КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Пробуждение [Михаил Михайлович Ганичев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Пробуждение

РАССКАЗЫ

НЕПУТЕВЫЙ

Я и мой приятель Славка сидим у костра на берегу небольшой речонки в ожидании утра. Неподалеку в кустах лежат сломанные удочки и котелок для ухи. Тишина. Желанный покой. Как хорошо порой отдохнуть от цивилизации!

Тепла июньская ночь. Только уж слишком коротка она. Не успела загустеть темнота, как приближается рассвет. В такую ночь и говорить не хочется, не только делать что-то.

Славка лениво ломает через колено еловые сучки и бросает в костер. При их падении встревоженным роем взлетают и сразу гаснут искры. Подкрался ветер, сбил с костра дым, прижал к земле. Дым вырвался, закружился и горькой волной ударил в лицо, вышибая слезы. Исказилась и расплылась фигура Славки. Мне стало смешно, я расхохотался, и эхо моего смеха далеко пронеслось над спящими лугами. В ответ на том берегу закричала выпь.

— Ты чего? — недоуменно спросил Славка, косясь на меня и чуть-чуть отодвигаясь, принимая меня за ненормального. Сучок, готовый лететь в костер, застывает в его руке.

— Так, — не стал объяснять я, пусть подумает.

Рассвет постепенно вытесняет ночь. Костер наш гаснет. Славка поднимается, достает из кустов удочки и спускается к реке, зевая и прикрывая ладонью рот. Я потянулся за ним.

Мы усаживаемся поудобнее у неровной кромки воды, на некотором расстоянии друг от друга, разматываем нетерпеливо удочки и забрасываем их в реку. В таком положении сидим почти час. Рыба клюет часто, то и дело подрагивает поплавок. Наконец из-за горизонта выкатывается солнце. На реке заиграли его лучи. Проснулась, ожила земля.

Славка сияющими глазами показывает на котелок. Это означает: на уху уже есть.

Мы так увлеклись рыбалкой, что, услышав за собой хрипловатый бас: «Здорово, мужики», вздрогнули. Я обернулся. Сзади стоял пожилой мужчина с удочками и маленьким ведерком в руке. Правый глаз у него немного косил, и создавалось впечатление, что он смотрит сразу на нас двоих.

— Ну как, клюет? — спросил он, с интересом разглядывая нас и нисколько не смущаясь.

— Где там, не берет! — в один голос недовольно ответили мы.

Кругом нас уже вовсю пели птицы, звенели над ухом комары, мошкары было как перед дождем.

Мужчина постоял, почесал за ухом. Я ждал, когда он уйдет. Но он и не думал уходить. Перевернув ведерко вверх днищем, поставил его рядом и сел. Это был среднего роста человек с курчавыми рыжими волосами и доброй улыбкой.

— Махорочки не найдется?

Славка протянул ему сигарету с фильтром. Он поморщился, но взял. Раскуривая, спросил:

— Давненько здесь?

— С ночи, — ответил Славка, давая понять, что он нам мешает.

— Из города? — не обращая внимания на наш тон, задавал вопросы незнакомец и вытянул с удовольствием уставшие ноги.

Я присмотрелся к нему, и мне показалось, что где-то я его уже видел. Он тоже внимательно всмотрелся в меня, кося глазом, и радостно заулыбался.

— Не узнал, поди?

И сразу вспомнилось, как несколько лет назад возвращался я на станцию с утиной охоты.

Стояла сырая осень. По дороге догнала меня черная туча и облила холодным дождем. И дождь вроде бы недолгий был, но я промок, озяб и поэтому, проходя какую-то деревню, постучал в первую от дороги избу. Дверь отворила уже немолодая женщина.

— Пообсохнуть не пустите? — попросил я, счищая палкою грязь с сапог, а сам подумал: «Побоится, как бы не наследил».

— Входи-входи, — приветливо раскланялась она. — Вымок-то, ровно в реке побывал.

На столе появились самовар, сахар и домашней выпечки хлеб. Я пил горячий чай из блюдечка и смотрел на женщину, еще не совсем старую, но уже седую. Она сидела напротив, о чем-то думая. Минут пять мы молчали. В комнате было тихо, только на кухне фыркал маленький поросенок, звучно ел из лохани.

— И носит же вас в непогодь этакую! Где-то и мой сейчас, непутевый. Тоже, поди, измок весь, — задумчиво сказала она.

— Почему ж непутевый? — спросил я, озадаченный.

— А как его назовешь еще? Непутевый — непутевый и есть. Наградил же меня Господь. Хоть бы день дал пожить спокойно. Где там! — Она провела рукой по столу, поджала губы.

— А что, пьет часто? — не удержался я от вопроса.

— Он-то?! — она замахала на меня руками. — И капельки в рот не берет. Да об этом ли я пекусь? Непоседлив он. Работ сто, поди, сменил.

— Не держат? — хмыкнул я и пожалел.

— Где там «не держат»! — Женщина с укоризною взглянула на меня и тоном, в котором чувствовалась обида, продолжала: — Не пущают даже. Руки-то у него золотые. А так себе, непутевый он. И плотничал, и на тракторе ездил, и в городе побывал. Года три назад взяли его дорогу мостить. Ну, думаю, поработает наконец, потому что с большой охотой пошел. Так нет, и оттуда сбежал. Теперь бакенщиком устроился. За пять верст отсюда будет. Тьфу! И носит леший его.

Она долго еще ругала мужа — и когда убирала со стола, и когда разжигала печь.

Дождя уже не было. Осеннее солнце неприкаянно блуждало по небу, поминутно прячась за разрозненные тучи. Я стал было прощаться, как распахнулась дверь и на пороге появился мужчина в болотных сапогах и брезентовой куртке. Один глаз у него косил. Ввалился в комнату он с шумом и непонятной радостью.

— Ага, прибыл, непутевый! — Хозяйка сердито громыхнула ухватом. — Где тебя, Михалыч, леший носит?

Мужчина беззлобно расхохотался, тщательно вытер о тряпку ноги, снял куртку и только после этого поздоровался со мной за руку.

— Садись, чаевничать будем, — обратился он ко мне. — А не то водочкой угощу.

Я с удивлением взглянул на хозяйку. Она поняла мой взгляд.

— Сына ждали. Не приехал. С Нового году вот и стоит.

Я простился с ними, сославшись на то, что опаздываю на поезд, пообещал как-нибудь заглянуть и тотчас ушел.

И вот теперь Михалыч сидел рядом.

Восток розовел все больше и больше. Узкая алая полоска превратилась в огромное поле, и вскоре на другой стороне реки яркою глыбою поднялось солнце на высоту дерева. По воде, к нашему берегу, протянулась красная дорога. Весь живой мир чириканьем, щебетанием, жужжанием радостно встречал наступающий день.

Клев вскоре прекратился. Под предводительством Михалыча мы принялись готовить уху.

— Займитесь костром, а я почищу рыбу, — сказал он и тут же приступил к делу. Я удивился его расторопности.

Славка снова развел костер и подвесил прокоптившийся котелок, потом взял чайник и пошел на реку за водой.

— А ничего наловили! — одобрительно проговорил Михалыч, ловко работая ножом. — Рыба, как человек, тоже хитрая пошла. Вот сазан — умен, черт. На чистине он ловиться не будет, нет. Там его быстро браконьеры зацапают. А вот в камышах ему раздолье: и сытно и безопасно. К нему особый подход нужен. Или взять хариуса. Очень уж пугливая рыба. Увидит человека — хоть золотую приманку кидай, ни за что не возьмет. А ты иди вниз по течению, чтоб насадка опережала тебя, глядишь, на уху и навыдергиваешь.

Вода закипела быстро. Михалыч опустил в нее сначала ершей, потом, когда от костра повеяло таким благоуханием, от которого засосало под ложечкой, выловил их деревянной ложкой, посолил навар, насыпал перцу, кинул лаврового листа и осторожно опустил чисто выскобленных окуней. Мы с нетерпением стали ожидать, молча поглядывая на Михалыча. Наконец он окунул в варево ложку, попробовал и торжественно провозгласил:

— Уха, готова! Прошу к столу!

Я нарезал черный хлеб и положил его горкой на газету. Славка наполнил пластмассовые стаканчики. Мы выпили. Михалыч тоже выпил и заморгал глазами, отводя испорченный глаз в сторону.

— Где ты сейчас трудишься? — спросил я Михалыча, просто так. Надо ведь было чего-то говорить.

— Нигде! В лесники податься думаю, — шмыгая носом и глядя на реку, произнес он.

— Наскучило бакенщиком?

— Не-е!.. Работа интересная.

— Что, работы по душе не найдешь? — спросил Славка и опять наполнил рюмки. Уха оказалась вкусной.

— Работы, говоришь? — Михалыч покосил глазом. — Работа всякая по душе. Да вот неизведанная боле тянет. Смолоду это у меня. Бывало, выйдешь на Краснуху — есть такая река на родине моей, — смотришь на пароход и завидуешь: далеко плывет. Или вот в осень, когда птица на юг летит, думаешь, сколько стран они повидают, приключений там разных, испытаний, и так захочется место сменить, как разве журавлю. У меня вот и глобус дома есть. На чердаке держу. Станет когда невтерпеж, замерещатся края иные, достанешь его и смотришь. Все легче. А жене смешно. Ей все одно — непутевый. И все село меня таким считает. А все потому, что жизнь моя не похожа на их жизнь.

Михалыч замолчал. Мы дохлебали уху, и Славка пошел мыть посуду.

— Ты думаешь, я летун какой? — вдруг спросил Михалыч и тут же ответил: — Нет, не летун я! А вот не лежит душа к одной работе, и все тут. Поначалу заинтересует она тебя, по пятнадцать часов работаешь, весь отдаешься. А потом чем больше ее узнаешь, тем меньше она тебе нравится. Уж и сложности в ней нет, и тяги. Люди и те надоедают: скучные, мрачные, только и разговор о деньгах и работе.

Подошел Славка. Выхватил из костра головешку, покидал ее из руки в руку, прикурил. Сел на траву, вытянул ноги.

— Красота какая, — кивнул он в сторону реки.

— Хорошо, — ответил я восхищенно и тоже развалился на траве, отгоняя веткою комаров.

Один Михалыч не выразил ни малейшего восторга.

— Годы как летят, — вымолвил он тихо, — а жить-то всего ничего. Вот бы мне ваши лета да ваше образование.

— И что бы ты стал делать? — заинтересовался Славка.

— Как «что»? — недоуменно вскинул брови Михалыч и обратился к Славке: — А скажи, милый человек, на Марсе есть полезные ископаемые?

— Есть, наверное! — удивился Славка, погасил сигарету и окурок, закопал в землю.

— Да, забавно. — Михалыч опустил голову, о чем-то думая. — Если б мне ваше образование, то я бы обязательно стал геологом.

Мы помолчали. Славка вдруг засобирался домой. Пришлось прощаться с Михалычем. Когда мы отошли уже далеко, я обернулся. Он, ссутулившись, сидел на прежнем месте, на перевернутом вверх дном ведерке, и, видимо, о чем-то печально думал. Может быть, о недолгой жизни, что отпущена человеку?.. А может… Но кто его знает?


Прошло полгода. Как-то проходя через деревню, в которой жил Михалыч, я заглянул к нему в дом. Дверь открыла его жена. За то время, что я не видел ее, она сильно сдала. Постарела, похудела, и в ней трудно было узнать ту женщину, которая когда-то отогревала меня чаем. Пройдя в избу, я радостно спросил ее:

— Что, не узнаёте?

Она внимательно, долго разглядывала меня.

— Что-то не припомню!.. Все из памяти ушло!.. Все!..

— А где Михалыч? — спросил я. — Опять небось в чужие края подался?

— Нет больше Михалыча! — сказала она и тяжело опустилась на скамейку.

— Как так «нет Михалыча»? — не понял я ее сразу и продолжал глупо улыбаться. Потом я всю дорогу ругал себя за эту глупую улыбку.

— А так. Утоп, и все. В декабре еще, — говорила она, вытирая передником слезы; от волнения у нее перехватило горло. Я тоже молчал в страхе, словно заколдованный. — Мальчишки нашенские катались по реке на санках, и один из них угодил в прорубь. А там течение быстрое. Упади туда лошадь — и ее унесет. Так мой, непутевый, знал же об этом, и все же прыгнул за ним. И вот теперь найти не могут. Ждут, когда лед стает.

Со стены прямо на нас смотрел большой портрет Михалыча…

СЛУЧАЙ В ПЕРЕВОЗОВЕ

Как-то июньским вечером я приехал в село Перевозово с заданием областной газеты. Вдали уже засинели поля, а на горизонте, за черту земли, уходило огромное шафрановое солнце. Оно посылало на землю косые, остывшие, последние лучи. Было не жарко и приятно!

Перевозово — большое село. В этот час на его улицах всегда многолюдно. По новому мосту, через речку, гнали стадо коров, а в центре села, где речку перегородила плотина из насыпных камней, на деревянных мостках шумно стучали бабы вальками по белью. У самой воды летали крикливые чайки, кое-где из воды выпрыгивали щуки и снова падали в воду. После них долго расходились круги.

С плотины немощеная дорога, ухоженная коровами, поднималась на косогор и вела к коровнику, это если пойти влево, а если идти той дорогой, которая ведет вправо и которая почище, то попадешь к конторе колхоза, на фасаде которой висит хорошо всем знакомый портрет вождя мирового пролетариата.

Председатель был еще в правлении, перебирал бумаги и выписывал что-то на отдельный листок, потом отбрасывал костяшки на стареньких счетах и опять писал простым карандашом.

— А, здравствуйте, здравствуйте! — приветствовал председатель, но при этом весь его вид словно бы говорил: «Знаю, знаю, опять будешь копаться, недостатки выискивать», и он, показывая на стул, горестно выдохнул: — Садитесь!

Его хозяйство нередко бранили в газетах за что-нибудь, хотя по всем показателям оно было не хуже других; но меня интересовала какая-нибудь знаменитость местного значения, и только поэтому я подумал: «Зря расстраивается».

Я сел и, взглянув в его вопрошающие глаза, сказал:

— Иван Васильевич, мне нужен материал о лучшей колхознице. Не поможете?

Он сразу повеселел, на радостях сломал карандаш, который вертел в руках, и тут же отшвырнул его в угол без видимого сожаления.

— Ах так!.. Это можно!.. Только ли не лучше написать про фермера? Сейчас модно. Ведь колхоз, говорят, гиблое дело — не может накормить страну!..

— Это потом! Мне сейчас нужна передовая колхозница. Наша газета, как вам известно, еще на старых традициях, — проговорил я весело. — Скажу по секрету — редактор консерватор!..

— Раз так, то есть у меня такая, Марья Тихонова. Милейший человек, передовая доярка. Я сейчас провожу вас к ней, а вы там и о ночлеге договоритесь. Дом большой, а живет только с дочкой. Хорошо? Тогда пошли.

Мы вышли на улицу. Густо пахло крапивой, лопухами. Медовым нектаром веяло от лип. Дела мои уладились быстро, и я чувствовал себя превосходно. Много ль человеку в жизни надо?

— Только на ее девку не обращайте внимания, — предупредил председатель, серьезно поглядывая на меня. — Язык — иглы острее. Одним словом — беспутная!

Я знал, не понаслышке, что председатель колхоза никого не боялся: ни пьяниц, которые угрожали разделаться с ним только за то, что он постоянно ругал их на колхозных собраниях и сильно наказывал рублем, ни начальства, ни новшеств. Всегда добивался от правления колхоза поддержки своих решений, смело отстаивал их перед высоким руководством. Большая часть его территории — это заболоченные земли, и ради интереса колхоза он добился от городских властей, чтоб те прислали ирригационные бригады. Теперь заболоченная пойма стала вполне доступной для человека. Потом построил новый клуб, библиотеку. «Культура прежде всего», — любил говорить председатель. Сейчас взялся за дороги. А вот перед девчонкой дрейфил!.. Почему?!

Я представил себе эту самую девку мрачной, некрасивой и ядовито-злой; представил, как она хамит, на каждое слово отвечает пустым, грубым многословием, и мысленно решил не поддаваться ей. А там что будет!.. Как говорится: «Поживем и осмотримся!..» В конце концов, я приехал не к ней и на короткое время.

Когда мы подходили к дому Тихоновой, навстречу нам выбежала девушка лет восемнадцати. Я остолбенел, увидев такую красавицу. Вот те раз!.. Завидев нас, она сразу остановилась, подбоченилась. Губы у нее были алые, полураскрытые, а глаза голубые, с дерзинкой. Она нетерпеливо дернула косичками, нервно пожала плечами.

Председатель незаметно толкнул меня в бок и прошептал: «Вот она, держись!» И уже громко:

— Ты видел ее, козу?

Девушка фыркнула заносчиво и повела бровью.

— Кому коза, а кому Лилия Петровна!

— Ну Петровной величать рано еще. — Председатель улыбнулся и уже серьезно: — Лиля! Этот человек из газеты. Хочет написать про твою маму. Пусть заночует у вас?!

— А-а-а, газетчик! А я, глупенькая, подумала, что председатель жениха ведет. — И глаза ее с бойкой дерзостью остановились на мне. — Газетчика не приму!

Иван Васильевич еще раз толкнул меня в бок: «Ну что, не я ли тебе говорил?»

— Почему не пустишь человека?

— Скучно — ни пообниматься, ни поцеловаться!.. Глядишь, еще и про меня в газете пропишет…

Лиля продолжала смотреть на меня дерзко и насмешливо. Я был лет на десять старше ее, и, видимо, поэтому она не принимала меня всерьез.

— Ты остепенишься когда-нибудь? — Председатель нахмурился. — Девка на выданье, а ума накопить не может! Слов супротив такой нет.

— А ты займи мне, Иван Васильевич, ума-то, накоплю — отдам. При газетчике говорю!

Председатель покачал безнадежно головой, пожал мне руку и молча ушел, а я понял — не хочет с ней связываться, да, по-видимому, даже таким серьезным, как председатель, нелегко с красавицами спорить. С такими девушками всегда тянет пошутить. Ох, эти слабости человеческие!..

Мы вошли в дом. Я остановился у порога, привыкая к темноте. Лиля сразу прошла в комнату, затем вернулась.

— Ну, как вам председатель? — первым делом спросила она. Я пожал плечами — пусть оценку дает сама. — Он только с виду строгий, а так хороший.

Лиля включила свет, подошла к большому зеркалу, которое стояло в углу, покрутилась около, поправила волосы на голове, потом резко развернулась на каблучках и насмешливо уставилась на меня. Мне, если честно, нравились женщины кругленькие, тепленькие, а у Лили была спортивная фигура. Но это тоже ничего!..

Глядя на Лилю, я почувствовал, как вдруг стал терять что-то важное и нужное в жизни… А что?!

Дверь резко распахнулась, и вошла Марья Тихонова — мать Лили, в резиновых сапогах и грязном халате. О ней уже печатали в газете. Ее портрет висел на Доске почета возле правления колхоза. Я невольно обратил внимание, что на полу оставались следы от занавоженных ее ног. Она, оставаясь у порога, попросила дочь:

— Лиль, подай кусочек хлеба. Пошла коров доить. Только что управилась с навозом.

— Мам, к тебе из газеты, — проговорила Лиля и ушла на кухню, и уже оттуда: — Из областной!

— То-то я смотрю — кто бы это? — Она внимательно стала разглядывать меня.

Я подошел к ней, представился и поздоровался за руку. Она была одного роста с дочкой, только чуть-чуть полнее и с большими красными руками, а на ладонях все линии жизни были забиты въевшейся грязью, которая никогда уже не отмывалась. Хозяйка стала оправдываться:

— Я извиняюсь, некогда!.. Вечером обо всем поговорим, добро?.. А пока дочка чайком попоит!..

Я от чая отказался. Вышла из кухни Лиля и протянула матери кусок хлеба; та еще раз извинилась и ушла, оставив у порога пятно от навозной жижи. На улице за ней скрипнула калитка. Слышно было, как с русской печи спрыгнул кот и замяукал на кухне. Лиля затерла пол, налила коту молока и ушла к себе в комнату. Я снова сел на лавку за столом. Тут услышал, как она принялась напевать что-то смешное и веселое. И мне показалось, что, наверное, веселее ее, счастливее нет сейчас никого на свете. Но как я горько ошибался в тот момент! Когда же Лиля вскоре вышла ко мне, то я не вдруг узнал ее. Темное платье очень шло к ее румяным щечкам. Голубые глаза, как два василька, внимательно смотрели из-под темных ресниц. «Ой-ой-ой! Коза ли это?»

— Мама ушла — придет не скоро, а я на «пятачок»!

Я сам деревенский и все отлично понимал. «Пятачок» — то место, где вечерами собирается молодежь, танцует. Летом в клуб не больно тянет, лучше на свежем воздухе.

Я вспомнил свои деревенские посиделки, как, бывало, собирались мы в каком-нибудь доме — то ли у друзей, то ли у знакомых — и всю ночь пели частушки, плясали. Ни одного праздника не пропускали, но работали исправно, без прогулов — от темна до темна. Для нас гармошка что для нынешней городской молодежи ансамбль из Америки.

— Ну так как? Спать ляжете или со мной пройдетесь? — спросила Лиля и отчего-то грустно-грустно вздохнула.

Спать не хотелось, и я пошел с Лилей. Уже посвежело. Над крышами поднималась круглая луна. Стояли белые ночи. Натоптанной тропой мы медленно прошли меж огородов и вышли к новому клубу. Когда мы шли, я увидел необозримые дали. Далеко-далеко уходила вологодская земля. Такие огромные пространства! Господи! Как велика и богата наша земля, и почему при этом мы нищие?

Возле клуба сбилась темным кругом молодежь. Играла гармонь. Вытолкнутая кем-то на середину беленькая девушка притопнула каблучком и поплыла по кругу. На шее у нее лежала яркая косынка, концы которой она натянула пухлыми пальчиками в разные стороны. Неожиданно девушка остановилась, притоптывая ножками, пропела звонко-дробную частушку:

Растяни, дружок, гармонь,
Чтоб ходила как огонь.
Под гармошку под твою
Я частушки пропою.
Вокруг девушки затоптался петухом рыжий, нескладный парень, и когда она умолкла, он рявкнул гармонисту: «Почаще!» — и, выстукивая дробь огромными сапожищами, прогорланил:

Перевозские девицы
Из отрепий, из кострицы,
Ходят задом наперед,
Никто замуж не берет!
Все дружно засмеялись, а кто-то крикнул:

— Так их, Федор, выдай еще!

И польщенный Федор еще крепче застучал сапожищами, поднимая пыль:

Моя милая красива,
Куроносенький носок!
Восемь курочек усядутся,
Десятый петушок.
Я украдкой наблюдал за Лилей. Она нервно покусывала сорванную по дороге веточку и кого-то искала глазами. Один раз я перехватил ее долгий и недобрый взгляд, брошенный на девушку в красной кофте, застенчивую и тихую, которая держалась все время в стороне и, видимо, в первый раз пришла на «пятачок». Девушка выдержала Лилин взгляд и отвернулась.

Катаники серы,
Волосья кудреватые,
Ты сидел бы на печи,
Чучело горбатое.
Это беленькая парировала рыжему парню его очередную частушку, и опять смех повис над селом.

Наседали комары. Я топтался на месте, бил себя газетою по шее, по рукам и хотел было уйти, как из-за клуба появился парень в белой рубахе с расстегнутым воротом. На плечи его был небрежно-щегольски накинут пиджак. Он обошел круг, пожимая ребятам руки. Не забыл и с гармонистом поздороваться. Затем глянул на свои штиблеты, начищенные до блеска, и отошел в сторону.

Лиля вздрогнула и быстро-быстро начала ломать веточку, сорванную дорогой. Нижняя губа у нее была прикушена так сильно, что побелела.

Парень, его звали Володей, отыскал глазами девушку, на которую Лиля нехорошо посмотрела, и улыбнулся ей. Она отступила назад и спряталась за спинами.

Лиля не выдержала, фыркнула, зло взглянула на Володю и, разорвав круг, вошла в него. Ей тотчас уступили место. По толпе прошел легкий шепот. Лиля остановилась против гармониста.

Поиграй, милашка, в хромочку
Мине летним вечерком.
На тальянушке изменушку
Раздует ветерком.
Володя спокойно смотрел на Лилю. У него были светлые волнистые волосы и нежное, как у девушки, лицо. «Красив, черт!» — подумал я. «Чего тебе надо? — говорили его глаза, когда он смотрел на Лилю. — Ну разлюбил тебя, разлюбил!..»

Лиля стала против него.

Белый лен, белый лен,
Белый, волокнистый.
Неужели не полюбит
Этакой форсистый?
В ее голосе не было ни унижения, ни просьбы. Он «гордым буревестником» реял над толпой, и все, притихшие, почувствовали в нем силу и уверенность. Володя снисходительно засмеялся, но, увидев, что Лиля легко и свободно прошлась по кругу и остановилась напротив тихой и застенчивой девушки, тоже прикусил губу. Девушка, звали ее Таней, ожидающе насторожилась и робко выглядывала из-за спины высокого парня. Тот отступил в сторону — противницы встретились лицом к лицу. Лиля бойко встряхнула головой и не пропела, а прокричала глухо, надрывно, аж у меня, постороннего, поползли по коже мурашки:

Супостатка хороша,
Я ее не хуже.
Попадется на глаза —
Закупаю в луже.
Все повернули головы в сторону тихонькой — и тут тишина лопнула. Громкий смех разбудил грачей, они поднялись в воздух и, не улетая далеко от деревьев, на которых сидели, покружились и вновь с криком и шумом уселись на место. Эх, люди-люди!.. И как вам не стыдно!.. Спать ведь пора!..

Девушка растерянно развела руками, затем резко повернулась и побежала, громко всхлипывая. Вдогонку за ней понесся Володя.

Мы тоже пошли домой. Лиля хохотала и дерзила всю дорогу. Она то шла, подпрыгивая, срывала с деревьев листву, то вдруг останавливалась и долго смотрела в ту сторону, куда убежал Володя. У кого-то, на окраине деревни, орала радиола:

Не надо печалиться,
Вся жизнь впереди…
Лиля не хотела идти домой, и мы долго бродили с ней где-то за деревней. Она много говорила, но уже не дерзко, как раньше, а просто и по-человечески, доверительно-мягким голосом. Странно, все время, пока я разговаривал с ней, почему-то чувствовал себя вроде как лишним.

Много нового я услышал от Лили в тот вечер. Оказывается, она сильно любила Володю. Но красивый и не очень умный Володя по природе своей был бабник и страдатель! Он не мог долго увлекаться одной. Лиля водила меня на то место, где они впервые встретились. Она как-то возвращалась от матери с фермы, а он шел в клуб на танцы. Постояли поговорили и разошлись. Через день они снова встретились, как нарочно, на этом же месте. Опять поболтали. Володя рассказал смешной случай, после она узнала, что этот случай он рассказывал всем девушкам, с которыми встречался. Они долго смеялись, и неожиданно Володя напросился в гости. Пришел домой к Лиле один раз, другой — и зачастил. Лилину мать стал называть тещей. На селе уже стали думать, что дело к свадьбе. Но тут Володе показалось, что есть еще много девчат куда лучше Лили. А тут, как назло, появилась новенькая — Таня. Володя сразу втюрился, и Лиля слышала, как он рассказывал уже Тане тот же смешной случай, и они хохотали до слез, не замечая Лилю.

Потом я узнал, что Лиля даже пыталась повеситься из-за Володи. Напилась водки, взяла веревку и ушла на сеновал. Веревка не выдержала веса ее тела и оборвалась. Лиля упала на сено и тут же уснула. На другой день сама себя ругала: «Ну и дура!.. Вот так дура!.. Из-за него — да стоит он того!..» Правда, об этом никто не знает, кроме Лили, да вот еще и меня. Но я буду молчать до конца своих дней. Без трепа!..

Когда мы пришли домой, мать Лили уже согрела самовар, расставила на столе чашки. Лиля сразу прошла в свою комнату, и мне показалось, что Лиля заплакала, горько и протяжно.

— Тсс!.. — приложил я к губам палец.

Мать рассмеялась громко, не опасаясь дочери:

— Бесится девка — возраст! Ничего, пройдет!..

Почти до утра просидел я с Марьей Тихоновой за чаем: говорили много, о разном, но в основном о ее работе.

Был момент, когда Марья Тихонова хотела бросить работу. До чего насточертела ей грязь, навозная жижа, работа с утра до вечера, и все за копейки. На одну доярку, подумайте, по сорок коров. Это ж очень много!.. Сколько раз Марья задавала себе вопрос: «А куда податься? Кто ее, почти неграмотную женщину, возьмет на хорошую работу?» Особенно стало тяжело, когда погиб муж. Как погиб? Ехал пьяный на тракторе, да и перевернулся: скатился с трактором под сугорок. Так вот с дочкою с тех пор лет десять вдвоем мыкаются. Спасибо Лиле — во всем помогает, а то, что про нее говорят, — одна болтовня, брешут люди.

— Сейчас вы герой производства, — вставляю я и пододвигаю к себе чашку с чаем, уже шестую по счету. Марья тоже не отстает от меня. — На Доске почета видел вас. В газете читал.

— Подумаешь, — воскликнула она лукаво. — Я сейчас открою одну тайну и скажу: это ваш брат газетчики сделали меня героем. Я работаю как все, и ничего тут смешного нет!

— Я смеюсь оттого, что все это правда. Журналисты накрутят иногда такое… А какой для вас самый главный показатель? — интересуюсь я и прихлебываю чай. Удивительно — на столе сахар, конфеты, даже печенье на тарелке.

— Для меня самый главный показатель — честная работа. Вот и все! Каждый должен на работе гореть и делать больше того, что от тебя требуется, — произнесла она твердо. — Может, вы не согласны со мной?

— Прям уж так и не согласен! Откуда это видно?

— Нет. Я просто так спросила. — Она, поджав губы, отвернулась. Обиделась, что ли! Потом я понял, что Марья, когда начинает думать о другом, всегда так делает. — Дочь жалко, убивается по одному парню… А он не стоит этого…

Я согласился с ней. Неожиданно из своей комнаты выскочила Лиля в халатике и без чулок. Она схватила с тарелки несколько печенюшек, стрельнув на меня заплаканными глазами, застеснялась и ушла в свою комнату.

Всю ночь мне почему-то снился гармонист, у которого неприятно скрипела гармонь.

Утром, чуть свет, я оделся и вышел на улицу. Постоял покурил. Марья Тихонова давно ушла на ферму. Я слышал, как она собиралась: охала, натягивала резиновые сапоги, потом стукнула калиткой. В дверях показалась Лиля в легком ситцевом платье и с капроновой косынкой в руке. Она подошла ко мне снова веселая и дерзкая.

— Я на работу… До свиданья! Будете у нас, заходите.

Уходя, Лиля помахала мне косынкой и послала воздушный поцелуй. Я смотрел ей вслед с какой-то легкой грустью.

Навстречу ей шел Володя, все в той же белой рубахе и в том же пиджаке внакидку. Видно, он не спал всю ночь и только возвращался домой.

Лиля прошла мимо не останавливаясь, не глянула даже в его сторону.

Уже издали набежавший ветерок донес до меня ее голос:

Ветер воет, ветер воет,
Ветер воет на беду.
Если Вовка мне изменит,
То я с Ванею пойду…
Я уезжал из Перевозова с таким чувством, словно оставил в этом селе что-то самое дорогое…

ТРЕЩИНА

Воскресный полдень. Лениво движется солнце, лениво угасает день. Блеск, жара, сушь. Недалеко от сугорка, где сидят Солодов и Стайкин, прямо перед ними, пожарной кишкой растянулась дорога, за ней теснятся гнутые кусты, а еще дальше — одинокая маленькая фигура, косящая траву.

Шесть лет не виделись Солодов и Стайкин, и если бы не командировка первого да не случайная встреча в городе, то кто знает, когда бы еще свела их судьба.

Солодов, сухой и желтый, слушает Стайкина, который вывез его за город на собственной «Ладе». Теперь он молча разглядывает муравья у своих ног, который нагло напал на беззащитную, с поломанными крыльями божью коровку. Но она упорно борется за жизнь, вырываясь из цепких лап муравья. Солодов пожалел пленницу, уже хотел ей помочь, но Стайкин опережает — ребром стакана отодвигает муравья, давит божью коровку и отдает нападающему, поясняя: «Не люблю слабых».

Солодов хорошо знал Стайкина. Это был тихий, всегда вежливый студентик. Но сейчас, словно впервые, отчетливо увидел его лицо — носатое, губастое, покрытое жирной пленкой. «И кого только земля не рожает!» — подумал Солодов.

По лицу Стайкина глубокими морщинами прошлась жизнь. В них все: голод и довольство, невинность и разврат.

Солодов брезгливо отодвигается от Стайкина, но тот, ничего не замечая, тычется толстыми губами в стакан и упрашивает:

— Ну пей же, Лешка! Ну пей! Я для удовольствия только.

— Неужто? — Солодов скептически улыбается.

— Законно! За прошлое пей, за настоящее. Помнишь ведь институт?

— Ну и что?

— А помнишь, что отмочил ты в колхозе, где мы картошку убирали?

— Помню, а как же! Мы тогда ходили в соседнюю деревню на праздник. Там я перебрал малость — и домой, через кладбище. Запнулся за могилу и уснул на ней…

— А ночь темная, страшная, — перебивает Стайкин, — и кто-то из нас, возвращаясь домой, наступает тебе на ногу. Ты очухался и за нами. И так до села, кто кого обгонит. По кустам бежали, по жнивью. Эх! Времена-времена.

Оба пьют. Стайкин закусывает колбасой, а Солодов морщится и сплевывает.

Зной был нестерпим по-прежнему, природа молчала, и было что-то мрачное в этом загадочном молчании.

— Ты вот что скажи, — обращается Стайкин к Солодову и смотрит на медленно растущую точку на дороге, — ты что больше любишь: жить или существовать?

— Первое! Ведь человек живет, а животное существует.

— Я тоже. А жить надо так, чтобы счастье шло, как вода на плот. Помню, приехал сюда после института, и таким скучным все показалось: солнце скучное, воздух скучный, магазины, площади, улицы — скучные, даже сад городской, где так много красивых, хе-хе, и тот скучный. А все потому, что я скучными глазами смотрел. Теперь не то — дом имею, машина вон стоит. Где достал? Лотерейный купил у знакомого да подмазал ему еще — чтоб молчал. А люди думают: Стайкину посчастливилось. Так-то, братец! Одним словом, «богат и славен Кочубей».

В это время точка на дороге вырастает в женщину с гладкими, словно полированными икрами. Стайкин глазами голодного волка следит за ней. Стакан в руке его опрокидывается, и на землю тянется ниточка ликера, тягучего, как сусло.

— Эту без денег не припостелишь. Знаю я таким цену, — слащавит Стайкин, провожая женщину жадными глазами. — Такие вот и толкают мужчин кого на подвиг, кого на преступление.

— Хватит, Петр! Не дашь ли денег взаймы? Если б не рассеянность моя, не просил бы, поверь мне.

Но Стайкин или не расслышал вопроса, или пропустил мимо ушей, продолжая прерванную мысль:

— Ты вот сам посуди, что за жизнь была, — кнутом ее да ниже пояса. Работища да сонбище, сонбище да работища. А в карманах что?! В одном смеркается, а в другом заря занимается. Ну, думаю, Петр, баста: по течению только дохлая рыба плывет, а ты ж человек! От трудов твоих праведных не нажить тебе палат каменных. Хочешь счастья — дерзай.

— Насколько я тебя понял, ты привык кусать больше, чем можешь проглотить. Ведь это же нечестно! Ведь ты… Ведь ты… — Солодов махнул рукой. — Да что говорить! Сам знаешь, кто ты!

— Ээ… Алексей, куда загнул — «нечестно»! А ты объясни, что значит «честно», а что значит «нечестно». — Стайкин, хитро улыбаясь, посмотрел на Солодова. — Кто знает, где проходит линия честности, через которую мы переступаем. Кто?

— Замолчи, Петр! Все это отвратительно, если хочешь — гнусно.

— Ха-ха-ха… Красиво — как в кино! — съязвил Стайкин и замолчал, разглядывая Солодова плутоватыми глазами.

На дороге показалась крытая грузовая машина. Как только грузовик поравнялся с сугорком, из кабины выскочил паренек с серой кепкой в руке, которую он тут же обронил и не поднял. Он был сильно взволнован; как только подбежал к сидевшим, несвязно затараторил:

— Братки!.. Бензинчику б!.. Из леспромхоза я… Мать вон в больницу везу… При смерти… А горючего только-только…

Стайкин выслушал его довольно равнодушно, как слушают в городе прогноз погоды. И так же равнодушно ответил:

— Не могу. У самого лишь до города дотянуть. Машины часто ходят — попросишь.

Но шофер не унимался и со слезами в голосе выдавил:

— Братки! Выручите, заплачу. Сколько угодно заплачу!

— Я же сказал: не мо-гу! Что мне, машину бросать? Не велосипед ведь! — холодно оборвал Стайкин.

Из глаз паренька поползли светлые капельки. Солодов пожалел парня не потому, что тот заплакал, а потому, что понимал его состояние, и все-таки смолчал.

Парень убедился, что напрасно тратит время, зло повернулся:

— У… сволочи…

Когда за машиной осела пыль, Стайкин проговорил:

— Расканючился, дурак! Выходит: отдай жену дяде… Дудки! Не те нынче люди!

Солодов подумал: «А ведь он прав! Не идти же нам до города пешком!» Но вслух сказал:

— Ну и жестокий ты человек, Петр!

— Позволь! За что ты ругаешь меня? Я ведь не браню тебя за то, что ты не одного со мною мнения. У каждого своя точка зрения. А людей у-у-у-у-ух как много! И не надо делать кругленькими всех. — Стайкин помолчал и примирительно добавил: — Знаешь, Алексей, бросим все к черту. Пусть на том свете разбираются, кто прав, а кто виноват. Выпей коньяку! Мировой напиток. Говорят, его в Москве нет, а я вот достал, через знакомых.

И он с довольным видом стал рассказывать о том, как один кавказец, из тех, которые каждое лето берут на абордаж наши базары, доставил ему за наличные ящик коньяку.

Солодов слушал его и с грустью смотрел на легковую машину и на маленькую фигурку, терпеливо косившую траву.

— Постой-постой! Ты почему не пьешь? — оборвал свой рассказ Стайкин. — Или деньги мои жалеешь? А, понимаю, не можешь переварить мое признание. Плюнь на все. Что дало тебе твое бескорыстие, а? Квартиры нет, брючки одни, и те штопаные. Так-то, братец! Гвоздей достать и то деньги нужны.

— Ловко у тебя получается и, главное, просто. Ты научи меня, профессор!

— Ну, Алексей, и язык у тебя! Мы ж договорились не язвить. Ну что ж, раз начал лить, так выливай до конца. Так, что ли? Делается это просто. Завод выпускает продукцию, контролеры бракуют какой-то процент ее, а я сбываю по первому сорту. Вот и всё: и контролеры существуют, и я здравствую. За деньги и черт пляшет.

При этих словах Солодов с болью посмотрел на далекую маленькую фигуру, привычно косившую траву, и ему жаль стало ее. Он глянул на Стайкина и вдруг почувствовал себя божьей коровкой, которую давят стаканом.

— А ведь ты подлец, Петр!

Но Стайкин только сделал обиженный вид, запихивая в рот очередной кусок колбасы:

— Полно тебе. Совесть твоя тоже небось капроновыми нитками шита. Такова природа, братец, а мы — ее дети.

И вдруг быстрым движением залез в карман, небрежно достал несколько измятых трешниц, бросил их на колени Солодову, так же быстро сел в машину и уехал. Солодов поморщился и сбросил деньги как что-то грязное на траву. Он уже гневно кинулся прочь от места выпивки, но мысль о чужом городе и безденежье судорогой свела ему ноги. Он остановился, посмотрел на разбросанные по траве деньги, поднял их, досадливо спрятал в карман и побрел в город.

ПЛОТНИЦКАЯ ИСТОРИЯ

Через неширокую, но довольно глубокую реку Ковжу плотники наводили мост. Река блестела стальной полосой. Возле воды на левом берегу желтел сухой раскаленный песок, за ним сразу начинался лес. Правый — без единого кустика. Далеко за окоем уходили там поля, изрезанные оврагами, на дне которых журчали ручьи.

Плотников было двое. Один из них — Тереха Спирин, длиннорукий, с мясистыми щеками. Его маленькие глазки, словно пуганые зверьки, исподтишка взирали на собеседника и, встретив взгляд, живо прятались за жирными складками век. Только усмешка, неприятно-жадная, блуждала по губам. Он и ел как суслик, отвернувшись, чтобы никто не видел.

Второй — Матвей Шилов, росту среднего, неповоротливый и угрюмый. Он был совершенно не жаден, равнодушен к деньгам и работал, чтобы забыться от тяжкой и невеселой жизни. Этот выкладывал все, что у него есть. И Тереха Спирин лакомился из его рюкзака, а свой занес куда-то в лес, запрятал от Матвея.

Плотники воткнули топоры в чавкнувшие бревна и сели в тень под молодую ель. Тереха расстегнул ворот пропотевшей рубахи, вздохнул легко и непринужденно.

— Парит как! Небось к дождю.

Матвей не ответил, снял майку и закурил, медленно выпуская дым через ноздри.

Плотники были из одной деревни Спас, что в двадцати километрах от этих мест, они хорошо знали друг друга. Бывало, в праздники со всей округи шли к Матвею мужики на посиделки; а потом он, как это принято на Вологодчине, по очереди обходил их. А Спирин делал наоборот — обойдет всех, нагуляется, а как дойдет до него черед — сразу замок на двери.

После спрашивали мужики у него:

— Ты куда это вдруг, паря, исчез, а? Мы к тебе опохмелиться сколько раз заходили, и все замок на дверях!

— В прокуратуру, в район вызывали. Значит, и ездил туда, — невозмутимо отвечал Тереха, пряча глаза.

Мужики, конечно, знали о его «поездках» в район, но правду в глаза не высказывали и молчали. «Что возьмешь от скряги?» Про самых жадных в деревне всегда говорили: «Скуп, как Спирин». Тереха ведал об этом, но всегда молчал и только хитро улыбался.

Вчера плотники сбили в соседнем колхозе эту шабашку и получили от правления в задаток аванс. Тереха долго пересчитывал деньги, затем, озираясь, прятал их в карман, пришитый с внутренней стороны рубахи. Вот почему он никогда не снимает ее!

Сидят, нехотя перебрасываясь фразами. Тишина. Зной.

— А ты, паря, зря, того, мало запросил, — выдавливает Спирин, хороня глаза. — Поторговаться, больше б дали.

— А, чо там… — угрюмо отвечает Матвей и машет рукой.

— Как чо? — сердится Тереха. — Деньги не прыщ, не мешают.

— Хватит.

— Как знаешь, — твердит свое Спирин. — Плотников у них нет, а мост нужон.

Матвей угрюмо молчит. Умолкает и Спирин, обиженно посапывая носом. Возле его ног маленький муравей тащит куда-то большую гусеницу. Тереха внимательно следит за ним, подносит было сигарету, чтобы прижечь его, но потом, передумав, толкает в бок Матвея:

— Гли-ко, паря, каждая козявка и та себе тянет. А ты: «Хватит!»

Матвей сердито сдвигает брови, упрямо молчит.

На противоположный голый берег, где течение самое тихое и где река сильно ужата, выходит женщина в ярком платье. В одной руке у нее узелок, в другой — туфли. Она осторожно подходит к реке и пробует воду босой ногой.

— Поди, купаться собирается, — лениво определяет Матвей. — Постой. Да это же Зойка! Узнал?

— Как не узнать, узнал, — взволнованно отвечает Тереха.

У него трусливо бегают глазки. Зойка — это богатая вдовушка, на которой Спирин собирается жениться. За ней дом, корова и сбереженьице кое-какое. Мечта!

Женщина взяла узелок и туфли в левую руку, правой приподняла платье и вошла в воду.

— Ты б отвернулся, Матюха!

— Эка невидаль! — сплевывает Матвей.

— Да никак она на эту сторону, — комментирует Тереха. — Гли-ко, чертяка, лезет на самую глыбь! Брод-то пониже будет. Бойкая.

Но «бойкая» сделала несколько шагов и пошла под воду, пуская пузыри. Через секунду показалась ее голова, и тотчас поплыл по реке крик:

— Спа-си-и-те!

Тереха кинулся было на помощь, но, схватившись за карман, пришитый с внутренней стороны рубахи, вдруг остановился.

Его опередил Матвей. Не снимая брюк, он плюхнулся в реку и заработал мощными руками. Женщина попала в водоворот, вырониласверток и, захлебываясь, барахталась из последних сил.

— Да скорей же ты, черт, скорей! Утопнет, — подгонял Матвея с берега Спирин.

Матвей подплыл к женщине, подхватил ее одной рукой, а другой стал загребать к берегу.

«Эх, нехорошо как, — подумал Тереха. — Самому надо бы. Авось Матюха, того, за недозволенное возьмется…»

Матвей достиг мели и поставил женщину на ноги. Она до того натерпелась страху, что не пошла на берег, а села в воду и заплакала. Пришлось Матвею выводить ее.

На берегу женщина пришла в себя. Увидев Тереху, подошла к нему:

— Терешенька, — начала она заискивающе, — к тебе шла. Соскучилась. Творожку несла. Сметанки. Теперь всё там, — она указала в сторону реки. — Горе-то какое!..

— Тебе, Зоя, не след сюда идти. Далече ведь.

— А я еще что принесла! — Она отвернулась, достала из лифчика мокрую пятерку. — Вот! Бери!

— За это спасибо. А то мы с Матюхой без курева тут.

Он взял у нее в обе руки пятерку, долго смотрел на нее, не скрывая радости, и спрятал в потайной карман.

В это время Матвей развешивал на кусте брюки. Тереха и не заметил, как он подскочил к нему.

— Отдай ей деньги! Гнида!..

— Не твое дело. Она, чай, невеста мне будет, — отступил от него Спирин, а сам подумал: «Чего, дурак, захотел!»

— Да-да… я невеста его, — вмешалась Зоя. — А деньги, это я ему. Голодный, поди, он?!

— Отдай, гнида!

Матвей потянулся, схватил Тереху за ворот рубахи, дернул и разорвал ее. Из вывернутого кармана посыпались деньги. Только мокрая пятерка не упала на траву, потому что прилипла к карману. Зоя не верила своим глазам. Она вдруг покраснела, машинально стала выжимать мокрое платье, опустилась на траву и снова расплакалась.

Спирин бросился к деньгам, сгреб их в кучу.

— Зоя, ты, того, не плачь. Пошутил я. Не нужны мне твои деньги. Просто подумал: «Не взять — обидишься».

Ни Тереха, ни тем более она не видели, как одевался Матвей, как обвертывал полотенцем топорище, как, закинув за плечи мешок с инструментом, ушел по дороге домой.

У ПРИСТАНИ

Набродившись вдоволь по лесу, мы с дружком Витькой Семеновым возвращаемся домой. Дороги нет, и мы идем напрямую, через завалы. Витька заметно устал и сопит, как медведь. Всю обратную дорогу он молчит и не смотрит на меня, и все за то, что я втянул его в эту прогулку.

Наконец лес становится реже. Мы выходим на проезжую дорогу, выложенную булыжником, и по ней спускаемся к реке.

По дороге вспугиваем двух ворон, которые быстро взлетают, часто взмахивая крыльями, и усаживаются на ближайшей сосне, сухой и старой. Оттуда без крика, но и без страха поглядывают на нас — попробуй дотянись…

До прихода пассажирского теплоходика, или «мошки», как здесь говорят, еще час. Я бросаю на землю нейлоновую куртку, ложусь на нее и блаженно вытягиваю ноги.

Рядом, по левую руку от меня, на замшелом пеньке сидит старик с посохом в руке, чуть дальше — две женщины с большими бидонами, доверху наполненными малиною, и еще дальше усаживается Витька, прямо в траву. Женщины разговаривают между собой, неспешно роняя слова и осторожно выбирая из ягод хвою. Одна из них была в красном платке.

Прямо у пристани нехитрой конструкции — стена леса изогнута полукольцом, посередине которого проходит дорога, приведшая нас сюда, а на той стороне — сплошной лес, большой, темный, глухой, местами почти непроходимый.

У реки намного свежее, чем в лесу. Здесь надувает, слегка шевеля травами и нанося запахи цветов и сосняка, легкий ветерок. Над рекой носятся резвые чайки и кружат маленькие мотыльки-однодневки, вылетевшие только для того, чтобы зачать потомство и сразу же умереть. Ох, как красиво кругом, черт меня побери!

Я смотрю на старика. Первое, что бросилось мне в глаза, это шрам во всю щеку. Не его крупное и довольно сильное еще тело, не широкие брови, не крючковатый нос, а только шрам.

Одежда его была покрыта дорожной пылью, а руки, длинные и тяжелые, лежали одна на другой на верхнем конце посоха, нижний конец которого был воткнут в землю.

Вдруг я вспоминаю, что видел его уже. Это было в прошлую осень, когда, бесцельно блуждая по лесу, я заплутался в нем и только к вечеру случайно наткнулся на его избушку. Стояла она на небольшой поляне, сплошь усыпанной мягкой порыжелой хвоей, а вокруг нее была глушь и тишина. Зимой почти к дверям старика приходят волки, а ночами у самой избы бегают хитрые лисы да глупые зайцы.

В ту осень старик вывел меня на едва приметную тропу, по которой я и выбрался из его царства. Низкий поклон ему!

Меня тогда поразило еще умение старика легко и безошибочно находить нужное нам направление. Мы, горожане, не задумываемся об этом. Наши ориентиры — столбы вдоль улицы, заводские трубы, пивные ларьки…

И вот снова я вижу его. Но по тому, как заговорил со мной старик, я понял: забыл он меня; говорил он медленно, с расстановкой, словно прислушивался к звучанию каждого слова. Я не подгонял его — торопиться было некуда, дел тоже никаких; лежи-полеживай да послушивай старика.

— Смотрю я, паря, на вас и думаю: и до чего же ныне народ-то квелый пошел, будто не от нашего, старшего корня берет зачатие. — Старик помолчал недолго, покашливая в кулак, потом кивнул в сторону Витьки: — Вот дружок твой, ишь, осерчал как, даже сидеть не хочет рядом с тобой!

Витька хихикнул и презрительно посмотрел на деда. Я недовольно покачал головой. Мы работали с Витькой в одном цехе. Парень он был ничего, но иногда на него находила придурь, и он в такую минуту мог выкинуть что угодно, правда, после будет извиняться и просить прощенья.

— Вы о чем таком, дедушка?

— Да все о том же я! Вы вот, поди, исходили всего ничего, а изнемогли совсем.

