Время от времени из какого-нибудь угла доносился сдавленный крик… От Микеровой добивались ответа, кто ее послал в Нарву; она объясняла свою поездку предложением Клыкова. Тогда ввели его как свидетеля, и он тут же на очной ставке дал показания и даже начал было в чем-то оправдываться, но, заметив, что он сильно пьян, гестаповцы вытолкали его за дверь.

— Ну, полюбуйся на свой фрейлейн! — сказал фон Бард, вводя Веру в помещение.

— Что они сделали? — изумилась та, будто ничего прежде не знала.

— А ты сам спроси у них.

И Вера по очереди обходила всех и спрашивала. Лишь одна из девушек расплакалась и сказала, что она ничего не знала толком, была лишь одна болтовня. «Ведь правда ничего серьезного не было — выпили, наговорили глупостей?» — спросила Вера Андреева Валю. Так же, как и фон Бард, Андреева была заинтересована в том, чтобы принизить значение всей этой истории.

— Их били? — спросил Крестов Пахотину.

— При мне уже нет. Олешко решила взять все на себя и призналась в том, что она направила в Нарву Микерову. Но к кому и зачем — говорить отказалась. Я слышала, что она писала майору письмо, где, ссылаясь на параграф из устава: «За действия солдат отвечает их командир», брала всю ответственность на себя. Но письмо это не было предъявлено при допросе.

— Как вел себя фон Бард?

— Он подошел к Вале. Правая рука у нее была перебита, висела плетью. Стояла с трудом, покачиваясь. Майор распорядился, и ей дали чашку кофе. Потом он сказал: «Я считал вас фрейлейн, а вы солдат, командир… Полное раскаяние — жизнь. Согласны?» Она тихо ответила: «Нет!» Затем он сказал ей, но громко, чтоб слышали все: «Вам не удалось и не могло удаваться… Но — попытка! Смысл! Советская разведка давно вас ищет как предателей. Здесь вы пользовались свободой». — «Свободой быть вашими холуями, это вы называете свободой», — перебила его Валя. Майор тотчас отошел от нее и, обратясь к следователю, заговорил с нимпо-немецки. Смысл был таков, что допрашивать, пытать — бесполезно. Они ничего не знают… и вообще это были лишь одни разговоры. Но для примера следует наказать. Потом он обошел всех и спрашивал каждого: «Раскаиваетесь?» Тех, кто раскаялся, отделили. А семерых — Валю, Лену, Мишу, Колю, Тоню, Дуню и еще кого-то — тут же вывели на берег и расстреляли.

— Откуда вам известно, что расстреляли?

— Мне приказано было присутствовать… при казни…

Я спросил, как вели себя приговоренные.

— Темно было… И в глазах темно. Кончили быстро… Никто не крикнул.

Затем Крестов стал расспрашивать Пахотину об Анатолии Клыкове.

— Чем занимался Клыков после возвращения из Берлина?

— Он был назначен командиром отряда карателей, прочесывал леса…

— Его отряд принимал участие в расстреле у Железной Горки?

— Да.

17

…Вот он, этот домик — Партизанская, 41… Странный, как бы наполовину обрубленный. На улицу — глухая стена. Я вошел в калитку. Крыльцо, видно, новое, свежевыструганные доски — значит, кто-то заботится. Постучал. Дверь отворила молодая женщина.

— Галину Семеновну можно видеть? — спросил я.

— Хозяйку-то прежнюю? Померла.

— Давно?

— Недавно. Мы полгода как въехали… Дом-то пустой остался, одна жила… Да вы кто будете, родственник?

— А зайти в дом можно?

— Чего ж нельзя… Заходите! Пожалуйста.

Домик-то небольшой, кухня да комната… Здесь, стало быть, прошло Валино детство, вершились надежды, мечты. «Тройка, семерка, туз…»

— …А хозяйку-то саму схоронили на кладбище, где велела. Рассказывают, все про дочь спрашивала. Дочь-то ее пропала в плену. Сколько лет прошло, а ждала… И померла с ее письмом в руках, — говорит новая хозяйка дома.

…Повидал я кое-кого из Валиных одноклассников. Теперь им под пятьдесят… Многие не вернулись с войны. А после поехал в деревню Плотаву, где жили Валины родственники. Разбросанная по косогору алтайская деревушка утонула в снегах. Стоял декабрь… Надолго же затянулось наше следствие!

Я постучал в избу у околицы. Отворил пожилой высокий мужчина и, узнав о причине приезда, заволновался, пригласил в комнаты. Первое, что мне бросилось в глаза, это грамота в рамке на стене — благодарность Верховного Главнокомандующего. И передо мной, слегка горбясь, стоял старый солдат — тот самый, чья фотография висела под грамотой, только на том молодом веселом лице не было резких морщин и складок… Так ведь тридцать лет, почти треть века минуло!

Он был дома один, жена куда-то ушла по хозяйству.

— Значит, вы ее дядя?

— Родной! Как же! Валька! Эх, Галина не дожила…

Он снова засуетился, стал что-то искать в шкафу и наконец вытащил пачку пожелтевших листков — письма племянницы, которые теперь, после смерти Галины Семеновны, перекочевали к нему.

Он слушал мой рассказ понурив голову и подперев ее большой тяжелой рукой, не перебивая вопросами и как бы отрешившись от всего преходящего. И крупные слезы текли по лицу старика.

Пришла хозяйка, узнала, с чем я приехал, тоже расплакалась, потом побежала по другим родственникам и знакомым, жившим в этой деревне, с радостной вестью: отыскался след Вали — не продалась девчонка фашистам, не улизнула с ними на Запад, не скрывается под чужой фамилией… Погибла как солдат.

К избе со всех концов деревни спешили люди.

Обратно я возвращался в Барнаул через Алейск. И прошел пешком путь от домика на Партизанской до станции. По этой дороге когда-то бежала девушка в гимнастерке. От станции к дому, чтобы обнять маму в последний раз и крикнуть «прощай»; от дома к станции, чтобы уехать с эшелонами на фронт и уже никогда не вернуться.

Бежит-бежит девушка в гимнастерке, спешит-спешит она на свой эшелон. Успела, вскочила, махнула рукой — прощайте, братья! И эшелон тронулся. Все быстрей ускоряет он ход, все громче стучат на стыках колеса, а из вагонов несется песня: «Вставай, страна огромная!..»

Встала страна. Вот лица ее молодых сыновей, дочерей… Спешите запомнить их… Многих вы уже никогда не увидите, и гибель их падет тяжелым камнем на душу. Стучит сердце. Стучат колеса, уходит вдаль эшелон!..

Бежит-бежит девушка в гимнастерке, спешит-спешит она на свой эшелон, умчавшийся в вечность.

ОТКРЫТИЕ

1

В семидесятые годы Федор Аниканович Атаринов был блестящий сорокалетний администратор с широкой обаятельной улыбкой, современной манерой этакого легкого равнодушия и внятно выраженной прогрессивной направленностью недюжинного ума. В нем искрился столичный лоск, еще больший, чем у аборигенов большого города. Друзья любили его за широту и открытость; женщин привлекало личное обаяние, и он чувствовал себя почти вполне счастливым, пока не совершил весьма неприятного открытия: однажды, предавшись размышлениям о жизни, Федя почувствовал себя обойденным — вот уже сколько лет он трудится в одной должности и его не повышают. За что?

Как только он открыл эту главную несправедливость к себе — что он обойден, обижен, — так тотчас стали обнаруживаться другие. Скажем, командировки за рубеж. Ну ладно, ездил, но, конечно, мог куда больше! — размышлял он, вспоминая те варианты, ситуации, которыми мог бы воспользоваться, а упустил. И ему было обидно, что упустил. Вон Санька Серов полмира объездил, ходит с высоко поднятой головой. «Ну, ты даешь!..» — однажды заметил ему Федя. «А чего! Так и надо!..» — с вызовом ответил Санька.

А премия? С лауреатством дело сложнее, это решают высокие инстанции (и все равно наиболее дальновидные как-то устраиваются, входят в перспективные группы, но, допустим, это Феде самому противно, не надо!), но свою-то, министерскую, мог получить. Вполне! Острову республиканскую дали — за что? Допустим, работал, а разве он, Федя, не работал?! Вот именно, он работал, а другие пользовались. А почему его не вводят в ученый совет? Гяурова ввели, а он позже пришел, тоже не имеет докторской степени, еще только думает защищаться. Но Федя тоже не собирается пожизненно оставаться кандидатом наук! Дело не в степени, — не это решает! Сумел, и все тут… Или взять награждения? О чем говорить!..

И Федя вспомнил многочисленные вечера, когда он перерабатывал, сидя до одурения у себя в отделе. Бывало, звонит приятель Игорь Хрусталев снизу, из подвального отсека: «Привет, Федя, сидишь?» — «Ага». — «Кажется, мы вдвоем только остались?» — «Наверное». Да, он рабочая лошадка. Незавидная роль. Пожалуй, над ним посмеиваются. И поделом.

Дав своим мыслям такое направление, Федя заходил в своих обидах все дальше и дальше. И ему стало стыдно, что он такой, в сущности, смешной и неумелый человек. То утешение, что он честен и совесть его чиста, что в конце концов кто-то должен быть рабочей лошадью, теперь не годилось. Ну, и сиди со своей чистой совестью, коли тебе это нравится. Утешайся.

Чтоб не очень растравлять себя, Федя стал вспоминать. Кое-что он все-таки имел. Хотя?.. Соцстраховские путевки, — так, господи, перед кем хвастать? — их все получают. Квартира? Опять же. Да, получил. И что? Кто из кадровых работников в их ВНИИЗе не получал квартир или не улучшил жилищных условий? Деловые люди по второму, по третьему кругу получили, детей обеспечили квартирами! А такие, как Леонтий Павлович, сам по хозчасти, наверное, уж и о внуках позаботились. Но он, Федя, — не рвач и, имей он все возможности, все равно бы не пользовался ими. Есть же какие-то устои, понятия, черт побери! Но дело не в этом. Или в этом? А? В чем тогда? В чем?! Этак можно докатиться до поиска смысла жизни. Нет, отчего ж, под коньяк можно иногда и «за жизнь» поговорить, но вообще этим занимаются юноши, не пользующиеся успехом у девушек, и неудачники. Или надо быть Львом Толстым. Он, конечно, все мог позволить себе, и искать смысл жизни. Делал, что хотел. Тоже ненормальность… Гений. А жизнь проходит. Ладно, пусть там рвет, хапает кто угодно, но он, Федя, останется каков есть.

И, придя к такому выводу, Федя вновь занялся текучкой: он подписывал бумаги, корректировал план подведомственных отделу лабораторий и секторов на следующий квартал, читал и визировал чертежи. Но прежнего душевного покоя и удовлетворения своей работой уже не испытывал.

2

Атаринов работал заместителем начальника отдела крупного отраслевого НИИ — ВНИИЗа, начавшего с некоторых пор, пока неофициально, именоваться объединением, а директор его соответственно — генеральным. ВНИИЗ имел свое опытное производство, бывшее некогда самостоятельным заводишкой средней руки, и несколько филиалов на периферии. Начальник отдела — доктор наук, мэтр — бывал не каждый день, в основном занимался научной проблематикой, и вся администрация лежала на Феде. И в треугольнике чаще всего он представительствовал как руководитель отдела: выслушивал мнения и высказывал свое.

Лет десять назад, когда Федя, совсем молодой, тридцатилетний кандидат, только занял эту должность, он чувствовал себя как на крыльях. Взволнованный прибежал он к ближайшему другу Ивану Хрусталеву, — с ним единственным Федя делился своими самыми заветными надеждами и мечтами.

— Понимаешь, Игорь! Пятьдесят человек в отделе, заведующий — доктор наук!.. Завтра должен быть приказ о назначении, но пока никому ни звука, — возбужденно говорил Федя.

Друзья долго и вдохновенно обсуждали это событие. Строились грандиозные планы. Вчера еще все казалось таким далеким, а сегодня Федя уже — руководитель отдела. Здорово!

— Подожди, если все состоится, я перетащу тебя в свой отдел. Что ты! Никакой проблемы… Теперь все в наших руках… Скажем, завсектором, а? Неплохо… — говорил Федя.

В новой должности он действительно нашел приложение своим способностям. Теперь по долгу службы ему приходилось просматривать десятки чертежей (прежде чем их посмотрит шеф отдела) и делать свои замечания. Он скоро научился быстро схватывать недоработки конструкторов и корректно, но внушительно указывать на них исполнителю. В то же время, если он видел, что заложенная в конструкции мысль интересна, он мог подсказать, как лучше и эффективней развить ее и с удовольствием увлеченно и бескорыстно высказывал свои соображения конструктору. Иногда, впрочем, им овладевала досада: будь он сам разработчиком, он бы из этой конструкции сделал конфетку! Но теперь его задача была другая — подсказывать, направлять, оценивать критически… Ему нравилась, особенно на первых порах, эта позиция благородного бескорыстия. Правда, наиболее сложными конструкциями занимался сам шеф отдела, к которому ведущие конструкторы и главные специалисты обращались напрямую, минуя Федю. Его же главным образом окружала инженерная молодежь.

Федя был либерален, доброжелателен, готов поддержать все прогрессивное, и подчиненные любили его. Со временем он понял, что где-то кончается его власть и что-то в отделе решается без него. Так, например, отделу подчинялись две лаборатории, но завлабы были доктора наук и члены ученого совета. В отсутствие начальника отдела они формально были подчинены Феде. Однажды он попробовал проявить свою власть, но завлабы очень вежливо намекнули ему, что они люди занятые и не склонны отвлекаться на мелочи. И Федя понял, что он не может вызвать их на ковер, — член ученого совета — это уже иной уровень, Федя им не был. И он больше не трогал их, но держал в уме все же подчинить их со временем. Наука руководства оказалась не такой уже простой. Федя постигал ее. Ровесники говорили ему: «Ну, Феденька, ты теперь в начальство вышел…» А старший научный сотрудник Гогинадзе обнял его и сказал: «Дарагой, ты взошел на такой небольшой-маленький трамплин, но с него высоко подкидывает».

Но Федя никуда не рвался, а с удовольствием и усердием осваивал новую работу и новое положение. Помимо прямых должностных обязанностей была и другая, представительная сторона его деятельности. В отсутствие шефа он, на правах начальника отдела, без доклада входил к директору, имел доступ в столовую для делегаций, и бухгалтерия оплачивала ему проезд в мягком.

Все это было хорошо в первые годы. Теперь же принималось как должное. Что из того, что он вхож к директору? Что из того, что он имеет пропуск с красной чертой наискосок, дающей право свободного входа и выхода с территории? — ведь он же никогда не злоупотреблял этим и приходил на службу еще раньше, чем рядовые сотрудники. Что из того, что он берет билет по броне? Ничего. Ровным счетом — обычная вещь, элементарные условия нормальной работы. То обстоятельство, что рядовые инженеры были лишены этих условий, не имело существенного значения для Феди.

В то же время он очень сильно переживал то обстоятельство, что члены ученого совета имели бо́льшие по сравнению с ним преимущества: чаще ездили на научные симпозиумы, приглашались на официальные приемы с участием дружественных делегаций. Когда директор в конце какого-нибудь совещания произносил сакраментальную фразу: «Членов ученого совета попрошу задержаться, остальные могут быть свободны», — он, Федя, испытывал какой-то комплекс неполноценности, поскольку вместе с другими нечленами должен был покинуть конференц-зал, но делал вид, что это его нисколько не трогает. Что в самом деле? Сколько можно ходить на вторых ролях?

Работал он всегда много. Сотрудники шли к нему со своими делами, в том числе и личными. Это импонировало ему. Обращение по личному делу означает доверие. Федя любил поговорить с дипломированным юнцом по-товарищески, по-человечески. Предложит сесть, закурит сигарету и, откинувшись в кресле, скажет: «Что ж, пока у тебя (если он беседовал с молодым человеком, то говорил с ним на «ты», по-дружески и как старший руководитель) все правильно: в твои годы я тоже получал сто десять, а пожалуй, и меньше — ставки были пониже… Да! Точно помнится — девяносто… А вкалывали дай бог!»

Последует поучительный экскурс в прошлое. Федя любит и умеет поговорить. Затем он делает неожиданный поворот: «Но я ж понимаю, тебе нужна перспектива! А если реально говорить — степень. Ставим вопрос так: где легче защищаться? Вообще, сейчас защититься непросто… Труднее, чем десять лет назад, но тем не менее делаются и кандидатские, и докторские, — о чем речь! Что важно? Важна тема. И, что не менее важно, — руководитель!» — и Федя поднимает вверх палец, как бы заостряя вопрос. Звонят телефоны, кто-то заглядывает в двери, но Федя от всего отстраняется: «Дайте поговорить с человеком! Можно же в кои-то веки…» Разве что зазвонит белый телефон без диска — директорский… Ну, тут, конечно, тут уж ничего не поделаешь; Федя быстро, хотя и без лишней торопливости, берет трубку:

— Слушаю, Николай Афанасьевич!

Деловито прижимает трубку плечом к уху, в то время как руки быстро находят чистый листок и ручку. Указание записывается четко, хотя и быстрым, но разборчивым почерком. Дело есть дело. Можно пофрондировать с непосредственным шефом — завотделом; можно изредка бросить смелую реплику возражения заместителю директора по науке Шашечкину, — но директор есть директор.

— Все понял, Николай Афанасьевич!

Оторвав трубку от уха, Федя не тотчас кладет ее на рычаг, а ждет щелчка оттуда. И потом, уже положив трубку, еще с полминуты сидит, переживая разговор и как бы осмысливая сказанное; на самом деле он припоминает все детали разговора, достаточно ли точно и оперативно он среагировал. С удовлетворением отмечает про себя, что смог тут же на память назвать несколько требуемых цифр. Генеральный все отмечает, и это не пройдет мимо его внимания. Ну, а затем он вновь переключается на беседу. Но, собственно, что? Беседа закончена, пора закругляться, и он бросает в заключение что-нибудь вроде: «Ну, вот так и действуй… А насчет Острова подумай. Да, в его лаборатории делают дело, но… вот учти, что я тебе сказал». Затем следует широкая улыбка, Федя разводит руками, как бы говоря: ну, вот видишь, какой я простой и хороший, и в то же время занимаю солидный пост.

Что еще, скажите, нужно молодому, вступающему в жизнь специалисту? С ним поговорил сам Атаринов, обещал поддержку. И молодой человек уходил от Феди окрыленным и говорил своему коллеге: «А чего бы тебе не сходить к Атаринову? Зайди, побеседуй. Дело говорю! Это — человек!..» И вот уже другой юноша, желающий получить напутствие и поддержку, направляется к Феде, и у Феди появляется еще один сторонник, еще один кадр…


А кругом все кипит. На столе десятки бумаг, требующих ответа, звонят телефоны, толпятся люди, а ты умело и четко сбрасываешь вопросы: это решено, это — туда, это — поручить тому… Что там? На подпись? Давайте тут же и подпишу, чтоб не лежало. Верочка, а чертежи отдайте в светокопию. И все новые вопросы набегают как волны, а ты разгребаешь их. Ты популярен в отделе: ты слывешь хорошим работником, и что? Это не поможет тебе стать членом ученого совета. Нет. Не это решает, хоть об стенку расшибись…

3

Происшедшие сдвиги в Фединых настроениях были замечены в отделе, но трактовались по-разному. Одни считали, что он просто устал, другие объясняли все неустройством в личной жизни. Пожилые (по стажу) отдельческие дамы, влюбленные в Федю и озабоченные его здоровьем, говорили: «Ну нельзя же так… Он совсем истязает себя работой… И его не щадят!» И это мнение получило распространение в определенных кругах.

Прежде, когда Федю выдвигали или избирали в состав месткома, он радовался этому как заслуженному признанию; в такие периоды он был доброжелателен ко всем другим, которых тоже выдвигали, и говорил: «А чего? Здорово, это хорошо, когда выдвигают». Теперь же, в период своего служебного застоя, Федя начал настороженно сопоставлять свои достижения с успехами других. Он высчитывает, во сколько лет Остров стал лауреатом; каков средний возраст членов ученого совета; на котором году жизни нынешний зам по науке Шашечкин занял свою должность, в коей пребывает уже четверть века. И подсчеты эти не приносят ему успокоения (выясняется, что Тихон Иванович Шашечкин в Федином возрасте был уже заместителем директора!), а еще более растравляют его.

Раздраженному Феде казалось, что все эти годы были потрачены напрасно. И ему мерещится уже полная безысходность; перед ним встает альтернатива: либо — повышение, либо — уход. Да, ВНИИЗ — это марка, но есть и другие НИИ. Федю знали в кругах, и он мог рассчитывать на поддержку. Пойти в какой-нибудь скромный, небольшой НИИ заместителем по науке, — милое дело! Понятно, что такие должности на улице не валяются, но если поставить цель и приложить усилия, вполне можно подыскать приличную должность на триста пятьдесят рэ, выражаясь по-современному. Большего он не требует, но это уж кандидатский минимум — это мое, это отдайте.

В эти дни Федя делает еще одно печальное для себя открытие: оттого, что он сбавил темп, стал равнодушнее к делу, просиживал в столовой по два часа, — не произошло никакого переворота; все шло, как и шло, — чертежи отправлялись в светокопию, выдавалось необходимое количество проектной документации для закрытия плана, даже с небольшим перевыполнением; распределялись премии (он просто подписывал от администрации поданный ему треугольником список, а не спорил, как прежде, до хрипоты, чтоб все было по справедливости). Более того, у Феди улучшились отношения с непосредственным шефом, которому, казалось, импонировало новое Федино отношение к своим обязанностям; очевидно, прежняя, слишком уж энергичная деятельность Атаринова служила как бы немым упреком шефу…

Так ради чего, спрашивается, он старался? За что страдал? За свою глупость. Только лишь. С тяжелым чувством он вспоминает о друге Игоре Хрусталеве: ведь положение Игоря еще хуже… Федя хоть сумел защититься, а Хрусталев так и остался без степени. В какой-то мере сам виноват: тянул, тянул, а потом махнул рукой, хотя материала у него, конечно, на три диссертации, — размышляет Федя. В то же время у него возникают уже сомнения, кто ж из них добился большего. Хрусталев считается видным специалистом, имеет патенты… Его знают в отрасли, а персональный оклад компенсирует отсутствие ученой степени. Правда, персональной ставки можно лишиться. Что тогда?

Вслед за Хрусталевым он вспоминал еще двух-трех инженеров-экспериментаторов, тоже без степеней. Вкалывали дай бог и без персональных надбавок, и без загранкомандировок. Это сравнение ненадолго успокоило Федю. Конечно, он не карьерист и не собирается шагать по трупам, но все же его труд должен быть оценен. Цель была поставлена. Оставалось — действовать.

Надо понять, что кроме дела существуют еще человеческие отношения. Будь ты семи пядей во лбу, но если у тебя нет контактов — все без пользы. Что генеральный? Важно, как доложат ему. И правильно, он же не может во все вникать… Тот же Санька Серов на всех европейских симпозиумах побывал. Владеет аудиторией, знает английский — все правильно. Но кроме того, после каждой поездки является с сувенирчиками Танечке, Манечке, Женечке, на поклон к Шашечкину, то-се… Пусть мелочь, но это жизнь, — рассуждал Федя, все более прозревая. И ему, с одной стороны, было обидно, что так делается, но еще обиднее было, что раньше он как-то не придавал этому значения.

А все Игорь Хрусталев со своими наивными представлениями. Дело же не в том, чтобы хапать и хватать, — вовсе нет! Просто надо более зрело смотреть на жизнь. Вот именно — зрело.

И вот над всей прежней Фединой жизнью, над прочными связями уже нависла тень рокового вопроса: з а ч е м?

— Зачем я рабочая лошадка?

Что из того, что я — хороший работник? Ни-че-го! Я — не член ученого совета, не доктор, не руководитель самостоятельного звена. Значит, я неправильно жил, не с теми дружил. Что дала мне двадцатилетняя дружба с Игорем, кроме ее надежности? Ну, надежна, и что из того? И на обстоятельства валить нечего: в этой жизни надо суметь. И оправдываться не перед кем! Не уяснил себе этого — пеняй на себя.

4

Игорь Николаевич Хрусталев ехал на службу в радостном настроении ожидания, что нынче предстоит приятный и легкий день, без особенных мозговых перегрузок и нервного напряжения, ибо все самое трудное позади; он ждет официального заключения лаборатории по своей работе. Предварительные испытания дали самые лучшие результаты, значит, никаких неприятностей быть не может: наконец-то он вошел в иные порядки!.. Поздновато, скоро полвека стукнет, но лучше поздно, чем никогда.

И Хрусталев заранее представлял себе, как сложится этот давно ожидаемый день. Сперва он пройдет к себе в подвальный отсек, сядет в удобное кресло под сводами, развернет тысячу раз знакомые, стершиеся на сгибах чертежи, чтобы уже просто так взглянуть на знакомые контуры, и закурит первую в этот день, а потому самую приятную сигарету (он никогда не курил до одурения, а так, чтобы приятно было и уже ждешь удовольствия). А затем? Ну, что? Визит к Глебову, ненадолго, напомнить, чтоб поскорее выделили ассигнования, — тот обещал не тянуть.

В качестве ответного джентльменского жеста он, Хрусталев, заверит начальника опытного производства, чтоб о программе следующего месяца он не беспокоился — сдадим машину. Это — событие. А затем визит на третий этаж к Феде и дружеская беседа, которая все откладывалась и откладывалась, а необходимость в ней возрастала.

Он вошел в подъезд пятиэтажного здания с современной, в металле, вывеской, привычно сунул руку в карман, но вахтер кивком показал, что не нужно, и Хрусталев проследовал дальше и оказался в весьма оживленном коридоре, где как бы все двигались и в то же время стояли на месте. Углубленный в свои мысли, Хрусталев стремительно обходил группы сотрудников; не слишком многие кивали ему, и он отвечал иногда с запозданием. Затем он спустился вниз, прошел по совсем пустынному коридору, отворил еще дверь.

Помещение напоминало лабораторию. Был тут и верстак, и доводочная плита на нем, и точный мерительный инструмент. Из-за стальной, тяжелой навесной двери, ведущей в камеру-поплавок, погруженную в резервуар с водой, чтоб не зависеть от земных колебаний, слышался мерный возвратно-поступательный ход Белой машины.

Вот когда он понял, что все лучшее позади. «Кончено!.. Теперь они увезут ее и… И — ничего», — подумал он, и перспектива дня предстала ему уже совсем в ином свете: Глебов картинно разведет руками и скажет: «Молодцы, поздравляю, но прости, через пять минут я должен быть…»; Федя хоть и обрадуется приходу друга, но у него будет толпиться народ, а на столе — лежать груда чертежей для засыла в светокопию, и никакой беседы не получится. Не так?

Хрусталев вдруг нахмурился, спохватившись: кто это посмел пустить Белую машину без него?! Но тут же увидел значительное сияющее лицо Терентия Кузьмича Тишкина, своего соратника, и вспомнил, что еще вчера договорился с ним с утра дать машине несколько часов походить вхолостую, а затем уже установить образец и запустить на суточный цикл. Хрусталев поздоровался с Тишкиным и, кивнув на дверь камеры, дал понять, что понимает и одобряет его действия. Потом подошел к двери и заглянул в стекло.

Там, в камере, величиной с обычный станок, белела созданная машина. Сравнительно медленно, бесшумно двигался суппорт с алмазным резцом. Входить туда во время работы не рекомендовалось, само по себе нахождение человека вблизи машины влияло на температурный режим в камере; это, в свою очередь, влекло к тепловой реакции металла, хотя бы в долях микрона, и, в конечном счете, отражалось на прямолинейном движении резца.

— Уже звонили! Начальство, как его… Глебова заместитель? — сказал Терентий Кузьмич.

— Рузин! Невеликое это начальство… Что ему надо? — спросил Хрусталев, невольно раздражаясь.

— Вас спрашивал. А после насчет машины интересовался, посылали, мол, на контрольный замер образцы? Ну, я и говорю…

— Зачем? Какое его дело? Я же все понимаю, к чему и зачем это! Вот стервец. Он — умный, но вечно суется куда не следует…

— Да погодите вы! Ничего я ему не сказал. Говорю: спросите начальника. Игорь Николаевич, говорю, лично этим занимается.

— Ну, правильно. Это ж такой народ, им только дай палец… Нынче же и прикроют план.

— Если узнают, что вы на замер посылали, факт прикроют: конец квартала. Их тоже можно понять — хочется цифирь показать, генеральному доложить, — усмехнулся Тишкин.

— Точно. Но даже не только это: Володю Рузина я уже немного изучил. Все видит, все понимает, но…

Раздался приглушенный телефонный звонок. Хрусталев сказал:

— Терентий Кузьмич, подойдите, пожалуйста! Это наверняка Рузин. Меня — нет. Был — ушел… Если только Федя Атаринов или генеральный директор. Для остальных — нет!

— Если Глебов?

— К черту!

Все так же снисходительно усмехаясь, Тишкин не спеша подошел к телефону, взял трубку, сказал: «Слушаю». Потом, прикрыв микрофон ладонью, обернулся к начальнику: «Вас. Приятный женский».

— Спросите, кто?

— Да эта, как ее? Черненькая, армяночка, технолог, я ее уже по голосу узнаю… Во, Арцруни!

— Подойду, — ответил Хрусталев и взял трубку. — Лена, привет! Да, прячусь от нашего общего друга товарища Рузина… Слушаю тебя.

Видно, собеседница на другом конце провода говорила что-то приятное для Хруста лева: черты лица его разгладились, а взгляд стал мягче. Он слушал, изредка кивая головой.

— …Ну, дай бог, — сказал он наконец, — но ты не представляешь, сколько мы с Терентием Кузьмичом бились над отработкой машины… Но у нас отработка вроде и не считается за труд.

Хрусталев повесил трубку и сказал:

— Первое поздравление… Была в лаборатории и узнала о наших результатах, говорит, у Белой машины в Европе нет конкурентов, есть только в Америке. Обещала проверить. Она вообще грамотный специалист и следит за иностранной периодикой… По идее нам бы и генеральный должен был позвонить и поздравить, а? Ведь это же событие для всей отрасли…

Тишкин посмотрел на своего шефа с мудрой иронией.

— Терентий Кузьмич, а что вы думаете насчет сдачи? — спросил шеф.

Тишкин усмехнулся:

— С начальством не очень повоюешь, можно б дать им засчитать в план, а если по делу смотреть, нужно на обкатку еще недельку-две. И юстировать, и вхолостую дать походить. Ты ей сейчас неделю дай, она потом на год дольше работать будет.

— В том и дело! А им отдать — сейчас запустят партию или… или поставят на склад. Да, да бывало и так!

— Не, Игорь Николаич, эта не залежится. Потому — показатели. Новый класс. Выгодно.

Хрусталев помолчал и уже задумчиво проговорил:

— Вот я и не знаю, выгодно ли, что мы практически уже вошли в иные порядки чисел, а?

Тишкин усмехнулся.

— Это, я помню, случай был перед войной, еще и института над нами не было, а самостоятельно, завод… Пришел заказ изготовить калибры, мне и поручили… Предупредили: не мы одни делаем, и другим заводам заказ дан… Мол, учти! А чего, — работа есть работа. Старался, конечно. Сдал. После вызывает этот… военпред: «Подвел ты нас, товарищ Тишкин!» У меня аж сердце упало, мать честная… Что ж это?! А он: «Подвел, говорит, все заводы. Проверили в лаборатории твои калибры и говорят: «Можно же! Так и надо работать». А всем остальным вернули… Надо б тебе похуже работать, приняли б, а сравнили с твоими и — дело швах, обратным козырем…» Шутил, конечно, после руку жал.

— «Похуже работать», — а это проблема, Терентий Кузьмич, — весело выдохнул Хрусталев. — Ну, раз вы так, то и мы так. В крайнем случае пойду к генеральному.


«А может, черт с ним, махнуть рукой, пусть засчитают в план? — подумал Хрусталев. — Можно, конечно, с условием, если машину оставят в мастерской и дадут еще две недели… Но тогда встает другая проблема: с закрытием плана — закроют и финансирование. У него, начальника мастерской, — ставка, а рабочие работают по нарядам, — как платить?»

Нет, лучше иметь дело с бесконечно малыми величинами и искать соосность двух не связанных друг с другом тел вращения. Что еще? Абсолютная горизонтальность направляющих? Но это первейший закон станкостроения — основа основ! — уже нарушен созданием Белой машины. Разумеется, для обычных станков этот закон остается в силе, но для машин высшего класса точности внесена поправка с учетом земного тяготения. Это уже немало. Но все это тонкости, понятные лишь специалисту, с грустью подумал Хрусталев. Уже бывало не раз, когда они с лекальщиком Тишкиным добивались высокого, как им казалось, эффекта или достигали астрономической точности до сотых долей микрона; это требовало огромного напряжения сил, и что? Казалось, это никого не трогало. Когда-то, лет десять назад, Хрусталев позвонил наверх помощнику генерального и сказал: «Слава! Передай Николаю Афанасьевичу, что мы получили α в степени n — он поймет!» Передал Слава своему шефу или не передал — неизвестно, только никакой реакции не последовало.

5

Отворились двери, и в помещение, глядя исподлобья, вошел невысокий худой человек, заместитель начальника опытного производства Владимир Иванович Рузин.

— Наконец-то застал! Привет, Игорь Николаич… Ну, у тебя, как я вижу, все в ажуре, машина на режиме. Поздравляю… Кончилось твое счастье, — улыбнулся Рузин и тотчас подавил свою улыбку, чересчур ясно обнаруживающую его чувства, и он знал это. Улыбка же означала, что да, ты, Хрусталев, гений, талант и создал уникальную штуку. Я — не гений, у меня служба другая, но я тебя сейчас окачу холодным душем, люблю, брат. — Поздравляю, поздравляю. И вас, Терентий Кузьмич! Таких мастеров и на ЛОМО немного… Отлично постарались… Конец месяца, зачтем в программу, и будет ладно.

Это было сказано с таким видом, будто он облагодетельствовал авторов.

— Позволь, Володя! Еще нет даже формального заключения лаборатории по дифракционным пластинам…

— Зачем? Мы не бюрократы. Мы верим авторам, — все так же радостно говорил Рузин, посапывая трубкой и заглядывая сквозь стекло в камеру, где работала БМ. — Так, посмотришь, с виду — строгальный станок, и только. А работа! Нет, это работа, и серьезная, — продолжал Рузин, с веселой небрежностью хваля авторов и этим растравляя те чувства в создателях машины, которые он понимал, потому что отлично знал порядки в своей конторе. — А впрочем, — продолжал он, — если ты настаиваешь на заключении, мы сейчас организуем контрольные замеры. Не вижу проблемы. Мы это быстренько провернем, и будет ладно. — И Рузин потянулся к телефону.

— Подожди, Владимир Иванович! — резко-просяще остановил его Хрусталев, понимая, что сейчас Рузин просигналит плановикам, а тех только кликни — и все закрутится, потом уже ничего не остановишь. — У тебя что, программа горит?

— Программа всегда горит. Такое уж ее свойство. А чего тебе? Тебе теперь только водку пить… Правильно я говорю, Терентий Кузьмич? А мы молнию вывесим: «Коллектив опытной мастерской под руководством И. Н. Хрусталева досрочно освоил…» и тэ дэ, — И Рузин вновь подавил улыбку.

— Володя, у меня к тебе личная просьба, дай нам еще неделю!.. Мы и верно достигли заданных данных, это так. Но, возможно, сможем получить еще кое-что.

Рузин сопел, раздумывая. Наконец, не потому, что он снизошел к просьбе Хрусталева и проявил понимание, а потому, что отчасти хотел показать свою власть, отчасти потому, что знал характер Хрусталева и понимал, что уж если тот упрется, то все равно не подпишет акт, дойдет до первого зама, а может, и до самого генерального, не считаясь ни с какой субординацией, и настоит-таки на своем, и сверху раздастся раздраженный звонок: «Уладьте, что там?!» Предвидя все это, Рузин повел бровями как бы в сомнении — не знаю, мол, трудно, но уж возьму на свою ответственность — и кивнул:

— Ладно, обойдемся… Знайте мою доброту!..

Но дав отступного, Рузин не мог тут же не отыграться.

— Да, Игорь, насчет твоей заявки на новую тему. Мы с Глебовым сидели и гадали: «Беззубчатая передача»… Ты меня извини, но надо пояснить как-то…

— Дорогой Володя, пояснительная записка была, и ты это знаешь, и я не виноват, что ваши канцеляристы ее потеряли. Но Глебов видел, читал.

— Зачем так формально? Копию не мог дать?

— У меня нет времени на копии, я пишу в одном экземпляре! — почти вскричал Хрусталев; настроение же Рузина, как бы питаясь раздраженностью Хрусталева, улучшалось — теперь он улыбался совсем приятно.

— Да, мил друг, ты сам виноват, — сочувственно вздохнул Рузин. — И ведь была мысль позвонить тебе — предупредить, чтоб написал с пол-листа для проформы, даже на календаре записал, но замотался. У тебя одна забота, а у меня тысячи дел!

— Если я сейчас дам, это верных полгода волокиты…

— А конечно, не меньше, ты же знаешь наши порядки… — сказал Рузин индифферентно, будто он не имел никакого отношения к этим порядкам. Но то было вовсе не недомыслие, нет! Засунув руки в карманы брюк, слегка покачиваясь от игривости, Рузин внимательно следил за выражением лица собеседника своими безвекими, быстрыми глазками, вьющиеся, как у женщины, волосы придавали его облику мрачноватый и в то же время жуликоватый оттенок. Но он этого и хотел — быть зловещим и жуликоватым. Юродствующим.

— Постой, но Глебов меня заверил, что с беззубчатой все в порядке! — вскричал Хрусталев, вспомнив свой последний разговор с начальником производства.

— А у Глебова и верно в порядке все, — усмехнулся Рузин. И, помолчав, добавил значительно: — Через две ступеньки в члены коллегии, худо ли? А? Вот шагнул.

— Постой, Володя, это точно? — насторожился Хрусталев.

Рузин значительно повел бровями:

— Информация из первых рук… Вчера были с ним в одном месте…

— Уходит?

— Предрешено.

— И кто вместо него, ты?

— Я?! Помилуй бог! Хе-хе-хе! Не беспокойся, ни меня, ни тебя не поставят. Найдут варяга, у них своя креатура. А мы будем ишачить на них, продавать мозги.

В последних словах Рузина Хрусталев почувствовал что-то искреннее и задумался.


Когда Рузин ушел, Хрусталев решил подняться наверх, отыскать Федю Атаринова и с ним обсудить все проблемы. На всякий случай он снова позвонил по местному.

— Игорь? Привет… — услышал он в трубке.

— Ты на месте, я зайду сейчас, — сказал Хрусталев.

— Сейчас? Ну, давай, а то я должен уйти. Или попозже перезвонимся. Я позвоню тебе через пару часов.

— Хорошо.

И Хрусталев положил трубку. Не было ничего странного в том, что его друг Федя занят: он был всегда занят. Но всякий раз находил время, чтобы встретиться с Хрусталевым. «Наверное, вызвали к генеральному», — решил Игорь и занялся делом. И лишь к вечеру вспомнил о своем намерении встретиться с Федей. «Наверное, Федя звонил, когда я уходил обедать», — подумал он и вновь набрал его номер. Никто не ответил. Тогда он позвонил секретарю отдела и спросил, где Атаринов.

— Уже ушел, — последовал ответ.

— Как ушел? — не понял Хрусталев.

— Да ведь пять часов, рабочий день кончился, я тоже сейчас убегаю, звоните завтра, — ответила новая молоденькая секретарша, которую Хрусталев видел всего раз и ее бесполезно было расспрашивать.

Все это было странно. Еще никогда в жизни Федя не уходил с работы так рано. Обыкновенно он засиживался минимум до семи вечера, а то и позже. И у него действительно накапливалась гора дел: в течение рабочего дня он занимался текучкой, а на серьезные дела отводил вечер. Именно вечерами к нему часто заходил Хрусталев. Иногда эти встречи кончались тем, что часов в девять, проголодавшись, они ехали ужинать к Игорю Николаевичу или к Алле Скавронцевой.

«Что же могло случиться?» — размышлял Хрусталев. Если б было что-то серьезное, Федя конечно бы позвонил другу, так было всегда. Федя иногда мог занестись, возгордиться в рассуждении того, что только лишь благодаря его покровительству друзья его живы и благоденствуют. Но обычно эта его петушиность слетала после двух-трех иронических реплик Хрусталева. Странно, странно… Домашний телефон Феди упорно не отвечал, Федя жил один, значит его нет и дома.

В тот день, однако, Хрусталев не придал никакого значения исчезновению приятеля. Но на другой и на третий день Федя также не позвонил, а когда Игорь Николаевич сам поднялся к нему в отдел, то застал у Феди много народу. И Атаринов, вместо того чтобы выйти к другу и договориться о встрече, лишь беспомощно развел руками: видишь, мол, что творится. Хрусталев молча закрыл дверь, помрачнел и, глядя поверх прохаживающейся по коридору довольно густой толпы младших научных, старших научных, ведущих, соискателей и прочих, пошел к себе вниз.

6

Товарищеские узы Хрусталева и Атаринова имели большое прошлое. Они вместе учились в вузе. Федя был аккуратный юноша с непременной расческой в верхнем карманчике поношенного, еще отцовского пиджака, крупного сложения, с крупными чертами лица и маленькими, скифскими глазками. Способный и легко все схватывающий, он с самого начала поставил себе задачу — добиться положения, выдвинуться учебой, работой, усердием, ибо твердо усвоил, что иного пути выдвинуться нет.

Игорь Хрусталев был старше Феди, захватил край войны и в вузе ходил еще в гимнастерке военных лет со следами нашивок от погон. Он был пониже Феди, но с более четкими, отточенными чертами лица, без мясистости; в те послевоенные годы у него еще оставалось небольшое заикание — следствие контузии. Очевидно, поэтому он всегда стремился остаться в тени. Он был женат, уже занят семейными заботами и возможностью приработка на стороне. По натуре Хрусталев был максималист и стремился проникнуть в глубь избранной им профессии. Он много и увлеченно работал в области механики. Увлеченность своим делом была традицией искони ленинградской семьи Хрусталевых, в ней были увлеченные врачи, географы, актеры. Федю Атаринова с самого начала их дружбы с Игорем пленила эта атмосфера дома.

Но несмотря на то, что Игорь Хрусталев был старше Атаринова, первенство в этой дружбе взял Федя. Командовал он. И Игорь спокойно уступил ему это право; однако на крутых поворотах Хрусталев брал руль в свои руки, и Федя беспрекословно ему подчинялся. Он нуждался в твердом наставнике.

Федя не спешил с женитьбой, в то же время не собирался оставаться холостяком. Он составил себе целый перечень качеств, которыми должна обладать будущая избранница. И подходил к выбору с большой осторожностью. Он видел, как женились его ровесники; по его мнению, среди них не было ни одной сияющей счастьем пары; даже те, кто вроде женился по страстной любви, погрязали в пеленках, стреляли на сигареты, как тот же Игорь, чего хорошего? Он, Федя, хотел жениться по-другому, уже обосновавшись и завоевав положение. Один или два раза он, кажется, серьезно влюблялся или увлекался ровесницами, но сдерживал себя, чтобы тогда, когда придет время, повести в загс красивую, любящую его девушку и создать нормальную во всех отношениях, приличную семью. Работать, помогать жене. Намерения были самые добрые.


По окончании вуза оба были направлены во ВНИИЗ и попросились в одну и ту же лабораторию. И первые годы шли вместе, выполняя черновую работу в лаборатории без какой-либо надежды получить самостоятельную тему. Они не только не стремились получить степень, но даже как-то фрондировали своей бескорыстностью в смысле получения разных благ. На них произвел впечатление один разговор с шефом, завлабом. Членом ученого совета и доктором.

Шеф сидел в своей любимой позе, откинувшись в удобном кресле и отвлеченно глядя куда-то в уличную даль за окном. Хрусталев и Атаринов сидели против него. Очевидно, шефу просто хотелось поговорить с молодыми специалистами, проработавшими у него уже около двух лет. Он как бы прощупывал их неожиданными вопросами. Вдруг назвал несколько фамилий вниизовцев, спросил, знакомы ли им эти имена.

— Конечно, слышали, — отвечал Федя.

— А как слышали? Откуда? Это ведь не дирекция, и никакого отношения к вам не имеют… Что же?

— Это специалисты, — сказал Хрусталев.

— Вот! Специалисты! Вы верно сказали. Но в нашем институте сотни специалистов, почему знают их? Подумайте на досуге. Кстати, и десять лет назад звучала эта же обойма фамилий.

Потом, выйдя от шефа, друзья долго обсуждали между собой эту беседу. Они почти всегда задерживались в лаборатории после окончания рабочего дня и домой шли вместе. «Пройдемся по Невскому!» — обыкновенно предлагал Федя, и они сворачивали на Невский, — это было празднично — пройтись по Невскому среди живой, веселой, говорливой публики конца пятидесятых годов.

Федя шел впереди, рассуждая и жестикулируя; Игорь следовал за ним, углубленный в свои мысли и мало обращая внимания на окружающих. Но у Гостиногодвора он обычно останавливался и говорил: «Федя, зайдем в «Детский мир»… Надо с зарплаты что-то купить ребятишкам». — «С прошлой получки ты уже покупал… Напрасно балуешь», — отвечал Федя, имевший всегда более трезвый и правильный взгляд. Затем Федя с таинственным видом сообщал, что ему надо спешить на свидание, и Игорь ехал домой. Иногда Федя в воскресенье заезжал к другу, возился с его детьми и делал весьма дельные замечания по поводу их воспитания и закалки. Он имел массу обширных сведений обо всем и практический склад ума.

7

В самом начале Фединой карьеры его постиг удар, от которого, очевидно, не застрахованы самые рассудительные люди. Он думал, что всегда у него будет право выбора. Но случилось, что выбрали его. Во ВНИИЗе появилась красавица соискательница Лидия Попова. Ей было уже под тридцать, побывала замужем, развелась и жила с пятилетним сынишкой у родителей. Разумеется, ей нужно было как-то устраивать дальнейшую жизнь, и, оглядевшись, она заметила импозантного холостого Федю. Два-три опытных взгляда — и Федя начал ухаживать за ней. В принципе он воздерживался от романов с вниизовскими девушками. (Зачем компрометировать себя, что, нельзя в другом месте?!) Но Лидия самостоятельный человек, кому какое дело? — рассуждал он.

Лидия была умна и скоро окончательно вскружила ему голову. Но при том, что он был влюблен, при том, что честолюбию его льстило, что Лидия — красивая женщина, перспектива женитьбы на ней несколько настораживала его. Он имел четкую схему, как все это должно быть. Появляется девушка с приятной внешностью, в возрасте от восемнадцати до двадцати двух лет, без трагедийных историй в прошлом, словом, нормальная, с нормальным (опять-таки!) характером, разумеется, любящая и преданная.

В эту схему Лидия, конечно, никак не укладывалась, при том, что была хороша и с ней было приятно показаться в обществе, и как женщина вполне удовлетворяла его чувствам. Что делать? Федя тогда перешел в отдел и ждал тему для диссертации. Наконец он решил — пора отходить. Возможно, почувствовал приближающуюся опасность.

Федя честно предложил Лидии мирно расстаться. Самолюбие ее было задето. Ей дают «отставку» как какой-то девчонке?! Не бывать этому. Слезы не подействовали на Федю. («Мне тоже трудно, — говорил он, — но что делать, надо расстаться».) И она, уже зная его характер, решила действовать по-другому. Его пригласила к себе на чай общая приятельница, одна из месткомовских дам, и этак слегка, по-женски, почти по-родственному пожурила его: «Феденька, вы уже на виду, на вас смотрят… Многие наслышаны о вашем романе с милой Лидочкой… Вас просто не поймут! И отчего вам не жениться на Лидочке? Ребенок? Боже мой, у меня самой в свое время были те же проблемы…»

Все было обставлено деликатнейшим образом, так что Федя ушел уверенный, что дама-патронесса и в самом деле, проходя по коридору, заметила «грустную Лидочку» и сама стала доискиваться о причинах и исключительно по своей инициативе взялась за эту трудную миссию. Ну, а уж когда вопрос был решен, Федя захотел все хорошо устроить, чтоб и свадьба, и стол были на уровне. Так и вышло. Но в сущности странно вышло: он, любя ее, женился лишь после «деликатной беседы»; она настояла на браке, не любя его.

…Однажды часов в десять вечера в квартире Хрусталевых раздался звонок. Говорил Федя. Он просил друга тотчас приехать к нему. Игорь Хрусталев застал Федю одного в страшном состоянии. Большая комната была опечатана, на замке; в меньшей, девятиметровой, оставлены кровать и стул. Лидия исчезла.


Такой удар постиг Федю в молодости. И долго он не мог оправиться, в сердце жила обида. Все понимали его еще более усугубившуюся настороженность к матримониальным вопросам. Но время все сглаживает.

Этот же период жизни в служебном отношении оказался более удачным для Феди. Ему предложили тему для диссертации, он горячо взялся за дело. Хотя одновременно — он это чувствовал — в нем пробуждалось стремление к административной деятельности.

В годы молодости мысль о том, что именно решает успех, вовсе не приходила ему в голову: Федя работал не покладая рук. Вместе с Игорем они создали несколько приспособлений, которые нашли применение на опытном производстве. По одной из конструкций им предложили подать предложение и эту работу признали изобретением, с выдачей авторского свидетельства. Вокруг этого первого патента было столько взволнованных бесед, с ним связывали большие надежды!.. Друзья совещались. А если взять масштабы покрупнее? Создать машину высшего класса точности… Хрусталев всегда заносился, мечтал далеко, брал вариант-максимум, например выйти на уровень СИП, положить на лопатки знаменитую швейцарскую фирму. Федя — приземлял. Он смотрел более реально: кто им доверит? Кто выделит средства? Такие крупные работы доверяют лишь ученым со степенями. Да, раз ты в науке, степень нужна.

Ему дали возможность заняться только научной работой. Тема диссертации состояла в разработке принципов, методических указаний, связанных с организацией производства, и вначале казалась Феде скучной. Он подбирался к ней и с одной и с другой стороны, пытаясь найти живинку. Работа оказалась весьма трудоемкой. Нужно было просмотреть огромное количество всяких методик, составить библиографию, наконец, взглянуть на исследуемую тему с исторической точки зрения. Федя потом даже увлекся работой и начинал обычно разговор о диссертации словами: «Между прочим, некоторые считают, что это так просто: взял и написал! А это — наука. Возьмем самую обычную формулировку… Кажется, все ясно, но это же надо подвести, доказать!»

Как человек добросовестный, он отнесся к написанию диссертации весьма старательно — не хватая звезд с неба, четко выполнил поставленные перед ним скромные задачи, уложился в срок, представил именно тот объем, который требовался, в аккуратной папочке, перепечатанный на отличной бумаге. Когда научный руководитель, доктор и сээнсэ Гогинадзе прочел в чистовом варианте труд своего подопечного, он довольно развел руками и сказал: «Молодец, Феденька! За такой диссертаци нас ругать не будут» — и улыбнулся.

8

Федя уже ждал утверждения в ВАКе, когда Хрусталева вызвал завлаб и предложил ему тему по допускам в машинах высшего класса точности (система отверстия и вала, анализ, сопоставление, основные тенденции развития), дав подумать несколько дней.

— И что вы решили? — спросил по истечении срока.

Хрусталев откровенно признался, что находится в раздумье: ему предложили возглавить опытную мастерскую именно того профиля, который влечет его. На первых порах придется много заниматься организаторской работой, и совместить это с научной работой вряд ли удастся.

— Да, это сложней. Я вижу, вы склоняетесь к мастерской?

— Пожалуй, да, — отвечал Хрусталев.

Мастерская эта вначале была задумана скромно, с задачей изготовления мелких приспособлений для нужд опытного производства самого ВНИИЗа, имела два токарных станка, слесарный верстак и состояла из нескольких рабочих и старшего механика, которым стал Хрусталев; но постепенно, создавая свои собственные разработки и внедряя их, мастерская завоевала себе право на самостоятельность и стала неофициально именоваться — мастерской Хрусталева, в помощь ему дали двух мастеров, конструктора. Ее вывели из внутрицехового подчинения. Для производства особо точных работ был отвоеван участок в подвальной части здания. В те времена отечественные станки впервые вышли на мировой рынок, пытаясь конкурировать со знаменитой швейцарской фирмой СИП, имевшей вековые традиции. У нас тоже были вековые, а пожалуй, и многовековые традиции. Были и уникальные мастера, но на отработку новой техники давали очень мало времени.

Хрусталева интересовало создание образцов машин высшего класса точности, и он горячо воспринимал эти проблемы. Он сам стал диктовать тематику работ своей мастерской, хотя приходилось конфликтовать, урывая часы на отработку машин. Постепенно у него подобрались рабочие высшей квалификации. Объем их работ в процентах был невелик, но они создавали уровень производства на образцах. По ним равнялись, однако этот качественный уровень никак не учитывался при подсчете производительности труда, и в этом тоже был постоянный то затухающий, то вспыхивающий вновь конфликт Хрусталева с отделом труда, плановиками.

Федя следил за успехами своего друга. Должностного продвижения не было, Хрусталев так и оставался начальником мастерской. Но с некоторых пор имя его стало звучать во ВНИИЗе. Его называли в обойме специалистов, хотя он не имел ученой степени.

Несмотря на то, что пути друзей разошлись, в том смысле, что каждый пошел по своей лестнице, один — вникая во внутреннюю механику машины, другой — овладевая сложным искусством руководства людьми, — несмотря на это, дружба их с годами укрепилась еще больше и, очевидно, им так предстояло идти уже до конца.

Встреча с Аллой Скавронцевой явилась одним из счастливых событий последних лет жизни Феди Атаринова — так по крайней мере он считал первое время. Когда он впервые появился с Аллой на вниизовском вечере, все были поражены ее необычной привлекательностью, не красотой, а именно привлекательностью и обаянием, — невысокая, стройненькая, с большими черными глазами, которые так и светились, излучая очарование. Хорошая улыбка и неожиданное для внешности низкое меццо-сопрано с перепадами голоса, со срывами в более низкую тональность. Младше Феди почти на десять лет и с кооперативной квартирой. (Последнее обстоятельство играло десятую, если не двадцатую роль.) Да, у нее ребенок — и что? Федя понимал, что теперь, в эти годы, трудно встретить женщину двадцати восьми лет, которая бы не побывала замужем. Так что с этим Федя почти смирился. В остальном Алла совершенно вписывалась в созданную им схему, обладала мягким уступчивым характером и любила Федю.

Алла вошла в его дела, завязала контакты с его друзьями, — Игорь, так тот был просто в восторге от новой подруги Атаринова. Два года — почти два! — Федя присматривался к ней, ожидая, не появятся ли какие-либо неожиданности. Нет! Решительно ничего. И вот наконец Федя сам первый заговорил, что ему надоела эта неопределенность, жизнь на два дома, что надо «как-то (?!) решать». Затем последовал второй раунд, что будто бы все уже решено и остается преодолеть какие-то технические препятствия в виде обмена квартир, чтоб съехаться. Обо всем этом, однако, говорилось нечетко, а как-то штрихами, с привычкой избалованного мужчины, который скорее позволяет любить, нежели любит сам. Более того: в его отношении к ней проскальзывало легкое подтрунивание, которое обижало ее. В Феде еще смолоду наблюдалось желание постоянно кого-то безобидно третировать, причем непременно из близких, потому что в глазах посторонних он всегда хотел выглядеть респектабельным, благородным, этаким отцом-наставником. Вначале он постоянно легонько подтрунивал над Игорем, пока в него не полетела чернильница, залив рубашку и лицо. Это напугало Федю, как всякое решительное действие, и он более уже не решался испытывать терпение друга.

За годы романа с Аллой он, отнюдь не будучи злым человеком, напротив, добродушным, подергал-таки ее нервы. В чертах ее миленького лица, в опущенных уголках губ появилось выражение обиды: если ее, красивую женщину, постоянно третируют, очевидно, она и в самом деле в чем-то повинна. (А повинна она была лишь в том, что не сумела командовать Федей с уверенностью красивой женщины, ибо, по несчастью, не была в себе уверена.) И она была готова на любые жертвы, еще больше проявляла преданность. Он понимал, но в глубине души ожидал другого. Но если исключить этот не столь уж криминальный недостаток, во всем остальном Федя был милым, приятным спутником, нормальным человеком. Поэтому-то Алла, будучи, как все современные женщины, совершенно независимой, с хорошей службой и состоятельными, живущими отдельно родителями, держалась за Федю.


Хрусталев почувствовал, что отношения между ним и Федей стали постепенно ухудшаться. За двадцать лет их дружбы у них и прежде бывали размолвки, даже ссоры по какому-то конкретному поводу, с последующим примирением за рюмкою коньяка. Теперь же никакого и повода не было, по крайней мере внешнего. Но Хрусталев чувствовал, что причина есть: на примере длительного служебного застоя Феди рушится его, хрусталевская, жизненная концепция — что́ именно определяет успех. Ведь это он, Хрусталев, всегда утверждал — главное дело, а остальное приложится; достигнешь уменья, мастерства, и к тебе придет успех. А Федя действительно много работал все последние годы, и в самом деле был способный работник, удачно сочетающий в себе навыки ученого и административный дар.

Атаринов надломился, рассуждал Хрусталев, если б сейчас Федю выдвинули, он бы вновь стал прежним самоотверженным Федей и отношения наладились бы. Он из тех, кого следует поощрять. В сущности, всех надо поощрять. А разве он, Хрусталев, не ждал признания своих трудов? Конечно, ждал… Как вообще ждешь от жизни какой-то справедливости. И горюешь, когда она не приходит.

Одолеваемый такими мыслями, Хрусталев пустился в дипломатию, к которой мало был способен.

9

— Что ж, покурим, Терентий Кузьмич? — сказал Хрусталев.

Тишкин согласился, что теперь можно и покурить. Тогда шеф добавил, что можно не только покурить, но и отметить завершение полуторалетней работы. Тишкин улыбнулся:

— Оно б можно, Игорь Николаевич, да мне сегодня в партком идти, неловко…

— Что ж, сразу и спросят?

— Спросить не спросят, но запомнят.

— Вот если б так строго с бездельников спрашивали! Сейчас иду по верхнему коридору — кучками стоят, беседуют, и в какое время ни пройди, все одни и те же лица. К ним почему-то требовательности нет.

— Да ведь они ученые, — усмехнулся Тишкин.

Но Хрусталев не понял его юмора и тотчас взвился:

— Ученые бывают разные и тоже сидят, как мы. Возьмите Атаринова — кандидат, сидит с утра до ночи.

— Знаю! Так то приятель ваш!

— Мы друзья, но он действительно вкалывает. Вот бы кого поддержать!

Умное, с глубокими впадинами глаз и круглым, чуть поджатым подбородком лицо Тишкина сделалось вдруг глуповатым.

— А что, у Федора Аникановича какая беда случилась? — спросил он, поводя бровями как бы в недоумении.

Хрусталев отлично знал своего собеседника и видел: недоумение его наигранное, уходит старик от просьбы.

— Никакой беды, а засиделся. Сейчас у него и энергия, и опыт, и возраст — все! А потом, лет через пять, скажут: стар.

— Да ведь Атаринов большую должность занимает, Игорь Николаевич! Головной отдел наш… Он ведь молодой еще, Федор-то Аниканович.

— Где ж молодой?! Сорок лет!

— Да ведь сейчас все так… Вы ведь вот постарше его.

— Все верно. Дело не в должности.

— Вот точно! Полностью согласен, главное — человек чтоб был.

