КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Рассказы (fb2)


Настройки текста:



Пьер Буль РАССКАЗЫ

Бесконечная ночь

Une nuit interminable, 1952.

Меня зовут Оскар Венсан. Я холостяк. У меня небольшая книжная лавка в квартале Монпарнас. Мне недавно исполнилось пятьдесят лет. Я, как и все, участвовал в войне. На мой взгляд, одной войны вполне достаточно для человеческой жизни.

Я много читаю. Меня интересуют новинки науки, литературы и философии. Иногда я размышляю над проблемой существования, и это вполне удовлетворяет мою потребность в таинственном. Меня восхищает изобретательность ученых, которые сумели расколоть атомное ядро. Легкая дрожь восхищения охватывает меня, когда я подумываю, что родился в этом веке.

Только и только случаю обязан я тем, что окунулся в это необыкновенное происшествие. Я не испытываю за это чувства благодарности к случаю, но и не проклинаю его. Я немножко фаталист. Но мне бы очень хотелось знать, как я сумею из этого выбраться.

История эта началась вечером 9 августа 1949 года. Я сидел на террасе «Купола». У меня уже вошло в привычку бывать здесь в летние дни, попивая свежее пиво и разглядывая прохожих. Так было и на этот раз. Передо мною лежала развернутая газета, и, когда я уставал смотреть на прохожих, я опускал глаза, чтобы прочесть несколько строк.

Я подумывал о том, что все шло не так уж плохо.

Именно в этот момент в мою жизнь вошел бадариец, вошел с той властностью, которая свидетельствовала о его незаурядной личности.

Уже несколько минут мое внимание было привлечено человеком, который три раза проходил мимо моего стола, в упор разглядывая посетителей. Он был облачен в красную римскую тогу: эта деталь меня поразила куда меньше, чем что-то странное и совершенно новое в его лице: может быть, благородство его черт? Быть может, его высокий и величественный лоб или олимпийский изгиб его носа? Или, возможно, бронзовый цвет кожи, подобного которому я никогда не встречал? Значительно выше среднего роста, он странным образом напоминал мне египетского бога, который облачился бы вдруг для забавы в римскую тогу.

Я наблюдал за его движениями. Он снова медленно прошел передо мной, ступая несколько неуверенно; можно было подумать, что он заблудился и не решается спросить дорогу. Наконец он, по-видимому, принял решение и сел за соседний столик. Официанту, который подошел к нему, он показал на кружку, стоявшую передо мной, движением, которое должно было означать: «то же самое». У него был растерянный вид. Я заметил, что этот человек привлек не только мое внимание: недалеко от меня сидел невысокий господин в очках, с лысым черепом, который буквально пожирал его глазами.

Человек с бронзовой кожей отпил глоток пива, и на лице его появилась гримаса отвращения. Он задумался и долго молчал, потом посмотрел на меня.

— О друг, — сказал он серьезно, — не согласишься ли ты оказать мне чрезвычайную любезность и сказать, который теперь век?

— Простите? — ответил я.

— Я был бы тебе очень признателен, — продолжал он, — если бы ты назвал мне номер этого века.

Изумление, в которое меня поверг этот вопрос, вряд ли могло быть смягчено следующим обстоятельством: незнакомец говорил на латыни. Я неплохо знаю этот язык, так что без труда понимал незнакомца и мог ему отвечать. Мы вели разговор на классической латыни, и теперь я передаю его с возможной точностью.

Сначала я подумал, что имею дело с любителем глупых шуток. Но его подчеркнутая вежливость вынудила меня отвергнуть это предположение. Тогда, быть может, сумасшедший? Как бы то ни было, я решил говорить ему в тон.

— О гражданин, — сказал я, — с великим удовольствием я отвечу тебе. Мы живем в середине двадцатого века. Точнее, в тысяча девятьсот сорок девятом году.

На лице незнакомца появилось выражение горестного изумления. Он с упреком посмотрел на меня и сказал:

— О друг, кто внушил тебе мысль издеваться над человеком, который прибыл сюда из другого времени и потому совсем одинок здесь? Я отлично знаю, что сейчас вовсе не тысяча девятьсот сорок девятый год, как говорит твой лживый язык, ибо, если мои расчеты точны, я покинул королевство Бадари около восьми тысяч лет назад. А у нас в это время был уже девятитысячный год.