— Что вы, дедусь, километров десять отмахали. На всю неделю находились теперь! — сказал я и удивился: дед положил голову на руки и засмеялся. Его смех напомнил мне топоток ежа по комнате, когда все спят, а еж ток-ток-ток…

Потом дед выпрямился.

— Э, паря, «десять»! — Дед снисходительно смотрит на меня. — Да разве столько хожено было нами в войну? Бывало, излазишь весь лес не приседаючи. Вам супротив меня, паря, трудно!

— А зачем не садился, деду? Остудиться боялся?

Дед не обратил на Витьку внимания, а Витька, донельзя довольный своей остротой, сорвал травинку и стал покусывать, многозначительно улыбаясь. Разумеется, Витька перегнул палку, ведь надо было соображать, что перед тобой не ровня тебе, а совершенно старый человек, которому не до шуток.

— Тепереча я спрошу тебя, сколько мне стукнуло, а? — продолжал дед, поглядывая на меня. — Не отгадать, поди? А я скажу, паря, на восьмой десяток валит. То-то вот! И работаю еще, егерем.

— Во!.. Врет-то! — улыбнулся Витька. Улыбка вышла кривая и ехидная. — Хоть бы сплюнул, что ли, печной егерь.

Дед уже не выдерживает и поворачивается к нему всем корпусом, аж чуть-чуть привстал с пенька, но руки по-прежнему лежат на посохе. Глаза сердито смотрят из-под бровей-наростов.

— А ты какой такой фрукт, чтоб меня подначивать?! Я вот что, паря, тебе скажу: злоязычить брось и не вводи меня во грех. С детства мы врать не приучены. Это ноне и работние люди врут, и правители наши. Никакой веры им!.. Погоди, я с тобой ужо справлюсь!..

Витька все еще продолжает ухмыляться, показывая золотой зуб, который он вставил для форса на место здорового. На грудь он хотел нанести татуировку, но я отговорил его.

Дед принял прежнее положение и замолчал. Я сам не люблю подковыристых и поэтому хорошо понимаю деда.

Неожиданно вмешиваются женщины. Они враз зашумели, замахали на Витьку руками. Больше всех шумела в красном платке, но и товарка ее в зеленой юбке не отставала.

— Старик прав, не врет!.. Егерь он, егерь!.. — орала в красном платке. Она так была возмущена, что отставила в сторону бидон с малиною, чтобы не опрокинуть.

— Дед из нашей деревни, значит, родом! Он человек хорошей жизни и насчет этих глупостей… враньем не занимается, — вторила ей в зеленой юбке.

Мне стало весело от горячности женщин. Пусть проучат Витьку-ехидну!

— Ты б помолчал, парень, молод супротив него! — кричит в красном платке и сотрясает кулаком воздух.

Вороны давно слетели с сосны, сухой и старой, и теперь по-хозяйски расхаживали снова по шоссе. От женского крика они остановились и стали прислушиваться — не их ли ругают? Длинные клювы обиженно свисли вниз. Разве поймешь этих людей? Живут всего по пятьдесят лет: нет бы прожить дружно, так они что ни день, то склоки — то промеж собой, то в газетах, то по телевизору. У нас, ворон, таких нет, хоть и живем дольше!

Получив такую мощную поддержку женщин, дед снова поворачивается ко мне:

— Нету, паря, врать мы не умеем. Люди зря баять не будут!

— Люди всякие есть, — не унимается Витька и показывает золотой зуб.

Я выглянул из-за спины деда и увидел, как Витька слегка посмеивается над стариком. Дать бы ему по роже, но это сказано так, символистически, я никогда не дрался, тем более с другом. А вообще — надо бы дать!..

Дед замолчал и долго смотрел на реку. Всю жизнь он был честен и справедлив, никогда не разменивал свою душу на угодничество и фальшь.

Я тоже старался иметь чистую совесть, не любил придурков и подхалимов — меня от них тошнило…

— Ты бы, паря, поглядел на меня годиков эдак пять назад. Крепок я был, хоть конем топчи. Зима вот нонешняя совсем доконала. На реке в прорубь угодил. Спасибо Кириллу-то, мужику из нашей деревни. Шел он рекой по ту пору и видел, как я туда ушел, ну и вытащил старика. Еле отходился я!..

— Рыбки свеженькой захотел небось? — смеется Витька, трясясь всем телом.

Деда аж передергивает от его слов, но он молчит.

— Может, хватит? — не утерпев, кричу я Витьке.

Но странное дело: он совсем не обращает на меня внимания. Вот дубина! Я знаю, что Витька не может переносить, когда ему делают замечание в кругу посторонних лиц. Наедине — пожалуйста!

Мне надоело лежать, и я сажусь, развернувшись лицом к старику и так еще, чтоб хорошо было видно Витьку. Прямо над нами застыло одинокое маленькое облачко. Казалось, оно потерялось и не знает, куда идти дальше. Сильно пахло травами и разогретой сосной. Красиво как!..

Женщины опять о чем-то разговаривают между собой, не обращая на нас внимания. Та, что в красном платке, подвинула снова к себе бидон с малиною. Витька смотрит на реку и покусывает травинку.

Я думаю, глядя на старика, как тяжело быть егерем! Ведь сколько за день нужно отшагать: и все лесом, без троп, да по болотам! И молодой не выдюжит без привычки! А ведь старик не просто ходит по участку — он работает. Устраивает кормушки для зверей. Изучает их жизнь!

— А что, дедушка, трудно небось приходится? — спрашиваю я и разглядываю деда.

— Работать, паря, всегда трудно, не работать легче, токмо я привычный к работе. У меня ведь и батя был егерем, и я вот вместо него теперь. Нешто легко? То-то вот и есть!

Старик долго молчит, думает о чем-то своем, а потом опять заговаривает, не торопясь, с расстановкой.

— Работа, паря, наша интересная и людям нужная. Одна вот беда — охотников много ноне стало. Иной даже зайца от лисы не отличит, а тоже, гли-ко, за ружье берется. Охотнички!..

— Ну это вы зря, дедушка. Лису от зайца каждый отличит. Я не охотник, а не перепутаю, — попробовал возразить я деду.

Витька услышал это и захохотал.

Старик взглянул на меня лукаво и впервые добродушно усмехнулся.

— «Отличит», говоришь! А вон видишь вон ту сушинку, что отдельно от всех деревьев стоит?

— Вижу, — ответил я, не понимая, куда он клонит. На этом дереве только что сидели две вороны, вспугнутые нами. — Сушина как сушина! Давно б свалить пора — стара!..

Витька и женщины тоже посмотрели на дерево, указанное стариком, потом на деда и стали прислушиваться.

— А раз видишь, то скажи, что там за птица сидит?

— Тетеревятник, кажется. Ну да, тетеревятник.

— Ох-хо-хо!.. Сам ты тетеревятник, — старик весело рассмеялся. — Это канюк. Видишь, хвост у него короткий и широкий, чуть-чуть скошен по краям, а у тетеревятника он длинный и узкий. Разве, паря, тетеревятник будет на виду сидеть? В глухом месте ищи его. Без сумления верь мне. Понял?

— Понял, — ответил я, ощущая, как вспыхивают огнем уши. «Ну теперь Витька посмеется надо мной. Не дай Бог еще тетеревятником прозовет!» — подумал я с горечью.

Помню, как-то раз в цехе мастер попросил меня замерить расстояние между узлами. Я замерил и, не подумав, сказал: «Двадцать сантиметров». После этого Витька целый месяц надо мной смеялся и язвил: «Какой ты слесарь, ты плотник!» Обзывал меня так он везде — в кругу друзей и недругов, пока я не психанул и не нагрубил ему. Тут только Витька отступил. И вот я снова попадаю впросак! Невежда!..

— Вот так-то, паря, — продолжал старик и вдруг, будто почувствовал мое смущение, произнес снисходительно: — Ничего, паря, не смущайсь! Не отгадал, ну и ладно. Тебе я прощаю, а вот охотнику не прощу! То-то, черти полоротые!..

Старик замолчал, и, видимо, надолго. О чем он думал в эти минуты, известно только ему.

Вдруг он как бы очнулся, заговорил:

— Диву даешься, глядя на подёнки: день всего живут, а потомство зачать успевают. А пошто, спрошу тебя? Чтоб другим дать пожить один день? А дальше что? Хоть бы меня вот возьми: на восьмой десяток тяну, и тоже зачем? Кому моя жисть нужна? Я как та сушина, которая только и делает, что скрипит да тоску на людей наводит.

— Как так «кому нужна»? — воскликнул я, разводя руками. — А семье? А государству?

— Эх, паря, — невесело выдохнул дед, — семья была, да война — в ухо б ей перцу — прибрала. Дите даже не пожалела. А государству что? Государству таких, как я, за непотребностью не надо. Без сумленья могу сказать, приду вот к тебе, к примеру, посижу поговорю, а потом ты и погонишь: «Будя тебе, старик. Шел бы домой…» А почему? Потому что у тебя своя работа, свои дела. Хоть ты и добрый человек, а не захочешь мои заботы на себя брать. То-то, вот какая петрушка!.. А государство что? Государство думает, как поболе с народа взять…

Старик помолчал, похмурил седые брови, а я подумал: «А ведь прав старик. Ни мне, ни стране он не нужен!»

— Была у меня женка, с Украины родом, была дочь-невеста, — продолжал старик спокойным голосом, но в этом спокойствии чувствовалось, как накапливается буря. — Жили хорошо, дружно, я егерем работал, они в колхозе. Окромя их никого больше не было. Отец и мать померли, братья и сестры тоже. И вот захотелось женке на родину, поехали да поехали. Ну и разжалобила она меня, уговорила. Много ль у нас пожитков! Собрались да и уехали. Поселились в ее селе, почти у самой границы. Пожили месяц, а тут — о дьявол-леший — война. Спать легли при одной власти, а проснулись при другой. На улице немецкие танки. Шастают по хатам черти немцы!..

Старик опять помолчал, взглянув на меня устало и безучастно. Воспоминанье давило на него, как тяжелый недуг.

— Помню, назначили к нам начальником полиции Николку Федотова, женкиного соседа — уголовника и прохвоста. До чего же он лют был! Вся округа боялась его. Бывало, приедет ночью и давай палить из пистолета в ворота. «Отворяй!» — кричит. Отворишь, а он не въезжает, а выкобеливается еще. «Стели дорожку, сука, кричит, не видишь, господин приехал». Ну и постелешь, потому что с ним шутки плохи.

Старик опять помолчал, пожевал губами. Я понимал, как тяжко ему было. Попробуй на склоне лет поживи без близких тебе людей. Хоть и кучкуются люди в городах и селах, но разделяет их ненасытная зависть друг к другу, волчья жадность к обогащению. Каждый из нас тянет только в свой дом. Ни один интернационалист ничего не принес еще в мой. И не принесет, потому что мы не пчелы, а люди — у каждого свое одеяло. Вот сейчас, например, послушаем исповедь старика и разойдемся по своим скорлупам, к своим неурядицам. Да поможет всем людям Бог!..

— Так он куражился над мужиками, гад, — снова продолжал старик. — Дочка моя, Наденька, красивая была. Возьми она да и приглянись ему, паразиту. Ну и зачал к нам ездить и приставать ко мне: «Отдай за меня девку». А я ему: «Кому угодно отдам, но не тебе, псу вонючему!» А он смеется: «Не отдашь добром, силой возьму, а потом ее и тебя с бабой порешу». Вот я и удумал над ним шутку сотворить.

Дед опять покашлял в кулак, попризадумался.

Я посмотрел на облачко. Под ним кружил коршун, выглядывая добычу. Вот, черт, тоже жрать хочет!..

— «Хорошо, — говорю я ему как-то, — так и быть, отдам за тебя Наденьку. Но знай, не добром отдаю, а подчиняюсь силе». А он хохочет, песье ухо. Верит в свою силушку, хамье! «Я так и знал, что ты отступишься. Когда же свадьба, мужик? Готовься и не тяни, а то живое петлей сведу», — говорит Николка, а сам чистым полотенцем сапоги вытирает. «Приходи сегодня в вечор. Выпьем, а там потолкуем обо всем, — говорю я ему. — Да только один приходи, без холуев». «Хорошо, один приду», — рыгочет он.

Вечером он появился у меня, высокий, краснощекий. Плечи — не обнять, до того широки были. В черном пиджаке и белой рубахе. Одним словом, жених. Ну усадил я его за стол и принялся накачивать самогоном. Он пьет, и я пью. Нет-нет он и спросит: «А где же дочь?» А я его успокаиваю, значит: «Пей, сейчас придет». Я знаю, что не будет ее. В другое село вместе с женкой отправил.

Значит, сидим пьем. Вдруг он за пистолет: «Хватит дурить, мужик. Где дочь? Не скажешь, прибью на месте!» А сам тычет наганом мне в грудь. Чувствую, захолодело на сердце. Чего доброго, пальнет, ну тут и конец. Это он может!

Я, значит, по руке ему — выбил пистолет и в ухо раз-другой. А ему хоть бы что, покачивается только. Здесь он соскочил, сгреб со стола нож и полоснул меня по щеке. Шрам вот еще остался. Но я уже держу в руке топор. Припасен он был на всякий случай, под столом у ноги лежал. Как только полоснул он меня, я и давай крестить его обушком. Николка от меня в окно так вместе с рамой и выскочил. Во дворе я его нагнал и прикончил.

Тут я скосил глаза на женщин. Они внимательно слушали старика. Даже Витька подсел поближе и уже не смеялся и не ехидничал, а старик продолжал:

— Потом затащил я Николку в избу, облил ее бензином и поджег, а сам в лес, к партизанам, ушел.

— А с женой, с дочкой как? — спросила одна из женщин, та, что в красном платке, перебивая старика, и концом платка стала вытирать намокшие глаза. Очень сильно подействовал на нас рассказ деда.

— С ними худо вышло. Немного не дожили до победы. Погибли. Царство им небесное!.. От бомбы!..

Старик тяжело засопел. На белых прикушенных губах выступила капелька крови. Крепкой петлей стянул его сердце этот рассказ. Я думал, расплачется он сейчас. Но старик был тверд, видимо, не было слез уже. За долгие годы пролил он все, напрочь высушил глаза.

— Так-то, паря, — выдохнул старик и неожиданно вернулся к началу нашего разговора. — А вы «десять верст»! Да разе в войну столько хожено было? Двести вымахаешь под пулями, и все ничего. Нет, квелый народ пошел ныне.

Старик, утомленный рассказом, умолк. Тихо стало даже как-то, грустно. Лес, бесконечный лес обступал нас. В небе черной точкой парил коршун. Он все не мог найти добычу.

К пристани подошел беленький теплоходик. Я и Витька помогли старику подняться, взяв его под руки. На палубе было мало пассажиров, и мы все уселись на одной скамейке.

Я посмотрел на полукольцо леса, разрезанного дорогой, на сушину, одинокую и старую, которая скрипит потихоньку и которую ничего уже не радует, и на то место, где только что мы сидели. Там еще была примята трава. Через полчаса старик и женщины сошли на берег. Где-то за лесом была их деревня, а мы с Витькой поехали дальше.

Завтра начало недели и нам снова на работу.

ТРАВМА

На металлургическом заводе, в одном из скверов, что заботливо разбит рабочими возле цеха холодного проката, сидят на скамейке двое. Один из них — мастер этого цеха Скворцов, молодой, полный энергии, а другой — инженер по технике безопасности Копылов, с рыхлым, серым лицом. Он уже год как оформил пенсию, но продолжает работать, ведь наступающий рынок ничего хорошего не сулит пенсионеру. У Копылова на голове чепчик из газеты, в руках раскрытая книга, у Скворцова на коленях белая каска. Сидят курят, переговариваются.

У них сейчас время обеда. Копылов на работе вообще не любит ходить в столовую, говорит, что после столовских харчей у него изжога, и поэтому ест только дома, а Скворцов сильно сегодня расстроен и совсем забыл про еду.

«Ну и хам, какой хам!.. — поминутно повторял он про себя, имея в виду старшего мастера листоотделки Погорелова Петра Ивановича, своего непосредственного начальника. — Без мыла в любую, щель залезет…»

Стычка с Погореловым на весь день испортила Скворцову настроение. Подсознательно Скворцов понимал, что где-то он просчитался, где-то чего-то не учел, упустил. А может, он ни в чем не ошибался, может, этот Погорелов просто пройдоха и жулик? Вспомнилось, как он вился вокруг Скворцова, выспрашивал, вынюхивал, непонимающим прикинулся. Скотина!.. Мазурик!.. Приспособленец!.. Шутка сказать, перед начальством ловчит, дорожкой стелется, преследует минутную выгоду… Разве люди не видят этого?..

Наверное, Погорелов про себя думает, что он хороший, замечательный человек, что он лучше и чище всех, наверное, он считает, что его нельзя заподозрить в нечестности. Хам!.. Скотина!..

У Погорелова была очень странная манера поведения — то он заискивал перед тобой, обещал, упрашивал, то приказывал, высокомерно разговаривал, никого не хотел слушать. Как погода на Севере — с утра дождь, к вечеру солнце. Все от того, как ему выгодно. Рассказывают, когда Погорелов был маленький, то любил угождать большим ребятам — только бы они его не били! Иногда прикидывался дурачком, иногда клоуном. Ребята потешались над ним, но не трогали. Бывали даже случаи, когда ребятам нужно было залезть в чужой огород, а калитка изнутри всегда закрыта, забор высок, и тогда Погорелов служил для них лестницей — они забирались ему на плечи и перебирались через забор. За эту услужливость Погорелов получал морковь, горох или что-нибудь еще. Если ребята играли в футбол в одни ворота, то Погорелов, как правило, стоял за воротами и подавал им мячи, а то бегал в магазин за лимонадом. В другой роли его не принимали в компанию. Когда он вырос, женился, то, уходя на работу, оставлял жене деньги на продукты, а вечером она отчитывалась, на что потратила. Верно это или не верно, но рассказывают, что Погорелов даже крестики ставил на масле, чтоб жена не ела без него, а когда перешли на талонную систему и с продуктами стало туго, он повесил на холодильник замок и носил ключ от него у себя в кармане.

Из-за его подлого характера жена сбежала от него. Подумать только! А ведь любила, поди, раньше?

— О чем ты думаешь? Позеленел аж! — спросил у Скворцова Павел Константинович Копылов. — Я давно за тобой наблюдаю.

— О разном, Павел Константинович… О разном…

Мимо прошла молодая женщина из техотдела с розовыми щеками и черными вьющимися волосами. В руках она несла две булочки и бутылку молока.

Скворцов чуть было не рассмеялся над старым Копыловым, который вместо книги жадно смотрел на ее белые полные икры. В другое время он и сам бы с удовольствием посмотрел на ножки, но сейчас ему было не до этого.

Скворцов вспомнил, как два дня назад его вызвали к начальнику цеха Сидорову Александру Александровичу. Когда Скворцов, запыхавшись, прихорашивался в приемной перед зеркалом и, повесив на вешалку каску, вошел к начальнику, то увидел Погорелова, угодливое, переменчивое лицо которого не понравилось Скворцову.

«Что ему здесь нужно? — неприязненно посмотрел на Погорелова Скворцов. — Выскочка… Везде успеет, иуда…»

Сидоров в это время разговаривал по телефону. Увидев Скворцова, он рукой показал ему на стул против своего стола. Скворцов сел, достал записную книжку, шариковую ручку и приготовился записывать. Начальник резко опустил трубку на рычаг, снял очки и положил их на стол так, чтобы не столкнуть их на пол, потом поправил разбросанную пачку бумаг.

— Вот что, товарищ Скворцов. — Он посмотрел на мастера утомленными близорукими глазами и еще раз поправил бумаги, подровнял их, потом взял очки и стал вертеть в руках. — Мы решили, — Сидоров кивнул на Погорелова, и тот быстро и угодливо закивал, — предложить тебе подготовить партию рулонного металла к отправке в Англию. Учти, отправлять будем морем. Если внутрь попадет вода, то металл начнет ржаветь, Понял? Раз понял, то возьми у Петра Ивановича эскизы, он уже продумал этот вопрос. — Погорелов еще угодливее закивал, а начальник продолжал: — Ознакомься и приступай к делу. На освоение даю неделю. Ясно?

— Все ясно! — торопливо ответил Скворцов и ответ глаза от Погорелова, на которого все время смотрел «Врет, сволочь, все врет… Без моей помощи ведь никуда… Уже продумал… Гад…»

Погорелов с начальством ладил, а вот с рабочими не очень. Не понимали они его.

«Скользкий, как налим, — говорили про него подчиненные. — Свяжись с ним, так он оплюет тебя, а сам останется чистым». Только поэтому рабочие с ним не связывались и жаловаться на него не ходили. До начальства доносились кое-какие разрозненные слухи, но фактов против Погорелова не было, и он второй год держался на хорошей должности.

— Так о чем ты думаешь? — повторил свой вопрос Копылов и с насмешкой посмотрел на Скворцова. — Лицо у тебя злое какое-то… Необычное…

— О разном, Павел Константинович… О разном, — ответил, как и прежде, Скворцов и продолжал думать. Каска у него упала и валялась у самых ног. Скворцов не замечал этого.

«Ну и проныра, ну и прохвост! Целую неделю вынюхивал, выспрашивал, и вот тебе — «готовые эскизы». Я ведь подсказал ему идею, набросал на бумаге. Начальник разве знает об этом? Нет, конечно! За свои выдал, идиот!.. Разбойник!.. Кровопийца!..»

Скворцов был нерешительный, малодушный человек, с покладистым характером. В жизни стремился все решить добром и миром. Хотя бы вспомнить такой случай, как однажды в институте дал в долг одному студенту последние пятьдесят рублей и тот не вернул деньги. Потом Скворцов переживал, мучился, сам перезанял деньги, чтобы дотянуть до стипендии, но потребовать у наглеца долг постеснялся. И когда тот снова попросил во второй раз, он не мог отказать и опять дал взаймы и опять не дождался возврата денег.

Сегодня Скворцов взял себе в помощники лучшего упаковщика цеха Захарова, бойкого и дерзкого парня с длинными, сильными руками. Только начали упаковывать первый опытный рулон, как вдруг появился Петр Иванович Погорелов. Он неслышно, кошечкой, подошел к Скворцову, постоял, посмотрел, снял каску, погладил лысину и недоуменно спросил:

— Что ты собираешься делать?

— Выполнять заказ!

— Это я вижу, но чей? У тебя есть мои чертежи? — Он так и сказал, нахал, «мои чертежи».

— Есть! — ответил Скворцов и с неукротимой злостью посмотрел на Погорелова, но тут же подумал: «Надо взять себя в руки».

Скворцов знал, что у Погорелова свои заботы и заключались они в том, чтобы как можно быстрее закончить с упаковкой рулона и получить за это обещанную начальником премию.

— Так почему не делаешь по моим чертежам? Своевольничаешь? — грозно спросил Погорелов, выпучивая глаза.

Все в цехе знали, что Погорелов не очень разбирается в чертежах, хотя имеет высшее образование. А сейчас ему помогли с эскизами, которые он целиком присвоил себе.

— Я? Нисколько! Мы с Захаровым уже подготовили по ним один экземпляр. — Скворцов нервно передернул плечами. Ох, как плохо, до обидного плохо подчиняться дураку. — Такая упаковка пропускает воду, и поэтому я решил паковать рулон наглухо, как консервную банку.

— Да, но ты знаешь, что это усложняет работу, удлиняет сроки изготовления?

— Знаю, но Англия ржавые рулоны не будет у нас покупать. Небось слышал, что начальник цеха сказал?

Скворцов недовольно сопел, со злостью дожидаясь, когда уйдет Погорелов.

— Вот что, Скворцов! Убирай все к чертовой матери и не рассуждай! Делай, как я приказал! — закричал Погорелов, брызгая слюной.

Скворцов и Захаров весело переглянулись. От крика у Погорелова перехватило горло. Он даже задохнулся от злости.

— Слушай, Петр Иванович. — Скворцов взял его за пуговицу и покрутил ее. Пуговица оторвалась и осталась в руках Скворцова. Никто из них даже не заметил этого, кроме Захарова, который начинал понимать, куда клонит Погорелов, и зло ухмылялся. — Это дело поручили мне, не так ли? И не кричи, не то голос окончательно сорвешь. Правда, Захаров?

— И я ж об этом! — Захаров нервно потянул носом, глаза яростно заблестели. — Иди, не мешай, Иванович! Надоел, как прыщ ниже пояса.

Захаров спрыгнул с верстака, на котором сидел, взял молоток и начал продолжать работу. Скворцов кинулся помогать ему, а Погорелов, взбешенный, красный, развернулся и прямиком к себе в кабинет.

— Вы еще ответите, — только и сказал он им.

Скворцов и Захаров дружно рассмеялись.

Погорелов несся по цеху. Одна и та же мысль сверлила мозг: «Меня, старшего мастера, — и так оплевать, опозорить! При всех! Щенки!» Он, Погорелов, еще покажет им, на что способен. Или они думают, что я настолько прост, что могу забыть эти горькие минуты оскорбления? Ублюдки!

Многое передумал. Скворцов, сидя с Копыловым на лавке во время обеда, и все сводилось к одному: нет правды на белом свете. Вся радость нашей нищей жизни — это труд на благо родины, а мы еще смеемся, шутим, пьем! У русского осталось пока еще одно право — плохо оплачиваемая черная работа. Вон кавказец вчера шел с русской девушкой в номер гостиницы. Им все можно, у них большие деньги…

Подул ветерок. На небе стали сгущаться тучи. Из столовой потянулись измазанные в солидоле слесари, за ними, чуть почище, упаковщики металла, потом электрики, крановщики. Некоторые из них валились с удовольствием на траву, а некоторые садились прямо на землю, прислонясь спиною к стволам деревьев. Сразу посыпались шутки, смех… Девчонки и женщины, засунув руки в карманы халатиков, остановились чуть поодаль. У них был свой разговор: о грядущих ценах, о приближающейся безработице, о приватизации жилья… Особенно возмущалась одна пожилая из лаборатории, в красном платке.

— Всю жизнь отработала на заводе за копейки, получила под конец квартиру, и я еще должна теперь ее купить! Не смешно ли разве?..

— А ты не покупай! — смеется ее напарница с золотым кольцом на пальце. — Сама говоришь, в деревне есть сарай! Вот и живи!.. Никто уж не прогонит!..

— Вдруг и его заставят покупать? — не поняла шутки женщина в красном платке.

— Купишь! — смеется с кольцом. — Он все же дешевле квартиры. На свежем сене спать будешь.

Разразился общий хохот.

Скворцов поднялся, наклонился и взял каску.

— Не пойдешь в цех? — спросил Скворцов Копылова.

— Нет. Посижу еще немного. — Копылов показал на часы с синим циферблатом. — Обед-то не кончился.

В цехе от цементного пола было прохладно. Под самыми фермами летали дикие голуби. Они сбивали крыльями залежалую пыль, роняли оттуда перья и пух. Скворцов прошел мимо работающего продольного агрегата. Из-под режущих ножниц вылетал листовой металл и автоматически с шумом укладывался в пачки. Эти пачки операторы перетягивали металлическими лентами, и мостовой кран увозил их в цех для упаковки.

Однажды Скворцов подсмотрел, хотя это было не в его правилах, как Погорелов грузил кавказцам на машину левый товар — оцинкованное железо. Скворцова аж передернуло, затрясло.

— Зачем воруешь? А ну выгружай.

Погорелов нахмурился, когда услышал голос недолюбливаемого им Скворцова.

— Не кричи. Не у тебя беру. У государства. А государство — не частное лицо. Уловил! К тому же, пойми, все берут.

— А ну выгружай! — наседал Скворцов. — Не то к директору пойду. Он тебя живо под суд…

— Ты не очень горячись! Не пугай! — как-то спокойно сказал Погорелов. — Не боюсь я директора. Насчет воровства я пошутил — гружу в другой цех. Машину за деньги у них взял, — он показал на кавказцев. Те закивали.

— А деньги где достал?

— Взял из общих! Не для себя ведь гружу. Я хотел бы с тобой поподробнее побеседовать, да некогда. Как-нибудь в другой раз.

Погорелов нагрузил мостовым краном машину и уехал вместе с кавказцами.

Идя по цеху, Скворцов думал об этом и ругал себя: «Болван, надо бы посмотреть за ним».

На площадке, где стоял экспериментальный рулон, уж сидел перед ним на корточках Захаров и курил, пуская вверх кольца дыма и о чем-то думая. Увидев подходившего Скворцова, он поднялся и стал ждать, что тот скажет, и тут же подумал про него: «Дурило! Все из партии бегут, а он вступил в партию. Чумовой! Узнать бы причину, что толкнуло его на такой шаг? Понятно, не скажет. Он не Погорелов, не из-за выгоды, конечно. Партия уж не та — развалилась. Спасибо генсеку, кабы не он, до сих пор держала бы власть в своих руках».

— Пообедали? — спросил он у Скворцова.

Захаров был в работе быстр, ловок. Без злобы отзывался на шутку. Сам любил пошутить.

— Да, — односложно ответил тот и кивнул на рулон. — А ничего получается! Ты как находишь?

— Получится, — твердо сказал Захаров, ехидно улыбаясь, и добавил: — Если Погорелов не сорвет работу.

— Кто ему позволит! Сам видишь, так надежнее. А ему что! Лишь бы деньги содрать за рацпредложение.

— А он их уже содрал! — вставил Захаров и посмотрел, прищурившись, на Скворцова, как тот воспримет. — Мне Валька-нормировщица сказала.

— Так вон оно что! — У Скворцова запрыгали коленки. — А я думал, зачем он в бутылку лезет? — Скворцов помолчал. Вид у него был, словно клюквы наелся. — Ну хорошо, начнем!

— Давай. — Захаров встал и взял из пачки металла два листа, загнул у них углы, обстучал молотком.

— Это зачем? — спросил Скворцов, поднимая брови.

— Чтоб листы не разъезжались. Будем два круга вырезать одновременно. Так быстрей у нас пойдет.

— Понятно! Ты не принес пневмоножницы? Принес! Молодец! Ими легче и скорее.

Скворцов замерил диаметр рулона и раздвижным циркулем нанес размер на разостланные листы металла. Захаров подключил пневмоножницы и стал вырезать окружность, но вдруг оступился и ткнулся ногой о пачку листового железа. Из прорехи на брюках показалась кровь. К нему подбежал испуганный Скворцов. Одна забота родит другую. Не дай Бог, если весть о травме разнесется по цеху. Беда.

— Как ты? Сильно? — заволновался он и зачем-то пощупал листы, хотя знал, что они острые как лезвие.

Захаров оголил ногу и, ощупывая ранку, усмехаясь, спокойно сказал:

— Ничего, только кожу содрал! Не впервые, заживет!

Скворцов принес из аптечки, которая стояла тут же, на верстаке, йод и бинт. Вдвоем они перевязали ногу.

Из-за продольного агрегата появился Погорелов, который уже узнал от кого-то о травме Захарова. Вид у него был торжествующий. Он шел вместе с Копыловым. Тот сменил газетный чепчик на каску. Лицо у него было нахмуренное и злое.

— Видите, Павел Константинович, к чему приводит самовольничество. Я еще утром предупреждал Скворцова! Не послушался! — тараторил Погорелов лебезящим голосом. Смотрел в глаза, как собака.

Копылов слушал его и молчал. Он подробно расспросил Захарова, как произошла травма, осмотрел место.

— Мне кажется, что Скворцова нужно отстранить от работы. Молодой, неопытный, — заглядывая Копылову в глаза, предложил Погорелов.

— А мне кажется, незачем это делать, — сухо сказал Копылов. — Я еще неделю назад требовал от вас, Петр Иванович, сложить пачки поаккуратнее. Буду писать докладную начальнику цеха на вас, товарищ Погорелов. В этой травме виноваты только вы. Пусть вас и накажут.

Погорелов от слов Копылова съежился, сник. Захарова пытались послать в медпункт, но привычная веселость сразу отлетела от него.

— Не пойду, — наотрез отказался он. — Из-за каждой царапины буду я вам бежать к врачам. У нас дело стоит! А вы пустяками занимаетесь. — И он зло обернулся к Погорелову: — Зачем раздул, Иванович? В другой раз не такие травмы скрываешь, а тут Копылова привел.

Инженер по технике безопасности не сказал больше ни слова и ушел, а Погорелов остался стоять, как бы соображая, что ему делать.

Пролетевший низко голубь посадил ему на каску большую бульбу. Погорелов достал записную книжку, вырвал лист бумаги и, вытирая им каску, пошел к себе.

— Иванович, Иванович!.. — закричал неожиданно Захаров, словно вспомнил что-то, и стал рукою подзывать Погорелова. У него так и заблестели плутоватые глаза.

— Ну что тебе? — остановился Погорелов и с надеждой посмотрел на Захарова: авось передумает и пойдет в поликлинику, свалит вину на Скворцова.

— Ты слыхал стихи! Классика! — Захаров подождал, когда подойдет поближе Погорелов, и весело ему продекламировал:

Ох, эти голуби!
Неопрятная птица —
Гадят людям на головы,
Невзирая на лица.
— А ну тебя, бестолочь! — Погорелов махнул рукой. Он понял, что его разыграли, и ушел.

— Зачем ты его так? — недовольно спросил Скворцов. — Теперь донос на нас напишет!

— А зачем он Копылова привел? Отыграться хотел? — бросил зло Захаров и уже поспокойнее: — Какой из тебя мастер, постоять за себя не можешь. Интеллигенция!.. Тьфу!..

Через час пришел заместитель начальника цеха Катков Василий Львович. Он отозвал в сторону Скворцова.

— Что у вас произошло с Погореловым? Знаю, что не любите, но зачем вы с ним так?

Катков был удивительно честный человек. От всех незаконных премий отказывался наотрез — брал только те, которые полагались по службе. Сам ходил по магазинам, подолгу стоял в длинных очередях и — что самое главное, что не в духе нашего времени, — очень не любил подхалимов и обманщиков.

— Видите, Василий Львович, — начал Скворцов, подыскивая слова. — Я внес изменения в эскиз Петра Ивановича, а ему не понравилось, что с ним не посоветовались. Отсюда и пошел сыр-бор. Ну вы посмотрите, — он протянул Каткову свой эскиз и зашел сбоку, чтоб объяснить. — У меня намного надежнее. В упакованный моим способом рулон вообще не будет проникать вода.

— Ладно-ладно, сделаешь, вот тогда и посмотрим, который лучше! — уже миролюбиво, по-отечески сказал Катков — он разбирался в людях — и добавил: — Но ты все же извинись перед Погореловым. Он ведь постарше тебя по должности.

Скворцов уловил, что Катков начал с ним сначала на «вы» — это когда он недоволен чем-нибудь, потом перешел на «ты» — значит, все в порядке.

Скворцов обещал извиниться и, когда Катков ушел, вздохнул облегченно:

— Ух, кажется, пронесло!

Захаров иронически посмотрел на него.

— А ты, как я вижу, перед начальством дрожишь. У вас, интеллигенции, всегда так! Работу потерять боитесь, что ли?

— А ты не боишься? — спросил Скворцов и закурил.

— Нет, не боюсь! Работяга всегда найдет работу.

К вечеру рулон был готов. Еще несколько раз наведывался Погорелов. Его словно подменили. Он уже не ругал Скворцова и Захарова. Разговаривал с ними вкрадчиво и мягко. Дружелюбно давал им советы и даже помогал паковать рулон.

«Что с ним? Почему он вдруг изменился?» — думали Скворцов и Захаров.

Все прояснилось вечером, когда Сидоров, Катков, а с ними и Погорелов пришли принимать работу.

— Так это и есть образец? — спросил начальник цеха, указывая на упакованный рулон, подошел к нему, разглядывая и прощупывая каждый шов. — Мне кажется, в таком виде надежнее будет? Так, Василий Львович? — обратился он к Каткову.

— Так, — подтвердил Катков. — Воду пропускать уже точно не будет.

— Ну что ж, — Сидоров обернулся к Погорелову, — объявляю благодарность. Заслужил! Быстро, очень даже быстро внес коррективы в свое изобретение. Молодец! На лету схватываешь.

Погорелов утонул в улыбке. Он на каждом шагу подчеркивал свою услужливость — то подсунет начальнику лист бумаги, чтоб тот мог обтереть руки, то угостит сигаретой, то поднесет горящую спичку…

— Стараюсь, Александр Александрович!..

— Что ты молчишь? — шепнул Захаров на ухо Скворцову. — Скажи им, кто внес коррективы!..

— Не важно, Захаров, кто внес коррективы, важно то, что мы вовремя закончили нужное дело. Понял?!

— Как знаешь! Интеллигенция! Да подави ты в себе приниженного человека! У тебя же травма души — лечить ее надо…

— Потом, потом, Захаров…

— Как знаешь, я только исполнитель, — выдавил Захаров и отошел сердито в сторону.

Сидоров остался очень доволен работой. Только Катков не улыбался и все время молчал, хмурился, храня какую-то тайну внутри себя. На прощанье Сидоров крепко пожал руки Скворцову и Захарову и пообещал их премировать.

Начальник цеха и Погорелов, о чем-то разговаривая, удалились, а Катков задержался и отвел Скворцова в сторону.

— Извинился? — спросил он мастера первым делом, заглядывая ему в глаза.

— Угу, — ответил Скворцов, по-детски оттопыривая губы.

— В дальнейшем, с кем бы ни разговаривал, сдерживай себя, — посоветовал Катков и, почесывая бровь, сказал: — Я вызвал Погорелова к Сидорову на завтра, и ты приходи! Этому «рационализатору» зададим баню. — Тут он кивнул в сторону Захарова. — Не хотел я здесь, при нем.

Когда Скворцов и Захаров подходили к проходной, их обогнала женщина из техотдела. Ноги у нее были хороши. И Скворцов, радостно вздохнув, теперь с удовольствием посмотрел на них, но, вспомнив Копылова, вдруг громко рассмеялся. Захохотал и Захаров, не понимая, в чем дело. На душе у обоих было радостно и светло. Скворцов посмотрел на небо и с удивлением увидел: тучи опять рассосались. К горизонту катило красное солнце.

В ДЕРЕВНЮ К МАМЕ

Сергей работает мастером на металлургическом заводе. Ему двадцать восемь лет, но он еще холост, имеет однокомнатную квартиру.

В двадцати километрах от города, в деревне Макарята, живет мать Сергея, пенсионерка. Несколько лет подряд зовет она сына в гости, но тот как-то не находит времени…

Два отпуска Сергей провел в Крыму дикарем. Ездил также с туристами на Кавказ, оттуда привез массу впечатлений. И за все это время ни разу не вспомнил мать, разве только тогда, когда получал от нее письма или отсылал ей деньги.

В этом году лето выдалось жаркое. В городе — не продохнешь. У каждого киоска, где продавалась газированная вода, людей как звезд на небе. Они обмахивались газетами, вытирали платками шеи и затылки, облизывали сухие губы.

Сергей бесцельно бродил по улицам города с расстегнутым воротом белой рубахи. Вдоль проезжей части дорог стояли пыльные кусты шиповника, да на тополях сидели угрюмые вороны, будто обозленные на весь мир и нашу перестройку, да в дорожной пыли полоскали свои махонькие тела воробьи.

С сегодняшнего дня Сергей в отпуске. В этом году он несмог достать на курорт путевку и сейчас прикидывал, куда бы поехать, и вдруг неожиданно вспомнил про письмо, которое получил утром от матери.

Сергей зашел в сквер, вытер газетою скамью, поморщился и сел. Осторожно надорвав конверт, достал лист бумаги, испещренный каракулями.

Мать, как и прежде, звала в гости.

«Стара стала, сыночек, — писала она, — не ходкая. Хочь бы приехал ко мне пособил, а то помру и не увижу боле. Истаяла по тебе, как свечка. Стыдно людей! Бают они, мол, на разживу посылает, а сам не едет попроведать мать. Неужто запужал кто тебя?»

«А что! — подумал Сергей. — Не махнуть ли на самом деле в деревню? Ведь сколько лет не бывал я дома!»

Уцепившись за эту мысль, как пьяный за забор, он резко поднялся, и сразу исчезла вялость, которая с утра его преследовала.

Весь остаток дня ушел на сборы, и уже вечером, с рюкзаком за плечами и с бокастой сумкой в руке, тронулся в путь. Солнце почти село, но город еще дышал пылью и жаром. Минуя окраину, Сергей свернул с большака и пошел знакомой с детства тропинкой. Огибая кусты и деревья, бежала она до самых Макарят.

В небе замерли в неподвижности легкие тучки, будто лодки на тихой воде. С западной стороны они были красные от заката, с восточной — темные. Сергей вошел в кусты и сразу почувствовал, что воздух здесь намного свежее, чем в городе. Волнующе запахло цветами, травами. Что-то близкое и родное уловил он в этом запахе, увидел в этой убегающей вдаль тропинке.

Постепенно тучи с западной стороны начали терять свою яркость и через некоторое время стали сплошь черными. Солнце село, и все потонуло в негустом, летнем сумраке. Трава обросела, сделалась мягче и пахучее.

По обе стороны тропинки лес стоял зеленым забором. Впереди Сергея вначале бежал березнячок, дальше он уступил дорогу замоховевшему, хмуро-неприветливому ельнику, потом шли с ровными стволами и с целебным воздухом бронзовые сосны, а у самой деревни лес был смешанный.

Дом матери Сергея стоял у самой реки, в конце деревни. Заросшая травой дорога подходила прямо к калитке и обрывалась за деревней. К реке вела протоптанная людьми тропа.

Было уж за полночь, когда Сергей повернул кольцо у калитки и шагнул во двор с таким чувством, с каким старые солдаты возвращались с фронта. Поленница дров, аккуратно сложенная у крыльца вдоль стены, почему-то взволновала его, и он погладил ее ладонью, словно живое существо. В детстве это было его обязанностью — заготовка дров на зиму. Сначала надо было нарубить их в лесу, затем найти подводу и привезти домой, потом — напилить, наколоть и уложить, как сейчас это сделала мама.

«Эх, тяжело же матери одной», — неожиданно для себя подумал Сергей, открывая дверь в избу.

Сердце у него сильно заколотилось — так раньше, в случае пожара, колотил о рельс дежуривший по деревне мужик. Горячая дрожь кипятком пробежала по спине, в горле пересохло. И тут он заметил мать. Она стояла в одной рубахе, босиком, не смея дышать. Маленькая, сухонькая, освещенная лампочкой, висящей над стареньким столом, с протянутыми вперед руками.

— Сережа… сыночек… — проговорила она с видом упрека, узнав его, но все еще боясь верить, и вдруг кинулась ему на грудь и заплакала. — Приехал-таки… унял просьбе старухи…

— Ну чего ты, мама? Видишь, жив-здоров! Успокойся!

— Надолго ли? — обнимая сына и все еще сомневаясь в том, что это он, спрашивала старая Марья.

— Надолго, надолго, мама! — говорил Сергей, легонько отстраняя ее и сбрасывая на лавку вещмешок. Незащищенность матери, ее одиночество, старость в одно мгновение осветились для него. До этого о теперешней жизни ее он знал примерно столько же, как об обратной стороне Луны. «Видимо, только я виноват в том, что мать так быстро состарилась», — подумал он.

Сергей достал из вещмешка подарок для матери — оренбургский платок. Потом появились на столе пряники, конфеты, консервы, и после всего прочего Сергей вынул из рюкзака бутылку пшеничной водки.

— Из лучших сучков сделана, — попробовал он пошутить. — Хлебную за границу гонят, а нам сучок.

— Ох, Сережа, зачем ты? Поди, денег сколь отвалил? — ворчала довольная Марья и гладила его по голове. Она успела надеть праздничное платье. На ногах красовались новые туфли на низком каблуке — тоже подарок Сергея, которые он купил в первую получку.

— Ничего, мама. Пустяки. Давай-ка лучше выпьем за встречу!

— Выпить за такую радость можно, Сереженька. Сколько я ждала тебя. А ты, чай, не научился пить? — полюбопытствовала Марья.

— Что я, моченых яблок объелся? Или по ночам по веревке хожу?

— Эхма! Так в городе, сказывают, сейчас все пьют: и девки, и бабы. Мужики — те даже штаны пропивают.

— Неправда! Пьют, да не все.

— Смотри, Сереженька, подальше будь от пьянчуг разных! И на том спасибо, что порадовал мать. — Губы у Марьи дрожали, сердце блаженно замирало, а глаза покорно следили за сыном: как он открывал консервы и расставлял их на столе, как откупоривал бутылку, как нарезал городского хлеба.

— Прошу за стол, — разливая водку по стопочкам, пригласил Сергей. — Как говорят на Кавказе: «Дом украшают дети, а стол — гости». А я твой сын да еще гость!

— Эй, погоди-постой! Ну-ткось, совсем забыла, ошалела от радости.

Вдруг Марья засуетилась. Водрузила на стол кастрюлю с остывшим супом, развела огонь в самоваре. Сбегала в кладовку и принесла грибков и сметаны. Аппетитно запахла на столе яичница с зеленым луком — любимое блюдо Сергея. Он аж заерзал по скамье, как в детстве, от нетерпения, отчего вызвал смех у Марьи.

Едва уселись за стол, как Марья проговорила печальным голосом:

— Не сплю, Сереженька, не ем… работа из рук валится — все из-за тебя, сыночек…

— Ну зачем, мама, довольно! — Что-то похожее на жалость сдавило сердце в груди, словно молотком, ударило в левое плечо. — Мне тоже нелегко. Я ведь мастер, а рабочие — то пьяница, то лодырь. Думаешь, легко смотреть, как спивается русская нация?

— У курицы, сынок, не бывает трех ног, а у матери два сердца. Но будя, милый, об этом.

— За твое здоровье, мама!

Марья только пригубила вино, а Сергей выпил до конца. Потом повторил.

— Ешь, Сереженька!.. Ешь!.. — Мать не знала, что предложить сыну, как угодить, и поэтому все время суетилась.

Сергей прошелся глазами по маленькой комнате, по темным углам, по обветшалой мебели, по окнам со старыми занавесками и на какой-то миг остро почувствовал тоску матери, одиночество. В душе вновь шевельнулась жалость.

— Теперь, мама, я все время буду приезжать к тебе, — сконфуженно произнес Сергей и поцеловал мать в щеку, как делал это, будучи ребенком. — Поверь, мама…

— Дай Бог, Сереженька, дай Бог! А ты, случаем, не женился в городе? — Марья с надеждой посмотрела на сына. — Если не женился, то Анна, дочь телятницы Авдотьи, в деревню возвернулась. Бают, насовсем.

Воспоминание об Анне всколыхнуло прошлое внутри, как лодку на воде. Давно не виделся с ней, ох, как давно!

Он представил себе Анну, тонкую, гибкую, словно ивовый прутик, с тщательно заплетенными косами. Она носила тогда ситцевое в горошек платье, перетянутое пояском из этой же материи. Особенно нравились ее глаза. Они были огромные, как два пятака, и синие-синие, а шея длинная и белая.

После окончания школы Сергей дружил с Анной целый год, встречался с ней то на реке, то где-нибудь за сельским клубом. Потом как-то вдруг она уехала в город и даже не предупредила его. Сергей трудно переживал нанесенную обиду, жгучую, что крапива. Целых два бесполезных года прождал от нее весточки. Потом сам уехал из деревни, поступил в институт. После окончания института стал работать на большом металлургическом комбинате. Нельзя сказать, что не попадались ему хорошие невесты, но он по-прежнему не мог забыть Анну.

И вот ошеломляющая новость — Анна в деревне. Упади сейчас с неба горшок с золотом, и то не удивил бы он Сергея так, как это сообщение. Он с глубокой тревогой и надеждой посмотрел в окно.

Марья поняла, что происходило в душе сына. Она подошла к нему и, поглаживая по голове, ласково сказала:

— Ложись, Сереженька, спать! Поди, умаялся с дороги?..

Сергей изъявил желание спать на сеновале. Когда он вышел во двор, над головой, как тарелка с вкусным медом, желтела луна. Над рекой и над низинами словно кто-то опрокинул горшок с молоком. Маленькие облака, как белые гуси, медленно передвигались по небу, а между ними нержавеющими шляпками гвоздей мерцали звезды. Из-за реки слышались стоны чаек и крик сыча. Все это напоминало далекое-далекое детство. Сергей подумал, что где-то в городах идет битва за власть — одни делят государство на маленькие страны, мол, врагу так легче их завоевать, другие хотят видеть страну сильной и великой, какой она была тысячу лет. А здесь — ни этой деревушке, развалившейся от нищеты, ни этой реке, протекающей здесь с незапамятных времен, ни птицам, ни лесу — ничегошеньки не надо, кроме покоя и тишины.

Сергей посмотрел на сеновал, когда-то там жила корова-кормилица. После какому-то очень мудрому начальнику пришла идея — забрать частных коров на колхозную ферму, а хозяйкам давать молоко из общих надоев. Коров отобрали, а у людей не стало ни молока, ни мяса. Господи! Чем провинилась наша страна и почему ты даруешь ей таких мудрецов?

Сергей зевнул и обернулся на окна дома. Одна из занавесок дернулась и опустилась.

Сергей знал, что мать сейчас бродит по дому или откидывает занавеску и следит за ним, куда он пошел. Затем, когда он вернулся, она, услышав скрип калитки, снова подойдет к окну и будет наивно выглядывать, чтобы он не заметил ее, и будет смотреть до тех пор, пока он не заберется на сеновал и не уснет. Утром она обязательно встанет раньше Сергея, напечет пирогов, вскипятит чаю и не отойдет от окна, пока он не выйдет из сарая. Так было раньше, так будет и теперь!..

«А не прогуляться ли к реке?» — подумал Сергей и неторопливо открыл калитку. Он вышел на улицу, постоял в нерешительности. Отсюда хорошо была видна вся деревня. Все, кому надо было, уже давно угомонились, разошлись по своим домам и спят непробудным сном. Сергей постоял, глядя в ту сторону, где был дом Анны, и пошел к реке. Тихо кругом, безлюдно. Откуда-то с полей доносились погремки жеребят, где-то, совсем рядом, кричал кулик. Чутко вслушиваясь в любые звуки, такие явственные в ночной тиши, неспешным шагом вышел Сергей на берег реки и полной грудью вдохнул свежий воздух. В голове чуть закружилось. Это, поди, от избытка кислорода. Сергей знал, что организм быстро привыкнет к этому воздуху и головокружение тотчас пройдет. В городе такого не бывает.

Сергей, оглядывая все вокруг, подумал: «Отчего же так дороги мне эта деревушка, эта река с пологими берегами, с чистой, неотравленной водой, этот лес? Видно, оттого, что здесь прошло мое детство, потом юность. Не на этом ли берегу я впервые узнал, что такое любовь? Здесь похоронены мой дед, бабка. Отсюда ушел в армию и где-то погиб мой отец».

