Черная камея (fb2)


Настройки текста:



Энн Райс Черная камея

Дни мои прошли; думы мои – достояние сердца моего – разбиты. А они ночь хотят превратить в день, свет приблизить к лицу тьмы. Если бы я и ожидать стал, то преисподняя – дом мой; во тьме постелю я постель мою; гробу скажу: ты – отец мой, червю: ты – мать моя и сестра моя. Где же после этого надежда моя? И ожидаемое мною кто увидит? В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе.

Книга Иова 17:11-16

Посвящается моему сыну, Кристоферу Райсу

1

Лестат, если ты найдешь это письмо в своем доме на Рю-Рояль – а я искренне верю, что так оно и будет, – то сразу поймешь, что я нарушил твой приказ.

Мне известно, что Охотникам за Кровью вход в Новый Орлеан заказан и что ты уничтожишь любого, кто попадется на твоем пути. Но в отличие от многих непрошеных гостей, с которыми ты, конечно, расправился, я понимаю, что тобою движет. Ты не хочешь, чтобы нас видели агенты Таламаски и ради их же безопасности – как, впрочем, и во имя нашей собственной – не желаешь воевать с уважаемым орденом детективов-экстрасенсов.

Но прошу, даже умоляю: прежде чем отправиться на мои поиски, прочти это послание.

Меня зовут Квинн. Мне двадцать два, и скоро исполнится год, как я превратился, по выражению моего Создателя, в Охотника за Кровью. А теперь, оставшись, насколько понимаю, сиротой, обращаюсь за помощью к тебе.

Но прежде, чем перейти к делу, позволь сообщить, что я знаю о существовании Таламаски и был знаком с деятельностью ее агентов еще до того, как в моих жилах потекла Темная Кровь. Мне хорошо известны их природная добродетель и пресловутый нейтралитет в отношении всего сверхъестественного. Естественно, я предприму чрезвычайные меры, чтобы ускользнуть от их неусыпного ока, когда буду прятать это письмо в твоей квартире.

Не сомневаюсь, что ты телепатически наблюдаешь за Новым Орлеаном, а потому, уверен, письмо непременно попадет в твои руки.

Если же ты все-таки решишь незамедлительно наказать меня за неповиновение, то, прошу тебя, дай слово, что сделаешь все возможное, дабы уничтожить призрака, который преследует меня с самого детства. Это создание – мой двойник, мой вечный спутник, с тех пор как я себя помню, – теперь представляет опасность для людей. И для меня тоже.

Но позволь, я все объясню.

Его зовут Гоблин. Имя я дал ему давно, еще мальчишкой, не зная ни одного детского стиха, ни одной сказки, где встречается это слово. Не знаю, возможно, дух сам мне так представился. Так или иначе, достаточно было произнести это имя – он тут же появлялся рядом. Но часто призрак приходил по собственной воле, и прогнать его мне не удавалось. Порой он был моим единственным другом. Шли годы. По мере того как дух рос и взрослел рядом со мной, он мастерски научился сообщать мне о своих желаниях. Ты, наверное, скажешь, что я сам взрастил и сформировал Гоблина, невольно создав того монстра, каким он является теперь.

Правда в том, что я не представляю себе существования без Гоблина. Но должен представить. Должен покончить с Гоблином, прежде чем он выйдет из-под моего контроля и превратится в нечто совершенно неуправляемое.

Почему я называю монстром создание, которое когда-то было моим близким другом, компаньоном и единственным товарищем по играм? Ответ прост. С тех пор как я стал Охотником за Кровью – учти, выбора мне в данном случае не оставили, – Гоблин тоже пристрастился к этому занятию. Стоит мне насытиться, он тут же заключает меня в тиски своих объятий и через тысячу микроскопических ранок вытягивает кровь, обретая все более осязаемый облик и даже легкий аромат, которого был напрочь лишен прежде. С каждым месяцем мощь Гоблина растет, а периоды его насилия надо мной становятся все более продолжительными.

Я больше не в состоянии с ним бороться.

Думаю, тебя не удивит тот факт, что его нападения доставляют мне некоторое удовольствие – не такое, конечно, как насыщение человеческой кровью, но... Не стану отрицать, что испытываю, пока они длятся, сладостную дрожь.

Однако теперь я обеспокоен не собственной уязвимостью перед Гоблином, а тем, во что может превратиться он.

Должен признаться, я внимательнейшим образом несколько раз перечел твои Вампирские хроники, унаследованные мною от древнего Охотника за Кровью, моего Создателя, вместе с невероятной, если верить его словам, силой.

В своих записках ты раскрываешь тайну происхождения вампиров и ссылаешься при этом на мудрейшего Мариуса, который услышал историю от египетского Старейшего из племени Пьющих Кровь, а после, несколько веков тому назад, поведал ее тебе.

Возможно, вы с Мариусом что-то и придумали – не знаю. Вполне вероятно, ты и твои друзья по Сообществу избранных, как вы теперь себя называете, склонны ко лжи.

Впрочем, едва ли. Я сам живое доказательство того, что Пьющие Кровь – как их ни назови: вампиры, Дети Тьмы или Дети Тысячелетий – существуют, а процесс моего перерождения полностью совпадает с описанным тобой.

В самом деле, хотя мой Создатель предпочитал называть нас Охотниками за Кровью, а не вампирами, он пользовался теми же словами, что и ты в своих рассказах. Он наделил меня Заоблачным даром, чтобы я мог легко передвигаться по воздуху, Мысленным даром, дабы я мог с легкостью читать в душах своих жертв и узнавать о грехах, ими совершенных, а также Огненным даром, помогающим разжигать пламя в железной печурке, которое меня здесь согревает.

Поэтому я верю твоим рассказам. Я верю тебе.

Верю, что Акаша, прародительница всех вампиров, стала таковой, когда каждую клетку ее существа заполнил собою злой дух, задолго до того пристрастившийся к вкусу человеческой крови.

Верю, когда ты говоришь, что этот дух по имени Амель – имя ему дали две ведьмы, Маарет и Мекаре, обладавшие способностью видеть и слышать его, – существует ныне во всех нас с тех давних пор и по сей день его непознанная материальная сущность, если мы можем так ее назвать, разрасталась, как буйная лоза, и расцветала в каждом вновь создаваемом Охотнике за Кровью.

Благодаря твоему повествованию я узнал, что, когда ведьмы Мекаре и Маарет превратились в тех, кто пьет кровь, они обе утратили дар общения с духами. Мой Создатель предупреждал, что я тоже лишусь этого таланта.

Однако уверяю тебя, ничего подобного со мной не произошло: я по-прежнему вижу духов и привлекаю к себе их внимание. Вероятно, именно эта притягательная сила и моя повышенная восприимчивость, а также нежелание с самого начала отвергнуть притязания Гоблина и с презрением прогнать его прочь придали могущества нечестивому духу и теперь позволяют ему тянуть из меня вампирскую кровь.

Лестат, если это создание еще больше окрепнет – а судя по всему, не в моей власти этому помешать, – возможно ли, что оно, так же как когда-то в древние времена Амель, вторгнется в человеческое существо? Возможно ли, что таким образом появится родоначальник еще одной разновидности вампиров и разрастется новое древо?

Уверен, мои вопросы не оставят тебя равнодушным и ты сумеешь оценить опасность. Только представь, что может случиться, если Гоблин превратится в убийцу людей! К счастью, пока у него для этого маловато силенок.

Наверное, нет нужды объяснять, почему я боюсь за тех, кого люблю и кто мне дорог – за своих смертных родственников, равно как, впрочем, за любого незнакомца, на которого Гоблин в конце концов может напасть.

Мне нелегко делать столь откровенное признание. Ведь я всю свою жизнь любил Гоблина и с презрением пресекал все обидные речи в его адрес, заставляя умолкнуть тех, кто чернил его, называя "воображаемым приятелем" или "глупой навязчивой идеей". В течение многих лет мы были самыми близкими друзьями и компаньонами, а теперь стали врагами, и я с ужасом ожидаю его новых нападений, ибо чувствую, что с каждым разом он становится сильнее.

Пока я не охочусь, Гоблин абсолютно мне не докучает и появляется, только когда по моим жилам начинает течь свежая кровь. Теперь между нами не существует духовной связи. Мне кажется, тот факт, что я превратился в Охотника за Кровью, заставляет его терзаться завистью. Похоже, его детский умишко напрочь утратил прежние знания.

Все это для меня мучительно.

Но позволь мне подчеркнуть: я обращаюсь к тебе не ради себя, а из страха перед возможным перерождением Гоблина.

Разумеется, я с удовольствием встретился бы и побеседовал с тобой. А если возможно, то и вступил бы в Сообщество избранных.

Надеюсь, что ты, величайший нарушитель всех законов и правил, простишь меня за то, что я нарушил твои.

Позволь также надеяться, что ты, которого похитили и насильно сделали вампиром, по-доброму отнесешься к тому, с кем произошла такая же история.

Прости меня и за самовольное вторжение в твою старую квартиру на Рю-Рояль, где я собираюсь спрятать это письмо.

Поверь, я никогда не охотился в Новом Орлеане и не стану делать это впредь.

Кстати, если речь зашла об охоте... Меня тоже учили охотиться на преступников и грешников, и я неустанно совершенствуюсь в этом, хотя пока мои успехи далеко не так хороши, как хотелось бы. Я также постиг искусство насыщения "парой глотков", как ты это элегантно называешь, и часто захаживаю на шумные вечеринки, где, не привлекая к себе внимания, быстро перехожу от одного гостя к другому и ловко, незаметно для остальных насыщаюсь.

Но в целом мое существование наполнено одиночеством и горечью. Если бы не мои смертные родственники, оно вообще было бы непереносимым. Что касается моего Создателя, то я избегаю как его самого, так и всю его компанию, причем не без причины.

Вот о чем мне хотелось бы тебе поведать. На самом деле у меня в запасе множество историй, которыми я жажду поделиться в надежде, что они удержат тебя от желания уничтожить меня. А знаешь, мы могли бы сыграть в игру. Давай встретимся, и я начну рассказывать, а как только произнесу что-то для тебя неприятное, ты тут же убьешь меня.

Но если серьезно, меня в первую очередь беспокоит Гоблин.

Прежде чем я закончу это послание, позволь сказать вот что: в течение всего года, прошедшего с тех пор, как меня сделали Охотником за Кровью, я читал твои записки, пытаясь извлечь из них для себя что-либо полезное, и у меня часто возникало искушение отправиться в Обитель Таламаски, Оук-Хейвен, что находится поблизости от Нового Орлеана, и попросить там совета и помощи.

В детстве, мальчишкой, – хотя с тех пор прошло не так уж много времени – я знал одного агента Таламаски, обладавшего способностью видеть Гоблина так же ясно, как и я. Это был добрый рассудительный англичанин по имени Стирлинг Оливер. Он объяснял, в чем именно состоит мой дар, и предостерегал, что в будущем, возможно, я не смогу его контролировать. Мне не понадобилось много времени, чтобы проникнуться к Стирлингу глубочайшей симпатией.

А еще я глубоко полюбил юную особу, сопровождавшую Стирлинга в тот момент, когда я с ним познакомился, – рыжеволосую красавицу с весьма мощными экстрасенсорными способностями, которую Таламаска с радостью приняла в свои ряды. Так вот, она тоже видела Гоблина.

Теперь эта девушка для меня недосягаема.

Она из клана Мэйфейров, наверняка тебе знакомого, – того самого семейства сильных экстрасенсов, которые почему-то предпочитают называть себя ведьмами, – хотя, скорее всего, и по сей день ничего не знает о твоей подруге и компаньонке Меррик Мэйфейр.

Так или иначе, в ее происхождении и талантах сомневаться не приходится, и я поклялся больше никогда с ней не видеться, ибо она сразу поняла бы, что со мной произошла катастрофа, а я не могу позволить, чтобы таящееся во мне зло затронуло ее хотя бы косвенно.

Меня несколько удивило, что Таламаска в конце концов обратила свои действия против Охотников за Кровью. Я слышал об этом от своего Создателя, но не верил ему, пока не прочел твое повествование.

Трудно представить, что эти великодушные люди решили нарушить нейтралитет по отношению к нашему племени, свято соблюдавшийся в течение целого тысячелетия. Мне казалось, они чрезвычайно гордятся своей благожелательностью ко всему неизведанному, своими мирскими взглядами и независимостью от религиозных предрассудков и неустанно пекутся о том, чтобы создать о себе доброе мнение.

Конечно же, путь в Таламаску теперь для меня закрыт. Иначе ее агенты могут стать моими заклятыми врагами. Впрочем, они уже и есть мои заклятые враги! Благодаря моему прошлому с ними общению они точно знают, где я обитаю. Но что более важно, я не имею права обращаться к ним за помощью, потому что ты этого не желаешь.

Сообщество избранных не хочет, чтобы кто-либо из нас попал в руки ученых ордена, которые спят и видят, как бы поближе подобраться к нам и досконально изучить нашу сущность.

Что же касается моей рыжеволосой любви, то позволь повториться: я даже не мечтаю о том, чтобы приблизиться к ней, хотя меня не единожды посещала мысль, что сверхъестественные способности этой Мэйфейр могли бы помочь каким-то образом покончить с Гоблином раз и навсегда. Но пойти на это – значит наверняка привести ее в замешательство и испугать, а я ни за что на свете не позволю себе вмешаться в ее человеческую судьбу, как когда-то вмешались в мою. Сейчас я как никогда прежде ощущаю пропасть, лежащую между нами.

Так что, если не считать смертных родственников, я совершенно один.

Я пишу все это не ради того, чтобы тебя разжалобить, однако надеюсь на понимание и на то, что ты не поспешишь уничтожить меня и Гоблина без всякого предупреждения.

Тебе, несомненно, не составит труда отыскать нас обоих. Даже если повествование правдиво лишь наполовину, безграничная сила твоего Мысленного дара вполне очевидна.

И тем не менее позволь рассказать тебе, где я нахожусь.

Моим настоящим домом стала деревянная хижина отшельника на острове Сладкого Дьявола, в самом центре болота Сладкого Дьявола, простирающегося в северо-восточной части Луизианы, неподалеку от границы со штатом Миссисипи. Болото Сладкого Дьявола подпитывают воды Уэст-Руби-Ривер – одного из рукавов, отходящего от основного русла реки Руби возле Рубивилла.

Многие акры этой глубокой, заросшей болотными кипарисами топи принадлежат уже нескольким поколениям моей семьи, и я абсолютно уверен, что ни один смертный даже случайно не забредет сюда, на остров Сладкого Дьявола. Тем не менее дом, в котором я теперь сижу и пишу это письмо, когда-то построил мой прапрадед Манфред Блэквуд.

Наше родовое гнездо – грандиозное строение на твердой земле под названием Блэквуд-Мэнор, величественный (я бы даже сказал, чересчур) особняк в греческом стиле в окружении огромных коринфских колонн.

Несмотря на всю вычурную, бьющую в глаза красоту, ему не хватает изящества и достоинства новоорлеанских домов – он был и остается всего лишь претенциозным памятником мечтам и непомерным амбициям Манфреда Блэквуда. Построен он был в восьмидесятых годах девятнадцатого века с единственной целью радовать тех, кто в нем жил. Все поместье – и болото, и земля, и нелепый исполинский особняк – получило название "ферма Блэквуд", хотя в отсутствие плантаций его едва ли можно считать оправданным.

И дом, и землю вокруг него посещают призраки – и это не легенда, а факт. Гоблин, несомненно, самый сильный из всех духов, но здесь появляются и другие.

Неужели им тоже понадобилась моя Темная Кровь? По большей части они кажутся слишком слабыми для подобного притязания, но кто знает... Возможно, привидения тоже способны видеть и познавать мир. Бог свидетель, я обладаю ненавистной способностью притягивать их внимание и наделять эти создания какой-то необычайно опасной энергией. И так было всегда, сколько я себя помню.

Я утомил тебя своими излияниями? Всем сердцем надеюсь, что нет.

Это письмо, возможно, мой единственный шанс, Лестат. И я постарался изложить только то, что действительно для меня важно.

Оказавшись в твоей квартире на Рю-Рояль, я приложу всю свою изобретательность и умение, чтобы спрятать это письмо там, где его никто, кроме тебя, не найдет.

С верой, что это мне удастся, подписываю свое имя:

Тарквиний Блэквуд,

более известный как Квинн.

P. S. Не забывай, мне всего лишь двадцать два, я застенчив и еще многого не знаю. И тем не менее осмеливаюсь обратиться к тебе с одной маленькой просьбой. Если ты действительно намерен выследить и уничтожить меня, подари только один час, чтобы попрощаться с самой моей любимой на этом свете родственницей.

В той части Вампирских хроник, что озаглавлена "Меррик", ты носишь сюртук с пуговицами-камеями. Это правда или чья-то причудливая фантазия?

Если правда, если ты тщательно, с любовью выбирал эти камеи, то в память о них позволь мне перед гибелью сказать пару слов на прощание одной старой женщине, невероятно обаятельной и великодушной, которая каждый вечер раскладывает перед собою на мраморном столике сотни камей и любуется каждой, рассматривая их на свет. Это моя двоюродная бабушка, моя наставница, стремившаяся наделить меня всем, что необходимо для наполненной смыслом жизни.

Ныне я не достоин ее любви. Я не живу. Но она этого не знает. Мои тайные ежевечерние посещения очень для нее важны, и будет жестоко, если они внезапно, без всякого предупреждения или объяснения, прекратятся. Она этого не заслужила.

О, я мог бы многое рассказать тебе о ее камеях, о той роли, которую они сыграли в моей судьбе.

Но пока позволь лишь молить тебя о милости: оставь мне жизнь и помоги уничтожить Гоблина. Или покончи с нами обоими.

Остаюсь полностью в твоей власти.

Квинн.

2

Закончив письмо, я долго сидел не шевелясь и прислушивался к знакомым звукам болота Сладкого Дьявола, а сам скользил глазами по листкам, невольно отмечая унылое однообразие ровного почерка. Приглушенный свет ламп, стоявших вокруг, отражался в мраморных плитах пола, в распахнутые окна врывался ночной ветерок.

Все было хорошо в моем маленьком дворце посреди болота.

Никаких признаков Гоблина. Никакого ощущения его жажды или враждебности. Мой необыкновенный слух вампира улавливал только обычные звуки природы и те, что доносились из особняка, где тетушка Куин как раз в этот момент вставала с кресла с помощью нашей доброй домоправительницы Жасмин, чтобы вместе с ней скоротать очередной спокойный, наполненный привычными делами вечерок. Вскоре по телевизору закрутят какое-нибудь старое черно-белое кино: "Дрэгонвик"[1] или «Лору»[2], «Ребекку»[3] или «Грозовой перевал»[4]. А где-то через час тетушка Куин спросит у экономки: «Где же мой малыш?»

А мне пока следовало собраться с силами и завершить начатое.

Я вынул из кармана камею и взглянул на нее. Еще год назад, когда я был смертным – то есть все еще живым, – мне пришлось бы поднести ее к лампе, но теперь в этом не было необходимости. Я прекрасно видел и в темноте.

Это была моя собственная голова в полупрофиль, искусно вырезанная из пластинки двухслойного сардоникса, – чрезвычайно тонкая работа; белый камень на черном блестящем фоне.

Тяжелая камея, образец великолепного мастерства Она предназначалась в подарок любимой тетушке Куин и была сделана скорее ради шутки, но прежде чем наступил подходящий момент, в моих жилах потекла Темная Кровь. А теперь поздно, все это осталось для меня в прошлом.

Каков же был портрет на камее? Продолговатое, овальной формы лицо с чересчур изящными чертами: слишком тонкий нос, круглые глаза, изогнутые дугой брови, пухлый ротик, губки бантиком, как у двенадцатилетней девчонки. Ни тебе огромных глаз, ни высоких скул, ни массивного волевого подбородка. Очень хорошенькое личико, не в меру хорошенькое. Именно поэтому я остался недоволен практически всеми фотографиями, сделанными для создания этого портрета.

Однако художник по камню не придал моему лицу хмурого выражения – напротив, на камее я слегка улыбаюсь. Короткие волнистые волосы он превратил в густые локоны, напоминающие нимб Аполлона, и с неизменным изяществом изобразил воротник рубашки, лацкан пиджака и галстук.

Разумеется, камея не могла передать, что мой рост шесть футов четыре дюйма, что волосы у меня иссиня-черные, глаза голубые, а телосложение худощавое, равно как и того, что у меня длинные тонкие пальцы, словно созданные для игры на рояле (я действительно время от времени сажусь за инструмент). Только благодаря моему росту люди понимали, что перед ними молодой человек, а не хорошенькая девушка с изнеженными ручками.

Вот таким было это загадочное создание, разглядывавшее собственный портрет. Создание, искавшее сочувствия и словно жаждущее сказать: "Что ж, подумай, Лестат. Я молод и глуп. Но не лишен привлекательности. Взгляни на эту камею. Меня можно назвать симпатичным. Так дай мне шанс".

Я бы велел выгравировать эти слова крошечными буквами на обратной стороне камеи, но там в овальную рамку было вставлено мое фото – тусклое, не очень хорошего качества, однако наглядно подтверждавшее точность художественного портрета.

И все-таки на золотой рамке, прямо под камеей, было выгравировано одно слово: Квинн. Мастер хорошо скопировал мой почерк, который я всегда ненавидел: мне кажется, так обычно пишет левша, старающийся скрыть этот недостаток, а я словно пытался сообщить всему миру, что вполне разумен и способен отвечать за свои поступки, хотя и вижу призраков.

Я быстро перечел письмо, вновь, в который уже раз испытывая раздражение при виде ровных, скучно однообразных строк, затем сложил листки и спрятал вместе с камеей в узкий коричневый конверт.

Запечатав конверт, я положил его во внутренний нагрудный карман черного блейзера, застегнул верхнюю пуговицу на белой парадной рубашке и повязал простой галстук из красного шелка. Вот он, Квинн, – настоящий щеголь. Квинн, достойный стать персонажем Вампирских хроник. Квинн, принарядившийся, чтобы умолять о милости быть принятым в Сообщество избранных.

Я откинулся на спинку стула и прислушался. По-прежнему никакого намека на присутствие Гоблина. Куда же он подевался? Мне вдруг стало до боли одиноко без него, и пустота ночного воздуха сделалась явственно ощутимой. Он ждал, когда я выйду на охоту, мечтал о свежей крови. Я и сам чувствовал легкий голод, но этой ночью у меня были совсем другие намерения: я собирался отправиться в Новый Орлеан. И возможно, встретить там свой смертный час.

Гоблин, конечно же, ни о чем не догадывался. Он, дитя неразумное, не мог понять, что сейчас происходит. Да, действительно, он всегда выглядел в точности как я и с течением времени изменял свой облик вместе со мной, но при этом неизменно оставался ребенком. Стоило ему схватить своей правой рукой мою левую, как почерк тут же превращался в детские каракули.

Наклонившись, я дотронулся до кнопки на мраморной столешнице. Свет ламп медленно потускнел и вскоре совсем погас. В хижине отшельника воцарилась тьма. И сразу же все звуки как будто сделались громче: крик ночной цапли, журчание темной смрадной воды, возня крошечных существ в густых, сплетающихся между собой кронах кипарисов. Я чуял аллигаторов, опасавшихся этого острова не меньше, чем люди. И всем существом чувствовал зловонную жару.

Луна светила ярко, и постепенно я разглядел кусочек неба, ярко-синий, с металлическим отливом.

Болото здесь, вокруг острова, было самым глубоким. Тысячелетние кипарисы цеплялись узловатыми корнями за берег, сгибаясь под тяжестью ползучего испанского лишайника, серебряными бородами свисавшего с уродливо искривленных веток. Казалось, деревья выстроились здесь специально, чтобы скрыть Хижину Отшельника от посторонних глаз. Возможно, таковым и было их предназначение.

Только молнии время от времени атаковали этих древних часовых, не страшась старинных легенд, гласивших, что на острове Сладкого Дьявола обитает зло и что тот, кто туда отправится, рискует никогда не вернуться.

Впервые я услышал эти легенды в пятнадцатилетнем возрасте. А в двадцать один мне повторили их снова, но тщеславие и любопытство влекли меня на загадочный остров, к весьма еще крепкому двухэтажному дому и таинственному мавзолею рядом с ним. Но теперь для меня не существовало никакого "потом". Остались только бессмертие, бьющая через край энергия и великая сила, навсегда отрезавшие меня от реальности и времени.

Человеку в пироге пришлось бы больше часа лавировать между корнями деревьев, чтобы добраться от острова до большой земли – до пристани у основания возвышенности, на которой стоял Блэквуд-Мэнор, надменный и величественный.

На самом деле я не испытывал привязанности к Хижине Отшельника, но она была мне необходима. Мне не нравился мрачный мавзолей из гранита и золота с выбитыми в камне странными латинскими надписями, однако днем приходилось прятаться в нем от солнца.

Зато Блэквуд-Мэнор я любил той безрассудной и эгоистичной любовью, которую порождают в наших душах только величественные дома, всем своим обликом словно говорящие: "Я стоял здесь до того, как ты появился на этом свете, и буду стоять после твоей смерти". Такие строения словно воплощают собой надежность и олицетворение мечты.

История Блэквуд-Мэнор захватывала меня не меньше, чем его тщеславная красота Я всю жизнь прожил в этом особняке, если не считать чудесных путешествий за границу.

Я не мог понять, почему множество моих дядюшек и тетушек все-таки покинули Блэквуд-Мэнор, но эти люди – чужаки, переселившиеся на север и приезжавшие домой только изредка, на похороны, – меня не интересовали. Сам же я был очарован родовым особняком.

Сейчас я не знал, как поступить. Быть может, стоит вернуться туда, чтобы еще раз пройтись по знакомым комнатам? Вернуться, чтобы зайти в большую спальню на первом этаже в задней половине дома, где моя любимая тетушка Куин как раз сейчас устраивается в своем любимом кресле? В кармане моего пиджака лежала еще одна камея, специально купленная для нее всего несколько дней тому назад в Нью-Йорке, – так не следует ли отдать подарок? Чудесный экземпляр, один из лучших...

Но нет. Я не смогу попрощаться, заранее не зная исхода. Не сумею намекнуть, что со мной может что-то случиться, и весело уйти в таинственное никуда, в котором и так увяз по самую макушку... Квинн – ночной гость, Квинн, предпочитающий тускло освещенные комнаты и шарахающийся от ламп, словно больной, страдающий каким-то экзотическим недугом. Разве моя дорогая добрая тетушка Куин заслужила такое прощание?

Если я не доживу до утра, то стану персонажем еще одной легенды: "Ах, этот неисправимый Квинн! Несмотря на все предостережения, он все-таки отправился в самое сердце болота Сладкого Дьявола. Зачем только ему понадобилось таскаться в эту проклятую Хижину Отшельника? И вот результат однажды ночью он не вернулся оттуда".

На самом деле я не верил, что Лестат меня уничтожит. Не верил, что он это сделает, не выслушав прежде мою историю – всю или хотя бы частично. Вероятно, я был просто слишком молод, чтобы допустить такую возможность. Или причина состояла в том, что, с увлечением и жаром прочитав повествование Лестата, я ощутил наше с ним сходство?

Скорее всего, это можно назвать безумием, но мною руководило непреодолимое желание оказаться как можно ближе к Лестату. Я не знал, каким образом и откуда он наблюдал за Новым Орлеаном. Не знал, когда и как часто он наведывался в свою квартиру во Французском квартале. Но это письмо и предназначенная в дар Лестату ониксовая камея с моим портретом должны были сегодня ночью попасть в его квартиру.

Наконец я покинул обитое кожей золоченое кресло, вышел из великолепного дома с мраморными полами, а потом одним лишь усилием мысли приподнялся над теплой землей и медленно взмыл в воздух, испытывая восхитительную легкость. Я взлетал все выше и выше, пока с прохладной высоты не увидел во всей красе огромные извилистые пространства черного болота и сияющий огнями большой дом, светившийся словно фонарик на гладкой поверхности травы.

Прибегнув к самой необычной из дарованных мне сил – Заоблачному дару, я приказал себе двигаться к Новому Орлеану и, оставив позади воды озера Поншатрен, вскоре приблизился к печально известному дому на Рю-Рояль, где – как было известно любому Охотнику за Кровью, жил непобедимый Лестат.

"Сущий дьявол, – отзывался о нем мой Создатель, – покупает себе дома на собственное имя, хотя Таламаска следует за ним по пятам. Он намерен пережить их. Он более милосерден, чем я".

"Более милосерден..." Именно на это я и рассчитывал: "Лестат, где бы ты ни был, прояви милосердие. Мое обращение к тебе вовсе не знак неуважения. Из письма ты поймешь, как нужен мне".

Я медленно начал спускаться все ниже и ниже, пока не почувствовал вновь ароматный воздух. Любой случайный прохожий принял бы меня сейчас просто за мелькнувшую тень. Наконец я оказался на заднем дворе дома, возле журчащего фонтана, и взглянул на крутую железную лестницу, ведущую к черному входу.

Что ж, вот я и здесь. В нарушение всех установленных правил. Я во дворе жилища самого принца-паршивца – словно в сердце святыни. В голове невольно всплыли страницы из хроник, где приводилось описание пышной бугенвиллеи, обвившей железные колонны до кованых перил наверху.

А вокруг меня дерзко и весело шумел Французский квартал: звенели тарелки на ресторанных кухнях, весело переговаривались, слоняясь взад и вперед, вездесущие туристы. С Бурбон-стрит доносились звуки джаза, лившиеся из открытых дверей. Мягко шурша шинами, по мостовой медленно проезжали машины.

Маленький двор был аккуратен и красив, а высота окружавших его кирпичных стен поразила меня до глубины души. Таких огромных банановых пальм – их блестящие стволы то там, то здесь разрывали каменные плиты настила – я не видел нигде.

Но участок не производил впечатления заброшенного.

Кто-то срезал мертвые банановые листья. Кто-то собрал сморщившиеся бананы – в Новом Орлеане они почему-то часто усыхают, прежде чем успеют созреть. Кто-то обрезал пышные розовые кусты.

В общем, дворик выглядел чистеньким.

Даже вода, с журчанием льющаяся из морской раковины в каменные руки херувимчика и затем стекавшая в чашу фонтана, оставалась прозрачной.

Все эти милые частности заставили меня устыдиться непрошеного вторжения, но я был преисполнен глупой решимости и потому не испытывал страха.

Испугался я, лишь заметив в одном из верхних окон тусклый свет, будто где-то в глубине помещения горела лампа. Но и тут во мне снова взыграло всепоглощающее безумие.

"Неужели я поговорю с самим Лестатом? И что, если, завидев меня, он без колебаний воспользуется Огненным даром? Тогда и письмо, и ониксовая камея, и мои горестные мольбы – все бесполезно! Все-таки следовало подарить тетушке Куин новую камею. Следовало схватить ее в объятия и расцеловать. Я должен был сказать ей хоть пару слов, ибо сейчас умру, – мелькало в голове. И тут же мысли мои приняли иное направление: "Лестат, я люблю тебя. Вот идет Квинн, который будет тебе и рабом, и учеником!""

Только полный идиот мог испытывать такое воодушевление.

Я поспешно, однако стараясь при этом двигаться беззвучно, поднялся по винтовой железной лестнице и, едва достигнув балконной двери, явственно уловил характерный запах. В доме находился человек. Что бы это значило? Я остановился и воспользовался Мысленным даром, чтобы тщательно обследовать все комнаты.

И сразу получил информацию, сбившую меня с толку. Внутри был человек, в этом не приходилось сомневаться, и он перемещался там торопливо, скрытно, сознавая, что не имел никакого права проникать в этот дом. А главное, этот таинственный незнакомец знал, что я стою у двери.

В первую секунду я растерялся. Вломившись без позволения в чужой дом, я поймал точно такого же непрошеного гостя. Меня вдруг захлестнуло неуместное возмущение. Этот субъект нарушил право частной собственности. Как он посмел влезть в дом Лестата? Что это еще за нахал? И откуда он узнал, что я здесь, что мой ум проник в его сознание?

Поразительно, но это невесть откуда взявшееся человеческое существо обладало Мысленным даром, сравнимым по силе с моим. Я мысленно спросил, как его зовут, и он неохотно ответил: "Стирлинг Оливер". Мой старый друг из Таламаски! В ту же секунду, когда я понял, кто находится в доме, Стирлинг тоже узнал меня.

"Квинн", – мысленно произнес он, словно обращаясь ко мне.

Но что ему обо мне известно? Мы не виделись несколько лет. Неужели только с помощью телепатии он успел почувствовать то изменение, которое во мне произошло? Господи, мне следовало выбросить это из головы. У меня еще было время отступить, вернуться в Хижину Отшельника и оставить Стирлинга в покое – пусть себе и дальше продолжает обшаривать дом. Я мог бы скрыться, прежде чем он догадается, кем я стал.

"Да, уйти, причем немедленно, пусть он думает, что я обычный смертный, начитавшийся Вампирских хроник. А позже, когда его здесь не будет, я вернусь".

Но я не мог сдвинуться с места. Мне было слишком одиноко. Душу мою охватывали самые противоречивые чувства. Вот в чем заключалась правда. А здесь, рядом, находился Стирлинг, и, стоило только войти, я мог бы, если повезет, достучаться до сердца Лестата.

Повинуясь порыву, я совершил то, чего ни в коем случае делать не следовало: открыл заднюю незапертую дверь и вошел. Замерев на секунду в темной элегантной гостиной, стены которой были увешаны картинами импрессионистов, я направился дальше по коридору, мимо явно пустых спален и вскоре нашел Стирлинга в одной из комнат передней половины дома – парадной гостиной, заставленной позолоченной мебелью, с тюлевыми занавесками на обращенных к улице окнах.

Стирлинг стоял возле высокого книжного шкафа у левой стены и держал в руке открытую книгу. Он едва взглянул на меня, когда я шагнул из темноты в круг света, падавшего от люстры.

Что он увидел? В первую секунду я даже не попытался найти ответ на этот вопрос Меня занимало другое. Одного только взгляда на него мне было достаточно, чтобы осознать, насколько мне дорог этот человек, как свежи воспоминания о наших прошлых встречах, когда он давал наставления восемнадцатилетнему юноше, способному видеть духов. Он почти не изменился с той поры: те же мягкие седые волосы, зачесанные назад, открытый высокий лоб и скошенные виски, большие серые глаза, полные сочувствия. Стирлинг выглядел не больше чем на шестьдесят лет с небольшим, по-прежнему был строен, и на нем ловко сидел льняной костюм, синий в белую полоску. Годы будто не коснулись его.

Постепенно, хотя на самом деле прошло всего несколько секунд, я понял, что Стирлинг боится. Он смотрел на меня снизу вверх – при моем росте почти все смотрят на меня снизу вверх – и явно понимал, что со мной произошло что-то неладное, но никак не мог определить, что именно. Инстинктивно ощущая страх и не сомневаясь, что он небезоснователен, Стирлинг тем не менее не утратил достоинства, а уж достоинства Стирлингу было не занимать.

Я, конечно, Охотник за Кровью, но легко могу сойти за обычного смертного. Только не для такого проницательного человека. К тому же он мог прибегнуть к телепатии, хотя я сразу одним усилием воли, как учили меня Создатели, постарался закрыть свое сознание.

– Квинн, – произнес Стирлинг, – что с тобой случилось?

Его мягкий британский акцент в мгновение ока перенес меня на четыре с половиной года назад.

– Со мной много чего случилось, Стирлинг, – ответил я, прежде чем успел прикусить язык, и тут же с присущей мне опрометчивостью – вот растяпа! – перешел к сути дела: – Но ты зачем здесь? Лестат разрешил тебе находиться в его квартире?

– Нет, – не задумываясь, откликнулся он. – Должен признаться, я не заручился его разрешением. – И сочувственно поинтересовался: – Ну, а ты, Квинн? Ты зачем здесь?

Он поставил книгу обратно на полку и шагнул ко мне, но я отступил назад, в тень коридора.

Доброжелательность Стирлинга привела меня в чувство. Но тут в игру вступил еще один неизбежный элемент: в нос мне ударил сладостный, восхитительный человечий дух, и я вдруг отрешился от всего, что знал о Стирлинге, видя в нем теперь только добычу.

Я понял, что нас теперь разделяет огромная бездонная пропасть, и я жаждал утолить им свой голод, словно вместе с кровью в меня вольется и его доброта.

Но Стирлинг ведь не злодей и не грешник. Поэтому он не мог быть добычей. Глядя на него, я терял рассудок. Мною руководило острое чувство одиночества, а голод доставлял нестерпимые муки. Мне хотелось и насытиться этим человеком, и поведать ему о своих горестях и бедах.

– Не подходи ко мне близко, Стирлинг, – предостерег я, стараясь казаться спокойным. – Ты вообще не должен здесь находиться. У тебя нет на это никакого права. Если ты так чертовски умен, то почему просто не пришел днем, когда Лестат не смог бы тебя остановить?

Запах его крови доводил меня до безумия, а кроме того, я отчаянно жаждал устранить пропасть между нами – будь то посредством убийства или любви.

– Я сам точно не знаю ответа на этот вопрос, Квинн. – Британский акцент придавал его речи налет официальности, хотя тон вовсе не был таковым. – Меньше всего я ожидал встретить здесь тебя. Позволь получше разглядеть, каким ты стал.

Дрожа с ног до головы, я отрицательно покачал головой и постарался вложить в свой голос как можно больше решимости.

– Стирлинг, даже не пытайся очаровать меня своей старомодной обходительностью. Здесь обитает тот, кто гораздо опаснее меня. Или ты не веришь историям Лестата? Только не говори, будто думаешь, что вампиры существуют лишь в книгах.

– Так ты один из них, – тихо проговорил он и на секунду нахмурил лоб. – Лестат постарался? Это он превратил тебя в вампира?

Меня поразила его дерзость, хотя тон оставался в рамках вежливости. С другой стороны, он ведь был гораздо старше меня и, разговаривая с зеленым юнцом, сознавал свой авторитет. И снова на меня нахлынула моя прежняя любовь к этому человеку, потребность в общении с ним, и снова эти чувства нелепым образом смешались с ненасытной жаждой.

– Лестат здесь ни при чем, – сказал я. – Он вообще не имеет к этому никакого отношения. Я пришел сюда, чтобы найти его, Стирлинг, и надо же такому случиться, что я наткнулся на тебя. Какая трагедия!

– Трагедия?

– А как же иначе, Стирлинг? Ты знаешь, кто я. Ты знаешь, где я живу. Ты знаешь все о моей семье в Блэквуд-Мэнор. Разве теперь, после того как мы встретились и тебе открылась моя тайна, я могу уйти просто так?

Я почувствовал, как горло распухло от жажды. Перед глазами все поплыло.

– Даже не заикайся о том, что, если я тебя отпущу, Таламаска не станет меня преследовать, – словно издалека донесся до моего слуха собственный голос. – Даже не заикайся, что ты и твои помощники не будете шнырять повсюду, не спуская с меня глаз. Я знаю, как это бывает. Тебе чертовски не повезло, Стирлинг.

Страх его сделался ощутимее, но он изо всех сил старался не поддаваться ему. А я уже был не в состоянии справиться с голодом. Если я спущу вожжи, если позволю страстям вырваться наружу, произойдет неизбежное, а в данную секунду моему сознанию только и нужна была эта неизбежность. Нет, все-таки этого нельзя было допустить – только не со Стирлингом Оливером! Я впал в полное смятение и, прежде чем понял, что делаю, подошел к нему.

Теперь я не только ощущал запах текущей по его жилам крови, но и видел ее. И тут Стирлинг совершил роковую оплошность: словно против воли шагнул назад. Именно так обычно поступает любая встретившаяся на моем пути жертва.

В ответ я придвинулся к нему еще теснее.

– Стирлинг, тебе не следовало сюда приходить. Ты вломился без спросу.

Голос мой бесстрастно произносил бессмысленные слова, ведь в эту минуту я думал лишь о нестерпимом голоде.

"Этот человек сюда вторгся, вторгся, вторгся..."

– Ты не можешь причинить мне зло, Квинн. – Стирлинг говорил очень спокойно и рассудительно. – Ты не станешь это делать. Нас слишком многое связывает. Я всегда тебя понимал. Я всегда понимал Гоблина. Неужели теперь ты готов предать наше прошлое?

– Это старый долг, – ответил я, перейдя на шепот.

Я знал, что стою сейчас на ярком свету от люстры и что он может разглядеть, каким я стал сильным после изменения. Необычного изменения, очень необычного. Мне, охваченному истинным безумием, показалось, что страх в его душе перешел в панику и она лишь усилила аромат крови.

Интересно, слышат ли псы запах страха? Вампиры слышат его. Вампиры рассчитывают на него. Вампиры считают его изысканным. Вампиры не в силах перед ним устоять.

– Ты не прав, – сказал он тоже шепотом, словно один мой взгляд лишил его последних сил. Так происходило практически со всеми смертными, и Стирлинг понимал, что бесполезно сопротивляться. – Не поступай так, мальчик мой, – едва слышно проговорил он.

Плохо сознавая, что делаю, я потянулся к Стирлингу, но, едва пальцы коснулись его плеча, меня словно ударило током.

"Раздави его. Раздроби ему кости, но сначала, что самое важное, поглоти его душу вместе с кровью".

– Разве ты не понимаешь?..

Он умолк, и остальное я извлек из его сознания: Таламаска не останется в стороне, и тогда пострадают все. Вампиры, Охотники за Кровью, Дети Тысячелетий покинули Новый Орлеан. Растворились во тьме. Наступило перемирие. А теперь я намерен его нарушить!

– В Таламаске меня не знают, – сказал я, – а если и знают, то не в этом качестве. То, каким я стал, известно только тебе, мой старый друг, и в этом-то весь ужас. Ты знаешь, во что я превратился, поэтому то, что сейчас произойдет, неминуемо.

Я склонился к нему и тронул губами его шею. Мой друг, мой самый дорогой друг во всем мире... Так когда-то было. А теперь у нас с ним будет другое единение. Вожделение старое и новое. Мальчишкой я любил его. Кровь пульсировала в его артерии. Моя левая рука скользнула под его правый локоть. Только не надо делать ему больно. Он все равно не сможет убежать. И даже не попытается.

– Больно не будет, Стирлинг, – прошептал я и осторожно пронзил зубами кожу.

Кровь медленно наполнила мой рот, а вместе с ней в меня влились его мечты, его жизнь.

"Безвинен!.." Слово обожгло, затмив собою наслаждение. Передо мной поплыли фигуры, я услышал голоса. Стирлинг проталкивался сквозь толпу, с мольбой обращаясь ко мне в этом видении, произнося одно только слово: "Безвинен". Я снова превратился в мальчишку из прошлого, а Стирлинг все повторял и повторял: "Безвинен". Но я не мог прервать начатого.

За меня это сделал кто-то другой.

Я почувствовал, как в плечо вцепилась железная рука и оторвала меня от Стирлинга, а тот зашатался, чуть не упал, потом тяжело рухнул боком на стул возле письменного стола.

Меня отшвырнули к книжному шкафу. Я слизнул кровь с губы и попытался справиться с головокружением. Мне показалось, что люстра закачалась и картины на стенах вспыхнули яркими красками.

Твердая рука легла мне на грудь, чтобы поддержать и отодвинуть назад.

И только тогда я осознал, что вижу перед собой Лестата.

3

Я быстро пришел в себя. Его взгляд был прикован ко мне, и у меня не было ни малейшего намерения отводить глаза. Тем не менее, я не смог удержаться и оглядел его с головы до ног. Он выглядел потрясающе – именно так, как себя и описывал. Я должен был его внимательно разглядеть, изучить каждую черточку, пусть даже это будет последнее, что я увижу, прежде чем кану в небытие.

Его бледно-золотистая кожа чудесным образом оттеняла фиалково-голубые глаза, светлая спутанная грива вьющихся волос достигала плеч. Очки с цветными стеклами, почти такого же фиолетового оттенка, как и глаза, он сдвинул на макушку и рассматривал меня, слегка хмуря светлые брови, – возможно, ждал, когда ко мне вернется самообладание. Впрочем, это всего лишь мои догадки.

Я сразу обратил внимание, что на нем тот самый черный бархатный сюртук с пуговицами-камеями, который упомянут в той части Вампирских хроник, что названа "Меррик": каждая маленькая камея, я мог бы с уверенностью утверждать, была из сардоникса, а сам сюртук выглядел очень причудливо – приталенный и расклешенный книзу. Льняная рубашка с распахнутым воротом, простые серые брюки и непримечательные черные ботинки.

Что отпечаталось в моем сознании, так это его лицо: широкое и напряженное, с огромными глазами, точеным чувственным ртом и несколько тяжеловатым подбородком, – в целом оно выглядело гораздо притягательнее, чем он сам считал.

Описывая свою внешность, он не отдавал ей должное, потому что не подозревал об одной немаловажной детали: все его черты были прекрасны, но самое главное – озарены мощным внутренним огнем.

В его взгляде не было ненависти. И он уже не поддерживал меня рукой.

В душе я проклинал собственный рост, заставлявший Лестата смотреть на меня снизу вверх. Возможно, только по одной этой причине он с радостью сотрет меня с лица земли.

– Письмо, – язык едва повиновался мне. – Письмо!

Я полез было в карман, теряясь в мыслях, но так и не смог достать конверт. Меня трясло от страха.

Лестат сам сунул руку во внутренний карман моего пиджака и, сверкнув сияющими ногтями, вытянул конверт.

– Это мне, правда, Тарквиний Блэквуд? – спросил он с едва заметным французским акцентом и неожиданно улыбнулся.

Мне показалось, что такое существо не способно причинить вред никому на свете. Он был слишком красив, слишком доброжелателен, слишком молод. Но улыбка исчезла так же быстро, как и появилась.

– Да, – запинаясь, ответил я. – Письмо, прошу, прочти. – Я замялся, но продолжил: – Прежде чем... примешь решение.

Лестат сунул письмо во внутренний карман сюртука, а затем повернулся к Стирлингу.

Тот сидел молча, с затуманенным взором, вцепившись в спинку стула. Когда он падал, спинка оказалась впереди, и теперь он защищался ею как щитом, хотя я хорошо знал, что это совершенно бесполезно.

Лестат снова пригвоздил меня взглядом.

– Мы не охотимся на агентов Таламаски, братишка, – произнес он. – Но вы... – Он перевел взгляд на Стирлинга. – Вы чуть было не получили по заслугам.

Стирлинг смотрел прямо перед собой, явно не в силах ответить, и лишь покачал головой.

– Зачем вы вообще сюда явились, мистер Оливер? – спросил Лестат.

Стирлинг вновь только покачал головой. Я разглядел крошечные капельки крови на его накрахмаленном белом воротничке и почувствовал стыд, глубокий болезненный стыд, заполнивший все мое существо настолько, что я даже перестал ощущать послевкусие выпитой крови.

Я утратил дар речи и едва не сошел с ума.

Стирлинг мог погибнуть! И виной всему моя жажда. Но Стирлинг остался жив. Однако теперь ему вновь грозит опасность – на этот раз от Лестата. Вот он, Лестат, словно яркое пламя, передо мной. Да, он мог бы сойти за человека, но какого! Притягательного, сильного, заряженного энергией и очень властного.

– Мистер Оливер, я к вам обращаюсь, – тихо, но тем не менее повелительно вновь заговорил Лестат.

Схватив Стирлинга за грудки, он неловко перетащил его в дальний угол гостиной и швырнул в большое, обшитое атласом кресло.

Стирлинг обмяк и совсем скис – да и кто бы не скис на его месте? – и по-прежнему не мог сфокусировать взгляд.

Лестат опустился рядом на бархатный диванчик. Обо мне в эту минуту он совсем забыл – так, во всяком случае, мне показалось.

– Мистер Оливер, я вас спрашиваю. – Голос Лестата звучал ровно, но требовательно. – Зачем вы пришли в мой дом?

– Не знаю...

Стирлинг взглянул на меня, потом на того, кто его допрашивал, и я невольно попытался представить, как же он видит вампира со светящейся, хотя и загорелой кожей и пронзительным яростным взглядом.

Легендарная красота Лестата, видимо, действовала как наркотик. А свет от люстры был безжалостным или великолепным в зависимости от точки зрения.

– Нет, вы знаете, зачем явились, – вкрадчиво произнес Лестат со своим очаровательным французским акцентом. – Мало того, что Таламаска изгнала меня из города. Вам понадобилось еще и вторгаться на мою территорию?

– Я был не прав, – со вздохом признал Стирлинг. Он нахмурился и плотно сжал губы. – Мне не следовало так поступать.

Тут он впервые посмотрел в лицо Лестату, а тот перевел взгляд на меня, потянулся вперед и, перепугав Стирлинга, скользнул пальцами за его воротничок, запятнанный кровью. Потом сердито сверкнул глазами в мою сторону.

– Мы не проливаем кровь, когда насыщаемся, братишка, – произнес он с мимолетной хитрой улыбкой. – Тебе еще многому предстоит научиться.

Его слова поразили меня, как молния. В горле пересохло, и я не мог вымолвить в ответ ни слова. Неужели это означало, что я выйду отсюда живым?

"Не убивай Стирлинга", – мысленно молил я Лестата в эту секунду. А он, по-прежнему не сводивший с меня глаз, неожиданно коротко расхохотался.

– Тарквиний, разверни этот стул и присаживайся. – Он указал в сторону письменного стола. – А то ты заставляешь меня нервничать, когда стоишь там. Ты чертовски высок, даже чересчур. Да и Стирлинг Оливер тоже из-за тебя волнуется.

У меня словно гора свалилась с плеч, но, когда я попытался исполнить его повеление, у меня так сильно тряслись руки, что я готов был провалиться от стыда сквозь землю. Наконец мне удалось усесться к ним лицом, но на почтительном расстоянии.

Стирлинг слегка хмурился, глядя на меня, впрочем, взгляд у него был сочувственный – видимо, он еще не окончательно пришел в себя. Я выпил не так много его крови, чтобы у него до сих пор кружилась голова. Наверное, виноват был испуг: его потрясло само действие. И приход Лестата. Хозяин дома помешал мне завершить начатое, хозяин дома явился и теперь вновь потребовал, чтобы Стирлинг объяснил причину своего непрошеного вторжения.

– Вы ведь могли появиться здесь днем. – Лестат продолжал говорить ровным, спокойным голосом. – С рассвета до заката дом находится под охраной, но Таламаска давно научилась подкупать стражу. Почему вы пренебрегли намеком, что после захода солнца я лично приглядываю за своей собственностью? Вы не подчинились приказу Верховного главы вашего ордена. Вы не обратились к своему здравому смыслу.

Стирлинг кивнул и отвел глаза, словно не нашелся что возразить, а затем слабым, но полным достоинства голосом произнес:

– Дверь была не заперта.

– Не оскорбляйте меня, – все так же миролюбиво произнес Лестат. – Это мой дом. Я вовсе не обязан запирать свою дверь.

И вновь Стирлинг прямо посмотрел в глаза Лестату, а затем заговорил более отчетливо:

– Я поступил неправильно, и вы поймали меня на месте преступления. Да, верно, я нарушил приказ Верховного главы. А пришел сюда, потому что не мог не прийти. Пришел потому, что, возможно, не до конца верил в реальность вашего существования. Не верил, несмотря на все то, что успел прочесть и услышать о вас.

Лестат укоризненно покачал головой и опять коротко рассмеялся.

– Я не удивился бы, столкнувшись с подобным недоверием со стороны обычных смертных читателей моих записок, – сказал он. – Не удивился бы, даже если бы это сказал какой-нибудь юный вампир, вроде вот этого, что сидит здесь. Но я никак не ожидал подобного от члена Таламаски, которая с официальной церемонностью объявила нам войну.

– Если на то пошло, я был против войны, – собравшись с силами, заявил Стирлинг. – Я проголосовал против, как только услышал о ее объявлении. И выступал за то, чтобы в случае необходимости закрыть нашу Обитель здесь, в Луизиане. Но потом... Потом я предложил смириться с понесенными потерями и отступить, укрыться в наших библиотеках, расположенных за рубежом.

– Вы изгнали меня из родного города, – сказал Лестат. – Вы опрашиваете моих соседей. Вы до последней буковки изучаете все документы, подтверждающие мои права собственности. А теперь еще и вторгаетесь на мою территорию. И при всем при этом заявляете, что не верите в мое существование? Это лишь предлог, а не причина.

– Причина такова, что я хотел увидеть вас, – сказал Стирлинг, совсем осмелев. – Я хотел испытать то, чем гордились другие члены ордена: встретиться с вами, увидеть вас собственными глазами.

– И теперь, достигнув цели, что именно вы намерены сделать?

Лестат бросил взгляд на меня, но и блеск в глазах, и улыбка потухли, едва он снова обратился к человеку, сидевшему в кресле.

– То, что мы делаем всегда, – ответил Стирлинг. – Все подробно записать, составить отчет для старшин, подшить копию в досье вампира Лестата... Если, конечно, вы позволите мне уйти, если таково будет ваше решение.

– По-моему, я до сих пор не причинил зла никому из ваших – разве не так? – спросил Лестат. – Вспомните. Разве я напал хоть на одного активно действующего агента Таламаски? Не обвиняйте меня в том, что совершили другие. С тех пор как вы объявили войну и попытались изгнать меня из собственного дома, я проявлял удивительную сдержанность.

– Отнюдь... – тихо заметил Стирлинг.

Я был потрясен.

– Что, черт возьми, вы хотите этим сказать? – возмутился Лестат. – Мне кажется, я вел себя как джентльмен.

Тут он впервые улыбнулся своему собеседнику.

– Да, вы были джентльменом, – ответил Стирлинг. – Но о сдержанности вряд ли может идти речь.

– Вы хотя бы понимаете, что для меня означает быть изгнанным из Нового Орлеана? – не повышая голоса, спросил Лестат. – Способны ли вы постичь, каково это для меня – сознавать, что я не могу прогуляться по Французскому кварталу из-за ваших шпионов, торчащих в Кафе дю Монд, не могу слиться вечером с людской толпой, снующей по магазинам на Рю-Рояль, потому что где-то рядом за мной по пятам следует один из ваших славных приятелей? В силах ли вы осознать, как больно ранит меня необходимость покинуть единственный город на свете, который я по-настоящему люблю?

При этих словах Стирлинг поднялся со стула.

– Но разве вы не хитрили с нами? – поинтересовался он.

– Было и такое, – ответил Лестат, пожав плечами.

– А кроме того, – продолжал Стирлинг, – никто вас из города не выдворял. Вы и не думали покидать его. Наши агенты видели, как вы без зазрения совести восседали в Кафе дю Монд за чашкой бесполезного для вас горячего кофе с молоком.

Столь смелые речи потрясли меня до глубины души.

– Стирлинг! Ради всего святого, не вздумайте спорить, – в отчаянии прошептал я.

Лестат в очередной раз скользнул по мне взглядом, в котором, впрочем, не было гнева, и повернулся к Стирлингу. А тот и не думал замолкать.

– Вы все еще насыщаетесь, охотясь на чернь, – решительно продолжал он. – Властям наплевать, но мы-то сразу узнаем ваш почерк. И знаем, что это вы.

Я пришел в ужас. И как только у Стирлинга язык повернулся ляпнуть такое?

Лестат зашелся безудержным смехом.

– И при всем при том вы пришли ночью? – спросил он. – Посмели явиться, понимая, что я могу вас здесь обнаружить?

– Наверное... – Стирлинг замялся, но потом договорил: – Наверное, мне хотелось бросить вам вызов. Наверное, я совершил грех: поддался гордыне.

"Хвала Всевышнему за это признание, – подумал я. – "Совершил грех..." Отлично сказано!"

Я дрожал, глядя на этих двоих. Меня приводил в ужас бесстрашный тон Стирлинга.

– Мы уважаем вас больше, чем вы того заслуживаете, – заявил Стирлинг.

Я тихо охнул.

– Извольте объясниться! – с улыбкой произнес Лестат. – В чем именно проявляется это уважение, хотелось бы мне знать. Если я действительно у вас в долгу, следует, видимо, выразить благодарность.

– Сиротский дом Святой Елизаветы... – окрепшим голосом произнес Стирлинг. – Часовня, где вы, объятый сном, пролежали на полу много лет. Мы ни разу не попытались войти внутрь или узнать, что там происходит. А вы сами только что утверждали, что мы давно научились подкупать охрану. Благодаря Вампирским хроникам ваш долгий сон перестал быть тайной. И мы знали, что могли бы проникнуть в здание и при свете дня взглянуть на вас, незащищенного, лежащего на мраморном полу. Сами посудите, какой соблазн: спящий вампир, который больше не утруждает себя укладыванием в гроб. Извращенный аналог спящего короля Артура, погрузившегося в сон в ожидании, когда он вновь понадобится Англии. Но мы ни разу не пробрались в ваши просторные апартаменты. Как я уже сказал, наверное, мы проявили к вам больше уважения, чем следовало бы.

Я на секунду прикрыл веки, уверенный, что сейчас неминуемо случится беда.

Но Лестат лишь снова весело расхохотался:

– Какая чушь! Вы и ваши агенты просто испугались. Вы ни разу даже близко не подошли к сиротскому дому Святой Елизаветы, будь то днем или ночью, ибо просто-напросто боялись старейших представителей нашего племени, которые могли лишить вас жизни с такой же легкостью, с какой вы задуваете спичку. А еще вы опасались тех вампиров, которые не подчиняются общим правилам и не уважают Таламаску – во всяком случае, не настолько, чтобы обойти вас стороной. Кто-то из них мог случайно там оказаться. Что касается дневного времени, то вы сами не знали, на что там наткнетесь – вдруг каким-нибудь головорезам хорошенько заплатили, чтобы они разделались с вами и похоронили под каменными плитами пола? Так что это был только вопрос безопасности.

Стирлинг прищурился.

– Да, нам действительно приходилось соблюдать осторожность, – снизошел он. – Тем не менее, были времена...

– Глупости, – перебил Лестат. – Если придерживаться одних фактов, мой печально известный сон завершился до того, как вы объявили нам войну. Ну и что с того, если я действительно "без зазрения совести" восседал в Кафе дю Монд! Как смеете вы говорить об отсутствии совести? Вы действительно считаете, что у меня нет на то права?

– Вы охотитесь на своих сограждан, – спокойно заявил Стирлинг. – Неужели вы всерьез могли об этом забыть?

Я чуть не обезумел. Только улыбка на лице Лестата убедила меня, что Стирлинг не рисковал жизнью.

– Нет, я никогда не забываю того, что делаю, – спокойно заявил Лестат. – Но, надеюсь, вы не собираетесь всерьез обсуждать, каким образом я сейчас сохраняю себе жизнь! Помните, я сейчас не отношусь к людскому племени – более того, удаляюсь от него с каждым новым своим приключением, с каждым прошедшим годом. Я побывал и на небесах, и в аду. Прошу вас не забывать об этом.

Лестат помолчал, словно сам погрузился в воспоминания, а Стирлинг попытался ответить, но явно не нашел слов.

– Когда-то обитал в человеческом теле, а потом получил то, которое вы видите перед собой, – размеренно продолжал Лестат. – Я был принцем-консортом создания, которое другие называли богиней. Согласен, я охочусь на своих сограждан, ибо такова моя природа, и вы знаете это, равно как и то, насколько тщательно я выбираю каждую смертную жертву, проверяю, чтобы она была испорчена, порочна и абсолютно недостойна человеческого существования. К чему я все это говорю? Да к тому, чтобы доказать только одно: ваше объявление войны было непродуманным, неоправданной ошибкой.

– Здесь я с вами соглашусь. Декларация вражды – сплошная глупость. Ее не стоило даже обсуждать.

– Так она называется Декларацией вражды? – спросил Лестат.

– Кажется, таково ее официальное название, – не слишком уверенно подтвердил Стирлинг. – Мы всегда были авторитарной организацией. Никакой демократии в нашем ордене не существует. Говоря о выражении своего мнения при голосовании, я скорее прибегнул к метафоре, чем выразился в буквальном смысле. Декларация вражды, да, именно так. Шаг неверный и наивный.

– Да, неверный и наивный, – повторил Лестат. – Хорошо сказано. И было бы неплохо всем вам в Таламаске не забывать, что вы не более чем маленькая кучка высокомерных проныр, вечно сующих свой нос куда не следует. А ваши старшины ничем не лучше рядовых агентов.

Стирлинг, видимо, совсем расслабился, слегка завороженный своим собеседником, но я продолжал волноваться, опасаясь того, что могло случиться в любую секунду.

– У меня есть теория насчет Декларации вражды, – заявил Стирлинг.

– А именно? – поинтересовался Лестат.

– Мне кажется, многоуважаемые старшины подумали, хотя, Бог свидетель, я никоим образом не берусь читать их мысли, что Декларация поможет вернуть к нам некоторых агентов, втянутых в ваши ряды.

– Какая прелесть! – рассмеялся Лестат. – К чему такие цветистые фразы? Почему не сказать прямо? Неужели из-за присутствия этого юноши?

– Да, возможно, я избегаю прямых формулировок из-за него, – ответил Стирлинг, – но, если быть откровенным, все агенты Таламаски даже думают именно на таком языке.

– Так вот, для протокола, – сказал Лестат, – у нас нет никаких рядов. Более того, я бы сказал, что для нас как для вида характерны крайний индивидуализм и полная разобщенность, а также редкостное непостоянство в дружбе, отсутствие чувства локтя и единства мышления. Мы можем составить небольшое сообщество, а потом разойтись в разные стороны, чтобы уже больше никогда не встретиться. Между нами не существует прочного мира. И нет у нас рядов.

Меня так заинтриговали его слова, что я даже забыл о страхе, а Стирлинг, судя по его настороженной вежливости, напротив, встревожился.

– Я все это понимаю, – заговорил он. – Но вернемся к нашему вопросу, то есть к причинам, побудившим старшин провозгласить Декларацию вражды. Думаю, они искренне верили, что те вампиры, которые когда-то были нашими братьями по ордену, придут в Таламаску и попытаются нас урезонить, и тогда мы сможем пообщаться с такими же созданиями, как вы сами, и значительно повысим уровень наших знаний в этой области.

– Значит, все затеяно только ради сбора сведений? – спросил Лестат.

– Вот именно. К тому же вы, конечно, понимаете, каково нам было потерять троих наших агентов, по тем или иным причинам перешедших в ваш клан – и не важно, каким образом это произошло. Каждое из дезертирств ошеломило нас, повергло в изумление. Мы никак не могли представить, что именно привело к таким последствиям, какие слова убедили наших братьев совершить столь необратимые поступки. Поймите, нам необходимо было... получить знания.

– Ничего не вышло? – Лестат по-прежнему сохранял спокойствие. – Получается, мои записки вас не удовлетворили? А ведь там в подробностях приведены все разговоры. Но вам и вашим старшинам захотелось увидеть все собственными глазами, встретиться с нами, так сказать, лицом к лицу.

– Вы правы, ничего не вышло, – ответил Стирлинг. Казалось, к нему вернулись прежние силы и достоинство. Взгляд серых глаз стал ясным. – Мы добились лишь одного: спровоцировали с вашей стороны еще большую дерзость. Вы посмели опубликовать ту часть Хроник, в которой упоминается имя Меррик Мэйфейр. Вы решились так поступить, хотя по сей день в этом городе и его окрестностях проживает великое семейство, носящее имя Мэйфейр. Но вам было все равно.

Меня словно ткнули ножом в сердце. Перед глазами промелькнул дорогой мне образ возлюбленной Мэйфейр. Но главной моей заботой был Стирлинг, вновь потерявший всякую осторожность.

– Дерзость! – с улыбкой воскликнул Лестат, не сводя глаз со Стирлинга. – Вы обвиняете меня в дерзости?! Да вы продолжаете сейчас дышать только потому, что я так хочу.

– Не сомневаюсь. И тем не менее вы крайне дерзки, – настаивал на своем Стирлинт.

Я едва не потерял сознание.

– Пусть так, я дерзок, и горжусь этим, – парировал Лестат. – Но давайте проясним вот что. Я не единственный автор Хроник. Вините в том своего собственного агента, Дэвида Тальбота, обладающего великим множеством талантов. Это он автор записок о Меррик Мэйфейр. Именно он рассказал ее историю. Меррик хотела получить Темный дар. До того как стать Той, Кто Пьет Кровь, Меррик Мэйфейр была ведьмой. Кому, как не вам, это знать? Так что никакой лжи здесь нет. И я мог бы добавить, что Дэвид сам решил не прибегать к вымыслу, оставив Меррик ее настоящее имя и сохранив название "Таламаска". Так при чем здесь я?

– Он бы так не поступил без вашего благословения, – с поразительной уверенностью заявил Стерлинг.

– Вы так думаете? – строго спросил Лестат. – А с какой стати мне заботиться о каких-то смертных, семействе ведьм? Мэйфейры – что они мне? И что такое, скажите на милость, "великое семейство"? Богатое семейство? Вампиры презирают ведьм, и им все равно – богатые эти ведьмы или бедные. Любой, кто прочтет историю Меррик Мэйфейр, поймет почему. Хотя теперь, конечно, Меррик среди нас настоящая принцесса. Кроме того, наши пытливые читатели полагают, что все это беллетристика. Да и как знать, где идет речь о настоящем, а где выдумка?

Я мысленно оплакивал свою рыжеволосую Мэйфейр, а разговор тем временем продолжался.

– Слава богу, что ваши читатели считают этот труд беллетристикой, – чуть распаляясь, говорил Стирлинг, – и семейство Мэйфейров не подозревает о тех истинах, которые вы раскрыли публике. Что касается "великого семейства", то для меня это та семья, которая живет на свете несколько веков и больше всего дорожит любовью. Что еще? Вы всегда и повсюду ищете семью. Я понял это по вашим Хроникам.

– Хватит, не желаю больше слушать, – резко, но не повышая голоса, оборвал его Лестат. – Я пришел сюда не на суд. Ваших рядов коснулось разложение. И мы с вами это прекрасно знаем. А теперь оказывается, что и вы не избежали этой участи, ибо явились сюда вопреки воле старшин. Наверное, надеетесь, что я поделюсь с вами Темной Кровью?

– Мне не нужна Темная Кровь, – стараясь подавить изумление, ответил Стирлинг. – Я не стремлюсь получить этот дар. Мне лишь хотелось увидеть вас, услышать ваш голос.

– И теперь, добившись своего, как вы намерены поступить?

– Я уже говорил. Напишу об этом. Исповедуюсь старшинам. Расскажу все, как было.

– Нет, не все, – сказал Лестат. – Один ключевой момент вы опустите.

– Какой именно?

– Нет, вы все-таки поразительная компания. – Лестат покачал головой. – Неужели сами не догадываетесь, о чем я?

– Мы стараемся быть достойными восхищения, – ответил Стирлинг. – Скорее всего, старшины меня осудят. Возможно, даже отзовут из Луизианы, хотя в этом я сомневаюсь, ибо под моей ответственностью здесь много других важных дел.

И вновь у меня кольнуло сердце. Я подумал о "великом семействе Мэйфейров". Вспомнил свою рыжеволосую возлюбленную, Мэйфейрскую ведьму, которую больше никогда не увижу. Неужели они и есть "важные дела" Стирлинга? Ах, если бы только я осмелился спросить его об этом!

Лестат, как мне показалось, внимательно изучал Стирлинга.

А тот замолчал и пристально смотрел на Лестата, видимо пытаясь запомнить все детали, чтобы впоследствии отразить их в своем отчете. Агенты Таламаски проходили специальную подготовку, включавшую и тренировку зрительной памяти.

Я попытался прочесть мысли Стирлинга, но не смог, а проникнуть в разум Лестата не посмел, уверенный, что он сразу же разгадает мой трюк.

Лестат первым нарушил тишину:

– Отзовите Декларацию вражды.

Стирлинг вздрогнул и на какое-то время задумался.

– Не могу, – после недолгого молчания ответил он. – Я ведь не посвящен в старшины. Но я могу передать им вашу просьбу. Это все, что в моих силах.

* * *

Взгляд Лестата смягчился, медленно скользнул по Стирлингу и остановился на мне. Мы долго смотрели друг на друга, а потом я смутился и вежливо отвел глаза.

Однако все же успел кое-что заметить. До сих пор в Вампирских хрониках мне не попадалась эта деталь: у Лестата оказались разные глаза. Один был неуловимо больше другого и чуть окрашен кровью. Будь я смертным, то, скорее всего, вообще не заметил бы столь маленькую деталь. Теперь же, увидев это, я смутился. Если Лестат считал это недостатком, то он мог возненавидеть меня за то, что я обратил на него внимание.

Лестат уставился на Стирлинга.

– Мы с вами заключим сделку, – заявил он.

– Счастлив слышать это, – откликнулся Стирлинг с прежним легким высокомерием.

– Сделка весьма проста, – продолжал Лестат, – но если вы мне откажете или пойдете против меня, то я отвечу соответствующим образом. Полагаю, вы не сомневаетесь, что я мог бы давно вас уничтожить.

– Дэвид Тальбот не позволит вам сделать это, – с тихой решимостью произнес Стирлинг. – А кроме того, судя по вашим рассказам, есть кое-кто еще: та, которая пользуется среди вас великим авторитетом, самая древняя и почтенная. Она тоже не даст нас в обиду – разве не так?

– Стирлинг! – не удержался я от испуганного возгласа.

Однако Лестат, похоже, меня не услышал – казалось, он что-то взвешивает и размышляет. Однако его молчание длилось буквально секунду.

– И все же я для вас опасен, – через секунду заговорил он. – Ибо не играю по чужим правилам – только по своим собственным. Что касается древних, не будьте так уверены, что они жаждут власти. Думаю, им нужны только уединение и полный покой.

Стирлинг на миг задумался.

– Я понимаю, куда вы клоните.

– Теперь вы меня презираете? – поинтересовался Лестат с чарующей искренностью.

– Вовсе нет, – поспешил ответить Стирлинг. – Наоборот, считаю вас на редкость обаятельным. Да вы и сами это знаете. Так в чем же будет заключаться сделка? Чего вы от меня ждете? Что, по-вашему, я должен предпринять?

– Во-первых, возвращайтесь к своим старшинам и скажите им, что эта Декларация вражды должна быть официально отменена. Лично мне нет до нее никакого дела, но для остальных это важно. А кроме того, если вы дадите слово чести ограничиться в будущем лишь наблюдением за нами, то, уверен, не станете досаждать нам, что для меня очень много значит. Ненавижу, когда мне досаждают. Меня это злит, и я становлюсь небезопасным.

– Очень хорошо.

– Вторая просьба проистекает из первой и служит ключевым моментом сделки. Оставьте этого юношу в покое и ни в коем случае не упоминайте о нем в своем отчете. Разумеется, вы можете сообщить, что на вас напал неизвестный вампир. Сами знаете, как и что следует написать, чтобы выглядело правдоподобно и не слишком отступало от истины, которую, как вам кажется, вы здесь узнали. Предвижу вашу неизбежную заинтересованность всеми этими событиями. Но сохранение анонимности этого юноши должно стать для вас делом чести... И еще одно.

Стирлинг слушал, не перебивая.