Я много раз слышал, что нельзя спорить с душевнобольными. Этот, видимо, помешался на том, что живет в другом веке. Я вспомнил, что читал как-то статью о недавнем открытии Брайтоном развалин древнего города Бадари. Я заинтересовался тогда удивительной цивилизацией, о которой узнали благодаря раскопкам этого ученого. Вероятно, подобное же чтение помутило разум этого бедняги.

Я отвечал не спеша, все время в одном тоне.

— Я не спорю, о незнакомец, против твоих слов о необычайной древности великолепной бадарийской цивилизации. Однако — и в этом я призываю в свидетели богов — у меня не было и мысли смеяться над тобой. Мои слова означали только, что у нас теперь тысяча девятьсот сорок девятый год по христианскому летоисчислению. Тебе, несомненно, известно, о мудрец, что время относительно. Поэтому мы можем одновременно жить в двадцатом веке от рождества Христова и восемнадцатитысячном году или около того, если начало летоисчисления будет у нас общим с жителями просвещенного и прославленного города, о котором ты говоришь.

Эти слова его успокоили. Он погрузился в глубокое раздумье, занявшись, по-видимому, сложными вычислениями.

— Друг, — сказал он наконец, — прости мне, что я усомнился в твоем чистосердечии; но ты не посетуешь на меня, если узнаешь, какую сложную проблему приходится мне решать. В знак доверия я хочу раскрыть тебе мою тайну. Я не думаю, что это заставило бы усомниться во мне ученейшую Академию, которая послала меня сюда. К тому же я вижу на твоем лице признаки некоторого слабоумия, которое является для нас гарантией надежности человека. Прости мне мою откровенность; впрочем, эта черта присуща всем бадарийцам. Узнай же то, что не укрылось бы от тебя, будь ты более проницательным: я путешествую во времени. Меня зовут Амун-Ка-Зайлат. Как я уже сказал тебе, я прибыл сюда из прославленного города Бадари. Я покинул его несколько минут назад по моему времени, что составляет примерно восемьдесят веков времени земного. Я ученый королевского научного института, и мне было поручено испытать машину времени; продолжительность путешествия установлена нашим ученейшим институтом. Один из моих коллег уже проводил опыты небольшой длительности. Он достиг эпохи римлян, которую мы изучили совсем неплохо. Теперь ты понимаешь, почему я с легкостью говорю на латыни. Я облачился в одежду той эпохи, полагая, что, быть может, тога, как и язык, сохранилась в течение веков; увы, я заблуждался. Я установил машину на двадцать тысяч лет вперед; пока это наибольший срок, на который мы можем перемещаться. По пути я понял, что эта протяженность не может быть преодолена сразу. Тогда я решил сделать промежуточную посадку и несколько минут назад остановился здесь, в эпохе, которая, я полагаю, отстоит от нашей примерно на восемь тысяч лет. Впрочем, я не уверен в своих расчетах и хотел бы проверить их.

Как бы нелепо это ни выглядело, я начинал верить, что он говорит правду. По мере того как он говорил, сомнения в отношении его душевного состояния исчезали. Теперь мною овладело лихорадочное возбуждение, которое, быть может, доказывало лишь слабость моего собственного разума. Итак, говорил я себе, передо мной подлинный, настоящий бадариец, один из тех, историческое существование которых доказывал Брайтон в своем труде «Цивилизация Бадари». Поистине чудо: я избран в свидетели необыкновенного события! Путешествие во времени! Возможно ли — сбывается фантазия Уэллса! Тысячи вопросов одолевали меня.

Между тем незнакомец продолжал:

— О сын мой, мне понятно твое удивление. Тебе, вероятно, ничего не известно о чудесной цивилизации Бадари. Наверное, в течение восьмидесяти веков, которые протекли на Земле за несколько минут моего путешествия…

Хладнокровно выслушать эту гипотезу, пусть даже высказанную на классической латыни, было бы сверх моих сил. Я предложил незнакомцу сесть за мой столик и выпить вместе в честь благополучного прибытия и нашей встречи. Он не заставил себя упрашивать. Я спросил, чего бы ему хотелось. Он ответил, что ни за что на свете не притронется к омерзительному пойлу, которое только что приносил ему этот раб, но что ему показался очень приятным на вкус напиток, доставленный несколько дней назад (считая по его времени) из римской эпохи. Напиток этот был рубинового цвета, и римляне называли его vinum. Я заказал две бутылки отменного бургундского.

Он отпил большой глоток, кивнул одобрительно и серьезно сказал:

— Этот напиток согревает и приятен на вкус. Перед возвращением я возьму с собой четыре сосуда.