Они с Тишкиным сходились и до конца понимали друг друга в работе. Взять ту же Белую машину. Когда Хрусталеву пришла мысль сделать направляющие станины с учетом земного тяготения (и возможным, по крайней мере теоретически, в связи с этим прогибом их, пусть даже на астрономически малую величину), Тишкин не только понял с первого слова, но тотчас ухватился за эту мысль и осуществил ее, придав направляющим условно некую «горбатость». Таким образом, прогибаясь под тяжестью земного тяготения, они становились абсолютно ровными, и из машины выжали точность выше запроектированной; практически они вышли уже на новые порядки чисел. По заданным параметрам и весу металла расчетчики произвели вычисления и действительно получили приблизительно ту же величину в долях микрона, на которую Тишкин приподнял направляющие в центре их, создав «бугорок», хотя лекальщик шел эмпирическим путем, проще говоря, делал на глазок.

Но по многим вопросам Тишкин и Хрусталев расходились. Тишкин всерьез считал заместителя по науке Шашечкина выдающимся ученым («Что вы, Игорь Николаевич, на Тихоне Иваныче все и держится…»). Когда же Хрусталев доказывал Терентию Кузьмичу, что Шашечкин — хамелеон, что с ним просто опасно работать, потому что нельзя же на каждый разговор с ним иметь свидетеля (мнение это было настолько утвердившимся во ВНИИЗе, что даже Тишкин не пытался оспаривать его), он говорил: «Чего ж вы хотите, Игорь Николаевич, это ж ученые, у них все на этих тонкостях…» — и ничего нельзя было ему доказать. Когда же в мастерскую раз в год заглядывал сам Шашечкин («Вот я прихожу и убеждаюсь, что вы государственные деньги на ветер бросаете», — говорил впоследствии), то Терентий Кузьмич весь светился; и Тихон Иванович тоже светился, и оба они говорили друг другу комплименты, улыбались, вспоминали еще довоенные годы, и Шашечкин уходил, а Тишкин, вздыхая, говорил ему вслед: «Ведь вот человек!.. Сколько дел, а помнит про нас».

И вот теперь Тишкин упорно не хотел понимать того, что Игорь пытался ему втолковать относительно Феди, возможно, старик знал о трениях между Шашечкиным и Атариновым. Между тем с мнением Тишкина считались в парткоме, и когда он, торжественный, с орденами, выходил на трибуну и, надев очки и запинаясь, зачитывал свое выступление, то самые обычные, истертые слова обретали значительность в его устах.

— Но обещайте по крайней мере, если в парткоме возникнет разговор об Атаринове, сказать: «Да, это серьезный, авторитетный работник!»

— Скажу: дозрел, пора двигать, а то перезреет. Скажу: ставьте в резерв.

— Вот-вот! Резерв — это хорошо. Я знаю, они заранее, за год намечают…

— Сложное это дело, Игорь Николаевич, людьми руководить, сложное! Кто рвется, опять же думаешь — с чего? Что ж, закурим…


Обычные самые верные шаги Игорь Хрусталев делал не обдумывая, как бы по наитию. Так случилось и теперь. Хрусталев набрал номер друга и четко, тоном, не предполагающим возражения, сказал ему:

— Слушай, ты провинился, ясно? А посему сегодня ведешь меня в «Кавказский». Едем сразу после работы, есть разговор.

— А что? — насторожился Федя.

— Причем в районе шести не я тебе звоню, а ты мне! Если меня нет — разыщешь!

Федя вдруг как-то покорно-растерянно хохотнул:

— А чего, я не против… — И он опять засмеялся, переводя все в шутку. — Может, одного товарища прихватим?

— Аллу? Конечно!

— Она не может. Нашего, вниизовского, хороший парень!

— Я сказал: «Надо поговорить», а ты предлагаешь элементарную пьянку! Такое непонимание неприлично, Федор Аниканович.

Пауза.

— Хор. Идет, — ответил Федя, которого иногда убеждала не логика рассуждения, а тон говорившего.

И в самом деле в шестом часу он сам позвонил Игорю в подвальный отсек и предупредил:

— Игорь, будь готов, я сейчас спускаюсь…

Но прошло и десять и пятнадцать минут — Федя не появлялся. Хрусталеву надоело ждать, и он сам поднялся наверх, догадавшись, что Федю перехватили в последний момент. Так и оказалось. Когда Хрусталев уже в пальто вошел к Феде, тот, тоже в пальто, занимался своим любимым делом — проводил воспитательный раунд с молодым специалистом. Демократично откинувшись в кресле и бросив на стол пачку «Мальборо», Федя вел беседу с внимавшим ему юношей («Тебе двадцать пять лет, ставка у тебя сто десять, пока у тебя все правильно. В твои годы…» — вещал он).

— А вот Игорь Николаевич Хрусталев! — Улыбаясь и несколько смутясь, Федя встал навстречу другу. — Игорь, помнишь, как мы с тобой начинали? По скольку часов работали?

— Круглые сутки, — рассмеялся Хрусталев.

— Нет, сутки — нереально, но, между прочим, иногда оставались и ночевать. И свидания назначали в лаборатории, и банкеты там по случаю… О чем говорить! Все было.

— И ушло! А что, твой собеседник сомневается, стоит ли работать? Заранее скажу: не стоит. Ей-богу!

— А чем плохо быть специалистом, скажем, твоего ранга? — прервал его Федя, которому по его должности следовало соблюдать этикет. — Персональный оклад, больше, чем у кандидата наук, открытый пропуск и, по существу, полная свобода действия. А? — И Атаринов встал, показывая, что беседа окончена.

Юноша тоже все понял и, вежливо раскланявшись, вышел, сопровождаемый взглядом Хрусталева.

— Современная молодежь! Без году неделя, а на уме уже кандидатская! Как же! — говорил Федя, будто оправдываясь перед Игорем.

— Федя, и в наше время так было: кто-то интересовался степенью, а кто-то работал, это не ново.

— Все! Я готов.

— Или, если хочешь, едем к Алле.

Федя на мгновение задумался и сказал: «Едем в «Кавказский».

Они вышли на улицу. Тут же подвернулось такси. В ресторане, после недолгого значительного разговора с метрдотелем, удалось получить отличный закуток со столиком на двоих.

— Ну, я думаю, мы не будем брать закусок и салатов, а что-нибудь сразу серьезное, — сказал Хрусталев, беря карточку с фирменным меню и оглядываясь на толпу официантов, что-то обсуждавших между собой, — народ еще не съехался. Сегодня все благоприятствовало друзьям и даже не пришлось долго ожидать официанта. Они заказали свое традиционное: и тотчас перешли к служебным делам. Для обоих работа всегда составляла главный интерес в жизни.

— Ну, так все-таки, в чем дело, что? — начал Хрусталев. Ему не нужно было объяснять свой вопрос подробнее.

— Все обрыдло. Ни на что б не смотрел.

— Ты просто устал.

— Да, я устал, — отвечал Федя с большей значительностью, чем предполагал этот простой вопрос. И Хрусталев понял его.

— Но именно сейчас, Федя, возможны перемены.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты про Глебова знаешь?

— Насчет ухода? Болтают… И что?

— Сейчас будто точно. Мне Рузин сказал, он всегда все знает. Освобождается должность начальника опытного производства, практически — директор завода! Вот как раз то, что тебе нужно. Если бы, а?.. Это бы здорово!

Федя усмехнулся с искренней горечью.

— Вообще интересно, конечно, но разговор нереальный, — сказал он.

— Почему нереальный?

— Потому что нереально, Игорь, дорогой, мы можем строить любые воздушные планы… К чему?

— Хорошо, но как вообще люди выдвигаются? Выдвигаются же! А в тебе как раз сильна и административная сторона. — Хрусталев нарочно подчеркнул — «и административная», чтобы не затронуть самолюбие товарища.

— Все правильно, но Пронин скажет «нет», как сказал однажды, и все. Все летит!.. И до генерального не дойдет. Это все сложно, у них свой резерв, свои кадры. Не знаешь, как это делается?!

— Нет, но так тоже нельзя: тогда надо на все махнуть рукой. Но мы живем. Действуем и чего-то добиваемся.

«Чего-то», — подумал Атаринов. Хрусталев продолжал:

— Помнишь, ты когда-то так был удручен с квартирой? Решилось же! А злился и кричал: «Все жулики!»

— Еще бы не решилось! Уж тогда знаешь… Квартира — это другое.

— Я понимаю. Будь моя власть, я бы сместил Шашечкина и назначил вместо него тебя. Это твое, и ты был бы настоящим научным руководителем.

Федя вздохнул и, с участием глядя на Игоря, сказал:

— Дорогой Игорь, не это решает!

— То есть?

— Ну, так. Тихон Шашечкин четверть века сидит и еще просидит, — вздохнул Федя с видом безнадежности.

— Да, это так, и Тихон, конечно, консерватор, но в то же время, знаешь, Федя, я думал, на чем он держится, — опыт. Чертеж он схватывает мгновенно, и более того: когда он видит что-то живое, новинку — в глазах интерес, что-то бормочет, вертит… Но мнения своего не скажет. Нет!

— А скажет, так и открестится в случае чего! И ты же будешь в дураках.

— Черт с ним, с Тихоном. Я о другом… Хорошо, у них свои люди. Это я понимаю. Но почему мы не можем стать своими людьми в хорошем смысле? А кстати, в парткоме Пронина можно нейтрализовать: его заместитель Тишкин, ну, знаешь, знаменитый лекальщик, ас, работает у нас в мастерской.

— Это несерьезно, Игорь. Тишкин — рабочий, сорок лет на производстве, с ним считаются, все понятно, но, — Федя пожал плечами, — в этом деле его голос совещательный. Ты… наивный человек!

Официант принес заказ, и друзья принялись за еду.

Игорь молчал. Его расстроило скептическое отношение друга к его планам.

— Ладно, давай выпьем, в самом деле, давно не сидели! — предложил Федя, бравший всегда на себя роль тамады. С первым же «а ну его к черту все!» дружеская атмосфера, казалось, вернулась вновь, и все-таки Федя временами рассеянно поглядывал вокруг, будто возвращаясь к прежним мыслям.

— Ну, построил гараж? — спросил он вдруг Игоря.

— Да нет… Там очередь.

— Какая очередь?! Ты — фронтовик! У тебя все преимущества… Чудак! Другой бы на твоем месте давно все провернул!

— Никак не соберусь снять копии с документов.

— Она что, так на улице и стоит?

— Ну да… На открытой стоянке.

— Так проржавеет же. Говорят, что-то делают для предотвращения…

— Антикоррозийное покрытие, — сухо объяснил Хрусталев, чувствуя, что разговор принимает неприятное для него направление. Бывало и прежде, в юности, Федя посмеивался над тем, что у Игоря дурно повязан галстук, другой раз и сам перевязывал, иногда в его тоне сквозила откровенная насмешка. Но обычно Федя знал, где остановиться, иначе Игорь вспылит, до этого Федя старался не доводить.

— Нет, серьезно, Игорь. Ты — солидный человек, ведущий специалист отрасли, известный изобретатель, — говорил Федя, как бы убеждая собеседника в этом. — Почему не взял «Волгу»?

Хрусталев молчал. Это был очередной Федин воспитательный раунд, но уже не с молодым специалистом, а со старым приятелем. У каждого свои слабости. Федя любил ходить в покровителях.

— Видишь ли, — продолжал Атаринов, — можно с этим соглашаться, можно не соглашаться, но на сегодня престиж — реальный фактор, с которым нельзя не считаться. Тот же Санька Серов…

— Ну, Санькин престиж я вижу прежде всего в хорошем знании языков, это — да, принимаю.

— Языки — само собой. Но и «Волга», и дубленка французской выделки, и японская аппаратура — все работает на него. Старая истина: по платью встречают!

— Но провожают-то по уму! А что он создал? Какой внес вклад в науку?

— До проводов иногда бывает далеко… О том и речь, Игорь! Средний профессионал, а умеет. Но ты ж понимаешь, я же… например, взять меня — ты сам свидетель, — фактически тяну отдел сколько лет — а на симпозиумы едет Санька.

— Но есть и другая позиция: делай, как должно, а остальное пусть тебя не волнует.

— Да?! Но тот же Шашечкин не дает мне «делать, как должно»! — вскипел Федя. — Сейчас можно было б… Да взять хотя б твою мастерскую! Расширить экспериментальную базу… Выбить прецизионные станки…

— Поставить на место Жлобикова, — подсказал Игорь.

— Это вообще само собой. Да боже мой! А взять кадры? У нас способные ребята бездельничают, поддают в уголках… Загрузить! Кого-то выгнать, — тоже надо. Ну, словом, — что говорить без толку! Возможности есть, но… Генеральный до всего не может дойти, он хороший человек, но… между нами…

Федя распалялся и вновь, вновь возвращался к своим обидам и к мысли о том, как много можно было б сделать, если бы!.. У Хрусталева была мысль поговорить с Федей о Белой машине. Уж если речь идет о престиже, то превзойти результаты СИП — это серьезное достижение, и престиж, и что хочешь. Но Федя имеет в виду материальную сторону успеха. Возможно, он прав. Но что из того? Все равно, ни Хрусталев, ни Федя не будут Санькой Серовым, с его классическим умением вовремя вручить сувенирчик тому, кому нужно, вовремя предстать перед глазами начальства и, как говорится, из горла вырвать то, что ему нужно: квартиру, машину, премию, путевку, поездку в Европу, Америку, Индию… В этом суть? Смотря для кого. Для Саньки, возможно, в этом. Но он, Игорь Хрусталев, даже если б и захотел пуститься во все тяжкие, вряд ли здесь бы продвинулся, преуспел.

Таким надо родиться. Однако после этих разговоров желание говорить с Федей о Белой машине как-то отпало. Федя в курсе и мог бы спросить сам, если б захотел.

Хрусталев поднял рюмку:

— Быть верным себе! — это, по-моему, тост издалека, из середины пятидесятых. За это! — сказал он. И Федя поспешно взял свою рюмку. «Все верно. Но жизнь есть жизнь, и с этим надо считаться», — говорил его взгляд. Между тем поспели шашлыки, и дружеский ужин достиг своего зенита. В центре зала шел ресторанный галдеж, но их место было тихое.

— На днях мне звонила Лена Арцруни, поздравляла. Между прочим, она определила какие-то очень точные моменты в работе БМ, — сказал Хрусталев.

— Да? Интересно… — Федя наклонил голову, выражая внимание и одновременно нацеливаясь вилкой на кусок шашлыка, ловко подхватил его и отправил в рот. Игорь не понял, к чему относилось это «интересно» — к звонку Лены или к машине. Но вот последовало разъяснение: — Елену я тоже видел как-то, — она в форме! А? Красивая восточная женщина! Да, Игорь, есть что вспомнить! — Федя вздохнул, задумался и произнес фразу, которую последние годы часто пускал в ход: — А вообще все относительно.

— Ну почему? Не все. Если коньяк хорош — он хорош, а если женщина хороша, то тоже безотносительно, — возразил Хрусталев.

— Этот — хорош, а «Отборный» — лучше! И лучшая женщина впереди.

— Ну нет, это уж точно не так.

— Почему? — заинтересовался Федя.

— Потому что… — тут задумался Игорь Хрусталев.

— А вообще, Хрусталев, все очень примитивно устроено в этом мире, ужас как примитивно, — подумав, сказал Атаринов.

Хрусталев внимательно взглянул на Атаринова. Потом вдруг сузил глаза, что означало первую степень раздражения. Он уже знал, что сейчас скажет Федя и предупредил его:

— Федя! Тебе надо жениться. Это совершенно точно и безотлагательно.

— Надо, — как-то сразу отяжелев, согласился Федя и перестал есть. Впечатление было такое, что он добрался до мудрости, что-то узрел и вдруг все обвалилось. Но и возразить было нечего. Приятель же его мог продолжать наступать: вот будет у тебя семья, дети, и ты поймешь, что все не столь примитивно. Но он не сказал этого. Федя и так понял. Он любил детей, хотел иметь их и в то же время в силу своего холостого положения боялся известных ситуаций, чего-то избегал. Теперь он думал — зачем? И мрачнел все больше. Уже сорок!

И тревожная мысль о том, что он уже упустил в жизни что-то очень существенное, охватила все его существо.

— Так сложилось, — сказал Федя упавшим голосом.

— Почему сложилось? У тебя был выбор — нельзя жаловаться. Уж кому-кому!..

Эти слова немного успокоили Федю. И все-таки тревога осталась в душе. Он забарабанил по столу пальцами, — другу был знаком этот жест.

— А чего ты? — спросил Хрусталев. — У тебя есть Алла! Красивая женщина и молода. Родит тебе сына…

— Подайте счет! — нахмурившись, Федя махнул рукой официанту.

— Постой, ведь еще цыплята, забыл? И платить буду я. Довольно, ты и так все последние разы платил…

— Что, деньги получил?

— Да, по авторскому, это как с неба.

— Сколько у тебя авторских свидетельств уже? — спросил Федя.

— Около десятка, — так что-то. Да что толку, открытия нет! Все на уровне изобретения, техусовершенствования, — отвечал Хрусталев, преуменьшая число авторских свидетельств, ибо смутно чувствовал, надо успокоить Федино самолюбие.

Подали цыплят-табака. Друзья допили коньяк, расплатились и вышли на светящийся огнями, шуршащий автомобильными шинами проспект.

10

В очередной воспитательный раунд Федя вместо фразы: «Тебе двадцать пять, ставка у тебя сто десять, ну что ж, в твои годы…» — вместо этого Федя хмуро помолчал и сказал: «Я все понимаю. Сто десять — это не ставка. В наше время нужна степень. Но ты же знаешь  н а ш у  к о н т о р у. Что реально посоветовать? Иди к Острову. Будешь негром. А что? Надо кому-то и негром быть. Нет, перспективы у тебя никто не отнимает, лет пять-семь поработаешь на него — получишь тему. Будет ли она диссертабельной — этого тебе никто не скажет, в том числе и Остров. У нас не только наука, у нас еще и производство, мы не академический институт».

И юноше оставалось одно: подыскивать себе место в другом НИИ, если он не желал становиться рабочей лошадкой.

Странно, странно повернулся мир! Казалось бы, каждый должен трудиться в поте лица своего или, по крайней мере, делать вид, что старается, — ан нет! Многие норовят похвастать свободным расписанием, возможностью уйти с полдня и отметиться лишь перед концом рабочего дня, а то и вовсе позвонить: мол, я сегодня больше не буду. И во ВНИИЗе существовал контингент людей, которых Федя до поры не замечал, хотя эта группа жила своей жизнью, своими интересами, на что-то претендовала и что-то имела. Представители этой публики, явившись на службу и бросив свой «дипломат» на стол, обычно спешат показаться на глаза начальству, чтобы затем исчезнуть в коридоре. Здесь плещет своя стихия и кипят свои страсти. Впрочем, по коридорам люди ходят и по собственным надобностям, и на заседания ученого совета, и на прочие важные заседания, наконец, по коридорам пестрой косметической толпой идут нагруженные, провизией вниизовские женщины. Но представители истинно коридорной публики не ходят. Они стоят группками или медленно, покачивая головой, прохаживаются по коридору под ручку. «Он воображает, что я буду ему сидеть от и до. Пусть ищет!», «Вот именно! Нет, нельзя приучать…», «Нельзя, нельзя, что ты! Надо приучать к своему отсутствию» — слышатся реплики.

Ближе к делу, однако. Можно было бы начать с женщин, с сорокалетних бабушек в марлевках, но нет, дадим дорогу мужчинам. Вот они — солидные, вельветовые, меняющие каждые тридцать тысяч километров свои «Жигули» на новые; и тут же буйнобородые фрондирующие юноши, одинаково умеющие и хамить и любезничать, крупные знатоки чешского пива и русской воблы, носившие джинсы на самой крайней точке возможности, и прочая столь же почтенная и необходимая современной науке публика. Все это движется, говорит, льстит, грешит и тут же хохочет над своей греховностью, подыгрывает, вздыхает и улыбается… «А я своему парню прямо сказал: «Запорожец» — пожалуйста, это согласен. Но он не хочет… Только «Жигули». Разбаловали, разбаловали мы молодежь!» — вещает солидный сорокапятилетний сээнсэ, как бы жалуясь на сына, а на самом деле являя собственный престиж.

А что это высматривает, но не явно, а исподволь, как бы следуя за чем-то незримым, вот тот желчный кандидат наук? Он ловит взгляд идущего навстречу члена учсовета и доктора. Ловит, ловит, поймал-таки, удержал на мгновение, поклонился: «Здрасьте, Семен Семеныч!» Все! Пока больше ничего. Напомнил о себе, о своем существовании, а самим фактом этой коридорной встречи и о своей просьбе: оформить к себе в лабораторию на должность старшего инженера сына, числящегося где-то на заочном. Желчный взгляд кандидата пока был просящим, но в нем сквозил и намек: а можем и неприятности вам устроить — не возрадуетесь! А ведь устроит… И потому прошедший завлаб хоть и вздохнул тяжело и состроил строгую мину, но подумал: надо брать, а то не будет житья… Не отвяжется. Себе дороже.

«Ну кто, кто тебе сказал, что в этом году? — слышится чей-то самоуверенный рокот, — До конца первого полугодия будущего года все расписано!.. Учти, тут еще и предзащиты по новому правилу! Сперва пойдет Елтухов, потом пустим Минина, ничего, пусть… И только потом уже… И то еще! Поглядим, как говорится».

«Что? Публикация? Нет, как раз это не проблема…»

«Э нет, друзья, наука — это наука. Есть определенный уровень диссертации. Я читал ее. Лично я считаю, это не наука, а потому…»

Но все это, так сказать, туманности среди бесконечного эфира. Звезд первой величины здесь нет. Вдруг среди публики проносится: «Остров… Горовой… Подранков…» — и к ним, как иголки к магниту, как астероиды к большому светилу, влекутся жаждущие внимания, образуя завихрения, черные дыры. Лишь паркет поскрипывает от слишком больших перегрузок. Это трудится коридорная публика.

Вечно деятельный Атаринов, конечно, никогда не принадлежал к ней, но с некоторых пор он стал здесь задерживаться. А что? Здесь тоже кое-что делается и если не решается, то формируется, или, точнее, отгранивается, мнение…

11

— Игорь Николаевич!

Хрусталев обернулся, кто-то призывно поднимал руку, но не спешил ему навстречу; вглядевшись, он узнал Пронина из парткома. Пронин объявил, что хотел бы побеседовать; отворив дверь своего кабинета, пропустил Хрусталева и тотчас первый заговорил о положении дел в опытном производстве. Рассказал о жалобах на то, что слишком медленно выполняются заказы. Хрусталев сидел опустив голову. Он как бы готовил себя к атаке.

— Остров жалуется? — спросил он.

— Именно с ним я не беседовал по этому вопросу, — отвечал Пронин.

— Горовой, Мацулевич жалуются?

— Дело не в этом.

Хрусталев поднял голову и заговорил страстно, возбужденно:

— В этом! К т о  жалуется? А я вам скажу кто: плановики, отдел труда, Жлобиков… Потому что не знают и не желают знать условий труда. Жлобиков, впрочем, в курсе, все понимает, но… Ладно! Коротко суть: у нас точность — сотые доли микрона. Есть процесс, который так не перескочишь! Рабочий должен дать остыть металлу, который нагревается от тепла его рук… У нас «досрочно» — не работает! Мастера, специалисты это понимают, а вот те, кому надлежит — плановики, нормировщики, — нет!

— В чем вы конкретно усматриваете рост производительности труда? — спросил Пронин.

— А, вы уловили?! Отвечаю: у нас в опытной мастерской — в качестве. Мне говорят: «Дайте объем работы!» Отвечаю: «Довели до точности пяти микрон». — «Ну, это мы знаем, дайте объем». Отвечаю: «Довели до пяти миллимикрон». Качество — это дополнительно вложенный труд. Дополнительно! Они: «Нам надо реально». Я опять свое: «Качество — это дополнительно вложенный труд», — а они… темные люди! Толкают работать плохо, мы не соглашаемся, — нас ругают.

Пронин слушал с пониманием и сочувствием. В его взгляде была озабоченность. По своему положению он должен был учитывать все позиции: в конце концов, плановики не сами по себе. С них требуют проценты.

— В отношении тепловой реакции металла — совершенно согласен с вами, — сказал Пронин. — У вас специфика… Но при всем том, вы говорите, что качество — дополнительно вложенный труд? Всегда ли? Возьмите любого из наших корифеев: он делает и хорошо, и быстро.

Хрусталев почувствовал, что наступил поворотный момент в его жизни, а потому знал, что делать и говорить:

— А вы не считаете того труда, что был вложен человеком для того, чтобы он стал корифеем, то есть мастером высшей квалификации? Пусть на ранней стадии, но это тоже дополнительно вложенный труд, то есть элементарно: тут работает закон сохранения энергии.

— Ну, это понятно, — кивнул Пронин.

— У меня сидит парнишка в мастерской и годами шлифует кубик о доводочную плиту… Чтоб стать хорошим лекальщиком, нужно лет семь как минимум. Ощущать!.. Опять же процесс, который не перескочишь. Не верите? Спросите… у вашего же Тишкина! Он, бывает, материально страдает. От чего? От дурного нормирования! Почему молодые рабочие не стремятся стать Тишкиными? Дойдут до четвертого разряда, ну до пятого, и довольно им… Это проблема! Между тем, если мы повысим коэффициент качества, мы сможем уменьшить нужное количество продукции, и в этом вся суть. И народное хозяйство не пострадает.

— Да, об этом уже писала «Правда», хотя многими это воспринимается как парадокс, — согласился Пронин.

— Тем более надо действовать! — воскликнул Хрусталев.

— Надо! — сказал Пронин. — Вот мы и решили. Порядок сам собой не падает с неба, и инерция не сразу преодолевается. Но сейчас предстоят кое-какие перестановки в связи с уходом Глебова. Хотим поставить человека со свежим взглядом и — с п е ц и а л и с т а.

— Вот именно, со свежим взглядом! И — специалиста… И… кого?

— Речь идет персонально о вашей кандидатуре.

— Меня?! Но я как-то не думал об этом…

— Работа ответственная, бесспорно, но будем помогать.

Пронин заговорил о всех организационных трудностях, а в голове у Хрусталева билась мысль: вот, наконец-то свершается давняя мечта — поставить дело как следует, с инженерной мыслью… Можно же, можно, и кадры есть!.. На мгновение он представил себя в должности начальника опытного производства. Это власть. И право подбора кадров… И право распоряжения кредитами. Сотни людей, цеха, мастерская, техбюро, службы… Но тут он вспомнил свою беседу с Федей. Неловкая ситуация: решил бороться за выдвижение друга и полез сам. Пожалуй, это не очень хорошо… Все же дружба дороже. А работать под эгидой Феди — чего еще можно желать? И мастерскую жаль оставлять.

— О себе я, правду говоря, не думал, но вообще думал о том, кого хорошо бы поставить вместо Глебова, — начал было Хрусталев.

Однако Пронин мягко остановил его:

— Знаю. Терентий Кузьмич говорил мне. Будем смотреть, советоваться.


Принеся в жертву дружбе заманчивое предложение Пронина, Хрусталев теперь чувствовал себя немного растерянным, даже как бы в глупом положении. Он не мог явиться к Феде и рассказать все, как было, потому что сознавал, что это лишь обострит их отношения: то обстоятельство, что предложение было сделано Хрусталеву, уже само по себе затрагивало самолюбие Феди — администрация — это его конек. Однако Федя знал о разговоре Пронина с Хрусталевым от одного информированного человека.

Младший научный сотрудник кандидат наук Паша Коридов был контактный малый без идей, без привычки к труду, леноватый и частью понимал это. Все свои силы и то небольшое упорство, что имел, он фанатично выложил на ублажение шефа, который за уши дотянул его до защиты. Защитился и вот уже три года стриг купоны со своей степени, справедливо полагая, что самое главное в жизни он уже совершил, а теперь надо пользоваться плодами достигнутого. Еще не все было достигнуто, предстоял лет через пять — семь еще один прыжок — в сээнсэ. А будучи старшим научным сотрудником, можно бы катиться по академической пенсии. На пути к этому надо было взять еще одну крепость — завоевать расположение и дружбу Феди Атаринова. Расположение он уже завоевал. Федя приветливо улыбался ему при встрече, но препятствием к дальнейшему сближению его с Федей был Хрусталев, который упорно не замечал Пашу. Очевидно, у них была своя узкая компания, и Хрусталев был против допуска в нее Паши Коридова.

Паша не говорил себе: «Мне нужна дружба с Федей, Хрусталев мешает этому, значит, я должен их поссорить». Но он поступал так,как подсказывали ему его интересы.

Федя Атаринов нравился Паше как преуспевающий восходящий работник, доброжелательный и склонный к человеческому общению; Паша видел в Феде идеал и был даже чуть-чуть влюблен в него, как бывают влюблены в любимцев общества не пользующиеся успехом в обществе люди. Паша Коридов хотел преуспеть в жизни, он понимал это как новые надбавки к ставке, как привилегии, свободное расписание (пропуск с красной чертой) и тому подобное. Но для этого надо потеть и потеть… Это тяжело, изнурительно, а главное, по силам ли это ему? Наверное, нет. Конечно, если б кто-то точно сказал, что он к пятидесяти годам станет профессором, членкором, тогда б он не пожалел сил. Но кто ж это скажет? Смешно!.. А XX век — беспокойный. Сейчас важно что? Удержаться на достигнутом. Но и для этого нужна поддержка, иначе можно и вылететь с круга. В своем же отделе есть фанатики, которые сами изнуряют себя работой и требуют, чтоб другие… У них ты, конечно, — бельмо на глазу. Атаринов тоже много работает, но он явно идет на взлет, и он приятно работает. Душа-человек. Вот перед кем все семафоры открыты. И дружба с ним откроет Паше горизонты.

Но чем мог завоевать дружбу пленительного, руководящего, умного Феди Паша Коридов? При всей своей заурядности Паша Коридов имел одно несомненное преимущество перед Хрусталевым и даже перед самим Федей Атариновым: он был информированный человек. Паша всегда все знал, что происходит в отделе: между кем из научных сотрудников назревает конфликт, кто собирается разводиться, кому из своих сотрудников Остров устроил вчера разнос и по какому поводу взяла бюллетень сотрудница Н. Разумеется, и дела по амурной части были тоже известны ему. Это было его хобби. Сбором различной информации он занимался и на работе и дома, просиживая целые вечера у телефона и обзванивая приятелей и коллег. Тонко, ненавязчиво он расспрашивал обо всех делах, движимый искренним любопытством. И в самом деле Паше было интересно, каковы отношения между красивой завсветокопией Б. и женатым сээнсэ К., когда и чем кончится очередной запой С., кто котируется на выборную должность председателя месткома на новый срок и какую квартиру дадут новому помощнику директора — двухкомнатную или трехкомнатную. По часу и больше он мог обсуждать, кто выше рангом: член ученого совета, но по должности просто сээнсэ, или же заведующий отделом, но не член ученого совета; обожал поболтать о том, у кого больше шансов пройти по конкурсу, о рангах, степенях, должностных рамках. Сколько проблем, оттенков, даже противоречий!.. Вот Глебов — начальник опытного производства, фигура во ВНИИЗе! А в ученый совет не входит. Почему? Вероятно, потому, что нет степени (чудак, с его возможностями давно мог бы иметь ее!). Но тогда встает вопрос, почему первый зам — член? Ну ясно — потому что первый. А на каком положении помощник генерального директора? Выше завотделом? Формально нет. Но практически имеет прямой доступ, числится соискателем — тоже о чем-то говорит. У него, конечно, есть перспектива.

Взвешивание всех этих возможностей и составляло главный интерес жизни Коридова. К чести Паши заметим, что он стыдился этого увлечения, считал его своей слабостью. Но однажды услышал чью-то реплику: «Спросите у Коридова, он вхож в верха и все знает…» Хотя Паша и не был вхож в верха и лишь издали робко кланялся помощнику генерального директора, он не стал опровергать этого утверждения. Пусть думают, что вхож. Худо от этого не будет, а лучше может быть. Паша чувствовал, что информированность — это своего рода влияние, которым можно пользоваться с некоторой осторожностью.

Паша, однако, полагал, что блестящий Атаринов стоит выше всех этих интересов. Потому-то он столь робко заглядывал к нему в кабинет, и мялся, и молчал первое время, не зная, чем бы занять Федю. И вот однажды в благословенный час, когда Паша в нерешительности расхаживал у Фединого кабинета, раздумывая, о чем бы поговорить с Федей, чтобы заинтересовать его собой, в этот момент от Феди вышел Санька Серов, моторный, всепробивной сээнсэ Санька взглянул на робевшего Пашу, мигом усек, какие сомнения обуревают Пашину душу — Санька был знаток отношений такого рода, — и вот этот Санька подмигнул Паше и, сделав руками жест, как бы шатунами паровоза, бросил: «Смелей, Паша, с ним этак только и можно!» — и Пашу Коридова как осенило, вот этот именно жест шатунный и объяснил ему все.

Он смело вошел к Феде, сел, сказал в виде предисловия: мол, надоело все — работа, работа, работа… И заговорил о предполагавшемся перемещении А. на место В. Федя, разумеется, слышал об этом, но всех нюансов (например, того, что за А., хоть его и переводят просто в сээнсэ, сохраняют персональную ставку) не знал, и они с большим удовольствием обсудили эти детали, проговорили на эту тему часа полтора и расстались довольные друг другом.

Теперь уже Паша уверенно заходил к Феде, и они проводили хорошие часы. Это как раз совпало с периодом, когда Федя решил сбросить с себя ярмо рабочей лошадки.

12

Мысль о том, чтобы встретиться с Игорем Хрусталевым еще раз именно сейчас, не раз возникала у Феди. Но что-то сдерживало его от того, чтобы самому проявить инициативу.

Года три назад, когда не столь четко и бесперспективно все виделось, Федя поделился с Игорем своими сомнениями и был элегантно высмеян, Игорь сбил его репликой, что все это мура, издержки бурного века, а главное — д е л о! Федя тогда тотчас сдался.

Ну а если — и эта мысль лишь сейчас пришла в голову Атаринову — Игорь считает себя гением, к которому рано или поздно придет признание? Даже объективно: после смерти Кирьянова крупнее Хрусталева в отрасли практиков никого нет.

Что ни говори, есть существенная разница в положениях Феди и Игоря: Хрусталев как изобретатель работает на себя, он получает патенты, гонорары. А он, Федя? Администрация — дело неблагодарное, открытий не сделаешь. И если Игорь не раз говорил Феде: «Тебе бы на место Шашечкина», то возникает вопрос, почему он так говорил! А? В конце концов, чем выше положение во ВНИИЗе займет он, Федя, тем лучше будет Игорю. Так ведь? Бесспорно…

Ножницы начали медленно раздвигаться, отводя их на разные позиции, точнее сказать, одного Атаринова. Хрусталев своих позиций не менял.

Федя тяжело сидел, отодвинув бумаги, в своем закутке. Он исподлобья взглянул на Хрусталева, в маленьких скифских глазках не отразилось ни сожаления, ни радости, усталость, одна усталость и тяжкая необходимость нести возложенное на него бремя — вот что отразилось в Федином взгляде.

— Ты плохо выглядишь, ты устал, — сказал Хрусталев.

Федя пожал плечами, как бы все это известно, но ничего не поделаешь, так жизнь устроена, что ему, Феде, положено уставать. Не дожидаясь приглашения, Хрусталев сел в дерматиновое кресло. Хотя никакого разговора между ними не произошло еще, но какой-то сдвиг во взаимоотношениях совершился, и оба это чувствовали. А главное, ощущение своей вины Хрусталевым передавалось Атаринову. Они отлично знали друг друга.

— Вот. Первая с машины… Две четыреста на миллиметр поверхности, но это еще не все. Возможна формула удвоения, — сказал Хрусталев, подавая Феде металлическую пластину размером поболее спичечного коробка.

— Что, серьезно? — воскликнул Федя, беря в руки пластину и с невольным любопытством разглядывая ее.

— На свет, на свет поверни! Все цвета спектра… Дифракция, спектральный анализ.

— Молодцы! — сказал Федя искренне, ибо тотчас как инженер оценил достижение; он смотрел, как играли все семь цветов спектра, и вдруг ему пришла мысль, что это уже крупный успех Игоря и его группы. Уж не открытие ли? Вещь эффектная, и ее трудно замолчать, в любом случае будут говорить, да если что-нибудь в печати появится, успех и популярность обеспечены. И у Феди мелькнула мысль взять эту пластину и сейчас идти к генеральному директору. Так бы он сделал полгода назад. Но теперь он решил перепроверить у авторитетов, верно ли, что это крупное достижение. Точнее сказать, он удержал себя этой мыслью, потому что вместе со вспышкой хорошего чувства в нем взыграли чувства иные. Зависть взыграла в нем. Что ему от того, что Хрусталев прославится? Это лишь резче сконтрастирует его, Федин, неуспех.

Федя задумался, слегка наклонив по своей привычке голову.

— Ну правильно. Получишь нашу вниизовскую годовую премию. А чего? Так и надо…

Говоря это, Федя смотрел несколько в сторону, вскользь, он еще не перестроился и не мог не моргнув глазом лгать другу, и это «А чего?» было совсем не к месту. «Так и надо…» Опять непонятная реплика, — что «так и надо»? Он раздваивался, нервничал.

— Тут сидишь с утра до ночи, и каждый треплет тебе нервы. Почти пятьдесят человек в отделе, ими ж надо руководить! Шеф на симпозиуме, вчера сидели с треугольником, разбирали глупый конфликт. Зачем мне это надо? Устал! — тяжело проговорил Федя с какими-то совершенно новыми нотками в голосе.

Ругаться. Жаловаться. Просить. Требовать. Упрекать. Что угодно, но только не про усталость сейчас надо было говорить. Хрусталев взглянул на друга.

— Помнишь, как говаривал наш покойный шеф? «Я знаю, в моей лаборатории есть лодыри и с них ничего не возьмешь, а спрашивать буду с тех, которые могут».

— Ну правильно, вот он и ездил на нас.

— Это была школа.

— Ты на себя хоть работаешь, Игорь. Те же патенты… Ты работаешь, но и имеешь, а я? Дело не только в ставке.

— А если б ты докторскую защитил?

— Сидя в этом кресле?! Докторская — это минимум пять лет при удачном стечении обстоятельств.

— Путь в научную работу тебе открыт. Докторантура, например.

— Но ты же знаешь, в докторантуру без темы — пустой номер. — Федя развел руками.

— Да! Так что ж, иди в лабораторию. Найдешь тему, а пока…

— Кем идти?! Младшим научным сотрудником? Ты странный человек.

— Я думаю, все-таки надо поговорить не здесь и не так, — наконец-таки твердо, перебарывая свои собственные сомнения, сказал Хрусталев.

Федя наклонил голову, не отклоняя предложения и не соглашаясь с ним.

— Ну, хорошо, а что Алла? Кстати, она тут как-то звонила вечером, — сказал Хрусталев. На мгновение Федя задумался, но тотчас решил уйти от этой темы — слишком здесь много интимного, что сразу начнет разворачиваться и разговор примет ненужный в данном случае оборот.

— Да я тут замотался, — только и сказал он.

— Поехали ко мне! — позвал Хрусталев, но не особенно уверенно. И его неуверенность тотчас сработала.

— Нет, Игорь, мне некогда, — почти с раздражением сказал Федя. — Вот ты закончил работу с машиной и можешь гулять… А я — вот горы!

— Знаешь! Мне это странно от тебя слышать. Мне Рузин преподнес то же самое…

— Правильно! Потому что он администратор, у него все производство, он отвечает. Между прочим, как раз он о тебе высокого мнения, но ты зря не дал зачесть машину в тот квартальный план. Зря! Об этом уже стало известно.

— Потому что мы тогда не довели ее до кондиции. Мы ж вошли в новые порядки чисел. А так бы они сразу прикрыли финансирование!

— Твое дело. Рузин — не фигура, конечно, и все-таки — с непосредственным руководством не стоило портить отношения, — сказал Федя, и это был его вдруг прорвавшийся последний искренний совет другу.

«Напрасно я посоветовал насчет докторской, — поздно. Если б еще хоть пять лет назад, сейчас бы он подходил к финишу. Надо же горы литературы переработать. Хотя б он имел лабораторию! Тогда еще можно думать. Теперь у него один путь — в ученый совет, а там Тихон уйдет на пенсию и — заместителем по науке. Это как раз его. И — положение…» — размышлял Хрусталев после разговора с Атариновым.

«Странный человек!.. Советует идти негром к Острову! А о том, чтобы запатентовать свою машину, — позаботился, в члены правления ВОИР вошел», — подумал Федя после ухода Хрусталева и постепенно стал размышлять о том, что же в конце концов в практическом смысле дала ему дружба с Игорем. Поскольку мысль его вилась в русле чисто материального, то он стал вспоминать ресторанные расчеты, в коих львиная доля падала на Федю как на несемейного человека, и прочее в этом роде; он, копаясь в памяти, смог отыскать лишь одно: помощь Игоря в получении им, Федей, квартиры. Что-то было, какую-то роль он сыграл, но очень давно. В то же время он, Федя… Да о чем говорить! Разумеется, никто не собирается ссориться, но… Надо реально смотреть на жизнь и завязывать деловые связи, иметь деловой подход. Талант — это хорошо, но не это решает.


Дверь кабинетика осторожно приотворилась, и в образовавшуюся щель, улыбаясь и сияя цейсами, заглянул молодой, тридцатипятилетний Паша Коридов.

— Глебов идет в министерство членом коллегии, слышал? Об этом, правда, давненько поговаривают, но сейчас, кажется, точно, — сообщил Паша.

Федя снисходительно усмехнулся:

— Ну, во-первых, еще неизвестно, членом ли коллегии. — Федя вдруг стал серьезным и мелко постучал пальцами по столу.

— Позволь, он идет начальником отдела!

— Ничего не значит. Член коллегии — это иной уровень. Приказ подписан?

— Говорят, точно решено…

— Правильно, решено. Но пока приказа нет, это все еще висит в воздухе. Генеральный в отпуске, а без него вряд ли будут. Хотя кто его знает, может, с ним все обговорили перед отъездом. Мы в эти нюансы не входим, а там, в главке, это политика. Наш с Фарберовым не очень. А чего ему — членкор! Могущественный человек!

— Нет, Федя, Фарберов — это Фарберов!

— Ну правильно!.. Видишь, я тебе скажу, Фарберов тоже не сам по себе. Его поддерживает первый замминистра.

— Губчиков?

— Конечно.

Коридов задумался.

— Послушай, Федя, но если Глебову не дадут члена коллегии — это не такое уж повышение, а? — заметил он после некоторого колебания.

— Видишь ли, там, конечно, работа помасштабнее. Но есть свои минусы.

И началось живое обсуждение всех плюсов и минусов новой должности Глебова. Было что обсуждать: уход Глебова — почти сенсация. А мысль о том, что это не повышение, уже сама по себе оригинальная и дает какой-то новый, свежий взгляд на свершившееся. Только и слышится: «Нет, но все правильно!» — или: «Видишь, что я тебе скажу…» И тут же во весь свой гигантский рост снова встает проблема: а кто будет вместо Глебова? С Хрусталевым разговор был, но не состоялось. Паша Коридов сообщает, что называли Острова.

Федя задумался. Так, очевидно, и будет. Хотя это неразумно, но ведь у нас так и делается, чтоб неразумно. Во-первых, Остров не администратор. Он ученый, да, с этим никто не спорит. Во-вторых, уйдет Остров — не станет его лаборатории, которая разрабатывает его же идеи. Но до этого никому нет дела.

— Остров так Остров, — равнодушно заметил Федя, пожав плечами.

— Начальник опытного производства — это практически зам генерального, — с оттенком вопроса и отчасти утвердительно говорит Паша.

— Ну нет, не зам генерального. Глебов никогда так не именовался, — парирует менее информированный, но более сведущий в статусе Федя.

— Но это и не начальник отдела, это выше.

— Это бесспорно, тут нет вопроса. Распорядитель кредитов! Что ты… По производственной линии мы, отделы, тоже подчиняемся Глебову. Это серьезная должность!.. Фактически да, один из руководителей ВНИИЗа. Но не зам.

— Персональная машина?

Снова проблема: в какой форме. Закрепленная или как? И Федя подробно разъясняет наивному Паше что к чему, что закрепленную имеет лишь генеральный. Затем говорит, что ему безразлично, кто будет… Но все его выражение лица показывало, что ему далеко не безразлично, кто будет вместо Глебова. И более того. «Если бы, — мелькнула вдруг в его сузившихся скифских глазках ретивая искорка, — если бы я сел на место Глебова, будьте уверены, я бы сумел навести порядок, за это ручаюсь…»

Когда Паша Коридов в очередной раз появился в кабинете Атаринова, Федя, как бы комментируя появление во ВНИИЗе первой дифракционной пластины и желая быть объективным, сказал:

— А они молодцы! Вышли на новую ступень, добились удвоения.

— Да, сейчас это дело уже раздувают, хотя я лично не усматриваю принципиально нового в самой ее конструкции. Нет! Использовали принцип строгального станка, — смело сказал Коридов. Он уже понял, как надо говорить с Федей.

— Нет, не скажи: там есть отработка. Это железно. Ну, затем в конструкцию самих направляющих они внесли новый принцип. Упрощенно — мениск. Опять же эффективно — с учетом земного тяготения.

— Федя, милый, фирма СИП делает это уже много лет. Просто они не патентовали. Но неважно. Пусть! Я всегда за. Будем чествовать новых лауреатов… А чего?

Федя с любопытством смотрел на Коридова и молчал.

— А почему бы и нет? Формулировка? Найдут, если захотят, — рассмеялся Коридов.

— Конечно. Проще простого. А ты что слышал об этом? — спросил Федя.

— Да нет, Федя, хрусталевской машиной вообще никто не интересуется. Вот если ты поддержишь — отчего же, тема модная, близкая к космосу.

— Я всегда всех поддерживаю, — улыбнулся Федя.

— Тоже так считаю — друзей надо поддерживать. Но важно, чтоб люди ценили это. Я не конкретно Игоря Хрусталева имею в виду, у вас особые отношения, вы друзья. Кстати, хотя он игнорирует меня, не здоровается, я к нему отношусь нормально. Некоторые ведь, знаешь, считают, что у него комплекс: непризнанный гений. В гениев я вообще не верю. И он не первой молодости…

— Он не гений, но специалист классный.

— Механик квалифицированный. Согласен. Но, извини, если говорить серьезно, у нас есть люди посильнее его. Поверь!

Если б кто-то еще полгода назад сказал слово против Игоря Хрусталева, Федя тотчас кинулся бы в спор, рьяно защищая друга. Сейчас же он лишь добродушно полемизировал; он возражал, пока еще формально защищая его. При этом было похоже, что то, о чем говорил Коридов, вполне устраивало Федю, и, слабо возражая, он искал новых доказательств своего заблуждения относительно Хрусталева.

Хрусталев мешал Паше и ему подобным тем, что своими суждениями, поведением, а главное, работой наводил на ненужную мысль, что существует иной, отличный от коридовского подход к делу. Так хулиган ненавидит приличного человека именно за то, что тот воспитанно ведет себя, не бранится, не нагличает и уже за одно это должен быть бит. Но с Хрусталевым надо действовать квалифицированно, используя его слабости и уязвимые места. Он эмоционален, вспыльчив, а такого человека легко поставить в неловкое положение: завести и отойти в сторону. Полезет в драку или просто нарушит общепринятые нормы — тут вовремя и подпустить слух: да, способен, но неуправляем. Кто захочет иметь неуправляемого работника?

Формально мастерская, которой руководил Хрусталев, числилась на балансе цеха. Игорь вечно конфликтовал с начальником цеха Жлобиковым. Под предлогом программных работ тот в отместку через руководство снимал с мастерской Хрусталева рабочих высокой квалификации, резал фонды. Наконец Хрусталев добился некоторой финансовой независимости. Но Жлобиков не упускал случая где можно прижать Хрусталева, действуя с въедливой методичностью посредственности и соблюдая все правила. Его можно было сбить лишь нокаутом: «Бездарь и сволочь, не мешай работать специалисту!» Но на это во ВНИИЗе не шли — боялись шума, хотели, чтоб все было тихо и гладко, чтоб и овцы целы и волки сыты, то есть того, чего в природе не может быть.

И Федя имел своего жлобикова. И Федя в былые времена загорался и его прорывало. «Тихон Иваныч! Но у вас есть свое мнение? Вы только вчера хвалили этот проект, а сегодня ругаете!» — чуть ли не кричал он на заместителя по науке Шашечкина. И тоже получал нокаут от более опытного. «Нет, я не понимаю, чего хочет Атаринов? — удивлялся Тихон Иванович. — Он зовет нас к анархии. Нет, на это я согласиться не могу. Нет, нет, и не уговаривайте меня!.. Что еще за шутки? Тут меня не собьешь». — «Позвольте, но при чем здесь анархизм?!» — снова кричал Федя. «Нет, нет, и не уговаривайте меня! Ты принципиальный противник дисциплины, тебя надо уволить». Разумеется, старик тут же своей понимающей ехидной золотой улыбкой показывал, что шутит, что перебрал. Перебрал-то перебрал, а ты мотай себе на ус. Кто-то скажет: «Слыхали? Тихон Иванович обвинил Атаринова в анархизме!» И пойдет: «Что вы! Федя очень дисциплинирован». — «Да, но у него есть этакое некоторое, знаете… Даже трудно выразить… вольность в обращении». — «Да? Что-то не замечал, надо присмотреться…» Круги пошли.

Теперь Федя думал: «Зачем? Зачем я воевал с Шашечкиным? Плетью обуха не перешибешь. Что Хрусталев критиковал Тихона, этого никто не принял всерьез, а я заработал репутацию незрелого товарища».

Предположение Коридова, что Хрусталев и его группа могут быть выдвинуты на Государственную премию за разработку, совершенно озадачило Федю. До сих пор он считал, что идет впереди и широким жестом поддерживает неполитичного, неконтактного, хотя по-своему хорошего, во всяком случае одаренного друга. Он, Федя, поддерживает идущего позади него. Позади? Премия же будет означать признание его, Хрусталева, личных заслуг и тотчас выдвинет его в ряды ведущих специалистов отрасли. Могут и в ученый совет ввести. Лауреат — это уже иной уровень. Что генеральный лауреат — это само собой ясно, потому он и генеральный. А как же Игорь? И ведь может пройти! То есть одного Хрусталева не представят, это факт, но там Тишкин. Это фигура. И пользуется влиянием. Хрусталев, значит, с расчетом перетянул в свою группу Тишкина? Пожалуй, Паша прав: он не так прост и себе на уме…

Почва для зависти и ссоры была создана.

Между тем вслед за первым, еще не очень упорным слухом об уходе Глебова прошел второй, уже более стойкий и охвативший широкие слои инженерной массы слух: «Уходит. Вопрос решен. Вот-вот ждут приказа по министерству».

Наконец стало известно, приказ подписан и Глебов дает отходную в «Метрополе». В течение месяца дебатировались разные кандидатуры. Называли, например. Острова, но скоро выяснилось, что он отказался. Затем всплыла кандидатура Рузина, который был заместителем Глебова и последний год тянул опытное производство, но на какой-то инстанции, кажется на парткоме, его отвели, что явилось для него тяжелейшим ударом.

И вот новый слух: называют Атаринова. Слух прошел по первому кругу, муссировался по-разному, но он прошел.

13

Машина Хрусталева была сдана, и Игорь Николаевич надеялся услышать какие-то отзывы своих коллег. Он даже появился в коридоре на пятом этаже, пытался заговорить, но контакт отсутствовал — монеты опускались в не подключенный к сети автомат. Лишь Остров мимоходом сказал: «Читал заключение. Поздравляю. Любопытно, и весьма». Это было приятно, потому что Остров входил в обойму видных специалистов отрасли. Остальные молчали. Это можно было бы объяснить всеобщим безразличием и равнодушием, но в тех же коридорах периодически возникал ажиотаж вокруг той или иной вниизовской работы: «Слышали, что готовит лаборатория Тубанова?! Экстракласс. На уровне открытия!..» И начинали идти круги, ажиотаж переносился в столовую, бум нарастал. И хотя в конце концов оказывалось, что ничего особенного не произошло, никакого открытия Тубанов не совершил, общественное мнение было уже подготовлено и как-то неловко отступать. Авторов поздравляли. Ученый совет признавал, в конце концов достигалось то, что требовалось: посредственную работу выдвигали на премию. Она могла быть отведена в вышестоящих инстанциях, но это уже другой вопрос.

Оглядевшись, Хрусталев понял, насколько была права Лена Арцруни, сказав как-то, что он из-за Феди прервал контакты со многими вниизовцами и теперь у него не было опорных точек, кроме нее, Лены, да Ильи Подранкова. Но в ученом совете Лена не имела влияния, а Подранков в него не входил. Конечно, он мог поддержать, с ним считались, но практически Хрусталев был далек от Подранкова и джентльменски-деловой оттенок их дружбы не позволял обращаться с просьбой.

— Ну что — молчат? — спросила Лена Арцруни, которую он встретил однажды в одном из вниизовских закоулков. Она не относилась к коридорной публике уже потому, что была всегда слишком занята: на Лену взваливали наиболее сложную технологию и она постоянно торчала в цехах. Лена, Федя и Хрусталев были однокурсниками, но Лена была много моложе Игоря, она поступила в вуз со школьной скамьи, он — уже пройдя фронт, армию.

Хрусталев, не понимавший юмора и часто не замечавший очевидных вещей, тонко схватывал мысль собеседника, близкого ему по духу.

— Да, вот только ты…

— Я знаю, есть запрос Внешторга на пластины, — сказала она.

— Но это такая уникальная вещь! Сколько их требуется?

— Видишь ли, на Западе они ценятся больше, чем наш ширпотреб и даже сырье. Очень перспективная работа, вот только, только… — Она опустила взгляд, задумалась. — Понимаешь, у нас в конторе это само собой не срабатывает. Свой успех надо организовать.

Он молча кивнул.

— Лена, скажи откровенно — это открытие?

Она задумалась.

— Ну, видишь, если по самым строгим нормам, то нет. Новая форма направляющих, которую вы придали им вопреки всем канонам, это изобретение, но не открытие. В самой конструкции машины тоже открытия нет… Милый Игорь, открытие — это вообще раз в век, если случается. У вас блестящая отработка.

— Слава богу! Ты меня успокоила: ничего не нужно организовывать.

— Нет, тебе есть за что бороться! Твоя БМ — это самое крупное достижение за последнее десятилетие. Открытие, если хочешь, в самой отработке. Четыре восемьсот! На один миллиметр! Мы не имели таких результатов.

— А американцы?

— У «Стандарт ойл» точно нет. «Дженерал моторс»? Надо проверить… Но достижение бесспорное. И учти, в этом году предполагается выдвижение на Госпремию. Уже начинается бум вокруг автомата Лучанова и К°: «Производство точного инструмента поставлено на поток». Работа бесспорно перспективная, но поторопились, я смотрела образцы настрелянных сверл. Все они за пределами допуска; мало того, по-моему, и со структурой металла там не все в порядке. Нет ни акта приемки, ни заключения, ничего нет, а Лучанов уже стучится во все двери: пробивает лауреата.

— Ну и шут с ним, с Лучановым. Пусть!

— Напрасно. Повторяю, тебе есть за что бороться.

— Но я не хочу бороться так, как эти господа. Не хочу и не умею, а главное — не хочу! Если б, допустим, я и Лучанов должны были открыто перед ученым советом защищать свои проекты — согласен! Пусть оппонируют, пусть разносят! Не поверишь, мне легче будет, если я проиграю! Но проиграть справедливо, в честной борьбе… А лебезить перед Тубановым, потом бежать к Мацулевичу — это, это… Ты извини…

— Это жизнь, Игорь. Ты молодец, сумел завоевать себе независимость своими работами и редко сталкиваешься с этим.

— Кой черт! У меня нелегкая жизнь. То есть меня никто не зажимает, все мои работы идут с колес. Но как бы это выразить — н е  з а м е ч а ю т. Ничего не замечают.

— Кстати, не замечать труда — это тоже форма зажима. Знакомо. — И Лена умчалась по коридору.

— Привет, старик! — остановил Хрусталева плотный широкоскулый мужчина во всем модном, и Игорь Николаевич с трудом признал своего бывшего технолога Плешакова, парня пустоватого, от которого, к счастью, не пришлось отделываться — сам ушел куда-то в отдел и теперь, видимо, процветал.

— Чем занимаешься, Витя? — спросил Хрусталев.

— Да, старик, там работа не пыльная, двести пятьдесят рэ платят, и ладно.

— Да где, кем?

— Координирую… У нас же филиалы. Планчики свести, то-се… Но и командировки, там ты гость, сам понимаешь… Трат — никаких. Еще и сувенирчик преподнесут… Не откажешься же!

Хотя Плешаков говорил как бы сдержанно, но в нем прорывалось желание похвастать перед бывшим шефом, как ловко и выгодно устроился он. А главное, Хрусталева поразила та снисходительность, с которой Плешаков обращался к нему: ты, как крот, корпишь в подземелье, а мы прекрасно и приятно живем без перегрузок.

14

Неожиданно у Хрусталева состоялся разговор с генеральным директором. Разговору предшествовал звонок помощника Лушина.

— Игорь Николаевич, а что, у тебя нет селекторной связи? — спросил Лушин.

— Нету.

— Почему же это?

— Петя, не я этим командую.

— Правильно, не ты. Но ты и не ставил вопроса.

— Ну давай я ему позвоню.

— Дорогуша, у меня его сейчас нет, уехал. Подходи сюда, в приемную, часам к пяти. Он будет.

Повесив трубку, Хрусталев задумался — его вызывает генеральный. По поводу машины, а зачем еще? Бывают же странные совпадения: как раз то, что казалось тебе труднее всего, — добиться признания, вдруг приходит само в виде неожиданного вызова к генеральному. Тишкин прав: им тоже выгодно — новый класс, показатели.

Хрусталев представил себе, как все это будет. Николай Афанасьевич поздравляет его, а дальше? Очевидно, предложит сделать сообщение на ученом совете. Директор всегда был склонен поддержать начинание и вообще мирный человек, редко повышал голос, снижал всегда меру предполагаемого провинившемуся работнику взыскания: вместо строгача объявлял просто выговор, вместо выговора — замечание и т. д. Не увлекался, говорил всегда обдуманно. Очень редко вызывал к себе на ковер, в самых крайних случаях. К несчастью, его добротой пользовались иногда жулики и бездельники.

Но все-таки, очевидно, у него поставлена информация, докладывают, размышлял Хрусталев. Без пяти пять он вошел в приемную Николая Афанасьевича.

Генеральный сидел в высоком кресле за большим столом с телефонами, виски белели проседью, он начинал лысеть. Обычно Хрусталев видел его улыбающимся кроткой приятной улыбкой. Сейчас, однако, лицо его было сосредоточенно. Он кивнул Хрусталеву, пригласил сесть и надел темные солнцезащитные очки.

— Как успехи? Работаете? Определились? — спросил директор и что-то еще проговорил, слегка жестикулируя маленькими руками.

«Ничего не понятно. Он ничего не знает, не докладывали», — подумал Хрусталев, гадая, зачем же его вызвали, если не из-за машины, и что означает это слово «определились». В чем определились? Вероятно, директор тотчас уловил недоумение собеседника.

— Определились с машиной? — уточнил он.

— В каком смысле, Николай Афанасьевич?

— Ну, у вас там что-то было… Конфликтная ситуация.

— Не знаю, не припомню, — ответил Хрусталев не вдруг, а после значительного раздумья. К такому повороту он никак не готовился.

— Ладно. Не будем. Но иногда надо идти навстречу производственным интересам. Мы институт, но у нас опытное производство, программа. Собственно, я вас не за этим пригласил, это так, по ходу дела.

Тут только Хрусталев сообразил, о чем речь — что он не пошел на поводу у Рузина. И это преподнесли как конфликт?! Ну народ…

— Николай Афанасьевич, прежде чем просить, именно просить у Рузина еще две недели, я заходил к плановикам и узнавал, смогут ли они закрыть квартальный без нашей машины. Сказали: да. И только после этого…

По мгновенно вспыхнувшему интересу в глазах директора Хрусталев понял, что эта последняя деталь была ему неизвестна и не могла быть известна, потому что Рузин не знал о ней и изобразил дело так, будто Хрусталев наотрез отказался включить машину в план и пришлось выкручиваться, то есть элементарно подставил.