– Вам известно его имя, – продолжал Лестат, – вы знаете, где он живет, знаете его семью. Все это стало мне ясно еще до того, как я остановил его неумелое нападение. Теперь вы знаете, что он, как говорится, один из нас. И вы должны не просто избегать упоминания о нем в отчетах, но раз и навсегда оставить его в покое.

Стирлинг с минуту смотрел на Лестата, потом кивнул.

– Посмейте только приблизиться к нему хоть на шаг, посмейте ополчиться против него – и, Бог свидетель, я сотру вас с лица земли, – заявил тот. – Уничтожу всех до единого. Останутся только пустые библиотеки и набитые доверху архивами подземелья. Начну с Обители в Луизиане, а потом очередь дойдет и до других, во всех уголках мира. Это не составит мне никакого труда. Я буду расправляться с каждым в отдельности. Даже если наши древние встанут на вашу защиту, это случится не сразу, так что я успею достаточно вам навредить.

Меня попеременно охватывали то страх, то изумление.

– Понятно, – обрел наконец дар речи Стирлинг. – Вы хотите его защитить. Слава богу! Я, разумеется, рад.

– Мне бы хотелось, чтобы вы меня поняли правильно. – Лестат в очередной раз бросил на меня взгляд. – Он еще молод и невинен, и мне решать – жить ему или нет.

Мне показалось, что Стирлинг тихо охнул.

Что до меня, то я вновь испытал огромное облегчение, которое тут же сменилось приступом вполне оправданного страха.

Лестат махнул рукой в сторону двери.

– Нужно ли добавлять, что вы должны немедленно покинуть мой дом и больше никогда не переступать его порог без приглашения?

Стирлинг тут же поднялся, а следом и я. Встретившись с ним взглядом, я еще более отчетливо, чем прежде, осознал, что сегодня ночью чуть было не лишил этого человека жизни, и от стыда едва не провалился сквозь землю.

– До свидания, друг, – с трудом выговорил я, стараясь совладать с голосом, потом неловко потянулся к руке своего бывшего наставника и крепко ее пожал.

Лицо его смягчилось.

– Квинн, – негромко произнес он. – Мой храбрый Квинн. – И повернулся к Лестату: – Прощайте, Лестат де Лионкур. Наверное, мало сказать, что я в глубоком долгу перед вами.

– Мало, но я всю жизнь окружен неблагодарными, – с хитрой улыбкой откликнулся Лестат. – Ступайте, мистер Оливер. К счастью, всего в паре кварталов отсюда вас поджидает лимузин. Не думаю, что вам сейчас по силам долго идти пешком или сесть за руль.

– Вы правы, – ответил Стирлинг.

Не тратя времени на дальнейшие разговоры, он поспешил в коридор, а оттуда – на черный ход. Вскоре на железной лестнице послышались его тяжелые торопливые шаги.

Лестат тоже поднялся и, подойдя ко мне, жестом пригласил снова присесть. Потом взял мою голову обеими руками – нежно, не сдавливая, не причиняя боли.

Я был слишком напуган и не мог даже пошевелиться, а только спокойно смотрел ему в глаза и вновь отметил про себя, что один глаз на какую-то долю дюйма больше другого. Отогнав саму мысль об этом, я постарался мысленно выразить только одно: "Я выполню все, о чем ты попросишь". Потом, сам того не желая, прикрыл веки, словно ожидал получить пощечину.

– Ты думаешь, я собираюсь тебя убить? – послышалось у меня над головой.

– Надеюсь, нет, – дрожащим голосом ответил я.

– Идем, братишка, – сказал Лестат. – Пора оставить это хорошенькое гнездышко на милость тех, кто о нем так много знает. А ты, мой юный друг, должен подкрепиться.

Он крепко обнял меня, и в ушах засвистел воздух. Я изо всех сил прижался к нему, хотя, наверное, это было лишним, и мы взмыли в ночное небо, к облакам.

4

Я словно вновь путешествовал с моим Создателем – та же скорость, высота, то же тесное объятие. Я полностью доверился Лестату.

А потом началось резкое снижение.

Меня трясло, когда Лестат разжал руки, и я чуть не упал, но головокружение быстро прошло.

Мы стояли на террасе. В комнате, от которой нас отделяла приоткрытая стеклянная дверь, горел свет. Обстановка была по-современному скучной, хотя и подобрана со вкусом: обтянутые бежевым бархатом кресла и диваны, неизменный большой телевизор, приглушенный свет ламп, несколько стеклянных столиков на металлических ножках.

Мы увидели двух чрезвычайно хорошеньких молодых брюнеток, одна возилась с чемоданом, лежавшим на кофейном столике, а другая, сидя перед зеркалом, расчесывала длинные волосы. Их темно-оливковые тела были едва прикрыты коротенькими шелковыми платьицами, очень модными и мало что скрывавшими.

Лестат вновь обнял меня и мягко сдавил плечо.

– Что подсказывает тебе разум? – шепотом поинтересовался он.

Я пустил в ход Мысленный дар, нацелившись на ту, что сидела перед зеркалом, и мгновенно уловил отголосок убийства. Вторая женщина оказалась еще более привычной к злодействам. Похоже, обе они имели отношение к преступлению, которое происходило в эту самую минуту где-то далеко от этого места.

Здание, в котором мы оказались, было элегантным отелем, а комната за стеклянной дверью – спальней. От стаканов, что стояли на одном из столиков, исходил запах джина. До меня донесся аромат свежих цветов, ну и, конечно, ни с чем не сравнимый аромат жертвы – оправданной жертвы.

Жажда стала нестерпимой. Жажда затуманила глаза. Я почувствовал вкус крови, словно она уже потекла мне в рот, а вместе с ним – как это всегда случалось со мной перед насыщением – ощутил бездонную, исполненную отчаяния, всепоглощающую пустоту. "Ты никогда не насытишься. Ничто не поможет тебе утолить этот нестерпимый голод", – твердил мне внутренний голос.

– Вот именно, оправданная жертва, – тихо произнес Лестат. – Но мы, как бы нам того ни хотелось, не заставим их страдать.

– Конечно, – равнодушно отозвался я. – Можно я возьму себе ту, что сидит перед зеркалом?

– Почему именно ее?

– Потому что на ее лице, отраженном в зеркале, написана жестокость.

Лестат кивнул.

Мы потихоньку открыли дверь и шагнули в прохладную свежесть комнаты. Но жажда была слишком велика, чтобы эта прохлада успела охладить мой пыл. Невероятно велика.

Женщины закричали. Они спрашивали, откуда мы взялись и кто мы такие. За вопросами последовали угрозы и вульгарная брань.

Еще не до конца утратив способность трезво мыслить, я заметил, что чемодан набит деньгами. Впрочем, разве это имело какое-то значение? Гораздо больший интерес у меня вызвала огромная ваза с цветами, стоявшая возле дальнего окна и буквально переливавшаяся всеми оттенками радуги. Гораздо больше меня интересовала кровь.

Лестат скользнул мимо меня и схватил в охапку женщину, бросившуюся в сторону. Поток яростных проклятий внезапно оборвался.

Вторая метнулась к дивану и, как я заметил, отчаянно пыталась дотянуться до лежащего там пистолета. Прежде чем пальцы женщины коснулись оружия, я поймал ее, с силой прижал к себе и заглянул в черные глаза.

Посыпавшиеся на меня испанские ругательства словно подстегнули жажду, заставили ее взыграть еще сильнее. Я отвел в сторону густые пряди черных волос, открыл шею и большим пальцем провел по артерии. Разъяренная женщина кипела от ненависти.

Я не спеша вонзил зубы в кровавый источник.

В памяти тут же всплыли уроки моего Создателя: "Возлюби грехи жертвы, проследуй по ее пути, сделай ее зло своим – и тогда ты зла не совершишь". Мысленно проникнув в сознание женщины, я постарался в точности выполнить полученные наставления и почти сразу отыскал то, что и ожидал найти: свирепые, дикие убийства, совершенные из-за белого порошка. Я увидел богатство, позволившее ей вырваться из отвратительных трущоб детства и подарившее роскошную жизнь, увидел тех, кто вкусил от ее красоты и коварства, а потом череду преступлений против таких же злодеев, как и она, чьи руки были по локоть в крови.

"Да, я люблю тебя, – прошептал я. – Люблю твою волю и твой гнев. Так отдай мне его, этот гнев, растворенный в теплой сладкой крови..."

И вдруг я ощутил, что вместе с кровью в меня проникает ее безграничная любовь.

"Сдаюсь, – беззвучно произнесла она. – Я поняла". Да, она поняла, осознала всю свою жизнь, целиком, до последнего мгновения, – и душа ее раскрылась, с ужасом примиряясь со сложившейся ситуацией, с неизбежностью того, что должно случиться. А в следующее мгновение словно рука Всевышнего вырвала из ее сердца все преступления.

Голод во мне утих. Я насытился, я познал ее и теперь отстранился, поцеловал крошечные ранки и, чтобы скрыть улики, слизал языком струйки пролитой крови, а потом, несмотря на одолевавшее меня головокружение, осторожно опустил женщину на первый попавшийся под руку стул и коснулся губами ее рта.

Опустившись на колени, я раздвинул языком ее губы, впился зубами в ее язык и вновь ощутил струйку крови.

Наконец опустошение завершилось.

Я закрыл огромные пустые глаза жертвы, отчетливо ощутив при этом под пальцами глазные яблоки, склонился, поцеловал грудь и выпустил из рук тело. По моим жилам текла горячая кровь и разливалась внутри приятными волнами.

Обернувшись, я словно в тумане увидел, что Лестат наблюдает за мной и, похоже, забавляется. Поза его была поистине королевской, светлые волосы казались при свете ламп почти белыми, фиалковые глаза – огромными.

– На этот раз ты все правильно сделал, братишка, – похвалил он. – Не пролил ни капельки.

Мне хотелось так много ему сказать! Хотелось рассказать о ее жизни, которую я только что вкусил в полной мере, о том счете, что она вела с судьбой, и о том, как я старательно выполнял все, что велел делать мой Создатель: поглощал не просто ее кровь, а таившееся в ней зло, проникал в самую его сердцевину.

Однако для женщины это теперь не важно. Она стала жертвой. Та, которая всю жизнь была, в общем-то, никем, теперь окончательно канула в небытие.

Кровь переполняла и согревала все мое существо. Комната приобрела иллюзорный вид. Жертва Лестата, мертвая, лежала на полу. Здесь же стоял чемодан с деньгами, но разве они имели значение? На них ничего нельзя купить, они ничего не могли изменить и никого не могли спасти. Цветы – розовые лилии, ронявшие пыльцу, и бордовые розы – поражали своей вызывающей яркостью. Вокруг царили покой и тишина.

– Их не станут оплакивать, – тихо произнес Лестат, и голос его доносился словно издалека. – Можно не заботиться о поисках могилы.

Я вспомнил своего Создателя. Вспомнил темные воды болота Сладкого Дьявола, густые водоросли, крики сов.

Что-то в комнате изменилось, но Лестат ничего не замечал.

– Подойди ко мне, – велел он. – Очень важно, братишка, чтобы кровь, какой бы сладостной она ни была, не ослабила тебя после.

Я кивнул. Но что-то все-таки происходило. Мы уже были не одни.

За спиной Лестата я увидел неясные очертания фигуры своего двойника – Гоблина, созданного по моему образу и подобию. На его лице играла безумная улыбка.

Лестат обернулся.

– Где он? – донесся до меня его шепот.

– Не надо, Гоблин, не смей! Я запрещаю! – воскликнул я. Но его уже было не остановить. Фигура метнулась ко мне с быстротою молнии, не потеряв при этом своих очертаний. Стоящий прямо передо мной Гоблин вовсе не казался эфемерным, а был словно из плоти и крови, совсем как я. В следующее мгновение он начал со мной сливаться: я ощутил дрожь в руках и ногах, крошечные уколы в ладони, шею, лицо... И заметался, словно пойманный в крепкую сеть.

Откуда-то из глубины моего существа поднялся трепет блаженства, явственное сознание, что мы с ним одно целое и ничто нас не разлучит. Мне вдруг захотелось, чтобы так длилось вечно, но с языка сорвались совсем другие слова:

– Прочь от меня, Гоблин! Ты должен слушаться. Это ведь я тебя создал. Ты обязан мне подчиняться.

Бесполезно. Трепет, словно от электрического разряда, все никак не прекращался, а перед мысленным взором мелькали образы нас двоих в разные периоды жизни, но они сменяли один другой так быстро, что я почти ничего не успевал разглядеть, дабы удостовериться в своей правоте или, наоборот, в ошибочности иллюзий.

Сквозь открытую дверь лился солнечный свет, я видел цветастый узор линолеума, слышал смех малышей, ощущал на губах вкус молока...

Я понял, что сейчас упаду, что твердая рука Лестата служит мне опорой, ибо на самом деле меня нет в комнате, залитой солнцем, где Гоблин, малыш Гоблин, резвится и хохочет вместе со мной: "Люблю тебя, ты мне нужен, конечно, я твой, мы вместе". Опустив глаза, я увидел собственную пухлую детскую левую ручку, колотящую ложкой по столу. А поверх моей ладони лежала рука Гоблина Ложка вновь и вновь со стуком опускалась на деревянную столешницу, солнечные лучи заглядывали в открытую дверь, цветастый линолеум был местами потерт.

А потом Гоблин отстранился – так же резко, как и прильнул ко мне. Еще секунду передо мной маячил его человеческий облик – огромные глаза, открытый рот, – потом черты расплылись, потеряли сходство со мной и вскоре растворились в воздухе.

Шторы на окнах колыхнулись, цветочная ваза внезапно наклонилась, до моих ушей неясно донесся звук падающих капель – и ваза полетела на мягкий ковер.

Я невидящим взором смотрел на пострадавший букет, на помятые, розовые у основания лилии. Мне захотелось их поднять. Крошечные ранки по всему телу болезненно саднили. Я возненавидел Гоблина за то, что он опрокинул вазу и разбросал по полу прекрасные цветы.

Женщины, казалось, просто заснули – не ощущалось даже намека на то, что они мертвы.

"Мой Гоблин... Мой родной Гоблин... – вертелось в голове. – Такой близкий мне дух, пожизненный партнер... Ты принадлежишь мне, а я тебе".

Я едва держался на ногах. Лестат обнимал меня за плечи. Если бы не он, я бы наверняка рухнул на пол.

– Зачем только он опрокинул цветы?! – сокрушенно посетовал я, не в силах оторвать взгляд от розовых лилий. – Еще когда мы были совсем маленькими, я учил его не причинять вреда тому, что красиво.

– Квинн! – Лестат старался привести меня в чувство. – Очнись! Я с тобой разговариваю! Квинн!

– Ты не видел его, – прошептал я.

Дрожь во всем теле не утихала. Крошечные ранки на руках и лице начали затягиваться. Я провел рукой по щеке. На пальцах остались едва заметные следы крови.

– Я видел кровь, – сказал Лестат.

– Каким образом? – поинтересовался я.

Силы постепенно возвращались, но наваждение, затуманившее голову, стряхнуть пока не удавалось.

– В облике человека, – пояснил Лестат. – Будто кто-то сделал кровью набросок человеческой фигуры. Она зависла в воздухе на мгновение, а потом превратилась в водоворот крошечных капель и прямо у меня на глазах исчезла в открытой двери – молниеносно, словно подхваченная вихрем.

– Тогда ты знаешь, зачем я тебя искал, – вздохнул я. Однако Лестат на самом деле не мог видеть Гоблина. Да, действительно, он разглядел кровь, потому что кровь материальна, но дух, всю жизнь являвшийся ко мне, оставался для него невидимым.

– Он для тебя не опасен, поверь, – с нежностью успокаивал меня Лестат. – Ибо не способен отнять у тебя много крови. Он лишь попробовал то, что ты взял у женщины.

– Но он снова вернется, когда захочет, и я не в силах дать ему отпор. Могу поклясться, что каждый раз он забирает у меня чуть-чуть больше, чем в предыдущий.

Я перестал шататься, Лестат отпустил меня и погладил по голове. Эта простая ласка в сочетании с его ослепительной внешностью – пронзительным взглядом фиалковых глаз и точеными чертами лица – околдовала меня, хотя чары Гоблина рассеялись еще не доконца.

– Он нашел меня здесь, – удрученно произнес я. – А ведь я сам не знаю, где нахожусь. Он нашел меня здесь, как находит повсюду, и с каждым разом, как я уже говорил, крадет у меня все больше крови.

– Уверен, ты можешь с ним справиться, – ободряюще заметил Лестат.

Его лицо выражало сочувствие и внимание, и я едва не расплакался от переполнявшей меня любви.

– Возможно, когда-нибудь я научусь противостоять его нападкам, – сдерживая слезы, сказал я. – Но разве этого достаточно?

– Пошли, пора покинуть это кладбище, – сказал Лестат. – Тебе придется все о нем рассказать. С самого начала.

– Не знаю, сумею ли объяснить все. Но постараюсь. – Вслед за Лестатом я вышел на террасу, на свежий воздух. – Отправимся в Блэквуд-Мэнор. Я не знаю другого места, где мы могли бы спокойно поговорить. Там будет только моя тетушка со своими милыми компаньонками и, может быть, еще моя матушка, но они давно привыкли к моим странностям и не станут нас беспокоить.

– А Гоблин? – спросил он. – Не будет ли он чувствовать себя там сильнее, если решит вернуться?

– Пик его силы миновал несколько секунд тому назад, – ответил я. – Думаю, что преимущество будет все-таки на моей стороне.

– Тогда решено: отправляемся в Блэквуд-Мэнор, – подвел итог Лестат.

Он вновь крепко обнял меня, и мы взмыли в вышину. Облака, заполнявшие все небо, расступились, пропуская нас прямо к звездам.

5

Через несколько секунд мы оказались перед огромным домом, и при виде двухэтажной галереи с колоннами, от которой тянулись в разные стороны два крыла здания, я отчего-то испытал мимолетное смущение.

Разумеется, фонари в саду горели, освещая во всю высоту рифленую колоннаду, и все многочисленные комнаты сияли огнями. Я сам установил это правило еще мальчишкой: в четыре часа дня все люстры в главном доме должны быть зажжены. И хотя я давно перерос детскую боязнь темноты, люстры в доме по-прежнему вспыхивали в одно и то же время.

Короткий смешок Лестата вывел меня из задумчивости.

– Ну и чего ты так смущаешься? – весело поинтересовался он, с легкостью прочитав мои мысли. – Америка избавляется от больших домов. Некоторые из них не простояли и столетия. – Акцент его стал менее заметным, а тон доверительнее. – Это место великолепно, – продолжил он небрежно. – Мне нравятся массивные колонны. Галерея, фронтон – все просто потрясающе! Настоящий греческий ренессанс. Как ты можешь стыдиться таких вещей? Ты странное существо – очень нежное, как мне кажется, и совсем несовременное.

– А как может быть иначе? – спросил я. – Разве могу я быть современным теперь, когда обрел Темный дар со всеми вытекающими из этого последствиями. Что ты на это скажешь?

Меня испугала собственная прямолинейность, но Лестат не посчитал вопрос дерзким.

– Я имел в виду другое, – пояснил он просто, по-дружески. – Полагаю, ты не принадлежал этому времени еще до того, как обрел Темный дар. Нити твоей жизни не были вплетены ни в одну ткань.

– Наверное, ты прав, – отозвался я. – То есть, не наверное, а совершенно точно. Ты абсолютно прав.

– Ты ведь мне расскажешь все подробно? – спросил Лестат.

Его золотистые брови четко выделялись на фоне загорелого лба, и, даже улыбаясь, он слегка их хмурил, что странным образом придавало ему хитроватый вид и в то же время делало невероятно привлекательным.

– Ты действительно этого хочешь? – спросил я.

– Разумеется. Ведь таково и твое желание, а кроме того, и твой долг. – На его лице вновь появилось загадочное сочетание улыбки и нахмуренных бровей. – Может, мы наконец войдем в дом?

– Да, конечно.

Его слова и дружеское обращение доставили мне огромное облегчение. Я до сих пор не до конца осознавал, что Лестат вот он, рядом со мной, что я не только отыскал его, но и привел в свой дом, и теперь он согласен выслушать мою историю.

Преодолев шесть ступенек, мы поднялись на мраморное крыльцо, и я распахнул дверь. Она, как обычно принято в деревенских домах, никогда не запиралась.

Перед нами раскинулся широкий центральный холл, вымощенный черно-белой ромбовидной мраморной плиткой. В конце его виднелась задняя дверь, ничем не отличавшаяся от парадной, через которую мы только что вошли.

Обзор нам частично закрывала одна из величайших достопримечательностей Блэквуд-Мэнор – изогнутая дугой лестница. Лестат сразу обратил на нее внимание, и во взгляде его читалось восхищение.

В холле работали кондиционеры и царила приятная прохлада.

– Как красиво... – произнес Лестат, стоя внизу, в пролете, и рассматривая изящные перила и искусно выточенные балясины. – Надо же, она тянется до третьего этажа и делает двойной виток.

– Третий этаж – это чердак, – пояснил я. – Настоящая сокровищница, заполненная сундуками и старой мебелью. В свое время мне открылись некоторые ее маленькие тайны.

Лестат перевел взгляд на фреску, протянувшуюся по всем стенам холла. Это была солнечная итальянская пастораль. Насыщенный цвет темно-голубого неба доминировал над всем пространством.

– Что за прелесть! – воскликнул он, разглядывая высокий потолок. – Только посмотри на эту лепнину. Ручная работа?

Я кивнул.

– Мастера из Нового Орлеана. Ее создали в тысяча восемьсот восьмидесятом по указанию моего прапрапрадеда, а он был неисправимым романтиком и в какой-то степени сумасшедшим.

– А какая гостиная, – продолжал Лестат, заглянув в сводчатую дверь. – И чудесная старинная мебель. Как называется этот стиль, Квинн? Рококо? Я словно вернулся в прошлое. Как во сне.

Я снова кивнул. Неловкость быстро уступила место гордости, которая, впрочем, тоже повергла меня в смущение, Сколько я себя помнил, Блэквуд-Мэнор мгновенно очаровывал людей. Все, кто оказывался в этом особняке, буквально захлебывались от восторга, и теперь меня удивляло, почему я поначалу испытывал столь сильное смущение. Но дело в том, что мой удивительно властный и красивый гость, в чьи руки я вручил собственную жизнь, вырос в замке, и я невольно опасался, как бы он не посмеялся над тем, что здесь увидит.

Лестата же, напротив, привели в восторг и золотая арфа, и старый рояль фирмы "Плейель"[5]. Он взглянул на огромный строгий портрет Манфреда Блэквуда, моего досточтимого предка, потом принялся с восторгом осматривать столовую расположенную по другую сторону от холла.

Я жестом пригласил его войти.

Старинная хрустальная люстра обрушивала потоки света на длинный стол, специально заказанный для этой комната, – за ним могли бы разместиться человек тридцать. Золоченые стулья совсем недавно заново перетянули зеленым атласным дамастом, сочетание золотого и зеленого – золотой завиток на зеленом фоне – доминировало и на ковре во всю стену. Меж высоких окон дальней стены разместились золоченые буфеты, инкрустированные зеленым малахитом.

Мне вновь захотелось извиниться – наверное, из-за того, что Лестат полностью погрузился в созерцание этого места.

– Блэквуд-Мэнор кажется теперь таким ненужным, – сбивчиво заговорил я. – Из постоянных обитателей остались только мы с тетушкой, и у меня такое чувство, что в один прекрасный день кто-то явится и заставит нас передать дом для более разумного использования. Хотя, конечно, мы не единственные члены семьи... К тому же здесь живут слуги, хотя все они давно разбогатели и работать на кого-то им не обязательно.

Я умолк, устыдившись своего многословия.

– И каково же это более разумное использование? – с неизменным дружелюбием поинтересовался Лестат. – Почему бы этому особняку и впредь не оставаться вашим благословенным домом?

Он смотрел на огромный портрет тетушки Куин в молодости: улыбающаяся девушка в белом, расшитом бисером вечернем платье без рукавов, которое вполне могли бы сшить буквально вчера, а не семьдесят лет тому назад. Внимание Лестата привлекло еще одно полотно: портрет Вирджинии Ли Блэквуд, супруги Манфреда, самой первой леди, поселившейся в Блэквуд-Мэнор.

Портрет Вирджинии Ли со временем потемнел, но не утратил привлекательности, и образ женщины со светло-голубыми глазами, маленьким хорошеньким личиком и скромной улыбкой по-прежнему волновал зрителей. Она была со вкусом одета по моде восьмидесятых годов девятнадцатого столетия: небесно-голубое платье с высоким воротом и длинными рукавами, присборенными на плечах; волосы взбиты в высокую прическу. Леди Вирджиния Ли приходилась бабушкой тетушке Куин, и я давно подметил определенное сходство в их портретах – одни и те же глаза, овал лица, хотя другие заявляли, что никакого сходства не видят.

Эти портреты вызывали у меня противоречивые чувства и ассоциации, особенно портрет Вирджинии Ли. Тетушка Куин до сих пор жила в доме. Но Вирджиния Ли... Я вздрогнул, но отогнал прочь неприятные воспоминания о привидениях и прочих нелепостях. Сейчас меня волновало другое.

– Да, почему бы ему не оставаться твоим домом, хранилищем сокровищ предков? – с невинным видом поинтересовался Лестат. – Не понимаю.

– Когда я был маленьким, – начал я рассказывать в ответ на его вопрос, – дедушка с бабушкой были еще живы и превратили дом в подобие отеля. "Пансион с завтраком", как они его называли, хотя в столовой подавали и обед. Сюда наезжали толпы туристов. У нас до сих пор организуют ежегодный рождественский банкет – певцы располагаются на лестнице и исполняют праздничные гимны, а гости собираются здесь, в холле. Именно для таких случаев дом хорош. В прошлом году я устроил пасхальный банкет – в полночь, чтобы самому иметь возможность на нем присутствовать.

На меня с пугающей ясностью нахлынули воспоминания о прошлом, однако вскоре они рассеялись, погасли как пламя, оставив после себя лишь струйку дыма. Тем не менее, я продолжал судорожно за них цепляться, пытаясь извлечь из памяти еще несколько дорогих сердцу картин. Впрочем, какое право я имел теперь на хорошие времена или даже воспоминания о них?

– Мне нравятся певцы, – сказал я. – Когда-то я плакал вместе с бабушкой и дедушкой, слушая, как сопрано выводит "О, святая ночь". В такие минуты Блэквуд-Мэнор кажется всесильным, способным изменить людские жизни. Ты сам видишь, я до сих пор несвободен от влияния его магии.

– Каким же образом он меняет людские жизни? – быстро спросил Лестат, словно эта мысль его по-настоящему задела.

– Ну, здесь прошло очень много свадеб.

Я поперхнулся. Свадьбы... Отвратительное воспоминание о недавнем событии, затмившее все остальные, постыдное и ужасное: кровь, ее вкус, платье... Но я прогнал печальные мысли и продолжил:

– Я помню чудесные свадьбы, банкеты по случаю юбилеев. Помню пикник на лужайке в честь какого-то старца в день его девяностолетия. Помню, пары часто возвращались сюда, где состоялась церемония их бракосочетания.

И снова меня пронзило воспоминание: невеста, окровавленная невеста. Голова кружилась.

"Глупец, ты убил ее! Ты не должен был ее убивать. Посмотри, что стало с ее платьем".

Нет, не буду об этом думать. Сейчас не время страдать. Позже я признаюсь во всем Лестату, но только не теперь.

Надо было продолжать рассказ. Постепенно я справился с волнением и перестал запинаться.

– Где-то здесь спрятана старая гостевая книга со сломанным пером, служившим вместо ручки. В ней можно прочесть множество отзывов тех, кто приезжал, уезжал, снова возвращался... Они до сих пор возвращаются. Это пламя пока не погасло.

Лестат кивнул и слабо улыбнулся, словно остался доволен услышанным. Потом вновь взглянул на портрет Вирджинии Ли.

У меня вдруг возникло какое-то странное ощущение. Неужели портрет в самом деле изменился? Мне вдруг показалось, будто прелестные голубые глаза смотрят прямо на меня. Но впредь она ни за что для меня не оживет. Конечно, это исключено. Всю жизнь леди Вирджиния Ли славилась добродетелью и благородством. Что общего может быть у нее со мною теперешним?

Я поспешил вернуться к своему маленькому повествованию:

– В последнее время этот дом стал мне особенно дорог, как и все мои смертные родственники. Больше всех тетушка Куин. Но есть и другие. Они не должны узнать, во что я превратился.

Лестат обратил на меня пристальный, испытующий взгляд и как будто размышлял над услышанным.

– Твое сознание настроено столь же тонко, как скрипка, – задумчиво произнес он. – Тебе действительно нравится, что на Рождество и Пасху под крышей твоего родного дома собирается множество чужаков?

– Это весело, – признался я. – Обилие света, оживление, лестницы гудят от топота ног, в воздухе звенят голоса. Иногда гости жалуются: то овсянка жидкая, то соус комковат, и в былые дни мою бабушку, Милочку, такие заявления расстраивали до слез, а дедушка – Папашка, как мы все его звали, – уединялся в кухне и грохал кулаком по столу. Но в большинстве своем гости, как правило, довольны приемом...

Время от времени здесь бывает одиноко, тоскливо и мрачно, хотя люстры сияют неизменно ярко. Наверное, после смерти бабушки и дедушки та часть жизни ушла вместе с ними, а моя глубокая депрессия каким-то образом захватила и Блэквуд-Мэнор. Тем не менее я не смог покинуть особняк и никогда не сделаю это по собственной воле.

Лестат закивал в знак понимания. Он смотрел на меня таким же внимательным, оценивающим взглядом, каким смотрел на него я.

До чего же он все-таки привлекателен! Светлые волосы, очень густые и длинные, изящно завиваются у ворота сюртука, а такими огромными пытливыми, по-настоящему фиалковыми глазами могут похвастать не многие. Легкая разница между ними не играет ровным счетом никакой роли. Загорелая кожа безупречна. Что он увидел во мне, не знаю. Но я не переставал им восхищаться.

– Знаешь, ты можешь осмотреть дом. – Я все еще не пришел в себя от сознания того, что Лестат проявил ко мне интерес, поэтому говорил взволнованно и сбивчиво. – Обойди комнаты. В них живут привидения. Иногда их видят даже туристы.

– И это не отпугивает гостей? – спросил он с любопытством.

– Наоборот, они радуются возможности посетить особняк с привидениями. Им это нравится. Они видят даже то, чего нет, и сами просят, чтобы их оставили в комнате одних, в надежде на встречу с призраком.

Лестат беззвучно расхохотался.

– То они слышат колокольчики, которые вовсе не звенят, – продолжал я, улыбаясь ему в ответ, – то чувствуют запах кофе, хотя никто кофе не варит, или вдруг заявляют, что в воздухе ощущается аромат необыкновенных духов. Конечно, были и такие, кто действительно испытывал страх. Несколько постояльцев, поселившихся на условиях пансиона, моментально съехали, узнав о репутации особняка, но в целом мрачная слава Блэквуд-Мэнор только способствовала процветанию бизнеса. Ну и, разумеется, кое-кто действительно видел привидения.

– А ты? Ты ведь их тоже видишь?

– Да, – кивнул я. – Большинство привидений – слабые создания, чуть менее прозрачные, чем пар, но есть и исключения... – Я замялся, на секунду растерявшись, опасаясь, что мои слова могут вызвать какое-то жуткое видение. Однако страстное желание полностью довериться Лестату заставило меня продолжить: – Да, из ряда вон выходящие исключения...

Я умолк.

– Расскажи о них, – сказал Лестат. – У тебя ведь, кажется, наверху есть комната? Спокойное место, где можно поговорить. Однако я ощущаю еще чье-то присутствие в доме.

Он бросил взгляд в сторону холла.

– Да, тетушка Куин сейчас в спальне, в задней половине, – пояснил я. – Позволь мне навестить ее сейчас. Это займет не более минуты.

Лестат снова оживился.

– Какое любопытное имя – тетушка Куин. Звучит божественно по-южному, как мне кажется. Ты познакомишь меня с ней?

– Конечно, – ответил я, ни секунды не сомневаясь. – Ее имя Лоррейн Маккуин, но все вокруг называют ее мисс Куин, или тетушка Куин.

Мы вышли в холл вместе, и он снова залюбовался изогнутой лестницей.

Я провел гостя мимо нее. Ботинки громко чеканили шаг по мраморным плиткам.

Наконец мы подошли к открытой двери.

Моя любимая тетушка была там, в своей комнате, и, как всегда, великолепно выглядела, была чем-то занята и ничуть не расстроена тем, что ей помешали.

Она сидела за мраморным столиком, стоявшим справа от трюмо, и, похоже, пребывала в отличном настроении. Ближайший торшер и лампы под вычурными абажурами на трюмо создавали в спальне причудливое освещение. На мраморной столешнице в беспорядке лежали десятки камей, и тетушка рассматривала их в лупу на длинной костяной ручке.

Она казалась ужасно хрупкой в своем стеганом атласном белом халатике с застегнутым пряжкой поясом вокруг тонюсенькой талии, с белым шелковым шарфом на шее, концы которого прятались под лацканами халатика. Поверх шарфа красовалось любимое ожерелье тетушки из бриллиантов и жемчуга. Мягкие седые волосы естественными волнами обрамляли лицо, а маленькие глазки восторженно сияли, разглядывая камеи. Под столом, где полы халата расходились, виднелись украшенные блестками розовые туфельки на высоченных каблуках – совсем небезопасных для ее возраста. Мне захотелось предостеречь тетушку. Ходить на таких шпильках – дело рискованное.

Ей удивительно подходило имя: тетушка Куин[6], и в душе я всегда гордился, что с самого моего рождения она неизменно была для меня ангелом-хранителем. Я не боялся, что она догадается о неестественной сущности Лестата – его загорелая кожа вводила в заблуждение любого. Хотя невероятная красота могла, конечно, вызвать подозрение. Как бы то ни было, я в этот момент ощущал себя на вершине счастья.

Я постарался взглянуть на комнату глазами Лестата и увидел прелестную спальню с кроватью под балдахином в дальнем левом углу. Ее только недавно переделали, украсив фестонами из розового атласа и косичками более темного тона. Поверх аккуратно расправленного (что случалось не всегда) покрывала громоздились горы подушек и декоративных подушечек. Дамастовая обивка дивана и многочисленных кресел совпадала по цвету с балдахином над кроватью.

Жасмин, наша верная экономка, сидела в тени, шелковистая темная кожа и тонкие черты лица придавали ей особенную красоту, вполне сравнимую с тетушкиной. Она выглядела очень строгой в красном облегающем платье, на высоких каблуках и с ниткой жемчуга вокруг шеи. Кажется, это я подарил ей ожерелье.

Коротко поприветствовав меня взмахом руки, она вернулась к своему занятию – наведению порядка на ночном столике, уставленном мелкими вещицами, а когда тетушка Куин, подняв глаза, воскликнула взволнованно: "Квинн!", Жасмин прервала работу и направилась к выходу.

В тот момент, когда она проскальзывала мимо нас с Лестатом, мне вдруг нестерпимо захотелось обнять ее. В последний раз мы виделись несколько ночей тому назад. Но я испугался, а затем подумал: "Нет, я буду обнимать свою верную спутницу, сколько захочу, ничего не боясь, ведь я только что насытился и тело мое наполнено теплом". На меня нахлынуло всепоглощающее чувство радости, что я не проклят. Я почувствовал любовь и великодушие и, шагнув назад, поймал Жасмин в объятия.

Мы остановились в тени холла.

Она была прекрасно сложена, с молочно-шоколадной кожей, карими глазами и чрезвычайно густыми волосами, обесцвеченными до желтоватого оттенка, которые она коротко подстригала, отчего голова казалась совершенно круглой.

– А, вот и мой молодой хозяин. – Жасмин тоже обняла меня. – Мой таинственный молодой хозяин. – Она прижала меня к своему бюсту и опустила голову мне на грудь. – Мой непоседливый малыш, которого я почти не вижу.

– Ты моя подружка навеки, – прошептал я, целуя ее в макушку.

В столь тесном соседстве кровь жертвы сослужила мне хорошую службу. А кроме того, я был полон надежд и потому слегка не в себе.

– Входи же, Квинн, – позвала меня тетушка.

Жасмин мягко подтолкнула меня к спальне, а сама направилась к задней двери.

– Да ты, как я вижу, не один, а с другом! – приветливо воскликнула тетушка, когда я появился на пороге с Лестатом.

В ее комнате было теплее, чем в остальной части дома.

Голос у тетушки Куин если и не был молодым, то, во всяком случае, не выдавал ее истинного возраста, и говорила она с четкой дикцией командира.

– Я так рада, что у тебя появилась компания. К тому же такой превосходный молодой человек, – заметила она, мило, чуть иронично улыбаясь Лестату. – Подойдите поближе, чтобы я могла вас рассмотреть. Выйдите на свет.

– А вы, моя милая леди, прекрасны, как мечта.

Для выразительности Лестат произнес эти слова с чуть усиленным французским акцентом и, склонившись через мраморный столик с камеями, поцеловал тетушке Куин руку.

Несомненно, несмотря на возраст, она и была мечтой: хорошенькое личико, не слишком худое, чуть удлиненное, тонкие губы, подкрашенные розовой помадой, и глаза, окруженные тонкой сеточкой морщинок, но не утратившие яркой голубизны. Бриллианты и жемчуга на ее груди, равно как и дорогие бриллиантовые кольца на длинных пальцах, ошеломляли своей красотой.

Казалось, драгоценности составляли часть ее силы и достоинства, а возраст лишь давал преимущество и увеличивал присущую ей женственность.

– Подойди сюда, малыш, – велела она мне.

Я подошел к тетушке и наклонился, подставляя щеку для поцелуя. Это вошло у нас в привычку, с тех пор как я дорос до шести футов четырех дюймов. Она частенько брала мою голову руками и, поддразнивая, отказывалась отпустить. Но на этот раз она так не сделала – видимо, ее внимание было значительной степени поглощено обаятельным гостем, с улыбкой стоявшим возле столика.

– Ах, какой чудесный на вас сюртук, – сказала она, обращаясь к Лестату. – Настоящий сюртук с расклешенными полами. Где вы такой сшили? И пуговицы идеально к нему подходят. Позвольте мне получше их разглядеть. Вы, наверное, уже догадались, что я буквально помешана на камеях. А в последние годы вообще ни о чем другом не думаю.

Лестат подошел к столику, а я ретировался, уступая ему место. Меня вдруг охватил страх, довольно сильный, что тетушка может интуитивно о чем-то догадаться, но уже в следующую минуту я понял, что Лестат полностью владеет ситуацией.

Разве другой вампир, мой Создатель, когда-то точно так же не околдовал тетушку Куин? Так какого черта я испугался?

Пока она разглядывала пуговицы, отметив, что на каждой из них изображена одна из девяти греческих муз, Лестат смотрел на нее сверху вниз и лучезарно улыбался, словно и правда был очарован. Я еще больше полюбил его за это, ибо тетушка Куин была для меня самым дорогим человеком на свете. И теперь, когда эти двое оказались вместе, я испытывал невыразимую радость.

– Я рок-музыкант, мадам, – сообщил тетушке Лестат. – Сами знаете, в наши дни рокер может рядиться во что угодно, даже в широкополый сюртук, если пожелает, вот я и потакаю всем своим прихотям. Я склонен к театральности, и эта черта во мне неистребима. А в тех случаях, когда есть возможность проявить собственную эксцентричность, я становлюсь совершенно неуправляемым и сметаю все препятствия на своем пути. Знаете, моя любовь к антиквариату превратилась в самую настоящую манию.

– О, это великолепная страсть, – откликнулась тетушка, явно наслаждаясь его обществом.

Лестат тем временем отошел в тень и снова присоединился ко мне.

– Как вы оба красивы, мои мальчики! – восхищенно выдохнула тетушка и вновь обратилась к Лестату. – Вы ведь знаете, мать Квинна певица, хотя в каком именно жанре, я даже не могу точно сказать.

Для Лестата это было новостью, и он, бросив на меня любопытный взгляд, хитровато улыбнулся.

– Она поет в стиле кантри, – поспешил я пояснить. – И обладает сильным голосом. Ее зовут Пэтси Блэквуд.

– То, что она поет, очень отдаленно напоминает стиль кантри, – заметила тетушка с легким неодобрением. – Впрочем, сама Пэтси, кажется, называет это "кантри-поп". Однако у нее хороший голос, а иногда получаются неплохие стихи. Особенно удачны печальные баллады в кельтском стиле, хотя сама она этого не сознает. Ее так и тянет на минорные песенки блугрэсс[7], и если бы она прислушивалась к себе и пела то, что действительно любит, а не то, что, как ей кажется, следует петь, то, возможно, добилась бы настоящей славы, о которой так мечтает.

Тетушка Куин вздохнула.

Я поразился не столько мудрости ее слов, сколько их, так сказать, нелояльности: раньше она никогда не критиковала своих родственников. Видимо, под пристальным взглядом Лестата в ее душе что-то всколыхнулось. Не исключено, что он прибег к магии, и теперь тетушка откровенно высказывала свои самые тайные мысли.

– Молодой человек. – Она вновь перевела взгляд на гостя. – Отныне и навеки я ваша тетушка Куин. Но как величать вас?

– Лестат, мадам, – ответил он, сделав ударение на последнем слоге. – Я тоже не очень знаменит, а в последнее время вообще перестал петь, разве что только для себя, когда гоняю как сумасшедший на своем черном "порше" или с головокружительной скоростью несусь на мотоцикле. Вот тогда я превращаюсь в самого настоящего Паваротти...

– О, вы ни в коем случае не должны превышать скорость! – неожиданно серьезно объявила тетушка Куин. – Именно так я потеряла своего мужа, Джона Маккуина. У нас только что появился новый "бугатти". Вы ведь знаете марку "бугатти"? – (Лестат кивнул.) – Муж чрезвычайно гордился этой чудесной спортивной машиной. И вот однажды в безоблачный летний день мы неслись по шоссе вдоль Тихого океана, со скрипом тормозя на поворотах, – хотели скорее попасть на калифорнийское побережье. Внезапно Джон потерял управление и вылетел из машины прямо через лобовое стекло. Он умер на месте. А когда я очнулась, то увидела, что лежу в нескольких дюймах от края скалы, которая обрывалась прямо в море, и ко мне бегут люди.

– Ужасно, – тоже очень серьезно заметил Лестат. – Это было давно?

– Ну конечно, очень давно, когда я была настолько глупа, чтобы допустить такое. После я так и не вышла во второй раз замуж. Мы, Блэквуды, никогда не заключаем повторные браки. А Джон Маккуин оставил мне целое состояние – хоть какое-то утешение. Я больше не встретила такого, как он, полного страсти и множества счастливых заблуждений. Признаюсь, не особенно и старалась. – Она покачала головой, словно сожалея о прошлом. – Ох, что-то мы заговорили о мрачном. Он похоронен в склепе Блэквудов на кладбище в Метэри. У нас там большая усыпальница, похожая на часовню. Скоро и я займу там свое место.

– О господи, только не это! – прошептал я, не на шутку испугавшись.

– А ты пока помолчи, – велела мне тетушка. – Лестат, мой дорогой, расскажите мне о своей одежде, о своих столь странных и смелых пристрастиях. Мне очень импонирует ваш вкус. Представляю, как вы несетесь на мотоцикле в своем великолепном сюртуке. Картина довольно забавная, должна признаться.

– Знаете, мадам, мое увлечение сценой и жажда завладеть микрофоном давно в прошлом, но от причудливых нарядов я ни за что не откажусь. – Лестат тихо рассмеялся. – Не в силах отказаться. Я пленник капризной моды, но сегодня, как видите, одет довольно просто, хотя мог бы нацепить ворох кружев и бриллиантовые запонки. А еще я завидую Квинну за то, что он носит такую щегольскую кожаную куртку. Наверное, меня можно было бы назвать готом[8]. – Он взглянул на меня так непринужденно, словно мы были обычными людьми. – Кажется, так теперь называют щеголей, предпочитающих наряжаться по моде прошлого?

– Кажется, так, – кивнул я, пытаясь говорить в том же тоне.

Эта маленькая речь Лестата заставила тетушку Куин расхохотаться. Она сразу позабыла о Джоне Маккуине, который действительно умер давным-давно и уже успел кануть в легенду, и вернулась к расспросам:

– Какое необычное имя – Лестат... Оно что-нибудь означает?

– Если память меня не подводит, абсолютно ничего, мадам. А сейчас смысла в нем еще меньше, чем в прежние времена. Имя составлено из начальных букв имен шести моих старших братьев. С годами во мне развилась не злобная, но отчаянная ненависть как к братьям, так и к их именам.

И снова тетушка Куин рассмеялась, покоренная своим собеседником.

– Седьмой сын, – удивленно произнесла она. – Это дарует определенную власть, которую я глубоко уважаю. Вы наделены красноречием. Мне кажется, вы станете отличным другом и поддержкой Квинну.

– К этому и стремлюсь – стать для него хорошим другом, – не замедлил откликнуться Лестат. – Боюсь, однако, что злоупотребляю вашим гостеприимством.

– Даже не думайте, – отмахнулась тетушка. – Вы всегда желанный гость в нашем доме. Вы мне нравитесь. Да, нравитесь. Ну а ты, Квинн? Где ты успел побывать?

– Да много где, – ответил я. – Брожу повсюду, как Пэтси... А точнее... не знаю, что и сказать.

– Ты привез мне камею? – спросила тетушка. – Это наш с ним обычай, Лестат, – пояснила она гостю. – С тех пор, как ты, Тарквиний Блэквуд, побывал в этой комнате в последний раз, прошла целая неделя. Я хочу получить свою камею. Наверняка она лежит у тебя в кармане. Нет, так просто ты отсюда не уйдешь.

– Ты знаешь, чуть не забыл, – покаялся я (и на то были причины!), нашаривая в кармане куртки небольшой сверточек в мягкой бумаге, который сунул туда несколько ночей тому назад. – Это чудесная камея на раковине. Я привез ее из Нью-Йорка.

Я развернул сверток и положил перед тетушкой камею, которой предстояло стать одной из самых крупных в ее коллекции. Образ, вырезанный из белого слоя раковины на темно-розовом фоне. Идеальный овал камеи был заключен в изысканную рифленую рамочку из 24-каратного золота.

– Медуза! – Тетушка была явно довольна. Она сразу узнала женский профиль по диким змеям вместо волос и крыльям за спиной. – Такая большая и так мастерски вырезана.

– Выглядит поистине ужасающе, – заметил я. – Лучшая Медуза из всех, что я видел. Обрати внимание на высоту крыла и на оранжевую вставку, его окаймляющую. Я хотел привезти камею раньше, но, к сожалению, не смог.

– Тут нечего печалиться, дорогой мой, – сказала она. – Не тревожься, если не всегда удается навестить меня. Похоже, я неподвластна времени. Сейчас ты здесь, ты вспомнил обо мне – это самое главное. – Она с любопытством взглянула на Лестата. – Вам ведь известна история Медузы?

Лестат замялся. Ему, несомненно, хотелось послушать тетушку, а не говорить самому. Очарованный, он смотрел на нее едва ли не с обожанием и буквально светился от удовольствия, а она отвечала ему сияющей улыбкой.

– Когда-то она слыла красавицей, но потом превратилась в чудовище. – Тетушка Куин не скрывала, что разговор доставляет ей наслаждение. – При одном только взгляде на ее лицо человек превращался в камень. Персей, однако, смог ее одолеть, потому что смотрел не на Медузу, а на ее отражение в своем щите. Как только он отрубил ей голову, на землю упали капли крови и из них родился крылатый конь Пегас.

– А потом этой головой Афина украсила свой щит, – негромко добавил Лестат.

– Вы абсолютно правы, – подтвердила тетушка Куин.

– Магический талисман против зла, – так же тихо произнес Лестат. – Вот чем она стала, лишившись головы. Не менее чудесным кажется мне превращение красавицы в чудовище, а чудовища – в талисман.

– Да, вы опять абсолютно правы, – подтвердила тетушка Куин. – Магический талисман против зла, – повторила она – Подойди-ка сюда, Квинн, помоги мне снять эти тяжелые бриллианты и принеси золотую цепочку. Я хочу повесить Медузу на шею.

Мне не составило труда выполнить ее просьбы. Подойдя к трюмо, я снял с тетушкиной шеи бриллиантовое ожерелье, чмокнул ее в щеку и спрятал драгоценность в обтянутую кожей шкатулку, где она обычно хранилась. Шкатулка всегда стояла на трюмо справа. Золотые цепочки лежали в другой коробочке, в верхнем ящике трюмо, каждая в отдельном пластиковом пакетике.

Я выбрал сверкающую прочную цепочку из 24-каратного золота – именно такая лучше всего подходила, – протащил ее сквозь ушко, прикрепленное к камее, затем надел украшение тетушке на шею и защелкнул замочек.

Снова быстро чмокнув ее пару раз, такую душистую и напудренную, словно сделанную из чистейшего сахара, я обошел трюмо и вновь оказался с ней лицом к лицу. Камея идеально смотрелась на фоне складок шелкового шарфа, выглядела богато и внушительно и шла тетушке гораздо больше, чем кричащие бриллианты.

– Должен признать, – заметил я, глядя на свое последнее приобретение, – это удачный подарок. Медуза изображена не хорошенькой девушкой с крыльями и змеями вместо волос, а злобным существом, каким и была на самом деле. Редкий сюжет.

– Да, – согласился Лестат, – и оттого особенно чарующий.

– Вы так думаете? – Тетушка Куин обратила взор на Лестата. – Вы удивительный молодой человек. Такая необычная манера произносить слова – медленно и задумчиво, и такой низкий тембр голоса. Мне это нравится. Квинн был книжным червем и пачками проглатывал книги по мифологии, как только научился читать, – заметьте, это произошло довольно рано. Но вот откуда вы знаете мифологию? А я уверена, что вы ее знаток. Как и знаток камей, если судить по вашему сюртуку.

– Знания приходят и уходят, – чуть расстроенно тряхнув головой, ответил Лестат. – Я впитываю их, а потом теряю, и иногда никак не могу вспомнить того, что вроде бы должен помнить. Я прихожу в уныние, но тут знания возвращаются, или я получаю их из другого источника.

Поразительно, как быстро эти двое нашли общий язык. А потом сердце вновь кольнуло воспоминание о Создателе, как он, наводя на меня ужас и отвращение, сидел в этой самой комнате и так же легко и непринужденно беседовал с тетушкой Куин. Предметом разговора тогда тоже служили камеи. Камеи... снова камеи. Но сейчас здесь находился Лестат, а не мой Создатель, омерзительное существо. В эти минуты под крышей этого дома оказался мой герой.

– Значит, вы любите книги? – спросила тетушка Куин.

Я вновь прислушался к их беседе.

– О да, – ответил Лестат. – Иногда только книги и заставляют меня продолжать существование на этом свете.

– Стыдно говорить такое в ваши годы! – рассмеялась тетушка.

– Разве? – удивился Лестат. – Но ведь отчаяние может посетить в любом возрасте. Или вы с этим не согласны? И молодые подвержены ему особенно, – откровенно признался он. – А что касается книг, они дают одно: позволяют надеяться, что под обложкой скрывается целый новый мир и если ты туда попадешь, то будешь спасен.

– Ну да, я тоже так думаю, правда, – почти весело отозвалась тетушка. – Так на самом деле и должно быть в жизни. Иногда именно это и случается. Представьте, каждый новый человек – отдельная вселенная. Полагаете, это допустимо? Вы умны и прозорливы.

– Полагаю, мы не желаем этого допускать, ибо слишком ревнивы и боязливы, – ответил Лестат. – Но допустить это следует, и тогда, по мере того как мы будем встречаться с разными людьми, наше существование превратится в сплошную цепь чудесных событий.

Тетушка Куин весело рассмеялась.

– Ну и удивительная же вы личность! Откуда только вы взялись? Как жаль, что здесь нет Нэша, учителя Квинна – его порадовало бы ваше общество. Жаль, что и маленький Томми сейчас в школе. Томми приходится Квинну дядей, что, конечно, многих приводит в недоумение, ведь мальчику всего четырнадцать. А еще у нас есть Джером. Где, кстати, малыш Джером? Вероятно, крепко спит. Придется вам довольствоваться моей компанией...

– Прошу вас, мисс Куин, объясните, откуда у вас такая любовь к камеям, – едва ли не взмолился Лестат. – Что касается моих пуговиц, то не стану утверждать, будто отбирал их с большой тщательностью или очень ими дорожу. Я даже не знал, что на них изображены девять муз, пока вы мне не сказали, так что я у вас в долгу. Но вот вы, несомненно, питаете особую любовь к столь изысканным украшениям. Каковы ее истоки?

– Сами не догадываетесь? – спросила старушка и протянула ему камею на раковине с изображением трех граций.

Лестат подержал ее, внимательно разглядывая, потом почтительно положил на столик перед тетушкой.

– Все это произведения искусства, – заговорила она, – причем особого рода. Это картины, настоящие маленькие картины – вот что главное. Замысловатые, выразительные миниатюры. И если воспользоваться вашей недавней метафорой, то во многих камеях вы найдете именно вселенную. – Тетушку явно переполняли восторг и восхищение. – Камеи носят как украшения, но это не делает их дешевкой. Вы сами только что упоминали об их колдовской силе. – Она дотронулась до Медузы на своей груди. – И разумеется, в каждой из них я нахожу что-то уникальное. На самом деле камеи безгранично разнообразны. Вот, взгляните сами. – Она передала Лестату другое сокровище. – Видите, это мифологическая сцена: Геркулес, побеждающий быка. За спиной героя изображена богиня, а на переднем плане грациозная женская фигурка. Такой камеи я больше никогда не встречала, а у меня их множество и сотни – на мифологические сюжеты.

– Они действительно очень выразительны, – согласился Лестат. – Я понимаю, что вы хотите сказать: работа по-настоящему изумительна.

Она окинула взглядом камеи, потом выбрала еще одну – большую, на раковине – и протянула Лестату.

– Взгляните, это "Ревекка у колодца", – сказала тетушка, – типичный сюжет для камей, взятый из Библии. Как вам известно из Книги Бытия, Авраам, желая найти жену для своего сына Исаака, отправил на поиски слугу, и возле колодца тот встретил девушку по имени Ревекка, которая дала ему напиться.

– Да, сюжет мне известен, – тихо произнес Лестат. – И камея превосходна.

Тетушка радостно взглянула на него и залюбовалась сияющим лицом, прекрасными глазами и тонкими пальцами с блестящими ногтями.

– Это одна из первых камей, которую я увидела, – пояснила она, забирая из рук Лестата сокровище. – Именно с "Ревекки у колодца" и началась моя коллекция. Мне подарили десять камей на тот же сюжет, однако резьба на всех была разной. Все они теперь здесь, в моем собрании. Поверьте, это целая история.

Лестат явно заинтересовался и, похоже, никуда не спешил.

– Расскажите, – негромко попросил он.

– Боже, где мои манеры! – неожиданно всполошилась тетушка. – Вы стоите передо мной, словно провинившиеся мальчишки, вызванные к директору школы. Простите великодушно. Присядьте, пожалуйста. Наверное, я совсем выжила из ума, коль так невежливо веду себя в собственной спальне. Какой стыд!

Я собирался возразить, сказав, что в этом нет необходимости, но увидел, что Лестату приятно ее общество, да и тетушка рада нашему присутствию.

– Квинн, принеси те два стула сюда, – велела она. – Вот что, Лестат, мы с вами сядем в кружок, устроимся поуютнее, и я расскажу одну историю.

Я знал, что спорить бесполезно. Однако меня взволновал и болезненно задел тот очевидный факт, что эти двое так понравились друг другу. Душу мою вновь охватило смятение.

Выполняя просьбу тетушки, я пересек комнату, взял два стула с прямыми спинками от круглого письменного стола, стоявшего между окон, и поставил так, чтобы мы с Лестатом могли сесть к ней лицом.

Тетушка Куин задумалась, погрузившись в воспоминания, а потом окинула нас обоих внимательным взглядом и, остановив его на Лестате, начала рассказ:

– Именно здесь я впервые увидела камеи и буквально влюбилась в них. Мне было тогда девять лет, и здесь, в стенах этой самой комнаты, умирал мой дедушка, Манфред Блэквуд – человек, построивший Блэквуд-Мэнор, жуткий старец, самое страшное чудовище в истории нашей семьи, которою все боялись. Мой отец, его единственный сын, Уильям, старался держать меня подальше от деда, но однажды старый хрыч остался один и заметил, что я подглядываю в дверную щелку. Тогда он и приказал мне войти. Я была слишком напугана, чтобы убежать, а кроме того, меня терзало любопытство.

Дед восседал в кресле на этом самом месте, где сейчас сижу я, только рядом с ним не было такого красивого трюмо. Колени старика были укрыты одеялом, руки лежали на серебряном набалдашнике трости. По заросшему грубой щетиной подбородку на повязанный под ним нагрудничек стекали слюни.

Не приведи Господь дожить до такого возраста, чтобы пускать слюни, как какой-то бульдог. Именно сравнение с бульдогом приходит мне на ум каждый раз, когда я вспоминаю деда. К тому же комната больного в те дни даже при самом лучшем уходе выглядела совсем не так, как обычно выглядит сейчас. В ней воняло – можете мне поверить. Если я когда-нибудь состарюсь окончательно и начну пускать слюни, Квинн должен выбить мне мозги из моего собственного пистолетика с перламутровой ручкой или накачать меня морфием! На этот счет ему дано специальное распоряжение. Не забудь же, малыш!

– Не забуду, – ответил я и подмигнул тетушке.

– Ах ты, дьяволенок, я ведь серьезно! Ты даже не представляешь, какой отвратительной бывает старость, а я всего-навсего прошу позволить мне прочитать молитву, прежде чем ты исполнишь приговор. – Она посмотрела на камеи, обвела взглядом комнату и вновь обратила его на Лестата. – Старик... Да. Так вот, старик тупо смотрел в никуда и что-то бормотал себе под нос, а увидев меня, принялся бормотать еще активнее, но уже обращаясь ко мне. Возле него стоял небольшой комод. По слухам, дед хранил там свои деньги, но откуда я это взяла, честно говоря, не помню.

Как я уже говорила, старый нечестивец приказал мне войти, а потом отпер верхний ящик комода, вынул оттуда маленькую бархатную коробочку – трость его при этом упала на пол.

"Открывай, и побыстрее, – велел он, буквально всовывая коробочку мне в руки. – Ты моя единственная внучка, и я хочу, чтобы она хранилась у тебя. Твоя мать слишком глупа, чтобы владеть такими вещицами. Ну же, шевелись!"

Я поспешила выполнить приказание и увидела внутри камеи. Изумительные миниатюры и крошечные люди в рамках из золота заворожили меня с первого взгляда.

""Ревекка у колодца", – сказал дед. – Все они на один и тот же сюжет: "Ревекка у колодца". – А потом добавил: – Если тебе скажут, что я убил ее, то знай, это правда. Ее ничто не радовало – ни камеи, ни бриллианты, ни жемчуга. Вот почему я сделал это, точнее, если быть до конца правдивым, довел ее до смерти".

При этих словах меня охватил благоговейный страх, – призналась тетушка. – Но вместо того чтобы усилить мое недоверие или привести в ужас, они породили во мне своего рода гордость. Шутка ли, дед заговорил о столь важном деле именно со мной! А он все продолжал болтать, пуская слюни по подбородку. Мне бы следовало помочь ему утереться, но я была слишком молода для такого сострадательного жеста.

"В те давние дни, – говорил дед, сверля меня злыми глазками, – она носила кружевные блузки с закрытым воротом, и камеи у ее горла смотрелись отлично. Она была такой милой, когда я впервые привез ее сюда. Все они милые поначалу, а потом превращаются в мегер. Все, кроме моей бедняжки Вирджинии Ли. Моей прелестной, незабываемой Вирджинии Ли. Ах, если бы она не умерла, моя дорогая Вирджиния Ли! Все остальные, поверь, сущие мегеры, жадные и развратные. Но она была самым сильным моим разочарованием. Ревекка и "Ревекка у колодца", – сказал дед. – Именно он дал мне первую камею для нее, когда услышал ее имя и рассказал историю этого имени, а потом он принес мне еще несколько камей, изображающих Ревекку, в качестве подарка для нее. Этот злобный шпион вечно за нами подглядывал. Все эти камеи от него – а по правде говоря, от него, хотя на них нет клейма. Ты еще дитя, но лучше тебе знать об этом".

Тетушка Куин помолчала, желая, как мне показалось, убедиться, что Лестат ее слушает, а когда увидела, что мы оба полны внимания, продолжила:

– Я помню каждое его слово. Помню, как мне всем моим детским сердцем захотелось получить эти чудесные камеи. Все до единой, лежавшие в коробке! И я продолжала крепко сжимать ее в пальцах, а дед тем временем все кричал и кричал, быть может, даже скрежеща зубами от ярости, – теперь мне трудно вспомнить.

"Со временем она полюбила камеи, – вопил старый черт. – И по-прежнему хотела только, чтобы ей не мешали витать в облаках и одновременно купаться в роскоши. Но женщины по своей природе никогда не бывают довольными. Это он убил ее ради меня – совершил кровавую жертву. Да, она стала жертвой, моим приношением ему, можно сказать, и именно я сделал ее таковой. И не в первый раз мне довелось заковать исковерканную душу в окровавленные цепи, можешь быть уверена".

Меня передернуло. Тетушкины воспоминания затронули во мне какую-то темную струну. Я сгибался под гнетом множества тайн, которые давили на меня, как каменные глыбы, и даже впал в своего рода транс, но вынужден был слушать ее рассказ.

– Он так и сказал: "в окровавленные цепи", и при этом добавил: "Она не оставила мне выбора, если хочешь знать правду. – Голос его превратился в рычание. – Забирай эти камеи, носи их, и не важно, что ты обо мне думаешь. У меня есть милый и дорогой подарок для маленькой девочки, моей внучки, – пусть все так и остается".

Разумеется, я не знала, как ему ответить, – призналась тетушка Куин. – Хотя ни на секунду не поверила, что он убийца, и, разумеется, не знала, кто этот странный соучастник, этот он, о котором Манфред отзывался с такой таинственностью. Я и по сей день не знаю, кто этот человек.

А дед не умолкал, словно я вскрыла в его душе рану: "Знаешь, я не раз признавался – и священнику, и шерифу, но они не верят. Шериф утверждает, что она загадочным образом пропала тридцать пять лет тому назад, а я впоследствии все это придумал. А что, если этот дом построен на его золото? Он лжец и обманщик, сделавший этот дом моей тюрьмой, мавзолеем, а я не могу теперь пойти к нему, хотя знаю, что он там, на острове Сладкого Дьявола. Я чувствую его присутствие. По ночам он подходит совсем близко и смотрит на меня. Но я не в силах поймать его – мне это никогда не удавалось. Как не в силах пойти туда и бросить проклятия прямо ему в лицо, ибо слишком стар, слишком слаб".

Да, это стало моим большим секретом, – вздохнула тетушка Куин. – "А что, если этот дом построен на его золото?" Эти слова деда я держала в тайне. Мне не хотелось, чтобы мама отобрала у меня камеи. Разумеется, она не была одной из Блэквудов. В семье об этом всегда помнили, то и дело повторяя: «Она не из Блэквудов», как будто это одно объясняло мамин ум и здравомыслие. В моей комнате наверху царил вечный хаос, а потому спрятать камеи было нетрудно. По ночам я вынимала их и разглядывала. Камеи меня околдовывали. Вот так началась моя одержимость.

А что касается деда, то через несколько месяцев ему удалось вырваться из своей комнаты и кое-как спуститься с крыльца. Он залез в пирогу и, отталкиваясь шестом, поплыл на болото Сладкого Дьявола. Слуги кричали ему вслед, умоляя остановиться, но он упорно плыл вперед и вскоре исчез из виду. Больше никто никогда его не видел. Он пропал навсегда.

Меня охватил едва заметный трепет – скорее трепет сердца, нежели тела. Я смотрел на тетушку, а ее слова пробегали перед моим внутренним взором, словно написанные на телеграфной ленте.

Она встряхнула головой и передвинула левой рукой камеи "Ревекка у колодца"... Я не осмелился прочесть тетушкины мысли – для меня это было бы равносильно тому, чтобы ударить ее или нагрубить. Я ждал, преисполненный любви и прежних страхов.

Лестат, видимо, тоже находился под впечатлением и ждал, когда она снова заговорит, что она не замедлила сделать:

– Разумеется, в конце концов, его официально объявили погибшим, а задолго до этого, когда поиски еще не прекратили – хотя никто не знал, как добраться до острова, да и сам остров никто не смог отыскать, – я рассказала маме обо всем, что говорил дед, а она поделилась услышанным с отцом. Но они ничего не слышали о признании старика в убийстве или о его таинственном неизвестном сообщнике. Знали только, что в многочисленных депозитариях различных банков дед оставил кучу денег.

Будь мой отец не таким простодушным и рациональным, он бы занялся расследованием, но отец ничего не предпринял, как и моя тетушка, второй и последний ребенок Манфреда. Эти двое не обладали способностью видеть призраков. – Последнее замечание она произнесла таким тоном, словно Лестат должен был посчитать это свойство неестественным. – Брат и сестра твердо верили, что ферма Блэквуд должна работать и приносить доход, и передали свою убежденность моему брату Гравье, двоюродному дедушке Квинна, а тот, в свою очередь, воспитал ее в Томасе, дедушке Квинна. Так они все и жили: работали, работали... Мужчины без устали трудились на ферме, а их жены с тем же усердием в кухне, готовя всякую вкуснятину. Вот какие это были люди – мой отец, мой брат и мой племянник, настоящие сельские жители.

У нас всегда были деньги. Все знали, что старик оставил целое состояние и что великолепие нашего дома обеспечено вовсе не доходами от молочных коров или тунговых деревьев. Дом процветал благодаря деньгам, которые оставил дед. В те дни людей не интересовало происхождение твоего богатства. И правительству тоже было все равно – не то что в нынешнее время. Когда особняк в конце концов перешел ко мне, я перерыла все записи, но так и не нашла ни одного упоминания о таинственном партнере, который был как-то связан с делами деда.

Тетушка вздохнула и, взглянув на напряженное лицо Лестата, продолжила чуть быстрее, раскрывая перед нами тайны прошлого.

– Итак, что касается красавицы Ревекки, то у моих отца и тети остались о ней самые мрачные воспоминания. Эту скандально известную подружку Манфред привез в дом, после того как умерла его жена Вирджиния Ли, святое создание. Если когда-либо на свете действительно существовала злобная мачеха, то это была Ревека. Слишком молодая, чтобы испытывать материнские чувства, она безобразно обращалась с детьми Манфреда, в то время еще маленькими, да и ко всем прочим обитателям Блэквуд-Мэнор относилась не лучше.

Говорят, однажды во время обеда, на котором ей, вопреки всем приличиям, было позволено присутствовать, Ревекка пропела стихи моей бедной тети Камиллы, которые та писала втайне от всех. Ревекке просто захотелось продемонстрировать, что она потихоньку прокралась в комнату падчерицы и прочитала заветную тетрадь. И тогда тетя Камилла Блэквуд, забыв о присущей ей кротости, вскочила и выплеснула в лицо Ревекке целую тарелку горячего супа.

Тетушка Куин вздохнула, осуждая бесчеловечный поступок, и через минуту заговорила снова:

– Ревекку ненавидели все – так, по крайней мере, гласит семейная легенда. Ах, тетя Камилла! Из нее могла бы получиться вторая Эмили Дикинсон или Эмили Бронте, если бы противная Ревекка не пропела во всеуслышание те стихи. Бедняжка Камилла порвала все листки, после того как, злобные глаза видели их и нечестивые губы произнесли записанные там слова. И больше не написала ни строчки. Больше того, она назло всем отрезала свои длинные косы и сожгла их в печке.

Но однажды, после очередного мучительного скандала за обеденным столом, эта отвратительная Ревекка действительно как сквозь землю провалилась. А поскольку ее никто не любил, никто и не захотел выяснять, почему или каким образом это произошло. Жасмин утверждает, что ее одежда до сих пор хранится на чердаке. Да и Квинн тоже видел там сундук или даже два, набитых нарядами Ревекки. Представьте только! Квинн принес оттуда несколько камей и требует, чтобы мы их сохранили. Лично я слишком суеверна и никогда бы не решилась достать камеи из сундуков.

Тетушка украдкой бросила на меня многозначительный взгляд. Наряды Ревекки! Меня била неутихающая дрожь.

Тетушка Куин вздохнула, потупилась, но потом вновь подняла на меня глаза и прошептала:

– Прости меня, Квинн, что я так разболталась. Тем более вспомнила о Ревекке. Я не хотела расстраивать тебя старыми байками. Наверное, нам следовало бы окончательно с ней расстаться. Почему бы нам не устроить костер из ее одежек, Квинн? Тебе не кажется, что в этой комнате достаточно прохладно, тем более при работающем кондиционере, чтобы разжечь огонь в камине?

Она первая посмеялась над своей идеей, едва успев высказать ее вслух.

– Тебя расстраивает этот разговор, Квинн? – тихо поинтересовался Лестат.

– Тетушка Куин, – заявил я, – что бы ты ни сказала, меня это не расстроит, не беспокойся. Я сам все время толкую о призраках и духах. Так стану ли расстраиваться, если кто-то говорит о вполне реальной, живой Ревекке, такой жестокой по отношению ко всем окружающим? Или вспоминает тетю Камиллу и ее уничтоженные стихи. Скорее всего, мой друг даже не подозревает, насколько хорошо я узнал Ревекку. Но если он захочет, я готов поведать еще пару историй, только позже.

Лестат кивнул, пробормотав что-то в знак согласия, а потом четко произнес:

– Буду рад послушать.

– Видимо, человек, способный видеть призраков, отчего-то испытывает непреодолимую потребность говорить об этом, – заметила тетушка Куин. – Мне это понятно.

Внутри меня вдруг словно открылся какой-то клапан.

– Тетушка Куин, я ни с кем столько не говорил о призраках и духах, как с тобой, если не считать Стирлинга Оливера, – спокойно заметил я. – Я говорю о своем старом друге из Таламаски, потому что он тоже в курсе. И каково бы ни было твое суждение обо мне, ты всегда относилась ко мне с нежностью и уважением, и я ценю это всем сердцем...

– А как же иначе? – быстро и решительно откликнулась она.

– Но неужели ты в самом деле веришь тому, что я рассказал тебе о призраке Ревекки? – спросил я. – Даже сейчас я не могу с уверенностью утверждать, что все было именно так. Люди находят миллион причин не верить нашим историям о привидениях. И у каждого свое собственное отношение к призракам. Признаюсь, я никогда не был полностью уверен, какова твоя точка зрения по этому вопросу. Сейчас, когда ты в настроении, самое время спросить об этом прямо.

Я чувствовал, что раскраснелся, да и голос слегка дрожал. Мне самому это не нравилось. Но пусть лучше гнев призраков и его последствия отвлекут меня от воспоминаний о Стирлинге Оливере в моих руках и об окровавленной невесте на кровати. Ошибки, ошибки!