Я опустошил один за другим четыре стакана и попросил бадарийца продолжить рассказ.


— Я говорил тебе, — сказал Амун-Ка-Зайлат, — что за восемьдесят веков, которые протекли на Земле в течение нескольких минут моего путешествия, замечательная бадарийская цивилизация, по всей вероятности, исчезла. Твое изумление мне понятно, ибо столь же вероятно, что наши величайшие открытия тоже погибли. Уже римляне ничего не знали о них. В частности, наша хитроумнейшая машина времени им не была известна. Я не думаю, чтобы ее изобрели впоследствии.

Я подтвердил, что путешествие во времени практически нам никогда не представлялось возможным.

— О Амун-Ка-Зайлат, — сказал я, — эти перемещения во времени кажутся мне самым изумительным достижением человечества, и я понимаю теперь, что мы еще просто дети, несмотря на огромные успехи нашей науки. Однако наш век не столь невежествен, как ты полагаешь. Я знаю кое-что о бадарийской цивилизации. Пусть люди не сохранили памяти о ней; наши ученые принялись за ее изучение. Недавние раскопки открыли для нас это славное прошлое. Узнай же, что твой город был разрушен шесть с лишним тысяч лет назад и погребен под песками. Теперь наши отважные первооткрыватели раскапывают его развалины.

— Возможно ли? — воскликнул Амун.

— Они находят там глиняные черепки, бронзовые кинжалы и скелеты с искривленными конечностями. Но не найдено никаких следов тех открытий, о которых ты говоришь. Мы решили, что вы были земледельческим народом. Нам известно, что вы умели создавать восхитительные статуэтки из слоновой кости, обрабатывать перламутр и чеканить на меди; но никто и не подозревает, что ваша наука достигла таких высот, о чем я могу теперь засвидетельствовать.

— Что ж, в этом нет ничего удивительного, если подумать. Вполне естественно, что грубые предметы, о которых ты говоришь, сохранились в течение веков. Но наша прекрасная техника создавалась из материалов куда более хрупких, чем медь и бронза… Ты никогда не слышал о волнах и радиации? Вы не умеете передавать энергию с помощью этих невидимых посредников?

Я ответил ему, что умеем и что мы даже достигли в этой области значительных результатов. Я охотно описал ему устройство наших радио— и телестанций.

— Значит, — заметил он, — ты понимаешь, что главный элемент ваших устройств нельзя пощупать. Предположи теперь, что секрет этих передач с помощью волн будет утрачен и что будущий завоеватель обнаружит обломки тех аппаратов, которыми ты теперь так гордишься. Ведь он не сможет догадаться, какую практическую цель вы преследовали, создавая эти аппараты. Он решит, что имеет дело с образцами декоративного искусства. Точно так рассуждают ученые твоего века, когда они раскапывают осколки ваз и металлические обломки, на которых выгравированы непонятные символы… Но я вижу, что в области познания вы еще грудные дети. Основной чертой наших последних научно-технических достижений является простота. В частности, машина, которая доставила меня сюда, снабжена очень сложной радиационной системой, но ее несущая часть совсем не велика. Взгляни на нее. Ничего удивительного, что столь заурядный на вид механизм оказался незамеченным.

Он вынул из кармана небольшой матово-белый предмет почти эллиптической формы с клавиатурой, состоящей из кнопок и рычажков; казалось, этим ограничивалось устройство механизма. В этот момент я заметил, что маленький человек в очках, о котором я упоминал, наклонился вперед и смотрит на нас с огромным любопытством. Он сидел совсем недалеко и наверняка слышал большую часть нашего разговора. Бадариец поспешно спрятал предмет в карман.

— Нет нужды говорить, друг, что я оказал тебе высочайшее доверие. Эта вещь для меня сейчас ценнее всех ваз из королевской сокровищницы. Я не намерен задерживаться в твоей эпохе. Мне нужно достигнуть двадцатитысячного года, который является целью моего путешествия, и потом вернуться домой… Но ты сказал, что божественный город Бадари давно уже мертв?

— Разве тебе это неизвестно? — ответил я по размышлении. — Разве ты, совершая свое путешествие, не был свидетелем его агонии и медленного угасания в течение веков? Разве ты не был свидетелем собственной смерти? Разве ты не видел, как твой прах поместили в одну из тех изящно раскрашенных урн, которые теперь восхищают нас?