— А кроме того, мы вышли на новый уровень и достигли…

— Ясно, ясно, — раздраженно улыбаясь, перебил Николай Афанасьевич и даже поднял обе ладони над столом, как бы желая остановить говорившего. Он явно сдерживал себя и хорошо собой владел.

И Хрусталев понял, что, несмотря на то, что директор несомненно ученый, который смог бы оценить достигнутые результаты, несмотря на то, что он скорее был доброжелательный человек, нежели злой, несмотря на то, что его хоть и настроили против Игоря Николаевича, а он все-таки ведет себя корректно, — несмотря на все это, Хрусталеву не следует рассказывать о Белой машине: Николай Афанасьевич не готов к этому разговору, который, очевидно, его к чему-то обяжет.

— У вас друзья в «Голубом»? — спросил вдруг директор.

— Нет, я там никого не знаю.

Мгновенная неловкость, усмешка, Николай Афанасьевич снимает свои солнцезащитные очки и улыбается совсем добродушно.

— Товарищи просили оказать помощь, что-то у них заело со специалистами. Поезжайте. Выясните. Организация авторитетная, мы считаем для себя честью, что наших товарищей приглашают на консультацию в «Голубое объединение». Желаю успеха!

Генеральный поднялся и дружески протянул руку в знак, очевидно, полного примирения.

15

Зная по прежним поездкам на предприятия, как все это всегда делается, со стоянием по часу в очереди у окошка бюро пропусков, ожиданием в приемной, отсутствием нужного лица, Хрусталев заранее горевал о потерянном дне. Но в жизни бывают и приятные неожиданности. Утром, когда он уже собирался ехать к себе в институт, раздался телефонный звонок. Звонивший представился инженером из «Голубого объединения» и объявил, что «Волга» под таким-то номером будет ждать его у подъезда дома через двадцать минут, чтобы отвезти на загородную площадку объединения.

Хрусталев, сам любивший точность и всегда страдавший от людской неточности и необязательности, вышел на улицу ровно через двадцать минут. У подъезда стояла черная «Волга», а рядом расхаживал мужчина средних лет. Он тотчас подошел к Игорю Николаевичу и представился еще раз. Затем оба сели на заднее сиденье, и машина помчалась сквозь сетку осеннего дождя, минуя знакомые остановки с ожидающей публикой в плащах, с зонтиками и перебегающей дорогу будто нарочно перед самой машиной. И давка у отъезжающих троллейбусов, и утренние хмурые лица горожан, спешащих на работу, — все было знакомо, но теперь он проезжал мимо, увозимый стремительной «Волгой».

Машина просигналила у больших железных ворот, которые тотчас же механически отворились без проверки и даже осмотра. Налево явился огромный корпус с высоким пространственным покрытием, за ним еще несколько зданий. Стояли щиты с лозунгами и более ничего, кажется, примечательного, кроме отсутствия праздношатающихся. Даже при первом беглом взгляде бросался в глаза порядок на заводской территории.

Спутник провел Хрусталева по длинному коридору, ввел в кабинет. Из-за стола поднялся навстречу хозяин кабинета, представившийся заместителем главного инженера.

— Я могу быть свободным? — спросил тот, кто привез Хрусталева.

— Да, благодарю вас. Спутник вышел.

— Прошу вас, садитесь, Игорь Николаевич, — обратился зам главного уже к Хрусталеву. — Прежде чем вести вас в цех, я хотел бы предварительно ознакомить с тем, что мы имеем: заключение комиссии нашего отраслевого НИИ. Речь идет о центровке главных валов. Не можем найти причину вибрации, и все застопорилось. Но вот прочтите, что они пишут.

Хрусталев стал читать отпечатанный текст заключения группы ученых. Оно главным образом сводилось к теоретическому обоснованию возможности появления вибрации. Во всей логике рассуждения Хрусталев уловил позицию отличного фокусника, который умело и четко продемонстрировал ловкость рук и элегантно поклонился в ожидании аплодисментов.

— Надо смотреть, — сказал Игорь Николаевич, возвращая бумагу и не высказывая мнения о ней.

— Да, конечно, пройдемте…

Оглядев установку, Хрусталев вспомнил, что уже видел нечто подобное на Урале. Он с удовольствием, как на прекрасную работу, смотрел на главный вал. И вновь почувствовал азарт предстоящей большой напряженной работы.

— Дайте обороты, — сказал он и уже далее знал каждое мгновение, что будет делать и говорить.


Вечером ему домой позвонил Атаринов.

— Привет! Куда это тебя услали?.. Читаю в приказе: «Считать в командировке». Здесь, в городе?

— Да, у соседей.

— В «Голубом»?

— Да.

— И что там? Своих механиков не хватает?

— Центровка валов.

— Не зови сюда и не напрашивайся… Выдержи характер хоть раз! — шепнула Марина мужу, женской интуицией поняв, почему Атаринов позвонил.

Федя же позвонил потому, что, когда Хрусталев говорил с Лушиным во второй раз, он находился в приемной директора и все слышал.


Привезенный из ВНИИЗа оптический прибор подтвердил возникшее у Хрусталева предположение о причине вибрации главных валов. Он сказал:

— Валы ни при чем, оборудование надо менять.

Заводские с ним заспорили, но старший, отдав приказ демонтировать, спросил:

— Что это у вас за оптика?

— Приспособление. Сами у себя в мастерской сделали.

Хрусталев наблюдал, как устанавливают новое оборудование. Не было бестолочи, простоев, перекуров по полчаса. Пришел старший, и вокруг него тотчас все завертелось, а он стоит только поглядывает; стоило, однако, что-то сделать не так, как старший тотчас усекал и двумя-тремя фразами, без брани выправлял положение. Это была нормальная работа, но с напряжением.

При балансировке валов на новом оборудовании прогнозы Хрусталева подтвердились — вибрации исчезли. Его пригласили к первому заместителю генерального, который, извинившись за шефа («Иван Валерьянович на приеме избирателей»), вручил сувенир: бронзовую пушку екатерининских времен.

Но этим дело не кончилось. Зам генерального Порфирий Юстинианович, на вид очень бесцветный человек с «закрытым» лицом, за пятьдесят, скупо улыбнулся и сказал:

— У нас не принято отпускать гостей без обеда, особенно редких гостей. Надеюсь, не откажетесь? А может, и сам Иван Валерьянович подойдет.

Гостя провели в малый зал столовой заводоуправления, где обычно принимали делегации и почетных гостей. Стол на двоих был накрыт.

Хозяин поинтересовался Белой машиной, о которой, оказывается, слышал, в частности системой, при помощи которой была достигнута столь высокая точность. Гость рассказал про секрет направляющих.

— А вообще ничего нового нет, — заключил он. — Все старо, как мир. Руки. Глаза. Отработка. И простота, ни одной лишней пары. Я вообще не люблю зубчаток.

— Это по-нашему, — неожиданно улыбнулся хозяин, — мода на кнопочную технику отходит. Точнее руки ничего нет, я разумею комплекс.

— То есть всего человека? Абсолютно точно! — вскричал Хрусталев, предчувствуя, что взгляды их сойдутся во многом. — А как платите мастерам, корифеям бывшего восьмого разряда?

— Бывшего восьмого? — улыбнулся хозяин, показывая, что понимает, о чем речь. — Уж если откровенно, они там, в Комитете по труду, поспешили, хотя и обосновали вроде логично: практическим использованием лишь шести разрядов. Оно ведь так и было. За малым исключением, как говорится. Основной-то массы переход на шестиразрядную сетку не коснулся. И не заметили.

— Это как взглянуть, — вздохнул Хрусталев.

— Экономически, я разумею.

— Экономически нет. Но в смысле стимула мастерства? Бесспорно! У нас во ВНИИЗе раньше был один рабочий восьмого разряда, а теперь шестого — человек двадцать. Но разве это равные величины? На него смотреть приходили.

— У нас примерно такая же картина. Соотносительно. А впрочем, мы старались пожестче давать шестой при переаттестации. Но все равно корифеев уравняли с высококвалифицированными.

— Но зачем, зачем?

— Как зачем? Деньги! Четыре миллиарда взяли.

— Четыре?!

— А вы думали! Из-за мелочи не стали б возиться. Впрочем, тут был и другой момент.

— Какой? — заинтересовался Хрусталев.

— Борьба с кустарщиной, с колдовством, которое только один может, остальные не могут. Вот мы и докажем! Механизация! Да, много оправданий можно найти! Было б желание, — отвечал Порфирий Юстинианович.

— И чем доказали? Снижением квалификации? Закупкой импортной техники? А зачем закупать? Сами не можем? — воскликнул Хрусталев.

— Тут обмен, тут другая политика.

— Пожалуй, но все равно показатели надо менять, иначе никакая техника не поможет. Меня по линии райкома включили в комиссию по проверке швейной фабрики, — возбужденно заговорил Хрусталев. — Не справляется с планом! Начинаем разбираться: и с качеством плохо, торговля не берет костюмы — завал. Мы вначале думали — дело в дурной организации труда. Нет. В цехах порядок. Этого ведь не скроешь. Беседуем с руководством — тоже хорошее впечатление. Что за чертовщина! Начинаем вникать, в чем же дело. Беседуем с работницами — квалифицированные кадры. Ну! Спрашиваю у одной, отчего борта пиджака загибаются. Говорит: а как же им не загибаться, мы ж холст в борта ставим неусаженный, а потом на покупателе он садится.

Хозяин понимающе кивнул, показывая, что это ему знакомо.

— Мы к директору: почему не усаживаете? Говорит, не хочу на скамью подсудимых: если я у себя на фабрике усажу холст, он уменьшится на десять процентов, а в масштабах года это сотни, тысячи метров материи!

— Да, это беда их. У меня приятель — директор комбината. Они сами у себя могли б усаживать холст, но для этого они должны признать в министерстве, в Госплане, что выпускают, скажем, не четыре миллиона метров, а три с половиной. Мой-то приятель принял комбинат с этими показателями, теперь ему на себя брать.

— Но ведь фактически количество холста не уменьшится!

— Уменьшится! В том и дело. Борта в пиджаках не будут загибаться, но это уже другой вопрос, — усмехнулся Порфирий Юстинианович и уже без улыбки продолжал: — Вы поймите, эта цифра — четыре миллиона — уже задействована в планах, в прибылях.

— Какие прибыли? Магазины затоварены костюмами!

— А вы заводной! Это уже другая графа. Ну, с бортами я понимаю, а почему они с планом не справляются? Это уже нераспорядительность.

— А шесть процентов ежегодного прироста? За счет чего? — резко спросил Хрусталев. — Тем более что им запланировали одну ткань, а дают другую, подешевле. Так они, изворачиваясь, дошли до того, что начали уменьшать количество операций: рукава вшивали в три операции — перешли на две! Вроде прогресс, а костюмы пошли с перекошенными рукавами.

— К какому же выводу пришла ваша комиссия?

— Встали на защиту фабрики. Доказали с цифрами в руках, что предприятие ни при чем. Секретарь парткома там женщина, нас обнимала и целовала!

— Это все трогательно, а что вы предложили?

— Записали в решении требование — упорядочить систему показателей. Решение половинчатое, но все-таки сдвиг. И еще — повысить нормативную стоимость обработки. Дичь ведь: ткань стоит восемьдесят рублей, а пошив — четыре рубля. Они и горят!

— Да, соотношение с перекосом, но нормативная стоимость утверждена, — имы с неохотой идем на повышение: надо повышать цены, а мы за стабильность цен.

— Два рубля! Всего на два рубля повысить нормативную стоимость, покупатель это и не заметит, зато улучшится качество. Все к этому! — взволнованно говорил Хрусталев.

— Производительность, производительность, голубчик! Найдите нам показатель вместо вала — в ножки поклонимся! Что взять за основу отсчета?

— Конечный рубль!

— Идея реформы середины шестидесятых… Но в ней не продумана проблема всеобщей занятости. Сейчас же мы испытываем постоянную нехватку рабочей силы.

— Я думаю, что фактически нехватки нет. Теперь я сошлюсь на производительность: низка. И если б каждый работал в полную силу…

— А у них либо на покупателя работай, либо на систему показателей… — подытожил Хрусталев.

— Н-да… У нас этой проблемы нет, — улыбнулся хозяин.

— Да, но мы не прояснили, как вы платите мастерам, корифеям? — спросил Хрусталев.

— А ставки…

— Ставки? То есть оклад?

— Была дискуссия в печати. Следили? Ответил член Госкомитета. Его шибанул корреспондент. Отмолчались, а ставки выделили. Не скажу много — две десятых от общего фонда, но кое-что. Рабочим. Для тех, чей труд не поддается нормированию, практически тузам.

— Две десятых! Ну хоть бы один процент! Нет. Нет масштабного мышления! И в каких пределах?

— До двухсот рублей. Ну уж тут мы сами как-нибудь распорядимся. К этим двумстам да прогрессивно-премиальную и применим, совсем неплохо получится, вернее сказать — получается. Но мы и на моральное поощрение нажим делаем — особые пропуска, портретная галерея в нашем музее…

— О чем говорить! У вас поставлено дело, я все-таки почти неделю наблюдал, сравнивал. Мы считаем, что еще пока мало успели. Работаем, стараемся!

В последних словах Хрусталев уловил иронические нотки, нахмурился, но, вглядевшись в лицо собеседника, которое теперь напоминало ему лицо мхатовского Москвина, углядел в нем приятное простодушье. Или, может, это была игра?

— Стараемся держать, как же! — повторил Порфирий Юстинианович уже другим тоном и после паузы сказал то, что, очевидно, уже готовился сказать: — Кадровая политика — это у нас первая забота. — Он помолчал, улыбнулся. — На Руси… кстати, там не все плохо было… Так вот, в стародавние те времена разрыв в оплате низшего разряда и высшего имел соотношение один к семи! А сейчас хорошо, если один к двум.


Хрусталев явился домой в двенадцатом часу и стал звонить Феде. И лишь услышав сонное «алло», вспомнил, что решил выдержать характер.

16

Месяц спустя Федор Аниканович был утвержден в новой должности и занял огромный кабинет на одном этаже с генеральным директором. Первое изменение, которое заметили окружающие, состояло в том, что Федя стал медленней говорить и ходить. Он как бы постоянно сдерживал себя. И поворачивался медленно, со значением. Но был подчеркнуто вежлив и прост со старыми сослуживцами — как будто ничего не изменилось и он так же доступен. Вообще все прошло отлично. Подчиненным представлял его сам генеральный, и Федя весь с головой ушел в работу. В общих чертах работа была знакома, дело налажено. Людей он знал, энергия в нем кипела. Скепсис, разумеется, был забыт, и Федя с неделю принимал поздравления знакомых сослуживцев. Остров и тот поздравить зашел! Понятно… По его заказам цехи опытного производства изготовляют аппаратуру. Теперь все завлабы у Феди в руках. Работать можно. Должность нелегкая, но… на виду, по крайней мере.

Одно лишь весьма огорчало Федю: одновременно с новым назначением он не был введен в ученый совет. Правда, его предшественник Глебов тоже не был членом совета, но он не имел ученой степени. Зато предшественник Глебова точно входил в ученый совет. Могли б и Федю ввести… Ведь он занимает во ВНИИЗе должность более высокую, чем многие члены ученого совета. И Федя решил, что если ставить вопрос об этом, то только сейчас, на первых порах как раз удобно. Однако к генеральному он решил не идти. Тот просто не понял бы его, то есть понял бы не так, как это нужно. Еще глупей было идти к заму по науке — Шашечкин сейчас бы приписал ему карьеризм, анархизм или еще что-нибудь. Он пошел к первому заму Александру Николаевичу, человеку новых веяний, который был за Федю уже потому, что тот новый, сравнительно молодой и явно не бурбон.

— Как? А разве ты еще не член совета? — удивился первый зам, но в тоне его сквозила ирония. И это не понравилось Атаринову. Не мог же председатель совета не знать своих членов. К чему этот цирк? Федя холодно пожал плечами. — Нет, надо ввести, и непременно. Непременно! — воскликнул Александр Николаевич. — Вот мы сейчас поручим это Тихону Ивановичу — старик дело знает. Субординация, брат! Ничего не поделаешь.

И прежде чем Федя успел возразить, Александр Николаевич снял трубку и, нажав кнопку, соединился с заместителем по науке. Федя слышал лишь то, что говорил хозяин кабинета.

— Нет, ну зачем так? Нет никакой экстренности. Давайте пустим обычным порядком, это ваша епархия, вы и сориентируйтесь, как это лучше провести… Да. Вот именно, чтобы нас правильно поняли. Если нас будут правильно понимать, то и мы будем — что? Будем правильно понимать. А если мы будем правильно понимать, то и — что? — совершенно верно: и нас будут правильно понимать! Вот видите, дорогой Тихон Иванович, как мы с вами отлично понимаем друг друга! Прекрасно! Прекрасно!

Положив трубку, Александр Николаевич сказал:

— Шашечкин — сплошное очарование. Я испытываю каждый раз большое наслаждение, беседуя с ним. — Первый зам остановился и добавил с нарочитой медлительностью: — Мы введем тебя в это святилище и обставим весьма торжественно этот акт.

Федя встал и тяжело вздохнул: будто все это не ему нужно, но вот приходится, что поделаешь. «Цирк, цирк, — подумал он, выходя. — Но все-таки я правильно сделал, что пошел. Пусть там медленно, через полгода, но дело сделано, а сами они вряд ли бы догадались».

В то время многие ждали от Феди переворота. Мастера надеялись, что он займется тарифами и оплатой; инженерная молодежь ожидала новых перемещений и перспективных работ; специалисты надеялись, что наконец-то им будут созданы условия для экспериментальной работы. Пришел человек сравнительно молодой, со свежей мыслью, не чиновник, ученый со степенью и опытом административной работы, а главное (и это тоже не осталось тайной), с полномочиями, которых не имел Глебов, оттого что не ладил с генеральным директором. Атаринову же генеральный, как передавали, прямо сказал: «Все вопросы, связанные с опытным производством, в том числе кадровые, решайте самостоятельно».

Если б предшественник был снят с должности за развал работы, Атаринову было б логично начать свою деятельность с перестройки, с введения новых порядков, но Глебов ушел на повышение. Опрометчиво было начинать с ломки того, что было при нем. Машина налажена и работает. Федя это понимал. Но главное состояло в том, что им, как и многими начинающими начальниками, владело стремление доказать, что и он может отлично руководить так, как это вообще положено, то есть представительно, серьезно, солидно, с достоинством и в то же время демократично.

Но что значит руководить солидно, серьезно? Если ты дал два-три  с е р ь е з н ы х  решения какого-то вопроса, то вот тебе и серьезность; если ты, невзирая на то, вверх или вниз пошел твой предшественник, поломал существующее при нем рутинное правило, — вот тебе и достоинство; в противном случае черты эти становятся лишь более или менее интригующей формой.

«Сперва я докажу, что могу руководить, как все, а затем уж начну вводить свое новое», — рассуждает иное лицо. Но «свое» и «новое» надо иметь. В чьей голове оно есть, тот, не оглядываясь на то, что скажут, что подумают, и вообще не гадая о последствиях для собственной судьбы и карьеры, начинает вводить то, что считает полезным и необходимым. Но для этого надо иметь еще и гражданское мужество. И умение брать на себя ответственность.

Следующая ступень — это когда руководитель хоть и пытается действовать, но в пределах, с оглядкой, готовый тут же и раскаяться и признать собственные ошибки. Наконец, последняя, низшая ступень — это когда вновь назначенный товарищ говорит: «Пусть идет как идет», совсем не задумываясь над тем, что если что-то идет, то, стало быть, им движут какие-то силы. Это все равно как если б машинист летящего вперед паровоза, приняв на ходу смену и взглянув на жаркую топку и добрую скорость хода, сказал бы: «Вот пусть так и идет». Так и идет, пока в топках не сгорит уголь и на пути несущегося состава не встретятся светофоры и стрелки. Тут уж нельзя полагаться на авось вывезет, нужно смотреть: не прем ли на красный свет? То есть надо действовать.

Федя это все понимал. Более того, ему как способному администратору хотелось кипучей деятельности, перестановок, нововведений и т. п. Он знал людей. Наконец — и эту черту в нем особенно ценил Хрусталев, — Федя умел предвидеть промышленную конъюнктуру, мог верно оценить перспективность той или иной конструкции с точки зрения ее запуска в серию. Промышленники знают, как это важно, потому что для запуска машины в серию нужна огромная подготовка производства, и, если заранее предугадать, можно выиграть в сроках…

Еще год-два назад в нем появлялась бескорыстная радость при виде перспективной конструкции, он оживлялся, потирал руки и, устроившись со всевозможными удобствами, начинал изучать чертежи. Нацелив на узел кончик карандаша, он говорил конструктору: «Здесь, здесь все завязано!» Но случившийся раз сбой, когда вопрос о запуске в серию был решен не в зависимости от качества образца, а силой деловых качеств и имени ведущего конструктора, вышедшего напрямую на главк, поколебал Федю, ускорив душевные сдвиги в нем.

Теперь он рассуждал: сейчас главное не скомпрометировать себя каким-нибудь необдуманным решением. Не так-то просто было добиться этого положения — зачем рисковать? Другое дело, если б директор при назначении сказал ему: «Товарищ Атаринов, нужен новый качественный уровень. Дать образцы отрасли… Выйти на экспорт… Вытеснить на мировом рынке СИП…» — и в таком духе. Но он же этого не сказал! Бесспорно, возможны и некоторые нововведения, но в пределах. Солидно. Достойно. Респектабельно.

И, наметив примерную линию поведения, Федя начинает мечтать. Ему представляется, что он присутствует на совещании у генерального. Совещание оканчивается, но Николай Афанасьевич говорит: «Моих заместителей и вас, Федор Аниканович, прошу остаться…» И вон они, несколько руководителей ВНИИЗа, покидают конференц-зал и следуют за директором в его кабинет, а Остров и другие завлабы с завистью смотрят им вслед. «Прошу располагаться», — приглашает Николай Афанасьевич. Чай, сигареты… И начинается серьезное обсуждение какого-то важного вопроса в узком кругу. «Федор Аниканович, а ваше мнение?» — спрашивает директор. Он начинает излагать свою точку зрения. В глазах генерального появляется живой интерес. «А что? По-моему, разумно», — говорит он, и сидящий тут же Тихон Иванович, поймав директорский взгляд, тотчас кивает в знак согласия, и другие замы тоже кивают.

Все это очень живо предстало в воображении Атаринова как вполне реальная мечта, но он тотчас устыдился своих мыслей. «Глупости все это, чушь, бред, главное — дело. И я докажу», — сказал он себе и задумался.

Но чем больше он думал, тем больше им овладевали сомнения: какое дело главное? Хорошо Хрусталеву. Сняли микрон и выжали из машины более высокую точность, здесь все ясно. Или та же соосность! Стукнул, как в том анекдоте, молотком по станине — и ось стала на место. «Плати тысячу долларов». — «За что? За один удар?!» — «Но надо знать, куда стукнуть».

«Главное — дело». А какое конкретно? Жать на проценты, как того требуют плановики, или тратить десятки, сотни нормо-часов на отработку какого-то одного образца машины, как того хочет Хрусталев? Скажут: нужно и то и то. Но «и то и то» нереально. Значит, надо как-то приспосабливаться, чем-то поступиться. Или уж лезть на рожон. Но и в этом выборе Хрусталев и Атаринов не равны. Вон Игорь какой год конфликтует с ОТЗ. И что? Ну не дали заслуженного изобретателя (получил Тубанов, у которого вдвое меньше патентов и те лишь на уровне техусовершенствований, изобретений нет; но Тубанов никому ни в чем не перечил, всех связал услугами, компанейством). В остальном Игорь ничего не потерял, кроме времени и нервов. А план спрашивают с него, с Феди. Так или не так? Тогда о чем говорить?! — сердился Федя. И чем дальше он так размышлял, тем глубже заходил в лабиринт вопросов, ответов на которые не было. Не было у Феди и желания вести по этому поводу споры с Игорем.

Феде, который с увлечением обсуждал с Пашей Коридовым оттенки должностных отношений, был уже не нужен Хрусталев. Ну получили астрономическую цифру четыре восемьсот — и что? Не это решает, по крайней мере, в богоспасаемом ВНИИЗе. И из этого следует делать выводы.

Но Атаринов не хотел заметно отходить от Игоря и даже боялся ссоры. Во-первых, потому, что после ссоры Игорь мог стать неуправляемым — упрется, с ним уж ничего не поделаешь, а пожалуй, и перейдет в другой лагерь. Чего тоже нельзя допустить. Игорь знает слишком много слабостей Феди, чтобы Федя позволил ему сделаться своим открытым врагом. Во-вторых, ссора с Хрусталевым тотчас после назначения Атаринова на новый пост могла повредить ему, Феде, в общественном мнении. Нет, открыто ссориться с Хрусталевым не нужно. Надо как-то иначе, размышлял Федя. Он огляделся вокруг себя и вдруг заметил Владимира Ивановича Рузина, своего заместителя. Небольшой остролицый человек смотрел на своего нового шефа умными, всепонимающими глазками. Он уже пережил, что его обошли, не поставив вместо Глебова. Конечно, он был задет. Если б поставили человека постарше, за пятьдесят, с заслугами, тогда Рузину не было обидно. Но Федя был его ровесником и, по мнению Рузина, как работник не имел никаких особых преимуществ перед ним, кроме банкетной представительности. Но факт свершился. Атаринов — человек неплохой, с ним можно работать, об этом Рузин слышал от многих. А раз так, надо найти с ним контакт, решил он. И стал логически рассуждать. Он имел злой и циничный ум, потерся в управленческих коридорах, поднаторел и ждал случая выдвинуться. Теперь ему предстояло работать на Атаринова. «А он на этом месте долго не усидит, возьмут замом, и тогда мне важна будет поддержка Атаринова», — рассуждал Рузин.

Сейчас, при Атаринове, его закадычный друг Хрусталев пойдет вверх. Жлобикову врежут, чтоб не встревал, и тот замолчит — службу знает. Какой вывод из этого? — спрашивает Рузин себя и отвечает: если Хрусталев неизбежно пойдет вверх, то почему бы ему, Рузину, не способствовать этому? Вполне логично. Уже кто-то, кажется Лена Арцруни, поговаривал, что авторов БМ представят на Госпремию. Отчего бы ему, Рузину, не выступить инициатором в этом вопросе, если все предрешено? Атаринову менее удобно, как-никак друзья, и все это знают. Логично? Вполне. Надо действовать.

И Рузин отправился вниз, на поплавок, осмотрел образцы, изготовленные на БМ, заключение лаборатории, переговорил с Хрусталевым и Тишкиным и поздравил их с успехом. В оценке был сдержан, сказал лишь, что, по его мнению, Белая машина выходит за рамки обычного технического усовершенствования, и, значительно улыбнувшись, добавил: «Мы доложим, а там уж начальство решит», имея в виду Атаринова. Как решит Атаринов, в этом он не сомневался.

Владимир Рузин был человек дела. Он решил поднести сюрприз шефу в виде проекта решения по Белой машине. Следовало дать полную характеристику Белой машины, сопоставить данные, достигнутые на Белой машине, с результатами аналогов, полистать иностранные технические журналы, привести в подкрепление зарубежные данные — словом, это была работа. И Рузин дня два корпел над документами. «Шеф попросит подготовить документацию, — торжествующе думал он, — а я ему: пожалуйста, готовый проектик. Сила! Вот так у нас работают, товарищ Атаринов».

Извечный враг Хрусталева Жлобиков вдруг стал проявлять деликатность, на которую, оказывается, был прекрасно способен, и не вмешивался в дела опытной мастерской, даже предложил увеличить ее штат за счет цеха. Как и Рузин, Жлобиков действовал с оглядкой на давнюю и известную всему ВНИИЗу дружбу Хрусталева и Атаринова.


Разумеется, приближая Пашу к себе, Федя внимательно присматривался к новому другу: это тоже важно, чтоб тебя не скомпрометировали. Конечно, Паша не аналитик, у него неглубокий ум, но надо быть объективным. Норму научной продукции он выдает, пусть это компиляция, но всегда на актуальную тему. У кого можно узнать последнюю информацию по любому вопросу? У Павла!

В свою очередь, Коридов как-то незаметно вошел в жизнь Феди Атаринова и стал необходимым ему человеком. И надо отдать должное, он сумел окружить Федю мелочной, но приятной внимательностью. Он доставал билеты на модные спектакли и даже один раз повел Федю в директорскую ложу. Оглядывая из ложи зрительный зал, Федя испытывал радость приобщения…

Коридов первый заговорил с Рузиным о возникшем охлаждении Атаринова к бывшему другу. Вначале было Рузин не поверил и сказал, что это очередная байка, каких немало. «А ты присмотрись», — посоветовал Паша. Рузин был озадачен. Человек деловой, он не вдруг понял, что происходит. Но припомнив последние недели, отметил для себя, что ни разу не видел Хрусталева в новом кабинете Атаринова. Он не придал значения этому, но теперь, в свете коридовской информации, дело получило новый, неожиданный и приятный ракурс. И он решил впредь до выяснения не соваться с проектом по БМ. И, проверяя Пашу, сам стал прощупывать почву.

Федина приятельница Алла спрашивала: «А что у вас с Игорем?»

Федя молчал. С Аллой он уже не хотел быть откровенным… Слишком крепко она была связана с прошлым, с Игорем. Дело, разумеется, не в этом. Федя все чаще задумывался: а та ли женщина Алла, чтоб стать его женой? Стоило ли столько ждать и искать, чтобы остановиться на такой ординарной кандидатуре? Алла мила, бесспорно мила, но в то же время в ней нет серьезности или основательности, той основательности, которую он видел в женах членов ученого совета на юбилеях и позащитных банкетах. А новизны уже не будет, рассуждал он. И так много красивых, — с любой знакомься… Когда-то это делалось запросто, само собой получалось. А вообще, и сейчас никакой проблемы, конечно.

Но Федя уже привык к Алле. Ему не хотелось ее оставлять. И он колебался.

17

Кроме Феди, у Игоря почти не было друзей, однополчане его были слишком стары, и их осталось немного.

Хрусталев вдруг почувствовал вокруг себя пустоту и достал свою старую записную книжку. У него было три старинных, еще довоенных приятеля по школе — Варнаков, Гринберг и Прохоров, с которыми он не часто, но систематически виделся. Был еще и Фридрих, с которым они тоже встречались. Их связывало довоенное детство, и хотя до войны они прожили пятнадцать-шестнадцать лет, а после войны — треть века, но тот, первый, период жизни был бесконечно длинней, чем просвистевшие пулей послевоенные годы. Там, в детстве, были не годы — эпохи. Из всего шестого «Б» класса в поле зрения остались четверо, и они держались за эти редкие встречи. Собирались у Хрусталева, в большой старинной квартире, где когда-то ставили елки для маленького Игоря и его друзей, потом ставили большие елки для его ребятишек; теперь же ставили маленькие, потому что все выросли и следовало дожидаться третьего поколения.

Фридрих слесарил на крупном заводе, был высококвалифицированный слесарь, общественник и человек очень правильный.

Михаил Гринберг заведовал экономическим сектором в крупной организации, и позиции его были крепки. Но — ершился и любил пофрондировать.

Над судьбой Кости Варнакова Хрусталев не раз задумывался и искал разгадку ее. В этом человеке смолоду жила этакая гусарская бравада. С легкой усмешкой, сорвавшись с первого курса, пошел в армию. Там ему предложили военное училище, поступил, хотя вовсе не был военным человеком и не любил дисциплины. И служил с гусарской бравадой, но очень старательно; его демобилизовали без пенсии, не дав дослужить до срока. Теперь, в сорок пять, состоял в клерковой должности в заштатной проектной организации, он уже не мог улыбаться по-прежнему и пригорюнился надолго. Личная жизнь у него не сложилась; мог поддать с удовольствием, но пьян не бывал, был крепок и сохранил рыцарские замашки. Любил задумчиво тянуть бочечное пиво, у ларька, в сторонке, поглядывая куда-то вдаль. Ввязывался в уличные несправедливости, случалось, дрался, бывал бит, но привычек своих уже не менял.

Последний из четверки — Юрий Прохоров — был высокий, худой, молчаливый, с пробивающимся сквозь сетку морщин детски-наивным выражением лица, мягкий интеллигент, врач, несколько поуставший от совместительств в больницах на разных концах города и приглашаемый совмещать всюду как специалист-патологоанатом: эпикризы его были безукоризненны. Прохоров происходил из питерской рабочей семьи, мечтавшей видеть сына ученым.

День встречи был назначен — в пятницу. В последнюю минуту выяснилось, что старшая дочь, студентка, пригласила к себе на этот же день однокурсников послушать поп-музыку, а Фридрих сообщил, что не может: провожает в армию сына. Но решили ничего не менять, старшее поколение выбрало себе кухню, отдав молодежи все комнаты.

Сквозь какофонию звуков из передней донесся звонок.

— Я открою, — сказал Хрусталев. Но, отворив дверь, увидел незнакомого молодого человека.

— Могу я видеть Валю? — спросил он.

— Какую Валю? Здесь нет… — ответил Игорь Николаевич и вдруг услышал за спиной торопливые шаги.

— Отец, это к нам… — крикнула Лиза, выходя на площадку.

Он вернулся в кухню.

— Это не Миша, это к ним… Что за странность, — идет в дом к Лизе, а спрашивает какую-то Валю? Ничего не понятно.

— Но хоть приличный? — спросила Марина.

— Не знаю, не физиономист.

Кухня в квартире, как во всех домах старинной планировки, была значительных размеров и отделена от остальных помещений. С высокого потолка под зеленым абажуром спускалась круглая лампа. Марина взялась было жарить бефы, но Варнаков не выдержал и попросил разрешения самому зажарить мясо. Он снял пиджак, засучил рукава, обнаружив широкие в локтях руки, повязался передником и занялся делом. Сосредоточенно работая с бефами, Костя отбил их, наперчил, насолил и поставил на газ сковородку раскаливать, а сам взялся за лук, нарезая его тонкими ломтиками, жмурясь от остроты.

— Вообще, я б на месте Михаила ушел… — неожиданно изрек Костя, впрочем, это было в его манере: вдруг повернуть.

— Ну, с чего? — спросил Хрусталев.

— А что здесь? Что он имеет? — вдруг агрессивно воскликнул Костя.

Хрусталев знал его с детства, видел каждое движение души. Хотел спросить: «Ты о себе или о нем?» — но это означало обидеть старого товарища. Выяснять же, кто виновен в Костиной ситуации, сейчас не имело смысла, ничего исправить уже нельзя, пенять бесполезно, заново жизнь не начнешь.

Зашипело мясо, брошенное на раскаленную сковородку. Костя, наклонясь, пригляделся к пламени и убавил его. Хрусталев подошел к окну. Уже стемнело. Вдали вырисовывались знакомые с детства верхушки деревьев. Он сказал:

— Ну, я вижу, у тебя настроение сегодня неважное. Что дома-то?

— А ничего… все то же. Я развожусь. Квартиру размениваю.

Хрусталев молчал. И это было известно. И бесполезно было обсуждать: все равно Костя ни на что не решится и не уйдет и все будет продолжаться, пока не кончится.

— Игорь, ты знаешь, я не пессимист, но…

Хрусталев ничего не мог сказать приятелю в утешение, весь роман и женитьба Кости на его нынешней жене происходили на глазах Игоря. И здесь все делалось с бравадой: «А, ладно!» И все. Хотя б любовь была, хотя бы она длилась месяц! Будто нарочно он все делал против своего желания, с той же бравадой.

— Жизнь кончена, надо как-то дотягивать.

— Все-таки нам больше повезло, чем тем ребятам, что лежат на Курской дуге, на Пискаревском кладбище.

— Ты думаешь? — вздохнул Костя.

Вошла Марина.

— Что  т а м? — спросил Хрусталев, чтоб сменить тему.

— Т а м — как раз ничего. И непонравившийся тебе молодой человек оказался очень приличным, — сказала Марина.


Приехал Михаил Гринберг, и по тому, как он вошел и заулыбался, стало ясно, что он доволен компанией, хотя в улыбке сквозила ирония. Эта ирония много ему портила в жизни, сердила его собеседников, особенно из числа мнительных, и совершенно напрасно, потому что Михаил был в сущности очень безобидным человеком, хотя и ершился. Росту выше среднего, он имел высокий, большой лоб. Некрасивое лицо постоянно освещалось живой улыбкой. Он тотчас заговорил об экономике тепловых электростанций; с чего, почему, при чем здесь электростанция — было неясно, но говорил он интересно и увлеченно. Во всем рассуждении его сквозила свежая молодая увлеченность, смешная для сорокапятилетнего человека. Хрусталев тотчас подхватил его мысль.

— Вот странно, я тоже думал о том, — сказал он, — мы всем налегаем на мощности, а везде ли они нужны?

— А надо считать. Сколько. Где. Электростанций, машин, тракторов. Чтоб вложенные средства давали отдачу. Вкладываем-то мы много, Игорь, и в этом суть… А отдача запаздывает, — говорил Гринберг.

Костя Варнаков хмурился, он был далек от этих тем, ждал паузы.

— Ну, а что у тебя, Михаил? Как с шефом? — спросил он, имея в виду, что Гринберг в прошлую встречу материл своего шефа. Сейчас он со вздохом махнул рукой.

— Да ну! О чем говорить?! Ему б журналистом быть, пописывает статейки, а впрочем, такие сейчас в моде… популяризаторы! Но заведешь с ним речь о серьезном, об экономике, и чувствуешь, ему абсолютно… до феньки все это! — он фыркнул. — И получается, идиот не он, а я, что все принимаю всерьез.

— Это Боппе? — спросил Костя.

— Ну, Боппе, Боппе…

Костя кивнул значительно.

— Ну, Юрку ждать не будем, подойдет, — сказал Игорь.

— Он говорил, может задержаться, если придется ехать на вскрытие.

— Да уж работенка, черт побери!

— Ничего, раньше или позже, все пройдем через его руки…

Наконец явился Прохоров. Виновато извинился за опоздание, сел и тотчас погрузился в приятную атмосферу ассоциаций, воспоминаний. Снова все они учились в шестом «Б» сто восемнадцатой средней школы, что на углу Рашетовой и Энгельса; снова была отрядная вожатая Леля Луценко в синей блузке и красном галстуке, в которую все они были влюблены; снова с огорчением смотрела на своих питомцев добрая Клавдия Степановна, их классный руководитель, снова на уроке немецкого Кириллов бегал по партам, а кто-то, отворив дверь класса, кричал: «Шухер! Аркаша, Аркаша идет», — директора звали Аркадий Николаевич.

Забытые, милые, давно ушедшие лица…

18

— Отец, к тебе пришли! — сказала дочь, заглянув в кухню.

Хрусталев вышел в переднюю. У дверей несколько в виноватой позе стоял сосед по этажу подполковник милиции Крестов, в шлепанцах, с книгой в руках; он часто брал у Хрусталевых книги, интересовался русской историей, читал Соловьева.

— Извините, Игорь Николаевич, не знал, что гости у вас… Пришел обменять, — сказал он типично волжским говорком со звенящим тембром, подавая хозяину книгу, — это первый том, в целости и сохранности, можете проверить, полистать. Там хотел я один листочек интересный такой вырезать, но потом думаю, зачем же соседу пакость-то делать… — Он улыбнулся. — Нет, за вторым я зайду потом как-нибудь.

— Второй том я вам дам сегодня. Зайдите по-соседски, помните, вы меня раз к себе затащили в ваш праздник? И я заспорил с вашим полковником.

— Ну и память у вас, Игорь Николаевич… Но долг платежом красен. Если только на минуточку.

— Ладно, идемте, что торговаться.

Они вошли в кухню. Крестов оглядел присутствующих с хорошим незаметным профессионализмом, тотчас узнал всех, поздоровался, разговор сразу смолк. Вскоре ужин продолжился в лучших русских традициях.

— Мы вот говорили, Николай Иванович, что у нас на Руси беспорядка много, бездельники развелись, — сказал хозяин, как бы вводя гостя в курс.

— Да что вы, Игорь Николаевич, когда же это на Руси порядок-то был? Его у нас отродясь не было, — отвечал Крестов, и продолжал: — Томик, что я принес-то… руками разведешь. А — история.

— Ну нет, я теперь не верю этому автору. В прошлом году я тоже был в восторге и от первого и от второго тома, а прочел новую вещь — это уже не то: и грубо и, я бы сказал, пошло. А главное, я увидел, как он делает историю, и у меня пропал к нему интерес. Начисто!

— Нет, там тоже есть любопытные вещи… Хотя и спорные! Согласен, — значительно сказал Крестов.

Костя несколько присмирел при новом госте, нахохлился и вдруг врезался в разговор, с налету заявив, что мы напрасно разрушили бога, отказались от религии, то есть не привлекли ее к себе же в помощь. Это была старая Костина мысль.

— Так, наверное, это не мы разрушили бога, Константин Дионисьевич. По-моему, еще до нас тут постарались, — выждав паузу, произнес Крестов.

— Кто? — вскинулся Варнаков, готовый к баталиям.

— Много кто… Да достанет одного Льва Толстого.

Пошел разговор о боге, Толстом, Достоевском, Эйнштейне, Бермудском треугольнике, йогах, последней версии Амбарцумяна. Беседа обретала все большую приятность, и было счастливо думать, что в жизни есть какая-то тайна, что не все ясно и просто, как железобетон. В самом деле, если наша жизнь, рассуждал Хрусталев, лишь узкая полоска, которую надо пройти, и ни до нас, ни после нас ничего не было и не будет, то, очевидно, самое простое и разумное — это уйти из жизни, что раньше или позже все равно случится. Толстой признается, что, придя к этой мысли, он даже прятал ружье, чтоб не соблазниться и не убить себя.

— Но это уже неверие, — сказал Крестов.

— Во что? В бога?

— И в самого себя.

— Да, но тут встает другая серьезная именно для нас проблема. Загробной жизни нет, значит, особенно важно, чтобы здесь, на земле, человеку было воздано должное по заслугам, ну а коли люди мне не воздают, так я себе сам воздам: хватай, пользуйся! И хватают.

— Позволь, я экономист, меня интересует, что следует считать эквивалентом! Чем должно быть воздано — деньгами или как? Что должно быть критерием? Материальное, духовное? — спросил Гринберг.

— Труд. И только! — отвечал Хрусталев. — Меня не устраивает, например, что у нас есть один такой Паша-бездельник, который уже лет десять занимается научной организацией своих собственных дел. Для отвода глаз постоянно заводит какие-то картотеки авторов по специальности и еще другими возмущается, а под шумок лезет в сээнсэ и пролезет. Так вот, я не хочу, чтобы мне платили одинаково с ним, а мы уравнены в ставках.

— О нет, ты сужаешь, Игорь! — воскликнул Костя.

— Может быть, я примитивен, но я хочу справедливости! Не равняйте меня с бездельником!

— Ишь чего захотел! — рассмеялся Костя.

— А ты напрасно, эта мысль, пожалуй, совершенно правильная, — вмешался вдруг Прохоров.

— Ерунда!

— Ну-ну, Костя, — рассмеялся Юра точно так, как в школе, когда он, как всякий аккуратный мальчик, всегда приходил с готовыми уроками, Костя же не всегда. И — смешно было видеть — с бравадой шел к доске, шумно проваливался и возвращался на место, чувствуя себя героем. — Отдельные недочеты у нас еще все-таки есть.

— И у тебя недочеты случаются?

— Костя, я не знаю, наверное, и у меня бывают они, — с подчеркнутой рассудительностью выпившего человека возразил Прохоров. — Даже очевидно бывают.

— Но тебе не так страшно и ошибиться, а? Покойнику-то все равно.

— Что ты, Костя?! Меня же контролируют. Мои заключения под лупой читают. Аргументировать надо. Чтоб все обоснованно, комар носу не подточил.

— Чтоб умер обоснованно? Так?

— Ну да, ну да, а как же? — сосредоточенно подтвердил Прохоров.

— Расскажи хоть, чтобы уж заранее знать… гм… гм…

— А чего? Обычная работа. Берешь историю болезни, смотришь диагноз…

— Окончательный?

— Окончательный пишу я.

— После того, как сделаешь продольный разрез?

— Понятно. Но в принципе всегда подтверждаешь…

— Ну, правильно, — к чему? Все равно со стола не поднимешь, — язвил Костя.

— Да уж, если ко мне на секционный стол попал, то конечно. Сегодня хотел к вам раньше приехать, звоню в филиал. Говорят: «Юрий Борисыч, ждет…» Все, руки по швам, еду.

— Кто ждал-то?

— Ну, «кто», Костя. В сорок лет — рак, рук не подложишь.

— Но иногда все же можно бы было и подложить руки, — ввернул Крестов значительно, — скажем, известный в городе случай с неожиданной смертью жены балетмейстера Фугина, а? Вы в курсе, Юрий Борисыч?

— Немножко… Слышал… Это не у нас.

— Молодая женщина среди полного здоровья — с чего?

— Там перитонит был…

— С перитонитом люди по улице не ходят, а больная сама пришла в больницу, даже не на машине. И три дня выжидали… А в протоколе вскрытия, который, кстати, три раза переписывали, — вот там все правильно и в порядке. Там действительно: рук не подложишь.

— Кто ж виноват? — спросил Костя.

— Непрофессионализм! Не халатность, нет; вокруг больной крутились врачи, — жена знаменитости. Разобраться не смогли.

— Да, да, — вздыхал Прохоров, — но я вам по опыту скажу, братцы, хотите верьте, хотите нет: для родных лучше знать, что… гм… гм… иного исхода быть не могло. Тогда они спокойны. А если сказать, что можно было спасти и не спасли — это им лишнее расстройство! — с невинностью шестиклассника, слегка наклонив голову, говорил Прохоров.

— А вы информированный человек, Николай Иваныч, — сказал хозяин.

— Это моя профессия, Игорь Николаевич.

— А в вашей профессии таких проблем, наверное, нет? — обратился хозяин к Крестову.

— У нас дисциплина, Игорь Николаевич, — мягко ответил сосед и после паузы продолжал: — Но и у нас свои проблемы. Приходит молодежь с университетским образованием, очень уверенны, умеют говорить, а улицы не знают. Я вон в молодости как пришел в органы после войны, поручили район города, так я, наверное, с год изучал все проходные дворы и выходы. Шагами вымеривал! Если преступник ушел, я уже знал, куда, когда и где он может выйти, откуда появиться, где его брать сподручнее. Что вы! Улица — это наука! Кто сейчас занимается этим делом? Кому охота? Легче сидеть за столом и рассуждать о воспитательной роли милиции.

— А кому же ловить преступников? — спросил Гринберг.

— Организуйте общественность, дежурство дружинников, — непроницаемо отвечал Крестов.

— У нас все девчата записались в дружинники: слух прошел, за дежурства прибавляют дни к отпуску, — сказал Костя. — А вообще изучай приемы самбо!

— Лучше каратэ, — уточнил Крестов. — При всей симпатии к нашим отечественным приемам, я б предпочел именно каратэ: от него практически нет защиты. Балет! Красивая вещь, если работать по-настоящему. У нас есть истинные мастера. Жаль, в моей молодости не было у нас каратэ. А сейчас уже поздновато — не все возьмешь. Мускулатура не та. Мастерство — великая сила. Но попробуй доберись до него. Труд, один труд…

— Михаил, вот ты как экономист скажи: какой вид принуждения к труду дает больше эффекта — экономический или внеэкономический? — спросил Костя.

Гринберг наморщил лоб, готовясь ответить. Но его опередили:

— Кто-то из великих философов сказал: делай, что должно, и будь что будет. Вот и все принуждение.

— Это сказал Толстой, — отвечал Костя.

— Это французская пословица, Толстой произнес ее перед смертью, — поправил Хрусталев.

19

Все вдруг стало немило Хрусталеву во ВНИИЗе, и он решил немедленно уйти в отпуск. Зашел в местный комитет справиться о путевках.

Зоя Марковна была всемогущая дама без возраста, числившаяся на скромной должности, но благодаря своим контактным талантам пользовавшаяся огромным влиянием. И по части путевок тоже кланялись ей все вплоть до заместителей директора. К ней шли с шоколадом, розами и с комплиментами. Из милости она иногда делала чудеса, по-царски бросая на стол две путевки в Карловы Вары или предлагая круиз по Средиземноморью в каюте-люкс. Как подлинному мастеру, ей тоже хотелось иногда бескорыстно показать свою доброту и, словно фокуснику, показать фокус: нет сигареты — и вот она уже во рту, дымящаяся… Так и Зоя могла вдруг одарить вас, если сумели найти к ней подход, зеленоватым блоком «пэл-мэл» или крученным ручным способом чаем № 95, по сравнению с которым прославленный цейлонский — жалкий бесцветный напиток. Чем труднее была задача, тем азартней, вдохновеннее делалась Зоя. Замшевые куртки, югославские сапожки — это была рядовая, ординарная работа, как и синие унитазы из ФРГ. Но шкура уссурийского тигра, или таджикский шелк, или тот же бочоночек зернистой икры — это да, тут требовалась ювелирная работа.

Зоя — это талант, и ни одна из многочисленных ревизий, проверявших хозотдел, не могла предъявить ей никакого обвинения. Она работала честно, в этом суть, ну а классическое умение устанавливать контакты — это уже от бога. Она весьма тонко разбиралась, кто чего стоит во ВНИИЗе. Поэтому, несмотря на то, что Хрусталев пришел к ней без сувенира и даже без комплимента, она, безнадежно взглянув на него, заговорила с укором:

— Ну вот зачем? Зачем, милый Игорь, вы меня ставите в такое тяжелое положение?! Почему бы не предупредить хотя бы за месяц? Вот я сейчас должна оставить все дела и заняться одной вашей путевкой. Хорошо. Я так и сделаю, брошу все дела.

— Не надо, я думал… Может, случайно?

— А что случайно? Какое случайно в сезон? Надо работать, и я брошу все и буду заниматься вашей путевкой, пусть другие будут обижены, — в своей любимой манере витийствовала Зоя, — а если меня вызовет Шашечкин и спросит, почему я не выполнила его поручения, я скажу: «Тихон Иваныч, я доставала путевку нашему Игорю Хрусталеву. Я была вынуждена».

— Ну, если так трудно, не надо.

— Это трудно, это очень трудно! Садитесь… У меня есть единственная путевка, но я ее уже обещала одному тоже очень уважаемому товарищу. Однако ему я буду вынуждена отказать…

— Мне не надо чужой путевки! — начал было Игорь и встал, но тут он заметил, что другая сотрудница, кусая губы от смеха, делает ему знак, который мог означать лишь одно: молчите и соглашайтесь.

Через полчаса, получив в профсоюзе разрешение на скидку, Хрусталев отправился в кассу за путевкой.


Едва Хрусталев вышел из отпуска, как к Феде явился Жлобиков с данными по зарплате. Средний заработок по мастерской Хрусталева был выше, чем по цехам опытного производства.

— С этим надо бороться, — нахмурился Федя.

— Дак, Федор Аниканович! Я же постоянно с этим воюю, хотя на меня некоторые и обижаются… Тот же Игорь Николаевич!.. Ладно, думаю, пусть как хочет. А спросят — скажу как есть, — и Жлобиков замолчал в полном расстройстве от такой ситуации.

— И вы считаете, что перерасход фонда зарплаты за счет мастерской? — спросил Федя.

— Так вот глядите! Ихний средний и наш. — Жлобиков принялся объяснять, но Федя уже вызывал Хрусталева.

Войдя к Атаринову, Игорь был неприятно поражен присутствием Жлобикова и не мог этого скрыть. Заметил он и некоторое смущение на лице Феди, которое тот стремился затушевать своей обычной в таких случаях петушиностью, — он важно поджимал губы, хорохорился, перебирал на столе бумаги, как бы искал что-то. Но Хрусталев знал, чего все это стоит.

— Игорь, садись… Видишь, какое дело: к тебе претензия — перерасход фондов, — начал Федя и сделал сдерживающий жест рукой. — Я все понимаю — возня с БМ, лекальные работы, класс точности… Все верно! Но надо укладываться. Нельзя. Мы будем спрашивать я с него и с тебя. Это деньги.

Игорь подумал, что худшие предположения его подтвердились: Федя, не разобравшись в сути, считает, что проявляет принципиальность, делая выговор Хрусталеву, и даже, пожалуй, гордится этим. Да нет, хуже, это уже работа на публику. Он вызывал на ковер. А он-то думал, Федя призывает его как соратника.

Однако в Игоре еще тлело сомнение: а может, здесь что-то скрыто? Может, напротив, Атаринов хочет его поддержать?

— У меня вопрос к начальнику цеха… Сколько у вас получает четвертый разряд? Ну, допустим, тот же Фетюхов или Майкин? — спросил Хрусталев, стараясь быть сдержанным, но по привычке говоря отрывистым возбужденным тоном.

— Я сейчас не помню, — сказал Жлобиков, — около ста человек, где же там!

— Вы не помните, а я знаю. У Фетюхова среднемесячный — двести семьдесят. Это четвертый разряд! Да вы что, братцы?! И еще удивляетесь, что я плачу двести пятьдесят более высокому шестому разряду. Шестой у нас — это все бывший восьмой! Это не тот шестой, который теперь пораздавали в цехах.

В это время отворилась дверь и тихо вошел Рузин.

— Не помешаю? — Присел в уголке нога на ногу и завозился с трубкой.

Уже по нескольким фразам Рузин ухватил, в чем суть спора. Спорить тут было глупо.

Он понимал, что Хрусталев ничуть неповинен в перерасходе фонда. Тарифная сетка разработана для огромного большинства рабочих, а корифеи вроде Тишкина под нее не подходят, как всякое исключение. Однако умный руководитель знает, как поступать. Хрусталев же платит, но не все умело оформляет, а Жлобиков при их-то отношениях использует любой случай. Сейчас Игорь затронул существовавший на опытном производстве порядок, а стало быть, косвенно и его, Рузина, который контролировал финансы. И Рузин тотчас сделал выбор, на чью сторону стать. Учел он и информацию Паши Коридова, которая в этом столкновении находила явное подтверждение.

— Минуточку, — вмешался Рузин, — если позволите, Федор Аниканович, я проясню. Игорь, ты напрасно ломишься в открытую дверь. Правильно, мастер выводит зарплату, это его обязанность. Уж если до конца откровенно — да, в какой-то мере он регулирует, потому что, ты сам знаешь, есть работы более выгодные и менее выгодные, спроси любого рабочего, он подтвердит.

— А так не должно быть, чтоб более выгодно и менее выгодно, — вскинулся Хрусталев. — Это от худого нормирования. — «Опять я не то говорю», — подумал он.

Рузин рассмеялся. Хрусталев вновь подставился для удара.

— А что нормирование? Сходи на пятый этаж к Гуревичу, у него диссертация о принципах нормирования в нашей промышленности. — Рузин усмехнулся,показывая шефу, как несерьезен аргумент, но тут же поправился: — Кстати, без юмора уже: труд серьезный. Советую почитать. — Он посопел трубкой.

— Не всякая операция поддается нормированию, — устало сказал Хрусталев. — Все зависит от мастерства. Возьми, например, настройку машины типа ЭС-2. Дай ты ее Тишкину с шестым разрядом, он тебе отъюстирует ее за смену. И дай ее же новым шестиразрядникам — они провозятся неделю и хорошо, если за неделю сделают. Как нормировать?

Рузин понял, что здесь он будет прижат, и решил славировать, подменить одно понятие другим.

— Ну почему? С научной точки зрения, все можно пронормировать и обосновать соответственно. Но вопрос в том, на сколько процентов выполняет норму тот и другой. В этом суть, дорогой товарищ Хрусталев! Производительность труда! Альфа и омега. — Рузин снова набил трубку. Он уже понимал, что ведет беспроигрышную игру.

— Да, вот именно, — насторожился Федя. — Главное — это производительность! — И он поднял палец.

— И если с этой позиции сопоставить данные по цеху и по твоей мастерской, то не знаю, не знаю, — проговорил Рузин, как бы огорчаясь, что данные эти будут не в пользу Хрусталева. То был его старый прием.

— Я ничего не хочу доказывать, — сказал Жлобиков, поднимая руки. Дошло. Понял, кто с кем играет.

— И у тебя, и у тебя, братец, бывают накладки, ты тоже очень-то святым не прикидывайся, — вдруг повернул Рузин, как бы желая быть объективным и ставя этим самым точки над «и» в их споре тоже. Он взглянул на Атаринова и понял, что тот одобряет его.

— Ну хорошо, вы все правы, я не прав. Так? Переведите мою мастерскую на бригадный подряд! И все будет как на ладони… Но вы же уходите от этого! — вскричал Хрусталев.

Атаринов метнул вопросительный взгляд в сторону Рузина. Рузин сосредоточенно прошелся по кабинету, склонив голову и как бы обдумывая. Но у него все уже было обдумано: перевести мастерскую на подряд — это значит устроить бенефис Хрусталеву, он со своими корифеями рванет, и тотчас обнаружится слабина в других звеньях. В глубине души Рузин был уверен, что при большом желании коллектив мастерской мог один закрыть месячную программу всего опытного производства. Железные мужики…

— Но ведь ты потребуешь создания особых условий… — озадаченно проговорил Рузин, будто прикидывая.

— Чепуха! Самые обычные…

— Хе-хе, обычные, — усмехнулся Рузин, словно раскусывая высшую мудрость, поскольку чувствовал, за ним пристально следит шеф. — А в принципе я за. Пожалуйста! Мне только проще, и, если Федор Аниканович даст добро, со следующего месяца можно попробовать, — снова повернул Рузин, понимая, что такое легкое согласие его со ссылкой на мнение шефа неизбежно насторожит Федю, который не во всем еще разобрался и, видимо, не настроен на быстрые реорганизации.

— Федя, а? — с надеждой спросил Игорь.

— Разберемся, — снисходительно улыбнулся Атаринов, как бы солидаризируясь со своим замом.

Рузин понял, что выиграл партию без потерь, и поднялся. За ним встал и Жлобиков.

Рузин и Жлобиков вышли. Друзья остались одни.


— Приятная встреча, совсем в старых традициях… Ну, что ты, не разобравшись, сразу — в колокол! Где перерасход? Какой перерасход? Качество — это дополнительно вложенный труд! — горячо заговорил Игорь.

— Я же еще и виноват! Сам завелся, и Рузин положил тебя на лопатки, а как специалист он, ей-богу, дело знает.

— Дело знает, но это же его недостатки, просчеты… У нас же нет строгого учета труда, а это ему на руку: не видно слабых мест, все запутано и можно свалить перерасход на Хрусталева…

— Зачем это ему надо? Нет, Игорь, ей-богу, ты зря идешь на конфликт, только восстанавливаешь людей против себя. Зачем? — с мягкой укоризной, очевидно желая заглушить конфликт, говорил Атаринов. В глубине души он чувствовал, что Хрусталев в чем-то прав, ведь они вместе не раз говорили о недостатках в существующей тарифной сетке и горячо обсуждали статьи в газете «Известия» на эту тему, в которых подвергалась критике шестиразрядная тарифная сетка. «Да, но что толку сейчас обсуждать? Пока что эта тарифная сетка не отменена, хотя и признаны ее недостатки», — подумал Федя. Сложные, противоречивые чувства охватывали его. Но первый шаг был сделан, он уже открыто взял сторону Рузина в споре, и теперь ему нужно было оправдать этот свой шаг. «Игорь, конечно, классный специалист, но абсолютно не деловой человек, поэтому он и не защитился и многие смотрят на него, как на чудака», — размышлял он, отыскивая все новые аргументы против Игоря.

Хрусталев продолжал наступать:

— Они завели тебя с пол-оборота словом «перерасход» — и ты сразу же на меня.

— Мне ж неудобно, Игорь! Все знают, что мы друзья, а я должен быть объективным.