– Какова моя точка зрения? – со вздохом повторила тетушка, переводя взгляд с Лестата на меня и обратно. – Твой друг решит, что попал в сумасшедший дом, если мы сейчас же не прекратим обсуждать это. Только прошу тебя, Квинн, скажи, что ты не вернулся в Таламаску. Ничто не огорчит меня так, как известие о твоем возвращении туда. Я буду сожалеть о вечере, когда поведала вам старые предания, если они вновь приведут тебя в ряды агентов ордена.

– Нет, тетушка Куин, – ответил я, понимая, что уже достиг предела, за которым уже не смогу сохранить многие тайны, если этот опасный и болезненный разговор продолжится, и попытался вновь вызвать в душе радость, оттого что мы собрались здесь все вместе, но перед мысленным взором неустанно проплывали ужасающие образы. Я притих, стараясь сжать сердце в кулак.

– Не ходи на это болото, Квинн, – вдруг попросила тетушка, словно давно хотела это сказать. – Не ходи на проклятый остров Сладкого Дьявола. Я знаю, тебя тянет на приключения. Не гордись своим открытием. Держись подальше от этого места.

Я почувствовал боль, но не по вине тетушки. Я молился, чтобы мне как можно скорее представилась возможность признаться Лестату или кому-либо другому на этом свете, что тетушка опоздала со своими предостережениями. Когда-то они были своевременны, но прошлое давным-давно скрылось под непроницаемой черной вуалью. Таинственный он перестал быть для меня тайной.

– Не думай об этом, тетушка Куин, – как можно мягче произнес я. – Помнишь, что тебе говорил твой отец? На болоте Сладкого Дьявола нет никаких дьяволов.

– Да, конечно, Квинн, – ответила она, – но в отличие от тебя мой отец за всю свою жизнь ни разу не осмелился отправиться на пироге в те темные воды на поиски острова. Ничья нога не ступала на этот остров до тебя, Квинн. Не в характере моего отца и твоего дедушки было совершать такие непрактичные поступки. Да, конечно, он охотился возле берега, ставил ловушки на раков, как мы это делаем до сих пор, но никогда не пытался найти тот остров, и я хочу, чтобы ты больше туда не ездил.

Я словно впервые остро и ясно почувствовал, как она нуждается во мне.

– Я слишком тебя люблю, чтобы покинуть, – порывисто произнес я, сам полностью не успев осознать смысл собственных слов. А потом вдруг добавил: – Клянусь, я никогда тебя не оставлю.

– Мой дорогой, мой чудесный мальчик! – воскликнула тетушка, продолжая перебирать левой рукой камеи и выстраивая их в линию: – Одна, две, три четыре, пять... И на всех Ревекка у колодца...

– Они безукоризненны, тетушка Куин, – сказал я, глядя на эту пятерку, и ни с того ни с сего вспомнил, что призраки могут носить камеи. "Интересно, – подумалось мне, – а есть ли у призрака выбор? Может ли он позаимствовать что-то из собственных сундуков на чердаке?"

Тетушка Куин закивала, улыбаясь.

– Мой мальчик, мой красивый малыш, – восторженно произнесла она и вновь посмотрела на Лестата.

Его расположение к ней ничуть не уменьшилось.

– Знаете, Лестат, я ведь больше не могу путешествовать, – серьезным тоном призналась она, огорчив меня своим признанием. – Иногда в голову мне приходит жуткая мысль, что моя жизнь кончена. Следует, наверное, понимать, что в восемьдесят пять уже нельзя носить любимые туфли на шпильках, разве только прогуливаться в них по комнате.

Она опустила взгляд на свои ноги, на туфельки с блестками, которыми так гордилась.

– Даже поездка в Новый Орлеан к ювелирам, которые давно знают мою страсть к коллекционированию, становится целым событием. Хотя в любое время в моем распоряжении самый огромный лимузин, который только можно себе представить, и, разумеется, самый большой в нашем приходе. И есть кому меня отвезти и сопроводить: личный шофер и, конечно, Жасмин, моя дорогая Жасмин. Кстати, а где ты пропадаешь все дни, Квинн? Почему-то каждый раз, когда я просыпаюсь в урочный час и начинаю отдавать распоряжения, тебя нигде не могут найти.

В голове у меня стоял туман. Этой ночью мне было суждено не раз испытать чувство стыда. Я ощутил себя полностью отрезанным от нее, хотя находился совсем близко, и вновь вспомнил Стирлинга, вкус его крови и то, как я чуть было не поглотил его душу. И тут меня снова посетили сомнения, уж не применил ли Лестат свою магию по отношению ко мне и к тетушке Куин, чтобы мы оба освободились ото лжи.

Но мне нравилось то, что происходило. Я доверял Лестату и сознавал, что если бы он задумал какое-нибудь зло, то не стал бы вести столь долгую беседу с тетушкой Куин.

А тетушка продолжала щебетать веселым голоском, хотя слова ее были полны грусти.

– Вот я и сижу здесь со своими маленькими талисманами и смотрю старые фильмы, надеясь, что Квинн меня навестит. – Она махнула рукой в сторону большого телевизора. – Однако не обижаюсь, когда он не приходит. Я стараюсь не думать о своей слабости. Жизнь моя была полноценной. И до сих пор камеи делают меня счастливой. Одержимость ими доставляет мне удовольствие. Так было всегда. Я начала их собирать с того самого дня в далеком прошлом. Вы понимаете?

– Да, – отозвался Лестат, – отлично понимаю. И несказанно рад знакомству с вами. Тому, что вы принимаете меня в своем доме.

– Как старомодно и изящно вы выражаетесь, – заметила тетушка, явно очарованная своим собеседником: ее улыбка сделалась шире, а глубоко посаженные глаза засветились ярче. – Вы действительно здесь желанный гость.

– Благодарю, мадам. – Лестат почтительно склонил голову.

– Пожалуйста, дорогой, называйте меня тетушка Куин, – настойчиво попросила она.

– Тетушка Куин, я люблю вас, – с теплотой произнес Лестат.

– Теперь ступайте, оба, – велела она. – Квинн, поставь стулья на место, раз ты такой большой и сильный, а то бедняжке Жасмин придется тащить их по ковру. Вы свободны, оба, мои молодые друзья. Я очень огорчена, что закончила наш оживленный разговор на печальной ноте.

– На величественной ноте, – отозвался Лестат, поднимаясь. – Поверьте, я крайне польщен вашими откровенными признаниями, – продолжил он. – Вы великая женщина и, если позволите, очаровательная дама.

Я взял оба стула и легко перенес их к письменному столу.

Тетушка зашлась довольным смехом, а я, обойдя вновь вокруг стола, бросил взгляд на ее блестящие туфельки и подумал, что такие ножки поистине неподвластны времени и могли бы перенести ее куда угодно. Поддавшись импульсу, я опустился на колени и склонился, чтобы коснуться губами туфелек.

Наедине с тетушкой я довольно часто гладил ее ступни. Мне нравилось трогать и целовать высокий подъем, затянутый в тонкий нейлон. Но то, что я сделал это в присутствии Лестата, чрезвычайно позабавило тетушку. Она рассмеялась – негромко и тоненько, вызвав в моем воображении образ серебряного колокольчика, звенящего в вышине на фоне ослепительно голубого неба, а когда я поднялся с пола, сказала:

– Теперь ступайте. Я официально освобождаю вас от необходимости присутствовать здесь. Свободны.

Я наклонился, чтобы снова ее поцеловать, и почувствовал прикосновение тонкой ручки к своей шее. Сознание хрупкости тетушкиного существования больно кольнуло в сердце. В ушах звучали ее слова о собственном возрасте. Во мне клокотали противоречивые чувства: всю жизнь она дарила мне ощущение безопасности и покоя, но теперь я понимал, что сама она лишена этого ощущения, и печаль моя сделалась еще глубже.

Лестат коротко поклонился, и мы вышли из комнаты.

В холле нас поджидала Жасмин, всегда державшаяся поблизости от тетушки, словно тень. Она спросила, где мы намерены расположиться. Ее сестра, Лолли, и их бабушка, Большая Рамона, были сейчас в кухне и могли приготовить все, что мы только пожелаем.

Я ответил, что мы поднимемся в мои комнаты и не стоит беспокоиться: нам пока ничего не нужно.

Жасмин подтвердила, что позже должна прийти сиделка тетушки Куин, этакий солнечный лучик с прибором для измерения давления, по имени Синди, с которой тетушка Куин, скорее всего, будет смотреть фильм "Гладиатор" режиссера Ридли Скотта. Жасмин, Лолли и Большая Рамона, разумеется, тоже усядутся перед телевизором.

Тетушка Куин всегда устраивала все по своему вкусу, так что к началу показа в ее комнате могла оказаться еще парочка сиделок. У нее вошло в привычку почти сразу делать из сиделок своих подруг, рассматривать фотографии их детей, получать от них поздравительные открытки в день рождения и собирать вокруг себя как можно больше таких молодых помощниц.

Старые друзья тетушки жили и в городе, и за его пределами. Но они были ее ровесниками и потому не могли запросто покинуть родной дом, чтобы вместе с ней скоротать вечерок перед телевизором. Пожилые люди лишь иногда встречались в клубе за ленчем.

Так что ночь безраздельно принадлежала тетушке и ее придворным.

К их числу относился и я, пока не получил Темную Кровь. С того времени мои визиты к тетушке стали нерегулярными, ибо я чувствовал себя чудовищем среди невинных душ. Запах крови преследовал меня повсюду и порождал в душе недобрые чувства.

Мы с Лестатом покинули тетушку.

Несмотря на то, что был еще совсем ранний вечер, событий успело произойти много: я чуть не убил Стирлинга, без всяких угрызений совести насытился неизвестной женщиной и навестил тетушку Куинн как раз тогда, когда она пребывала в настроении поделиться воспоминаниями о прошлом.

Приблизившись к лестнице, Лестат подал мне знак, чтобы я пошел впереди.

В какую-то секунду мне показалось, что рядом зашуршал Гоблин. Почудилось его неуловимое присутствие. Я замер как вкопанный, всем сердцем желая, чтобы он убрался от меня как можно дальше, словно это был сам сатана.

Действительно ли портьеры в гостиной шелохнулись? Мне послышался тихий перезвон подвесок на люстрах. Какой концерт они могли бы сыграть, если бы вздрогнули все вместе! А Гоблин как раз умел выделывать такие трюки, возможно, даже не нарочно, а оттого, что он, когда-то тихий и бессловесный, теперь являлся и уходил когда заблагорассудится, даже не подозревая о собственной неуклюжести.

Однако сейчас его рядом не было.

Никаких духов, никаких призраков – только чистый прохладный воздух, с тихим шелестом легкого бриза поступавший из вентиляционных отдушин.

– Его с нами нет, – едва слышно произнес Лестат.

– Ты точно знаешь? – спросил я.

– Нет. Но это знаешь ты.

Лестат был прав.

Я повел его вверх по изогнутой лестнице, и меня пронзило острое сознание, что отныне, что бы ни случилось, Лестат будет со мной.

6

В верхнем холле было три двери по правую сторону и две – по левую, поскольку там находилась лестница. Первая дверь слева вела в мои покои, состоящие из двух комнат, а вторая – в спальню задней половины дома.

Лестат попросил разрешения осмотреть какие-нибудь комнаты, и я ответил, что он может заглянуть почти во все. Две из трех спален по правой стороне сейчас пустовали – одна предназначалась для моего маленького дядя Томми, когда тот приезжал из Англии, где учился в Кембридже, а вторую держали наготове для его сестры Бриттани. Эти комнаты можно было демонстрировать с гордостью: в каждой стояла роскошная кровать девятнадцатого века с неизменным балдахином на четырех столбиках, окна скрывались за шторами из бархата или тафты, а удобные, хотя и вычурные кресла и диваны очень походили на те, что украшали спальню тетушки Куин внизу.

В третьей комнате, куда вход был заказан, обитала моя мамочка, Пэтси, с которой, я надеялся, мы не увидимся.

Каждый из мраморных каминов – один белоснежный, а второй черный с золотом – был выполнен в своем стиле, и повсюду, куда ни взглянешь, висели зеркала в золоченых рамах и огромные портреты горделиво приосанившихся предков: Уильяма и его жены, хорошенькой Грейс, Гравье и его супруги, Блаженной Элис; Томаса, нашего Папашки, и Милочки, моей бабушки, чье настоящее имя было Роза.

Под потолком красовались газовые люстры с бронзовыми трубками и хрустальными плафонами – попроще, но тем не менее гораздо более оригинальные и колоритные, чем роскошные хрустальные люстры первого этажа.

Что касается последней спальни слева, то она тоже была открыта и прибрана, но в ней жил мой учитель, Нэш Пенфилд, который как раз сейчас заканчивал работу над диссертацией по английскому языку в одном из университетов на Западном побережье. Его вполне устраивали огромная кровать о четырех столбиках и покрывало с оборочками из голубого шелка. Пустой письменный стол застыл в ожидании хозяина, а вдоль стен, совсем как в моей комнате, выстроились книжные полки. Перед камином с двух сторон, как и у меня, стояли повернутые друг к другу два стула, обтянутые дамастом, – элегантные, но весьма потертые.

– В те времена, когда здесь был отель, гостей всегда размещали только в комнатах правой стороны, – пояснил я. – А комнату Нэша занимали мои дедушка и бабушка – Милочка и Папашка. Последний год или два мы с Нэшем только и делали, что читали друг другу Диккенса. Я до ужаса боюсь выдать ему свою тайну, хотя пока мне удается ее сохранять.

– Но ты ведь любишь этого человека? – поинтересовался Лестат, проходя за мною в комнату и осматривая книги на полках.

– Конечно, люблю. Но возможно, рано или поздно он узнает обо мне что-то очень плохое. До сих пор мне просто очень везло.

– Это в значительной мере зависит от выдержки, – сказал Лестат. – Поразительно, но смертные готовы поверить чему угодно, если ты просто будешь вести себя как один из них. Впрочем, ты и сам это знаешь – не так ли?

Он почтительно обернулся к книжным полкам, но ничего с них не достал, а лишь с улыбкой указал на корешки.

– Диккенс, Диккенс и еще раз Диккенс. И, как мне кажется, все до одной его биографии, когда-либо написанные.

– Да, – сказал я, – и я читаю вслух Нэшу роман за романом, иногда вот здесь, у камина. А когда дохожу до конца, обычно открываю какую-нибудь книгу наугад – "Лавку древностей", или "Крошку Доррит", или "Большие надежды" – и просто получаю наслаждение от великолепного языка. Ты правильно сказал тетушке Куин. Очень правильно. Каждый человек – целая вселенная. Да, именно так.

Я замолчал, сознавая, что все еще нахожусь под впечатлением от разговора с тетушкой и от того, как Лестат за ней ухаживал. Что касается Нэша, то мне его очень не хватало, и я хотел, чтобы он поскорее вернулся.

– Он был превосходным учителем, – мягко заметил Лестат.

– Он был моим учителем во всем, – признался я. – Если меня и можно назвать образованным человеком, в чем я, однако, не уверен, то только благодаря троим учителям в моей жизни: женщине по имени Линелль, Нэшу и тетушке Куин. Нэш учил меня правильно читать, смотреть фильмы, находить чудеса даже в точных науках, которые на самом деле вызывают у меня страх и презрение. Мы уговорили его отказаться от преподавательской карьеры, соблазнив высоким жалованьем и большим турне по Европе, и не зря. Когда-то он читал вслух тетушке Куин, и она обожала его слушать.

Я подошел к окну, выходящему на террасу позади дома, вымощенную каменными плитами, и взглянул на стоящий поодаль двухэтажный дом, растянувшийся в длину футов на двести. Вдоль всего верхнего этажа проходила крытая галерея, опиравшаяся на широко расставленные колонны.

– А вот этот флигель мы называем гаражом, – пояснил я. – А наши рабочие – мастера на все руки: и плотники, и посыльные, и шоферы, и охранники – получили прозвище Обитатели Флигеля. Там у них своего рода убежище, где они проводят свободное время.

Машин у нас две – большой лимузин тетушки Куин и мой автомобиль, которым я больше не пользуюсь. Я и сейчас слышу Обитателей Флигеля. Уверен, и ты тоже. Они по очереди остаются дежурить на ферме – не меньше двух – и готовы сделать все на свете для тетушки Куин. И для меня.

Чуть помолчав, я продолжил:

– Видишь наверху двери? Они ведут в маленькие спальни. Конечно, маленькими их можно считать лишь по сравнению с этими. А обставлены они точно так же: просторные кровати, старинные шкафы и обожаемые тетушкой Куин атласные стулья. В былые времена гости там тоже останавливались, но, разумеется, платили меньше, чем за проживание в большом доме.

Пока я рос, во флигеле жила и моя матушка, Пэтси. Она обитала там с тех пор, как я себя помню, и там же, на первом этаже, впервые начала музицировать. В левом крыле находилась ее студия. Но сейчас она больше не играет и давно уже перебралась в комнату передней половины дома, дальше по коридору. В последнее время она много болеет.

– Ты ведь ее не любишь? – спросил Лестат.

– Я очень боюсь ее убить, – признался я.

– Как-как? – Лестат не поверил своим ушам.

– Я очень боюсь ее убить, – пришлось мне повторить. – Я презираю ее, и мне постоянно снится, как я ее убиваю. Лучше бы мне вообще не видеть снов. Эта дурная мысль прочно засела в моей голове.

– Тогда пойдем, братишка, веди меня туда, где будет удобно поговорить.

Пальцы Лестата мягко сжали мою руку.

– Почему ты так добр ко мне? – спросил я.

– А ты привык, что люди к тебе добры, только если получают за это деньги? Ты и в Нэше никогда не был уверен на все сто? Думаешь, он любил бы тебя в два раза меньше, если бы не получал жалованья?

Он обвел глазами комнату, словно она могла многое ему поведать о своем хозяине.

– Большое жалованье и всяческие привилегии способны любого привести в смятение, – ответил я. – Думаю, деньги не всегда выявляют лучшие черты человеческого характера. Но в случае с Нэшем, мне кажется, все иначе. Он потратил четыре года на диссертацию, зато она получилась отличная, и после того как будут сданы все экзамены, мой учитель будет полностью удовлетворен. – Голос у меня дрожал, и я ненавидел себя за это. – Нэш почувствует себя независимым, и это хорошо. Он вернется и станет компаньоном тетушки Куин. Будет снова читать ей вслух. Ты знаешь, сейчас она уже не может делать это сама и будет в восторге от его присутствия. Я жду не дождусь, когда это случится, чтобы за нее порадоваться. Все это делается только ради нее. Нэш сможет возить ее, куда она только пожелает. К тому же он красив.

– Тебе придется столкнуться с большим соблазном, – произнес Лестат, окидывая меня прищуренным взглядом.

– О чем ты? – Я был потрясен и даже испытывал легкое отвращение. – Неужели ты считаешь меня способным насыщаться теми, кого люблю? Да, согласен, я совершил колоссальную ошибку со Стирлингом. Поступок мой не имеет оправдания. Стирлинг оказался так близко, что я был застигнут врасплох и испугался. Меня охватил страх при мысли о том, что Стирлинг, знавший меня раньше, обо всем догадается...

"Врасплох... Окровавленное свадебное платье... Окровавленная невеста... – проносилось у меня в голове. – Глупец, ты не имеешь права убивать невинных. А тем более невесту в ее свадебную ночь. Ты никогда больше не совершишь что-либо подобное".

– Я имел в виду не это. – Голос Лестата прервал болезненные воспоминания и вывел меня из задумчивости. – Идем. Посмотрим теперь твои апартаменты. Согласен? Там мы сможем поговорить. Кажется, ты занимаешь две комнаты у самой лестницы?

На меня снизошло чувство покоя, смешанное с радостным ожиданием. Быть может, эти эмоции внушил мне Лестат.

Я молча последовал за ним.

Мы прошли в мою гостиную, находившуюся в передней половине дома, и через открытые раздвижные створки дверей заглянули в спальню, где красовалась моя огромная королевская кровать с подбитым красным атласом балдахином. Такого же цвета стулья, мягкие и манящие, были расставлены в обеих комнатах. Между окон гостиной располагался письменный стол, а на нем – мой компьютер. Гигантский телевизор, к которому я был привязан как любой обыкновенный человек, стоял наискосок, возле внутренней стены.

По обе стороны от обеденного стола под газовой люстрой стояли два стула. Именно там я часто усаживался со всеми удобствами, чтобы почитать. А еще за этим столом я писал дневник, косясь одним глазом в телевизор. Именно здесь, а не в креслах перед камином, мертвым в это время года, я и хотел устроиться с Лестатом.

Едва войдя в комнату, я заметил, что компьютер включен.

Лестат почуял мою тревогу, а потом тоже увидел послание, набранное большими зелеными буквами. Оно проплывало по черному монитору: "НИКАКОГО ЛЕСТАТА".

От одного взгляда, брошенного на экран, меня словно ударило током. Я сразу подошел к компьютеру и выключил его.

– Послание от Гоблина, – констатировал Лестат.

Я лишь молча кивнул и замер, словно часовой, у компьютера, ожидая, что его вот-вот снова включат.

Но этого не случилось.

Чувствуя, как по телу пробегает весьма ощутимый холодок, я обернулся и где-то в подсознании отметил, что Лестат стоит по другую сторону центрального стола и наблюдает за мной. Но у меня не было сил как-то реагировать на это. Тяжелые шторы на окнах раскачивались, а стеклянные подвески и плафоны люстры под потолком начали позвякивать. В глазах у меня помутнело.

– Прочь от меня, – прошептал я. – Не буду даже глядеть на тебя, зажмурю глаза, клянусь.

Так я и поступил: крепко-накрепко сжал веки, как делают это маленькие дети, когда притворяются спящими. Однако в следующий момент я почувствовал, что теряю равновесие, и вынужден был снова открыть глаза, чтобы не упасть.

Справа от меня стоял Гоблин – не прозрачный дух, а вполне, до мельчайших деталей материализовавшийся мой двойник Компьютер был снова включен: пощелкивала клавиатура, по монитору проплывала череда бессмысленных буквенных сочетаний, а из небольших динамиков доносился тихий ропот.

Я попытался вновь сомкнуть веки, но мне непреодолимо хотелось разглядеть собственную копию, одетую, как и я, в кожаную куртку и черные брюки. Однако в отличие от меня лицо у моего двойника было безумным, глаза злобно и торжествующе поблескивали, а улыбка больше походила на клоунскую.

– Я же сказал тебе, Гоблин, убирайся! – вновь велел я, но это только удвоило его силы, а затем образ начал таять на глазах и расползаться вширь.

– Позволь мне расправиться с ним! – попросил Лестат. – Дай свое согласие.

Я в смятении не нашелся, что ответить и словно в тумане слышал, как Лестат снова и снова повторяет свою просьбу.

Вокруг меня будто обвился удав и постепенно все туже и туже сжимал свои кольца – впрочем, мне это, конечно же, только почудилось. Зрение отказало, я весь покрылся холодными мурашками и никак не мог от них избавиться, все лицо и тыльные стороны ладоней пронзили крошечные иголки. Я попробовал поднять руки, чтобы избавиться от этого ощущения, но каждой порой обнаженной кожи, до самого затылка, почувствовал сильную боль.

Меня охватила паника, словно я угодил в гущу пчелиного роя. Даже веки были в укусах. Я сознавал, что упал на пол, чувствовал под пальцами ковер, но никак не мог обрести точку опоры и подняться на ноги.

– Братишка, позволь, я заставлю его уйти, – вновь попросил Лестат.

– Черт с ним! Действуй! – услышал я собственный голос, хотя казалось, будто эти слова произнес не я, а кто-то другой.

И в тот же момент меня охватило магическое ощущение единения между мной и Гоблином, когда мы с ним становились неделимыми. Я вновь увидел комнату, залитую солнцем, деревянный манежик, усеянный игрушками, и стоящего в нем ребенка, черноголового кудрявого малыша в ползунках – самого себя, а рядом с этим малышом – его двойника. Мы оба смеемся, ни на что не обращая внимания... "Смотри, какие красные цветочки на линолеуме, смотри, как светит солнышко, как летает по воздуху шарик..." Сразу после этого в голове пронеслись другие образы и отрывочные воспоминания: смех в классе, все мальчики смотрят на меня, указывают пальцами и перешептываются, а я не перестаю твердить: "Он здесь, честное слово". И вот он опускает свою руку на мою левую, в которой зажат карандаш, и пишет своим корявым почерком: "Люблю тебя, Гоблин и Тарквиний". Приступ наслаждения бьет меня, как разряд тока, и оставляет бестелесным, лишает души... Что это я – катаюсь по полу?

– Гоблин... – кажется, прошептал я. – Тот, кому я принадлежал всегда и принадлежу сейчас. Никто не может понять, никто не способен постичь. – Гоблин, Гоблин, Гоблин!

Удовольствие стало невыразимо сладостным и окатило меня волной блаженства.

Он отстранялся, оставляя меня холодным, раненым, одиноким – катастрофически немыслимо одиноким... Он покидал меня.

– Расправься с ним! – на последнем дыхании произнес я в ужасе оттого, что Лестат может меня не услышать.

И тут глаза мои открылись, и я увидел над собой огромный расползшийся образ самого себя, гротескное, покрытое волнами ряби лицо, которое в следующую секунду оказалось как будто составленным из крошечных огненных точек!

Лестат воспользовался Огненным даром, чтобы сжечь ту кровь, которую Гоблин у меня забрал, и я услышал, как мой двойник беззвучно стонет и яростно вопит.

Нет, нет, так нельзя! Ведь это же мой Гоблин! Боже, что я наделал! Как я мог так поступить, как я мог предать его?! Его вопль походил на сирену. Меня окропил дождь из крошечных частичек пепла – их словно швырнули в меня. Уши вновь пронзил невыносимый крик.

В воздухе запахло паленым, как если бы кто-то подпалил человеческие волосы. Огромный бесформенный образ завис надо мной, затем на один роковой страшный миг вновь обрел плотность, перестал быть прозрачным и превратился в моего абсолютного двойника. "Злой дьявол Квинн, злой! Ты плохой. Плохой!" – бросил он мне в лицо и в следующую секунду исчез за дверью. Только люстра продолжала поскрипывать на цепи, лампочки мигали, да тюлевые занавески трепетали на окнах...

Вскоре все стихло.

Я сидел на полу. Мигающий свет стал невыносим. Лестат подошел, помог мне подняться и ласково провел ладонью по моим волосам.

– Я не мог действовать, пока вы были слиты в одно целое, – сказал он, – иначе огонь мог бы обжечь и тебя.

– Понятно. – Меня било как в лихорадке. – А мне и в голову не приходило, что я тоже могу наказать его огнем. Зато теперь он кое-что узнал. Гоблин очень сообразительный. Теперь он тоже, несомненно, понимает то, что очевидно для нас с тобой: если я попытаюсь сжечь его, если кто-либо из нас снова воспользуется против него Огненным даром, он тут же прильнет ко мне, чтобы и я сгорел вместе с ним.

– Возможно, и так, – согласился Лестат, подводя меня к стулу с прямой спинкой, стоявшему у стола. – Но ты и правда думаешь, что он хочет твоей смерти?

– Нет, он не может этого хотеть, – ответил я, задыхаясь, словно только что пробежал длинную дистанцию. – Ведь я для него источник жизни. Чем он был до моего появления на свет – даже не представляю. Но теперь именно моя любовь, мои мысли о нем делают его сильным. И, будь оно все проклято, я не могу не любить его, не могу не чувствовать, что предаю его, а он этим пользуется и только крепнет!

Лампочки перестали мигать. Тюлевые занавески повисли неподвижно. По спине у меня бегали мурашки. Компьютер внезапно выключился, и в динамиках послышался щелчок статического разряда.

Запинаясь, я рассказал Лестату о том, что видел: себя самого в детском манеже, старый линолеум, который, должно быть, когда-то был в кухне, и Гоблина рядом с собою. Нельзя сказать, что я вспомнил это, но отчего-то был твердо уверен, что все так и было на самом деле.

– Он и раньше перед каждым своим нападением внушал мне эти образы: я неизменно видел себя в детстве.

– И все это тянется много лет?

– Нет, началось с того времени, как я получил Темный дар. Он набрасывается на меня, и я сливаюсь с ним, словно со смертной жертвой. А причиной всему Темный дар. Вампирская кровь стала своего рода валютой, которой я расплачиваюсь за воспоминания. Он хочет показать мне, что помнит, как я смотрел на него и тем делал все сильнее в те времена, когда сам еще даже не умел говорить.

Лестат устроился на стуле по другую сторону стола, и уже через секунду мне стало не по себе при мысли о том, что он сидит спиной к двери.

Я поспешил закрыть дверь, затем вернулся, отключил компьютер от сети, выдернув все вилки из розеток, и предложил Лестату переставить стулья.

– Погоди, братишка, – остановил он меня, едва я собрался это сделать. – Из-за этой твари ты сейчас не в себе.

Мы снова уселись друг против друга, Лестат – спиной к двери, ведущей в переднюю часть дома, а я – спиной к своей спальне.

– Неужели ты не понимаешь, он сам хочет стать Охотником за Кровью? – заговорил я. – Я не могу без ужаса думать ни о нем самом, ни о том, на что он способен.

Я взглянул на люстру, чтобы посмотреть, не мигают ли по-прежнему лампочки. Нет, свет их был ровным. Тогда я покосился на компьютер, желая убедиться, что монитор не светится. Нет, экран оставался темным.

– Он никоим образом не может стать Охотником за Кровью, – спокойно заявил Лестат. – Прекрати дрожать, Квинн. Посмотри мне в глаза. Я сейчас здесь, с тобой. Я здесь, чтобы помочь тебе, братишка! А он исчез и, после того как обжегся, едва ли вернется. Во всяком случае, если и попытается, то не скоро.

– Но способен ли он чувствовать физическую боль? – спросил я.

– Разумеется, способен. Он ведь ощущает вкус крови и испытывает удовольствие – разве нет?

– Не знаю, – пробормотал я. – Надеюсь, ты прав. – Я чуть не расплакался. Мне безумно нравилось, что он называет меня братишкой, я дорожил этим милым словом. Так же мило тетушка Куин всю жизнь зовет меня малышом.

– Возьми себя в руки, Квинн, – сказал Лестат, – а то ты совсем расклеился.

Он сжал мои пальцы, и я ощутил, каким сильным он может быть, какие крепкие у него руки. Но сейчас он был нежен и смотрел на меня по-доброму.

– А как же древнее предание, пересказанное в твоих записках? – спросил я. – Легенда о первых вампирах... о том, что они были простыми смертными до тех пор, пока в них не вселился дух. Разве не может это произойти вновь?

– Насколько я знаю, ничего подобного больше не случалось, – ответил Лестат. – И мы говорим сейчас о том, что было тысячи лет назад, во времена, когда еще не существовало даже Древнего Египта. Многие Охотники за Кровью, как ты их называешь, видели духов, как и многие смертные, и нам на самом деле неизвестно, как все произошло в самом начале. Приходится полагаться только на легенду, рассказывающую, будто некий сильный дух вторгся в человека через раны на теле. Полагаешь, у твоего Гоблина хватит сил или коварства для полного слияния?

Пришлось признать, что не хватит.

– Но кто бы мог подумать, что он станет пить у меня кровь? – спросил я. – Разве мог я ожидать от него такого страшного поступка? В ночь перерождения мой Создатель сказал, что впредь Гоблин оставит меня в покое, поскольку духи, мол, испытывают отвращение к Охотникам за Кровью, и тогда я узнаю, что такое полное одиночество. "И не будет у тебя больше призрачных приятелей", – заявил он. И знал, что говорит. Видишь ли, он сам не обладал способностью их видеть. Настоящий демон!

Лестат закивал, и во взгляде его, обращенном на меня, читалось сочувствие.

– В основном так и происходит. Призраки избегают Охотников за Кровью, словно что-то в нас наводит на них ужас, – впрочем, это понятно. Я сам не знаю точного объяснения. Но кому, как не тебе, знать, что так бывает далеко не всегда. Многие вампиры видят призраков, хотя я, должен признаться, не принадлежу к их числу, разве что в исключительных случаях.

– Ты хочешь сказать, что на самом деле не видишь Гоблина, – удивился я.

– Я и в первый раз тебе говорил, что не вижу его, – терпеливо ответил Лестат. – Не видел до тех пор, пока он не выпил кровь. Только тогда я смог различить его силуэт, очерченный кровью. В этот раз случилось то же самое, и я направил огонь на эту кровь. Ну а что случилось бы, напади он на тебя вновь? Не думаю, что те крошечные искорки причинили бы тебе боль. Они ведь мгновенно остывают. Но на всякий случай, если он вновь объявится, я воспользуюсь другой силой – той, которой ты тоже обладаешь и которую некоторые называют Мысленным даром. Но не для того, чтобы прочесть его мысли, а для того, чтобы одной только силой внушения оттолкнуть его, прогнать навсегда. Защищаясь, он станет слабым, и ему придется ретироваться.

– Но как же мне оттолкнуть то, что по природе своей нематериально? – спросил я.

– Он материален, – поправил меня Лестат. – Просто материя, из которой он состоит, нам неведома. Подумай, как следует.

– При любой попытке оттолкнуть его, – согласно кивнув, признался я, – что-то происходит в моем сознании, и в следующую секунду он сливается со мной. Внутри меня разливается блаженство, греховное наслаждение оттого, что мы с ним едины, и тело, а вместе с ним и душу охватывает озноб. Это соблазнительное и в то же время подавляющее ощущение тут же превращает меня в раба Гоблина.

Одно только воспоминание о тесном союзе с моим призраком заставило меня задрожать и почувствовать приятную онемелость во всем теле. Я взглянул на свои руки. Все крошечные ранки затянулись. Я ощупал лицо, и перед моим мысленным взором вновь возникли картины прошлого, а вместе с ними пришло отчетливое понимание нерушимой зависимости от Гоблина.

– Он стал моим вампиром, – вздохнул я. – Он насыщается мною, он заползает в меня, становясь мною. Я... Да, я его раб.

– Но ты раб, который хочет избавиться от своего хозяина, – задумчиво произнес Лестат. – А что, после каждого его нападения чувство греховного наслаждения становится сильнее?

– Да, да, – подтвердил я. – Знаешь, ведь в течение многих лет, очень непростых для меня лет, он был моим единственным другом. Еще до того, как в Блэквуд-Мэнор приехал Нэш Пенфилд. Еще до появления моей учительницы Линелль. И даже Линелль не мешала Гоблину всегда быть рядом. Я никак не мог примириться с теми, кто не выносил моих разговоров с Гоблином. Пэтси ненавидела, когда я с ним беседовал. Пэтси – это моя матушка, не забыл? Временами доходило до смешного, но битвы были нешуточные. Пэтси имела обыкновение топать ногой и верещать во все горло: "Если ты сейчас же не прекратишь болтать со своим проклятым привидением, я ухожу!" Вот тетушка Куин – другое дело. Ее невозмутимости и удивительному хладнокровию можно позавидовать. Я мог бы поклясться, что она сама видела Гоблина, хотя тетушка в этом ни за что не признается.

– Отчего же? – поинтересовался Лестат.

– Да пойми же, все считали, что Гоблин дурно на меня влияет, а следовательно, они не должны поощрять дружбу ребенка и неизвестно кого. Именно поэтому домашние не хотели, чтобы я связывался с Таламаской. Они боялись, что Стирлинг и Таламаска разовьют во мне эту проклятую способность видеть призраков и духов, и поэтому, если кто из них – ну, к примеру, мои дедушка с бабушкой, Милочка и Папашка, – и видел Гоблина, то никогда в этом не признавался.

Лестат ненадолго задумался.

Я снова обратил внимание на едва уловимое различие в его глазах, однако попытался поскорее отогнать прочь эти мысли. И все же... Один глаз у него был ярче другого и явно налит кровью.

– По-моему, мне пора прочесть твое письмо, как ты думаешь? – прервал молчание Лестат.

– Д-да, наверное, – только и смог я ответить.

Он достал из внутреннего кармана сюртука конверт, аккуратно его разорвал и улыбнулся, когда к нему на ладонь выскользнула ониксовая камея.

Бросив на меня несколько беглых взглядов, словно для того, чтобы сравнить белое резное изображение с оригиналом, он очень осторожно потер мой портрет большим пальцем.

– Я могу оставить это у себя? – спросил он.

– Это мой подарок, если, конечно, захочешь его принять, – пояснил я. – Да, камея предназначалась для тебя, поскольку я не надеялся на личную встречу. Признаюсь, она была заказана для тетушки Куин, но, после того как я получил Темную Кровь, мне расхотелось преподносить ей этот подарок. Сам не пойму, с чего вдруг я разболтался. Для меня большая честь, что ты пожелал оставить камею у себя. Она твоя.

Лестат опустил камею в боковой карман сюртука, а затем развернул и внимательно прочел письмо – во всяком случае, мне показалось, что внимательно.

Письмо, как вы помните, содержало мою просьбу помочь уничтожить Гоблина и мольбу проявить снисходительность ко мне за то, что я осмелился отправиться в Новый Орлеан на поиски Лестата, а еще рассказ о том, как я познакомился с агентами Таламаски и проникся к ним самыми теплыми чувствами. При одном только воспоминании о Стирлинге и о том, что я чуть было не совершил этой ночью, кровь прилила к лицу. Я признавался в любви к тетушке Куин и просил позволения с ней попрощаться, если Лестат решит казнить меня за нарушение его единственного условия.

Тут только до меня дошло, что он давно знал большую часть содержания письма, прочитав его другим способом, и что листок, который он держал теперь в руке, всего лишь подтверждал то, что было уже ему известно.

Лестат почтительно сложил странички, согнул их пополам и снова опустил в карман, словно намеревался сохранить письмо, хотя зачем – не знаю. Конверт так и остался лежать в стороне.

Лестат долго смотрел на меня, не произнося ни слова и сохраняя на лице присущее ему открытое, благожелательное выражение.

– Знаешь, я шел по следу Стирлинга Оливера, когда наткнулся на тебя, – наконец заговорил он. – Он неоднократно вторгался в мое убежище, и я решил, что пора его немного припугнуть, хотя сам еще точно не знал, как это сделать, не показываясь ему на глаза. Однако, едва войдя в квартиру, я неожиданно увидел тебя – как раз в ту минуту, когда ты собирался не просто немного припугнуть мистера Оливера, а довести вашу встречу до окончательного финала. В ворохе сумбурных мыслей, переполнявших твой мозг, я уловил причину твоего посещения.

Я закивал и поспешил добавить:

– Он не способен на злодеяние, ты сам это понял. Нет слов, чтобы выразить мою благодарность за то, что ты вовремя меня остановил. Убив этого человека, я, скорее всего, и сам бы последовал за ним. Уверен, что не смог бы пережить такой кошмар и непременно нашел бы способ покончить с собственным существованием. Я в ужасе от своей неумелости, ведь подобная смерть... Но ты должен понимать, что он никогда не причинит нам зла – ни тебе, ни мне...

– Ну да, теперь ты готов спасти его от гибели. Можешь не волноваться. Таламаска вне пределов моей досягаемости. Кроме того, я предоставил им то, что они хотели, и теперь на какое-то время им будет чем заняться.

– Да, конечно. Один из них видел тебя, разговаривал с тобой.

– Вот именно. Они будут размышлять об этом, разошлют отчеты своим старшинам, но, уверен, нам вреда не причинят. Ни Стирлинг, ни его сподвижники не явятся сюда, чтобы найти тебя. Для этого они чересчур честны. Но все-таки скажи мне, на всякий случай, если я вдруг недооценил их, у тебя есть безопасное место, где можно укрыться в дневное время?

– Есть, – быстро ответил я. – На острове Сладкого Дьявола, куда они вряд ли когда-нибудь доберутся. Но ты, безусловно, прав: Стирлинг сдержит свое слово и не станет меня искать. Я полностью ему доверяю, и потому тот факт, что я чуть было не лишил его жизни, кажется мне особенно отвратительным.

– А ты действительно чуть не убил его? – поинтересовался Лестат. – Неужели ты перестаешь владеть собой после первого же глотка крови?

Я был безутешен.

– Сам не знаю. В ночь перерождения, едва успев получить Темный дар, я совершил грубейшую ошибку, отняв жизнь у безвинного существа...

– В таком случае это была ошибка твоего Создателя, – возразил Лестат. – Ему следовало находиться рядом и обучать тебя.

Я кивнул.

– Позволь мне льстить себя надеждой, что я не довел бы дело со Стирлингом до конца. Впрочем, я отнюдь не был напуган встречей с ним и тем, что он узнал обо мне, – нет, я жаждал его смерти. Не знаю, чем бы все закончилось. Он боролся со мной изяществом мысли. Есть у него такое качество: изящество мышления. Да, думаю, я бы отнял у него жизнь. Его смерть тесно переплелась с моей любовью к нему. А после я чувствовал бы себя проклятым на всю оставшуюся вечность и непременно нашел бы способ прекратить собственное существование. Я проклят за то, что чуть не сотворил такое злодейство. И за многое другое. И вообще, я не перестаю думать о смерти.

– Как это? Что ты имеешь в виду?

Лестат сделал вид, что поражен, хотя на самом деле его ничуть не удивило мое признание.

– Я словно застыл во времени и бесконечно причащаюсь и подвергаюсь обряду соборования перед смертью или диктую свою последнюю волю. Я умер той ночью, когда мой Создатель даровал мне Темную Кровь, и с того момента будто превратился в одного из тех жалких призраков Блэквуд-Мэнор, которые до сих пор не подозревают, что давно мертвы. И обратного пути нет.

Лестат кивнул, подняв бровь, и, как мне показалось, вздохнул с облегчением.

– Что ж, это гораздо более сильный довод в пользу долгого существования, а не безрассудного и беззаботного поведения.

– Досих пор я так не думал, – быстро ответил я. – Но для меня важнее всего твое присутствие здесь и твоя помощь в противостоянии Гоблину. Ты сам видел, на что он способен, и убедился в необходимости его... уничтожить. И, может быть, меня тоже.

– Ты сам не понимаешь, что говоришь, – тихо возразил Лестат. – Ты вовсе не хочешь расстаться с этим миром, а жаждешь жить вечно. Но не желаешь убивать ради этого, вот и все.

Я чувствовал, что вот-вот расплачусь, достал из кармана носовой платок и вытер им глаза и нос, даже не отвернувшись, ибо это было бы проявлением трусости.

Однако, не поворачивая головы, я все же осмотрелся и, когда взгляд мой остановился на Лестате, не мог не восхититься необыкновенной красотой этого существа.

Одни только глаза уже позволяли назвать их обладателя красавцем, но Лестат был одарен намного щедрее: густая светлая шевелюра, крупный, изящно очерченный рот, выразительное, умное лицо... В ярком сиянии люстры он казался мне достойным поклонения киноидолом, но сам об этом словно и не подозревал.

– А тебя, мой вечный странник, – все так же негромко продолжал он без малейшего намека на осуждение, – я вижу здесь, в изысканной обстановке, среди зеркал и золота, всеми любимого и опекаемого... И вдруг какой-то беспечный демон лишает тебя всего этого и обрекает на страдания, оставляя в одиночестве, сиротой среди смертных, в которых ты все еще отчаянно нуждаешься.

– Нет, – сказал я. – Я удрал от своего Создателя. Но теперь я нашел тебя, пусть даже на одну-единственную ночь. Поверь, я действительно люблю тебя, люблю так же сильно, как тетушку Куин, Нэша и Гоблина. Да, так же сильно, как любил Гоблина. Прости, что не сдержался.

– Тут нечего прощать, – ответил Лестат. – В твоей голове теснятся образы, я ловлю их сумбурное мелькание, в то время как ты стараешься выстроить из этих разрозненных обрывков стройное повествование. Поэтому ты должен рассказать мне все о своей жизни, даже то, что не считаешь важным. Абсолютно все, чтобы не осталось никаких тайн. А потом мы вместе решим, что делать с Гоблином.

– И со мною? – не удержался я, чувствуя, что схожу с ума. – Мы решим, что делать со мною?

– Я вовсе не собирался тебя пугать, братишка, – ласково ответил Лестат. – Самое страшное, что я могу сделать, это исчезнуть, словно мы никогда не встречались. Но сейчас я думаю не об этом, а о том, что хорошо бы узнать тебя получше, что ты мне нравишься и я уже начал дорожить нашими отношениями. Твой разум открыт передо мной, как новая книга. Но признайся, разве я тебя не подвел? Наверняка ты уже больше не считаешь меня тем героем, каким когда-то рисовал в воображении.

– Отчего же? – спросил я с неподдельным изумлением. – Ты здесь, со мной. Ты спас Стирлинга. Ты предотвратил катастрофу.

– Но я не сумел уничтожить твоего ужасного фантома, – сказал Лестат, пожав плечами. – Я даже вообще не способен его увидеть, хотя ты на меня рассчитывал. Но я только и смог, что припугнуть его с помощью Огненного дара.

– Сражение только начинается, – возразил я. – Ты ведь поможешь мне справиться с ним? А как – мы вместе придумаем.

– Да, именно так мы и поступим, – ответил Лестат. – Не приходится сомневаться, что эта тварь настолько сильна, что может представлять угрозу и для других. Уверен, если Гоблин способен нападать на тебя, то еще немного – и он с таким же успехом примется за других. Однако на него действуют силы тяготения, а это хороший знак.

– При чем тут силы тяготения? – не понял я.

– Когда твой двойник исчезал, по комнате пробежал ветерок, – ответил Лестат. – Гоблин материален. Я уже говорил тебе, он существует как некое соединение химических молекул в физическом мире. По-видимому, все призраки материальны. Впрочем, я не так хорошо разбираюсь в этом вопросе, как некоторые. Мне всего лишь раз довелось увидеть призрак человека, провести с ним час, поговорить – и от ужаса я едва не лишился разума.

– Да, – сказал я, – это был Роджер, кажется. Он явился к тебе в части Хроник, озаглавленной "Мемнох-дьявол". Я помню, как ты беседовал с ним и как он уговорил тебя позаботиться о его смертной дочери Доре. Я прочел каждое слово. И всему поверил. И тому, что ты видел Роджера, и тому, что ты побывал на Небесах и в аду.

– И правильно сделал, что поверил, – ответил Лестат. – Я ни разу не солгал на тех страницах, хотя книгу написал под мою диктовку другой. Я действительно общался с Мемнохом-дьяволом, но на самом деле до сих пор не знаю, кто он – дьявол или игривый дух. – Лестат немного помолчал. – Как вижу, ты уже заметил, что глаза у меня разные.

– Прости, я не хотел, чтобы ты это заметил, – поспешно откликнулся я. – Но тебя это различие ничуть не портит.

Он снисходительно махнул рукой и по-доброму улыбнулся.

– Если ты помнишь, правый глаз у меня вырвали духи, которые не хотели, чтобы я покинул ад Мемноха. Уже потом, здесь, на земле, глаз мне вернули, но иногда мне кажется, что он получил способность видеть странные вещи.

– Какие?

– Например, ангелов, – ответил он с ухмылкой, – или тех, кто называет себя ангелами, или тех, кто хочет, чтобы я считал их ангелами. С тех пор как я удрал от Мемноха, они часто ко мне приходят. Появлялись даже тогда, когда я в полном беспамятстве лежал на полу часовни приюта Святой Елизаветы – того самого здания в Новом Орлеане, которое перешло ко мне по наследству от дочери Роджера Видимо, мой украденный и возвращенный глаз, налитый кровью, как-то связан с этими существами. Я мог бы рассказать тебе о них многое, но сейчас не время.

– Эти существа причинили тебе боль? – спросил я, чувствуя по его манере, что это так.

Лестат кивнул.

– Они оставили мое тело в часовне на попечении моих друзей... – Впервые за время нашей встречи я заметил в нем колебание, волнение и даже легкое смятение. – Но мою душу они забрали с собой. И в царстве, таком же осязаемом, как эта комната, они заставили меня исполнять их приказы, всякий раз угрожая снова отобрать мой правый глаз, причем навсегда, если я не стану им подчиняться.

Лестат замолчал в нерешительности, покачивая головой.

– Думаю, именно из-за глаза они получили надо мной некую власть, сумели добраться до меня в земном царстве и забрать с собой, – вновь заговорил он. – Этот самый глаз был украден в другом измерении и возвращен на место уже на земле. Можно предположить, что оттуда, с высоких Небес, если это, конечно, Небеса, эти существа увидели сквозь земные туманы мой яркий, блестящий глаз.

Он вздохнул, словно внезапно почувствовав себя несчастным, и пытливо посмотрел на меня.

– Этот раненый, запятнанный, так сказать, глаз послужил им ориентиром в поисках, своего рода каналом между двумя измерениями, которым они воспользовались, чтобы спуститься на землю и насильно призвать к себе мою душу.

– Куда они тебя забрали? Что они с тобой делали?

– Если бы мне только знать, что они действительно были посланниками Небес! – тихо и страстно воскликнул он. – Если бы мне только знать, что Мемнох-дьявол и те, кто пришли после него, показали мне правду! Тогда все приняло бы другой оборот и я бы сумел спасти свою душу!

Я страстно жаждал продолжения, и все же осмелился вставить несколько слов:

– Но ты не можешь это знать. Они так и не сумели тебя убедить.

– Как я могу одновременно с их величественными замыслами принимать мир, полный несправедливости? – Он снова покачал головой, обвел глазами комнату, словно не зная, на чем задержать взгляд, а потом, посмотрев на меня, продолжил; – Я не могу полностью принять то, что узнал от Мемноха и тех, кто пришел после него. Я никогда никому не рассказывал о своем последнем рискованном путешествии, хотя другие Охотники за Кровью, из тех, что любят меня, – знаешь, я прозвал их Когортой Возлюбленных, – догадываются, что со мной произошло нечто из ряда вон выходящее, ведь они все отлично чувствуют. Я даже не знаю, которое из моих тел было настоящим – то, что лежало на полу часовни, или то, что бродило с так называемыми ангелами. Я против собственной воли торговал знаниями и иллюзиями. История моего последнего таинственного, никому не известного путешествия, которую я пока никому не доверил, тяжким грузом лежит на моей душе и грозит вот-вот ее раздавить.

– А теперь ты можешь ее рассказать? – спросил я.

Я подумал, что только сильная личность не боится предстать перед другими несчастной, убитой горем.

Лестат пожал плечами и покачал головой.

– Нет, не могу. У меня пока нет сил поведать эту историю, и в этом вся правда. Необходимы не просто силы. Необходима смелость для такого признания, а как раз сейчас мое сердце потеплело от твоего присутствия. У тебя есть, что мне рассказать, а точнее, у нас есть общее дело. Да, сейчас мое ненасытное сердце прикипело к тебе.

От избытка чувств я разрыдался как ребенок. Потом высморкался и попытался успокоиться. Кровь на платке. Кровь в теле. Кровью пропитанный разум. Яркий блеск глаз, смотрящих на меня. Фиалковых глаз.

– Мне следовало бы радоваться удаче и не задавать лишних вопросов, но я не могу удержаться, – сказал я. – Почему ты не уничтожил меня? Почему не наказал за то, что я вторгся в твой дом, за то, что так поступил со Стирлингом? Что тебя удержало? Я должен знать.

– А зачем тебе это знать?– поинтересовался он, тихо рассмеявшись. – Это для тебя так важно?

Я покачал головой и пожал плечами. И снова промокнул глаза.

– Думаешь, во мне говорит тщеславие? – спросил я.

– Скорее всего, – с улыбкой ответил Лестат. – Но кому, как не мне, это понять? Я ведь одно из самых тщеславных созданий. – Он хмыкнул. – Ты разве не заметил, как я рисовался, беседуя с твоей тетушкой?

Я кивнул.

– Так и быть, – усмехнулся он. – Начну перечислять причины, по которым я тебя не убил. Ты мне понравился. Я высоко оценил женственность твоего лица и характера в сочетании с мужественным телосложением, мальчишеское любопытство в глазах и свойственную мужчине широту и свободу движений, по-детски откровенную манеру говорить и мужской голос, неуклюжесть и одновременно природную грацию.

Он хитро улыбнулся, подмигнул правым глазом и продолжил:

– Мне нравится, что ты любил Стирлинга. Нравится, что ты так искренне почитаешь свою замечательную тетушку Куин. На меня произвело впечатление, как ты опустился перед ней на колени и поцеловал ее ножки, хотя к тому времени я уже все про тебя решил. Мне нравится твоя любовь к окружающим тебя смертным. Мне нравится, что ты более щедр, чем я. Мне нравится, что ты ненавидишь Темную Кровь и что твой Создатель тебя обманул. Ну что, разве мало? Или достаточно?

Я буквально опьянел от благодарности.

– Только не думай, что я настолько бескорыстен, – продолжал Лестат с чуть большим жаром. – Это не так. Ты мне нужен, иначе меня бы здесь не было. Мне приятно чувствовать твою потребность во мне. Я хочу помочь тебе. Давай же, братишка, проведи меня в свой мир.

– Мой мир, – прошептал я.

– Да, братишка. Отправимся туда вместе. Поведай мне историю своего рода, расскажи о том, как жил сам. Расскажи об ужасном и столь обожаемом тобой Гоблине. Расскажи, откуда он обрел свои силы. Я хочу услышать обо всем. Твоя божественная тетушка Куин пропела увертюру, но ты должен пропеть остальное, акт за актом. Выкладывай, Квинн, а уж я сам решу, что в твоем рассказе важно и что можно не принимать во внимание.

– Я люблю тебя, – выдохнул я.

Лестат заразительно рассмеялся.

– Конечно, любишь, – сказал он. – Я прекрасно тебя понимаю, потому что сам люблю себя. И мне стоит больших усилий не столбенеть перед каждым своим отражением в зеркале.

Настала моя очередь смеяться.

– Но из любви ко мне, – продолжал Лестат, – ты откровенно расскажешь все и о себе, и о ферме Блэквуд. Начни с семейной истории, а затем перейди к своей собственной.

Я вздохнул. Все взвесил. И сделал решительный шаг.

7

Мое детство прошло между двумя, можно сказать, противоположными полюсами: с одной стороны, я водил дружбу с Гоблином, с другой – слушал разговоры взрослых.

Мы с Гоблином были единственными детьми в Блэквуд-Мэнор, поскольку туристы почти никогда не привозили сюда своих отпрысков. Я довольно-таки рано освоил словарный запас взрослых и с удовольствием играл в кухне, слушая их бесконечные беседы и споры, или таскался за экскурсоводами – сначала за моим прадедом Гравье, а позже за дедушкой, Папашкой, – которые показывали дом, подробно описывая все его богатства и пересказывая связанные с ним легенды, включая мрачную историю Манфреда, Великого старика.

Прадед Гравье, обладатель низкого зычного голоса и величественной внешности, был особенно хорош в роли экскурсовода, когда наряжался в черный костюм и белоснежную рубашку с таким же шелковым галстуком. Но к тому времени, когда я начал хоть что-то понимать, он уже был очень стар. Незадолго до смерти прадед Гравье лег в больницу и больше домой не вернулся. Кажется, мне тогда не было и пяти, и никаких воспоминаний о церемонии его похорон память не сохранила. Скорее всего, меня вообще там не было. И тем не менее прадедушка Гравье оставил неизгладимый след в моей душе.

Он на удивление быстро приобрел славу семейного призрака. Возможно, далеко не последнюю роль в этом сыграло мое заявление, что как-то утром, спустившись по лестнице, я увидел его у парадного входа и он будто бы спокойно мне улыбнулся, помахал правой рукой, а через секунду исчез.

Старшие не велели мне рассказывать такие истории, ведь я, мол, знаю, что прадедушка Гравье на Небесах и нам следует зажечь за него свечку перед маленьким алтарем Святой Девы. Это алтарь был установлен в кухне, и перед ним уже горели около десяти свечек – за всех умерших родственников. Иногда подобные алтари можно увидеть в китайских прачечных.

В общем, мне категорически запретили пугать людей.

Тем не менее, во время всех экскурсий, когда-либо проводимых впоследствии в Блэквуд-Мэнор, всем постояльцам рассказывали о том, как я увидел прадедушку Гравье.

Папашка, единственный сын Гравье и мой дедушка, с удовольствием принял на себя обязанности гида, и, хотя он был не столь эрудирован, как его отец, рассказчик из него вышел отличный.

Гравье отличался образованностью: как-никак он многие годы прослужил на юридическом поприще и даже какое-то время занимал пост местного судьи, в то время как Папашка был сельским жителем и его устремления не шли дальше благополучия фермы. Но если выходило так, что нужно выступать перед постояльцами, он не возражал.

Иногда вести экскурсии доводилось и моей бабушке, Милочке, – правда, ее обычно подолгу уговаривали. Руки Милочки всегда были по локоть в муке и соде, зато она знала все семейные предания и, несмотря на тучность, выглядела очень мило в хорошо сшитом черном габардиновом платье с пурпурной орхидеей на корсаже и ниткой жемчуга вокруг шеи. Она принадлежала к числу склонных к полноте женщин, чьи лица до конца жизни остаются гладкими и круглыми, без единой морщинки.

А еще была Жасмин, наша любимая чернокожая экономка, – ты уже ее видел. Так вот, она могла в мгновение ока сменить домашнее платье на шикарную черную юбку и блузку леопардовой расцветки, надеть туфли на высоченных каблуках-шпильках, которыми гордилась бы даже тетушка Куин, и повести экскурсантов из комнаты в комнату, в нужных местах добавляя от себя, что тоже видела призрак прапрадеда Уильяма в его спальне, справа от центра дома или в конце коридора, а также призрак прапрабабушки Камиллы, на цыпочках поднимавшийся на чердак.

Не знаю, хорошо ли ты рассмотрел сегодня Жасмин и обратил ли внимание, что под ее ярко-красным облегающим платьем скрывается фигура модели – тонкая, с хорошо развитыми плечами. Шкафы Жасмин набиты одеждой, подаренной ей тетушкой Куин с собственного плеча. Знаешь, из нашей чернокожей красавицы со светло-зелеными глазами получается превосходный экскурсовод, когда она с сияющим видом всерьез рассказывает истории о привидениях, вздыхает перед портретами или ведет притихших постояльцев на чердак.

Именно ей, Жасмин, пришла в голову блестящая идея включить в экскурсионный маршрут осмотр чердака – провести туристов наверх, дать им возможность ощутить, как по-особому пахнут нагретые деревянные балки, продемонстрировать чудесные пароходные кофры и сундуки, оставшиеся от старых времен, и даже открыть некоторые из них, доверху заполненные мехами и драгоценностями, похожими на реквизит для спектакля "Трамвай "Желание"". Стоит показать гостям плетеное кресло-качалку, в котором прапрадед Уильям провел свои последние дни на лужайке. На чердаке хранилось великолепное собрание старой плетеной мебели, с которой было связано множество историй. Но только до того времени, когда я почувствовал себя там полным хозяином.

Но позволь мне вернуться к главному повествованию.

Постояльцы, жившие здесь на полном пансионе, были не только моей единственной компанией, но и своего рода воспитателями. Все они оказывали на меня то или иное влияние. Эти по большей части дружелюбные и привлекательные люди (я вообще всегда вижу в окружающих только хорошее до тех пор, пока кто-нибудь не укажет мне, что я ошибаюсь) нередко приглашали меня в свои комнаты или просили посидеть с ними за большим столом во время завтрака и рассказать об Особняке, как мы не без претензии называли этот дом. Я обычно откликался на такую благожелательность, да и Гоблину тоже было интересно. Стоило мне заговорить с ним или о нем, а это случалось постоянно, как гости тут же заявляли, что Гоблин – самое интригующее существо на земле.

"Значит, у тебя есть маленький невидимый дружок!" – торжествующе восклицал кто-нибудь из них, словно неожиданно узнавал, что перед домом захоронено золото конфедератов.

"Расскажи нам о своем маленьком привидении", – просил другой.

Я выполнял просьбу и при этом ласково похлопывал или поглаживал Гоблина по спине, доставляя тому несказанное удовольствие. В такие дни он надолго становился осязаемым и лишь по необходимости, к моему великому сожалению, растворялся в воздухе и исчезал.

Даже если бы за создание таинственной атмосферы на ферме Блэквуд мне платили жалованье, я бы, наверное, не мог справиться с этим лучше, ибо действительно любил родной дом. Гости в свою очередь тоже вносили свою лепту: как я уже говорил, время от времени кто-нибудь из них заявлял, что видел то старика Манфреда, который, хмурясь, глядел на него из зеркала, то милую Вирджинию Ли, бродившую по комнатам в поисках своих осиротевших детей.

Я впитывал в себя все, что могли дать эти легенды и их бесчисленные вариации, учился у старших думать и чувствовать по-взрослому и с ранних лет начал считать себя таким же самостоятельным и независимым, каким был старый Манфред. Гоблин легко вписывался в мою жизнь.

Манфред Блэквуд появился в этих краях в тысяча восемьсот восемьдесят первом году вместе с молодой женой Вирджинией Ли. Он начинал как держатель салуна в окрестностях Нового Орлеана, потом решил сколотить состояние на торговле и перебраться в город, но не нашел там подходящего места, отвечавшего его представлениям о роскоши, и в конце концов переехал на просторы северного берега озера Поншатрен.

Здесь он нашел участок, состоящий из возвышенного клочка земли, где можно было возвести потрясающий особняк (с пристройками для слуг, конюшнями, террасами и лужайками), двух сотен акров дремучих болот, чтобы охотиться, и очаровательного заброшенного кладбища с каменной церквушкой, от которой остались одни стены, – в память о тех семьях, которые давным-давно вымерли или покинули эти места.

Манфред разослал своих архитекторов в лучшие дома натчезов[9], чтобы отыскать наиболее интересные детали для своего особняка, а за созданием изогнутой лестницы и фресок в стиле греческого ренессанса он наблюдал лично.

Все это делалось из любви к Вирджинии Ли. А ей так полюбилось кладбище, что она даже иногда ходила в пустую каменную церквушку помолиться.

Четыре дуба, что охраняют кладбище сейчас, уже в то время были довольно высокими, а близость старого кладбища к болоту с его уродливыми кипарисами и бесконечными гирляндами луизианского мха несомненно усиливала, да и усиливает до сих пор общую атмосферу меланхолии.

Но Вирджиния Ли не была сентиментальной викторианской девушкой. Образованная, любящая свое дело медсестра выхаживала Манфреда в больнице Нового Орлеана, куда он попал с жестоким приступом желтой лихорадки и, как многие ирландцы, едва не умер от этой болезни. Она с огромной неохотой оставила свою профессию, но Манфред, гораздо старше ее и опытнее, был очень настойчив и в конце концов окончательно покорил юное сердце.

Именно для Вирджинии Ли Манфред заказал свой портрет, который сейчас висит в гостиной. Манфреду было за сорок, когда он позировал художнику, но уже тогда он начал внешне походить на бульдога: обвисшие щеки, упрямо выпирающая нижняя челюсть и большие печальные голубые глаза. К этому времени, то есть приблизительно к тысяча восемьсот восемьдесят пятому году, его пышная шевелюра уже успела поседеть. Даже через сорок лет, когда тетушка Куин получила от него в подарок камею, а вскоре после этого он навсегда пропал на болоте, волосы Манфреда оставались по-юношески густыми.

На портрете он не выглядит порочным. Скажу больше, я всегда считал, что изображенный на картине человек начисто лишен тщеславия, если позволил повесить в собственном доме такой неприукрашенный портрет самого себя.

Как ты сам мог судить по портрету в столовой, Вирджиния Ли была, несомненно, красива: женщина-девочка со светлыми волосами и пронзительными голубыми глазами. Говорят, она была очень остроумна и находчива, ее речь отличалась мягкой иронией, и она безоглядно любила своих детей, Уильяма и Камиллу. Что касается Изабеллы и Филиппа, умерших в детстве от столбняка и инфлюэнцы, то она до конца своих дней не переставала их вспоминать.

Вирджинию Ли унесла скоротечная лихорадка, а еще бедняжка много лет страдала от малярии. Однако она мужественно боролась с болезнями, каждый день самостоятельно одевалась и спускалась вниз. Так было и в ту субботу, когда она умерла. В тот день она лежала на диване, вела интересную беседу, как обычно пребывая в веселом расположении духа и подшучивая над собой, а где-то около полудня сделала свой последний вдох.

Ее похоронили в том самом небесно-голубом платье, в котором она изображена на портрете. И если в нашем доме есть семейный святой, то это Вирджиния Ли. Признаюсь, иногда я и сам обращаюсь к ней с молитвой.

Говорят, что Манфред, вспыльчивый старик, оставшийся после смерти жены с двумя крошечными детьми на руках, совсем лишился разума. Он то ревел, как раненый зверь, то принимался бормотать себе под нос. Не в силах видеть ее могилу на маленьком кладбище – к тому же он, скорее всего, не имел права хоронить ее на территории собственных владений, – Манфред приобрел огромный склеп для всей семьи на новом кладбище в Метэри, в окрестностях Нового Орлеана. Там наших родственников хоронят и по сей день.

Я дважды видел этот мавзолей: когда умерла Милочка, а потом и Папашка. Полагаю, что останки малышей, Изабеллы и Филиппа, тоже перенесли в склеп, но, если честно, никогда об этом не спрашивал.

Надгробное сооружение на кладбище Метэри представляет собой небольшую часовенку из гранита и мрамора, с двумя пятифунтовыми, высеченными из гранита ангелами по обе стороны от бронзовых ворот и витражом на противоположной стене. Узкий проход разделяет склеп на две половины, в каждой из которых имеются по три гнезда для гробов.

Уверен, ты знаешь порядок погребения в таких мавзолеях: гробы помещают в гнезда, а когда те оказываются заполненными, но требуется место для очередного усопшего, самый старый гроб вскрывают, кости высыпают в подземную могилу, а сам гроб разбивают на куски и выбрасывают, освобождая таким образом почетное место над землей.

Я всегда думал, что, когда умру, меня тоже там похоронят, но теперь судьба не подарит мне роскошь завершить свой жизненный путь в семейной усыпальнице. Хотя... Кто знает? Возможно, в будущем, после того как я наберусь смелости покончить с таким существованием, мои бренные останки все-таки попадут в этот склеп.

Но вернемся к Безумцу Манфреду, как стали называть в округе моего несчастного предка. У него появилась привычка отправляться в одиночку на болото Сладкого Дьявола, беспрерывно бормоча при этом какие-то проклятия. Иногда он не возвращался по нескольку дней кряду.

Такие его отлучки всегда вызывали тревогу, ибо знали, что болото Сладкого Дьявола никогда не расчищали и в результате оно густо заросло лесом и стало почти непреодолимым для пироги. Ходили легенды, что там водятся медведи, пумы, рыси и даже еще какие-то неизвестные создания, которые жутко воют по ночам.

Манфреда неоднократно кусали змеи, но он после этого благополучно выживал, что только упрочивало его репутацию. Очевидцы утверждали, что он подстрелил какого-то бедолагу довольно далеко от дома, приволок раненого на ферму и, бросив его тело на берегу, разразился бранью и зловещими угрозами, обращенными к работникам; это, мол, должно послужить уроком любому, кто осмелится прийти на его болота или землю.

Вскоре стало известно, что в самом сердце болот есть остров и именно туда каждый раз отправляется Манфред. На острове он разбивает палатку и питается собственноручно подстреленной дичью.

Очень живо представляю, как этот тип зубами разрывал тушки птичек.

Манфред не делал секрета из своего убежища на острове, только вновь предупредил, чтобы никто никогда не смел даже приближаться к его "логову", как он его называл, и пригрозил, что откроет охоту на непрошеных гостей, похваляясь при этом, что пристрелил нескольких медведей.

Молва утверждала, что остров, как и сам Манфред, проклят, что свое богатство Безумец заработал за карточным столом, а то и еще более греховным способом, что собственное имя, Манфред, он заимствовал из пьесы лорда Байрона, дабы другие почитатели демона узнавали в нем своего, что он продал душу дьяволу задолго до того, как встретил скромную и милую Вирджинию Ли, и что она была его последним шансом на спасение.

Что касается малышей Уильяма и Камиллы, то их воспитали предки Жасмин – Ора Ли и Джером, темнокожие креолы очень достойного происхождения: их родители еще до Гражданской войны были свободными ремесленниками. Оба они до конца своих дней не избавились от французского акцента.

Для Оры Ли и Джерома Манфред построил бунгало в дальнем конце возвышенного участка – настоящий креольский двухэтажный дом с просторными комнатами и креслами-качалками на большой крытой террасе.

Их потомки не стремятся провести в этих местах всю жизнь – они уезжают учиться, приобретать разные профессии. Однако бунгало не пустует. Возле него имеется небольшой огород и разбит цветник. И в компанию к его обитателям против их воли никто не навязывается.

Когда я был ребенком, они, как и прежде, держали собственную корову и кур, ведь не всякий раз побежишь на рынок, если тебе что-то нужно.

Это очаровательный дом, в своем собственном тропическом стиле, в нем полно старинной мебели и разнообразных вещей, изготовленных мужчинами, а также женского рукоделия. Очень многое перекочевало туда из большого дома. Тетушка Куин славится любовью к обновлению обстановки в парадных комнатах, и тогда вся старая мебель выставляется за ненадобностью и передается Жасмин, словно у той не жилой дом, а склад. Бунгало Жасмин строилось для людей, тогда как Блэквуд-Мэнор создавался для "гигантов на земле". В предках Жасмин с обеих сторон текла африканская, испанская, французская и англосаксонская кровь. Смешение генов привело к тому, что ныне все семейство Жасмин пестрит разнообразными оттенками желтого, красного, коричневого и черного цветов.

Сама Жасмин темнокожая, как ты видел, с потрясающими зелеными глазами. Она осветляет свою коротко остриженную по-африкански курчавую шевелюру, и тогда получается совершенно волшебное сочетание: соломенно-желтые волосы и зеленые глаза. Еще до моего рождения она вышла замуж за белого, но он погиб во вьетнамской войне. Жасмин была беременна, когда ей сообщили о смерти мужа, и, потрясенная страшной новостью, потеряла ребенка. Это стало трагедией всей ее жизни.

Ее старшая сестра Лолли вполне может сойти за испанку или итальянку, а еще у нее есть брат Клем с почти черной кожей и африканскими чертами лица. Он водит автомобиль тетушки Куин и заботится обо всем машинном парке, включая черный "порше", который я купил в подражание тебе, после того как прочел Вампирские хроники.

Маленькая Ида, мать Жасмин, очень темнокожая, с изумительно тонкими чертами лица и маленькими черными глазками, уже в зрелом возрасте вышла за белого, а когда он умер от рака, вернулась сюда с Жасмин, Лолли и Клемом. Маленькая Ида была моей нянюшкой, спала рядом со мной, пока мне не исполнилось тринадцать, и умерла в моей постели.

То, что я теперь тебе рассказываю, историю семьи Блэквудов, я узнал от Жасмин, Лолли, Маленькой Иды и Большой Рамоны, которая приходится Маленькой Иде матерью, а также от тетушки Куин, Папашки и Милочки. Жасмин способна видеть призраков, как я уже говорил, и я все время боюсь, что в какой-то момент она догадается о моей теперешней сущности, но пока этого не случилось. В общем, я держусь за свою семью мертвой хваткой, как питбуль. Но вернемся к моему рассказу.