— Чтобы наш разговор не шел попусту, — ответил бадариец, — мне бы хотелось дать тебе некоторые разъяснения в отношении наших методов. Тогда отпадут многие вопросы, которые, прости, друг, кажутся мне глупыми… Но поскольку мы познакомились, не можешь ли ты назвать мне теперь свое имя? Называть людей с помощью таких выражений, как «О друг» или «О незнакомец», мне кажется утомительным. Это тоже позаимствовано мною у римлян.

— Меня зовут, — ответил я, — Оскар Венсан.

— Мммдаа… ладно… Все-таки, если это не обидит тебя, я по-прежнему буду обращаться к тебе «о друг». Я хотел только сказать, что твои представления о путешествии во времени совершенно инфантильны. Слушай же.


Мы сидели друг против друга в атмосфере вечернего Монпарнаса, обвеваемые нежным ветерком. Я настолько был увлечен рассказом бадарийца, что совсем забыл о еде. Было девять часов. В бутылках ничего не оставалось. Я хотел заказать новые, когда маленький человек в очках поднялся с места и, к моему глубочайшему изумлению, обратился к нам по-латыни.

— О граждане, — сказал он, — простите, что я нарушаю вашу беседу. Не обвиняйте меня в нескромности за то, что я слушал ваш разговор. Твои манеры меня поразили, о предок, едва только я увидел тебя. Я не мог не прислушаться к твоим словам. Они настолько взволновали меня, что я не удержался и слушал до конца. Не проклинайте же меня, но возблагодарите случай, который сделал возможной эту встречу, возблагодарите непостижимую привязанность людей к прошлому, которая побуждает изучать в школах латынь даже в наши дни… Но что там! Я должен сказать в мои дни, ибо, о благородные незнакомцы, мы с вами люди разных эпох. Насколько бы чудесным вам это ни показалось, знайте же, друзья, что перед вами еще один путешественник во времени. Но я прибыл сюда из далекого будущего. Ни одному из вас невдомек мое существование, ибо, да будет известно тебе, парижанин, и тебе, бадариец, я должен родиться только через десять-двенадцать тысяч лет; я не могу сказать точнее, ибо, как и ты, о мой предок Амун, я приземлился в этой эпохе случайно, после того как установил, что не смогу сразу преодолеть протяженность в двести веков, на которую был установлен мой механизм, и должен сделать промежуточную остановку.

Друзья, перед вами доктор Джинг-Джонг, один из прославленных ученых республики Перголия… но, увы, нам ничего не известно о Перголезской республике, потому что страна, которая станет свидетелем моего блистательного успеха, пока еще скрыта под океаном, именуемым в твое время, о парижанин, Тихим. Знайте же, что мне поручено… я хотел сказать: мне будет поручено Перголезской академией предпринять научное путешествие в прошлое, используя наше последнее достижение — машину времени. Длительность путешествия будет установлена в двести веков земного времени. По моим расчетам, я должен достигнуть замечательной бадарийской эпохи, с которой нас познакомила наша наука. Незначительное обстоятельство вынудило меня сделать здесь промежуточную посадку. Но я счастлив, ибо это позволило мне сразу же познакомиться с двумя различными эпохами.

Я прибыл сюда пять дней назад по твоему времени, парижанин. Я обменял свою одежду на другую, которая здесь не бросается в глаза. А вот моя машина.

Он показал овальный предмет, похожий на тот, что я видел у Амуна.

— О божественный Джинг-Джонг, — начал я.

Но я вынужден был остановиться, настолько я был потрясен. Я сделал знак гарсону и показал перголезцу место за нашим столом; моих сил хватило ровно настолько, чтобы спросить его, что он предпочитает выпить. Он ответил, что напиток, именуемый коньяк, во всех отношениях его удовлетворяет.

— Он напоминает мне, — добавил он, — напиток, который у себя дома я пью постоянно… Я хотел сказать: буду пить. В самом деле, я еще не привык к жизни за десять тысяч лет до своей эпохи, и я прошу у вас прощения за путаницу, которую вношу из-за этого в разговор… Если ты позволишь, я хотел бы коньяк и немножко газированной воды.

Я заказал бутылку коньяку и сифон газированной воды и принялся разглядывать нового знакомца. Он был маленького роста, совершенно лыс и одет в аккуратный черный сюртук. Глаза его горели дьявольским огнем, и мое внимание, несомненно, привлек бы его череп необыкновенной величины, если бы не бадариец. После появления маленького человека он еще не произнес ни слова. Казалось, он недоволен.

Одним глотком я выпил стакан коньяку и немножко пришел в себя.