— Что мы, по контрабанде друзья? Не о том говоришь. Ладно. Скажи лучше, каким ты нашел глебовское наследство.

— Работы тут и работы… Одни комиссии чего стоят! Вот на будущей неделе приезжают из ЦК профсоюза проверять, как ведется соревнование… Кстати, наведи у себя в мастерской порядок с обязательствами, мне уже говорили, у вас там никто этим не занимается. Профорг-то есть?

— Кто говорил?

— Не важно.

— Нет, важно! Кто это в первый же месяц наговаривает глупости?.. Чтоб столкнуть лбами?!

— Спокойно, Игорь! У тебя что — полный порядок с соревнованием? Зачем так?.. Зачем обострять? Возьми со своих рабочих обязательства, положи в папочку, — уже миролюбиво заговорил Федя, вновь чувствуя правоту Хрусталева, — придет комиссия — у тебя полный порядок. Проблемы-то нет… И дела на полчаса. — Он уже совсем добродушно пожал плечами и улыбнулся.

Игорь Николаевич горько вздохнул.

— Да совестно ж, ей-богу!.. Если б у нас во ВНИИЗе всерьез занялись этим!

— Чем именно?

— Итогами. Взять двух человек. Рабочих. И по-настоящему сравнить их работу. Кто лучше? Почему? С учетом всех элементов от дисциплины до качества. Соревнование — это, если хочешь…

— Мощный рычаг! — усмехнулся Федя. — Так, еще что? — Атаринов взглянул на часы и вдруг принял решение: — Поехали к Алке, а? Я уже давно не был, все как-то не выбраться, то одно, то другое. И идут, и идут…

Что-то подсказывало Хрусталеву: поехать — значит, простить Феде его отступничество. Он попытался заглушить этот голос: ему хотелось ехать к Алле. Федя же, почувствовав колебания Игоря, решил непременно взять его… Это будет хорошим компромиссом и сгладит неприятный спор. Паша хорош для дела, для информации, а иногда приятно и с Игорем.

Из подъезда они вышли вместе, причем Федя демонстративно взял Хрусталева под руку и вел его, как бы демонстрируя единение. Это нужно было сделать, потому что слухи о разладе между Хрусталевым и Атариновым уже муссировались среди коридорной публики.

У проходной ждала старая «Волга», которую Федя попросил у диспетчера. Когда уселись, Федя сжал руку друга и значительно взглянул в сторону водителя. Игорь не удивился. Он знал осторожную Федину натуру: все конспирировать. Уже и секрета-то нет никакого, а он все: «Тс… только строго между нами».

Они вышли неподалеку от дома Аллы и направились к гастроному.

— Федя, скажи, а ты что-нибудь решил с ней? Точнее, решился?

Атаринов блеснул щелками своих скифских глаз и загадочно улыбнулся. Ему хорошо было, весело. Немного смущала встреча с Аллой. Но он был не один. Он не звонил ей недели две, и она гордо молчала. Что поделаешь… Пусть привыкает: однажды он может и вовсе не позвонить.

20

Хрусталев любил бывать с Федей у Аллы, вечера эти обычно проходили дружно и весело, с декламацией, пеньем старинных романсов, — у Аллы был небольшой приятный голос, она пела под гитару. Между Аллой и Игорем были особые дружеские отношения доверия и искренности, и Алла обычно всегда радовалась появлению Игоря, интуитивно чувствуя в нем своего сторонника, доброжелателя.

Но нынче, когда они вошли в квартиру, Игорь заметил, что в Алле произошла какая-то перемена, — она не то что не обрадовалась их приходу, но взглянула на Хрусталева с удивлением: очевидно, она ждала Федю одного. Видно, Федя сообщил, что приедет один. Хрусталев не знал, что Федя уже давно не был у Аллы и она ждала его для решительного объяснения, совершенно необходимого в создавшейся ситуации. Федя же, как полагала она, нарочно привез Игоря, чтоб избежать этого разговора.

— …Ну, что, как, все кипит, жарится? Мы — голодные, — говорил Федя, расхаживая по кухне и избегая ее взгляда.

— Садитесь, будем ужинать, — довольно сухо отвечала она, но между тем дважды улыбнулась Хрусталеву, давая понять, что эта сухость относится не к нему.

Федя подошел со спины, обнял ее, но она отстранилась.

— Я вижу, нам не рады! Может, нам уйти? — спросил Федя, шало поведя своими скифскими глазками.

Алла молча накрывала на стол.

— Я всегда рада Игорю, — чуть улыбнувшись, сказала она.

— Да, потому что у вас был роман… или будет, — полушутя отвечал Федя.

— Мне временами кажется, что ты просто не умен, — сказал Игорь. Он ехал с тайной надеждой здесь, в этой домашней обстановке, за рюмкой водки, поговорить с Федей о делах. Хотя и прежде они могли иметь разный взгляд на какой-то вопрос, но всегда понимали друг друга. Хрусталев знал слабости Феди; но не они, по его мнению, определяли Федину сущность. «В человеке важно видеть главное, — рассуждал он, — а главное, что Федя предан делу и верный товарищ…» Но сейчас и эти два основные постулата заколебались.

Федя, расхаживая по кухне, жестикулируя и рассуждая, пытался всех и вся примирить, бросая временами значительные взгляды то на стол, то на приятельницу, а Игорь сидел задумавшись. Мгновенно припомнив все изгибы их двадцатилетней дружбы, он пытался понять истоки: откуда все это идет? Ведь Федя был верный товарищ. Ну, верный, о чем говорить! А? Или как? Вообще у него бывали сбои. Бывали!..

— Игорь, ты хочешь вымыть руки? — спросила Алла, подчеркнуто обращаясь к одному Хрусталеву и игнорируя Федю.

— Я буду есть, а вы как хотите, — весело администрировал Федя, выкладывая покупки — сыр, колбасу, консервы. Сейчас в его движениях, мимике было что-то детское, трогательное. И Хрусталев тотчас представил себе Федю маленьким мальчиком, которого было обидели, обошли конфеткой и он уже готов был расплакаться, но справедливость восторжествовала, обойденного утешили сладким и он тотчас повеселел. Ну, а что? Так в общем-то и есть. Нынче и большие обижаются, когда их обходят конфеткой… Как маленькие, право. Но Игорь любил, когда в Феде проявлялась эта открытая мальчишечья смешная бесхитростность.

— За лучшую женщину, — Федя игриво взглянул на хозяйку, как бы подразумевая ее, в то же время переводя взгляд на друга со значением.

Алла опустила глаза, принимая этот тост. «Что же произошло?» — думал Хрусталев.

— Игорь, а чего ты без Марины? — спросила Алла.

— Все получилось неожиданно…

— Позвони ей! Или хочешь — я? Схватить такси, это двадцать минут…

— Знаете что, — сказал он, взглянув на часы, — а что, если я попробую съездить за Мариной.

— Игорь, это нереально, сейчас такси не достать, — сказал Федя, который тотчас все понял. Он значительно взглянул на друга и добавил: — Лично я тоже скоро ухожу, мне завтра надо рано, очень рано.

— Тебя и сейчас никто не держит, — вдруг резко сказала Алла и повернулась к Игорю. В глазах ее блеснули слезы.

— Вот разбери, Игорь, справедливо ли, — вдруг сказала Алла, видимо продолжая начатый до его прихода разговор, — в это воскресенье мы приглашены с Федей на обед к моим родителям. Федя сам хотел познакомиться с ними и… говорил мне об этом.

— Я говорил — в принципе! — недовольно заметил Федя.

— Теперь я сказала, мама переговорила с отцом, что я приду не одна… А он не хочет. В какое положение ставит меня?

— Не «не хочу» — занят в это воскресенье. И зачем так ультимативно? Непременно в воскресенье!..

— Потому что в воскресенье обычно собирается вся наша семья, будет моя старшая сестра с мужем… Я тебя не намерена выставлять в качестве жениха… Смешно! Но ты сам выразил желание познакомиться с моими родными.

— Я не люблю званых обедов, чтоб меня рассматривали… в самом деле как жениха. Сейчас другие времена — о чем речь?!

Хрусталев, как отец взрослой дочери, отлично понимал Аллу и был на ее стороне, но молчал, он чувствовал, что если заговорит, то резко. Но почему он должен выступать судьей между ними? Их дело…

— Игорь! Прочти что-нибудь из своего репертуара, — попросил Федя. Хрусталев, когда бывал в настроении, читал на память свои любимые тексты из Толстого, удачно подражая Качалову или Симонову, — у него имелись пластинки с записью их голосов.

— Нынче я могу прочесть лишь один монолог. «…И вы, получая двадцатого числа по двугривенному за пакость, надеваете мундир и с легким духом куражитесь над ними, над людьми, которых вы и мизинца не стоите…» Подойдет?

Федя сидел опустив глаза. В этой компании он старался быть прежним. Слушая пронзительный протасовский монолог, Федя искренне подумал: «Нет, нельзя ссориться… Есть отношения, которые не подлежат пересмотру. Игорь такой есть и другим не будет… Когда тебе сорок, трудно искать новых друзей. Паша — контактный парень, с ним приятно поболтать — не более».

— Федя — личность, но друзей он склонен забывать. Они у него на втором, на третьем плане, — сказал Хрусталев. Только и всего из обвинительной тирады, которую собирался произнести!

— А ты только сейчас открыл это? — удивилась Алла.

— Какая чепуха! — рассмеялся Федя.

— Только, Игорь, ты не говори ему, что он — личность. Ему этого нельзя говорить… Просто противопоказано.

— Я говорю это в присутствии красивой женщины и для нее. Только!

— Смотри, как задумался Хрусталев! Он теперь переключился на поиски смысла жизни…

— Положим, я всегда искал его. И вообще, думаю, каждый человек в свой час задумывается над смыслом. Но суть не в этом, а в том, что мы в различные периоды жизни получаем разный ответ.

— Какой же ответ диктует тебе нынешний период жизни? — спросила Алла.

— Не могу сформулировать, но надо следовать мудрым жизненным процессам, элементарно: не перебегать дорогу перед идущим транспортом.

— Ты только сейчас это открыл? — спросил Федя.

— Представь себе! А ты это знал давно? Тогда зачем делаешь неожиданный поворот?

Благодушие на Федином лице сменилось досадой: опять! В конце концов Хрусталев испытывает его терпение: он, Федя, забыл о служебных разногласиях и позвал Игоря к Алле, но тот не оценил этого жеста. Его дело.

Алла настороженно взглянула на друзей — что произошло между ними?

— Так, — сказал Игорь, махнув рукой, — чисто служебная ситуация, в которой Атаринов не самым товарищеским образом повел себя.

— Совершенная чепуха! Игорь полез на рожон и поставил меня в неловкую ситуацию.

— Прав был я, на сто процентов, но он поддержал неправых, — возразил Игорь.

— И считает, что поступил принципиально, — улыбнулась Алла.

— Ну вас к лешему! Что, в самом деле, делаете меня негодяем?.. Да что я не доказывал десятки раз!..

— Федя, не надо! Ну, признай, у тебя есть слабость, — настаивала Алла.

— У всех есть свои слабости. Вот Игорь. Сейчас человек как человек… А найдет мрачность — и всех подозревает в интригах против него. Зачем?

— Вранье! Ты приписываешь мне свой собственный недостаток.

— Я не об этом!

— Нет, именно об этом.

— Ничего, Федор. Когда друзья судят — это не страшно. Мы с Аллой бьемся за тебя.

— Не надо за меня биться!

— Запетушился, запетушился!

Надувшийся Федя и в самом деле вышел на площадку курить, на мгновение он задержался в передней, чтоб взглянуть на себя в зеркало.

— Чего со свадьбой тянете? — дружески коротко спросил Игорь Аллу. Он знал, что может задать ей этот вопрос.

— Прости, но не могу же я сама назначить день и тащить его в загс, — с той же прямотой отвечала она, и уголки ее губ обидчиво опустились.

— Но он как раз нуждается в этом. Более того, ждет! Да, да! Я знаю.

— Но я-то не из тех, кто так действует, Игорь.

— Все верно. Но в данном случае возьми на себя. Он нуждается в руководстве…

Эта встреча задержала углубление начавшегося между Хрусталевым и Атариновым конфликта, но не уничтожила его корни.

21

Из перспективных дел Федя наметил выдвижение молодежи, что всегда вызывает уважение к руководителю и устанавливает за ним репутацию прогрессивного человека. Но, посмотрев штаты, Федя убедился, что молодежь и так выдвинута, дальше, кажется, некуда. Квалифицированных специалистов не хватало, в то же время на должностях диспетчеров, технологов и даже старших технологов числились молодые люди и девицы с десятиклассным или среднетехническим образованием. По-человечески все было ясно, и Федя прекрасно понимал, что они обретают здесь, во ВНИИЗе, необходимый им для поступления в вузы производственный стаж. Дети были дисциплинированны, вовремя являлись с обеда, исполняли мелкие поручения, но доверять им сколько-нибудь серьезную работу было немыслимо. И на станки их тоже нельзя было ставить, хотя бы учениками: они значились как ИТР. К генеральному Федя решил не ходить с этой мелочью. Он попытался было переложить решение на зама по науке, тем более что Александра Николаевича не было и всеми делами ведал Тихон Иванович Шашечкин. Тот выслушал Атаринова, лучезарно взглянул и сказал:

— А ты их уволь. Всех, всех разгони! Что это такое? Нельзя, нельзя… Этак мы в трубу вылетим. Мы ведем важнейшие разработки. Государство нам доверило. А мы — нет, не оправдываем доверия. Не оправдываем! Один я еще пытаюсь бороться…

— Как их уволишь? — опешил Федя, уже предчувствуя подвох. — Если по графе «несоответствие должности», значит, нужно создать комиссию и устроить переаттестацию.

— Вот и действуй, а как же, государство тебе доверило. Мы не можем, что это такое, бездельников кормить! Тут, брат, нужна принципиальность, а ты как думал? Глебов там всех пораспускал… Нет, посмотришь на вас, молодежь, — один я держу твердую линию. Иди и действуй!

«Я один… — вздохнул Федя, выйдя от старика, — а сам выбил квартиру во вниизовском доме для сына с семьей», — с досадой подумал он, и опять ему стало обидно. Теперь Тихон хочет поставить его в конфликтную ситуацию, в том числе с некоторыми членами ученого совета, дети которых также набирали производственный стаж! Хорош… Чего ж он сам их не уволит, у него как у зама власти побольше… Да что, это самый важный вопрос, что ли? Есть дела поважнее. В производстве находилось несколько образцов сложных машин, которые следовало испытать, а затем рекомендовать промышленности для серийного выпуска. Федя сознавал, насколько ответственно надо подойти к испытаниям, прежде чем дать рекомендацию для запуска в серию. Разумеется, окончательное «добро» давал ученый совет и министерские инстанции, но у него, начальника опытного производства, сроки, программы, график…


— …Федя, я вот подумал, тебе надо провести какое-то заметное мероприятие, — сказал Паша Коридов, входя к Атаринову уже на правах совсем близкого знакомого.

— В каком смысле? — спросил патрон.

— Понимаешь, чтоб руководство и вообще в коллективе сказали: вот, мол, пришел Атаринов — и сразу что-то заметное.

— Вообще надо подумать, — сказал Федя, потирая руки. — Ты как разумеешь?

— Ну, скажем, научно-техническую конференцию?

— Что? В институтских масштабах? А в связи с чем? Тема?

— Тема? Тема выкристаллизуется в процессе… Важно, чтоб тебя поддержали в дирекции! Николай Афанасьевич даст добро, и ученый совет поддержит без слов.

— Да в чем, в чем? — темпераментно воскликнул Федя; его иногда раздражала поверхностность нового друга, и сейчас Федя был не прочь этак слегка приложить его: болтаешь, так хоть думай прежде! Но тут он задумался. Пусть Паша брякнул, но, с другой стороны, сейчас и впрямь не худо бы проявить инициативу. — А почему конференция? — спросил он. — Да еще в институтском масштабе? Скажут, вмешиваюсь не в свои функции, зачем мне это надо?

— Возьми одно опытное производство. Сейчас много пишут о наставничестве. Конференция по… по опыту распространения… Или по внедрению. Важно — дело.

— Да, это сейчас злободневный вопрос, — задумчиво проговорил Федя, и ему представилась заманчивая картина: конференц-зал до отказа заполнен и он, Федя, открывает… А что, по крайней мере заметно. Уже само слово  к о н ф е р е н ц и я, солидно звучит.

— А чего, и ведущих специалистов привлечь, того же Игоря Хрусталева.

Федя испытующе взглянул на Пашу Коридова.

— Пусть выступит. Трибуна! Почетно… И я поддержу. — Федя напряженно задумался и постучал по столу пальцами. — Генерального попросить, а? — уже азартно спросил он. — Не откажется?

— Не думаю. Сообщить в «Вечерку». Дадут! Членкор — уровень.

Федя даже встал из-за стола, исполненный планов, и прошелся по кабинету. Да, вот это и есть масштабность руководителя. Так и делаются дела, размышлял он, мечтая о том, как конференция получит отзвук в районе, в городе… А там! Могут поинтересоваться, чья инициатива. Все!

— Надо думать, думать! — повторял он, расхаживая по кабинету. — Я всех заставлю работать!

…Но снова наступал конец месяца и блестящая перспектива перевыполнения вдруг стала проблематичной. Пришел встревоженный Рузин, который понимал, что Атаринову  н а д о  выйти с перевыполнением. Это вопрос чести.

Вся загвоздка была в автомате Лучанова: работы по нему считались оконченными, почти две недели он простоял в цехе, ожидая приемки. Но на последних контрольных испытаниях сверла пошли с превышением допуска и с довольно большими отклонениями. Вызвали Лучанова со свитой, они возились третий день, каждый час посылали образцы на замер. Отклонения не уменьшались. И Атаринов при всем своем уме не знал, что предпринять. Одно дело, скажем, перебросить людей с объекта на объект, разрядить пробку, организовать перевозку и т. п. Но когда образцы шли не с допуском ±001, а с колебаниями до ±005 и еще большими и сам конструктор не мог понять, в чем дело, тут даже Федя был бессилен. Паша мгновенно убрался из кабинета, видя, как вдруг переменилось настроение Атаринова. Рузин тоже напряженно искал, сидя против шефа.

— Что ж они раньше-то думали?! — нервно возмущался Федя.

Он сам, проходя по цеху, видел простаивающий автомат. Сколько времени потеряно!

— Первые образцы были будто бы в пределах, Лучанов носился, показывал всем. А теперь забарахлило… Это бывает. Думаю, что все дело в нарушении соосности в самой машине.

— Так что ж?! Пусть устранят.

— Это может пахнуть двумя недельками. Надо ж причину найти.

— Хорошо. Что предлагаете? Может, замену, а? Что у нас на выходе? Есть что-нибудь? Резерв, резерв!

— Есть кое-что. Но хотелось бы лучановский автомат, уже о нем столько разговоров было. Его ждут.

— Все верно. Но если реально?

— А реально… — Рузин посопел трубкой и метнул испытующий взгляд на шефа, — попросите вашего друга… Соосность — это его конек, кого там он возьмет из своих тузов? Сделают или прояснят.

— Хрусталева? Никакой проблемы. — И Федя потянулся к трубке.

Хрусталев с Тишкиным прошли в пятый цех и присоединились к консилиуму ученых и производственников. Схема была с новой кинематикой. Сама станина была несколько облегченной формы для машины этого класса точности.

— Случаем, не из синтетики? — усмехнулся Тишкин.

Пустили автомат. Машина стреляла сверлами, то есть деталями сложной конфигурации, и производила эффектное впечатление. Но Хрусталева удручало большое количество зубчатых пар. Они с Тишкиным тотчас поняли друг друга, и, пока Лучанов со своей группой теоретизировал, Тишкин разобрал головку автомата и вновь собрал ее. Снова запустили, отнесли образцы в лабораторию: сверла шли в пределах допуска.

— Странно, однако, — сказал Лучанов, с недоумением глядя на Хрусталева, — в чем игра-то?

Тишкин с нарочитым недоумением смотрел на автомат, как бы сам удивляясь, что же произошло: ничего не сделал, разобрал, собрал — и  о с ь  встала на место. Чудно! Когда шли к себе, Тишкин сказал:

— Не, это не жилец, машина-то их… Метальцу пожалели. Разве что с цеха спровадить, а не жилец.


Федя сделал еще одну попытку наладить деловой контакт с Хрусталевым, с которым у него теперь были прямые служебные отношения. Он избрал новый метод беседы с другом: выслушивать и на этом ограничиваться. И все равно он не всегда выдерживал спокойный тон и — взрывался. Чем больше неприятностей доставлял он Хрусталеву, тем больше Игорь раздражал его, недаром Лев Толстой как-то заметил, что мы любим людей за то добро, которое мы им делаем, и ненавидим за то зло, которое мы им делаем. Разумеется, если бы Хрусталев перестроился и стал во всем поддакивать другу-шефу, возможно, их отношения сложились бы по-иному. Но Хрусталев и с прежним начальником, Глебовым, спорил по принципиальным вопросам, — как мог он поддакивать во всем Феде, тому Феде, с которым столько связано?!

— Между прочим, Паша Коридов, к которому ты относишься свысока, — скромный парень, — однажды наставительно заметил Федя Игорю.

— Ну, хорошо, а если б тебе поручили создать что-нибудь вроде Белой машины, ты бы взял в помощники Пашу? — парировал Игорь.

Атаринова рассердило это, он прочел подтекст: «Я сделал БМ, а тебе не сделать».

— По-моему, ты слишком носишься со своей машиной… Это уже становится навязчивым, — кольнул друга Атаринов.

— Потому что это многолетний труд! И что? Рузин пришел, развел руками, буду докладывать — и замолкли.

— Чего ж ты ждешь?

Хрусталева покоробила столь прямая постановка вопроса.

— Видишь ли, я пришел к тебе с вопросом… Я — начальник, ладно, меня можно обойти, но группу надо как-то отметить за создание Белой машины?

— Конкретнее…

— Приближается двойной юбилей Тишкина, — шестидесятилетие со дня рождения и сорок лет трудовой деятельности, все на одном месте, заметь!

Такую игру Федя видел на два-три хода вперед.

— Полагаю, что в кадрах это известно. Они следят. Что положено, то получит. Есть пожелания? Предложения? Давай. Рассмотрим. Только помни — мы не Кировский, не «Голубое», не «Большевик». Мысли реально.

— При чем здесь Кировский, при чем «Большевик»?! Не его бы руки — вы б не закрыли месячную программу! — вскричал Хрусталев.

— Да. Мне говорили, что эти чудаки что-то напортачили при сборке автомата, а он заметил. Ну и что?

Снова в кабинете неслышно появилась тень маленького человека с острым лицом. Он уже не спросил хозяина кабинета, не помешает ли, а тихо сел в уголке.

— Эти чудаки не что-то напортачили, а Тишкин сделал то, что может сделать лишь он один; они до него сидели неделю — и не могли добиться соосности. И, может, еще просидели б неделю, если бы не Тишкин. — Хрусталеву было неприятно, что Рузин снова стал свидетелем их спора.

«Каждый наш разговор по работе переходит в ругань… Надо кончать», — подумал Атаринов, когда Игорь вышел.

— Да вы не реагируйте, Федор Аниканович. Ваш приятель — неуправляемая личность, известный спорщик, мы уже с этим свыклись, — вздохнув, заметил Рузин.

— Я уже не реагирую, — ответил Атаринов.

22

Утром Атаринова вызвал генеральный. Вернувшись, Федя попросил к себе Рузина.

— Мы должны в самый короткий срок представить ученому совету свои предложения на предмет выдвижения кандидатов на Государственную премию. Союзную! Давайте думать. Николай Афанасьевич сказал: «Нужна серьезная кандидатура, чтоб прошла все инстанции. Обсудить всесторонне, с учетом всех факторов».

— На ученом совете будет рассматриваться несколько кандидатур?

— Да, но, между нами, генеральный дал понять, что ученым уже присуждали, а от опытного производства никто не получал, и, если мы выставим серьезную кандидатуру, серьезную со всех точек зрения, поддержка обеспечена! — победно и вместе с тем озабоченно сказал Атаринов, стараясь не встречаться взглядом со своим собеседником.

Уже идя от генерального, Федя мысленно взвешивал кандидатуру, и в голову ему пришел Хрусталев с его группой. Хотя о Белой машине и не было особенных разговоров, но мнения Острова и Мацулевича, ведущих специалистов, стали известны: они высоко оценили достигнутые результаты. Возможная неотвратимость ситуации, когда представление Хрусталева на премию будет неизбежно, озадачила Федю. «Пусть получает», — говорил он себе. Он, Федя, всегда приносил себя в жертву товариществу — так примерно шло подкорковое мышление, хотя почему, собственно говоря, заслуженное выдвижение на Госпремию хотя бы и друга есть жертва? Десятки авторских свидетельств! Пять капиталистических стран купили патенты на его изобретения! Кому же еще давать?!

Придя к такому выводу, Федя стал прикидывать, как воспримут в коллективе выдвижение Хрусталева и как это отразится на его, Федином, авторитете. Если ученый совет утвердит кандидатуру Игоря голосованием, то какой-либо мотив выдвижения по дружбе отпадает. Ученый совет достаточно авторитетен. С другой стороны, как-никак и на Федю придутся лавры: не побоялся, открыто поддержал самого близкого друга, а? Сейчас уже для его личного престижа важно, чтоб выставленная им кандидатура была лошадкой, на которую можно ставить. Так, кажется? Странно сошлись их интересы!..

— А что, — как бы с вызовом начал Рузин, — а что, давайте толкнем Хрусталева и К°? Парень он, конечно, ершистый маленько… Станет лауреатом — успокоится, — с допускаемой Федей вольностью этак простецки сказал Рузин.

— Хрусталев? Давайте взвесим все за и против. Есть другие кандидатуры?

— Ну вот — Лучанов! В общем, как ни странно, тоже котируется, — заметил Рузин, как бы возмущаясь такой несправедливостью, когда кто-то может котироваться, кроме Хрусталева.

И Федя вдруг почувствовал облегчение.

— Вот и обсудим! — воскликнул Федя и шало повел глазами. — Там — автомат! Тоже перспективная вещь. А если у него еще шанс есть быть запущенным в серию?!

— Это точно. Сверла — массовый вид продукции, серия обеспечена. Возможно, потребуется доработка, — подстраховался Рузин.

«Отведет, — веселился он. — Чудаки — одно можно сказать». Лично ему, Рузину, были безразличны оба кандидата. Как специалист объективно он скорее склонялся к Хрусталеву. Но боялся усиления влияния Хрусталева на шефа: если они споются по всем пунктам, он, Рузин, может стать лишним: Атаринов сделает дружка своим заместителем и Рузина куда-нибудь передвинут. Логично?

— Федор Аниканович, вам как близкому другу, возможно, и неудобно… Хотите, я выступлю с инициативой? — бросил он пробный шар. «Даю ему карт-бланш, пусть», — подумал Рузин.

— А что? В принципе это наш актив! — сказал Федя. — Премию получат не верхние этажи, как всегда, а мы, опытники, а?

— Само собой. Глебов это поставит, конечно, себе в заслугу, но все равно неплохо!

— А почему Глебов? Его давно нет.

— Глебов же поддержал Хрусталева с его идеей Белой машины и добился выделения средств. Это известно… Но в конце концов не имеет значения кто. Важно — дали.

— Безусловно, — согласился Федя и задумался.

Дверь осторожно приотворилась, и в кабинет заглянула секретарь Екатерина Игнатьевна.

— Извините, пожалуйста… Федор Аниканович, вас по городскому.

— Я занят. Кто?

— Алла Константиновна. Я предупредила, что вы заняты, но Алла Константиновна просит соединить…

Федя взял трубку. Рузин деликатно ушел в уголок и, насвистывая, стал просматривать чертежи автомата Лучанова, медленно разворачивая рулон. Он знал эту машину, действительно считал ее перспективной, но в этом варианте — сомнительной. Конструкция не обеспечивала жесткости в работе узлов: после каждой партии придется вновь настраивать, практически держать механика у автомата. В программу его зачли, но дело же не в этом. По-настоящему, следовало бы заставить Лучанова с его компанией посидеть еще полгодика… Была б машина. Спешка, спешка!

«А что такое?» — спросил Федя и замолчал, стал слушать. «Что-нибудь срочное?» Тень озабоченности появилась на его лице и тотчас исчезла. «Вообще, я собирался… Но — не знаю, понимаешь? Когда освобожусь… Это ж производство…»

Видя, что разговор затягивается, Рузин свернул рулон с чертежами и вышел.

«Ты, может, вообще внятно объяснишь? Что значит «не телефонный»?» — говорил Федя.


В приемную вошла Лена и, поздоровавшись с Екатериной Игнатьевной, сделала жест в сторону кабинета, спросила шепотом: «Один там?»

— Один, один, Леночка… Был Владимир Иванович, только что вышли. Но Федор Аниканович, кажется, говорят по телефону. Минуточку, сейчас узнаю…

Она приоткрыла дверь, заглянула и, полуприкрыв веки, сказала тихо: «Говорит еще…»

— Как новый шеф-то, сердитый? — спросила Лена.

— Кто?! Федор Аниканович? Что вы, Леночка!.. Это душа-человек… И такой широкий, доступный. Да ведь вы ж его знаете.

— Немножко знаю.

— Чудесный человек, просто одно удовольствие работать с ним, Минуточку, я узнаю!

Она вновь заглянула и точно так же, полуприкрыв глаза, повторила: «Еще говорят».

— Позвольте, Леночка, если мне, старухе, память не изменяет, вы вместе с Федором Аникановичем пришли к нам, в один год?..

— У вас отличная память, Екатерина Игнатьевна. Мы — однокурсники.

— Что же вы, друзья, такого чудесного человека и упустили, и не женили, Леночка? А? — улыбалась старушка секретарша.

— Виноваты, Екатерина Игнатьевна, молоды были, неопытны…

— Ах, Леночка, если мне скинуть лет сорок… Да, да, я б уж не упустила его!


Федя сидел в тяжелой, усталой позе — вполоборота к окну. Откинутые назад волосы, четкий профиль с большим, но пропорциональным лицу носом придавали ему внушительный вид.

— Можно к тебе? — спросила Лена.

Он взглянул на вошедшую и медленно улыбнулся.

— О, Лена! Красивая восточная женщина… Разумеется, заходи.

— Пожалуйста, не надо. Я к тебе пришла не как «красивая женщина», а как подчиненная с делом. Не знаю, с чего и начать… Знаешь, я лучше подам тебе заявление. Оставляю. Одна лишь просьба: если нет — просто порви, без всяких резолюций.

— Постой! Что за чепуха?.. Давай-давай сюда… Еще чего, бюрократию разводить!

Прочел, положил на стол с озабоченным видом.

— У тебя сейчас какая ставка?

— Сто тридцать. Я уже двенадцать лет на этой ставке.

— Так. А там?

— Сто пятьдесят. Прошу учесть, меня уже дважды обещали перевести на старшего инженера.

— Ленка, ей-богу, такую красивую женщину, как ты, должен кормить муж.

— В наше время мужья не кормят, Феденька. Или кормят такие короли, как ты с твоим другом Игорем. Вы пробились, а я застряла. Ты знаешь, я развелась с Басовым. Купила кооператив, Танька уже в восьмом классе, представляешь? Ты знал ее совсем маленькой.

Федя улыбнулся снисходительно, как взрослый улыбается ребенку, прощая ему наивность.

— А ты совсем не меняешься.

— Постарела-постарела… Ну, как на новом месте?

— Понимаешь, познакомился со штатами — столько неразберихи! Все на местах, ставки заняты, не уволишь. И не один я решаю.

— Я понимаю, но заявление оставить можно?

— Зачем? Будет возможность — переведем.

— Возможность есть, именно сейчас. Я точно знаю. Я бы иначе не пришла. И, прости, это не блат. Был бы Глебов — пришла б к нему. У меня стаж, квалификация… Сдала кандидатский минимум, но с диссертацией пока сложно!

— Верю. Но сейчас бессмысленно говорить — нет ставки.

— Ставка есть. Точно говорю, по нашему же технологическому бюро.

Атаринов круто повернулся и нажал на клавиш прямой связи:

— Михаил Александрович? Здравствуйте, это Атаринов. Скажите, у нас — я имею в виду опытное производство — есть свободная ставка старшего инженера?.. Нет? Это точно? Так… Ясно, благодарю вас. — Он положил трубку. — Слышала? Это зам по кадрам, который курирует ИТР.

Арцруни, блеснув большими раскосыми глазами, подошла к телефонам.

— Где у тебя местный? Можно, я позвоню?

— Пожалуйста. — Федя подвинул один из аппаратов.

— Только не смотри, какой я наберу номер.

— Ну-ну!.. Ой, Ленка, ты все та же! — Он рассмеялся.

Она набрала номер, прикрыла трубку рукой, тихо сказала: «Это я» — и перешла на полушепот. Переговорив, обернулась к Феде:

— Так вот, Феденька, ставка есть! Но я не хочу подводить свою знакомую.

— Кто она? Клерк?

— Это не важно. Повторяю, я не хочу подводить людей. Скажу лишь одно: твой зам Рузин в курсе. Достаточно? Больше я тебе ничего не скажу. Привет!

— Постой, Лена! Ну подожди… Я разберусь, выясню все эти ваши тайны мадридского двора… Сядь. Надо по делу поговорить…

Внезапно вспыхнула лампочка селектора. Федя нажал кнопку.

— Я могу зайти к тебе минут через десять? — раздался голос Хрусталева.

— Заходи, — ответил Федя и еще больше помрачнел: не будь Лены, он бы сослался на совещание, которое в самом деле должно было вскоре начаться.

23

Как только Федя представлял себе Игоря, того Игоря, с которым они в юности вместе ухаживали за девушками и вели самые откровенные разговоры, когда он видел его лауреатом (в глубине души он понимал, что, если БМ представят, она пройдет в верхах зеленой улицей и авторам присудят премию), в нем начинался бунт: за что? За что обойден он, Федя. То обстоятельство, что лауреатом может стать Лучанов или еще кто-нибудь из вниизовских ученых, — не вызывало никаких эмоций в Атаринове, он попросту был безразличен к этому. Кто-то должен получить, и пусть этот  к т о - т о  получит. Но не Игорь.

Однако вся эта самолюбивая умственная работа шла в Феде, пожалуй, неосознанно, и, если бы подобные жесткие умозаключения кто-то раскрыл Феде в виде готовых выводов, он возмутился: «Что вы делаете из меня какого-то подлеца? Просто я раньше несколько переоценивал достоинства Игоря, а сейчас исправляю свою ошибку».

А тут еще Лена Арцруни со своей просьбой! Нет, положительно он, Федя, страдалец…

— Федя, извини, а что у вас с Игорем? — спросила вдруг Лена.

— С чего ты взяла?

— Я просто спрашиваю…

— Что-нибудь уже говорят?

— Никто ничего не говорит, все заняты своими делами… Но я знаю Игоря… Он ходит мрачный.

— Он всегда мрачный.

— Положим, не всегда. Но знаешь, когда проделана такая работа и это не замечается, будешь мрачным! Белая машина — самая серьезная работа у нас за последние годы. За рубежом нет таких результатов. Даже в Америке.

— Откуда это тебе известно?

— Милый мой, я слежу за иностранной периодикой. Это моя профессия.


— В наших стенах встретились три однокурсника, это слишком много для делового разговора: надо ехать в «Кавказский», — сказал Хрусталев, садясь в кресло против Лены. Он взглянул на часы. — А что?

— Ну, разве вы соберетесь!.. А соберетесь, так уж, верно, без меня, найдете кого-нибудь помоложе. Или возьмете восходящую звезду вроде Берковой. Кажется, тоже ваша приятельница?

— Не восходящая, положим, а давно взошедшая звезда. Это по части Хрусталева, у него был с ней роман, — усмехнулся Федя.

— Федя, перестань…

— Ладно, скромничай. Но, между прочим, она, конечно, не без таланта, но — но! Еще и внешность и папа… — Федя покосился на Хрусталева своими скифскими глазками, и складки его крупного лица хитро задвигались, но, спохватившись, он нахмурился и принялся шарить по столу.

— Федя, на ходу один короткий вопрос. Бобров ушел к Острову на сто семьдесят, его ставка старшего инженера освободилась, и я прошу перевести нашего конструктора. Светлая голова, восьмой год у нас.

— А я восемнадцатый, Игорь, — сказала Лена.

— А! Тогда все. Прошу прощения, снимаю, Федя. Бобровскую ставку надо отдать Лене, она же специалист, ведет самую сложную технологию. То есть это бесспорно!

— Не знаю. Мне пока ничего не докладывали об этой ставке. Возможно. Остров через Шашечкина увел ставку себе. «Отдай» — несерьезно! Ты… ты несерьезный человек! Делим шкуру…

— Что несерьезно? — вспыхнул Игорь. Он сдерживал себя, чувствуя, что сейчас может произойти то, после чего общение с Федей станет невозможным.

— Нет, но ты сам не замечаешь за собой… — Федя искал, за что зацепиться, чтоб доказать, что Игорь зарвался и не достоин премии. Он уже что-то решил, теперь нужен был повод для вспышки, а повода как раз и не было.

— …Но если б даже ставка была!.. Ты думаешь, что это так просто?! Нет, это не просто…

Хрусталев видел эту душевную борьбу Феди — явно сползание к открытой ссоре и вдруг возникающие сомнения, желание быть объективным и элементарную зависть.

— Вот что, Федор, не ту ты занял позицию. Я не о ставке…

— Игорь, ради бога! Ну надоело слушать твои претензии и обиды! — взмолился Федя несколько аффектированно.

— А мне надоели глупости! Мы, специалисты, от тебя дела ждем, а ты что придумал? Конференция по наставничеству… Кого наставлять? У нас институт, профильное производство, молодежи очень мало. Для чего тогда огород городить?

— В любом случае полезно.

— Для кого? Я выйду, как ты предложил мне, и буду убеждать Тишкина, что наставничество — полезная вещь? Его и убеждать не нужно, он бы рад иметь ученика, ему нужен подручный, а где он? У нас в мастерской ни одного молодого рабочего…

— Кто виноват? — уцепился Федя, вновь чувствуя, что Игорь прав.

— Так кто ж пойдет три года корпеть над плитой, тереть о плиту кубик, учиться ощущать микроны, если у нас в мастерских уравняли труд мастера с подручным?! Парадокс получается: если б тот же ученик сидел, скажем, на девяноста рублях и знал, что, когда он чему-то научится, ему положат полтораста, к примеру… А вы ему сразу полтораста как минимум даете — так зачем он будет корпеть?

— Если мы не дадим ему те же полтораста, он просто уйдет, и все. А у нас и так не хватает рабочей силы.

— Пусть уйдет. Да нет, не уйдет! Не тот сейчас народ, чтоб за рублем гнаться. Уходят от беспорядка. Помню, на фронте была у нас рота Драгина. Там больше, чем в других ротах, потерь было, потому что через ночь к фрицам ходили языка брать. И что? В эту роту все стремились попасть! Почему? Потому что порядок был… Сам Драгин принимал, еще испытание делал — подползи, чтоб тебя не заметили, приемы требовал. И все равно просили: «Возьмите!»

— Ну правильно, больше шансов отличиться. Орден, то-се…

— Ты все повернешь в этусторону.

— Демагогия!

— Мальчики, не заводитесь! Ребята, ну вы же старые друзья! Мы всегда восхищались вашей дружбой… Сейчас вас ссорят элементарно, квалифицированно. И если тут Пашенька Коридов втесался, то ясно, кто мутит воду!

— Да при чем здесь Паша какой-то?! — вскричал Хрусталев. — При чем он? Что Коридов лентяй и интриган — это всё известно! Да что его винить? Нет, не Пашу надо винить.

— Довольно, Игорь! — Федя демонстративно встал.

— Да не пижонь ты перед нами хоть! Мы-то знаем, чего стоит твое пижонство. Но сейчас речь о серьезных вещах. Ты опускаешься до интриг! До непорядочности!

— Что? — бледнея, сказал Атаринов. Лицо его стало непроницаемым.

— Ежели у тебя есть вопросы по моей машине, мог бы спросить у меня. Присылал Рузина. Теперь Коридов зачем-то взял чертежи БМ, торчит в библиотеке, обложившись иностранными журналами. Зачем?

— Я ему не поручал. Но между прочим, товарищ Хрусталев, к твоему сведению: Коридов — кандидат наук и научный сотрудник нашего института. И он вправе!

— Ну не ври хоть! Твоему Паше до лампочки все на свете, и если б не ты… если б не надо было тебе…

— Вон из кабинета! — вскричал взбешенный, покрасневший от стыда и гнева Атаринов.

— Сволочь!

— Мальчики, вы с ума посходили!

Хрусталев пошел на Атаринова. Лена бросилась между ними. За дверью послышалось покашливание, затем она отворилась, и вошел худенький остролицый человек.


Лена оказалась права — ставка была, и, пока в кабинете Атаринова шел спор, Рузин диктовал заявление молодому человеку заочнику, еще одному претенденту на должность старшего инженера. Нужно было получить резолюцию Феди, что Рузин и собирался сделать сегодня вечером. Затем Владимир Иванович позвонил Паше Коридову, с которым у него были странные отношения: они нигде не встречались помимо службы, не были знакомы семьями, но имели совершенно четкий деловой контакт и всегда пользовались взаимоподдержкой. Паше, например, и в голову не приходило вести с Рузиным такие беседы, какие вел с Федей: Рузин просто не понял бы, зачем тратить время на рассуждения о том, какие преимущества имеет та или иная должность. Но, как человек деловой, ценил в Паше его информированность. И использовал этот канал. Паша, со своей стороны, не понимал этой рузинской манеры козырять тем, что другие скрывали. Любил Владимир Иванович обнажить свой прием и сбить собеседника с толку.

По звонку Рузина Паша тотчас явился, сверкая своими цейсами.

— У нас аврал: начальство жаждет новых лауреатов. Посему мне важно знать, что думают тузы из совета, — говорил Рузин, как всегда слегка эпатируя и тревожа.

Паша был готов к такому вопросу. Он сообщил Рузину, что Остров весьма сдержанно отозвался об автомате Лучанова, не подписал заключение и потребовал провести новые испытания с контрольными замерами каждой сотни изделий.

— Следовало ожидать. Станина, хребет слаб, отсюда смещения соосности, — констатировал Рузин. — Ну а что Лучанов? У него еще нет инфаркта?

— Пытается бороться. Вышел на Горового.

— Ну, с товарища Горового не много возьмешь: где сядешь, там и слезешь. Любит песочком посыпать. Но первый ком поручает другому. Руки не пачкает, — говорил Рузин, насмешливо глядя на собеседника.

— А что, Федя всерьез двигает Хрусталева? — спросил Паша, в свою очередь.

— Эк вон! Забрало вас, а? Смотрю, Аниканыч наш дергается между своим дружком и лучановской группой, воображая, что ищет истину. Теперича ты! Знает кошка… Ладно, шучу. А что? Даже если без скидок, их станочек может сделать погоду. Это смотря как поднести! Дифракционные пластины — валюта и мировой уровень!

— В конструкции нет ничего принципиально нового, — поспешил Паша.

— А направляющие?

— Давно известно, что фирма СИП…

— Может быть, может быть. Но они не патентовали, значит, приоритет наш. А мы это любим, — говорил Рузин, который хотел показать Паше, что Белая машина достойна премии, но если он, Рузин, захочет, то все-таки отведет группу ее создателей.

Полагая, что сейчас не до шуток, Паша с недоумением смотрел на собеседника.

— А если толкнем неуправляемого товарища Хрусталева? Что там? Какова его конъюнктура в ученом совете? — спросил Рузин.

— Видишь ли… На него будут смотреть как на креатуру Атаринова, а к Феде там не очень…

— Открыл Америку! А вообще потеха вся эта игра. Химики! — говорил Рузин, и Паша в такт кивал, хотя был совершенно сбит с толку: кто химик и для кого потеха вся эта игра?

Но вот Рузин пожал плечами, как бы осуждая, как все это делается. И Паша, до которого теперь дошло, в каком смысле надо удивляться, тоже пожал плечами. И они сидели, пожимая плечами, и удивлялись: так, видно, свет устроен, иначе нельзя и это очень забавно.


Между тем в институт приехал видный ученый. Он ознакомился с заключением по дифракционным пластинам, наблюдал работу Белой машины и дал о ней очень высокий отзыв, высказав его, правда, в устной форме; он даже сделал паузу, надеясь, видно, на вопросы, но вопросов не последовало. Федя произнес несколько общих фраз и повел смотреть автомат Лучанова.

Илья Подранков тоже поздравил Игоря Николаевича и, пожимая ему руку, сказал своим степенным, протяжным голосом:

— Святое дело, старик! Было бы мне на десяток лет меньше, бросил бы все к шуту и пошел к тебе рядовым механиком. Ей-ей! И знаешь, посылай всех… — Он наклонился к Хрусталеву и смешно закончил фразу, не выходя из парламентских границ. — А родина тебе зачтет это.

— Спасибо, Илья, — довольно мрачно отвечал Хрусталев, и тонко чувствующий собеседника Подранков спросил:

— А че у вас там с Федькой? Слыхал краем уха… Он ведь нормальный мужик, и все б мы в его роли…

И он заговорил о сложном положении руководителя. Он рассуждал правильно, в хорошей манере мэтра, получившего несколько лет назад заслуженного изобретателя.

— Думаю, все уляжется, а с Федюхой ты не ссорься, зря! Я искренне рад был его назначению: башка варит, а чего еще? — посоветовал Подранков. Он все понимал, но ему была приятна роль миротворца.


Впервые за двадцать лет Хрусталев почувствовал нежелание идти на службу. Стараясь не смотреть ни на кого, спешил он пройти сквозь все коридоры в свою мастерскую. Он всерьез стал подумывать об уходе. Но это означало уступить и обнаружить, что ты побежден. И с кем же останется Федя, черт подери?! Как недалек! Нет, он не продержится долго. Впрочем, как знать… Останутся Подранков, Остров — этих двоих хватит, чтобы давать идеи. Рузин будет тянуть производство, Федя — представительствовать, и каждого своя роль устроит. А он?

24

— Я шел к вам пешком через мост, остановился посредине моста и смотрел, как идет ладожский лед. Там быстрина и льдины несутся по реке, обгоняя друг друга…

— Я тоже сегодня шла через мост и видела, — задумчиво проговорила Катя Беркова, — льдины толкали одна другую, та — третью, третья — четвертую, и движение сталкивало несущиеся далеко друг от друга льдины.

Большая петербургская профессорская квартира находилась в тихом месте, и звуки города почти не доносились сюда. Медленно ходил маятник напольных часов Бурэ, напоминая блокадный стук метронома — тот тоже ходил медленно, когда не было тревоги, а при первых звуках сирены менял темп на быстрый.

— Да, мама твоя была неординарный человек, и это виделось. Помню, первый раз я зашла к вам и сразу поняла, что это твоя мама, — говорила Катя Беркова, — вы ведь похожи… Ей было тогда что же?

— Сорок лет, — отвечал Игорь. — Всего! Я сейчас уже старше.

— Послевоенные годы были трудными, — заметил Викентий Степанович. — Катенька, кофе?

— Да, пожалуйста, если не затруднит. Игорь, вам кофе, чай?

Они были то на «вы», то на «ты».

— Да, можно кофе. Все равно у меня бессонница, сплю со снотворным.

Кротко улыбнувшись, супруг вышел, и вскоре из далекой кухни слабо донеслось гудение кофемолки.

— А отчего бессонница? — спросила она.

— Не знаю.

— В отпуске бывали — санаторий, дом отдыха? — Она перешла на «вы» — вопросы касались нынешнего.

— Когда-то очень часто.

— И каждый раз уезжали на три-четыре дня раньше срока?

— Уезжал даже на неделю раньше. Откуда вы догадались?

— Нет у вас никакой бессонницы, Игорь, — вдруг рассмеялась она, — просто это свойство вашего мозга — быстро восстанавливаться. Есть люди с повышенной утомляемостью, — уже с академической значительностью продолжала она, но он остановил ее.

— А что еще есть, Катя? — спросил он, прикладывая к голове пальцы правой руки.

— Ты вот о чем, — рассмеялась она, будто смехом хотела защититься от вопросов. — Я очень мало могу сказать, Игорь… Наш мозг — замкнутая система.

— Как солнечная?

— Нет, как вселенная.

— Стало быть, и своя бесконечность?

— Да, именно бесконечность. Миры. Системы…

— Стоп! Но вот эта бесконечность кончилась моей черепной коробкой или кожным покровом — и дальше, дальше что?

— Ты не заметил парадокса в своем суждении…

— Заметил, заметил! И, стало быть, она продолжается — за. И все? Вторая замкнутая система, несколько большая, чем мозг? Затем третья, четвертая — и снова до бесконечности? А знаешь, я теперь лучше представляю себе бесконечность! Да, да! Раньше я понимал это лишь математически, в формулах…

— Ты нисколько не изменился, и это хорошо, — сказала она.

— Катя, но ты уходишь от ответов. Скажи что-нибудь про меня!

— Игорь, ты сам все про себя знаешь. Ты волевой человек.

— Какой там! Ничего я не знаю и мучаюсь и своей глупостью, и ошибками, что постоянно допускаю в оценке людей, и мрачностью, и неумением войти в обыкновенный контакт. Все во мне дурно и не удовлетворяет меня. И это ужасно. Я даже иногда повторяю: «Ужас, ужас…»

— Вот! Именно поэтому ты и сумел нанести четыре тысячи восемьсот канавок-делений на один миллиметр поверхности… И все же мы не вольны! — подхватила она его мысль.

— А тот, кто управляет внутри нас, волен?

— В пределах своей системы, — улыбнулась она. И вдруг провела языком по губам, напомнив ему привычку молодости.

— А в пределах всех систем — кто?

— Мы же с тобой договорились, что есть бесконечность.

— Какая тогда бесконечность подсказала тебе позвонить мне?

— По-моему, я говорила. Я прочла в «Вестнике» о твоей Белой машине… Признаюсь, мне показал это референт, которому я поручила собирать наиболее важную информацию по всем отраслям.

— Допустим. Но почему я перед твоим звонком думал о тебе? И не то что мелькнуло на мгновение, а очень сосредоточенно?

— Это чистое совпадение.

— Пусть совпадение. Тогда погадай мне, как когда-то гадала… И все совпало!

— Что совпало? — насторожилась она.

— То, что ты нагадала. Абсолютно точно! Не помню всех твоих слов, но помню так, как запомнил я… Ты предсказала мне нелегкую жизнь — так оно и вышло; ты предсказала мне позднее раскаяние — это оказалось верным в двух смыслах; ты сказала, что сердце мое успокоится в казенном доме, — это уж точно так и вышло, если можно назвать наш ВНИИЗ казенным домом. Только ведь и там не успокоилось!

— Но то была шутка. Совершенная шутка, я же прекрасно помню, мы вернулись после купания всей компанией и зашли к тебе. Я увидела карты. А в войну, девочкой, в эвакуации, я жила в квартире с одной сербиянкой и видела, как та гадает. Ну и запомнилось… И просто пошутила.

— Вот вы пошутили, Катерина Петровна, а шутка роковой оказалась.

— Полноте, Игорь Николаич, кто с кем шутил?

— Погадайте теперь. У вас есть карты? — попросил он.

Она быстро, с какой-то лихорадочностью в движениях раскинула карты на столе.

— Это я? — Он указал на короля в центре.

Она кивнула и продолжала метать. Большая красивая голова ее покачивалась в такт движениям рук. Так было и четверть века, назад, только она тогда была первокурсница и ждала и поминутно вспыхивала. И все могло пойти по иному руслу. Не пошло.

— Ну, по-моему, все плохо, — сказал он, вглядевшись в карты.

— Почему все? Ты знаешь карты?

— Приблизительно… Я обложен черными.

— Но важно еще сочетание, что с чем ляжет. Да, определенно какие-то осложнения в казенном доме. Тебе противостоит вот этот король!.. Упорно стоит против тебя, и мешает, и не уходит. Дальше — пустые хлопоты… Но подожди, пока еще не все, еще один круг потерпи… С чем останешься?

Карты мелькали в ее руках, и вдруг она, торжествуя, схватила короля треф и сбросила его в груду.

— Как, почему? — вскричал он.

— Он сам ушел и должен был уйти!

— Неправда!

— Зачем мне обманывать? Это неинтересно. Теперь для сердца…

Вошел улыбающийся своей кроткой улыбкой муж с кофейником на подносе…

Тогда, в юности, они были в одной компании и между Катей и Игорем предполагалось что-то вроде романа. Но появилась Марина, действовавшая с упорной уверенностью, и Катя отошла в тень сама. Позже вышла замуж, и он уже реже слышал о ней. Слышал лишь, когда кто-то из общих знакомых передавал: «Катюша оставлена в аспирантуре», «Беркова, слышали?! Защищала кандидатскую — ученый совет единодушно присвоил докторскую, это раз в сто лет…»

— Ой, как я люблю тех, кто это знает. Высшее мастерство! Преклоняюсь! — воскликнула она, и в глазах вспыхнула прежняя живость, — У нас в клинике есть сестра такая, Мария Нестеровна, безошибочно попадает шприцем в любую вену, а у иных больных вену очень трудно найти! Чрезвычайно трудно… Так мы ее на руках носим. К сожалению, кроме моральных стимулов, я ничем не могу ее поощрить…

— Но ведь не везде нужна высокая квалификация, — заметил супруг, прикоснувшись губами к маленькой рюмке.

— В медицине везде, — быстро возразила хозяйка.

— Но, скажем, в низшем звене…

— О, здесь тоже очень важна квалификация. Мы делаем уникальные операции, продолжающиеся иногда по пять часов и более. Но затем важен, я бы сказала, не менее важен послеоперационный уход. Отдельная палата, индивидуальный пост — это все хорошо, но если нет этого ухода, этой сердечности — все прахом. И здесь у нас есть ветераны, тетя Нюша и тетя Даша, — мертвого выходят… Но их всего две и дежурят ке каждые сутки. И тогда я прямо говорю родственникам: «Обеспечьте уход».

— И тогда квалификация решается очень просто, — улыбнулся Викентий Степанович.

Хрусталев молча наблюдал за спором супругов, который, очевидно, имел свою историю.

— Извини! Но в понятие «высшая квалификация» я включаю и отношение к труду! — сказала Беркова.

— Отношение к труду — это моральная категория. Оно может быть добросовестным или недобросовестным независимо от квалификации.

— А по-моему, нет. Мастер не может работать плохо, — вставил Хрусталев. Он вмешался, чтобы снять возникающую напряженность. Ему было ясно, откуда она идет: от разницы в положении супругов, которая не могла не задевать даже такого кроткого человека, каким был Викентий Степанович, кандидат и старший преподаватель в вузе.

— Но позвольте, если взять промышленность… Там возможны и даже необходимы разные квалификации, — настаивал он.

— Совершенно точно, но! Но! — повторил Хрусталев, будто это возражение было ему знакомо и продумано. — Возьмем самую распространенную профессию — токаря. Нужны люди разной квалификации по разрядам. Одному поручается точить с точностью до пяти десятитысячных миллиметра, другому — с точностью до десятки. Но и черновую обдирку тоже можно производить с разной степенью квалификации: можно точно выполнить задание, а можно задать не тот режим, значит, уже на станок другая нагрузка, не оптимальная, и он скорее изнашивается, наконец, можно экономить режущий инструмент, а можно посадить резец на первой же детали. По-моему, в пределах каждого разряда или категории существует своя степень квалификации.

— Это очень точная мысль, — сказала Беркова.

— Но самое страшное — это когда человек по своим способностям может работать по пятому разряду, а претендует на шестой. И требует!

— Это закономерно. На этом зиждется весь прогресс, — возразил хозяин.

— Игорь Николаевич имеет в виду другое, — вмешалась Беркова. — Возьмем пример из иной сферы: не всякий певец может взять нижнее ля или верхнее фа. Не позволяют голосовые связки. И если он все-таки берется за партию, где есть нижнее ля, и не берет его, получается фальшь. Вот о чем речь.

25

Все, в том числе домашние, заметили, что Игорь Николаевич стал последнее время спокойнее; на службе он уходил от споров и конфликтов. Он наконец снял копию со своего ветеранского удостоверения, оформил остальные документы и подал их в кооперативный гараж.

В самом ВНИИЗе тоже поулеглись страсти.

Сообщение на ученом совете делал Рузин — по производственной линии. Он в целом положительно охарактеризовал и БМ и лучановский автомат, но отметил некоторые недостатки. В результате дискуссии — в ней приняли участие такие влиятельные члены, как Остров, Горовой, — мнение определилось окончательно: решено было представить монументальный теоретический труд группы ученых по нормированию (точнее — по некоторым аспектам), а с машинами пока подождать до получения более впечатляющих результатов, которые несомненно последуют. Таким образом, и авторы не были обижены и справедливость восторжествовала. Правда, оказавшаяся на заседании (очевидно, по чьему-то приглашению) инженер-технолог Арцруни попросила слово для реплики уже после выступления Горового и очень спокойно привела цифровые данные Белой машины в сопоставлении ее со швейцарским и американским аналогами: данные были в пользу БМ. После этого по всем нормальным канонам следовало либо подвергнуть сомнению приведенные Арцруни данные, либо сделать какие-то выводы. Сидевший рядом с Хрусталевым Подранков пожал Игорю Николаевичу руку, шепнул: «Поздравляю, старик!» — но Ленина реплика как-то повисла в воздухе, Подранков с недоумением покрутил головой, но промолчал, а взявший слово генеральный директор, как бы отвечая на реплику, заметил, что иногда надо прислушиваться и к практикам. Тем дело и кончилось. Видимо, решили, что поскольку все обговорено, то переигрывать неудобно.


Между тем Федя вполне освоился в новой должности, и даже ревнивый Рузин вынужден был признать, что хватка у него есть. Со временем он произвел ряд перестановок, приятно щекочущих людское самолюбие: так, например, начальник технологического бюро стал одновременно именоваться замом начальника производства, а Рузин стал официально именоваться  п е р в ы м  замом. «Ну, это как раз верно», — заметил Рузин, не изменяя себе, ибо сама постановка вопроса («это как раз верно») предполагала, что есть нечто другое, с чем Рузин не согласен. Ставку старшего инженера по просьбе Рузина отдали юноше-заочнику, зато Рузин, в свою очередь по Фединой просьбе, изыскал возможность, и Лене добавили пятнадцать рублей к ее ставке, так что она почти ничего не потеряла.

Вопреки предсказаниям Хрусталева конференция по наставничеству прошла на хорошем уровне. И надо отдать должное Паше, он постарался. Организовал прессу, выступил с сообщением, сказал коротко и то, что нужно. Основной доклад делал Атаринов, присутствовал генеральный. С сообщениями выступили секретари комитета комсомола, Жлобиков и молодой рабочий (нашли-таки, и даже станочника!). Все говорили о пользе наставничества и о распространении передового опыта. А затем Федя давал интервью корреспонденту «Вечерки». Назавтра под вечер Паша, радостный, принес Феде свежий, только вышедший номер газеты с заметкой «Опыт мастеров — молодежи!», с подзаголовком «Наставничество — в центре внимания ученых и производственников». Федя понес газету генеральному, и тот с улыбкой наклонил голову в знак одобрения.

Конференция дала толчок новому важному мероприятию — созданию на опытном производстве научно-технического совета; однако, чтобы не противопоставить его ученому совету, этот орган назвали постоянно действующим научно-техническим совещанием, в задачу которого входила и выработка рекомендаций по наиболее эффективному использованию; затем был проведен месячник рационализации и изобретательства, а также ряд других мероприятий.