Если бы не заботы легендарных Оры Ли и Джерома, маленькие Уильям и Камилла, оставшись совсем без присмотра, утонули бы в болоте или умерли с голоду.

Манфреда нельзя было беспокоить такими мелочами, как жалованье работникам. Он просто насыпал деньги пригоршнями в большую вазу, стоявшую в кухне, и Джерому помимо забот об Уильяме и Камилле приходилось следить, чтобы хозяина не грабили и в то же время все работники на ферме вовремя получали то, что им причитается.

На ферме в те дни держали кур, коров и, конечно, лошадей, а на заднем дворе, в сарае, рядом с новыми автомобилями стояла пара прекрасных карет.

Но Манфреда ничто не интересовало, за исключением черного мерина, на котором он иногда с криками, бормотанием и проклятиями разъезжал по лугам и пастбищам фермы Блэквуд. Манфред заявлял своему конюху (вероятнее всего, тому же Джерому, мастеру на все руки), что никогда не умрет, а потому не воссоединится с Вирджинией Ли: пройдут века, а он так и будет бродить по земле, содрогаясь от горя и чтя память любимой супруги.

Как видишь, все это намертво врезалось мне в память.

Однажды весенним днем, спустя примерно год после того как Манфред овдовел, на ферме появились плотники с пиломатериалами и началось долгое строительство таинственного убежища на острове Сладкого Дьявола.

Процесс шел крайне медленно. Высушенные бревна кипариса, только самого отличного качества, малыми количествами закрепляли на пирогах и отправляли на болото. Туда же уходило и великое множество других грузов, включая железную печь и большие запасы угля. На строительстве трудились только рабочие "со стороны", которые по окончании работ должны были вернуться к себе "на сторону", что они и сделали, боясь обронить хотя бы слово об острове, где побывали, или о том, чем были там заняты.

Но существовал ли этот остров в действительности? И стоял ли на нем скрытый от посторонних глаз дом? Я рос и со временем все больше убеждался, что это всего лишь легенда. Иначе почему наших туристов не возили на болота на поиски таинственного острова Сладкого Дьявола, ведь наверняка всем хотелось его увидеть. Приезжие толпами крутились у края твердой земли, страстно желая только одного: побродить по болоту. Но болото, заверяли их – и это не было преувеличением, – почти непроходимо.

Другие заболоченные территории расчистили от леса давным-давно, повалив все гигантские кипарисы, но болото Сладкого Дьявола оставалось девственно нетронутым. Поэтому до сих пор здесь можно видеть молчаливых гигантов, цепляющихся корнями за сушу, и дикие пальмы, возвышающиеся над невообразимо вонючей водой. Здесь часто можно услышать рев медведей и пум. Поверь, я не шучу.

Разумеется, мы с Папашкой удили на болоте рыбу и даже охотились. По своему мальчишескому неведению я как-то подстрелил на болоте оленя, но, видя, как умирает несчастное животное, раз и навсегда потерял вкус ко всякой охоте.

Чем бы мы, однако, ни занимались, включая ловлю раков на пруду, отойти от берега дальше чем на двадцать футов не отважились ни разу, ибо даже с такого расстояния вернуться на твердую землю было нелегко.

Что касается легенды о Хижине Отшельника на острове Сладкого Дьявола, Папашка никогда в нее не верил и отвечал любопытным туристам, что, даже если бы такое строение и существовало, оно давным-давно погрузилось бы в трясину.

В округе часто поговаривали о браконьерах, бесследно исчезнувших на болоте, о том, что их жены со слезами умоляли местного шерифа отправиться на поиски. Но что можно найти среди топи, где к тому же полным-полно медведей и аллигаторов?

Однако самой зловещей легендой, связанной с этими непроходимыми джунглями, было исчезновение на болоте самого их владельца, Безумца Манфреда. По словам тетушки Куин, это случилось в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. К ее рассказу наши гиды обязательно добавили бы, что, перед тем как совершить свою последнюю в жизни экскурсию, старик нарядился во фрак, белый галстук, манишку и туфли из отличной кожи. Он целый час провел перед зеркалом, осыпая свое отражение безумной бранью, а потом как ошпаренный выскочил из дома.

Старика, проболевшего до этого странного и отчаянного шага два года, искали, но не нашли ни его, ни острова. Тем, кто рискнул отправиться в самое сердце топи, во имя спасения собственных жизней пришлось пристрелить не одного аллигатора. Люди вернулись и продали ценные шкуры. Манфреда среди вернувшихся не было.

Вот тогда-то и родилось убеждение, что на самом деле никакого острова не существует и что старик просто-напросто утопился, чтобы покончить со своим жалким существованием (ведь он все время хрипел, кашлял, а временами страдал от приступов удушья), никто не сомневался, что он доживал последние дни, когда метнулся к пироге и уплыл, словно собираясь пересечь реку Стикс[10].

А еще через семь – или около того – лет, когда наконец вскрыли его завещание, внутри нашли строжайшее запрещение всем Блэквудам и их домочадцам рыбачить или охотиться на болоте Сладкого Дьявола. Манфред собственноручно вывел предостережение, заявив, что остров Сладкого Дьявола опасен не только для тела, но и для бессмертной души.

Очень хорошая копия этих страниц завещания Манфреда, заверенная нотариусом в тысяча девятисотом году, помещена в рамочку и висит на стене в гостиной. Постояльцы обожают ее читать. Помню, мои учителя, в особенности Нэш, заходились хохотом, читая ее. Сам я пребывал в убеждении, что люди, создававшие этот документ – и адвокат, и нотариус, и сам Безумец Манфред, – были, несомненно, поэтами байронического склада.

Теперь у меня иное мнение на этот счет.

Позволь, я продолжу. Огромные портреты Уильяма, единственного выжившего сына Манфреда, и Камиллы, его единственной выжившей дочери, можно видеть в гостиной. Кроме того, что портреты красивы, сказать, пожалуй, больше нечего. Впрочем, до сих пор жива легенда, что члены семьи и постояльцы частенько видят Уильяма внимательно изучающим столик в гостиной.

Все так и есть. Я сам однажды застал Уильяма возле этого столика – красивейшего предмета обстановки в стиле, кажется, Людовика Пятнадцатого: мозаичная столешница, изогнутые золоченые ножки.

Я не подвергаю сомнению то, что видел собственными глазами, но об этом чуть позже, когда перейду к рассказу о себе и Гоблине. А пока довольно сказать, что я так ничего и не нашел в этом столе – ни тайников, ни документов.

Призрак Камиллы – седовласой женщины с аккуратной прической, в скромном черном платье, в туфлях на толстых низких каблуках, с двойной ниткой жемчуга вокруг шеи – почти всегда появляется на чердачной лестнице. Она стоит, ни на кого не обращая внимания, и вскоре вновь растворяется в воздухе.

Кроме того, некоторые слышат топот маленьких ног в верхнем коридоре – его приписывают маленькой дочери Манфреда, Изабелле, умершей в трехлетнем возрасте, и его сыну Филиппу, который прожил еще меньше.

Что касается остальных родственников, то ничего сказать не могу: от них остались лишь изящно написанные портреты. Особенно хорош на портрете Гравье – впрочем, я еще успел застать его в живых. Его жена, Блаженная Элис, чудесно изображенная на портрете, а также Папашка и Милочка, с неохотой позировавшие художникам, хотя это не было в их характере, после смерти ни перед кем не появлялись. Пока не появлялись...

Кроме того, в доме рассказывали легенды о кругосветных путешествиях тетушки Куин – мисс Куин для всех, кто ее окружал. Постояльцы с восторгом слушали сообщения о том, что "в настоящее время она находится в Бомбее", или "собирается праздновать Новый год в Рио", или "отдыхает на собственной вилле в Санторине", или "совершает набег на магазины в Риме". Такие известия волновали обитателей дома не меньше, чем истории с привидениями.

То, что тетушка Куин коллекционирует камеи, было хорошо известно, и в те дни, когда Блэквуд-Мэнор был открыт для публики, в гостиной стояла изящная стеклянная горка на длинных тонких ножках, в которой были выставлены лучшие экземпляры коллекции.

Могу с радостью сообщить, что постояльцы Блэквуд-Мэнор не были замечены в воровстве, – думаю, их больше интересовали домашняя выпечка, варенье и архитектура. Именно мне было поручено периодически менять экспонаты выставки, и постепенно я начал хорошо разбираться в камеях, научился видеть малейшие детали и отличия. Милочка никогда не проявляла к ним искреннего интереса, а у Папашки и вовсе были другие увлечения.

Можно сказать, что тетушка Куин была для меня живым призраком или ангелом-хранителем. В детстве одна только мысль о ней позволяла мне чувствовать себя в безопасности, а ее приезды были равносильны явлениям святой.

В этом доме умерли и другие родственники.

Например, ребенок Гравье и Блаженной Элис. Временами я готов поклясться, что слышу плач младенца. Постояльцы тоже частенько его слышали и с готовностью рассказывали об этом.

У Гравье был младший брат Патрик, который упал с лошади и, получив сильное сотрясение, впоследствии умер в центральной спальне наверху. Его портрет висит там, над камином. Жена Патрика Регина прожила всю жизнь в нашем доме, и кухонные работники, вместе с которыми она пекла, жарила, резала и украшала блюда, как заправская повариха, ее обожали.

Их единственная дочь Нанетт давным-давно переселилась в Новый Орлеан и там, в каких-то дешевых меблированных комнатах во Французском квартале, съела целую упаковку аспирина, запив таблетки бутылкой виски. Конечно, после этого она умерла. Подробности мне неизвестны. Если где и появляется ее призрак, то не в Блэквуд-Мэнор. Патрик и Регина тоже, видимо, обрели покой в семейном склепе.

Однажды к нам заявились профессиональные охотники за привидениями, нашли множество свидетельств того, что в доме обитают призраки, и устроили устрашающее представление перед постояльцами, съехавшимися на уик-энд по случаю кануна Дня всех святых. Так зародилась традиция празднования здесь Хэллоуина.

Праздник этот всегда проходил весело: на ближних и дальних лужайках ставили огромные белые тенты, охлаждали шампанское, готовили "Кровавую Мэри". Для такого случая приглашали за плату гадальщиц на картах Таро, хиромантов, предсказательниц и ясновидящих, а кульминацией становился костюмированный бал, на который съезжался народ со всей округи.

Если тетушка Куин была дома, что случалось редко, то к традиционным участникам присоединялась огромная толпа ее друзей в роскошных костюмах: принцы и принцессы различных эпох, элегантные вампиры, ведьмы в остроконечных черных шляпах, волшебницы, египетские царицы и лунные богини, встречались среди них и с претензией разряженные мумии, следом за которыми по полу волочились шлейфы из белых бинтов.

По тому, с каким энтузиазмом я рассказываю об этих праздниках, ты, конечно, понял, что я их очень любил. И тебя, наверное, не удивит, если я скажу, что и лучшие эксперты по призракам ни разу не заметили Гоблина, даже когда тот танцевал вокруг них, строя всякие жуткие рожицы.

Конечно, Гоблин не призрак живого человека, но эти эксперты со знанием дела заявляли, что и в кухне, и в кладовой приборы фиксируют наличие полтергейста, которому они приписывали едва слышимые шорохи и самопроизвольные переключения приемника с одной радиостанции на другую. Насколько мне известно, полтергейсты – это духи в чистом виде.

Так я жил до шестнадцати лет. Еще мне запомнились рождественские банкеты, о которых я уже упоминал, пение гимнов на лестнице и, разумеется, роскошные обеды с жареной индейкой, гусем, ветчиной и всем, что к ним полагалось. В те времена иногда случались такие холода, что женщины надевали свои старые шубы, пахнущие нафталином, а мужчины, чтобы согреться, не стеснялись присоединяться к общему пению.

Пение гимнов иногда вызывало у меня слезы. Когда на Рождество поют женщины, это естественно, но когда в хор вступали мужчины всех возрастов, причем делали это открыто и смело, это было особенно чудесно. Я плакал каждый год. А еще мне казалось чрезвычайно трогательным чистое сопрано, выводившее "Святую Ночь" и "Что это за дитя?". Разумеется, я пел вместе со всеми.

Не опережая событий, скажу, что был еще Весенний фестиваль, когда вокруг Особняка расцветали все азалии, розовые, белые и красные, а мы накрывали на лужайке грандиозный фуршет, почти как свадебный. Кроме того, фуршет устраивали на Пасху.

Теперь, наверное, мне следует рассказать о всех свадьбах и связанной с ними суматохе, об официантах, которых я видел в кухне и которые все как один чувствовали присутствие духов, и о невестах, ударявшихся в истерику из-за того, что прическа получилась плохо, а парикмахер уже уехал, и о Милочке, моей дорогой Милочке, тучной и неизменно заботливой, которая, пыхтя и отдуваясь, мчалась по лестнице спасать невесту, прихватив с собою электрические щипцы для завивки. Одно-два точных движения – и все сразу становилось в порядке. А еще в Блэквуд-Мэнор праздновали Марди-Гра[11], и тогда в доме, традиционно убранном в фиолетовые, зеленые и золотые тона, не оставалось ни одной свободной комнаты, хотя от Нового Орлеана туристы добирались до нас больше полутора часов.

Иногда, очень редко, я отправлялся в город, чтобы поглазеть на парады. Сестра Милочки, тетя Руги, жила на Сент-Чарльз-авеню, по которой, как тебе известно, и проходит главный парад Марди Гра. Но она не принадлежала к роду Блэквудов, а ее сыновья, хотя они, скорее всего, были абсолютно нормальными людьми, казались мне волосатыми чудовищами с устрашающе низкими голосами, и в их доме я чувствовал себя неуютно.

Поэтому я не проникся особой любовью к Марди Гра, хотя, конечно, мне нравилось веселье, которое устраивалось здесь, в Блэквуд-Мэнор, с неизменным костюмированным балом в ночь после Жирного вторника на Масленой неделе. Поразительно, какое огромное число гуляк приезжало к нам из Нового Орлеана с заходом солнца, после многочасового проезда папуасов и королей на передвижных платформах, чтобы упиться в стельку в нашем по-праздничному богатом баре.

Разумеется, я встречался и с другими детьми, хотя очень редко – в Хэллоуин, на Рождество и иногда на свадьбах. Должен признаться, что не проникался к ним симпатией. Все они казались мне капризными маленькими людьми. Теперь остается только смеяться над собой за подобные мысли, но, как я уже говорил, мой мир состоял из призраков и взрослых, и я просто не знал, как вести себя с детьми.

Думаю, я даже боялся их, считая ненадежными и даже немного опасными созданиями. Впрочем, объяснить что-либо с уверенностью мне трудно. Помню лишь, что Гоблину они не нравились. Впрочем, Гоблин вообще не любил, когда я проводил с кем-то много времени.

Так или иначе, но по своей природной склонности и осознанному выбору я предпочитал компанию взрослых.

Прежде чем рассказать тебе о свадьбах, я должен сделать одно ужасное признание. Речь пойдет о событии, произошедшем вдали от Блэквуд-Мэнор в ту ночь, когда я стал Охотником за Кровью. Но час этого признания еще не пробил – он наступит позже.

Такова история моей семьи, которую мне рассказали, когда я был в невинном возрасте и меня опекали Папашка и Милочка да тетушка Куин, которая, словно фея из сказки, только иногда спускалась на землю на своих невидимых крыльях.

Есть у нас и другие родственники – по линии жен Уильяма. Их у него было две: первая приходилась матерью Гравье, а вторая – тетушке Куин. Кроме того, родственники жены Гравье и, разумеется, родственники Милочки. И хотя время от времени я вижусь с этой родней, она никоим образом не касается этой истории и вообще не оказала на меня никакого влияния, если не считать того, что из-за них я начал себя чувствовать безнадежно странным, не таким, как все.

Но пора перейти к рассказу обо мне и Гоблине и о том, как я получил образование. Перед этим, однако, позволь мне, насколько возможно, проследить родословную Блэквудов. Манфред – наш патриарх, и Уильям приходится ему сыном. Уильям родил Гравье. Гравье – Папашку. А Папашка на закате жизни, когда он и Милочка уже отчаялись завести ребенка, произвели на свет Пэтси. В возрасте шестнадцати лет Пэтси родила меня – Тарквиния Энтони Блэквуда. Что касается моего отца, то позволь мне сразу же внести в этот вопрос ясность: никакого отца у меня нет.

У Пэтси весьма смутное представление о том, что происходило с ней в те недели, когда я мог быть зачат. Она лишь помнит, что пела с ансамблем в Новом Орлеане, раздобыв фальшивые документы, чтобы получить работу в клубе, где играл этот ансамбль, и с целой компанией музыкантов и певцов жила в квартире на Эспланейд-авеню, где было "полно табака, вина и общения".

Я часто гадал, почему Пэтси не сделала аборт. Наверняка она ухитрилась бы это устроить. И каждый раз меня терзает одно подозрение: Пэтси, скорее всего, думала, что материнство сделает ее взрослой в глазах Папашки и Милочки и тогда они предоставят ей свободу и деньги. Однако Пэтси не получила ни того ни другого. И вот на руках шестнадцатилетней девчонки оказался младенец, годившийся ей скорее в младшие братья, чем в сыновья. Она понятия не имела, что со мною делать, и упорно продолжала осуществлять свою мечту: стать известной певицей в стиле кантри и заиметь собственный ансамбль.

Мне приходится вспоминать об этом, когда я думаю о матери. Приходится изгонять из сердца ненависть к ней. Но каждый раз я не могу не чувствовать боли. Стыдно в подобном признаваться, но я готов ее убить. Я презираю ее. Возможно, я теперь превратился в чудовище, благодаря поворотам судьбы, которых мог бы избежать, имея хотя бы намек на то, что меня ждет впереди. Но Пэтси тоже чудовище, хотя и другого сорта.

Но вернусь к истории о себе и Гоблине, расскажу, как воспитывали меня и как я, в свою очередь, воспитывал его.

8

Я уже говорил, что Гоблин мой двойник. Позволь еще раз это повторить, ибо он каждый раз является передо мной в облике моей абсолютно идеальной копии, так что всю свою жизнь я отражался в Гоблине как в зеркале, хотя этого не сознавал.

Что до его личности, желаний, характера, то все это ко мне не имело никакого отношения. Временами он становился настоящим дьяволом, мог унизить меня или смутить, а мне редко удавалось одержать верх, хотя я довольно рано понял, что если не обращать на него никакого внимания (что, кстати, требовало огромного усилия воли), то он поблекнет и в конце концов исчезнет.

Иногда я был занят лишь тем, что рассматривал Гоблина, чтобы лучше узнать, как выгляжу я сам, а когда мне приходилось хоть как-то меняться, например, подстригать волосы, то Гоблин каждый раз сжимал кулачки, строил жуткие рожицы и беззвучно топал ножкой. Из-за этого я чаще всего ходил с длинной прической. С годами Гоблин начал проявлять интерес к тому, как мы одеты, иногда даже швырял на пол рубашку и штанишки, которые хотел видеть на мне.

Но я слишком углубляюсь в мелочи, а должен рассказывать все по порядку.

Мое первое ясное воспоминание – празднование моего трехлетия в кухне, где собрались Милочка, Жасмин, ее сестра Лолли, их мать, Маленькая Ида, и бабушка, Большая Рамона. Все разместились на высоких табуретах или стульях за белым блестящим кухонным столом и не сводили с меня глаз, а я сидел за детским столиком и разговаривал только с Гоблином, занявшим место рядом. Я объяснял ему, как держать вилку, хотя сам только недавно этому научился, и как правильно есть торт.

Ему накрыли слева от меня, поставив на стол точно такой же стакан молока и кусок торта, и придвинули маленький стульчик. В какой-то момент он схватил мою левую руку – я левша, а он правша – и размазал ею мой торт по тарелке.

Я разревелся. До того момента я и представить не мог, как силен приятель: он двигал моей рукой, а я вовсе не собирался размазывать торт по тарелке, а хотел его съесть. В ту же секунду в кухне поднялась невероятная суматоха, все бросились ко мне, Милочка пыталась осушить мои слезы и в то же самое время приговаривала, что я "натворил дел".

По случаю праздника мы с Гоблином были в одинаковых синих матросских костюмчиках. Даже в том раннем возрасте у меня было смутное ощущение, что он такой сильный из-за ливня на улице.

Я любил в такие дождливые дни стоять у задней двери, укрывшись за рамой с сеткой от москитов, и смотреть, как льется сверху дождь, чувствуя за спиной тепло ярко освещенной электрическими лампами кухни, слушая, как из радио доносится какая-нибудь старая песенка или Папашка играет на губной гармошке, и ощущая приятный запах, доносившийся из духовки. Я знал, что меня окружают дорогие мне и любящие меня люди.

Но позволь вернуться к моему дню рождения.

Итак, Гоблин все испортил, и я никак не мог успокоиться. А он, маленький идиот, сначала скосил глаза и покачал из стороны в сторону головой, а потом указательными пальцами растянул себе рот до ушей, как только он умел это делать, отчего я разорался еще громче.

Если бы даже я захотел, мне ни за что не удалось бы так растянуть себе рот, но он частенько это проделывал только для того, чтобы вывести меня из себя.

Потом он исчез, и следа не осталось, а я начал во все горло выкрикивать его имя. Последнее, что я помню о том событии, это как все женщины пытаются меня успокоить (четыре чернокожие служанки были такими же добрыми, как моя родная бабушка Милочка), а потом пришел Папашка и, вытираясь полотенцем после дождя, поинтересовался, что у нас случилось.

Я не переставая голосил: "Гоблин, Гоблин", но тот все не возвращался. Меня охватил ужас, что случалось каждый раз, когда приятель исчезал, и каким образом все в конце концов разрешилось – не знаю.

Воспоминание о том дне довольно смутное, но я точно помню огромную цифру "3" на торте, помню, как все с гордостью говорили, что я теперь большой, что мне уже три года, и помню, каким сильным оказался Гоблин и сколько в нем было злобы.

А еще в тот день рождения Папашка подарил мне губную гармошку и научил на ней играть. Мы уселись рядышком и поиграли на ней немного, а после у нас вошло в привычку играть на гармошке после ужина, перед тем как Папашка поднимался к себе спать.

Вслед за этим у меня сохранился ряд воспоминаний о наших с Гоблином играх в моей комнате. Счастливые, счастливые минуты. Мы играли в кубики, к которым прилагался превосходный набор колонн и арок, строили здания, смутно напоминавшие классические, а затем их разрушали. Для разрушения стен у нас был отличный арсенал маленьких пожарных машин и автомобильчиков, но иногда мы действовали просто руками или ногами.

Поначалу у Гоблина не было сил действовать самостоятельно, он обрел их позднее, а до того пользовался моей левой рукой, чтобы ударить по стене или направить на нашу чудесную конструкцию пожарную машину. После каждого разрушения он улыбался и, оторвавшись от меня, принимался танцевать.

Я отлично помню эти комнаты. Маленькая Ида, мать Жасмин, спала на большой кровати рядом со мной, так как я уже не помещался в колыбели, и Гоблин спал вместе с нами. А эта комната служила игровой, и здесь было полно всевозможных игрушек.

Я легко находил общий язык с Гоблином, поэтому у него не было причин подличать.

Постепенно, несмотря на мой юный возраст, я начал понимать, что Гоблин не желает делить меня с остальным миром и что он счастлив и становится сильнее, только когда единолично владеет моим вниманием.

Гоблин не хотел даже, чтобы я играл на губной гармошке, потому что в эти минуты я не принадлежал ему безраздельно, хотя он любил танцевать под звуки радио или под пение женщин в кухне. В такие минуты он заставлял меня смеяться или танцевать вместе с ним. Но стоило мне взяться за губную гармошку, особенно в компании с Папашкой, как я оказывался в другом мире.

Разумеется, я быстро смекнул, как выйти из положения: начал играть на гармонике специально для Гоблина, кивая и подмигивая ему (я очень рано научился подмигивать, причем обоими глазами порознь), пока он танцевал. С годами он смирился с моим увлечением.

Почти всегда Гоблин получал то, что хотел. У нас здесь стоял стол для рисования. Я позволял ему руководить мною, и он водил своей правой рукой мою левую. Но у него получались одни каракули, тогда как я хотел рисовать фигурки из палочек и кружочков или просто рожицы с кругляшками глаз. Я учил его, как рисовать фигурки из палочек и овалов (Маленькая Ида называла их яичными человечками) и сады с большими круглыми цветами, которые мне очень нравились.

Именно за этим детским столиком он впервые продемонстрировал мне свой слабый голосок. Никто, кроме меня, не мог его услышать, а я уловил слова как обрывки какой-то мысли, вспыхнувшей на секунду у меня в голове. Я обращался к нему нормальным голосом, но иногда шепотом, переходящим в бормотание. Помню, Маленькая Ида и Большая Рамона без конца переспрашивали, что я сказал, и заставляли меня говорить правильно.

Иногда, когда мы сидели с Гоблином в кухне и я разговаривал с ним, Папашка или Милочка задавали мне те же вопросы: что, ради всего святого, я там бормочу, разве я не знаю, как нужно правильно говорить, и не буду ли я настолько любезен, чтобы произносить слова целиком, потому как я прекрасно умею это делать?

Я убедил Гоблина, что придется с этим смириться и общаться при помощи целых слов, но он по-прежнему прибегал к телепатическим обрывкам и, окончательно расстроившись, вообще отказался от такого способа разговаривать. Он вернулся к прежней привычке, только когда я стал Охотником за Кровью и начались его нападения. Даже сейчас, как тебе известно, я воспринимаю его фразы будто в полуобморочном состоянии, и слова лишь небольшая часть этого восприятия.

Но вернемся к его раннему развитию. Он научился кивать или качать отрицательно головой в ответ на мои вопросы, а еще посылать мне безумные улыбки, когда я говорил или делал то, что ему нравилось. Являясь передо мной каждый день, он поначалу не казался бестелесным созданием и лишь с течением времени становился полупрозрачным. Я каждый раз ощущал, что он где-то рядом, даже если он оставался невидимым, а ночью чувствовал его объятия – это было очень легкое, но явственное ощущение, которое до этого момента я даже не пытался кому-либо описать.

Будет справедливым заметить, что в те минуты, когда Гоблин не строил рожи и не прыгал по комнате, он окружал меня всепоглощающей любовью. Возможно, она была сильнее, когда он оставался невидимым, но, если он за весь день или ночь ни разу не появлялся передо мной хотя бы на короткое время, я плакал от горя.

Иногда, бегая по траве или качаясь на качелях, подвешенных на старом дубе возле кладбища, я чувствовал, как он ко мне прижимался, спина к спине, и тогда я говорил с ним не переставая, и мне было все равно, вижу я его или нет.

Я не уверен, но мне и сейчас кажется, что он всегда меня слушает. Во всяком случае, прежде я думал именно так. Со временем меняется только его сила, с помощью которой он отвечает или является передо мной.

Однажды очень ярким днем я сидел в кухне. Милочка учила меня, как пишутся некоторые слова – "хорошо" и "плохо", "весело" и "грустно", а я обучал тому же Гоблина, который держал свою руку на моей. Разумеется, никто не знал, что часть слов в тетрадке написана Гоблином, а когда я попытался рассказать об этом, все только посмеялись. Все, кроме Папашки, которому Гоблин никогда не нравился и который не уставал обеспокоенно твердить: "Не знаю, к чему приведут все эти разговоры о Гоблине".

Несомненно, Пэтси тоже тогда участвовала в моей жизни, но я помню ее, только начиная лет с четырех или пяти. И даже тогда, как мне кажется, я не знал, что она приходится мне матерью. Уверен, она ни разу не поднималась сюда, в мою комнату, а когда мне случалось видеть ее в кухне, я всякий раз боялся, что вот-вот начнется громкая ссора между нею и Папашкой.

Я любил Папашку, и не без причины, ведь он любил меня. Сколько я его помнил, это был высокий худощавый мужчина с седой шевелюрой, всегда занятый работой – чаще всего он делал что-нибудь руками. Он получил образование, очень грамотно говорил, как и Милочка, но всегда стремился быть сельским жителем. И как кухня поглотила Милочку, которая в молодости с успехом дебютировала в светском обществе Нового Орлеана, так ферма полностью завладела Папашкой.

Журнал регистрации постояльцев Блэквуд-Мэнор Папашка хранил на компьютере в своей комнате. И хотя время от времени он наряжался в белую рубашку и костюм для проведения экскурсий по дому, эти обязанности не относились к числу его любимых. Папашка предпочитал ездить по лужайкам на своем любимом тракторе-косилке или заниматься любой другой работой на свежем воздухе.

Праздности он не выносил. Его единственным отдыхом была игра на губной гармонике. Он купил мне несколько гармоник и научил довольно хорошо играть. Но самую большую радость ему доставляла работа над каким-нибудь "проектом". Тогда он мог трудиться бок о бок с Обитателями Флигеля – двоюродными дедушками Жасмин, ее братьями и так далее – до самого захода, и я никогда не видел его за рулем какого-либо другого транспортного средства, кроме легкого грузовичка. Только когда умерла Милочка, он вместе со всеми отправился в город на лимузине.

Но мне кажется (и признаваться в этом больно), что Папашка не любил свою дочь Пэтси. Наверное, он относился к ней так же, как впоследствии и она ко мне.

Пэтси была поздним ребенком, теперь я это знаю, хотя в то время как-то не задумывался о таких вещах. И когда я вспоминаю прошлое, рассказывая тебе эту историю, то сознаю, что для нее не нашлось места в этой жизни. Если бы она стала дебютанткой, подобно Милочке, что ж, возможно, все сложилось бы иначе. Но Пэтси родилась на ферме и пустилась во все тяжкие, а такого поведения Папашка, несмотря на свои деревенские привычки, вынести не мог.

Папашка не одобрял в Пэтси решительно все – от распушенных по плечам и спине волос с пышным начесом до крошечных мини-юбок, которые она носила. Он терпеть не мог ее белых ковбойских сапожек и не скрывал этого, а еще говорил, что ее пение – сплошная глупость и что она никогда не добьется успеха со своим ансамблем. Во время репетиций он заставлял ее закрывать дверь гаража, чтобы "грохот" не мешал постояльцам. Он терпеть не мог ее вульгарный макияж и кожаные куртки с бахромой и каждый раз не упускал возможности заметить, что она выглядит как самое настоящее отребье.

Она не оставляла его колкости без ответа, кричала, что обязательно заработает кучу денег, чтобы убраться отсюда к черту на рога, а однажды во время ссоры с отцом разбила вазочку для печенья, полную шоколадной помадки, которую приготовила Милочка. Каждый раз, выходя из кухни, Пэтси не забывала громко хлопнуть дверью.

И все же я с самого начала знал, что моя мать была хорошей певицей, – так говорили Обитатели Флигеля, это подтверждали Жасмин и Маленькая Ида, и даже Большая Рамона с ними соглашалась. По правде говоря, мне и самому нравилось ее пение, и когда я играл во дворе, то украдкой, чтобы не видел Папашка, подбирался поближе к гаражу и слушал, как Пэтси подвывает под аккомпанемент своего ансамбля. Только вот приходилось мириться с бесконечной чередой молодых людей, тянувшихся на задний двор, – гитаристов и ударников. Я знал, что Папашка их всех ненавидит.

Иногда Гоблин начинал приплясывать под музыку Пэтси, и, как случается со многими духами, танец его захватывал: он раскачивался из стороны в сторону, смешно и глупо жестикулируя руками, и откалывал такие коленца, на которые не способен ни один мальчик из плоти и крови. Он словно превращался в кеглю, которая пошатывается, но никак не может упасть, и я тогда чуть не умирал со смеху, глядя на его трюки.

Я тоже пристрастился к этим танцам и, как его единственный партнер, пытался копировать все па. А когда Пэтси выходила из гаража перекурить и замечала меня, то всякий раз кидалась ко мне, как коршун, и осыпала поцелуями, причитая при этом: "И все же ты чертовски милый парнишка". Она как-то странно произносила эту фразу, словно соглашаясь со своим противником в споре, но ведь никто ей и не возражал, разве что этот спор она вела сама с собой.

Кажется, я считал ее своей двоюродной сестрой, и так продолжалось дотех пор, пока шумные стычки Пэтси и Папашки не раскрыли мне глаза.

Причиной жарких ссор между ними были финансовые проблемы. Папашка отказывался снабжать Пэтси деньгами, хотя, как я теперь знаю, в семье их всегда было полно. Но Папашка заставлял Пэтси буквально выколачивать из него каждый пятицентовик. Насколько я понимаю, Папашка отказывался вкладывать в нее средства как в певицу. Иногда их ссоры доводили меня до слез.

Однажды, когда я сидел за своим детским столиком в кухне вместе с Гоблином, а Пэтси и Папашка затеяли очередное сражение, Гоблин взял мою руку, в которой был зажат карандаш, и вывел одно слово: "плохо". Я был рад тому, что написал он это совершенно правильно. А потом он придвинулся ко мне совсем близко и попытался обнять одной рукой, но в те дни его тело еще не было гибким. Я понимал, что он хочет утешить меня. Гоблин так старался, что стал невидимым, но я все равно чувствовал, как он прижимается к моему левому боку.

В иные дни, когда Пэтси сражалась за деньги, Гоблин тянул меня из комнаты, и ему не приходилось прилагать для этого много усилий. Мы с ним бежали наверх, в детскую, куда не доносился шум ссоры. Он мог подниматься по ступеням со мной, а то вдруг исчезал и появлялся вновь уже на верхней площадке лестницы.

Во время ссор в кухне Милочка из-за своего смирения не смела противоречить Папашке, но время от времени подкидывала дочери деньжонок. Я видел это, а Пэтси каждый раз осыпала Милочку поцелуями и без конца приговаривала:

"Мамочка, даже не знаю, что бы я без тебя делала".

Потом она отправлялась в город на заднем сиденье чьего-либо мотоцикла или на собственной машине – видавшем виды ободранном фургончике, на обоих бортах которого краской из баллончика было выведено: "Пэтси Блэквуд". Тогда в течение по меньшей мере трех дней мы не видели Пэтси и в студии царила тишина.

Одним ужасным вечером я впервые осознал, что Пэтси приходится мне гораздо более близкой родственницей, чем я предполагал прежде. Она и Папашка кричали друг на друга во все горло, и в какой-то момент он вдруг заявил:

"Ты не любишь Квинна".

А после добавил:

"Ты не любишь собственного мальчика. Будь ты хорошей матерью, в этом доме никто и никогда не услышал бы ни о каком Гоблине. Ему не был бы нужен какой-то там Гоблин".

В ту же секунду я понял, что это правда, что Пэтси – моя мать. Слова Папашки прочно засели в памяти, вызвав какие-то смутные чувства, и меня вдруг разобрало любопытство: мне нестерпимо захотелось расспросить деда, выяснить, что он имел в виду. А еще от мысли, что Пэтси меня не любит, боль пронзила грудь и живот, хотя до этой минуты мне, скорее всего, было все равно.

"Ты никудышная мать, вот ты кто, да к тому же шваль!" – тем временем продолжал вопить Папашка.

И тогда Пэтси схватила большой нож и набросилась на Папашку, но он одной рукой зажал оба ее запястья. Нож упал на пол. Пэтси в бешенстве заявила отцу, что ненавидит его и если бы смогла, то убила бы, что отныне ему лучше бы держать ухо востро и что это не она, а он не любит собственного ребенка.

Из того, что было потом, помню только, что оказался на дворе, возле флигеля, из окон которого лил свет, а Пэтси сидела в деревянном кресле-качалке перед распахнутой дверью гаража-студии и плакала. Я подошел к ней и поцеловал в щеку, и тогда она повернулась ко мне и крепко обняла. Я чувствовал, что Гоблин пытается утянуть меня в сторону, но не хотел отходить от Пэтси, не хотел, чтобы она чувствовала себя такой несчастной. Я велел Гоблину поцеловать Пэтси.

"Прекрати разговаривать с этой тварью! – закричала Пэтси, мгновенно превращаясь в совершенно другого, слишком хорошо знакомого мне человека. – Меня просто убивает, когда ты обращаешься к этой дряни, я даже не могу находиться с тобой рядом, когда ты с ней разговариваешь. А ведь потом говорят, что я плохая мать!"

Я послушно перестал обращаться к Гоблину и целый час, а может, и больше целовал Пэтси. Мне нравилось сидеть у нее на коленях. Мне нравилось, когда она меня качала. От нее хорошо пахло. Мне нравился даже запах ее сигареты. Я уже тогда понял своим детским умишком, что теперь все пойдет иначе.

И я понял еще одно. Прильнув к Пэтси, я ощутил что-то темное, гнетущее, что-то похожее на отчаяние. Мне не раз говорили, что в таком возрасте я не мог чувствовать ничего подобного, но это не так. Я действительно всем своим существом ощущал ее смятение и потому еще теснее прильнул к Пэтси и не обращал внимания на Гоблина, хотя тот пританцовывал вокруг и тянул меня за рукав.

В тот же вечер Пэтси поднялась сюда посмотреть телевизор со мной, Гоблином и Маленькой Идой, чего раньше никогда не бывало, и мы вместе чуть не надорвали от хохота животики, хотя что именно показывали, я сейчас уже не помню. Осталось впечатление только о том, что Пэтси вдруг стала моим другом, а я все время думал о том, какая она милая. Я всегда считал ее очень симпатичной. А еще я не перестал любить Папашку. В общем, я так и не сумел выбрать между двумя дорогими мне людьми.

С того дня мы с Пэтси продолжали обмениваться объятиями и поцелуями. Такие проявления чувств всегда приветствовались на ферме Блэквуд, и теперь Пэтси тоже подключилась к нашей компании, во всяком случае, если дело касалось меня.

Годам эдак к шести я получил почти полную свободу и уже отлично знал, что нельзя играть слишком близко к болоту, которое подступало с запада и юго-запада.

Если бы не Гоблин, моим любимым местом стало бы старое кладбище, которое, как я уже говорил, когда-то обожала и моя прапрапрабабушка Вирджиния Ли.

Я уже упоминал, что это место всегда пользовалось особенным успехом у гостей, а больше всего им нравилась история о том, как Безумец Манфред, желая доставить удовольствие и успокоить душу Вирджинии Ли, восстановил все до единого надгробия. Рабочие также привели в порядок чугунную кладбищенскую ограду с причудливым узором и покрасили ее черной краской, да и каменный остов разрушенной церкви с остроконечной крышей каждый день очищали от листьев. В этой маленькой церквушке всегда громкое эхо. Я любил заходить туда, произносить "Гоблин!" и слушать, как это имя возвращается ко мне, а Гоблин тем временем складывался пополам от беззвучного смеха.

Корни четырех дубов, что растут по периметру, покорежили не только часть ограды, но и несколько прямоугольных плит на могилах, но что поделать с такими огромными деревьями? Ни один из моих родственников никогда не стал бы рубить деревья, а у этих четырех дубов и вовсе были даже свои имена.

Дуб Вирджинии Ли растет в дальнем конце кладбища, отделяя его от болота, рядом стоит Дуб Манфреда, а с той стороны, что обращена к дому, – Дуб Уильяма и Дуб Оры Ли. Все они невероятно огромные, раскидистые, с могучими, тяжелыми ветвями, клонящимися до самой земли.

Я любил играть там, пока Гоблин не начал свою кампанию.

Мне, должно быть, исполнилось лет семь, когда я впервые увидел на кладбище привидение. Отчетливо помню, как это произошло. Мы с Гоблином резвились, а издалека до нас доносились ритмичные удары – репетировала последняя группа Пэтси. Мы играли не на самом кладбище, а возле Дуба Оры Ли, который растет ближе всех к дому. Я как раз пытался взобраться на одну из его длинных ветвей.

Непонятно почему, но я вдруг повернул голову направо и увидел небольшую группу людей: двух женщин, мужчину и мальчика. Все они медленно плыли над заброшенными, тесно расположенными могилами. Я даже не испугался и, кажется, тогда подумал: "Вот, значит, какие они – привидения, о которых все говорят" – и продолжал молча, как завороженный, за ними наблюдать. Меня поразило, что все они выглядели полупрозрачными и висели над землей, словно сотканные из воздуха.

Тут их заметил и Гоблин. В первую секунду он не шелохнулся, а только смотрел на них, как и я, не отводя глаз, а потом словно обезумел и принялся дико жестикулировать, чтобы я спустился с дерева и ушел в дом. К этому времени я уже выучил язык его жестов, поэтому отлично понял, чего он от меня требует. Но уходить не собирался.

Я уставился на эту группку, дивясь их пустым, ничего не выражающим лицам, бесцветной плоти, простой одежде и тому, что все они смотрели на меня.

Спустившись с дерева, я подошел к чугунной ограде. Призрачное общество по-прежнему глазело на меня, и теперь, вспоминая, я понимаю, что их взгляд несколько изменился. Он стал напряженным и даже требовательным, хотя в то время я, конечно, не знал этих слов.

Постепенно фигуры начали растворяться в воздухе и вскоре, к моему величайшему разочарованию, совсем исчезли. Я слушал тишину, словно постиг какую-то величайшую тайну, всматривался в ряды могил, а затем перевел взгляд на могучие дубы, и у меня появилась совершенно четкая уверенность, что они все время за мной наблюдают, что они видели, как я переглядывался с привидениями, и что они обладают не только способностью все видеть и сознавать, но и собственным характером.

Тогда эти деревья породили в моей душе настоящий ужас, и, глянув вниз со своего холма на болото, где сгущалась тьма, я вдруг понял, что гигантские кипарисы тоже живут своей тайной жизнью, за всем следят, все видят и слышат, как видят и слышат только деревья.

У меня закружилась голова. К горлу подступил тошнотворный комок. Я увидел, как зашевелились ветви и оттуда очень медленно выплыли те же самые привидения, такие же бледные и жалкие, как прежде. Они пытливо вглядывались в мое лицо, но я упрямо оставался на месте, делая вид, что не понимаю безумной жестикуляции Гоблина, а потом вдруг попятился, споткнулся, чуть не упал и бросился бегом к дому.

Я направился, как всегда, прямиком в кухню, а Гоблин тем временем скакал вприпрыжку рядом.

Услышав мою историю, Милочка крайне встревожилась. К этому времени она уже очень располнела и, как я уже говорил, редко покидала свой пост в кухне. Так вот, выслушав мой сбивчивый рассказ, она обняла меня и решительно заявила, что никаких привидений на кладбище нет и что отныне мне вообще не следует туда ходить. Мне хоть и было мало лет, я сразу уловил противоречие, к тому же я был уверен в том, что видел, и никто не смог бы убедить меня в обратном.

Папашка занимался постояльцами в передней половине дома, и я не помню, чтобы он как-то отреагировал.

Но Большая Рамона, бабушка Жасмин, работавшая в кухне вместе с Милочкой, проявила большое любопытство, услышав о привидениях, и начала меня расспрашивать, что да как, какой рисунок был на платьях женщин и были ли мужчины в шляпах. Она, несомненно, верила в привидения и теперь принялась заново рассказывать знаменитую историю о том, как застала призрак моего прапрадеда Уильяма в гостиной, когда тот шарил по столу в стиле Людовика XV.

Но вернемся к видению на кладбище – к Потерянным Душам, как я начал их называть. Милочка здорово перепугалась и заявила, что пора отправить меня в детский сад, где я познакомлюсь с другими ребятишками и буду весело проводить время.

Вот так вышло, что однажды утром Папашка отвез меня на пикапе в частную школу в Руби-Ривер-Сити. Через два дня меня оттуда вышвырнули, объяснив это тем, что я чересчур много разговаривал с Гоблином, мямлил и бормотал, не произнося слова до конца, и не сумел найти общего языка с другими детьми. Кроме того, Гоблину там очень не понравилось. Он все время строил рожицы воспитательнице, а потом взял мою левую руку и переломал все цветные карандаши.

Я вернулся туда, где и хотел быть, – то шпионил за Пэтси, подслушивая, как она сочиняет песни, то помогал Папашке высаживать в ряд вдоль фасада дома красивые анютины глазки, то лакомился глазурью для кекса, оставленной остывать в миске, пока Милочка, Большая Рамона и Маленькая Ида пели "Пойди, пожалуйся тетушке Роди", или "Я работаю на железке", или какие-то другие давно забытые, к моему стыду, песни.

В том же году мне еще несколько раз доводилось видеть на кладбище Потерянные Души. Они не менялись. Медленно передвигались по воздуху, смотрели на меня во все глаза – и больше ничего. Видимо, они были как-то связаны друг с другом – плывущая по воздуху компания, от которой ни один дух не мог отделиться по собственной воле. Я даже не уверен, были ли они наделены индивидуальностью в том смысле, какой мы вкладываем в это слово. Но похоже, что все-таки наделены, если судить по тому, как они провожали меня взглядами.

К тому времени, когда тетушка Лоррейн Маккуин вернулась домой, меня успели исключить по крайней мере из четырех школ.

Я тогда впервые ее увидел, хотя, как тетушка с большим энтузиазмом сообщила в перерывах между теплыми объятиями и душистыми поцелуями, оставлявшими на коже следы от губной помады, она несколько раз приезжала в Блэквуд-Мэнор, пока я был младенцем. А еще она протянула мне огромную белую коробку с узорами и угостила вкуснейшими конфетами – "Вишней в шоколаде".

В тот далекий день я впервые переступил порог тетушкиной спальни, располагавшейся там же, где и сейчас.

Даже если посчитать постояльцев, побывавших в Блэквуд-Мэнор, тетушка Куин была самой красивой женщиной из всех, кого я когда-либо видел. Я все никак не мог отвести взгляда от ее туфелек на шпильках, с ремешками вокруг щиколоток. Теперь я назвал бы ее великолепной, а в то время просто с удовольствием вдыхал пряный аромат духов – они назывались "Табу" – и перебирал пальцами мягкие белые локоны.

По моим подсчетам, ей в то время было около семидесяти, но выглядела она моложе Папашки, собственного двоюродного внука, или Милочки, – а ведь они оба тогда едва разменяли пятый десяток.

Тетушка Куин в ту пору наряжалась исключительно в белые шелковые костюмы, сшитые на заказ, – это был ее любимый стиль в одежде. Помнится, я уронил ей на юбку шоколадную конфету, но она беспечно заметила, чтобы я не беспокоился, потому что у нее таких костюмов целая тысяча, а потом весело рассмеялась и заявила, что, как она когда-то и предсказывала, я наделен "блестящим умом".

Ее комната утопала в белом: белые шелка и кружева на балдахине над кроватью, белые прозрачные занавески с оборками на окнах, даже белые лисьи шкурки с настоящими звериными головами и хвостами, которые она набросила на стул. Она рассказала мне, что обожает белый цвет, и продемонстрировала свой маникюр – ногти были покрыты белым лаком, – а также камею на воротничке блузки: белую резьбу на бледно-розовом коралле. По ее словам, последние тридцать лет, с тех самых пор как умер ее муж, Джон Маккуин, ей просто необходимо, чтобы все вокруг было белым.

"Но, кажется, я начинаю уставать от этого цвета, – заявила она трагическим голосом. – Я очень любила твоего дядю, Джона Маккуина, а до него не любила ни одного мужчину. И больше никогда не выйду замуж. Но я готова к новой цветовой гамме. Уверена, твой дядюшка, Джон Маккуин, одобрил бы меня. Как ты думаешь, Тарквиний, стоит ли мне купить костюмы других цветов?"

Когда она произнесла эти слова, в моей юной жизни наступил решительный поворот. Раньше никто не задавал мне таких серьезных, по-настоящему взрослых вопросов. Да и вообще, она обращалась со мной как со взрослым. С той же секунды я полюбил ее с безграничной преданностью.

Не прошло недели, как она уже демонстрировала мне образчики цветного дамаста и атласа, спрашивая, какой из этих цветов, по моему мнению, самый милый и радостный. Пришлось признаться, что самым радостным мне кажется желтый, после чего я взял ее за руку и повел в кухню, чтобы показать висевшие там желтые занавески. Она тогда очень долго смеялась и в конце концов сказала, что желтый навевает ей мысли о масле.

Комнату она все-таки убрала в желтых тонах! Сплошные легкие летние ткани, такие же воздушные, как те белые, что использовались раньше, но в желтом цвете вся комната преобразилась, стала волшебной, и, откровенно признаюсь, она никогда больше не нравилась мне так, как после той первой перемены.

В течение многих лет тетушка не раз меняла цветовую гамму отделки, заказывала новые шторы, драпировки и обивку. Покупала она и новые наряды самых разных цветов. Но в тот первый день, во всем белом, она казалась мне поистине королевской особой, и я помню, как наслаждался ее красотой, изысканностью манер и речи.

Что касается камеи, она тут же все мне о ней рассказала: это было изображение мифической богини Гебы, подносящей чашу Зевсу, в то время как он, главный среди всех богов, принял облик орла и погрузил клюв в напиток.

А Гоблин все это время дулся, стоя в дверях и засунув руки в карманы комбинезончика. В конце концов я обернулся и позвал его в комнату, чтобы показать тетушке Куин. Полагаю, я старался как мог, описывая Гоблина, поскольку никто, кроме меня, насколько я знал, не мог его разглядеть. Но я мог бы поклясться, что она посмотрела именно туда, где стоял Гоблин, и у меня шевельнулось подозрение – просто легкое подозрение, не больше, – что она все-таки увидела его, по крайней мере, на секунду, когда прищурилась.

Потом тетушка Куин быстро перевела взгляд на меня и очень нежно поинтересовалась:

"Он доставляет тебе радость?"

Я снова опешил, как в тот раз, когда она задала свой первый "взрослый" вопрос, и, кажется, пробормотал что-то – мол, Гоблин всегда где-то рядом, если только не прячется, – по сути, так и не ответив напрямую.

А затем Гоблин потащил меня за рукав из комнаты.

"Веди себя хорошо, Гоблин!" – велел я точно так, как иногда говорила мне Милочка: "Веди себя хорошо, Квинн!"

И Гоблин, надув губы и состроив рожицу, исчез.

Я закатил рев. Тетушка Куин очень расстроилась и спросила, в чем дело. Я ответил, что теперь Гоблин очень долго не вернется. Он выждет, чтобы я поплакал подольше, и только тогда снова появится.

Тетушка надолго замолкла, обдумывая мои слова, а потом посоветовала не плакать.

"Знаешь, что я думаю, Квинн? – сказала она. – Я думаю, если ты успокоишься и притворишься, что Гоблин тебе не нужен, он сразу вернется".

Так я и поступил. Сначала помог ей и Большой Рамоне разобрать чемоданы, потом играл с камеями, которые тетушка разложила на своем любимом мраморном столике. А вскоре появился и Гоблин. Украдкой заглянув в приоткрытую дверь, он с мрачным видом вошел в комнату.

Тетушку Куин ничуть не раздражало мое бормотание, пока я объяснял ему, кто она такая, что все называют ее мисс Куин, но для нас она тетушка Куин. Большая Рамона попробовала было шикнуть на меня, велев замолчать, но тетушка Куин стала на мою сторону.

"Смотри, Гоблин, больше не убегай", – сказала она.

Несмотря на ее уверения в обратном, я не сомневался, что тетушка видит моего призрака, хотя она заявляла, будто верит мне на слово, когда я говорю, что Гоблин присутствует в комнате.

Тетушка Куин неизменно разговаривала со мной как со взрослым. А вскоре я переехал в ее комнату и спал рядом с ней на кровати. Она велела привезти из города несколько белых мужских футболок большого размера, и я носил их вместо ночных рубашек. Свернувшись калачиком, я прижимался к ней, совсем как к Маленькой Иде, и засыпал так крепко, что даже Гоблину не удавалось меня разбудить, пока тетушка Куин не велела вставать.

Маленькая Ида поначалу расстроилась, ведь мы делили с ней постель с тех пор, как я был младенцем, но тетушка Куин сумела ее успокоить.

Белый полог над нашими головами нравился мне гораздо больше, чем подбитый атласом балдахин в моей спальне наверху.

Позволь мне теперь перейти к другому воспоминанию – скорее всего, того же самого периода.

Мы с тетушкой Куин отправились в Новый Орлеан на ее огромном длинном лимузине. Прежде мне не доводилось ездить в такой машине, но я почти ничего не запомнил, разве только, что слева от меня сидела тетушка Куин, а справа – Гоблин, который изо всех сил старался быть видимым, но то и дело становился прозрачным.

Больше всего мне запомнился тот момент, когда мы высадились на теневой стороне улицы, кирпичный тротуар которой был на всем протяжении усыпан розовыми лепестками, – такой красоты я прежде не видел. Жаль, я забыл, где находится эта улица. Спрашивал у тетушки Куин, но она не помнит.

Даже не знаю, откуда взялись эти розовые лепестки – то ли с длинного ряда лагерстремий[12], то ли с японских магнолий. Мне почему-то кажется, что это были лепестки лагерстремий, осыпавшиеся после дождя. Никогда не забуду эту дорожку, прелестную тропу из цветочных лепестков, словно кто-то специально их рассыпал, чтобы шагавшие по ней люди попадали из реальности в мечту.

Даже сейчас, когда собственное существование кажется мне невыносимым, я вызываю в памяти тот тротуар, неяркий свет, ощущение покоя и красоту розовых лепестков – и это воспоминание позволяет мне вновь вздохнуть полной грудью.

Все это не имеет никакого отношения к моему рассказу, разве только подтверждает, что я уже тогда был способен замечать такие вещи и чувствовать красоту. А имеет отношение то, что мы пошли в гости к какой-то очень жеманной и неестественной даме, гораздо моложе тетушки Куин, и вся комната у нее была завалена игрушками. Там я впервые увидел кукольный домик. Не зная, что мальчики не должны обращать внимание на кукольные домики, я, разумеется, очень им заинтересовался и предпочел всем другим игрушкам.

Но дама, как я сейчас вспоминаю, быстро взяла ситуацию в свои руки и засыпала меня вопросами, перейдя на жеманное сюсюканье. Почти все ее расспросы касались Гоблина, который угрюмо и злобно на нее поглядывал. Мне не понравился ласковый тон, каким она спрашивала: "Гоблин плохо себя ведет?" или "А тебе не кажется иногда, что Гоблин делает то, что тебе самому хотелось бы сделать, но ты не можешь?"

Хоть я и был мал, но сразу понял, куда она клонит, поэтому совсем не удивился, когда на обратном пути тетушка Куин позвонила Папашке прямо из лимузина и сказала, не обращая внимания ни на меня, ни на Гоблина, сидевшего рядом: "Томас, это просто воображаемый дружок. С возрастом все пройдет. Он смышленый мальчик, а друзей у него нет. Поэтому у нас и появился Гоблин. Беспокоиться абсолютно не о чем".

Вскоре после моей прогулки по красивой дорожке, усыпанной лепестками, и встречи с женщиной-психологом Папашка отвез меня в новую школу. Я сразу ее страстно возненавидел, как и все прежние, громко, не замолкая ни на минуту, разговаривал с Гоблином и еще до обеда был отправлен домой.

Через неделю Папашка предпринял дальнюю поездку, отвез меня в Новый Орлеан, в еще более престижный детский сад, но с тем же результатом. Гоблин строил рожицы детям, а я их всех ненавидел. А еще меня раздражал голос учительницы, которая разговаривала со мной как с идиотом, так что вскоре явился Папашка на грузовичке и отвез меня обратно туда, где я и хотел быть.

Тут у меня начинаются очень яркие, правда, обрывочные и сумбурные воспоминания.

Меня заперли в какую-то больницу. И вот я то сижу в маленькой квадратной комнатушке, а то вдруг снова оказываюсь в огромном помещении для игр, где тоже стоит кукольный домик, и знаю, что из-за зеркала за мной наблюдают какие-то люди – об этом мне сообщил Гоблин. Это место Гоблину очень не понравилось. Люди, которые потом пришли и задавали мне вопросы, держались так, словно они мои самые близкие друзья, хотя, конечно, ими не были.

"Где ты выучил все эти трудные слова?"

"Ты говоришь, что больше всего радуешься независимости. А ты знаешь, что означает слово "независимость"?"

Конечно, я знал и не замедлил объяснить: это когда я сам по себе, ни в школе и не в этом месте, откуда я вскоре и вышел с чувством, что заработал свободу благодаря одному только упрямству и отказу вести себя хорошо. Но этот случай очень сильно меня напугал. Помню, я истерично разрыдался и бросился в объятия Милочки, а она все всхлипывала и всхлипывала.

Не помню, было ли это в первый вечер после моего возвращения домой или через некоторое время, знаю только, что вскоре тетушка Куин уверила меня, что я больше никогда не окажусь в таком месте, как та "больница".

А через несколько дней я узнал, что все эти поездки организовала тетушка Куин, потому что Пэтси в моем присутствии начала громко укорять ее в этом. Я растерялся – ведь мне очень хотелось любить тетушку Куин.

И когда она, покачав головой, призналась, что совершила ошибку, я испытал огромное облегчение. Заметив это, тетушка поцеловала меня и поинтересовалась, как поживает Гоблин, а я ответил, что он рядом со мной.

И снова я мог бы поклясться, что она его увидела, я даже заметил, что Гоблин как-то приосанился и начал красоваться перед нею. Но тетушка только сказала, что если я люблю Гоблина, то она тоже его полюбит. Я разрыдался от радости, и Гоблин тоже залился слезами.

Мое следующее воспоминание о тетушке Куин связано с тем, как она, сидя рядом со мной за детским столиком в этой самой комнате, учила меня писать слова карандашом – длинный список вещей, находившихся в спальне: кровать, стол, стул... – а потом терпеливо наблюдала, как я передавал все эти премудрости Гоблину.

"Гоблин помогает тебе запоминать, – совершенно серьезно сказала мне тетушка. – Мне кажется, Гоблин и сам по себе очень умен. Как ты думаешь, а он знает какое-нибудь слово, неизвестное нам? Из тех, что мы еще не изучали".

Я вздрогнул от неожиданности и хотел было ответить "нет", но Гоблин опустил свою руку на мою и коряво вывел: "Стой", а потом другие слова: "Уступи дорогу" и "Школа".

Я рассмеялся, гордясь своим приятелем. Но Гоблин на этом не остановился, и вскоре на бумаге появились новые каракули: "Река Руби".

Я услышал, как тетушка Куин тихо охнула.

"Объясни мне значение каждого из этих слов, Квинн", – попросила она.

Я вспомнил, что "Стой" и "Уступи дорогу" – это знаки, которые мы видели на шоссе, но слова "Школа" и "Река Руби" не сумел даже прочитать.

"Спроси Гоблина, что они означают", – велела тетушка.

Я подчинился, и Гоблин беззвучно все объяснил, вложив мне в голову свои мысли. "Стой" означало, что нужно остановить машину, "Уступи дорогу" – притормозить, "Школа" – что где-то рядом дети и следует замедлить ход, а "Река Руби" – это название воды, над которой машина проезжает, когда мы отправляемся по магазинам.

Никогда не забуду, какой серьезной сразу стала тетушка Куин.

"Спроси у Гоблина, как он все это узнает", – сказала она, но Гоблин в ответ лишь отрицательно покачал головой, скосил глаза и начал приплясывать.

"Думаю, он сам не знает как, – повернулся я к тетушке. – Наверное, просто наблюдает и прислушивается".

Видимо, тетушка осталась довольна таким ответом, чему я был весьма рад, потому что прежнее серьезное выражение на ее лице очень меня напугало.

"Что ж, все это не лишено смысла, – сказала она. – И вот что. Почему бы тебе не попросить Гоблина, чтобы он каждый день учил тебя чему-то новому? Он может начать прямо сейчас и показать нам еще несколько новых слов".

Мне пришлось объяснять тете, что на сегодня Гоблин покончил с учением. Ему никогда не нравилось подолгу заниматься одним делом. Пороху не хватало.

Но в последующие месяцы я исполнил просьбу тетушки, и Гоблин научил меня массе новых, хотя и самых обычных слов. Все без исключения, даже Папашка и Милочка, считали это полезным. А кухонная братия наблюдала за процессом обучения даже с каким-то благоговением.

Я выводил корявыми буквами: "рис", "кока-кола", "мука", "лед", "дождь", "полиция", "шериф", "ратуша", "почта", "театр", "метизы"[13], «аптека», «магазин» – и давал определения этим словам так, как объяснял их мне Гоблин, и это объяснение сопровождалось не только правильным произношением, которое он мне внушал, но и картинками. Я видел ратушу. Видел почту. Видел театр. И сразу же связывал между собой звуковой ряд слова и его значение – все это благодаря Гоблину.

Вспоминая об этом любопытном процессе обучения, я сознаю, что Гоблин, которого я всегда считал ниже себя по уму, обыкновенным забиякой и проказником, оказывается, гораздо раньше меня научился связывать фонетический ряд слова с его написанием и намного опередил меня в этом умении. Он еще долго держался впереди меня. Каково же объяснение? Я уже говорил. Он наблюдал, он прислушивался и, получив определенную базу, мог развиваться дальше.

Именно это я имею в виду, когда говорю, что он схватывает все на лету, и следует добавить, что он непредсказуемый и неконтролируемый ученик. Поверь, это правда.

Но тут я должен прояснить еще один момент: хотя кухонные завсегдатаи говорили мне, что Гоблин молодец, раз научил меня стольким словам, они в него все же не верили.

Однажды вечером, когда взрослые беседовали в тетушкиной комнате, я услышал слово "подсознание". Через некоторое время кто-то повторил его вновь, и наконец, когда незнакомое слово прозвучало в третий раз, я вмешался в разговор и спросил, что оно означает.

Тетушка Куин объяснила, что Гоблин живет в моем подсознании и что, когда я подрасту, он, скорее всего, исчезнет. Но сейчас я не должен волноваться по этому поводу. Пройдет время – и мне уже не захочется, чтобы Гоблин был рядом, так что "ситуация" разрешится сама собой.

Я знал, что тетя ошибается, но слишком ее любил, чтобы противоречить. К тому же она вскоре намеревалась уехать. Страсть к путешествиям звала тетушку в дорогу, тем более что ее друзья собрались по какому-то особому случаю в одном из мадридских дворцов. О разлуке с ней я мог думать только со слезами.

Вскоре тетушка Куин покинула Блэквуд-Мэнор, но перед отъездом наняла молодую женщину, чтобы та каждый день "обучала меня на дому".

Эту учительницу так пугали мои разговоры с Гоблином, что она, не сумев добиться от меня хотя бы небольших успехов, вскоре исчезла.

Учителя сменяли один другого, но все без толку. Гоблин ненавидел их не меньше, чем я. Они заставляли меня раскрашивать какие-то скучные картинки и наклеивать на картон полоски, вырезанные из журналов, и в основном придерживались весьма странной манеры общения, которая предполагала, как я теперь понимаю, что детский ум отличается от ума взрослого. Вынести это я не мог и быстро научился наводить на них ркас. Таким образом, их власть надо мной заканчивалась. Я хотел, чтобы они убрались восвояси.

Я жаждал этого с яростной страстью единственного ребенка, обладающего сильным характером.

Сколько бы учителей ни появлялось в Блэквуд-Мэнор, проходило немного времени – и я снова оставался наедине с Гоблином.

Ферма, как всегда, была в нашем распоряжении. Иногда мы отирались возле Обитателей Флигеля и смотрели с ними телевизор, особенно если показывали соревнования по боксу, – по правде говоря, это единственный вид спорта, который мне нравится до сих пор. А еще мы несколько раз встречали привидения на старом кладбище.

Что касается призрака Уильяма, сына Манфреда, я видел его по крайней мере трижды у письменного стола в гостиной, и мне показалось, что он совершенно не обращает на меня внимания, как и тетя Камилла на чердачной лестнице.

Тем временем Маленькая Ида читала мне богато иллюстрированные детские книжки, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что Гоблин тоже ее слушал и рассматривал картинки. Мы все забирались на кровать, садились, прислонясь к спинке, и я понемножку учился читать. Вообще-то Гоблину не стоило труда прочесть мне любую книгу, если бы только у меня хватило терпения слушать его, настроившись на неслышный голос, звучащий только у меня в голове. В дождливые дни, как я уже упоминал, он обретал настоящую силу и мог бы прочитать мне целый стих из любой взрослой книги. После пробежки под летним ливнем он оставался видимым не меньше часа.

В эти ранние годы я понял, что Гоблин для меня настоящее сокровище, что он гораздо лучше меня понимает и пишет слова, и мне это нравилось. Кроме того, я доверял его мнению об учителях. Гоблин учился быстрее меня.

Но затем случилось неизбежное.

Мне тогда было лет девять. Гоблин, взяв мою левую руку, начал выводить более сложные фразы, совершенно мне тогда недоступные. В кухне, где я теперь сидел за большим белым столом вместе со взрослыми, Гоблин нацарапал карандашом на бумаге что-то вроде: "Мы с Квинном хотим покататься на грузовике Папашки. Нам хотелось бы снова попасть на петушиные бои. Нам нравится смотреть на петухов, как они дерутся. Мы хотим делать ставки".

Все это видели Маленькая Ида и Жасмин, но обе промолчали. Милочка лишь покачала головой, а Папашка не проронил ни слова. Потом, однако, он пошел на хитрость.

"Вот что, Квинн, – сказал он, – ты говоришь, это написал Гоблин, но я вижу только, как движется твоя левая рука. Чтобы окончательно все выяснить, скопируй для нас эти слова. Попроси у Гоблина позволения переписать их. Я хочу посмотреть, насколько твой почерк отличается от того, как пишет он".

Разумеется, я долго провозился, копируя слова, тщательно выводя каждое слово печатными буквами, ровными и аккуратными, как учила меня Маленькая Ида. Папашка, глядя на это, отпрянул в удивлении.

Тогда Гоблин вновь схватил мою левую руку и, управляя ею, вывел своими характерными паучьими каракулями: "Не бойтесь меня. Я люблю Квинна".

Все происходящее заставило меня воспрянуть духом, и, помнится, я заявил присутствующим, что Гоблин – лучший из моих учителей. Но в отличие от меня взрослые почему-то совсем не испытывали восторга. И тогда Гоблин вновь очень крепко вцепился в мою руку и, чуть не сломав карандаш, нацарапал: "Вы в меня не верите. Квинн верит".

Мне казалось, что все чрезвычайно просто: Гоблин отдельное от меня, самостоятельное существо, и всем следует об этом знать. Однако никто из взрослых не был готов признать правду вслух.

Тем не менее, в ближайшие выходные мы с Папашкой отправились на петушиные бои, и, когда мы проезжали по Руби-Ривер-Сити, Папашка поинтересовался, с нами ли Гоблин. Я ответил, что да, Гоблин притулился рядышком, невидимый, бережет силы, чтобы потанцевать в проходе во время боев, что Папашка может не беспокоиться: Гоблин едет с нами.

Когда мы добрались до места, Папашка спросил: "А теперь что он делает?"

Я ответил, что Гоблин вот он, "разноцветный", имея в виду, что приятель стал для меня видимым и бегает рядом по арене, пока я собираю выигранные Папашкой ставки. Разумеется, нам приходилось не только собирать, но и понемногу отдавать денежки, когда Папашка проигрывал.

Если ты никогда не бывал на петушиных боях, позволь мне вкратце объяснить, что там происходит. В деревне строят дом, устанавливают в нем кондиционер и в неотделанном вестибюле оборудуют буфетную стойку, где продают гамбургеры, хот-доги и содовую. Из вестибюля попадаешь на круглую арену. Против той двери, через которую входят зрители, располагается другая – из нее выносят петухов. В центре арены на земляном полу стоит просторная круглая клетка, полностью, до самого потолка затянутая сеткой, – там птицы и дерутся.

На арену выходят двое со своими петухами, запускают их в клетку, и петухи, поддаваясь природному инстинкту, сразу начинают драться. Как только один из них одерживает верх, противников сразу выносят на задний двор, где они продолжают сражение до смертельного конца. Хозяева петухов делают все, чтобы помочь своим питомцам. Если надо, они готовы взять их на руки и высосать кровь прямо из клюва, чтобы дать бойцам второе дыхание, а иногда, кажется, даже дуют им под хвост.

Папашка никогда не выходил на задний двор. Там было грязно и пыльно, вот почему зрители на петушиных боях, даже самые хорошо одетые, имели неопрятный вид. Папашке просто нравилось наблюдать за первой частью боя, в помещении, и он часто вставал, выкрикивая свои ставки, а я бегал по арене с деньгами, как уже описывал. Петушиные бои посещают и женщины, и дети. Многие ребятишки собирают и разносят денежные ставки. Но эта часть американской жизни, весьма возможно, уже отходит в прошлое.

Мне нравилось там бывать, и Гоблину тоже. Петухи в длинном цветном оперении казались нам великолепными, а когда птицы подпрыгивали, вызывая на бой противника, то поднимались в воздух на три фута и даже выше, потом падали вниз и вновь взмывали в воздух. Зрелище – глаз не отвести.

Папашка знал там всех. Как я уже говорил, он был настоящим деревенским жителем. Только теперь, рассказывая семейную историю, я понимаю, что он намеренно связал судьбу с сельским обществом.

А выбор у него был.

Томас Блэквуд получил диплом юриста в университете Лойолы в Новом Орлеане – там же, где и его отец, Гравье. Он мог бы стать совершенно другим человеком. Он предпочел стать тем, кем стал.

Он выращивал бойцовых петухов еще до моего рождения, и благодаря его рассказам я досконально знал все особенности этого дела. Например, что два года птиц кормят отборным зерном, чтобы у них отросли длинные перья, – и все ради пяти минут славы на арене. Что касается домашнего птицеводства, Папашке категорически не нравились современные методы. Он говорил, что выращенная птица зачастую не знает, что такое свежий воздух или трава. Зато у бойцового петуха настоящая жизнь.

Таков был Папашка. Он мог вернуться домой после петушиных боев, принять душ, надеть черный костюм и пойти проверять, как накрыт к обеду стол, правильно ли расставлен фарфор, и если видел, что серебряные приборы разложены неровно, немедленно призывал Маленькую Иду или Лолли. В своем грузовичке он слушал пленки с записями игры на губной гармошке, а в гостиные приглашал классические квартеты и трио.

Он словно находился между двух разных миров и подарил мне и тот и другой. А вот почему он возненавидел Пэтси, которая полностью приняла его выбор, я до сих пор не понимаю. Хотя... Быть может, первопричиной конфликта послужил тот факт, что моя мамаша залетела в шестнадцать и отказалась назвать имя отца ребенка – если, конечно, она сама его знала.

Давай теперь переместимся в десятый год моей жизни, когда появилась лучшая из всех домашних учителей, несравненная, прелестная женщина по имени Линелль Спрингер, которая изумительно играла на рояле, говорила на нескольких иностранных языках и до такой степени "обожала" Гоблина, что часто разговаривала с ним напрямую, минуя меня. Так что я иногда даже ревновал.

Разумеется, я понимал, что это игра, но Гоблин-то об этом не догадывался, а поэтому резвился и откалывал коленца для Линелль, о чем я тут же шепотом ей рассказывал. Все, чему учила меня Линелль, я передавал Гоблину – во всяком случае, пытался. А он так полюбил эту учительницу, что каждый вечер, стоило ей только появиться в доме, принимался высоко подпрыгивать от радости.