— Господа, — начал я, — …прошу прощения, джентльмены… Я хочу сказать: о ученейшие! Ты, знаменитейший из бадарийцев, и ты, который своей славой затмил… затмишь самых прославленных перголезцев! Этот вечер ознаменован величайшим событием в моей жизни, и я благодарю провидение за то, что оно позволило мне стать свидетелем настоящих чудес. Я чувствую себя недостойным и, краснея от стыда, склоняюсь перед твоей необычайной мудростью, Амун-Ка-Зайлат, и мудростью, которая достанется в удел тебе, Джинг-Джонг. Но сжальтесь над непросвещенностью этого века, который, как я замечаю, является чем-то вроде мрачного средневековья. Я заклинаю вас дать мне некоторые разъяснения. Ведь со дня твоей смерти, бадариец, живший восемь тысяч лет назад, прошло по меньшей мере семьдесят девять веков. Как же ты можешь находиться здесь, перед моими глазами?

— Я постараюсь удовлетворить твое любопытство, но вопросы, которые ты задаешь, свидетельствуют о твоем крайнем простодушии. Позволь же мне начать сначала, что я и собирался сделать, когда нас прервал перголезский ученый… и ты, мой прапраправнук, выслушай мой рассказ, после чего я буду счастлив выслушать твой.

Доктор Джинг-Джонг кивнул в знак согласия, после чего бадариец продолжал:

— Уже несколько десятков лет назад нашими учеными была установлена теоретическая возможность ускоренного перемещения во времени. Один из наших ученых доказал, что время не является однородным и что для индивидуумов, находящихся в разных системах, скорость его относительна и определяется самой системой… Но скажи мне, парижанин, достаточно ли ясно я выражаюсь?

— Продолжай, эта теория мне знакома. Один из наших ученых сделал аналогичное открытие.

— Итак, возможность (повторяю, теоретическая) жить во времени, отличном от земного, была признана; но для ее осуществления требовалось достигнуть скорости, близкой к скорости света. Я приведу пример, который ты сможешь понять; его всегда приводят нашим школьникам. Если путешественник отправится с нашей планеты со скоростью в двести девяносто девять тысяч девятьсот восемьдесят пять километров в секунду и пробудет в путешествии два года, то к его возвращению на Земле пройдет двести лет…

— Мне это известно, — сказал я, гордясь своими познаниями. — Профессор Ланжевен прославился…

— Прекрасно. Но не перебивай меня. Теперь я расскажу тебе о том, чего ты не знаешь.

Эта истина оставалась чисто теоретической до того дня, когда был открыт до смешного простой способ, дающий возможность человеческому телу без всякого вреда двигаться со скоростью, близкой к скорости света. С тех пор путешествие во времени — правда, только в определенном направлении — стало практически осуществимым. Мы научились посылать своих гонцов в последующие эпохи. Достаточно для этого забросить их в пространство и, едва они достигнут необходимой скорости, немедленно вернуть их на Землю. Я выражаюсь весьма схематически. На самом деле такой путешественник сразу же выпадает из-под нашего контроля, поскольку он оказывается в другом времени. Поэтому мы даем ему точные предварительные инструкции и заранее подвергаем специальному обучению.

Десять человек были таким образом «запущены», и совсем недавно возвратился первый из них. Его маршрут был рассчитан таким образом, чтобы на Землю он вернулся через двадцать пять лет нашего времени, то есть через несколько секунд своего собственного. Он чувствует себя отлично и был очень удивлен, когда оказалось, что он с сыном теперь одного возраста. Что до остальных, то мы пока ничего не знаем о их судьбе.

В самом деле, если ты внимательно следил за мной, то наверняка заметил, что наши первые опыты страдали от одного существенного недостатка. Наши посланцы могли достигнуть какой угодно эпохи земного времени, но возвратиться оттуда они бы не смогли. Изобретение оставалось несовершенным. Наш посланец мог пользоваться благами прогресса, достигнутого человечеством за время его путешествия, но поделиться с нами своими знаниями он не смог бы до тех пор, пока… мы не встретились бы с ним, прожив определенное время и достигнув тех же самых знаний. Такое положение нас не устраивало. И вот самые изобретательные умы Бадари принялись за разрешение этой проблемы.