Словом, Федя был удовлетворен тем, что сделано. Одно огорчало его и отвлекало — черновая сторона его деятельности, составление справок, все вплоть до канцелярщины: не мог же он использовать самолюбивого Рузина на технической работе — Рузин был его заместителем, а ему требовался энергичный помощник с инженерным образованием, чтобы был на подхвате, примерно такой, как у генерального. Секретарь есть секретарь: ею могла быть пенсионерка Екатерина Игнатьевна, высококвалифицированная машинистка, милый человек, которая умела любезно подать чай и ответить на телефонные звонки — не более. Но в штатном расписании такая должность не предусматривалась. Федя подумал, что со временем надо ввести ее. А что, это современно — иметь помощника, это и есть научная организация труда. Долго он подбирался, прикидывал, но законным путем должность помощника никак не удавалось пробить, а обращаться к директору он как-то стеснялся. Наконец приятель-кадровик подсказал ему ход: поменяться с Островым ставками — отдать лаборатории инженерную ставку, а взамен получить ставку лаборанта. «Ну и что?» — не вдруг понял Федя. Но приятель тут же объяснил ему тонкость: инженера неловко сажать в приемную, а лаборанта вполне. Можно поставить ксерокс или счетную машинку, чтоб видели — человек занят делом.

С неделю Федя колебался, главным образом из-за сомнений, как это будет воспринято в коллективе, но тут подвернулся Паша с предложением: у него племянник со среднетехническим — согласен пойти, мобилен и, главное, свой человек. И Федя решился, и в приемной его появился невысокий интеллигентного вида юноша лет тридцати, который как-то быстро все понял, что от него требуется.

Вообще говоря, Феде и в самом деле требовался помощник. Для чисто технической работы, канцелярщины и т. д. Но снежный ком тщеславия желал другого — мальчика на посылках, для сигарет, почты, заказов… И чтоб шел он с работы домой, а за ним, на полшага отставая, шествовал интеллигентный юноша и нес его портфель, — вот о чем была тайная мысль! А уж оправдать его желание высокими побуждениями, диктуемыми НТР, всегда можно. И вот свершилось. Федя шел, а за ним шествовал… Федя даже не предполагал, какую ошибку он совершает. По ВНИИЗу тотчас пошли иронические разговоры, и Атаринов за какие-то полгода утратил свою популярность. Но, пожалуй, этот Пашин племянник был лишь предлогом, за который можно было ухватиться. Корни утраты Фединой популярности лежали глубже.

26

Несмотря на неприличную сцену в Федином кабинете, когда Лена с трудом увела Игоря; несмотря на ряд предупредительных акций со стороны Феди, наконец, несмотря на искреннюю, возникающую временами и делавшуюся все устойчивее неприязнь Феди к Игорю, неприязнь во многом взаимную, — инерция старой двадцатилетней дружбы временами брала верх. Кроме того, им приходилось сталкиваться по работе.

Теперь, после Белой машины, Игорь работал над созданием станка с беззубчатыми передачами. Эта новая работа — выполнение предсмертного замысла одного из учителей его, Кирьянова, главы школы советского станкостроения, — увлекла Игоря, и он уже меньше вспоминал и переживал Федино коварство. Иногда оно само напоминало о себе: бухгалтерия отказывалась принимать наряды без визы Жлобикова. Тот, разумеется, визировал даже не глядя, держа в уме, а вдруг снова друзья помирятся, так мне ж и по шее; эту унизительную для Хрусталева процедуру придумал Рузин, который был очень любезен с Игорем Николаевичем, приветливо улыбался, охотно выслушивал. Но когда Хрусталев обращался к нему с какой-то реальной просьбой, связанной с выделением фонда или получением серебрянки, то Рузин, как будто бы умный человек, начинал нести совершенную околесицу, словом, играл в дурачка. И Хрусталеву невольно приходилось идти к Феде. И Федя решал. Выделял станок или подписывал сверхурочные.


Лишь однажды в их взаимоотношениях явилось нечто напоминавшее дружбу. Как-то Федя позвонил Игорю часов в десять вечера и просил срочно приехать. Тон просьбы насторожил Хрусталева, он приехал и застал Атаринова в нервном состоянии.

— Что случилось? — спросил Игорь.

— Только между нами… Строго!

— Это ты Паше говори. Я, впрочем, догадываюсь. С Аллой что?

— Она тебе звонила?

— Нет, но она была у нас. В мое отсутствие. У Марины.

— Понятно, — сказал Федя, побледнев. — И что?

— Ну, Федя, ты меня спрашиваешь такие вещи… Поговори сам с Мариной. Я не вхожу в такие подробности.

Федя нервно прошелся по комнате.

— Ты представляешь, она, кажется, совершила глупость… поставив меня перед фактом, то есть я пока ничего не знаю.

— Да все ты знаешь. Как ты можешь не знать? Если уж позвал, говори, в чем суть.

— Упущен срок, и она договорилась на дому у кого-то. Позвонила мне и просила заказать такси и ждать у телефона. Машину видел внизу?

— Стоит такси. Но ты зря!

— Что зря? — наливаясь краской, спросил Федя.

— Слушай, что у тебя все пошло наперекосяк в жизни?.. Предаешь дело, заменяешь друзей подхалимами, оставляешь преданную и любящую тебя женщину? Ради чего? На чем ты свихнулся?

— Какое дело я предаю?! — вскричал Федя, вскипая. — Ты думай, что говоришь, Хрусталев! У тебя все замкнуто на одном — на твоей машине, на твоей! А у меня все производство! Да, план! Да, проценты. С меня требуют. И тебе пора перестать ходить в коротких штанишках и оставить свой наив.

— Ты хоть газеты читаешь?

— Пишут… А реально — что? Понимаешь, это не позиция.

Хрусталев почувствовал, как в левом виске начался звон, и опустил глаза, чтобы не видеть красного, нагловатого и в то же время испуганного лица Феди. «Только бы сдержаться», — подумал он.

— За эту позицию я воевал! Впрочем, дело не в этом. Нельзя прикрывать свое честолюбие, свое вранье высшими интересами! До чего дошло, — мне стыдно перед Прониным, что я ратовал за тебя.

— У тебя мания величия! Может, ты еще скажешь, что ты назначил меня на этот пост?!

— А, Пронин был прав… Я теперь вижу, что надо было брать власть в свои руки! Иначе ее берут такие честолюбцы, как ты, желающие иметь не соратников, а лакеев.

Атаринов отпрянул назад и, как бы предотвращая взрыв, сказал другим тоном:

— Игорь, я двадцать лет, как и ты, работал не поднимая головы!

— Работал. И стало обидно! «Дайте и мне попользоваться!..» Пашин пример вдохновил?

В это время раздался телефонный звонок. Атаринов застыл в нерешительности. Он тупо смотрел на аппарат и не двигался, словно боясь снять трубку.

— Ну что ж ты? — вскричал Хрусталев и бросился к телефону. И услышал голос Аллы: «Ну, все. Я дома. Такси можешь отпустить. Меня привезли…»

Хрусталев медленно положил трубку.

27

После войны Хрусталев страдал головными болями — следствие полученной на фронте контузии. Потом, когда и жизнь наладилась, и подлечился он в санаториях, боли исчезли. Он чувствовал себя хорошо и всегда сохранял спортивную форму. Теперь, однако, боли возобновились, нарушился сон… Он стал более раздражителен, что, конечно, сказывалось на его взаимоотношениях в коллективе. Теперь уже Рузин не без основания разводил перед шефом руками: «Хрусталев, конечно, талант, но — характерец, скажу вам!..»

Хрусталев чувствовал, что какой-то длительный спокойный период в его жизни кончается. Что начинается, он не знал. И как бывает на качелях в аттракционе, когда лодочка, хорошо покачав своих пассажиров, начинает затем задевать днищем о выпускаемый работником тормоз-доску, так и Хрусталев почувствовал, что он начинает тормозиться в своем круге. Что-то должно было случиться и — случилось.


Элегантно одетая женщина вошла в проходную ВНИИЗа и остановилась у местного настенного телефона. Набрала трехзначный номер. Ей ответил мужской голос.

— Федор Аниканович? Здравствуйте, это — Хрусталева. Мне надо поговорить… Можно ли заказать пропуск?

— Марина?! Привет! Что за вопрос?! — совсем в прежнем тоне заговорил Федя, но почему-то тут же покраснел. — И не надо никакого пропуска! Дай-ка трубку вахтеру… Он пропустит, а потом на лифте на пятый этаж. Жду!

Марина прошла по коридорам со стеклянными дверями в приемную Атаринова, где против секретарши сидел юноша интеллигентного вида, внимательно оглядывавший всех входящих. Марину он особенно долго рассматривал, прежде чем доложить патрону. Федя встретил ее посредине кабинета без всяких официальностей, справился о здоровье Игоря. Марина сухо ответила ему, удовлетворив любопытство. Затем он сделал характерный жест курильщика, сунув руку в карман пиджака, но вспомнил, что бросил курить, вздохнул, сел за стол и застучал по столу пальцами; незаметным жестом придвинул к себе солнцезащитные очки и при первой же возможности непринужденно надел их. В темных очках ему сразу стало удобно и всякая неловкость прошла.

Короткими, видимо заранее приготовленными фразами Марина сообщила Феде, что Хрусталеву скоро исполняется пятьдесят, и спросила, знает ли об этом Атаринов.

— Как?! Разве в этом году? А я считал… Хотя, впрочем, он старше меня. Да, летит время!.. Ужас как летит!

Марина опустила глаза, полагая, что Федя поймет причину ее прихода. И он действительно понял.

— Хорошо, что напомнила, — этак простецки сказал Федя и остановился, раздумывая. — У нас, вообще, в кадрах следят, но мы сейчас перепроверим.

Он деловито снял трубку и нажал клавиши:

— Алло! Алексей Алексеевич, у нас близится юбилей Хрусталева. Вы в курсе?.. — Далее он молчал и слушал, что ему говорили на другом конце провода… — Так, ну а, скажем, папку, адрес?.. Ясно!.. Это уже наша инициатива.

Он положил трубку.

— Ну что! Там в курсе… Значит, так, по положению он получит полоклада, но… — Федя поднял палец и далее продолжал загадочным тоном: — Если ты согласна, мы заменим эти полоклада каким-нибудь подарком и в приказе напишем: «Наградить ценным подарком…» Звучит! Затем папочку, может даже ты сама купишь?.. Мы оплатим, знаешь, чтоб по вкусу… А кроме того — благодарность в приказе.

— За твоей подписью? — вдруг спросила Марина, прямо глядя ему в глаза.

— Ну почему? Я только распоряжения пишу, а приказы… за подписью генерального, — уже раздраженно добавил он, словно его оскорбляло то обстоятельство, что он пишет одни распоряжения, а приказы подписывает только генеральный или Шашечкин.

— Это все? — спросила Марина ровным голосом и усмехнулась: — Да сними ты свои очки!..

Он будто не слышал этой реплики.

— Давай думать, что еще?.. Банкет? Металлическую пластину с именной надписью?.. Давай думать вместе!

— Так его же дважды собирались представлять на звание заслуженного! Что, никак не раскачаться? Кажется, даже была рекомендация ученого совета!.. Ты же сам мне и говорил… И возмущался, что тянут. Вспомни-ка!

— Что-то было… Проверим. Но, между нами, я тебе скажу, это очень долгое дело. Мы все равно не успеем. Что ты! Эти представления лежат по году и больше…

— Ну хорошо! Пусть с запозданием…

— Видишь, что я тебе скажу, — Федя перешел на доверительный тон. — Я пытался прощупать, но это не просто! Ты ж знаешь Игоря, он обострил отношения со многими… Пусть даже была рекомендация, — это еще не все.

— Я ничего не понимаю тогда. Ученый совет «за», ты, прямой начальник, — тоже «за». Кто же против?

Лицо Феди стало строго официальным.

— Во-первых, представления подписываю не я, а генеральный и треугольник. Если я пойду с предложением — меня просто не поймут. Мы — близкие друзья.

— Да никакие вы не друзья уже, — резко проговорила она.

— Давай, давай! Что еще?

— Неверный ты человек, Федя! Я знала об этом, но все-таки шла сюда с какой-то надеждой. Все-таки пятьдесят лет! Друзья юности… Нет! Ты не можешь перебороть себя. Потому что ты всю жизнь завидовал ему…

Атаринов встал, лицо его стало непроницаемо холодным. Марина тоже поднялась.

— Что некогда? — резко проговорила она. — Я ухожу, но не жалею, что понапрасну зашла, по крайней мере я окончательно убедилась в том, что ты за человек! Обманул Алку, сломал ей жизнь, предал товарища… А кем окружил себя?

Боясь развития сцены, Федя незаметно тихонько нажал кнопку звонка, и в двери кабинета всунулся услужливый юноша.

Марина повернулась и вышла, не попрощавшись.

28

Болезнь Хрусталева была какая-то странная. Она началась с того, что он упал на улице, к счастью, в груду снега; встал, чувствуя слабость и удивляясь происшедшему. Доехал до дома с головной болью. Поужинал, лег… Головная боль усилилась. Марина вызвала доктора. Приехавший доктор оказался очень внимательным, с полчаса осматривал пациента, заставлял с закрытыми глазами попадать указательным пальцем правой руки в кончик носа; стоять зажмурясь и вытянув вперед руки и т. п. и, наконец, объявил, что это «поиграли» сосуды головного мозга, назначил консультацию на дому, а пока рекомендовал лежать. И Хрусталев, в жизни не бравший больничных листов, оказался на бюллетене.

На другой день головная боль прошла. Прежде бы Хрусталев без сомнений утром поехал на работу, теперь же он с удовольствием остался дома и даже обрадовался, что не надо идти. И предупрежденный врачом о том, что пролежать, быть может, придется недели две, подумал — и отлично! Как приятно, оказывается, быть дома в неурочное время и ни о чем не думать. И он вспомнил себя в раннем детстве, — он болел ангинами. Какие же веселые это были болезни!.. Горло особенно не болело, но зато мальчик лежал окруженный двойным вниманием мамы и бабушки; ему читали вслух, рассказывали… И появлялись разные вкусные вещи. Над кроваткой его на стене висела лампа с зеленым абажуром, и потолок этот, который теперь так близко, казался далеко-далеко. Сколько раз он изучал эти лепные фигурки ангелов на потолке. Два ангела с маленькими крылышками позади летели, взявшись за руки. Потом, лет в двенадцать, он совсем перестал болеть ангинами. Сюда, в эту комнату, приходили его товарищи. Детство, несмотря на многие сложности, было хорошим.

И теперь, лежа в постели, он мысленно перелистывал страницы далеких дней. Ясное июньское утро. Они живут у бабушки в бревенчатом деревянном доме со стеклянной верандой с разноцветными стеклышками, и сад перед домом принимает тот цвет, в какое стеклышко ты смотришь. Он вбегает на веранду. Ему легко, хорошо, весело, а впереди такая заманчивая поездка на взморье с мамой и папой на мотоцикле. Бабушка варит кофе на керосинке и ласково ему улыбается, а он сбегает по ступенькам в сад и тревожно осматривает небо. На небе ни облачка, но он, встревоженный мыслью, бежит обратно на веранду к барометру и тихонько ударяет по стеклу: стрелка резко падает влево, в сторону «бури». Он равняет обе стрелки и затягивает винтик потуже, чтоб большие не отменили поездку, и снова бежит к сараю: там папа возится с мотоциклом. Это старый «Харлей-Давидсон» с коляской.

— Папа, мы едем?

— Не знаю, спроси у мамы, — отвечает отец.

Отец — высокий, белокурый мужчина, тогда казался очень взрослым Игорю, а ему было всего тридцать, столько, сколько этому юноше-лаборанту, что торчит у Феди в приемной. Но отец к своим тридцати годам уже побывал с экспедицией на Памире и написал об этом книгу. Иное время!

…Мальчик бежит обратно в дом. Ему навстречу выходит улыбающаяся мама. Она очень молода в своем красивом шелковом, расшитом золотыми птицами восточном халате, который привез папа из экспедиции.

— Мама, ну мы едем?

— Не знаю, мой мальчик, кажется, папа не очень настроен.

И мальчик начинает горячо убеждать маму. И вот наконец все завтракают на веранде. Взрослые говорят про что-то свое, но это уже не важно — решение ехать уже принято. И бабушка, напутствуя, просит ехать помедленнее. Смешно! Игорь уже знает, что, когда они выедут на шоссе, папа даст скорость восемьдесят километров в час и дорога устремится на них черной бегущей лентой…

Сколько было таких поездок! И вот уже Игорь сам сидит за рулем мотоцикла, а отец на заднем сиденье. Однажды их настигла буря. С утра в воздухе чувствовалась гроза, хотя небо было безоблачным, но решили, несмотря на предсказание барометра, съездить, успеть. На море, несмотря на отсутствие ветра, шла большая волна. Справа, с запада, вставала огромная синяя туча, так что даже страшно было смотреть в ту сторону. Успели выкупаться, быстро оделись, а тучи незаметно уже обхватили все небо, и кусты на берегу пригибались от порывов тяжелого ветра. Они неслись по шоссе на полной скорости, а за ними уже бушевала буря. В потухшем небе сверкали молнии и не смолкали громовые раскаты. Но дождя не было.

Уже издали они увидели в окне тревожное лицо бабушки, ожидавшей их. Они успели до дождя вбежать в дом. И потом, за ужином вспоминали этот день и свой страх перед бурей.

А вскоре разразилась более грозная, беспощадная буря, от которой уже негде было укрыться, — от ее грома, от ее молний.

Пришел сорок первый.


Неожиданно вечером к Игорю Николаевичу зашел Крестов.

— Смотрю, машина ваша уже несколько дней стоит на стоянке без движения, говорят, болеете. Что это вы, Игорь Николаич?

— Так, наверное, пора пришла, — отвечал Хрусталев.

— Ну что вы, Игорь Николаевич, мы — железное поколение, войну прошли, а придется, и еще повоюем.

— С кем это?

— Да хоть с кем.

— Нет, я уже не хотел бы… Вон у меня на работе — не очень, так я хочу махнуть на все рукой и устроиться на другое место.

— Вот это я бы вам не советовал: в наши годы не стоит менять ничего серьезного, я имею в виду — жену, службу, климат.

Появился Костя Варнаков, всегда искренне, с сочувствием интересовавшийся делами Игоря. Хрусталеву не хотелось рассказывать Косте о Белой машине и вообще о конфликте с Федей: все это лишь укрепляло Костину позицию, которая, как это ни странно, близко сходилась с Фединой в одном пункте — в убеждении, что не это решает, то есть не качество твоей работы определяет успех. Но сходясь в этом пункте, Костя и Федя делали совершенно различные выводы для своей практической жизни.

Но слово за словом, Хрусталев рассказал Варнакову всю историю своей ссоры с Атариновым. Костя слушал, как будто ему это все уже известно, потом сказал:

— Ну, а если б пришел посторонний, незнакомый тебе человек и поступал так же, как Федя, как ты к этому отнесся бы?

Хрусталев замолчал и задумался.

— Не знаю, — наконец сказал он. — Был посторонний для меня человек — Глебов; он хоть не мешал, а кое в чем даже помогал. А Федя все понимает.

— Помирись, помирись, — улыбаясь сказал Костя.

Быть может, примирение и произошло бы, но теперь Федя и его окружение молчали. При сложившихся отношениях трудно было ожидать особой сердечности, но хотя б вежливость можно было соблюсти… И ставят тебя в такое положение, что сам должен звонить. И — что? Да, вот болен. Выразите сочувствие, так?


…Из вниизовской поликлиники приехал консультант и после внимательного осмотра и расспросов сделал вывод, что падение было следствием мгновенной потери сознания.

— А с чем это связано? — спросил Хрусталев.

— С нарушением мозгового кровообращения.

— Вследствие чего? Неужели та старая контузия?

— Отчего же?.. Вполне вероятно. Тем более, если был еще новый побудительный мотив, скажем какое-то потрясение, сильное переживание… Нужен полный покой, ни о чем не думайте, не переживайте…

Доктор дал еще несколько советов, выписал лекарство и уехал. А Хрусталев вновь остался со своими мыслями; он начинал читать, но не мог сосредоточиться на тексте и вновь возвращался к своим мыслям.


…Блокада. Как ни странно, но чем дальше он уходил от того страшного времени — а вот уже почти сорок лет минуло, — тем притягательней, ярче представлялись ему в памяти блокадные дни и ночи. Голод, стужа, обстрелы — все это было, но освещалось столь сильно сверкавшим лучом надежды, что теперь в памяти он затмевал все.

…Начало войны. Возбужденная детвора запасается оружием. Кто чем может. Игорь вспомнил, как он приобрел гранату РГД-35 вместе с желтым, похожим на карандаш запалом со взрывным капсюлем. Позже, когда наступили тяжелые голодные дни, граната лежала забытой в ящике его стола, но этот желтый карандашик-запал он носил в бумажнике вместе с хлебными карточками. И темными зимними утрами, стоя в очереди у булочной, прислушиваясь к стуку метронома, он ощупывал карман, где хранился этот самый запал. Он — здесь, значит, карточки целы и все в порядке.

Так он и проносил его до самой армии: ушел осенью сорок второго. И начался другой, особенный период в жизни — армия, где все было ясно. Если делал что-то неточно — тебя ругали, наказывали. А если отличался — хвалили. И это вошло в сознание его на всю жизнь, так же как в раннем детстве запали в душу слова матери: «В жизни надо научиться что-то одно делать очень хорошо». Мысль эту мама повторяла не раз, хотя и другими словами. Мама была врач. И считалась очень хорошим врачом, ее знала вся округа. Работала в обычной поликлинике. Но ей звонили и на дом, и консультировались по телефону, случалось, и по ночам. Если б она занялась частной практикой, очевидно, стала бы богатым человеком. Но частную практику она отвергала, довольствуясь скромной ставкой врача-специалиста и огромной популярностью. Жили очень скромно до тех пор, пока Игорь не кончил института, да и когда кончил, тоже было нелегко, только что сводили концы с концами. Достаток пришел в дом, когда пошли в ход его изобретения, за которые следовали гонорары, иногда очень большие.

Хрусталев вспомнил, как еще при жизни матери он поехал в командировку в Киев. Там жили близкие родственники — брат покойного отца с женой Ириной Николаевной. Ирина Николаевна — пышущая здоровьем женщина, выглядевшая значительно моложе своих шестидесяти пяти, не прослужившая в своей жизни ни одного дня: она занималась частным изготовлением шляп и игрой в преферанс, с чего имела немалый доход. Но дело не в этом. Он вспомнил, с каким самодовольством и снисхождением она спросила приехавшего племянника: «Ну как там мать? Все трудится?..» Теперь он жалел, что не ответил ей: «Трудится. А что ж, как вы, жить паразитом всю жизнь?»

Ну, хорошо, каждый устраивается, как может. Бог с ней, в конце концов, играть в преферанс и быть в выигрыше тоже надоуметь. Но откуда это презрение к труженику? (Надо было слышать это снисходительное: «Все трудится?») Ведь сама Ирина Николаевна — дочь прачки… В тридцатые годы она вещала об этом на всех углах; сейчас об этом молчит или рассуждает о древности своего рода — мол, чуть ли не от Рюриковичей… Что за чепуха?

Или вот его бывший технолог, но теперь пристроившийся где-то на фиктивной должности упитанный модный бездельник Плешаков, тоже снисходительно смотрел на своего бывшего шефа — Хрусталева. И все так откровенно… Что же им нужно? Удобно устроенная, приятная для них жизнь. Очевидно. Но еще им нужно, чтоб существовали такие Хрусталевы, перед которыми они могли бы хвастать своим образом жизни: вот, мол, мы — такие, а ты — ишачишь… Дети часто так хвастают друг перед другом, но у детей это все безвредно, а у этих?

29

В субботу позвонил ему Фридрих.

— Старина, что это? Говорят, ты заболел? А я собирался тебя вытащить в Сосновку.

— Очень хорошо, — отвечал Хрусталев. — Я уже здоров, а тем более для Сосновки.

— Серьезно?! — вскричал Фридрих. — Так где мы встретимся?

— У бывшей второй беседки. Через час.

Хрусталев, решив, что он здоров, быстро оделся и, заверив жену, что прогулка по парку принесет ему только пользу, отправился на встречу, вспоминая Фридриха в пятом, шестом классе. Это был невысокий крепыш с большой головой, учился на твердое «хорошо», происходил из той типичной трудовой семьи, что жили в предвоенные десятилетия.

В семье было пятеро детей, и все были названы символическими именами: Кима, Майя, Нинель и т. д. Имя же Фридрих было дано в честь Энгельса. Отец его, Евгений Васильевич, был известен всей школе тем, что свое свободное от службы время проводил в занятиях с трудными учениками, ходил по домам двоечников, шпаны, беседовал с их родителями, хотя не всегда был приветливо встречаем ими. Он был председателем родительского совсода (совет содействия), выступал перед классом как участник гражданской войны; сам облик его — черные горящие глаза, черные усики, синий полувоенный френч — внушал почтение. Жена его была активисткой женотдела. Жила эта большая семья в полуподвале, занимая две небольшие комнаты. У Фридриха было щекотливое положение в классе, но он вел себя просто и с достоинством, так что на него никак не переносилось то обстоятельство, что его отец ходит к родителям его товарищей по классу. Только, бывало, подойдет кто-нибудь из «камчатских» и скажет Фридриху: «Вчера твой батя приходил к нам, а мой уже выпивши был…»

После войны Хрусталев встретил Фридриха в школе. Памятной была эта первая послевоенная встреча, когда многие пришли еще в форме, с орденами и медалями, — в то время их еще носили. И ходили по классам, отыскивая свои парты, и считали ушедших и не вернувшихся, обнимали немногих постаревших учителей. А потом наступил какой-то провал во времени.


…Хрусталев шел мимо тихих прудов, покрытых осенними листьями. И думал, что прежде они не встречались с Фридрихом годами и не было такой потребности, а теперь необходимость во встречах возрастала с каждым годом. Когда-то в детстве, когда они начинали свой бег, их много было на старте, теперь, приближаясь к финишу, они отчетливо видели свои одинокие фигуры. Сосновка же — большой сосновый парк в северной части города — была постоянным местом их детских игр — и теперь притягивала их, пятидесятилетних, как старые довоенные песни.

Вдали тополиной аллеи он увидел знакомую высокую, чуть сгорбленную фигуру Фридриха. Он шел навстречу Хрусталеву степенным шагом, чуть подгибая колени и как бы задерживаясь на каждом уступе, пробуя, твердо ли ступил. И походка напоминала отцовскую. «Шухер, Фридрихов батя идет!» — кричали, бывало, ребята, игравшие у школы в пристенок на пятаки.

Они встретились в условленном месте, где когда-то стояла деревянная беседка, на которую они взбирались; теперь на ее месте высился металлический стенд для плакатов.

— Постой, когда ж мы с тобой последний раз виделись? — спросил Хрусталев, пожимая руку товарищу.

— Давно! Года два — это точно, — говорил Фридрих, чуть заметно улыбаясь. — Память что-то сдавать стала, а?

— Да… Особенно на события недавние. А помнишь, как мы с тобой после войны, году в сорок восьмом, встретились в новой удельнинской бане? Я уже был демобилизован, а ты как будто нет. Ну, правильно, нет, ты же офицер.

— Как же! — Теперь Фридрих улыбался широко. — Мы сначала встретились до бани, зашли в буфет… Помнишь, там на втором этаже был шикарный буфет!

Разговаривая, они вошли в Сосновку. До войны это был простой пригородный лес с полянками, ельником, а теперь — обычный городской парк с желтыми аллеями и скамейками по бокам.

Они шли, отыскивая приметные места, но все было новое. Сорок лет и для деревьев — срок.

— Проводил сына в армию?

— Проводил.

Они углубились в парк.

Стали вспоминать одноклассников. Многие погибли в блокаду; о других слышали или встречали кого-нибудь из них раз в пять — десять лет.

— Ты давно видел Женьку Васильева? — спросил Хрусталев.

— Давно. Он теперь на художественном комбинате, — отвечал Фридрих.

Перешли к учителям. Сколько имен позабылось, а эти — Клавдия Степановна, Софья Михайловна, Нина Валериановна, Анна Григорьевна, Елена Сергеевна и, конечно, Аркадий Николаевич, директор, единственный, которого все боялись, — эти имена в памяти навечно.

Фридрих и Игорь видели и вспоминали себя, Женьку Васильева, Ляльку Луценко, учителей из сорок первого, за порогом которого осталось их детство, лучшие, ясные годы.

Фридрих вдруг остановился и сказал:

— Неужто такой лес вырос? Значит, мы идем по территории бывшего Осоавиахима. Да, ужас, ужас!.. И мы сейчас старше своих отцов. Сколько им было до войны?!

— Конечно, старше! Отцы-то наши — святые были.

То, что говорил Фридрих, было близко Хрусталеву. Если раньше в их беседах встречались паузы, недомолвки и они окольными вопросами, как радарами, нащупывали друг друга, то теперь пришла пора зрелости, понимания. Игорь мог откровенно говорить с Фридрихом о чем-то своем, будучи уверен, что школьный друг может сыронизировать, но никогда не позавидует успеху и т. п. И, мысленно сравнивая Фридриха, Костю Варнакова, ершистого Гринберга, того же Прохорова, мотающегося по городу по совместительствам, имея перед глазами постоянный пример подвижничества Тишкина, — сравнивая этих людей с Пашей Коридовым и компанией, Хрусталев укреплялся в вере — с кем стоит быть, и симпатии его были однозначны.

…Так, бредя и вспоминая прошлое, они дошли до Шуваловского кладбища, где у каждого были родные могилы.


— …Да! И ничего не понятно, — сказал Хрусталев, когда они спускались с кладбищенского склона.

— И все понятно, — отозвался Фридрих.

30

Разрыв с Аллой, в сущности, был решен еще год назад, когда Федя начал осмыслять мир по-иному. Но Феде было жаль Аллу, он долго колебался, тянул. Толчком к разрыву послужила встреча Феди с одной женщиной. Новое знакомство не было случайным. Последние месяцы Атаринов все чаще и чаще произносил при Паше сакраментальную фразу: «Надо жениться, черт побери, а? Вот взять так и не думая?!» Паша, зная о Федином романе, не принимал этой фразы всерьез, улыбался, поддакивал, а Федя ходил по своему большому кабинету, потирал руки, хлопал в ладоши, шутливо толкал Пашу в плечо.

— Чего ж ты не женишься? — спросил раз Коридов.

— Не на ком! Невесты нет, — в той же шутливой манере отвечал Федя.

— Да ну, Федя, сколько угодно!

— Правильно, но! Но! — темпераментно говорил Федя, продолжая расхаживать. — Но в то же время уже не подойдешь просто так: «Здрасте, здрасте…» — возраст не тот. На улице — огромный поток, попадаются и красивые, но ведь не остановишь! Хотя многие, наверное, были б рады… — Федя перестал улыбаться, и на лице его появилось выражение озабоченности.

И Пашу вдруг осенило:

— Федя, а вообще, я бы мог тебя познакомить с одной…

— Чепуха! Это все само собой происходит, — запетушился Федя, однако спросил, кого именно Паша имеет в виду, но Паша заинтриговал, сказав лишь, что жаль, мол, хорошая женщина и — пропадает. А в ближайшее воскресенье Паша заехал к Феде на своих «Жигулях», забрал его и повез за город. Они доехали до Отрадного и остановились у дачи, где жила Пашина родственница, она же владелица дачи и очень милый человек — Лерочка. Навстречу гостям от крыльца с лаем бросилась японская болонка, которую Паша тотчас укротил: «Фебочка, Фебочка, это мы, свои». Вслед за болонкой на крыльцо вышла статная и, по-видимому, еще не старая женщина, Калерия Тихоновна, встретившая гостей с приветливым покровительством.

Дача была современная, со всеми удобствами и даже с паровым отоплением. Вначале Федя ждал, что появится какая-нибудь молоденькая родственница, но на даче, кажется, больше никого не было, а приятно-ироничная манера Калерии Тихоновны скоро Феде все прояснила.

Калерия Тихоновна подала чай (отличный, цейлонский) с домашним печеньем, и общий разговор завязался. А затем Паша отправился регулировать клапаны, которые что-то стали постукивать, Федя остался наедине с хозяйкой. Двумя-тремя умными ненавязчивыми вопросами она настроила его на откровенную беседу, и Федя, вечно все от всех скрывающий, вдруг откровенно рассказал Калерии Тихоновне о всей своей жизни, но благородно, не бросая ни в кого комьев, вот так, мол, «не сложилось». Хозяйка поощряла рассказ вопросами, свидетельствовавшими о понимании и сочувствии. Ни одного обличающего вопроса, к которым так склонны женщины, задано не было. Установилось взаимное понимание. Ответной исповеди не последовало, но кое-что хозяйка поведала. Долгое время муж болел, фактически он уже перестал быть личностью, которую можно было уважать, но она исполнила свой долг до конца и довольна этим.

Хозяйка зажгла электрический камин («Вот надо бы настоящий установить, да все никак руки не дойдут»), и при его свете Федя как-то совсем неожиданно открыл, что Калерия Тихоновна не только хороший собеседник, но и интересная женщина. Кроме того, она обладала тем, что он давно интуитивно искал, а тут уж сомнений и быть не могло: представительность была налицо. Явная. Так что вернувшийся через пару часов Паша Коридов увидел на столе открытую банку икры — привезенный гость был одобрен хозяйкой. Под это дело он попытался было намекнуть насчет баньки попариться — баня была во дворе, — но встретил довольно сдержанную улыбку хозяйки. И Федя запротестовал: мол, и так столько беспокойства доставили.

— Да, это ж надо заранее, — тотчас поддержала Федю Калерия Тихоновна.

На обратном пути Паша, не дожидаясь вопросов, сам заговорил о Лерочке. Он как-то сразу взял быка за рога и начал со слов:

— Видишь, я тебе прямо и откровенно… Это нормальная, хорошая баба. (И ведь не убоялся этого слова!) Была замужем… Вышла  о ч е н ь  рано за полковника, героя, который боготворил ее…

Паша заговорил с этаким шармом, как бы совсем не идеализируя, но в то же время отдавая должное.

— Она работает или как? — спросил осторожный Федя.

— По-моему, она что-то получает за мужа… Но вообще она довольно нужное лицо в городе, — отвечал Паша и, заинтриговав приятеля, сообщил, что Калерия Тихоновна — старший администратор-распорядитель Управления театральных касс. — Ты ж сам понимаешь, при том ажиотаже, который подымается вокруг спектаклей, весь город в ее руках, — добавил Паша.

— Это бесспорно, — согласился всегда реально мысливший Федя и задумался.

— У нее такая квартира…

Но у Феди уже имелся городской телефон Калерии Тихоновны. Глупо о чем-то думать, но отчего же не встретиться, не поддержать контакты, полезные в любом случае? И, солидно выждав пару деньков, Федя позвонил ей вечером. «А я сумерничаю», — услышал он мягкий голос. Он поехал. Она была одна, стол был накрыт, и Федю поразила сервировка. Он чувствовал серьезность обстановки — не опережал событий и ушел ровно в одиннадцать, почти уже увлеченный ею.

Калерия Тихоновна, женщина опытная, с первого же знакомства поняла, что нужно этому полагающему, что он очень молодой, человеку: ему нужно диктовать. Не благородничать, не играть в ненужную женскую растерянность, а четко, уверенно и убедительным голосом диктовать. Это надо уметь. Не быть навязчивой, не раздражаться, а главное, знать, что именно диктовать.

И вскоре уже Федя изрекал Паше истины, что «мы уже старые», что в его годы думать, чтобы заводить молодую жену, смешно, а главное — не нужно. Всему свое время. И вообще во всем нужна солидность, основательность… Когда развивающийся роман получил свое логическое завершение, Федя уже ходил по струнке. Конечно, бродя по коридорам большой, богатой ее квартиры, беседуя с будущим пасынком — молодым, недавно вышедшим из училища офицером, Федя иногда сомневался. Но постепенно в самой психологии его происходили сдвиги, имевшие необратимый характер. Он первый заговорил о необходимости оформить их отношения законным образом. Пасынку с семьей Федя отдал свою однокомнатную, а сам переехал к ней. Паша стал домашним человеком у Атариновых. Единственно, чего Федя не смог освоить, это полковничьей «Волги», он терялся за рулем, и машину обычно вела Калерия.

31

К этому периоду наивысшего процветания Феди и относится его последняя встреча с Хрусталевым.

— Собирается небольшой мальчишник. Калерия в Карловых, лечится. Приходи! Приходи с Мариной, если хочешь, но женщин не будет, — сказал Федя однажды.

— Я не знаю, смогу ли…

— А что за дело? Заходи ненадолго хоть. Давай! Ну что, ей-богу!

Внимательный анализ последующих событий показывает, что Федя не имел никаких хитрых замыслов, приглашая к себе Игоря. Все было значительно проще, чем можно предположить. Прикидывая состав приглашенных, он заметил, что придут все новые люди и никого из старых. Он даже хотел вместе с Игорем пригласить Лену Арцруни, но потом решил, что могут неверно понять; между тем к Феде обещал заехать один из заместителей директора, человек во ВНИИЗе новый и перспективный, некто Борис Борисович… Да что там искать-то: Феде просто хотелось видеть Игоря в своей новой квартире — отчего же отказывать себе в таком желании? Зачем усложнять жизнь? Может же человек скромно отметить хоть и не круглую дату, но все-таки сорок пять и пригласить к себе товарища юности? Федя вообще не искал сейчас обострений и был бы не против, если б Паша и Игорь искренне подружились.

Правда, теперь Паша несколько отошел на второй план; Федя был увлечен новой дружбой — с Борисом Борисовичем. «Борис Борисыч сказал…», «Зайдите к Борис Борисычу, он решит…» — постоянно повторял Федя, создавая популярность новому заместителю директора; он как бы вводил его в коллектив ВНИИЗа. Со своей стороны и Борис Борисович… Ну, словом, отношения их вылились в хорошие, перспективные контакты, полезные для обеих сторон. На правах приятеля Федя запросто заходил к Борису Борисовичу и говорил: «Как ты думаешь, Боря?» — и излагал проблему. Но странно, что, когда однажды Хрусталев по какому-то делу зашел к Феде и у него сидел Борис Борисович, Атаринов быстро решил вопрос, но не познакомил Игоря с новым товарищем. Хотя очень логично было представить Хрусталева, этого даже требовала вежливость! Нет. Он не хотел делиться своим влиянием или представлять Хрусталева, потому что за представлением должно было последовать разъяснение — что к чему… Зачем? Это нужно для него? Нет. Другое дело — Павел. Его Федя представил Борису Борисовичу, шутливо добавив, что это самый информированный человек.

Так Федя постепенно усваивал школу делового человека, оставаясь при этом милым и общительным. Он и в самом деле не хотел никому зла, в том числе и Хрусталеву. Одно тревожило его — скрытая сдержанность к нему большинства членов ученого совета, которую он не мог не чувствовать. Это и раздражало и настораживало его… Вот если б он стал заместителем директора, то его были б вынуждены признать… Это уже тот уровень, который… да, на одном уровне с Шашечкиным. Сейчас пока еще рано, но следующая вакансия зама твердо его.

А Хрусталев все еще сомневался; временами ему казалось, что что-то разъяснится, как досадное недоразумение, что-то уладится и все пойдет по-прежнему.

Марина решительно не советовала мужу идти к Атаринову. И вначале Хрусталев решил не ходить. Потом заколебался и нарушил свою же заповедь — верь первому чувству.

Едва Игорь переступил порог квартиры Атаринова и разглядел состав приглашенных, расположившихся в гостиной с голландскими обоями, финской горкой с хрусталем и фарфором и богатым, заставленным бутылками и закусками столом; едва он почувствовал первую реакцию гостей на свой приход, как понял, что совершил ошибку: ему не нужно было приходить. Он заметил удивление Рузина и Коридова, — они знали, что он приглашен, но не думали, что он примет приглашение; прочие же — Краморенко, Шастин, Пигусов — встретили Хрусталева как обычно, но тоже с оттенком некоторого удивления. Все знали о ссоре Игоря с Атариновым. За столом уже хозяйничала Зоя Марковна, следившая за юбилейными датами сотрудников и по случаю отсутствия хозяйки дома добровольно вызвавшаяся помочь. «Все вам налажу, мальчики, пригублю за здоровье Феденьки нашего и уйду, а вы уж тут веселитесь», — говорила она. Она же закупила продукты во вниизовской столовой — бифштексы, цыплят, твердокопченую колбаску и т. п.

Федя провел Игоря по квартире. Все было как у людей, стремящихся идти в ногу с модой: хрусталь, подсвечники, иконы, ковры.

К сему было добавлено старинное реставрированное дворцовое кресло, дагестанская бурка, стеклянные японские часы с годовым заводом и черные африканские маски. Игорь был поражен, с каким удовольствием, даже мальчишеской радостью Федя приоткрыл скромную дверь, чтоб показать импортный синий унитаз и белую плитку с многочисленными иностранными наклейками. Затем повел в спальню. Над кроватью чудовищных размеров, занимавшей полспальни, висело бронзовое распятие Христа.

— Она верующая? — спросил Игорь.

— Нет, что ты?! Она вполне современный человек, как ты, как я…

— Это хорошая работа, — заметил Хрусталев, разглядывая распятие.

— Тысячу рэ, по случаю… Что ты — бронза!

Позвонил Борис Борисович и о чем-то долго говорил с Федей, очевидно, выяснял, кто да кто пришел, после чего Федя объявил, что Борис Борисыч задержится, приедет непременно, но попозже. Теперь ждали лишь одного человека — какого-то доктора. Наконец явился и он, и все по команде хозяина стали рассаживаться. Как видно, в подборе приглашенных Федя руководствовался разумным принципом: он пригласил, во-первых, тех, с кем работает, как Рузин; затем людей популярных, как Краморенко, и признанных работников, как Пигусов, и, наконец, восходящую величину Шастина. Поскольку коронный тамада Федя не мог председательствовать на собственном торжестве, тамадой единогласно избрали популярного Краморенко.

— Я поручаю произнести первый тост другу юности дорогого юбиляра Игорю Николаевичу Хрусталеву. Давай, Игорь! — сказал тамада.

Сидевший на самом конце стола Игорь растерялся. Он не готовился к тосту. Он, кажется, слишком затянул паузу, ставшую оттого двусмысленной… Он искал добрые слова о Феде и не находил. Пауза затягивалась. Кругом были чуждые ему люди — аудитория, из которой ничего нельзя почерпнуть. Чувствуя неприличие создавшейся ситуации, он заговорил о верности. Это было бестактно.

С этого момента началось падение Хрусталева в глазах общества. А он с досады выпил водки, но не опьянел, а помрачнел и насупился. Веселье пошло своим чередом. Встать и уйти было б глупой демонстрацией. Однако когда все веселятся, а один — не веселится, то его начинают зацеплять, вольно или невольно.

Чтобы исправить двусмысленность хрусталевского тоста, слово предоставили Зое Марковне. И она встала, напомаженная, насурмленная, вся в таджикских шелках и березкинских шалях, эффектная для своих шестидесяти, и звенящим задорным голосом даже с какой-то задушевностью заговорила о человеческих достоинствах юбиляра, приближаясь к сути этак кругами, перебежками…

— Я очень люблю Федю, Федюшу нашего! И я могу сказать прямо, что вот он… — Тут она запнулась, словно что-то мешало ей высказать глубоко потаенную, дружескую любовь к Феде, ей только внятную, а потом стала пытаться извлечь из себя искренний звук и сорвалась, как срывается безголосый певец, послышались фальшиво-дребезжащие нотки, хотя лицо играло вполне, этим она владела. — Что вот он… он!.. — идет тонкий поиск нужного слова, — ну, вот — хар-роший человек! — наконец сгрузила она с себя полтонны.

И еще зашла кружок, а уж затем, войдя в берега, рассказала историю. Уже в русле.

— Закончить свой тост я хочу примером, для меня лично памятным. О деталях не буду. Это было уже давно. В нашем институте шло распределение квартир, решали — кому… Вышло так: либо я должна была получить, либо Федор Аниканович. В тонкости вдаваться не буду, мне лишь известно одно: когда Феденьке сказали… Ну, словом, он узнал, то сказал: «Нет, пусть эту квартиру отдадут Зое Марковне. Я подожду». Товарищи! На такое способен не каждый!

«Что за чушь, — размышлял Игорь, не оценив такт Зои Марковны, желавшей загладить его же промах, — самую первую квартиру Феде хлопотал я. А про Зою и речи не было». В это мгновение взгляды их встретились, ораторша прочла обличение в глазах Хрусталева.

— Да, друзья мои, не каждый способен на такой самоотверженный поступок. Вот, например… — И она, уже наперед зная, кого приведет в пример, и зная, что ничем не рискует, обвела, однако, всех присутствующих глазами, как бы выбирая, и, естественно, остановилась на Хрусталеве. — А вот наш Игорек, которого я тоже очень люблю, хотя он не верит в это, он бы, пожалуй, так не поступил. И еще, наверное, кто-нибудь… тоже так бы не поступил. Только, ради бога, я не хочу никаких обид. Игорь, я назвала ваше имя потому, что вы ближе сидите.

Да брось она эту реплику Краморенко или Коридову — посмеялись бы, и все. Что ж на правду-то обижаться, и верно — не поступили б так. В крайнем случае отделайся шуткой. Хрусталев хотел что-то сказать, сдержался и помрачнел еще более. Злись себе — на сердитых воду возят. Зоя, опять-таки потому что была спец, заметила сочувственный взгляд хозяина, брошенный в сторону Игоря. Это озадачило ее, она замолчала и ушла в тень — пусть Федя думает, что ей неловко, сболтнула лишнее. Но зато другие были, казалось, благодарны ей за выпад против Хрусталева. Паша, запьянев, целовал руки и рассыпался; даже Пигусов (а это уже посерьезнее) сыпал комплименты: «Милая, обаятельная…» — и хотя она привыкла к подобострастию, но ей это было приятно.

По-другому реагировал на этот демарш Хрусталев: «Ну ладно, Паша — мразь, подхалим. Но Пигусов, Пигусов — ему-то что в ней? Или, быть может, все они для меня как в кривом зеркале?»

— Нет, нет, мальчики, я пошла, пора мне. Вон и Игорек обиделся на меня. Игоречек! По-честному, я дружески.

Зоя ушла, как и предполагала, после нескольких тостов, провожаемая молодыми, красивыми, лебезящими перед ней мужчинами. Затем все вновь расселись за столом. Настроение Хрусталева постепенно менялось. Да что, в самом деле, бурю в стакане воды устраивать! — размышлял он. Смешно! На кого обижаться! И что вообще произошло? Он пришел к старому другу Феде, с кем вместе начинали жизнь, и этого не зачеркнешь. И выручали друг друга не раз, и правильно, так и надо. Половина жизни, причем лучшая, прожита, что еще? Все это — и Паша, и Зоя, и Федино пижонство, — это преходящее… А суть? Да вот, в чем суть? Зачем? Кто послал нас? Почему в сорок первом он, Игорь, выбежал из вестибюля за минуту до того, как здание разнесло бомбой? Что толкнуло? А в армии? Там и не сосчитаешь!.. И ничего не известно. Восьмерочку положили горизонтально — и все. Бесконечность! И никто ничего не понимает, только одни честно, а другие с умным видом…

Федя взглянул на тамаду, но тот спорил с Пигусовым. Сейчас умолкнут, решил Федя, и он возьмет слово и произнесет потрясающий тост. Об Игоре и их дружбе (заметив мрачность Игоря, Федя вспомнил их прежние встречи и зажегся). В конечном счете дирижер здесь он, Федя Атаринов. Так рассуждал Федя и уже обдумывал первую фразу тоста, что должен был всех примирить. И смолкли, и Федя уже оглядел, у всех ли налито, чтобы встать с бокалом, но другой дирижер уже взмахнул палочкой и подпивший, а потому осмелевший Паша Коридов резанул Хрусталеву:

— Ну и пусть, а я скажу, да! Вот, Игорь… Ты используешь дружбу с Федей в своих целях! И… и подводишь его! Все это знают! — Голос его звучал запальчиво, зло.

До Хрусталева не вдруг дошел смысл сказанного, он не поверил, что можно так явно и нагло ссорить его с Федей у всех на глазах. Может, ослышался?

— Ты что, серьезно считаешь, что я использую дружбу с Федей в корыстных целях?

— А что — нет?

Федя еще мог поправить положение, но теперь он сидел, опустив глаза. Его смутила фраза «все это знают». И он вновь заколебался. Мгновение, которое могло что-то предотвратить, прошло. Игорь схватил бокал с вином и плеснул им в лицо Коридова. Но движения его были не так четки, как обычно, Паша увернулся, и по тому, как быстро он это сделал, можно предположить, что он ждал подобной реакции. Красное вино залило голландские обои. Паша сидел через человека от Игоря, и Хрусталеву было не с руки действовать правой. Он повернулся и хотел ударить его левой, но Паша опять увернулся, хотя и частично, и сильный удар пришелся не в лицо, а по голове, так что Игорь зашиб руку, хотя и не заметил этого. Паша упал, потом вскочил. И все вскочили. Сделалось смятение. Кто-то кричал. Федя страшно побледнел: он понял, что Игорь вошел в редкое состояние неуправляемости и это уже  и н ц и д е н т, о котором завтра узнают во ВНИИЗе. И вот-вот придет Борис Борисыч… Встал Краморенко:

— Все! Тишина! Командую я! Хрусталев, ни с места, я самбист! Я не Паша.

Затем, сделав знак, он направился к двери, ведущей в коридор, а за ним все остальные гости, в том числе Паша. Игорь остался один.

«Эх, смазал, дурак… Да что ж теперь?! Что они там совещаются? Уйти? Скажут, сбежал. Нет, пусть вернутся и вынесут свой суд», — размышлял Хрусталев. Но ведь провокация ссоры была столь очевидной! Он взглянул на светлые, золотистые, видно очень дорогие обои, по которым расползлось темное пятно. Когда гости покидали комнату, он услышал брошенное кем-то, но не Федей, словечко «проучить». В отворенную дверь он заметил, что у выхода кто-то встал. Гнев овладел им, но он тотчас подумал: нет, эти бьют по-другому — в спину.

Он вдруг почувствовал совершенную трезвость и ясность мысли. Он не раскаивался и жалел лишь, что удар был неточен.

Краморенко вошел первый, быстро идя согнувшись и слегка раскачиваясь. Он улыбался.

— Ничего не было. Понял? Надеюсь, тебя такой вариант устраивает?

— Мне безразлично, что вы там придумали, — сказал Игорь.

— А зачем так? — миролюбиво продолжал Краморенко. — Между прочим, ты мог выиграть. Мог! А ты проиграл.

— Ты ж сидел рядом, ты свидетель, кто начал!

— Милый мой, это уже никого не интересует. Ты полез в драку и попортил обои, испортил настроение виновнику торжества — Феде. Тут некоторые хотели проучить тебя: Федя вступился.

— Потому что он знал, чем это кончится.

— Э, милый мой, связали б и извалтузили как цуцика. Не пикнул бы.

— Уж не ты ли б связывал? Больше-то некому.

— Нашлось бы кому. Да и я б приварил по-самбистски: метишь в морду — не мажь!

— Ты ж мне и помешал! Ты справа сидел.

— Неправда. Я как раз откинулся назад со стулом. И бил бы правой наотмашь. А ты хотел хуком сделать его. Не вышло. Ну все, идут. Ни слова об инциденте. Ничего не было.

— Эх, Юра, существуют понятия более важные, чем самбо, — с горечью сказал Хрусталев.

Гурьбой, шумя, разговаривая, вошли остальные гости и стали рассаживаться по своим местам как ни в чем не бывало, с веселым выражением лиц. Молчал лишь Паша, да Рузин временами поглядывал в сторону Хрусталева, внимательно поглядывал. Федя улыбался, мило беседовал, но от тостов воздерживался.

Наконец явился ожидаемый всеми Борис Борисович, и Игорь воспользовался первой возможностью, чтоб уйти незаметно.

32

После этого инцидента отношения Атаринова с Хрусталевым стали сухо официальными. В один прекрасный день Атаринов распорядился загрузить Хрусталева сверкой технической документации — работой, которой обычно занимаются конторские работники или инженерная молодежь. Игорь пошел к Феде. Тот, очевидно, ждал его.

— Все этим занимаются, — наставительно сказал Федя, который, разумеется, все понимал, но ему хотелось унизить бывшего друга и сделать это так, чтоб его не могли упрекнуть.

— Во всяком деле есть черновая сторона. Но в данном случае для меня это просто неквалифицированная работа. Я не буду.

— Как хочешь. Существует производственная дисциплина. Генеральный скажет — неуправляемая личность! Сократят ставку.

— Пожалуй… По твоему представлению.

— Я отказываюсь продолжать разговор на эту тему! Можешь вообще не работать!

— Я не на тебя работаю. Мы можем выйти первыми с беззубчатой передачей — эта идея носится в воздухе. Но ты не хочешь. Тебе это не нужно! Ты ж поставлен, чтоб думать об отрасли…

Так же как Хрусталеву было неловко жаловаться на Атаринова, так и Федя не мог возбуждать дело против бывшего друга. Все официальные инстанции рассудили б это как недоразумение. Причем виноватым оказался бы Федя как старший по должности: не создавай конфликтную ситуацию.

С другой стороны, Игорь не мог апеллировать к общественному мнению, что, мол, его загружают мелочами (и в этом был тонкий Федин расчет). Тут бы Хрусталев поддержки не получил, ибо огромное количество работников, в том числе и инженерная молодежь, занимающаяся сверкой, рассудили б: конечно, Хрусталев — величина, изобретатель, но почему б и ему иногда не заняться тем, чем постоянно занимаемся мы? Ничего, ничего, пусть, как мы, поишачит…

Это уж так, тут уж ничего не поделаешь, — люди есть люди. Но когда крупного специалиста заставляют заниматься мелочами, от этого в первую очередь страдает дело. Суть же не в самолюбии…


— Порфирий Юстинианович? С вами говорит Игорь Николаевич… Это тот человек, с которым вы за обедом спорили о тарифной сетке и который…

— …Выручил нас с валами? Товарищ Хрусталев… Как же, как же… А мы тут вспоминали о вас. Слушаю-с!

— Вы мне дали свой телефон и сказали: если что — звоните. Вот мне и приспела надобность в вашем совете, а может, и помощи.

Последовала небольшая пауза.

— Дело срочное? Я к тому, что наш генеральный сейчас на сессии, на той недельке буду посвободнее, и мы смогли бы не торопясь…

— Хорошо. Неделю дело вполне терпит.

На следующей неделе вновь созвонившись со своим знакомым из «Голубого объединения», Хрусталев отправился к нему. И откровенно рассказал ему о своей ситуации: работать под началом бывшего друга далее невозможно, а ему, производственнику, другой работы во ВНИИЗе — не подобрать. Идти в ученые уже поздно. Заместитель директора выслушал со вниманием и даже сочувствием, но как-то озабоченно.

— Видите ли, специалисты вашего класса нам очень нужны и возможности есть, не скрою, у нас всегда в резерве ставка… Но я заранее скажу, если ваш директор будет против вашего перевода, наш не станет настаивать, потому что нас уже критиковали, что кадры переманиваем… Если по-доброму, тогда дело другое. И довод убедительный — идете на повышение, но, повторяю, если не даст согласия…

— Но вы предупредите, что я не имею ученой степени и не собираюсь…

— «Не это решает», — улыбнулся Порфирий Юстинианович, — это ваше выражение, а я запомнил. Но у нас не степень решает. Нет!

Теперь Хрусталев боялся получить отказ у себя. Федя, конечно, с радостью отпустит его, но пришел новый директор, сразу объявил, что лично займется кадрами. Может забастовать… Какие основания? Работа запланирована, и все. Идти на конфликт? Не хотелось бы… Он зашел посоветоваться к Лушину, тот обещал содействовать и удалился в кабинет шефа.

В директорском кабинете теперь сидел Сидор Семенович, пожилой ученый в очках. Он пробежал заявление, взглянул на Хрусталева и сказал: «Хорошо, оставьте…»

— Я бы просил решить этот вопрос сейчас, — сказал Игорь Николаевич.

— А что такая спешка?

— Видите ли, там, в «Голубом», мне предложили лабораторию, и как раз мой профиль. А у них лаборатория третий месяц без начальника…

— А, выдвижение! Но — позвольте! «Голубое» — это ж чистое производство, вы потеряете дополнительный отпуск, — вы в курсе этого?

— Степени у меня нет, Сидор Семенович, и дополнительного отпуска тоже.

Директор взглянул на Хрусталева и кивнул:

— А… Ну, что же, тогда все правильно. Скажу более: мы намерены провести сокращение тех, кто не имеет ученой степени.

Он написал резолюцию, и Хрусталев вышел радостный, что дело кончилось так быстро. В отделе кадров он тотчас получил обходной лист. Но на следующий день его пригласил Пронин и сухо спросил о причинах ухода.

— Игорь Николаевич! Вы запланировали работы — кто же будет осуществлять эти планы? — спросил он.

— Очевидно, мой преемник.

— Нет уж, давайте без формальных отговорок. Именно вы специализировались на точной механике, и мы вас поддерживали. Что произошло, объясните? Может быть, мы пригласим и товарища Атаринова? — прищурился Пронин и метнул свой быстрый взгляд, который тотчас напомнил Хрусталеву тогдашнюю их беседу. — Да что, черт возьми, наконец! Какая кошка пробежала между вами? — воскликнул Пронин, который, конечно, все знал. — Ну соберитесь вы в домашней обстановке, что ли, по-русски, как говорится…

— Этап пройденный.

— Ну что ж, силой удерживать не будем, но нехорошо! И для вас нехорошо, вы совершаете серьезную ошибку — в пятьдесят лет кадровые работники не меняют место службы… Поздно! Тем более учитывая особенности вашего характера.

— Какие именно? — спросил Хрусталев.

— Ну, знаете, есть люди, которые легко и просто меняют среду. У вас это сложнее…

Хрусталев перешел в «Голубое объединение». Ему дали небольшую лабораторию с четкой, близкой его профилю тематикой работ. Как специалиста его тотчас признали. Но несмотря на все это, несмотря на то, что здесь не было дерганья, не было той коридорной публики, наконец, Фединой гвардии, Хрусталев скучал по своей прежней работе. Самый счастливый период жизни остался там, во ВНИИЗе, или где-то дальше, куда он все чаще и чаще уходил в часы тревожных раздумий, раскатывая назад ленту времени, и еще дальше, в военную юность, совсем-совсем дальше — в довоенные годы, где все было так счастливо и беззаботно и были мама и папа… Видел ли тот далекий мальчик себя в будущем? Вот когда все было впереди.


Уход Хрусталева в «Голубое объединение» на должность завлаба не прошел незамеченным. По ВНИИЗу тотчас пошли круги — что? как? почему? Потребовалась приемлемая для общественности, психологически достоверная версия о причинах ухода. И такая версия была выработана заинтересованными людьми; она, во-первых, состояла в том, что сам факт ухода — это своего рода протест Хрусталева против того, что ему не дали премию за создание БМ (пункт этот был удачно придуман, так как вызывал у всякого обратную реакцию; а почему, собственно, тебе непременно должны были дать премию? Пожалуй, можно подосадовать, но уходить нелогично, что это еще за протесты!); во-вторых, версия, то есть еще одна причина ухода, состояла в том, что новый директор решил взять твердый курс на научные кадры, а при такой ситуации Хрусталев, не будучи кандидатом, мог лишиться персональной ставки; в-третьих, потому, что Атаринов, став начальником опытного производства, смог объективно оценить деловые качества своего бывшего друга и убедился, что да, Хрусталев — неплохой специалист, работать может, так говорили в кулуарах, но как организатор и руководитель мастерской он уже не отвечает новым, возросшим требованиям. Таким образом, для различных групп и веяний были придуманы разные причины на выбор. Да и не слишком-то много было разговоров! Тот же Санька Серов, собираясь на очередной симпозиум в Амстердам, услышав об этой новости, недоуменно возвел складки на лбу, как бы ища высшую мудрость, и тотчас распустил их: «А че? Закономерно. Раз пошел на Атаринова — тупиковая ситуация» — и заговорил о преимуществах железнодорожного транспорта перед авиацией, особенно для поездки на небольшие расстояния («В спальном вагоне хоть отоспишься, черт побери… Нет, я больше люблю в поезде»); Илья Подранков в своей доброй обаятельной манере говорил: «А чего Игорь с Федей не поделили? Федюха — умный мужик». Он даже зашел к Атаринову поворчать, но был так приветливо встречен и обласкан, что ограничился недоуменным вопросом и тут же добавил: «А чего вообще-то? Уж три с половиной сотни ему там положат — и лаборатория!»