Линелль была высокой и стройной, с полной грудью, тонкой талией и длинными кудрявыми каштановыми волосами, небрежно заколотыми сзади. Она пользовалась духами "Шалимар" и носила "романтические", как сама их называла, платья: с завышенной талией и свободными юбками, напоминавшие наряды времен короля Артура. А еще она обожала небесно-голубой цвет. Ее привело в восторг, что Вирджиния Ли, позируя для портрета, висевшего в столовой, выбрала великолепное платье небесно-голубого цвета.

Линелль ходила на высоченных каблуках, которые тетушка Куин непременно одобрила бы от всего сердца.

Блэквуд-Мэнор очаровал учительницу. Она кружила в вальсе в просторных залах, с горячим интересом исследовала каждую комнату, а сталкиваясь иногда с постояльцами, проявляла по отношению к ним любезность и обходительность.

С первых же дней она объявила, что я обладаю "редким интеллектом". Я раскрыл ей объятия – как ты сам убедился, объятиям и поцелуям отводится в моем мире весьма много места, – и Линелль, ни секунды не колеблясь, в них упала.

Эта женщина буквально меня околдовала. Я боялся потерять ее, в то время как всех остальных учителей выставил из дома намеренно. Линелль полностью изменила, перевернула мой мир.

Она тараторила очень быстро, и Папашка с Милочкой втихаря ворчали, что никак не могут ее понять. А еще я помню, как они возмущались, что тетушка Куин назначила Линелль в три раза большее жалованье, чем когда-то другим учителям, – и все оттого, что познакомилась с ней в английском замке.

Ну и что? Линелль была уникальна. Линелль использовала таланты Гоблина, уговорив его учить меня новым словам и адресуя свои длинные прелестные речи скороговоркой нам обоим – двум ее "эльфам".

То, что у Линелль было шестеро малолетних детей, что когда-то раньше она работала учительницей французского, а потом вернулась в колледж, чтобы получить еще и начальную медицинскую подготовку, что она была своего рода научным гением и одновременно концертирующей пианисткой, казалось Папашке и Милочке очень подозрительным. Но я понимал, что Линелль действительно уникальная личность. Меня не провести.

Линелль приходила пять раз в неделю и занималась со мной по четыре часа. Не прошло и месяца, как своей энергией, обаянием, оптимизмом и энтузиазмом она покорила на ферме Блэквуд абсолютно всех и полностью изменила течение моей жизни.

Именно Линелль преподала мне основы – фонетическое чтение длинных слов, схемы предложений, – чтобы я мог освоить азы грамматики, и обучила началам арифметики, дальше которых я, признаться, не продвинулся.

Она научила меня французскому в объеме, достаточном для понимания большей части субтитров к фильмам, которые мы смотрели вместе, и дала мне глубокие знания по истории и географии. Очень часто она посвящала свои чудесные лекции историческим личностям, а иногда с легкостью расправлялась с целыми веками, ограничиваясь лишь упоминаниями о войнах и достижениях в искусстве.

"Все связано с войной и искусством, Квинн, – однажды сказала она, когда мы сидели на полу, скрестив ноги. – А еще скажу тебе, хотя это может шокировать, что почти все великие люди были безумны".

Линелль объясняла, что Александра Великого отличал эгоизм, Наполеон страдал от "навязчивой мании", тогда как Генрих VIII был поэтом, писателем и деспотичным извергом.

Обращаясь к Гоблину, она никогда не забывала называть его по имени.

Безудержно изобретательная, Линелль влетала в дом с целой коробкой образовательных или документальных видеокассет, которые мы вместе смотрели. Она внушила мне мысль, что в век кабельного телевидения никак нельзя оставаться необразованным. И мальчику-отшельнику с фермы Блэквуд следует понимать все, о чем говорят по телевизору.

"Даже те, кто путешествует по стране в домиках-прицепах, смотрят эти каналы, Квинн, – говорила она. – Только подумай... представь... Официантки смотрят по телевизору фильм-биографию Бетховена, телефонисты, прокладывающие кабель, возвращаются после работы домой и ставят кассету с документальным фильмом о Второй мировой войне".

Я не был столь убежден в этом, как она, но сразу смекнул, что тут кроется для меня выгода, и когда Линелль уговорила Папашку подарить мне огромный телевизор, моей радости не было конца.

По ее настоянию я смотрел все научно-популярные фильмы, которые при других обстоятельствах непременно бы пропустил. Это она познакомила меня с великолепным фильмом "Бессмертная возлюбленная", в котором Гэри Олдман играет Бетховена с таким блеском, что каждый раз я плакал. Потом был еще и "Амадей" с Томом Халсом в роли Моцарта и Ф. Мюрреем Абрахамом в роли Сальери, шедевр кинематографа, совершенно меня завороживший. А позже она затронула другой период истории, и я посмотрел фильм о Шопене и Жорж Санд "Незабываемая песня" с Корнелем Уайлдом и Мерл Оберон в главных ролях, а еще "Сегодня вечером мы поем" – биографию великого импресарио С. Юрока[14], после чего последовали десятки других фильмов, с помощью которых она раскрыла передо мной целый мир.

Разумеется, она показала мне и "Красные туфельки", фильм, который разжег во мне желание быть среди культурных, обходительных людей, а затем "Сказки Гофмана", изменившие мои мечты. Оба эти фильма – необыкновенно трепетные, тонкие, экзальтированные – причинили мне настоящую физическую боль. При воспоминании о них, в особенности о некоторых сценах, я испытываю боль и сейчас. Эти две картины были для меня все равно что заклинание.

Представь себе меня и Линелль на полу в этой самой комнате: лампы потушены, светится только огромный экран телевизора, и мы смотрим эти ленты, впитывая в себя их колдовство. И Гоблин... Гоблин, притихший, не мигая смотрит на экран и старается понять, почему мы так потрясены, отчего молчим.

Когда я плакал от боли, Линелль сказала мне одну очень добрую вещь:

"Разве непонятно, Квинн? Ты живешь в великолепном доме, ты такой же одаренный чудак, как герои этих фильмов. Тетушка Куин все время приглашает тебя навестить ее в Европе, а ты никак не решишься. Это неправильно. Не сужай рамки своего мира, не делай его недопустимо маленьким".

По правде говоря, тетушка Куин ни разу не приглашала меня в Европу. Вернее сказать, я не знал о таком приглашении. Зато Папашка и Милочка, несомненно, знали. Но я не признался в этом Линелль, но попросил:

"Тебе придется и дальше учить меня. Сделай из меня того, кто достоин путешествовать с тетушкой Куин".

"Сделаю, Квинн, – пообещала она. – Это будет легко".

Она почти заставила меня поверить в это. Так и продолжались наши головокружительные экскурсы в археологию, теорию эволюции и космические черные дыры. Она научила меня играть несколько простеньких пьес Шопена и Баха, раскрыла передо мной всю историю музыки, натаскав так хорошо, что я уже мог определить на слух период и стиль. А произведения Моцарта я определял практически безошибочно.

С Линелль я чувствовал себя на седьмом небе.

Она научила меня многим латинским словам и показала, что их корни стали основой многих английских слов. Она научила меня танцевать вальс, тустеп и танго, хотя последний танец вызывал во мне такой бурный смех, что я падал каждый раз, когда мы пытались в нем попрактиковаться.

А еще Линелль установила в моей спальне компьютер, а вместе с ним и принтер. Это было задолго до того, как появилась всемирная паутина Интернет. Я очень быстро научился набирать на этом компьютере тексты, используя по три пальца каждой руки.

Компьютер покорил Гоблина.

Однажды он взял мою левую руку и затюкал ею по клавишам, набрав "ялюблюлинелль". Она была очень довольна. Я не сумел высвободить левую руку и уже через минуту печатал всевозможные слова без пробелов. Пришлось двинуть Гоблину локтем в грудь и велеть ему убираться. Разумеется, у Линелль тут же нашлись для него добрые слова, и он успокоился.

Прошло еще много времени, прежде чем Гоблин обнаружил, что способен набирать слова на компьютере без моей помощи. Он сам еще тогда не знал, какой силой обладает, зато я уже кое-что подозревал, потому что, когда он, разозлившись, выходил из комнаты, хрустальная люстра над головой каждый раз начинала позвякивать и слегка раскачиваться, что никак не могло произойти без его участия. Затем звон хрустальных подвесок доносился снизу. Тогда-то я и начал понимать, что Гоблин не просто исчезает, а именно приходит и уходит.

Но, позволь, я вернусь к Линелль. Как только я сумел набрать на компьютере письмо, я тут же отправил его тетушке Куин, которая в это время совершала что-то вроде религиозного паломничества в Индию. Я рассказал тетушке, что Линелль послана мне не только ею, но и небесами. Тетушка Куин так обрадовалась, получив от меня весточку, что мы начали обмениваться письмами примерно два раза в месяц.

С Линелль у меня было много приключений.

Однажды в субботу мы сели в пирогу и отправились на болота, поклявшись разыскать остров Сладкого Дьявола, но как только Линелль заметила первую ядовитую змею, она испугалась не на шутку и заверещала, велев повернуть к берегу. У меня было с собой ружье, и я мог бы пристрелить змею, если бы она стала к нам приближаться. Однако Линелль пришла в такой ужас, что я предпочел подчиниться.

Мы пренебрегли папашкиным советом и не набросили на себя что-то с длинными рукавами, поэтому были зверски искусаны комарами. Больше таких путешествий мы не предпринимали. Зато прохладными весенними вечерами часто усаживались на какой-нибудь могильный камень на кладбище и смотрели на болото до тех пор, пока тьма и комары не прогоняли нас в дом.

Конечно, мы обсуждали, как однажды отправимся туда и все-таки найдем проклятый остров, но у нас всегда находились более срочные дела.

Когда Линелль узнала, что я ни разу в жизни не был ни в одном музее, мы тут же сели в ее рычащую спортивную "мазду", врубили "технорок" и отправились на другой берег озера, в Новый Орлеан, чтобы полюбоваться чудесными картинами в Музее искусств, посетить новый океанариум, побродить по художественным галереям, а потом отправиться во Французский квартал – просто так, чтобы развлечься.

Пойми меня правильно, к тому времени кое-что о Новом Орлеане я знал. Мы часто ездили на машине в великолепную церковь Успения Богоматери на углу Джозефин– и Констанс-стрит, хотя на дорогу уходило полтора часа. Но это был приход Милочки, и один из священников, служивших там, приходился ей двоюродным братом, а потому был и моим родственником. Во время празднования Марди Гра мы иногда приезжали к тетушке Рути, чтобы с крыльца ее дома посмотреть вечерний парад. Иногда мы даже проводили у нее в гостях целый день.

Но с Линелль я по-настоящему узнал город. Мы слонялись по Французскому кварталу, или бродили по букинистическим лавочкам на Мэгэзин-стрит, или заходили в собор Святого Людовика, чтобы зажечь свечку и помолиться.

Именно тогда Линелль подготовила меня к первому причастию и к конфирмации, и обе эти церемонии прошли накануне Пасхи в церкви Успения Богоматери. Там собрались все новоорлеанские родственники Милочки плюс еще человек пятьдесят, которых я видел впервые. Но я был очень рад, что как подобает соединился с Церковью, и даже ненадолго увлекся религией. Я смотрел на видео все, что относилось к Ватикану, церковной истории или жизнеописаниям святых.

Меня особенно завораживал тот факт, что у святых были видения, что некоторые из них воочию лицезрели своих ангелов-хранителей и даже разговаривали с ними. Тогда-то меня и посетила мысль, что Гоблин далеко не ангел и, должно быть, скорее послан из ада.

Линелль заявила, что это не так, а спросить мнение о Гоблине священника мне не хватило смелости, а может быть, желания. Наверное, я подспудно чувствовал, что Гоблина тут же заклеймят, назвав плодом болезненного воображения. Временами я и сам так о нем думал.

Линелль поинтересовалась, не подстрекает ли меня Гоблин к чему-то плохому. Я ответил, что нет.

"В таком случае тебе вообще незачем говорить о нем священнику, – заявила она. – Гоблин никак не связан с грехом. Доверься своему здравомыслию и сознанию. Священник способен понять Гоблина не лучше, чем обыкновенный смертный".

Возможно, сейчас это звучит двусмысленно, но тогда мне так не показалось.

В конечном итоге, я думаю теперь, что те шесть лет, что я провел с Линелль, были самыми счастливыми в моей жизни.

Естественно, я отдалился от Папашки и Милочки, но они радовались, что я учусь, гордились моими успехами и ничуть не обижались. Кроме того, после обеда мы с Папашкой по-прежнему играли на губной гармошке и болтали о "старых временах", хотя Папашка тогда был еще совсем не стар. Линелль ему нравилась.

К ней потянулась даже Пэтси. Иногда она присоединялась к нам, и тогда мне приходилось втискиваться на узкое заднее сиденье спортивной машины, а женщины болтали, сидя впереди. Мое самое острое воспоминание о совместной поездке с Пэтси имеет отношение к Гоблину – я разговаривал с ним, не умолкая, и тогда Пэтси рявкнула на меня, велев прекратить болтовню с этим отвратительным призраком, чем повергла Линелль в шок.

Пэтси робела перед Линелль, и та убедила ее терпимее относиться к моей дружбе с Гоблином. Была и еще одна причина, которую, как мне кажется, я понимаю лишь сейчас, оглядываясь в прошлое. Все очень просто: то, что Линелль уважала меня, не только как друга Гоблина, но и как маленького Тарквиния Блэквуда, заставило Пэтси разговаривать со мною намного чаще и искреннее, чем раньше.

Получалось, будто моя мать "не видела" личность, которой я был до того момента, как Линелль привлекла ее внимание ко мне, и тогда слабый интерес вытеснил в ней снисходительную и высокомерную жалость – "Ах, мой бедненький, ах, мой маленький...", – которую Пэтси испытывала ко мне раньше.

Линелль также оказалась большой любительницей популярных фильмов, особенно тех, что она называла "готическими" или "романтическими", и приносила множество пленок, от "Робокопа" до "Айвенго", чтобы смотреть со мной по вечерам. Иногда на эти сеансы заглядывала и Пэтси. Ей нравился и "Темный Человек", и "Ворон", и даже "Красавица и чудовище" Жана Кокто.

Не раз мы все смотрели "Дочь шахтера", фильм о Лоретте Линн, замечательной певице в стиле кантри, настоящей звезде, которую Пэтси просто обожала. И я наблюдал, что Линелль, разговаривая с Пэтси, довольно легко переходила на язык "кантри". Это заставляло меня ревновать. Я хотел, чтобы моя романтичная, таинственная Линелль принадлежала только мне.

Однако за эти годы я кое-что узнал и о Пэтси, что мне следовало бы предвидеть заранее. Рядом с Линелль Пэтси чувствовала себя глупой, и по этой причине их дружба начала слабеть и в один момент грозила вообще прерваться. Пэтси не желала чувствовать себя ущемленной, а кроме того, не отличалась открытостью ума, что необходимо при обучении.

То, что она отвернулась от Линелль, меня не удивило, да, в общем-то, и не тронуло. (Кажется, лебединой песней нашего зрительского трио стала "Седьмая печать" Ингмара Бергмана.) Но был все же еще один положительный момент: моей учительнице очень понравилась музыка Пэтси, она даже попросила разрешения прийти послушать, а после очень хвалила Пэтси за то, что она делает со своим "оркестром", состоявшим из одного человека – "друга" по имени Сеймор, который играл на губной гармонике и ударных.

(Сеймор был полным ничтожеством, присосавшимся к Пэтси, во всяком случае так я думал в то время. Судьба с лихвой наказала меня за Сеймора)

Пэтси была явно удивлена таким интересом и обрадована, так что мы побывали на нескольких концертах в гараже, которые Линелль понравились больше, чем мне. Не удивительно, что Гоблин тоже пришел в восторг и танцевал до тех пор, пока совсем не улетучился. Позже, когда Пэтси показала мне несколько аккордов на электрогитаре и когда я "сбацал" вместе с ней и Сеймором на своей гармонике, Гоблин приревновал и начал строить отвратительные рожицы, а потом и вовсе исчез.

Однажды вечером Сеймор не появился. Тогда я сел за его ударные, нацепил на шею гармонику и вполне прилично подыграл Пэтси, исполнявшей свою новую песенку. Линелль была нашим зрителем-фанатом. Мы сыграли еще пару песен, и я довольно сносно справлялся с ударными. Я не хочу сказать, будто играл гениально, но мне удалось извлечь из инструмента что-то приличное, а уж в игре на гармонике я и вовсе блистал, ведь практиковался уже много лет вместе с Папашкой. В общем, концерт закончился в духе фермы Блэквуд: Пэтси бросилась обнимать и целовать меня.

Теперь, по прошествии времени, понимаю, что Линелль поступала так вполне намеренно. Чувствуя, что Пэтси ее побаивается и сторонится нас – вы, мол, парочка умников, – она приводила меня на эти концерты, чтобы между мной и матерью завязалась новая ниточка.

Но Линелль не остановилась на достигнутом. Она отвезла меня на деревенский праздник, где выступала Пэтси. Мы отправились куда-то в штат Миссисипи. До той поры я ни разу не видел мать на сцене, а когда жители принялись восторженно кричать и хлопать, у меня словно глаза открылись.

С начесанными крашеными волосами, с пудом краски на лице, Пэтси была похожа на смазливую пластмассовую куколку, но пела хорошо, очень проникновенно. Ее песни верно отображали стиль блугрэсс, она играла на банджо, а какой-то парень, которого я не очень хорошо знал, печально пиликал на скрипочке. Сеймор мощно поддерживал их гармоникой и ударными.

Все это было очень мило и произвело на меня огромное впечатление, но, когда Пэтси начала свой следующий номер, действительно крутую песню типа "Ты подло со мной поступил, ублюдок!", толпа буквально сошла с ума. Зрители неустанно хлопали моей маленькой маме, со всей ярмарки к сцене хлынули люди. Пэтси прибавила жару, спев свою знаменитую песенку "Ты отравил мой колодец, а я отравлю твой". Больше почти ничего не помню о том концерте, кроме того, что она произвела фурор, еще я для себя понял, что она не зря прожила жизнь, а я мог бы сыграть на гармонике и ударных лучше Сеймора.

Но я обходился без Пэтси. Не уверен, что она вообще когда-то была мне нужна. Конечно, Пэтси с ее музыкой была любимицей неотесанных деревенских парней, но лично мне больше нравилась Девятая симфония Бетховена.

А еще у меня была Линелль. И когда мы с Линелль отправлялись на машине в Новый Орлеан, одни, прихватив с собою только Гоблина, радость моя длилась бесконечно.

Я ни разу не встречал человека, который ездил бы быстрее Линелль. У нее, видимо, было какое-то чутье на полицейских – так ловко она их избегала. В тот единственный раз, когда нас остановили, она наплела с три короба, будто мы, мчимся к какой-то роженице, и в результате избежала штрафа. Мало того, ей с трудом удалось отделаться от полицейского, который предложил сопровождать нас до самой больницы в городе.

Линелль была великолепна – иначе не скажешь. Она приехала сюда, на ферму Блэквуд, учить деревенского мальчишку, не умевшего даже писать, а через шесть лет оставила в Блэквуд-Мэнор всесторонне образованного молодого человека.

В шестнадцать лет я не только сдал все экзамены за среднюю школу, но и попал в верхние строчки по результатам вступительных экзаменов в колледж.

В наш последний с ней год Линелль также обучила меня вождению. Папашка полностью одобрил эту идею, и вскоре я уже колесил на грузовичке по нашим владениям и по заброшенным деревенским дорогам в округе. Линелль отвезла меня в город, где я получил права, а Папашка сказал, что грузовичок отныне мой.

Думаю, Линелль удалось бы сделать из меня и настоящего ценителя книг, если бы Гоблин так не ревновал к чтению, так не переживал, что он исключен из этой деятельности, так не стремился заставить меня вслух произносить для него каждое слово или, наоборот, слушать, как он их произносит в моей голове. Но умение с головой уходить в книги пришло ко мне со вторым великим учителем – Нэшем.

Тем временем Гоблин, видимо, черпал энергию не только у меня, но и у Линелль. Впрочем, в то время я бы выразился иначе. В общем, Гоблин день ото дня обретал все большую силу.

Вот один из примеров. Воскресенье. За окном дождь. Мне, наверное, лет двенадцать. Я работал за компьютером, а Гоблин обругал меня, и машина вырубилась. Я проверил все соединения, снова запустил программу, но тут вновь появился Гоблин, и история повторилась.

"Это ты сделал?" – спросил я, оглядываясь.

Он стоял возле дверей – мой абсолютный двойник, в джинсах и клетчатой красно-белой рубашке. Единственное отличие от меня: сложенные на груди руки и самодовольная ухмылка на лице. Он полностью завладел моим вниманием. Но я все-таки снова включил компьютер, а сам не сводил глаз с Гоблина. Тогда он показал на люстру, и она начала мигать.

"Ладно, это превосходно, – сказал я. (Это был его любимый комплимент, и я прибегал к нему уже много лет.) – Но не смей больше отключать электричество в этом доме. Скажи, если чего-то хочешь". Он изобразил жестами фразу: "Пойдем отсюда" – и показал на дождь за окном.

"Нет, для этого я уже слишком большой, – воспротивился я. – Иди лучше сюда, поработай со мной". Я принес ему стул, усадил рядом с собой и объяснил, что сочиняю письмо тетушке Куин, а потом прочитал написанное вслух, хотя в этом не было необходимости. Я благодарил тетушку за то, что в последнем письме она разрешила Линелль пользоваться ее спальней, если возникает необходимость переодеться, отдохнуть или переночевать.

Когда я завершил письмо и собирался выключить компьютер, Гоблин, как всегда, схватил меня за левую руку и напечатал без пробелов: "яГоблиниКвиннтожеГоблиниГоблинэтоКвиннимылюбимтетушкуКуин". Он остановился и начал, растворяться в воздухе, а потом закачалась люстра, и он исчез окончательно.

Осознав, что он истощил силы, выключая компьютер, я почувствовал себя в безопасности. Остаток дня и ночь принадлежали только мне.

Но тут меня начало терзать чувство одиночества, и, когда стало совсем темно, я отправился в гараж Пэтси, не переставая думать о фокусах Гоблина и о том, что теперь могу рассчитать его силы.

Она в этот вечер выступала в какой-то "пивной забегаловке" в Техасе. Я сел за ударные и, подыгрывая на губной гармонике, очень скоро добился ровного ритма, который мне особенно нравился. И тут Гоблин появился вновь. Очень бледный, полупрозрачный, он затанцевал словно марионетка на веревочках, но продержался не дольше нескольких секунд.

Ладно. Пришлось смириться с одиночеством. Зато я почувствовал, что теперь имею над ним определенную власть: если схитрить и заставить его чрезмерно растратить силы, он от слабости уже ни во что не сможет вмешаться, а это как раз мне на руку.

В другой раз, вскоре после этого происшествия, мы с Линелль кружились в вальсе под музыку Чайковского – по-настоящему "зажигали" в гостиной, когда все гости разошлись спать, – а Гоблин не придумал ничего лучше, кроме как садануть меня под дых. Я согнулся пополам, а он сразу растворился в воздухе, но не потому, что хотел, а потому что не мог оставаться дольше видимым, – растворился, как легкое облачко, пока я задыхался и плакал.

Линелль была поражена, но ни секунды не усомнилась в правдивости моего утверждения, что это натворил Гоблин. А потом мы сидели и доверительно беседовали как два взрослых человека, и она мне призналась, что несколько раз чувствовала, как Гоблин дергал ее за волосы. Первые пару раз она попыталась не обращать внимания, но уверена, что это его проказы.

"Рядом с тобой живет очень сильный призрак", – сказала она. И не успела Линелль произнести эти слова, как над нашими головами начала раскачиваться люстра Я тогда впервые увидел легкое движение бронзовых трубок и хрустальных плафонов и при всем желании не смог бы это отрицать. Линелль расхохоталась и вдруг испуганно охнула. Оказалось, она почувствовала щипок на правой руке. Она снова рассмеялась, а затем принялась успокаивать Гоблина, который по-прежнему оставался для меня невидимым, Линелль уверяла этого проказника, что любит его не меньше меня.

Тут я увидел Гоблина – четырнадцатилетнего, как ты понимаешь, ведь мне тогда тоже было четырнадцать: он стоял в дверях спальни и гордо на меня посматривал. Я сразу подметил, что лицо его стало более выразительным, чем раньше, в основном из-за новой для меня слегка презрительной гримасы. Гоблин очень быстро улетучился, подтвердив тем самым мою прежнюю догадку, что после физического воздействия на предметы у него не оставалось сил подолгу быть видимым. И все равно он становился сильнее, я в этом не сомневался.

Я тут же поклялся "убить" Гоблина за то, что он обидел Линелль, а когда она уехала в своей блестящей "мазде", я написал тетушке Куин, что Гоблин начал творить "немыслимое": причинять боль другим людям, и рассказал ей о том, как он ударил меня в солнечное сплетение. Письмо я отослал экспресс-почтой, чтобы она получила его через два-три дня, хотя в то время тетушка находилась в Индии.

Разумеется, я ни словом не обмолвился ни Пэтси, ни Папашке с Милочкой, что Гоблин настолько окреп и что Линелль теперь не сомневается в его существовании. И чтобы отвлечь Гоблина, я все выходные читал ему вслух "Потерянные миры" – чудесную книгу по археологии, которую подарила мне тетушка Куин.

Получив мое письмо, тетушка сразу позвонила и сказала, что я должен управлять Гоблином, что мне следует найти способ остановить его проделки: пригрозить, что не стану смотреть на него, разговаривать с ним, и не отступать от сказанного.

"Ты хочешь сказать, тетушка Куин, что наконец поверила в него?" – спросил я.

"Квинн, я сейчас нахожусь на другом краю света, – прозвучало в ответ. – Я не могу спорить с тобой о том, что представляет собой Гоблин. Могу сказать только одно: ты должен его обуздать, и не важно, настоящий он или нет, самостоятельно ли он существует или является частью тебя самого".

Я согласился с ней, сказал, что знаю, как с ним справиться, и постараюсь узнать еще больше.

А пока мы договорились, что я буду держать ее в курсе событий.

После чего она принялась расхваливать логику изложения и стиль моего письма, написанного гораздо лучше, чем все предыдущие. Мои успехи она совершенно справедливо приписала заслугам Линелль.

Я выполнил указание тетушки Куин относительно Гоблина, Линелль меня тоже поддержала. Если Гоблин совершал что-то неподобающее, мы вдвоем отчитывали его, а затем отказывались с ним общаться, пока его слабые нападки не прекращались. Прием сработал.

Но Гоблину больше прежнего хотелось пользоваться письменным языком, и он перешел на новый уровень: стал набирать сообщения на компьютере.

Порою мне даже становилось страшновато, когда он, завладев моей левой рукой и не трогая правую, двигал ею по всей клавиатуре, стуча по клавишам в странном ритме. Линелль наблюдала за этим как завороженная, даже с легким трепетом и в конце концов сделала потрясающее открытие.

Суть открытия заключалась в том, что она могла тайно переговариваться со мной, печатая на компьютере то, что хотела сказать, только очень длинными словами. В первый раз она написала что-то вроде следующего: "Наш галантный и вездесущий doppelganger[15], по-видимому, не воспринимает пределов деятельности церебрального органа его дражайшего Тарквиния Блэквуда, дружеским расположением которого он часто злоупотребляет".

Судя по тому, как Гоблин сразу притих, Линелль оказалась абсолютно права. Гоблин, хотя вначале опережал меня в развитии, теперь не понимал подобных высказываний. Линелль продолжала печатать в том же духе: "Осознай, любимый Тарквиний, что твой doppelganger, который прежде впитывал все наравне с тобой, вероятно, уже достиг границ своего потенциала воспринимать сложную информацию, и это дает тебе в руки роскошную возможность освободиться от его требований и притязаний, когда в том возникнет необходимость".

Я подвинул к себе клавиатуру и под подозрительным взглядом Гоблина, который всем своим видом выражал любопытство, напечатал, что осознал все сказанное и что теперь мы можем использовать компьютер для сообщений двух видов.

Гоблин будет печатать простейшие послания с помощью моей руки, а мы с Линелль – обмениваться фразами, пользуясь недоступной Гоблину лексикой.

Примерно в это же время Линелль попыталась объяснить Пэтси весь механизм нашего общения, но встретила грубый отпор.

"Линелль, ты еще больше безумна, чем Квинн. Вас обоих следовало бы упрятать в психушку", – заявила та.

А когда Линелль попробовала обратиться с этим к Папашке и Милочке, то они, по-видимому, не поняли важность ее сообщения и недооценили тот факт, что Гоблин владеет не всеми знаниями, которыми обладаю я.

А дело было в том, что Гоблин не всегда мог читать мои мысли! Когда я теперь оглядываюсь назад, это открытие кажется потрясающим, хотя мне следовало бы сделать его давным-давно.

Что касается Папашки и Милочки, то они сразу смекнули, что Линелль поверила в Гоблина, в чем мы до сих пор им не признавались. Последовали предостережения, что, мол, не следует поощрять "эту мою особенность" и что, конечно, такой опытный учитель, как Линелль, должна с ними согласиться. Папашка повел себя круто, а Милочка принялась рыдать.

Мне пришлось довольно много времени провести в кухне с Милочкой, осушать ей слезы ее же фартуком и убеждать, что я не сумасшедший.

Эта сцена глубоко врезалась мне в память по одной причине: Милочка, которая всегда была воплощением доброты, тихо тогда сказала, что "с Пэтси все вышло нескладно" и она не хочет, чтобы то же самое случилось и со мной.

"Моя дочь могла бы появиться на балу шестнадцатилетних в Новом Орлеане, – сказала Милочка. – Она могла бы стать дебютанткой в обществе. Она могла бы проехать как фрейлина в королевском параде на Марди Гра. Я и Рути помогли бы ей в этом. Но она предпочла совсем другое".

"Со мной все в порядке, Милочка, – сказал я. – Пойми нас с Линелль правильно". Я все целовал и целовал ее, отирал ей слезы и снова целовал.

Я мог бы ей напомнить, что она сама в свое время отказалась от всех изысков Нового Орлеана ради очарования Блэквуд-Мэнор, что она всю свою жизнь провела в кухне, покидая ее только ради платных гостей. Но это было бы подло с моей стороны. Поэтому я все оставил как есть, лишь убедив ее, что Линелль научила меня всему, чему не могли научить прежние учителя.

Мы с Линелль отказались от идеи найти сочувствие или понимание у кого бы то ни было, кроме тетушки Куин. Линелль верила, когда я жаловался на то, как трудно иногда противостоять нападкам Гоблина.

Например, если мне хотелось подольше почитать, то по требованию Гоблина приходилось делать это вслух. Наверное, поэтому я и по сей день читаю очень медленно: так и не научился быстро пробегать текст глазами, а вынужден четко произносить каждое слово вслух или мысленно. А в те времена я еще и избегал тех слов, которые были мне непонятны.

Благодаря Линелль я познакомился с творчеством Шекспира. Она приносила мне фильмы, снятые по его пьесам, – мне особенно нравились экранизации актера и режиссера Кеннета Браны[16]. Но когда она попыталась почитать со мной Чосера в оригинале на староанглийском, я нашел это чрезвычайно сложным и убедил ее отказаться от идеи.

В моем образовании есть пробелы, которые никто никогда не мог заставить меня заполнить. Но я не тревожусь по этому поводу. Мне вовсе не нужно разбираться в естественных науках, алгебре или геометрии. Как все сегодня, я ношу в кармане калькулятор. Литература и музыка, живопись и история – вот мои увлечения, которые до сих пор в часы покоя и одиночества поддерживают во мне жизнь.

Но позволь мне закончить историю моей любви к Линелль.

Кульминация наступила незадолго до конца.

В один из своих редких визитов в Штаты тетушка Куин позвонила из Нью-Йорка и поинтересовалась у Линелль, не может ли та привезти меня туда. Мы оба – а вместе с нами и Гоблин – чуть с ума не сошли от радости. Милочка и Папашка за нас порадовались, но сами уезжать с фермы не имели ни малейшего желания. Они понимали, что тетушка пока не хочет возвращаться домой, и попросили передать, что ее комната полностью отремонтирована и отделана, как она и просила, в любимый цвет Линелль, голубой.

Я объяснил Гоблину, что мы скоро уедем гораздо дальше Нового Орлеана и ему придется держаться ко мне поближе. Конечно, я надеялся, что он останется на ферме, хотя в глубине души понимал, что этого не произойдет. Откуда во мне возникла такая уверенность – не могу сказать. Возможно, оттого, что он всегда сопровождал нас в поездках в Новый Орлеан. Точно не знаю.

По моему настоянию Гоблин получил отдельное место в самолете, слева от меня. Мы летели первым классом – все трое, причем стюардессы любезно обслркивали и Гоблина. Тетушка Куин ожидала нас в отеле "Плаза", и целых десять неповторимых дней мы осматривали всевозможные достопримечательности и музеи. Хотя нам предоставили такие же просторные номера люкс, какой занимала тетушка Куин, где не переводились свежие цветы и коробки конфет "Вишня в шоколаде", мы с Гоблином, как в былые времена, ночевали на кровати тетушки Куин.

В то время мне было шестнадцать, но моих родственников не беспокоило, что подросток или даже взрослый мужчина спит рядом со своей бабушкой, – так было принято в нашей семье. Если уж быть совсем откровенным, дома я по-прежнему спал в одной постели с матерью Жасмин, Маленькой Идой, хотя в ту пору она уже совсем состарилась, ослабела и иногда даже подмачивала простыни.

Но на чем я остановился? Ах да, Нью-Йорк, отель "Плаза", и я сплю, свернувшись калачиком, в объятиях двоюродной бабушки.

Гоблин был с нами постоянно, но с ним творилось что-то странное. С каждым днем он становился все более и более прозрачным и, казалось, ничего не мог с этим поделать. У него не было сил даже для того, чтобы пошевелить моей рукой. Я узнал об этом, когда попросил написать мне, как ему нравится Нью-Йорк. Он не смог. А это означало, что больше не было никаких щипков и дерганья за волосы – проделок, за которые в прошлом я сурово наказывал его молчанием и презрением.

Я размышлял над таким необычным преображением призрака, который всегда являлся передо мной, словно созданный из плоти и крови, но, по правде говоря, мне не особенно хотелось беспокоиться по этому поводу. Я хотел посмотреть Нью-Йорк.

Кульминацией нашей поездки явилась экскурсия в музей "Метрополитен", и я никогда не забуду, сколько бы ни прожил, как Линелль вела нас с Гоблином от картины к картине, рассказывая попутно о соответствующем историческом периоде и выдающихся личностях того времени.

После трех экскурсий Линелль усадила меня на скамью в зале импрессионистов и спросила, что, по моему мнению, я узнал для себя нового. Я надолго задумался, а потом ответил, что, как мне кажется, из-за двух мировых войн современная живопись лишилась цвета. А еще я сказал, что, может быть, теперь, только теперь, когда нам не угрожает третья мировая война, цвет, вероятно, вернется в картины. Линелль очень удивилась, подумала и сказала, что я, наверное, прав.

Я многое помню из той поездки: посещение собора Святого Патрика, в котором я расплакался, долгую прогулку в Сентрал-парке, блркдания по Гринвич-Виллидж и Сохо, короткую поездку за моим паспортом – на тот случай, если я вскоре соберусь в Европу, – но все это не относится к данному повествованию. Важна, быть может, одна деталь: Гоблин все это время вел себя как шелковый и, несмотря на свою прозрачность, пребывал, как и я, в диком восторге. Он во все глаза смотрел по сторонам и буквально светился от счастья. Ну и, конечно, в Нью-Йорке повсюду такое столпотворение, что, когда я заговаривал с Гоблином в ресторанах или на улице, на нас никто не обращал внимания.

Снимаясь на фото для паспорта, я ожидал, что он станет позировать рядом, но этого не случилось.

Когда мы вернулись домой, Гоблин вновь обрел свой прежний вид и способность проказничать. Он мог дотанцеваться до полного изнеможения и раствориться в воздухе просто от радости.

У меня словно гора с плеч свалилась. Я ведь думал, что поездка в Нью-Йорк сказалась на нем роковым образом, что мое невнимание заставило его померкнуть и, возможно, приблизило к смерти. А теперь он стал прежним. Случались моменты, когда мне больше ни с кем не хотелось быть – только с ним.

Сразу после того, как мне исполнилось семнадцать, нам пришлось расстаться с Линелль.

Ее пригласили провести какие-то исследования в Мэйфейровском медицинском центре в Новом Орлеане, и она не смогла бы совмещать мое обучение с новой работой.

Я был безутешен, хотя понимал, как важно для Линелль такое приглашение. Это было новейшее учреждение, оснащенное по последнему слову техники, финансируемое могущественным семейством Мэйфейров из Новою Орлеана, – ты знаком по крайней мере с одной его представительницей. Лаборатории и оборудование центра уже успели войти в легенду.

Линелль мечтала изучать гормон роста непосредственно под руководством знаменитой Роуан Мэйфейр, и уже одно то, что ее приняли в столь солидное учреждение, означало победу. Но она больше не могла оставаться моей учительницей и верной компаньонкой – это было просто невозможно. Мне повезло уже в том, что она провела рядом со мной столько лет.

В последнюю нашу встречу с Линелль я успел признаться ей в любви. Мои слова шли от самого сердца, и, надеюсь, она осознала всю степень моей благодарности.

В тот день она направлялась вместе с двумя сотрудницами во Флориду, они намеревались отдохнуть недельку в Ки-Уэст без детей и мужей.

Линелль погибла в аварии.

Она, любительница скорости, даже не сидела за рулем. Машину вела другая. На шоссе они попали под сильный ливень, и машина, потеряв на мокрой дороге управление, врезалась в огромный грузовик. Сидевшая за рулем лишилась головы. Линелль объявили погибшей на месте, правда, в больнице ее вернули к жизни и поддерживали на искусственном дыхании две недели, но она так и не пришла в сознание. У нее было разбито все лицо.

Я узнал о происшествии, только когда нам позвонили родственники Линелль, чтобы сообщить о поминальной мессе, которая должна была состояться в Новом Орлеане. К этому времени ее уже похоронили в Батон-Руже, где жили ее родители.

Я вышагивал по комнате много часов, без конца твердя только одно слово: "Линелль". Я словно помешался. Гоблин тупо смотрел на меня, явно ничего не понимая. А я не в силах был что-либо ему объяснить.

Папашка и Милочка отвезли меня на мессу, которая проходила в современной церкви в Метэри. Гоблин выглядел совсем как живой. Я придержал для него место рядом с собой на церковной скамье, но он меня очень раздражал своими постоянными вопросами о происходящем. Его голос все время звучал у меня в голове. Он не переставая жестикулировал – пожимал плечами, разводил руками, качал головой – и то и дело произносил одними губами: "Где Линелль?"

Мессу служил престарелый священник. Церемония проходила не без изящества, но для меня она стала сплошным кошмаром. Люди подходили к микрофону, рассказывали о Линелль. Я понимал, что мне тоже следовало бы выйти вперед и рассказать о том, что она для меня значила, но я никак не мог преодолеть страх, что споткнусь или расплачусь. Весь остаток своей смертной жизни я сожалел о том, что промолчал на мессе!

Я подошел к священнику принять причастие и, как всегда после этого, строго и даже яростно велел Гоблину заткнуться.

Затем наступил страшный момент. Ты, наверное, даже не подозреваешь, но я очень примерный католик и искренне верю в чудо пресуществления – в то, что священник во время мессы превращает облатки и вино в истинные Тело и Кровь Христа.

После причастия я опустился на колени в своем ряду и, приказав Гоблину молчать, повернулся и увидел, что он стоит на коленях рядом, плечом к плечу со мной, такой же раскрасневшийся, как и я, и злобно поглядывает в мою сторону.

Впервые в жизни он испугал меня.

Он казался совсем живым, коварным, и от ужаса у меня мурашки побежали по спине.

Я отвернулся, стараясь не обращать внимания на то, как он давит на меня своим плечом, как скользит своей правой рукой по моей левой. Я молился. Мысли мои унеслись далеко, а затем, открыв глаза, я вновь увидел его, совсем из плоти и крови, и в моей душе еще сильнее разлился холодный страх.

Этот страх не проходил. Наоборот, я вдруг ясно ощутил присутствие всех остальных людей в церкви, необычайно четко разглядел тех, кто сидел впереди меня, потом бросил взгляд по сторонам, после чего дерзко оглянулся через плечо на остальных. Меня не покидало ощущение их обыкновенности. А потом я снова посмотрел на материализовавшеюся духа рядом со мной, на его блестящие глаза, хитрую улыбку – и меня охватила отчаянная паника.

Я хотел прогнать его. Я хотел, чтобы он умер. Я пожалел, что наше путешествие в Нью-Йорк его не погубило. И с кем я мог бы этим поделиться? Кто бы меня понял? Я почувствовал в себе убийцу, безумца. А Линелль была мертва.

Я продолжал сидеть на церковной скамье. Сердце будто перестало биться. Гоблин не оставлял попыток привлечь мое внимание. Он вновь стал прежним Гоблином, и, когда приник ко мне, когда растворился в воздухе и окутал меня своей невидимой сутью, мне вдруг стало легко в его объятии.

Тетушка Куин вылетела из России, из Санкт-Петербурга, на поминальную мессу, но не успела вовремя, задержавшись в Ньюарке, в штате Нью-Джерси. Увидев свою комнату, отделанную в голубом, любимом цвете Линелль, тетушка расплакалась. Бросившись на голубое атласное покрывало, она повернулась на спину, уставилась на балдахин и в эту секунду – в своих туфлях на шпильках, в шляпе колоколом, с неподвижным взглядом мокрых глаз, уставившихся в никуда, – была очень похожа на одну из многочисленных модных куколок, рассаженных по всему будуару.

Меня настолько опустошила смерть Линелль, что я совершенно замкнулся в себе и надолго замолчал. Шли дни, мои родные начали беспокоиться, а я все никак не мог произнести даже один-единственный звук – лишь сидел в своей комнате, в любимом кресле у камина, ничего не делал и думал только о Линелль.

Гоблин чуть с ума не сошел, видя меня в таком состоянии. Он начал непрерывно меня щипать, пытался поднять мою левую руку и, подбегая к компьютеру, жестом показывал, что хочет что-то написать.

Помню, как тупо смотрел на него, когда он стоял около письменного стола, подзывая меня, и только тогда понял, что все ею щипки были ничуть не сильнее прежних и что он мог заставить мигать лампочки лишь слегка, что, когда он дергает меня за волосы, я почти этого не чувствую, и что если только захочу, то вообще смогу не обращать на него внимания без всяких последствий.

Но я любил его. И не хотел его убивать. Нет, не хотел. Настало время рассказать ему о том, что случилось. Я с трудом заставил себя подняться из кресла, подошел к компьютеру и напечатал: "Линелль мертва".

Он долго читал мою фразу, которую я затем произнес для него вслух, но ничего не ответил.

"Ну же, Гоблин, подумай. Она мертва, – сказал я. – Ты дух, а теперь она тоже стала духом".

По-прежнему никакого отклика.

Внезапно я почувствовал знакомое ощущение в левой руке, когда вокруг нее сжимаются пальцы, а потом он напечатал: "Линелль. Линелль ушла?"

Я кивнул. Из глаз полились слезы, и мне сразу захотелось остаться одному. Я повторил вслух, что Линелль мертва. Но Гоблин снова взял мою левую руку, и я смотрел, как она прыгала по клавиатуре: "Что такое "мертва"?"

В приступе раздражения и вновь накатившего горя я выпалил: "Это значит, что ее больше нет! Она исчезла. Мертва. Ее тело безжизненно. В нем больше нет души. Оно бездыханно. Его закопали в землю. Ее душа ушла".

Но он все никак не мог понять. Опять вцепился в мою руку и напечатал: "Где Линелль мертва?", "Куда она исчезла?" и, наконец, "Почему ты плачешь по Линелль?".

У меня закралось холодное предчувствие чего-то дурного, я вдруг весь сосредоточился и напечатал: "Я опечален. Линелль больше нет. Мне грустно. Я плачу. Да". Но другие мысли теснились у меня в голове.

Гоблин снова вцепился мне в руку, но после стольких усилий он совсем ослабел и потому мог напечатать одно лишь имя.

В эту секунду я уставился на темный монитор с зелеными буквами и увидел в стекле отражение крошечного огонька. Удивившись, что бы это могло быть, я начал поворачивать голову, чтобы закрыть этот свет или получше его разглядеть. На одну секунду я четко увидел, что это свет от свечи. Я разглядел и огарок и пламя. Тут же повернулся и посмотрел назад. Ничто в комнате не могло бы дать такое отражение. Ни один предмет. Не нужно говорить, что свечей в комнате не было. Свечи в нашем доме горели только на алтаре внизу.

Я опять повернулся к монитору. Огонек исчез. Я не увидел пламени свечки и снова принялся поворачивать голову и так, и этак, смотреть под разными углами. Безрезультатно. Ни огонька, ни свечки.

Я изумился. Выдержал долгую паузу, не доверяя собственным чувствам, а затем, так и не сумев отречься от того, что видел, напечатал Гоблину вопрос: "Ты видел пламя свечи?" Но Гоблин взялся за старое, твердя в панике одно и то же: "Где Линелль?"

"Линелль больше нет".

"Что значит "нет"?"

Я вернулся в свое кресло. Гоблин на секунду появился передо мной, смутно промелькнул, а затем начались щипки и дерганье за волосы. Но я проявил к нему полное равнодушие, думая только об одном, вопреки здравому смыслу молясь о том, что Линелль так и не узнала, как сильно пострадала в катастрофе, что она не мучилась в коме, не знала боли. Что, если она видела, как машина врезается в грузовик? Что, если она услышала, как какой-то бесчувственный чурбан у ее кровати говорит, что ее лицо, ее прекрасное лицо разбито?

Она не страдала. Это главное.

Она не страдала. Во всяком случае, все так говорили.

Я знал, что видел свет от свечи! Ясно разглядел его на экране монитора.

И тогда я пробормотал, обращаясь к Гоблину:

"Ты лучше меня знаешь, где она сейчас, Гоблин. Скажи, что ее дух превратился в свет".

Ответа не последовало. Гоблин ничего не понял. Он не знал.

"Ты ведь сам дух, – продолжал втолковывать ему я. – Ты должен знать. Мы состоим из тела и души. Я состою из тела и души. Линелль состояла из тела и души. Душа – значит дух. Куда направился дух Линелль?"

От него ничего нельзя было добиться, кроме инфантильных ответов. На большее он оказался неспособен.

В конце концов, я вернулся к компьютеру и напечатал: "Я состою из тела и души. Тело – это то, что ты щиплешь. Душа – это то, что говорит с тобой, то, что думает, то, что смотрит на тебя моими глазами".

Молчание. Потом передо мной возник его смутный образ – полупрозрачный, лицо едва очерчено, – а через секунду он вновь растворился в воздухе.

Я продолжал набирать на компьютерной клавиатуре: "Душу, ту мою часть, которая разговаривает с тобой, любит и знает тебя, иногда называют духом. Когда мое тело умрет, мой дух, или моя душа, его покинет. Понятно?"

Я почувствовал, как он вцепился в мою левую руку.

"Не покидай свое тело, – появилось на мониторе. – Не умирай. Я буду плакать".

Я на секунду задумался. Значит, Гоблин все-таки уловил связь. Да. Но мне хотелось от него большего, и меня охватил ужас, близкий к панике.

"Ты дух, – написал я. – У тебя нет тела. Ты дух в чистом виде. Неужели ты не знаешь, куда подевался дух Линелль? Ты должен знать. Тебе следует знать. Должно же быть где-то место, в котором обитают духи. Место, где они живут. Подумай хорошенько. Ты знаешь".

Наступила долгая пауза, но я чувствовал, что Гоблин рядом.

Тут он вновь взял меня за руку. "Не покидай свое тело, – опять написал он. – Я буду плакать не переставая".

"Но где же дом духов? – настаивал я. – Где то место, где живут духи так, как я живу в этом доме?"

Все казалось бесполезным. Я формулировал один и тот же вопрос в двух десятках вариантов, но Гоблин не понимал. А потом спросил: "Почему дух Линелль покинул ее тело?"

Я описал катастрофу.

Молчание.

И наконец, исчерпав последние силы и не сумев их пополнить в ясную погоду, он исчез.

Оставшись один, испуганный и замерзший, я свернулся калачиком в кресле и задремал.

Между мной и Гоблином образовалась пропасть.

Она расширялась все эти годы, что я знал Линелль, и теперь стала неизмеримой. Мой двойник любил меня, был навечно ко мне привязан, но он больше не понимал мою душу. А самое страшное для меня было то, что он ровным счетом ничего не понимал про самого себя. Он не считал себя духом. Он бы говорил о себе как о духе, если бы мог. Но это было для него непостижимо.

Шли дни, тетушка Куин собралась вернуться в Санкт-Петербург, где в "Гранд-отеле" ее ждали два кузена. Она убеждала меня отправиться вместе с ней.

Я поразился. Санкт-Петербург, Россия.

Тетушка же заявила своим милым голоском, что у меня только две возможности: отправиться в колледж или посмотреть мир.

Я ответил ей, что пока не готов ни к тому, ни к другому, ибо все еще не пришел в себя после смерти Линелль. Но добавил, что хочу поехать, что в будущем обязательно присоединюсь к ней, если она позовет, но пока не могу оставить дом. Мне нужен год. Мне необходимо многое прочесть и лучше понять те уроки, которые преподала мне Линелль (этот последний аргумент решил все дело в мою пользу!), а еще просто побыть дома и помочь Папашке и Милочке в обслуживании постояльцев. Не за горами Марди Гра. Я поеду с Милочкой в Новый Орлеан, чтобы полюбоваться парадом из дома ее сестры. А после, как всегда, к нам на ферму Блэквуд приедет целая толпа гостей. Потом наступит черед Фестиваля азалий, затем пасхальных праздников с очередным наплывом постояльцев. И мне обязательно нужно быть дома, чтобы организовать рождественский банкет. Так что пока не время для путешествия по свету.

Теперь, вспоминая, я понимаю, что находился в состоянии глубочайшей тревоги, и простые радости жизни казались мне совершенно недостижимыми. К веселью постояльцев я относился как к чему-то чужеродному. Я начал опасаться сумерек. На меня наводили страх большие вазы с цветами. Гоблин появлялся редко, без прежнего ореола таинственности – призрак-невежда, который не мог подарить мне ни утешения, ни дружеского тепла. В непогожие дни, когда солнце скрыто за облаками, у меня появлялось какое-то гнетущее чувство.

Возможно, я предвидел, что скоро наступят ужасные времена.

9

Тяжелые времена наступили со смертью Линелль и поминальной мессой без гроба, что отзывалось в душе особо острой болью. То, что я не выступил на мессе, стало для меня навязчивой идеей, глубоко засевшей в подсознании. Линелль превосходно владела речью и научила этому искусству меня. Мне следовало бы сказать хоть несколько слов, но я промолчал и теперь думал об этом почти каждый день.

Какие бы мрачные перспективы мне ни грезились, я даже понятия не имел о грядущей трагедии.

Не прошло и полугода, как однажды ночью в моей кровати умерла Маленькая Ида. Ее обнаружила Жасмин, когда пришла будить меня к завтраку, удивляясь, почему ее мама до сих пор не спустилась вниз. Гоблин с застывшей, ничего не выражающей физиономией гнал меня из кровати безумными жестами. Наконец Папашка выволок меня из спальни, а я, избалованный негодник, которого только что разбудили, пришел в ярость.

Только через час, когда явились врач и распорядитель похорон, домашние рассказали мне, что случилось. Маленькая Ида, в не меньшей степени, чем Милочка, была моим ангелом-хранителем в юности – она и умерла тихо, как ангел.

В гробу она казалась совсем маленькой, словно ребенок.

Похороны проходили в Новом Орлеане, где Маленькую Иду похоронили на кладбище Святого Людовика, в склепе, которым ее семья владела более ста пятидесяти лет. На церемонию собрался целый сонм цветных и черных родственников. К моему облегчению, здесь можно было плакать, даже рыдать в полный голос.

Разумеется, все белые – а их собралось довольно много с нашей стороны – вели себя сдержаннее черных, но присоединились к общим рыданиям.

Что касается моего матраца, то Жасмин и Лолли просто перевернули его на другую сторону. Только и всего.

Я выбрал лучшую фотографию Маленькой Иды, сделанную во время Марди Гра в доме тетушки Рути, поместил ее в рамку и повесил на стену.

На кухне теперь почти все время стоял плач, Жасмин и Лолли лили слезы по своей матери, как только вспоминали о ней, а Большая Рамона, мать Маленькой Иды, перестала разговаривать, ушла из большого дома и в течение нескольких недель не покидала своего кресла-качалки.

Я регулярно ходил к Большой Рамоне – приносил ей суп, пытался с ней разговаривать. В ответ слышал только одно: "Женщина не должна хоронить своего ребенка".

Я тоже то и дело плакал.

В последнее время я постоянно думал о Линелль, а теперь еще прибавилась и печаль о Маленькой Иде.

Гоблин понял, что Маленькая Ида мертва, но он никогда особенно не сходил по ней с ума – разумеется, Линелль он любил больше – поэтому воспринял эту смерть довольно легко.

Однажды, листая в кухне каталог товаров по почте, я увидел в нем фланелевые ночные рубашки для мужчин и женщин.

Я заказал целую гору, а когда пришла посылка, влез вечером в мужскую рубашку и с одной из женских в руках отправился к Большой Рамоне.

Позволь мне здесь уточнить, что Большую Рамону называли так вовсе не из-за роста, а оттого, что она была старшей в семье. Точно так Милочку могли бы звать Большой Мамой, если бы она только позволила.

Итак, продолжаю свою историю.

Я пришел к этой миниатюрной женщине, заплетавшей на ночь свои длинные седые волосы, и сказал:

"Идем, будешь спать со мной. Ты мне нужна. Теперь, когда Маленькая Ида ушла после стольких лет, нам с Гоблином одиноко".

Большая Рамона долго смотрела на меня своими круглыми глазками. А затем в них зажегся огонек, она взяла из моих рук рубашку, осмотрела ее, одобрительно кивнула и пошла в дом.

С той поры мы спали на большой кровати, прижавшись друг к другу укутанными во фланель боками. Она заменила мне Маленькую Иду.

У Большой Рамоны была самая гладкая кожа на всей планете и роскошные волосы, которые она никогда не стригла, а по утрам заплетала в косу, сидя на краю кровати.

Во время этого ритуала я каждый раз пристраивался рядом и мы болтали о пустяках, случившихся за прошедший день, а потом произносили молитвы.

Когда была жива Маленькая Ида, мы почти всегда забывали помолиться, но с Большой Рамоной по три раза произносили вслух "Радуйся, Мария", по три раза "Отче Наш" и неизменно заканчивали молитвой об усопших: "Вечный покой дай усопшим, Господи, и свет вечный да светит им. Да покоятся в мире".

А потом мы обычно говорили, как хорошо, что Маленькая Ида так и не узнала настоящей старости, не страдала от болезней и что она, конечно, теперь на Небесах, с Господом. Как и Линелль.

Наконец Большая Рамона интересовалась, с нами ли Гоблин, после чего говорила:

"Ладно, скажи Гоблину, что пора спать". Тогда Гоблин устраивался рядом, как бы сливался со мной, и я сразу засыпал.

Постепенно, в течение нескольких месяцев, я понемногу успокаивался – и все только благодаря Большой Рамоне, поэтому меня чрезвычайно удивляло, что Папашка и Обитатели Флигеля, и даже Жасмин с Лолли хвалили меня за доброту к Большой Рамоне в такой трудный для нее период. Это ведь было наше общее горе. Большая Рамона спасала меня от черной паники, появившейся в душе со смертью Линелль и только усилившейся после потери Маленькой Иды.

Я полюбил рыбачить на болоте с Папашкой. Прежде такое времяпрепровождение не вызывало у меня особого энтузиазма. Мне нравилось продираться на пироге сквозь топи, заплывать в самую глубь болот, далеко за пределы нашей обычной территории. Болота пробудили во мне какое-то бесстрашное любопытство, и я представлял, как мы найдем остров Манфреда Блэквуда. Конечно же, отыскать его нам не удалось.

Однажды ближе к вечеру мы наткнулись на огромный старый кипарис с ржавой цепью вокруг ствола, частично вросшей в него, и пометкой, вырезанной на коре, – мне показалось, что это стрела. Дерево было древним, а цепь состояла из больших звеньев. Я тут же захотел пойти по направлению стрелы, но Папашка сказал, что уже поздно, что все равно там ничего нет и если мы пойдем дальше, то рискуем заблудиться.

Я не стал настаивать, потому что не очень-то верил во все эти россказни насчет Манфреда и его Хижины Отшельника. К тому же одежда на мне отсырела и прилипла к телу. Поэтому мы отправились домой.

Затем наступил праздник Марди Гра, а это означало, что Милочке предстояла поездка в дом сестры Рути, но в этом году ей искренне не хотелось ехать. Милочка жаловалась, что плохо себя чувствует, аппетит пропал – она отказывалась даже от Королевского кекса, который теперь ежедневно поставляли из Нового Орлеана. В общем, Милочка думала, что у нее начинается грипп.

Но наконец она все-таки решила ехать: нельзя же было пропустить парад, да и Рути никак не могла без нее обойтись. И конечно, Милочка не хотела разочаровывать своим отсутствием целую толпу престарелых тетушек, дядюшек и двоюродных братьев и сестер.

Я не поехал с ней, хотя она просила. Кашель ее усиливался (она каждый день звонила Папашке, и я обычно брал трубку, чтобы поговорить с ней), но она все равно пробыла у Рути положенный срок.

В Пепельную среду, в первый день Великого Поста, когда Милочка вернулась домой, она сразу отправилась к врачу без всякого нашего понукания. Кашель никак не утихал.

Думаю, врачи сразу поняли, как только увидели рентгеновские снимки, что это рак, но зачем-то им понадобилась и компьютерная томография, и бронхоскопия, и биопсия. Начались тяжелые дни в больнице, но еще до того, как пришли результаты последнего исследования, Милочка дышала уже с таким трудом, что ее перевели на "чистый кислород" и начали вводить морфин, "чтобы легче дышалось". Почти все время она находилась в полусне.

В конце концов, в коридоре, у дверей палаты, нам сообщили диагноз: лимфома обоих легких, которая успела дать метастазы, а значит, рак затронул весь организм. Врачи сказали, что она протянет не больше нескольких дней. В сознание она больше не приходила, поэтому не могла сама принять решение о проведении в качестве последнего средства курса химиотерапии. Она была в глубокой коме, дыхание и давление с каждым часом ослабевали.

Мне исполнилось восемнадцать. День рождения прошел буднично, если не считать того, что я получил новый грузовичок, на котором и помчался на предельной скорости в больницу, чтобы дежурить у постели бабушки.

Папашка впал в состояние затянувшегося шока. Этот большой и умный человек, который всегда, как казалось, оставлял за собой решающее слово, превратился в дрожащую развалину. Приходили и уходили Милочкины двоюродные сестры и братья, тетушки и дядюшки, а Папашка все молчал в своем безутешном горе.

Он дежурил в палате в очередь со мной, нас сменяли Жасмин и Лолли.

Наконец Милочка открыла глаза и уже больше их не закрывала, дыхание стало механическим, словно она сама не имела никакого отношения к тому, как ритмично вздымалась и опускалась грудная клетка.

На Гоблина я не обращал внимания. Его пребывание рядом казалось мне бессмысленным – как часть детства, от которой давно пора отречься. От одного его вида, от одного вопросительного взгляда пустых и невинных глаз во мне вскипала ненависть. Я чувствовал, что он слоняется где-то поблизости. Наконец, больше не выдержав, я спустился к грузовику и сообщил Гоблину, что происходит печальное событие. То же самое, что случилось с Линелль и Маленькой Идой: Милочка нас покидает.

"Гоблин, все плохо, – сказал я. – Все ужасно. Милочка больше не очнется". Гоблин огорчился – я увидел слезы в его глазах, – но, возможно, он просто подражал мне.

"Ступай, Гоблин, – велел я. – Веди себя прилично и уважительно. Будь потише, чтобы я мог побыть рядом с Милочкой, как того требует долг".

Мои слова, видимо, возымели действие. Он перестал меня мучить, но я все равно день и ночь чувствовал его присутствие где-то рядом.

Когда пришел час отключить кислород, который к тому времени только и удерживал Милочку на этом свете, Папашка не смог приехать в больницу.

Я находился в палате, и если Гоблин был рядом, то я этого не ощущал. Тетя Рути и сиделка выслушали распоряжение доктора. Тут же присутствовали Жасмин, Лолли и Большая Рамона. Она-то и велела мне встать к изголовью и держать Милочку за руку.

Сняли кислородную маску, но Милочка не начала хватать воздух, задыхаясь. Она просто какое-то время дышала чуть глубже, а потом рот приоткрылся, и на подбородок хлынула кровь.

Жуткое зрелище. Никто такого не ожидал. Тетя Рути не выдержала, и кто-то начал ее успокаивать. Я не отводил глаз от Милочки. Потом схватил пачку бумажных салфеток и начал промокать кровь, приговаривая: "Все в порядке, Милочка, все в порядке".

Но кровь продолжала идти сильнее, стекая по подбородку, а когда у Милочки вывалился язык, хлынула потоком.

Кто-то передал мне мокрое полотенце, и я продолжал собирать кровь.

"Все хорошо, Милочка, я справлюсь", – не переставал повторять я и вскоре действительно справился. После четырех или пяти глубоких вдохов все было кончено. Большая Рамона велела закрыть Милочке глаза, что я и сделал.

Вошедший в палату врач объявил, что пациентка мертва, теперь уже окончательно и бесповоротно.

Я вышел в холл, отчего-то испытывая невероятное облегчение, и теперь, вспоминая, только безумием могу объяснить отвратительное чувство легкости при мысли о том, что избавлен от последствий кончины Милочки, поскольку нахожусь в огромной больнице, под ярким светом дневных ламп и под присмотром дежурных медицинских сестер. Это было дико приятное чувство. Как будто на земле не существовало другого бремени. Я шел куда-то, едва чувствуя под ногами кафельный пол.

И тут я увидел Пэтси. Она подпирала спиной стенку и выглядела как обычно: высокий начес желтых волос, белый кожаный наряд с бахромой, блестящие перламутровые ногти, высокие белые сапоги.

Только тогда, глядя на нее, на разрисованное лицо, напоминавшее маску, я вдруг осознал, что Пэтси за все это время ни разу не появилась в больнице. Сначала я не мог вымолвить ни слова, но все же сумел справиться с волнением.

"Она умерла", – сказал я.

"Не верю! Я видела ее совсем недавно, на празднике Марди Гра", – яростно выпалила в ответ Пэтси.

Я рассказал, что несколько минут назад отключили кислород и что все произошло очень тихо: Милочка не задыхалась, не страдала и даже не испытала страха.

Пэтси вдруг взорвалась. Перейдя с яростного крика на громкое шипение (мы стояли недалеко от поста медсестер), она потребовала ответить, почему ей никто не сказал, что мы собираемся отключить кислород, и как мы могли так поступить с ней (имея в виду саму себя), кто дал нам право, ведь Милочка была ее матерью.

Тут из-за угла, из помещения для посетителей появился Папашка. Таким злым я его еще никогда не видел. Одним движением он резко развернул к себе Пэтси и велел ей немедленно убираться из больницы, заявив, что, если она останется еще хоть на минуту, он ее убьет. Потом Папашка посмотрел на меня. Его всего трясло, но он молчал, давясь слезами, и, постояв так, направился в палату Милочки.

Пэтси тоже двинулась к двери палаты, но остановилась, повернулась ко мне и наговорила с три короба обидных вещей – что-то вроде того, что я будто бы всегда был пупом земли и здесь, наверное, тоже без меня не обошлось.

"Да, Тарквиний, как скажешь, Тарквиний, все для Тарквиния", – словно передразнивая родственников, произнесла она.

Впрочем, сейчас я уже точно не припомню ее слов.

Как только у палаты Милочки начала собираться многочисленная родня, Пэтси ушла.

Я покинул больницу, забрался в грузовичок, едва обратив внимание, что на соседнем сиденье устраивается Жасмин, доехал до первой придорожной забегаловки, заказал там гору ореховых блинчиков и, бухнув на тарелку побольше масла, принялся запихивать их в себя, пока не затошнило.

Напротив сидела Жасмин за чашечкой черного кофе и курила одну сигарету за другой. Ее темное лицо было очень гладким, держалась она спокойно, а через некоторое время произнесла:

"Она страдала, быть может, недели две. Марди Гра был двадцать седьмого февраля. Она смотрела парад. А сегодня у нас четырнадцатое марта. Так что времени прошло не так уж много. Спасибо и на том".

Я не мог говорить. Но когда подошел официант, заказал еще одну порцию ореховых блинчиков и добавил столько масла, что они буквально плавали в нем.

Жасмин продолжала курить.

В похоронном бюро Нового Орлеана хорошо потрудились, и в атласном гнезде гроба Милочка, подгримированная ровно настолько, насколько это было необходимо, выглядела прекрасно: чуть-чуть подправлены карандашом брови, губы слегка подкрашены помадой "Ривлон", которую она любила. Ее одели в бежевое габардиновое платье, то самое, в котором она весной проводила экскурсии, а на покрывале, на уровне коленей, лежала белая орхидея.

Тетушка Куин была безутешна. Почти всю церемонию прощания мы простояли, вцепившись друг в друга.

Перед тем как закрыли гроб, Папашка снял с шеи Милочки жемчужное ожерелье и стянул с ее пальца обручальное кольцо, сказав при этом, что хочет оставить эти вещи на память. Вздохнув, он наклонился и последним из нас поцеловал свою многолетнюю спутницу.

Гроб закрыли.

Не успела опуститься крышка, как Пэтси разрыдалась. Косметика на лице растеклась. Пэтси впала в буйство: рев стоял душераздирающий, она кричала, плакала и звала маму, пока уносили гроб. "Мама, мама", – твердила она, а этот идиот Сеймор поддерживал ее вялой рукой и только тупо твердил: "Тихо, тихо", словно имел на это право.

Я взял на себя заботы о Пэтси, и она, крепко обхватив меня руками, проплакала всю дорогу до кладбища Метэри, а когда приехали на место, заявила, что не может покинуть машину и присутствовать на церемонии погребения. Я не знал, что делать, и продолжал ее обнимать. Пришлось остаться вместе с ней в машине и всю церемонию провести с Пэтси на заднем сиденье. Но я видел, что происходило возле могилы, и слышал, о чем там говорилось.

Нам предстояла долгая дорога домой, и Пэтси рыдала до изнеможения. Выплакав все слезы, она заснула у меня на плече, а когда проснулась, взглянула на меня снизу вверх – в то время я уже достиг шести футов – и как-то сонно и тихо произнесла:

"Квинн, она единственная, кто по-настоящему мной интересовался, а теперь ее нет".

Я постарался, как можно более убедительно заверить мать, что люблю ее, но для этого мне понадобились колоссальные силы. Впрочем, она, видимо, не расслышала меня или просто не отреагировала, что неудивительно.

Тем же вечером Пэтси и Сеймор закатили самый оглушительный концерт из всех, что звучали в их студии, чем довели Жасмин и Лолли до бешенства. Что касается Папашки, то он, похоже, ничего не слышал или ему было все равно.

Примерно дня через два, достав все чемоданы, чтобы вновь их упаковать, тетушка Куин сказала, что хочет отправить меня в колледж и собирается найти для меня другого учителя, такого же блестящего, как Линелль, который смог бы подготовить меня для учебы в лучших заведениях.

Я заявил, что не желаю покидать ферму Блэквуд, но она только улыбнулась на это, заметив, что скоро все изменится.

"У тебя пока даже борода не растет, мальчуган, – сказала она, – но ты взрослеешь не по дням, а по часам. Уже сейчас, если я правильно определяю на глаз, ты носишь туфли двенадцатого размера. Поверь, впереди тебя ждет много замечательного".

Я лишь улыбался, слушая тетушку. Меня все еще не покидала смутная эйфория, жестокая приподнятость чувств, связанная с похоронами Милочки, и в тот момент действительно не волновало ни взросление, ни что-либо другое.

"Когда в тебе взыграют гормоны, – продолжала тетушка, – ты захочешь посмотреть мир, и Гоблин уже не будет для тебя таким притягательным, как сейчас".

На следующее утро она уехала в Нью-Йорк, чтобы успеть на рейс до Иерусалима, где не бывала много лет. Не помню, куда она отправилась потом, но путешествие ее длилось очень долго.

Примерно спустя неделю после похорон Милочки Папашка вынул из трюмо написанное от руки завещание, по которому все ее драгоценности, а также одежда переходили к Пэтси.

Мы сидели в кухне, когда он вслух зачитал:

"Моей единственной девочке, моей дорогой, милой дочурке".

После этого Папашка, не глядя на Пэтси, отдал ей завещание, и глаза его светились таким же металлическим блеском, как у Большой Рамоны сразу после смерти Маленькой Иды.

Этот взгляд не изменился до конца его жизни.

Папашка пробормотал, что Пэтси завещан также и трастовый фонд, но нужно еще подписать какие-то официальные банковские бумаги. Он достал конверт с маленькими полароидными снимками, на которых Милочка запечатлела свои фамильные ценности. Каждый снимок был подписан с двух сторон.

"Ладно, но это не трастовый фонд, а ерунда какая-то, – проворчала Пэтси, запихивая в сумочку фотографии и завещание. – Всего тысяча в месяц. Тридцать лет назад это, возможно, и были большие деньги, но сейчас они превратились в жалкие крохи. И раз уж зашла об этом речь, скажу сразу, что хочу забрать мамины вещи".

Папашка вынул из кармана брюк жемчужное ожерелье и подтолкнул его по столу в ее сторону. Она взяла жемчуг. Но обручальное кольцо Папашка оставил у себя, на что Пэтси лишь пожала плечами и вышла из комнаты.

Дни и ночи Папашка почти ничем не занимался – только сидел за кухонным столом, отодвигал от себя тарелки с едой и не отвечал ни на какие вопросы. Жасмин, Лолли и Клем постепенно перекладывали на свои плечи заботы о ферме.

Я тоже подключился к делам и постепенно, проводя свои первые экскурсии по ферме Блэквуд, стараясь очаровать постояльцев, понял, что безумная эйфория, которая помогла мне пережить смерть и похороны Милочки, подошла к концу.

Надвигавшаяся вместо нее темная паника подобралась уже совсем близко, готовая накрыть меня с головой. Я старался загрузить себя делами: обсуждал меню с Жасмин и Лолли, пробовал соусы, выбирал фарфор, болтал с постояльцами, которые приезжали, чтобы отметить какую-нибудь очередную свою годовщину, и даже, когда требовалось, убирал в номерах, а еще объезжал на тракторе и газонокосилке все лужайки.

При виде того, как Обитатели Флигеля высаживают поздние весенние цветы – бальзамины, циннии, гибискусы, – меня охватывала отчаянная сентиментальная ярость. Я мысленно цеплялся за образ Блэквуд-Мэнор и все то, чем дорого было для меня это место.