Сергей прошелся по берегу, спустился к самой воде. «В городе в такой час не нагуляешь, — подумалось ему. — Или разденут, или побьют. Тут словно другой мир. Никто тебя не тронет. Если и встретится человек, то обязательно поздоровается, в крайнем случае попросит закурить».

Неожиданно в лугах заржала, почуяв что-то неладное, лошадь. Рядом, где-то в кустах, откликнулся жеребенок, зазвякал колокольчиком. Из-за реки надувало ароматом свежескошенного сена. Была середина августа, но сенокос еще продолжался, так как стояла по-прежнему жаркая погода.

Сергей еще помнил, как раньше сюда приходили ребята с гармошками. Будоражили округу песнями да частушками. Он был маленький тогда, но хорошо помнил то время. Потом молодежь разъехалась, растеклась по городам. Теперь тихо стало на берегу, пустынно, только бегают по камням трясогузки да одиноко кукует по утрам кукушка.

Сергей остро чувствовал неустроенность своей жизни. Откуда бы это? Казалось, все у него есть — квартира, работа. Но не хватало какой-то детали, чтобы жизнь была полной, как у людей. С годами это чувство вроде бы притупилось, но теперь, когда он узнал, что Анна в деревне, еще сильнее почувствовал боль. Наконец-то он понял, чего ему не хватало в этом мире.

Совсем рассвело. Уже на сеновале, ложась на свежее, пахучее сено, которое мать каждый год специально накашивает для него, Сергей подумал, что от мыслей, разом налетевших со всех сторон, как птицы налетают на зерно, не заснет до утра, но уснул сразу и крепко.

По привычке Сергей проснулся рано. В городской квартире, то ли от кирпичей, то ли от несвежего воздуха, спросонья он чувствовал себя вялым, а здесь был бодр и свеж, даже подпрыгнул, как футбольный мяч, несколько раз, покрутил руками, поприседал. Из трубы дома уже валил дым — значит, мама готовит завтрак. Сергей зашел в дом, поцеловал мать в щеку, взял полотенце и убежал на реку.

По громкому говору, по стуку и лязгу во дворах можно понять — люди проснулись, но улица была пустынна, не так, как в давние времена, когда хозяйки выгоняли коров и пастух в резиновых сапогах, скликая их, гнал не торопясь за околицу. В ту пору, верно, было шумно и людно.

Подбегая к реке, Сергей увидел в кустах чье-то платье, ситцевое, в горошек, и сразу перешел на шаг. Ему не надо было говорить чье!.. Поставь тысячу женщин спиною к нему, и он, не гадая, сразу бы указал на Анну. Да, это была она. Да и нечего скрывать, что, как только Сергей появился в деревне, она уже знала об этом. Ей тоже хотелось увидеть его, и она чувствовала, что первым делом он придет на реку, в то место, где у них зародилась первая любовь.

Сергей, подходил к ней осторожно, еле переставляя непослушные ноги. Анна стояла лицом к нему и улыбалась. В левой руке она держала ветку, а правой отрывала лист и бросала на землю. Делала это не торопясь, будто считала шаги Сергея. Сергей сразу заметил, что лицо у нее немного подурнело, но все же было красивое.

— Здравствуй, Анна! — тихо проговорил Сергей, почти прошептал и взял ее теплые руки в свои. И сразу показалось, будто он не уезжал из деревни, будто протекли не годы, а какие-то минуты.

— Здравствуй, Сережа! — Анна крепко сжала его руки. — Скажи, только честно, ты очень на меня сердит?

— Есть немного! — честно сказал Сергей, заглядывая в синие озера.

— Прости! До сих пор не понимаю, как я решилась выйти за другого. Вот дура была!

— Давай сядем! — предложил Сергей и расстелил полотенце.

Из-за кустов им не видна была деревня, да они и не опасались чужих взглядов, просто поняли, что разговор будет долгим.

— Сережа! Как я выгляжу в девичьем платье? Специально для этой встречи надела.

— Выглядишь нормально! Пополнела чуть-чуть. Не это важно, — ответил Сергей и приготовился слушать Анну. — Расскажи, как ты жила? Чем занималась? Как сейчас живешь? Говори только правду.

— Я и хочу рассказать тебе правду! — воскликнула Анна и побледнела. — Не знаю, поверишь ли только? Уезжала я из деревни с одной мыслью: хотела, чтоб ты помучился, поревновал. Устроюсь на работу, думала, и приеду к тебе. А получилось совсем обратное.

Из воды выпрыгнула большая щука и тут же плюхнулась в воду. Долго от нее расходились круги. По камням запрыгали трясогузки. Над тем местом, где была щука, закружились чайки. Подул теплый ветерок.

— Поселилась в общежитии. Комната была на двоих. Напарница оказалась гулящей девкой. Привязалась ко мне: «Пойдем на танцы да пойдем!» Уговорила. Пришли в заводской клуб. К ней сразу куча парней. Среди них был один, черный как цыган. Очень красивый он был, чего скрывать. К тому же неутомим ни в танцах, ни в шутках. Ребята только и ждали от него, чтобы он что-то сотворил, а им лишь бы похохотать. Так вот, этот парень лип ко мне, как грязь к туфлям, проходу не давал. Сутками торчал в нашей комнате. Я и напарница рты не закрывали от смеха. Все желания мои быстро и точно исполнял. Захочу я, например, цветы, а он уже несет букет. Вспомню про конфеты, и он тут же протягивает кулек. Где доставал — одному черту известно!

Солнце на той стороне реки уже взобралось на самую высокую сосну и оттуда жарко целовало Анну и Сергея. Из кустов высунулась морда жеребенка, уставилась наивно-детскими глазами на сидящих, и когда Сергей махнул рукой, жеребенок ушел к реке. Стало жарко. Сергей расстегнул ворот рубахи и сел поудобнее.

— Не скрываю, Сережа, понравился он мне, — продолжала Анна. Она даже комара, присосавшегося к ее шее, не замечала. Сергей не утерпел и смахнул его веткой. — Видно, черт толкнул — вышла за него замуж. Тут и началось. Он был какой-то шальной, неудержимый. В его душе, как в одной кастрюле, скопилось столько нежного и грубого сразу. То он не отлучался от меня, то надолго уходил к какой-нибудь бабе, то нежно ласкал меня, то, намотав подушку на кулак, бил, да так, чтоб синяков не было. Сам гулял, а мне даже смотреть на мужиков не давал, не то что разговаривать. Иногда позвонит ночью и говорит: «Ань, у меня собрание, так я прямо с нее и домой. — Это у него шутки такие были. — Только ты того, одна спи… не то…»

Анна замолчала. Воспоминание было не из приятных, и ей тяжело, видно, рассказывать. Сергей понимал ее состояние. В душе, как медведь в берлоге, тяжело ворочалась ревность. Люди-люди!.. Одну жизнь, данную Богом, не можем прожить по-человечески!.. Как не стыдно — воруем друг у друга деньги, хлеб, любовь!.. Своя утроба ближе, роднее чужой?! Уймитесь, пока не поздно! Ведь очень будет стыдно на том свете! Там не надо всего этого, там перед Богом нужна только чистая совесть.

— Однажды я убежала от него. Решила про себя, что никогда не прощу, — снова стала рассказывать Анна. Казалось, она не задумывается над тем, какую реакцию вызовет ее исповедь у Сергея. — Так послушай, чего он задумал. Выкрасил бинт красными чернилами, замотал им руку, пришел ко мне и говорит: «Вот, полюбуйся! Хотел тебя встретить с работы, а на меня напали хулиганы. Поранили». Тут он сморщился и чуть не заплакал. Поверила я ему, очень он разжалобил меня. До этого почти час на коленях стоял. Потом опять все потекло по старому руслу. И вот, Сережа, я навсегда ушла от него. Детей у нас нет, и я решила пожить пока в деревне. И ушла на этот раз навсегда.

Сергей молчал, собирая в кучу мысли, как собирает тучи гроза. Замолчала и Анна. Говорить было больше нечего, да и не хотелось. Она дотянулась до куста, сорвала веточку и стала нюхать листочки. У них уже не было того терпкого запаха, какой бывает весной.

Сергей все так же молчал. Он чувствовал, что Анна по-прежнему для него любимая и желанная, и ничего, что этот цветок сорван другими, он еще нежен и притягателен. Да и невозможно сделать того, что годами лежало на дне души, — взять враз сгрести и выбросить, как золу из печки. Будто пароход к пристани, его тянуло к ней.

— И ты ни разу не вспомнила меня? — спросил Сергей, хотя отлично знал ее ответ.

— Вспоминала, Сереженька! Очень-очень часто вспоминала. Я только потом поняла, что отказалась от чистого ручья и все эти годы пила из грязной реки. Если честно, то я и сейчас тебя сильно люблю.

— Анна, так в чем же дело! — вскрикнул Сергей и встал на колени, схватил ее за плечи, притянул к себе. — Давай вместе жить! Я тоже тебя люблю. Из-за этого даже не женился.

Анна легонько отстранилась, встала на ноги, потом поклонилась, взяла полотенце, встряхнула его и протянула Сергею.

— Нет, Сереженька! Нет… нет… нет!.. — Синие глаза расширились. В них блеснули слезы. — Не для этого я исповедовалась тебе. И замуж я за тебя не пойду.

— Почему? — закричал Сергей.

Жеребенок, пивший воду из реки, посмотрел на них и заржал.

— Мне надо пожить одной. Очиститься, одуматься, переварить пережитое. Прощай!

Анна притянула голову Сергея, поцеловала долгим поцелуем и ушла.

Сергей хлопнул о землю полотенцем и как был в одежде, так и бросился в реку. Утреннее солнце, купавшееся в воде, как зеркало, раскололось на куски.

В КОМАНДИРОВКЕ

Осенний дождь лил весь день. На улице быстро темнело. Василий, молодой человек в теплых ботинках на босу ногу, шел от реки в сторону поселка, старательно обходя лужи. Катер, подбросивший Василия, развернулся и ушел, и все, что связывало с остальным миром, уплыло вместе с катером.

В хорошую погоду сюда можно добраться еще самолетом, другой транспорт не ходит. Вокруг, на десятки километров, только болота да леса. То ли дождь повлиял на настроение, то ли незнакомая местность, но на душе было — хуже не придумаешь. Еще на катере Василий узнал, что в поселке нет ни гостиницы, ни дома приезжих. Куда идти ночевать? Настроение упало до нуля.

«Других журналистов редактор в города посылает, а меня в глушь, как обычно», — думал тоскливо Василий.

От клуба неслась музыка и слышны были слова песни: «А нам все равно…»

«Ты молодой, не женатый, — говорил, как всегда, шеф и ехидно улыбался, — и адаптацию в глухом месте пройдешь скорее».

На этот раз задание у Василия пустяковое — написать репортаж об уборке картофеля, на это не потребуется много времени. Все бы было хорошо, если бы не наступление ночи да не боязнь остаться одному на улице.

К счастью, у первого дома он увидел девочку лет десяти и, обрадованный, зашагал к ней. Девочка приметила незнакомого мужчину и остановилась, уставившись на него.

— Здравствуй, маленькая! — первым делом поздоровался Василий, подойдя к девочке. Та наклонила голову в знак приветствия, но по-прежнему молчала. — Будем знакомиться. Я дядя Вася!

— Я Таня! — наконец проговорила девочка и продолжала разглядывать незнакомца. «Чудной какой-то дядя Вася — круглый, смешной, со вздернутым носом».

— Скажи мне, милая, кто может переночевать пустить? А то знаешь, темноты боюсь. — Василий сделал вид, что очень боится, но у него вышло это так смешно, что девочка захохотала. — Так не знаешь, а? — продолжал пытать Василий.

— Не знаю, — ответила девочка честно.

— У меня, правда, была одна знакомая тетенька, — начал Василий с другого конца, — вдова, без мужа, одна жила. Не слышала про такую? Вот только забыл, где она живет?..

— Тетя Маруся? Муж ейный еще в тюрьме сидит, да? Вот только та или другая?

— Та, та!.. — обрадовался Василий и сунул девочке в руку конфету. «Я ведь ненадолго, а ему сидеть да сидеть», — подумал Василий.

— Третий дом налево, — ответила девочка.

Василий в теплых ботинках протопал в сторону указанного дома. Девочка проводила его взглядом и сразу побежала домой, чтобы рассказать про смешного дядю Васю.

В указанном девочкой доме было чисто и уютно — до всего дошли женские руки. Василий с горечью подумал: «Живут же люди, а я до сих пор мыкаюсь по общежитиям».

Хозяйке, на первый взгляд, было немногим более тридцати: невысокая, стройная, глаза веселые и, самое главное, понимающие.

— Здравствуйте! — поздоровался Василий и тут же подумал, глядя на нее: «Вот это, кажется, то, что мне надо!» И вдруг, как на аукционе молотком по столу, ударила по мозгам мысль: «А вдруг не повезет? Ну да ладно об этом — везло же раньше!»

— Вам кого? — удивилась хозяйка незваному гостю. Она зачем-то вынула из волос шпильки, и темные волосы рассыпались по плечам.

— Прохожие сказали, что вы пускаете ночевать! — проговорил незнакомец.

Она насмешливо рассматривала его круглое лицо с вздернутым носом и хитрыми прищуренными глазами.

— Кто же так сладко врет? — усмехнулась хозяйка, и Василию показалось, что она читает его мысли. — А если пущу…

— Что вы хотите сказать?

Щелки сощуренных глаз расширились, Василий чуть-чуть улыбнулся и почувствовал приятное тепло в груди: «А вдруг и она того же хочет, чего и я?»

— Ничего не хочу сказать. Я только размышляю: ведь я не старая и вы не старик. Если пущу, то что подумают люди? — она насмешливо улыбнулась.

— Что подумают люди, я не знаю, но зато предполагаю, что будут сожалеть, если ночью от холода умрет молодой человек.

— А вы искали ночлег в других домах? — Глаза ее снова лукаво заблестели, она засмеялась и добавила: — Право, не знаю, что делать? У людей языки длиннее реки, по которой вы приехали!..

Василий с какой-то скукой посмотрел на нее. Что это — отказ? Вдруг представилось: он опять на улице, где сыро, холодно. Он опять один, да еще с тяжким вопросом в голове: где ночевать?

— Да, я стучался почти во все дома, — соврал Василий. — Никто не пускает.

— Тогда чего вы топчетесь у дверей? Проходите, — хозяйка махнула рукой, видимо решилась. — Если спросят, скажу, брат двоюродный приезжал. Не прогонять же человека!

Василий снял ботинки и прошел к столу. Ему понравилось «Не прогонять же человека!». Хозяйка вскинула брови: посмотрела на его босые ноги и подала тапочки мужа. Поблагодарив, Василий уселся за стол, стоящий у окна, и выглянул во двор. Было темно, хлестал о стекла холодный дождь. Ветер бился о стены и протяжно гудел в трубе. Хозяйка подошла к столу и задернула шторы. Василий уловил запах молодого женского тела, и от этого у него затрепетали ноздри. От тумана в глазах расплылся образ хозяйки и, как только она отошла от него, восстановился в прежних очертаниях.

— Сейчас я вас покормлю, — сказала она, доставая ухват из-за печки. Открыла заслонку и ловко вытащила на шесток один чугун, потом другой, потом третий.

— Все это вы напрасно, — нерешительно запротестовал Василий, — у меня тут в портфеле, как в буфете, чего только нет!

— Ничего, свое потом можно. Вы моего отведайте!

Хозяйка возилась около стола — налила щей в тарелку, положила хлеб, поставила соленые огурцы, сметану. Тушеную картошку со свежим луком и мясом оставила на потом.

— Кстати, как вас зовут?

— Василий, — ответил гость.

— А меня Луша! Только не шолоховская, а вологодская, — попробовала она пошутить.

«Да ты лучше шолоховской», — подумал Василий, оглядывая округлые бедра, переходящие в узкую талию. Живота почти не было, зато груди выпирали.

— Ну а насчет выпить, Вася, — извините! Перестройка и до нас докатилась. Уже с полгода не завозят в деревню водку. Есть в магазинах какая-то американская по двести восемьдесят рублей за бутылку. Это месячный оклад воспитателя в детском саду!

— Выпить в портфеле найдется! Иногда беру в командировку: промокнешь или за услугу какую-нибудь отдать.

Хозяйка была в темно-синем халатике. Когда она металась от печки до стола, полы халата расходились в разные стороны и тут же сходились, но Василий успевал за какие-то секунды разглядеть круглые колени. В такие секунды к горлу подкатывали, как волны к берегу, необузданные желания молодости, и он на мгновение терял нить разговора.

Луша нечаянно уловила взгляд гостя и понимающе-дерзко усмехнулась.

— Вы не ждите меня, начинайте, — напевный голос хозяйки был как у девочки.

— У вас найдется еще один стакан?

— Вы на что намекаете? — спросила хозяйка и сделала вид, что не понимает Василия. Однако, подумав, поставила на стол второй стакан и села напротив гостя. — Только чуть-чуть!

Выпили, закусили. Василий тут же налег на щи, Луша откусила огурец. От выпитого она раскраснелась, как-то вдруг помолодела, стала еще желаннее.

Василию из-за стола была видна другая комната и широкая-преширокая кровать. Он незаметно пододвинул стул ближе к хозяйке и налил снова в стаканы. Луша, пить больше не стала — только пригубила, а Василию очень хотелось, чтобы она выпила.

— До чего же вам, Вася, хочется, чтобы я опьянела! — игриво засмеялась хозяйка. — Ах, мужчины-мужчины! У всех на уме одно и то же!

Василий считал себя везучим и настойчивым ухажером, глубже в своей душе он никогда не ковырялся. Минут пять они молчали. В комнате было тихо, только на кухне маленький котенок звучно лакал молоко из блюдца и фыркал. Луша, напротив, думала, что от нее все время отворачивается судьба. По натуре она была веселым и общительным человеком, с острым умом и трезвым взглядом на жизнь. И если Василий зависел от сиюминутных впечатлений и тут же, в зависимости от обстановки, менял свои решения, то Луша, хладнокровно оценив происходящее, только потом делала выводы и никогда не ошибалась.

Василий достал папиросы и, показывая на пачку, спросил:

— Я выйду?

— Курите здесь. Муж мой не имел привычки выходить. Дымил где придется.

— Давно вот так? — спросил Василий, не спеша стряхнул пепел в маленькое блюдечко и выпустил три кольца дыма.

— Что «давно»? — непонимающе посмотрела на Василия хозяйка.

Из кухни вышел котенок и уставился на незнакомого человека, потом прошел к дивану, не особо торопясь после выпитого молока.

— Одна, без мужа! — Василий взглянул на котенка и подумал: «Без мужика, наверное, нажит».

— Года два, — ответила хозяйка и засмеялась слегка смущенно.

— И все одна и одна? — удивился Василий и словно случайно положил под столом руку на оголенное колено. — Как терпите? А, Луша? Тяжело небось?

— Всякое бывает, — неопределенно ответила хозяйка и вежливо отняла от колена руку Василия.

«Не беда, — подумал Василий. — Поначалу всегда так бывает! Дальше наверняка уступит!»

— Вася, кушайте, а то остынет, — спохватилась хозяйка, заметив, что гость бросил курить и выжидающе смотрит на нее.

Василий выжал из бутылки последние капли, выпил и спросил:

— Муж за что сел? Если, конечно, не секрет?

— Так… за дурь… — Сразу было видно, что ей не очень хочется рассказывать об этом.

Внимание Василия отвлек котенок, который присел перед прыжком, потом запрыгнул на диван и начал играть с мотком ниток, забытым хозяйкой из-за внезапного вторжения гостя.

— Непутевый, наверное, был? — спросил Василий и обгоревшей спичкой поковырял в зубах.

— Кто, муж? — Хозяйка нахмурилась. — Всякое бывало! Иногда человек как человек, а иногда найдет на него такое, что и словами не выразишь. Очевидно, инопланетяне давали ему дурные установки, — закончила она шуткой и улыбнулась. Затем перешла на диван и закинула ногу на ногу, выставляя из-под халатика круглое колено.

Василий заволновался. Котенок столкнул моток ниток с дивана и теперь гонял его по полу, изредка останавливаясь и вскидывая голову на Василия, как бы предлагая участвовать в игре.

— Расскажите о нем что-нибудь, Лушенька? — Водка начала понемногу действовать, теплой волной накатывало на душу.

— Чего рассказать? Право, не знаю. В моей жизни поучительного мало. — Хозяйка опять сдвинула брови и вдруг с обидою в голосе поделилась: — Ух и натерпелась от мужика. С придурью был человек. Людей на хорошее тянет, а его, как беса, — на плохое.

— А дети были у вас? — поинтересовался Василий.

— Нет! Не было! Видно, дом такой несчастливый, если Бог детей нам не дал!..

— Рассказывайте, Луша, дальше, я слушаю! — попросил Василий, косясь на мучительно-волнующее колено хозяйки.

«Все хорошо, прекрасная маркиза!» — пропел про себя Василий и посмотрел в другую комнату, вновь увидел двухспальную кровать, тут же зевнул, но приготовился слушать.

Она хотела рассказать о себе, о том, как скучно живется одной в таком огромном доме, особенно зимой, когда ночи очень длинные и вой ветра за окном навевает ужасную тоску. Но начала совсем о другом — о своей супружеской жизни.

Василий вновь закурил, затянулся и медленно, через нос, выпустил дым. Он видел себя уже в постели, а рядом упругое, но податливое тело хозяйки.

Луша вытерла насухо стол и опять уселась на диван и стала продолжать свой рассказ.

— Вот… видите, — как бы оправдываясь, говорила женщина, — сколь придурел человек! Будто нечистый водил его по земле. А чем кончил!

— А чем, интересно? — спросил Василий, а сам подумал: «Хоть бы скорее кончалась эта эпопея!» Он снова зевнул, положил руки на стол, на них оперся подбородком.

Котенок попробовал запрыгнуть ему на колени, но он столкнул его недовольно.

— А кончилось тем, что он уехал в дальний колхоз и зашел со значительным видом к председателю. Представился начальником строительного управления. Председатель встал, поздоровался за руку. Мой сел, поправил галстук, достал из портфеля какие-то справочники и начал что-то высчитывать, хотя образование пустяк у него — всего восемь классов. Потом убрал справочники в портфель, почесал за ухом. Председатель внимательно следил за ним и уважительно молчал — как же, большой гость пожаловал, — ждал распоряжений.

Утром председатель выгнал бригаду на трассу и заставил пилить столбы. Он боялся, как бы не опередил сосед. Когда из города приехало начальство, работа была завершена. Колхоз надолго остался без света. Вот так мой голубь и подзалетел на пять лет.

Василий слушал и молчал. «Ну и командировка, — думал он. — Рассказ, что ли, написать? А что, неплохой получится!..»

Хозяйка тоже молчала. По всему было видно, что воспоминание сильно подействовало на нее. Василий почувствовал, в какое неловкое положение он попал. Хотел заговорить, но разговора на этот раз не получилось, словно он сделал что-то нехорошее. Ему захотелось встать и уйти, но куда? За окном ночь, слякоть. Василий в который раз проклинал командировку и редактора, пославшего корреспондента к черту на кулички.

— Спасибо за ужин, — наконец-то выдавил Василий. Он уже не смотрел на двухспальную кровать. Все как-то сразу расхотелось.

Хозяйка при этом вздрогнула, пожала плечами и улыбнулась. Но улыбка у нее получилась грустная: что ни говори, былое сильно встревожило ее. «Видимо, она до сих пор любит мужа, — как-то нереально, подсознательно подумал Василий. — Истосковалась баба по ласке, в какой-то миг расслабилась».

— Я вам постелю на кровати, — сказала женщина просто, чуть покраснев и заходила по комнате туда-сюда, ища чего-то.

— Зачем, не надо, — взволновался Василий и испуганно вскочил.

— Да вы не думайте, у меня чисто, — умоляюще произнесла хозяйка и покраснела сильнее. — Вы первый у меня гость.

— Я не про это. Лучше в сенях постелите. Или вот здесь, на лавке.

— Не беспокойтесь, я к соседке уйду, — догадалась хозяйка, блеснула глазами и тихо сказала: — А вы, однако, стеснительный. Так я на кровати постелю?

Василий облегченно вздохнул. «Пусть думает что хочет. Я не паразит!.. Не сволочь!..»

Хозяйка расправила кровать, надела кожаное пальто и, уже держась за ручку двери, сказала:

— Завтра мне чуть свет на работу. Я воспитатель детского сада. Так вы, уходя, подоприте дверь палкою. Спокойной ночи, Вася!

Утром он собрал нужный материал и опять на катере уехал в город.

ЗА МАЛИНОЙ

В лесу созрела малина. Утром, когда в окна деревянного дома сочился сквозь грязный тюль рассвет, тринадцатилетний мальчик Яшка вылез из-под рваного одеяла, выбежал на кухню и полез на печь будить брата.

— Эй, засоня, вставай, — тянул он Ваньку за ногу, вздрагивая от холода. — Слышь, а? Все ягоды оберут без нас. Вот погоди, матка встанет, так она ужо задаст!

Ванька, спавший на печи под отцовской кошулей, недовольно заворочался и сонно сказал: «Чичас», но продолжал лежать все так же с закрытыми глазами, даже не двигаясь и не пробуя встать. В таком случае можно понять семилетнего ребенка и посочувствовать ему, но голод, как говорят, не тетка и даже детей заставляет думать о хлебе. Кто еще в этом доме, кроме детей, заготовит на зиму ягод, грибов? Кто распилит дрова, уложит в сарае? Кто?!

На крик поднялась мать, Анна Сергеевна Скворцова. Она еле передвигалась по дому, так как сильно хворала, и потому, как только вошла на кухню, тут же опустилась на скамью.

— Пошто кричишь, оглашенный? Есть стыд у тебя?

— Мам, братка не поднимается! — проговорил плаксивым голосом Яшка. — Сама буди его! Ужо итить надо, а он!.. Гли-ко, петух соседки уж как давно прокричал. А Ванька спит да спит!..

— Нуте-ко, побуди при мне. Должон, поганец, поди, подняться, — говорит беззлобно мать и вытягивает шею, стараясь заглянуть на печь. — Вчерась оченно умаялся дитятко. Все сено на поветь побросал! Яш, токмо прежде леса поесть надо, да за Ваняткою смотри в лесу.

— Ладно, мам! Ванятка такой колотырный — ужасть просто! Поди угляди за ним!

— А ты угляди… Постарше, чай…

Хворь у Анны Сергеевны началась вот из-за чего. Как только забеременела Ваняткою, муж ее, Алексей, тут же завербовался на Север. Подумать только! На три года, да так и остался навсегда. Люди из их поселка, побывавшие там, баяли, что сошелся Алексей на Севере с женщиной, тоже вербованной, но из других краев, работает в шахте и домой возвращаться не собирается.

Анна Сергеевна не стала подавать на алименты. Люди сказывают, из-за гордости!.. Пусть ирод подавится сиротскими деньгами, пусть пображничает! Как только муж покинул ее, она сразу взвалила на себя всю работу. Бывало, навезет из лесу дров да ляжет на печку, очухаться не может. Ведь работала она в ту пору беременная. Знамо, житье такое — хоть побирайся! Все делала — и дрова пилила, и воду носила, и за колхозным скотом ухаживала. Не успела поправиться после родов — опять в работе. К тому же и одежда и обувка были очень плохие. Признаться, в ту пору и зачала болеть Анна Сергеевна. Она еще передвигалась как-то по дому, еще воды могла принести, печку истопить, могла ребятам собрать покушать, потом валилась, бедная, не раздеваясь даже, и часами отойти не могла. Бабе ли это мужицкое дело? Правда, нужда научит всему. Заработок не велик, а двое ребят. Одних картох по чугуну съедают. Нужно честно сказать, что дети у Анны Сергеевны не нытики и к труду с малолетства приучены.

Побудив еще брата, Яшка вернулся в спальню, набросил на кровать одеяло и стал одеваться, натягивая на себя латаные штаны и рубашку, и вскоре два брата выскользнули во двор.

Во дворе чирикали и прыгали воробьи. Иногда они дрались из-за какой-нибудь крошки, на березе сидели грустные вороны; в небе носились ласточки. Повсюду росли подорожник, щавель, зверобой. Особенно красив вдоль дороги иван-чай. В народе говорят: как только опадет его цвет — конец лету. За поселком дорога обогнула коровник и пошла перелеском.

— Возьми, — протянул Яшка брату пестерь, что поменьше, и торопливо зашагал вперед по прямой, как натянутый шнур, дороге. Из окна дома до самого большого леса провожала глазами ребятишек Анна Сергеевна.

В низинах еще лежали, покачиваясь, тающие под лучами солнца пласты тумана; было то время, когда в лесу еще пасмурно и сыро, а на открытых местах — сухо и тепло.

Яшка внимательно наблюдал за дорогой. Лицо его в этот момент было каким-то одухотворенным, тонкие губы сильно сжаты, ноздри раздуты. Ребята молча углубились в лес. Немного погодя они начали спускаться в овраг. Очутившись на дне, по которому пробегала ключевая вода, Яшка попил, а Ванька пить не стал. Он ощутил пустоту в желудке и сразу почувствовал, как засосало под ложечкой. Выйдя на другой конец оврага, ребята несколько раз перелезли через опрокинутые бурей стволы деревьев. Они ни разу не остановились, не отдохнули — работа торопила их. Ванька еле успевал за Яшкой, все время оглядывался назад. Каждый куст казался ему то кикиморой, то дедушкой лесовиком, то злым человеком. Нигде ни души, а все равно боязно.

— Яш, не беги, — канючит Ванька, еле поспевая за братом.

— Потарахти еще мне! Гли-кось, солнце всю росу слизало, а мы до Погорелова не дошли, и все из-за тебя, капризуля!

— Ну да, из-за меня! Экой ты хитренький!

— Истинно из-за тебя! Пошто, как червяк, беспомощный!

Ванька опять бежит за братом некоторое время молча, потом запинается ногою за махонький пенечек, падает и плачет:

— И-и-и…

Яшка останавливается и подбегает к брату.

— Где больно? Укажи! Махонький ты еще, Ванятка. Да не хнычь, дурачок! Не хнычь, братик!

Ванька указывает на распухшее колено. Яшка стряхивает грязь, усердно дует на ссадину. Слезы быстро просыхают.

— Яш, а правда, что лесовой утром спит?

— Правда-правда… Пошли ужо, — говорит Яшка. — А ты что, ровно спужался?

— Не-е-е… — тянет Ванька. — Скажи сказку.

— Какая сказка!.. Итить надо!..

Ребята прошли бо́льшую часть пути. Солнце давно уже расправилось с росой и туманом. В лесу пахло сосной и еще чем-то. Высоко в небе парил коршун. Под самое облако взлетел, паразит. Яшка уже не бежал, как давеча, а шел вровень с Ванькой. Пестерь надел на спину, а в правой руке держал палку, которой иногда рубил крапиву. Вдруг Яшка многозначительно улыбнулся и спросил брата:

— Ты сказку просил?

— Да-а… — тянет Ванька и заглядывает в глаза Яшке, а вдруг не соврет, вдруг расскажет. — Ту, что вчерась недосказал!..

— Жили-были два братца, — начал Ванька, скрывая в глазах смешинки, — два братца — Кулик да Журавль. Накосили они стожок сенца, поставили среди польца. Не сказать ли сказку опять с конца? — спросил Ванька и захохотал.

— Не ту! — капризничает Ванька. — Хорошую! Не то мамке скажу, что дразнишь!

Яшка наклоняется, берет камень и швыряет в чащу леса. Камень летит, срывая листья с деревьев, ударяется в ствол березы и мягко падает в мох.

В это время ребята подошли к речке Южок и взошли на мост, который каждую весну смывает водой, и, не торопясь перейдя на другой берег, очутились в густом малиннике. Потревоженные спелые ягоды, как красные капли, посыпались в траву. И как всегда в такой момент, ребят захватил азарт. Они трудились быстро, молча, сосредоточенно. Были забыты и черти и ведьмы. Лишь одна мысль тревожила каждого — не отстать! Например, Ванька видит, что Яшка не держит пестерь, а ставит его под куст малинника и обирает ягоды двумя руками, и он тут же начинает подражать брату, работает так одержимо, что не видит ничего вокруг себя. Правда, одно время брату показалось, что потерял Яшку. Ванька с беспокойством стал прислушиваться к писку мышей под кореньями старой ели, к крикам птиц где-то позади в кустах и вдруг не утерпел и испуганно закричал, сложив у рта рупором ладони:

— Яша!.. Яшка!.. Яш!..

— Ну чего орешь, толочай ты этакий! — обозлился Яшка, выходя из кустов. — Леший тебя знает, до чего пуглив. Полно тебе зуб о зуб щелкать, истукан ты этакий! Не видишь разве, что я за кустом?

— Вот поди ж ты, угляди тебя! А вдруг лесовой крадется ко мне?

— Ты ему криком разве угрозишь? — Яшка чуть не расхохотался, так как у Ваньки все лицо было измазано малиной. Смотри, братка, грязный какой! Ужас один!

— Да-а-а!.. Я боюсь!..

— Боишься — ходи за мной.

Солнце уже висело над головой, и по лесу катились волны горячего воздуха. Когда ребята сели отдохнуть, их пестери были наполнены малиной — спелой, сочной, пахучей.

— То-то мамка подивится, как мы ей малины принесем! — воскликнул Ванька. Ласковые глаза мальчика устремились на Яшку, лицо которого тоже сияло радостью.

Ребята с наслаждением ели черный хлеб с луком. Рядом из травы выпрыгивали кузнечики и снова падали в траву. С цветка на цветок перелетали бабочки, как маленькиевертолетики проносились стрекозы. Где-то далеко слышались бабьи голоса, ауканье; казалось, что жизнь бесконечна и прекрасна.

Яшка повалился спиной на сосну, расслабился и следил за кузнечиками, считая, сколько их выпрыгнуло из травы, а Ванька лежал на животе и нюхал ягоды. Ему очень хотелось попробовать их, но он сдерживал себя, ведь у матери сегодня день рождения и ей непременно нужно сделать подарок — пусть это будут ягоды.

— Яша, скажи сказку! — канючит Ванька и смотрит на брата слезливыми глазами. Он отодвинул ягоды и сел против. Яшки. Перед носом, как мяч по резинке, заплясал комар, но Ванька — ноль внимания.

— Ладно, слушай! Приезжает домой купец, а купчиха ему и говорит о понизовце, который с того свету от их сына Дрони пришел и попросил кучу денег. Купчиха дала, и понизовец сразу удалился. «Ох ты дура ты, дура… да какой понизовец с того света придет к тебе?.. Обманул он тебя. В какую сторону хоть пошел он?..» Купчиха сказала. Сел купец на лошадь и поскакал догонять понизовца. Догнал, сошел с лошади и закричал: «Ах ты, мошенник! Попался, подлец! Вот я тебе задам трепку! Подержи-ка лошадь, а я схожу в лес да вырублю дубину. Да дубиной тебя… дубиной…» Купец пошел в лес за дубиной, а понизовец был и нет — уехал! Пошел купец домой. Приходит, а купчиха и спрашивает: «Что, догнал понизовца?» — «Догнал». — «А где у тебя лошадь?» — «Где лошадь? Ишь, дура! Все ей знать надо! Выходит, Дроня тебе сын, а мне нет?»

Ванька захохотал. Уж очень ему понравился понизовец, который так лихо обвел купца. Яшка тоже смеется. Между ними летает оса. Ей очень хочется сесть на Ванькины ягоды, но он отгоняет ее рукой.

— Инда страсть какая интересная сказка, — продолжает хохотать Ванька, ударяя ладонями себя по коленям и раскачиваясь то взад, то вперед. — А то всё про курицу-рябу да про курицу…

— Ну что, пошли? — Яшка поднялся и стал надевать пестерь, потом помог надеть Ваньке, после этого ребята направились домой. Солнце было еще высоко, и жара не спадала. Воздух, напитанный сосной, был неподвижен. По мере того как ребята стали выходить на открытую местность, жара все более усиливалась, и как только они вышли к поселку, стало вообще невмоготу.

— Прошли ничего, а индо всего размочалило, — сказал Ванька и остановился, чтобы отереть лицо.

— Не только тебе, Ванятко, всем жарко!.. Эко сухмень стоит, все лето…

— Угу!.. — проговорил Ванька. В его движениях появилась вялость. Он даже два раза споткнулся на ровном месте.

— Нешто устал? А мне нипочем! Ты дай мне свой пестерь, я понесу его, — проговорил Яшка.

— Разе унесешь? Эвон какая тяжесть! — ответил Ванька. Ему очень хотелось, чтобы Яшка взял у него пестерь, но он пожалел брата и не уступил ему свою ношу.

Тут между Яшкой и Ванькой возник такой разговор.

— Вань, а Вань! А что, ежели мы продадим ягоды и мамке гостинец купим, а?.. День рождения у нее!..

Ванька с минуту подумал, потом сказал:

— Давай, Яша, твои ягоды продадим и купим мамке пряников, а мои я отдам ей?..

— Эк, куда полез! Намедни, когда чернику собирали, чьи продавали, а? Теперь твой черед!..

Мимо проезжала телега. В ней сидели два черных мужика. Носы у обоих как два крючка. Они сердито вращали глазами, выпуклыми, словно у пауков.

— Ой, кто это? — испугался Ванька и прижался к Яшке. — До чего страшные.

— Мало их таскается, кооператоров: либо цыгане везут продавать водку, либо еще кто! Поди узнай их!.. Ну что, будем ягоды продавать?

— Давай… продадим… Но, чур, уговор: продаем и твои и мои.

— Ты очумел, что ли? — удивился Яшка и постучал себя по лбу. — А если мамка спросит, где ягоды, что тогда?

Ребята задумались. Лица у них скисли, как после клюквы.

— А мы еще раз сбегаем в лес и по новой наберем малины! — сказал Ванька и с надеждой посмотрел на Яшку. — Не поздно еще, а?..

— Во, молодец!.. Время еще есть!.. Айда скорее!..

Ступив на тропинку, ведущую к вокзалу, где на маленькой площади продавали всякую всячину, ребята оглянулись на лес, стоящий вдали, и побежали вперед.

Когда ребята во второй раз выходили из леса с полными пестерями малины, навстречу им вырвался, словно на тачанке, ветер, нагнал туч, и уже у самого поселка дождь накрыл ребят. Через пять минут мальчики были такими, как если бы их только что достали из реки.

Засыпая, Яшка и Ванька видели счастливое лицо матери. Она долго целовала то одного, то другого. Ей понравились пряники и конфеты, подаренные сыновьями. Это был самый лучший день в ее жизни.

ПЕРВЫЙ РАЗ В ЖИЗНИ

Туристический теплоход шел вверх по реке, берега у которой были то пологие, то крутые, сплошь заросшие лесом. Правда, иногда выглядывало из-за деревьев неизвестное село, но потом исчезало, а иногда приходило к реке стадо коров напиться воды, пожевать жвачку, полежать.

У всех переправ, которые встречались на пути следования теплохода, толпились машины, тракторы с тележками, подводы. Люди на берегу с завистью провожали туристов, и каждый по-своему проявлял отношение к ним: дети махали руками, подпрыгивали на месте, что-то кричали, видимо желали удачи, и долго бежали по берегу вслед за теплоходом. Мужики, расставив широко ноги и засунув руки за пояс, улыбались неизвестно чему, а бабы, пооткрыв рты, смотрели удивленно, словно перед ними на теплоход проплывал, а баба-яга летела на метле. Даже коровы, стоя в воде и задрав головы, как перед затмением, мычали на весь лес. Одни вороны не проявляли своих чувств, будто бы знали, что и на теплоходе плывет перестройка — жадная и голодная.

У борта теплохода стояла девушка лет двадцати и неотрывно смотрела на берег зелено-синими глазами.

— Какая красота! — сказал кто-то за спиной у Нади (так звали девушку). — Вот вам «Зеленый шум» Рылова.

Она посмотрела влево от себя, где стоял ее попутчик — молодой художник из Москвы. Шею его сжимал галстук — широкий и смешной. Синий жилет небрежно был накинут поверх модной рубахи. Он был худой, но с красными щеками и с небольшой лысиной на затылке, хотя ему было всего-навсего двадцать пять лет. Едва ли во всей Москве кто-нибудь носил такой допотопный галстук, но художник любил его по неизвестным причинам. Друзья художника утверждали, что он восходящая звезда в искусстве. Правда, кое-кто из них немножечко критиковал его, но так, чтобы не задеть самолюбия художника, и он даже возгордился от такой оценки своего творчества, был немножечко самовлюблен и самонадеян. Если кто-нибудь иногда ругал его, то художник захлебывался от негодования.

— Какая красота! — повторил художник, который просил знакомых и незнакомых называть его Владиком. — Вы не знаете этих мест?

— Откуда же! Я москвичка! — ответила Надя, недовольная тем, что ее оторвали от созерцания. В это время подул ветерок и заперебирал волосы, рассыпанные по плечам. Она не обратила внимания. От Нади приятно пахло духами, и поэтому художник незаметно наклонялся к ее плечам и глубоко вдыхал, испытывая удовольствие.

— Это Вологодчина! — вмешался в разговор сельский врач, который стоял по правую руку от девушки и застенчиво улыбался. Он никогда не был в столице и за свои двадцать шесть лет впервые совершал путешествие, поэтому всю дорогу чувствовал себя скованно.

Девушка посмотрела на него издалека, как бы впервые замечая, и тотчас ее лицо стало простым и милым. Радость и приветливость ее глаз были так ярко выражены, что он подумал: «Господи! Дай Бог, чтоб я ей понравился!» Но тут же отбросил эту мысль и ревниво покосился на художника.

Неожиданно с правой стороны, на высоком берегу, показалась деревня. Оттуда доносился детский крик — это ребятня с крутого откоса ловила рыбу. Ожидая лакомства, на берегу дремал черный кот. Недалеко от этой компании, прямо на траве, два мужика играли в шахматы. Ничто не могло отвлечь их от этого занятия. Только комары, как пикирующие бомбардировщики, падали им на шеи, и мужики, не отрываясь от игры, досадливо отмахивались.

Перехватив Надин взгляд, брошенный на шахматистов, Владик брезгливо сказал:

— Надюша! Улавливаешь, как от тех чудиков навозом прет?

— Нельзя так о людях! — проговорила недовольно Надя, не поворачиваясь к художнику. — У каждого свой жребий!

Сельский врач промолчал, но почувствовал себя виноватым, потому что не защитил мужиков, не ответил Владику как положено.

Надя никогда не жила в деревне, и ей захотелось сойти с теплохода, подойти к ребятам, половить с ними рыбу или побыть молчаливым судьей около двух мужиков. Кругом такая теплынь, и у тех людей свой маленький мир на огромном пространстве земли.

Но теплоход, не останавливаясь, шел вперед, и деревня отставала от него все дальше и дальше. Надя долго смотрела назад, до тех пор, пока не начали слезиться на ветру глаза, словно от яркого света. Опять по берегам потянулись леса. Низко-низко над водой гонялись друг за другом ласточки. Из леса, как будто с птичьего рынка, доносился гомон других птиц. А в небе подымался все выше и выше, почти за самые облака, маленький жаворонок. Наде вдруг показалось, что она стала легкая как пушинка. Стоит подуть ветру, и она взлетит к небу вслед за жаворонком. Мысли у нее были радостными и хорошими, как и эта земля, освещенная ласковым солнцем.

Ликуют пичуги в лесах обновленных,
Довольный ручей по долине журчит,
Боярышник вспыхнул, росой освеженный,
Цветами лесная поляна пестрит, —
словно угадывая настроение девушки, продекламировал сельский врач и тут же почувствовал, как краснеют его уши. Художник, не таясь, криво усмехнулся.

— Откуда это? — спросила Надя и посмотрела на сельского врача зелено-синими глазами.

Сельский врач минуту помолчал, довольный тем, что девушка обратила на него внимание, и сказал:

— Из Бернса!

— Надо же!.. А я думал, твое!.. — художник ехидно усмехнулся. — Еще удивился, дурак, что живут люди в деревне, а так пишут!..

Владик и Надя засмеялись. У Владика от смеха лицо надулось так, что всем показалось, что оно вот-вот лопнет. Сельский врач не мог сразу сообразить, что ответить, и еще пуще покраснел. Сердце у него забилось быстро-быстро, словно он камнем пошел ко дну. «Наверное, она подумала обо мне нехорошо! Надо же! Ни с того ни с сего отмочил. Вот село! Хоть бы что-нибудь случилось такое, чтобы они отвлеклись от меня». Тут сельскому врачу стало совсем грустно. По натуре он был ласковым, чутким и нетребовательным человеком. Сейчас ему в голову лезла одна и та же мысль: «Может, не мешать им, отойти в сторону?» Но какая-то сила удерживала его около них.

Сельский врач не знал того, что Владик и Надя в эту минуту уже думают о другом. Владик, конечно, только о Наде, а она — о красоте сказочных вологодских мест. Когда-то вдоль этой реки то тут, то там стояли церквушки с золотыми куполами, но теперь они все порушены или превращены в складские помещения, а то и в клубы.

— Так ты говоришь, что это Белозерье? — неожиданно обратился к нему художник и посмотрел на часы. — Откуда знаешь эти места?

— Я местный, — просто, без рисовки ответил сельский врач. — Правда, верст двести отсюда, но здесь работал после института.

— Да, это заманчиво, — проговорил художник, но по его лицу сельский врач понял, что не так уж для него и заманчиво. — Как все-таки вокруг красиво! Сидеть бы где-нибудь на бережку и писать, писать, писать… И чувствовать, что с тобой рядом такая красивая девушка, как ты, Надюша!

При этих словах сельский врач страдальчески поморщился, хотел что-то сказать, но осекся. Ведь Надя с художником едут от самой Москвы. И туфли у него пижонистые, в Москве у шустрых кооператоров купленные.

«У него выставки, встречи со знаменитостями. Но если глубже копнуть, то чем я хуже Владика?» При этой мысли сельский врач с надеждой посмотрел на тоненькую фигурку, на рассыпанные по плечам волосы.

— Фу, жарко! Пивка бы сейчас! А не махнуть ли нам в буфет? — сказал художник.

Надя осуждающе посмотрела на него: мол, этого еще не хватало. Сельский врач краем глаза уловил ее взгляд и промолчал.

— Чудаки! — снисходительно сказал художник.

Надя фыркнула, уводя глаза в сторону, и подумала: «Все делает, лишь бы понравиться». Опять показалась какая-то деревня, но уже на пологом берегу, так что с верхней палубы теплохода был виден пруд и на нем много гусей. Из одной избы, крайней от реки, выбежала черная собака и залаяла на теплоход. Посередине деревни, прямо в пыли, лежали огромные свиньи. Маленькая старушка, опираясь на палку, несла на плече полотняную сумку — видно, с хлебом. Проходя мимо собаки, она ткнула ее палкой, та отбежала в сторону и продолжала лаять.

Художник все-таки сходил в буфет и принес три бутылки лимонада.

— Даме первой, — сказал он, протягивая Наде одну бутылку. — Стаканов нет, будем пить из горла.

Давно осталась позади и эта деревня. Впереди было поле, на котором стояло несколько синих вагончиков и около десятка бульдозеров. Рядом лежали трубы большого диаметра.

— Газ тянут, «северное сияние», — сказал сельский врач, кивая головой в сторону синих вагончиков, и почему-то смутился. Он открыл ключом бутылку лимонада, вытер горлышко и стал пить.

— Весь вид испортили, — неодобрительно произнес художник. — Безобразие! Давно известно, что там, где появляется человек, природа гибнет.

Владик допил лимонад и выкинул пустую бутылку за борт. Сельский врач осуждающе посмотрел на него.

— С безобразием я согласен, — неожиданно проговорил сельский врач и впервые позволил себе не согласиться с Владиком. — Но газ нужен селу! И так русские деревни самые нищие на земле.

— Пустяки! Дровами пусть топят!.. — хмыкнул художник и посмотрел на Надю, которая допила лимонад и вернула пустую бутылку. Владик и эту выкинул за борт, затем вытер губы носовым платком.

— Проектировщикам виднее! — ответила Надя и взялась двумя руками за борт. «Пальцы длинные и красивые, — подумал сельский врач, глядя на ее руки. — Вот бы поцеловать!»

— Знаешь, Надечка, вернусь домой, — переменил тему разговора художник, — и скажу маме, какую чудесную девушку встретил на теплоходе. Она все твердит: женись да женись. Сам знаю, что надо, да невесты на дороге не валяются.

— Довольно! Только зря болтаешь! — еле слышно сказала Надя и не могла удержаться от смеха, — В Москву приедешь и сразу забудешь.

Художник вздохнул и с восхищением сказал:

— Таких девушек не забывают! Таких сажают в угол и любуются с утра до вечера.

— А ты посватайся за меня, — говорит Надя и улыбается, — может, пойду за тебя! Больно красиво говоришь!

— Пустое дело. Не пойдешь.

— Почем я знаю, — краснеет Надя. — А вдруг пойду?

Сельский врач заметил, как художник нежно погладил ее руку. Она промолчала, не отдернула, губы ее улыбались, а глаза задумчиво смотрели вдаль. На лице Владика, как пламя свечи на ветру, играли лучи яркого солнца, отражавшегося в воде. Взгляды их встретились, и они пристально стали смотреть друг на друга, будто задумали устроить соревнование на силу воли — кто кого пересмотрит. Если бы человек мог убивать взглядом, то в эту минуту они убили бы друг друга этими горящими глазами. Наконец сельский врач не выдерживает и осторожно отводит свой взгляд в сторону. «Слабак против меня! — саркастично ухмыляется художник. — С кем вздумал тягаться, село!»

Теплоход, разворачиваясь, подходил к маленькому городку Боговарово, знаменитому церквями и крепостным валом.

— Стоять будем шесть часов, — объявил капитан, снимая форменную фуражку. — Прошу не опаздывать на теплоход.

Туристы сошли на берег и сплоченной, веселой группой столпились на пристани в ожидании гида. Все они были из Москвы. Сельский врач стоял чуть в стороне и чувствовал себя одинокой сосной в чужом лесу. Надя с художником подошли к нему и стали рядом, продолжая, видимо, прерванный разговор.

— Хорошо, что я тебя поддержал, — говорил художник, обращаясь к Наде. — Упала бы, вывихнула ногу и сидела бы на теплоходе.

— Я бы ее перетянула бинтом и все равно сошла на берег. Я ведь выносливая!

— Перетягивай не перетягивай, а сразу на ногу не наступить.

— А мы вот у доктора спросим, — Надя повернулась к сельскому врачу, — пусть он нас рассудит.

— Чего они понимают, доктора-то… Особенно сельские… — промолвил художник и, хмыкнув, покачал головой, как бы говоря: «Знаю я их! Придешь в больницу: тут постукают, там постукают, а результат один — ОРЗ. И никакого лечения!»

Сельский врач хотел возразить, но тут к ним подошел пожилой мужчина в болотных сапогах и с рюкзаком за плечами.