Я горжусь тем, что вложил свой вклад в это большое дело. Мы научились, наконец, путешествовать через века в обратном направлении. Некоторые ученые полагали, что это невозможно, ибо считали время необратимым. На самом деле это не так. Я не буду вдаваться в подробности и не стану рассказывать о технике этого дела — ты, парижанин, меня не поймешь; что касается тебя, перголезец, то само твое присутствие здесь свидетельствует о том, что наше изобретение было вновь открыто через века. Если я захочу возвратиться в Бадари, мне понадобится только передвинуть небольшой рычажок. Я устремлюсь тогда со сложной скоростью в соответствии с воображаемой временно-пространственной протяженностью. Я достигну своей эпохи, двигаясь во времени в обратном направлении. Наши предыдущие эксперименты были успешны, и, как я уже говорил тебе, наш посланец возвратился с интереснейшими свидетельствами о Римской империи.

Я слушал бадарийца внимательно, стараясь не упустить ни слова. Джинг-Джонг довольствовался тем, что временами одобрительно кивал головой. Когда Амун-Ка-Зайлат умолк, он воскликнул:

— Да будет прославлена мудрость перголезцев, воскресивших эти чудеса! Меня мало что удивило в твоем рассказе, бадариец. Мы тоже открыли… то есть откроем способ для достижения баснословных скоростей. Нам тоже станет известен принцип усложненных перемещений и воображаемых протяженностей. Единственная разница между твоим экспериментом и моим, о предок, заключается в направлении путешествия. Мы решили совершить путешествие в прошлое. Итак, после точной установки машины я отправляюсь в бадарийскую эпоху, унося с собой надежды и энтузиазм всех перголезцев. Я отправлюсь в путь через двенадцать тысяч лет. Я прибыл сюда пять дней назад после путешествия, занявшего несколько часов…

Выражения «сложная скорость» и «воображаемая протяженность» мне еще были под силу; но от этого беспрерывного смешения прошлого, настоящего и будущего у меня начиналась нервная дрожь. Я заказал еще несколько бутылок.

— Простите, друзья, что я прерываю вас, — взмолился я, — но мне нужно какое-то время, чтобы освоиться. Не торопитесь, пожалуйста, меня изумляет каждое ваше слово… Итак, — продолжал я, пытаясь сосредоточиться, — ты уверяешь, Амун-Ка-Зайлат, что сможешь отправиться против течения времени и возвратиться в эпоху, из которой ты прибыл?

— Совершенно верно.

— И потом, когда ты умрешь, твое перемещение во времени еще будет продолжаться в будущем? Стало быть, люди моего века, например, могут видеть тебя живым уже после твоей смерти?

— В этом нет никакого сомнения, — ответил бадариец.

— А почему бы нет? — добавил Джинг-Джонг. — Ведь меня ты видишь задолго до моего рождения.

— Действительно, — пробормотал я в задумчивости, — я об этом не подумал… Но как же тогда… разве не ты мне сказал, что ты сейчас жив?.. Ведь в таком случае прав как раз я, и ты наверняка мертв.

— О парижанин, твое вино прекрасно, но голова у тебя поистине слоновья. Ведь все это очень просто: для тебя я мертв, но относительно моего собственного времени я жив, поскольку я существую. Моя смерть находится в МОЕМ БУДУЩЕМ и одновременно в ТВОЕМ ПРОШЛОМ. Если тебе так больше нравится, что ж: я умер немногим менее твоих восьмидесяти веков назад. В этом нет никакого противоречия.

— Да… да… Но предположим, что ты совершил путешествие всего лишь на два года вперед (я имею в виду два земных года). Ты останешься там несколько дней, а затем вернешься назад и будешь жить изо дня в день; если я правильно понял, через два года ты должен будешь встретиться с самим собой во времени, которое ты уже прожил… то есть которое ты проживешь два года назад… Я хочу сказать, два года спустя.

— Это неоспоримо, и такая встреча с самим собой — одна из удивительных деталей, связанных с подобными путешествиями. Совершенно очевидно, что в случае замкнутого цикла со слабой амплитудой, возвратившись назад и живя затем нормально, то есть в земном времени, я должен оказаться перед собственными глазами, точно так же, как сейчас нахожусь перед тобой.

— Непостижимо! — вскричал я, почти теряя рассудок. — Но ты, Джинг-Джонг, когда ты родишься… Когда ты будешь рожден… Когда ты должен будешь родиться… и если ты возвратишься в эти края, узнаешь ли ты Париж, который ты должен будешь посетить… да, который ты посетишь примерно за двенадцать тысяч лет до своего рождения?

— Не думаю, — ответил Джинг-Джонг. — Ты все время забываешь, что я должен буду родиться по отношению к тебе, но что касается меня, я уже родился, поскольку я сижу здесь, перед тобой. К этому моменту я помолодел только на два или три часа; и поскольку мне шестьдесят лет, я родился шестьдесят лет назад по времени перголезцев.