Я бродил по длинной ореховой аллее, высаженной перед фасадом, и оглядывался на дом, любуясь его видом и представляя, какое поразительное впечатление он производит на новых гостей.

Я ходил из комнаты в комнату, проверяя, на месте ли туалетные принадлежности и диванные подушки, осматривая фарфоровые статуэтки на каминных полках и портреты, особенно наиболее знаменитые, а когда наконец прибыл портрет Милочки, сделанный по фотографии художником из Нового Орлеана, я снял зеркало в задней спальне по правую сторону и повесил новое полотно на освободившееся место.

Сейчас, вспоминая прошлое, я понимаю, что было жестоко показывать этот портрет Папашке, но он посмотрел на него тем же отсутствующим взглядом, каким смотрел на все остальное.

Однажды, прочистив горло после долгого молчания, он вдруг попросил Жасмин и Лолли вынести всю одежду и украшения Милочки из его спальни и перенести их в комнату Пэтси на втором этаже гаража.

"Не хочу хранить у себя то, что принадлежит Пэтси", – резко заявил он.

Среди вещей Милочки были два норковых манто и несколько красивых бальных платьев, сохранившихся со времен ее молодости, когда она, еще незамужняя, посещала балы на Марди Гра. Было там и свадебное платье, и стильные костюмы, давно вышедшие из моды. Что касается украшений, то среди них попадались и бриллианты, и изумруды, доставшиеся Милочке по большей части от матери или бабушки. Некоторые из них Милочка надевала только по случаю свадеб, устраиваемых в Блэквуд-Мэнор, а другие, любимые, – как, например, жемчуга, – носила каждый день.

Однажды ранним утром, когда Папашка сидел в полудреме за столом над чашкой остывшей овсянки, Пэтси потихоньку погрузила все эти вещи в свой фургончик и уехала. Я не знал, что и думать. Правда, мне, как, впрочем, и всем, было известно, что Сеймор, никчемный музыкантишка, подыгрывавший Пэтси и иногда исполнявший роль любовника, держал в Новом Орлеане ночлежку для всякого музыкального сброда, и я решил, что, наверное, она отвезла вещи туда.

Через две недели Пэтси вернулась домой в новом фургончике, на бортах которого уже было выведено ее имя. Они с Сеймором выгрузили оттуда новую ударную установку и новую электрогитару. Запершись в студии, они начали репетировать. Сразу стало ясно, что динамики у них тоже новые.

Папашка был в курсе происходящего, потому что Жасмин и Лолли торчали у задней двери, затянутой сеткой, и комментировали каждый шаг Пэтси. Когда вечером она проходила через кухню после ужина, он схватил ее за руку и потребовал ответа, откуда взялись деньги на все эти покупки.

Он хрипел, оттого что давно не разговаривал, и выглядел чуть заторможенным, однако кипел от ярости.

Последовавшая затем ссора была самой жестокой из тех, которые когда-либо вспыхивали между ними.

Пэтси выложила прямо, что продала все полученное от Милочки наследство, включая свадебное платье, фамильные украшения и памятные вещи, а когда Папашка набросился на нее, вновь схватила большой нож.

"Ты швырнул все это в мою спальню! – вопила Пэтси. – И велел вывезти все и распихать по моим кладовкам, словно хлам".

"Ты продала свадебное платье матери! Ты продала бриллианты! – ревел Папашка – Чудовище! Тебе вообще не следовало появляться на белом свете!"

Я бегал между ними и умолял прекратить шум, не то их услышат постояльцы. Папашка покачал головой и вышел через заднюю дверь. Он направился к флигелю, и позже я видел, как, сидя в кресле-качалке, дед курит, уставившись в темноту.

Что касается Пэтси, она собрала кое-какие вещи в спальне в особняке, где жила время от времени, и потребовала, чтобы я ей помог переехать, а когда я, не желая, чтобы нас видели вместе, отказался, обозвала меня избалованным отродьем, неженкой, Маленьким лордом Фаунтлероем[17] и голубым.

"Родить тебя было не моей блестящей идеей! Следовало бы от тебя избавиться! – проорала она через плечо, направляясь к лестнице. – Чертовски теперь жалею, что поступила не так, как хотела".

В эту самую секунду мне со стороны показалось, будто мать споткнулась о собственные ноги. На мгновение рядом с ней появился Гоблин, который, стоя к Пэтси спиной, улыбался мне. Громко охнув, она уронила ворох одежды и чудом не упала с верхней ступеньки. Я рванулся, чтобы ее поддержать, но она повернулась, и во взгляде ее было столько злости, что я в ужасе понял: она споткнулась не случайно – это было делом рук Гоблина.

Меня как громом поразило. Быстро подобрав одежду, я сказал, что провожу Пэтси. Никогда не забуду выражение ее лица, в котором смешались настороженность, взволнованность, зловещее уважение и презрение. Но что творилось в ее душе – не знаю.

Я вдруг испытал страх перед Гоблином. Испугался того, что он мог совершить.

Я помог Пэтси погрузить все вещи в фургон, чтобы Гоблин понял, что я не желаю ей зла. Пэтси уехала, объявив на прощание, что никогда не вернется, но, разумеется, вернулась через три недели и потребовала, чтобы ее пустили пожить в особняк, потому что деньги кончились и ехать ей больше некуда.

Как только Пэтси, по моим расчетам, отъехала на безопасное расстояние, я призвал Гоблина к ответу. Но никакой реакции не добился. Похоже, он где-то прятался, но, когда я поднялся к себе и сел за компьютер, Гоблин схватил мою руку и напечатал: "Пэтси сделала тебе больно. Мне она не нравится".

"Это не означает, что ты можешь причинять ей зло", – написал я и в подтверждение произнес те же слова вслух.

Моя левая рука тут же принялась энергично печатать.

"Я заставил Пэтси замолчать" – таков был ответ.

"Ты чуть ее не убил! – возразил я. – Никогда больше не смей причинять людям зло. Это не шутки".

"Не шутки, – написал он. – Она перестала делать тебе больно".

"Если ты будешь вредить другим людям, я перестану тебя любить", – пригрозил я.

В комнате повисла холодная тишина, а потом Гоблин выключил компьютер и обнял меня – тепло и ласково. Мне вдруг стало противно, оттого что его объятие оказалось таким приятным, а еще я внезапно испугался, что оно вот-вот может превратиться в эротическое. Прежде я не испытывал таких опасений.

"Пэтси назвала меня голубым. Может, так оно и есть? – подумал я. – Может, во мне действительно присутствует нечто подобное, а Гоблин это знает? Мы ведь все время вместе".

Страх смертного греха полностью завладел мною.

"Не грусти, Гоблин, – прошептал я. – В нашем доме и без того поселилась печаль. А теперь ступай, Гоблин. Ступай и дай мне подумать в одиночестве".

Впоследствии Пэтси больше никогда не смотрела на меня так, как смотрела прежде, но я не хотел признаваться в том, что имею отношение к происшествию на лестнице, поэтому не мог спросить ее, что она тогда почувствовала.

Тем временем все в доме знали, что каждое утро ее рвет в ванной комнате, а еще у нее появилась привычка слоняться по кухне, повторяя, что вся еда ей отвратительна. Папашка, согнанный с привычного места за столом, проводил теперь долгие часы во флигеле.

Он не разговаривал с рабочими – вообще ни с кем не разговаривал, а только смотрел телевизор и пил пиво, но на самом деле ничего не видел и не слышал.

Затем однажды вечером, когда Пэтси приехала поздно и, войдя в кухню, объявила, что больна и Жасмин должна приготовить ей поесть, Папашка уселся за стол напротив дочери и велел мне убираться вон.

"Нет уж, позволь ему остаться, если собираешься со мной разговаривать, – сказала Пэтси. – Ну, выкладывай".

Я не знал, что делать, поэтому вышел в коридор и прислонился к косяку, откуда мог видеть лицо Пэтси и затылок Папашки и слышать каждое произнесенное слово.

"Я дам тебе за это пятьдесят тысяч долларов", – сказал Папашка.

Пэтси смотрела на него не меньше минуты, а потом спросила: "О чем ты?"

"Я знаю, ты беременна, – сказал он. – Пятьдесят тысяч. И ты оставляешь ребенка здесь, с нами".

"Ты безумный старик, – усмехнулась она. – Тебе шестьдесят пять. Что ты собираешься делать с младенцем? Думаешь, я соглашусь снова пройти через все это за каких-то пятьдесят косых?"

"Сто тысяч долларов, – спокойно продолжал Папашка, а потом вдруг прошипел: – Двести тысяч долларов, Пэтси Блэквуд. Получишь их в день, когда ребенок родится и ты подпишешь отказ от него, передав на мое попечение".

Пэтси вскочила из-за стола и резко отпрянула, злобно глядя на отца.

"Какого черта ты не сказал мне об этом вчера? – завопила она, сжав кулаки и топая ногами. – Какого черта ты не сказал мне об этом сегодня утром? Безумный старик! Будь ты проклят!"

Она повернулась и выскочила из кухни, хлопнув дверью с натянутой на ней сеткой, а Папашка уронил голову на грудь.

Я зашел в кухню и постоял с ним рядом.

"Она успела от него избавиться", – произнес он, не поднимая головы.

Дед был совершенно убит этими событиями, но больше ни разу не сказал о них ни слова и снова замкнулся в полном молчании.

Что до Пэтси, то она на самом деле пару дней провела в своей комнате под присмотром Жасмин, а затем отправилась в своем новом фургоне колесить с одного деревенского праздника на другой.

Мне стало очень любопытно. Неужели Пэтси немедленно забеременеет только для того, чтобы получить двести тысяч долларов? И каково это – заиметь сестренку или братишку? Я действительно хотел это знать.

Папашка потихоньку начал возвращаться к труду, хлопоча на ферме в одиночку: белил заборы, там, где это было нужно, подрезал азалии, сооружал новые клумбы. Он не только высадил больше, чем прежде, осенних цветов, но изменил весь облик сада, сделав его еще прекраснее. Особенно ему нравилась красная герань, и, хотя она не очень долго цвела в жару, он высаживал много герани на клумбы и частенько отходил назад, чтобы посмотреть издали, как получается задуманный орнамент.

Какое-то время, совсем недолго, казалось, будто все у нас налаживается. Вроде бы радость не совсем исчезла из Блэквуд-Мэнор. Гоблин вел себя хорошо, но его лицо отражало, как в зеркале, растущие внутри меня напряжение и тревогу. Леденящая эйфория дала трещину. Страх вновь завоевывал мой разум.

Чего я боялся? Смерти, наверное. Мне очень хотелось увидеть призрак Маленькой Иды, но этого не случилось, а потом Большая Рамона как-то сказала, что когда люди попадают на небо, то они больше не появляются на земле, если только на то нет особой причины. Мне хотелось в последний раз взглянуть на Маленькую Иду. Я знал, что Милочка никогда не появится, но с Маленькой Идой были связаны особые надежды. Я все время спрашивал себя, как долго она пролежала мертвая в моей постели.

Тем временем жизнь в Блэквуд-Мэнор продолжалась.

Большая Рамона, Жасмин и Лолли, как всегда, идеально справлялись с делами в кухне, даже во время наплыва туристов. Папашка как заведенный продолжал чинить и обновлять все, что ни попадалось под руку, не давая себе отдыха, и к восьми часам вечера замертво валился на кровать.

Большая Рамона старалась как могла всех приободрить, все время что-то пекла по своим "особым рецептам" и даже несколько раз уговорила Пэтси пообедать со мной (в те дни, когда Папашка уезжал по делам), видимо считая, что мне это нужно, хотя на самом деле я не испытывал необходимости в общении с матерью. Приезжали и уезжали интересные гости, тетушка Куин писала прелестные письма, а на Пасху в Блэквуд-Мэнор съехался народ даже издалека. На лужайке стояли столы и играла музыка.

Папашка почти не принимал участия в устройстве пасхального банкета, и все понимали почему. Правда, он появился на празднике, принарядившись в светлый льняной костюм, но все время молча просидел в кресле, наблюдая за танцующими, и выглядел безжизненным, словно душа его давно воспарила. Провалившиеся глаза и желтоватая кожа делали его похожим на человека, удостоенного видения, после которого обычная жизнь потеряла для него всякое очарование.

При одном только взгляде на Папашку у меня перехватывало горло. Паника усиливалась. Сердце начинало биться, как молот, стук его отдавался в ушах. Над головой сияло идеально голубое небо, воздух был теплым, маленький оркестрик играл прелестную музыку, а у меня зуб на зуб не попадал.

В самом центре танцплощадки выплясывал Гоблин, одетый, как и я, в белый костюм-тройку. Он выглядел совсем как настоящий человек из плоти и крови и все время шнырял и лавировал между танцующими. Ему, видимо, было все равно, смотрю я на него или нет. Но потом он бросил на меня взгляд, сразу погрустнел, остановился и протянул ко мне обе руки. Лицо его было омрачено печалью, но на этот раз оно отражало не мои чувства, ибо я дрожал от страха.

"Тебя никто не видит!" – прошептал я едва слышно, и внезапно все вокруг стали для меня чужими, совсем как во время поминальной мессы Линелль.

А может быть, я просто почувствовал себя чудовищем из-за того, что способен видеть Гоблина, который и был единственным действительно близким мне существом, и ничто в целом мире не могло подарить мне утешение или тепло.

Я подумал о Милочке, лежащей в склепе в Новом Орлеане. Интересно, если бы я подошел к воротам склепа, то какой бы запах почувствовал – формальдегида или чего-то другого, мерзкого и отвратительного?

Я направился к старому кладбищу. Оказалось, что там слоняются гости, а Лолли разносит им шампанское. Никаких призраков над могилами я не увидел. Вокруг были только живые. Со мной о чем-то заговорили кузены Милочки, но я их не слышал, ибо в это время представлял, как поднимусь в спальню Папашки, достану из ящика стола пистолет, поднесу его к виску и нажму курок. "Если я сделаю это, страху придет конец", – крутилось в голове.

Тут я почувствовал, как меня обнимают невидимые руки Гоблина и он окутывает меня собою. Я словно почувствовал его сердцебиение и призрачное тепло. Для меня это было не внове. Но в последнее время такие объятия пробуждали во мне чувство вины. Только сейчас они показалось мне чрезвычайно своевременными.

И тогда ко мне вернулась эйфория – та самая дикая эйфория, которая впервые пришла, когда я, заливаясь слезами, покинул больничную палату Милочки.

Я стоял под дубом, гадая, способны ли печальные призраки кладбища видеть гуляющих здесь людей, и плакал.

"Пойдем со мной в дом. – Жасмин обняла меня за плечи и ласково повторила: – Пойдем, Тарквиний, пойдем".

Только в очень серьезных ситуациях наша экономка называла меня полным именем. Я последовал за ней, а она привела меня в кухню, велела сесть и выпить бокал шампанского.

Как всякий деревенский ребенок, я много раз пробовал и вино, и виски, но всегда понемногу. А в тот день, когда Жасмин ушла, я постепенно осушил целую бутылку.

Той ночью меня немилосердно рвало, голова болела так, что, казалось, сейчас расколется. Пасхальная вечеринка закончилась, а меня еще долго выворачивало наизнанку. Большая Рамона стояла рядом, сердито ворча, что Жасмин больше не должна давать мне пить.

10

Прошло несколько недель, и мне стало лучше. Наверное, нельзя беспрерывно ощущать панику – иначе мозг просто не выдержит. Паника накрывает волнами, и тогда нужно убеждать себя, что это пройдет.

Я вернулся к состоянию свинцовой тяжести, с которым умел справляться. Иногда накатывали воспоминания о Милочке, о том, как она пела, как готовила, что говорила по тому или иному пустяковому поводу или что могла бы сказать, а за этим вновь следовал ужас, словно меня кто-то взял и выставил на подоконник девятого этажа.

Тем временем я не забыл, как меня назвала Пэтси: неженкой, Маленьким лордом Фаунтлероем и голубым. Благодаря телевидению, видео и книгам я прекрасно знал, что это означало, и во мне укреплялось неизбежное юношеское подозрение, что характеристика верна.

Учти, я был слишком добропорядочным католиком, чтобы экспериментировать с сексуальной стимуляцией, когда оставался один, а завязать романтические отношения с кем бы то ни было не выпадало шанса. Я не верил, что можно ослепнуть от самовозбуждения, но одна мысль об этом заставляла меня, человека верующего, краснеть от стыда.

Но иногда мне снились эротические сны. И хотя я пробуждался раздраженный и униженный, обрывая их в самом начале, гоня прочь всякое воспоминание о том, что их вызвало, во мне сидело глубокое убеждение, что все эти сны были о мужчинах.

Не удивительно, что Папашка предложил Пэтси двести тысяч за младенца. Он ведь думал, что я никогда не женюсь, никогда не заведу детей. По моему виду, по тому, как я не мог вбить гвоздя в деревяшку, он догадался, что я голубой. И что другое он мог подумать, когда я с восторгом рассказывал за ужином о таких фильмах, как "Красные башмачки" или "Сказки Гофмана"? Он знал, что я голубой. Черт возьми, наверное, это понимал любой, кто меня когда-либо видел.

Гоблин тоже знал. Гоблин затаился и выжидал. Гоблин – что-то таинственное и невидимое, состоящее из щупальцев и пульсирующей энергии. Гоблин сам был голубым!

Как иначе я мог думать, вспоминая его объятия, от которых по моей коже иногда пробегала восхитительная прохладная дрожь, словно кто-то теребил пушок на всем теле, веля ему просыпаться.

В ухаживаниях Гоблина, наверняка греховных, всегда ощущалось что-то бесконечно интимное.

Как бы там ни было, я ничего не предпринимал, только размышлял об этом и старался занять себя чем-то, но паника во мне тем временем то возрастала, то затихала, каждодневно в часы сумерек доходя до пика.

Теперь, когда наступало лето и дни становились длиннее, приступы ужаса длились дольше – иногда с четырех дня до восьми вечера. Я вновь и вновь представлял, как подношу к виску пистолет и как пуля прервет эту боль. Потом я думал, каково будет Папашке и тетушке Куин, и гнал прочь мысли о самоубийстве.

Примерно в этот же период я заставил всех включать свет в комнатах в четыре часа, что бы ни случилось, не обращая внимания ни на каких постояльцев.

Я превращался в лорда Блэквуд-Мэнор – своеобразного Маленького лорда Фаунтлероя.

Каждый вечер я неизменно включал классическую музыку во всех гостиных и столовой, после чего проверял, свежи ли букеты, на местах ли стоит мебель и ровно ли висят картины на стенах; а как только паника затихала, шел в кухню к Папашке.

Но дед больше не разговаривал. Он сидел на стуле с прямой спинкой и смотрел отсутствующим взглядом на дверную раму с сеткой. Находиться рядом с ним было ужасно. Взгляд его с каждым днем становился все отрешеннее. Он даже не огрызался в ответ, как когда-то это делала Большая Рамона. Я ничем не мог его утешить.

Однажды вечером, когда паника стала невыносимой, да к ней еще примешались тоска и страх стать голубым, я спросил у Папашки:

"Ты не думаешь, что Пэтси снова забеременеет только для того, чтобы продать тебе младенца?"

Никто, даже я сам, не ожидал, что скажу такое Папашке. Мы с ним общались не очень доверительно. Во всяком случае, никогда прежде не обсуждали Пэтси.

Его ответ прозвучал спокойно и бесстрастно:

"Нет. Просто тогда, как мне показалось, подвернулся подходящий случай. Я подумал, что смогу спасти этого ребенка. Решил, что хорошо бы его вырастить и воспитать. Но, по правде говоря, я даже не был уверен, что она сумеет выносить его, сколько положено, даже если захочет. За свою жизнь она избавилась от слишком многих, а от этого женская утроба слабеет".

Меня изумила такая прямота. И я тут же задался вопросом, как же удалось уцелеть мне. Может, он и тогда посулил ей денег. Но я не спросил. Предпочел терзаться страхом, чем узнать правду. К тому же Папашка разговаривал совсем бесцветным металлическим голосом. Рядом с ним мне было не по себе. Я жалел его. Ни один из нас не сказал об этом больше ни слова.

А затем наконец – именно наконец! – пробило восемь, а значит, я мог отправиться наверх и, сидя на краю кровати рядом с Большой Рамоной, почувствовать себя в безопасности. Пока она расчесывала свои седые длинные волосы и медленно заплетала их на ночь, мы болтали о пустяках, а потом укладывались спать.

Однажды, около трех часов дня, я сидел на ступенях парадного крыльца и, глядя в конец длинной ореховой аллеи, наблюдал, как меняется свет. Сейчас я почти уверен, что это было во вторник и дом опустел – последние постояльцы, что приезжали на выходные, успели уехать, а гости на предстоящий уик-энд еще не прибыли.

Наступивший покой мне был ненавистен. Я вновь представил себя с пистолетом у виска. "Что же мне сделать, – подумал я, – чтобы выбросить эту мысль из головы? Отправиться порыбачить на пироге?" Но для этого было слишком поздно, к тому же я не хотел измазаться и промокнуть на болотах, а в доме все дела – абсолютно все – были переделаны.

И Гоблина нигде не было видно. Он приучился держаться подальше, когда на меня накатывало мрачное настроение, так что его влияние почти сводилось к нулю. И хотя он, вероятнее всего, откликнулся бы на мой зов, мне не хотелось его видеть. Когда я думал, что поднесу к голове пистолет, то невольно спрашивал себя, не убьет ли эта пуля нас обоих.

Нет, я не нуждался в компании Гоблина.

Потом вдруг меня осенило, что я, хозяин особняка, еще не побывал на чердаке, большая часть которого до сих пор оставалась для меня неизведанной территорией. Запретить мне подняться туда уже никто не мог – я для этого был слишком взрослым – да и спрашивать разрешения у кого-либо не было необходимости. Поэтому я вошел в дом и поднялся по лестнице.

В три часа дня через слуховые окошки на чердак проникало вполне достаточно света, так что я разглядел всю плетеную мебель – как мне показалось, целые гарнитуры с диванами, стульями и множеством других предметов – и огромное число сундуков.

Первым я исследовал кофр, некогда принадлежавший Гравье Блэквуду, – он стоял открытый, с маленькими вешалками и пустыми выдвижными ящичками.

Там было полно чемоданов со старой одеждой, лишенной для меня всякого очарования. Были и сундуки, все помеченные именем Лоррейн Маккуин. С новыми вещами. Мне не было до них дела. Я хотел найти что-то совсем старое, быть может, даже принадлежавшее жене Манфреда Вирджинии Ли.

Затем я наткнулся на невероятных размеров холщовый кофр с кожаными ремнями – он был такой огромный, что крышка почти доходила мне до пояса, а ведь в то время я уже был шести футов ростом. Из-под приоткрытой крышки выпирала сильно пропахшая плесенью одежда. На верхней бирке было выведено поблекшими красными чернилами: "Ревекка Станфорд", а затем адрес фермы Блэквуд.

"Ревекка Станфорд", – вслух произнес я. Кто бы это мог быть? За спиной раздался отчетливый шорох, а может, вовсе не за спиной, а впереди? Я замер и прислушался. Разумеется, шуршать могли и крысы, но в Блэквуд-Мэнор крыс не было. Потом мне показалось, что это вовсе не шорох, а спор между мужчиной, женщиной и кем-то еще... "Просто не может быть!" – эти слова прозвучали очень отчетливо, а затем я услышал женский голос: "Я ему верю, он это сделает!"

Она наклеила бирку, подумал я. Упаковала свой сундук и наклеила бирку. Она ждала, что он придет и заберет ее. Мисс Ревекка Станфорд.

Но откуда взялись все эти мысли?

Затем вновь раздался шум. Довольно настойчивый. У меня волосы на затылке встали дыбом. И мне понравилось это волнение. Очень понравилось. Оно было неизмеримо лучше депрессии, тоски и мыслей о пистолете и смерти.

"Сейчас появится призрак", – подумал я. Голоса... Нет, шорох. Этот призрак будет сильнее, чем призрак Уильяма. Он будет сильнее тех полупрозрачных привидений, что дрейфуют над кладбищем. Он обязательно появится, и все потому, что я увидел этот сундук. Возможно, это будет тетя Камилла, которую так часто встречают на лестнице, когда она поднимается на чердак.

"Кто ты, Ревекка Станфорд?" – прошептал я.

Тишина.

Я открыл сундук. Внутри оказался ворох покрытой плесенью одежды, среди которой попадались и другие предметы: старая расческа с серебряной ручкой, щетка для волос, украшенная серебром, бутылочки из-под высохших духов и серебряное зеркальце, потемневшее от времени и грязное, никуда не годное.

Я приподнял одежду, и эти предметы посыпались на дно кофра, где я увидел массу украшений: жемчужные ожерелья, броши, камеи – все они были разбросаны среди платьев, словно никому не нужные вещи. Меня это здорово озадачило, потому что как только я взял жемчуг в руки, то сразу понял, что он настоящий. А камеи... Я вынимал их по одной, убеждаясь, что держу в руках чудесные маленькие произведения искусства, которые очень понравились бы тетушке Куин. Все три камеи были оправлены в золото и выполнены на темных раковинах, что создавало поразительно красивый контраст.

Почему они оказались здесь, заброшенные и забытые, – я не знал. Кто свалил их здесь в кучу среди плесневеющих платьев и когда это было сделано?

Снова послышался шум, похожий на шорох, а потом раздались тихие шаги. Я резко повернулся лицом к двери.

Там стоял Гоблин. Он сердито посмотрел на меня с тревогой на лице, очень выразительно покачал головой и произнес буквально одно слово: "Нет".

"Но я хочу знать, кто она такая", – возразил я.

Он медленно растворился в воздухе, словно был слаб и напуган, и я почувствовал, как похолодало вокруг, что часто случалось после его исчезновений. Меня удивило, что Гоблин вдруг так ослабел.

К этому времени, как ты догадываешься, я настолько привык к Гоблину, что в значительной мере потерял к нему интерес. Я чувствовал превосходство над ним, а зачастую и вообще о нем не думал.

Я начал выкладывать содержимое кофра на крышку соседнего сундука. Было ясно, что в свое время вещи просто покидали кое-как и теперь они пришли в полную негодность – все, за исключением камей и жемчуга.

Там были красивые старые платья с рукавами гиго[18], еще с тех времен, когда носили юбки до пола, блузки из прогнивших кружев – и к двум или трем из них были приколоты чудесные камеи на раковине, некогда прекрасные шелковые наряды. Некоторые вещи буквально расползались у меня в руках. Камеи оказались все на один сюжет: «Ревекка у колодца».

"Выходит, ты любила только один сюжет, – вслух произнес я. – Может быть, твое имя тоже связано с ним?"

Я снова услышал шорох и почувствовал какое-то мягкое прикосновение, словно кошка коснулась лапкой моей шеи. Затем наступила тишина. Выло тихо и спокойно, день клонился к вечеру, приближался тот страх, от которого мне приходилось бежать.

Не видя лучшего выхода, я продолжал исследовать кофр.

Нашел тапочки, иссохшие и покореженные, как куски древесины, прибитые волной к берегу. Среди вещей валялась и открытая пудреница, источавшая слабый сладкий аромат спустя столько лет. Пара разбитых флакончиков из-под духов и маленькая книжица в кожаном переплете с исписанными страницами – все записи настолько поблекли, что превратились теперь в фиолетовую паутину.

Плесень ничего не пощадила, разрушив всю эту чудную одежду и превратив шерстяные вещи в липкую черную массу, что делало их абсолютно непригодными.

"Сколько добра пропало", – вслух произнес я, потом забрал жемчужные ожерелья, которых оказалось целых три, все пять камей, включая две, что пришлось отстегивать от старых блузок, и спустился с этими богатствами вниз, где нашел Жасмин, которая, стоя у кухонной раковины, мыла к ужину несколько сладких перцев.

Я рассказал ей о своих находках и выложил на стол украшения.

"Незачем было тебе туда ходить! – заявила она и, к моему удивлению, вскипела: – Знаешь, в последние дни ты совсем распустился. Почему ты не спросил у меня разрешения, прежде чем подниматься на чердак, Тарквиний Блэквуд?"

Жасмин еще долго распиналась в том же духе.

А я, не обращая на нее внимания, разглядывал камеи.

"Все на один сюжет, – снова сказал я. – "Ревекка у колодца". И все как одна красивые. Почему их швырнули в сундук с остальными вещами? Тебе не кажется, что тетушка Куин обрадуется новым камеям?"

К тому времени у тетушки было по крайней мере десять камей на сюжет "Ревекка у колодца" – это я знал точно, хотя мне было пока неизвестно, как у нее появилась первая из них. Знай я об этом тогда, разволновался бы еще больше.

За ужином я рассказал деду о вылазке на чердак и показал трофеи, но он остался, как всегда, равнодушен, а когда Жасмин начала строго выговаривать мне насчет того, чтобы впредь я не смел совать нос куда не следует, Папашка произнес помертвевшим голосом:

"Можешь брать все, что там найдешь".

Услышав это, Жасмин тут же притихла.

Перед тем как укладываться спать, я отдал жемчуга Большой Рамоне, но она заявила, что у нее сердце к ним не лежит, что с ними связана одна история – с ними и со всеми вещами, что лежали в сундуке.

"Сохрани их до того дня, когда женишься, – сказала она. – Вот тогда и подаришь жемчуг своей молодой жене. Но сначала пусть ожерелья благословит священник. Запомни. Никому не дари их без его благословения".

"В жизни ничего подобного не слышал, – удивился я. – С каких это пор священники благословляют жемчуг?"

Я упрашивал ее рассказать мне всю историю – уж кто-кто, а она-то обо всем знала, – но Рамона наотрез отказалась, заявив, что почти все забыла. Но я-то не сомневался, что это выдумка.

В тот вечер Большую Рамону осенила блестящая идея: произнести весь Святой розарий. Так мы и сделали, размышляя над Скорбными тайнами, после чего перешли к Знаку раскаяния, обратив свои молитвы к бедным душам в Чистилище, а потом вознесли молитву к архангелу Михаилу, чтобы он защитил нас в битве со злом, и легли спать.

На следующий день я написал тетушке Куин о своей находке, сообщив, что присоединил камеи к ее коллекции, выставленной в гостиной, и что жемчуга теперь лежат в ее трюмо, на тот случай, если вдруг они ей понадобятся. Я попросил тетушку рассказать ту историю, которую отказывалась поведать Большая Рамона. Кто такая Ревекка Станфорд? Каким образом ее вещи попали в наш дом?

Я снова побывал на чердаке и весь его обыскал. Конечно, там нашлись и другие чудесные предметы: старые столики и лампы в стиле ар деко[19], мягкая мебель с признаками начавшегося гниения и даже пара пишущих машинок – древние черные агрегаты, весившие, наверное, тонну. Горы старой одежды, которая на первый взгляд годилась только старьевщику, и старый-престарый пылесос, достойный какого-нибудь музея.

Что касается плетеной мебели, я велел перенести всю ее вниз и отреставрировать, заручившись одобрением Папашки, которое в конце концов было дано молчаливым кивком. Обитатели Флигеля обрадовались новому заданию, так что дело пошло.

Ничего другого, представлявшего интерес, я не обнаружил. Ревекка Станфорд пока оставалась для меня загадкой, и когда я заглянул на чердак в последний раз, то прихватил с собою книжечку в кожаном переплете, которую заметил еще раньше среди ее вещей.

И вновь на меня накатило тревожное волнение, а в дверях опять возник Гоблин и отрицательно покачал головой.

Мне понравилось, что мое волнение и отчаяние тут же прошли.

Следующий день, четверг, был тоже спокойным, бесхлопотным. Меня снова охватила паника, и после ленча я отправился побродить по ореховой аллее, послушать, как под ногами поскрипывает мелкий гравий.

Свет был по-утреннему золотистый, но уже начал угасать, и страх вновь тяжело наваливался на меня, не давая дышать.

Дойдя до крыльца, я опустился на ступеньку, открыл книжечку, найденную в сундуке Ревекки Станфорд, и попытался прочесть, что там написано.

Мне не понадобилось много времени, чтобы расшифровать имя на первой странице: "Камилла Блэквуд". Что касается остальных записей, то они были весьма неразборчивы, однако я понял, что это стихи.

Книга стихов Камиллы Блэквуд! А ведь именно призрак Камиллы всегда видят на чердачной лестнице! Я побежал рассказать об этом Жасмин, устроившей себе перекур на заднем крыльце.

Пришлось снова выслушать гневную речь:

"Тарквиний, не трогай эти вещи! Отнеси книжицу в комнату мисс Куин, пусть там и лежит до ее приезда!"

"Послушай, Жасмин, как по-твоему, что ищет призрак Камиллы? Ты ведь видела его так же, как и я. И почему ты не велишь мне трогать эту книгу? Разве не понятно, что Камилла потеряла ее или куда-то случайно засунула, а ты ведешь себя так, будто все это пустяки, не имеющие значения".

"А для кого это имеет значение! – огрызнулась она. – Для тебя? Ты разве видел призрак Камиллы на лестнице?"

"Видел, причем дважды, и ты это знаешь", – подтвердил я.

"Интересно, как ты теперь собираешься сообщить ей, что нашел книгу? Через своего ангела-хранителя во время вечерней молитвы?"

"Неплохая идея, – подхватил я. – Ты тоже видела ее призрак – не отрицай".

"Послушай меня, – попыталась разубедить меня Жасмин, – я ни разу его не видела, просто так говорила. Для туристов. Да я в жизни не встречала ни одного призрака".

"Я знаю, ты лукавишь, – заявил я. – Думаю, ты даже Гоблина видела. Иногда ты смотришь на него в упор – я заметил. Так что, Жасмин, тебе меня не провести".

"Прикуси язычок, юноша".

Я понял, что больше ничего от нее не добьюсь.

Жасмин еще раз повторила, чтобы я убрал книгу подальше. Но у меня были другие планы. Я знал, что если подержать каждую страницу над галогеновой лампой, то, скорее всего, я сумею разобрать какие-то строки. Но этого было мало. К тому же мне недоставало терпения и выносливости.

Я отнес книжку к себе наверх, оставил на письменном столе, затем спустился и снова уселся на ступени крыльца, надеясь, что подъедет какой-нибудь гость и что-нибудь изменится в этой гнетущей тишине угасающего дня. Паника становилась все сильнее.

"Милостивый Боже, я бы сделал все, что угодно, чтобы этого не было! Все, что угодно, – с горечью произнес я и закрыл глаза, а потом негромко позвал: – Где ты, Гоблин?"

Но он так же, как и Всевышний, не удостоил меня ответом, и тут мне показалось, будто жар весеннего дня несколько остыл и с болот подул прохладный ветерок. Оттуда никогда не веяло холодом, по крайней мере очень редко, поэтому я повернулся и взглянул в ту сторону, где за домом располагалось старое кладбище и высились громоздкие кипарисы. Болото выглядело, как всегда, темным и таинственным, оно словно нависло над кладбищем, растекаясь черной бесформенной громадой до самого голубого горизонта.

С той стороны по крутому склону спускалась какая-то женщина Она широко и уверенно шагала, приподняв правой рукой края темных юбок.

"Очень хорошенькая, – вслух произнес я. – Именно такой я вас и представлял".

Меня поразили собственные слова. С кем это я говорю? Тут я почувствовал, что Гоблин потянул меня за левую руку. Когда я к нему обернулся, по мне словно пробежал ток, а Гоблин мелькнул на мгновение, яростно качая головой, и сразу исчез. Так вспыхивает, прежде чем перегореть, электрическая лампочка.

Тем временем ко мне по-прежнему приближалась хорошенькая молодая женщина. Теперь я мог разглядеть, что она улыбается и что одета прелестно и очень старомодно: кружевная блузка под горло с рукавами гиго и камеей, затянутая в талии темная юбка из тафты до самой земли. У нее была высокая полная грудь и роскошные бедра, покачивавшиеся при ходьбе. Лакомый кусочек. Каштановые волосы убраны с лица, виски и лоб открыты, а в больших темных глазах светится веселье.

Наконец она дошла до ровной лужайки, на которой стоит наш дом, и слегка вздохнула, словно прогулка с края болот была нелегкой.

"Но тебя ведь не похоронили на том кладбище?" – спросил я, как будто мы были лучшими друзьями.

"Нет", – ответила она тихим милым голоском, подходя еще ближе и усаживаясь рядом со мной на ступеньку. При малейшем движении в ушах у нее подрагивали черно-белые серьги-камеи.

"А ты действительно красавчик, как все говорят, – улыбнулась незнакомка. – Да что там, ты уже мужчина. Так чего же ты так беспокоишься? – И добавила очень неясно: – Тебе нужна такая хорошенькая девушка вроде меня, чтобы ты понял, на что способен?"

"А кто сказал тебе, что я беспокоюсь?" – поинтересовался я.

Она была просто великолепна – так, во всяком случае, мне показалось. Природа одарила ее не только восхитительным лицом и прекрасными большими глазами, но и бойкостью, свежестью, утонченностью. Разумеется, это впечатление усиливал и корсет, затянувший тонкую талию, и оборки на блузке, туго накрахмаленные, безукоризненно отутюженные. Юбка из тафты, поблескивавшая на солнце, была темно-шоколадного цвета, а маленькие ножки обуты в причудливые высокие ботинки со шнурками.

"Я просто знаю, что ты беспокоишься, – ответила она. – Я многое знаю. Можно сказать, все, что происходит. Люди на земле полагают, что все идет своим чередом, но это не так. На самом деле каждую секунду что-то случается".

Она потянулась вперед и взяла в обе руки мою правую ладонь. А я снова испытал потрясение, как от электрошока, по всему телу побежали восхитительные мурашки, я наклонился вперед, чтобы поцеловать ее в губы.

Она игриво отпрянула, но только для виду, а потом, прижавшись грудью к моей руке, сказала:

"Пойдем скорее в дом. Я хочу, чтобы ты зажег лампы".

Это предложение показалось мне очень разумным. Я ненавидел длинные тени приближающегося вечера. Пора зажечь лампы. Осветить весь мир.

"Я тоже ненавижу тени", – сказала она.

Мы поднялись вместе. У меня слегка кружилась голова, но я не хотел, чтобы она об этом догадалась. Мы вместе вошли в дом, объятый прохладной тишиной. Я лишь услышал, как в кухне тихонько журчит вода. Четыре часа дня. Обед подадут только через два часа. Но как необычно теперь выглядел дом! И какой здесь стоял своеобразный запах: кожи, растоптанных цветов, а еще нафталина и воска.

Гостиная была заполнена совершенно другой мебелью: строгими диванами и стульями на блестящих черных ножках – настоящей викторианской мебелью, как мне показалось. Привычное мне пианино сменил огромный старинный рояль. На окнах висели тяжелые бархатные портьеры темно-синего цвета, как ночное небо, а кружевные полотнища были изящно разрисованы павлинами. Окна открыты. Как красиво, когда легкий ветерок колышет кружевных павлинов, подумал я, как красиво.

Я затрепетал от восторга, уверенный, что вижу перед собой идеальную красоту, и все остальное утратило для меня всякое значение.

Оглядев столовую, я понял, что она тоже изменилась: на окнах появились шелковые портьеры персикового цвета с золотой бахромой, стол стал овальным, в центре его возвышалась ваза с цветами. Свежие розы, настоящие садовые розы на коротких стеблях, скинувшие несколько лепестков на вощеную столешницу. Не холодные в своем великолепии гибриды, выращенные в оранжерее, а обыкновенные розы, которые колются и могут оцарапать руки. На круглой вазе застыли капельки воды.

"Великолепно, не правда ли? – обратилась она ко мне. – Я сама выбирала ткань на портьеры. Я очень много сделала.

И по мелочам, и серьезные вещи. Эти розы я срезала на заднем дворе, где разбила розарий. Здесь не было розария до меня. Хочешь его увидеть?"

У меня в мыслях промелькнул слабый протест, что, мол, на ферме Блэквуд нет розария, что на его месте давным-давно соорудили бассейн, но подобное заявление могло бы показаться сейчас неуместным и даже грубым.

Я повернулся к ней и сказал, что не могу больше сдерживаться, а потом наклонился и припал губами к ее рту. Ни в одном сне я не испытывал ничего подобного. Никогда я не ощущал ничего подобного. Никогда не знал ничего подобного. Даже сквозь одежду я почувствовал жар ее тела – такой нестерпимый, что я чуть не испытал экстаза Я обнял ее, приподнял, прижался к ней коленями и проник языком в ее рот.

Когда она отстранилась, мне понадобилось собрать в кулак все самообладание, чтобы позволить ей упереться ручкой в мою грудь.

"Зажги лампы для меня, Квинн, – велела она. – Сам знаешь, какие. Масляные лампы. Зажги их. А потом я сделаю тебя самым счастливым юношей на всем белом свете".

"Да, да, конечно", – кивнул я.

Я знал, где стоят лампы. Мы всегда держали масляные лампы в доме, ведь в деревне могут в любой момент вырубить электричество. Достав из шкафа масляную лампу, я поставил ее на обеденный стол, снял стеклянный колпак и поднес к фитилю зажигалку, которую всегда носил в кармане как раз для этих случаев.

"Поставь ее на окно, дорогой, – попросила она. – Да, сюда, на подоконник. А теперь пройдем в гостиную и там тоже зажжем лампу".

Я поставил лампу на подоконник.

"Но ведь это опасно: она стоит прямо под кружевным полотнищем, совсем близко к шторам".

"Не волнуйся, дорогой", – успокоила меня незнакомка и быстро повела по коридору в гостиную.

Я нашел лампу в высоком китайском комоде, стоявшем в простенке между дверей. Зажег ее и точно так же, как в столовой, поставил на подоконник.

Здесь прежней осталась только высокая золотая арфа, но все остальное неузнаваемо изменилось.

У меня как-то странно закружилась голова, я не осмеливался даже подумать о том, чтобы овладеть красавицей, о том, что она обнаружит мое полное невежество в этом вопросе.

"Ты мой дорогой, – ворковала она. – Хватит тебе разглядывать красивую мебель, сейчас это не важно".

Но я ничего не мог поделать, потому что всего секунду назад, когда я вынимал лампу из комода, все здесь было мне знакомо, а теперь опять изменилось: появились черные стулья, обтянутые фиолетовым атласом, зазвучал хор голосов, произносящих молитвы Святого розария!

На потолке играли отблески свечей. Что-то было не так, здесь произошло что-то ужасно печальное.

Меня зашатало, и я чуть не упал, когда обернулся на голоса. С каждой секундой они становились все громче. Внезапно комната наполнилась одетыми в черное людьми – они сидели на стульях, диванах и на маленьких складных табуреточках; громко всхлипывал какой-то мужчина.

Остальные плакали.

А что за маленькая девчушка уставилась на меня?

Перед окнами был выставлен гроб, открытый гроб, в воздухе стоял тяжелый запах цветов – от воскового аромата лилий было просто не продохнуть. А потом из этого гроба поднялась светловолосая женщина в голубом платье. Одним быстрым движением, словно подхваченная волной, она выбралась наружу и ступила на блестящий пол.

"Линелль!" – воскликнул я. Но ошибся. Это была Вирджиния Ли. Разве я мог не узнать прелестное личико Вирджинии Ли! Наша благословенная Вирджиния Ли. Крошечная девчушка душераздирающе закричала: "Мама!" Как могло случиться, что женщина восстала из гроба?

"Прочь из этого дома!" – приказала она и в ярости потянулась к незнакомке, стоявшей рядом со мной.

Белые руки чуть было не схватили красавицу, но та зашипела, брызгая слюной, и фигура Вирджинии Ли, нашей благословенной, милой Вирджинии Ли, нашей семейной святой, а также гроб, рыдающий ребенок, толпа скорбящих – все на секунду вспыхнуло и исчезло.

Хор голосов постепенно затих, словно волна, утянутая с пляжа обратно в океан. Радуйся, Мария, Благодати Полная, – а потом ничего. Легкий ветерок, мигающая лампа на подоконнике и запах горящего масла.

У меня так кружилась голова, что я с трудом устоял на ногах. Женщина прильнула ко мне.

Вокруг нас звенела тишина Мне хотелось что-то сказать, что-то спросить... Я попытался сформулировать мысль – как-никак здесь только что побывала Вирджиния Ли, – но в следующую секунду уже держал женщину в объятиях и целовал ее. Плотское желание стало болезненным, я уже не мог его сдерживать – это было еще хуже, чем проснуться после эротического видения, – и я залепетал:

"Нет, так нельзя, мы должны прекратить. Это смертный грех".

"Квинн, мой дорогой Квинн, ты моя судьба. – Ее слова прозвучали невыразимо нежно. – Отнеси меня в мою комнату".

За плотным кружевом поднимался дым. Тихо и безутешно рыдала какая-то женщина. Послышались детские всхлипывания, скорее напоминавшие кашель. Но красавица рядом со мной улыбалась.

"Я маленькая и легкая, – сказала она. – Видишь, какая у меня тонкая талия? Я вешу, как перышко. Отнеси меня наверх".

Я начал подниматься по скругленной лестнице все выше и выше. Нельзя упасть от головокружения, если подниматься вверх. Никогда в жизни я не испытывал подобного восторга. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким сильным.

Мы оказались в спальне, и хотя по расположению окон и арки дверного проема это была вроде бы моя комната, но на самом деле мы были в ее спальне. И вот мы уже лежим под кружевным балдахином на просторной кровати, в раскрытые окна влетает ветерок и шевелит кружево у нас над головами.

"Итак, мой большой мальчик, вот сейчас можно".

Она стянула с меня брюки и приподняла свои юбки. Ее кожа была горячей.

Я скользнул внутрь женщины! Впервые в жизни! Меня словно сдавили горячие тиски. Я достиг пика страсти, пролил в нее семя и почувствовал, как она вся трепещет, подталкивая меня бедрами, а потом она откинулась изможденно на спину и, задыхаясь, коротко рассмеялась.

Я рухнул на кровать. Потянуло дымом, но это не имело никакого значения. Внизу метались люди, но это тоже не имело значения. Женщина повернулась ко мне и, опершись на локоть, сказала:

"Найди там то, что осталось от меня, Квинн. Найди то, что осталось от меня. Узнай, что они со мной сделали".

Какой страстной и утонченной она была, какой хрупкой и сломленной. Серьги-камеи подрагивали возле тонкого личика. Я коснулся ее ушка. Коснулся того места, где сережка пронзила мочку, а потом красивой черно-белой камеи у горла.

"Ревекка..." – только и смог выдавить я.

И в то же мгновение увидел за ее спиной Гоблина, который все так же отрицательно качал головой. Гоблин был как живой – видимо, использовал всю свою энергию.

"Сделай это для меня, – продолжала женщина. – Сделай это, и я вернусь к тебе, Квинн. И это будет сладостно, каждый раз сладостно. Я была рождена для того, чтобы приносить другим счастье. Я верю в это, Квинн. Я подарила тебе твой первый раз, Квинн. Не вздумай меня забыть. Я всю жизнь старалась делать только одно: дарить наслаждение".

Камея у ее горла очень походила на те, что хранила у себя тетушка Куин, и в то же время она была другая. Все происходящее казалось мне вполне разумным. Ревекка умерла где-то там, и на ней была эта камея. Да. Я протянул руку, чтобы дотронуться до ее мягких каштановых волос.

"Тарквиний, Тарквиний, Тар-кви-ний", – раздался крик Жасмин.

Она бегом поднималась по лестнице, топая так, что даже пол дрожал.

Я был один в комнате.

Сел. Брюки расстегнуты. Залиты семенем, как и покрывало. Я быстро привел себя в порядок, а потом, схватив стопку бумажных салфеток с ночного столика, стер все улики и, когда Жасмин вбежала в комнату, встретил ее стоя.

"Ты совсем ополоумел! – кричала Жасмин. – Зачем поставил лампы на подоконники? С ума сошел? Ты поджег занавески! О чем ты только думаешь!"

Я заметался. Пожар! В Блэквуд-Мэнор! Не может быть! Но Жасмин схватила меня за руку, когда я рванулся прочь мимо нее.

"Мы уже все потушили! – сказала она. – Почему ты это сделал? Могла случиться большая беда".

Тем же днем Лолли и Большая Рамона с помощью Обитателей Флигеля заменили сгоревшие кружевные занавески. Тяжелые портьеры не пострадали. Не успели вспыхнуть.

Меня охватил ужас. Я оцепенело сидел в своей комнате, не отвечая ни на какие вопросы. Появился Гоблин. Уселся в кресло по другую сторону камина и обеспокоенно уставился мне в лицо. Компьютер включился сам по себе. Но я не тронулся с места Не хотел, чтобы Гоблин начал набирать текст моей рукой. Мне было нечего ему сказать.

Наконец, устав от его пытливого взгляда, я спросил:

"Зачем она приходила? Откуда она взялась?"

Он не мог ответить и смешался.

Я подошел к компьютеру и позволил Гоблину взять мою левую руку. Он напечатал: "Ревекка – очень плохая. Сожгла дом. Ревекка злая".

Я напечатал в ответ: "Скажи мне то, чего я не знаю. Например, откуда она явилась?"

Наступила долгая пауза – никакого ответа. Я вернулся в кресло и вновь погрузился в мрачные мысли.

За ужином, когда за столом собрались Папашка, Жасмин, Лолли и Большая Рамона, я рассказал им почти все, что произошло. Не скрыл и эротической части, того, что был близок с призраком. Я пытался объяснить, что происходившее казалось мне реальным, что просьба Ревекки зажечь лампы была вполне разумной, и пересказал им все, что говорила Ревекка.

Я показал им камею, найденную в сундуке наверху, ту самую, что присоединил к коллекции, выставленной в гостиной, ту самую, что, несомненно, когда-то давно принадлежала Ревекке Станфорд.

""Ревекка у колодца" – видите? Ее тоже звали Ревеккой. Кто она такая, зачем приходила?"

Внезапно я почувствовал головокружение и посмотрел на камею, лежащую на кухонном столе. Казалось, будто я вновь слышу голос Ревекки, а может быть, я просто пытался что-то вспомнить. Я сосредоточенно старался воссоздать в памяти произошедшее. "Умерла там. На ней была камея. Умерла там". Меня охватила дрожь. "Очень много красивых кружевных блузок. Он всегда любил белое кружево".

Я попробовал мыслить ясно. Рассказал о том, что она взяла с меня слово найти остров и разыскать там "то, что от нее осталось".

Когда заговорил Папашка, вид у него был по обыкновению мрачный. И голос звучал, как всегда, безразлично:

"Не нужно искать тот остров. Ты и сам должен понимать, что теперь от острова ничего не осталось. Его поглотило болото. А если когда еще раз увидишь проклятого призрака, то просто осени себя крестом".

"Это нужно было сделать сразу, – сказала Большая Рамона. – И тогда она потеряла бы свою силу, потому что явилась из преисподней".

"Как же она выбралась из этой самой преисподней, чтобы прийти ко мне?" – поинтересовался я.

"Кстати, насчет камей, – вмешалась Жасмин. – Верни их на прежнее место, на чердак. Засунь обратно в сундук, где они лежали".

"Теперь уже слишком поздно, – тихо произнес Папашка, – просто не позволяй ей больше играть с тобою".

Мы немного помолчали. Рамона взялась кипятить молоко для кофе, и в кухне приятно запахло. До сих пор помню тот запах горячего молока.

Только тогда я обратил внимание, что Лолли сидит за столом принаряженная – значит, собирается на свидание к своему другу. Тот неоднократно делал ей предложение и всячески заманивал уехать с ним куда-то, но так и не сумел уговорить. Лолли была похожа на индийскую красавицу. А на Жасмин было красное шелковое платье простого покроя. И вдруг она закурила прямо в кухне, что случалось крайне редко.

По чашкам с кофе разлили горячее молоко. Я смотрел, как поднимается парок.

"Вы мне верите, – сказал я. – Все до одного".

Папашка кивнул Жасмин.

"Расскажи ему", – велел он.

"О чем она должна мне рассказать?" – спросил я.

Жасмин сделала последнюю затяжку, притушила сигарету о край своей тарелки и – неслыханное дело! – тут же прикурила следующую.

"Тревогу поднял Гоблин, – сказала она. – Он явился сюда и начал показывать, что занавески загорелись. Гоблин промелькнул вот так, – она щелкнула пальцами, – и исчез, но был совсем как живой".

"Он выбил из ее руки тарелку", – добавила Лолли.

Жасмин кивнула "А еще одну тарелку сбросил с сушилки".

Я лишился дара речи. В душе поднялась целая буря чувств. Всю мою жизнь эти люди уверяли меня, что никакого Гоблина не существует, что мне не следует о нем говорить, что Гоблин – плод моего подсознания, что я просто-напросто выдумал себе товарища по играм, – а теперь вдруг выясняется такое. Изумленный, я не находил слов.

"Как это создание сумело выкинуть тарелку из сушилки?" – поинтересовался Папашка.

"А я вам говорю, что так и было, – рассердилась Жасмин. – Я ополаскивала тарелки в раковине и вдруг слышу сзади грохот. Оборачиваюсь – он тут как тут, показывает на дверь, а потом взял и выбил тарелку у меня из руки".

Все притихли.

"Так вот почему вы мне верите? Потому что видели Гоблина своими собственными глазами?" – спросил я.

"Я не говорю, что верю хотя бы одному твоему слову, – резко парировала Жасмин. – Я просто говорю, что видела Гоблина. А больше сказать мне нечего".

"Вы знаете, кем была Ревекка?" – спросил я, по очереди оглядывая всех присутствующих.

Никто не проронил ни слова.

"Придется пригласить в дом священника, – заявил Папашка тем же безжизненным тоном, каким говорил теперь всегда. – Я позову отца Мэйфейра. А то слишком много призраков зачастило к нам, и мне наплевать, если одним из них была Вирджиния Ли".

"А ты, маленький идиот, – повернулась ко мне Большая Рамона, – перестань сиять из-за того, что все тебе верят, и втемяшь себе в башку, что ты чуть не спалил весь дом".

"Чертовски верно сказано, – заметила Жасмин. – Я не говорю, что не верю, будто ты видел это создание, эту тварь, эту женщину, но мама права: ты, черт тебя побери, чуть не спалил Блэквуд-Мэнор. Устроил пожар, будь оно все проклято".

"Послушайте, я все это знаю, – обиженно ответил я, действительно оскорбившись не на шутку. – Но кто она такая? Почему хотела сжечь дом? Она что, умерла на острове? Другого объяснения я не вижу".

Папашка поднял руку, призывая всех к молчанию.

"Не важно, кто она такая. Если она и умерла где-то там, то от нее уже ничего не осталось. А ты делай так, как я тебе велел: крестись".

"И не смей больше попадаться ей на крючок", – вставила Лолли.

Они еще с полчаса продолжали в том же духе: распекали меня на все корки. Когда я вышел из кухни, голова гудела. Я вновь и вновь вспоминал свою близость с незнакомкой, хотя признаться в этом своим домочадцам ни за что бы не осмелился, и чувствовал, что должен уйти.

Я оказался в гостиной. Наверное, зашел туда, желая убедиться, что это та самая гостиная, которую я знал, а не та, что пригрезилась мне в видении, и невольно уставился на портрет Манфреда Блэквуда. Сколько гордости и достоинства в его бульдожьей физиономии! Поразительно, какой разнообразной бывает красота. Большие скорбные глаза, приплюснутый нос, выпирающий подбородок и рот с приподнятыми уголками – все сочеталось гармонично и казалось величественным. Я невольно заговорил с ним, бормоча, что он-то знал, кто такая Ревекка Станфорд, но я тоже скоро узнаю.

"Почему ты не пришел, чтобы остановить ее? – обратился я к портрету, глядя, как на нем играет свет. – Почему появилась Вирджиния Ли?"

Я прошел в столовую и взглянул на портрет Вирджинии Ли. Вспомнил, как видел ее, живую, в движении, вспомнил ее голос, маленькие голубые глазки, горящие яростью и злобой. На меня вновь накатила дурнота. Я даже обрадовался ей, так как мне стало легче различать смутные голоса, которые до этой минуты сводили меня с ума, бормоча что-то неразборчивое.

"...плохо обращаться с моими детьми".

Душераздирающий плач.

"Я боюсь, что умру и кто-то будет плохо обращаться с моими детьми".

Хор в гостиной распевал молитвы Святого розария.

Плакала женщина.

"Очень плохо обращалась с моими бедными детишками".

"Вирджиния Ли, – сказал я. – Я не хотел этого делать". Но в ответ – молчание, портрет безмолвствовал, и молитв я больше не слышал. Но изо всех сил старался припомнить то, чего никогда не происходило. Меня охватила сонливость. Я должен был прилечь.

Когда я добрел до своей комнаты, то совершенно выбился из сил. Намочив полотенце, я, как сумел, отчистил покрывало, а затем плюхнулся в постель и провалился в странный полусон. Меня словно покинуло сознание.

Со мной говорила Ревекка. Моя комната снова превратилась в ее спальню, и она опять объясняла, что события в жизни не идут своим чередом. Каждую минуту случается что-то неожиданное. А еще она сказала, что никуда не уходила: "Я не старею. Я никуда не убегаю". Мне хотелось расспросить ее подробнее, но тут наползла темнота, я повернулся на бок и почувствовал то сладостное состояние, которое наступает перед пробуждением. Тело наслаждалось расслабленным покоем после сексуальной разрядки, и не было больше ни женщины, ни ее странных разговоров.

Я погрузился в сладкую дрему, но вдруг понял, что в изножии кровати стоит Папашка.

"Всю свою жизнь ты твердишь о призраках и духах, о Гоблине, о тенях на кладбище, – монотонно заговорил он, – а теперь еще и эта тварь проникла то ли в наш дом, то ли в твое воображение – честно, не знаю даже куда. Но ты должен бороться за свой разум, чтобы твой блестящий ум не пропал даром. Тебе уже восемнадцать, пора определить цель в жизни. Постарайся, чтобы эту цель никогда не заслонили призраки".

Я сел в кровати.

"Я злюсь, – признался дед, – я по-настоящему злюсь, что ты чуть не сжег наш дом. Но не знаю, что и думать о происшедшем. Несмотря на злость, я все-таки верю, что на тебя просто нашло какое-то затмение. Ведь ты любишь ферму Блэквуд не меньше меня".

Я поспешно подтвердил, что так оно и есть.

"Тогда приведи свой разум в порядок, слышишь? – продолжал Папашка. – И первым делом брось камеи этой женщины обратно в ее сундук. А потом опусти крышку и плотно ее закрой. Этот сундук – ящик Пандоры. Открыв его, ты выпустил на волю ее призрак, поэтому верни все, что взял, на место".

Он на секунду замолчал, а потом устало добавил:

"Я дал тебе все, что мог. Больше мне нечему тебя научить. Линелль научила тебя всему, что мне было неподвластно. Она была лучше всякой школы – с этим никто не спорит. Но сейчас ты просто попусту тратишь время. Все проходит мимо тебя. Я прекрасно знаю, что ты не пойдешь ни в какой колледж. Возможно, в восемнадцать лет и не стоит это делать. Но тетушка Куин должна вернуться домой и найти тебе нового учителя. В общем, ей следует заняться тобой всерьез".

Я кивнул. Тетушка Куин на этот раз не была на краю света Она поехала на какой-то семинар на Барбадос, и я знал, что, как только Папашка позовет, тетушка тут же вернется домой. Мне это было неприятно, не хотелось, чтобы он отрывал ее от дел, но ей не могли не сообщить о том, что случилось.

Папашка смерил меня долгим немигающим взглядом, потом повернулся и вышел. Я испытал что-то вроде потрясения, потому что за все годы, что я прожил с ним в одном доме, он никогда не был со мной так многословен. А еще я заметил, что дед слаб и измотан, что он уже не крепкий, бодрый старичок, каким всегда был.

Мысль о том, что я заставил его беспокоиться, жестоко ранила сердце.

Я спустился в гостиную, вынул из витрины камеи, которые недавно туда положил, и отнес их к себе в комнату, решив, что завтра при свете дня поднимусь на чердак и верну их на место. Может быть. А может быть, и нет. В конце концов, призрак вообще не упомянул о сундуке.

На меня снова напала дремота, вызвавшая восхитительно греховное ощущение, сознание, что Ревекка где-то рядом.

"Я всегда стремилась только к одному: доставлять удовольствие, Квинн. И тебе я тоже его доставлю. Пришла пора тебе испытать наслаждение – то самое, которого я жаждала всю жизнь. Я всегда хотела быть чьим-то украшением, куколкой, любимой игрушкой".

Когда стало совсем поздно, вошла Большая Рамона, разбудила меня и велела переодеться на ночь. Я подчинился, а когда в длинной фланелевой рубашке вышел из ванной, она взглянула на меня и решительно заявила:

"Ты уже слишком взрослый, чтобы я спала с тобой".

"Неправда, – запротестовал я. – Я не хочу, чтобы призрак вернулся. Не хочу, чтобы повторилось то, что случилось. Если приспичит, то я все сделаю где-нибудь в другом месте. Мне нужно, чтобы ты спала рядом. Ну же, давай помолимся, как всегда".

Мы помолились, потом обнялись и заснули. Я погрузился в крепкий, без видений, сон и прекрасно отдохнул. Разбудил меня утренний свет, проникший в окно.

Было очень рано, я мог бы проспать еще несколько часов, но все же тихо встал, стараясь не разбудить Большую Рамону, надел джинсы, ботинки, прихватил толстые садовые перчатки и охотничий нож, потом заглянул в кухню и взял там большой нож – тот самый, которым Пэтси размахивала перед лицом Папашки, – крадучись вышел из дома и направился к пристани, где была привязана пирога.

Маленькое кладбище, сплошь заросшее сорняком, выглядело уныло при солнечном свете, и где-то в глубине моего сознания шевельнулась мысль, что в прежнее время Папашка никогда не довел бы его до такого состояния, что теперь он совсем не тот: горе нанесло ему непоправимый урон, так что мне самому придется обо всем думать. Нужно расчистить могилы. Нужно заняться хозяйством. А еще я должен позаботиться о Папашке.

Я также чувствовал, что Гоблин где-то рядом, но не показывается, потому что боится.

В ту секунду мне было не до Гоблина, и, думаю, он это тоже знал.

Теперь, когда я вспоминаю прошлое, я уверен, что он все понимал. Когда-то он был главной тайной моей жизни, но теперь перестал ею быть – его место заняла Ревекка, – и потому он держался поодаль, лишенный сил из-за моего безразличия, терзаясь паникой, которой, возможно, заразился от меня. Я вознамерился найти остров Сладкого Дьявола и, оттолкнувшись шестом от берега, взял курс на болота.

11

Подростком я часто бывал на болоте. Научился стрелять из винтовки, ловить рыбу. Мы с Папашкой уходили довольно далеко от фермы. Но при этом мы всегда придерживались определенной территории, казавшейся нам довольно большой, потому что всякий раз возвращались с большим уловом, да и само болото выглядело очень однообразно: сплошные кипарисы, нисса[20] и дикий дуб, гигантские пальмы и бесконечно длинные высохшие ползучие стебли.

Но сейчас моей единственной целью было выйти за границы этой территории и, выбирая направление, я руководствовался только воспоминанием о дереве, обмотанном ржавой цепью, над которой была вырезана стрела.

К своему огорчению, нашел я его не сразу. Воздух был влажен и тяжел, но вода стояла высоко, как раз для пироги, так что, достав компас, я определил дальнейшее направление, ориентируясь по острию стрелы.

Если мы с Папашкой когда и заезжали так далеко, то я этого не помнил. Зато помнил о том, как опасно заблудиться на болоте. Впрочем, меня это не очень заботило. Я был уверен, что справлюсь с задачей, и когда вдруг у меня начинала кружиться голова, я, не обращая на это внимания, продолжал вести пирогу вперед.

И снова мне слышались чьи-то голоса, вокруг раздавался шепот, который как будто старался лишить меня покоя, и снова плакала женщина, только на этот раз это была не Вирджиния Ли.

"Ты не можешь так поступить со мной, – всхлипывала женщина. – Не можешь!"

Потом послышался раскатистый гул низких голосов.

"Вырезана в камне навеки!" – произнесла женщина, и после этих слов я потерял нить разговора.

Я мог его слышать, но уже ничего не понимал. Все смешалось в один клубок снов и смутных впечатлений. Я отчаянно старался уловить смысл разговора, запомнить его, но пришлось сосредоточиться на том, чтобы сохранять равновесие в пироге и не выронить шест.

Если бы шест упал в илистую вязкую воду, пришлось бы за ним нырять. Мне как-то довелось погрузиться в болото по пояс, и это было малоприятно. Зеленоватый солнечный свет слепил глаза.

Мне показалось, что я уловил еще несколько слов, но тут сознание окончательно покинуло меня, и уже ничего нельзя было разобрать. Я слышал лишь крики птиц – странные, заунывные вопли.

Тем временем пирога скользила по ряске, и я уверенно вел ее мимо спутанных корней кипарисов. Вдруг справа от меня возникла огромная цветущая глициния – такого ярко-пурпурного, сочного цвета, что я невольно рассмеялся в голос.

На меня вновь накатило головокружение, сладостное и приятное, словно я перебрал шампанского. Пятна солнечного света играли на глицинии. Я слышал голоса, но они никак не могли пробиться в мое сознание, и все же я понимал, что один из них принадлежит Ревекке и что Ревекка терзается болью.

"...тебя поймают, все раскроется..." – Этот обрывок мне удалось выхватить из потока речи, подхватить, словно падающий лист.

А потом раздался громкий смех, заглушивший ее голос, и других слов я разобрать не смог.

Внезапно справа как из-под земли вырос гигантский кипарис – таких древних мне видеть еще не приходилось, и его тоже обхватывала железная цепь, так же насквозь проржавевшая, как и та, первая, и над цепью была вырезана стрела, указывавшая, что нужно повернуть налево. Да, здесь мне еще не приходилось бывать. Похоже, я оказался в противоположной от фермы Блэквуд стороне. Сверившись с компасом, я убедился, что прав в своих предположениях.

Пирога скользила очень легко, шест погружался глубоко. Я еще больше прежнего опасался свалиться в воду, но ускорил продвижение. Через некоторое время взору моему открылось еще одно скопление великолепных цветов глицинии.

Ты сам знаешь, как буйно может она разрастаться и какой бывает красивой. А тут солнце освещало его своими лучами, которые словно проходили через витражное окно собора и разливались во все стороны, оставляя неосвещенным только что-то вроде канала, куда я и направил пирогу.

Я продолжал плыть, пока вновь не увидел очередную ржавую цепь и указующую стрелу, на этот раз велевшую мне продолжать двигаться в том же направлении. Я послушно продолжил путь, сознавая, что очень отдалился от фермы Блэквуд и что нахожусь теперь на таком расстоянии, что любая помощь может подоспеть не раньше чем через час, а для болота это очень долгий срок.

Я взглянул на часы и обнаружил, что ошибся на тридцать минут. Мое путешествие продолжалось всего полтора часа. Волнение, которое я ощутил, проснувшись сегодня утром, стало еще сильнее.

Показался еще один кипарис с древней цепью и неровной стрелой, указывавшей налево, а там меня поджидало очередное опоясанное цепью дерево со стрелой, велевшей свернуть направо.

Я продвигался вперед, выехал на глубокую воду и неожиданно обнаружил, что впереди виднеется дом.

В ту же секунду пирога врезалась в берег. От толчка я чуть из нее не выпал. Нужно было оглядеться, определить, где я нахожусь. Дикая ежевика закрыла нос лодки и протянула ко мне свои колючие ветви, но я несколько раз рубанул по плетям кухонным ножом, а затем раздвинул их руками в перчатках.

Ситуация вовсе не была критической. Через несколько секунд я убедился, что мое первое впечатление меня не подвело. Впереди действительно маячил большой дом – возведенный на сваях сруб из просушенного кипариса. Мне пришло в голову, что я пересек границу нашей земли и оказался в чужих владениях.

Делать было нечего, и я решил, что должен проявить уважение к хозяевам. Еще немного поборовшись с дикой ежевикой, я вытянул пирогу на берег и, повернувшись, оказался среди молодой чахлой поросли пальм и шаровидного эвкалипта – не деревья, а скорее призраки деревьев, росшие под неумолимыми ветвями гигантских кипарисов.

Я остановился, вновь почувствовал дурноту, а потом услышал пчелиный гул. Порывисто отерев перчатками лицо, я вдруг осознал, что они запачканы и лицо мое едва ли стало чище. И хотя в кармане лежал носовой платок и запас бумажных салфеток, мне было не до того.

Проверяя, насколько тверда под ногами почва, я пошел вперед, через некоторое время понял, что карабкаюсь на холм, и в конце концов достиг расчищенного участка – очень большой поляны в окружении огромных кипарисов. Мне даже показалось, будто кипарисы и создали эту поляну, устлав ее своими отвратительными, ползущими во все стороны корнями.

В центре пустого пространства стоял дом, вознесенный бревенчатым фундаментом на шесть-восемь футов над землей. Двухэтажная конструкция казалась круглой, будто соединительные арки поставили друг на друга по мере уменьшения, так что все сооружение напоминало двухслойный свадебный торт. Это впечатление усиливалось куполом, венчавшим все здание.

От земли до парадного входа вела крепкая деревянная лестница, а над входом висела прямоугольная табличка с глубоко вырезанными и вполне различимыми буквами:

"СОБСТВЕННОСТЬ МАНФРЕДА БЛЭКВУДА. ВХОД ВОСПРЕЩЕН".

Едва ли когда-либо еще в своей жизни я ощущал в душе такое ликование. Это был мой дом, это был мой остров. Я нашел то, что другие считали всего лишь легендой, и все вокруг отныне принадлежало мне. Я нашел доказательство истинности легенды о Манфреде. Я увидел то, чего никогда не видел Уильям, чего никогда не видел Гравье, чего никогда не видел Папашка. Я здесь!

В жарком бреду я оглядел здание, почти неспособный здраво рассуждать, даже забыв о мольбе Ревекки, как и о глубоко засевшей внутри моей головы боли.

Пчелиный гул, шелест огромных пальмовых листьев, тихое поскрипывание гравия под ногами – все эти звуки мягко окутали меня, заворожили своим волшебством, словно я ступил в рай, предназначенный для другой человеческой судьбы.

Я также смутно сознавал, нужно сказать, невольно сознавал, что, хотя древние деревья, возможно, и создали эту поляну, она не могла оставаться свободной от растительности сама по себе. Болото давным-давно бы ее поглотило. Но на эту территорию посягала лишь дикая ежевика да зловредная высокомерная глициния, заглушившая собой всю поросль справа от дома, а позади него дотянувшаяся аж до самой крыши. Но кто-то здесь жил. Может быть. А может, и нет. Мысль о чьем-то незаконном вселении в нарушение права собственности привела меня в ярость, и я пожалел, что не захватил с собою пистолета. Нужно будет обязательно взять огнестрельное оружие, когда вернусь сюда в следующий раз. Впрочем, все зависело от того, что обнаружится в доме.

Тем временем позади дома я увидел еще одно сооружение, на первый взгляд очень массивное и прочное. Оно было наполовину скрыто глицинией. Солнце, искрясь, отражалось от оставшейся свободной поверхности, ослепляя глаза даже сквозь искривленные стволы тощего молодняка.