— Не признаешь, Иван Петрович? А я тебя признал, эвон еще откуда. Вот и свиделись мы с тобой, Бог дал.

— Матвей! — вскрикнул сельский врач и бросился обниматься. Туристы насмешливо разглядывали Матвея. — Ну как жив-здоров? А ты все такой же! Сапоги наконец приобрел!

— Живу, — ответил Матвей, высвобождаясь и поправляя рюкзак за спиной. — Да я-то что, ты о себе лучше!

— Вот, в отпуске! Туристом плыву на теплоходе У меня все в порядке. Жена твоя как? Все так же быстро бегает? — спрашивает сельский врач.

— С женой плохо!.. — сразу погрустнел Матвей. — Очень даже плохо!..

— А что так? — сельский врач на миг забыл и Надю и художника. — Давай выкладывай. Не то обижусь!

— Слегла в мае еще. Что за болезнь, не знаю и не ведаю. И настоем мяты и малины отпаивал ее, и мед давал, и сосновые почки, а ей все плохо. Как-то врача вызвал, что наместо тебя, — щеголь какой-то из столицы, такой же пижон, как вот этот, — Матвей указал на художника. Тот недовольно засопел, а Надя рассмеялась. — Посадили его за покражу, да поделом ему.

— Ты не отвлекайся, — перебил его сельский врач. — По существу давай. — Он был очень доволен, что Матвей враз раскусил художника и верно дал ему кличку — Пижон. Пусть Надя знает, кто есть кто!..

— Знамо дело — по существу. Так вот, слегла моя женушка. Вызвал врача, а он послушал ее, прописал лекарства и был таков. Денег, сукин сын, сорвал сотни две.

— Ну и что? Что дальше? — нетерпеливо спрашивает сельский врач и краем глаза ловит Надю, которая внимательно слушает Матвея. «Переживает, милая, за Матвея», — думает он про нее.

— Аленушке еще хуже стало. Без призору совсем осталась. Пособи, Иван Петрович! Кабы не ты, к другому бы не подошел.

— Да ты что, Матвей! Я не могу! — испугался сельский врач и посмотрел на Надю. Словно гвоздем царапнули сердце, когда он представил разлуку с ней.

— Иван Петрович, милый, выручай! — слезно упрашивал Матвей. — У тебя же добрая душа. Оченно даже добрая!..

— Если б в душе было дело, Матвей! Теплоход у меня. Я ведь первый раз в жизни… вот так… — У сельского врача засосало под ложечкой, как только подумал снова о Наде. — Шесть часов сроку у меня, а до тебя все восемь километров…

— Туда быстро дойдем; кажись, не разучился ходить, — не унимался Матвей, взяв руками его за плечи. — Дорога чище твоего глаза, а оттуда живым манером на лошадях доставлю.

— Ну и хитер же ты, Матвей! Ох и хитер!

— Надо помочь человеку!.. Надо помочь, Ванюша!.. — вмешалась в разговор Надя и посмотрела на сельского врача своими чудными зелено-синими глазами, будто две ласточки вылетели из укрытия и резанули воздух быстрыми крыльями.

«Э, куда гнет! Избавиться хочет!» — гневно подумал сельский врач и посмотрел на художника озверелыми глазами. Владик стоял и радостно улыбался. Присутствие сельского врача раздражало его. Он так хотел побыть с Надею наедине.

— Раз так обернулось дело, то я согласен, — упавшим голосом сказал сельский врач и, не оглядываясь, пошел вперед. «Не нужен я ей. Там столица, а здесь село».

— А мне можно с вами? — попросилась Надя и выжидающе посмотрела на Матвея.

Сельский врач остановился и чуть не упал от радости. Закачались туристы в его глазах, закачался теплоход на плаву, закачался художник. Потом все расплылось и поползло в ширину. Он протер пальцами глаза. Все стало на свое место.

Владик вздрогнул от слов Нади и побледнел:

— Не дури, Надюша! Далеко идти, устанешь!

— Он прав, — поддержал художника Матвей. — Пройдешь немного и отступишься. Гляди, какая ножка маленькая.

— Не отступлюсь! — упрямо сказала Надя и нехорошо посмотрела на Матвея. — Отчего нельзя с вами?

— Ну, доченька, ежели не отступишься, шагай вперед… И отменно сделаешь, коли прогуляешься с нами. Как-никак, а все же веселее будет нашему Ивану Петровичу.

— Прощевай! — протянул Матвей руку художнику, но тот брезгливо отвернулся.

Хорошо накатанная дорога сначала спустилась в лощину, покрытую рядами скошенного сена, потом поднялась на бугорок и потянулась меж сосен. Потом они пересекли узкую просеку, заросшую малинником, — здесь когда-то медведь напугал Матвея и сельского врача. Тогда они пришли сюда за ягодами, и с этой же целью притопал косолапый. Встреча на высшем уровне была недолгой — медведь кинулся в одну сторону, а два мужика в другую.

Надя шла впереди мужчин, помахивала сорванной веточкой, отпугивая комаров. Ей все нравилось. Она хотела бы этот миг продлить на долгие годы, но жизнь течет по своим законам.

— Какая хорошенькая девушка, и умная к тому ж! — сказал Матвей, чтобы угодить сельскому врачу.

— Даже не высказать, какая хорошая! Как василек в поле! — сказал сельский врач тепло и нежно. — Кажется, первый раз в жизни…

Надя услышала разговор и остановилась.

— Это нахальство обо мне так говорить!.. Еще чего выдумали…

Душа сельского врача, полная чем-то теплым, необъяснимо прекрасным, была подобна светлому солнечному дню, и Надя ему казалась существом с другой планеты, где живут более красивые люди. Он старался придумывать эпитеты к ее лицу, рукам, ногам, но все они были деланные топором и никак не подходили к этой девушке. Он уже рисовал картину, как они возвращаются в подводе на теплоход. Надя сидит рядом, совсем-совсем близко, опирается на его плечо и шепчет: «Видишь, я люблю тебя!»

— Вот мы и пришли. Сейчас за поворотом будет наша деревня, — проговорил Матвей. Сказано было для Нади, сельский врач и так хорошо знал местность.

Деревня с виду небольшая, домов тридцать, вся какая-то опрятная, зеленая, но тоскливая. Она напоминала вдову солдата, не пришедшего с фронта. Что поделаешь? В России все деревни напоминают вдов.

Прямо на улице валялись собаки, и все они были ленивые и не злые. Поднимет иная морду, поведет загривком за путником и опять бросает ее на лапы. У некоторых домов паслись козы, в траве бродили куры, тщательно просматривали землю, наклонялись и клевали.

Дом Матвея был самый крайний. Под окошками росли две березы и кусты черноплодной рябины.

— Чайку? — спросил Матвей, стаскивая болотные сапоги. Рюкзак он уже сбросил.

— Чаи гонять некогда. Осмотрим больную и назад, — ответил сельский врач и тут же добавил: — Может, Надюша будет?

— Нет-нет, я не хочу. Если разрешите, я посижу на улице.

— Сиди, доченька. Токмо скучно одной, поди.

Надя села в тень под березу, на табурет, поданный Матвеем. Сельский врач с хозяином вошли в дом. К Наде подошел сибирский кот, обнюхал ее ногу, потерся шеей и лег рядом. Высоко в небе парил коршун. У крыльца дома сбились в кучку болтливые воробьи. Упоительно пахло клевером, свежим сеном и еще чем-то.

«Хорошо как!» — подумала Надя, и ей, как на теплоходе, захотелось пожить в деревне. Но она знала, что сейчас выйдет Матвей, запряжет лошадь и отвезет ее и сельского врача на теплоход.

Пройдет много-много лет, и она когда-нибудь вспомнит и эту деревушку, и Матвея, и сибирского кота, чутко лежащего у ее ног.

В дверях показались Матвей и сельский врач. Лицо последнего было невеселым. Он смотрел на Надю большими, потемневшими глазами. Если бы кто знал, как ему было трудно в эту минуту.

— Ну что, барышня, поедем? — весело окликнул ее Матвей и почему-то отвел глаза в сторону, потом развел руками.

— Я?.. Одна?.. — удивилась Надя, медленно поднимаясь со скамейки, и застыла в ожидании.

— Да, одна! Иван Петрович у меня поживет, — ответил Матвей.

— А как же теплоход? Путешествие? Ведь было все так хорошо.

— Надюша? Его жена сильно больна. Я врач и не могу, не имею права бросить ее, — заговорил, словно покатил пустые бочки, сельский врач. — Я должен подежурить у ее постели, а иначе… — он не договорил и махнул рукой. — Прости!

Сельский врач знал, что если скажет еще хоть слово, то ему уже не удержать слез, и поэтому он замолчал и крепко стиснул зубы.

Надя сидела в подводе и, отъезжая, видела, как сельский врач закрыл лицо руками и опустился на ту же табуретку, с которой она только что поднялась. Наде показалось, что сибирский кот Матвея прыгнул ей на грудь и стал когтистыми лапами разрывать ее на части. Она заплакала от боли. Матвей, как умел, стал утешать ее. Подвода удалялась все дальше и дальше, и сельский врач видел, как Надя махала и махала ему рукой. Он думал о том, как много ему надо было сказать ей.

ВЕНЕРА МИЛОССКАЯ

Я приехал в маленький городок Подол к девушке по имени Вика, которую сильно любил и которой хотел еще рассказать о своей любви. Знали мы друг друга давно, но Вика так же была непонятна мне, как и в первый день моего знакомства. Вика могла долго и заразительно смеяться и тут же, без всякого перехода, заплакать. Она могла болтать и болтать целыми вечерами и вдруг замолчать, зарыться в свои думы, стать нелюдимой. И нрав у Вики непостоянный. Временами она была ласковая, нежная, а временами грубая и дерзкая. Непоследовательны у нее и поступки. Пообещает прийти на свидание и не придет, а иногда не обещает и вдруг заявится ко мне в общежитие с букетом цветов. Бросит цветы на стол и начинает обниматься с таким жаром, будто последний раз встречаемся, а то вдруг оттолкнет и не подпускает близко. Желания у Вики колебались подобно маятнику настенных часов. То ей вообще ничего не надо и она с гневом осуждает людей, занимающихся накопительством, то подавай кучу денег, машину, курорт!..

Не простившись со мной, Вика уехала в маленький городок Подол. Ей разонравились большие города. Я поохал, повздыхал и поехал следом за ней. И вот я в городке Подол.

Стоял август с неубранными огородами. Гулял по полям и луговинам сенокос, а на некоторых деревьях уже проглядывали листья цвета заката. На улице было тихо, пусто, неуютно. Шел я по деревянным тротуарам, мимо ларька, закрытого на обед, мимо хлебного магазина, мимо кинотеатра. Попалась мне по дороге собака, большая и свирепая, и, на удивление, даже не тявкнула, попался баран. Он хотел ударить меня лбом, но я вовремя отскочил в сторону и услышал, как кто-то хрипло захохотал за забором. Видимо, тот идиот, с хриплым смехом, подглядывал за мной. Это надолго вывело меня из равновесия. От домов ложились прохладные тени, а в небе лениво парили белые голуби. Мне было грустно и одиноко, и я чувствовал, как тоска потихоньку сдавливала сердце.

На небольшой, прямоугольной площади, у водонапорной колонки, стояла женщина в светлом и легком платье и комнатных тапочках на босу ногу. Вода малой струей лилась в ее ведро. Она чем-то напоминала Венеру Милосскую из живого мрамора и с живыми голубыми глазами. Наполнив ведра и подхватив их полными белыми руками, она пошла навстречу мне, покачиваясь и расплескивая воду, — гибкая, стройная. Прошла, играя бедрами и мягко ступая по тротуару, окатив меня запахом французских духов и молодого женского тела. Я быстро посторонился, оступился, схватился рукой за забор, чтобы не упасть, и долго-долго смотрел ей вслед! Она прошла и, как метеорит, сгорела где-то в конце улицы. А кругом из-за заборов, домов, сараев высовывались деревья и о чем-то шептались. По небу катилось солнце, порой натыкаясь на вату облаков, заходя ненадолго за них, чтоб неожиданно выйти и снова ожечь землю. Вверху пели жаворонки, на проводах сидели кучками воробьи, на деревьях кричали вороны, словно люди у пивных ларьков.

Вот и дом Вики — бревенчатый, с резными окошками. Сердце мое сильно-сильно забилось, как билось, бывало, в детстве, когда я высоко взлетал на качелях. Какое-то удушье подступило к горлу — не продохнуть!.. Неужели сейчас, сию минуту, открыв скрипучую калитку и пройдя неширокий двор, сени, я буду в той самой комнате, где каждая вещь дорога и близка мне, так как она является принадлежностью Вики. Стоит мне закрыть глаза, как я сразу представляю ту, из-за которой приехал сюда. Она была как одуванчик, на который я боялся дышать, чтобы не рассыпался, не исчез снова. Вика, казалось, была из других миров. Ничего земного в ее поступках и облике не было.

А по небу шли и шли облака, словно узбеки перевозили свой хлопок из одного колхоза в другой.

Почти у самой калитки моей Вики стояли две бабы. Одна здоровая, с голубым платком на плечах, с глазами быстрыми и лукавыми, а другая — худенькая и рябая, с прилипшей к нижней губе и подбородку шелухой семечек. Я прошел мимо баб, открыл заветную калитку, отмахнулся от кота, который выскочил из кустов малинника и стал тереться о мои штаны, прошел двор, сени и очутился в просторной избе. Мой взгляд блуждал по комнате, натыкаясь на углы, как летучая мышь на стенки сарая, и не находил ни знакомой этажерки с письмами и журналами, ни тумбочки с духами и зеркальцем, ни моей фотографии.

— Вам кого? — окликнул меня чей-то голос.

Я оглянулся. На лавке, у входа, сидел старик и делал какие-то странные движения, напоминающие фигуры из яванских религиозных танцев. И тут я понял — у старика паралич. Я назвал девушку, которую очень хотел видеть и которая хранила все мои письма, у которой была моя фотография.

— Она уехала! Письма? Порвала письма…

«Она уехала» — шептали деревья. «Она уехала» — орали вороны. Я шел по деревянному тротуару. Уехала она!.. Уехала!.. Я налетел на двух женщин: здоровую, с косынкою на плечах, и худенькую, с шелухою на подбородке.

— У, пьяница! — сказала здоровая и резко отстранилась от меня.

Худенькая смахнула шелуху с подбородка и захохотала, словно открыла старую калитку.

Она уехала!.. Она уехала!.. До самого вечера бродил я по городу и как дурак искал ее следы на дорогах. И все вокруг — и сады, и крыши домов, и воздух — уже не было таким ярким, как днем. Все вдруг потускнело. На высоких деревьях с криком усаживались на ночлег стаи грачей. Ах, и хорош все-таки городок Подол, с вечерней тишиной и церковным покоем, с сытой и здоровой жизнью. Но меня тянуло туда, за ней, в неизвестные края. А куда?..

Мой поезд приходил завтра утром, и я вспомнил, что остался без ночлега. «Попрошусь у кого-нибудь! Авось не откажут», — подумал я и свернул к дому, возле которого проходил. О боже! На крыльце сидела она, Венера Милосская, и белые руки свисали между круглых коленей. Я посмотрел на ее ноги. Они были маленькие, игрушечные. Комнатные тапки стояли рядом. Она не дышала!..

— Что вам угодно? — пропела она. Так ручей журчит по тайге на Северном Урале. Я объяснил. — Ночуйте! Места хватит!

Я сел рядом. Она покраснела и опустила глаза на свои круглые колени и натянула на них юбку, как смогла. Так мы сидели и молчали. Потом я сказал:

— Кто прячет красоту?! Зачем?.. Оставьте как есть!..

Она поняла и покраснела еще пуще, и засияла глазами и, как пион, распустила улыбку.

— А где ваш муж?

— Разошлись, — вздохнула она и облила меня синевой своих глаз, словно прибила гвоздем к доске.

И мы опять замолчали, и каждый из нас думал о своем, и каждый с грустью смотрел на темнеющее небо.

— Вам скучно одной? — задал я ей вопрос, неизвестно почему, может, даже потому, что самому было скучно.

Она съежилась, как от холода, потом наклонила свое гибкое тело к земле, сорвала сухой стебелек и стала мять, не отвечая мне, потом блестящими глазами посмотрела куда-то вдаль и вдруг спросила:

— Вы курите?

Я утвердительно кивнул и полез в карман за сигаретой. Она жадно и глубоко затянулась, закашлялась и отшвырнула в траву сигарету. На голубых глазах выступили слезы. Отчего же они?.. Кто отгадает?.. Кто?..

Я сидел и смотрел на темнеющее небо, и где-то далеко перед моими глазами стояла Вика. Я видел ее такой, какой видел ее в последний раз. Но вот облик ее стал постепенно таять, и нарисовался новый, в котором была красота и печаль Венеры Милосской, сидящей рядом со мной. Тут мне совсем стало грустно, словно стая волков завыла в душе.

— Простите, я пойду! — сказал я Венере Милосской, поднялся и, шатаясь, зашагал к калитке.

— Оставайтесь!.. Куда же вы?.. — вскричала Венера.


Я быстро поймал такси и тотчас укатил навсегда из маленького городка Подол.

ЛАПА-РАСТЯПА

Однажды под вечер я приехал к Андрею Платову на попутной машине, оставив позади шестьдесят верст, как называл шофер, «божьей» дороги.

Мы не виделись лет шесть, потому что все эти годы я учился в институте в Москве. А познакомились мы с ним давно. Было это где-то на севере Вологодской области.

Помню, в один из осенних вечеров, блуждая по лесу с ружьем за плечом, я наткнулся на мужчин, сидящих у костра.

Один из них был худой, длинный, в серой кепке и фуфайке, подпоясанный простой веревкой, а второй — среднего роста, коренастый, в старом солдатском бушлате. Длинный показался мне хмурым и малообщительным, а коренастый — разговорчивым и довольно веселым. Между ними шел оживленный разговор. Я попросил разрешения и присел у костра. Прислушался. Длинный посмотрел на меня хмуро, как бы спрашивая, а нужен ли ты здесь? Я не обиделся, взял палку и стал шевелить в костре. Над ухом надоедливо звенел комар.

— Значит, говоришь, зарядил он тебе патроны не дробью, а горохом? — спросил коренастый у длинного, продолжая прерванный из-за меня разговор. Длинный спокойно отряхнул с сигареты пепел и загасил ее, но окурок не выбросил, а спрятал в портсигар; коренастый, потирая согнутым пальцем щеку, ожидающе посмотрел на длинного.

— Ну да! Я тебе уже рассказывал подробности, — ответил нехотя длинный и посмотрел в мою сторону нахмурясь. Видно, он не хотел, чтобы я прослышал об этом. Я стал смотреть в сторону, будто пытался рассмотреть что-то вдали. Пусть длинный думает, что я ничего не слышу.

— И много ты зайцев набил? — засмеялся коренастый, которому было все равно, слушаю я его или нет.

— Полно тебе, Андрей! — обиделся длинный. — То же когда было?

— Хорошо, коль так! — не унимался коренастый, весело поглядывая на длинного. — Но сейчас ты почему не смазываешь попковые патроны мазью, которую я тебе дал, а? Видишь, они распухли у тебя от влаги! Эх ты, охотник!..

Длинный смутился и ничего не ответил. Сразу видать, что он стесняется постороннего. Такое чувство мне известно, я тоже теряюсь, когда надо мной смеются или поучают при людях.

Показывать мне дорогу пошел коренастый. Прощаясь со мной, протянул руку и сказал:

— Познакомимся, Андрей Платов! Если будешь в стороне Белозерской, заходи. Спросишь Платова — все знают!

Он назвал мне свою деревню. Называлась она Застава. Я поблагодарил Андрея Платова и ушел.

После мы часто встречались с ним, охотились. Многому научил он меня: как разводить костер в сырую погоду, как сделать навес от жары, от дождя, как выследить зверя.

Я узнал потом, что Андрей не пьет, не курит. Никто в деревне Застава не слышал, чтоб он ругался; а когда ему грустно, то снимет со стены гитару и поет песни на стихи русского классика — Есенина. Поет не очень хорошо, но все равно трогает душу. Живет Андрей один, и по чистоте в его доме люди судят о хозяине — очень опрятен.

Однажды, ранней весной, охотились мы с ним в лесах Кадуйского района. И вот стала одолевать нас жажда. Я взял топор, подошел к березе и ударил острым лезвием по стволу. Частые капли побежали из надреза к земле.

— Пей! — предложил я Андрею, уступая ему место у ствола, и был уверен, что он похвалит меня за находчивость.

Но Андрей посмотрел на меня такими злыми глазами, что я испугался, а он обиженно закричал:

— Что ты наделал? Зачем погубил дерево без нужды?

— Да что ты, Андрюха! — начал я оправдываться. — Посмотри, сколько их тут! Пить ведь охота!

— Эх ты!.. Сегодня дерево загубил, а завтра человека! — пробурчал обиженно Андрей и надолго замолчал. Мимо пролетели две утки. Андрей вскинул ружье и выстрелил. Кажется, впервые в жизни он промазал.

Тут крупной слезой ударил дождь. Заревело небо от гнева. Андрей отошел от меня, постоял, о чем-то думая, потом достал из рюкзака белую чистую тряпку, расстелил на поверхности одной из луж и через тряпку стал пить воду. А мне было очень стыдно своего поступка, стыдно Андрея, который перестал меня замечать после этого. Я пытался рассказать анекдот, но он отмахнулся от меня, словно от комара, и все время держался в стороне.

Мы уже возвращались домой, у каждого из нас было по полному рюкзаку дичи. И тут я снова попробовал с Андреем заговорить, но он по-прежнему сурово молчал. Шли мы болотом. Я часто проваливался в трясину по пояс. Устал так, словно весь день боролся с медведем.

Вдруг Андрей остановился. Потянул к себе мой рюкзак и ружье. Я стал было сопротивляться, но он и слушать не хотел.

— Что, хочешь, чтоб дружба совсем врозь? — сердито сказал Андрей, почти с силою вырывая мою ношу.

Мы посмотрели друг на друга, и я понял, что он простил меня. Над ухом звенели комары громче городского трамвая. Дождь кончился, тучи разбежались по всему небу, как футболисты по полю, и никем не подгоняемое мячик-солнце катилось к закату.

Я по-прежнему проваливался в трясину и, чтоб вырваться, хватался обеими руками за стоящие рядом деревья, но, несмотря на это, в душе воцарилось хорошее настроение. И пока тянулось болото, Андрей все тащил мое снаряжение, подбадривал, а иногда даже помогал идти.

Уже дома, когда мы пили чай, прибежала женщина в резиновых сапогах и в красной косынке и тут же попросила:

— Андрей, выручай! Кончились бесовы талоны на спички, и чаю вскипятить не могу.

Андрей дал ей коробок. Я знал, что отдал последние, но при женщине я ничего не стал говорить, а когда она ушла, то не вытерпел:

— Ты что, с ума спятил? Отдал ей, а сам как? Хоть бы оставил чуть-чуть!..

— Перебьюсь! Ведь у нее дети! — Андрей был невозмутим.


И вот я в селе Воронино, куда из Заставы перебрался на жительство Андрей Платов. Здесь я еще не бывал у него. Хоть посмотрю, как он устроился.

Машина тормознула у чайной, из открытого окна которой слышен запах кислых щей. Аж засосало под ложечкой! Внутри чайной крутили пластинку, и голос Высоцкого хрипел на всю деревню. Я рассчитался с шофером, и он укатил. Перед отъездом шофер махнул мне рукой и улыбнулся, а я подумал: «Неужто много отвалил?» На улице — ни души! И вдруг вижу, навстречу идет здоровенный мужчина в болотных сапогах. Кепка у него сдвинута на затылок, как у стахановца первых пятилеток. Я спросил его, как пройти к Андрею Платову. Он вежливо объяснил, поправил кепку и ушел, причем несколько раз оборачивался и смотрел в мою сторону. «Любопытный тип», — мелькнула у меня мысль. Я был рад предстоящей встрече. «Наверное, Андрей тоже обрадуется», — думал я. Надо поторопиться. Проходя мимо колонки, я наклонился и попил воды.

Дом, который я искал, стоял отдельно ото всех у самого леса. Небольшие его окна смотрели из-под нахмуренной крыши настороженно и зло. Я глянул на дом, и мне стало страшно. Куда ни кинь взгляд — всюду вокруг дома навален мусор. Двор обнесен забором из неструганых досок. «Таким забором только тюрьму огораживать», — мелькнула у меня мысль. И мне показалось, что и жизнь в этом доме, как и все кругом, — серая и однообразная. Если к этой картине добавить еще огромного пса, который с лаем налетел на меня, как только я открыл калитку, то все выглядело довольно неприветливо и мрачно. Я даже засомневался в том, что мужик в болотных сапогах правильно указал мне дом!

Вдруг на крыльцо вышел сам хозяин — Андрей Платов. Лицо хмурое, глаза, как у собаки, злые. На голове старый-престарый картуз, а на плечах — грязный пиджак, на котором болтались разнофасонные пуговицы. Трудно было узнать в этом человеке веселого и аккуратного Андрея Платова. О небо, что с ним?! Небо, как всегда в таких случаях, молчало.

— Вот так ой-ё-ёй! — невесело воскликнул Андрей, скривил рот и поздоровался, как раньше старики здоровались с помещиком, в пояс, сняв картуз, чего до сих пор он никогда не делал. «Чего он паясничает?» — подумал я. На его череп страшно было смотреть! Казалось, что с него только что сняли скальп. Андрей помолчал. Я тоже не говорил ни слова. Он как будто понял мой взгляд, улыбнулся, но я заметил, что улыбка коснулась только губ, а глаза по-прежнему оставались злыми. Я стоял и не шевелился. Андрей тоже замер в неподвижности, видимо ожидал, что я скажу. Полная тишина висела над нами, только слышно было легкое рычание пса из будки и где-то далеко-далеко рокотал трактор.

— Что, изменился? — не выдержал Андрей молчания. В его голосе я уловил издевку и сарказм. — Вспомни, как я однажды говаривал тебе, что есть мужики как грибы: снаружи пухлые, а внутри тля. Так вот, я сейчас как тот гриб: снаружи крепкий, а внутри тля.

Я все так же внимательно смотрел на Андрея и понимал, что в его жизни произошли какие-то тяжелые события и он не хотел, чтобы я был посвящен в них. Нет, не тот стоял передо мной Андрей Платов, которого я знал когда-то!

— Ну что! Целоваться будем или как? — съязвил он. «Раньше он не ехидничал», — подумал я.

Мы все еще торчали на улице, а над нами плакало осеннее небо. Одежда моя уже больше не впитывала влагу, так как вся промокла. Андрей жестом пригласил в дом. «Клоуна разыгрывает», — опять подумал я про него, и мне стало неловко.

В комнате, куда мы вошли, кроме кровати, стола, скамейки длиной во всю стену да русской печи, больше ничего не было. Андрей посмотрел на меня, потом на форточку. Подошел и открыл ее. Внутри дома было жутко и темно. Мы сели за некрашеный стол. Я облокотился, и стол, тоскливо скрипнув, осел.

Тут я припомнил другой дом Платова, на его родине, в деревне Застава. В нем было прибрано, чисто, и сам хозяин был веселый, сыпал шутками, как пшеном. Он знал много анекдотов, будто из кармана доставал. И все разные, и все смешные. Бывало, что за хохотом пролетала ночь.

Андрей подал чай. Я пил и не торопил его вопросами, которые, если честно сознаться, так и вертелись у меня на языке. Он был задумчив, хмурился. Что же тревожило его?.. Кто знает?.. Скажите?.. А может, не надо? Зачем мне мучиться и переживать потом?..

И-и-и… — ныла калитка на улице, и какая-то необъяснимая, ноющая боль зарождалась у меня в груди. Я знал, что от скрипа калитки, от тоски, прячущейся по углам, от хмуро-болезненного состояния Андрея скоро и сам не буду находить себе места, а пока терпел и чего-то ждал. Наконец я не выдержал и спросил:

— Ты всееще не женат?

Он открыл рот, посмотрел на меня недоумевающе, заморгал, нахмурился, опустил голову и долго кашлял, потом высморкался прямо на пол, вытер полою пиджака руку и поднял лицо, растерянное и красное. Здоровый, плечистый Андрей сидел понурившись и согнувшись, как старик.

— Это ты про Зинку вспомнил, что ли? — с натугой выдавил он. — Ну ее к бесу! Не баба — тьфу! Я ведь женат на ней был. — Он снял картуз, подкладкой вытер лоб. — Стерва она! Вот, парень, горе какое! Стерва, она и есть стерва!

Весь гнев, бурливший в нем, Андрей вложил в это слово. Все в нем заходило. Но потом он опомнился, остыл. Махнул рукой.

— Не то говорю, с обиды. Очень была работящая. Днем все в поле да в поле. Вечером со скотиной, а то вяжет. Такую любить — одно счастье. Неразлучны мы были. — Тут голос его дрогнул. Он побледнел и сгорбился сильнее. — Вот так и жили мы с ней, с Зинкой. Я охотился и в лесу неделями пропадал, а она у полеводов бригадиром была. Пожили мы с ней, помиловались, и тут люди мне намекать стали. Сперва, конечно, смешком, а потом и прямо в лицо бухали: «Смотри, Андрюха, как бы тебе с агрономом не породниться». Я, бывало, стану ей сказывать, а она, значит, смеется! «Ты что, людей не знаешь, глупенький!» Верил я ей, проклятой. Ведь агроном не наш, пришлый был. Думал, не будет она размениваться на чужих. Ох и дурак я по ту пору был! Ей, гадине, помогал агронома искать. Вот дурак так дурак.

Зинка, конечно, была не из гулящих баб. Просто судьбе было угодно свести ее с агрономом. Как-то работала Зинка на сенокосе. Рядом с ней очутился агроном, черноволосый красавец в белой рубахе навыпуск и с улыбкою на губах. Коса со свистом играла в его руках. Родом он был с Украины. После окончания Московского сельхозинститута его направили в этот колхоз агрономом. Никто из деревенских не помнит, чтобы администрация колхоза выполняла физическую работу, а вот агроном Иван Степаненко сам изъявил желание поработать на заготовке сена. Было жарко. Мужики и женщины обливались потом, и когда сели отдыхать, агроном взял банку, сбегал на ручей и принес холодной воды для Зинки. Она пила воду и вдруг заметила, что Иван Степаненко смотрит на нее изучающе-заинтересованно. Зинка покраснела и отвернулась. Ей была знакома настырно-навязчивая манера некоторых мужиков показать всем своим видом, что ты ему понравилась, а также было знакомо и то, чем это всегда оборачивалось. Не хотела она изменять Андрею. В их роду таких не было — если жить, то с одним и до конца.

В течение дня Зинка не раз замечала, что агроном все время старался быть рядом и по-прежнему неотвязчиво смотрел на нее, как на неопознанный летающий объект. Однажды ей показалось, что агроном хочет что-то сказать, только как бы не осмеливается, но так до конца дня он ничего и не сказал Зинке, а только вертелся вокруг нее. Когда все пошли домой, агроном простился с Зинкой, долго держал ее руку в своей, смущенный, взволнованный, пытаясь ничего не значащей улыбкой скрыть свои чувства. Она задыхалась, наблюдала за ним и не знала, как вести себя. Прощаясь, он стиснул ее руку так, что едва не сломал ей пальцы, и ушел не оглядываясь. Так продолжалось три дня, после агроном куда-то исчез. Зинка как будто бы радовалась такому случаю, но на душе было так нехорошо, словно она потеряла две сотни рублей. Как выяснила Зинка, агроном уехал в город за удобрением. Она поначалу смеялась и шутила в его отсутствие, но под конец забеспокоилась и загрустила. Зинка даже попыталась сравнить Андрея Платова с агрономом, явно желая набрать побольше очков для мужа, но Андрей Платов, несмотря на это, проигрывал агроному по всем показателям. Во-первых, агроном был грамотным и культурным человеком, что значительно отличало его от Андрея, а во-вторых, он был обходительным и внимательным, что тоже было не в пользу мужа.

О горе! Совсем потеряла голову. Разве не была она честна по отношению к Андрею Платову? Разве не старалась она не поддаваться соблазну? Теперь Зинка находилась в положении крайне трудном и крайне неопределенном. Надо собрать все свои силы, поразмыслить наедине и найти выход из проклятого тупика, обязательно найти, иначе погибнет.

Через какое-то время агроном снова появился на сеновале и подал Зинке, прямо при всех, кулек дорогих конфет. Если честно, это польстило самолюбию Зинки, но и обеспокоило — а вдруг прослышит о таких штуках Андрей? Что тогда будет? Зинку передернуло, словно шла она босиком по снегу, а над ней летали черные вороны.

В деревне уже стали поговаривать о Зинке и агрономе, а одна из ее подруг, рябая и толстая, встретив как-то Зинку в магазине, спросила с явным намеком: «Зинуль, ты теперь в своем огороде сажать картошку будешь по-научному аль как?»

— Ты об агрономе? — сразу поняла Зинка и раскраснелась. — Не знаю, чего он увязался. Проходу не дает. Ведь знает, паразит, что замужем я!

— Брось, Зинуль! Другие не смотрят на то, что замужем, — проговорила рябая, смеясь развратно. Ее груди, как две литровые банки, мелко-мелко затряслись, потом запрыгали. — Вот я, например, если влюблюсь, то не задумываясь изменю своему. Живем один раз, Зинуль! На том свете мужикам не до нас будет, всех в кипящую смолу загонят! Ха-ха-ха!

— Ты по себе не меряй! — ответила Зинка, думая про свое. — Твой запоем пьет, а мой Андрюха хоть бы когда граммульку принял — ни за что! Хоть бы помучил меня, хоть бы побил! Пальцем меня не трогал! Вот оно что!.. А у тебя — как пьянка, так синяк!.. — Зинка заплакала, а рябая стала утешать ее.

В этот день, а также ночью агроном не выходил у нее из головы. Больно, паразит, красивый — щеки розовые, губы алые, а глаза черные. При встречах агроном смотрел, на Зинку так, будто в омут затягивал, и ей так страшно от этого, аж дыхание перехватывало, но вся беда в том, что Зинке, против разума своего, очень хотелось, чтобы агроном скорее затянул в омут — всю, с ногами и головой…

Зинка наконец поняла, что полюбила агронома, а с Андреем Платовым у нее не было любви — одна привязанность. Зинка почувствовала нутром, что те узы, которые до сих пор связывали ее и Платова, стали постепенно развязываться, и как только агроном, проходя около их дома, зашел к Зинке воды попить и остался у нее до утра, эти узы совсем развязались. А потом пошло-поехало! Зинку так затянул этот омут, что она не могла, да и не хотела выбираться из него, пока не застал их Андрей Платов. Но это, считала она, даже к лучшему. Слава Богу, что обернулось без гнусных сцен и драки. Андрей, проявив благородство, сам ушел от них, ничего не взяв себе. Зачастую Зинка казнила себя, чувствуя свою вину перед Андреем. Ведь она помнила, что совсем еще недавно он был приятен ей и она с гордостью ходила по деревне. Но чем больше она жила с Андреем Платовым, тем больше он казался ей несносным. При мысли о том, как муж ходил по дому в длинных трусах ниже колен, как он ел, как излагал свои мысли, все это вызывало у нее отвращение. Зинка была еще молода и симпатична. Разбросанные по плечам волосы и платье выше колен совсем делали ее похожею на девочку. Маленький рот и большие сине-голубые глаза притягивали мужиков, как липучка мух. Вполне понятно, что ей нравилось такое общее поклонение, а это значило, что рано или поздно, но она должна была уступить хотя бы одному своему поклоннику. Даже с ее здравым умом тяжело устоять.


Андрей достал портсигар. «Он до этого не курил», — подумал я и налил себе еще чаю. Андрей снова сгорбился и тоскливо замер с папиросою в зубах. Стал он как-то жалок и краток. Докурив папиросу, Андрей размял окурок о стол и, кинув его в угол, продолжил свой рассказ:

— Случилось это в декабре. Собрался я на месяц в лес пушнину заготовлять. Простился. Ушел. И вдруг такая подлая тоска на меня напала по Зинке, смерть просто. Решил дать круголя, домой заглянуть. Иду на лыжах, а в голове дума: «Небось и она, бедная, по мне скучает. Детей нет, тяжко одной!» Как она не хотела, чтоб я уходил в лес, — все на колени порывалась стать. Умоляла, плакала. Подхожу к дому, а дело уж за полночь. Сердце, как заяц по кустам, — прыг… прыг… прыг… Вхожу потихоньку в горницу, а там… Все раскидано. На шкафу свеча горит, и окна глухо зашторены. Смотрю, агроном бегает в трусах, как прыгун с шестом, штаны ищет. Зинка голая, волосы по плечам, спутанные: не ждала, значит. Увидела меня и белее свечи стала. Только одно твердит: «У нас ничего не было… У нас ничего не было…»

Плюнул я на семью, на любовь. Спутала, подлая, все мои карты. Я на охоту перестал ходить. Целыми днями только и делаю, что набиваю патроны да чищу ружье. Даже нездоров от этого стал. Теперь ничего! Отошло. Ну и тогда, поверь мне, я хотел по-хорошему, ежели что, без обмана, а то на-ка вот!..

Андрей опять замолчал, потом поднялся, почесал затылок, прошелся по комнате и вдруг обратился ко мне:

— Ты почему не пьешь? Чай остынет!

— Чай не пиво, много не выпьешь! — попробовал я пошутить, но Андрей не расслышал меня и думал о своем, расхаживая по дому. После он вышел в коридор и принес оттуда спиннинг, надел катушку и стал наматывать на нее лесу. Делал с умом, не торопясь. Я пил чай и наблюдал за его работой.

— Завтра пойдем на охоту с тобой, хочу спиннинг прихватить, — пояснил Андрей. — Знаю озеро тут одно — рыбы навалом.

Меня потянуло на сон, но не хотелось уходить, не дослушав рассказ Андрея. На душе, как и у него, было гадко и противно. И до чего же мерзок бывает человек в своих действиях и поступках! Животное по своему интеллекту стоит ниже человека, но зато намного благороднее его. Ту пакость, которую позволяет человек, никогда не позволит себе животное.

Андрей, покончив с удочкой, вынес ее в коридор и, вернувшись в дом, неожиданно спросил:

— Есть хочешь?

— Еще как!

Андрей налил мне целую миску, по самые края, щей, нарезал хлеба большими ломтями, на чистую тарелку положил кусок жареного мяса и принес кувшин молока. Сам есть не стал, а сел против меня и задумался.

— Ты чего так смотришь? — вдруг спросил Андрей и погладил голову. Тут он перевел взгляд на окно. На улице по-прежнему лил дождь.

— Просто так! — ответил я приглушенным голосом и тоже посмотрел в окно.

— Да как же, говори «просто так»! Хочешь, наверное, узнать, что дальше было?

— Хочу! — признался я.

В носу у меня защекотало. Это Андрей придвинул черный перец, и он попал в нос. Я отодвинул перец, доел суп и взялся за мясо.

— Дальше ничего хорошего у меня с Зинкой не было. Жили мы порознь — она с агрономом, а я один, — стал рассказывать Андрей. Вид у него был мрачный. Он наполнил свой стакан чаем и отхлебнул из него. — Дело, значит, было зимою. Прибегают как-то мужики ко мне — и в ноги: «Андрюха, голубчик, выручай! Пошел агроном энтот в лес, да и пропал. Всем миром искали, а найти, лешего, не можем. Ведомо нам, что, окромя тебя, никто тутошных мест не знает». Я, конечно, слушать мужиков не захотел. Осерчал даже! Выгнал вон! Вечером пришла и прямо с порога: «На — бей! Застрели! Спаси только его, Андрей! Повинна перед тобой, но ничего не могу поделать — люблю агронома!.. Больше жизни люблю!..»

Губы у Зинки задрожали, а из глаз часто-часто покатились крупные слезы. «Видит Бог, Андрюша, был бы ты другим, я б совсем не каялась, а так, как вспомню все, так в петлю и тянет меня. Агроном уже два раза вынимал». Зинка уже вовсю ревела. Я подставил ей табурет, чтобы она не упала. А сам думаю: «Как она изменилась! Похудела как!» Жалко мне ее стало. Хрен с тобой, живи как знаешь. Сердце, как печь, остыло совсем. Стал я на лыжи и в лес. Снег валил всю неделю, а под конец пурга разыгралась. Больше суток искал я его и нашел в старой заимке. Какой черт его туда занес! Это же самая глухомань. Увидел он меня и задрожал, то ли от холода, то ли от испуга. Бить, думал, буду!..

Андрей поднялся и быстрым шагом заходил по комнате. Он попробовал закурить, но так и не сумел, все спички ломались у него. Я знал отходчивый характер Андрея и поверил тому, что он рассказывал мне. Другой, да и я тоже, в жизнь не стал бы искать агронома, а он стал. Какое сердце надо иметь!..

— Паршивое это дело! Вспоминать не хочется, — сказал Платов, останавливаясь у стола, и передернул плечами. — Слушай дальше! Сразу я, вот те крест, хотел его кончить из ружья. Лес кругом, кто узнает? Потом одумался, отошел. Бог ему судья. Повел агронома домой. Пурга поунялась немного. Только вышли на поляну, а навстречу медведь-шатун. Поднялся на задние лапы и ревет. Я тотчас выстрелил. Зверь, задетый пулей, рядом уже. Я из другого ствола — а сам за дерево. Медведь, падая, успел все-таки зацепить лапой за голову. Кожа чулком снялась.

Андрей снова заходил по комнате. И вдруг подбежал к столу и сделал два больших глотка из стакана с чаем.

Я выглянул в окно. Там уже была ночь. Все так же шел дождь, да скрипела раскачиваемая ветром калитка, да где-то в конце деревни орал пьяный. Тяжело в наше время найти бутылку, а он, счастливчик, достал где-то, да и выпил, гадина, поди, один.

— А что агроном? — спросил я, прерывая затянувшееся молчание и не сводя глаз с Андрея. Выражение его лица подсказало мне, как ему тяжело вспоминать прошлое, и я понял, что́ сейчас происходит в душе его. Нервный, возбужденный, он вперил в меня свой взор и затем, собравшись с духом, ответил мне:

— Ах да, агроном! Он как увидел все это — и дай Бог ему ноги. Но я не за это в обиде на него, что утек, а за то, что не сказал никому. Ведь я, по его милости, два километра полз до села, истекая кровью.

— Ну а Зинка? — я даже поперхнулся от нетерпения. Мысленно представив себе окровавленного в лесу Андрея, я внутренне содрогнулся и затаил дыхание. — Приходила она к тебе?

— Приходила однажды в больницу! — Андрей кисло улыбнулся и пристально посмотрел на меня. Он, будучи человеком неглупым, не хотел много распространяться об этом.

— О чем вы говорили? — этот бестактный вопрос вырвался у меня нечаянно. Я тут же спохватился, но было поздно. Андрей саркастически ухмыльнулся.

— Так, о пустяках! Просила, чтобы обиды на агронома не таил.

— Ну а ты? — недоумение мое все возрастало. Как быть такой тряпкою. Его бьют по одной щеке, а он подставляет другую. Я тоже не утерпел и забегал по комнате.

— А что я? Ну их к бесу! Махнул рукой — и сюда! Тихо тут, спокойно.

— Эх ты, лапа-растяпа!.. «Махнул рукой»!.. Сколько подлости они тебе принесли?! И ты…

Андрей на это ничего не ответил, подошел ко мне и обнял за плечи. Передо мной был прежний Андрей, если не смотреть на его голову и ни о чем не думать.

— Успокойся. Давай спать. Завтра на охоту, и подниму рано. Пойдем, как всегда, далеко.

Я согласно кивнул. Он постелил мне на печке.

— Ложись отогрейся! Небось промерз с дороги?

Андрей подождал, когда я улягусь, потер переносицу согнутым пальцем, как бы думая о чем-то, и проговорил, извиняясь:

— Ты уж прости меня за такой прием. Не хотелось старое ворошить.

— Да что уж там!.. Не обижаюсь я!..

Андрей хлопнул меня по плечу, потом подоткнул под меня одеяло, выключил свет и ушел к себе в комнату. Я долго не мог уснуть и, уже засыпая, услышал, как Андрей открыл форточку у себя, потом зашел на кухню и долго пил из ковша воду. Во сне я видел Зинку, агронома и длинный кровавый след, по которому я всю ночь куда-то шел.

ПОЛЫНЬ — ТРАВА ГОРЬКАЯ

Утром к Степану прибежал колхозного председателя сын.

— Дядь Степ, папка наказал, чтоб косить ты шел!

— Ах, чтоб ты, леший… — Степан нехорошо выругался и сел на лавку. Почесал затылок. — Работаешь, работаешь и в будень и в выходной…

Он поискал ногами тапки, сунул в них ноги, и на душе стало тоскливо — то ли оттого, что не дали поспать, то ли, оттого что работать заставляют.

В комнате стоял терпкий запах полыни, которой был устлан пол, а на стене висел послевоенный портрет — его, Степана, в солдатской форме.

Жена Степана, низкорослая, в пестрой кофточке и в стоптанных башмаках, уже давно проснулась и, громыхая ухватом, сказала зло:

— Заработался, черт! Зад недаром как у Лизки стал.

Степан огрызнулся:

— Ты, баба, того, Лизку не тронь. Неровня она тебе!

— А что так? Раньше все Анисья да Анисья, а теперь «неровня она тебе».

— То раньше, а то сейчас. Есть две дырки в носу, вот и сопи.


Степан давно разлюбил свою жену — за ее сварливый нрав, назойливое приставание по всяким пустякам. А ведь ничто так не сглаживает серость бытия, как мирные отношения с женой. Телевизор Степан не смотрел, так как считал, что в ящике только треп да обман; газет не читал по той же причине, а художественную литературу невзлюбил еще с детства. Последнее произошло вот почему. Как-то во втором классе Степан взял сказки в школьной библиотеке. Книга неожиданно куда-то исчезла: может, кто из парней стянул, а может, и сам потерял, когда ездили с отцом в лес на заготовку дров.

Прошло время, и в школе обнаружили, что книга исчезла. Школа удержала за книгу в двойном размере, что взбесило отца. И чтобы привить сыну аккуратность, он долго воспитывал Степана вожжами, после чего тот напрочь невзлюбил художественную литературу. С тех пор Степан не прочитал ни одной книги.

В деревне жизнь стояла скучная. Домов мало, людей тоже. Центральная усадьба находилась километра за три. Только за работой Степан забывал обо всем, но заканчивался день, подходил вечер, и такая скука засасывала Степана, что он однажды не выдержал, зашел в сарай, взял топор и хотел было отрубить себе палец на руке. Удержался тогда, не отрубил палец: не боль испугала его, а сознание бессмысленности задуманного. Пробовал Степан напиваться, как это делают многие мужики, — по утрам болела голова, мучила жажда.

Как-то раз, после недельного запоя, очнулся Степан и почувствовал неладное: голову будто бы дятел долбил, печень как пол-литровая банка. Дальше больше — руки косу не держат, трясутся. А жена то одно, то другое. Только Степан в дом, как она:

— У, пьянь поганая, глаза бы на тебя не смотрели! И зачем только жизнь связала с тобой? Хотя бы мужик был, а то «облако в штанах».

После таких монологов Степан одумался и бросил пить. Для чего он только закладывал? Ясно, себе во вред, не бабе.

А жена не унималась. Скандалы закатывала почти каждый день. Она не понимала отчуждения Степана, втихомолку ревновала его к другим, она не верила ни в какую тоску, потому что работала от темна до темна.

А тут, как на грех, появилась в деревне Лизка. Красивая, чуть-чуть вульгарная, она на диво всем умела выставить напоказ свои округлости. Со своей Степан не сравнивал. Знал, что если собаки увидят его жену в окно, то неделю будут лаять на их дом. От тяжелой работы, от недосыпа Анисья почернела, скукожилась, стала словно высушенный гороховый стручок. Кожа на лице и та одрябла, сморщилась. «Труд породил человека, труд и убивает его», — думал Степан.

Он жалел жену, поскольку по натуре был добрейшим человеком.

А у Лизки лицо — не лицо, а сметана.

Щечки подрумяненные, глаза большие, серые. А смеется Лизка, будто ручей перекатывается. Ничего слаще, ничего приятнее нет на свете! Вот так бы включил с утра вместо радио ее голосок и слушал бы до позднего вечера. Лизка при встрече со Степаном всячески старалась похвалить его, чего давно Степан не слышал от жены. Не устоял от этих соблазнов Степан. Стал все больше заглядываться на окна Лизки, при случае пособлял ей, иногда выручал деньгами.

Лизка жила до этого в Ленинграде, занималась древнейшей профессией. Раньше у нее была куча денег, да и мужиков навалом. Но вдруг переменилось все разом: городские власти решили почистить город на Неве, заграбастали они Лизку и вместе с ней других женщин ее профессии, как будто они не нужны были на фестивале, и отправили этапом на сто четвертый километр. Так Лизка попала в эту деревню, где на тридцать дворов был один Степан здоровый. Другие — кто старше, кто хромал, а кто частенько зашибал. Такие Лизке не подходили! Пьяница, он и есть пьяница!


Степан все еще сидел на лавке, хмуро разглядывая свой портрет на стене, потом поднялся и обратился к сыну председателя:

— Вот что, Петя, ступай к отцу и скажи, что Степан, мол, идет сейчас. Вот умоюсь только да поем.

Затем он прошел в угол, где висел умывальник, плеснул несколько раз в лицо воды и насухо обтерся полотенцем.

Жена все еще бубнила что-то, громыхая ведрами и горшками.

— Вот пила, а не баба! Никак не уймется! — Степан сплюнул на пол и вышел во двор, залитый солнцем. На лужайке возле дома он опробовал косу.

Когда Лизка выскочила с ведрами к колодцу, Степан уже сидел на бревнах, что лежали между их домами, за забором у самой дороги, и курил. Лизка сделала вид, будто испугалась, потом, придерживая полы халатика левой рукой, в правой были ведра, она приветливо и радостно улыбнулась Степану.

У Степана болезненно сжалось сердце, когда она то ли случайно, то ли нарочно отпустила из руки полы халатика и Степан увидел выше колена белую, отполированную ногу. «О Господи!.. Не дай помереть!..»

— Что-то вы рано встаете, Степан Петрович? Сегодня выходной — почему бы с супругой не поваляться? Косточки б поразмяли — глядишь, и не болели б сейчас!.. — прощебетала Лизка и поплыла к колодцу, покачивая задом.

— Покурить захотелось перед работой! Черт председатель гонит сено косить, так я сейчас пойду ужо! — улыбнулся Степан неопределенно-глупой улыбкой.

В его голосе Лизка уловила затаенное страдание. Она, зараза, отлично знала, отчего страдает Степан, и ей нравилось мучить его, получая хоть от этого какое-то удовольствие.