Федя долго искал кандидатуру для замены Хрусталева. Взвешивал. Не без колебаний назначил начальником мастерской спокойного пожилого инженера Никифорова, который скоро наладил отношения со Жлобиковым, заявив, что «коллектив один и будем делать общее дело». И хотя в последующие годы мастерская не дала ни одной собственной разработки, а ВНИИЗ, имея свое производство, стал прибегать к заказам на стороне (когда шла речь об изготовлении прибора высокой точности), — несмотря на все это, мастерская числилась на хорошем счету и никаких конфликтов с отделом труда у Никифорова не возникало.

Я заканчиваю свою повесть. Восемнадцать лет я проработал специальным корреспондентом газеты «Известия» и писал о корифеях, мастерах высшей квалификации, главным образом о рабочих. И теперь мне хочется вспомнить о тех, о ком я писал.

Надежные рабочие лошадки — герои мои! Возвращаясь на круги своя, я вспоминаю вас, Георгий Иванович Фишкин, механик с Сестрорецкого инструментального, это вы всю жизнь искали соосность в машинах — как называют станки профессионалы — и находили ее после того, как десятки специалистов со степенями и без разводили руками; вспоминаю вас — создатель «голубой оптики» с Ленинградского оптико-механического — ЛОМО, механик Леонид Алексеевич Селиванов… Это о вас сказал создатель уникального телескопа Баград Константинович Иоасиниани: «Прибор отдайте юстировать только Селиванову… Он один, больше никто…» Потому что только вы можете установить по сетке микроскопа зеркальный нож модулятора с допуском лишь в полмикрона! А сам Баград Константинович, продолживший дело своего погибшего здесь, в блокадном Питере, брата Андрея? Я помню нашу с вами беседу в каком-то кабинетике, заваленном чертежами. Но именно здесь вы на склоне жизни создали свой шестиметровый телескоп. И президиум Академии наук присвоил вам, человеку с девятиклассным образованием, степень доктора наук без защиты.

А знаете ли вы, как появился проект первых отечественных сверхточных прецизионных станков? Жил в Питере до войны у Сенной площади, рядом с Троицким храмом увлеченный юноша Алеша Кирьянов. Работал на станкостроительном имени Свердлова вначале чертежником, потом старшим техником. И все было впереди. И все оборвалось 22 июня сорок первого. От брони мечтательный юноша отказался. В бою под Нарвой был ранен и попал в плен. А весной сорок пятого к командиру дивизии, освободившей узников лагеря военнопленных, привели исхудалого человека. Он твердил: «Ради бога, бумаги и помещение!.. Я могу все забыть, я три года держу в голове проект». А в шестидесятые годы Алексей Иванович уже скрестил меч с коронной швейцарской фирмой СИП, и Франция впервые предпочла кирьяновские станки сиповским. А когда я написал об этом, мне позвонил какой-то Паша Коридов или Рузин из их конструкторского бюро и сказал: «Конечно, Кирьянов — личность, но у нас есть специалисты и посильнее». Через некоторое время в «Ленинградской правде» появился некролог с портретом А. И. Кирьянова. Тоже, наверное, нашлись завистники: «Ох, как крупно дали!»

Бывший Обуховский завод, ныне «Большевик», за Невской заставой. Какие там есть цехи, какие площадки! Разверзаются своды, открываются небеса — и остановишься, пораженный гением трудолюбия и мастерства…

«Будете писать — напишите: мастерство у нас мало ценят. Квалификация падает, утрачивается стимул обретать мастерство. И подмастерья теснят мастеров, а этого нельзя допускать…»

Это сказал обуховский лекальщик-наставник, Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета РСФСР Петр Николаевич Иванов; не себя он имел в виду, ибо он-то получил все и на знаменитом «Большевике», где много людей со званием, его называли Герой из Героев. И словно заколебалась под ним земля, он, знаменосец города, открывавший праздничные народные шествия, на склоне лет устало повторял: «Не ценится…» Безотказный был человек. Рабочий. И сгорел на работе, и гроб с его телом плыл над толпой среди цехов обуховского гиганта. И сын Иванова Николай Петрович, тоже мастер, достигший отцовского мастерства, в отца, но покруче характером и говорит порезче: «Жестче надо с лодырями, с бездельниками, с карьеристами».

33

— Садитесь, Федор Аниканович, — любезно предложил Пронин.

Федя сел, не развалясь, но вполне непринужденно.

— В парткоме есть мнение: послушать ваш отчет, — объявил Пронин.

Помедлив мгновение и собравшись с мыслями, Федя спросил, чем это вызвано.

— Речь — о качестве, вопрос актуальный, я бы сказал: всегда актуальный. А что вас, собственно, удивляет? Хотим послушать, как идут дела на опытном производстве.

— Что, были сигналы? — насторожился Федя.

— Да ведь смотря что считать за сигнал? Если иметь в виду жалобы или анонимные письма, то таковых нет. А коммунисты заходят к нам, делятся своими соображениями, высказывают мнения… Для нас это тоже сигналы, они идут постоянно.

— Ясно… И что, создается комиссия?

— Ну, разумеется, вопрос будут готовить как положено. Члены комиссии ознакомятся с положением дел на этом участке. — Пронин развел руками, ему приходилось говорить то, что само собой подразумевалось.

— Можно узнать, кто включен в комиссию?

— Конечно. Для этого я вас и пригласил. Надеюсь, что и товарищ Рузин поможет членам комиссии глубже и объективнее разобраться.

Пронин показал ему список, он был составлен продуманно, и в него входило ученых и производственников —поровну, правда, в комиссию входил и Остров, прежде всегда относившийся к Феде слегка скептично.

— Что ж, мы только рады будем, — сказал Федя.

Уже по дороге к себе Федя подумал: то, что его будут  с л у ш а т ь, уже есть признание. Глебова ни разу не слушали на парткоме. Слушают, чтоб распространить положительный опыт. А если и найдут недостатки, покритикуют — пусть! Это всегда полезно, а что сделано, то сделано. И Федя стал прикидывать, что сделано положительного. И насчитал немало. И по росту производительности труда, и по внедрению новой техники. Освоены новые виды продукции. Никаких особых конфликтов не возникало. Конечно, если задаться целью копать, всегда можно найти… Но сейчас это не принято.

Вернувшись к себе, Федя велел свистать всех наверх. Явились оба зама и начальники цехов. Четко, в сдержанных выражениях Федя информировал своих подчиненных о намерении парткома и дал указание способствовать работе комиссии с тем, чтобы товарищи объективно, без предвзятости, разобрались.

— А какой вопрос именно? — спросил Рузин.

— По опыту распространения. Тут и рост производительности, и внедрение новых передовых методов. И вообще надо готовиться.

— И по кадрам?

— И по кадрам.

— Словом, отчет!

— Ну да, отчет, как обычно…

— Но чаще все-таки они выносят какой-то определенный конкретный вопрос. Это бы лучше.

— Вопросы достаточно определенные, Владимир Иванович.

Рузин посапывал трубкой, анализировал. Он смотрел на это более пессимистически. Допустим, слушали б, как распространяется на производстве почин Смирнова или Веретёхина. Постановили б: не распространяется, усилить пропаганду. Дали б рекомендацию, делов-то! Но если поставлен отчет, значит, практически проверка всей работы, по всем позициям. Уже при новом директоре. И Рузин стал прикидывать, как это может отразиться на его положении как первого зама. Под кого подводят лопату?

— Надо кликнуть Пашу Коридова, он всегда в курсе, — снял трубку Федя, когда они с Рузиным остались одни.

— Вряд ли, это не его каналы, — заметил Рузин, и Атаринов послушно положил трубку на рычаг.

Настроение его ухудшилось. Он почувствовал, что нуждается в умном советчике, и сейчас с надеждой смотрел на Рузина.

— Кто их знает, а возможно, все проще, — как бы побеждая собственные сомнения, сказал Рузин. — Запланировали, решили  п о с л у ш а т ь… И нам же поручат составить проект решения совместно с комиссией. Возможно и так?

— Но нам надо все-таки быть готовыми. — Федя значительно поднял палец.

— Это понятно, — кивнул Рузин и снова задумался.

Наибольшее беспокойство вызывала мастерская Хрусталева, так ее по-прежнему неофициально продолжали называть.

— Как специалист Никифоров, конечно, послабее предшественника. Но с документацией вроде благополучно, — промолвил Рузин.

— Это тоже немаловажно, чтоб ни приписок, ни фиктивных нарядов. Владимир Иванович, я вас прошу лично проследить за этим.

— Все понятно, — вздохнул Рузин, — хотя в известной степени все это условно, — вдруг обескуражил он шефа.

— Если так, вообще все условно!

«„Послабей предшественника…“ Смешно! — думал Федя, когда Рузин ушел. — Никифорову до Хрусталева как до звезды небесной! Но вот пожалуйста, Хрусталева нет, а дело идет и, между прочим, план выполняется и даже перевыполняется. И никакой катастрофы не происходит. Все потому же: н е  э т о  р е ш а е т! Ну? Факт же! По идее, если б это решало, Никифорову следовало б сказать: дорогой товарищ, ну, не тянешь ты, не тянешь, и к тебе никто не обращается за помощью, ты и чертежи-то с трудом читаешь, а до седых волос дожил… Чем же ты занимался, дорогой друг?! И в характеристике одни комплименты: «Уравновешен. Умеет находить контакт с коллективом. Пользуется авторитетом». А соосность ты мне найдешь?! Не слыхал? Вот поэтому у нас все так и идет…» — вздохнул Федя и вызвал Никифорова.

Потом он задумался о себе. Недавно во ВНИИЗе снова открылась вакантная должность заместителя генерального директора. Федя ожидал, предложат ему — не предложили. Почему? В любом случае уж он-то, Федя, больше подходил для этой должности — кадровый работник, знает производство, прошел многие ступени… Так, если по-человечески, законно должен быть он. И кандидат, и член ученого совета — все сходится! Нет. Не захотели. Бог с ними, дело не в этом. А если б по справедливости? Могли предложить! Вполне.

34

— Привет, прошу садиться, — встретил Федя вошедшего к нему начальника мастерской. Никифоров был приятный человек, лет шестидесяти, спортивный блондин с выражением на лице самого искреннего простодушия, которое, быть может, и было наигранным, но самую малость. Он явился с папкой и аккуратно сел, не опуская выжидающего взгляда. «Держится, однако, службу знает», — подумал Федя.

— Слушаю вас, — сказал Атаринов весьма суховато.

Никифоров кивнул и, открыв папку, доложил об итогах последнего месяца.

— С этим я знаком уже, — остановил его Федя и нервно застучал по столу пальцами, что всегда служило признаком нарастающего раздражения.

— Думаем досрочно завершить программу квартала… К двадцать пятому.

— На чем, на тисочках? — прищурился Атаринов. Он знал со стороны про этот заказ, абсолютно не отвечающий профилю мастерской, но выгодный с позиции объема работ в нормо-часах.

Никифоров в недоумении пожал плечами.

— Все правильно, — кивнул Федя, — жизнь есть жизнь, тисочки тоже нужны, и нам нужны проценты… А кроме?

Никифоров вновь пожал плечами, потом переменил позу и продолжал:

— Все нормально, Федор Аниканович, коллектив мастерской взял повышенные обязательства… — он снова закопался в папочке. — Я вот захватил несколько… — подал их Феде.

«Ну, погоди, я прихвачу сейчас тебя…» — подумал Атаринов и стал смотреть обязательства. То был типичный образчик формалистики, ибо в обязательствах не указывалось даже, что конкретно обязуется выполнить тот, кто брал их на себя. Общие слова, фразы.

— Так… Все у вас?

— А кроме того, в коллективе создана здоровая атмосфера… — Выражение лица Никифорова стало теперь трогательным, будто он пытался разжалобить шефа.

— Атмосфера есть, а вот разработок что-то не видно, — вдруг жестко, с холодной административной вальяжностью, как только умел он один, приложил Федя; затем прошелся по обязательствам, отметив их формальный характер, и, распалившись, устроил подчиненному классический втык, положил на ковер, как принято говорить.

И тогда, вспомнив, что Атаринов любит, когда к нему обратятся этак по-человечески, Никифоров, придав лицу совсем жалобное выражение и пользуясь тем, что он постарше возрастом, воскликнул:

— Ну, Федя… Ты ж — человек! Че ты на меня навалился? Я еще пяток лет поработаю и — на пенсию. А дадите заслуженного, так я и раньше уйду… Дай спокойно дожить… А будет отчет, на парткоме, я все что надо скажу… Есть сдвиги. И вообще, ты ж понимаешь — се ля ви…

И Федя вдруг как-то сник. Напоминание о парткоме насторожило его. И в самом деле не стоит портить отношения с подчиненными накануне отчета. Он произнес свою любимую фразу: «Нет, все правильно», хотя и подумал: однако скромностью товарищ Никифоров не страдает. И уже в другом тоне, исподволь повел речь о том, что вот был Хрусталев, которого критиковали («И справедливо критиковали»), но все-таки мастерская хоть и редко, но давала свои конструкции, приспособления, автоматику, которые отрасль брала на вооружение; что здоровая обстановка и отсутствие конфликтов — это хорошо, но нужно дело. (В этом месте Федя опять вспылил: «Вы себе эти тисочки в заслугу не ставьте… Не тот профиль!») Но тогда выражение лица собеседника его стало прямо-таки глуповатым, будто он ничего не понимает. Разумеется, он все прекрасно понимал и даже усек, что Федя вдруг почувствовал некую шаткость своих позиций и смутился. Шаткость же заключалась в том, что Федя сам выжил талантливого разработчика. Чего ж ты хочешь? И Никифоров уже смело вновь открыл свою папочку и стал докладывать сводку выполнения за вчерашний день.

«Дак!» — чуть было не вырвалось у Феди, но он сдержал себя, понимая, что нельзя нарушать правила игры и что это может обернуться лишь против него, Феди.

— А как используется СО-4? — спросил Федя. Станок СО-4 с программным управлением добывал еще Хрусталев, предполагая использовать его для высокоточных фрезерных работ.

— Отлично приспособили, Федор Аниканович! Запустили партию ключей… По программке работает.

— Ясно.

Уже после ухода Никифорова, овладев собой, Федя подумал: напрасно он дал волю своим порывам. Сидит человек и пусть сидит, он не нервирует, не требует, не претендует, — сейчас именно такие нужны. Хорошо это или плохо, но так есть. Все это жизнь, и скоро уже полсотни стукнет! Ужас, как все летит. Да, пятидесятилетие — это значительная дата. Банкетный зал в «Метрополе» — это само собой разумеется, а кроме? Традиционные полставки премии и благодарность в приказе? И все? Немного за четверть века работы. Уж заслуженного деятеля могли бы дать. Остров получил, Мацулевича уже представили…

Федя горько вздохнул: трудная это работа — иди и организовывай свой успех (в данном случае представление на звание). «Но это и есть реальность нашего мира», — успокоил он себя. Он взглянул на календарь, там крупным четким почерком стояло: «Тишкин!!!» Федя снял трубку, соединился с Никифоровым и попросил передать, чтоб Терентий Кузьмич зашел к нему, Федору Аникановичу, если тот не слишком занят.

— Передайте просто: Атаринов просил зайти, — разъяснил Федя.

— Я передам, Федор Аниканович, сейчас-то его нет, в партком вызван, — последовал ответ.

Этот незначительный эпизод вдруг вновь насторожил Федю. В глубине души он сознавал, что последние месяцы делал не то, что требовали глубинные интересы отрасли; в то же время в отделе труда, в плановом отделе о нем говорили как об умелом руководителе, и даже Шашечкин, встречая Федю, улыбался ему.

Федя понимал, что такое настоящее дело. Тем не менее на последнем совещании по итогам полугодия о машине Хрусталева лишь упомянули, а все внимание было сосредоточено вокруг автомата Лучанова, — убеждал он сам себя.

В смятенном состоянии он поехал домой с намерением посоветоваться с Калерией. Вошел в высокий вестибюль дома на набережной, поднялся в лифте на восьмой этаж, открыл дверь в квартиру. Но здесь им вновь овладели сомнения уже другого рода.

«Вот я живу в отличных условиях, и у меня есть все. Бросил курить, совсем исключил спиртное, и это — хорошо. Чего же еще желать?» Но вставал контрвопрос — ты не считаешь, что, кроме того, что приобрел все это, ты утратил что-то весьма ценное? Нечего думать об этом, все равно ничего изменить нельзя, это другое дело. Изменить можно, но ты не станешь этого делать. Так спокойнее…»

Он рассказал Калерии о всех своих сомнениях.

— Федя, сейчас не время этим заниматься, настраивайся на деловой лад, — четко продиктовала Калерия Тихоновна. Она сидела в кресле прямая, высокая, непререкаемая.

— Нет, я понимаю, но…

— Нет, сейчас никаких «но». Не те обстоятельства. И у тебя еще есть важное дело, которым пора заняться, и именно сейчас: предстоящий твой юбилей. Это надо загодя…

— Мне лично ничего не надо, но вот как поймут в коллективе, если ограничиться обычными формальностями, — краснея, сказал Федя.

— Об этом и речь, — кивнула супруга. — Но вначале мы должны определить, чего мы хотим добиться, а потом уже действовать. Предстоят некоторые затраты, это всегда неизбежно.

После обсуждения решили делать ставку не на звание, а на награду. Звание «заслуженный изобретатель» могли и не дать, из-за отсутствия у Феди патентов на изобретения. Собственно, у него всего был один-единственный патент — работа, проделанная вместе с Игорем. Но Игорь отказался от своего авторства в пользу Феди, иначе Атаринова не приняли бы в члены престижной творческой организации.

— Но причитающуюся часть гонорара ты ему отдал? — настороженно спросила Калерия.

— Об этом вопрос не вставал… Посидели в ресторане… — растерянно отвечал Федя. — А что?

— Ничего. Ничего, если он не станет возникать…

— Нет, это не в его натуре. Кроме того, у меня есть его записка, что он отказывается от авторства…

— Существенно, но все-таки надо иметь в виду…

Затем они обсудили, что следует предпринять. Было намечено устроить прием, придумав подходящий повод. Между всеми друзьями Феди были распределены обязанности, кто чем займется, чтобы «способствовать», — создан, так сказать, негласный юбилейный комитет. На Бориса Борисовича была возложена задача подготовить руководство — дирекцию; Паше поручалась пресса — организовать очерк о Феде или хотя бы интервью с ним. На Краморенко, как на человека популярного, возлагалась задача подготовить общественное мнение…

— Прием и стол я беру на себя, — заявила Калерия и тут же села за телефон, чтобы позвонить Зое Марковне, с которой у Калерии Тихоновны установились устойчивые дружеские отношения; Федя подумал: «Нет, все правильно и ничего не нужно менять…»

35

В приемной парткома царила Зинаида Николаевна, в прошлом партийный работник, теперь пенсионерка и технический секретарь. Строго из-под роговых очков с разными дужками она оглядывала входящих своим колким взглядом. В приемной всегда сидели два-три человека — пропагандисты из актива. И нельзя было доставить ей большего удовольствия, чем спросить, где найти нужную цитату. Вы еще не успевали договорить свою мысль, как Зинаида Николаевна, значительно улыбаясь, кивала и говорила: «Да, да, помню. Это нужно смотреть в девятом томе третьего издания. Я все привыкла по третьему… Вы посидите, я сейчас…» — шла в парткабинет и возвращалась торжествующая с томиком в руках.

Здесь существовали свои традиции, например шутить, вести светские беседы, громко разговаривать было не принято, и, если кто-либо нарушал их, Зинаида Николаевна смотрела с недоумением. Рассказывают, что Зинаида Николаевна много лет провела на Крайнем Севере, а потом вернулась на свой завод, пришла в партком, а как раз шло заседание и кто-то, кажется тот же Тишкин, объявил: «Товарищи, вернулась Зина! Наша Зина…» Заседание прервали. Многие слышали это имя, окруженное ореолом легендарных лет. Так совершилось второе явление Зинаиды Николаевны в этих стенах. Все привыкли к ее строгому облику, который, казалось, теперь уже не менялся.

В дни заседаний партийного комитета привычный ритм невольно нарушался. Многие приходили сюда задолго до начала заседания, чтоб ознакомиться с проектами документов, справками, протоколами прошлых заседаний, однако общий стиль оставался прежним.

Федя пришел подтянутый, в темном галстуке. Он отлично знал здешний стиль и прежде всего подошел к Зинаиде Николаевне. Она улыбнулась с обычной любезностью и подала ему интересующие его документы. Справку комиссии он, разумеется, читал и принимал участие в ее редактировании. По его просьбе комиссия в констатирующей части вписала фразу о последовательном росте производительности труда; тут важно было само слово «последовательный», что отвечало общей тенденции НТР. Теперь Федя хотел убедиться, осталась ли эта фраза в окончательной редакции. Если выкинули, это плохой признак. Федя сдержанно, стараясь не волноваться, искал эту фразу, нашел наконец и облегченно вздохнул.

Вошел Рузин. И Рузин здесь был другой, сдержанный, и не только не бравировал своей греховностью, но, напротив, проявлял в обхождении обаяние, на которое, оказывается, был прекрасно способен.

Он поклонился хозяйке приемной, сказал что-то о погоде и скромно присел в сторонке. Между тем появлялись члены парткома и, перебросившись несколькими фразами с Зинаидой Николаевной, скрывались в кабинете секретаря. Федя с горечью подумал, что и он когда-то состоял членом парткома, даже два срока, — в то время он был рядовым сотрудником и работал над диссертацией… Он думал, что его не изберут на второй срок, казалось, что он ничем не проявил себя, но его избрали. В конце второго срока он чувствовал себя уверенно, — он уже работал заместителем начальника отдела и был убежден, что войдет в партком в третий раз, но его кандидатуру просто не выдвинули. И это был удар. Желая как-то дезавуировать этот факт, Федя устало повторял среди близких друзей: «Нет, ну хватит, сколько можно тянуть?», вкладывая в эту фразу тот смысл, что он сам попросил освободить его в связи с необходимостью глубже вникать в новую должность.

…Постепенно мысли Феди приняли иное, более оптимистическое направление. Он был доволен работой комиссии: ни приписок, никаких вообще финансовых нарушений комиссия не обнаружила, — их и не было! С дисциплиной тоже обстояло неплохо. Отдельные факты пьянства имелись, этого и он не мог отрицать. Текучесть — да, но тоже в пределах и даже с тенденцией к уменьшению. Но своей главной заслугой Федя считал заметный рост производительности труда и внедрение новой техники, — и это тоже было отмечено в справке… Что еще? Федя мучительно искал наиболее слабые, уязвимые места в работе.

— Владимир Иванович! — негромко позвал Федя своего заместителя.

Рузин не спеша, с достоинством встал и подошел к шефу.

— Смотрели? — спросил Федя Рузина, указывая на справку, чтобы как-то начать разговор. — Имею в виду — после обкатки?

— А чего? Все нормально, по-моему, — отвечал Рузин, и на мгновение в выражении его лица мелькнула ирония и тотчас погасла.

— Зинаида Николаевна, наш вопрос — первый? — спросил Федя.

— Первый и единственный, — отвечала она в то время, как ее белые, прозрачные руки четкими отработанными движениями производили необходимую работу с бумагами.

— Что, серьезно? — насторожился он.

— Конечно! А вам — радоваться… По крайней мере смогут без спешки, детально все рассмотреть, а это всегда приятно.

Федя улыбнулся ей в знак согласия и отошел. Зинаида Николаевна встала и, держа локти слегка на отлете, вошла в кабинет секретаря, затем вернулась и, торжественно оглядев собравшихся, сказала:

— Товарищи, прошу всех приглашенных пройти в кабинет.

Было ровно три часа.

Зинаида Николаевна заняла свое обычное место рядом с Прониным и так же естественно, как в приемной, продолжала работу с бумагами, так что каждый документ попадал в руки того лица, кому он требовался в данный момент. Члены парткома сидели, как обычно, за столом, состыкованным с секретарским. Пронин объявил повестку дня заседания, ее тут же утвердили и перешли к рассмотрению вопроса.

Федя в своем выступлении рассказал о работе опытного производства, подчеркнул также, что кроме основной продукции налажен выпуск товаров широкого потребления, таким образом коллектив не обошел стороной и этой актуальной задачи. Затем он особо остановился на имеющихся еще недостатках, закончил, сел и, выждав мгновение, повернулся к сидевшему рядом Рузину: «Ну как? В норме?» Рузин кивнул внушительно. А затем слово предоставили председателю комиссии, основному докладчику. Он кратко повторил то, о чем говорил Федя, и подтвердил приведенные Федей цифровые данные. Перелом начался со слов: «Однако надо различать задачи, стоящие перед производством вообще и перед опытным производством. Наше опытное производство по идее должно быть мастерской отрасли по выпуску образцов. В какой же мере наши опытники решают эту задачу?»

— Какие будут вопросы к докладчику? — спросил Пронин.

Сидевший прямо против секретаря Остров попросил уточнить, за счет чего растет производительность труда. Федя оскорбился: что, здесь дети сидят? Не знают за счет чего? Демагогия!

Остров продолжал:

— Вопрос мой продиктован чисто практическими соображениями: если раньше наши заказы на специнструмент и приспособления выполнялись в течение максимум месяца и мы считали, что это слишком долго, то теперь, при  в о з р о с ш е й  производительности труда, на заказы уходит полтора-два месяца как минимум. Где логика?

Люди оживились. Парадокс: производительность растет, а работают медленней.

— В таких случаях надо говорить конкретно, — бросил реплику Федя, — сроки определяются трудоемкостью выполняемых работ!

— Федор Аниканович, я говорю о системе: сроки удлинились.

— И намного! — поддержал Горовой. — Вообще любая мелочь стала проблемой! Никогда такого не было…

Федя понял, что обсуждение принимает неожиданный оборот. В нем вспыхнуло возмущение, но он сдержал себя и начал набрасывать новые тезисы. Почему сбрасывается со счета организация производства товаров широкого потребления? Крупнейшие заводы — Кировский, «Большевик» — организовали у себя цехи ширпотреба, мы тоже не остались в стороне. Это во-первых… Во-вторых…

Отворилась дверь, и боком, делая извинительный жест обеими руками, вошел Тихон Иванович Шашечкин, уселся в уголке. Федя совсем растерялся: он надеялся, что от дирекции придет генеральный или Борис Борисович, в крайнем случае, а от Тихона всего можно ожидать. Уж и очки надел и талмуд свой достал.

— Какие еще вопросы к основному докладчику? — повторил Пронин.

— Меня интересует: чем вызвана необходимость брать заказы со стороны? — спросил Мацулевич.

— Какие именно? — уточнил председатель.

— Скажем, те же гаечные ключи. Я могу понять, что в этих изделиях имеется потребность, но у нас опытное производство! Я еще раз повторяю: о п ы т н о е! Со своим профилем, со своими особенностями. Мы отвечаем за отрасль, — со сдержанным негодованием говорил Мацулевич.

Федя тотчас определил, кто нагнетает обстановку — завлабы, которые административно не подчинялись ему. Он-то надеялся, что они у него в руках: от него зависит, чей заказ пустить в первую очередь, кого и попридержать… И вот восстали. И теперь катят бочку. Сроки удлинились?! А чертежи дают в каком виде? Формально он мог бы не принимать заказ… Хрусталев приучил их выполнять по наброскам, это кустарщина. С этим надо бороться. И, взяв слово для справки, Федя с достоинством высказал свои мысли.

— Мы за инженерный подход, — закончил он.

— Инженерный подход состоит в правильном понимании задач опытного производства, — парировал Остров и сослался на пример с Белой машиной: изменение формы направляющих с учетом силы земного притяжения производилось вообще без предварительной коррекции чертежей, по-кустарному, на глазок, но дело от этого только выиграло, такова одна из особенностей опытного производства и… ручного творческого труда. — Чтоб не быть голословным, спросим одного из создателей Белой машины. Терентий Кузьмич, вам Хрусталев давал какой-нибудь чертеж? — повернулся Остров к Тишкину.

— Это по «бугорку»? Как же! Игорь Николаевич сам рисовал чертеж.

— Долго рисовал?

— Ну, сколько?.. Набросал минут в пять.

— В одной проекции?

— А сколько их надо? Главное — мысль понять.

— Терентий Кузьмич, вы очень хорошо сказали: главное — мысль понять, — добавил Остров.

Атаринов взглянул на Пронина. Но по выражению его лица нельзя было понять, на чьей он стороне. Он внимательно следил за разворачивающейся дискуссией, и лишь когда один из выступавших поставил под сомнение целесообразность выпуска товаров народного потребления, Пронин заметил, что выпуск товаров массового спроса нельзя ставить в вину, в печати было обращение к руководителям машиностроительных заводов создать цехи для производства товаров народного потребления, но, разумеется, не в ущерб основным задачам, это он подчеркнул.

— Я согласен, — заявил Остров, — но Федор Аниканович ратовал за инженерный подход. В какой степени это относится к организации производства товаров, пользующихся спросом?

— В такой же степени, — ответил Федя, пожав плечами.

Остров тонко улыбнулся и сел.

— А что такое инженерная позиция? — поднялся вновь Мацулевич. — Прежде всего, я полагаю, это технически грамотная позиция…

Федя вспомнил: Мацулевич дважды останавливал его в коридоре и просил ускорить изготовление, в общем, несложного прибора в мастерской Никифорова. И Федя, кажется, звонил… Или не звонил? Неужели они так и не выполнили заказ? Тогда понятно.

— Инженерный подход, между прочим, состоит и в том, чтобы уметь считать, — продолжал Мацулевич. — Если себестоимость тех же ножниц у нас на производстве в три раза выше, чем на профильном предприятии, то встает вопрос: какой смысл? Нужна специализация!

— Минуточку, но если себестоимость высока, откуда может быть рост производительности?

— Вам объяснили: на гаечных ключах повышают.

— Ну, здесь как раз существуют определенные инструкции.

— Интересно, если б Хрусталев руководствовался ими, в какой пятилетке он сдал бы свою машину?

Снова всплыло имя Игоря Хрусталева. И тут еще заговорили о текучести кадров. Посыпались имена кадровых рабочих высокой квалификации — вот кто уходит, не случайные люди… Федя решил не давать спуску. Он подтвердил, что да, ряд рабочих уволился в связи с заменой высококвалифицированного ручного труда механизацией.

— Заблуждение и уверенность в том, что НТР ведет к деквалификации кадров, — не ново, — кинулся вновь Мацулевич, — неожиданно слышать это здесь! А когда я или другой завлаб просят вас ускорить заказ, вы, Федор Аниканович, ссылаетесь на нехватку квалифицированных рабочих. И снова нет логики…

— К вопросу о квалификации: какой станок легче наладить — нашего старичка ДИП-200 или современный прецизионный типа СО-4? — послышалась реплика.

Расстроенный Федя, уже не подумав, брякнул:

— У Форда на конвейере трудятся рабочие самой низкой квалификации. И, между прочим, в чем, в чем, а в плохой механизации его нельзя упрекнуть…

И тогда попросил слова Тихон Иванович Шашечкин.

— Атаринов ссылается на Америку, — сказал он, — но всем известно, что с фордовского конвейера сходят машины среднего класса. И сам Форд так считает. Но в той же Америке и, кстати, во всех промышленно развитых странах наиболее точные работы производятся с помощью ручного труда! И тот же конвейер собирают вручную. И автомашины высшего класса только ручной сборки…

Этот консервативный бюрократ Шашечкин брал на себя роль прогрессиста! И колол его, Федю…

— А зачем нам ссылаться на Запад? — патетически восклицал Шашечкин, чувствуя, что общественные симпатии на его стороне. — Что нам Форд?.. Тишкина нашего возьмите. Кто из присутствующих видал, как работает Тишкин? Вот, скажем, Терентий Кузьмич, тебе поручили изготовить калибр или что там еще… Ну пусть калибр. С чего ты начнешь работу?

— Мерительный инструмент делать надо, хотя б скобу. Чем промерять-то? Если по-серьезному…

— Терентий Кузьмич, ты правильно сказал: если по-серьезному! Вообще говоря, существуют мерительные инструменты, тот же штангель, микрометр… Но это нет! Это не для уникальной детали. А для идеальной точности — скоба. Для промера одной лишь детали. Прежде чем браться за деталь, рабочий думает о мерительном инструменте, чтобы использовать его всего лишь однажды. Товарищи, это и есть партийный, государственный подход к делу.

— Но это же крайне непроизводительно, — бросили робко.

— Что? Непроизводительно? Да кто ж на калибрах и эталонах строит производительность?! — воскликнул Шашечкин, весь сияя. — Грамоту надо знать! Производительность закладывается в инструмент, в образец!

Что-то знакомое. Кто-то уже говорил это Феде, и не раз. Игорь, вот кто!.. Тот Игорь, с которым они вместе возмущались консерватизмом и вероломством Шашечкина… Как все странно повернулось!

— И здесь мы должны отдать должное этому… Хрусталеву! Он, конечно, ренегат, что сбежал… и замашки анархистские, но свою задачу он понимал, твердо держал линию: все детали их теперь уже, можно сказать, знаменитой машины изготовлялись вручную, без применения копировальных устройств, так, Терентий Кузьмич? Вот!.. А теперь возьмите общеизвестный пример — наши телевизоры. Миллионами сходят с конвейера. Полная унификация, автоматизация, специализация — и никаких проблем, никто не жалуется. А потому что вначале отработали технологию и потрудились руками такие вот корифеи, как Терентий Кузьмич! Потом — пожалуйста, на конвейер. И мы — отработчики. А наше опытное — библия отрасли. Ты Библию-то читал? — под общий смех бросил Шашечкин Атаринову.

Теперь Федя видел: практически все завлабы, все члены ученого совета выступили против него. Из авторитетных специалистов промолчал лишь Илья Подранков. Он сидел, понурив голову и стараясь не смотреть в Федину сторону. «Уж мог бы сказать несколько слов, — думал Федя, — ему всегда шли навстречу… Каждый о себе. Только!» Но в глубине души он не мог утешать себя, что Шашечкин коварен и давний враг его или предвзяты отдельные члены комиссии…

— Товарищи, вот здесь поступила записка: интересуются, как используется камера для производства высокоточных работ в подвальном отсеке мастерской Хрусталева… прошу прощения — Никифорова, — сказал Пронин.

И прежде чем Федя успел сообразить, поднялся Никифоров и не без самодовольства проинформировал собравшихся, что помещение отнюдь не пустует, а используется для хранения поступающих заготовок — болванок.

— Это в голове у кого-то пустует, — отчетливо проронил Горовой.

— А во сколько обошлось институту оборудование в подвальной части здания уникальной камеры, не зависимой от земных колебаний? Кто в курсе?

— Это делалось поэтапно, в течение нескольких лет, — озабоченно отвечал Рузин. Он курировал финансы.

— Все-таки общая сумма?

— Что-то около полутора миллионов. Этим Хрусталев занимался, он имел прямой контакт с Глебовым. Точно я затрудняюсь ответить…

Наступило недоброе молчание.

— Чему ж удивляться, — произнес Остров.

Это был нокаут. Больше никто ничего не говорил.

Подводя итоги обсуждения, Пронин заметил, что проект решения парткома в его нынешнем варианте нуждается в значительной доработке. Поступило предложение об укреплении руководства опытным производством.

Федя был бледен, но держался с достоинством. «Ничего, пусть…» — повторял он, чувствуя, что ему не хватает воздуха.

РАССКАЗЫ

НОЧЬ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

В УСАДЬБЕ ТОЛСТОГО

1
Мне довелось однажды провести ночь в Ясной Поляне, в усадьбе Льва Николаевича. Случилось это так. Я был днем в Доме-музее Толстого и после экскурсии разговорился с экскурсоводом, и он сказал мне: «Днем здесь, как сами видите, толпы экскурсантов, а вечером и ночью — ни души, и вся картина меняется. Я живу здесь неподалеку и иногда по вечерам гуляю. Хотите присоединиться?»

Я, разумеется, принял это любезное приглашение, и мы с моим гидом бродили в тишине по освещенным луной аллеям яснополянского парка, вдоль русла узкой речки Воронки, в которой любил купаться Толстой, по знаменитому «прешпекту», мимо прудов.

…Толстой всегда был моим кумиром, а его Наташа Ростова — дивным сном моей юности, как, впрочем, наверное, и идеалом многих молодых людей. До войны, подростком, я знал лишь «Кавказского пленника». В армии было не до чтения, так что «Войну и мир» прочел уже после сорок пятого. Наш главный роман Отечества поразил меня не высотами художественного мастерства, в чем я тогда слабо разбирался, а тем, что я нашел там себя: в молитве Николая Ростова, когда он впервые попал под обстрел, в честолюбивых мечтах Андрея Болконского. Казалось бы, что общего между блестящим адъютантом главнокомандующего Кутузова князем Андреем, жившим в начале XIX века, и шестнадцатилетним ефрейтором, служившим в Великую Отечественную связным? Нас разделяют почти полтора столетия, войны, революции, различие в социальном строе общества и т. д. Но в «Войне и мире» есть такие строчки:

«И ему (Андрею Болконскому. — Б. Г.) представилось сражение, потеря его, сосредоточение боя на одном пункте и замешательство всех начальствующих лиц. И вот та счастливая минута, тот Тулон, которого так долго ждал он, наконец представляется ему. Он твердо и ясно говорит свое мнение и Кутузову, и Вейротеру, и императорам. Все поражены верностью его соображения, но никто не берется исполнить его, и вот он берет полк, дивизию, выговаривает условие, чтобы уже никто не вмешивался в его распоряжения, и ведет свою дивизию к решительному пункту и один одерживает победу».

Прочитав это, я вспомнил о своих мечтах. Правда, в 1941—1942 годах в блокадном Ленинграде было не до мечтаний. Но точно помню, что в 43-м, когда стало посытнее, я не раз, пробираясь сквозь сертоловские леса от одной части к другой, мечтал, что на меня нападет диверсант, попытается отобрать у меня секретную почту, но я, будучи раненным, все же задерживаю его, доставляю в штаб и т. д. и т. п. И вот сам командующий армией генерал-лейтенант Черепанов вызывает меня.

«Посмотрите, как он молод, — говорит генерал членам Военного совета. — Наша контрразведка давно искала диверсанта, и вот…»

А переживания Николеньки Иртеньева из толстовского «Детства»? Куда как далек от нас этот воспитанный гувернантками и гувернерами мальчик!.. А вокруг? Нянюшки, крепостные, юродивый Гриша с веригами на теле… Иные времена, иные нравы и понятия. Но вот в главе «Что-то вроде первой любви» этот далекий мальчик вдруг как-то странно устремляет свой взгляд на раскрасневшуюся во время детских игр Катеньку — дочь гувернантки Мими, — наблюдая, как та подернула своим плечиком. И уже нет разницы времен, а есть ощущение, что точно такое же чувство испытывал ты, когда к тебе пришло это «что-то вроде первой любви» в двенадцать-тринадцать лет.

Есть разные типы характеров. Мне близок Пьер Безухов с его поисками смысла жизни и с неожиданным чувством наслаждения, которое он испытывает, впадая в безумный гнев… Но мне совсем не близок Иван Ильич Головин, правовед и судебный чиновник времен Александра II («Смерть Ивана Ильича»). Этот терпимый к чужим недостаткам, равно и к своим собственным, по-своему добрый человек вовсе не задумывается о смысле жизни и живет в свое удовольствие. Он отличный партнер в вист, умеет прекрасно устраивать свои дела и, наконец, добивается того, к чему стремился: места председателя палаты в университетском городе и пяти тысяч рублей в год казенного жалованья.

По своей натуре, несмотря на отсутствие таких черт, как жестокость, Иван Ильич холодный и, в сущности, бессердечный чиновник и карьерист. Жизнь его не трогает меня так, как жизнь Пьера или князя Андрея.

Но вдруг, достигнув того, чего он желал, а именно места председателя и пяти тысяч в год, Иван Ильич заболевает и становится иным человеком. Болезнь вынуждает его задуматься о смысле жизни. Ему уже не помогает брелок с философской надписью «Предвидь конец». Он не хочет предвидеть свой конец. С чего это он, добрый, воспитанный, любимый друзьями Иван Ильич, должен умереть? Он не хочет понимать силлогизма «Кай — человек, люди смертны, потому Кай смертен…» Это верно, но для Кая, а не для Ивана Ильича.

…Я тоже знаю, что все люди смертны; я человек и, стало быть, тоже смертен. Но все существо мое протестует. Как же так я могу умереть? Все люди смертны? Но я не «все». Я — это я, со свойственными одному мне привычками и привязанностями. Нет, я не могу умереть. Я не должен умереть.

«Это степь. Это десятый век… Это не свобода, а воля». Это уже Федя Протасов из «Живого трупа». И снова повторю: иные времена, иные понятия, но нечто общечеловеческое схвачено Толстым столь метко, столь глубоко, что и я, и вы, и все мы находим в его творениях себя, ибо Толстой, по выражению Горького, объял своим гением «всю Русь, все русское».

После войны, в студенческие годы, я слушал лекции и семинары о Льве Толстом знаменитых ленинградских профессоров — Василия Алексеевича Десницкого и Василия Спиридоновича Спиридонова. Худой, высокий, стремительный, в черных очках, восьмидесятилетний Десницкий, сохранивший всю остроту ума, вещал с кафедры не без едкости:

— В школе вам твердили одно — противоречия, учение о непротивлении и тому подобное — все так. Ну-с, а как вы истолкуете такую парадоксальную мысль о его сиятельстве графе: «Великое народное море, взволновавшееся до самих глубин, со всеми своими слабостями и всеми сильными своими (подчеркиваю: сильными!) сторонами отразилось в учении Толстого». Кто смелый? Напорете ересь — прощу для первого раза.

Василий Спиридонович знакомил нас с текстами произведений и статей Толстого, с его жизнью, которую он знал по дням. Он был в составе студенческой делегации Петербургского университета, выезжавшей вопреки запрету полиции на похороны Толстого в Ясную Поляну в 1910 году.

И вот, спустя много лет я приехал в Ясную. Увидел его кабинет, письменный стол с двумя свечами в подсвечниках. Свечи эти Толстой потушил сам последний раз ночью 28 октября 1910 года. И последний раз проехал по «прешпекту» — главной улице Ясной Поляны, по которой он юношей отправлялся на Кавказ в поисках славы и подвигов; тридцатичетырехлетним поручиком и уже знаменитым писателем привез в свое родовое имение, восемнадцатилетнюю хозяйку — Сонечку Берс, и минуло еще почти полвека до того рокового дня, когда он навсегда покинул свою Ясную.

2
Около полуночи. Тишина. Ясная Поляна во тьме. В графском доме, не пожелав друг другу доброй ночи, разошлись по своим комнатам на покой хозяйка Софья Андреевна и ее младшая дочь Александра — последнее время мать и дочь почти не разговаривали друг с другом.

Фанатичная по натуре, дочь вела борьбу с матерью, защищавшей интересы других детей. Но к этой борьбе примешивался еще недобрый и небескорыстный честолюбивый азарт. Тут дочь сходилась с резким, непримиримым и самым яростным последователем толстовских идей В. Г. Чертковым, который вольно или невольно поддерживал и разжигал конфликт между Львом Николаевичем и Софьей Андреевной.

И получалось… Софья Андреевна права со своей точки зрения — матери, хозяйки дома и просто пожилого человека, не желавшего менять привычные условия в Ясной на простую избу.

Чертков прав как первый апостол и друг, отдававший все свое время и все свои средства на пропаганду идей учителя и требующий за это внимания к себе.

Старшая дочь Татьяна тоже права, советуя матери помириться с Чертковым. «Милая маменька… Папа любит Черткова? Так и на здоровье!.. Бросьте это безумие», — писала она в Ясную 13 января, имея в виду создавшуюся напряженность в отношениях между близкими Л. Н. Толстого.

Наконец, сын Илья был тоже по-своему прав, иронизируя над отцовской проповедью аскетизма. При этом сын приводил тот резон, что сам Лев Николаевич в молодые годы мыслил и поступал иначе. Были и цыгане и кутежи, и карточные игры, так что однажды он чуть не проиграл свою Ясную Поляну.

Словом, все были правы. Не прав только он… И все они, враждующие между собой, забывали о том, что Льву Николаевичу уже 82 года. И не щадили…

…В небольшой темной комнате на диване лежит человек. Он страдает. Он знает, что должно случиться сейчас, и думает, как бы перенести это, удержать себя от гнева. Чаша терпения, кажется, переполнена… «Терпеть, смириться», — твердит он себе. Но вслед за этой другая мысль не дает покоя: во имя чего смиряться?

Так было всегда. Он смирялся, мучил себя, потом бунтовал; молил бога, своего бога, чтобы вселил в его душу лишь добрые чувства, любовь к ближним, равно к худым и к хорошим, но при виде зла и жестокости, при виде людских страданий впадал в страшный гнев. Если б гнев этот он носил в себе и молчал, как молчали во гневе и скорби миллионы его братьев, это никого бы не встревожило. Но он говорил и писал. А каждое его слово становилось тотчас известно всему миру. Становилось известно всему миру, что русский император — слабый и ограниченный человек, а все его правительство не что иное, как большой разбойник, «Чингисхан с телеграфом».

В совете министров Российской империи сердились, и обижались, и обдумывали, что предпринять. Министры, люди образованные, воспитанные, в молодости почитывали «Колокол», заучивали абзацы из письма Белинского Гоголю более для того, чтобы блеснуть перед барышнями, нежели затем, чтобы удовлетворить нравственную потребность, и платили по 25 рублей ассигнациями из папенькиного кармана за экземпляр «Что делать?» Чернышевского. С возрастом, как водится, образумились; пошли чины, удобные, выхлопотанные теми же папеньками «выдуманные фиктивные места и нефиктивные тысячи». И, уже внутренне содрогаясь, прочли в его «Воскресении» о себе:

«И мыслью пробежав по всем тем лицам, на которых проявлялась деятельность учреждений, восстанавливающих справедливость, поддерживающих веру и воспитывающих народ, — от бабы, наказанной за беспатентную торговлю вином, и малого за воровство, и бродягу за бродяжничество… и тут же эту несчастную Лидию за то только, что от нее можно было получить нужные сведения, и сектантов за нарушение православия, и Гуркевича за желание конституции, — Нехлюдову с необыкновенной ясностью пришла мысль о том, что всех этих людей хватали, запирали или ссылали совсем не потому, что эти люди нарушали справедливость или совершали беззаконие, а только потому, что они мешали чиновникам и богатым владеть тем богатством, которое они собирали с народа… Эти чиновники, начиная… от сенатора и Топорова, до всех тех маленьких, чистых и корректных господ, которые сидели за столами в министерствах, — нисколько не смущались тем, что страдали невинные, а были озабочены только тем, как бы устранить всех опасных».

В большой кипучей толпе, где все суетятся, занятые своими заботами, и совсем не все понимают, что вообще кругом происходит и почему одни веселы и богаты, а другие несчастливы и бедны, вдруг раздается сильный и отрезвляющий голос: «Вот они, воры, смотрите, как полны их карманы!» Толпа настораживается, а кое-кто уже бежит к забору хватать колья. Воры, к которым протянулся указующий перст, бьют себя в грудь и уверяют, что они честные, но сами-то они знают, что шарят по чужим карманам и что раньше или позже истина обнаружится и тогда, пожалуй, не сносить головы… Обыщут, найдут свое, уличат да тут же и расправятся.

Министры в глубине души понимали, что он прав. Страной они правят нечестно и дурно. Могли ли они улучшить свое правление? Теоретически — да. Но практически они по лености ума просто не знали, как это сделать. А те, кто знал, не решались что-либо предпринять.Всякая попытка улучшить положение народа затрагивала чьи-то интересы. Я, министр и помещик, владелец тысяч десятин земли, должен сказать другому министру и помещику: «Отдай свои земли крестьянам». Нелогично. И мы уговариваемся молчать и делать вид, что ничего не понимаем.

Идет игра, условия которой знаем только мы, играющие. Другие же не должны знать условия игры, они должны думать, что мы все это всерьез делаем. Всерьез пишем проекты, в осуществление которых сами не верим; всерьез утверждаем законы, выполнять которые сами не собираемся; всерьез говорим о честности и правдивости, а под шумок наживаем солидные капиталы; всерьез верим в бога и тут же попираем каждую его заповедь. Происходит примерно то же, что с детьми, которые играют в Робинзона, не выходя из своей комнаты. Дети садятся на пол, машут руками, делая вид, что гребут и что кругом огромные волны, хотя на самом деле нет ни моря, ни лодки, а стоят обычные вещи — диван, буфет, стулья и т. п. Правда, между детской игрой в Робинзона и игрой взрослых министров есть разница: дети своей игрой никому не приносят вреда. А правительство?

Я, обер-прокурор Синода, надеваю мундир и высылаю людей, мыслящих иначе, чем я, в места не столь отдаленные, отрываю детей от их родителей и при этом говорю, что это нужно для интересов веры и блага Отечества. И вдруг слышу: «Лжешь! Это тебе нужно, тебе выгодно». Пока еще меня от расправы укрывают штыки. Пока… Что будет завтра?

…Они перезванивались по телефону, который только что вошел в моду, и аппараты «Эриксон» были установлены лишь в домах высших сановников, богатых, влиятельных адвокатов и у военных.

— Не понимаю, Вульф, что он хочет? — спрашивал сенатор министра.

Министру полагалось знать все, в том числе и то, что хочет Лев Николаевич Толстой.

— Что он хочет — это ясно: всеобщей любви, всеобщей справедливости. Я тоже этого хочу. И ты хочешь, и все хотят.

— Ну, разумеется, — соглашался сенатор.

Все они на словах соглашались, что всеобщая любовь и всеобщая справедливость — это хорошо. Чтоб не было бунтов и революций, чтобы все были довольны и счастливы и Россия процветала б в своем благоденствии. Но при этом сенатор N желал по-прежнему владеть своими тысячами десятин земли; министр Вульф — чтоб его обслуживали лакеи, а его жену — горничные; тайный советник Михайлов хотел продолжать занимать фиктивную должность и получать за это нефиктивные тысячи из государственной казны. При таком статус-кво они соглашались на «всеобщую любовь» и «всеобщую справедливость» и даже желали их… Но Толстой видел всю фальшь их рассуждений: европейского банкира Ротшильда, доказывавшего, что накопление богатств не противоречит учению Христа, он высмеял публично, заявив, что сосредоточение миллионов в руках одних людей, в то время как у других нет копейки на хлеб, противоречит элементарной человеческой справедливости.

Дети любят хвастать. Взрослые тоже. И высокопоставленные чиновники, поболтав о добре и справедливости, рассказывали затем друг другу о том, какие новые блага для себя удалось им вытянуть из государственной казны России. И хвастали, какие новые ордена и ленты выхлопотали для себя и своих родственников. А когда им становилось ясно, что они предостаточно нахвастались, так что даже возгордились от своего умения подличать и хватать (не по-мелкому красть, как это делали ничтожные провиантские чиновники, а грабить «законно», с соблюдением всех правил и параграфов, так, чтобы со спокойной совестью мог отправить в тюрьму попавшегося с поличным интенданта), хватать и подличать, они вновь принимались рассуждать о добре в духе христианского учения. И вновь отрезвляющий голос Толстого уличал их во лжи и лицемерии.

Это становилось опасным. Те же Вульф, N и Михайлов возмущались:

— Он возбуждает народ против нас!..

— Он расшатывает государственные основы!

— Он делает, что хочет!

Вообще говоря, им бы тоже хотелось эдак — делать, что хочется; не служить, а властвовать; не изгибаться в поклоне, а принимать лишь поклоны других, но практически такой возможностью обладал один царь. Всемогущий Столыпин ведь тоже зависел от воли безвольного императора. И если влиял на него, то делал вид, что исполняет волю самодержца. Не столь примитивно, как это делали великие визири эмира бухарского («о солнцеподобный эмир, позволь мне, недостойному, прочесть те мудрейшие мысли, которые написаны на твоем лице»), вовсе нет: Петр Аркадьевич делал это корректно, без грубой лести, но тем не менее он все-таки был лишь назначенный Николаем премьер, которого тот же Николай мог отставить.

А Толстого?

И чиновники, желая утешить себя, что не только им, сенаторам и министрам, достается и в хвост и в гриву от графа Толстого, начинали шептаться, ибо новый распространенный бесцензурным способом и доставленный на их министерские столы агентами охранного отделения памфлет Толстого бичевал уже самого царя. И прочитав строчки вроде «На что же царь, коли он прячется? А если прячется, то, верно, недаром…» и т. д., чиновники значительно переглядывались, — было и страшно и в то же время приятно, так что даже горло перехватывало от чужой смелости, а лакейское злорадство — хихиканье души — трепетало, хотя при трезвом размышлении они понимали, что злорадствовать нечего, рубится сук, на котором они сидят.

— …Позвольте, где же тут непротивление? Это сплошное сопротивление. Скажу больше — призыв.

— Петр Аркадьевич осведомлен?

— Доложили… Поморщился брезгливо и сказал: «Уберите… Не показывайте Его Величеству». Вот так. И ничего. Нас с вами могут завтра взять и отставить от должности. Его не отставишь. Не-ет. Гений!.. «Война и мир», «Анна Каренина» — ничего не скажешь.

И вот еще в чем была причина трудности борьбы с Толстым — все они были невольниками его гения. Даже в самых дремучих, закостенелых душах теплилось что-то светлое, чистое — воспоминания о мечтах и надеждах юности, о матери, о первой любви. И когда Пьер Безухов, сдерживая слезы, говорит похудевшей, утратившей веру в себя и в возможность счастья Наташе: «Все пропало?.. Ежели бы я был не я, а красивейший, умнейший и лучший человек в мире и был бы свободен, я бы сию минуту на коленях просил руки и любви вашей», — это не могло не трогать хотя бы потому, что проецировалось и на тебя. Ты бы так же желал сказать своей Наташе и испытать то же чувство умиления и духовной высоты.

Не только высшие сановники, но и низшие полицейские чины также попадали в орбиту его власти. Секретарь Толстого Н. Н. Гусев в своем строгом дневнике «Два года с Толстым» делает такую запись 27 мая 1919 года:

«На днях Лев Николаевич получил следующее письмо из Сибири:

«Извещаю, что вас и здесь преследуют; в ночь на 29-е апреля у меня был обыск из-за ваших сочинений, и книжек десять забрали… И то добро, что забрали: урядник, пристав и еще какой-то человек, как передал хозяин земской квартиры, всю ночь читали ваши книжки и хвалили; говорят, что хорошие, то есть соглашаются. Значит, нет худа без добра, пусть и полиция начитается толстовщины».

Фамилия автора письма в дневнике не указана. Возможно, секретарь Толстого предвидел свой арест и не хотел компрометировать автора письма.

Но жизнь есть жизнь. Полицейским понравились книжки Толстого, но они не вернули их владельцу — автору письма и не сняли с себя мундиры. Невольное восхищение чиновников его гением совсем не означало, что эти же чиновники не подпишут ему любой приговор, если им прикажут это сделать. Потому что тот же Вульф, N или Михайлов хотели, чтобы их сыновья учились в Пажеском корпусе, ездили в автомобилях (тоже уже начинавших входить в моду) и стали в свое время министрами, сенаторами, генералами. Что касается премьера Петра Аркадьевича Столыпина, то он по своему жестокому, волевому характеру пошел бы на то, чтобы пренебречь мировым общественным мнением, и сумел бы уговорить слабовольного Николая II на любые меры против Толстого, так же как члены святейшего Синода добились от царя согласия на отлучение его от церкви в 1901 году. Но в нынешних условиях охраной гению служили не только нравственные, но и экономические соображения.

Победив революцию 1905 года, правительство Николая стремилось убедить Европу в том, что положение в стране стабилизировалось, достигнуто единение классов и хартий и Россия вступила в период политической консолидации и экономического расцвета. Арест Толстого означал бы для всего мира, что русское правительство чувствует свою неустойчивость. Неустойчивость правительства же означала, что в стране создалась революционная ситуация. Неизбежно последовало бы падение международного курса рубля, разрыв торговых соглашений, отказ в займах. Да и внутри страны, конечно, начались бы демонстрации в защиту Толстого.

Словом, положение правительства было чрезвычайно затруднительным и отлично характеризовалось острым изречением о невозможности соединить приобретение капитала с сохранением невинности.

Против Толстого выступала официальная правительственная и церковная пресса. Но это было тявканье моськи на слона, не более. Ибо по силе воздействия могли ли сравниться даже наиболее одаренные публицисты «Нового времени» с автором «Не могу молчать»? Смешно… Потому-то один из тогдашних идеологов самодержавия, А. С. Суворин, и высказал мысль о том, что в России два царя — Николай II и Лев Толстой. Да еще поставил вопрос: «Кто же из них сильнее?»

Суворин не сказал ничего нового: Толстой и сам прекрасно знал это. Все он знал. И что он величайший мировой гений, тоже знал. В смелости своей не знал удержу. В день отлучения от церкви, семидесятилетним стариком, Толстой прочел сообщение в газетах о себе, нахлобучил шапку и, ни слова не сказав, пошел на свою обычную прогулку от Хамовнического переулка до Лубянки. А были выкрики: «Вот идет дьявол в образе человека». Но на Лубянской площади толпа встретила его овацией.

В кругу друзей искренне говорил: «Преследуют тех, кто читает мои сочинения. Это несправедливо. Что я должен сделать, чтоб они взяли меня?» — а сам пытался и звал других уйти от борьбы (друзья так и не смогли дать дельный совет, что должен он сделать, чтоб попасть в острог, один лишь заметил: «Если вы, Лев Николаевич, открыто примете участие в террористическом акте — тогда, быть может, и арестуют. И то сомнительно».).

Скромен, а учил целый мир.

Прозорлив, как пророк, видел лучше многих, где засел «большой разбойник», а сдерживал свою рать.

Сама правда, сама совесть, — и своей же рукой писал «Б. О.» (без ответа) на письмах, авторы коих доказательно упрекали его в непоследовательности, открыто писал статьи против строя, а самого царя объявлял самонадеянным человеком, ничего не понимающим ни в управлении, ни в жизни. И вдруг в узком кругу друзей, услышав чей-то неодобрительный отзыв об императоре, сердился: «Я прошу о нем не говорить дурно… Он не злой человек».

Ну хоть чего-нибудь на свете он боялся, кроме пауков-крестовиков? Есть признание его самого, что он испытывал страх в ночь накануне атаки в четвертом севастопольском бастионе (1855 год). Был еще «арзамасский ужас». А позже? Кажется, в шестом году, после особенно дерзкой статьи, прямо обвинявшей министров в жестокости, заметил: «Жду гостей, вероятно придут» (но это еще не говорит о страхе). Теперь же, на восемьдесят третьем году жизни, один, никем не охраняемый, избичевав, как хотел, церковников и жандармов, весь строй, всю государственность, и огорченный тем, что побитые им чиновники не бросают его в настоящую грязную, вонючую тюрьму и этим ставят его в неловкое положение; не повиновавшийся никому, кроме своей совести, — теперь граф уже ничего не боялся, кроме смерти… И то где-то в тайниках души, вероятно, сомневался, что она осмелится замахнуться на него своей косой… А может, ее и нет, а есть бессмертие? Что такое жизнь, что смерть? — по-прежнему, как и сорок лет назад, устами своего любимого Пьера Безухова спрашивал он себя. И не было ответа на этот вопрос, кроме одного: «Умрешь — все кончится. И все узнаешь. Или перестанешь спрашивать».