Именно туда я для начала и направился, с большой неохотой пройдя мимо лестницы в дом с твердым намерением узнать, что за массивная штука привлекла мое внимание.

Для себя я мог найти только одно объяснение: это какое-то надгробие. Четырехугольное по форме, с меня высотой, оно, видимо, было выполнено из гранита, если не считать вставленных со всех четырех сторон панелей, которые, как мне показалось, были из золота. Из чистейшего золота.

Я постарался очистить сооружение от плетей глицинии.

На металле были вырезаны греческие фигуры похоронной процессии, переходившей с одной панели на другую, охватывая кольцом всю конструкцию, у которой не было ни фасада, ни задней стороны, ни дверцы.

Я, наверное, обошел сооружение раз десять, проводя руками по фигурам, робко касаясь изумительно тонких профилей и складок одежды, и в конце концов пришел к выводу, что стиль изображения скорее римский, чем греческий, поскольку изображенные люди – стройные фигуры, распределенные по нескольким группам, – не были идеализированными, какими сделали бы их греки. На какую-то секунду мне показалось, будто вся композиция относится к эпохе прерафаэлитов, но в этом я не был уверен.

Скажу просто: фигуры были классическими и процессия – бесконечной. Некоторые ее участники, казалось, плакали, а другие рвали на себе волосы, но ни гроба, ни покойника я не увидел.

Внимательно все осмотрев, я попытался вскрыть сооружение, но безуспешно. Золотые панели – к этому времени я уверился, что они золотые, – оказались прочно вделанными в гранитные столбы по четырем углам конструкции. И гранитная крыша, остроконечная, какие часто встречаются на новоорлеанских надгробиях, была закреплена намертво.

Чтобы окончательно убедиться, что панели золотые, я выбрал краешек одной из них у соединения с гранитом и поскреб охотничьим ножом. Под верхним слоем не было другого металла, а само золото оказалось мягким. Да, это было золото, много золота. Открытие меня совершенно огорошило. Сооружение поражало своей величавостью, красотой, монументальностью. Но кому был возведен этот памятник? Не могла же это быть могила Ревекки!

Конечно, здесь не обошлось без Безумца Манфреда. Это вполне соответствовало байроническому образу создателя Блэквуд-Мэнор, его неуемной фантазии. Никто другой не стал бы забираться так далеко и строить золотое надгробие. А с другой стороны, разве это мог быть мавзолей Безумца Манфреда? Кто же тогда его воздвиг?

Мой мозг не выдерживал обилия вопросов.

Безумцу Манфреду было за восемьдесят, когда он написал свое завещание. Я видел собственными глазами дату под документом. А на болото он сбежал в восемьдесят четыре.

Кто или что ожидало его на этом острове? Разумеется, на надгробии, если я правильно угадал, что именно передо мной, не было ни имени, ни даты, ни какой-либо надписи. Как это все-таки странно... Кто-то соорудил мавзолей из чистого золота и никак не определил его принадлежность.

Я решил зайти в дом позже, не торопиться. Для начала обошел остров. Он оказался не очень большим. Значительная часть его берегов была недоступна из-за кипарисовых деревьев – таких огромных я еще не видел. Между ними, там, куда кое-как проникал свет, росли дикая нисса и яйцевидный эвкалипт, создавая непреодолимый барьер, а справа от того места, где я высадился на берег, виднелись заросли черного дуба, граба и глицинии, которую я уже описывал.

Фактически на берег можно было высадиться только на том маленьком участке, где я это и сделал. Какая удача! Сплошное везение! А может быть, мне помогли какие-то другие силы?

Было очень тихо, если не считать монотонного гула пчел и пульсирующего дыхания самих болот.

"Гоблин", – позвал я, но он не ответил, а потом я почувствовал, как он проскользнул мимо и мягко, словно котенок, коснулся моей шеи.

"Здесь плохо, Квинн. Ступай домой. Там о тебе беспокоятся", – зазвучал в голове его голос.

Я не сомневался в его правоте, но не желал ему подчиняться.

"Что это за место, Гоблин? Почему ты сказал, что оно плохое?" – спросил я.

Гоблин не ответил, а, выждав паузу, вновь велел отправляться домой. Потом добавил:

"Вернулась тетушка Куин".

Последнее заявление меня сильно заинтриговало. Прежде Гоблин никогда не сообщал мне о местонахождении других людей. Но я пока не был готов покинуть остров!

Я присел на ступени. Лестница оказалась крепкой, что меня совсем не удивило: ее, как и весь дом, построили из кипариса; а это дерево никогда не гниет.

"Ревекка, – вслух позвал я, – ты здесь?"

На меня вновь накатила дурнота. Плывя в пироге, я немного побаивался этих приступов, а теперь позволил себе расслабиться, закрыл глаза и лег на спину под зеленый полог листвы, пронзенный солнцем.

На меня нахлынула волна, в которой смешались голоса, шепот, проклятия, женский плач...

Снова плакала Ревекка: "...ты не можешь меня так мучить", а затем послышалось мужское бормотание и только одно ясно прозвучавшее слово: "проклятая".

Потом кто-то рассмеялся.

"А ты чего ждала от меня!" – спросил чей-то голос.

Начался взволнованный разговор на повышенных тонах, но совершенно неразборчивый. С каждой секундой голоса отдалялись и вскоре совсем затихли.

У меня осталось ощущение тошноты.

Я почувствовал ненависть к тому голосу, который только что спрашивал: "А ты чего ждала от меня!", – и эта ненависть, я чувствовал, была небезосновательной.

Я поднялся и сделал глубокий вдох. Меня тошнило. Тошнило от чертовой жары. К тому же все тело было искусано комарами, что только усугубляло отвратительное самочувствие.

В такие жаркие дни я обычно не выходил из дома.

Подождав, пока голова прояснится, я поднялся по лестнице и вошел в дверь, которую кто-то оставил открытой.

"До чего обнаглели бродяги, никакого страха", – подумал я и, увидев, что дверь сделана из большого прямоугольного куска свинцового стекла, чистого стекла, почему-то пришел в ярость. В то же время во мне жила уверенность, что в доме я один.

Что касается комнаты, куда я вошел, она была идеально круглой, а окна в виде арок зияли пустыми рамами. Лестница слева вела на этаж выше, а справа находился большой проржавевший железный камин, прямоугольный по форме, с дымовой трубой и открытыми железными дверцами. Он был доверху набит полусгоревшими дровами и пеплом, часть которого даже просыпалась на пол.

В центре комнаты я увидел самую поразительную вещь: огромный мраморный стол на железной станине и кожаное с золотом кресло в римском стиле. Такие кресла люди теперь называют "директорскими". На самом деле таким креслам столько же лет, сколько Риму.

Разумеется, я сразу подошел к этому чудному столу и увидел современные ручки в тяжелом золотом цилиндре, связку длинных толстых свечей, сплавленных вместе на золотой тарелочке, и книги в мягких обложках, сложенные в небрежную стопку.

Я разложил книги в ряд, просматривая названия. Там было все – от популярной беллетристики, как высокомерно о ней отзываются, до книг по антропологии, социологии и современной философии. Я увидел атлас мира, словарь, несколько словарей в картинках для детей, а также историю Древнего Рима, изданную в карманном формате.

Я посмотрел года издания, не забыв взглянуть и на цены. Все книги оказались новыми, хотя и разбухли от болотной сырости.

Фитильки на свечках были черные, а лужица разлившегося воска на золотой тарелочке указывала на то, что свечи горели довольно долго.

Я был заинтригован. Нет, я был в шоке. Какой-то бродяга приходит сюда, чтобы читать. Какой-то бродяга греется здесь у камина. При этом сидит в золотом кресле, таком красивом, обитом мягкой коричневой кожей, на скрещивающихся ножках и с резными подлокотниками. Одна небольшая проверка ножиком убедила меня, что остов кресла сделан из чистого золота – такого же, как и тарелка, и цилиндр, в котором стояли ручки.

"Такого же, как и мавзолей снаружи, – прошептал я.(Я всегда начинаю говорить сам с собою вслух, когда волнуюсь.) – Значит, этот бродяга любит золото".

Столешница была из темного многоцветного мрамора и всем своим весом опиралась на железную станину.

Бродяга со вкусом и интеллектуальными запросами! Но как он или она сюда добирались, и какое все это имеет отношение к приступам дурноты, которые накатывали на меня по дороге на остров? Судя по всему, я имел дело с обычным нарушителем прав владения.

Я осмотрелся, обвел взглядом пустые окна. На полу под ними остались следы дождя. За окнами шелестела зеленая листва, испещренная солнечными пятнами. Я вновь ощутил слабость и отмахнулся от комара, назойливо пищавшего под ухом.

"Только то, что этот тип не лишен вкуса, вовсе не означает, что он не засел в эту минуту наверху, чтобы убить тебя, – напомнил я себе и, направившись к лестнице на второй этаж, громко выкрикнул: – Здравствуй, дом!"

Сверху не донеслось ни звука. Я был уверен, что дом необитаем. Если бы таинственный читатель побывал здесь совсем недавно, то книги не разбухли бы так сильно.

Тем не менее я вновь выкрикнул: "Привет! Я Тарквиний Блэквуд" – и медленно начал подниматься, прислушиваясь, не послышится ли сверху какой-нибудь звук.

Второй этаж оказался гораздо меньше и теснее первого, однако он был построен из того же крепкого материала, а свет проникал туда не только сквозь голые арочные окна, но и через купол.

Я едва обратил внимание на все эти детали, потому что в этой комнате было одно заметное отличие от той, что располагалась ниже: здесь меня ждало омерзительное, чудовищное зрелище.

К одной стене, как раз напротив каминной трубы, были прикреплены ржавые цепи, предназначавшиеся явно только для одной цели: для пленения человеческого существа. На цепях я увидел кольца для рук и ног. Вся эта груда железа – безоговорочное свидетельство чьего-то зверства – лежала на обломках человеческого черепа, окруженного густым, темным и вязким на вид веществом.

Я испытал невообразимое отвращение. Меня чуть не вывернуло, но я взял себя в руки и принялся рассматривать черные останки, похожие на смолу, и череп. Только потом я разглядел беловатый порошок – останки разлагающихся костей. В этой же куче лежали обрывки сгнившей ткани и еще что-то яркое, блестящее, увязшее в темной смоле.

Меня обуяла холодная, тупая ярость. Давным-давно здесь произошло что-то неописуемое. А неизвестный обитатель этого дома не навещал его уже как минимум несколько месяцев, но мог вернуться в любой момент.

Я приблизился к черной вязкой лужице, опустился рядом на колени и подобрал блестящий кусочек, совсем не удивившись, что им оказалась одна из сережек, которые были на Ревекке, когда она ко мне приходила. Через несколько секунд мои дрожащие пальцы нашли этой сережке пару. Там же, в тошнотворном месиве, лежала камея Ревекки, которую та носила у горла. Камею я тоже забрал.

Я оцепенел от волнения, но все же не настолько, чтобы не заметить пятой цепи, висевшей отдельно от тех, что удерживали пленницу за руки и ноги, эта цепь тоже была закреплена на стене, а на другом ее конце болтался крюк. Он увяз в темной мерзости, где еще можно было рассмотреть лоскутки ткани и фрагменты волос.

Именно эта пятая цепь ужаснула меня больше всего остального.

По спине у меня пробежали холодные мурашки. Голова закружилась, меня начало качать, и я вновь почувствовал, что Ревекка говорит со мной, что-то шепчет, заливаясь слезами, а потом ее голос окреп и ясно прозвучал в гулкой тишине дома: "Ты не можешь так поступить, не можешь!"

"Только не Ревекка", – прошептал я. Но я знал, что она умерла здесь, я знал, что в течение века ее кости здесь тлели, я знал, что даже сейчас, прямо у меня на глазах, крошечные обитатели болот пожирали то, что от нее осталось, – я разглядел их за работой в отвратительном месиве. Еще немного – и останки исчезнут бесследно.

Это Ревекка меня сюда привела. Я посчитал себя вправе коснуться ее черепа, но, едва это сделал, череп тут же разрушился, превратившись в горстку белого порошка, как и все прочие кости. И зачем только я его трогал! Но сожалеть было поздно.

Внезапно на меня напала жажда действовать. Я поднялся, спрятал серьги и камею в карман, достал охотничий нож – кухонный остался в пироге – и развернулся лицом к лестнице. Никто так и не пришел, это было ясно, но в любую минуту здесь мог кто-то появиться.

И что это был за человек, если он мог сидеть за столом и читать при свечах, когда прямо над его головой находился такой ужас?

"Это место, этот дом был местом пыток, – рассуждал я. – Наверняка мой прапрапрадед Манфред доставлял сюда свои жертвы, и именно здесь Ревекка встретила свою кончину".

Но кто же знал обо всем и ничего не предпринимал? Кто привез сюда чудесный мраморный стол и золотое кресло? Кто был захоронен в том мавзолее без дверей? Все это не умещалось у меня в голове. Меня трясло от возбуждения, но предстояло выяснить еще кое-что.

Подойдя к окнам, я с изумлением обнаружил, что отсюда прекрасно просматривается болото. А еще я разглядел вдали стоявший на возвышении Блэквуд-Мэнор.

Кто бы ни жил в этом доме, кто бы его ни навещал, он мог при желании шпионить за фермой; видеть помимо всего прочего и окна моей комнаты, а также окна кухни. Имей он при себе телескоп или бинокль – а я не обнаружил здесь ни того ни другого, – он мог бы постоянно следить за нами.

Так отчетливо видя собственный дом, я почувствовал холодок страха, но тем не менее воспользовался открывшейся картиной, чтобы свериться по компасу. Я должен был вернуться на ферму, и как можно скорее.

Вновь угрожающе зазвучали голоса. На меня накатило головокружение, я закачался. Дикие крики птиц, казалось, слились с голосом Ревекки. Я был близок к обмороку, но все же из последних сил цеплялся за сознание.

Я спустился вниз, прошел большую комнату и покинул дом, чтобы осмотреть остров. Исследовал каждый доступный дюйм. Да, остров действительно создали кипарисы, посадив его на якорь своих корней. С запада и севера они росли так густо, что заметить его было невозможно. Только с восточного берега, где я высадился из пироги, можно было добраться до дома.

Что касается странного сооружения из гранита и золота, то ничего нового я выяснить не смог, разве что до конца очистил его от глицинии и обнарркил еще много прекрасных фигур. Золота здесь было на умопомрачительную сумму, рассуждал я, но его до сих пор никто не украл; никто, видимо, и не пытался.

Я так страдал от жары, так сильно взмок, так немилосердно был искусан комарами и напуган тоскливыми криками птиц, сливавшимися с едва слышными человеческими голосами, что должен был немедленно оттуда убраться и попасть туда, где мог почувствовать себя в безопасности.

Я прыгнул в пирогу, подхватил шест, оттолкнулся от берега и взял курс к дому.

12

Жасмин поджидала меня у пристани, вне себя от возмущения, что я никого не предупредил, никому не сказал, куда направляюсь, поэтому она места себе не находила; и даже Пэтси приехала – ей, видите ли, приснился сон, будто я в опасности, и она проделала весь путь из Нового Орлеана, чтобы только убедиться, что со мною все в порядке.

"Тетушка Куин ведь тоже здесь? – нетерпеливо поинтересовался я, направляясь вместе с Жасмин в кухню. – А что касается Пэтси, то она приехала из Нового Орлеана, скорее всего, потому, что у нее закончились деньги, так что жди сегодня вечером большой ссоры. Но у меня нет на это времени. Мне нужно рассказать о своей находке. А еще нам нужно немедленно послать за шерифом".

"За шерифом? Это еще зачем? – удивилась Жасмин. – Кстати, ты прав, твоя тетушка Куин действительно вернулась. Приехала с час назад, а тебя нигде не смогли найти, только увидели, что пирога исчезла". – И так далее, и все в таком же духе еще добрых три минуты.

Не успела она закончить свою обличительную речь, как появилась тетушка Куин и кинулась меня обнимать, хотя после поездки по болотам я был весь в грязи. Тетушка, как всегда, воплощала собой саму элегантность: идеально подвитые седые волосы, мягкие зеленые шелка. Если говорить о гардеробе тетушки Куин, то это всегда только шелк, и я не могу представить, что, обняв ее, почувствую под руками другую ткань.

В кухню явилась Пэтси и села за стол напротив меня, тетушка Куин заняла место справа, а Жасмин, поставив передо мной кружку с пивом, устроилась слева.

Я стянул грязные садовые перчатки и одним глотком осушил кружку наполовину.

Жасмин, покачав головой, поднялась, чтобы подлить еще пива.

"Что это за разговоры о шерифе? – спросила тетушка Куин. – Зачем тебе понадобился шериф?"

Я выложил на стол серьги, брошь и рассказал присутствующим обо всем увиденном. Я рассказал о черепе, рассыпавшемся у меня на глазах, и с уверенностью добавил, что шериф сумеет определить ДНК по белому порошку, оставшемуся от черепа, чтобы доказать, что это Ревекка и что для сверки ДНК можно использовать волоски из расчески, которой она пользовалась и которая до сих пор хранилась в сундуке с ее именем. В щетке тоже остались ее волоски.

Тетушка Куин взглянула на Жасмин, и та покачала головой.

"Ты считаешь, что шериф округа Руби-ривер затеет какие-то тесты ДНК по горстке белого порошка? – возмутилась Жасмин. – Ты что, собрался рассказывать свою смехотворную историю окружному шерифу? Ты, Тарквиний Блэквуд, закадычный дружок Гоблина, своего двойника-призрака? Ты собрался вызывать шерифа? Даже слышать об этом не хочу!"

"А ты все-таки послушай, – упорствовал я, – эта женщина была убита. На убийство закон о сроках давности не распространяется. К тому же..."

Тут заговорила тетушка Куин, очень тихо и убедительно:

"Квинн, дорогой мой, думаю, шериф не поверит в твою историю. И, уверена, он никого не пошлет в самое сердце болота".

"Ладно, – сказал я, – мне все понятно. Всем на это наплевать. Никто мне не верит".

"Дело не в том, что тебе не верю я, – возразила тетушка Куин, – а в том, что, как мне кажется, тебе не поверят другие".

"Вот именно, – подхватила Пэтси. – Все остальные примут тебя за чокнутого, Тарквиний, если уже не считают психом после стольких лет, что ты талдычишь о своем проклятом привидении. Тарквиний, чем упорнее ты будешь болтать об этом, тем больше людей будут думать, что ты сумасшедший".

В какой-то момент, пока все это происходило – моя отважная попытка заставить их поверить в преступление и расследовать его, а также их уговоры не делать из себя дурака, – вошел Папашка, и я пересказал ему всю историю сначала.

Он сел на углу стола и слушал с ничего не выражающим видом, а потом едва слышно произнес, что съездит со мной на остров, если я хочу. Однако, услышав от меня, что именно этого мне и надо, он, видимо, удивился.

Все это время Гоблин стоял возле мойки, слушая весь разговор и переводя взгляд с одного говорящего на другого. Потом он подошел ко мне и начал тянуть за правое плечо.

"Отстань, Гоблин, мне сейчас не до тебя", – сказал я и усилием воли мысленно оттолкнул его прочь. К моему изумлению, он тут же пропал.

Тогда Пэтси принялась передразнивать и высмеивать меня, а потом презрительно расхохоталась.

"Отстань, Гоблин, – повторила она и ехидно поинтересовалась: – И после этого ты еще смеешь утверждать, будто видел там мраморный стол и золотое кресло?"

Я огрызнулся, заявив, что эти подробности совершенно не имеют значения, а потом, не на шутку рассердившись, добавил, что обязательно увижусь с шерифом и расскажу ему обо всем, что знаю.

Папашка отреагировал на это только одним коротким "нет" и пояснил, что сначала он съездит туда со мной. Если эта женщина гниет там больше ста лет, то еще день или два не сыграют никакой роли.

"Но ведь там кто-то живет, дедушка, – возразил я. – Этот кто-то наверняка видел цепи наверху и череп! Создается опасная ситуация".

"Только ты сам веришь всей этой ерунде, Квинн, потому что никто другой не примет это всерьез, – презрительно фыркнула Пэтси. – Ты был сумасшедшим с первого дня, как родился".

Тетушка Куин даже не взглянула на нее. И тут меня впервые в жизни осенило, что тетушка не любит Пэтси точно так же, как и Папашка.

"Так что тебе там приснилось, Пэтси? – поинтересовался я, стараясь не обращать внимания на ее оскорбления. – Жасмин говорит, будто ты вернулась домой, потому что тебе привиделся какой-то сон".

"Ну, его даже нельзя сравнивать с твоим рассказом, – с холодной иронией ответила она, и в голубых глазах сверкнули холодные металлические искорки. – Просто я проснулась от страха за тебя. Кто-то хотел причинить тебе зло, и Блэквуд-Мэнор пылал, а еще там были какие-то люди, которые грозили тебе. Вирджиния Ли сказала мне во сне: "Пэтси, уведи его отсюда". Я видела ее как живую. Она сидела со своим вышиванием, ты же знаешь, сколько вышивки после нее осталось, так вот, во сне она вышивала, а потом отложила пяльцы в сторону и велела мне сделать то, о чем я сейчас говорила. Я уже начала забывать, но помню точно, что особняк был в огне. Я проснулась от страха".

Я взглянул на Папашку и Жасмин и понял по их лицам, что они ничего ей не рассказывали ни о Ревекке, ни о пожаре.

Тогда я повернулся к Гоблину, стоявшему в углу слева от меня. Он смотрел на Пэтси и казался задумчивым, если не слегка испуганным.

В эту минуту тетушка Куин объявила, что совещание кухонной братии подошло к концу. К нам вот-вот должны начать съезжаться гости, и нужно было еще приготовить ужин. Лолли и Большая Рамона ждали, пока мы уберемся из кухни, а потом тетушка Куин сказала, что хочет поговорить со мной позже в своей комнате. Там мы и поужинаем, только вдвоем.

Никто не собирался вызывать шерифа, до тех пор пока Папашка не съездит со мной на остров. А Папашка сказал, что ему нездоровится и он хочет прилечь. В тот день стояла жара, а он на солнцепеке работал на клумбах, поэтому теперь чувствовал себя совсем скверно.

По моему настоянию серьги и брошку положили в полиэтиленовый пакет, чтобы потом можно было взять на анализ остатки прилипшей к ним ткани. Затем я поднялся к себе, принял душ и только тогда почувствовал, что умираю от голода.

За стол мы с тетушкой Куин сели, наверное, часов в шесть. Ее комнату недавно заново отделали золотисто-желтой тафтой. Мы сидели за маленьким круглым столиком у окна, где она часто трапезничала, и поглощали одно из любимейших блюд тетушки – яичницу-болтунью с икрой и сметаной, запивая ее любимым сортом шампанского.

На тетушке было свободное платье из шелка и кружев и серебряные туфельки на острых каблучках. К воротнику, строго по центру – должно быть, ей помогла Жасмин, – она приколола камею, и перед нами лежали серьги и камея, которые я привез с острова.

Сюжет камеи был все тем же: "Ревекка у колодца", а на серьгах мастер вырезал крошечные головки.

Я начал с рассказа о сундуке Ревекки, найденном на чердаке, о призраке Ревекки и о том, что случилось, а потом заново поведал историю о посещении острова, о том, как мне там было не по себе, и о том, что на втором этаже дома имеется неоспоримое доказательство произошедшего там убийства.

"Ладно, – сказала тетушка. – Ты много наслышан о Манфреде и знаешь, что, после того как умерла Вирджиния Ли, оставив его вдовцом, его вся округа считала сумасшедшим".

Я кивнул, ожидая продолжения, заметив при этом, что Гоблин стоит неподалеку от тетушки и наблюдает за мной с отсутствующим выражением на лице. При этом он небрежно привалился к стене, и мне это почему-то не понравилось – уж больно безмятежную картину он собой представлял. Но на самом деле мои мысли занимал не Гоблин, а Ревекка и тетушка Куин.

"Но вот чего ты не знаешь, – вновь заговорила она, – так это того, что Манфред начал привозить в Блэквуд-Мэнор женщин, каждый раз заявляя, что это новая гувернантка для Уильяма и Камиллы, хотя на самом деле это были его игрушки – мечтательные ирландские девушки, которых он подбирал в Сторивилле, районе красных фонарей Нового Орлеана. Он какое-то время держал их в доме, а потом они бесследно исчезали".

"Господи, ты хочешь сказать, что он их всех убивал?" – спросил я.

"Я не знаю, как он поступал, – пожала плечами тетушка Куин и добавила: – Твой рассказ об острове заставил меня предположить, что, возможно, он их действительно убивал. Во всяком случае, никто не знал, что происходило потом. В те времена избавиться от бедной ирландской девушки не составляло особого труда. Достаточно было просто бросить ее посреди Нового Орлеана. Только и всего".

"Но что же Ревекка? Ты слышала что-нибудь о Ревекке?"

"Еще бы не слышать, – усмехнулась тетушка Куин. – Сам знаешь, что слышала. И предостаточно. Сейчас расскажу. Только не торопи меня. Некоторые из этих ирландок были добры к маленьким Уильяму и Камилле, но большинство, как правило, просто не замечали детей, поэтому до наших дней не сохранились ни их имена, ни лица. И не осталось даже таинственных сундуков на чердаке, хотя они были бы весомой уликой".

"Никаких других подозрительных сундуков на чердаке нет, – перебил я ее. – Правда, есть груды старой одежды, вещей, за которые заплатил бы любой музей, как мне кажется. Но сундук только один – тот, что принадлежал Ревекке".

"Остынь и позволь мне договорить, – слегка раздраженно оборвала меня тетушка и уже с улыбкой добавила: – Квинн, ты чересчур возбужден, и видеть это мне очень приятно, но позволь завершить рассказ. Итак, пока все это тянулось, Манфред частенько объезжал свои владения на любимом черном мерине, а потом неделями пропадал на болотах, в своем пресловутом убежище. Затем появилась Ревекка. Эта особа была не только красивее всех предыдущих женщин, она была также очень утонченной и вполне могла сойти за настоящую леди, чем сразу завоевала всеобщее расположение.

Но вот как-то вечером, когда Манфред отправился на болота, она начала его распекать за вечное отсутствие, а потом наклюкалась в кухне бренди вместе с Орой Ли – прапрабабушкой Жасмин – и рассказала Оре Ли свою историю о том, что родилась в ирландском квартале в Новом Орлеане, в простецкой семье, "проще некуда", как она сама выразилась, и ничего, кроме своей "канавы", никогда не видела. В ее семье было тринадцать душ, а потом она поступила горничной в один из особняков Садового квартала. Там ее изнасиловали, и вся ирландская община об этом узнала. Семья решила отправить ее в монастырь, но Ревекка уехала в Сторивилл, где поступила в дом терпимости. В ту пору она была беременна от насильника, но то ли потеряла ребенка, то ли избавилась от него, осталось неясным.

Оре Ли она заявила без обиняков, что жизнь в элегантном и красивом доме в Сторивилле, где всегда играли на пианино и джентльмены были очень любезны, не шла ни в какое сравнение с прозябанием в жалком бараке у реки, где ирландский папаша и бабушка-немка частенько охаживали ее, как и остальных братьев и сестер, ремнем.

Но в своем восхождении Ревекка не собиралась останавливаться на Сторивилле и поэтому начала вести себя как леди, взяв на вооружение все, что знала о хороших манерах, чтобы казаться более утонченной. Еще она любила вышивать и вязать крючком – эти навыки были вколочены в нее в детстве, а теперь она использовала их, чтобы красиво одеваться".

"Погоди минутку, – перебил я тетушку. – Кажется, Пэтси что-то говорила о вышивке, вроде бы в ее сне Вирджиния Ли вышивала – не помнишь? Это важно. Жаль, ты не видела вышитых вещей в том сундуке наверху. Да, она умела вышивать, эта Ревекка, – просто Пэтси в своем видении перепутала двух женщин. Но ты ведь знаешь о масляных лампах и о том, что я чуть не сотворил?"

"Конечно, знаю, – ответила тетушка. – Почему, по-твоему, я приехала домой? Тебе тоже нужно все знать насчет этой милой, любвеобильной кошечки-призрака. Так что выслушай всю историю до конца.

Остальные проститутки в доме смеялись над Ревеккой, прозвали ее Графиней, но она была уверена, что рано или поздно появится мужчина, который разглядит все ее достоинства и увезет из этого места. Она сидела в общем зале, где собирались женщины, чтобы клиент мог сделать свой выбор, и вышивала, будто великосветская дама, одаривая каждого гостя чудесной улыбкой.

Что ж, Манфред Блэквуд оказался мужчиной ее мечты, и в семье Жасмин до сих пор рассказывают, что он действительно искренне полюбил Ревекку, почти так же, как Вирджинию Ли. Именно Ревекка, хрупкая Ревекка с сияющей улыбкой и очаровательными манерами, в конце концов отвлекла его от горя.

Он все время дарил ей драгоценности, и Ревекке это нравилось – она была с ним мила, любезна и даже пела ему старые песни, выученные в детстве.

Разумеется, первые недели в нашем доме она была очень ласкова с Уильямом и Камиллой – сплошная патока и мед, – но они не купились на это. Так, во всяком случае, гласит предание. Они просто ждали, когда она исчезнет, как все предыдущие.

Потом Манфред и Ревекка отправились на год в Европу, только вдвоем. Пошел слух, будто они много времени провели в Неаполе, где Ревекке очень понравилось. Они даже снимали виллу на знаменитом побережье Амальфи. Если ты увидишь это побережье – а однажды это непременно произойдет, Квинн, – то согласишься, что это одно из красивейших мест на земле.

Представь только! Бедная девушка из ирландского района оказалась среди чудес южной Италии. Подумай, что это для нее означало. Видимо, именно там у Ревекки появилась любовь к камеям, так как по возвращении у нее уже была довольно большая коллекция и она хвасталась ею перед Орой Ли, Джеромом и их племянницей, Перчинкой, рассказывая подробно о "Ревекке у колодца" – сюжете, как она считала, бедняжка, названном в ее честь. С тех пор она, не снимая, носила камею и серьги – вроде тех, что ты нашел на острове.

Раз уж зашла речь об острове... Сразу после возвращения из Неаполя Манфред стал еще больше времени проводить на болотах. А через несколько месяцев из Нового Орлеана приехали рабочие, начали прибывать грузы со строительным лесом, металлом и всем прочим, необходимым для пресловутой Хижины Отшельника на острове Сладкого Дьявола – того самого дома, что ты видел собственными глазами.

По завершении строительства Манфред расплатился с рабочими и пристрастился пропадать там неделями, оставляя Ревекку одну в доме, где она сердилась, рыдала и мерила пол шагами, а мой бедный папочка – Уильям – наблюдал, как хорошенькая девушка постепенно превращается в ведьму. Позже он именно так мне об этом рассказывал.

Тем временем в округе разгорался скандал, вызванный слухами о том, что Манфред поселил Ревекку в своей спальне. Теперь это твоя комната, Квинн, комната, к которой примыкает передняя гостиная. Она стала твоей с самого твоего рождения. Папашка, как ты сам знаешь, предпочитает заднюю спальню наверху, чтобы видеть из окон флигель и гаражи и присматривать за людьми и машинами. Поэтому тебе досталась комната в передней половине дома.

Впрочем, я отвлеклась, и, наверное, это будет случаться еще не раз. Итак, дай подумать... Я рассказывала о Ревекке, с камеей на шее, в роскошном наряде, как она металась по этажу, плача и бормоча, что Манфред опять пропал. Иногда он отсутствовал по две недели кряду.

Радуясь своему новому убежищу, он часто брал с собой дорогие припасы, а иной раз говорил, что будет питаться тем, что подстрелит на охоте.

Ревекке вдруг захотелось выйти замуж за Манфреда, и худшего времени для этого она выбрать не могла. Он должен был сделать из нее честную женщину, как выражались в те дни, о чем она не замедлила всех оповестить. Она даже пошла на то, что пригласила в дом священника, чтобы тот поговорил с Манфредом и убедил его, что Ревекка, несмотря на ее прошлое, будет хорошей женой, – в общем, наставил его на путь истинный.

Но какой мужчина в те дни готов был жениться на проститутке из Сторивилла, с которой прожил уже больше двух лет? То, что она пригласила священника, оказалось ужасной ошибкой. Манфред и устыдился, и рассвирепел. По слухам, он избил за это Ревекку, причем так сильно, что Оре Ли пришлось вмешаться.

Так или иначе, они помирились. Манфред вновь уплыл на болота. Впоследствии, возвращаясь после отлучек из болотных чащ, он часто привозил подарки не только Ревекке, которой дарил чудесные камеи, но и дочери. Камилла получала от него жемчуга и бриллианты, и даже для Уильяма у старика находились сюрпризы: чудесные булавки для галстуков и запонки с бриллиантами".

"Выходит, он встречался с кем-то на болоте, – вставил я. – Иначе и быть не может. Откуда бы тогда взяться подаркам?"

"Вот именно, он с кем-то встречался. Его отлучки из дома становились все длиннее и длиннее, а по возвращении он держался очень странно, как затворник. Во время его отсутствия Уильям и Камилла страдали от дурного обращения и жестокости Ревекки, возненавидевшей их только за то, что они были частью семьи, к которой она юридически не принадлежала.

Представь себе, бедные дети, теперь уже подростки, оказались отданными на милость молодой мачехе, совсем одни в огромном доме, где были только цветные слуги, преданные и любящие Джером и Ора Ли и их племянница Перчинка. В случае чего только они могли вмешаться и встать на защиту Уильяма и Камиллы.

Ревекка вторгалась в их комнаты, когда хотела, а потом произошел тот случай с записной книжкой в кожаном переплете, куда Камилла записывала свои стихи. Ревекка нашла эту книжку и прочла стихи за обедом, чтобы подразнить бедняжку, ранить ее в самую душу, но девочка не выдержала и выплеснула в лицо Ревекке тарелку горячего супа".

"Теперь книжка Камиллы у меня, – сказал я тетушке. – Я нашел ее в сундуке Ревекки. Но почему ее не нашел тот, кто складывал вещи? Почему в сундуке оказались камеи? Я знаю, тогда все пошвыряли кое-как, но все-таки..."

"Потому что женщина исчезла при трагических обстоятельствах, и именно Манфред схватил все ее пожитки и засунул в сундук. А кроме того, старого безумца здесь не было во время скандала из-за книжки стихов, да и кто знает, был ли он в курсе? Он не видел никакой книжки, а может быть, ему было на нее наплевать. К тому же он не удосужился спасти камеи, которые ты нашел в сундуке, хотя пять из них таки припрятал, о чем я расскажу чуть позже".

"Как исчезла Ревекка? Что за трагические обстоятельства?" – настаивал я.

"Она попыталась поджечь наш дом".

"А, ну конечно..."

"Для этого она использовала масляные лампы".

Я тихо охнул.

"Так вот почему мне все поверили! – сказал я. – Жасмин, и Лолли, и Папашка. Просто они знали, что в свое время натворила Ревекка".

Тетушка Куин кивнула.

"Ревекка расставила лампы по подоконникам во всех передних комнатах. Пламя вспыхнуло сразу в четырех местах. Ора Ли и Джером застали ее на месте преступления. Джером ударил Ревекку и позвал на помощь работников фермы, чтобы погасить огонь. Теперь ты понимаешь, как рисковал Джером, черный, схвативший и ударивший белую женщину. Но ведь обезумевшая Ревекка пыталась спалить весь дом.

Говорили, будто Джером одним ударом отправил ее в нокаут. И что ей едва не удалось осуществить свой безумный план: пожар успел разгореться вовсю, прежде чем его погасили, а ремонт обошелся в целое состояние.

А теперь представь, Квинн, какую опасность представлял собой пожар в те времена. Тогда у нас еще не было насосов по берегу болота, и из города еще не подвели воду. Этот дом мог в мгновение ока сгореть дотла. Но этого не случилось. Блэквуд-Мэнор спасли.

Разумеется, Джером посадил Ревекку под замок до самого возвращения Манфреда, не оставив ей ни свечей, ни ламп.

Можешь себе представить, Квинн, как тяжело было Джерому, черному слуге, брать на себя такую ответственность. Ревекка, запертая в темноте, обзывала его через дверь "черномазым", грозила ему линчеванием и всеми другими ужасами, какие только могла придумать. В те дни действительно еще линчевали людей. Насколько я знаю, судов Линча у нас в округе не было, но в других местах они все-таки практиковались.

Ирландская беднота никогда особенно не благоволила к черным, можешь мне поверить, Квинн, и угрозы Ревекки привезти сюда из Нового Орлеана всю свою родню здорово напугали Джерома, Ору Ли и Перчинку, а также всех их родственников.

Но они никак не могли выпустить Ревекку, поэтому она продолжала вопить и бесноваться в темноте.

Наконец вернулся Манфред. Увидев размеры разрушения, осознав, что чуть не лишился дома, Манфред озверел, вытащил Ревекку из постели, где она, обессилев, только тихо стонала и плакала, и накинулся на нее с кулаками. Он долго бил ее, пока Джером и Ора Ли своими криками не заставили его остановиться.

Джером был недостаточно силен, чтобы удержать Манфреда, и он никогда бы не осмелился ударить своего хозяина, но Ора Ли остановила избиение, просто подняв такой крик, что на него сбежались все цветные и белые слуги.

Ревекка, которая, безусловно, была одним из самых неразумных созданий на свете, орала во все горло, что Манфред обещал жениться на ней, что она станет его женой или умрет прямо здесь, что она никогда не покинет этот дом. Родственники Жасмин, как могли, удерживали ее, умоляя Манфреда больше не распускать руки.

Кипя от ярости, он послал за ее сундуком. Именно Манфред и побросал кое-как все вещи Ревекки в сундук, а затем велел людям отвезти ее на границу своих владений и выбросить там вместе с пожитками. Потом он швырнул в нее пачку денег, и они осыпали ее дождем, пока она в полубессознательном состоянии лежала на полу.

Но порочная и глупая девчонка поднялась, подбежала к Манфреду и, вцепившись в него, заверещала: "Манфред, я люблю тебя. Манфред, я не могу без тебя жить. Манфред, я не стану без тебя жить. Манфред, вспомни Неаполь. – (Люди потом долго повторяли эту фразу: "Вспомни Неаполь".) – Манфред, вспомни, я твоя Ревекка у колодца, я вышла за водой, чтобы стать твоей невестой. Взгляни на мою камею, Манфред. Я пошла за водой, чтобы стать твоей невестой".

И вот тогда он спустил ее вниз по лестнице, выпихнул из дома, протащил по лужайке мимо кладбища, доволок до пристани, а там швырнул в пирогу, забрался следом сам и оттолкнулся от берега. Когда она попыталась приподняться со дна пироги, он пнул ее ногой, и она снова упала.

Это был последний раз, когда кто-то видел Ревекку Станфорд.

Две недели спустя Манфред вернулся домой. Увидев посреди комнаты сундук Ревекки, он рассвирепел и велел Джерому оттащить сундук наверх.

Позже Ора Ли нашла в верхнем ящике бюро бархатную коробочку, в которой оказались несколько камей и записка, написанная почерком Ревекки: "Первые камеи, подаренные Манфредом. Неаполь". И была проставлена дата. Ора Ли хранила у себя эти камеи по меньшей мере год, не желая, чтобы их выбросили, так как они были очень красивы. Потом она отдала их Манфреду, а тот попытался подарить их Камилле.

В ней все еще жила ненависть к Ревекке, и, честно говоря, эта ненависть даже со временем не прошла. Камилла не желала даже дотрагиваться до камей, так что Манфред продолжал хранить их у себя. Время от времени он доставал их и разглядывал, что-то бормоча себе под нос.

Когда отец женился на моей матери, Манфред предложил ей камеи, но отец не позволил жене принять подарок, ибо тоже вспоминал Ревекку только с ненавистью.

Потом, когда я немного подросла, Манфред отдал камеи мне. Я была тогда десятилетней девочкой, и все, что говорил тогда старик, казалось мне странным, диким и непонятным".

...И тут тетушка Куин рассказала мне ту историю, которую мы слышали от нее сегодня вечером, о диких выходках Манфреда. Правда, из того первого рассказа, адресованного юноше восемнадцати лет, она исключила некоторые подробности...

"Я взяла камеи, не думая ни о чем плохом, – заявила тетушка, – о Ревекке мне было ничего не известно, а ее историю я услышала лишь много лет спустя.

К тому времени я уже начала коллекционировать камеи, и у меня собралось их около десятка, когда я наконец рассказала отцу о том, как Манфред положил начало моей коллекции. Но историю Ревекки я услышала вовсе не от отца. Мне рассказала ее Ора Ли – знаешь, как это бывает языки развязались за кухонным столом. По правде говоря, Ора Ли испытывала симпатию к Ревекке, ибо понимала бедную ирландскую девушку, которая захотела для себя лучшей доли, которая боялась своего жестокого отца-ирландца и мамаши, наполовину немки, наполовину ирландки, и которая побывала на далеком итальянском берегу вместе с Манфредом, когда он во время обеда при свечах собственноручно приколол к ее кружевной блузе первую камею на сюжет "Ревекка у колодца".

К тому же Ора Ли уверяла, что Ревекка с самого начала не была жестока к детям или кому-нибудь другому, а изменилась постепенно, со временем, по причине недовольства своей жизнью. На самом деле во всем виноват был Манфред, закоренелый тиран.

И, как говорила Ора Ли, к старости она начала лучше понимать Ревекку. Ора Ли полагала, что Ревекка была убита на болотах – можешь в этом не сомневаться, – но я хочу сказать о другом: к старости Ора Ли начала оправдывать все поступки Ревекки, но одного не простила никогда: жестокости по отношению к Камилле.

Рассказывая мне все это, Ора Ли умоляла никогда, ни при каких обстоятельствах не упоминать имя Ревекки при отце или моей тете Камилле.

"Твоя тетушка Камилла к тому времени уже была погублена, – рассказывала мне Ора Ли. – Бедная девочка всегда была болезненной, а тут она вообще замкнулась в своей скорлупке и никогда больше оттуда не показывалась".

Но вернемся к истории твоего знаменитого предка, – спохватилась тетушка Куин, – я и без Оры Ли знала, что он еще много лет продолжал привозить в этот дом ирландских девушек и каждый раз селил несчастную в своей спальне наверху. Мне исполнилось двадцать или около того, когда мама рассказала, как незадолго до моего рождения отец умолял старого тирана оставить свои дурные привычки, хотя бы ради внучки, которая вот-вот должна была появиться на свет.

Старик расшумелся, выругался, ударил кулаком по столу так, что загремело серебро, но в конце концов согласился. Ради невестки он бы и пальцем не пошевелил, но ради внучки – что ж, он готов. Вот так и получилось, что Манфред освободил лучшую комнату наверху, в которой обитаешь теперь ты, мой дорогой племянник, и переехал сюда, в заднюю половину дома. Но даже первые годы моей жизни – когда я была еще совсем маленькой и ничего не могла запомнить – он потихоньку приводил сюда женщин через заднюю дверь.

Смена комнат имела огромное значение для всех. Местный священник, отец Фларети, перестал захаживать к Манфреду из-за его нечестивого поведения, а к тому времени, когда мне исполнилось десять и старик подарил мне камеи, он превратился в жалкую слюнявую развалину, беснуясь в одиночестве и стуком своей клюки стараясь привлечь внимание каждого, кому случалось пройти мимо двери.

Моя мама стала официальной хозяйкой Блэквуд-Мэнор, потому что тетя Камилла была сломленным созданием и никогда бы не сумела занять это место.

Что касается сундука, то, наверное, я забыла о нем, и он превратился в один из многочисленных чердачных сундуков, в которых хранят старую одежду. Разумеется, я всегда собиралась подняться и исследовать чердак, но как только, бывало, подумаю, с каким беспорядком придется там столкнуться, так весь пыл проходит, да и у других его тоже не было.

Вот сейчас, Квинн, ты знаешь, что случилось с Ревеккой Станфорд, больше кого бы то ни было, даже больше меня. Ее призрак опасен для тебя, Квинн. И для всех, кто тебя окружает".

"Но я ничего не знаю, – ответил я. – Нашел цепи в том доме. Ржавые цепи. Но ведь на самом деле я не знаю, что с ней случилось!"

"Квинн, самое важное, чтобы ты больше не призывал этого призрака!"

"Да я и не думал звать. И не звал".

"Нет, звал, Квинн. Ты не только обнаружил ее вещи, ты захотел узнать ее историю".

"Если именно так я вызвал ее призрак, тетушка Куин, тогда почему она не появилась перед тобою много лет тому назад, когда тебе о ней рассказала Ора Ли? Почему она не возникла перед тобою, когда ты была маленькой девочкой и Манфред подарил тебе камеи?"

"Я не обладаю твоим даром видеть призраков, Квинн, – тут же парировала тетушка. – Я в жизни не встретила ни одного, зато ты – немало".

Я почувствовал в ее голосе неуверенность и, мне показалось, догадался, чем она была вызвана.

"Ты ведь видела Гоблина, правда, тетушка?" – спросил я.

Не успел я произнести эти слова, как Гоблин пристроился на ручке ее кресла и вперил в тетушку пристальный взгляд. Он казался абсолютно реальным. Меня потрясло, что он так близко к ней подобрался. Мне это очень не понравилось. А тетушка тем временем определенно смотрела на него.

"Отодвинься подальше, Гоблин!" – строго велел я.

Гоблин сразу послушался. Вид у него был печальный и недоуменный. Видимо, он так и не понял, чем меня рассердил. Он слез с подлокотника кресла, умоляюще взглянул на меня и тут же исчез.

"Что ты сейчас видел?" – спросила тетушка.

"То, что вижу всегда, – ответил я. – Своего двойника. На нем такие же джинсы, как у меня, чистые и выглаженные, и такая же, как на мне, спортивная рубашка с коротким рукавом, и выглядит он в точности как я".

Тетушка откинулась назад, медленно потягивая шампанское.

"А ты что видела, тетушка Куин?" – задал я ей тот же вопрос.

"Что-то вижу, Квинн, но не совсем то, что видишь ты. Вижу рябь в воздухе, словно движение или завихрение, как случается в разгар лета, если едешь на машине по раскаленной дороге. Я вижу это, а иногда возникает смутный человеческий образ, но каждый раз с тебя ростом. Он появляется не больше чем на мгновение. Да, все явление длится, наверное, не больше секунды. А потом остается чувство, будто рядом находится что-то невидимое".

Впервые в жизни я разозлился на тетушку Куин.

"Почему ты ни разу мне об этом не сказала! – возмутился я. – Как ты могла из года в год умалчивать, что видишь Гоблина, что знаешь..."

Расстроенный, я не мог продолжать.

"Но я вижу только это, – безмятежно сказала тетушка, словно я только что не возмущался с пеной у рта, – к тому же видение возникает не слишком часто. Лишь изредка, когда твой дух, как я подозреваю, хочет, чтобы я его увидела".

Я не только рассвирепел – настолько, что меня было впору связать, – но несказанно изумился. Изумление не покидало меня с тех пор, как мне явилась Ревекка и передо мной начало раскрываться одно откровение за другим. А теперь еще и это: оказывается, все эти годы тетушка Куин видела Гоблина.

"Больше ничего? – спросил я с изрядной долей сарказма. – Или можешь еще в чем-то признаться?"

"Квинн, – серьезно сказала она, – возможно, теперь это и смешно прозвучит, но я всегда поступала так, чтобы тебе было лучше. Я никогда не отрицала существование Гоблина. Путь, который я намеренно выбрала, был другим, более осторожным. Я вовсе не собиралась одобрять Гоблина или укреплять его позиции, можно и так сказать, потому что никогда не знала, хорош он или плох. Но раз у нас сегодня такой откровенный разговор, то, так и быть, скажу, что Большая Рамона видит Гоблина почти так же, как я, – неким завихрением в воздухе. Ни больше ни меньше. И Жасмин это тоже видит".

Я был сражен и вдруг почувствовал себя очень одиноким. Ближайшие друзья и родня, как оказалось, всю жизнь мне лгали, и я всем сердцем пожалел, что Линелль умерла. Я молился, чтобы ко мне пришел призрак Линелль – раз у меня такой дар общаться с привидениями и призраками, – я молился тихо, неслышно, пребывая в уверенности, что Линелль сможет объяснить мне все то, что теперь обнаружилось.

"Дорогой племянник, – произнесла тетушка Куин (чем я становился старше, тем чаще она ко мне так обращалась, и теперь произнесла эти слова как-то очень мило: с одной стороны, официально, а с другой – очень по-домашнему), – ты должен понять, что я всегда относилась к твоим способностям весьма серьезно. Но никогда не знала, хороши ли они для тебя".

На меня вдруг снизошло откровение: благодаря ее словам, а может быть, и всему остальному, я почувствовал уверенность, что мои способности даны мне не навсегда. И разрыдался. Вынув из кармана носовой платок, я попытался им прикрыться, но ничего не получилось, и тогда я полушепотом (другого голоса у меня не было) рассказал ей о том, что в сумерки на меня накатывает паника и приходят мысли взять пистолет Папашки и покончить с жизнью. Я рассказал тетушке о том, как в тот день, когда ко мне явилась Ревекка, я сидел на ступенях крыльца, любовался золотым закатом и обращался ко всем существующим силам, чтобы они избавили меня от этой муки, – все, что угодно, только не это. Я не запомнил тогдашней своей молитвы. Не помню ее и сейчас. Возможно, тетушке я передал более точную версию. Не знаю.

Наступила абсолютная тишина, а когда я посмел поднять глаза, то увидел слезы на ее щеках. За спиной тетушки, у столбика кровати, стоял Гоблин, опять совсем как живой. Он тоже плакал и протягивал ко мне руки, словно собираясь обнять и убаюкать меня.

"Прочь, Гоблин! – резко бросил я. – Ты мне сейчас не нужен! Оставь меня в покое. Ступай, найди мне Линелль! Полетай вместе с ветром, делай что угодно, только уйди отсюда".

Он ярко вспыхнул, так что проявились все до одной его черточки, и я понял по его лицу, что он обижен, оскорблен, недоволен. А потом он исчез.

"Не знаю, ушел он совсем или все еще находится в этой комнате, – признался я тетушке Куин. – Что касается Ревекки, то я должен добиться для нее справедливости. Я должен, если только сумею, узнать, что с ней сделали в том доме".

Тетушка Куин промокнула салфеткой голубые глазки, и мне стало совсем плохо, оттого что я заставил ее плакать.

Я вдруг понял, что люблю ее несмотря ни на что, она была мне нужна, и я чувствовал себя очень несчастным из-за того, что еще минуту назад сердился на нее. Я поднялся, обошел вокруг стола и, опустившись на колени, обнял хрупкую фигурку и несколько секунд в полной тишине не размыкал рук.

Потом я взглянул на ее блестящие туфельки на шпильках, с ремешками вокруг щиколоток, и, рассмеявшись, поцеловал оба подъема, а следом – пальчики.

"Тарквиний Блэквуд, ты законченный псих, прекрати сейчас же, – велела она. – Сядь на место, как хороший мальчик, и налей мне еще шампанского".

Мы успели прикончить одну бутылку, поэтому я откупорил другую с апломбом мальчишки, который несколько лет помогал обслуживать постояльцев элегантного отеля, и налил пенистое вино в высокий бокал.

Тетушка, разумеется, отругала меня за мысли о самоубийстве. Она пришла в ужас, услышав, что я часто представляю, как подношу к виску пистолет. Я поклялся, что никогда так не поступлю, пока жива она, пока жив Папашка, пока жива Жасмин и пока живы Большая Рамона и Лолли, после чего прибавил к списку имена всех работников фермы и Обитателей Флигеля. Я говорил искренне и убедительно.

"Но пойми, я пытаюсь рассказать тебе о другом, – продолжал я, после того как мы оба успокоились и чуть-чуть захмелели. – Все эти духи и привидения появляются не просто так, а откуда-то. Должно быть, я произнес нечестивую или опасную молитву и тем самым вызвал из темноты Ревекку".

"Вот теперь ты рассуждаешь разумно, мой дорогой мальчик", – заметила тетушка.

"Конечно, тетушка Куин. Я не потерял рассудка. Никогда не забуду, как она заставила меня зажечь лампы. Ни за что больше не стану пешкой в ее руках. Подобное не повторится. Я слишком осторожен и хорошо владею ситуацией, когда сталкиваюсь с такими существами, можешь мне поверить, но я обязательно должен выяснить, что с ней сделали, и только она одна может рассказать мне, причем только там, где обладает наибольшей силой, то есть на острове Сладкого Дьявола, в том странном доме".

"Туда ты не поедешь, Тарквиний, если только Папашка не поедет с тобой! Ты понял?"

Я не ответил, но потом все-таки высказал то, что было у меня на уме:

"Папашке сейчас не стоит отправляться на болота. Он себя неважно чувствует. Перестал быть бодрым и здоровым, в последнее время почти ничего не ест, а там жара, комары... Нет, нельзя мне брать с собою Папашку..."

"Тогда кого, Тарквиний? Ибо, Бог свидетель, одного я тебя не отпущу".

"Тетушка Куин, – сказал я, – завтра утром я отправлюсь на остров, и меня ничто не остановит. Я бы поехал прямо сейчас, если бы не кромешная тьма".

Она перегнулась через стол.

"Тарквиний, я тебе запрещаю. Нужно ли мне напоминать, что ты сам рассказывал о мавзолее из золота и свидетельствах чьего-то присутствия в Хижине Отшельника – о столе и золотом кресле! Кто-то наведывается на остров. И почему, скажи на милость, если надгробие выполнено из золота..."

"Я сам не знаю ответов на все вопросы, но должен туда вернуться. Как ты не поймешь, я должен иметь свободу, чтобы вызвать призрака и позволить ему все мне рассказать..."

"Ты хочешь вызвать привидение, которое тебя соблазнило! Привидение, которое воспользовалось своими чарами, своей чувственностью настолько ощутимо, что ты по-настоящему лишился с ним невинности? Я правильно тебя поняла – ты именно ее хочешь вызвать?"

"Я должен туда поехать, тетушка Куин, и, честно говоря, мне кажется, что ты на моем месте поступила бы так же".

"Для начала, я бы поговорила с отцом Кевинином – вот как бы я поступила. Мне очень хотелось бы, чтобы ты так и сделал. Давай утром ему позвоним".

"Да какой он отец! – презрительно фыркнул я. – Он только недавно провел свою первую мессу. Мальчишка!"

Я, конечно, преувеличивал, но был прав в том, что отец Кевинин Мэйфейр совсем еще молод – ему около тридцати пяти. И хотя он мне очень нравился, я относился к нему не с тем уважением, какое испытывал к старым, седовласым священникам прежнего образца, до Второго Ватиканского собора, которые проводили мессу в совершенно другом стиле.

Тетушка поднялась из-за стола несколько суетливо, даже стул опрокинула, сразу направилась на своих сверкающих каблуках к трюмо и принялась что-то искать в верхнем ящичке.

Когда она вернулась, я увидел, что в ее руке покачиваются четки.

"Они не освящены, но придется пока обойтись тем, что есть, – сказала тетушка. – Я хочу, чтобы ты надел их на шею – под рубашку или на рубашку, мне все равно. Но впредь ты должен носить их не снимая".

Я не хотел затевать спор. Четки были маленькие, с идеально круглыми золотыми бусинками, и я совершенно не возражал против того, чтобы надеть их, хотя, конечно, тут же спрятал под ворот рубашки.

"Тетушка Куин, – сказал я, – отец Кевинин поверит моим рассказам о Ревекке и ее призраке не больше, чем шериф. Так зачем ему звонить? После мессы он всегда смеется, расспрашивая меня о Гоблине. Кажется, он видел, как я разговаривал с Гоблином в церкви. И я не желаю откровенничать с отцом Кевинином. Так что забудь об этом".

Но тетушка Куин не собиралась сдаваться, заявив, что утром первым делом отправится к своему любимому золотых дел мастеру во Французский квартал и закажет для меня крестик на цепочке, а потом поедет в церковь Успения Богоматери, где отец Кевинин освятит крестик. Она обсудит происшествие со священником и выяснит, что он по этому поводу думает.

"А пока... Как нам быть с этими сережками и камеей?" – спросила она.

"Мы должны их сохранить. Обязаны. Ткань не настолько разложилась, чтобы не определить ДНК. Мы должны выяснить, действительно ли Ревекка там умерла. Именно этого хочет от меня ее призрак. Ревекке нужно признание, ей нужно, чтобы о ней узнали".

"А еще ей нужно было, чтобы ты сжег наш дом, Квинн".

"Больше она не заставит меня сделать что-нибудь подобное, – с уверенностью откликнулся я. – Я теперь буду держать ухо востро".

"Но ты готов исполнять ее желания", – заметила тетушка Куин чуть заплетающимся от шампанского языком.

"Речь идет о справедливости, тетушка Куин, – сказал я. – Именно справедливости я, как потомок Манфреда, должен добиться. Возможно, ничего особенного не придется делать – скажем, просто выставим ее камеи в гостиной рядом с другими и приложим карточку, где будет сказано, что они принадлежали знаменитой возлюбленной Манфреда Блэквуда Возможно, это позволит ее духу найти покой. А пока не беспокойся обо мне. Я поступлю так, как должен, и так, чтобы всем было хорошо".

К этому времени она исчерпала весь запас терпения, и, после двух бокалов шампанского, я принялся ее развлекать, ни слова не говоря о своих тайных замыслах.

Я любил ее. Всей душой люблю и сейчас. Но я знал, знал впервые в жизни, что должен ее обмануть, должен каким-то образом помешать ей опекать меня.

Разумеется, я собирался поехать на остров и, разумеется, собирался вызвать призрак Ревекки, но вот как и когда – пока не знал.

13

Я проснулся очень рано, надел джинсы и жилет, в которых всегда охотился, и, пока Большая Рамона спала, сел за компьютер и набрал письмо, адресованное тому незнакомцу, который незаконно вторгался на остров Сладкого Дьявола. Письмо гласило примерно следующее:

"Уважаемый незнакомец,

данным посланием Тарквиний Блэквуд доводит до вашего сведения, что этот дом и этот остров принадлежат моей семье, а потому вы должны забрать свои книги и обстановку и без дальнейшего промедления покинуть наши владения.

У семьи есть планы относительно острова, и она начнет воплощать их в жизнь, как только вы освободите Хижину Отшельника.

Если Вам понадобится связаться со мной, то я постоянно проживаю в Блэквуд-Мэнор и буду более чем рад пообщаться с вами письменно, или по телефону, или лично – как вам будет угодно.

Искренне ваш,

Тарквиний Блэквуд,

больше известный как Квинн".

Затем, указав номера факса и телефона, нажал кнопку "печать" и сделал четыре копии уведомления о выселении, все их подписал, сложил и убрал во внутренний карман жилета.

Потом я на цыпочках зашел в комнату Папашки, где его не оказалось – вероятно, он встал в пять утра и уже трудился на клумбах, – и забрал пистолет тридцать восьмого калибра. Удостоверившись, что оружие заряжено, я спрятал его в карман и, забежав в кухонную кладовку, прихватил картонку с кнопками, которые всегда там хранились – мы ими прикрепляли записки на доске объявлений, – после чего направился к пристани.

Тут я добавлю: я считал, что полностью готов к поездке, пока не увидел Жасмин – она сидела возле пироги, сбросив туфли, и курила сигарету.

"Ну что, псих ненормальный, я знаю, куда ты собрался, а твой Папашка говорит, чтобы я оставила тебя в покое. Поэтому я собрала тебе попить в дорогу и завернула в фольгу пару бутербродов. Сумка-холодильник – уже в лодке".

"Как я тебя за это люблю", – сказал я и поцеловал ее, внезапно впервые ощутив, что рядом со мною женщина. Никогда не забуду, как тот поцелуй что-то во мне разжег. И кажется, я тогда чересчур смело сжал ей руку.

Как бы то ни было, в Жасмин, по-моему, ничто не дрогнуло, поэтому я сел в лодку и уже собрался было оттолкнуться от берега, но она закричала:

"Тарквиний Блэквуд, ты что, слабоумный?"

"Нет, мэм, – с сарказмом ответил я, – или вы ожидаете, что я передумаю?"

"Как ты собираешься заставить людей поверить в то, что там видел, если не сделаешь снимков, гений!"

Она сунула руку в карман передника и достала маленький фотоаппарат со вспышкой – сейчас такие продаются повсюду, с пленкой, готовые к работе.

"Слава богу, что ты подумала об этом!" – воскликнул я.

"Можешь помолиться еще раз, гений. И не забудь нажать кнопку вспышки".

Мне захотелось еще раз ее поцеловать, но пирога уже отплыла от берега.

Что касается Гоблина, то он увязался за мной, четко видимый, хотя и полупрозрачный. Он молил меня не ехать и все твердил: "Плохо, Квинн, плохо" – так что пришлось еще раз, правда, вежливо, велеть ему оставить меня в покое. Гоблин пропал, но, подозреваю, по-прежнему витал где-то рядом.

По правде говоря, я решил, что ему деваться некуда. Действительно, куда бы он мог пойти? С недавних пор я начал задумываться, где проводит время Гоблин, когда его нет рядом со мной. И начал терять с ним терпение, о чем уже говорил.

Но вернемся к моему путешествию.

Над водой расползался туман, и сначала болото выглядело манящим и красивым, гармоничным и безмятежным, но очень скоро оно превратилось в зловещую трясину с комарами, кипарисами в цепях и вырезанными на стволах стрелками. В темной воде шныряли какие-то твари, несколько раз я замечал аллигаторов, отчего по спине забегали мурашки.

Снова начала кружиться голова, и это не на шутку меня встревожило. Опять зазвучали голоса, но очень тихо, так что я ничего не мог разобрать. Что же все-таки я услышал? Неужели эти призраки вечно ссорятся? Неркели именно это имела в виду Ревекка, когда говорила, что в жизни не все идет своим чередом?

"Ты не можешь так поступить, ты должен меня отпустить..."

Почему призраки не давали мне возможности четко расслышать каждое слово?

"Я иду, Ревекка, – вслух произнес я. – Только на этот раз будь со мной искренна, Ревекка. Я знаю все твои трюки и все же иду к тебе. Будь честна".

Я продвигался все дальше и дальше по густому зеленому аду замученных деревьев, искореженных лиан, шуршащей листвы и зловонной воды, чувствуя накатывающую дурноту и все глубже погрркая шест. Я изо всех сил старался двигаться как можно быстрее.

"Умоляю тебя... Господи, помоги..."

Я знал, это плачет Ревекка, я знал, она кого-то молит – но кого? Потом, как и в прошлый раз, зазвучал зловещий смех, после чего быстро и зло заговорил чей-то мужской голос. Может, это был Манфред?

Мимо проскользнул аллигатор, блеснув на секунду огромной скользкой спиной. Пирога закачалась, грозя вот-вот перевернуться, затем выправилась, и я поплыл дальше. При мысли об аллигаторе я начал дрожать, ненавидя себя за трусость. Но продолжал плыть дальше.

Каждый раз, когда дурнота становилась особенно сильной, я замедлял ход пироги, боясь упасть, и тогда казалось, будто меня коварно засасывает густая зелень болот, пока я пытаюсь разобрать обрывки слов...

"...Любила тебя, всегда любила, ты обещал. Неаполь. Навсегда, на руинах..."

Потом слышался низкий голос и смех, заглушавший слова.

Так что, их трое? Или больше?

Наконец передо мной замаячила громада мощной постройки. Пирога ткнулась носом в берег, заросший дикой ежевикой, и я от толчка чуть не вывалился за борт. Быстро привязав пирогу к ближайшему дереву – в прошлый раз я забыл это сделать, – я закрепил шест как полагается и отправился вновь исследовать остров.

Он кишел аллигаторами. Я слышал, как они с всплеском возвращаются в болото. Что я буду делать, если наткнусь на какого-нибудь особенно свирепого? Досих пор этого не случалось. Возможно, что никогда и не случится. Я, в общем-то, не очень их боялся, потому что они, как правило, не отличаются агрессивностью и первыми не нападают. Тем не менее, сейчас я впервые оказался в их компании без Папашки или другого взрослого мужчины, знающего, что делать в таких случаях.

Я постоял, прислушался. Но ничего не услышал, кроме скорбного крика птиц. А еще гула – это гудели пчелы и комары. От жары я весь покрылся липким потом.

Дом выглядел таким же необитаемым, как прежде. Но это еще ничего не значило.

Как бы там ни было, в первую очередь меня притягивал к себе мавзолей – или то, чем на самом деле было это сооружение. К нему я и направился, чтобы рассмотреть внимательнее, чем в первый раз.

Никаких дверей – я опять в этом убедился. Так что же все-таки внутри?

Что касается процессии, вырезанной по золоту, то теперь я был уверен, что это римские фигуры и что они изображают скорбь: женщины рыдают, а мужчины бьют себя по лбу сжатыми кулаками.

На последней панели, на которой были изображены только трое плачущих детей, оказалась фоновая гравировка – деталь, которую я прежде не заметил.

В самом углу панели я нащупал изображение горы с острой вершиной, взорвавшейся пламенем, и над всем этим разлилось огромное тяжелое облако. Справа от горы, чуть пониже, находилось изображение маленького города, обнесенного стеной, – он был вырезан до мельчайших деталей, и сразу было ясно, что ему угрожает зловещее облако из взорвавшейся горы.

"Вулкан. Древний Рим. Город. Скорбящие люди". Должно быть, это гора Везувий, а изображенный город не что иное, как знаменитые Помпеи.

Даже я, почти нигде не бывавший, знал всю историю извержения Везувия в семьдесят девятом году нашей эры, когда под пеплом погибли Геркуланум и Помпеи. Их обнаружили только в восемнадцатом веке, и если я и хотел отправиться куда-то за пределы округа Руби-Ривер, то именно на развалины Помпеи. Меня всегда захватывала трагедия этих погибших под пеплом городов, иногда даже причиняя душевную боль.

Конечно, Помпеи и Геркуланум располагались на берегу Неаполитанского залива, а Манфред как раз возил Ревекку в Неаполь. Везувий возвышался над Неаполем, и Ревекка кричала: "Вспомни Неаполь", когда Манфред бил ее, когда выволакивал из дома.

И снова на меня накатила волна дурноты, послышались тихие голоса. Я наклонился и уперся лбом в золотую резьбу.

В воздухе запахло цветами. Аромат глицинии? Мои чувства были сумбурны. Во рту пересохло, по телу струился пот.

Я услышал, как всхлипывает Ревекка: "Что они сделали со мной, Квинн, что они сделали".

Невероятным усилием воли я прогнал дурноту. Все это время я простоял на коленях, а теперь, подняв глаза, понял, что по верхнему краю золотых пластин, под самой гранитной крышей сооружения, проходит надпись, которую я раньше не видел из-за яркого блеска золота на солнце.

Я дважды обошел мавзолей. Слова были латинские, так что понять что-либо мне не удалось, кроме имени – Петрония – и таких слов, как "спать" и "смерть".

Я выругал себя за то, что не захватил бумагу, – при мне были лишь письма к нарушителю прав собственности, но потом решил, что могу пожертвовать одним экземпляром, вынул ручку и скопировал всю надпись, два раза обойдя монумент, чтобы проверить, не наделал ли ошибок.

Теперь меня мучила жажда, и я вернулся к пироге, забрал маленькую пластиковую сумку-холодильник, приготовленную мне в дорогу Жасмин, и ушел в дом.

Все стояло на своих местах, как вчера. Я потихоньку поднялся на второй этаж и вновь уставился на железные цепи. Только сейчас я с ужасом заметил, что пятая цепь, с крюком на конце, была несколько короче остальных, но так и не понял, для чего она предназначалась. Крюки были также вделаны в стену. Их я тоже прежде не видел. Теперь в черном вязком месиве я разглядел еще больше человеческих костей.

Крепко держа дрожащими руками фотоаппарат, я сделал два снимка, потом отошел немного назад и щелкнул еще пару раз. Что там получится – я не знал и мог только сделать еще два крупных плана в надежде, что найдется человек, который мне поверит.

Опустившись на колени, я дотронулся дотого, что походило на остатки человеческих волос. По коже пробежал неприятный холодок, и я снова, как сквозь сон, услышал смех, а потом послышался крик, гортанный, скорее похожий на стон. Он прозвучал снова, мучительный и страшный. Я отпрянул, не в силах заставить себя вновь приблизиться к останкам.

Я сфотографировал комнату, потом спустился на первый этаж, где сделал фото мраморного стола и золотого кресла в римском стиле, снял на пленку камин с горой полусожженных дров и пеплом, сделал крупный снимок в беспорядке сваленных на письменном столе книг.

Затем я покинул Хижину Отшельника и сфотографировал общий план. Сделал снимки и мавзолея, а также, зажав пальцем отверстие вспышки, чтобы не было отблеска от золота, крупно сфотографировал фигуры, надеясь, что они достаточно освещены.

"Жасмин, я буду вечно любить тебя", – сказал я. Спрятав камеру в верхний карман жилета, я застегнул его на молнию и решил, что вот теперь-то я докажу всему миру, что говорил правду и о самом острове, и о темном прошлом Манфреда.

Но был ли в том смысл? А вдруг это какой-то сумасшедший поэт пробирался сюда, чтобы в одиночестве посидеть в золотом кресле, немного поработать, а потом убраться к себе? А книги он забыл, потому что они ему были не нужны. Может быть, это был какой-то юноша вроде меня.

Кстати, который теперь час? Наверное, немногим больше двенадцати пополудни, а я успел так проголодаться, что меня даже подташнивало.

Но оставалось еще одно дело: оставить письма незнакомцу. Я немедленно этим занялся. Одно письмо прикрепил кнопкой к деревянной двери, другое развернул на мраморном столе, положив на уголки книги, а последнее повесил на стену возле лестницы.

Я решил, что исполнил свой долг, и теперь, чтобы справиться с растущей тошнотой, поднес сумку-холодильник к столу и опустился в римское кресло. Гладкое кожаное сиденье оказалось невероятно удобным, как всегда бывает, если опускаешься в такое кресло, и я с радостью обнаружил, что Жасмин уложила в сумку шесть банок пива. Разумеется, среди них оказалась и баночка колы, а также бутерброды и даже яблоко, пристроенное на льду. Но шесть банок пива – это же надо!

Наверное, я никогда не забуду ту минуту. Но нет смысла задерживаться на ней. Мне еще очень многое нужно рассказать. Позволь лишь добавить, что я прошептал в пустоту: "Жасмин, может ли тридцатипятилетняя женщина закрутить роман с восемнадцатилетним парнем? Встретимся за домом в шесть".

К окончанию своего короткого монолога я успел проглотить полбанки пива. Разорвав фольгу на бутербродах, таких толстых, с ветчиной, сыром и маслом – холодным, вкуснейшим маслом, – я проглотил оба в несколько приемов. Затем вмиг уничтожил яблоко, прикончил первую банку пива и следом опустошил вторую.

Я сказал себе, что этого вполне достаточно, что нужно сохранять голову ясной, но был слишком перевозбужден, а пиво, вместо того чтобы пригасить чувства, наоборот, еще больше подстегнуло меня до безумной приподнятости, и, зажав третью холодную банку в руке, я вновь отправился наверх, где уселся на пол, настолько близко, насколько мне позволила смелость, к цепям и черным останкам.