Стучали где-то калитки, кто-то смеялся, от цветов, от кустов, от трав остро пахло и слегка кружило голову. Степан смотрел на Лизку и криво улыбался.

Выбежала Лизкина собака, залаяла было, но, узнав Степана, завиляла хвостом.

Солнце еще не набрало высоту, но пекло уже нещадно, и, видимо, от жары в лесу стояла тишина.

Переходя ручей по нетесаному бревну, Степан оступился и зачерпнул в тапку ключевой воды, громко выругался и грустно подумал: «Из головы не выходит чертова баба! Глянет — как будто из двустволки пальнет».

Участок Степану выделили самый дальний, в лесу, на берегу небольшого озера. Никто из односельчан не хотел его брать, хоть и сухое место, но неровное — косилку не загонишь, да и оводья много. Одно время решили уже не косить его, да больно жалко стало колхозникам терять хороший стог. С тех пор каждый год этот участок кому-нибудь доставался после долгих споров и препирательств.

Придя на место, Степан обвел безразличным взглядом свой участок и подумал: «По росе надо бы. А сейчас не того».

На окруженной непродуваемым лесом большой поляне было жарко. Степан положил косу на сугорок и, почесывая бок, ушел под куст и лег там животом на землю. Сон, казалось, только и ждал того, чтоб навалиться на него. Но спал Степан недолго. Его разбудил плеск воды. Осторожно, встав на четвереньки и боясь, чтоб не попал под колено сучок, он выглянул из-под куста на озеро, которое хорошо было ему видно, да так и остался стоять на четвереньках, охваченный внезапным волнением. «Будто волк я, а не человек!»

Опустив руки вдоль тела, выходила на берег Лизка. Белые, округлые формы ее блестели на солнце. Взмахом головы откинув на спину черные распущенные волосы и оставляя на песке мокрую ленту маленьких следов, она прошла к одежде, цветастой кучкой лежащей на пне.

— Бесстыжая, — выдавил Степан, и ему стало душно. Он расстегнул ворот красной рубахи и словно поплыл по воздуху с нелепой улыбкой на губах. Только бы сила не ушла из рук!

Подойдя к белью, Лизка взяла рубашку и, не обтираясь, через голову стала надевать, а Степан почему-то упрямо глядел на нее.

Когда Лизка ушла, он вылез из своего укрытия, взял косу, зло размахнулся. Трава показалась жесткой, руки дрожали, тогда он сел и закурил.

«За ягодой пошла, к Мухино, — ни с того ни с сего озлился Степан. — Не баба, а черт. Выдумает же природа такую!»

А вокруг Степана вся поляна была усеяна ромашкой, розовыми и белыми шариками густого клевера. Солнце уже наполовину скрылось за разлив соснового моря. Жара постепенно спадала. Наступил тихий июльский вечер.

Степан тер кулаком лоб и напряженно думал: «И чего она стала вдруг не допускать к себе? Ведь совсем недавно была такой близкой, целовала, шептала: «Люблю». Не понять ее. Как? Или играет она со мной?»

Степан все еще думал, когда из лесу с корзиной на руке снова показалась Лизка. Она шла немного усталой походкой, но, заметив Степана, который сидел на сугорке в расстегнутой рубахе и ожидающе, исподлобья смотрел на нее, перешла на легкий, играющий шаг.

— Это вы, Степан Петрович, — подойдя к нему, кокетничая, протянула Лизка. — Вот куда загнал вас председатель.

— Это я, — невесело ответил Степан, оглядывая ее, и тут же подумал: «Не баба, а сахар, белая, сладкая».

— А я издали и не узнала вас. Думала, кто это еще? Даже испугалась. А то вы! Голубь мой! — Она рассмеялась и перекинула корзину с руки на руку.

Степан не ответил, лишь нахмурил брови.

— Что вы так часто хмуритесь, Степан Петрович? Вам куда лучше, когда улыбаетесь. — Она опять рассмеялась.

Смех ее, словно пружина, подкинул Степана. Он вскочил, схватил ее за руку, притянул к себе, заскрипел зубами.

— Ой, что вы, Степан Петрович! Я вас боюсь!

— Не бойся, Лизонька, не бойся, ангелочек. — Степан неловко обнимал ее, подталкивая к кусту, под которым он недавно лежал.

— Это вы что удумали еще, Степан Петрович? А меня спросили? Согласна ли я? — Глаза у Лизки хитрые, залиты смехом. — Может, я девочка еще!..

Замолчал лес в эту минуту, замолчало озеро, замолчал Степан, сдавливая Лизкины плечи. «Что она издевается надо мной? Человек я ей аль кобель какой?» — думал Степан, а вслух сказал:

— Ты только послушай, как сердце бьется. Вот-вот, как воробей, того и гляди выпорхнет из груди. — Степан схватил ее руку, теплую, мягкую, сунул себе под холщовую рубаху. — Слышь ты, нет? Вот ежели б у тебя так стучало, ты б тоже небось не совладала с собой. Чуешь ли ты, дикая?

— А откуда ты знаешь, Степан Петрович, может, у меня сильнее твоего стучит, — сказала Лизка серьезным голосом.

— А ну подставляй грудь, послушаю: брешешь ты аль нет? — промычал Степан.

— Слушай, Степан Петрович! Может, и услышишь чего-нибудь, — проговорила Лизка, выпячивая и без того большую грудь. По всему было видно, что ей приятно поиграть со Степаном, только он, как слепой, ничего не видел.

Голос у него дрогнул:

— Лизонька, ягодка моя, обними же? — умоляюще заговорил Степан. — Не обнимешь, упаду, сдохну. Сжалься, любушка, ягодка моя. Удави черта измученного!..

Лизка, смеясь, обняла его, лениво и некрепко.

— Ну сильнее, милая. Удуши. Выверни меня наизнанку.

— Не могу, Степан Петрович! Ведь ты не один, жена у тебя есть, корова, хозяйство. Огород вон какой большой!

— К черту ее, жену, — заорал Степан, — надоела, как щи капустные. Ну крепче, Лизонька, ягодка моя. У-у-у!..

Неожиданно Лизка вырвалась из его объятий и твердым голосом проговорила:

— Будет, Степан Петрович! Повлюблялись, и хватит. Заметит кто, разговоры пойдут, а ты, чай, партийный.

Она отошла от Степана и обернулась.

— До свидания! Желанный мой!

— Да куда же ты, куда? — протянул Степан руки. — Погоди, стемнеет скоро. Хочешь, за одеялом сбегаю?

— Не могу, пошла я, Степан Петрович. — Она рассмеялась, помахала Степану рукой и поплыла, покачивая бедрами.

— Ну и проваливай, к черту! — бешено выкрикнул Степан. Он повалился на землю и зарыдал. Губы его отыскали какое-то растение, и Степан, не осознавая, что делает, хватанул его зубами и сразу же почувствовал на языке горечь. Это была полынь. «А ведь и правду говорят, что полынь — трава горькая», — подумал Степан.

Рядом опустилась ворона, попрыгала как-то боком и осторожно покосилась на Степана — жив ли, нет ли? Не тюкнуть ли его в темечко? Нет, нельзя! А вдруг живой еще.


С Анисьей, женой Степана, творилось такое, чего она и сама не могла объяснить. Это случилось с того раза, когда к ним зашла Лизка посмотреть передачу по телевизору.

— Скучно одной, — объяснила она, кидая на Степана заинтересованный взгляд. — Слово сказать некому.

— Гостям всегда рады. Заходите, — приветливо встретила ее Анисья и пошла ставить самовар.

Лизка в тот вечер была нарядная, много смеялась и болтала. Юбка на ней была короткая, выше колен.

За время передачи Анисья несколько раз перехватывала восхищенный взгляд Степана, устремленный на соседку. О, какой это был взгляд! Только первые два года их совместной жизни так смотрел на Анисью Степан. Правда, к Анисье он всегда относился хорошо, не грубил, не обижал и на других женщин вообще не обращал внимания. Да и Анисья никогда не задумывалась, любит ли ее муж? Ей было достаточно одного — не изменяет Степан, ну и ладно. А так как у Степана характер был мягкий, а у нее сварливый, она часто изводила его по пустякам.

В тот вечер к Анисье впервые закралось подозрение в душу. Что со Степаном? Почему он отзывается доброжелательным смехом на пошлые Лизкины шутки?

За чаем Степан был внимателен к гостье, пододвигал к ней то пряники, то масло. И это тоже мучило и терзало Анисью. «А может быть, это только кажется, что он неравнодушен к ней? — думала Анисья. — Подумаешь, пододвинул пряники. Ведь Лизка гостья!»

Она решила себя успокоить, и успокоилась, и до конца вечера была приветливой хозяйкой, и даже забыла о своих подозрениях. Но уже после, когда ушла Лизка, и они остались одни, и Анисья по привычке обняла Степана и поцеловала его в губы, он вдруг грубо высвободился из ее объятий, вышел из-за стола и, сев на диван, отвернулся от нее.

— Ты чего, Степушка? И приласкать уже не хочешь? — обиженно спросила она.

— А что тут ласкаться, не коты. Видишь, спать хочу!

Она молча постелила ему постель. Он лег и, отвернувшись к стене, тут же захрапел.

Анисье стало невыносимо больно, и слезы, весь вечер искавшие выход, наконец нашли его. С этого дня Анисья стала относиться к Степану хуже.

Проклятая ревность тугою петлею сдавила сердце. С тех пор Анисья стала замечать, что Степан, обычно малоразговорчивый и хмурый, приобретал дар речи в присутствии Лизки, которая зачастила к ним на передачи. Любая ее острота вызывала у него смех, а у Анисьи — головную боль. Страсть, как костер на ветру, разгоралась в Степане сильнее с каждым днем.


Вот и сегодня, воскресенье, а Степан ушел на сенокос и не сказал ей, когда вернется, не потрепал Анисью за плечо, как это делал раньше, может, за то, что она с каждым днем стала все больше и больше пилить его!

— За Лизку заступился. Ишь, какое золото нашел! Клевать ее курица не хотела! — крикнула Анисья и забросила ухват за печку, села за стол и заплакала.

В комнате, над комодом, громко тикали часы, словно молотком постукивали по голове, и от каждого удара больнее, в такт часам, стучало потревоженное сердце. И вся жизнь казалась отравленной, ненужной, и вся изба, такая прежде родная, налилась острой тоской и страхом за будущее. Поднимаясь из-за стола, Анисья разбила блюдце. «Посуда бьется к счастью!» — подумала она.

И для кого Анисья возилась с горшками, кастрюлями? Нужны ли ей свиньи, куры, корова? На что ей дом, если счастье навсегда покинуло ее!.. «Возьму вот сейчас и уйду к матери, в другую деревню. Брошу все, к черту, и уйду».

Но Анисья не ушла из дома. Она весь день провозилась на кухне — мыла горшки, кастрюли, готовила обед. Почистила у коровы, накормила поросят, кур. А вечером пошла к пруду полоскать белье.

Анисья так заработалась, что даже вздрогнула, почувствовав на своем плече чью-то руку. Она обернулась и увидела Степана. Он присел на корточки и просто, чуть грубовато, как это делал когда-то раньше, спросил:

— Тебе помочь?

Анисья стояла на коленях на деревянном помосте, с которого бабы полоскали белье, а рука ее с наволочкой застыла в воде. И так как она молчала, Степан повторил вопрос:

— Помочь, спрашиваю?

Анисья молчала.

— Ты слышишь меня — помочь?

И тут она очнулась и, глядя в его извиняющиеся глаза, поняла все.

— Пошел бы ты, Степушка, вымел полынь в избе. Насекомых нет уже, поразбежались, а дух от нее остался. Я уж справлюсь тут одна.

Степан поднялся и с каким-то надрывом в голосе глухо проговорил:

— Да, полынь — трава горькая, вымести ее надо, проклятую.

— Чего-чего? — переспросила Анисья.

— Я так, сам с собой, — проговорил Степан, повернулся и зашагал домой. Сильно ссутулившись, удрученно-печальный! В жизни всегда так: хочешь одно, а получаешь другое.

ЮЛА

Ночь. В окно пятиэтажного дома заглядывала бледная луна, и на полу, от окна до кровати, протянулась светлая дорожка. На кровати лежал Петр Петрович, мастер с завода «Красная звезда», и влажными глазами смотрел на луну. В комнате пахло сиренью и сгоревшими котлетами. Петр Петрович прислушался, и ему показалось, что из спальни жены доносятся всхлипы. Он подумал: «Вот дура! Сама решила уехать от меня, а теперь плачет! Пойми женщин!»

Он знал, что жена закрыла дверь спальни изнутри на замок. Так она стала делать после своего решения разъехаться с ним, и поэтому он даже не пытался пойти к жене и приласкать ее, а может даже, и помириться.

Слезы невольно навернулись на глаза Петра Петровича, и он смахнул их кулаком. Никто не знает, как ему тяжело! Все время что-то давит ему на грудь, будто кто-то кинул двухпудовую гирю. Ему тяжело оттого, что он не знает причины ухода жены. Петр Петрович всегда удивлялся ее поступкам, особенно нежеланию жены объясниться с ним по этому случаю. В последнее время жену раздражало буквально все: дерьмовая зарплата мужа, неумение добиться чего-то в жизни, мятые брюки, розовое лицо с густыми усами. Петру Петровичу было досадно, что жена перестала разговаривать с ним и делает вид, что не замечает его. Вот сегодня, например, стала жарить котлеты, но как только Петр Петрович зашел на кухню, она бросила все разом и ушла к себе, а котлеты, оставшись без присмотра, сгорели. Только вонь от них осталась. Хоть занятие по гражданской обороне проводи! Только ни к чему гражданская оборона — больше нет у нас врагов.

Петр Петрович вспомнил, как он познакомился с женой. Смехота одна! Было это так. Зашел он однажды в городскую столовую, взял обед и уселся за стол, который стоял у выхода, в самом углу. Несмотря на перестройку, на столе стояли соль и перец — роскошь со времен застоя. Остальное все изменилось! Цены, как альпинисты, полезли вверх, и всё — договорные. Многим непонятно: кто с кем договорился, на какой основе и в чей карман текут договорные рубли. Вдруг Петр Петрович заметил в супе таракана. Суп был холодный, и таракан шевелил усами. Он был измученный, словно приполз с чужой стороны, с южной гряды Курильских островов. Петр Петрович никогда не Страдал брезгливостью, а тут его передернуло, и он попросил жалобную книгу. Подошла заведующая столовой: молодая, с высоким бюстом и белой шеей. На ее лице сразу родилась улыбка.

— На что жалуетесь? — приглушив голос, спросила она и положила руку с лакированными ноготками на плечо Петра Петровича.

— Хочу знать, как в мой суп мог попасть таракан, — сказал строго Петр Петрович, тыча ложкою в тарелку. — И что ему от меня надо? Я же не платил за него деньги!..

Заведующая развела руками. Улыбка тут же сошла с ее лица. Она наклонилась над тарелкой и тихо, почти на самое ухо, произнесла:

— Да это же не таракан!.. Это лук!.. Цибуля!..

— Ну да! Не разбираюсь будто бы! — не согласился Петр Петрович с заведующей. Он перевел взгляд на окно, за которым, позванивая, шел трамвай.

— Вы сами как таракан! — хихикнула заведующая и небольно дернула его за ус.

Это понравилось ему. Петр Петрович уловил резкий, но приятный запах ее тела. Он физически почувствовал силу притяжения — вот почему луна не может оторваться от земли. Сила есть сила! В одно мгновение любовь, будто стрела Робин Гуда, пронзила холостяцкую грудь. Он понял, что теперь согласится с любыми доводами заведующей. В доказательство этому Петр Петрович подтвердил, что в тарелке лук. Тут же выловил ложкой таракана и выплеснул его под стол. Заведующая, скрестив на груди красивые руки, стояла перед ним, а Петр Петрович быстро доедал суп и смотрел на нее поразительно серыми глазами. Заведующая тоже осталась довольна им. Ей понравились усы Петра Петровича, она видела его сильные ноги, и мысли заведующей зашли слишком далеко.

Петр Петрович скосил глаза на соседний стол и заметил кавказца, который уже поел и пожирающими глазами смотрел на заведующую. Петр Петрович подумал: «Что этому надо? Ладно бы она была одна! Поди, видит, что я увлекся ею?» Еще отец Петра Петровича говорил, что кавказца хлебом не корми, а дай поволочиться за русской бабой. У него задергалась щека, закололо под лопаткой.

Заведующая перехватила взгляд Петра Петровича и, перенося тяжесть тела с правой ноги на левую, дав отдохнуть уставшей ноге, сказала смеясь:

— Русские, из-за любви к интернационализму, готовы пожертвовать самым дорогим! Не правда ли?

Петр Петрович не понял, шутит ли она или всерьез. Скорее всего шутит! Ведь нас с детства учили: «Русские с китайцами братья навек!»

Он договорился с ней о встрече и сразу ушел.

Петр Петрович, выйдя из столовой и думая о заведующей, сел в трамвай. Задумался до того, что не заметил, как покатил по второму кругу, и молодой водитель, с маленьким носиком, любопытно-удивленно наблюдала за ним в небольшое зеркальце, висевшее над головой. Уже зашло солнце и утонул во тьме город, словно кто-то накинул сверху байковое одеяло. Но вот зажглись фонари, и на душе стало тоже светло и радостно. Водитель трамвая подумала, что пассажир спит: «Надо разбудить!» Но тут Петр Петрович, будто прочел ее мысль, поднялся и вышел из трамвая на нужной остановке. У длинного забора его ждала заведующая.

На другой день, вечером, Ольга — так звали заведующую — пришла в гости к Петру Петровичу со своей подругой. Просто не описать сияющее лицо Петра Петровича, его сверкающие глаза, его броски из кухни в комнату: с колбасой, хлебом, салатом из помидоров, с двумя бутылками водки. Где-то циркал сверчок, мутно-добрыми глазами смотрела с дивана кошка. Водка была куплена у молодого цыгана за двойную цену: и в прямом и в переносном смысле она была дорогая. Чтобы не разбить бутылки, Петр Петрович поставил их подальше одну от другой.

В этот вечер Петр Петрович был говорлив. Шутки текли, как вода из водопроводного крана. Еще бы! Ведь пришла Ольга и водка оказалась неразбавленной. Правда, начало застолья омрачила подруга Ольги, сутуловатая, с острым носом, похожим на карандаш конструктора. Она неловко повернулась и смахнула на пол бутылку водки. Жидкость как слеза растеклась по полу. Петр Петрович не подал виду, что расстроился, но в уме подсчитал, сколько денег он сегодня потратил и сколько осталось до аванса. «Не дотянуть! — хмуро заключил про себя Петр Петрович, втайне проклиная подругу заведующей. — И зачем Ольга приволокла ее? Разве плохо одним?» Усердствующая подруга побежала в туалет за тряпкой, собрала битое стекло, привела все в порядок.

Петр Петрович опять заметался из кухни в комнату. Приготовил яичницу, поставил на огонь чайник.

— Да посидите, Петр Петрович! — смеясь, Ольга схватила за рукав пробегающего мимо Петра Петровича. — Носитесь, как самолет! Чу, неугомонный!

Ее слова возымели силу. Петр Петрович закрутил усы по часовой стрелке и засмущался.

— Забочусь о вашем благе! Хотите Высоцкого послушать?

— Хотим!.. Хотим!.. — изъявили желание подруги.

Сутулая захлопала в ладоши и захохотала. Петр Петрович недружелюбно посмотрел на нее — он очень был обижен на сутулую за разбитую бутылку.

Петр Петрович неожиданно поставил на стол вазу с тремя цветочками, включил музыку.

— Красивые, — сказала Ольга и кивнула на цветы. — Сколько стоят?

— Пустяки! — напыжился Петр Петрович и засопел.

— А все же!

— Отдал по двадцать рублей за штуку! — ответил Петр Петрович и убежал за чайником.

— У армян купил? — спросила Ольга, когда он вернулся.

— Кто их поймет — все они черные!

— Если б не кавказцы, — заметила подруга Ольги, — не бывать бы цветам в России. От них пошла эта красота. Наши мужики только и знают мартеновские печи да доменные. Бескультурье залило нашу землю. Серость кругом!.. Вонь!..

Петр Петрович промолчал и отогнал муху от хлеба.

— А зачем русскому цветы? — подхватила Ольга. — Он водку занюхивает хлебом.

— Вот-вот!..

Подруги рассмеялись.

Петр Петрович проводил обеих домой. С Ольгой постоял немного, поцеловал в губы, потыкался в белую шею и ушел спать. Он шел вдоль деревянного забора, и там, где кончался забор, стоял сеновал, потом тянулся сквер и вновь дома. Проходя мимо сеновала, Петр Петрович заметил у ворот парня с девушкой. Они целовались, и им наплевать было на поздних прохожих. Счастливчики!

Затем была свадьба, медовый месяц. Когда жена забеременела, Петр Петрович купил игрушку — юлу. Она лежала на видном месте — на шкафу. Петр Петрович ожидал сына. Часто прикладывал ухо к голому животу Ольги, слушая ребенка. Радовался, когда улавливал что-то. Играл юлой, представляя за этим занятием сына. Все было хорошо до тех пор, пока жена не родила мертвую девочку. После этого жизнь закрутилась юлой. Ольга стала раздражительной, ехидной, грубой. Под конец вообще перестала замечать Петра Петровича. Юлу запрятала куда-то, и больше Петр Петрович не видел игрушку. Совсем недавно жена объявила о своем уходе. Это решение испугало Петра Петровича и обозлило. Он, в сущности, не понимал Ольгу и от этого злился. Ему было обидно за то хорошее, что он делал для нее.

Луна стала уходить в сторону, и светлая дорожка тоже переместилась. Петр Петрович думал: «Не везет мне с женщинами! Почему? Ни одна не объясняет причину разрыва».


Петр Петрович вспомнил один эпизод из своей добрачной жизни. Как-то он познакомился со студенткой Любой. В один из воскресных дней, взяв одеяло и всякой закуски, они отправились на реку загорать. Место выбрали удачно — лес подступал к самой воде и кругом ни души.

Люба лежала на спине в крохотных, вишневого цвета, плавочках. Загорелую руку положила на глаза и не шевелилась. Петр Петрович сорвал травинку и пощекотал в ее носу. Люба отмахнулась. Тогда он стал разглядывать Любу. И хотя глаза у нее были закрыты рукой, Петр Петрович и так знал, что они синее василька. Он увидел перед собой губы — ярко-розовые, магнитные. Они были до того красивые, что ему захотелось их тут же поцеловать, но он не сделал этого, так как перевел взгляд на грудь и трепетно сдвинул с грудей лифчик, такого же цвета, что и плавки. Люба Молчала. Рука ее сильнее прижалась к глазам, а грудь задержала внутри на некоторое время воздух. Петр Петрович опустил руку на ее живот — упругий и маленький. Под кожеюожидающе сжались в комок мышцы живота, но Петр Петрович недолго задержал руку на одном месте. Изучающая ладонь поползла ниже и достигла плавок. У него было такое состояние, словно он переступил государственную границу.

— Ты что, решил разволновать меня? Не советую! Я в таком состоянии задушить могу!

Петр Петрович нервно захохотал. В его планы не входило это. Просто он изучал красивое тело Любы, так же как в школе изучал расположение стран на географической карте.

Тут прошел по реке ветер, накатывая мелкую волну на берег. У самой воды ветер раскачивал кусты красной смородины. Скоро ягод, должно быть, не станет — или птицы склюют, или сами опадут. К берегу подлетели чайки и загорланили на непонятном языке. Видимо, не поделили рыбу, выловленную в реке.

Люба резко вскочила и протянула ему маленькую руку:

— Пойдем купаться! Что-то жарко стало!

Петр Петрович быстро согласился и только в реке пришел в себя. Вода остудила его.

После случившегося Люба стала избегать Петра Петровича. Он ловил ее, выслеживал, хотел узнать причину этому, но так и не дознался. Люба окончила институт и уехала по распределению.


Был в жизни Петра Петровича еще один эпизод, но только очень неприятный, о котором и вспоминать не хочется.

Как-то приглянулась ему продавец магазина, в котором он покупал продукты. Тамара — так звали продавца — имела мужа и маленькую дочь. Но так как Тамара была из породы блудливых женщин, то муж не мог с ней справиться и давно махнул на нее рукой, а Петр Петрович был холост и не боялся дурных разговоров. И вот, договорившись о встрече, они выехали в лес на отдых. Тамара загрузила сумку вином и продуктами, а Петр Петрович захватил одеяло, но забыл надеть плавки. Такая маленькая ошибка стала роковой в их отношениях. Ну это потом, а сейчас, с сумками в руках и с мыслью о наслаждений, они отправились на прогулку. Теплоход высадил их на другом берегу, и они углубились в лес. Жарко пекло солнце, рубаха прилипала к спине. Петр Петрович нервничал, вспоминал про свои семейные трусы ниже колен. В таких перед войной играли в футбол в бывшем нашем Союзе. Тамара, увидев их, конечно, будет смеяться. Об этом страшно даже подумать. Вот дурак! Они выбрали поляну в глубине леса, кинули на цветы одеяло, выставили бутылки с вином, закуску, стопочки. Потом Тамара отошла к кустам, присела и стала собирать землянику. К ней подошел Петр Петрович и тоже присел рядом. Тамара стала кормить его земляникой, затем он ее, и все это время они смеялись. Вдруг Тамара посмотрела наверх — солнце стояло в зените. Петр Петрович тоже посмотрел наверх и на одном из деревьев увидел ворону, которая внимательно разглядывала закуску. Ей хотелось узнать, что будут кушать люди!

Тамара стала раздеваться, а Петр Петрович вспомнил про свои трусы и вспотел. Тамара осталась в одних плавочках и подошла к Петру Петровичу. Он зачем-то погладил ее живот, а она поцеловала его в губы и принялась шутя снимать с него штаны. Когда Тамара увидела Петра Петровича в трусах, брезгливо усмехнулась, села на одеяло и отвернулась. Ее тонкий, изысканный вкус покоробился при виде такого чуда. Петр Петрович закатал трусы и, чтобы заглушить в себе стыд, выпил рюмку вина. Тамара от выпивки отказалась, ей сразу все надоело и сразу все расхотелось. Она отодвинулась от него и легла животом вниз. Теперь они не разговаривали, а просто каждый думал о своем, в душе проклиная эту прогулку. Петр Петрович опрокидывал в рот одну рюмку за другой и быстро пьянел. Наконец вино одолело его и он крепко уснул, а когда проснулся, то увидел, что солнце почти скатилось с неба и готовилось уйти за горизонт. Тамары рядом не было. Страшный стыд погнал его в город. С тех пор Петр Петрович не видел Тамары.


Луна ушла куда-то за дом, и в комнате стало темно. «Что за оказия, — думал Петр Петрович. — Почему так не везет мне с женщинами? Вроде бы тянутся они ко мне, а как дойдет до дела, так сразу остывают, уходят и не говорят почему». В спальне у жены стало тихо, а на душе по-прежнему было гадко и тоскливо. Живет человек, мучается, страдает, и когда упадет с неба его звезда, человек навечно уйдет туда, откуда уже не возвращаются. Так стоит ли жить, если знаешь, что придешь к этому концу?!

Утром в дверь позвонили. Пришли два мужика средних лет. У одного левое плечо было ниже правого, а у второго — длинное лицо с широкой челюстью. Они пришли помочь Ольге переехать на другую квартиру. Пока два мужика выносили мебель, которую Ольга решила забрать с собой, Петр Петрович отсиживался в своей спальне. Он не хотел видеть жену, так как боялся, что расплачется при посторонних людях. Когда Ольга забрала все, что посчитала нужным, и машина, посигналив, отошла от дома, Петр Петрович вышел из комнаты, прошелся по пустой квартире и заплакал — тяжело и навзрыд. Плакал он долго, до тех пор, пока не стало слез. Потом он обвел пустую спальню жены жалким взглядом и заметил на подоконнике юлу. Перед глазами промелькнула совместная с Ольгой жизнь. Особенно не хотело уходить из памяти то счастливое время, когда Ольга ходила в положении и когда Петр Петрович купил юлу. Это были лучшие годы в его жизни — годы ожиданий, любви и радости. Петр Петрович взял юлу, сел на пол и завел ее. Юла закрутилась, и понеслось по осиротевшей квартире: и-и-и!.. Петр Петрович уронил голову и снова заревел.

Но неожиданно вернулась Ольга. Она забыла в ванной комнате обручальное кольцо. Ольга увидела сидящего на полу Петра Петровича, увидела вертящуюся юлу у его ног, ей тоже припомнилось все хорошее, что было в их жизни, она села рядом с Петром Петровичем, и, когда юла открутилась положенное ей время, уже готова была упасть, Ольга вновь завела ее.

И-и-и!.. — радостно запела юла. В комнате пахло сиренью. Гарь от котлет давно выветрилась, юла крутилась, а Ольга положила голову Петру Петровичу на плечо и больше ни о чем не думала.

ПРОБУЖДЕНИЕ Повесть

Время было раннее. Уже два дня моросил мелкий непроходящий дождь. На столбах по улицам тускло светили фонари. Молодые березы, посаженные вдоль тротуаров, вздрагивали и тревожно наклонялись в разные стороны.

Несмотря на столь ранний час, в доме Коптиевых уже горел свет. Сам хозяин, Николай Николаевич, в нижней рубахе, чуть ли не до колен, позевывая и прикрывая рукой рот, вертел в руках телеграмму, которую только что вручил ему озябший почтальон, и в десятый уж раз перечитывал: «Выехал Павел тчк Устрой тчк Дмитрий тчк».

Жена его, Антонида Петровна, также в ночной сорочке, обрамленной по краям тонкими кружевами, стояла у занавешенного окна, скрестив на груди руки, и смотрела на мужа так, словно говорила: «Стоило из-за этого меня будить? Ну едет, так пусть себе едет». В душе она ругала его за то, что разбудил ее чуть свет, не дал выспаться.

От слабого освещения в комнате был полумрак. В углу поблескивала большая изразцовая печь, у которой еще виднелись непросохшие следы почтальона. С улицы доносился едва уловимый лай собаки.

Николай Николаевич пощелкал у самого уха пальцами левой руки, причмокнул и, уставив неподвижные глаза на торшер, стоящий в углу, задумался. Сердце у него запрыгало, зашлось в беспорядочных толчках. Оно то с силой взлетало вверх, то падало мягко вниз, как акробат в сетку.

Антонида Петровна, не меняя позы, почесала ногой ногу и громко икнула. Николай Николаевич посмотрел на нее далекими, невидящими глазами, но ничего не сказал, хотя раньше в таких случаях заставлял ее попить воды. В комнате стояла такая тишина, что было слышно тиканье будильника на комоде да паданье капель в раковину на кухне.

Николай Николаевич не виделся с братом лет двадцать. И вот, не имея никакой связи, кроме одного письма за полгода, Дмитрий посылает своего сына Павла да еще просит устроить его.

Впрочем, Николай Николаевич не против приезда племянника, вот только не любит он хлопоты. А уж побегать придется!

Вдруг он дернул себя за мочку уха и, не глядя на жену, спросил:

— Так что, так чего скажешь?..

— Что говорить! Пусть приезжает! — отозвалась жена и поправила стул. Смахивая ладонью с сиденья пыль, тут же равнодушно проговорила: — Места хватит!

Сказав это, Антонида Петровна, приподнимая на груди сорочку, ушла досыпать.

Лай собаки, приближаясь к дому Коптиевых, стал громче. Николай Николаевич загасил свет и, откинув штору, тревожно всмотрелся в темноту, постоял, прислушиваясь, а потом пошел вслед за женою в спальню.


Пассажирский поезд, подрагивая на стыках, быстро бежал вперед. По обе стороны дороги высился лес, густой и сырой. Потом он отодвинулся к горизонту. Близ железной дороги промелькнули две-три деревушки, стадо коров, пастух верхом на коне. Пастух чутко вслушивался в стук колес, нарушавший тишину, и долго провожал глазами зеленые вагоны, на которые падал дождь и по стенам вагонов стекал на рельсы.

Павел поставил на стол кулаки, один на другой, и, опершись на них подбородком, смотрел в вагонное окно, за которым от самой Вологды тянулись леса. Он вспомнил, как после смерти матери они с отцом переехали в дальнюю деревню. В огороде, перед отъездом, они сожгли ненужные вещи. Отец долго шевелил палкой едва тлевшую груду пепла и все думал и думал о жене, о судьбе, которая так безжалостна к одним и так щедро осыпает дарами других. Ветер трепал у него на голове волосы, поседевшие вдруг за одну ночь, а дым от тухнувшего костра лез в глаза, и он непослушной рукой вытирал слезинки, бежавшие одна за другой по небритым щекам. Павел тогда не плакал, хотя ему было жалко оставлять дом и старые вещи.

Потом отец пошел к председателю колхоза и выпросил машину. Когда они выехали за деревню, Павел неожиданно спросил:

— Батя, а зачем мы от мамки уезжаем?

После этих слов отец отвернулся в сторону. Чем-то острым вдруг больно резануло сердце, сразу же перехватило в горле, потом, с трудом переводя дыхание, все так же не глядя на Павла, глухо ответил:

— Вырастешь, Паша, тогда поймешь!

Когда прошло несколько лет и Павел заметно подрос, отец объяснил, что тяжело было оставаться там, где ежедневно каждая грядка, каждый куст напоминали бы ему о жене.

И вот теперь он, Павел, уезжал от отца.

Отец, прощаясь, сдернул с седой головы кепку и горько стоял под дождем длинный и худой, в резиновых сапогах и фуфайке. Туманом застилало у него глаза. Тяжелым мутным пятном проплыла в этом же тумане вся его жизнь от начала и до конца — война, плен, смерть любимой жены. Он думал о том, как будто бы совсем еще недавно косили они с женой траву, сгребали в копны, стоговали. Павел, тогда еще маленький, сидел в стороне и играл на дудке, сделанной отцом. Жена часто подходила к Павлу, целовала, а в минуты отдыха плела ему из цветов венок. А когда возвращались домой, Павел по-детски радовался, что отец давал подергать за вожжи. А теперь вот и жены нет и Павел уезжает навсегда из дому.

Но что поделаешь? Жизнь в тихой деревне, где весной и осенью грязь по самые уши, где один покосившийся клуб на всю округу, где даже невест меньше, чем пальцев на одной руке, надоела Павлу до тошноты, и его потянуло в город, такой большой и такой красивый, в котором отработал семь часов — и гоняй собак по улицам.

В поезде Павел украдкой следил за мужиком, обросшим волосами, который протянул на полке ноги в огромных кирзовых сапогах, густо начищенных дегтем. Мужик тоже стал смотреть на Павла, но совершенно спокойно. У него был один глаз с темным зрачком, второй глаз незнакомец туго перевязал давно не стиранным бинтом. Что-то неприятное было в облике незнакомца. Такие нарочно ездят по дорогам, чтобы украсть что-нибудь. Отец, провожая, говорил ему про таких. Господи, каким беспомощным чувствует себя человек, когда остается один на один вот с таким зверем! Ишь, бандюга, глаз завязал, а второй так и зыркает по сторонам, так и ищет! Может, специально завязал, чтоб отвести подозрение.

Поезд быстро несся под уклон: та-та-та, та-та-та. Вагоны на стыках бросало из стороны в сторону, а вместе с ними бросало Павла. Та-та-та. Та-та-та. У Павла на лбу выступили капли пота. Они холодные, как шляпки гвоздей на морозе. Внутри него вертелось тяжелое колесо страха. Только бы оставил в покое!

Незнакомец хрипло рассмеялся и как-то чересчур равнодушно спросил:

— Далече едешь?

— Чего? — Павел хотел послать его к черту, но сжал зубы. В конце концов, что ему надо!

— Далече, спрашиваю, едешь? — повторил вопрос незнакомец и вдруг опять усмехнулся, да так, что Павлу стало жутко.

Незнакомец засунул руку во внутренний карман. За ножом полез, гадюка. Не обманешь. В купе они были одни, и Павел приготовился к драке, но мужик, обросший волосами, достал кусок когда-то белой тряпки, которая, видимо, все еще служила носовым платком, и высморкался.

— В город, куда же еще? — У Павла не было никакого желания пускаться в разговоры, но, поскольку незнакомец интересуется, приходилось отвечать.

— Ах вот как! Так что же, насовсем? Иль в гости? — Незнакомец в упор посмотрел на Павла.

Дождь… Дождь… Капли ударяют в стекла вагона и не прямо, а как-то наискосок стекают вниз, размазываются по стеклу.

— На работу хочу устроиться. Мне уже семнадцать.

— Насчет документов-то ничего?

Ах, сволочь обросшая, до чего надоел! Может, хватит зубы заговаривать? Все спрашивает, а сам с чемодана глаз не спускает. А чего там брать? Учебники, старенькое белье да бутылка водки для дяди. Павел уставился на крючок за спиной незнакомца.

Но вот тот тяжело протопал через купе большими сапогами и вышел из вагона, поправляя на глазу бинт.

В первое мгновение Павел готов был рассмеяться. Как хорошо, когда все страхи рассеиваются и тебе вдруг становится легко и весело.

Только Павел приготовился поудобнее сесть, как в купе к нему забежал поросенок, мужик в тельняшке и дед с бородой. Поросенок юркнул под лавку, на которой сидел Павел. Мужик в тельняшке полез следом.

— Пымал его? Пымал? — выспрашивал старик у мужика, стараясь наклониться и заглянуть под лавку.

— Где его, лысого, поймаешь? Хвост не канат — выскальзывает, — зло ответила тельняшка, задом отталкивая старика.

— А ты за ногу его, за ногу, — поучал старик и все пытался нагнуться.

— Пробовал, кусается! — опять зло ответила тельняшка. — Да не мешай, папаша!

Наконец поросенка поймали и унесли в другое купе. Стало тихо. Павел легко, по-детски вздохнул. У него была наивная, не загубленная пороками душа, чистая, как лесной ручеек.


На одном из разъездов, уже перед самым городом, к Павлу подсела молодая девушка. Она уселась на освободившееся место незнакомца, достала книгу из желтого портфеля и стала читать. Павел не отрываясь пристально разглядывал ее. В жизни таких красивых не видел! Девушка была в голубом платье, закрытом до подбородка. Вьющиеся черные волосы заслоняли уши и, падая вниз, рассыпались волнами на узеньких плечах, словно грозди винограда. Она подняла на Павла темные глаза и покраснела. Он тоже почувствовал, что покраснел. Ему досадно было, что он не встретил к себе никакого внимания со стороны девушки, которая больше не смотрела на него.

Поезд подошел к мосту и, громко стуча колесами, тихо пополз по нему. Внизу по реке прошел катер, и поднятая им волна покачивала лодки, стоящие на приколе у городского берега.

У старого зеленого здания вокзала поезд дернулся судорожно два раза и замер. Захлопали двери вагонов. Впереди Павла образовалась длинная живая цепочка выходящих, которые нервно толкались и нажимали на передних, торопя их.

Девушка в голубом платье тоже поднялась и спрятала в портфель недочитанную книгу. Потом достала плащ с капюшоном, надела и пошла к выходу.

Когда Павел соскочил с подножки вагона на перрон, там уже обнимались, смеялись и громко разговаривали пассажиры и встречающие.

Павел поискал глазами и увидел знакомую девушку с желтым портфелем, которая садилась в такси черного цвета; машина рванулась с места и, разбрызгивая воду в лужах, исчезла из виду. Павел не знал тогда, что ему предстоит еще встретиться с ней. Ох, лучше бы не встречаться!

Привокзальная площадь опустела быстро. Один лишь дежурный милиционер постоял для приличия некоторое время под серым небом и тоже, поеживаясь, укрылся под крышею вокзала.

Павла никто не встречал. Одиноко и тоскливо было на душе. Подхватив чемодан, он прошел сквер с ровно подстриженными кустами шиповника и вышел на автобусную остановку. Впереди через дорогу начинался старый, словно приплюснутый город. За ним виднелся новый — многоэтажный…

Подошел автобус, до самых стекол забрызганный грязью, и забрал Павла.

— До Пролетарской далеко? — спросил Павел у рябой веселой толстухи с конфетою за щекой. Та перебросила языком конфету с одной стороны на другую и весело проговорила:

— Сойдешь, красавчик, на пятой остановке. Дойдешь до пивного ларька, там тебе и Пролетарская.

Павлу вдруг стало хорошо от мысли, что его назвали красавчиком, пусть это сказала не девушка в голубом, но все же!..

Нужная улица, несмотря на моросящий дождь, кишела людьми. По ней не ходили машины, и ребятишки, носясь по лужам, играли прямо на дороге у своих домов. Навстречу Павлу попадались девушки. Они были в модных, длинных плащах, полы которых хлестали по икрам. Возле пивного ларька куча пьяных мужиков. Некоторые тут же целовались, крепко обхватив друг друга, а двое из них уже приняли горизонтальное положение. Один лежал прямо в луже, другой где посуше, на тротуаре. Увидев это, мужики, еще стоявшие на ногах, подняли их и уложили на пустые бочки, а чтоб они не скатились, подложили под бока поленья.

Дом у дяди был огорожен высоким забором. Павел открыл ворота и по усыпанной гравием дорожке прошел до крыльца. Поднялся. Постоял. Потом постучал. Дом долго молчал. Он постучал снова, потом опять, наконец за дверью послышался легкий шорох и осторожный голос спросил:

— Вам кого?

Павел назвал. После этого щелкнул замок и тот же голос пригласил:

— Входи, гостем будешь!

Пропуская Павла, дядя отступил от дверей. Павел, проходя, слегка задел Николая Николаевича чемоданом, извинился.

— Да будет тебе! Нашел, из-за чего извиняться!

В комнате у порога Павел снял сапоги и почему-то сконфузился. Его разгоряченный мозг простреливала одна и та же мысль: а вдруг родственники его не примут и выставят за дверь? Что тогда?

Павел неприветливо-холодно поздоровался с Антонидой Петровной. На ее сухоньком лице и на щечках рдел слабый румянец, глаза светились серым огнем.

Вслед за Павлом вкатился Николай Николаевич. Дядя ростом казался ниже тети, но, в отличие от нее, лицо у него было красное, без морщин.

— Садись, — предложила Антонида Петровна, кивая на диван. — Хватит расти, и так вон какой вымахал!

Павел сел. От ее доброго голоса на душе сразу посветлело. Павел уставился на дощатый пол, выкрашенный коричневой краской, потом на свои носки. От них попахивало. Это вновь сконфузило его. Тетя взяла мусорное ведро, стоявшее в углу, вынесла в коридор и вернулась.

Павел устал от бессонной ночи в вагоне, от долгого пути, от нервного переутомления, что оставила встреча с незнакомцем, и стоило сесть на диван, как тут же потянуло на сон, но он крепился и не давал сну овладеть собой.

— Прости, Паша, что не встретили! Дал бы хоть телеграмму: таким, мол, поездом… — приглядываясь к Павлу, заговорил Николай Николаевич и заходил по комнате. — Стало быть, доехал хорошо? А выглядишь молодцом. Весь в батьку. Ну как там Дмитрий?

— Дядя прав, — вставила суетившаяся тут же тетя и улыбнулась. У них не было детей, а Павел сразу понравился ей. — Выглядишь на самом деле хорошо.

На столе, накрытом клеенкой, появилась тарелка с черным хлебом. Тетя достала из печи щи и колбасу с тушеной картошкой. Поставила сметану.

— Хватит, Николай! Павел с дороги, кушать хочет! А ну, все к столу! — скомандовала тетя.

— Что ж, кушать так кушать. — Дядя рассмеялся. У него были почерневшие у корней зубы. Он сделал жест рукою в сторону стола: — Прошу, Паша. Чем богаты, тем и рады.

Павел достал из чемодана бутылку водки, искоса глянув на Антониду Петровну — одобрит или нет? Та одобрительно улыбнулась и тихонько вышла на кухню. Она ходила немножко вразвалку, по-утиному, без суеты, не торопясь. Павел посмотрел ей вслед — добрая, видимо, тетя.

Павел обтер бутылку полою пиджака, поставил на стол и, густо краснея, выдавил:

— От бати! Разбить в дороге боялся.

— Спасибо Дмитрию. Знаешь, водка у нас по талонам. Две бутылки на месяц. Так и пить отучат, мерзавцы.

К кому относится слово «мерзавцы», Павел понял сразу, потому что весь простой люд думал одинаково. Дядя налил в принесенную стопку по самый край, зажмурился и выплеснул в рот, как гвоздь забил.

— Хороша, — выдохнул дядя, — как телега прошла по мостовой.

— Я в ней ничего не понимаю, — ответил Павел. Надо было что-то говорить.

— Ты вот скажи-ка лучше, братец, как решился вырваться из захолустья. Отец небось надоумил?.

— Не-е-е… я сам! Скучно в деревне жить. Подраться и то не с кем.

Дядя расхохотался и налил себе еще одну стопку, по самые края.

— Оно и лучше, Паша. Чем в огороде ворон считать, здесь хоть к какому-то делу привыкнешь. А будет голова, так повыше забраться сможешь.

Тут Николай Николаевич во второй раз махнул в рот содержимое стопки, и опять заходил кадык вверх-вниз. Дядя смачно захрустел соленым огурцом.

Тетя поднялась со стула и улыбнулась:

— Вы разговаривайте тут, а я картошки на вечер почищу.

После этих слов она ушла в кладовку. Дядя все еще хрустел огурцом, а когда закончил, мечтательно произнес:

— Много лет, Паша, я не бывал в родных краях. Ты вот удрал оттуда, а меня, наоборот, тянет туда, потому что юность осталась там. С твоим отцом, еще школьниками, ходили на охоту. А каких щук ловили в Вохме! Сказать — не поверишь.

Вошла Антонида Петровна, села за стол и стала чистить картошку, тонко срезая кожуру.

— Ну, мать, спасибо! Вот уж наелся так наелся. — Дядя икнул, закрыл один глаз, а другим долго смотрел на Павла, как тот незнакомец в поезде. Потом, обдумывая, проговорил: — Отведи Павла в его комнату, пущай с дороги отдохнет. О деле завтра поговорим.

Антонида Петровна отвела Павла в приготовленную для него комнату, обшитую голубенькими обоями. В ней стояли кровать, стол под кружевной скатертью, стул с мягким сиденьем. На стене, рядом с приемничком, репродукция с картины Шишкина «Три медведя». Павел вблизи лучше разглядел тетю. Ее лицо выглядело более бледным и усталым, чем тогда, когда он увидел ее в первый раз.

— Отдыхай и чувствуй себя как дома. — Тетя ласково улыбнулась, погладила Павла по голове, как мама в детстве, и сразу ушла.

Павел вспомнил, как уже перед отъездом ходили они с отцом в лес заготовлять дрова и какая сильная тогда была гроза! А когда они проходили недалеко от огромной сосны, то в нее как раз ударило молнией, и сосна тотчас обуглилась. Вспомнил, как тяжело было идти по расползающейся дороге, и как резко взвизгивала пила, и отца, доброго и печального. И как отец чуть было не ударил себя топором по ноге. И после долго смеялся, подтрунивая над собой. А сейчас отец один-одинешенек. Как грустно!

В комнате усыпляюще тикали старинные настенные часы, а за окном все лил и лил дождь. Тик-так, тик-так — неслось со стены. Павел непроизвольно зевнул, открыл чемодан, выложил на стол книги, повесил на спинку стула запасные брюки и стал задумчиво смотреть на растрепанные кусты смородины и малины за окном, на длинные, до самого забора, убранные грядки, на кучу ботвы, на сарай. Все пусто, тихо, уныло! Засыпая, он вспомнил девушку в голубом. У нее была обаятельная улыбка. Тик-так… тик-так… тик-так…


На другой день, после выходного, Николай Николаевич и Павел ходили в отдел кадров завода. Начальник по кадрам с виду показался простецким дядькой, только глаза его, как хорьки, выглядывали из-под ресниц. И это смущало Павла.

— Хочешь на работу? Ах вон оно что… Откуда сам? — Начальник откинулся на спинку кресла, сцепил руки и положил их на живот. С интересом стал разглядывать Павла.

— Из деревни, племянник, — ответил за Павла Николай Николаевич, чуть-чуть выступая вперед.

«Хоть бы сесть предложил», — подумал Павел.

— Значит, романтик… Понимаю-понимаю… — Начальник как-то странно вздохнул.

«Ни черта ты не понимаешь», — опять подумал Павел.

— В деревне что — тишь, глушь, а здесь рестораны, девочки… Сколько же тебе лет?

— Семнадцать!

— Ого, это уже возраст! — не то шутя, не то всерьез сказал начальник и оценивающе посмотрел на Павла, потом перевел взгляд на дядю. — Направляю в ваш цех. Пусть сначала пройдет комиссию, потом ко мне. Я оформлю — и с Богом!

Из отдела кадров Николай Николаевич и Павел вышли вместе. Павел поехал в поликлинику, а дядя на завод.


Наконец настал день идти на работу. Попив чаю, Николай Николаевич и Павел вышли на улицу. Дождя не было. Только тучи, словно цепи солдат, шли беспрерывно на запад да порывы ветра, раскачивая деревья, поднимали выше окон обрывки бумаг. У забора лежала собака рыжей масти и грызла кость, придерживая ее лапой. Николай Николаевич пугнул ее, сделав наклон к земле, словно за камнем. Она отскочила на два прыжка, обиженно покосилась на людей, а затем вернулась.

К остановке, покачиваясь, подкатил трамвай. Николай Николаевич и Павел вскочили в него.

От главной проходной в глубь завода тянулось широкое асфальтированное шоссе. По обе стороны его росли молодые тополя. Одни из них уже полностью облысели, на других еще трепыхалась высохшая листва. Над деревьями через одинаковое расстояние возвышались фонари, освещая будто свинцовые лужи. От шоссе во все стороны отделялись пешеходные тротуары: к мартенам, домнам, блюмингу, по которым шли, шли и шли серые люди. В серых плащах и с серыми зонтами.

Павел взглянул на часы — время близилось к семи. Тут невольно вспомнилось, как дядя вчера в разговоре с Павлом ни с того ни с сего сказал: «Молод ты, Паша, без опыта. Много, ох, много учиться тебе надо».

«Да что я, в сорочке родился? Нет опыта — наживу, у товарищей буду учиться. Сам он небось тоже с этого начинал». Погруженный в думы, Павел не заметил, как дядя свернул влево. Племянник быстро догнал Николая Николаевича и пошел рядом с ним.

Как только Павел и дядя вошли в цех через дверь, врезанную в большие ворота, их сразу же обстреляли дробными звуками молотки вырубщиков. Откуда-то сверху прямо им на головы посыпались искрометные дождинки электросварки, где-то дико заревела сирена, что-то ухнуло и застонало.

Павел остановился, оглушенный и подавленный неслыханным шумом, и тут же с испугом подумал, как можно работать в таком аду. А вдруг не выдержит и сбежит?