3
Ныне, в час пополуночи 28 октября 1910 года, человек этот находился накануне грозного и окончательного решения. Почему именно в этот день, в этот час? Давно, давно накипело. Но теперь он, возможно, логически умозаключил уже не для Ивана Ильича, а для себя: «Все люди смертны. Я — человек. Значит, и я смертен». Двадцать же восьмое число было для него особым. В двадцать восьмом году он родился, и вообще в жизни его было много событий, падавших на двадцать восьмое число. Наконец, всему есть предел, и его терпению. Когда-то это должно свершиться? Должно или не должно?

Если б сейчас, в минуты сомнений, в комнату вошли жандармы и палач и сказали ему: «Граф! Приказано вас повесить», — он бы искренне ответил: «Господа, это ведь счастье, о котором я даже не смел мечтать! С радостью я затяну своим старым телом на своей шее намыленную веревку. Казните!»

Если бы — а это вполне можно предположить — вбежал вдруг Чертков и своим магическим голосом, которому так верил Толстой, сказал бы: «Дорогой Лев Николаевич, какое счастье, что я застал вас… И ничего пока не изменилось… Виноват я! И в споре с Софьей Андреевной виноват один я… Или не я. Дело не в этом!..» — Толстой ласково обратился бы к другу и забыл о собственных горестях.

Если б, наконец, случилось самое обычное — к нему пришел бы Иисус Христос и опустился перед ним на колени, он обрадовался и расстроился вместе и сказал: «Встань! Иначе я тоже паду на колени перед тобой…»

Раньше, в детстве, отрочестве, юности, Толстой покорно становился на колени перед Христом. Он просил у него то, о чем мечтают все отроки, юноши: подвигов, славы, любви. И он получил то, что хотел, совершив великие подвиги и обретя всемирную славу и любовь женщины. Укрепило ли это веру его? Он зорко смотрел на жизнь и видел, что на одного счастливого приходятся десятки обездоленных и несчастных. Мог ли он, ищущий справедливости на земле, оставаться счастливым? Он еще зорче взглянул на мир и увидел борьбу добра со злом и торжество зла. И он стал сомневаться в боге и делился своими сомнениями с Иисусом Христом. Творец «Войны и мира» уже не стоял на коленях перед учителем. Он беседовал с ним как равный, — иногда соглашался, иногда возражал.

В преклонном возрасте он на недолгий период снова встал на колени перед Христом и начал выполнять все заветы его и учеников его, как понимала их церковь: крестился, молился, ходил к заутрене, клал поклоны, причащался, исповедовался, подавал во здравие и за упокой. Так продолжалось более года. Верил ли он по крайней мере в этот период? Хотел верить, искал эту веру в себе, потому что все всегда делал искренне. А уж когда понял, что соблюдение всех церковных таинств ничуть не помогло ему уверовать в бога, перестал посещать храмы и обратился к первоисточникам — изучил, сравнил, сопоставил и уже, не советуясь со своим Учителем, отверг и бога-отца, и бога-сына, и пресвятую богородицу деву Марию, и воскресение, и вознесение, и ад, и рай. Он продолжал искать истину, верить в бога, но в своего бога, толстовского.

Можно ли предположить, что он мысленно спорил с Христом? Думаю, что да… Вот я предположил это. Диалог их мне представился таким (начинает Лев Толстой):

— …Я был прав: ты совсем не бог, а живой человек, как я, во плоти и крови. А эти чудаки нагородили о тебе столько нелепостей! Но главное, что будто бы ты воскрес из мертвых. В это теперь уже не верит ни один гимназист и вообще грамотный человек. Они пока еще ходят в церковь, исполняют обряды, но все это формально, а потому фальшиво. Рано или поздно они взбунтуются и тогда…

— Что же будет? — вопросил бы Христос.

— Плохо будет, придет безверие. Люди перестанут думать о смерти и будут жить одними сиюминутными удовольствиями.

— Но, может быть, это и хорошо? — с сомнением спросил бы Христос.

— Нет, это нехорошо. Жизнь не может состоять из одних удовольствий. Значит, более ловкие будут иметь слишком много удовольствий, более честные — вовсе не иметь их, то есть опять выйдет несправедливость.

— …К которой ты и зовешь людей, — робко вставил бы Христос.

— Я?! Опомнись, Иисусе… Я всегда звал к правде и справедливости.

— …И разрушал веру, — снова прервал Христос.

— Да. Я против такой веры, которая хоть на йоту допускает компромисс, ложь, колдовство, называемое таинством. А главное, что при помощи этой так называемой православной (тоже и католической и мусульманской) веры меньшинство угнетает большинство. Почему бы богатому и не построить храм, если этот храм поможет ему извлечь еще больше денег? Ты создал мудрое учение — христианство, но злые люди в выгодных себе целях исказили его, сделали мертвым. И теперь в храмах твоих продают вино и хлеб и уверяют, что это твое тело и твоя кровь. Безумцы!..

— Но я неповинен в этом, — возразил бы Христос.

— Видишь ли, я думал об этом, виновен ли ты? Ведь все, в сущности, определяется конечным результатом, а не благими намерениями. Замыслено было чудно. Но… учение твое не избавило людей от страданий, быть может, увеличило их… Если б ты знал, что творится твоим именем! Пастыри благословляют войны и просто убийства. И палачам хорошо платят. Ведь это ужасно?! Что ты молчишь! Ты осуждаешь меня?

— Нет. Я никого никогда не судил.

— Судил! Ты выгнал из храма торговцев, ты осудил богачей… За это они и казнили тебя, а виселицу, на которой ты был распят, крест, слабые люди сделали символом веры. Нынешние «последователи» твои уже ни во что не верят — ни в бога, ни в черта, но считают, что нужно держать народ в невежестве.

— Зачем же они это делают? — в недоумении спросил бы Христос.

— Ради денег! А деньги дают мирские блага — вино, женщин, власть, роскошь — то, что жаждут они. Я бы согласился платить им больше, содержать их в самой безумной роскоши, лишь бы они не обманывали людей. Но они иначе не могут.

— Все-таки мир изменился к лучшему. В мои времена они б тебя тоже распяли.

— Пожалуй, они бы и сейчас распяли меня, но я в молодости имел слабость и написал ради славы несерьезные книжки для бездумного чтения, довольно толстые. И не то важное, главное, что говорю и пишу я сейчас, а эти бесполезные книжки почему-то нравятся большинству людей, а то меньшинство, которому, быть может, и не нравятся, все равно делает вид, что в восторге.

— О чем эти книжки?

— О войне и мире, об одной пустой женщине и ее любви, но не бескорыстной любви к ближнему, которую проповедовал ты, а греховной, плотской любви к молодому красавцу.

— Не читая, сожалею. Но если книжки эти нравятся большинству людей на земле, значит, они вызывают добрые чувства.

— Забава. Одна забава! Не вижу в них ничего серьезного. Сейчас они служат ту службу, что я знаменит и меня боятся распять. Но они распинают моих друзей, единомышленников.

— На крестах? И вбивают им гвозди в ладони?

— Нет… Нравственно… Моего помощника, очень милого молодого человека Николая Николаевича недавно жандармы увезли в ссылку и подвергают нравственному страданию. Что такое физическая боль по сравнению с нравственной?

— О, не говори так!.. Когда тебе в живую плоть, в твои ладони вбивают гвозди — это ужасно. Я рыдал и молил бога, чтобы он избавил меня от мучений, но…

— Но бог-отец не пожелал избавить своего сына от мучений. Жестокий бог!

Христос склонил бы голову, ему нечем было бы возразить. Но Толстому было мало этого. Он продолжал:

— А что сто́ит нелепая выдумка о рае с архангелами и грешниками в аду — в котлах и на сковородах? «Утешайтесь, люди!» Жалкий обман. А между тем этот мир — не шутка, не юдоль испытания только для перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, разнообразен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для всех, которые после нас будут жить в нем. Поэтому я и восстал…

— Ты сказал или обмолвился о нашей жизни как о средстве для перехода в мир иной. Значит?..

— Нет. И ты это знаешь! Жизнь твоя описана твоими апостолами, но нет ни одной фразы, где бы ты говорил о своем воскресении… Нет! Я много раз перечитывал Евангелие и даже изучил для этого иудейский и древнегреческий языки, чтобы читать в первоисточниках.

— Почему же? Я говорил иудеям о храме: «Разрушьте храм сей, и я в три дня воздвигну его». Я имел в виду храм тела своего, а не каменное здание.

— О, Иисусе, я верю, ты не лицемеришь, ты просто по доброте защищаешь своего ученика Иоанна, который уже после твоей смерти от себя добавил: «Он (то есть ты) говорил это о храме тела своего». Но сам ты этого не говорил. Когда человек умирает, сказанному им всегда придают скрытый, особый смысл. Но тогда речь шла действительно о восстановлении храма из песка и камня, и нелогично сейчас под словом «храм» понимать тело. Ты не говорил аллегориями. И иудеи справедливо заметили тебе (они поняли все правильно): «Сей храм строился сорок шесть лет, и ты в три дня воздвигнешь его?» То есть не поверили тебе. И ты промолчал. И сейчас молчишь. Не было воскресения! Мертвое тело твое просто выкрали твои ученики из пещеры, что нетрудно было сделать, опоив стражников. Но самое-то главное доказательство, что ты не воскресал из мертвых, заключено в самом Евангелии.

— Итак, рая нет, ада нет, земной жизнью кончается все — я верно понял тебя? — спросил Христос своего оппонента.

— Да, верно… — согласился Толстой, хотя чувствовал, что за этим смиренным вопросом нечто кроется.

— Значит, наша жизнь, и твоя, и моя, и всех людей, всего лишь узкая полоска, которую надо перейти. А за ней небытие?

— Быть может, к сожалению, но это так, Иисусе.

Капкан был раскрыт, Толстой видел это, но, уверенный в том, что никакая сила в мире не может победить истину, смело сделал еще шаг:

— И загробной жизни ни в какой форме не существует.

И удар последовал.

— Тогда зачем? — с улыбкой спросил Христос.

Толстой не требовал разъяснения вопроса. Он знал, что имеет в виду Христос (то был его собственный вопрос, и Христос знал это), — коли после смерти ничего нет, тогда зачем жить, страдать, терзаться сомнениями? Зачем вообще все?

Толстой молчал. Тысячи раз он сам задавал себе этот вопрос.

— Ты страдал? — спросил Христос, продолжая наступление.

— Страдал, — вздохнул Толстой, — но больше оттого, что по сравнению с другими людьми страдал слишком мало.

— И даже тогда, когда шел за гробом самого любимого тобой сына, Ивана?

Напоминание о смерти семилетнего чудного мальчика Ванечки сразило старого человека. И он тихо заплакал.

— …А страдал бы ты, если б был уверен, что кончилась лишь земная жизнь сына твоего и он перешел в другой, вечный мир и там ему хорошо, куда лучше, чем здесь, на земле? Нет, ты бы не страдал, сердце твое исполнилось бы умиления от милости божьей…

Это и был главный козырь, и, надо признать, сильный. В самом деле: знай я, ты, все мы, что дорогие нам умершие люди перешли в иной, лучший мир, мы бы легче переносили их утрату. Конечно, я б горевал, что рядом со мной нет родного мне человека, это так, но зато я бы имел то утешение, что там ему лучше.

— И ты возблагодарил бы господа бога… — закончил Христос.

Несмотря на то что Христос был, несомненно, сильный полемист, он увлекся и перешагнул грань дозволенного.

— Все так… — вздохнул Толстой, но отнюдь не смиренным тоном.

— …Значит, нужна вера в бога и в загробную жизнь, — увлеченно продолжал Христос, устремляя взгляд вверх и потому не видя лица своего оппонента. О, если б он видел лицо Толстого!

— Вера, основанная на неверии, есть ложь! — гневно проговорил Толстой.

Христос опустился на землю. Толстой выбил у него главный козырь, ибо отправной точкой Христа было убеждение, что человек грешен от рождения и жаждет греха. А чтоб отвратить его от греха, вложить в его душу стремление к идеалам добра, нужна приманка в виде рая за добрые дела и ада — за злые. Толстой же исходил из того, что человек должен сам, без устрашения загробной жизнью стремиться к нравственному самоусовершенствованию, то есть он верил в человека. А Христос? Все было четко и ясно. И Христос, ежели он желал спорить честно, либо должен был признать, что вера в бога есть неверие в человека, либо пуститься в казуистику, чего он не мог сделать в споре с Толстым, да и бессмысленно было бы это делать…

— Да! Из того же Евангелия следует, что, когда ты был живой, ты действительно поучал людей, каждое слово твое было важно, значительно. Чего стоит одно «Не убий» или: «Кто без греха, — первым брось в нее камень». Мудро! А когда ты будто бы явился к апостолам после смерти, что ты сказал мудрого? «Примите духа святого…» Еще ты будто бы сказал апостолу Павлу: «Паси овец моих». Ну, что тут замечательного? Сразу видно, что это придумано людьми после. Общие фразы, патетика, к которой прибегают тогда, когда сказать нечего, — проговорил Толстой.

Итак, в этом месте Христос, по замыслу моему, должен был быть окончательно прижат к стенке аргументами своего оппонента. И Христу ничего не оставалось бы, как вздохнуть с сожалением и сказать:

— …Что ж, ты разрушил красивую легенду. А она пленяла сердца.

И это возражение было продумано. И Толстой гневно произнес:

— Нет! Красивым может быть лишь одно — истина. Постой! Куда же ты уходишь, прости, Иисус. Я отдался во власти дурных чувств. Каюсь… Останься со мной!

Христос, конечно, послушался бы его, остался, и диалог их продолжился бы. Толстой любил спорить с самим собой. Он принялся бы доказывать Христу, что важны не все эти колдовства и манипуляции, хотя бы они и совершались у стенки, называемой иконостасом, а важно нечто иное.

— Но то, что ты сердито высмеял — требник, таинства, евхаристию рясы и прочее, — это не главное в вере. Главное — бог, — вздохнул Христос.

— Какой бог? Мы вновь возвращаемся к старому. Что он сулит людям? Райские кущи для одних, котлы и сковороды для других… В такую загробную жизнь я отказываюсь верить, даже если б она была, — это плохо, жестоко, одним словом, безнравственно. Во всем этом хаосе меня поражает отсутствие логики. Священник отпускает грехи — значит, каждый, по крайней мере теоретически, может попасть в рай. Для кого же ад? Тут ничего не сходится, а стало быть, нет и не может быть такой веры.

— Но бог, бог! В него-то ты веришь?! — взмолился бы Христос.

— Конечно, я верю в бога. Бог — это я, это ты, это все люди. Царствие божие, о котором сочинили всякие выдумки, внутри нас.

Итак, открылась бы новая, благодатная тема спора: что есть бог? Но в тот роковой вечер, в ту ночь Иисус Христос не явился на его зов, не прибежал и первый апостол его учения — Чертков, и безвольный царь не прислал за ним своих палачей, и в погрузившемся во тьму яснополянском доме не прозвучал ноктюрн Шопена. Случилось другое, именно то, что и ожидал он.

4
Из темной комнаты сквозь приоткрытую дверь видна другая комната, там зачем-то оставлена гореть лампа. Из темной комнаты видно, как в соседнюю кто-то вошел. И он услышал мягкое шуршание туфель о ковер, затем шелест бумаг. Это означало, что она, жена его, снова в надежде, что он уснул, пришла смотреть его бумаги, смотреть, что он написал, или, быть может, унести с собой написанное… И нельзя было встать и протестовать. И потому, что это была женщина, которая родила ему тринадцать детей; и потому, что он хотел тишины и покоя, — последуют слезы, бессонная ночь… А главное, явится новое препятствие к осуществлению замысла, который уже созрел: уйти.

И он выждал, пока удалится она и все в доме стихнет; разбудил дочь; затем зашел к другу и домашнему врачу Душану Петровичу Маковицкому; написал прощальное письмо жене; собрал кое-какие необходимые вещи и вместе с Маковицким навсегда уехал из Ясной Поляны.

Вот и все. Так было, и тут уже ничего не вернешь. Нам дано различать в прошлом трагические ситуации, которые легко могли быть предотвращены современниками иногда одной фразой или поступком; но ретроспективно «вставить» эту необходимую фразу или вмонтировать действие в ушедшую, отлитую в металле, полосу времени не дано. В газетной типографии можно остановить ротационную машину и оставшуюся часть тиража газеты отпечатать уже без пропущенной корректорами ошибки, поправив ее. Прошлое поправить нельзя.

Что послужило причиной ухода Толстого из своей Ясной Поляны, той Ясной, без которой он не представлял себе жизнь, Россию? Спор с семьей из-за завещания? Необходимость нравственного обновления и жизни в обычной крестьянской избе без лакеев и кучеров? Наконец, просто невозможность продолжать дальше существование, по его же словам, «в этих преступных условиях безумной преступной роскоши, среди нужды всех окружающих»? (Кстати, в такой ли уж «преступной роскоши» жил он? Жил в роскоши по сравнению с крестьянами и очень скромно по сравнению с теми же Вульфом, N и Михайловым.)

Отчего он ушел?

«Когда созрело яблоко и падает, — отчего оно падает? Оттого ли, что тяготеет к земле, оттого ли, что засыхает стержень, оттого ли, что сушится солнцем, что тяжелеет, что ветер стрясет его, оттого ли, что стоящему внизу мальчику хочется съесть его?.. Все это только совпадение тех условий, при которых совершается всякое жизненное, органическое, стихийное событие…»

Уход Толстого из Ясной Поляны был закономерен. Случилось то, что должно было произойти. В последний час своего пребывания в Ясной он ведет себя очень просто, естественно. Со свечой проходит сквозь анфиладу яснополянских комнат, спускается по лестнице вниз в «комнату под сводами», где спит дочь, будит ее и произносит самые обычные слова: «Я сейчас уезжаю… Помоги, пожалуйста, уложиться». С такими же простыми словами обращается он и к Душану Петровичу Маковицкому и предлагает ему ехать с ним. Тот соглашается. Ни Маковицкий, ни дочь не пытаются предотвратить уход Толстого. Но подчеркнем разницу в их ролях, в их позициях.

Душан Петрович лишь молча и послушно следует за своим кумиром. В конце концов он лицо постороннее, домашний врач, и только. Его протест означал бы вмешательство в частную жизнь Толстого. Человек решил уйти из дома — это его дело.

Дочь — лицо не постороннее. Она имела моральное право протестовать против его отъезда, ссылаясь на его возраст и дурную погоду. (Хотя бы!) Другой вопрос, послушался бы он ее или нет. Но дочь даже не пытается уговорить отца остаться.

Она зажигает свечу и быстро начинает одеваться. Все, что она делает потом, делает стремительно, почти фанатично, как будто ей открылась истина. Сама идея ухода отца увлекает ее, потому что направлена против матери. Во всех спорах о боге, об отношении к власти Саша всегда брала сторону отца. Но вот вопрос: по идейным ли соображениям или по престижным? Дальнейшая ее деятельность склоняет чашу весов в пользу последнего предположения. Так что, кроме дочерних, можно заподозрить в ней чувства скорее недобрые. Ей бы побольше бескорыстной, обыкновенной, человеческой любви к отцу своему! Видел, чувствовал ли это Толстой? Нельзя и сомневаться: конечно, да. Но уличать собственную дочь не мог, не хотел… жалел за то, что не сложилась у нее личная жизнь. Сама же она полагала, что, устраивая отцу тайные встречи с Чертковым, фрондируя перед матерью, внося нервозность в и без того сложную обстановку в Ясной, она тем самым лучше всех блюдет отцовские интересы.

5
…Ясная Поляна в ночной мгле. Перед домом черным факелом шелестит дерево бедных. Мелкий дождь, туман, до рассвета еще далеко. Отворяется дверь дома, выходит он в пальто и шапке. Идет в темноте к деревянному строению, стучит в окно, будит кучера и велит запрягать. На обратном пути он падает, поскользнувшись, теряет шапку, пытается найти, машет рукой и возвращается без шапки. Примета дурная, он знает это, но не верит. Просит найти ему другую шапку.

Ему отыскивают другую шапку. Лев Николаевич садится в кресло, закрывает глаза. Сейчас у него одна мысль: отогнать сомнения в верности принятого решения. Впрочем, в верности он не сомневался, мысль эта была выстрадана им (он уже однажды, много лет назад, уходил из Ясной, но на пути в Тулу с полдороги вернулся, пожалев жену на сносях); в том, что и теперь, глубоким стариком, сумеет победить в себе жалость к шестидесятипятилетней спутнице, с которой прожито сорок восемь лет, и ныне оставались сомнения. Потому и торопился уйти. Дочь и Маковицкий укладывали вещи. Они не были уверены в том, что он в последнюю минуту не смягчится, не заплачет, не скажет: «Простите старика… Остаюсь». Когда он сел в кресло и закрыл глаза, момент этот, казалось, был близок. Представьте только: в 82 года ехать неизвестно куда в ненастную ночь из родного дома, от родных могил и самой дорогой, Ванечкиной, последнего любимого сына. Зачем?

Душан Петрович и дочь переглянулись. Он открыл глаза и понял причину их замешательства.

— Готовы? Письмо maman я написал, в нем постарался объяснить все. Я делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: удаляюсь от мирской жизни, чтобы оставшиеся дни прожить в тиши и уединении, — говорит он, но острый взгляд его и решительное выражение лица противоречат сказанному.

Дочь бросается к отцу, обнимает его.

— Пора, пока никто не проснулся… — говорит она.

Все трое выходят на улицу, в туманную мглу.

У подъезда уже стоит пролетка с поднятым верхом. Испуганно-растерянное лицо кучера.

— Куда прикажете, ваше сиятельство?

— На станцию, — отвечает Толстой и целует дочь.

Вместе с Маковицким они садятся в пролетку. Лошади трогаются. Дорога идет по «прешпекту». В предутреннем сумраке видны силуэты склоненных друг к другу макушек берез. Аллея кончается. Пролетка минует две невысокие круглые башни у главного въезда в усадьбу и сворачивает на дорогу.

То, что видится нам как великое и торжественное, в действительности свершалось обыденно и просто: без исторического поклона земле, на которой прошла вся жизнь, без великих фраз и, главное, без величественного сознания своего подвига. Был он выше всего этого и не хотел делать исторических жестов, которые бы потом, обрастая легендами, повторялись из века в век, как повторяем мы Цезарево — «И ты, Брут», Архимедово — «Эврика», Наполеоново — «От великого до смешного один шаг».

Он просто уехал оттуда, где ему было нехорошо. Куда? Определенного плана не было. Решили ехать в Козельский уезд Калужской губернии, к сестре Толстого Марии Николаевне.

Первый из последних одиннадцати дней жизни Толстого начался.

6
На протяжении почти двух суток, проведенных частично в ожидании поезда, частично в вагоне, в пролетке, в гостинице, в беседах с сестрой Марией, Толстой не мог сосредоточить свою мысль на главном. Его отвлекало и раздражало то, что его всюду узнавали и тотчас вокруг него возникал ажиотаж, толчея, они с Маковицким были вынуждены прятаться от людей. В общем, это следовало, конечно, предвидеть. Его последний приезд в Москву год назад вызвал демонстрацию у вокзала, конные наряды полиции, истерически-восторженные возгласы из толпы. Здесь он уже был не властен — прилив чувств народа при виде величайшего из своих гениев был искренен и стихиен. Но тогда было совершенно ясно, что следовало делать, а именно — пройти сквозь толпу, сесть в вагон и ехать в свою Ясную Поляну, стараясь меньше обращать на себя внимание. И хотя люди и лезли под вагонами и искали его окно, но понимали, что Льву Николаевичу по каким-то делам нужно было съездить в Москву, а теперь он возвращается назад. Об этом писали газеты и даже указывали время его отъезда и номер поезда.

Теперь же люди не понимали, почему и откуда вдруг на заброшенном полустанке, в грязных вагонах третьего класса появляется сам Лев Толстой, куда и зачем он едет, что все это значит. И это будоражило умы. И главное, какой смысл был теперь прятаться от людей, если он ушел из Ясной Поляны, чтобы жить среди народа, слиться с ним. Ведь не собирался же он на самом деле удалиться в пустыню или скрыться в скитах. Он хотел жить по-человечески, разумно, то есть в деревне, не на барском дворе, а в избе. Можно было бы возразить, что и в Ясной Поляне он был окружен крестьянами. Но яснополянские крестьяне не могли отрешиться от сознания того, что он граф и владелец поместья. В селе Шамардино он 30-го утром ходил нанимать хату и даже сговорился с хозяйкой-вдовой за три рубля в месяц и обещал переехать 31 октября.

Но этого не свершилось. Почему? А потому и не остался, что понял, к чему приведет: сюда, в Шамардино, к нанятой им избе, пойдут толпы любопытных, съедутся газетчики, наконец, явятся родные, и выйдет обыкновенная ненужная комедия… Мир не позволит ему уединиться. Александру I для того, чтобы уединиться и бежать из дворцовых палат, по его же, толстовской, версии, выдвинутой им в «Посмертных записках старца Федора Кузьмича», нужно было пойти на хитрость — подложить придворным труп похожего на себя человека и так далее. Впоследствии, убедившись, что побег императора из Таганрога выдуман, Толстой прекратил «записки». Но дело уже не в этом.

Теперь же, трезво взглянув на сложившееся положение вещей — попытка жены покончить с собой; шпионы, которые следовали за ним по пятам, монахи, которые явно не случайно попадались ему навстречу, восторг одних, страх и смятение других, сопровождавших повсюду его появление, и вследствие всего этого невозможность начать спокойную, трудовую жизнь, к которой он стремился, — Толстой понял, что у него осталось лишь два выхода — смиренно вернуться в Ясную, что было совершенно невозможно, или умереть. И не искусственно прервать свою жизнь — это было противно его натуре, — а лишь ничего не предпринимать, отдаться во власть обстоятельств, что неизбежно должно было привести его к смерти.

И когда приехавшая из Ясной в Шамардино дочь (она и привезла известие о том, что Софья Андреевна пыталась покончить с собой) заторопила его с отъездом, уверяя, что здесь его могут настигнуть, он подчинился и, несмотря на плохую погоду, выехал лошадьми в Козельск и там сел на поезд. Это было уже 31 октября. В пути энергия и страсти вновь вспыхивают в нем — он ведет споры со случайными спутниками, поучает, осуждает Столыпина за разрушение общины и насаждение хуторского хозяйства, даже выступает в вагоне с речью и вдруг, уже чувствуя недомогание, все-таки выходит на площадку, на открытый сквозняк, в одной черной рубахе-толстовке.

О человеке, который в восемьдесят лет ездил на велосипеде, в восемьдесят два без посторонней помощи садился верхом на лошадь и брал с места в галоп, можно точно сказать, что он берег себя, ибо чувствовал высокую ответственность, возложенную на него его гением. Теперь ему стало безразличным состояние его здоровья. Как могучий пловец, который долго-долго плыл против течения и вдруг увидел, что цель, к которой он плыл, исчезла, прекращает сильные взмахи руками и дает воде свободно нести его назад, к бурным порогам, так и он, совершив последний подвиг, — уйдя из Ясной Поляны и поняв, что уход его не может дать то, к чему он стремился, — отдался во власть течению жизни.

В развернувшейся затем схватке на небольшой станции Рязано-Уральской железной дороги Астапово он уже не участвовал. Но он заранее подготовил все для того, чтобы эта борьба — между честными и бесчестными, безверием и верой, патриотами своей Родины и холодными, безразличными бюрократами, правительством и народом — разгорелась и чтоб, несмотря на видимый перевес врагов, победил он, Толстой. «Смертию смерть поправ».

7
…Тишина. Луна только взошла. Кругом был таинственный мир Толстого. Войдя в усадьбу со стороны деревни Грумант (там, где Толстой тайно от семьи встречался с Чертковым и где за три месяца до смерти написал окончательный текст завещания), мы вышли на Калиновый луг, что описан в «Анне Карениной».

Мой гид был молодой человек, влюбленный в Толстого. И, слушая его, вспомнил я себя пятидесятых годов. То было время моего первого увлечения Достоевским. Говорят, Достоевского можно понять с возрастом. Но Толстого еще больше можно понять с возрастом. И после Достоевского, в уже изученном «Воскресении», вдруг открылись новые истины, новые глубины»

* * *
Позабыв о том, что сам убежденно и благостно проповедовал всепрощение, он дает волю своему страшному, могучему гневу. И гнев его вздымается, как гигантский девятый вал, сметая все на своем пути.

Хотя в эпиграфе к роману и говорится о том, что надо до «седмижды семидесяти раз» прощать «брату моему, согрешающему против меня», сам Толстой ничего никому не прощает.

Прощен ли им князь Нехлюдов, обманувший Катюшу Маслову? Нет. И хотя Нехлюдов и пытается искупить свою вину, но Катюше его запоздалое раскаяние уже не нужно.

Прощен ли Топоров-Победоносцев, разлучающий сектантские семьи во имя того же Христа?

Нет. А этот даже и не раскаивается в содеянном.

Прощена ли либеральная барыня, рассуждающая о бедствии народа, о страданиях несчастных, а под шумок взглядом вопрошающая своего собеседника: «Можешь ли любить меня?»

Нет. Высмеяна и выставлена напоказ всему свету.

Прощены ли все виновные в страдании невинных, от смотрителя тюрьмы до сенатора и обер-прокурора?

Нет, нет и нет. Очень убедительно доказано, что они изолируют опасных ради собственной выгоды, чтобы сохранить свою власть.

Роман «Воскресение» написан почти на стыке двух веков — XIX и XX, после того, как Толстой пришел к учению о непротивлении злу насилием. Но где же непротивление в романе? Проявляется ли оно как идея? Да, но как!

И тут я должен заметить, что само толстовское непротивление подчас толкуется упрощенно. И раньше, при жизни Толстого, упрощенно понимали его учение. Отсюда следовали бесконечные, бессмысленные вопросы к Толстому посетителей Ясной Поляны. Самый распространенный был такой: «Лев Николаевич, а что мне делать, если я вижу, как разбойник нападает на девочку? Не противиться злу?»

Толстой игнорировал этот вопрос как несерьезный. Ибо для себя каждый знает, как ему поступить. Трус убежит, смелый вмешается. И толстовство тут ни при чем. Под словом «непротивление» Толстой понимал нечто большее: неучастие во зле, творимом «большим разбойником», то есть правительством. Он обращался с просьбой к людям не стрелять в забастовщиков, не участвовать в грабеже рабочих капиталистами и т. п. В этом смысле для Толстого очень характерна мысль, которую он высказывает в статье «Не убий»…

«Не убивать надо Александров, Николаев, Вильгельмов, Гумбертов (тогдашние правители. — Б. Г.), а перестать поддерживать то устройство обществ,которое их производит».

Прямым доказательством, что идея непротивления объективно работала против самодержавного строя, явилось то, что официальная правительственная и церковная пресса отнюдь не поддерживала ее. (Иначе ухватилась бы, как утопающий за соломинку.) Правительство видело, что хоть слово-то и близкое, христианское, но сам «непротивящийся злу насилием» Толстой пишет гневные статьи против казней, взывает к совести, обличает и таким образом мешает творить зло, убивать, грабить. Такого «непротивления» власть предержащие не могли приветствовать.

К революции Толстой не звал. Революцию пятого года не принял, но сам своими творениями явился, по Ленину, «зеркалом русской революции».

8
Был какой-то перерыв в моем увлечении Толстым. Место его в моем сердце занял Достоевский. И вот после карамазовской безысходности я вновь потянулся к Толстому, перечитал «Казаков» — повесть чудную, написанную как бы на одном дыхании. И все там есть: жизнь и смерть, любовь и стариковская одинокая комната… А толстовское описание гор, когда Оленин, еще молодой, в сороковые годы, попав на Кавказ, увидел их как бы в двадцати шагах от себя!.. И вновь я вдруг вспомнил, что точно так же увидел впервые горы, и они мне тоже показались в двадцати шагах от меня — рельефные, огромные, надвигающиеся.

Все он знал, решительно все. То, как молился я, впервые попав под обстрел в осажденном Ленинграде («Боже, сохрани мне жизнь, не ради меня, ради мамы»). Он знал это, и даже с той деталью, что именно ради мамы, а не ради себя буду просить бога я, неверующий. Знал на сто лет вперед… И знал, каков мой идеал женщины. Знал такие глубины души, что даже страшно. Страшно? Нет! Напротив, светло и радостно. Он не увидел ничего ужасного в моей душе, равно как еще в миллионах душ моих соотечественников. И сам он был одним из них — тех, кому ничто человеческое не чуждо.

И он посмеивался над собой и своими противоречиями, которые чувствовал. В восьмидесятые годы в Ясной был заведен почтовый ящик, куда каждый из членов семьи мог опустить написанное им анонимно, без подписи. По свидетельству сына Толстого Сергея Львовича, Лев Николаевич опустил в почтовый ящик такую характеристику себя самого:

«№ 1 (Лев Николаевич). Сангвинистического свойства. Принадлежит к отделению мирных. Больной одержим манией, называемой немецкими психиатрами «Страсть исправить мир». Пункт помешательства в том, что больной считает возможным изменить жизнь других людей словом. Признаки общие: недовольство всем существующим порядком, осуждение всех, кроме себя, и раздражительная многоречивость без обращения внимания на слушателей. Частые переходы от злости к ненатуральной, слезливой чувствительности. Признаки частные: занятие несвойственными и ненужными работами: чищение и шитье сапог, кошение травы и т. п. Лечение: полное равнодушие всех окружающих к его речам, занятия такого рода, которые поглощали силы больного».

«Автор — сам Лев Николаевич, но он писал здесь не то, что думал о себе, а то, что, по его мнению, думали о нем другие», — добавляет Сергей Львович.

Толстой не подписывался под этим текстом — таковы были правила игры в «почтовый ящик», но почерк — его, да и без почерка ясно, чей это стиль, — виден сам Лев… Характеристика жесткая, ироничная. Так может написать о себе лишь сильный, ибо он создает подобие, но не правду своего образа.

А в молодости? Вспомним некоторые факты его биографии. Какие чувства испытывал молодой юнкер, читая очень доброжелательный отзыв уже знаменитого тогда Некрасова о своей первой повести «Детство»? Он плакал над письмом. А первый офицерский чин достался Толстому ох как тяжело, несмотря на его графский титул. Его сиятельство долго ходил в юнкерах. Его дважды представляли к офицерскому званию, но производство задерживалось или терялось в воинских инстанциях, что, судя по письмам, весьма угнетало его. И вот наконец вышло производство. Полковому портному заказывается офицерский мундир… И вот он уже на плечах вчерашнего юнкера.

Что, Левушка не любовался на себя в зеркало? Вранье. Очень долго любовался и вообще с месяц косил глаза на свои эполеты. Потом привык. Это все человеческое.

И во время героической обороны Севастополя, находясь на четвертом бастионе, поручик, артиллерист (Наполеон тоже был артиллерист) Лев Толстой, конечно же, мечтал о своем Тулоне… И в самом деле нашел свой «Тулон» там, в Севастополе, описав в своих «Севастопольских рассказах» то, что видел, — героические подвиги простых русских солдат.

Было и такое. Его сиятельство избил суковатой палкой заезжего приказчика какого-то купца. Самоуправство, конечно… Но понять можно. Этот дерзкий приказчик стоял на берегу яснополянского пруда и гоготал, в то время как две молодые женщины христом-богом умоляли его уйти и дать возможность им выйти из воды и одеться. Они уже замерзли, плакали… То были Соня — молодая жена отставного поручика Л. Н. Толстого и ее сестра — Таня Берс… Еще б не рассвирепеть графу!

В свое время он исполнял должность мирового посредника и вызвал неудовольствие окрестных помещиков тем, что при возникавших конфликтах всякий раз защищал интересы крестьян. В конце концов его вынудили уйти с этого поста. Опять-таки вряд ли это было ему приятно.

А странный случай на охоте в Тверской губернии, близ Вышнего Волочка? Было так. Лев Николаевич в пору своей зрелости, уже всемирно известный писатель, создатель «Войны и мира», еще не отказавшийся от земных удовольствий, был почтительно приглашен друзьями поохотиться на медведя. Лев Николаевич послал письмо с согласием и вскоре выехал в Тверскую губернию.

Разумеется, охоту готовили так, как это всюду и всегда делается для почетных именитых гостей: опытные егеря определили, где находится зверь, откуда идти загонщикам, где лучше стоять охотникам. Обнаружив зимнюю берлогу медведя, заметили место, куда затем и направились господа дворяне, среди которых был и приглашенный гость — его сиятельство граф Толстой. Не нужно думать, однако, что все было заранее подстроено и медведя чуть не на веревке подвели на убой графу. Вовсе нет! Медведь — не лось, и охота на него считается опасной. Можно было быть уверенным лишь в том, что медведь есть и примерно где он. А вот когда выбежит, на кого, как себя поведет — ничего этого предусмотреть было невозможно. Льва Николаевича поставили в засаду рядом с другими охотниками.

Снег был глубок, и егерь посоветовал всем охотникам, стоящим в засаде на расстоянии полсотни шагов друг от друга, стоптать снег вокруг себя, чтобы иметь удобную площадку для маневра. Но Толстой объявил, что не будет утаптывать снег, так как эта мера, по его мнению, никакого значения не имеет.

— Да как же, ваше сиятельство, непременно нужно!.. В случае чего будет куда в сторону отскочить, — убеждал Толстого егерь.

Граф не послушал доброго совета. Утопая чуть не по пояс в снегу, пошел с ружьем на свой номер и стал ждать зверя. Остальные же охотники послушались егеря и притрамбовали вокруг себя снег. Думаю, что Лев Николаевич пренебрег этой предосторожностью не из бравады. Тут сработала чисто охотничья психология. «Все равно мне не повезет, медведь выйдет не на меня, а на другого охотника, — размышлял он, — так зачем я зря стану утруждать себя?»

И в то же время в глубине души надеялся, что вот, мол, так и бывает, ты не ждешь, не готовишься, а он на тебя и выйдет. (Вот бы хорошо, коли так!) Ну, а уж если выйдет, как-нибудь управимся, не впервые; а утопчешь снег — точно не выйдет на тебя.

Такой ход рассуждений Толстого навеян мне описанием охоты самим Толстым, — так думали и рассуждали его герои, в том числе и Николай Ростов.

Медведь выбежал именно на Толстого, то есть свершилось то, чего он втайне желал. Лев Николаевич, будучи отличным стрелком, проявил выдержку, подпустил зверя поближе к себе и прицельно выстрелил ему в пасть из обоих стволов. Заряд попал в цель. Но зверь, вопреки всякой логике, встал на лапы и бросился на охотника. Стоящему по пояс в снегу Толстому некуда было отскочить… (Как потом выяснилось, пуля застряла в зубах медведя, не причинив особого вреда.)

Какие мысли пронеслись в мозгу гения в то время, как медведь заносил лапу над его головой? Да, вот так и случается в жизни: стоило пережить Севастопольскую осаду, достигнуть всемирной славы и вдруг погибнуть так глупо! («Медведь задрал… Вот ужас-то!») И в десятке шагов от тебя друзья, почитатели, у которых кровь застыла от ужаса. Они не решались стрелять, чтоб не попасть в Толстого. Лев Николаевич, насколько это было возможно, отвел голову в сторону, но зверь достал до лица и сильно царапнул, наседая и стремясь обхватить голову. И снег мешал сманеврировать.

«Не послушал доброго совета — и вот…» — пронеслось в мозгу. Голова, лицо его были в крови, он был близок к потере сознания.

И вдруг сзади раздалось: «Ишь ты, ишь ты, пошла прочь…» Старый егерь, подбежав к медведице сзади, хворостинкой постегал ее по спине, и та вдруг в ужасе пустилась бежать. Тут ее и прикончили… Шкура медведицы и поныне лежит в одной из комнат яснополянского дома.

При том, что все искренне сочувствовали Толстому, у каждого невольно мысль вилась в таком русле, что вот, мол, предупреждали, не послушал… Медведь, он ведь, не разбирая, дерет. Думаю, что Толстому было неприятно это сочувствие с неизбежным «подтекстом», ибо егерь у всех на глазах советовал Толстому утоптать вокруг себя снег.

Итак, старый егерь спас жизнь великому писателю. И значит, не догадайся он подбежать с хворостинкой, дело могло кончиться трагедией и мировая литература не имела б таких шедевров, как «Смерть Ивана Ильича», «Хаджи Мурат», «Воскресение»», «Живой труп». Толстой погиб бы, не успев создать эти шедевры, или, в лучшем случае, отделался бы тяжелым увечьем. Значит, старому егерю мы обязаны тем, что… Позвольте, однако, эти рассуждения уже знакомы нам по «Войне и миру». Дело не только в догадливости егеря, но и в личном мужестве Толстого, продержавшегося в схватке с медведем с полминуты. Но это был урок не только в смысле соблюдения правил безопасности на охоте. «Как мы все близко ходим по краю пропасти, все могло кончиться в один миг», — очевидно, подумал он. И мысль эта его ужаснула. В последние десятилетия своей жизни, намечая в дневнике планы на будущее, Толстой предварял запись их буквами: «Е», «Б», «Ж» — Если Буду Жив. Потому что в жизни существует миллион случайностей, которых невозможно предусмотреть. Да вот хотя бы дуэль. С кем? С Тургеневым! Трудно себе представить, а ведь она с трудом была предотвращена. И повод какой: различные взгляды Тургенева и Толстого на воспитание молодых девиц. Тургенев, рассказывая о воспитании своей дочери, умилился, что бонна-англичанка заставляет свою воспитанницу зашивать платье беднякам. Толстой же заметил, что утонченная девица, держащая в руках зловонные лохмотья, играет в неискреннюю фальшивую игру и восхищаться англичанкой — нечего. Тургенев вспыхнул и пригрозил нанести оскорбление действием.

А ведь прав был Толстой, хотя он же и извинился, став выше предрассудков своего времени.

Он был самый земной, хороший, добрый, трудолюбивый человек, не лишенный каких-то слабостей, как все. Но, будучи величайшим художником всех времен и народов, видел в другом человеке то, чего не видел никто.

* * *
Полночь. Я стою у оврага… В этот таинственный час, размышляя у его могилы, я невольно мечтал. Мечтал о невозможном. Бог знает, что творилось в моей душе. А кругом, в реальном мире, естественно, ничего таинственного не происходило. Прах Толстого лежал в земле, в нескольких шагах. Он спал вечным сном, и на какое-то чудо надеяться было нечего. Но зато в мире творилось другое настоящее, реальное чудо. Созданные его гением образы Наташи Ростовой, князя Андрея, Пьера Безухова, капитана Тушина и сотен других героев продолжали жить, чаруя своим обаянием все новые поколения человечества, равно как продолжали жить, возбуждая гнев, бездушные чиновники, такие как Топоров, холодные сенаторы Вульфы и им подобные; и по-прежнему вызывая в нас жалость чистой своей любовью, пленял цыганку Машу добрый и безвольный Федя Протасов; бежала вслед за поездом, увозящим Нехлюдова, Катюша Маслова, проклиная бога и людей.

И сильная сторона учения русского мудреца — не его проповедь аскетизма, а песнь жизнеутверждающей любви; не христианское смирение, а призыв к добрым братским отношениям между людьми, между народами и заповедь, чтобы жили они в согласии и мире; не самобичевание, а мудрая теория нравственного самоусовершенствования; не привычное и кем-то предопределенное развитие исторических событий, а толстовское убеждение в том, что не Наполеоны и Александры, а народ — единый творец истории; страстный протест против войн, и оптимизм, и вера в человека без колдовства и потусторонних чудес; и проповедь доброты, обыкновенной человеческой доброты друг к другу — эта сильная сторона учения близка, понятна нам и помогает уверовать в окончательную победу добра над властвующими еще в мире злыми силами.

ПАССАЖИР ПОЕЗДА № 12

Платформа узловой станции. На фасаде старинного здания вокзала надпись: «Лев Толстой» — так названа станция, и городок при ней, и весь район. На той же вокзальной стене — двое часов. Одни современные, электрические, показывают наше время. Рядом другие — старинные, в желтом деревянном, резной работы футляре. С ручным заводом. Они всегда показывают 6 часов 5 минут. Их остановили навечно утром 7 ноября 1910 года, когда здесь, в бывшем Астапове, умер Лев Николаевич Толстой. С той поры уже никто не заводил их. И в зале ожидания похожие часы, и тоже остановлены — 6 часов 5 минут. Он заходил сюда, присел на скамейку… И я мысленно переношусь на 68 лет назад.

…Холодный осенний вечер 31 октября 1910 года. К платформе подходит товарно-пассажирский поезд № 12. Из вагона второго класса выскакивает господин средних лет, с бородкой. Он мечется среди небольшой группы местных жителей, пришедших встретить поезд, и спрашивает, где найти начальника станции. Ему указывают на небольшой станционный домик, огражденный желтым штакетником, совсем рядом с железнодорожными путями. Проводник вагона, откуда вышел господин, уже что-то шепнул дежурному по станции. И по перрону пронесся говор: «Едет граф Толстой».

…Скромная казенная квартира железнодорожного чиновника Ивана Ивановича Озолина. Иван Иванович, интеллигент, 36 лет, обременен большой семьей, бородат, лицо усталое, взгляд грустный. Муж, жена и дети ужинают в полутьме, экономя керосин. Иван Иванович не совсем здоров. Ему докучает расспросами зашедший к нему местный богач Курнашов. Утренние газеты принесли сенсацию: «Лев Толстой ушел из Ясной Поляны. Настоящее местопребывание его неизвестно». А в жандармское управление уже поступила шифрованная телеграмма их агента: «Граф Толстой следует двенадцатым поездом по билету второго класса Рязано-Уральской дороги».

— …Ну, Иван Иванович, и отчудил же старик! Ниспровергал, отвергал, а под конец жизни?.. Уж не в монастырь ли ушел…

Озолин молчал. Он боготворил Толстого и теперь был опечален. В это время в комнату вошла служанка Марта, она же няня малолетних детей, и сообщила, что хозяина спрашивает какой-то барин. «Проси», — сказал Озолин. Вошел господин с бородкой, отрекомендовался:

— Душан Петрович Маковицкий, домашний врач графа Толстого, — и торопливо сказал: — Господа, Лев Николаевич следует этим поездом. В дороге он простудился и заболел. У него высокая температура… Дальше ехать он не может. Ради бога, укажите, где можно снять комнату, хотя бы на короткий срок!..

Озолин, потрясенный, вскочил.

— Гостиницы в Астапове нет… Но я с готовностью предоставлю свою квартиру… К сожалению, здесь шумно, рядом дорога. Или, может быть, графу будет удобней в вашем особняке, господин Курнашов?

Лицо Курнашова исказилось, и он раздраженно ответил:

— Мой дом не больница, к тому же я обязан предварительно снестись с Петербургом… — Встал и вышел.

— Прошу подготовить комнату, эту, большую, и постель для графа, — сказал он домашним и вместе с Маковицким поспешил к вагону, где на жесткой лавке, накрывшись пледом, лежал Толстой.

У вагона уже собралась толпа, она все прибывала. Больше всего собралось железнодорожных рабочих, мастеровых из депо. Полушепотом передавались всякие слухи; кто побойчее, приникал к окнам вагона, надеясь увидеть великого Толстого. И он, при жизни ставший в один ряд с Конфуцием, Гомером, Данте, был здесь, в поезде, в жестком вагоне. Все понимали, что случилось что-то роковое, трагическое… Между тем события развивались своим чередом. Душан Петрович сообщил больному, что комната найдена, и представил Льву Николаевичу и двум его спутницам Ивана Ивановича Озолина. (Толстой покинул Ясную Поляну лишь вдвоем с Маковицким, но в деревне Шамардино, где они пробыли сутки у сестры Льва Николаевича, к ним присоединилась младшая дочь Толстого Александра и фельдшерица Варвара Феокритова.) Женщины и Душан Петрович поспешно собирают вещи. А Озолин и дорожный мастер под руки выводят Толстого из вагона. Люди снимают шапки. Лев Николаевич кланяется… «Нести его, нести на руках надо!» — слышится шепот.

…Вот и домик, одноэтажный, с низкими окнами. Большую часть занимал начальник станции с семьей, меньшую — его помощник; к нему и переселились Озолины, предоставив свои комнаты для Толстого.

…Толстой зовет Озолина, берег его руку и пожимает, приговаривая: «Благодарю вас, благодарю вас». Слова эти так тронули Озолина, что он заплакал и смог лишь ответить, что все делает с радостью, от души.

В то время как Лев Николаевич сидел в кресле, ожидая, пока ему постелют, в комнату неслышно вошел господин с чемоданом — старший врач железнодорожной амбулатории Стоковский.

— Лев Николаевич, простите, ради бога, но я обязан исполнить формальность: заполнить карточку, — сказал он.

— Прошу вас!..

И доктор начинает заполнять бланк. Вот этот бланк в одной из комнат Астаповского музея Л. Н. Толстого. Слева типографским шрифтом вопросы, справа — ответы, записанные рукой Стоковского:

«Фамилия, имя, отчество — Толстой Лев Николаевич.

Возраст — 82 года.

Должность — граф, пассажир поезда № 12.

Болезнь — воспаление легких.

День составления карточки — 31 октября 1910 года.

Подпись лица, заполнявшего карточку, — доктор Стоковский.

С подлинным верно — печать (подпись неразборчива)».

Формальности выполнены. Толстой ложится в приготовленную для него постель, с которой ему уже не суждено встать. Около больного остаются его дочь и доктор Маковицкий. Все последующие семь дней и ночей Толстой уже не принимает никакого участия в событиях, разыгравшихся на станции Астапово. Он делает последние записи в дневнике, диктует дочери свои мысли о боге, столь далекие от земной жизни и суеты.

…Когда заходишь в этот домик, в первую его комнату, то словно возвращаешься в детство. Вот «Кавказский пленник», рассказ для детей про русских офицеров Жилина и Костылина, попавших в плен к горцам; «Детство, отрочество, юность», которые вы читали мальчиком, потом подростком, потом, наверное, взрослым уже; затем «Война и мир», многочисленные издания Толстого на многих языках, с иллюстрациями разных художников, портреты Наташи Ростовой, Андрея Болконского, Кутузова. И сам Толстой. Вот он совсем мальчик, потом офицер, герой севастопольской обороны; Толстой в зрелые годы и уже глубокий старик.

Следуем дальше по годам. «Анна Каренина», «Смерть Ивана Ильича», «Власть тьмы». Все тревожнее становится жизнь в России, все острее воспринимает Толстой окружающие его бедность и произвол. Вот перед нами портрет Катюши Масловой. Расплачиваясь за чужой грех, она следует по этапу на каторгу. Первое издание романа «Воскресение», где Толстой клеймит весь строй России, начиная от надзирателя тюрем и кончая злобным прокурором святейшего Синода Победоносцевым. Гневные статьи писателя «Так что же нам делать?», «О голоде», «Не могу молчать», наконец «Неизбежный переворот».

В следующих залах музея — уход Толстого из Ясной Поляны. Мы видим фотографии сыновей Толстого, приехавших в Астапово, друга Толстого — Черткова, Софью Андреевну, дежурившую у окна домика, толпы народа, жандармов с саблями.

Неизвестная станция Астапово приковывает к себе внимание всего мира.

Как только весть о том, что граф Толстой заболел и остается в Астапове разнеслась по станции и поселку, смолкли гудки маневровых паровиков — машинисты перестали подавать их. Крестьяне подходили к домику, предлагая свои услуги, а на станционный телеграф обрушилась лавина телеграмм со всех концов России с запросами о состоянии здоровья великого писателя. И этот поток рос с каждым днем. Редакция крупной газеты «Русское слово» телеграммой предложила Озолину значительный гонорар за сообщение о том, что происходит в домике. Но Иван Иванович отверг предложение. «Лев Николаевич просил никаких сведений о нем не печатать», — ответил он. Шли сотни телеграмм со всевозможными медицинскими советами, выражением сочувствия. Так реагировали на уход и болезнь Толстого многие честные люди России.

По-своему откликнулись на это полицейские власти.

«Астапово. Ротмистру Савицкому. Телеграфируйте, кем разрешено Льву Толстому пребывание Астапове, станционном здании… не предназначенном для помещения больных…»

Запрашивает жандармский генерал-майор Львов, хотя уже по донесениям агентов знает, что Толстого приютил в своем домике Озолин.

Открытым текстом такую телеграмму дать побоялись, зашифровали. Текст любопытный. Человек, подписавший его, действовал весьма хитро. Жандармский генерал, получивший сообщение от своего агента, должен как-то реагировать. Как? Генерал отделывается формальной телеграммой. В самом деле, какое и от кого нужно иметь разрешение для того, чтобы впустить в дом больного, старого человека? Значит, запрос сделан затем, чтобы подстраховать себя. В случае чего он доложит: «Я не бездействовал, я послал запрос». Дать же прямое указание «выдворить из казенного помещения графа Толстого» Львов не решается. Возможно, что при беседе с местным губернатором, которая состоялась тотчас же после известия об уходе Толстого из Ясной Поляны, жандармский генерал не прочел на лице своего начальника выражения уверенности, и он выжидает.

Вскоре Львов тайно прибывает в Астапово, где разворачивается битва между церковно-чиновничьей и подлинной Россией. Первую представляют также тайно приехавшие в Астапово два губернатора, вице-губернатор, генерал-майор Львов, архиерей Парфений, игумен Варсонофий, жандармский унтер-офицер Филиппов со своей командой и прочие. Они добиваются, чтобы к Толстому был допущен кто-либо из священнослужителей. В противном случае они готовы применить силу.

Но для этого им нужно убрать свидетелей — железнодорожников, охраняющих покой больного, и корреспондентов, представляющих десятки газет.

Жандармы приказывают всем посторонним покинуть станцию. Но на дороге имеет власть и железнодорожное начальство. На станции распоряжается Озолин, его поддерживает приехавший в Астапово управляющий Рязано-Уральской дорогой Д. А. Матренинский. Из высших чиновников он единственный, кто ведет себя порядочно и независимо, хотя это грозит ему служебными неприятностями. Он разрешает корреспондентам находиться на станции.

Бывший жандармский полковник отец Варсонофий начинает действовать. Проникнуть в домик силой на глазах у всей прессы — это значит вызвать мировой скандал. И Петербург не дает такого приказа. Никто не хочет так войти в историю, в том числе и отец Варсонофий. Он предпринимает неудачную попытку подкупа служанки Озолиных Марты, уговаривая ее выкрасть ключ от дома. Предупрежденный кем-то Маковицкий отбирает у служанки ключи. Тогда пытаются воздействовать на жену Толстого Софью Андреевну, которая сама не допущена в домик Озолина. (Дети и друзья Толстого опасаются, что появление ее взволнует Льва Николаевича. В последнем письме к жене Толстой даже просил ее не делать попытки увидеться с ним. И об этом письме было известно детям.) Духовенство плетет сложную интригу… Им нужно, чтоб кто-либо из духовных лиц хоть бы переступил порог дома, а там можно врать, создавать легенды о раскаянии Толстого…

И никто еще не знает, что Толстой все это предвидел и задолго до своего ухода, 22 января 1909 года, записал в своем дневнике:

«Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтоб уверить людей, что я «покаялся» перед смертью. И потому заявляю, кажется повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении — ложь…»

Помните описание последних дней старого князя Болконского в «Войне и мире»? В одну из бессонных ночей увидел себя он юным в расписном шатре князя Потемкина… Быть может, умирая в домике Озолина, Толстой видел свой «шатер»; себя, юного офицера, на знаменитом четвертом бастионе? Себя, читающего на Кавказе письмо Некрасова о своей первой повести «Детство»; наконец, счастливым женихом Сонечки Берс? И венчание, и приезд с юной женой в Ясную? Сознание своего безмятежного счастья.

Когда заходишь сейчас в этот домик, будто попадаешь в те далекие ноябрьские дни 1910 года.

…В одной из комнат музея сосредоточены экспонаты, посвященные семи астаповским дням и ночам Льва Николаевича. Несмотря на болезнь, он вечером 31 октября делает запись в дневнике:

«…Саша и (Варвара Михайловна) забеспокоились, что нас догонят, и мы поехали… Потом сорок градусов температуры, остановились в Астапове. Любезный начальник станции дал прекрасные две (комнаты)».

3 ноября — последнее, что записал Толстой своей рукой:

«Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Чертков. Говорят, что Софья Андреевна… Нынче, третьего, Никитин, Таня, потом Гольденвейзер… Вот и план мой. Fais ce que dois adv. …‹Делай, что должно…›

И все на благо и другим, и главное, мне».

Больше он ничего уже не писал, а лишь диктовал свои мысли о боге…

Время отсчитывало последние дни и часы великой жизни.

Он продолжает свой давний спор с Христом — спорит, как равный с равным. Оба они властители дум. Упрекнув Толстого в гордыне, Христос опускается перед ним на колени. Толстой просит его встать и говорит:

— Смотри, что они творят твоим именем. Твои пастыри благословляют убийства. Ты выгнал из храма торговцев, а они вновь призвали их в храм.

Христос в бессилии разводит руками.

— Бог есть любовь, — говорит он.

— Бог не есть любовь, — отвечает Толстой, — бог — это неограниченное все, чего человек сознает себя ограниченной частью… — Он задумывается, а потом с укором говорит Христу: — Они поклоняются кресту, а ведь это всего лишь виселица, на которой они распяли тебя. Они еще ходят в церковь, но очень скоро эта вера рухнет, и тогда?

— Наступит безверие и хаос, — шепчет Христос.

— Безверие и хаос уже наступили, — отвечает Толстой.

* * *
Зимний дворец. Николай II и Столыпин. Говорит Николай:

— Петр Аркадьевич, все это происходит потому, что мы отступили от заветов нашего покойного родителя. Когда моему батюшке предлагали сослать Толстого в монастырь или посадить в острог, он говорил: «Я не хочу добавлять к его всемирной славе венец страдальца». Это было мудро. Но я оказался слабее, я позволил Синоду уговорить себя.

— Но, ваше величество, в девятьсот первом году, уже после выхода романа «Воскресение», покойный Победоносцев не имел иного выхода.

— Не будем о нем. Это святой человек. Но, очевидно, и святые заблуждаются. Мне граф бог знает что писал, но я же не обороняюсь, — говорит царь.

— Ваше величество, в сложившейся ситуации возможно лишь одно — применение силы. Или мы должны смириться с тем, что граф умрет не раскаявшимся. И, следовательно, все многочисленные почитатели его учения…

Николай задумывается.

— Петр Аркадьевич, вы сказали «или», значит, вы сами не уверены, — говорит царь.

— Да, я не уверен, ваше величество.

— Вспомним отлучение графа от церкви. Не только у нас, но и в Европе осудили послание святейшего Синода. Слава Толстого еще более возросла, а курс русского рубля пал… Обыкновенно вы приходите ко мне с готовыми мудрыми советами.

— Тогда, ваше величество, разрешите представить короткий доклад. — Столыпин подает бумагу.

Николай берет бумагу, бледнеет.

— Но ведь граф еще жив, — говорит он.

— Ваше величество, мы должны по-государственному предвидеть.

— Что нужно от меня?

— Резолюция на всеподданнейшем докладе… Она для Европы и для газет. Желательно бы отделить Толстого-гения от Толстого-отступника. Вот проект. — Подает еще бумагу.

Николай читает:

— «…Душевное сожаление…» Это хорошо, искренне. «…Во время расцвета своего дарования…»

— Здесь подчеркивается именно время, ваше величество, а следующая фраза: «Образы одной из славнейших годин русской жизни» — намек на «Войну и мир», — объясняет Столыпин.

— Добавим: «Господь бог да будет ему милостивым судьей», — говорит Николай.

Столыпин почтительно склоняет голову.

Резолюция о смерти уже начертана, а Толстой еще жив и произносит фразы, последние в этом мире: «А мужики-то, мужики как умирают», — сказал и заплакал… Потом: «Есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы видите одного Льва…» И, наконец, последние слова: «Истина… я люблю много… как они…»

Мы видим фотографии тех лет: Софья Андреевна приникла к окну комнаты. Вдали виднеется фигура жандарма. Сын Толстого Сергей Львович с матерью на перроне. Рядом с фотографией депеша жандармского начальника станции своим подчиненным в город Данков: «Пятого утром прибыть Астапово с оружием и патронами». Корреспондент «Саратовского вестника» телеграфирует в свою редакцию шестого утром:

«Монахи прибыли с дарами, совещались с дорожным священником, ночью тайно пробрались к дому. К Толстому не проникли…»

Игумен Варсонофий в панике: что делать?