Снаружи садилось солнце, и сквозь зеленый лабиринт, облепивший почти весь дом, удавалось пробраться отдельным слабым лучам. Какой-то свет проникал через купол, и пока я, запрокинув голову, смотрел вверх, где свет мигал и перемещался, раздался тонкий, пронзительный крик.

Что это – птица? Или человек? Веки отяжелели.

Я откинулся на спину, упершись локтем в пыльные доски. Глотнул еще пива. Допил всю банку. И тут понял, что должен поспать. Тело требовало отдыха. Я просто обязан был поспать и с удовольствием растянулся на спине, чувствуя исходящее от дерева тепло.

"Ревекка, приди ко мне, расскажи, что они сделали", – произнес я, глядя вверх, на купол.

Я закрыл глаза и погрузился в сон, тело стало невесомым и подрагивало в полудреме. До меня ясно донеслись ее всхлипывания, а затем в каком-то темном месте, освещенном свечами, я разглядел хитрую рожу и услышал низкий злобный смех. Я попытался как следует разглядеть эту рожу, но не смог, а потом, случайно опустив взгляд, увидел, что превратился в женщину и что кто-то стаскивает с меня красивое темно-бордовое платье. У меня оголились груди, тело вдруг полностью обнажилось, и я закричал.

Я должен был вырваться от тех, кто меня пытал, но тут прямо у меня на глазах чья-то рука схватила заржавленный крюк – тот самый, что висел на конце цепи. Я закричал совсем по-женски. Я и был женщиной. Я превратился в Ревекку и в то же время остался Квинном. Мы с ней стали одним целым.

Никогда прежде я не испытывал такого ужаса, как в те мгновения, когда смотрел, как ко мне приближается рука с крюком, а затем я почувствовал под правой грудью нестерпимую боль, и что-то твердое и острое проткнуло мою плоть и проникло в тело. Потом я снова услышал смех, леденящий душу, безжалостный, и голос мужчины, который что-то пробормотал – кажется, он возражал, о чем-то с отвращением просил... Но смех заглушил все – и доводы, и мольбы. Ничто не могло это остановить! Я понял, что повис на крюке, вонзенном под ребро, и всем своим весом натянул цепь, прикрепленную к стене!

Я громко закричал, заверещал. Вопили оба – и мужчина, и женщина. Я был Ревеккой, беспомощной и замученной, близкой к обмороку, но так и не сумевшей отключиться, и я был Квинном, защитником Ревекки, пришедшим в ужас от содеянного и в то же время отчаянно пытающимся разглядеть злодеев, которые это сотворили. Их было двое – да, определенно двое, и я обязательно должен был узнать, не является ли один из них Манфредом. А затем я превратился только в Ревекку, она непрерывно кричала от невыносимой боли, которую приходилось терпеть, – мука продолжалась без конца, а потом вся сцена, слава богу, начала меркнуть.

"Господи, Ревекка, – услышал я собственный шепот, – теперь я знаю, что они сделали: повесили тебя на крюк, подцепив за ребро, и оставили здесь умирать".

Кто-то тряхнул меня за плечо, стараясь разбудить. Я открыл глаза.

Это была Ревекка.

"Квинн, ты пришел. Ты меня не подвел. Ты пришел", – с улыбкой произнесла она.

Я был потрясен. Она была абсолютно реальной, как тогда в доме, только теперь на ней было великолепное бордовое платье из моего сна.

"Слава богу, с тобой все в порядке! – воскликнул я. – Это ведь не могло продолжаться вечно".

"Не думай сейчас об этом, милый, – сказала она. – Теперь ты все знаешь, теперь ты понял, для чего понадобилась пятая цепь. Просто побудь со мной, мой дорогой".

Я приподнялся и сел, а она опустилась на пол рядом со мной. Я повернул к ней лицо, и наши губы встретились. Я целовал ее неловко, а она просунула язык мне в рот, и я возбудился, как тогда в доме.

Теперь я был только мужчиной, существовавшим совершенно отдельно от нее и в то же время крепко привязавшимся к ней, очарованным бордовым платьем с низким декольте, грудью, оказавшейся так близко, и драгоценной камеей на черной ленточке вокруг обнаженной шеи.

Ее грудь была только наполовину прикрыта бордовым бархатом, и я неловко засунул в вырез платья руку, а когда нащупал соски, то чуть не сошел с ума.

"Люблю тебя, очень люблю", – сказал я, стискивая зубы, а потом рванул платье и принялся целовать ее розовые соски, пока она в конце концов не увлекла меня вниз.

Я взглянул ей в глаза.

Я вожделел ее так, что не мог говорить, но она без слов все поняла и, взяв мою руку, просунула ее себе под юбки. Все по-настоящему, все чудесно, безумно, и наконец наше обоюдное желание исполнилось – внезапно, резко, полностью. Наступило опустошение.

Я понял, что не могу отвести от нее глаз, – я по-прежнему лежал на ней – и у меня перехватило дыхание от вида зардевшихся щек. Я пробормотал что-то неприличное, грубое, но испытывал такое удовлетворение, такое блаженство, что в эти секунды меня уже ничто не волновало. Я поцеловал ее с тем же пылом, что и в самый первый раз. Потом в изнеможении откинулся на спину, и теперь уже она смотрела на меня сверху.

"Будь моим мстителем, Квинн, – тихо произнесла Ревекка. – Расскажи всему миру мою историю, но самое главное – будь моим мстителем".

"Но каким образом, Ревекка? Как я могу отомстить, когда тех, кто причинил тебе зло, давно нет?"

Я снова сел, мягко отстранив ее от себя.

Она была очень взволнована.

"Скажи правду, Ревекка, что мне сделать, чтобы ты обрела покой? – спросил я, снова вспоминая ужасную сцену: она висит на крюке, обнаженная и беспомощная, а рядом стоят двое злодеев. – Это был сам Манфред? Что я могу сделать, Ревекка, чтобы твоя душа упокоилась в мире?"

Вместо ответа она вновь меня поцеловала.

"Знаешь, тебя ведь тоже больше нет, Ревекка, – продолжал я. – Ты исчезла, как и те, кто совершил преступление, пусть и самое ужасное. Ревекка, никого не осталось в живых, чтобы страдать за содеянное".

Я обязан был это сказать. Она должна была услышать от меня правду.

"А как же я, Квинн? Я ведь здесь, – ласково произнесла она. – Я всегда здесь, я всегда вижу тебя. Я вижу все. Отомсти за меня, Квинн. Сразись за меня".

Я снова покрыл ее грудь поцелуями. Мы лежали, сплетясь в объятиях, и я чувствовал под руками бархат ее бордового платья. Волосы у нее растрепались, рассыпались, пока мы с ней занимались любовью. Потом я вздохнул и поцеловал ее щеки, погрузился во тьму, прохладную мягкую тьму, и парил там, бестелесный.

Сон. Как долго он длился? Не один час. Внезапно я проснулся. Снова ощутил духоту, жару.

Вокруг было темно! Великий Боже, темно!

Ночь на острове Сладкого Дьявола. Ночь на болоте Сладкого Дьявола. Надо же было совершить такую идиотскую ошибку – заснуть пьяным сном прямо здесь, так далеко от дома, когда все болотные твари пробуждаются и выходят на охоту. Что толку от пистолета? Что толку от ружья, если с ветки дерева на тебя свалится змея? Ну хорошо, аллигаторов я еще кое-как распугаю шестом, но как насчет всех прочих лесных жителей, включая рысей, которые после наступления темноты отправляются на поиски жертв, чтобы утолить голод?

Я поднялся в ярости на самого себя. А ведь я был абсолютно уверен, что больше ей не удастся меня провести, что теперь я знаю, какая она зловредная штучка.

Но тут я с ужасом вспомнил, как с ней поступили те двое, и громко охнул.

Месть? Да, одной этой мысли было достаточно, чтобы разжечь в душе тихони жажду возмездия. В том, что она умерла именно так, я не сомневался. Она умерла и сгнила на втором этаже. Но почему роль мстителя возложена на меня?

Я разглядел при свете луны липкую сперму на полу и, взглянув в окно, поблагодарил Господа за это светило. Луна была мне крайне нужна. Может быть, именно благодаря ей я сумею убраться отсюда к черту.

Я перекрестился. Нащупал четки под рубашкой. (Они не были освящены, но пришлось довольствоваться и такими.) Поспешно и пристыженно произнес молитву "Радуйся, Мария", собственными словами рассказав Святой Деве, что чувствую себя очень виноватым в том, что обращаюсь к ней только тогда, когда все, кажется, потеряно.

Тут я понял, к своему ужасу, что так и не застегнул штаны, а следовательно, обращался к Деве Марии в совершенно непотребном виде. Я быстро привел себя в порядок и произнес еще три молитвы, прежде чем ощупью добрался до лестницы и спустился на первый этаж.

Подхватив золотую тарелочку с частоколом восковых свечей, я достал зажигалку и быстро поджег каждый фитиль. С таким источником света в руках я подошел к двери Хижины Отшельника и выглянул наружу. Да, луна действительно сияла в небе, я хорошо видел ее, стоя на крыльце, но болото выглядело абсолютно черным, и я представил, что, как только оттолкнусь от берега и окажусь в непроглядной тьме туннеля из зарослей, луна мне, скорее всего, не поможет.

Разумеется, у меня не было при себе ни фонаря, ни лампы. Я ведь не планировал здесь задерживаться! Если бы кто-то спросил, намерен ли я заночевать на острове Сладкого Дьявола, я бы ответил, что это сущее безумие.

"Вот погодите, я все здесь переделаю, – вслух произнес я. – Велю везде провести электричество, как следует застеклить окна. Может быть, даже прикажу навесить ставни. А дощатые полы будут покрыты мраморной плиткой, которой не страшна никакая болотная сырость. Это будет небольшой дворец в римском стиле, я закажу еще более затейливую мебель и печь – обязательно поставлю новую печь. И тогда, если придется здесь задержаться, можно будет поспать на кушетке, на роскошных подушках или почитать при хорошем освещении какую-нибудь книгу из обширной библиотеки".

Я четко представил себе этот преображенный дом, но в том, что я видел, не нашлось места для Ревекки. Ее страшная смерть как будто была стерта из истории дома.

Ну а что сейчас? А сейчас я застрял в этом бревенчатом срубе посреди проклятых джунглей!

Спокойно. Что, если остаться здесь и не пытаться искать дорогу домой в этой ркасной тьме? Что, если просто почитать какую-нибудь из тех старых книжек при свете свечей, держа под рукой пистолет на тот случай, если сюда забредет человек или зверь?

Самое худшее, что может из этого выйти, это всеобщее волнение в Блэквуд-Мэнор: они подумают, будто со мной случилось несчастье. Возможно, они уже сейчас отправились на мои поиски. Очень даже возможно. Плывут в эту минуту в пироге с фонарями и лампами.

Не аргумент ли это в пользу того, чтобы остаться на месте?

Я поставил тарелочку со свечами на стол, а сам спустился с крыльца и пересек поляну перед домом, остановившись там, откуда был хорошо виден берег. Поразительно, как хорошо несколько свечек осветили окна Хижины Отшельника. Любой, кто приблизился бы на пироге, не мог не заметить это сияние. Наверное, лучше оставаться на месте и не рыпаться.

Но если я прав, почему тогда это решение кажется таким трусливым? Откуда уверенность, что следует все-таки попробовать вернуться домой, чтобы успокоить тех, кто меня любит?

Я проверил пирогу. Нет, ни фонаря, ни лампы я не захватил. Впрочем, я и не надеялся их найти.

Потом я внимательно вгляделся в даль, пытаясь определить, что ждет меня там, разглядеть узкий канал, по которому сюда приплыл. Но в темноте ничего не увидел.

Я еще раз обошел остров. Зачем – не знаю. Возможно, мне просто хотелось чем-то себя занять. А еще я прислушивался, очень внимательно прислушивался, не донесется ли откуда-нибудь издалека мое имя.

Разумеется, до меня доносились лишь бесконечные крики ночных птиц и тихие болотные стоны – ни одного человеческого голоса.

Я вернулся в ту точку, где привязал пирогу, и увидел там Гоблина, свое зеркальное отображение. Он внимательно наблюдал за мной, озаренный светом из дома, так что казалось, будто он создан из плоти и крови.

Какое чудесное зрелище, какая правдоподобная иллюзия. Я чуть мозги себе не свернул, пытаясь припомнить, удавалось ли ему когда-нибудь прежде предстать передо мной в таком живописном виде.

Я видел его скрытым тенью, при свете и темноте, но никогда раньше свет, падая на него, не подчеркивал так линию плеч и черты лица. Внезапно Гоблин зашевелился, подзывая меня правой рукой.

"Чего ты хочешь? – спросил я. – Не собираешься ли ты сказать, что можешь быть мне полезен?" – Я подошел к нему, а он протянул ко мне левую руку и развернул лицом к болоту.

В первую секунду я разглядел только, как луч лунного света падает в воду на свободном от зарослей участке, находившемся довольно далеко от того места, где мы стояли. Вода там сверкала чистотой и прозрачностью. Потом я услышал всплеск. Левая рука Гоблина еще крепче сжала мое предплечье, после чего он поднес указательный палец к губам, призывая к тишине.

Затем он снова указал на то далекое, освещенное луной пятно, и на моих глазах туда выплыла пирога, управляемая каким-то человеком. Я очень четко разглядел его фигуру.

На нем была куртка и брюки, скорее всего, джинсы, насколько я мог судить. Прямо у нас на виду он поднял со дна пироги тело человека и медленно опустил его в воду без единого всплеска!

Я был потрясен. Гоблин так сильно сжал мне плечо, что оно заныло.

А фигура вдалеке еще раз проделала то же самое. Действуя с невероятной ловкостью и силой, мужчина поднял второе тело и опустил его в черную воду.

Я в ужасе окаменел на месте. Но мне даже в голову не пришло, что этот человек для меня опасен. Я с горечью думал только о том, что два мертвых тела были только что скормлены болотной тьме, и никто, ни одна живая душа, мне не поверит, когда я, вернувшись домой, расскажу эту историю.

Постепенно до меня дошло, что мужчина теперь перестал двигаться и, вероятнее всего, разглядывает меня, ведь на нас с Гоблином падал свет из дома.

Над черной водой зазвучал смех. Тихий, рокочущий смех, очень похожий на смех злодеев в моих видениях, но это был смех не призрака, а живого человека. Смеялся неизвестный в лодке.

Мы с Гоблином вдвоем смотрели на него не отрываясь, а он направил пирогу в темноту и скрылся.

Мы простояли на месте еще несколько долгих мучительных мгновений, и меня утешило то, что Гоблин обнимает меня и я могу к нему прислониться с той доверительностью, какой не испытывал ни к одному человеческому существу.

Но я знал, что он не способен оставаться видимым очень долго. Я также знал, что он чувствовал, где сейчас находится этот тип, только что утопивший два тела. Гоблин даст мне знак, когда будет безопасно уйти.

Мы целую вечность, как говорится, оставались на месте, неподвижные и настороженные, а потом Гоблин сообщил мне с помощью телепатии, что нам следует срочно покинуть остров.

"А что, если я безнадежно заблужусь?" – громким шепотом спросил я.

"Я укажу тебе дорогу", – ответил Гоблин и тут же исчез. Через секунду свечи в доме были затушены, и мой двойник толкал меня и тянул к привязанной пироге.

Всю дорогу обратно он направлял меня, иногда в полной темноте, иногда при свете луны. Меньше чем через час я увидел благословенные огни дома, сиявшие сквозь деревья, и тогда припустил что было сил прямо к пристани.

С берега раздавались крики. Потом кто-то один закричал особенно пронзительно. А когда я торопливо бежал к кухонной двери, навстречу мне вышел Папашка.

"Слава Богу, сынок, – обнимая меня, сказал он. – Мы тут не знали, что, черт возьми, с тобою случилось".

С крыльца спустилась тетушка Куин, промокая глаза платочком.

Тут же оказался шериф Жанфро с одним из своих никудышных и беспомощных заместителей, Хейли Хендерсоном. Все Обитатели Флигеля орали как резаные: "Он вернулся, жив и здоров!"

Я сразу накинулся на Жасмин: "Как ты могла дать мне в дорогу пиво!" И услышал в ответ, что не она собирала ту проклятую сумку-холодильник, а ее бабушка, но тут подключилась Большая Рамона и заявила, что даже еще не проснулась, когда я уехал (на самом деле так и было), и тогда Жасмин припомнила, что сумку вообще-то собирал Клем. И куда, черт возьми, подевался этот Клем?

Мне было все равно. Хотелось лишь есть. Я попросил всех собраться за кухонным столом, чтобы потом не пришлось повторять свой рассказ.

Я потребовал, чтобы шериф Жанфро остался. И даже захотел, чтобы остался никчемный и противный Хейли Хендерсон, поэтому громогласно заявил, что они должны меня выслушать.

Тем временем, убедившись, что час не такой поздний – пробило всего девять вечера, – я велел одному из работников срочно отвезти фотоаппарат с пленкой в Руби-Ривер-Сити, в одну из круглосуточных аптек, где печатали снимки, и заказать, чтобы были готовы через час, как о том хвастливо заявляет их реклама в окне.

"А где Гоблин? – вдруг спросил я, войдя в кухню. Большая Рамона успела только дать мне влажные полотенца, чтобы обтереться. – Гоблин, ты где?"

А потом я понял: после всего, что он сделал, у него не осталось сил на то, чтобы я его видел, или слышал, или чувствовал его присутствие.

Преисполненный благодарности и уважения к нему и новой любви, я оставил его в покое.

14

Они не поверили ни одному моему слову. Когда я, захлебываясь, рассказывал об ужасном сне, в котором видел пытку Ревекки, шериф Жанфро просто надо мной посмеялся. Услышав, что во сне я видел себя и мужчиной, и женщиной, он тоже очень развеселился, и только резкий окрик тетушки Куин заставил его заткнуться.

Когда я дошел до описания таинственного незнакомца, утопившего два трупа, шериф Жанфро вновь принялся хохотать, и даже его никчемный заместитель Хейли Хендерсон захихикал.

Пэтси появилась в кухне где-то к середине рассказа и вторила Хейли, давясь от смеха.

А когда я начал описывать, как Гоблин вывез меня из болота, шериф, фигурально выражаясь, уже катался по полу.

Я с ангельским терпением не обращал на это внимания, проглотил две тарелки блинчиков, приготовленных Большой Рамоной из смеси "Крекер Баррел", и взглянул на тетушку Куин.

"Это Ревекку там убили, тетушка. Я только и прошу, чтобы кто-то туда съездил, собрал останки и исследовал их на ДНК!"

"Ах, Квинн, мой бесценный мальчик", – вздохнула тетушка.

А потом из аптеки привезли снимки! Те самые снимки!

Я начал их раздавать, словно игральные карты, всем, кто сидел за кухонным столом. Снимки получились неплохо. Правда, об останках Ревекки судить по ним не представлялось возможным, зато отлично были видны пять ржавых цепей, ну и, разумеется, снимки общего плана Хижины и мавзолея были очень хороши.

"Теперь вы сами убедились, – сказал я, – что на болотах стоит дом, и вы уже не будете это отрицать. И если этот металл, – я ткнул пальцем в фотографию, – не чистое золото, тогда я не Блэквуд".

На шерифа напал очередной приступ хохота, он затряс животом, но тут тетушка Куин жестом призвала всех к тишине.

"Ладно, – объявила она, – мы выслушали все, что хотел сказать Квинн. Итак, остров на самом деле существует, и Квинн знает к нему дорогу, к тому же он утверждает, что неизвестно чьи тела были утоплены в нескольких ярдах от берега. Другими словами, он может отвезти вас на то самое место, с которого увидел, как избавляются от трупов, и вы сможете все там тщательно обыскать".

А шериф как заведенный по-прежнему покатывался от смеха.

"Мисс Куин, – сказал он, – вы знаете, я всегда восхищался вами, как и все в этих краях..."

"Благодарю вас, шериф, – тотчас отозвалась тетушка. – В канун Нового года я ожидаю от вас подношения в виде семи юношей и семи девственниц – тщательно отобранных, разумеется".

Теперь настала моя очередь покатываться от смеха. Я-то сразу понял, что тетушка цитирует миф о минотавре, но шериф понятия не имел, о чем идет речь, и просто тупо переводил взгляд с тетушки на меня и обратно, а я был настолько глуп в восемнадцать лет, что радовался своему превосходству над ним.

Тетушка Куин продолжала, не делая пауз и не обращая внимания на мое ликование.

"Итак, я лично оплачу перевозку цепей и черных останков, о которых говорил Квинн. Я оплачу их полный и тщательный анализ, и даже тесты ДНК, с тем чтобы помимо всего прочего выяснить, один или несколько человек погибли на том самом месте и действительно ли Ревекка Станфорд, чьи волоски можно взять со щетки, хранящейся на чердаке, умерла в том доме".

Она сощурилась и сделала эффектную паузу.

"Все, о чем я прошу вас, шериф, – продолжала тетушка властным тоном матроны, – это отправиться туда и поискать неизвестные тела. Полагаю, вы и Папашка сможете выехать утром на моторной лодке".

"На моторах туда ни за что не добраться, – вмешался я. – Нам придется воспользоваться небольшой пирогой. Кипарисы на болоте растут слишком плотно".

"Так и сделаем. Папашка умеет управляться с шестом, и, смею полагать, вы тоже знаете, как это делается, шериф Бобби Жанфро! Поэтому позаботьтесь обо всем и считайте, что вам поручено отыскать тела, а лабораторные исследования я поручу провести моему личному врачу, ибо уверена, что полиция Руби-Ривер-Сити не держит в штате эксперта-медика, специалиста в этой области".

Тут шериф, как следует мною осмеянный, сладенько улыбнулся.

"Вы позволите мне, мэм, назначить Гоблина проводником в этой экспедиции на остров?"

Теперь возмутился Папашка, хотя он не повысил голоса и говорил довольно равнодушно.

"Нам не нужно, чтобы вы назначали куда-то Гоблина, – сказал он. – Зато, как я думаю, вам понадобится хорошая команда людей – и не просто, чтобы отыскать тела, а чтобы осмотреть все это место с цепями и останками, как мы их называем. И вам понадобится кто-то для официального протокола".

"Вы знаете, по-моему, в этом ничего такого..." – попробовал возразить шериф. Такого упрямства и невежества он до сих пор не проявлял.

Но Папашка не отступал от своего, даже не переменил тона.

"Послушайте меня, шериф, – спокойно продолжал он. – Тело на болотах, пусть даже и на втором этаже дома, способно разложиться в течение нескольких лет. Вполне вероятно, что Квинн случайно набрел на место преступления, а значит, можно наткнуться и на самого преступника. Я настаиваю, чтобы вы отвезли туда команду людей, и, если вы этого не сделаете, обращусь в ФБР".

Почему это заявление так сильно напутало шерифа, не знаю, но если учесть слухи о том, какие дела творились у него в округе Руби-Ривер, в том числе и петушиные бои (которые, между прочим, в Луизиане не запрещены законом), то, полагаю, он не хотел вмешательства ФБР, потому согласился на наши условия.

Папашка попытался меня удержать, но я не послушался, проводил шерифа до самой машины, все время твердя ему о тех двух трупах: "Вы должны проверить, кто пропал без вести! Поверьте, я все это видел. Два тела спустили под воду. Вы должны начать розыск".

"Не все сразу, – наконец произнес Папашка. – Пусть они для начала проверят дом. А затем, если ты решишь, что можешь точно указать место, где этот тип вывалил из лодки тела, мы станем настаивать на розыске".

В конце концов, шериф со своим заместителем, то и дело прыскавшим от смеха, убрались с фермы. Тетушка Куин и Папашка взяли меня в оборот, велев всем остальным выйти из кухни, чтобы мы могли поговорить без свидетелей.

Пэтси здорово озлобилась, что ей нельзя остаться, но Папашка так свирепо зыркнул на нее, что она в конце концов надулась и ретировалась в свое жилище над гаражом.

Папашка прочел мне целую лекцию, обвиняя в том, что я не послушался тетушки Куин, отправился на болота один и "украл" у него пистолет. Затем последовало несколько сильных фраз насчет того, что я сам для себя опасен и мне давно пора покинуть ферму Блэквуд и повидать мир.

"То есть как это "повидать мир"? – возмутился я. – Ты что, не видел моих снимков? Да там целый надгробный памятник из золота, Папашка, я просто обязан выяснить, что в нем такое, не говоря уже о том, что нужно заняться самим домом. Никуда я не поеду. Дед, ты сам знаешь, чем я хочу заняться, – продолжал я с большим напором. – Я хочу провести электричество, прямо через болота. Я хочу отремонтировать дом, чтобы он опять принял жилой вид и стал настоящей Хижиной Отшельника, но я не могу приступить к работе, пока там не соберут останки Ревекки, чтобы сделать анализ. Я ничего не могу предпринять, пока не поступлю справедливо по отношению к Ревекке, пусть даже она не всегда поступает справедливо со мной, если на то пошло".

Папашка выглядел печальным и усталым и двигался еле-еле, как черепаха. Но я гнул свое.

"А еще полиция должна поймать этого незнакомца – этого убийцу, злодея, который сваливает трупы в наше болото".

И тут Папашка переменился. Таким я видел его только в прошлом. Он по-настоящему рассвирепел, но на этот раз не из-за Пэтси, а из-за меня.

"У тебя не все в порядке с головой, сынок, – сказал он. – Ты обязательно должен отсюда уехать. Можешь поступить в Университет штата Луизиана, в Батон-Руже, если не хочешь уезжать далеко от дома, но я за то, чтобы ты отправился на восток, в Гарвард. Тетушка Куин просмотрела все результаты твоих экзаменов, которые ей дала Линелль. Ты мог бы с легкостью поступить в любое заведение Лиги плюща[21] прямо сейчас. Так что пора тебе покинуть родной дом".

"Дорогой мой, – вступила тетушка, – Папашка абсолютно прав. Сейчас тебе нужно думать о собственном будущем, а не о тайнах и жизненных перипетиях прежних обитателей этого дома. Ферма Блэквуд никуда не денется, она навсегда останется твоей, но ты сейчас в таком возрасте, когда самое главное – новые впечатления. Тебе пришло время уехать".

Я молчал, натолкнувшись на полное непонимание. Лично меня в ту минуту занимали другие мысли: способны ли аллигаторы сожрать тела так быстро, что от них ничего к этому времени не останется, смогу ли я точно указать место на острове, откуда увидел, как совершается подлое злодеяние.

"Иди спать, Квинн, – ласково велела тетушка Куин. – Я знаю, ты видел там что-то. Я нисколько не сомневаюсь в твоих словах. Всем теперь ясно, что Хижина Отшельника действительно существует. Ты привез доказательства. Но сейчас уже поздно, до утра все равно ничего нельзя сделать".

Поднявшись наверх, я увидел, что Большая Рамона успела заплести в косы свои густые седые волосы, надеть лучшую фланелевую ночную рубашку с розочками и сидит теперь в моем любимом кресле у холодного камина, держа в руке четки. Она крепко меня обняла, и я отправился в душ.

Потом мы помолились на ночь, и я признался, что слишком устал для всего Святого розария. Вскоре мы уже лежали, прижавшись друг к другу, и я видел сон, в котором таинственный незнакомец появился при слабом свете полумесяца.

Меня разбудил щелчок. Это включился компьютер. Я увидел слабый зеленый свет от монитора и подумал, что за досада.

"Гоблин, к чему все это?" – пробормотал я и сразу услышал странный звук. Это зацокали клавиши.

Я пулей вскочил с кровати и прямиком направился в гостиную, где стоял компьютер. К этому времени Гоблин успел напечатать:

"КВИНН, ПОВСЮДУ ОПАСНОСТЬ, Я БОЮСЬ".

Я остолбенел. Раньше он никогда такого не проделывал. Да, конечно, он включал и выключал компьютер, но чтобы самому набрать текст... Я сел за клавиатуру и, печатая слова, произносил их вслух:

"Гоблин, я люблю тебя. Если бы не ты, я бы не смог вернуться домой. Объясни, о какой опасности ты говоришь".

Я убрал руки с клавиатуры и наблюдал, как клавиши, словно по волшебству, опускались сами, пока он набирал:

"Я ВИЖУ ЕЕ ПОВСЮДУ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. НЕ ЛЮБИ РЕВЕККУ".

Я начал шептать ему свой ответ, то есть произносить его вслух, как делал всегда – мол, нет нужды волноваться, – когда клавиши вновь запрыгали и я увидел на экране:

"ЧЕРЕЗ КОМПЬЮТЕР, КВИНН. Я БЕРУ СИЛЫ ТОЛЬКО ОТ ЭЛЕКТРИЧЕСТВА, В ОСТАЛЬНОМ Я СЛАБ. ОЧЕНЬ УСТАЛ ОТ БОЛОТА. УЕЗЖАЙ, КВИНН".

Все это меня огорошило, но не противоречило тому, что я начал понимать относительно Гоблина, поэтому я бодро заколотил по клавишам:

"Гоблин, кто был этот незнакомец? Что это за тела?"

"Не знаю, – последовал ответ. – Тела были мертвые".

Типичный пример логики Гоблина. Я долго сидел, уставившись в экран, а потом напечатал:

"Гоблин, я люблю тебя. Никогда не думай, будто я тебя не люблю. Просто смирись с тем, каким я иногда бываю".

Ответа не последовало, затем компьютер выключился сам собой, прежде чем я успел сохранить наш маленький диалог. Скорее всего, его выключил Гоблин.

"Что все это значит?" – вслух произнес я, озираясь. Но темнота оставалась безответной. Ничего не поделать, решил я, нужно идти спать...

Я лежал в постели без сна, размышляя над тем, что случилось, в том числе и о том, что Гоблин теперь способен набирать на компьютере текст, не прибегая к моей помощи. Это открытие меня пугало, но в то же время оно было тесно связано с его последним подвигом, когда он вывел меня с болота.

Короче говоря, я мучился угрызениями совести из-за того, что порою так плохо обращался с Гоблином.

Мой двойник вновь завоевал мое восхищение, как тогда в далеком детстве, когда он учил меня правильно писать длинные слова. Мы с Гоблином вновь стали близки. Гоблин знал, что я говорю правду. Гоблин все понимал.

Я с волнением ощущал это, хотя в то же время полностью отверг его предостережение. Главное то, что мы с ним снова сблизились.

В ту минуту я не подозревал, что нам предстоит еще больше сблизиться.

Где-то глубокой ночью, когда Большая Рамона похрапывала, а я дремал в полусне, мечтая о Ревекке, в комнату вошел незнакомец.

Гоблин потряс меня за плечо и, разбудив, повернул на левый бок. Я открыл глаза и увидел, что Гоблин смотрит мимо меня туда, где находится камин, а сам крепко сжимает мне плечо, призывая, как тогда, на острове, к осторожности.

Я перевернулся, словно во сне, и увидел фигуру у каминной полки. Высокий мужчина. По силуэту я сразу понял – чужак, но что-то в его фигуре мне показалось знакомым. Я узнал того незнакомца, которого видел на болоте при свете луны.

Сейчас я разглядел дерзко посаженную голову, квадратные плечи и руку, опиравшуюся на полку. Я не сомневался, что передо мной тот же самый человек! Раздалось тихое постукивание по каминной полке, я увидел там что-то белое.

А потом послышался тихий смех.

Я опрометью вскочил с постели, хотя Гоблин изо всех сил пытался меня остановить. Пока я босой пересекал комнату, услышал звук сминаемой бумаги и даже заметил, как белый бумажный комочек полетел в камин.

Но не успел я сделать следующий шаг, как мужчина исчез.

Я оглядел комнату, выскочил в коридор, но он был пуст. На чердачном и первом этажах тоже никого не оказалось.

В Блэквуд-Мэнор все спали – и хозяева, и гости. Из кухонного окна я увидел Клема, ночного сторожа, – он сидел в ярко освещенном флигеле, задрав ноги на стол, и смотрел телевизор.

Какой смысл поднимать тревогу? Кто бы поверил мне на этот раз? Вернувшись к себе, я достал из камина скомканный лист. Сердце в груди стучало, как молот. Еще не развернув листок, я догадался, что там увижу. Это было мое письмо нарушителю права собственности, в котором я велел ему убираться с нашей территории.

Я расправил листок и перевернул на другую сторону. Никакого ответа там не нашел. Потом я припомнил, что незнакомец тихо постукивал по каминной полке, – и точно, там лежало письмо, по крайней мере сложенный лист белой бумаги.

Я невероятно разволновался! Вот она, тепленькая улика. Я схватил листок дрожащими руками и отнес к столу, где зажег галогенную лампу в надежде, что не разбужу Большую Рамону.

Белая бумага оказалась толстой и дорогой, а почерк был крупный, с затейливыми завитушками. Я даже почувствовал запах туши, которой было написано письмо. Вот приблизительно что там говорилось:

"Тарквиний, мой дорогой мальчик,

против всяких ожиданий твоя записка вовсе не показалась мне занимательной. Напротив, я возмущен твоим вторжением в ту часть болота Сладкого Дьявола, на которую я имею неписаное право собственности, благодаря щедрости и предвидению твоего прапрапрадеда Манфреда. Если бы я не разглядел тебя минувшим вечером и не признал в тебе чувствительного и серьезного юношу, каковым ты являешься, я мог бы еще больше оскорбиться.

При данных обстоятельствах позволь мне объяснить, что я хочу, чтобы ни ты и никто из твоих родственников не показывались на острове. Больше всего я дорожу своим покоем, Тарквиний, возможно, даже больше, чем ты дорожишь своей жизнью. Подумай об этом, мой мальчик.

Обитатель Хижины Отшельника".

Я сложил письмо и, нимало не заботясь о том, чтобы накинуть халат или надеть тапочки, прямиком спустился вниз, в комнату тетушки Куин и, как ребенок, толкнул дверь, не постучавшись.

Свет в спальне, разумеется, горел, а тетушка Куин, расположившись в своем шезлонге, вся в бриллиантах, закутанная в атласные покрывала, лакомилась розовым мороженым из полукилограммового ведерка.

Жасмин, ночевавшая здесь же, крепко спала на кровати.

Из телевизора раздавались приглушенные голоса Бет Дэвис и Оливии де Хевилленд.

"Тарквиний, что случилось? – сразу спросила тетушка и приглушила в телевизоре звук. – У тебя такой вид, словно ты встретился с призраком Банко[22]. Иди сюда и поцелуй меня".

Я охотно исполнил ее просьбу.

"Он был в моей комнате, тетушка Куин, – сказал я, задыхаясь, и помахал письмом у нее перед лицом. – И оставил мне эту записку. Я видел его, тетушка. Он стоял у моего камина. Гоблин мне сказал, что он пришел. А вот и записка, которую он написал. Тетушка Куин, поверь, затевается какая-то новая подлость. Пусть это звучит неправдоподобно, но это какое-то тайное общество в духе Байрона".

"Позволь мне взглянуть на письмо", – попросила тетушка и поставила мороженое на ночной столик. Тем временем Жасмин подняла голову и начала вылезать из-под одеяла.

Я рассказал обеим, что произошло наверху. Затем Жасмин ознакомилась с запиской, а тетушка Куин прочитала ее во второй раз. Я был слишком взволнован и потому мог только расхаживать по комнате от стены к стене.

"Придется нам закрывать на ночь обе двери, – сказала Жасмин, – если к нам начали заявляться гости, которые входят без всякого стука".

"Мы что, не запираем дом на ночь?!" – спросил я, придя в ужас.

"Сам знаешь, что нет, – ответила Жасмин. – Постояльцы из Нового Орлеана приезжают в любое время суток. У тебя разве когда-нибудь был ключ от входных дверей, Тарквиний Блэквуд?"

"Этот тип смеялся надо мной, – сказал я, стараясь держаться как можно спокойнее, что давалось мне с трудом. – Говорю вам, он хохотал. Я слышал его смех и..." – Я замолчал. Именно этот смех звучал во время моих приступов дурноты. Именно этот смех сопровождал жалобные мольбы Ревекки. Ну разве кто-нибудь мне поверит!

"Тарквиний, что теперь? – всполошилась тетушка Куин. – Не стой так, выпучив глаза. Жасмин, беги к Клему – пусть проверит, все ли в порядке. Скажи ему, что у нас непрошеный гость. Поторопись".

Жасмин быстро вышла из комнаты.

"Тарквиний, прекрати таращиться, – сказала тетушка Куин. – Должна же быть какая-то причина, разумное объяснение всему происходящему. Возможно, ты попал в самую точку. На острове встречается какое-то тайное общество, устраивают что-то вроде романтических секретных собраний, и кто-то из них вошел к нам в дом, который, как ты знаешь, открыт день и ночь, и посмел подняться к тебе наверх..."

"Нет ничего романтического в том, чтобы избавляться от трупов", – возразил я.

"Дорогой, возможно, он сбросил в воду что-то другое, просто со стороны выглядело, будто это тела".

Я повернулся и обошел комнату по кругу. У одного из столбиков роскошной кровати я заметил слабое очертание Гоблина. Он энергично мне закивал.

Я бросил взгляд на тетушку. Она смотрела мимо меня – туда, где стоял Гоблин.

"Это были трупы, тетушка Куин, – сказал я. – Я знаю, потому что Гоблин знает. И Гоблин боится".

Тетушка притихла, а потом подняла на меня взгляд.

"Мой милый мальчик, – сказала она. – Я расследую это дело самым тщательным образом, не сомневайся. И я сделаю все, чтобы ты в ближайшее время отсюда уехал".

15

На следующее утро остров Сладкого Дьявола, который всегда был самой большой тайной фермы Блэквуд, принимал гостей – десяток борцов с преступностью, включая не только шерифа округа Руби-Ривер и его заместителей, но и двух частных детективов, нанятых тетушкой Куин, двух экспертов частной лаборатории и двух представителей Федерального бюро расследований.

Таким образом, Хижина Отшельника стала общественным достоянием. И я, стоя на берегу и указывая детективам, куда были сброшены трупы, радовался, видя, как по тайному жилищу Манфреда снует народ.

После завтрака у Папашки случился по-настоящему сильный приступ несварения, так что он отказался поехать с нами. Он и сам здорово расстроился, но понимал, что не выдержит поездки.

А вот тетушка Куин, наоборот, держалась стойко, хотя никто не ожидал от нее такой смелости. Она явилась на пристань в подогнанном по фигуре спортивном костюме цвета хаки, в котором была похожа на археолога девятнадцатого века. (Я совсем забыл, что всего год назад она решила уединиться в джунглях и побывала на Амазонке.)

И разумеется, с нами поехала Жасмин. Она была в синих джинсах, ни разу прежде не одеванных, и в моей старой клетчатой рубашке, под которой дерзко выпирали ее грудки. Жасмин курила сигареты "Кэмел" и поглядывала на всех с подозрением, если не с откровенным презрением.

Я стоял на берегу и прислушивался, не прозвучит ли в мой адрес хоть слово одобрения, чтобы больше не чувствовать себя одиноким и осмеянным.

Разумеется, никаких трупов в болоте не нашли.

Впрочем, обследовать вязкое дно шестом на глубине от шести до десяти футов не такая уж легкая задача, да и аллигаторы, кишевшие вокруг острова, вели себя как-то по-особому навязчиво и "дружелюбно", что для меня означало только одно: они ожидали новой порции, после того как недавно насытились телами, которые им скормили на моих глазах.

Что касается останков со второго этажа или "материала", как его начали официально называть, то большую часть увезли представители ФБР и эксперты из частной лаборатории при Мэйфейровском медицинском центре – огромном частном учреждении, недавно построенном известным семейством Мэйфейров из Нового Орлеана, к которому принадлежал и отец Кевинин Мэйфейр, но по линии янки.

Представители ФБР присутствовали только потому, что у них были средства, чтобы собрать и протестировать материал, и потому, что в их организации хранились обширные материалы по пропавшим без вести людям, где мог бы найтись двойник нашей ДНК. Таким образом, была бы поставлена точка в истории какой-нибудь несчастной жертвы.

Специалисты Мэйфейровского медицинского центра тоже обладали первоклассной лабораторией, и тетушка наняла их, чтобы они провели тест специально для нас, ведь Хижина Отшельника все-таки находилась в наших владениях.

Что касается шерифа, то он только и делал, что сыпал избитыми фразами и рассказывал какие-то пошлые хвастливые истории о розыгрышах, которые устраивал своим друзьям. Тем самым шериф служил источником веселья, снимавшего общее напряжение.

Письмо, оставленное таинственным незнакомцем, передали не представителям ФБР, как я просил, а Мэйфейровскому медицинскому центру. Не могло ли это разрушить "цепь доказательств", если вдруг в Хижине Отшельника обнаружат ДНК какого-нибудь недавно пропавшего человека? Никоим образом. Потому что ничто, кроме моего ничем не подкрепленного свидетельства, не связывало письмо с Хижиной Отшельника.

Во всяком случае, я так оценил ситуацию в то утро массовой схватки, в которой на вязком вонючем болоте, кишащем рептилиями и насекомыми, сошлись в лобовой атаке государственный официоз и южное упрямство.

Представители ФБР благообразного вида держались весьма почтительно – наверное, поэтому шериф и его команда едва обращали на них внимание. Я подробно отвечал на все вопросы, кто бы их ни задавал, в том числе и на вопросы экспертов из Мэйфейровского центра, проявивших большой интерес и любознательность при сборе данных.

Никто не позаботился снять отпечатки пальцев с таинственного мраморного стола или римского кресла, но почти каждый рано или поздно до них дотронулся.

На всех – даже на шерифа – произвел впечатление золотой мавзолей, если это сооружение действительно было мавзолеем, а многократные попытки найти хоть какой-то способ его вскрыть не увенчались успехом. Золотые пластины (шериф настаивал, что они бронзовые) – так вот, повторю, золотые пластины были так плотно пригнаны к гранитному обрамлению, что их можно было сковырнуть только самым грубым ломом, на что мы, гордые владельцы мавзолея, не дали разрешения.

Наконец к середине дня было решено прекратить поиски трупов, и шериф со своей командой убрались с острова, проклиная на чем свет узкие пироги, шесты, кипарисы с их мощными кривыми корнями, глицинию, ежевику, жару и комаров. Господа из ФБР последовали тем же маршрутом, но вели себя гораздо более сдержанно, когда наш работник, Джексон, управлял их пирогой, – видимо, не в стиле ФБР вообще что-то проклинать.

Тетушка Куин, мы с Жасмин, а также наши Обитатели Флигеля, Клем и Феликс (оба приходились Жасмин братьями, и один из них часто исполнял роль шофера тетушки Куин), не желая задерживаться на острове – Жасмин ведь читала письмо, – поспешили за ФБР и не отставали от них до самой пристани.

Отъехав на безопасное расстояние, когда за деревьями уже виднелся Блэквуд-Мэнор, я сообщил Клему и Феликсу, что в ближайшем будущем намерен провести в Хижину Отшельника электричество, и попросил не забывать, как добраться туда, где мы только что побывали. Тетушка Куин высказала свое согласие, поэтому к моим словам оба отнеслись со вниманием.

А еще они были слишком добры, чтобы открыто посмеяться надо мной. Кроме того, они устали, и я вручил каждому денежную премию, на что Жасмин прореагировала с заметной долей утонченной ревности. Пришлось дать премию и ей. Я почему-то был уверен, что денег она не возьмет, но она взяла, нарочито засунув банкноты в лифчик и подмигнув мне при этом.

Тогда я совсем осмелел, схватил ее и, перегнув в талии, крепко поцеловал.

"Закрутишь с черной – на белую потом даже не взглянешь", – шепнула она.

Я чуть не умер со смеху.

"Откуда ты знаешь?"

"Всегда знала, – ответила Жасмин. – Удивительно, как ты этого до сих пор не слышал. Так что поосторожнее, юноша".

Она велела мне перестать дурачиться и ушла. Помогая тетушке Куин взбираться на холм, Жасмин о чем-то подозрительно с ней шепталась.

Не знаю, почему я так испугался. Все успели убедиться, что я не соврал насчет острова. Все своими собственными глазами увидели и мраморный стол, и золотое кресло. Все читали странную надпись на мавзолее.

Разве я не торжествовал те несколько секунд сегодня утром, когда караван из маленьких пирог приближался к острову? Да, торжествовал! И разве я не торжествовал, когда на второй этаж Хижины набилась толпа людей, с ужасом рассматривавших зловещего вида ржавые цепи и почерневшее месиво на полу? Вот именно, торжествовал.

Но что все это значило теперь?

Четыре часа дня. Солнце клонилось к горизонту. Особняк, несмотря на все свое тщеславное величие, выглядел заброшенным.

У меня стало скверно на душе, очень скверно.

Я по-прежнему стоял на том же месте, в нескольких шагах от прекрасных клумб Папашки, и смотрел не отрываясь на большие колонны дома. Наконец на крыльце появилась тетушка Куин и сказала, что повсюду меня ищет. Я знал, что надо бы ей ответить, но мне трудно было нарушить окружавшую меня тишину.

Где-то в глубине я понимал, что именно ее доброе милое личико сейчас и нужно моей ничтожной эгоистичной душонке, но все равно никак не мог заговорить. Я думал о таинственном незнакомце, я думал о трупах, скользнувших в болотную жижу. Я видел лунный свет, словно тот лился на меня в эту секунду. Я видел смутные очертания человека возле камина в моей спальне. Отблески света на руке, лбу, щеке. Я ощутил ужас. Я понимал, что здесь кроется тайна, но меня охватила холодная паника.

Тетушка Куин подошла и остановилась рядом. Она что-то говорила, но я не слышал слов. Наконец сквозь тишину ко мне пробился ее голос... что-то насчет людей, приехавших охранять поместье. Профессиональные надежные охранники из агентства Нового Орлеана.

Умом я понимал, что эти слова что-то означают. Они означали что-то хорошее, и я тут же мысленно представил себе этих людей – то, как они охраняют двери, сидят в гостиной, в кухне, в столовой. Когда я не способен думать или воспринимать информацию, я рисую в воображении картины. Я прислушался к самому себе.

Ничто не могло прогнать холодную панику, охватившую меня. Мне казалось, что мое единственное спасение – оставаться неподвижным.

"Квинн!" – воскликнула тетушка и коснулась рукой моей шеи, а я посмотрел на нее и подумал: "Сколько она еще проживет?" И горло так сильно сжало, что я не смог выдавить ни слова.

Наконец я вынырнул на поверхность. Взял ее руку, поцеловал и сказал: "Позволь, я помогу тебе подняться по лестнице. Ты всегда ходишь на этих невозможных каблуках. Как только ты на них удерживаешься? А что, если упадешь и сломаешь бедро, – что тогда, моя любимая тетушка? Ты не сможешь отправиться ни в Катманду, ни в Тимбукту, ни в Исландию".

Она оперлась на мою руку, и мы прошли в дом. Проводив тетушку до ее спальни и кивнув охраннику, сидевшему в столовой, я поднялся наверх.

Почему-то это врезалось в память. Интересно, а что не врезалось?

Паника по-прежнему не отступала. Что, если ее смыть? Я зашел в ванную, скинул с себя грязную после болота одежду и шагнул под душ.

Стоя под теплыми струями, я молился, если вообще был способен молиться, чтобы это невыносимое отчаяние наконец покинуло меня. Я попытался вернуть то радостное волнение, которое испытал, впервые ступив на остров, попытался почувствовать хоть что-нибудь, лишь бы прогнать отвратительную тоску. Но радостное волнение превратилось в страх, а уж в чем-чем, а в страхах я разбирался. Мой страх успел пустить новые корни, ему было чем подпитаться.

Должно быть, я закрыл глаза. Потому что вдруг осознал, что Гоблин рядом. И тогда я открыл глаза и увидел его прямо перед собой.

Он был абсолютно не похож на призрака. Обычный человек из плоти и крови. Вода стекала струями по его волосам, лицу, плечам. Он смотрел на меня не мигая своими большими глазами – абсолютная моя копия, только лицо маловыразительное.

"Прочь, Гоблин", – приказал я, как всегда, когда он не вовремя появлялся в ванной.

Но он не собирался исчезать. Взглянув ему в глаза, я понял, что он упрямо не сдает своих позиций и что вода наделяет его необыкновенной силой. А еще я понял, что впервые вижу, как вода струится по его телу. Прежде она проходила насквозь. Сейчас Гоблин обрел плоть и новую силу.

Неожиданно я почувствовал, что боюсь его. Как тогда, в церкви, во время мессы в память Линелль, когда он опустился на колени очень близко от меня, после причащения.

Он был возбужден. Я тоже.

Не сводя с меня взгляда, он потянулся к мылу на небольшой фарфоровой полочке, взял его в руки и густо их намылил.

"Как такое возможно?" – подумал я. Но он это делал, удерживая в руках кусок мыла, а потом он положил его на место и, протянув ко мне руки, левой рукой взял меня за мошонку, а пальцы правой сомкнул вокруг члена.

"Перестань, что ты делаешь", – возмутился я, но не очень убедительно. Движения его правой руки стали ритмичными, я все больше и больше возбуждался, теряя волю.

Когда все было кончено, он обнял меня левой рукой и придержал, и я опирался о его шею, чувствуя, что ноги стали как ватные.

Немного погодя я прислонился к теплому кафелю, все еще смакуя удовольствие, чувствуя слабость после наслаждения. Вода продолжала тихо журчать, и я вопросительно уставился на него. Его образ – если, конечно, можно считать это образом – проявился явственнее, чем прежде.

Я закрыл глаза. Меня переполняли и любовь и ненависть. Но сильнее всего я ощущал стыд. Я представил, как все скажут, будто я сам это сделал с собой, а потом выдумал историю про Гоблина; но я-то знал, что это сделал он, и сделает еще раз, как только мне захочется или как только ему захочется. А потом еще раз. Да, еще раз, и так будет всегда. Я и Гоблин – вместе навсегда.

Когда я открыл глаза, он по-прежнему стоял рядом. Глаза его блестели, губы были растянуты в улыбке. Неужели я настолько красив? – мелькнула у меня мысль. Нет. Мои глаза сияют по-другому.

"Убирайся!" – в ярости прошептал я.

Он приблизил губы к моему уху, и тут же у меня в голове зазвучал его голос, потянулась тоненькая цепочка слов под шум душа: "Папашка делает это. Клем, Феликс, мужчины делают это. Люби меня. Не люби Ревекку. Только не Ревекку".

И снова я почувствовал его объятие, и когда он откинулся назад, я поцеловал его жадно и пылко, впервые испытав такую близость, которую не испытывал ни с одним живым существом, и от этого сознания меня передернуло.

Я оттолкнул его что было сил и мысленно сделал то же самое. Только тогда он исчез, и, к моему ужасу, на том месте, где он только что стоял, поднялся парок, словно в полу открылась трещина и выпустила пар, а затем, к счастью, все закончилось.

В дверь громко застучали. Я услышал голос Рамоны:

"Тарквиний Блэквуд, выходи оттуда!"

Она знает, подумал я, весь мир знает. Разозлившись, я вытерся насухо и открыл дверь, потому что она так и не перестала в нее ломиться.

"Святые небеса! – воскликнул я. – У нас что, опять пожар?"

И тут я увидел, что она плачет.

"Папашка, – выдохнула Большая Рамона. – Он поссорился с Пэтси, там, у ворот. Опять эта несносная Пэтси! Пойдем, сынок! Пойдем, ты теперь мужчина в доме, ты им нужен!"

16

У фермы Блэквуд два въезда – одни ворота открываются на ореховую аллею, ведущую к парадному крыльцу, а через вторые, побольше, на восточной окраине поместья, въезжают грузовики и тракторы.

Именно там, у больших ворот, Папашка посадил два дуба в память о Милочке.

Видимо, туда он и отправился после полудня с ящиком рассады разноцветных бальзаминов, собираясь посадить их вокруг деревьев, о чем он давно твердил. Позже Обитатели Флигеля рассказывали, что события на острове Сладкого Дьявола вызвали у него недоумение и какую-то странную тревогу. Одна сторона лица у Папашки выглядела не так, как всегда, поэтому они собирались поехать попозже и взглянуть, как он там.

Пэтси отправилась к дальним воротам на своем новом грузовичке, чтобы поговорить с Папашкой, но перед выездом успела ругнуть его в присутствии Обитателей Флигеля за то, что вновь приходится клянчить у него деньги, а она это ненавидит, и вообще такое положение дел несправедливо, и так далее. Сеймора она с собой не взяла, ибо он не пожелал быть свидетелем очередной сцены и остался пить пиво с Обитателями флигеля.

Вскоре Пэтси вернулась и подняла тревогу. Выяснилось, что она успела вызвать "скорую" по телефону из машины. Когда Обитатели Флигеля рванули с Пэтси к дальним воротам, то нашли Папашку мертвым прямо рядом с клумбой. Руки у него были испачканы землей.

Мы с Большой Рамоной, Жасмин и тетушкой Куин появились там почти одновременно с бригадой медиков. Врачи оказались бессильны, и мы, рассевшись по машинам (тетушка Куин забралась в "скорую", чтобы сопровождать Папашку), поехали в маленькую больницу Руби-Ривер-Сити.

Но для Папашки было все кончено. Мы сразу это поняли, когда только увидели его лежащим под деревом. Тетушка Куин, беспрерывно всхлипывая, отдала распоряжения насчет вскрытия, заявив, что она просто обязана узнать причину, и мы отправились хлопотать насчет похорон.

В этом деле от тетушки Куин толку не было, поэтому в похоронное бюро Макнила отправились мы с Жасмин. Я дрожал и что-то бессвязно бормотал, но тем не менее договорился обо всем: когда заберут тело, кто будет читать молитвы во время ночного бдения, каким маршрутом процессия направится в Новый Орлеан на похоронную мессу в церкви Успения Богоматери и о месте захоронения на кладбище в Метэри.

Милые люди из бюро ритуальных услуг сказали, что я мог бы отложить остальное на потом – все равно на вскрытие уйдет два дня, – но я подумал, что лучше уж покончить со всем сразу. В общем, я выбрал красивый темный гроб из твердой древесины, который, думаю, понравился бы Папашке, ведь он сам был умельцем на все руки, потом я выбрал места из Библии для чтения во время мессы и договорился, чтобы исполнили любимые гимны Папашки – как католические, так и протестантские.

Вернувшись домой, я обнаружил, что тетушка Куин совершенно сломлена и не способна ровным счетом ни на что, но я ее и не винил. Всхлипывая, она все время повторяла, что несправедливо, когда приходится хоронить своего внучатого племянника, что так не должно быть, что все это ужасно неправильно.

Мы позвонили ее любимой сиделке Синди, и та согласилась приехать немедленно. Тетушка Куин не была по-настоящему больна, но она часто вызывала Синди то померить давление, то сделать анализ крови перед очередным путешествием за границу. Вот и сейчас тетушка обратилась к Синди за помощью как к дорогому и любящему человеку.

Что до меня, то я был вновь охвачен холодной паникой – той самой, что временами накатывала на меня после смерти Линелль. Впрочем, самой тяжелой стадии я пока не достиг. Я все еще испытывал приподнятость духа, вызванную чудом смерти, и в своем юношеском невежестве принял на себя роль "заправилы".

Я прошел в комнату Папашки и выбрал его лучший выходной костюм, хорошую рубашку, ремень, галстук и отдал Клему, чтобы тот отвез все это в город. С одеждой я послал и нижнее белье, не зная, нужно ли оно вообще. У меня почему-то возникла странная идея, что Папашке оно понадобится.

После ухода Клема, когда я остался один в комнате Папашки, появился Гоблин и без всяких принуждений крепко меня обнял. Его тело было не менее настоящим, чем мое собственное. Я поцеловал его в щеку и видел его слезы. Между нами вспыхнула искра какой-то особой доверительности и любви.

Это была необычная минута, минута смятения и раскаяния. В темных уголках своего сознания я знал, что это и опасная минута тоже. Но слушал только свое сердце.

"Гоблин, я любил Папашку, – сказал я. – Ты меня понимаешь, ты ведь все понимаешь".

"Пэтси. Плохая", – ответил он мне с помощью телепатии.

Я чувствовал его поцелуи на щеке и шее. Он даже дотронулся до моего паха. Я тут же мягко отвел его руку, но то, что было сделано, уже нельзя было исправить, и мне стоило большого труда побороть желание.

"Нет, Пэтси не виновата, – вслух произнес я. – Пэтси есть Пэтси, только и всего. А теперь ступай и оставь меня одного, Гоблин. Я должен спуститься вниз. У меня много дел".

Он еще раз обнял меня на прощание, и я поразился его силе. В эту минуту в нем не было ничего от призрака. Но он исчез, как я его о том и просил. Подвески на люстре звякнули, словно своим уходом Гоблин поднял в комнате ветер.

Я стоял и смотрел на люстру. До меня еще не дошло, что в этой спальне в задней половине дома больше никто не живет. Но мысль эта все-таки пробивалась к моему сознанию. Как и многие другие. Гоблин вдруг предстал передо мной в образе моей собственной плачущей души. Боже, как я ошибался в Гоблине, но разве кто другой мог бы его понять?

Когда я спустился в кухню, Пэтси, сидевшая за столом, уставилась на меня, а Большая Рамона, занявшая табуретку возле плиты, не мигая смотрела на Пэтси. Еще здесь была Лолли, принарядившаяся для свидания – ее кожа, отливавшая медью, и крашеные светлые волосы выглядели потрясающе, – а в дальнем углу, у задней двери, стояла Жасмин в своем фартуке, курила и смотрела в ночь.

Я слышал плач тетушки Куин, доносившийся из ее спальни. Сиделка Синди успела приехать и сочувственно гудела, стараясь успокоить свою подопечную.

Пэтси смотрела остекленевшим тяжелым взглядом и не переставая жевала резинку, отчего ее челюсть казалась совсем квадратной. Потом она сунула в рот сигарету и щелкнула зажигалкой. Волосы у нее на голове были высоко взбиты, как для выступления, а губы густо намазаны розовой помадой с перламутровым отливом.

"Всем, небось, хочется знать, о чем мы там говорили", – сказала она, и я впервые услышал, что у нее слегка подрагивает голос. Впрочем, другие, скорее всего, этого не почувствовали.

"Сеймор говорит, ты хотела попросить денег", – сказала Жасмин.

"Да, мне нужны деньги, – огрызнулась Пэтси, – и дело не в том, что он не мог их дать. Мог бы. Вот погодите, еще зачитают его завещание. У него было полно денег, а что он с ними делал? Но он вовсе не из-за этого начал кричать на меня и ругаться, а потом, схватившись за грудь, упал и помер".

"А из-за чего?" – поинтересовалась Жасмин. Она опустилась на старую табуретку Папашки, подвинув ее к обтянутой сеткой дверной раме.

"Я сказала ему, что больна, – ответила Пэтси. – Я сказала ему, что ВИЧ-инфицирована".

Наступило молчание. Потом Большая Рамона перевела на меня взгляд и спросила:

"О чем это она?"

"О СПИДе, Рамона, – ответил я. – У нее ВИЧ-инфекция. Это означает, что она подцепила вирус и теперь в любую минуту может умереть от СПИДа".

"Заболела я, – вновь заговорила Пэтси, – а умирает он, и все из-за того, что рассердился на меня, рассердился на то, что я подхватила этот проклятый вирус. А вообще-то, конечно, он умер от горя. От горя по Милочке".

Она замолчала и по очереди оглядела каждого из нас.

"Горе его и прикончило, – продолжала Пэтси, пожав плечами. – Не я его убила. Видели бы вы, чем он там занимался. Наехал на клумбу своим грузовиком, перемял все цветы, и тут же, рядом, занимался устройством еще одной клумбы, словно даже и не заметил, что натворил. Я сказала: "Посмотри, что ты наделал, старый безумец". А он сразу и завелся: "Ты продала ее свадебное платье!" Словно это было вчера, а не сто лет назад, старый дурак, и заявляет при этом, что не даст мне ломаного гроша, вот тут-то я ему и сказала, что мне нужно оплачивать счета за лечение".

Я был слишком поражен, чтобы думать, но все-таки спросил:

"Как ты заразилась?"

"Откуда мне знать? – буркнула Пэтси, глядя на меня все тем же колючим, остекленевшим взглядом. – От какого-то ублюдка, наверное, наркомана, – не знаю. Вариантов много. Но это не Сеймор, так что нечего сваливать на него. Да, и не смейте ничего ему рассказывать. И вообще, держите язык за зубами о том, что я сказала. Тетушке Куин тоже не проговоритесь. У нас с Сеймором сегодня вечером концерт. Но дело в том, что мне нечем заплатить остальным лабухам, если я не раздобуду немного денег".

Лабухами она называла гитаристов, которые подыгрывали ей на концертах.

"И теперь ты ждешь, что кто-нибудь из нас войдет в комнату тетушки Куин и попросит у нее денег? – подала голос Большая Рамона. – Отмени свой проклятый концерт. Какая может быть музыка, когда твой отец лежит мертвый в городском морге?"

Пэтси покачала головой.

"Я абсолютно на мели, – заявила она. – Квинн, ступай туда и раздобудь мне деньжат".

Я сглотнул, это я помню, зато не помню, сколько времени мне понадобилось, чтобы ей ответить. Потом меня осенило, что в кармане моих джинсов лежит пачка банкнот, которую мне выдали в больнице вместе с Папашкиными ключами и носовым платком.

Я вынул пачку и взглянул на нее. В основном двадцатки, но среди них затесались и несколько сотенных. Папашка всегда откладывал стодолларовые бумажки на тот случай, если вдруг что подвернется. Я пересчитал деньги – ровно тысяча – и отдал ей.

"Ты правду говоришь насчет ВИЧ-инфекции?" – спросила Жасмин.

"Да, и, как вижу, вы все безутешны по этому поводу, – хмыкнула Пэтси. – Папашка так прямо взорвался, когда услышал. Вы все одна большая семья, полная сочувствия".

"Кто-нибудь еще знает, кроме нас?" – продолжала расспросы Жасмин.

"Нет, – ответила Пэтси. – Я ведь только что велела вам никому не болтать. Уже забыли? И с чего вдруг такой интерес, ты боишься за свой драгоценный отель? А между прочим, если ты не заметила, то управлять им больше некому. Правда, вы можете все заниматься этим по очереди. – Она вновь оглядела каждого. – Полагаю, наш маленький лорд Тарквиний теперь станет самым молодым на юге владельцем отеля?"

"Мне очень жаль, Пэтси, – сказал я. – Но в наше время ВИЧ – это еще не смертный приговор. Есть лекарства, много всяких лекарств".

"Хватит, надоело, маленький лорд Тарквиний!" – огрызнулась она.

"Ты теперь все время будешь так меня называть? Мне это не нравится, – тем же тоном рявкнул я. – Я всего лишь пытался рассказать о медицине, достижениях, надеждах. При Мэйфейровском медицинском центре есть специальная исследовательская клиника".

"Ну да, конечно, исследовательская клиника. Уж кто-кто, а ты со своим чудесным образованием разбираешься в подобных вещах, – прогремела Пэтси. – Линелль – маленький гений. Ты как, в последнее время не сталкивался с ее призраком?"

"Пэтси, ни на какой концерт ты сегодня не поедешь", – объявила Большая Рамона.

"Ты получаешь приличное лечение? – поинтересовалась Жасмин. – Скажи нам хотя бы это".

"Ну да, да, я только такое лечение и получаю, – ответила Пэтси. – Я ведь музыкант, если ты забыла. Ты что же думаешь, я ни разу в жизни не ширялась? Скорее всего, так я и заработала эту заразу, через иголки, а вовсе не в койке. Для этого только и нужно, что ширнуться разок, а я никогда не колюсь, если не выпью. Так что вот так обстоят дела: мисс Пэтси Блэквуд не долго задержится на этом свете, и все из-за того, что напилась и воспользовалась чьей-то иголкой, но пока что никакие симптомы у нее не проявляются".

Сунув деньги в сумку на плече, она поднялась из-за стола.

"Ты куда собралась, девочка! – Большая Рамона встала и загородила собою заднюю дверь. – Никакого концерта не будет в день смерти твоего отца".

"А вот и будет. Концерт состоится в Теннеси, поэтому мне пора двигать. Сеймор ждет".

"Неужели ты нас оставишь? – возмутился я. – Неужели не придешь на похороны? Так же нельзя!"

"Еще как можно", – фыркнула Пэтси.

Дверь с сеткой громко хлопнула.

Я побежал за Пэтси.

"Ты будешь жалеть всю свою жизнь, – Я бежал рядом с ней к ее фургончику. – Ты просто не думаешь. Ты еще не поняла, что произошло. Тебе придется пройти через это. Все ждут твоего присутствия на похоронах. Пэтси, послушай меня".

"Можно подумать, у меня впереди долгая жизнь, Квинн! Да икакая жизнь? Я сказала старику, что у меня ВИЧ, а он совсем спятил! Слышал бы ты, как он ругал последними словами меня и тех, с кем я вожусь. А хочешь знать, что он сказал мне перед самым концом? "Будь проклят тот день, когда ты родилась". А потом повалился, задыхаясь, на землю, и его вывернуло. Я бы не пошла на его похороны, даже если бы мое присутствие подняло его из могилы. Увидишь его призрак, так и передай, что я его ненавижу. А теперь – прочь от меня".

Они укатили с Сеймором, скрипнув шинами на повороте, а я все стоял и смотрел вслед, чувствуя новый приступ паники, но через несколько секунд меня посетила холодная мысль, что мне уже все равно, появится Пэтси на похоронах или нет. Моя боль в любом случае не уменьшится. Наверное, и другие чувствовали то же.

Просто жителям всего округа будет теперь о чем поговорить.

Мне могло помочь только присутствие рядом Жасмин, или Большой Рамоны, или тетушки Куин.

Я вернулся в дом. Там пахло оладьями, которые жарила Большая Рамона. Голод показался мне хорошим поводом отложить ненадолго разговор с тетушкой Куин о том, что Пэтси не будет на похоронах. А может быть, я вообще не буду сообщать об этом тетушке.

На вскрытие ушел всего один день.

Папашка умер от обширного инфаркта.

Похороны были пышные. Началось все с длинной вечерней службы в городе, на которой кого только не было – и лавочники, и плотники, и столяры, и механики – в общем, многие, многие люди всевозможных профессий, которые знали Папашку и были ему преданы.

Меня поразило, какое количество мальчишек и юношей, глядя на Папашку, говорили, что он был им как отец или как родной дядя. Все уважали Папашку, и, как оказалось, его знало гораздо больше людей, чем я мог себе представить.

Что касается отсутствия Пэтси, то оно породило настоящий скандал. А тот предлог, что она должна была отработать концерт в Теннеси, не снискал ей ни толики сочувствия. Люди ожидали, что она не только придет на похоронах, но и споет.

Нам пришлось нанять престарелую певицу, которая разве что не боготворила Папашку за то, что в течение многих лет он оказывал ей различные мелкие услуги по ремонту, и она справилась со своей задачей отлично.

На следующее утро, когда процессия отправилась в Новый Орлеан, в церковь Успения Богоматери, ту самую церковь, в которой венчались Милочка и Папашка, люди на обеих сторонах городских улиц останавливались.

Один старик в соломенной шляпе прилаживал какую-то штуковину к стене своего дома, стоя на стремянке, а когда мы проезжали мимо, перестал работать, снял шляпу и прижал ее к груди. Этот простой жест останется в моей памяти навсегда.

На заупокойную мессу в церкви собралась толпа, многие из пришедших были сельскими жителями, пристроившимися в конце процессии. Было очень много родственников со стороны Милочки – новоорлеанская компания, собиравшаяся на Марди Гра, а когда процессия двинулась на кладбище Метэри, чтобы опустить гроб с подобающими молитвами в открытый склеп часовни, то я даже со счету сбился – столько там было машин.

Солнце светило немилосердно, от него не нашлось спасения даже в тени раскидистых дубов, но, к счастью, отец Кевинин Мэйфейр был краток, и все, что он сказал в церкви и на кладбище, звучало искренне и неизбито. Кажется, когда я слушал его речи, я снова поверил в вечную жизнь и подумал, что моя паника – это грех против Господа, грех неверия.

Оптимизм – добродетель, а отчаяние, ужас, которые меня часто посещали, – грех. Что касается призраков, то, возможно, это особый дар Всевышнего, что я их видел. Возможно, в будущем я найду применение этому дару.

А вот с таинственным незнакомцем – тут все сложнее. Его или арестуют, или он переместится куда-нибудь с острова Сладкого Дьявола, найдет себе другой медвежий угол.

Все это звучит мелодраматично, но я тогда не понимал, откуда эта паника, да и сейчас не понимаю.

Разумеется, Гоблин тоже присутствовал на похоронах – точно так, как он был на похоронах Милочки – в церкви стоял рядом со мной на коленях, да и потом не отходил ни на шаг, если только его не оттесняли в сторону люди. Когда мы стояли перед маленькой семейной часовней, я кое-что понял: лицо Гоблина с каждым днем все больше отражало сложные чувства. Вообще-то он и раньше строил рожицы, но чаще всего его лицо ничего не выражало, кроме изумления. Только сейчас все было по-другому.

Если я что и помню о похоронах отчетливо, то только одно: лицо Гоблина приобрело характерное выражение, в котором смешались растерянность, удивление и острый интерес к окружающим, – он все время обводил глазами толпу, часто задерживая взгляд на отце Кевинине Мэйфейре.

Я зачарованно смотрел, как Гоблин разглядывает все вокруг, мысленно оценивает размеры склепа. А когда он посмотрел на меня и увидел, что я за ним наблюдаю, то улыбнулся печально и понимающе.

Вот именно – в его облике появилось понимание. А кем раньше был Гоблин, как не клоуном? Но здесь, на кладбище в Метэри, он вовсе не казался клоуном, да и моим двойником уже вроде бы не был, отстранившись от меня и моих переживаний.

Больше я об этом не думал.

Но прежде чем мы покинем кладбище, позволь мне сделать еще одно замечание насчет отца Кевинина Мэйфейра. Этот священник был великолепен. Казалось, он вдохновлен самим Всевышним. Я уже не раз отмечал, что он выглядел слишком молодо для священника, и в тот день он не стал старше. Но я впервые заметил, как он красив. Я вдруг обратил внимание, что у него рыжие волосы, зеленые глаза и отличное телосложение. И росту в нем около шести футов. Говорил он чрезвычайно убедительно. Никто не сомневался, что Папашка отправился на небеса.

То, что молодой священник мог быть таким убедительным, уже внушает надежду. Меня к нему потянуло, я вдруг понял, что могу исповедаться ему, рассказать, что со мной происходит.

После похорон мы вернулись в Блэквуд-Мэнор, где был устроен большой прием. Народу пришло много, в основном сельские жители. Столы ломились от блюд, принесенных соседями, и тех, что приготовили Большая Рамона и Жасмин. Два постояльца, проживавшие в то время в отеле, были очень польщены, когда мы пригласили их присоединиться к нам.

Оба сына Большой Рамоны, вышедшие в люди, как мы всегда говорили, – Джордж, дантист из Шривпорта, и Янси, юрист из Нового Орлеана, –