— Пошли! — Николай Николаевич в который уж раз дергал за рукав застывшего в изумлении Павла. — Аль оторопел?

Понятно, трусит племянник. Это ему не деревня, тут зевать некогда. И, не зная почему, Николай Николаевич с сожалением посмотрел на Павла. Конечно, должность слесаря не ахти какая. Не особенно приятно ходить чумазым, пропитанным насквозь солидолом. А заработок? Девки на кранах больше получают!

Слева в пролет цеха вкатилась толкаемая тепловозом железнодорожная платформа со стальными многотонными слитками. Они еще не успели остыть и были красными. Тепловоз остановился и посигналил. Под высоким сводом цеха сдвинулся мостовой кран и, позванивая на ходу, понесся к платформе. Из кабины крана выглядывало личико девушки. «Ну артистка, — усмехнулся восхищенный Павел. — Как она туда забралась? Надо же, не боится!» Через секунду захват, похожий на клешню, с прилипшим слябом поплыл в воздухе к нагревательным колодцам.

Второй точно такой же кран выхватил из другого колодца уже раскаленный добела слиток и опустил в самоопрокидыватель приемного рольганга. «Надо же, и на другом кране девчонка! Очумели они, что ли?»

— Вот, Паша, чтоб это все крутилось, — как бы угадывая мысли племянника, стал рассказывать Николай Николаевич, — для этого существуем мы, слесаря-ремонтники! Уяснил?

Павел сердито ответил:

— Мне и так все совершенно ясно!

— Ну, если ясно, тогда пошли.

Мимо пробежали два парня, чуть постарше Павла, оба в замасленных комбинезонах. На ходу поздоровались с Николаем Николаевичем, н Паавла даже не взглянули. Ребята громко разговаривали — в этом шумном цехе иначе разговаривать нельзя, — что-то обсуждали и смеялись. «Ишь ты, его приветствуют, а я будто никто. И чего ржут?» — подумал Павел.

В комнате, куда сходились рабочие перед сменой, чтобы получить задание, было полно людей. Николай Николаевич и Павел потоптались на месте, осмотрелись: куда бы сесть?

— Николаич, аль племянника привел? Ничего, путевый парень? — спросил дядю Петр Сумеркин.

Павел присмотрелся к нему. Лицо у Сумеркина было бритое, красное, а голова, когда он снял каску, совершенно лысая.

Все рабочие, как по команде, уставились на Павла. Он посмотрел на их грязные рабочие ботинки, на рукавицы в смазке — и таким прекрасным показалось Павлу его деревенское прошлое, что он испуганно попятился. Раньше простой и ясной казалась его жизнь: чистенький домик отца, учеба в школе, работа в мастерских. Вечерами за селом играла гармонь, девушки со всей округи водили хороводы. Потом молодежь разбежалась: кто в город подался, кто в армию. Людей поубавилось наполовину, и все равно все было понятно в той жизни. Затем незаметно подрос и Павел. Все было в деревне: и нужда, и нехватки. А у кого нет нужды? Отец работал сельским учителем и получал за свой труд только-только… Если бы не разбежалась молодежь, может быть, Павел не поехал бы в город. Тяжелое раздумье охватило его. Он знал, что все обсосется, сгладится и он станет не хуже других, — но это потом. А сейчас Павел искал место, куда бы сесть.

Неожиданно он увидел тех двоих парней, которые поздоровались с дядей, а его не заметили. Один был неугомонный, вертлявый и смуглый, как цыган, а другой — плечистый, с белокурыми волосами и без всякой растительности на лице.

То ли белокурый заметил растерянность новенького, то ли Павел чем-то приглянулся ему, только он пригласил:

— Присаживайся!

Павел внимательно посмотрел на него.

— Виктор Степанов, — протянул белокурый руку, а когда Павел назвал себя, Степанов указал на смуглого: — А это Колька, по кличке Штопор.

Николай Николаевич, проходя мимо, одобрительно кивнул Степану и прошел к Сумеркину.

— А ну, потеснись!

— Садись, чего уж там, — Сумеркин неохотно подвинулся. — Вот уж кто без меня жить не может!

— Ну ты, повякай! — беззлобно огрызнулся Николай Николаевич и отодвинул Сумеркина в самый угол.

Не прошло и минуты, как на пороге появился застегнутый на все пуговицы и в белой каске молодой человек. Глаза вошедшего зорко смотрели сквозь стекла очков. Это был мастер Виктор Иванович Ко́зел.

Павел посмотрел на мастера и с недоброжелательным чувством отметил про себя, что слишком молод и самоуверен.

Виктор Иванович со всеми поздоровался, прошел к своему столу и сразу заговорил о деле. Он говорил коротко, оперируя только фактами.

— Вчера цех работал неплохо. В этом есть и наша заслуга. Ведь от качества ремонта агрегатов, товарищи, зависит бесперебойность в работе.

Мастер почти всегда начинал с этого. Потом ставил задачу бригадам на смену, хвалил отличившихся, ругал нерадивых. В конце выступления он постоянно просил соблюдать технику безопасности.

— У меня все! Делу время, как говорится, и потехе час! Впрочем, не совсем все. — И, обернувшись к Николаю Николаевичу, добавил: — Возьми племянника, бригадир, проведи по цеху, ознакомь с рабочим местом. После этого я побеседую с ним. Теперь, кажется, все.

Все засуетились, собрались расходиться.

— Да, минуточку, товарищи! Иван Андреевич!.. Полуяный… Ушел, что ли?

— Здесь я, — откликнулся Полуяный. У него болела голова — простыл где-то, — и он сидел в стороне, у самой двери, повернувшись спиной к говорившим, со стороны которых светила лампа в триста ватт.

— Вот и хорошо, что здесь! — обрадовался мастер. — Посмотри, пожалуйста, слитковоз и определи, нужно ли останавливать на ремонт. Дежурный слесарь пишет в журнале: стучит там что-то.

— Будет сделано, — как всегда кратко, ответил Полуяный. Он не терпел пустых разговоров. Полуяный тоже, как и Николай Николаевич, бригадир слесарей.

Иван Андреевич был одним из самых уважаемых людей в цехе. Пользовался авторитетом, был серьезен и обладал какой-то мужицкой хитростью, которая нередко помогала ему в работе.

— Бирку не забудь взять, — напомнил ему Виктор Иванович Ко́зел.

Дядя повел Павла по цеху для ознакомления. Показав все узкие места, подвел к Доске почета. Павлу сразу бросился в глаза портрет Николая Николаевича. Он был в новом костюме, при галстуке, который носил только по большим праздникам. Павел открыл рот, хотел что-то сказать, но поперхнулся и закашлялся. У Николая Николаевича был рассчитанный шаг. Во-первых, хотелось показать себя с лучшей стороны, а во-вторых, это был воспитательный урок.

— Видишь, Паша, какое дело, — дядя замялся, кося взгляд на Павла. — Одним словом, лучшие люди цеха.

— Могу только порадоваться за тебя, — тихо проговорил Павел. — Обязательно напишу отцу. Жалко, мамы нет. Она тоже наверняка была бы рада.

Николай Николаевич удовлетворенно засопел, подтянулся и осмотрел себя от груди до ботинок. Втайне его обрадовали слова Павла.

— В хвосте не ходил, — гордо сказал Николай Николаевич. — Вот в чем состоит главная обязанность человека!

— Мне бы вот так: на виду у всех!

— В чем же дело? Вперед! Только для этого нужно много и честно работать. Сразу не становятся героями. Ты сначала попотей, цену рублю познай, потом лезь в мастера. Понял? Заметь, это не просто!

— Цыплят, дядя, по осени считают, — расхрабрился Павел. Он уже видел себя на Доске почета.

— Экой ты желторотый, — Николай Николаевич прикусил губу, чтоб не расхохотаться.

— Буду стараться, увидишь вот. Авось да получится.

— Правильно, только так, Павлуша! Смелого штык не берет.

Павел не понял, шутит ли дядя или нет, и поэтому не отозвался на его последние слова. Павел сознавал, что рано ему думать о славе и почете, но не хотел уступать дяде вот так, просто. Это характерная черта всего рода Коптиевых. Напротив, чем больше разглагольствовал Николай Николаевич о предстоящей трудности, тем больше возрастала у Павла жажда деятельности. Но вот беда — он не знал, с чего начинать.

Павел еще раз посмотрел на портрет Николая Николаевича, и ему стало досадно, что он не в состоянии сам совершить нечто значительное.

— Вот так, Павлуша. Сейчас мы пока на этом остановимся, поди, утомил?

— Не совсем, — заулыбался Павел.

— Тогда пошли к мастеру, пройдешь инструктаж — и ко мне в бригаду. Будешь работать в паре со Степановым.

— А Степанов ничего? — Павел заранее хотел узнать кое-что о будущем напарнике.

— Как тебе сказать, — задумался дядя. — В основном хороший парень, но иногда может из-за своего дурацкого нрава невесть чего натворить. Часто издевается над теми, кто ненароком ошибется, высмеивает. Любую правду говорит в глаза даже начальству, не сплетничает.

— Значит, сработаемся! — твердо сказал Павел.

— Дай Бог!


Николай Николаевич заставил Павла промывать подшипники. Павел налил в ведро солярки, принес ветошь и начал работать, но видел он не подшипник, а лицо той девушки в голубом платье, закрытом до подбородка. Но как он ни сосредотачивался, как ни пытался уловить все подробности той встречи, многое вспомнить уже не мог.

Через некоторое время он почувствовал на себе чей-то взгляд, обернулся и увидел Степанова. Сзади подошли Сумеркин и Штопор. Сумеркин снял каску, провел рукой по лысой голове.

— Как жизнь, Павел? — спросил Степанов и сел рядом на ящик из-под смазки. Он вытащил из ведра подшипник, повертел и опустил обратно, осторожно, чтобы не брызнуть.

— Только без трепу, как на духу! По глазам видно, какой ты, — захихикал Штопор.

— Осади, — зло сверкнул глазами Степанов. — Паясничать в цирке будешь.

Подошел Николай Николаевич и ни с того ни с сего сразу ляпнул:

— Расселись, а шпонку кто подгонять будет? Подшипник с вала не снят, мастер орет, негодует… Не разорваться мне одному.

— Да что ты в самом деле? — зашелся Степанов. — Не видишь, перекурить сели.

— Так о чем же ваши разговоры? — перебил его Николай Николаевич и посмотрел на Сумеркина и Штопора.

— Разговоры к тому, как улучшить жизнь рабочего, — сказал молчавший до этого Сумеркин и опять снял каску и вытер лысую голову. — Завтра получка, а получать шиш…

— Это ты говоришь? — Николай Николаевич раздраженно сплюнул. — Да у тебя зарплата триста рублей в месяц!

— Вон как!.. Занятно! — Едва заметная усмешка тронула губы Степанова. — А что на них купишь, скажи? Цены вверх, а зарплата вниз. Начальник наш сколько гребет?

— Хи-хи-хи, — ехидно засмеялся Штопор. — Кому раз, кому два, а кому ничего.

— Помолчи ты, трёкало, — Николай Николаевич просверлил глазами Штопора и вдруг удивился: — Погоди, а что ты здесь делаешь? Ты знаешь, что твой бригадир Полуяный один пошел на слитковоз?

— Ах-ах-ах! — начал кривляться перед Николаем Николаевичем Штопор, и чем дальше, тем больше. — Боже ты мой, один, праведный мученик. Как он там?

Павел опустил голову, молчал, весь красный от стыда за дядю, который выступает один против всех. «Что он, умнее их?»

— Перестань, — заорал Степанов на Штопора и нервно задергал плечами, — двину сейчас, и заступиться некому.

— Пускай попрыгает, — засмеялся Николай Николаевич.

Штопор сощурился, словно от яркого света, и ушел.

— Пустозвон, — выпалил Николай Николаевич, обескураженный происходящим, подумал и обратился к Степанову: — Еловая голова! Нешто от меня зависит твоя зарплата? Или от мастера?

— От кого?

— От правительства — вот от кого!

Павел притих, прислушался к разговору. С самого утра им владела тоска. Была противна погода, не нравилась работа, хотелось повидать отца. Сумеркин стоял за спиной Степанова и продолжал ухмыляться.

— Значит, надо заставить правительство справедливо оплачивать наш труд. Мы не желаем кормить спекулянтов, перекупщиков. Кавказец, продающий на рынке семечки, живет во много раз лучше меня, работяги. Где же закон?

— Закон не нами установлен, а теми, кто на нашей шее сидит, — вставил Сумеркин. — Он как дышло: куда повернул, туда и вышло.

— Эко куда Степанов хватил. — Николай Николаевич насмешливо фыркнул. — Расскажи, пожалуйста, как собираешься заставить правительство платить по совести? Может, в Москву со Штопором поедете?

— Один я не могу заставить, а если все, гуртом…

— Ну и чихать они хотели на вас.

— Как «чихать»! Остановим заводы по всей стране, тогда…

— Тогда поцелуешь то место, на котором сидят они.

Сумеркин захохотал. Он сам большой выдумщик. Павел все так же молчал, слишком юн для таких разговоров, только васильковые глаза бегали с одного участника спора на другого.

— Это почему «чихать»? — не унимался Степанов.

— Потому! Неслыханное это дело, чтоб все разом. Иной побоится, слишком холодно в Сибири, а другому подкинут десятку, как вот Сумеркину, он и будет молотить за двоих.

— Брешешь все, — Степанов поднялся. Он был на голову выше Николая Николаевича. — Захотеть, можно все сделать. Значит, по-твоему, терпеть? Все время думать, как прожить от аванса до получки. Ты понимаешь, надоело.

— Ну все, хорош! Поболтали, и будет, расходись!

Степанов злобно, в упор посмотрел на бригадира и пошел на свое рабочее место.

На улице шел дождь, а в цехе сухо, только сквозняки. Летом терпимые — зимой пробирает насквозь. Ворота блюминга широко распахнуты. В них, тарахтя по рельсам колесами и толкая впереди себя пустую платформу, вползает тепловоз, сзади него, на таких же платформах, стоят раскаленные слитки металла. Высоко вверху, под потолком, распугивая голубей, шумно сдвинувшись с места, позванивая, покатил к составу клещевой кран.

Неподалеку от тепловоза, на запасных путях, стоит на ремонте слитковоз. А чуть подальше железнодорожники в желтых куртках меняют треснувший рельс.

У стены, на аккуратно сложенных шпалах, сидят двое рабочих и курят. Они только что вылезли из-под слитковоза, который ремонтировали. Один из них, пожилой, с седыми усами и большими залысинами, сидит, слегка наклонившись вперед, опираясь локтями на согнутые ноги. Второй — совсем молодой, смуглый как цыган и неугомонный, поминутно вертится, сплевывает, перекатывает папиросу из одной стороны рта в другую.

Тепловоз, въехав в ворота, остановился как раз напротив этих двоих. Машинист высунулся в окно и критически осмотрел их. Больно измазаны были они!

Пожилой, с седыми усами, Полуяный Иван Андреевич, работает в цехе со дня пуска. Полуяный не директор, не начальник цеха, но его все знают в лицо, уважают и любят. Во-первых, честен — маленького шурупа не возьмет, чужой иголки, болтика, во-вторых — не бросает слов на ветер. Сказал — сделает: не ходи, не проверяй, умрет, но сделает.

А худой и неугомонный Колька Иванов, по прозвищу Штопор, оформился два года назад. Давно бы вытурили Штопора с завода, но над ним взял шефство Полуяный, на авторитете которого только и держится Колька, как надувная лодка на воде.

А прозвали Кольку Иванова Штопором вот почему. У слесарей-ремонтников издавна существовал такой порядок: каждого нового рабочего утром на расстановке просили рассказать о себе. Этой участи избежал только Павел, так как Николай Николаевич задолго до приезда племянника все поведал о нем.

Кольку Иванова в первый день работы также вызвали к столу мастера. Колька зыркнул из-под каски, пробежал взглядом по каждому лицу, улыбнулся с ехидцей и начал:

— Не знаю, дорогие труженики, чего рассказывать. — Рот у Кольки, как стручок, так и сыплет горохом. Хитрые глаза щурятся насмешкой. Рабочим чудно показалось, смеются. — Рано ушел из дома, болтался по стране. Иду однажды леском и чувствую, устал; лег на пенек — лошадь оказалась, черт бы ее пожалел. Спасибо красным фуражкам — остановили вовремя. К вам привели. А так как я прямой, как штопор, скажу правду, нечего мне перед вами, работягами, утаивать. Тяжелый у меня характер. Вам со мной работать, вам и решать мою судьбу.

Словно автоматная очередь, застрочили из рядов насмешки:

— Чудак! Ха-ха-ха!.. Ну и чудак!

— Вот сыплет, паразит… веером…

— Язык как хвост у ящерицы: то сюда мелькнет, то туда.

У Кольки тоже в зубах не застревает, растет внутри озорное семя:

— Чего рожи растянули? Я один, а вас вон сколько! Да провалитесь вы в омут…

После такой речи его прозвали Штопором. Он привык к этому прозвищу, охотно откликался на него и уже сам говорил: «Да не будь я Штопором, если не уйду раньше с работы».

Мнение о дурашливом характере Штопора окончательно утвердилось в уме всех, никто не разговаривал с ним на серьезные темы, все сводилось или к юмору, или к какому-нибудь очередному трепу.

Штопор никому не говорил, откуда он родом. Одна лишь тетя Поля, инструментальщица, тихая, религиозная женщина, знала о нем все или почти все в былые годы, так как жила с его отцом в одной деревне. Отец Кольки Иванова был известным в округе балагуром и проказником. Ни одна безумная выходка не проходила без его участия. Колька Иванов под стать отцу, в любой передряге первая рука.

Тетя Поля жила еще в деревне, когда в одну из зимних ночей услышала тихий, пугающий стук в окно. «Кто бы это?» — подумала она. Быстро отбросила занавеску и увидела оголенный череп. Беззубый рот и впадины глаз горели у него огнем. В диком страхе тетя Поля схватила со стола тяжелый ковш и запустила в окно. Ковш, разбив стекло, вылетел на улицу и ушиб сидящего на корточках под окном Кольку. Тот взвыл, и тетя Поля по голосу узнала его. Боясь какого-нибудь нового подвоха с его стороны, тетя Поля никому не сказала в цехе, что знает Кольку. А Штопор не унимался. Одно озорство следовало за другим.

Как-то, работая в подшефном колхозе, Колька поймал в лесу длинного ужа и привез в город. Когда пошел в цех за получкой, то ужа засунул себе в рукав. Робко постучав в дверь бухгалтерии, он вошел, откашлялся, громко поздоровался, низко кланяясь каждому. Эта робость, особенно поклоны, удивила главного бухгалтера Максима Максимовича. Прервав работу и сдвинув на лоб очки, он подозрительно покосился на Кольку. В бухгалтерии все были заняты: кто-то стучал костяшками на счетах, кто-то крутил ручку арифмометра. Никто, кроме Максима Максимовича да женщины в вязаной шапочке, не обратил на Кольку внимания, даже не ответили на его приветствие. Тогда Колька в кирзовых сапогах с металлическими подковами на каблуках протопал прямо к молоденькой девушке в алой кофточке и, криво улыбаясь, незаметно выпустил на ее стол противного ужа. Та глянула, ахнула и упала в обморок.

Что тут было! Все повскакали с мест, задвигали стульями, у кого-то упали счеты, Максим Максимович кружил вокруг стола — сначала в одну сторону, потом в другую. Женщина в шапочке визгливо вскрикнула, оглянувшись зачем-то по сторонам:

— Вот скотина! Наказание, ей-богу!

— С таким потолкуй, не поймет, — сказал с досадой Максим Максимович. Остановившись у телефона, зачем-то снял трубку, послушал и положил обратно. — Не человек, а бревно. Вот те слово — бревно!

— Вон отсюда, мерзавец!

Не успели Штопора разобрать на товарищеском суде, не успели забыть случай в бухгалтерии, как Колька выкинул новый фокус.

В один из воскресных дней Штопор за бутылку водки выпросил у знакомого цыгана белую лошадь и поехал в девичье общежитие свататься.

Вахтер, бойкая старуха, несмотря на жару, была в валенках и теплом платке на плечах; увидев перед собой морду лошади, открыла рот и оторопело уставилась на нее, крестясь и икая. Такое она видела впервые! Колька въехал прямо в коридор, при этом он громко кричал: «Дорогу Штопору! Дорогу!»

На крик высовывались из своих комнат девчонки и, узнав Кольку, хихикали. Вахтер оторопело смотрела на него и как открыла рот, так и стояла с открытым ртом. Платок сполз с плеч и упал на пол. Вахтерше было не до него.

— Бабусь! Закрой рот, не то комары налетят! — закричал Колька. — Позови лучше Нинку из сорок пятой комнаты! Видишь, жених пожаловал на белом коне.

Бабуся наконец пришла в себя. Загораживаясь стулом, зашумела:

— Пошел, пошел, отродье чертово! Вконец спужал. Ни святого — ничего. Ежели каждый разбойник вот так въезжать будет?

— Ну ты, раскудахталась, — осадил ее Колька. — Лошадь спугнешь, иезуитка. Я бутылку за нее, говорю тебе, отдал.

Вызвали дружинников. Дело передали в народный суд. И вот тут-то Полуяный ходил к начальнику цеха и упросил того взять Кольку на поруки.

— Я согласен взять на поруки, Иван Андреевич! — сказал начальник цеха, маленький, кругленький человечек, Лев Моисеевич Бергман. Он потер ладонью шишковатый лоб и острыми черными глазками уставился на Полуяного. — Только с одним условием: вас назначаю шефом-наставником; как вы будете воспитывать — дело не мое, но за проказы Иванова отвечать будете вдвоем.

— Хорошо, Лев Моисеевич, — ответил тогда Полуяный, хмуря и без того хмурые брови. — Ежели что, разматывайте на всю катушку.

— Я верю вам, Иван Андреевич, поэтому иду навстречу. У нас, у русских, знаете как бывает: дадут слово, но его не держат. Далеко, очень далеко нам до Запада.


И вот сейчас Полуяный и Штопор сидят курят и наблюдают за краном, который раздвинул, как рак, клешню, снимает с платформы слябы и опускает их в нагревательные колодцы. Оттуда так и пышет жаром!

Колька наклонился, почистил рукавицей запыленные ботинки и вдруг спросил у Полуяного:

— Иван Андреевич, что за шрам на голове у тебя?

— Старая история, парень. — Полуяный подумал как бы, рассказывать или нет. — На фронте это. В сорок первом. Отступали наши войска за Вислу. Когда пошли последние части, мне с группой подрывников поручили взорвать мост. Пока, значит, готовились, а немец, мать его за ногу, уже почти у моста. Смотрю, подрывники мои как легли, уткнувшись в речную гальку, так и лежат, не шелохнувшись. Дошло тут до меня — убиты они! Среди них сын мой был, моложе тебя на год какой-то. Тоже Колькою звали. — Голос Полуяного оборвался, он кашлянул в кулак и обронил рукавицу. Железнодорожники, менявшие рельс, отдыхали и поглядывали в их сторону. Машинист сошел с тепловоза и стал разминать ноги. Полуяный пересилил себя. — Я тогда подполз к запалу, а немцы заметили с того берега — место ровное, чистое — и ну поливать из автоматов.

— Страшно небось было? — не вытерпев, перебил Колька и маленькой рукавицей вытер под носом, отчего там осталась черная полоса.

— А ты как думал? — спросил Полуяный и нахмурил брови. — Ужа выпустить на стол девке, я понимаю, совсем не страшно. На коне заехать в общежитие — тоже не страшно. А если пули над головой, снаряды рвутся рядом и немцы бегут с перекошенными рожами, то как думаешь — страшно или нет?

Колька ничего не ответил.

А Полуяный продолжал:

— Смотрю, уж по мосту немцы бегут: «Сдавайся, русь!» Как же, гады, сдамся! Последний сын, и того убили! Кое-как поджег бикфордов шнур, отполз в воронку и жду. Вдруг как шарахнет! Поднялся мост вместе с фашистами в воздух. Меня волной к земле придавило. А когда по голове чиркнуло осколком, то я потерял сознание. Теперь ясно, откуда шрам?

Полуяный молчал. Молчал и Колька. Поприутихли озорные глаза его.

Машинист в это время обходил тепловоз. В одной руке он держал молоточек на длинной ручке, которым постукивал по колесам, а в другой — ветошь. Клещевой кран, приноравливаясь, пытался забрать с платформы последний слиток. Колька докурил папиросу и щелчком направил ее в сторону машиниста. Окурок, описав дугу, упал тому за воротник.

Машинист запрыгал, закричал, опустив вниз голову, стал трясти плечами так, что фуражка слетела с головы, и вдруг закричал на помощника:

— Ты что, ослеп, бестолочь такая! Смотреть надо, когда бросаешь!

— Григорий Филиппович, вы мне? — высунулся сверху помощник, молодой парень с газетою в руке, и вдруг, прыснув в кулак, запрятался обратно.

— А то кому! Ивану лысому! Я вот покажу Григория Филипповича, балбес!

Кран наконец забрал последний слиток и повез его в сторону колодцев.

Полуяный загасил о шпалу папиросу и посмотрел на Кольку хмуро, из-под насупленных бровей. Укоризненно покачал головой и поднялся.

— Эх, Колька-Колька! Дурак безмозглый!

Тепловоз, набирая скорость, отдуваясь, выполз из цеха. Полуяный тяжело взобрался на слитковоз и начал протирать ветошью ключи, неторопливо складывая их в маленький чемоданчик. Влез туда и Колька. Хотел было помочь Полуяному, но тот сердито отстранил его. Тогда обиженный Колька ни с того ни с сего стал выбивать чечеточку и вдруг поскользнулся. Падая, он нечаянно толкнул Полуяного. Сам остался лежать на слитковозе, а Иван Андреевич слетел вниз и больно ударился щекой о шпалу. Из раны побежала кровь. Колька, весь бледный, кошкой спрыгнул вниз. К ним уже бежали рабочие и железнодорожники, менявшие рельс. Колька знал, что Полуяный был самым уважаемым человеком в цехе. Да и сам он за это короткое время, что работали вместе, попривык к нему. «Ну, сейчас будут бить», — подумал Колька и втянул голову в плечи. Полуяный полежал немного, потом сел и приложил к ушибленному месту носовой платок. Рядом валялся чемоданчик с рассыпанными ключами, которые он так и не успел протереть. Кто-то схватил Кольку за горло. Он зажмурил глаза и еще сильнее втянул голову в плечи, как вдруг услышал суровый голос Полуяного:

— Пустите его, не виноват. Сам я, не удержался и упал.

Кольку отпустили. Он бросился подбирать ключи, но Полуяный оттолкнул его:

— Не смей! Управлюсь как-нибудь!

Иван Андреевич собрал ключи и ушел, сгорбившись.

Постепенно разошлись и рабочие, злобно оглядываясь на Кольку, который один-одинешенек остался сидеть на шпалах, прислонясь спиной к металлической стойке.


Прошел месяц, и Павел со Степановым стали друзьями. Сегодня выходной. Друзья назначили встречу в центре города.

Переходя улицу Металлургов, Павел отскочил в сторону, чтобы не угодить под трамвай. Из столовой выходят два милиционера. Один из них поправляет кобуру, другой внимательно смотрит на Павла. На траве под деревом валяется бутылка из-под водки. Павел знает: теперь водка дорогая, аж десять рублей, но пьяницы покупают у цыган за тридцать. Павел подумал, какое нелепое государство, если на каждой посудине теряет по двадцать рублей. Раньше цыгане жили в изодранных шатрах, а теперь, посмотри, живут в хорошо обставленных квартирах. Почти у каждого машина и портрет Горбачева.

Тротуары с утра чисто подметены дворниками: нигде не видно бумаг, окурков, пачек из-под папирос. К стеклянной двери книжного магазина, изнутри, приставлена бумага: «Закрыто на обед». Павел идет в шляпе и плаще с поднятым воротником. Иногда вслед ему оборачиваются девушки и молодые замужние женщины. Но Павел хладнокровен, он плевать хотел на них. Вот если бы обернулась попутчица в голубом платье, то совсем другое дело.

Возле газетного киоска Павел сталкивается с мужиком в фуфайке и длинным носом.

— Куда прешь, пенек! — хамит фуфайка и принимает стойку.

— Простите, не заметил, — говорит Павел и уходит в сторону. Он не обижается на мужика, так как понимает его задиристое настроение. Дать бы с утра мужику сто граммов, опохмелить, совсем другим бы человеком стал, а то прет как на буфет. Что делать? Борьба с пьянством пошла по всей стране. В нее втянуты и пьющие, и мало пьющие, и совсем непьющие. Под топор идут виноградники, ржавеет импортное оборудование под дождем. В нашей стране всегда так! Ничего не делается наполовину. Ломать — так до конца, потому что наверху вынесли такое решение. Придут другие власти, опять начнут все с нуля. Крутится красное колесо на пространстве в одиннадцать тысяч километров.

Под фонарем, на углу улицы, стоит Степанов. Павел кричит и оглядывается по сторонам:

— Виктор!

— Долго чего? — откликается Степанов и идет навстречу через проезжую часть.

Визгливо скрипят тормоза. Чуть не сбивая Степанова, останавливаются красные «Жигули». «Что сейчас будет?» — подумал Павел, посмотрев на разъяренное лицо шофера. На всю улицу слышны слова, взятые из арсенала самого прожженного боцмана. Не обращая внимания на ругань, Павел и Виктор переходят улицу. На пути стеной становится милиционер и берет штраф с обоих. Хоть бы улыбнулся, вот зануда!

— Не горячись, Виктор, понимаешь, Николай Николаевич задержал, — оправдывается Павел. — Попросил погладить брюки. Тети нет, а он не умеет. На партийное собрание полетел пчелкой.

— Он у тебя идейный!

— Что поделаешь, коммунист. — Более идиотское начало для разговора трудно придумать. Не об этом хотел поговорить Павел со Степановым. Но после всего случившегося Павлу расхотелось говорить о девушке в голубом платье, попутчице, которую не может до сих пор забыть.

Они идут к площади Революции. Степанов начал рассказывать про свой институт, как тяжело работать и учиться, потом неожиданно заговорил про Лилю.

Лиля работает в сберкассе контролером, живет где-то на окраине города и очень нравится Виктору. Павел еще не видел Лилю, но завидовал Степанову.

Павел и Степанов уже час бродят по улицам, рассуждают о жизни, о будущем, о людях, какими они должны быть.

Павел стал говорить о том, как он любит людей, как мало у человека радости на земле и как много забот разных, которые отравляют жизнь. Все перемешалось, все перепуталось, и не отличить простое от сложного, правильное от неправильного. Так жить очень скверно. А что делать, не знаешь.

— А мне плевать на людей. Все они продажные, все твари, — грубо отозвался Степанов. — Знаешь, когда я гляжу на них, меня злость берет, потому что я понимаю, как все фальшиво, кругом ложь, обман. Пусть они зарабатывают себе звания, звездочки, чины. Мне это ни к чему. Я хочу быть честным. Не продавать себя, не унижаться, не заискивать перед начальством. Ты хоть понимаешь меня?

Виктор говорил четко, аргументированно, сухо; анализируя факты, умело обобщал их. Павел, наоборот, был чувствительным и уязвимым. Неординарные события трогали его, и он реагировал на них по-своему.

Когда проходили мимо ресторана, Степанов предложил:

— Может, посидим немного?

— Я, Виктор, не пью, — сконфузился Павел и, чтобы как-то оправдаться перед другом, добавил: — Да и дорого очень! Сдерут три шкуры.

— Я тоже не пью, приголубим, как говорят, не больше. Надо же как-то скрепить нашу дружбу, — приятно улыбнулся Степанов. — Насчет денег не беспокойся, я плачу.

«Будь что будет! — подумал Павел и зашагал за Степановым. — Черт не выдаст, свинья не съест».

— А меня пустят? — испугался Павел. — Мне только семнадцать, задержат наверняка.

Степанов остановился и захохотал:

— Видишь того, в форме, с длинной бородой. Это швейцар. Дашь десятку и можешь руки вытирать о его бороду.

Они выбрали столик подальше от оркестра, и, когда сели, Степанов выложил пачку сигарет на стол, а сверху зажигалку.

— Вот здесь нам никто не помешает.

Играл оркестр. Легкая мелодия успокаивающе действовала на организм. Степанов закурил, а Павел положил руки на стол, зачем-то понюхал еловые ветки в вазе.

— Мне тут нравится!

— А не хотел идти, чудак!

Тут к ним подошел официант с блокнотом. Степанов заказал бутылку водки, два бифштекса, по яичнице и по бутылке пива.

В ресторане стоял гул. За каждым столиком сидели пары. Павел не особенно присматривался к посетителям, так как был убежден, что никого не знает.

Официант принес заказ на подносе. Сначала поставил бутылку водки, затем пиво, после бифштексы. Яичницу просил подождать.

— Еще селедочки, пожалуйста, — попросил Степанов и стал откупоривать бутылку, разлил по стопкам, затем открыл пиво.

— За дружбу, Паша, — проговорил Степанов.

— За дружбу, Виктор, — ответил Павел, и оба залпом выпили водку.

Павел поперхнулся, закашлялся, да так, что из глаз пошли слезы. Степанов подсунул ему бокал с пивом. Павел запил и только тогда отдышался.

— Не ожидал, что такая гадость. Как пьяницы пьют, да еще каждый день?

— Что гадость, то гадость, — подхватил Степанов. — Хлебная за границу идет, а нам из деревьев делают. Народ, черти, травят.

Водка обжигает желудок, приятно обволакивает голову, и вот уже нет ни злобы, ни отчаяния. У Павла появилось желание кому-то сделать приятное, особенно он был благодарен Степанову за то, что затащил в ресторан.

— Давай под селедочку!

— Это можно, — ответил Павел и стал сдувать пену прямо на пол.

— Перестань, на нас смотрят! — одернул Степанов и начал пить пиво. Сделав два мелких глотка, Степанов от удовольствия зажмурился.

— Пускай смотрят! — сказал равнодушно Павел и тоже присосался к бокалу. После горькой водки пиво было значительно мягче и приятнее. Швейцар заглянул в зал, окинул всех взглядом и скрылся.

— Да ты закуси селедочкой, закуси! Вкуснятина-то какая! Попробуй-ка!

Ели много и с аппетитом. За едой пропустили еще по рюмочке водки, болтали о всякой всячине; лишь бы что-то говорить. «Я вроде нализался, — подумал Павел. — А, ладно, первый раз в жизни, но последний. Сегодня так хорошо и люди все славные, а Степанов говорит, что все они продажные. Не прав, конечно, не прав Степанов. Погоди-погоди, вроде бы он мне сказал, что на нас смотрят. Кто?»

— Вить, кто на нас смотрит? — стал спрашивать Павел, налегая грудью на стол. Немного тошнит. Ну ничего, пройдет. Уже проходит.

— Прольешь, — говорит Степанов и отодвигает от Павла бокал с пивом. — Хотя бы вон та парочка.

Павел посмотрел сначала вправо, потом влево. Степанов помолчал, наблюдая за ним, и сказал:

— Та, что сзади тебя.

Павел повернулся назад и обронил на пол кусок хлеба, ко всему еще наступил на него ногой. Он уже поворачивался обратно, но тут его словно кольнули чем-то в бок, вдруг он резко развернулся и чуть не упал со стула. За соседним столом сидела попутчица по вагону.

На ней сегодня было бело-голубое платье с вырезом на груди, видимо совсем новое, может быть недавно купленное. Рядом мужчина, в возрасте, кавказской наружности. Он обращался с ней невежливо, а она все пыталась заглянуть ему в глаза. Павел пересел на другую сторону стола, чтобы постоянно видеть девушку, и все старался поймать ее взгляд. Сомнение настолько охватило его, что он сразу почувствовал, что трезвеет. Девушка посмотрела в его сторону непроизвольно-равнодушно, отсутствующим взглядом. До Павла ли ей! Кавказец сидел надменно и торжественно, показывая своим видом, что он взял эту крепость и теперь высматривает другую. Давно известно, что кавказцы не церемонятся с русскими женщинами, знают, что русские не откажут им ни в чем. Они интернациональны, без собственной гордости.

Степанов захмелел, что-то рассказывал Павлу, а сам смеялся. Павел не слышал, не понимал его, но в ответ на улыбку Степанова старался тоже удержать на губах улыбку, даже попробовал над чем-то пошутить, да не вышла шутка.

Всем было весело, все были довольны, в ресторане по-прежнему стоял пьяный гул. Только Павлу стало трудно дышать, он совершенно стал трезвым; музыка уже не убаюкивала его, а била по мозгам. «Как, как так можно, она такая красивая и молодая и с таким стариком, да еще с кавказцем. Черт бы его побрал», — думается Павлу. Никогда в жизни Павел не испытывал такого горького отчаяния.

Наконец до Степанова стало доходить, почему появилось резкое изменение в поведении Павла, застывшая улыбка на лице, ответы невпопад. Он понял причину его подавленного состояния.

— Выпей рюмочку — легче станет, а Любку выбрось из головы, она шлюха, — Степанов кивком указал на спутницу кавказца. — Я давно знаю ее. Она берет деньги с клиентов, заметь, не малые, а у тебя их нет!

— Это слишком, ты не должен так говорить!

— Не волнуйся, Паша, плюнь и разотри. Пошли они ко всем чертям. Запомни навсегда: женщина самая хищная из двуногих существ.

— Замолчи, Виктор. Если ты будешь продолжать, я поднимусь и уйду. Разве можно о женщинах так?

Степанов посмотрел в свой бокал, медленно вертя его цепкими толстыми пальцами, потом поставил бокал на стол и отодвинул от себя.

— Ты прав, пора уходить!

Лицо Павла стало красным, он взглянул на девушку и на кавказца и подумал: «Слишком я наивно все воспринимаю, видимо. Пора наконец стать мужчиной. Ну а все-таки, как она могла? Что ей не хватает? Ведь деньги еще не всё. Почему моя мама тоже была красивая, но никогда этим не занималась?»


Дома Павла ждала замечательная новость — из деревни собирался приехать отец на недельку, но только тогда, когда подмерзнет.

— Хорошо, все очень даже хорошо! — говорил Николай Николаевич, захваченный новостью, даже не спросил, где Павел так долго пропадал.

Антонида Петровна хотела усадить Павла за стол и попоить чаем, но Павел отказался. Они не заметили даже, что Павел выпивши.

— Разве годится так? Со смерти жены у нас не бывал. Я ему что, чужой, что ли? Приедет, все выскажу.

— Помолчи, побойся Бога, — охая, сказала Антонида Петровна и не мигая уставилась на мужа. — Дмитрий хлебнул по горло, всю свою жизнь промучился, промаялся, а ты только и норовишь — «все выскажу»! Не вздумай ему что-нибудь брякнуть, с тебя это станет. Сам в деревне когда был?

Николай Николаевич слушал и усмехался: за какой надобностью он поедет в деревню? Близких, кроме брата, не осталось никого, а все-таки, что скрывать, охота побывать на родине.

Николай Николаевич включил телевизор. Как раз шла программа «Время».

— …В Северной Ирландии, — сообщала дикторша, — экстремисты подложили бомбу и взорвали дом прокурора.

— Человек в зверя превратился, — возмущалась тетя. — Стреляют прямо в людей, подкладывают мины. Что творится!

— Вот-вот, там плохо, там угнетают людей, — у нас как будто не угнетают, — заворчал Павел и сел на диван. Удивленно, точно в первый раз, стал разглядывать дядю.

Тетя смотрела мимо Павла, о чем-то думая.

— Угнетают, говоришь, — взвинтился Николай Николаевич. — Ты откуда знаешь, что у нас угнетают? На себе почувствовал? За тот месяц, что на заводе?

— Перестань, не заводись, — перебила тетя и провела ладонью по скатерти, а потом долго смотрела на ладонь.

— Не перебивай, — недовольно нахмурил брови Николай Николаевич, — это у него от Степанова идет.

Павел взъерошился и насторожился.

— Степанов забил ему гвоздь сомнения в голову, вот он и носится с ним в голове. Сама видишь, человек на топком болоте, а я на кочке и стараюсь подать ему руку, а ты «перестань, не заводись!».

Николай Николаевич вскочил и быстро заколесил по комнате. Павел смотрел на него и презрительно улыбался. Антонида Петровна молчала и изредка ласково поглядывала на молодого Коптиева.

— Сейчас многие критикуют коммунистов, — яростно заговорил Николай Николаевич. — Да, у партии были ошибки, искажались верные решения, но не вся же партия виновата в этом? Нельзя приравнивать коммуниста к церковному старосте, который говорит одно, а делает другое. Я коммунист, но я же не ловчу, не преследую личную выгоду.

Антонида Петровна усмехнулась и съязвила:

— Тебе ли распутничать, когда ты в сорок лет монахом стал! Место распутства небось ватой набито.

— Тоня, как человек, как коммунист прошу, помолчи, пожалуйста, об этом. Я не обижусь, если скажешь самое тяжкое, но об этом помолчи, хотя бы при Павле.

— Как же, «помолчи»! Вот соберусь к партийному секретарю и попрошу, чтобы приказал тебе мужчиною стать. — Тетя старалась превратить все в шутку.

Слова ее вызвали у Николая Николаевича улыбку, и он попытался тоже шутить:

— Прикажет партия стать мужчиной — стану. Помни: даже Ленин ничего человеческого не чурался!

Павел неожиданно расхохотался. Он всегда хохотал во весь голос. В деревне не обратили б на это внимания, но в городе считали, что так смеяться некрасиво.

— Эх, Пашенька, все от молодости у тебя, от неопытности. — Дядя вновь заходил по комнате и просил не перебивать его, хотя Павел не собирался этого делать. — Вот построим коммунизм, тогда…

— …каждому по его потребности, — перебил, не удержавшись, Павел. — Господи, где же возьмут столько квартир, машин, телевизоров? Где? Нет, дядя, коммунизм нам не построить!

— Коммунизм с такими людьми, вот как ты, например, Степанов, Сумеркин, нам не построить. Но не все же такие!

Поднялся общий спор. Дядя доказывал, что он является «борцом за страдающих и угнетенных», что только с такими, как он, можно ворочать большими делами, что, несмотря ни на что, коммунисты построят коммунизм. Павел доказывал, что это утопия, бред сивой кобылы. Тетя принимала то одну сторону, то другую, убеждала обоих, что ссориться из-за этого не надо. Наконец страсти улеглись. Спорщики разбрелись по своим углам.

Засыпая, Павел подумал: «Как, однако, Степанов нехорошо отзывается о женщине. Разве можно так! Да, некрасивая штука! Пусть попутчица плохая, пусть гулящая — все равно так нельзя. — Ужасно гнусное впечатление осталось о ресторане, о встрече с попутчицей. Может ли быть что-нибудь противнее? — Пусть Степанов и резок был в оценках, но все-таки он славный парень. Как он ловко выразился насчет бороды: дашь десятку — и вытирай руки о бороду».


Павел зашел в столовую на Дубровской улице. Почти все столы были заняты и грязные, стоял отрывистый говор, постукивали о тарелки ложки, брякали вилки. Быстро поел, вытер салфеткой рот, не задерживаясь, вышел на улицу. Минуя пятиэтажное здание серого цвета, в котором размещалась городская милиция, зашагал к площади Металлургов. Прошли два мужика, разговаривая между собой:

— Вот, парень, горе какое — цены на помидоры быстрей помидоров растут. А на лук, на картошку? Мясо аж двадцать рублей за кило дерут. — У того, который говорил, до блеска начищены туфли.

Второй скорбно поглядывал на него и молчал.

Попадались мужики с угрюмыми лицами, бабы в простых платках. И не было от них противно, и когда смотрели на Павла девичьи шутливо-бесстыжие глаза, хотелось улыбаться в ответ. Все это простые люди, такие же, как и он, — честные, отзывчивые, нежадные. Важные проносились мимо на «Волгах», белых и черных, заходили с черного хода, брали черную икру.

С низкого пепельно-серого неба пошел первый снег. Каждая снежинка была похожа на большое перо. Снежинки медленно падали на сырую землю и таяли.

Павел вошел в двухкомнатную квартиру Виктора Степанова. Прямо с порога он увидел длинный шкаф, заставленный книгами, на столе самовар, за столом сидели Сумеркин, два незнакомых парня лет по двадцать пять и Штопор, что очень удивило Павла. Степанов скрестил руки и ждал, когда Павел снимет обувь, пройдет к столу.

— Погодка-то! Погодка! Снег, как перо, так и сыплет со всех дыр, — говорил Павел в радостно-тревожном возбуждении. — Словно кур и гусей ощипывают. Вот поглядел бы, Виктор!

Штопор сидел молча и неподвижно, отчего Павел еще раз удивился; облокотился на стол и не отводил взгляда с лица Павла до тех пор, пока тот не сел рядом. Штопор немного изменился после того случая в цехе, когда он столкнул Полуяного со слитковоза: попритих, поумнел чуть-чуть!

Павел пригляделся к незнакомым. Один — длинный, худой, со впалыми щеками, другой — невысокий, рыжий, с целой галактикой веснушек на лице. Все пили чай с конфетами. Лица раскраснелись, всем было жарко, все блаженствовали. Вели разговор о том о сем.

— Был я когда-то инспектором по кадрам, — начал рассказывать Сумеркин, когда все угомонились. Из прищуренных глаз маленькими чертиками выглядывали смешинки. — Ездил по деревням — народ агитировал идти на завод. Сижу однажды у одного мужика, записываю данные. Хозяин улыбается, доволен и вдруг потемнел лицом. «Ну, инспектор, родственник мой, по всему видать, по твою душу бежит, настроен решительно и топор в руке, — комментирует гостеприимный хозяин. — Если можешь, то лучше в окно да в город. Дуй так, чтоб лошадь не догнала, босичком по лесочку. Ему что, у него справка — невменяемый; как жена ушла от него, так в каждом пришлом видит обидчика, будто он увел жену». Я выглянул в окно, а топор уж у самого крыльца. Что делать? Подумал, туфли взять не успею, они у дверей. Шляпа там же, на вешалке. Родственник в дверь, а я в окно, он, иезуит, за мной. Так двадцать верст, черт невменяемый, до города гнал, как гончая зайца. Вы только б поглядели, как я бежал, — будто чемпион какой, — аж носки порвал. В городе выбросил от стыда подальше, домой босиком пришел.

Павел смотрел на Сумеркина и верил ему и не верил, а когда Сумеркин кончил рассказывать, Павел как прыснет от смеха, да так заразительно, что, глядя на него, захохотали остальные.

— Глянь, дураков ищет! — вскрикнул Штопор, кончая смеяться и вытирая глаза рукавом пиджака.

— Каких дураков? — не понял Сумеркин.

— Таких, как ты, — лысых и болтливых.

— Погоди, — обиделся Сумеркин, — дубина ты стоеросовая. Какого черта ты мне сдался, чтоб я врал тебе? Да ты что?

Сумеркин был все-таки не такой, как Степанов, не было той серьезности у него. Он мог соврать просто так, от нечего делать, а иногда соврать с выгодой, чтоб показать себя с хорошей стороны. Но чаще вот так, как сейчас, — только бы насмешить людей. На работе все делал не спеша, ходил медленно, вразвалку, но всегда приходил раньше других, любил в домино поиграть, анекдот свежий завернуть, трудился тоже не спеша, с ленцой.

— Работал бы так, как врешь! — поддержал Штопора парень с веснушками. Оказалось, конопатый и тот, с впалыми щеками, тоже работают на блюминге, но только электриками.

— Откуда ты знаешь, как я работаю? — обиделся Сумеркин, взял стакан с чаем и, обжигаясь, начал пить. — Подглядываешь за мной?

— А как не знать? — обозлился худой электрик, встревая в разговор. — В одном цехе работаем. Душу твою насквозь вижу, как сквозь стекло. Все знают Сумеркина, которого не интересуют чужие интересы, кроме собственных. Все знают, что он хапуга, жмот, пройдоха!

— Заткнулся бы лучше, — поддержал конопатый. Оба электрика не любили Сумеркина.

Жестокость общества к людям, презрение к их насущным проблемам порождает жестокое отношение между людьми. Страшный каток обмана прокатился по головам маленьких людей, а управляют катком сверху, и все газеты и все журналы направляются оттуда. Скажут наверху: «Гав!» — и вся пресса: «Гав!.. Гав!..»

— Я считаю, что ни Сумеркин, ни я, ни кто другой не виноваты, — заговорил Степанов. Он ходил по комнате задумчиво-растревоженный. Подойдет к окну, потом к столу, отхлебнет чаю, подует в стакан, отхлебнет — и опять к окну. — Еще Маркс говорил: «Бытие определяет сознание». Какое сознание будет у рабочего, если на душу в рабочей семье приходится сорок рублей при стоимости мяса — двадцать, водки — десять, молока — рубль. Я не говорю об одежде, мебели, машинах.

— Правильно, Виктор, — подхватил Сумеркин, плутовато улыбаясь. — Где справедливость? Жулик и тот живет лучше, чем я, работяга.

— Это не жулик — предприниматель, — отозвался конопатый, ставя недопитый стакан с чаем на стол. — Кто тебе не дает так жить, пожалуйста, дерзай, но ты не сможешь так, а раз не сможешь, то и паши, а другим дай заработать. Партия не запрещает любой вид деятельности.

Конопатый оказался членом партии и твердо стоял на ее позициях. Чуть что, говорил: первым буду стрелять инакомыслящих. Кто-то принимал такие слова за шутку и в тон ему отвечал шуткой: «Тогда меня первого!» — а кто-то всерьез и зло отвечал: «Если удастся!»

— Я, дорогие гости, считаю так, что нам нужен закон, — снова заговорил Степанов и остановился у стола, — запрещающий любым партиям вмешиваться в решение экономических, производственных и других хозяйственных вопросов, нарушение которого влекло бы уголовную ответственность. Пусть партийные занимаются политикой, а ученые экономикой.

Все загалдели, зашумели; понакричавшись, вдруг стали собираться домой. Действительно, как скотина живет человек, пригнутый гирей несправедливости, хлопочет, бьется, чтобы самому прожить и семье не дать помереть.

Павел задержался у Степанова.

— Жизнь, Паша, тяжелая штука, — как бы продолжая разговор, заговорил Степанов. Павел смотрел в окно и видел телевизионные антенны на крышах домов. — Я не психолог, но людей вижу насквозь, как рыбу в аквариуме.

— Интересно даже! Надеюсь, ты разовьешь свою мысль! — Беседуя со Степановым, Павел заметил, как он напускал на себя снисходительно-нравоучительный вид.

— Отчего же, попробую! — отвечал Степанов и старался вложить в свой голос смесь самоуверенности и иронии. — Возьмем мастера! План… план… А зачем мастеру план? Затем, что сверху спускают и требуют выполнение. У самого мастера никакой искры, шелуха одна. Он наверняка думает, что у нас повязка на глазах, не видим этого. Ко́зел призывает нас думать только о работе, сам смотрит на часы — скорей бы домой. Кругом ложь. В конце концов привыкаешь и ты ко лжи и сам начинаешь врать и кривляться. К столу, начальника ужом подползаешь. Тьфу!..