Передают, что Варсонофий пытался договориться с друзьями Толстого «по-мирному».

— Господа, поймите чистоту моих намерений, — убеждал он. — Если я, бывший жандармский полковник, оставил мирскую суету и удалился в обитель…

— …То это еще не значит, что вы перестали быть жандармом, — парирует Чертков.

Так точно, находясь в эмиграции, в Швейцарии, разглядел события в Астапове Ленин:

«…Святейшие отцы только что проделали особенно гнусную мерзость, подсылая попов к умирающему, чтобы надуть народ и сказать, что Толстой «раскаялся». Святейший синод отлучил Толстого от церкви. Тем лучше. Этот подвиг зачтется ему в час народной расправы с чиновниками в рясах, с жандармами во Христе…»

* * *
Много скопилось в Астапове чиновников и жандармов. В последние дни прибыли вице-директор департамента полиции Харламов, рязанский губернатор Оболенский, на соседней станции Лебедянь ждал условного сигнала епископ Кирилл Тамбовский.

Все эти люди, в большинстве образованные, университетские, испытывали чувство неловкости, страха перед судом истории. С кем воюют?! С творцом «Войны и мира», ужас, ужас… Ну а как быть с запрещенными цензурой статьями и памфлетами Толстого, написанными им после 1881 года, то есть после известного переворота, который произошел в мировоззрении писателя, когда он в своем знаменитом трактате «Исследование догматического богословия» обрушился на официальную церковь и ее служителей? Вот уж поистине положение хуже губернаторского. И за карьеру свою страх берет, и открыто проявить свою реакционность тоже боязно. Все, что связано с Толстым, все, решительно все войдет в историю… Потомки-то ведь смеяться будут… Да что потомки!.. Друг перед другом и то неловко, особенно князю Оболенскому: как-никак ветвь декабриста. Уж не дед ли нынешнего губернатора выведен в черновых набросках «Декабристов» Толстого? Все они ныне скованы в своих чувствах генеральскими мундирами и епископскими рясами.

Они на службе и обязаны действовать.

Сейчас может показаться странным: как же вся эта генеральская гвардия, имея такую власть, не могла сделать самого небольшого, но крайне необходимого самодержавию и церкви дела — содействовать проникновению в озолинский домик священника? Хотя бы на полчаса, да что там — на десять минут, на пять минут, чтобы он, выйдя оттуда, провозгласил на весь мир:

— Раб божий Лев покаялся…

И вранье пошло бы в ход, ибо среди представителей прессы, дежуривших в Астапове, были и корреспонденты консервативных газет вроде «Нового времени». Они с величайшей охотой подхватили бы эту весть. Почему же сам Столыпин, весьма жесткий и решительный человек, фактически диктатор России, без колебаний вешавший революционеров, не отдал секретной директивы, например такой: «Обеспечить присутствие священнослужителей при умирающем»? Ведь мог. Власть была.

Но этот хитрый и умный политик, запрашивая обер-прокурора святейшего Синода о том, как высшая церковная власть собирается реагировать в случае рокового исхода, сам не подписал ни одного документа касательно мер в отношении великого писателя. Все регламентирующие секретные приказы и телеграммы, безусловно продиктованные премьером, подписаны второстепенными лицами. Как будто губернские и жандармские власти предпринимали эти меры по своей инициативе, а правительство не имело к ним никакого отношения.

У рязанского губернатора князя Оболенского был формальный повод выслать приехавшего в Астапово друга и единомышленника Толстого — Черткова, ибо еще по ранее изданному высочайшему повелению Черткову запрещался выезд из Тульской губернии. И Оболенский попытался воспользоваться царским указом. Но как? Опять-таки сам он не решился на встречу с родовым аристократом и бывшим офицером гвардии Чертковым, но послал к нему жандарма Филиппова с приказом: «Скажите Черткову, что ему выезд из Тульской губернии воспрещен и чтоб он в двадцать четыре часа убрался отсюда». Несчастный унтер, на котором отыгрывались высокие начальники, пошел к Черткову и передал ему приказ рязанского губернатора. Умный и резкий Чертков ответил так:

— Передайте его сиятельству, что я нахожусь не в Тульской и не в Рязанской губернии, а у постели опасно больного друга. Я не оставлю Толстого… Взять меня отсюда вы можете только трупом.

Заикаясь, Филиппов передал эти слова грозному губернатору. Молча Оболенский повернулся, пошел на вокзал и более ничего не предпринимал.

Вице-директор департамента полиции Харламов телеграфировал в Петербург, прося указаний… Этот Харламов — тот же несчастный «унтер» (только чином повыше) — прекрасно понимал, что Столыпин в любом случае отыграется на нем («Генерал, вы лицо достаточно ответственное и обязаны были на месте сориентироваться и принять надлежащие меры», — скажет премьер).

Но какие меры? Приказать взломать двери озолинского домика? А как избежать огласки, зоркого ока дежуривших газетчиков? Положим, своих можно на время удалить силой, а как быть с иностранными корреспондентами? Эти тотчас устроят шум на весь мир. И тот же Столыпин выгонит полицейского генерала со службы без пенсии. Нет уж, лучше ждать прямых указаний. Но, однако, премьер Столыпин также уклоняется от решительных действий. Все они «унтеры» перед Толстым…

…Не было во всей этой рати князей Болконских — они пали на поле брани; не было и графов Безуховых — сгинули в Нерчинских рудниках. Возобладали Победоносцевы-Топоровы и разные Вульфы, «жадною толпой стоящие у трона». И чтобы хоть как-то оправдаться перед высочайшим «унтером», они демонстрировали силу, хотя и боялись ее применить. На станцию прибывают вооруженные отряды жандармов. И вся эта рать оказывается бессильной. Как бы объясняя это, на одном из стендов приведено признание Суворина, издателя «Нового времени»:

«Два царя у нас: Николай Второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай Второй ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии».

Повторю: Толстой проповедовал непротивление злу насилием. А сам? Следовал ли он своей проповеди? Нет. Он постоянно отступал от нее.

Пожалуй, с бо́льшим основанием, как это ни парадоксально, можно констатировать «непротивление» правительства Николая II, которое теоретически могло послать в ту же Ясную Поляну взвод жандармов и арестовать Толстого; вот тут он не воспротивился бы, а тихо пошел в тюрьму, на страдания. В 1908 году в статье «По поводу заключения В. А. Молочникова» Лев Николаевич писал:

«Казалось бы, ясно, что одно разумное средство прекратить то, что не нравится в моей деятельности, — это то, чтобы прекратить меня. Оставлять же меня и хватать и мучить распространителей (запрещенных произведений Толстого. — Б. Г.) не только возмутительно несправедливо, но еще и удивительно глупо… Как мне ни больны страдания моих друзей, я не могу, пока жив, прекратить эту мою деятельность…»

И все-таки правительство не шло дальше ареста друзей Толстого и его секретаря да скрытого науськивания на великого писателя фанатиков-изуверов. Когда же Толстой сам пришел в московское жандармское управление с требованием освободить арестованных и вместо них взять под стражу его самого, начальник управления генерал Слезкин ответил: «Граф, слава ваша слишком велика, чтобы наши тюрьмы могли ее вместить», — «красивый» ответ, рассчитанный на историю! И все же спасовал перед гением: арестованные за распространение толстовского рассказа «Николай Палкин» молодой филолог М. А. Новоселов и его друзья были вскоре выпущены из тюрьмы.

Строк же Толстого, будто бы прямо обращенных к нему: «И вы, получая 20-го числа по двугривенному за пакость, надеваете мундир и с легким духом куражитесь над ними, над людьми, которых вы мизинца не стоите…» — генерал, разумеется, не хотел принимать на свой счет.

С Толстым правительство ничего не могло поделать. Он уже принадлежал всему человечеству. Как видим, даже Столыпин не пошел на то, чтобы пренебречь мировым общественным мнением, и не стал уговаривать Николая II принять радикальные меры против Толстого, — скандальные последствия отлучения Толстого от церкви в 1901 году послужили уроком.

Приходилось довольствоваться малым — отругиваться. Правительство нанимало бойких и бессовестных журналистов. И те отлично кормились: сочиняли пасквили на Толстого и выдумывали глупые анекдоты вроде: «Ваше сиятельство, пахать подано». А он, некоронованный властитель дум, продолжал властвовать над умами.

* * *
Наступает утро седьмого. 6 часов 05 минут. Гольденвейзер открывает форточку той комнаты и жестом зовет корреспондентов, которые ждут «печального мирового события». У изголовья сидит старенькая Софья Андреевна, гладит волосы Льва Николаевича, шепчет: «Светил, светил… И угас».

Из Астапова во все концы мира идут телеграммы — «Умер». Сотни телеграмм с одним словом.

«Отошла в область былого душа великая, душа, объявшая собою всю Русь, все русское», — отозвался Горький.

А жандармы и чиновники в тревоге.

Департамент полиции указывает:

«Секретно.

Полицмейстерам и приставам.

Установите наблюдение магазинами венков, обяжите не выпускать лент революционными надписями. Не допустите убранства трауром зданий…

Модль.
№ 452 7 ноября 1910 г.».

Рядом телеграмма:

«Калуга. Преосвященному епископу Вениамину. Граф Толстой скончался сегодня, седьмого ноября, шесть часов утра. За два часа до смерти находился без сознания, семья была при нем с пяти утра. Умер без покаяния. Меня не приглашали… Грешный игумен Варсонофий».

Видя, что от него явно уплывает обещанный епископский сан, бывший полковник выпросил у губернатора справку, свидетельствующую о том, что он, отец Варсонофий, приложил все старания, дабы проникнуть к умирающему, но родные и друзья покойного не допустили его. И такой «документ» был выдан.

Здесь же, подтверждая бессилие Варсонофия, телеграмма корреспондента:

«Прах Толстого лежит под простыней. Лицо не изменилось. Покойный успел выразить свою волю — хоронить его без обрядов…»

Есть и другие телеграммы. Из Франции:

«Человечество облеклось в траур. Сегодня оно обнажает голову перед бессмертием».

Из Италии:

«Не человека мы хороним, целый мир. Толстой стоял в мире, как факел, светящий маяк над океаном».

«Болгария взволнована вестью, что перестало уже биться сердце, которое столько лет скорбело о человечестве».

Телеграммы из Индии, Китая, Вены, Америки…

…Последняя комната музея. Вот уже 68 лет все вещи этой скромной комнаты сохраняются в неприкосновенности; на высоте ложа, над железной кроватью, как видно по тени, падавшей от свечи, карандашный набросок профиля почившего Толстого; работники музея предполагают, что рисовал его железнодорожный рабочий Бутримов, первый зашедший проститься с покойным. На кровати — плед Толстого, подушки… Рядом, на круглом небольшом столике, — железная кружка, пузырьки с лекарствами, медный подсвечник. Из мебели в комнате еще три стула и вторая кровать, где спал врач, небольшой продолговатый столик, на нем керосиновая лампа с зеленым абажуром. Все.

«Умер Лев Толстой, — писал В. И. Ленин. — Его мировое значение, как художника, его мировая известность, как мыслителя и проповедника, и то и другое отражает, по-своему, мировое значение русской революции.

…Л. Толстой сумел поставить в своих работах столько великих вопросов, сумел подняться до такой художественной силы, что его произведения заняли одно из первых мест в мировой художественной литературе».

В статье «Л. Н. Толстой», опубликованной в большевистской нелегальной газете, центральном органе РСДРП «Социал-Демократ», 16 ноября, уже после смерти Толстого, Ленин дает оценку лицемерию правительственной и либеральнойпрессы:

«…Посмотрите на оценку Толстого в правительственных газетах. Они льют крокодиловы слезы, уверяя в своем уважении к «великому писателю» и в то же время защищая «святейший» синод».

«…Посмотрите на оценку Толстого либеральными газетами. Они отделываются теми пустыми, казенно-либеральными, избито-профессорскими фразами ‹…› за которые так бичевал Толстой — и справедливо бичевал — буржуазную науку. Они не могут высказать прямо и ясно своей оценки взглядов Толстого на государство, на церковь, на частную поземельную собственность, на капитализм, — не потому, что мешает цензура; наоборот, цензура помогает им выйти из затруднения! — а потому, что каждое положение в критике Толстого есть пощечина буржуазному либерализму; — потому, что одна уже безбоязненная, открытая, беспощадно-резкая постановка Толстым самых больных, самых проклятых вопросов нашего времени, бьет в лицо шаблонным фразам, избитым вывертам, уклончивой «цивилизованной» лжи нашей либеральной (и либерально-народнической) публицистики».

В Астаповском музее мы читаем слова Толстого:

«Положение мое, человека, сознавшего всю тяжесть греха моей жизни и продолжающего жить в этих преступных условиях безумной преступной роскоши, среди нужды всех окружающих, мне стало невыносимо…»


Последняя схватка происходит при выносе гроба с телом Толстого из домика начальника станции. Толпа поет «Вечную память», жандармы, заглушая хор, кричат: «Ур-ра!» Постыдно, мерзко и глупо. Борьба началась еще ранним утром, когда люди, собравшиеся на вокзале, запели «Вечную память». Подскочили жандармы с приказом замолчать, но появился Матренинский и сказал: «Я разрешаю, здесь командую я, пойте!..» Но жандармы бросились в толпу. Хор сбился. Тогда Матренинский объявил, что он снимает с себя ответственность за порядок на дороге, и жандармы отступили. Пение продолжалось, хотя и с перерывом.

Управляющий дорогой Матренинский не был ни революционером, ни последователем толстовских идей, он исполнил свой долг честного человека.

* * *
По пути следования поезда с гробом из Астапова до станции Засека (близ Ясной Поляны) на платформах вокзалов жандармы разгоняли толпы людей, а на вагоне с гробом свежей краской было написано «Багаж».

От станции Засека до Ясной Поляны несколько километров. Толпа около пяти тысяч человек; гроб по очереди несли на руках. И сюда было согнано большое количество конных и пеших жандармов. Потом прощание яснополянских крестьян со своим защитником и гражданские, без церковных обрядов, похороны у оврага, где была запрятана легендарная зеленая палочка.

Может показаться, что правительство Николая II вело себя просто глупо: ему бы, наоборот, взять инициативу в свои руки, придать похоронам общенациональный характер (как оно и случилось, но без участия правительства), объявить в России траурные дни и т. п. И в итоге, как это хотели сделать либералы, под шумок нажить политический капитал.

Однако, проследив по документам взаимоотношения Льва Толстого с церковью и царским правительством, я понял, что это было совершенно невозможно. Слишком уж стары и велики были счеты Толстого с правительством; слишком сильны были удары, нанесенные Толстым династии Романовых начиная с Екатерины II («Посмертные записки старца Федора Кузьмича»), затем — Александру I («Война и мир»), Николаю I («Хаджи Мурат» и памфлет «Николай Палкин»). Если над Александром I Толстой просто иронизирует, то Николая I он уничтожает совершенно и как личность и как правителя, описывая, как император в перерыве между обедом и посещением любовницы накладывает изуверскую резолюцию: «…Провести 12 раз сквозь тысячу человек. Николай», — и при этом размышляет, что была бы Россия без него.

Последнему русскому царю тоже досталось. Начиная с первого же дня его царствования. По поводу тронной речи, в которой Николай II категорически отверг очень робкие предложения, точнее, пожелания представителей земства оказывать царю помощь в делах внутреннего управления, Толстой писал в статье «Бессмысленные мечтания»:

«Необдуманный, дерзкий, мальчишеский поступок молодого царя стал… фактом… общество… проглотило оскорбление…» И еще: «…Царь, ничего не понимающий ни в управлении, ни в жизни, ответил, что это — бессмысленные мечтания».

Несомненно, Николаю была известна обошедшая весь мир карикатура в английской газете «Таймс»: великан Л. Толстой и уродливый карлик — Н. Романов, грозящий титану: «Задал бы я тебе, но слишком уж ты велик».

Что касается святейшего Синода, то пощечины, нанесенные Толстым в «Исповеди», в его знаменитом «Ответе Синоду» (не говоря уж о «Воскресении») всем семи членам его, — пощечины эти светились ярко, пунцово на щеках церковников и всего христова воинства. Им нужно было отрешиться от личных обид, классовых и кастовых интересов, встать над своей эпохой, взглянуть в будущее, но… но тогда они бы не были «чиновниками в рясах», которых пригвоздил навечно Лев Толстой. Тут все намертво — крепко завязано.

Да, по-другому реагировать на смерть Толстого царь и высшее духовенство не могли. Но формальная попытка соблюсти приличие перед Европой была предпринята в известной уже нам резолюции Николая. Но и тут были признаны заслуги лишь Толстого-художника, до «Войны и мира» включительно. О позднейших произведениях вовсе не упоминалось.

Несомненно, в среде русского духовенства были и сторонники Толстого. Доказательством тому служит хотя бы известный рассказ А. Куприна «Анафема», опубликованный в феврале 1913 года в журнале «Аргус». Герой рассказа дьякон вместо «анафемы» провозгласил «болярину Льву многая лета!» (журнал был конфискован).

Исторически рассказ не совсем точен, но верно отражает определенные настроения. Несмотря на постановление Синода, констатировавшего отлучение Толстого от церкви, приказа о предании его анафеме наравне со Степаном Разиным и Пугачевым не поступило. Постановление Синода вызвало такую бурю возмущения в России и во всем мире, что петербургскому митрополиту Антонию пришлось публично оправдываться в печати; в своем письме к Софье Андреевне Толстой он писал:

«Напрасно вы упрекаете служителей Церкви в злобе и нарушении высшего закона любви, Христом заповеданной. В синодальном акте нарушения этого закона нет. Это напротив есть акт любви, акт призыва мужа вашего к возврату в Церковь и верующих к молитве о нем».

Словом, святейший Синод, видя, что он своим постановлением лишь способствовал авторитету Толстого и росту его популярности, постарался замять этот вопрос или трактовать отлучение как «заботу о ближнем».

Когда Толстой «бил» пастырей церкви, он не прибегал к подобным уверткам и оговоркам. В письме царю в декабре 1900 года (за три месяца до отлучения) Толстой писал:

«Из всех этих преступных дел самые гадкие и возмущающие душу всякого честного человека это дела, творимые отвратительным, бессердечным, бессовестным советчиком вашим по религиозным делам, злодеем, имя которого, как образцового злодея, перейдет в историю, — Победоносцевым».

* * *
Ровно через семь лет после смерти великого писателя произошел предсказанный им «неизбежный переворот». И в час народной расправы с царизмом подвиг зачелся ему. Впервые без цензурных купюр в России зазвучал голос Толстого. По инициативе Советского правительства был разработан план первого полного собрания сочинений великого писателя…

…Недвижны стрелки часов, замершие в час его смерти. Полуденное июньское солнце уже в зените. А современный городок Лев Толстой занят своими обычными заботами. Это маленький тихий городок со светлыми зелеными улочками. Неподалеку от музея находится большая и одна из лучших в Липецкой области школа имени Льва Толстого. Перед ней бюст Льва Николаевича.

Интерес к Толстому у детей появляется с того возраста, когда они начинают задавать вопросы: «А почему наш город называется Лев Толстой?» В тот день, когда я был там, в школе шла торжественная линейка, посвященная окончанию учебного года. Взволнованные, стояли с цветами мальчики и девочки. Гранитный Толстой смотрел на них со своего постамента.

Музей Толстого в бывшем станционном домике создан постановлением СНК СССР в 1939 году. Но перед войной его лишь начали организовывать, а настоящая работа началась в 1946 году, когда сюда приехали нынешняя заведующая музеем Вера Ивановна Кузовкина и научный сотрудник Майя Александровна Глаголева. Они-то и разыскали тогда еще живых свидетелей событий, которые мы описали. Нашли бывшую служанку Озолина Марту Андреевну Сысоеву. Вот что она рассказала:

— В домике Озолина обстановка была небогатая, а сами хозяева очень хорошие люди… И когда граф Толстой неожиданно остановился у нас, Иван Иванович наказал мне во всем слушаться графа, а денег от него брать не велел. Но я всего раз зашла в комнату Льва Николаевича. Он спросил, сколько я получаю в месяц, и дал мне три рубля. Я не посмела отказаться…

Судьба Ивана Ивановича Озолина оказалась трагической. Здоровья он был некрепкого, а семь напряженных, бессонных суток вовсе подкосили его. Он заболел от нервного потрясения, а после болезни был переведен в Нижний Новгород с понижением, там снова заболел и умер в бедности в 1913 году всего 39 лет от роду. Но семья его неизменно получала деньги от адресата, оставшегося неизвестным: предполагают, что от сыновей и друзей Толстого, возможно и от Черткова.

Сейчас в музее намечают сделать стенд, посвященный И. И. Озолину. И справедливо: он достоин того.

Можно спорить об идеале личности — каким видел Толстой и каким видим мы, — но его: делай себя лучше, работай над собой — остается непреходящим.

Работники музея извлекли из сочинений Толстого замечательные высказывания, собранные в прекрасно оформленный альбом. Открываем, читаем:

«Ничто так, как труд, не облагораживает человека. Без труда не может человек соблюсти свое человеческое достоинство».

«Существующий строй жизни подлежит разрушению… уничтожиться должен старый капиталистический и замениться социалистическим; уничтожиться должен строй милитаризма и замениться разоружением и арбитрацией… одним словом, уничтожиться должно насилие и замениться свободным и любовным единением людей».

«Равенство капиталиста и рабочего такое же, как равенство двух борцов, из которых одному связали бы руки, а другому дали оружие в руки…»

«Есть два желания, исполнение которых может составить истинное счастье человека, быть полезным и иметь спокойную совесть».

«А какое мне дело до рас? Я не делаю никакого различия между ними. Я стою за человека».

«Я осуждаю одинаково преступность грубой толпы, совершающей эти ужасы (расовое бесчинство в США), и большую бессовестность правительства, допускающего и потворствующего этим преступлениям».

(Из ответа Толстого на письмо трех тысяч американских негров.)
Я назвал этот рассказ «Пассажир поезда № 12». Говорят, что Толстой так сказал о себе сам. Когда растерянный доктор Стоковский в недоумении остановился перед графой «должность», Лев Николаевич улыбнулся и ответил: «Какая разница? Пишите — «пассажир поезда № 12». Все мы пассажиры в этой жизни. Но один только входит в свой поезд, а другой, как я, схожу…»

НЕВСКАЯ КРЕПОСТЬ

Ленинградский декабрь 1983 года принес мороз и метели. По городу пошли снегоочистительные машины. Где-то на далеких окраинах были задержки с трамваями, но, в общем, город продолжал жить своей обычной жизнью. Впрочем, что значит — обычной? Все время что-то происходит, нарастает, меняется. Что касается декабря, например, то он был отмечен частыми встречами ветеранов войны, блокадников.

Грядет сорокалетие со дня полного освобождения Ленинграда от блокады.

Воспоминания, воспоминания…

В Музее истории Ленинграда, в секторе «Оборона города 1941—1944 гг.», появилась экспозиция «Последний мирный день». Этот день — суббота, 21 июня 1941 года. Я говорил со многими старыми ленинградцами. Почти никто не помнит, что было в тот день. Зато все до мельчайших подробностей помнят следующий день — 22 июня. Началась война. А накануне — что ж? Все занимались своими делами. Фотокорреспонденты «Ленинградской правды» и фотохроники ТАСС запечатлели для истории обычные картины жизни города.

Первое фото: народное гуляние в ЦПКО имени Кирова, на Кировских островах. Улыбающиеся лица ленинградцев, отличные от нынешних лиц: не хуже, не лучше — другие. А вот платья, костюмы похожи на современные, точнее, наоборот: мы взяли моду оттуда… (или это само получилось — не важно).

Для многих из тех, довоенных ленинградцев это гуляние было последним, последние веселые, беззаботные часы — на следующий день они уже толпились у военкоматов, ехали на оборонные работы, но, конечно, не могли и представить себе, что им предстоит совершить, сколько вынести, прежде чем одним — дождаться победного фейерверка над Невой, другим — лечь в землю у Пулковских высот или быть свезенными на Пискаревское кладбище.

Второе фото: асфальтирование улицы где-то неподалеку от Исаакиевского собора — видны его колонны. Что ж, улицы асфальтируют и ныне.

Третье фото: испытание нового универсального станка на заводе Свердлова. И сейчас испытываются станки, только сейчас они иные.

Четвертое фото: отъезд ленинградских детей в пионерские лагеря. Три веселых улыбающихся детских лица. Одно из них показалось мне знакомым. Обернувшись, я спросил у сотрудника музея Юрия Алексеевича Пономарева, известны ли фамилии этих ребят.

Мы пытались… Но у фотографии нет подписи. Фотокорреспондент не записал фамилий… Очевидно, и надобности не было: просто дети…

Но мне уже не нужна была подпись к фотографии. Вглядевшись пристальнее, я узнал одного мальчишку. Это был Толян, самый младший в нашей ватаге мальчишек на Удельной (это окраина Северной Выборгской стороны Ленинграда).

Тридцатые годы… Играем в футбол. Игрок задел мяч рукой. «Была рука!» — «Не было!» Спорим, наконец зовем худенького Толяна (на самом деле его звали Толик).

— Толян, была рука? — спрашивает самый старший из нас, Егорка, — это он рукой коснулся мяча.

— Была! — отвечает Толян.

— А может, не было? — значительно спрашивает Егор.

— Была, — мужественно отвечает Толян. Ибо знает, что Егор ему этого не простит.

Сейчас при всех он смирится, а после поведет Толяна за сарай и станет ему медленно выкручивать руку, приговаривая: «А помнишь, ты против меня шел?» А Толян будет изгибаться, корчиться от боли и повторять: «Все равно была рука!» Сколько колотушек сыпалось на Толяна!.. Но ничто не могло его сбить. Он всегда стоял за нашу мальчишечью справедливость. В его слабом теле жил сильный дух. И дух побеждал, потому что мы обращались всегда к Толяну, знали, что он не соврет. Он был нашей совестью, хотя мы тогда не сознавали этого. Конечно, бывали спорные случаи в наших играх, но почти всегда мы знали, кто прав. И когда Егорка или еще был хулиганистый парень — Кондрат мучили Толяна, мы знали, за что они его мучат, но не всегда могли заступиться: у Егорки были здоровые кулаки, а Кондрат всегда ходил с финкой. У меня до сих пор на левой руке след от нее.

Помню, что за несколько дней до начала войны Толян, счастливый, объявлял всем и каждому, что едет в пионерлагерь. За последний год он как-то сильно пошел в рост. Он поехал в лагерь под Лугу (по пути, как видно, его и щелкнул фотокорреспондент), но очень скоро был возвращен вместе с остальными ребятами: немцы взяли Псков — и под Лугой велись оборонительные работы. Последний раз я видел Толяна в конце ноября 1941 года, в их комнатушке деревянного дома на Ярославском проспекте. Он лежал на кровати, закутавшись в одеяло. Комнату освещал слабый свет коптилки — электричества уже не было, керосина — тоже. Опустив глаза и перебирая одеяло худыми, тонкими пальцами, он говорил:

— Борис, ведь кончится война? Ну, когда-нибудь она кончится… Допустим, через полгода. Пусть!.. Так? И я скоплю сколько-то денег. Пусть не сразу, а через месяц, как мы до войны копили к Ноябрьским или к Первому мая… И куплю себе шоколадку «Золотой якорь», которая до войны семь пятьдесят стоила…

Война кончилась, но Толяна не стало. Не дожил до весны. И теперь, глядя на его веселое, счастливое лицо на музейной фотографии, я думаю: «Толян, Толян, вот где ты оказался… Спустя сорок лет! Что ж, ты по праву занял здесь свое место».

…Музей истории Ленинграда, его фонды, запасники расположены в Петропавловской крепости. Эту крепость знает весь мир. Ее основанием начался город, и эта крепость определила в дальнейшем весь архитектурный облик города. И когда на экранах появляется Ленинград — что показывают прежде всего? Силуэт Петропавловки, ее куртины и бастионы. И невозможно, конечно, было найти более подходящее место для музея города, чем это место.

Здесь — тишина. Каждые четверть часа бьют куранты, и многочисленные экскурсанты, задирая головы, рассматривают шпиль пронзительной высоты Петропавловского собора. Но и здесь, в музейной тиши, перед юбилеем наметилось оживление. В основные фонды музея увеличилось поступление документов военных лет. Часто это просто письмо на фронт или с фронта с поблекшим штампиком: «Просмотрено военной цензурой. 1943». Или наградные документы умершего участника обороны. Сотрудники музея производят опись, регистрируют, и документ становится достоянием истории.

Когда-нибудь монах трудолюбивый
Найдет мой труд усердный, безымянный,
Засветит он, как я, свою лампаду —
И, пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет…
Слово «монах» звучит несовременно и уже совсем не ассоциируется с молодыми современными людьми — научными сотрудниками музея, его хранителями. Но сущность-то и смысл работы летописцев не изменились. И здесь, как в древних монастырях, собирают свидетельства, пишут историю.

Совсем недавно в музей поступил еще один документ, еще одно свидетельство очевидцев блокадной зимы 1941/42 года. Когда я пришел в Петропавловскую крепость, документ этот только передавался в фонды. Прежде всего специалисты определили, что документ — подлинный. Это — часть дневника, который вела в блокаду ученица восьмого класса 10-й школы Дзержинского района города Наташа Соколова. Несколько страниц ученической тетради, написанных ясным почерком пятнадцатилетней девочки. На мой взгляд, дневник яркий, в чем читатель сможет убедиться сам.

К пожелтевшим страницам дневника приложена телеграмма, датированная сорок вторым годом:

«Данилово Ярослав Ленинград Чайковского 38 кв 33 Соколовой Отстал детей Ефимовской нахожусь Данилове Ярослав. Ехать не могу надо срочно разыскать детей».

— Этот дневник и остальные документы принесла нам Валентина Федоровна Карякина, блокадница, доктор наук, награждена орденом Ленина, — пояснила научный сотрудник музея Татьяна Владимировна Володченко.

…Дневник Наташи открывает еще одну из блокадных судеб.

Дневник Наташи Соколовой, 15 лет
Это начало (то, что найдено) Наташиного дневника. Она описывает свое возвращение в Ленинград из Кингисеппа, где она отдыхала в поселке Беседа у своей тетки.

«Июнь 1941 г. Второй вагон, вошла с передней площадки[3]. Было уже 11 часов, и понятно, холодно, но как только я влезла на площадку, мне стало так жарко, как в печке. Народу было так много, как селедок в бочке. Какой-то пьяный военный все время грозил своим наганом. Тетка, стоящая рядом со мной, держала ящик, крышка у него отлетела, и гвозди царапали всех немилосердно. Мне она разорвала платье…

Стали кричать и ругаться, и тут поднялся такой трамтарарам, что просто ни на что не похожее. А тут еще какая-то гражданка перед дверью потеряла свой кошелек и не давала сходить. Но всему бывает конец. Кончилась и эта пытка. Когда я шла по Чайковской, я встретила Августова и Альку Попова. Они шли, громко хохоча и куря папиросы. Я быстро прошла мимо, и они меня не заметили. Дома обо мне очень беспокоились. У Нади, в доме, в квартире № 18, где живет Тимонькин, поселилась новая девочка — Ляля. Как только мы ее увидели, она сразу не понравилась. На днях мы с ней познакомились. Она оказалась не лучше, чем мы думали, все время поет о глазах, о заходящем море, смеется совершенно без всякого повода. Они помешались, разговаривают много о мальчишках. Пока что она не записалась ни в какую школу. Я хочу, чтобы она записалась в нашу, но Надя против. Ляля же не записалась и не хочет, потому что они собираются эвакуироваться. Ляля сказала Наде, что Юрка завтра уедет в Новосибирск.


28 августа 41 г.

Сегодня мы погрузили вещи в вагон. С нами едет мама. Правда, только до Ярославля, но все же это очень хорошо. В вагоне нас 29 человек. Ребят 5 человек, я, Ариан, Адя Эмдер, Витя Баллад и Натак. Адя учится в 7-м классе и перешла в 8-й.


22 ноября 1941 г.

Более двух месяцев не бралась я за дневник. За это время произошли большие изменения в моей жизни — жизни Ленинграда, да и всей страны, фашисты бомбят и обстреливают город из дальнобойных орудий. До восьмого сентября Маша и многие другие говорили, что немцы не будут бомбить город. Не знаю почему, но я и сама так думала. С восьмого все пошло совсем иначе. Опишу эту первую бомбардировку.

Мы находились в эшелоне. Эшелон стоял за Международным, на какой-то ветке. В эшелоне мы находились уже с 28 августа. Причем мы объехали все окраины Ленинграда и наконец прикатили к Международному. Там, где стоял эшелон, находилась свалка старых, испорченных машин. Здесь находились самые различные машины (легковые, автобусы, «скорая помощь»), но все они были кто без ручек, кто без кузова, кто без колес. Метрах в 50 от нас, за грязной речкой, стояли бараки рабочих, а метрах в 20 от последнего вагона стоял сарай. За сараем и за эшелоном лежало небольшое болотце, кусты, а дальше, параллельно нашей ветке, шла основная линия железной дороги, по которой часто проходили пассажирские и товарные поезда. С тех пор как мы находились в эшелоне, нередко была тревога и, по приказу нач. поезда, все люди должны были отходить от поезда на расстояние 100 м, не дальше. Однажды же, когда мы стояли в Ручьях, тревога не была объявлена, так как это довольно далеко от Ленинграда, километров 10. И вот, без всякой тревоги, из-за туч вынырнул немецкий самолет и сбросил две фугасные бомбы, но они не попали в эшелон, бомбы разорвались метрах в 200 от поезда. Это было наше боевое крещение.

Помню, как мы были тогда перепуганы и как, выбежав из вагонов, бросились в грязную канаву на землю и прижались к земле. Но самолет улетел; 8-го же мы находились под городом, Международный проспект метрах в 500 от нас. И вот мы видим немецкие самолеты. Сразу же загудели сирены и застреляла зенитка. Самолеты летели прямо на нас. Мы побежали к сараю и легли, прижавшись к земле. Зенитки палили вовсю. Я все время боялась, что начнут падать осколки, так как самолеты летели точно над нами. Их было 11. Наконец они пролетели.

Вдруг из-за облаков появились еще самолеты. Кажется, их было около 13. Тут началось что-то невероятное. Я смотрела вверх на самолеты, и вдруг все небо стало черным и вниз полетело множество черных черточек. Не знаю, почему мне пришла в голову такая мысль, но я решила, что это ласточки. Но вот эти черточки выросли и все вокруг нас в ослепительном пламени. Все скрежещет, шипит, громыхает. Зенитки, трассирующие пули, бомбы. Папа бросился тушить ближнюю к нам зажигательную бомбу. Тут бомба упала мне в ноги, я почувствовала, что ногам горячо, и поползла вперед. Вдруг бомба разорвалась у меня под носом и загорелся в нескольких местах сарай. Папа бегом от одной бомбы к другой и забрасывал их землей, которую хватал руками. А мы лежали втроем, прижавшись к земле. Я отползла от бомб, которые разрывались со всех сторон, и мне не было страшно. Я думала, что зажигательные бомбы страшнее.

Когда загорелся с нашей стороны сарай, мы обежали его и легли с другой его стороны, рядом с болотом. Зажигательные бомбы, падая в болото, шипели и разбрасывались, как фейерверк. Когда самолеты пролетели и мы вышли из-за сарая, мы увидели страшную картину. Бараки пылали, как солома, вокруг бараков стоял вой, визг, шум. Во многих местах шипели еще не совсем потушенные бомбы. За речкой красноармейцы рубили уже совсем сгоревший сарайчик. Горели провода. Папа и другие эшелонцы выламывали громадную толстую дверь и внутри сарая (сарай заполнен был ящиками от патронов) тушили попавшую внутрь бомбу. Я стояла рядом, на пепле, оставшемся от потухших зажигательных бомб. Вдруг что-то зашипело. Это снова вспыхнули остатки бомбы. Я отскочила в сторону и стала засыпать бомбу землей, кидая горсточками, так как лопатки не было. Тут подоспел папа, ремесленники и другие с лопатами. Бомбу быстро затушили. В городе горели Бадаевские продовольственные склады. Все небо покрылось белыми клубами дыма. Это было часов в 5. Мы сразу же после конца тревоги поехали с мамой к тете Шуре. Ариан повез трофейный стабилизатор от бомбы.

С 10 сентября или около этого числа снизили норму хлеба. Рабочие стали получать 600 гр., служащие 400 гр., а иждивенцы 200 гр. Потом снизили еще и еще…


12 декабря

Теперь уже рабочие получают 250 гр., а служащие и иждивенцы по 125 гр. Конфет рабочие получают 500 гр., крупы 500 гр., мяса 500 гр. (это в эту декаду, в прошлую крупы и мяса было по 200 и 100 гр.) Служащие и иждивенцы получают крупы 200 гр., мяса 100 гр., конфет 250 гр. В эту декаду еще прибавили. Суп и тот с некоторых пор по карточкам. Вырезают — 23 гр. крупы и 5 гр. масла. Мама с этого месяца получает рабочую карточку, папа, как всегда, служащую. Мы иждивенческую. Но папа сейчас на трудработах, поэтому получает 250 гр. хлеба и мяса и суп в двойном размере, т. е. За 25 гр. крупы и суп и кашу.

Таня Лопырева 7-го улетела на самолете. Счастливая. У папы с эвакуацией дело не продвигается, в городе — голод. Мама рассказывает, что к ним привозят в больницу истощенных, полумертвых от голода детей. На улице теперь не редкость встретить упавшего человека, который не может подняться, или же просто сидящего где-нибудь в снегу и замерзающего. Почти каждый 3-й встречный опух. У нас в школе умер Андрей Иванович — продавец тетрадей, учитель по физкультуре у младших классов. Когда хоронили Андрея Ивановича, мы собрали деньги на венок, но венков нигде не было. Теперь каждый день по нескольку раз видишь, как везут гробы на санях сами же люди, или даже просто тащат на руках гроб. Все гробы без венков. Много гробов из некрашеных досок. В школу в этом месяце я почти не ходила, так как посещаемость очень плохая, приходят 4—5 человек. Последние дни бомбежек и просто тревог не было. С неделю назад был артиллерийский обстрел нашего района. Один снаряд попал в дом № 57, где булочная, другой в дом, окна которого выходят на наш задний двор. На заднем дворе в нашем доме выбиты стекла, а двор был завален осколками кирпича и стекол. Один снаряд попал во двор нашей школы, и у нас в классе выбиты стекла. На Чайковском уже разрушено фугасными бомбами 7 домов и 1 фугасная — не взорвалась (против нашей школы). На Канаевой упало 6 или 7 фугасных бомб. Причем в дом № 11 попали в разное время 3 фугасные. На Чернышевской — 2 фугасные, на Потемкинской — 1. На Петра Лаврова 3 или 4 бомбы — и т. д. и т. д. Наш Дзержинский район сильно пострадал от фашистских бомб, но теперь это так везде. Зажигательные бомбы, кажется, были на всех домах нашей улицы. На наш дом их бросили 4 или 5 раз. Одно время в день бывало по 10—12 тревог, причем половина — ночью. С сиренами и отбоями даже были приключения. Однажды, например, вместо тревоги дали отбой. Однажды в середине тревоги опять завыли сирены.


1 февраля

Через 2 дня мой день рождения. А как далеко все, что происходит сейчас у нас, от того, что было в прошлом году в эти же дни. В прошлом году в эти дни я ходила веселая, приглашала подруг на день рождения, ходила в школу. А в этом году я впервые буду справлять день рождения не дома, а в больнице, куда я слегла 11 января, а Ариан 8-го. Мама положила нас в больницу, потому что дома совершенно нечего есть. И в Ленинграде ужаснейший голод. На улицах валяются мертвые люди, трупы замерзших. Многие из них без валенок, так как их стаскивают у умерших прохожие. Когда еще были живы кошки — многие ели кошек. Наш умер от болезни и голода несколько дней назад. На улице ужаснейшие морозы. Если на улице падает от голода лошадь и умирает, собирается народ и растаскивает мясо только что подохшей лошади. Уже месяц, как папа не ходит на работу, потому что отек и ослаб, как и большинство еще не умерших мужчин. Умирает много людей, причем большинство умирающих — мужчины. Умер физик, отец Меттера, отец Екатерины Сергеевны (старшей сестры), Красилов (инженер) и еще много знакомых и знакомых наших знакомых.

В больнице нет света, воды, а в обыкновенных домах и подавно. У нас дома не работает радио. Не работает также городской телефон и канализация.


3 мая

Папа умер. Мы в Сибири, в далеком селе Асино Новосибирской области. С нами мама. Нашу эвакуацию можно подробно описать только в громадной тетради, но бумаги здесь нет совсем. Придется описать, но подробности потом, когда будет бумага, а сейчас написать вкратце.

Папино учреждение должно было эвакуироваться. Я и Ариан в это время были в больнице. Однажды пришла мама и сказала: «Ленгидэп» на днях уезжает. Папа поедет с вами обязательно, а я поеду, если мне разрешат. Я сразу же решила…»

На этом дневник обрывается. Прокомментировать эти записи я попросил мать Наташи — Нину Федоровну Соколову, заслуженного врача республики, сорок лет проработавшую в больнице имени Раухфуса.

— Сколько этот дневник странствовал, а я даже не знала об этом! Его нашли после смерти Наташи. Горько, очень горько, когда родители переживают своих детей… Наташа была такая чудесная, вокруг нее всегда были люди… У Наташи осталась взрослая дочь и внучек… Да, да, Наташа была уже бабушкой, а я — прабабка… Теперь о дневнике. Она упоминает бомбежку в эшелоне. Это они: Наташа, ее младший брат Ариан и отец их, мой муж, Андрей Михайлович, которого не взяли в армию по зрению, пытались эвакуироваться в августе — сентябре сорок первого… Но немцы уже замкнули кольцо, и их эшелон так и не пробился, он курсировал в районе Международного проспекта… А потом все они вернулись домой на улицу Чайковского.

— Вас с ними не было?

— Нет. Я не могла ехать, я считалась мобилизованной при детской больнице… Но они все-таки эвакуировались в конце февраля сорок второго. Муж был на последней стадии дистрофии… Читали телеграмму? Это от него. Он вышел на станции из поезда за кипятком… Поезд тронулся, а он уже не смог подняться, отстал… И вот по его телеграмме меня отпустили искать детей…

— А муж ваш?

— Он умер… И я нашла госпиталь, где он умер, на станции Ефимовская, а вот могилы не нашла, их всех в братскую хоронили… Долгая это история, но я нашла детей в Сибири. Поехала туда по наитию, потому что эшелон направлялся в Узбекистан, в «Чирчикстрой»… И логично было ехать искать туда… А материнское сердце подсказало… Я выходила на каждой станции, шла в эвакопункт — не было ли детей Соколовых? И вышла в Асине. И на перроне стоит мой сын… Весь вагон плакал… Я: «Где Наташа?!» «Лежит, больна, она здесь…» Вот так. Жизнь прожита тяжелая, но отрадно сознавать, что она была полезна Родине. А Наташа умерла несколько лет назад на моих руках внезапно, как умирают сердечники… Но она узнала счастье, у нее была прекрасная семья… Но — сердце, сердце!

Сердце — это блокада… И сердце осталось там.

…Я стоял у Вечного огня на Пискаревском мемориальном кладбище. Этот мемориал — свидетельство крепости и стойкости ленинградцев, ибо те, кто лежит под каменными плитами, — выстояли, ноне сдались.

Струя восходящего из гранита пламени металась на морозном ветру. И это пламя освещало самые отдаленные уголки моей памяти.

Я видел дорогие мне лица ушедших людей, умерших в блокаду или много лет после нее, но испытавших на себе ее жестокие удары; я видел юную маму и совсем молодого, уходящего из дома на смерть отца; я видел лица своих однополчан, большинство из которых уже ушло; я видел и ныне живущих близких моему сердцу людей, верность которых испытана десятилетиями жизни.

А пламя металось и металось, и я не мог оторвать глаза от него. И предо мной вновь и вновь вставали картины блокадного прошлого. Вот по бесконечно длинному, проходящему в то время по самой окраине города Старопарголовскому проспекту, вжавши голову в воротник старенького пальтишки, идет мальчик. Где-то недалеко бухает взрыв, это он по «Светлане» бьет. Мальчик подходит к огромному черному — все окна затемнены — зданию; это — Политехнический институт; сейчас здесь госпиталь на полторы тысячи коек. Мальчик заходит в подъезд. В вестибюле — часовой.

— Вызовите, пожалуйста, начальника первой хирургии, военврача третьего ранга Гусеву, я к ней… — просит мальчик.

— Нельзя, парень, сейчас нельзя… Воздушная тревога! Не слышал, как гудели сирены? Сейчас они, врачи, раненых в бомбоубежище спускают…

Мальчик кивает в знак согласия, он уже знает этот порядок. Не успел до начала тревоги — все. Значит, надо ждать ее окончания.

А метроном тревожно бьет из черной тарелки репродуктора. Но вот слышится гудение самолета. Гудит с завыванием — не наш самолет. Забили зенитки…

— Подгадал, — говорит часовой, — как раз на Ноябрьские…

То была ночь с шестого на седьмое ноября, когда фашисты бомбили госпитали Ленинграда.

— Никогда не знаешь, где твоя смерть, — улыбается пожилой часовой-нестроевик. Строевые-то все — на передовой.

Внезапно из коридора отворяется дверь — и появляется мама в белом халате и шинели внакидку:

— Ты здесь? — (Откуда она могла знать, что сын придет именно в это время — непонятно!) — Пропустите, это ко мне… — говорит она часовому, и мальчик устремляется к ней. — Ты пришел, ну, слава богу…

Мама берет его, как маленького, за руку. Они идут по коридору, где в полутьме тоже лежат раненые; успевают дойти до ординаторской, отворить дверь, как вдруг огромной силы взрыв потрясает здание. Срывая маскировку, летят стекла, рамы. Слышатся крики и стоны… Испещрен осколками фугаски вестибюль, где только что стоял мальчик, убит часовой…

Все это было… И все перед глазами. Как сейчас, слышу голос мамы, отдающей команды: «Внимание! Никакой паники!.. Медсестра Попова! Возьмите из резерва «летучую мышь». Врачи Боровикова, Долохова — к своим палатам! Носилки сюда!.. Носилки… Как можно больше!» (Врачами были студенты пятого курса медвуза Боровикова и Долохова.)

Из палат, где снесены рамы, начинается эвакуация тяжелораненых в бомбоубежище. Девочки-медсестрички таскают носилки, и мы с мамой сносим раненых вниз, в бомбоубежище. И мама все время повторяет: «Только не отходи от меня…» Еще никто ведь не знал, что произошло, а может, через минуту все обвалится.

Не обвалилось. Полутонная фугаска упала в нескольких метрах от вестибюля, и двухметровые стены старого здания выдержали.

…Передо мной вставали и светлые картины: я — в армии. Мне уже шестнадцатый год. На поясе у меня как у связного, развозящего секретную почту, настоящий «ТТ», я получаю, как все бойцы, уже шестьсот граммов хлеба и — счастлив. И первое выполненное задание, и первая медаль в сорок третьем.

…Один из писателей как-то заметил: о войне хорошо вспоминают лишь тыловики и снабженцы. Я не был ни тыловиком (в Ленинграде вообще тыла не было), ни снабженцем, но блокаду я иногда вспоминаю со светлой грустью; вспоминаешь ведь не голод, не стужу, не обстрелы — это все было… Но! Были иные отношения, иные понятия! Однажды я пришел в госпиталь к маме. А ее вызвали к начальству. Анна Ивановна Попова (которую я тогда еще не знал) говорит: «Идем в столовую!» Я отказываюсь. Во-первых, в блокаду не принято было это — чтоб за чей-то счет… И второе — меня подозрение взяло: я пойду с ней, допустим, она поделится со мной своим обедом, а потом с моей мамы стребуют целый талон за этот обед…

Но она все же уговорила меня. Пошли в госпитальную столовую. На свой талон она взяла обед, который полагался военнослужащему, и полтарелки мучной баланды отлила мне. Я, конечно, стал есть, но сердился на свою слабость… Выходим из столовой, а она мне вдруг и говорит: «Только, пожалуйста, не говори маме, что ходил со мной в столовую». — «А почему?» — «Да незачем ей это знать…» Так я постигал «иные понятия». И о такого рода человеческих отношениях не могу вспоминать без сожаления: потому что сегодня их нет!

Бесспорно, было и другое: медперсонал того же госпиталя в январе сорок второго валился с ног, а небольшая компания вокруг начпрода — пьянствовала и устраивала вечеринки с танцами. (Правда, эту вороватую компанию позднее разогнали, кого-то судили, кто-то сбежал.)

Теперь, когда мне перевалило за пятьдесят, я вспоминаю маму тех лет. К началу войны ей исполнилось всего тридцать четыре года. После окончания медицинского института в 1935 году она не занимала никаких административных постов, работала в Озерковской поликлинике № 29 хирургом. В первый же месяц войны ее мобилизовали и направили в только что организующийся госпиталь № 11—16, занявший опустевшее здание Политехнического института на Выборгской стороне. Мама рассказывала, что, когда она явилась к месту назначения, огромное здание Политехника было пустым. На третьем этаже она нашла начальника госпиталя. Прочитав предписание, он сказал: «Так вы хирург? И даже с шестилетним стажем!.. Вот вы и возглавите первое хирургическое отделение на двести коек… Занимайте весь первый этаж и немедленно развертывайте отделение… Сегодня же ночью начнете принимать раненых. Задача ясна? Исполняйте!..»

— Я не знала, с чего начать. Как организовать работу?.. Спустилась вниз на первый этаж. Широкий коридор, студенческие аудитории со столами и учебными досками… В глубине коридора стояла группа девушек, как потом выяснилось, студенток последних курсов мединститута… Я представилась им. «Ой, как хорошо, а то мы стоим и не знаем, что делать… Говорят, сегодня уже поступят раненые…» И все смотрят на меня, а я сама не знаю, с чего начать. Наконец решила, что прежде всего надо освободить аудитории, организовать операционную, перевязочный пункт… Вдруг ко мне подходит строгая женщина в роговых очках и докладывает: «Военфельдшер Попова прибыла в ваше распоряжение!» — вспомнила мама уже после войны. Иногда в День Победы у нас собирались ее военные друзья. А дальше рассказ обычно продолжала Анна Ивановна Попова:

— Мне было приказано явиться в распоряжение начальника первого хирургического отделения. Пошла искать… Коридоры огромные… Вижу, девушки в военных гимнастерках… Выносят столы, моют окна… Я спрашиваю у одной, где мне найти начальника отделения. Она мне тихонько: «А вон она стоит у окна…» Смотрю и не вижу. Стоят две молоденькие… Я опять: «Ну — где? Которая?» Она: «Вон та, смуглая, красивая… Достает портсигар…» Меня поразили ее молодость и обаяние… Я привыкла видеть на этих постах пожилых, солидных людей… К вечеру мы уже приняли партию раненых… Аида Петровна быстро вошла в курс, и ее приказы выполнялись беспрекословно.

Когда я впервые пришел в госпиталь — это было в конце августа сорок первого, — все аудитории главного корпуса, превращенные в палаты, были уже полны раненых. Мама с утра до ночи проводила в операционной. В госпитале развернули полторы тысячи коек, хирургов не хватало. Это и понятно, потому что в Ленинграде были в срочном порядке организованы сотни госпиталей и медсанбатов… И нужно было как можно скорей излечивать тех, кого еще можно было вернуть в строй. В это время шли кровавые бои у Пулковских высот, и защищающие город войска нуждались в постоянном пополнении.

Всего не хватало: людей, боеприпасов, продовольствия. А к зиме стало еще хуже, еще круче… Холод, голод. Не было электричества, паровое отопление не работало — в палатах стояли железные времянки, но и эти времянки, именуемые буржуйками, надо было где-то доставать.

К маме больные (то есть раненые) относились необычайно трогательно. И уже после войны со многими из них у нее поддерживалась переписка. Был такой Зимичев, которому мама спасла правую руку. Когда Зимичева привезли, то после осмотра главный хирург госпиталя настаивал на немедленной ампутации, но мама отговорила, точнее, уговорила подождать. И — спасли руку.

Очевидно, здесь сыграли роль и семейные традиции. Моя мама вышла из семьи врачей. Отец ее — Петр Александрович Бадмаев — еще в прошлом веке стал известен в Петербурге как врач тибетской медицины.

В энциклопедии Брокгауза и Ефрона (С.-Петербург, 1891, т. 4, с. 674) о моем деде и его брате сказано следующее:

«Бадмаевы — два брата, буряты, Александр Александрович Бадмаев был лектор калмыцкого языка в С.-Петербургском университете в 60-х годах; Петр Александрович — младший брат и воспитанник предыдущего родился в 1849 году. Учился некоторое время в Медико-хирургической академии и получил право врачебной практики. Лечит все болезни какими-то особыми, им самим изготовленными порошками, а также травами; несмотря на насмешки врачей, к Бадмаеву стекается огромное количество больных».

Семейные архивы, однако, вносят некоторые коррективы в информацию энциклопедического словаря: Петр Бадмаев окончил полный курс Медико-хирургической академии. Но по существующему тогда положению выпускник академии должен был дать клятву, что он будет лечить больных лишь известными европейской медицине средствами. Такую клятву Петр Александрович дать отказался, ибо решил заняться лечением тибетской медициной, и оставил свой диплом в академии, где он находится и поныне. Он был первый и едва ли не единственный до революции бурят, силой случайных обстоятельств получивший высшее медицинское образование: окончил Медико-хирургическую (ныне Военно-медицинскую) академию, а также восточный факультет Петербургского университета и, таким образом, сочетал в себе европейское образование, знание языков и знание тибетской медицины. Он впервые перевел на русский язык известный труд «Жуд-ши» — главное руководство по тибетской медицине — и написал ряд других научных трудов. На труды П. А. Бадмаева как на первоисточники ссылаются и авторысовременных научных трудов, в частности Ц. Хайдав и Т. А. Меньшикова в своей книге: «Лекарственные растения в монгольской медицине»[4].

П. А. Бадмаев родился в городе Агинске Читинской губернии. Он был назван Жамсараном, но позднее крестился и получил при крещении имя Петр, а отчество, по тогдашнему обычаю, по имени царствующего императора — Александра II. Упоминаемые в словаре порошки изготовляются из лекарственных трав. Наиболее распространенное лекарство, порошок — шижет, он отлично регулирует обмен веществ в организме. Помогает также при отравлениях, несварении желудка и т. п. В состав шижета входят ревень, соль, вода, уголь, китайские орешки и еще один компонент, но в строго определенных пропорциях. Всего около трехсот наименований порошков по номерам. Так, например, шижет идет под номером сто семьдесят девятым.

После революции, будучи уже стариком, продолжал лечение тибетской медициной, которую у нас в доме называли ВНТ, что означает — врачебная наука Тибет. Эти три загадочные буквы были выгравированы на ложках.

После смерти П. А. Бадмаева в 1920 году его жена, Елизавета Федоровна Бадмаева, продолжила его дело. Уже в наше, советское время она по предложению Ленгорздравотдела возглавляла Опытный кабинет восточной медицины в Ленинграде — в двадцатые и тридцатые годы.

Естественно, что общая атмосфера, царившая в семье, оказала свое влияние на формирование характера моей матери, в частности на выбор профессии. Она прошла всю войну, занимая командные посты в полевых и эвакогоспиталях Ленинградского фронта, награждена девятью правительственными наградами.

Дружбу со своими соратниками — политруком Валентиной Максимовной Ковалевой, военврачом Марией Александровной Боровиковой, старшей сестрой Анной Ивановной Поповой — мама пронесла через всю жизнь. И траурный митинг у могилы на кладбище открыла ее бывшая ученица — депутат Ленсовета М. А. Боровикова, одна из тех девушек-студенток, что встретили ее в сорок первом в здании Политехнического института.

Примечания

1

ППГ — полевой подвижной госпиталь.

(обратно)

2

ПДО — прачечно-дезинфекционный отряд.

(обратно)

3

Заметьте, Наташа подчеркнула, что вошла с «передней площадки», это уже отступление от мирных довоенных норм. В Ленинграде жестко соблюдалось правило — входить только с задней площадки. И еще: ни слова о войне, но нервная обстановка — чувствуется.

(обратно)

4

Издательство Академии наук МНР, 1978, с. 178.

(обратно)

Оглавление

  • «И ЭТО НЕ ЧУДО ДЛЯ ВСЕХ НАС…» О прозе Бориса Гусева
  • ЗА ТРИ ЧАСА ДО РАССВЕТА Роман
  •   Часть первая ОДНА СУДЬБА — ВОЕВАТЬ
  •     Глава I «ХРАНИТЬ ВЕЧНО»
  •     Глава II НА ПЕРЕКРЕСТКАХ ВОЙНЫ
  •     Глава III СТРАНИЦА ВОСПОМИНАНИЙ
  •     Глава IV ДВА ГОДА НАЗАД
  •     Глава V ОГОНЬ БЕЗ ДЫМА
  •     Глава VI ЛЕСНЫЕ БРАТЬЯ
  •     Глава VII ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ С МОСКВОЙ
  •     Глава VIII «ТАКИМ МНЕ ЗАПОМНИЛСЯ ГНЕДАШ…»
  •     Глава IX ПРИЗЕМЛЕНИЕ
  •     Глава X ПЕРВЫЙ ВЫХОД В ЭФИР
  •   Часть вторая КИМ И КЛАРА
  •     Глава I ЕДИНСТВЕННЫЙ ВАРИАНТ
  •     Глава II ВЕСНА В МЕЖДУРЕЧЬЕ
  •     Глава III ПО ИНСТРУКЦИИ…
  •     Глава IV ДАРНИЦКИЙ МОСТ
  •     Глава V ТРЕВОЖНЫЕ ПРИЗНАКИ
  •     Глава VI СОБЫТИЯ ОДНОЙ НОЧИ
  •     Глава VII НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
  •     Глава VIII БЛОКАДА
  •     Глава IX МАТЬ
  •     Глава X «РЕШАЙТЕ СВОЮ СУДЬБУ»
  •     Глава XI СТАРТ И ФИНИШ
  •     Глава XII БЕЛЫЕ ЗВЕЗДЫ
  •   Часть третья ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА СПУСТЯ
  •     Глава I МОСКВА. ГОД 1969
  •     Глава II СТАРЫЙ ДОМ НА НОВО-БАСМАННОЙ
  •     Глава III ЕЕ ПИСЬМА
  •     Глава IV ВАНЯ КУРСКИЙ
  •     Глава V СНОВА ВОСПОМИНАНИЯ
  •     Глава VI «МЫ БЫЛИ МАЛЬЧИШКАМИ…»
  •     Глава VII К СИНЕМУ МОРЮ
  •     Глава VIII ЗАСТОЛЬЕ В ОСТРЕ
  •     Глава IX СТАРЫЙ ДУБ
  •     Глава X ЛЮДИ И ДОКУМЕНТЫ
  •     Глава XI В НЕДОСТРОЕННОЙ ДАЧЕ
  •     Глава XII ДРУГ ДЕТСТВА
  •     Глава XIII ЗА ТРИ ЧАСА ДО РАССВЕТА
  •     ПОСЛЕСЛОВИЕ
  • ПОВЕСТИ
  •   СЕРЕЖИН КРУГ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •   СЛЕД
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •   ОТКРЫТИЕ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  •     27
  •     28
  •     29
  •     30
  •     31
  •     32
  •     33
  •     34
  •     35
  • РАССКАЗЫ
  •   НОЧЬ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ
  •     В УСАДЬБЕ ТОЛСТОГО
  •     ПАССАЖИР ПОЕЗДА № 12
  •   НЕВСКАЯ КРЕПОСТЬ
  • *** Примечания ***