— Ох, куда тебя занесло, как пьяного на велосипеде. — Павел не утерпел, чтобы не передразнить Степанова. — Бедный Виктор. Ложь… кругом ложь… Один ты на честном острове!

— Есть, Паша, у немцев пословица: если уж делать гвозди, то со шляпками. Слушай дальше. Возьмем Сумеркина. Сверху полировка, а внутри пустота. Делает вид, что любит работать, а на самом деле лодырь и болтун. Зато у кассы — первый. Николай Николаевич — передовик, коммунист, но сам как туман, не ухватишь. Он тоже работает не для себя, а для народа, но мне кажется, Николай Николаевич, если можно будет чужое прихватить, — не проморгает. Пальцы к себе гребут, один бульдозер от себя.

— Постой!.. Ты стал жонглировать словами, как шариками. — Павел скривил рот, собираясь еще чего-то добавить, но промолчал, так как почувствовал, как внутри заерзало беспокойство от справедливости слов Степанова. — Пора, видимо, и мне домой!

Степанов пошел провожать Павла. На улице было темно, сквозь рваные облака, как волчьи глаза, горели звезды.

— Паша, — Степанов остановился, — ты прости за тот разговор в ресторане, но Любка действительно такая. Она красивая, сладкая, как клубника, поэтому и льнут мужики. Понимаешь, Любке нужны деньги, чтобы жить на широкую ногу. Представь ее в нашем цехе — грязную, в простых ботинках, в спецовке. Не можешь! Вот и я не могу.

Степанов довел Павла до остановки. Под фонарем лежал толстомордый парень, весь в глине. Время от времени он приподнимал голову и грозил пешеходам. Подъехала милиция на грузовой машине. Парень, как куль с мукой, полетел в кузов. Показался автобус синего цвета, который должен увезти Павла домой. А с неба падали и падали перья мокрого, первого снега, на земле он сразу таял и превращался в грязь. Тихо было вокруг.


Прошло три месяца со дня приезда в город Павла. За это короткое время он сильно изменился. Костюм наивности сменил на костюм сомнения и трезвой оценки происходящего. Павел уже втянулся в работу и испытывал такое чувство, какое испытывает конь, привыкший к дальней дороге.

На улицы, на площади, на крыши домов навалило много снегу.

Как-то в конце рабочего дня к Павлу подошел дядя и тихо сказал:

— После работы, Паша, не торопись домой. Помойся в душевой и жди в чистом.

Обычно с работы они никогда не ходили вместе. У дяди были свои дела, у Павла появились свои. Помывшись в душевой, Павел вышел из цеха и стал ждать. Уже прошли Сумеркин, потом Степанов со Штопором и два электрика — конопатый и худой, а дяди все не было.

Наконец подошел Николай Николаевич.

— Пошли, — проговорил дядя и отвел глаза в сторону.

Подъехала «Волга». Шофер уселся поудобнее и стал ждать шефа.

Павел быстро зашагал, чтобы не отстать от дяди, поведение и поспешность которого были до удивления подозрительны.

— Куда мы идем? — тревожно спросил Павел, видя, что дядя идет не к главной проходной, а в противоположную сторону.

— Когда надо будет — узнаешь! — опять не глядя в глаза, коротко произнес дядя, а сам подумал: «Много будешь знать, быстро состаришься».

Они прошли сортопрокатный цех и вышли с той стороны завода, где не было ни охраны, ни забора и по обе стороны дороги росли мелкие кусты. На дороге их ждала грузовая машина, груженная трубами. Меньше всего Павел ожидал увидеть здесь Виктора Ивановича Ко́зела. Он крутился около шофера, у которого постоянно дергался правый глаз, а лицо было красное, изрытое оспой. При виде мастера Павел как-то успокоился, значит, все в порядке, все в законе. Но не знал Павел того, что у мастера были в заначке трубы. «На балансе они не значатся, следовательно, исчезновение их никто не заметит», — думали Николай Николаевич и мастер Ко́зел. Ни служебный долг, обязывающий их беречь материальные ценности, ни совесть, ни страх перед законом не остановили сговорившихся предпринимателей.

— Как вы долго! — укоризненно сказал мастер и покачал головой, но, видя смущение Николая Николаевича, поспешил добавить: — Ничего… ничего… это я так, к слову. Паша, прошу, пожалуйста, помоги дяде, а завтра выходной, отдохнешь! Нужен будет день, подойдешь, дам!

Козел был какой-то взволнованный и необычайно болтливый. Он то подбегал к шоферу, то к дяде, то заходил сзади машины и осматривал крепление труб.

Давно известно: нет ничего более легкого, чем убедить человека в том, в чем этот человек сам хочет убедиться. Стоило мастеру заикнуться о трубах, как Николай Николаевич тут же подхватил идею.

— Ну, ни пуха ни пера! — напутствовал мастер и быстро зашагал в сторону завода, отойдя на расстояние, обернулся и скрылся за поворотом.

Темнело. Синие сумерки как бы нехотя выползали вслед за машиной на безлюдную дорогу. Шел снег, кругом стояла тишина.

— Время у нас есть, — сказал Николай Николаевич, проверяя рукой дверцу — хорошо ли закрыта, — поэтому давай объедем пост ГАИ.

Нахлобучив поглубже кепку, шофер в знак согласия кивнул. Павлу показалось, что правый глаз шофера задергался сильнее. Павел принюхался — от водителя несло вином.

Рабочий день в совхозе давно закончился, но у крыльца конторы стояла «Нива», и предпринимателей ждал мужичок с прыщавым лицом. Разгрузив машину где-то за селом у заброшенного сарая и получив деньги, группа новоявленных бизнесменов благополучно вернулась домой.

Зайдя в свою комнату, Павел, не раздеваясь, лег на кровать, заведя за голову руки, и дважды зевнул. Сердце по-прежнему торопливо стучало, как ходики на стене; не хотелось ни о чем думать, но мысли, как маленькие воришки, лезли в голову.

Начало светать. Павлу не спалось, и он подошел к окну. У сарая с растворенными воротами лежала брошенная лопата. Вчера ее не было — Павел точно знал, — наверное, тетя что-то делала и забыла убрать.

«Ав-ав-ав!» — залилась на чьем-то огороде разгневанная собака.

Павлу показалось — или на самом деле так было, — что из сарая к забору метнулась тень. Сердце у Павла застучало дятлом: тук-тук-тук! Нет! Все-таки, видно, показалось. Вдруг снаружи под окном что-то зашуршало, кто-то царапался о стенку, потом послышались жалобные стоны. Сзади Павла кто-то плюнул, Павел быстро обернулся — никого; после догадался, это за стенкой, Николай Николаевич. Павел прижался носом к стеклу, хотел рассмотреть стонущего под окном; тут же мелькнула мысль: его тоже видно с улицы. Он отошел от окна. Падал снег. Собака успокоилась и замолчала. Тяжелой тучей накатила мысль: «Интересно, почему они так воровски увозили с завода трубы? Почему беспокойно-подозрительно вели себя мастер и дядя? А что, если дядя… Нет, не может быть, ведь он коммунист».


В кабинете мастера Ко́зела сидели двое: сам мастер и шофер с изрытым оспой лицом, у которого постоянно дергался правый глаз.

— Товарищ Бурков, я не как твой начальник, а как человек прошу — брось пить!

— А я не пью, — недоуменно отвечает Бурков, тупо уставившись в окно. В глазах у него безжизненная пустота, парализующая мысли, слова, движения. — С чего ты взял? Сейчас хоть возьми, пьяный, да? То-то, не пьяный.

— Да я не о сегодняшнем дне, а так, вообще. Понял хоть? — Ко́зел не кричит, не волнуется, не бегает по комнате. — Ты человек доброй души, а стало быть, хороший человек.

— Я пьяным не бываю. Иногда случается малость. — Бурков не мигая смотрит на мастера. От этого разговора Буркову душно, и неизвестно отчего появилась изжога.

— Ты знаешь, почему я терплю тебя? — спрашивает Ко́зел и смотрит на шофера, дошел ли до него вопрос или нет? — Если б не помогал мне в личных делах, как тогда с Николаем Николаевичем — помнишь, ездил в колхоз с трубами, — давно б выгнал. Уразумел?

— Тебе лучше знать, техникум кончал, а я что — два класса! — Все эти расспросы мучают и тревожат Буркова, во рту, как в конюшне, сильный запах, голова болит со вчерашнего.

Ко́зел смотрит на шофера и думает: «Пьет наверняка от слабости характера», но говорит другое:

— Ежели вот пьяный задавишь кого? Крышка тебе, да и мне тоже.

— Тьфу! Скажешь тоже, — бормочет испуганно Бурков, мигая глазами. — Ты же знаешь, за рулем ни грамма.

— Скоро дойдешь до килограмма, — пошутил, хихикая, Ко́зел. — Одного не пойму, неужели больше заняться нечем в свободное время?

Бурков минуту смотрел на него с удивлением, он понял мастера и сказал:

— Тебе хорошо так рассуждать, Виктор Иванович, у тебя семья, дом строишь. А у меня ни того ни другого.

— Если б не пил, то все бы имел, — проговорил Ко́зел и тяжело вздохнул. — Ну как, бросишь пить?

— Не то не брошу — брошу, конечно, клянусь баранкой!

Если бы подсчитать, сколько раз давал Бурков слово бросить пить, наверное, у двух бригад слесарей не хватило бы пальцев. И каждый раз мастер верил ему. Бурков понимал: верит потому, что нужен он мастеру. Где найдешь еще дурака, чтобы после работы ехал куда-нибудь по поручению Ко́зела. Если б не дыра в глотке, продолжал думать Бурков, то он, как все, работал бы по семь часов. А так он мне, я ему — и всегда задаром.

Машина стояла тут же за окном, груженная разным хламом — битым кирпичом, штукатуркой, лежалым в воде цементом. Вдруг глаза Буркова вспыхнули огнем, как фары в темноте, правый глаз задергался еще сильнее.

— А что, Виктор Иванович, выпьем за то, чтоб я исправился? — спросил Бурков, от напряжения глотая слюну. «Согласится, ох подшучу над ним, и так задолжал мне не знаю сколько!»

— Бурков, голубчик, если бросишь, на что угодно готов! — Ко́зел захохотал.

Знал бы Виктор Иванович, что придумал Бурков, плюнул бы на все и ушел бы домой. Да разве знают люди наперед, что их ожидает? Нет, конечно! И хорошо, что не знают, а то бы жить страшно было.

— Да, а где мы деньги возьмем? — подзадумался Виктор Иванович и заходил по комнате, взявшись за подбородок. — Жена на обед только дает.

— Деньги найдем, — улыбнулся хитро Бурков. Его улыбка произвела на Ко́зела такое впечатление, как если бы улыбнулся телеграфный столб.

— Где сейчас найдешь? Поздно! — продолжая ходить, рассуждал Ко́зел. — Занимать я не пойду. Стыдно. У тебя денег нет, как всегда.

— А мусор на что! — задергался от нетерпения Бурков.

— Как «мусор»? Разыгрываешь? Думаешь, дурака нашел?

— Нисколечко! — все больше и больше оживлялся Бурков.

— Лапшу на уши вешаешь? — пытал Буркова мастер. — Мусор!.. Ищи дураков в наше время.

— Не веришь, как хочешь, — обиделсяБурков. — Могу на коньяк поспорить.

— На коньяк так на коньяк. Проспоришь — поставишь! Обманешь — из зарплаты вычту. — То ли бесовская идея захватила Ко́зела, то ли перспектива выпивки на дармовщину.

— По рукам! — Бурков протянул мозолистую руку шофера, а Виктор Иванович свою — узкую ладонь мастера.

— Да как я узнаю, что ты не надул? — озадачился мастер. — Ведь ты прохвост о-го-го!

— Обещаю, сегодня узнаешь.

— Шутник… ну и шутник, однако, ты, Бурков. Работаешь шофером, а смешнее Никулина! Чего удумал — мусор продать.

— Не веришь, жди! Скоро вернусь! — заторопился к выходу Бурков и опять чему-то захохотал. Уходя, он тихонько прикрыл дверь.

— Как врет, подлец… Как закрутил, словно лиса хвостом… Ха-ха-ха, мусор продает… — Ко́зел расшнуровал ботинки и развалился в кресле. — Коньяк я с тобой пить не буду. Унесу домой. Лучше жену угощу.

За окном завизжала отъезжающая машина.


Бурков подъезжал к недостроенному дому Ко́зела, чуть сбавил газ и посмотрел на дернувшуюся занавеску на кухне. Одна из половин дома была обитаемая. На звонок вышла жена Ко́зела, молодая женщина в красной куртке и красной косынке. Увидев Буркова, она побледнела, всплеснула руками.

— Ты от Виктора? Жив?

— Жив, — осклабился Бурков. — Просил передать, что задержится немного. Дела какие-то, не мне знать!

— Дела? — удивлению женщины не было границ. — Какие дела? Если, бывало, задерживается, то заранее предупреждает.

— Я знаю, что ли, про его дела? Материал вон строительный прислал. Куда свалить?

Женщина смотрела на Буркова не мигая: темнит что-то, глаза под бровями прячет. Но вслух сказала:

— Заезжай во двор и свали у сарая.

Бурков подъехал к сараю и, выглядывая назад из открытой дверцы кабины, опрокинул кузов. На землю посыпался хлам, вверх поднялась едкая, белая пыль.

— Что?.. Что такое?.. — ужаснулась жена Ко́зела и схватилась за голову. Она всегда так делала, если что-то враз ошеломляло ее. Лицо стало краснее косынки.

— Мужу виднее! Он у вас грамотный. — Бурков выпрыгнул из кабины и, вытирая руки какой-то грязной тряпкой, подошел к женщине. — Я извиняюсь, дамочка, мое дело крутить баранку, мужу — думать наперед. Да, он сказал, чтоб непременно червонец за работу дали. Хе-хе-хе, на молочишко детишкам!

— Я сейчас, сейчас, — сбитая с толку женщина убежала в дом, мелькнув красным цветом.

Через некоторое время она вышла и протянула десятку.

— Спасибо! — улыбнулся Бурков, глядя на растерянную женщину. Вполне можно ее понять: какой удар нанес ей Виктор Иванович! Сам виноват, пусть не спорит.

Удаляясь от дома мастера, Бурков еще долго видел красную косынку у сваленного мусора. Она то наклонялась, то выпрямлялась.

У Ко́зела давно уже лопнуло терпение. Он зашнуровывал ботинки и собирался домой, когда на пороге вырос Бурков.

— Принес, — победно выкрикнул он и бережно выставил на стол посудину с белой жидкостью. — Коньяк за тобой.

Ко́зел до того растерялся, что не мог ничего сказать, а только твердил:

— Ловкач… Ловкач… Нашел где-то дурака.

— Чего искать, дурак всегда рядом ходит.

Слух об этом случае моментально распространился по цеху. Долго рабочие, да и начальство тоже смеялись над Ко́зелом. Правда, Буркову за такой розыгрыш пришлось неделю отрабатывать после работы на дому у мастера. Он же собрал весь хлам, подчистил лопатой и увез за город на свалку. Но увольнять и теперь Ко́зел не стал Буркова, хотя мог найти тысячу причин для этого. Где найдешь шофера, который никогда не подводит, понимает с полуслова, не брюзжит, не просит денег и язык на замке, если дело касается противоправных действий.


Потянулись, как сусло, однообразные, скучные дни. Уже пришла настоящая зима, весь город завалило снегом. Машины не успевали вывозить его, и дворники, по утрам сгребая в дворах снег на обочину, ругали все — начиная от снежной зимы и кончая ребятишками, которые строили из снега крепость и при штурме ее ссыпали вновь на дорогу.

Бригады Полуяного и Николая Николаевича заканчивали ремонт стана. Работали вторую смену подряд. Никто не учитывал время — трудились не за деньги, а за идею. Простой люд понимал, что у коммунистов в семнадцатом году ничего за душой не было, кроме ссылок да лагерей. Теперь сами строят индивидуальные дома, роскошные дачи. А где взять деньги? Как говорит Степанов, — у рабочих! Вот и пашут трудовые люди за идею. Но Николай Николаевич поясняет, что у Степанова такие мысли от возраста. Что хотите — ему всего двадцать два года.

Сумеркин сейчас удивлял Павла небывалой подвижностью, видно, стоявшие рядом надзирателями мастер и главный механик сильно действовали на него, а может, зарабатывал десятирублевую премию. Николай Николаевич затягивал гайки и фыркал, как кот, съевший клюкву, до смехоты измазал солидолом нос. Посмотрел бы на себя в зеркало. Полуяный работал неспешно, но точно вымеренными движениями; Степанов трудился молчаливо-сосредоточенно, старался, как всегда, быть впереди; Павел был задумчив и молчалив; и только подвижный и неугомонный Штопор то кому-нибудь подмигивал, словно хотел сказать о чем-то значительном, то шептал на ухо какую-нибудь ерунду и сам хохотал.

Уже без малого девятнадцать. Работа подходила к концу. Ушел главный механик то ли к себе, то ли домой, поплелся в свой кабинет мастер. Все сели покурить. Павел взглянул на Сумеркина — у того осоловели глаза, рот скривила улыбка. Он снял каску, вытер голову ветошью и стал высыпать кучу разных новостей, словно бы старался освободиться от слов, застрявших у него в груди.

— Как-то раз спрашивает меня знакомый батюшка: «Сын мой, каким образом ушиблен у тебя глаз?» Я тут же отвечаю: «Не образом, а подсвечником, когда я пытался что-то стащить в церкви».

Все захохотали. Сумеркин рассказал анекдот, посмеялся со всеми и тут же стал рассказывать другое:

— Иду как-то раз возле кинотеатра «Садко». Подходит ко мне фрайерок, приблатненный такой, и просит рубль. Но что я ему, госбанк? Я достаю кошелек, показываю десятку и прячу обратно. В это же время тычу ему в нос кукиш. Он смотрит на меня, немного опешив, и что-то говорит: то ли щенок, то ли подлец! Я не обращаю на такую мелочь внимания и, выпятив грудь, спокойно прохожу мимо. Забавнее всего то, что он резко бьет меня с левой, да так, что я не успеваю выбрать место для падения. Перед глазами красные снежинки. Но вы знаете меня, — Сумеркин обводит всех взглядом и вновь вытирает ветошью лысину, — я не трус, тут же вскакиваю и, что характерно для меня, пока он не опомнился, во все лопатки, закидывая ноги к голове, бегу от него — пусть этот фрайер не думает, что только он быстро бегает.

Все снова хохочут. Неожиданно поднимается Николай Николаевич:

— Хорош лясы точить! Восьмой час уже. Закругляемся и домой.

Помывшись, Павел выскочил из цеха. На улице было темно и холодно. Огромная луна плыла по небу. Серебряными шляпками гвоздей сверкали звезды. Не дожидаясь никого, Павел побежал на трамвай. Скорей бы домой и в постель. Завтра чуть свет опять на работу.


Пришла весна. Уже непрерывным конвейером потянулись раскисшие апрельские дни, погода была собачья — мокрая и холодная. Смешанные с заводским дымом, ползли по улицам грязные туманы. Город напоминал унылое стадо, которое впервые после долгой зимы выгнали на луга. Но солнце с каждым днем поднималось все выше и выше. Природа пробуждалась.

Из маленькой комнаты Павла и то стали заметны весенние перемены в природе. С утра, не стучась, входило к Павлу невидимое счастье в виде солнечного лучика, который маленьким котеночком бегал по всей комнате, заглядывал и под кровать, и под стол, не чурался даже темных углов. Подойдешь к окну, а там по грядкам, как важные агрономы, только без палок и без кепок, разгуливали грачи. Глянешь на ветку, и там вот-вот начнут лопаться набухшие почки. Пройдешься по улицам, а у новых многоэтажных домов уже собрались у подъездов старухи, усевшиеся на выкрашенных лавках, как воробьи на проводах.

В городе снег стаял, но лежал еще в глухих лесных урочищах, как затаившийся зверь, нет-нет да и возьмет высунет оттуда холодный язык. Откроешь форточку — заскочит в комнату подснежниковый запах, и потянет куда-нибудь в лес, на природу. Сегодня воскресенье. Павел понежился в постели, потом соскочил и начал зарядку. Присев положенное количество раз, поотжимался на полу и, став перед зеркалом, замахал кулаками. Что делать? Чем заняться? Отец так и не приехал в гости. Простудился и проболел всю зиму. Павел вспомнил, что у пиджака порвался карман, и он зачастую терял мелочь, сунув ее туда по забывчивости. Надо зашить, а заодно и подкладку у плаща. Сейчас новых тряпок не купить — необходимо помочь отцу, да и цены подскочили… А зарплата только-только готовится к прыжку, да и прыгнет ли она?

Дверь гнусно скрипнула, заглянула тетя. Сухонькие щечки у Антониды Петровны зарделись, добрая улыбка охватила губы, но в глазах стояли тревожные вопросы.

— Паша, пошли чай пить!

— Чуток попозже, — Павел в этот момент приседал, разводя в стороны руки. — Дядя дома?

— Еще затемно убежал куда-то. — Тетя вошла в комнату и подперла спиною дверь. — Даже чаю не попил. Говорят, в городе неспокойно, кто-то раскачивает социалистический корабль. Так их, партийных, собирают в горкоме. Пошли, хватит приседать, попьем вместе чайку. Одной неохота.

Когда Павел умылся и сел за стол, там уже стояло все необходимое для завтрака. Тетя разлила по чашкам чай. Павлу пододвинула сахар и варенье.

— Паша, кушай — вот колбаска, сыр, хоть хлебушка возьми, хоть печенье.

Сама Антонида Петровна ни к чему не прикоснулась — пила один чай, и то без сахара. У нее был сахарный диабет. Павел намазал на хлеб масла, сверху положил ломоть колбасы и стал откусывать и запивать чаем.

— Прости, Паша, что говорю тебе, но так противно на душе, как будто две кошки дерутся. Такого еще не бывало. — Тетя пьет чай и смотрит куда-то перед собой. Павел впервые сознает, что и взрослые могут переживать. — Ночью под забором страшно выла собака. К чему бы? А вчера я видела паука в раковине. Тоже не к добру. Вот Николай Николаевич убежал ни свет ни заря, а раньше, бывало, в выходной до десяти не выгонишь из дома.

Павла охватывает глубокая тоска по отцу. Может быть, он сейчас сидит на кухне за самодельным столом? Павел посмотрел на тетю, почему-то вспомнил шофера с лицом, изрытым оспой, кажется, по фамилии Бурков. Подумал: нужен ли дядя в горкоме? Нет, конечно. В городе много таких бригадиров. Наверняка где-нибудь с Бурковым промышляют.

Поблагодарив тетю, Павел вышел в огород к сараю. У Николая Николаевича не было парового отопления, печь топилась углем. Всю тяжелую работу — рубить дрова, таскать в дом уголь, выгребать золу — Павел добровольно взял на себя. Этим он занимался в деревне у отца.

Колоть дрова доставляло удовольствие. Павел выкинул из сарая напиленные чурки, поплевал на руки и замахнулся топором. Гора колотых дров росла, их надо было уложить аккуратно в поленницу, часть принести в дом. Как прекрасно пахнет осина, береза тоже неплохо пахнет.

Тут пришли Степанов и Штопор. Увидев Павла, направились прямо к нему. Оба в сильном возбуждении. Павел посмотрел на Штопора и вспомнил, как в пятницу зашел в расстановку начальник цеха Лев Моисеевич Бергман. Он прошел к столу мастера, отыскал глазами Штопора и пригласил подойти. Лев Моисеевич был вежливый и интеллигентный человек. Никогда ни на кого не наорет, только «спасибо» да «пожалуйста». А тут сама гроза. Штопор вышел вразвалочку. Бергман взял на плечи Кольку и развернул лицом к сидящим.

— Полюбуйтесь, товарищи, на этого типа. Вчера забрался ко мне в кабинет и на чертежах нарисовал какого-то Рекса. А мне нужно отдать чертежи самому директору. Ублюдок!

Колька услышал в этих словах унижение своей персоны, и то, что с ним произошло в следующую минуту, он и сам потом не мог объяснить. Колька обнял начальника цеха, словно старого друга, прижал к себе, оставляя на его костюме масляное пятно. Наступила пауза. И тут Колька запел во все горло: «Любо, братцы, любо. Любо, братцы, жить! — Потом оттолкнул начальника и, указывая на него пальцем, допел: — С нашим атаманом не приходится тужить!»


…Павлу возвращаться в дом дяди не хотелось. До чего тяжело сидеть с ними за одним столом, пить чай и делать вид, что ничего не случилось. Павлу хотелось уйти куда-нибудь, оказаться далеко-далеко отсюда. Рядом уселась приблудная собака; она уставилась мордой на луну и завыла. Павел не выдержал, взял камень и бросил в собаку.

— Уйди, подлая, накличешь новую беду! — Павел был суеверным. Собака перебежала на другую сторону улицы и опять завыла.

Неожиданно подъехал Бурков, из кабины выскочил Николай Николаевич.

— Павел, ты! Почему не дома? — Увидев, что Павел как-то болезненно среагировал на его слова, Николай Николаевич больше ни о чем не расспрашивал, но попросил: — Помоги разгрузить кирпич, думаю скоро летнюю печь в сарае соорудить. Где взял? На заводе! Припрятан был.

Помогая, Павел работал машинально, не думал ни о чем: брал, нес в сарай, укладывал… брал, нес в сарай, укладывал… «Ох, дядя, коммунист! А беспартийные лучше? А ну их всех к черту, все сволочи, все изолгались. Начхать мне на всех, кругом притворство и обман». Глаза у Павла голубые, застывшие, в груди ноющая боль, в голове сплошной туман.

Павел прошел мимо Антониды Петровны по направлению к своей комнате, на вопрос тети: «Кушать будешь?» — отрицательно покачал головой.

Сегодня у Антониды Петровны лицо было бледнее прежнего, и Павел подумал: «Или она заболела, но крепится и не показывает вида, или перенесла какое-то душевное страдание». Какое?..

В комнате Павел сел за стол, на котором лежала груда книг, чернильный прибор и маленькая фотография отца, приставленная к настольной лампе, — когда уезжал из деревни, Павел прихватил фотографию с собой. Напротив, на стене, висело огромное зеркало — тетя повесила специально для Павла, — молод, пусть смотрится! Раньше это зеркало лежало на чердаке, завернутое в мешковину.

Павел машинально посмотрел на книги, на фото отца и вдруг вспомнил попутчицу по вагону.

«Люба… Люба… Ну как же ты… Ну как… Сколько мужчин прошло через твои руки?» Павел чувствует страшную усталость, когда он стал подниматься из-за стола, колени у него начали дрожать и подгибаться. Он упал на кровать навзничь и задумался: «Нельзя поддаваться апатии, нельзя, нельзя. Люба… Что толкнуло тебя на это? Я раньше читал, что до революции заниматься этим… толкала нужда. Но в наше время!.. Люба… Люба… И этот кавказец, козел старый! Однако везучий народ кавказцы, не то что мы: дядя, Степанов, я — пашешь на заводе с утра до вечера весь в пыли, в мазуте, а получаешь только-только! Не секрет, что этих денег хватает едва на жратву, а как быть с тряпками? А эти черные ребята, с виду боксеры-разрядники, сидят на рынке и продают цветочки, махонькие такие, но по пятнадцать рублей за штуку. На рынке нет сквозняков, тепло, уютно, вокруг девушки стреляют глазами-ружьями, и денег у каждого кавказца по чемодану. Нет! Далеко русским до этих предприимчивых ребят! Ох, далеко!..

А вообще-то зачем мне, собственно, обо всех печалиться? Разве должно это меня интересовать? В конце концов, не могу же я взвалить бремя страданий всего человечества на себя? Разве у меня нет собственных проблем?»

Рано или поздно, думал Павел, все уладится, все станет на свои места. Павел взглянул на настенные часы, было около двадцати трех. Пора было купить ручные, но до сих пор ему не удалось настолько разбогатеть, чтобы позволить такую роскошь. Получишь получку, но вместо часов, оказывается, деньги позарез нужны на что-то другое, то ли на туфли, то ли на рубашку; помимо прочего нужно отстегивать еще на питание. Будь у Павла ручные часы, он не был бы зависим от людей, не надо спрашивать у каждого, сколько времени. Хорошо, что дядя дал свои поносить. А впрочем, пора спать! Переживать о случившемся совершенно нечего, надо быть олухом, чтоб так принимать все близко к сердцу.


Павлу шел восемнадцатый год, такой возраст, когда жизнь познается в сравнении. Помнится, как в школе учительница по литературе говорила, что наши социалистические идеалы велики и светлы, но стоило столкнуться с жизнью, как видишь, что эти самые идеалы становятся маленькими и жалкими.

Отец Павла, сельский учитель, интеллигентный и умный мужчина, привил Павлу честность, правдивость, уважение к старшим, к властям, которые, в понимании Павла, олицетворяли коммунисты. Павел много читал про подпольщиков-большевиков, понимал, на какие жертвы они шли. Он восхищался ими и подражал им. Раньше, глядя на какого-нибудь начальника, он думал, что человек, поставленный на эту должность, кристально честен, но если среди начальства появлялся мошенник, взяточник, хапуга, как-то думалось: «В семье не без урода! Разберутся — накажут!»

Теперь Павел, вольно или невольно, стал анализировать происходящее в жизни. Вставал перед глазами образ председателя колхоза, маленького царька на маленькой территории. Почему он брал молоко и мясо в колхозе без денег? Но отчего таким правом не пользуются простые колхозники? А какие пьяные оргии закатывал председатель, когда приезжали с проверкой в колхоз руководители района! Ужас один! За все, конечно, расплачивались из колхозного кармана. А народ? Бедный, нищий народ! Какое холопское пресмыкание перед вышестоящими, какое унижение! Что же это такое — народ? Пустота, которая стыдится себя, которая всегда стоит перед начальством со снятой шапкой, которая считает, что жизнь только там, наверху, где ты далекий родственник! Какое свинство!

А взять завод? Лев Моисеевич Бергман, распределяя премии за перевыполнение плана, за экспорт, за качество, всегда берет себе по двести рублей, а остальным — по пятерке! Вот почему у него месячный заработок полторы тысячи, а у рабочего — триста! Этих почему… почему… почему… накопилось очень много — почему?..

Катилось по стране несмазанное колесо перестройки, скрипело, ломало, ломало все на своем пути. И, как путника на ухабах, бросало из стороны в сторону, так и народ качало на неровной волне политики, в которой были и приливы и отливы.


На другой день Павел проснулся рано, полежал с открытыми глазами, потом поднялся. В голове была одна мысль: «Сумеет ли он так тихо пройти мимо комнаты взрослых, чтобы не разбудить их». Павел даже не стал завтракать, потому что хотел до работы забежать к Степанову. Дядя поднимается чуть-чуть позже. В доме тишина, и Павлу пришлось на цыпочках пройти на кухню, потихоньку открыть и закрыть наружную дверь, и только на улице Павел вздохнул посвободнее.

Вчера Павел долго не мог уснуть, и поэтому на работу пошел невыспавшимся и в дурном настроении.

По улице впереди кто-то брел с корзиною в руке, — то оказалась соседка. Несмотря на раннее время, кругом было полно людей: кто-то шел на работу, кто-то спешил на дачу, а кто-то выгуливал собаку, — лето есть лето! В соседний двор пыталась заехать машина, груженная скарбом. С машины упало женское платье. Кто-то захохотал. Слышны были звонки трамваев, крики, брань. С какого-то балкона орал проигрыватель, а на первом этаже в открытое окно высунулся бульдог и рычал на проходящих.

Вчерашнее возбуждение еще не прошло, и неизвестно почему в душе Павла зарождалась какая-то новая злоба. В голове гудело пуще прежнего. А ну их всех к черту! Все люди — дрянь! Воображают из себя!

Было уже, как считал Павел, шесть часов утра. Дядины ручные часы он забыл дома и определял время по солнцу. Со стороны комбината тянуло дымком, там все время стояли огненные сполохи, — это из ковшей на шлакоотвале сливали шлак. Обходя лужу, Павел посмотрел на свои ботинки, они достались ему от отца, который носил их несколько лет. Правда, ботинки старомодные, с широким носком, но зато почти новые. Отец был ужасно бережливый. По натуре он совсем не скряга, но из-за постоянной нехватки денег нужда заставила его быть бережливым. Вообще, подумал Павел, он хороший, отец, но со своими закоренелыми причудами. Например, ему нравилась певица Зыкина, и он очень не любил, когда бегали по сцене певцы и музыканты, а Павлу, наоборот, хотелось больше суеты и трескотни. Отцу нравились такие песни, в которых есть смысл, чтобы не только слушать, но и подумать можно было бы, попереживать. Иногда песни вызывали у отца какое-то воспоминание, и на его глазах тотчас выступали слезы. Это был созерцательно-чувствительный человек! Павлу, наоборот, давай современные песни, в которых одну строчку поют полчаса в одних и тех же вариантах. Правда, от этой строчки молодежь отчего-то балдеет, орет, визжит и находится в тупом экстазе.

Степанова дома уже не было, оказывается, ушел на работу. На трамвайной остановке кто-то повесил портрет Брежнева. Женщины разглядывали его, вспоминали застойную жизнь, говорили, что хоть и воровали в то время здорово, зато в магазинах было все; мужчины смеялись, рядом стояла собака с опущенным хвостом. Павел, глядя на собаку, вспомнил, как Сумеркин рассказывал, что в городе Днепродзержинске какой-то дурак ночью натер памятник Брежневу медвежьим салом. Утром памятник окружила свора собак и, не подходя к нему близко, злобно лаяла на него. Люди удивлялись: к чему бы это? Старухи разъясняли непонимающим, что это, по всему видать, к войне или великим потрясениям. Оказалось, старухи были правы — в стране начались великие передряги, и война уже шла по стране, только малая и пока в отдельных районах!

Подошел трамвай. Павел втиснулся во второй вагон. Позади нажимал толстопузый дядька, от него несло чесноком и перегаром. Стараясь не дышать, Павел полез к окну, но на него зашикали, заорали. Пришлось угомониться и до своей остановки терпеть. Павел ни о чем не думал, только про себя посылал в адрес толстопузого проклятия. В такой живот, думал Павел, войдет ведро самогона, попробуй узнай, когда самогон выветрится! Внутри у Павла поднималась ярость. В трамвае немыслимая теснота. Выйти нельзя, его зажали со всех сторон. Какое же дерьмо толстопузый: себя травит и других убивает. Скотина!.. Сволочь!.. Узнать бы, где водку берет? Наверняка, скотина, у цыган за тридцать рублей!..

В раздевалке Павла ожидал Степанов. Оказывается, он тоже ничего не помнил, был вчера в каком-то угаре.

Бригада Николая Николаевича перебирала редуктор. Сам бригадир и мастер Ко́зел стояли поодаль и о чем-то беседовали, дядя, по всей видимости, убеждал мастера, а Ко́зел выслушивал с подозрением. После того как Бурков разыграл мастера, тот вообще перестал доверять людям. Ко́зел всегда был спокойным и выдержанным человеком, но когда сердился, то руки отводил за спину. Дядя еще что-то бормотал, но разговора, видимо, так у них и не получилось. Ко́зел заложил руки за спину и пошел в комнату мастера, Николай Николаевич потащился за ним.

Павел все делал молча, Степанов тоже молчал, а Сумеркин без начальства работал, как всегда, с ленцой. Болты, гад, запорол, и теперь гайки — каждый по очереди — срубали кузнечным зубилом. Правда, Степанов отматюгал его, но кому от этого легче! Сумеркин — ноль внимания.


Павел сидел перед обедом под пожарным щитом на ящике с песком; песок был теплый и сыпучий. Сумеркин уселся на бочку из-под солидола; носовым платком он вытер себе лоб и затылок и продолжал рассказывать анекдот. Степанов уселся на груду роликов, взял со стоящего рядом стеллажа подшипник и на вытянутой руке взвесил его, просто так, и положил подшипник обратно. Слесарь из бригады Полуяного прокатил на тележке по проходу какие-то запчасти. Каска на голове слесаря была испачкана солидолом. На мостике, переброшенном через рольганг, у поручней, стоял оператор и замерял поковку, изо рта у него торчала потухшая сигарета. Он ее не выбрасывает, так как на сигареты нынче дефицит и купить их можно у предпринимателей за большую цену. Павел видел однажды, как герой соцтруда вынимал из урны окурки и осторожно складывал в коробок. Надо же, до чего дошли! Молодой электрик по кранам, пробегая мимо, остановился возле Степанова, широко расставив ноги и немного согнув колени, стал прислушиваться к трепу Сумеркина. Все в защитных касках коричневого цвета.

— Знаете что, мужики? — спросил неожиданно Степанов. — Очень Полуяного жалко. Ходит как тень. Уж больно сильно привязан к Штопору. К чему бы?.. А?..

— А черт его знает! — ответил электрик, который только что смеялся со всеми над анекдотом Сумеркина. — Без понятия! Серьезный мужик — и с таким придурком. Вот потеха!

— Ну ты, полегче! — закричал Степанов, схватил электрика за спецовку и притянул к себе: — Если ты не уйдешь сейчас отсюда, я с тебя шкуру спущу!

Электрик попятился назад и, не оглядываясь, ушел. Он боялся связываться со Степановым. Все знали, что этому электрику неведомо сочувствие к окружающим, он не знает, что такое жалость. В детстве он проводил опыты над животными, запросто разрезал животы кроликам, воробьям, кошкам… Сейчас ходит на видики и смотрит только фильмы ужасов, слабого всегда обидит, а с сильными никогда не связывается. Вот почему он так быстро смылся.

В цехе откуда-то узнали о несостоявшейся любви Павла: сам он не рассказывал, Степанов, считал Павел, ни в жизнь не расскажет. В таком вопросе Степанов тверже алмаза. Рабочие зачастую судачили и зубоскалили по этому поводу, особенно Сумеркин.

Вот и сейчас, восседая на бочке и взглянув на Павла, зазубоскалил Сумеркин:

— Эх, Паша, видел я ту девчонку! Красавица! А у тебя губа не дура. Молчал, хвост поджал, думал, что мы не узнаем. А земля круглая. Слухам облететь ее недолго. Вот хитрец так хитрец!..

Павел обычно молчал, только глаза наливались злобой. Молчал и на этот раз, но внутри у него закипала ярость. Она в течение дня то проходила, то неожиданно вспыхивала вновь. Сумеркин снял каску, зачем-то посмотрел на свои грязные руки.

— Паша, хочешь открою новость? — Сумеркин обвел всех взглядом. Павел понял, что сейчас он начнет его задирать, конечно в шутку, но как тяжело сносить насмешки! — У меня скоро в отпуск уезжает баба, а я подкопил рублей двести — жена про них, конечно, не знает, — куда, думаешь, истрачу деньги? Ага, не догадываешься? На Любку! Свожу в ресторан, а потом к себе, — вот где натешусь! А что, за деньги пойдет! Может, между делом и тебя вспомним!

Все захохотали. Тут Павел не выдержал. Что было потом, он помнил, но смутно.

— Дерьмо поганое, сволочь! Я покажу тебе, как смеяться над людьми!

Сумеркин замолчал, опешил, но продолжал ухмыляться. Павел нацеленным прямым ударом сбил его с бочки. Чтобы не дать Сумеркину опомниться, пнул ногой, потом еще, еще… Рабочие стали оттаскивать Павла. От нервного потрясения он сильно закашлялся; после, вытирая глаза, быстро оценил ситуацию и понял, что Сумеркин не собирается нападать на него. Когда подбежал Николай Николаевич, разгоряченного Павла все еще держали за руки. Первое время он порывался в сторону Сумеркина, затем успокоился, остыл, но исподлобья смотрел на всех. Увидел бы сейчас отец, наверняка бы не поверил, что это его сын — всегда смирный, ласковый, с характером монастырской девы. Сумеркин вынул из брюк платок и вытирал грязное лицо — он не сердился на Павла, так как понимал, что переборщил.

— Какая мерзость! — заорал Николай Николаевич, так что все лицо и даже шея залились краской. — Павел, ты что, с ума сошел? Спятил? Я не посмотрю, что ты мой племянник, возьму да взгрею! А ты, дурак лысый, болтаешь, как корова хвостом на ветру.

— Я пошутил, а он, пенек, набросился на меня, — стал оправдываться Сумеркин. — Кто знал, что он у тебя псих?

— «Пошутил»! До чего ж сволочная шутка! — Николай Николаевич, не думая, пнул пустое ведро, которое валялось у ног, и то ли от боли, то ли от злости закричал: — Подлюки!..

— А ну вас всех! — сказал Павел, бросил рукавицы и ушел через цех на улицу. В этот момент для него были противны все. Павла поразило, что дядя может быть таким гневным.

— Вон оно что! — удивился Николай Николаевич. — Свихнулся, ей-богу, свихнулся! Откуда злость такая у Павла? Доперестраивались, доигрались в демократию! На работе драться уже начали, шуты гороховые.


А по стране катилось колесо перестройки, и нет ему остановки. А все эксперименты… эксперименты… эксперименты… Над кем, думаете? Над рабочими и крестьянами. Когда же они кончатся? Когда начнем жить по-настоящему? Когда?..

Как в одном анекдоте. Старушка спрашивает Горбачева:

— Скажи, сынок, кто придумал перестройку: коммунисты али ученые?

— Конечно, бабушка, коммунисты! Что за вопрос?

— Я так и думала! Коли б ученые, так они проводили б эксперименты над обезьянами, а то надоть — над людьми…

Весь остаток дня Павел ничем не мог заниматься, а только делал вид, что работает. После работы помылся и сразу побежал домой.


Прошла неделя, потом другая. В городе все шло своим чередом: кому суждено было заболеть, тот, вопреки всему, болел; кому судьба определила свадьбу, тот обязательно женился, а кому выпал жребий стать алкоголиком, тот им становился.

Наконец приехал в гости к Николаю Николаевичу брат Дмитрий, который давно собирался, но по разным причинам откладывал приезд.

Было воскресенье. Николай Николаевич только что поднялся с постели и ходил по комнате в поисках тапок, Антонида Петровна понесла на улицу ведро с помоями, а Павел куда-то убежал по своим делам. На окне сидел кот и вытирал лапой морду. «Кажись, к гостям», — подумал Николай Николаевич. Вдруг открылась дверь, и на пороге нарисовалась фигура мужчины с чемоданом в руке.

— Никак… Дмитрий?.. — опешил Николай Николаевич и взглянул на кота, который все еще приводил себя в порядок. Николай Николаевич ударил в ладоши, не слишком громко, но восторженно и одобрительно. Он так и не нашел тапок, стоял босиком и поэтому неловко чувствовал себя перед Дмитрием. — Ты ли?..

— Он самый. Ты ж мне писал: «Приезжай, мол, посмотри…» А я вот возьми да и прикати. Живут черт знает где… Сразу не разыщешь.

Дмитрий был выше ростом и худощавее, зато Николай Николаевич моложе на пятнадцать лет. Братья несколько раз поцеловались. Тут вошла Антонида Петровна, — пустое ведро она оставила во дворе, опрокинув вверх днищем — для просушки. Она нетвердым шагом подошла к Дмитрию, взяла за руку и воскликнула:

— Дмитрий! Вот здорово! Сколько пролетело! Наконец собрался… Я из ведра выливала — вижу, кто-то к нам пришел. Вот не подумала бы!..

Дмитрий будто не слышал, только помотал головой. Оттененные жесткой седой щетиной щеки и морщины по лицу, как овраги по степи, неузнаваемо изменили облик его. «Дмитрию теперь около семидесяти», — прикинула Антонида Петровна. Впервые она увидела Дмитрия на своей свадьбе. Тогда он был молодой, голубоглазый, в белой рубашке и черном костюме. Теперь это был старик.

Антонида Петровна разглядывала гостя, а гость хозяйку, и все молчали.

Николай Николаевич до того обрадовался приезду брата, что сразу хотел бежать за водкой, но Дмитрий удержал его и, похлопав рукой по чемодану, сказал:

— Не суетись! Тут целый гастроном — никуда не ходи!

«В этом весь Дмитрий, — подумала Антонида Петровна, — предусмотрительный. Мелочь не проглядит!» Николай Николаевич стоял рядом, скрестив на груди руки и продолжая радостно рассматривать гостя:

— Ну наконец-то! Вспомнил-таки нас! Ох, Павел обрадуется!

— А где же Павел? — спросил Дмитрий и окинул взглядом круглую фигуру брата, при этом подумал: «Как тяжело, наверное, с таким животом крутить гайки; шнурки на ботинках — и то не скоро завяжешь». — Что, гуляет? Ты шутишь — в деревне домоседом был.

Вдруг грохнула входная дверь, в комнату вбежал Павел и сразу бросился обнимать отца. Павлу показался отец маленьким, жалким, перед его глазами черным туманом проплыла мрачная жизнь отца. Он крепче прижал его к себе и почувствовал, как у того вздрогнули плечи.

— Ну хватит, хватит, задавишь! Разве за этим я ехал в город? — пробовал пошутить Дмитрий, высвобождаясь из объятий сына.

— Пап, я рад тебя видеть! По-моему, это хорошо, что ты приехал. Поверь, я очень рад…

— При посторонних мы стали вдруг рассыпаться в комплиментах. Как это выглядит, по-твоему?

— Но я действительно рад, — произнес Павел.

Дмитрий явно устал от поездки и сел на диван, который оказался не таким мягким, как он думал; не отрываясь смотрел на Павла. Глаза Дмитрия, словно шило, прокалывали насквозь, изучали. Вот он стоит напротив: высокий, прямой, окатывает синевой своих глаз, неторопливый, выдержанный. Умница! Отец увидел себя в нем, загордился, и вдруг Дмитрий мучительно-остро ощутил молодость Павла и свою старость. Когда же успел прожить жизнь? Мысль о сыне была мучительна, словно соринка, попавшая в глаз, словно ноющий зуб, словно боль сердца.

Антонида Петровна ушла на кухню и вскоре вернулась, неся в одной руке огурцы на тарелке, а в другой хлеб.

— Вы потолкуйте пока, а я мигом картошки пожарю!

«А у нее хорошие зубы, — отметил Дмитрий, — несмотря на то, что ей уже сорок девять лет. Даже очень».

— Я, разумеется, Дмитрий, помню, что ты любишь соленую капусту. Паш, спустись в погреб, для батьки, а!

Павел быстро, без всяких слов взял глубокую тарелку и убежал за капустой. Погреб был на улице, и, чтобы попасть в него, надо было обогнуть дом и по дорожке пройти в сторону сарая.

Дмитрий вынимал из чемодана все: кусок деревенского сала, затем банку маринованных грибов, банку соленых рыжиков, две бутылки водки… Все проделал не торопясь, основательно-надежно, и как вынимал, так по порядку ставил на стол.

Николай Николаевич выставил три рюмки, в одну даже дунул для надежности. Дмитрий нарезал деревенского сала. Вошла Антонида Петровна — принесла жареной картошки и капусту на подсолнечном масле. От картошки вкусно пахло. Павел помыл руки и сел со всеми за стол. Николай Николаевич налил рюмку и поднес ее брату; потом налил себе, когда ставил на стол, посмотрел, чтобы не пролилась; затем Антониде Петровне. Павел ел сало с черным хлебом и смотрел на отца — так соскучился по нему!

— За твой приезд, Дмитрий! Ты, конечно, поживешь у нас? Что это я, не того… Да, в общем-то за твой приезд!.. — Николай Николаевич поднял стопку, посмотрел сквозь нее, быстро выпил и поцеловал донышко. Так когда-то делал их отец. Дмитрию понравилось — он заулыбался.

— Ну что же, за мой приезд! С Богом! — сказал Дмитрий и залпом опорожнил свою стопку. Николай Николаевич уже хрустел огурцом. — А почему Петровна не пьет?

Антонида Петровна чуть-чуть отхлебнула из стопки и, отставив ее подальше от себя, не дыша стала закусывать. Павел проворно-услужливо наколол вилкой огурец и подал отцу, затем положил себе на край тарелки кожуру от сала и принялся за картошку.

Начал понемногу завязываться разговор.

— Как у вас тут, зашибают мужики? — Дмитрий постучал пальцем по бутылке, не переставая жевать.

— Еще как! Пьют, словно скот на водопое. — Николай Николаевич призадумался, посмотрел на хлеб и откусил кусок. — Не зря, поди, партия взяла курс на трезвость? На работе и то упиваться стали. Ха-ха!..

— Ты в партии разве? Не вышел?

— Да ты что, серьезно? — Николай Николаевич как раз наливал в рюмки, рука застыла в воздухе. — Как можно плохо подумать о брате! Я в партии — навсегда!

— Не сердись! Сейчас можно уходить из партии, по крайней мере не страшно. А я, поверь, так и не стал ее членом…

Встретились два родных брата, родная плоть, но совершенно разные люди. Дмитрий был добр, честен до мелочей, окончил институт, много работал и очень любил решать математические задачки. Это занятие поглощало почти все свободное время, до глубокой ночи просиживал он за столом. Зато Николай Николаевич был совсем в другом роде. В молодости, до службы в армии, он был известен по всем деревням и хуторам как задира и хулиган. На танцах в деревенском клубе он грубил, даже на простые вопросы отвечал дерзостью. После армии он стал серьезнее, угомонился, вступил в партию и сразу уехал в город. Теперь его трудно было узнать: округлился, нашел жену с домом и стал серьезным, добропорядочным семьянином. О прошлом говорил: «Это издержки молодости!»

— А знаешь, почему я не вступил в партию? — спросил Дмитрий, поднимая стопку. — Как-то мне рассказали один анекдот. Вызывает секретарь обкома одного парня и говорит: «Послушай, парень, ты начал с простого рабочего, а уже через полгода стал секретарем комсомольской организации, затем вступил в партию и сразу же тебя выбрали секретарем парткома комбината, но и этого мало. Сейчас ты секретарь горкома. Я ухожу на пенсию и хочу предложить тебе свое место». — «Спасибо, отец!» Уловил, в чем соль? А партия как глаз, ни одной соринки не должно быть.

— Не все же такие? — обиделся Николай Николаевич. — Шуточки эти не очень удачные.

— Ах так? — сказал Дмитрий и хотел что-то добавить, но промолчал.

— Да уж так!.. Возьми меня — не пью, не ворую…

Павел при этих словах громко кашлянул, вилка у него слетела с картошки и, издавая режущий звук, проскребла по тарелке. Антонида Петровна густо покраснела. Дмитрий посмотрел брату в глаза, чтоб понять, насколько тот держится правды, но Николай Николаевич отвел их в сторону и проговорил:

— Не будем об этом. Давай выпьем!

— Ну что же… — согласился Дмитрий и покашлял.

Антонида Петровна пить отказалась, скосив глаза, она смотрела на гостя. Павел ел не разгибаясь.

Дмитрий обвел взглядом не ахти как обставленное жилье и спросил:

— Небось тоже две копейки с рубля получаешь?

— А то как же! Такой позор нашей системе! Такой позор!..

— Всякая власть хороша, покуда сила у тебя есть, — ответил Дмитрий, поглядывая в окно и ловя каждый звук. — Я иной раз думаю, сколько поработано лишку, сколько подарено государству! Очень горько становится оттого, что этот излишек превращается в дачи для высокопоставленных, в черные «Волги», черную икру.

— А ты думаешь, демократы лучше? Хе-хе-хе!.. Вот посмотришь: дорвутся до власти и та же милиция будет их защищать.

— Это понятно! Черт возьми, как трудно живется.

— Дают, как нищим, дотацию. Да начхать на нее! Это все равно что дать коту понюхать колбасу и припрятать. Шестьдесят рублей — смехота, а цены подпрыгнули в пять раз. Я на заводе всю жизнь проработал, а денег — кот наплакал.

— Зато спекулянты на «Волгах» ездят. Зашел в Москве по-маленькому, а мне краснорожий бугай: «Дедушка, гони пятнадцать копеек». Плюнул я на все и завернул за Ленинградский вокзал…

— А помнишь, у Пушкина. — Николай Николаевич наморщил лоб и вдруг заулыбался:

Цыгане шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
— Так то когда было! Сейчас у них не одна лошадиная сила, а целых сорок. Может, хватит на эту тему? Тошно!..

— Выдумываешь ты, Дмитрий, — «тошно». Оно как сказать. Были коммунисты у власти и пусть бы были. Набрали бы все до отвала, может, меньше потом стали брать? А как поставишь у власти демократов — опять начнется все сначала.

— Между прочим, над этим я думаю вдали от дома, — заговорил Дмитрий; до этого он смеялся так весело, что даже слезы выступили на глазах. — Дома ничего этого не замечаю, потому что с утра до позднего вечера крутишься как белка в колесе. А как у тебя дела, Паша?

— Работаю! Спасибо дяде — сам из кишок лезет и меня заставляет.

Николай Николаевич стал объяснять Дмитрию, а заодно и Павлу, что работать надо в полную силу, иначе и браться незачем. Павел посмотрел на отца: «Ему бы не мешало побриться, наверняка у дяди найдется лезвие».

Антонида Петровна с прежним интересом приглядывалась к Дмитрию: сильно поседевшие волосы зачесаны назад, рубашка старенькая, но чистая, при галстуке. На пальце широкое старомодное кольцо, нынешняя молодежь такие не носит.

После выпитого разговор еще больше оживился; говорили в основном Николай Николаевич и Дмитрий, а Антонида Петровна только слушала их, иногда вставляла словечко-другое.

«Как хорошо, как чертовски хорошо у вас», — казалось, вся поза Дмитрия говорила об этом, говорил и серьезно-вдумчивый взгляд его голубых глаз, ласково смотрящий то на брата, то на его жену.

Пришел из кухни Павел и принес чайник и пряники, налил себе в стакан чаю и, обжигаясь, начал пить маленькими глоточками. Он оттопыривал губы и смешно дул в стакан, остужая чай.

Николай Николаевич под дружный смех слушателей рассказал, как он и Дмитрий еще в детстве залезли в чужой сад за яблоками, где их подкараулил хозяин. Правда, он поймал одного Дмитрия, а Николай Николаевич сумел убежать и видел происходящее из-за забора. Хозяин сада измазал дегтем Дмитрию весь зад и только после этого отпустил. Вот потеха! Николай Николаевич рассказывал легко, с удовольствием, словно дрова рубил. Вспомнил рыбалку, охоту, сколько грибов, ягод на́шивали; вспомнил любимую овчарку Полуяра и как застрелил ее из ружья сосед только за то, что она забежала к нему в огород и потоптала клубнику. Дмитрий здорово переживал смерть собаки, плакал, а потом из рогатки побил все стекла в доме у соседа. Вспомнил, как цыгане украли у них единственную лошадь, обмотав тряпками копыта, и тихо вывели за ворота. Вся деревня гналась за цыганами и настигла их — лошадь отобрали, а цыган сильно побили.

Дмитрий слушал, иногда поддакивал — он был спокойный и ровный, только хитрая усмешка играла у него на губах; Антонида Петровна переглядывалась с Павлом и тоже улыбалась.

Наконец от воспоминаний перешли к нынешним дням, заговорили о том, что новая ломка привычных устоев, как страшная волна, подхватила рабочий люд и куда-то понесла, и нет сил удержаться, нет сил остановиться… Николай Николаевич, любивший иногда пофилософствовать, на минуту умолк, а потом добавил:

— Включишь телевизор, а там только и говорят: «Потерпите… потерпите…» И мы терпим вот уже семь лет!.. Объясни мне, Дмитрий, а как у вас в деревне народ живет? Что нового?

— Что нового? — переспросил Дмитрий и задумался. — Новое то, что сельское хозяйство оказалось в наручниках агробюрократов и госкооперативов. Сейчас очень трудно живется колхознику. Почему? Да потому, что нечем платить за резко вздорожавшую технику. Да что там техника? Три килограмма махорки меняем за кубометр леса. Такого наша страна не знала даже после войны. Вот ты вспомнил про телевизор. Я также, бывало, включу да как увижу посылочки, которые посылает Запад, и поплююсь и поплачу… Такая страна — и с протянутой рукой… А у вас как?

— У нас курево есть, — лукаво усмехнулся Николай Николаевич, — импортное курево. По коммерческим ценам — пятнадцать рублей пачка.

— Вот как? Да ты шутишь? — не поверил Дмитрий, встал, заходил взволнованно по комнате.

Антонида Петровна до этого внимательно слушала, а при таком повороте разговора онаустало зевнула и молча стала убирать со стола. Павел откушал, но не уходил. На кухне в раковину монотонно капала вода и где-то под диваном заскреблась мышь. Кот тут же навострил уши.

— Где там шучу! Разве ты не знаешь? — спросил Николай Николаевич, вложив в этот вопрос максимум сарказма. — Наши советские бизнесмены тянут у государства все, что можно. Благо их никто сейчас не наказывает. Им кажется, что воруют мало, хочется хапать все больше и больше. Государство, мол, не оскудеет. Оскудело. Дошло до ручки, а им, хапугам, до этого и дела нет.

— Народу — крохи, себе — жирный кусок!.. Вот так, Николай, — работал я как вол, сил не жалел, а ушел на пенсию и стал считать копейки, страдая от нищеты и стыда.

Антонида Петровна убрала со стола и, простившись со всеми, ушла спать.

— Место грей, я тоже скоро приду, — крикнул вдогонку Николай Николаевич.

Поднялся и Павел, прижался к отцовской груди.

— Пап, я тоже пойду! Завтра рано подниматься!

— Иди, сынок, иди, милый! — отец любовно похлопал Павла по плечу, довел до спальни.

Николай Николаевич распахнул окно и выставил в него голову. Приятно обдало теплым ветерком. Он разглядел на небе звезды, они мигали и звали к себе.

Дмитрий опять уселся за стол, подсел к нему и Николай Николаевич. Окно осталось распахнутым.

— Пускай проветрится — спать пойдем, закроем! — пояснил Николай Николаевич и снова за старую тему, — видимо, очень задевала его. — Какой-то дурак придумал выкупать жилье. Неужто человек за свою жизнь не выплатил за него?

— Жилье — ладно, за другое обидно. Вспомни, как строили Магнитку, другие заводы — оборванные, голодные… Не одно поколение строило… И кому-то, тому же кооператору-миллионеру, достанется все задарма. За поколение дедов и отцов обидно! Знали бы, бедолаги, что все построенное ими достанется обнаглевшему вору, — разве стали б так трудиться!

Дмитрий смолк, и после этого два брата подошли к открытому окну и долго смотрели на ночное небо. Невдалеке мигали огни металлургического завода, подавали сигналы тепловозы с рудой, выбрасывали избыточный пар цеха. Дмитрий думал о своей деревне, о том, что вслед за женой скоро и он покинет этот свет, а Николаю Николаевичу почему-то вспомнилась очкастая Ира, лаборантка с фермы родного колхоза, ее теплые руки и мягкая кожа на румяных щечках и оголенных плечах. Где она теперь?

— Может, спать пойдем? — предложил Дмитрий.

— Ты знаешь, я не против, — быстро откликнулся Николай Николаевич.

Расходясь по разным комнатам, они пожали друг другу руки. Дмитрий на цыпочках прошел в комнату Павла, боясь разбудить сына, но Павел не спал и дожидался отца.

— Я знал, что ты скоро придешь, — проговорил Павел.

Он лег на пол, а отцу уступил кровать. Дмитрий хотел лечь в зале, на диване, но Павел настоял на своей комнате:

— Ложись, пап!

Дмитрий долго укладывался, выбирая удобную позу, и наконец угомонился.

— Побывал я у тебя, сынок, посмотрел, как ты живешь. Ничего! Все хорошо. Как быстро пролетел день. Пора уезжать.

— Поживи, пап! — стал просить Павел. — Что так быстро? Уедешь…

— Нет, сынок, надо ехать! День сюда, день туда — что даст? Ничего. Что день, что неделя — все пройдет незаметно. В жизни все быстро проходит. Вот я, кажись, недавно молодой был, строил планы на будущее, а уже доживаю свой век. Подумать, будто и вовсе не жил. Но ты не унывай — у тебя все впереди!

Засыпая, Дмитрий подумал: «Как и прежде, так и сейчас для меня дорогой и единственный — это сын». О Павле думал он все чаще и чаще. Будущее Павла иногда пугало, а иногда и радовало.


Селедкин Иван Данилович работал в обжимном цехе парторгом около десяти лет. С виду вроде был честный и порядочный человек, в галстуке и темной рубахе, всегда чистый и прилизанный. Дома у него жена и двое маленьких сыновей. Для простых людей он был непонятным и загадочным — ведь самим горкомом партии рекомендован… Ну а те, кто знал очень близко Селедкина, видели в нем другую натуру — ту, что заложила мать-природа, только неясно — для каких целей?

Это был пошлый человек. Гулял, как говорят в народе, напропалую. Он не видел ничего зазорного в изменах жене и хорошо знакомым говорил: «У мужика, как у петуха, тоже должно быть несколько кур!»

Павел, встречаясь с Селедкиным в цехе, всегда думал: «Какую роль играет он в производстве? Да и нужен ли он в цехе, когда есть начальник и куча его заместителей?»

Оказывается, Селедкин был нужен в цехе! Ни одно совещание, ни один слет передовиков или ветеранов производства не проходил без него. Как правило, он всегда сидел в президиуме, рядом с начальником. Если требовалось, то произносил речи, вручал грамоты, переходящие знамена. Кроме этого, подписывал, вместе с начальником, все важные документы. Пользовался всеми благами, хотя эти блага не производил. Короче, во всем проявлял линию партии. Даже начальник цеха не принимал каких-либо серьезных решений, не посоветовавшись с ним. К тому же он был затычкой во всех делах. Допустим, посылали в колхоз группу рабочих на уборку картофеля. Назначали старшего из инженерно-технических работников, а руководящим и направляющим всегда ехал Селедкин Иван Данилович. Никто и никогда не видел, чтобы он за всю страду хотя бы одну картошину поднял с земли. Но зато первые мешки с новым урожаем везли ему домой. Так было во всем. Это раздражало людей.

Правда, был в цехе один человек, который знал Селедкина со всех сторон, — это Иван Андреевич Полуяный, так как они жили на одной площадке и их квартиры разделяла общая стена, которая в советских домах сильно пропускает звук. Все, что происходило в квартире Селедкина, было известно Полуяному. Особенно поражали Ивана Андреевича дикие вопли за стеной — вначале орала жена Селедкина, затем слышался мат расходившегося хозяина квартиры, потом падала мебель, потом звон битой посуды — и так до поздней ночи.

Утром первым выходил из квартиры спокойный и прилизанный Иван Данилович Селедкин, он шел на завод решать государственные дела, а может быть, и разбирать конфликтные ситуации, сложившиеся в семьях рабочих. Короче, быть судьей! Следом, с подбитым глазом, сильно припудренным, тащилась в поликлинику избитая им жена. Такие сцены происходили в семье Селедкина почти каждый день. Ни секретарь партийной организации цеха Иван Данилович Селедкин, ни его жена — учительница городской школы не думали во время таких ссор о детях, которые тяжело переносили горькие драмы семейной жизни.

Случилось как-то раз так, что жена Селедкина поделилась своим горем с Иваном Андреевичем Полуяным. Она видела в нем мудрого, рассудительно-справедливого человека, да к тому же неболтливого, как многие из ее соседей.

А было это так. В один из воскресных летних дней, когда жена Полуяного уехала на дачу, а Иван Андреевич, приболев, лежал на диване с газетою в руках, вдруг он услышал стук. Кто бы это? Нащупав ногами комнатные тапки, Полуяный открыл дверь — брови сами поползли кверху. Перед ним стояла Анна Селедкина с пустой кружкой в руке. Не зная, куда деться, так как был в одном халате, он извинился и пригласил в квартиру Селедкину, которая впервые пришла к нему с какой-то просьбой. До этого они только здоровались, и не больше.

— Проходите, пожалуйста! А я сейчас мигом натяну штаны… извините только… Все это неожиданно…

— Не волнуйтесь, прошу! — сказала Анна, входя в квартиру и прикрывая дверь. Казалось, она сама была смущена не меньше его. — А где хозяйка?

— Хозяйка на даче! — ответил Полуяный. Он был уже в рубахе и брюках, застегнутый на все пуговицы. Пригласил Анну к столу: — Садитесь!

— Иван Андреевич, голубчик, мой Данилыч куда-то убежал чуть свет и сказал, что вернется ночью, — заговорила Селедкина и села на предложенный стул. — Так я, если хотите, с просьбой: не одолжите сахару? Мы не смогли отоварить месячные талоны, а дети просят чаю!

— Как! — удивился Полуяный. — Нет сахара? Да нам в пятницу аж по десять килограммов выдали. Муж ваш тоже получил.

— Вот хомяк! Опять, видимо, к любовнице унес сахар, — слова эти она произнесла вслух и, недоумевая, смотрела на Полуяного. — Что же теперь делать?

— Не переживайте… я так… к слову…

Полуяный стоял у окна и растерянно поглядывал на улицу. Он увидел, как белобрысый парень перебегал дорогу перед самой машиной. На той стороне улицы женщина, в белой куртке из какого-то кооператива, продавала газированную воду, и парень бежал к ней, чтобы утолить жажду. Полуяный не знал, что ответить Анне Селедкиной.

— А еще парторг! Честь и совесть народа! — продолжала Селедкина, будто бы сама с собой. — Куда только смотрит партия?

— Забудьте об этом! — откликнулся Полуяный лишь для того, чтобы хоть что-то сказать вдруг упавшей духом соседке. — Может, все станет на место и он совсем другим будет!..

— Вряд ли!.. — как-то удрученно-подавленно сказала Анна. — Горбатого могила исправит.

Тут Селедкина без всякого повода начала рассказывать про свою жизнь. Полуяный посмотрел на нее и вроде бы впервые заметил, что лицо у Анны чуть-чуть продолговатое, серые глаза, нос и уши правильной пропорции, на носу очки. Рот маленький и зубы ровные, белые. «В молодости Селедкина симпатичная была», — подумал Полуяный и сел за стол против нее, стал слушать, не перебивая. На окно уселась муха и забегала по стеклу. Вверху, на паутине, ждал ее паук.

— Прямо скажу, — как бы оправдываясь за откровенность, говорила Селедкина. — Вначале муж не человек был, а золото — пока работал рабочим. Потом кончил техникум, и его выбрали комсомольским секретарем. Поступил в Высшую партийную школу. Селедкину на заводе такую характеристику дали — лучше не надо. Я, понятно, радовалась за него. Пошли у нас дети. Как-то раз заметила, как он от соседки-вдовы выходил. Жили мы тогда в другом конце города, а эту квартиру он получил, уже будучи секретарем парторганизации. Да вы, Иван Андреевич, помните, как мы переезжали в этот дом. Так вот, вышел он от соседки, а я к нему, дурочка, сразу с вопросом: «Ты зачем туда ходил?» Он не ожидал увидеть меня, растерялся и говорит: «По общественным делам». А какие могут быть общественные дела, если они в разных организациях работают: он на металлургическом комбинате, а она инструктором в ДОСААФе. После этого все в нашей жизни закрутилось. Стал приходить домой пьяным, начал по всякому поводу задирать меня. Если я отвечу ему на его придирки, он сразу драться лезет и лупит меня, как мужика.

Так она говорила очень долго. Полуяный несколько раз отсиживал ногу, менял положение на стуле и уже изрядно устал. «Надо же уважать собеседника, — недовольно думал Иван Андреевич, но вида не показывал, — нужно вовремя откланяться и уйти. Только и всего!»

— Вы, Иван Андреевич, как член партии, поговорите с ним, — попросила Селедкина, и на глазах у нее заблестели слезы. — Не нравится ему у меня, пусть уходит, но драться зачем? Поймите — дети нервными растут. Возненавидели они отца. Уйдет — не пожалеют…

— Нда-а! — промычал Полуяный. Не ожидал он услышать такое про своего партийного вожака. — Хорошо, Анна! Выберу время — побеседую!..

Иван Андреевич вспомнил, как читал в одной центральной газете про одно озеро, с одной стороны которого были обкомовские дачи, а с другой — рабочих. Как-то жарким днем на обкомовских дачах у самого берега толпился народ, в основном женщины и дети. Вдруг маленький мальчик испуганно закричал и тут же заплакал:

— Мама!.. мама!.. к нам рабочий плывет…

Женщина с холеными руками успокоила сына:

— Не бойся, милый. Сейчас позвоним папе, и он вызовет милиционера, тот отгонит рабочего.

«Вот как с нашим братом, — невесело подумал Полуяный. — Будто не рабочий плывет, а крокодил».

Иван Андреевич одолжил Анне Селедкиной сахар, и та пошла домой, а самого Ивана Андреевича где-то около часа гоняли из одной комнаты в другую расходившиеся нервы. Минувшая война опять дала знать! Потом его мысли перебросились на другое. Полуяный понять не может, как нынешнее поколение предает забвению такую тяжелую войну! Почему-то не ценит усилия многих миллионов солдат, отдавших молодость, здоровье, а зачастую и жизнь за нашу Родину. А может, цена Родины уже другая?

После того случая, когда Анна Селедкина поведала Полуяному о своей жизни, она стала при каждой встрече жаловаться на своего мужа. Видно, женщине хотелось облегчить душу, и Анна в лице Ивана Андреевича нашла внимательно-сочувствующего слушателя.

Полуяный решил откровенно побеседовать с Селедкиным, конечно, с глазу на глаз, ждал подходящего случая, и такой случай неожиданно подвернулся.

Как-то заболел у него в бригаде один парень, Стас Цветков. Молодой, но толковый. День нет на работе, два… Полуяный не утерпел и пошел после работы навестить Стаса. Засиделся у больного допоздна. Когда, попрощавшись, Полуяный вышел на лестничную площадку, то неожиданно столкнулся с Селедкиным, который выходил из дверей напротив. Полуяный знал, что в той квартире живет их инструментальщица. Муж инструментальщицы бросил ее за разгульный образ жизни, уехал в Сибирь от греха подальше да там и остался. С тех пор повелось, как только у какого-нибудь мужика накопится дурная сила, так сразу он торопится к инструментальщице.

Она была приветливой хозяйкой, никого не обижала, и все посещавшие ее довольные уходили от ласковой женщины. Ко всему прочему она была смазливой бабенкой. Черные глаза инструментальщицы загадочно улыбались из-под черных и тонких бровей и, словно змея лягушку, притягивали холостых и женатых.

Надо же судьбе свести вместе на лестничной площадке парторга цеха и простого коммуниста. Полуяному пришлось прямо ни с того ни с сего заговорить на тему, неприятную Селедкину. Гнев и злоба придали Полуяному мужества, и он высказал побледневшему от злости прилизанному парторгу все, что он о нем думал. Полуяный не знал, как опасно говорить правду таким людям, как Селедкин. Если бы он хотя бы догадывался о том, чем может все это закончиться, то никогда в жизни не стал высказывать Селедкину свои взгляды на его поступки в таком тоне. Но это еще впереди, а сейчас предстояло ему пройти большую часть дороги вместе с парторгом. Они шли по ночному городу, а мимо пробегали машины. Уже зажглись вдоль дорог фонари. Если в это время подняться на пожарную каланчу и посмотреть сверху на город, то увидишь сплошную ленту бегущих огоньков. Они были как маленькие загадочные светлячки. Очень красиво смотрятся дорога, черные крыши домов и зарево, исходящее от завода.

Полуяный, отличавшийся исключительной честностью и прямолинейностью, словно на официальном приеме, стал обращаться к парторгу по фамилии.

— Товарищ Селедкин, я, как коммунист, хочу поговорить с вами насчет вашего поведения.

Селедкин не ожидал услышать такое, резко остановился, удерживая Полуяного за рукав.

— В чем дело? Что за тон?

— Не будем сейчас деликатничать и напускать важность, — не обращая на Селедкина внимания, продолжал Полуяный, — не в этом суть! Я по отношению вашего поведения.

— Тебе какое дело? — вспылил Селедкин и отвел Полуяного на обочину, дабы не мешать редким прохожим. От него несло водкой и, кажется, луком. — И попробуй только болтни на работе или у меня дома!.. — он выругался мерзко и грязно.

Полуяный услышал и не поверил самому себе: неужели Селедкин так дремуче груб?

— Угрожаешь? — Иван Андреевич тоже перешел на «ты». — Знай, не боюсь! Я думал, что ты хороший человек, а ты с гнильцой.

— Не тебе судить! — Селедкин дико завращал глазами и ближе притянул к себе Полуяного, со стороны можно было подумать, что они мирно беседуют, так как говорили тихим нормальным голосом. Куда девался учтивый и вежливый парторг. Перед бригадиром стоял обыкновенный хам.

— Я по сравнению с тобой лет на двадцать, считай, больше прожил, — спокойно сказал Полуяный. — Всего на свете повидал. А вот таких двуличных впервые встречаю. Пойми ты, чудик, не боюсь я тебя, хоть убей! На войне не с такими сталкивался. Понял?!

Селедкин угрожающе засмеялся. Он отпустил рукав Полуяного и засунул руки в карманы брюк, при этом стал перекатываться с носков на пятки и обратно.

— Ха-ха!.. Да! Я парторг, но станешь на дороге — оборву уши!.. Как мальчику!.. Пойми, пенек, я слов на ветер не бросаю… Теперь ты видишь, какой я есть на самом деле?! Пойди доложи обо мне — тебе не поверят… Засмеют…

— Ну это потом посмотрим!.. А сейчас предупреждаю: если еще раз замечу тебя у этой или другой бабы, так сразу пойду в горком партии!..

— Беги… беги! Но помни!.. Я не собираюсь долгую жизнь прожить…

Полуяному показалось, что Селедкин заносит руку для удара, но парторг пригладил волосы на голове, потом развернулся и ушел, не оборачиваясь. Пошел домой и Полуяный; на душе у него было нехорошо, словно кошки нагадили.

Иван Андреевич ворвался домой с шумом. Раньше он никогда не входил без стука, а тут ногой открыл дверь. Жена Полуяного уже была дома. Увидев мужа, она удивленно подумала: он пьян: рубашка выбилась из-под пиджака, плащ расстегнут, а сам Иван Андреевич был очень сильно возбужден. Жена приблизилась к нему, принюхалась и убедилась, что он совершенно трезв. Да и вообще Полуяный очень редко выпивал. Он всегда осуждал времена застоя — времена разгульной пьянки в стране. Полуяный грубо отмахнулся от вопросов жены и, не поужинав, ушел спать, опрокинув при этом стул.

У Ивана Андреевича разболелась душа. Он смутно догадывался: оттого что не сумел достойно ответить подлецу в лице парторга. Полуяный уже лежал в постели, уже почти забылся, уже первый сон увидел, но тут очередная волна злобы с такой силой покатилась на него, что он вскочил с постели и как волк, обложенный красными флажками, забегал по комнате.

Через неделю после стычки между Селедкиным и Иваном Андреевичем состоялось открытое партийное собрание. Рабочие, прослышав о споре между парторгом и Полуяным, с нетерпением ждали этого дня.

Красный уголок заполнился быстро. Пришли не только коммунисты, но и беспартийные. Селедкин, как всегда, занял место за столом президиума. Лицо у него было злое, каменное. Он чувствовал, что Полуяный готовится дать бой ему! Раз так — пусть попробует! Он не боялся выступления Полуяного, так как чувствовал поддержку секретаря парткома завода и даже первого секретаря горкома партии, с которыми учился на Высших партийных курсах. Он знал: решение принимать будут они, а не рабочая масса. Про себя Селедкин решил: «Пусть лучше Полуяный прямо при всех расскажет про него, чем где-то за глаза, тогда ему будет легче опровергнуть доводы Ивана Андреевича, да и выглядеть это опровержение будет более правдоподобно». Вот почему Селедкин решился на открытое партийное собрание.

Потянулось тягостное молчание. Рабочие неподвижно-хмуро смотрели на Селедкина и не опускали глаз. Каждый из сидящих в зале знал, что парторг за счет цеха построил себе дачу, строил ее в рабочее время, и не сам строил, а подчиненные ему рабочие.

На повестке дня стоял один-единственный вопрос — «О дисциплине и моральном облике коммуниста». Эту повестку подкинул Селедкин для той же цели: дать повод для выступления Ивану Андреевичу.

Селедкин всегда держался одного правила: врага надо бить его же оружием. Надо сделать так, чтобы раз и навсегда обрезать язык правдолюбивому бригадиру. Пусть не сует нос.

Как только прибывшие на собрание расселись, сразу слово взял Селедкин. Говорил он решительно и довольно долго.

Все заранее знали, о чем он будет говорить, слышали не один раз об этом на собраниях, читали об этом в газетах, смотрели по телевизору и поэтому слушали парторга без особого вдохновения. Некоторые даже спали, посапывая потихоньку, а самые дальние перебрасывались меж собой незначительными словами, совершенно не относящимися к повестке собрания.

Селедкин говорил о долге и кристальной честности коммуниста, о моральном облике его.

— Мы, коммунисты, — заканчивал свое выступление Селедкин, — должны быть выше беспартийной массы, всегда и во всем показывать пример не только на работе, но и в быту.

Как только он закончил доклад, присутствующие взорвались. Сразу было не понять, кто о чем кричал, но среди этого гвалта выделился один голос.

— Дайте же мне, дорогие товарищи, сказать, — закричал оператор с главного поста управления станом и сделал попытку вскочить. Он хотел спросить у Селедкина, придерживается ли он сам морального кодекса?

— Постой, Андрей! Пусть угомонятся! — схватил его за рукав оператор с другого поста. Он не понимал, как можно говорить в такой суматохе.

— Ты не трожь меня! — начал отбиваться оператор с главного поста. — Во привязался! Еще друг называется!

Затем, когда все накричались и наспорились, слово взял Полуяный. Зал вздрогнул, притих, а потом пополз по рядам какой-то гул. Иван Андреевич вышел к трибуне, помолчал, вглядываясь в лица сидящих в зале людей. Всех он знал, и все знали его. Полуяный был уважаемым в цехе человеком, да и не только в цехе, но и на всем заводе. Даже директор при встрече с ним обязательно здоровался за руку, и поэтому, когда заговорил Иван Андреевич, зал замолчал.

— Товарищи! — начал Полуяный неторопливым, но обдуманным голосом. — Вы знаете, что я плохой оратор и редко выхожу к этой трибуне. Но сейчас, заслушав доклад нашего парторга Ивана Даниловича Селедкина о моральном облике коммуниста, хочу сказать следующее…

Полуяный начал рассказывать о Селедкине, о двуличии его натуры: на работе он хороший, правильный, а дома перевоплощается в зверя. Пьет водку, бьет жену, распутничает. Пример? Пожалуйста! Связался с нашей инструментальщицей.

С секунду на лицах рабочих держалось неподдельное изумление, потом зал зашумел, закричал, затопал ногами. Никто не мог поверить, чтобы парторг такое вытворял. Это, по всей видимости, клевета. Об этом и заговорил Селедкин. Грозился подать в суд на Ивана Андреевича, если тот не извинится публично перед ним.

Допоздна затянулось собрание. Потом стали все расходиться.

Селедкин поймал Ивана Андреевича и отвел его в сторону, чтобы никто не слышал, тихо сказал, наливая злобой глаза:

— Смотри… я ведь предупреждал…

Сказав это, Селедкин развернулся и ушел. Грубый тон, каким были сказаны эти слова, произвел на Ивана Андреевича удручающее впечатление. «Не запугаешь! Не парторг, а мазурик! Журавль прилизанный!» — говорил про себя Полуяный.

Он вышел на улицу и пошел к проходной; стало легче, когда он вырвался из красного уголка на божий свет. Дорогой он вспомнил, как у него даже ноги задрожали и руки заходили сами по себе после слов Селедкина и как ему захотелось ударить Селедкина по физиономии, но сдержало присутствие посторонних.

Размышляя таким образом, Полуяный добрался до своего дома, где смотрела телевизор жена, нетерпеливо ожидавшая его возвращения.

— Как прошло собрание? Отчего ты такой хмурый? — были первые слова жены, когда она накрывала на стол и разливала по чашкам чай.

— А-а-а!.. Нормально!.. — Полуяный махнул рукой и сел за стол; намазывая на кусок масло, сказал: — Ну и тип Селедкин! Вот не подумал бы, что в партии есть такие!

— Да плюнь на него! Забудь! Дался он тебе! — говорила жена и пристально смотрела в лицо мужа. У нее были синие глаза и чуть-чуть подкрашенные губы.

— Право, не могу! — ухмыльнулся Полуяный. Он хотел придать иронический смысл своим словам, но, кроме улыбки, больше ничего не получилось. Потом, до позднего вечера, он хмурился и молчал, а когда укладывался спать, то не утерпел и снова сказал: — И такие, как Селедкин, руководят нами. Тьфу!.. Поганец!..

Полуяный дома не мог уснуть, перевертывался с боку на бок. Тяжелое одеяло сползло на пол. Он с раздражением подумал о жене: «Сколько раз просил дать что-нибудь полегче, то ли забывает, то ли еще что-то другое». Полуяный поднялся, открыл окно, постоял у окна, дыша свежим воздухом. В конце улицы просигналила автомобильная сирена. Куда-то катилась милицейская машина с вертушкой на кабине. Доехав до перекрестка, она свернула вправо. И снова наступила тишина.

Через два дня после этих событий Полуяный подходил к дому, думая о том, что жена сейчас печет блины, она еще вчера обещала ему испечь. По пути домой он повернул к ларьку и купил свежих газет. Заглянул и в книжный магазин, но там хороших авторов не было, и он, разочарованный, зашагал домой. У подъезда его ожидала соседка, жена Селедкина. Взглянув на бледное ее лицо и выжидающие глаза, Полуяный понял: опять что-то стряслось.

— Иван Андреевич! — плачущим голосом заговорила она. — Не знаете, где мой? Уже два дня нет его дома!..

— Я и на работе его не видел! — ответил Иван Андреевич и, свернув поперек газеты, положил их в карман. Мимо прошел испачканный мелом мужик и попросил у Ивана Андреевича закурить. Тот ответил, что нет у него. Мужик выругал его и ушел.

— Иван Андреевич, голубчик!.. Помогите его найти!.. — попросила жена Селедкина и заплакала.

— Не плачь, Анна, — как мог стал успокаивать Полуяный. — Попробуем его найти.

Ивану Андреевичу очень, даже очень не хотелось этого делать, но, видя слезы соседки, он не устоял перед чужим горем и повел ее к инструментальщице. По дороге он рассказал ей все.

«Пусть знает! — подумал Полуяный. — Эх, жалко, блины остынут».

Дверь открыла им инструментальщица. Увидев Полуяного и Анну, она покраснела и пропустила их в комнату. Из кухни вышел пьяный Селедкин.

— Ых-ых-ых!.. — зарычал он страшно и красно-одичавшими глазами уставился на Ивана Андреевича. Потом метнулся в кухню и выбежал оттуда с ножом.

Не успел Полуяный даже подумать, как Селедкин ударил Ивана Андреевича ножом, потом еще и еще…

— Что ты делаешь?.. Зверюга!.. — закричала Анна и упала в обморок.

Приехали «скорая» и милиция вместе. Ивана Андреевича увезли в больницу, а Селедкина — в милицию.


…После трагических событий Павел еще сильнее привязался к Степанову, который не лебезил, не заискивал перед начальством, не унижал своего достоинства.

Степанов чувствовал, что его рвущаяся к правде душа не встречает понимания части рабочих, привыкших перед начальством снимать шапку. «Не будешь с начальством ласковым, — обычно выражал общее мнение Сумеркин, — будет оно урезать премию, а то и вовсе лишать. Мне что, пусть ругают, хотя б и несправедливо, — стерпеть всегда можно!» Начальство недолюбливало Степанова за язык, за непокорный нрав, за то, что он имел свое отношение к происходящим событиям в мире, не похожее на их отношение.

— Степанов, что тебе больше всех надо? — недовольно спрашивал мастер. — Везде суешь нос.

— Мне ничего не надо, — перебивает Степанов, — это тебе надо. В рабочее время для твоей дачи то одно делают, то другое.

Такие стычки происходили часто.

Вот и сегодня мастер попросил Сумеркина сделать из труб столбики для забора на дачу.

— Это недолго! — упрашивал мастер. — Я думаю, до обеда управишься?

— Будет сделано! — не подумав, быстро согласился Сумеркин.

— Товарищ Ко́зел, — обратился Степанов к мастеру, всем видом подчеркивая официальность разговора, — если Сумеркин займется забором, то я ничего делать не буду — сяду и буду сидеть. Понял?

— Что?! — вскрикнул мастер. — Я тебе дам «не буду делать»! Я тебе дам!..

— Что ты мне сделаешь? Хочешь, сейчас позвоню в милицию? — горячился Степанов.

— Ха! Он будет меня пугать. Звони хоть в Москву, — опять закричал мастер. — Можно подумать, что застращал меня.

Степанов ушел, громко хлопнув дверью.

Ко́зел после ухода Степанова долго не мог успокоиться, потом позвал Сумеркина и отменил свою просьбу.

Павел все это видел и слышал их разговор и, конечно, полностью был на стороне Степанова. Рабочие пошумели немного. Одни ругали мастера, другие Степанова. Начальство шум не слышало, это стало ясно, когда мимо прошел Ко́зел, — он не обратил внимания на них и ушел. Уши у него были красные, а руки заложены за спину. Степанов смотрел в сторону мастера, губы его подрагивали.

Павел подгонял шпонку под паз на валу, работал медленно, но аккуратно. Шпонку, чтоб она не вертелась, зажал губками тисков, плавно работал рашпилем, через каждую минуту проверял штангенциркулем. Время показало, что Павел от природы наделен смекалкой, любовью к труду, упорством.


Отец Павла на другой же день после приезда отправился домой. Никакие уговоры не могли задержать его в городе. Провожая, Павел дал ему сто рублей. Вначале отец ни в какую не хотел брать деньги, но, увидев, что сын расстроился, поблагодарил и взял.


После одного идиотского случая, когда Сумеркин лишился дармовой водки, он возненавидел Павла со всей силой своей мелкой душонки, а еще больше Степанова, приписывая ему верховодство во всех негативных поступках Павла. Но открыто проявлять свою ненависть не стал, наверняка недавнюю стычку помнил, вот и решил действовать по-другому.

Сумеркин знал, что мастер Ко́зел страсть как не любил Степанова, а сейчас, поговаривают, недолюбливает и Павла за преданную дружбу со Степановым, и, поэтому он, наедине конечно, стал нашептывать мастеру на Степанова и Павла.

Они, дескать, плохо отзываются о мастере, по случаю и без случая смеются над ним, рассказывают о мастере разные небылицы, за глаза обзывают Цаплей, так как мастер при ходьбе имел привычку выбрасывать ноги, и, что самое главное, призывают рабочих к непослушанию; сами они очень плохо относятся к работе, и если бы не он, Сумеркин, который пашет за двоих, многие б задания оставались невыполненными.

Все это преподносилось намеками, с заверением в преданности мастеру. Мастер добросовестно это выслушивал, хвалил за преданность Сумеркина, во всем, надо думать, верил ему, и поэтому все строже и суровее стал относиться к обоим. Что-что, а премии они теперь получают на пятьдесят процентов меньше остальных, да и отгулы у мастера невозможно стало выпросить.

Павел и Степанов не догадывались о кознях Сумеркина и относились к нему по-прежнему, а он, без мастера, был рубаха-парень.

К концу смены к Павлу подошел Николай Николаевич и, оглядываясь, прошептал:

— Паша, есть дело, плевое, но денег отхватишь не один кусок. Понял? После работы жди…

Выждав минуту-другую и хорошенько подумав, Павел твердо сказал:

— Я пас — не ворую и не тянет!..

— Ах, что за глупый! Что за червяк! Пойми, дурень, все сейчас так… надо ж жить… Ничего не поделаешь… — говорил Николай Николаевич, полный ненависти к Степанову, который имел сильное влияние на Павла. Его, дескать, штучки. — Как знаешь… Думай, решайся… Да смотри… не болтай…

— Не пойму — зачем меня брать? Управитесь и одни!

— Что ж, как угодно! — обижаясь, сказал Николай Николаевич. — Не хочешь дядьке помочь, да? Неблагодарный! А ведь я тебя выручал — не так ли?

— Там помощь, а тут воровство — посадят!..

— Не бери деньги — не посадят! Я же не выдам тебя в случае чего, дурья голова! Потом, у меня все наверняка. Продумано. Понял?

Эта лишенная здравого смысла логика и присущая простым людям исключительная надежда на фортуну и Бога разрешила все сомнения и вопросы Павла в смысле помощи дяде.

— Что надо? — поинтересовался Павел. — Не выношу, когда играют в прятки.

— Вот это вопрос — в лоб и по-мужски! — воскликнул обрадованный дядя и хлопнул Павла по плечу. Тот аж присел. — В складе, за городом, я обнаружил оцинкованный металл. Если добудем, то продадим одному кооперативу, а там уж его дело. Вот такая штуковина! И захрустят в кармане новые рубли. Усек?

После работы Николай Николаевич повел Павла в кафе «Бригантина». На углу кафе стояли два милиционера: один длинный, а другой короткий; оба с кобурой на поясе. Длинный проводил их долгим взглядом и закурил. От такого взгляда Павел почувствовал, как что-то забегало между лопаток, ноги стали холодными и неуклюжими.

— В кафе? Зачем? — недоуменно спросил Павел.

Дядя пояснил:

— Приятеля одного подождем. Нужен.

Смутное ожидание чего-то взволновало Павла, мучительно-страшно не хотелось ехать с дядей. «Дурак, — думал Павел. — Зачем соглашался?» И досаднее всего было то, что он не находил причины своего беспокойства.

— Дядя, ты слышал что-нибудь про Камо? — задал Павел вопрос и стал подстраиваться под ногу Николая Николаевича.

— А что? Ничего! Где работает?

— Так вот, Камо воровал у царского правительства. А мы? У рабоче-крестьянского!..

— Дурак ты, Павел, не обижайся только. Где это правительство — рабоче-крестьянское? Царь на коне выезжал, а наши — на «зимах»… И берем мы свое, давно оплаченное.

— Дядя, как ты пролез в партию? Тебя ж судить надо!

— Спасибо, племянник! Чего ж ты родному дядьке желаешь! Я ж где коммунист? На людях, на заводе, на Доске почета! А здесь я на равных с тобой. Дошло?

— Дошло! Вот я — беспартийный, но все это презираю. Отец тоже беспартийный, а на такое не пойдет. Ни-ни!.. А Сумеркин в партии, прохвост и пройдоха, и рекомендацию давал ему ты.

— Ну хватит! Яйцо будет курицу учить. Железо лежит в бездействии, а где-то на дачах крыши текут. А ты попробуй купи в магазине! Шиш! Да нам за это не тюрьму, а орден надо давать. Это называется помощь населению. Уловил? К тому же это железо, если хочешь, больше года лежит. Видно, кто-то выжидает момент, чтобы списать, а потом продать. Как видишь, не такой уж дядя у тебя глупый. Пока не поздно — учись.

— Ну-ну! Это я понимаю. Все равно одно не вразумлю: зачем воровать? Нельзя жить честно?

— Ишь ты, приспичило знать ему. Идем, — ответил Николай Николаевич сердито и остановился. — Постой. Ты думаешь, мне охота идти на это? Нет! Получим деньги, а с деньгами жить можно. Потом, у меня вот такого не бывало в жизни. Один раз попробовать можно!

Павел засмеялся. Он был растерянным и смущенным. Они проводили взглядом проезжавшее мимо такси и вошли в кафе.

В кафе было мало посетителей, и молоденькие официантки в беленьких куртках сидели все вместе за одним столом и говорили между собой.

Дядя взял у знакомой буфетчицы бутылку вина. Сели за стол. Одна из официанток подошла к ним и достала из бокового кармана карандаш и блокнот.

— Заказывать будем?

— Нет! — отчеканил дядя, и когда недовольно фыркнувшая официантка отошла, дядя спросил у Павла: — Налить?

— Ты что? Я не пью! — Павел посмотрел на его руку. Она дрожала — из наполненного стакана стекало на скатерть вино.

— А я выпью! — Дядя опрокинул стакан, и у него заходил кадык то вверх, то вниз.

«Боится!» — подумал Павел и удивился.

У Павла тоже предательски задрожали колени, и он решил: «Пока не поздно, нужна отказаться. Шут с ним, с дядей, и его деньгами».

К ним, щеголяя новенькими сапогами, подошел Бурков, подсел. От вина отказался.

— Трусишь? — спросил он Николая Николаевича и ехидно улыбнулся. — Я думал, ты крепче.

— Нет! Все обдумано. Пора. — Николай Николаевич решительно поднялся и взглянул на часы.

— Допей! — кивнул на бутылку Бурков. — Жалко!

— Нет-нет!.. Пошли!..

— Тогда айда! — Бурков поднялся, и они двинулись на выход.

Павел уронил стул и тут же его поднял.

Они вышли из кафе и сели в грузовую машину, которая стояла за углом. За городом Бурков поехал медленнее и все смотрел, нет ли хвоста. Проехали железнодорожный путь и свернули с дороги влево. Быстро начало темнеть. В будке стрелочника зажегся свет. Шофер, держа одной рукой баранку, другой вложил в рот папиросу и закурил.

— Кончай! — приказал Николай Николаевич.

Шофер сделал две большие затяжки и выплюнул папиросу в окно.

— Сам вино пьешь, а мне курить не даешь! — Бурков обиженно фыркнул.

— Не ной! — посоветовал Николай Николаевич.

Впереди показались какие-то строения, за ними начинался лес. Уже совсем стемнело.

И тут Павел услышал, как стучит у него сердце. Он прижал его ладонью, чтоб не так громко было.

Подъехали к самым складам. Дядя выпрыгнул из кабины и, обойдя машину, подошел к Буркову:

— Разворачивайся да побыстрей. Фары не включай, — командовал Николай Николаевич, а потом Павлу: — Посторожи!.. Мы все сделаем без тебя!..

Они подогнали машину к самому складу. Послышались глухие удары, затрещали доски. Павла охватил страх, не поддающийся воле, не управляемый сознанием. Пользуясь темнотой, он побежал прочь. Навстречу ехали два «уазика». «Милиция! — мелькнуло в голове у Павла. — Все равно не успею предупредить…» Ничего не соображая, машинально он спрятался за будку стрелочника. Когда машины проехали мимо в сторону склада, он выскочил на дорогу и побежал в город, только бы подальше от этого места. Больше Павел ничего не хотел на свете… Только бы подальше… «Камо… Камо… — думал почему-то упорно Павел, — а ведь с Камо начался развал России».


На следующий день утром Степанов и Штопор прибежали к Павлу, который колол в сарае дрова. Обоих было не узнать. Разгоряченные быстрым бегом, взволнованные, шумные.

— Бросай топор, айда в город, — закричал Штопор, выхватил топор и закинул в сарай. Топор упал на уложенную поленницу и опрокинул ее. — Глянь, что в городе творится! Народу… На площади митинг.

Со всех сторон к площади стекался народ. Слышны были говор, топот, трескотня. Самая большая колонна, в несколько тысяч голов, двигалась от металлургического завода. Из толпы раздавались возмущенные голоса; недалеко от Павла, Степанова и Штопора какой-то мужик в расстегнутом плаще и со съехавшим на сторону галстуке призывал к спокойствию. На тротуарах, прижимаясь к домам, стояли зеваки, многие, видимо, не понимали, что происходит, спрашивали друг у друга и, не получив вразумительного ответа, ждали, что будет дальше. Где уж понять обывателям, — при социализме и столько недовольных!

Подъехал грузовик. В кузов заскочил молодой парень, поднял руку и, не дожидаясь, когда стихнет гул толпы, громко заговорил:

— Товарищи! Довольно кланяться и просить милости! Пора стать на защиту наших прав! Для чего работаем, товарищи, если на штаны заработать не можем! Вперед, товарищи!

— Вперед! — заорала толпа.

Перед глазами замелькали кепки, шапки, лица, красные от натуги, с орущими ртами. В свирепом хоре голосов раздался пронзительный свист, он точно кнутом подстегнул людей, заставляя их броситься вперед, неистово выть, махать в угрозу кому-то кулаками.

Толпа всколыхнулась, застонала и поплыла к многоэтажному, богато отделанному зданию — к городскому начальству.

Впереди, перед зданием замаячили фуражки милиционеров. Функционеры решили не сдаваться. На помощь милиции были стянуты солдаты. Каждый строй имеет свою конституцию, и на основании этой конституции он защищает себя.

Павел не заметил, как вместе со Штопором очутился впереди всех. Степанова нигде не было. В толпе появились темные личности, одинаково подстриженные, с поднятыми воротниками у плащей. Они насильно совали в руки людям кому арматурины, кому ножи. Сунули арматурину Павлу, но Павел откинул ее далеко вперед, арматурина упала, загремев. Штопор почему-то не бросил свою. Видимо, он настолько был потрясен увиденным, что уже ничего не замечал, ни на что не реагировал.

Толпа подошла к зданию городского аппарата и стала требовать начальство. Никто не выходил к толпе, и так было ясно, что разговора не получится. Слишком много требовала толпа. Ну кто же уравнивает ее с аппаратом? Тогда надо давать каждому по черной «Волге» и участки под дачу по пятьдесят гектаров. Подскажите, товарищи, где взять все это?

Милиция и солдаты начали потихоньку оттеснять толпу. В этот момент кто-то бросил камень в окно второго этажа, послышался звон разбитого стекла. Толпа уже ревела одним голосом. Павел хотел уйти, почувствовав головокружение и тошноту, но сзади плотной стеной стояли люди. В этот момент из толпы выскочил тип с золотыми зубами и ударил ломиком милицейского офицера. Тут же повыскакивали другие, вооруженные прутьями. Началась свалка. Троих милиционеров убили наповал. Неожиданно раздались выстрелы, послышались крики, стоны… Золотозубого за волосы тянули к милицейской машине. Убегая, Павел оглянулся: сзади валялся Штопор со сжатой в руке арматуриной, вокруг головы была лужа крови. Толпа стала разбегаться в разные стороны: кто в ворота дворов, кто в подъезды домов. Милиция гналась за убегающими и била по спине резиновыми дубинками. Увидев литой чугунный забор, за которым находился кинотеатр «Садко», Павел перемахнул через него и даже не обратил внимания на афишу, на которой старательный художник добросовестно написал: «Человек с ружьем». Шли повторы старых фильмов. Навстречу бежал Степанов. Когда поравнялись, Павел заплакал и махнул головой в сторону площади:

— Там, Коля Иванов… Убит…

— Чего мелешь! — Степанов огненным взглядом опалил его, потом схватил за плечи и стал трясти. — А ну повтори… Убью… Повтори…

— Там Коля… убит… — повторил Павел и заревел во весь голос.

Степанов побледнел, сел на ступеньку и тоже заплакал.

Как на грех, светило ярко солнце, в голубом небе летали стрижи: никакого дела не было им до людей. У птиц свои заботы. От земли шел теплый пар.


Павел до того был потрясен только что пережитым, что не помнил, когда и как расстался со Степановым. В ушах все еще стояли выстрелы, разноголосый вой, крики. В глазах торчали Штопор и лужа крови, милиция с палками, солдаты с автоматами и подвижное тело толпы, растянутое по всей длине улицы, — оно то колыхалось, то уклонялось от ударов.

Павел не помнил, как забрел в другой конец города. Здесь было спокойно, и горожане шли по своим нуждам, как в обычные дни. Павел ни о чем не думал. Только бы вновь не заплакать. А что с того? Степанов тоже ревел. Только бы не горевать! Нужно собрать в кулак всю силу воли, сжать зубы, затормозить учащенный стук сердца. Раз… раз… раз… У встречных людей улыбки на лицах, словно бы ничего не случилось, словно бы все происшедшее в порядке вещей. Как люди могут смеяться, когда плакать охота? Нет! Надо забыться, не вспоминать. Тяжело в семнадцать лет преодолевать такие нагрузки. Вперед, только вперед, и никаких остановок. Мимо проносятся машины; позванивая, бегут трамваи. У газетного киоска очередь, часто попадаются женщины с тяжелыми сумками, кажется, у них нет мыслей, кроме той, как накормить семью; молодые мамы катят в колясках детей. Зачем, кому нужны дети? Чтобы их потом били резиновыми палками, чтобы они, как Штопор, навсегда остались на мостовой, с лужею крови вокруг головы?..

Уже стемнело, когда Павел дошел до дома дяди. Он остановился у калитки. Ему показалось, что вокруг стало еще непригляднее, еще мучительнее, еще больнее! И подумалось: почему простые люди такие несчастные?


Оглавление

  • РАССКАЗЫ
  •   НЕПУТЕВЫЙ
  •   СЛУЧАЙ В ПЕРЕВОЗОВЕ
  •   ТРЕЩИНА
  •   ПЛОТНИЦКАЯ ИСТОРИЯ
  •   УПРИСТАНИ
  •   ТРАВМА
  •   В ДЕРЕВНЮ К МАМЕ
  •   В КОМАНДИРОВКЕ
  •   ЗА МАЛИНОЙ
  •   ПЕРВЫЙ РАЗ В ЖИЗНИ
  •   ВЕНЕРА МИЛОССКАЯ
  •   ЛАПА-РАСТЯПА
  •   ПОЛЫНЬ — ТРАВА ГОРЬКАЯ
  •   ЮЛА
  • ПРОБУЖДЕНИЕ Повесть