Сидя на террасе «Купола», мы продолжали беседу. Коньяк помогал мне не выглядеть чрезмерным глупцом, хотя я жалким образом продолжал путать глагольные времена. Стояла светлая ночь. Монпарнас снова стал красочным и оживленным, как в предвоенные годы. В толпе можно было встретить иностранцев всех рас и в любой одежде. Бадариец в красной тоге не особенно выделялся.

«Никто и не подозревает, — подумалось мне, — что здесь совершается… совершилось… совершится… самое необыкновенное приключение в истории… и что это мне, Оскару Венсану, дано стать его участником! Какая необыкновенная заботливость провидения!»


Совсем теряя голову от признательности к судьбе, я робко спросил своих гостей, не пожелают ли они отведать вина, столь прославленного у нас; я заказал две бутылки шампанского. Мы чокнулись.

Амун-Ка-Зайлат соблаговолил выразить свое удовлетворение. Он говорил:

— Странное ощущение испытываешь, друг, оказавшись внезапно на восемь тысяч лет впереди своего времени. Я не стану дурно отзываться о твоем веке, парижанин, хотя, мне кажется, он достиг просто непостижимого уровня невежества. Но воздух здесь легок, свет мягок, и я ощущаю в себе необычную теплоту. Я воздаю должное твоему гостеприимству и благодарю тебя от имени своего научного института. Что-то теперь делают мои научные коллеги в Бадари? Вернее, чем были они заняты восемьдесят веков назад? Конечно же, они с нетерпением ожидали моего возвращения. Я не обману их надежд. Жатва, собранная мною, станет датой в истории мировой науки.

Но я не могу безмятежно дремать среди плотских радостей твоей эпохи, друг; я должен выполнить свое задание. Я отправлюсь к цели, которая мне назначена; я должен достигнуть твоей эпохи, Джинг-Джонг. Возможно, я окажусь там, перголезец, в годы твоей жизни. Вероятно, стало быть, что я встречу тебя там; но ты не сможешь меня узнать, ибо наша встреча будет еще предстоять тебе в будущем. Я надеюсь, ты окажешь мне прием столь же учтивый, какой оказал нам наш друг парижанин. Надеюсь также, что искусство приготовления вин к тому времени не будет забыто.

— В последнем можешь быть уверен, о предок; но ты обольщаешь себя ложной надеждой. Ты не можешь меня встретить в Перголии, ибо если ты меня встретишь, то — прошу снисхождения за не слишком изящный оборот — это уже произошло в моем прошлом. В таком случае я уже теперь знал бы об этом. Между тем твое лицо мне незнакомо.

— Это справедливо, о будущий мудрец, я забыл об этой детали… Но мне пора. Не можешь ли ты, парижанин, оказать мне последнюю услугу? Мне было бы страшно неприятно взлететь посреди этой толпы; это не осталось бы незамеченным. Не согласишься ли ты проводить меня в какое-нибудь пустынное место, откуда я смогу вылететь, не вызывая скандала?

Я поднялся, чтобы проводить его. Джинг-Джонг пообещал подождать меня в «Куполе»; мне хотелось еще поговорить с ним.

— Я не двинусь с места, — сказал перголезец, — до твоего возвращения. Я думаю завтра отправиться дальше. Тебе же, предок Амун, я желаю счастливого пути. Но не хочешь ли ты передать что-нибудь своим братьям? Не исключено ведь, что я приземлюсь в твоем веке.

— Скажи им, что ты встретил по дороге Амун-Ка-Зайлата, что все идет хорошо и что я скоро возвращусь. Vale!

Мы прошли несколько шагов по бульвару. Потом мы свернули в переулок, и я повел Амуна по направлению к Люксембургскому дворцу.

По дороге бадариец говорил мне:

— Прости, друг, что я ускорил свое отбытие, но этот маленький перголезец мне совсем не нравится. Мне кажется, он питает какие-то ужасные намерения. Я чувствую, что за всем этим кроются черные замыслы. Богатая и обширная страна Бадари постоянно возбуждала зависть у своих соседей. За нашу историю нам пришлось отражать нападения бесчисленных врагов. Но что произойдет, если о нашем процветании узнают народы будущего? Если они столь же учены и могущественны, как мы — а именно так, по-видимому, обстоит дело с этими перголезцами, — боюсь, что у них будет слишком большое искушение отправить экспедицию в прошлое для завоевания наших богатств. Мне что-то не нравятся ни форма черепа Джинг-Джонга, ни его тщедушное тело. Я проделал глубокие исследования по изучению соотношения физической конструкции человека с его нравственным обликом и могу сказать, что на этот раз мы имеем дело с очень злым и нехорошим человеком… Парижанин, теперь я сделаю тебе признание, ибо чувствую, что ты меня не предашь. Если поначалу мое путешествие было вызвано бескорыстной научной любознательностью, то теперь оно приобретает до некоторой степени разведывательный характер. Раскрыв глубочайшие тайны вселенной и в полном сознании своего достоинства и славы, мы хотим познакомить с достижениями бадарийской цивилизации народы всех времен. Но теперь планы перголезцев, по-видимому, угрожают нашим.

Я принял решение. Я установлю машину на время жизни этого субъекта. Я проведу там несколько недель, чтобы узнать, что они замышляют. Потом я возвращусь в Бадари, чтобы сделать доклад Его Величеству нашему королю. Тогда мы сделаем свои приготовления.

На улице, кроме нас, никого не было. Он вынул из кармана машину времени и внимательно отрегулировал ее.

— Все готово, — сказал он наконец.

— Но, — ответил я, опечаленный, — я совсем мало тебя видел, и теперь ты покидаешь меня, наверное, навсегда. Мне еще нужно задать тебе тысячу вопросов. Ты мне почти ничего не рассказал о чудесной бадарийской цивилизации.

— Возможно, ты увидишь меня значительно раньше, чем предполагаешь, — ответил, улыбаясь, Амун-Ка-Зайлат. — Я обещаю на обратном пути сделать тут еще одну промежуточную посадку.

— А как я узнаю, где тебя опять встретить?

— Доверься, друг, бадарийской мудрости… А теперь отойди на несколько шагов.

Он плотно завернулся в тогу, сделал мне знак рукой, который я принял за прощальный, и нажал на кнопку. Вспыхнуло фиолетовое пламя, перед моими глазами промелькнула белая молния, и я услышал протяжный свист, подобный тому, что бывает при запуске ракет. Что-то ослепительно яркое пронеслось у меня над головой, устремляясь в черное небо. Все это заняло какое-то мгновение, после чего снова наступили мрак и тишина. Я остался один, сжимая от волнения решетку Люксембургского дворца.

Несколько секунд я продолжал стоять, прислонившись к решетке. Едва я справился с волнением, как новая вспышка озарила ночь. Снова молния прорезала небо, и передо мной на прежнем своем месте оказался Амун-Ка-Зайлат, на этот раз одетый в плотно облегающее трико.

— Что происходит? — вскричал я. — Ради бога, что означает это внезапное возвращение? Конечно, я счастлив, но что помешало твоим планам? Может, в твою машину попал песок?

Бадариец снисходительно улыбнулся.

— Ничего не случилось. Все работает отлично. Разве я не предупредил тебя, что сделаю здесь вторую промежуточную посадку? Как видишь, я держу свое слово. Я возвращаюсь из Перголии после того, как провел в этой стране, которая, кстати, мне совсем не понравилась, целый месяц. Я рад окунуться снова в нежную атмосферу парижской ночи.

Я опять не смог сдержать удивления:

— Но ведь ты покинул меня всего несколько секунд назад?

— Это правда. Но что же здесь непостижимого? Сколько раз нужно тебе повторять, что, как только я уношусь в пространство, я немедленно оказываюсь во времени, отличном от твоего? Я достиг Перголии меньше чем за час, что составляет примерно одиннадцать тысяч лет земного времени. Я пробыл там, как и намеревался, немногим менее месяца — между прочим, я немало пострадал от мерзкой пищи и отвратительных напитков, которые мне подавали в этом двадцать девять тысяч сто пятьдесят третьем году, — а затем я отправился против течения времени, отрегулировав свою машину таким образом, чтобы сделать здесь промежуточную посадку, как и обещал тебе. Поскольку день и время нашей первой встречи мне были по душе, я постарался вернуться точно на то же место. Это мне удалось без труда. Вот и все. На самом деле я прожил месяц. За это время ты прожил десять секунд, а на Земле прошло одиннадцать тысяч лет в одном направлении и одиннадцать тысяч лет в обратном. Все это ясно, как божий день. Я подумывал вернуться сюда немного ранее момента своего отправления. Но я не сделал этого, чтобы избавить тебя от излишних переживаний: я ведь вижу, что ты не в силах освоиться с относительностью времени.

— Я понимаю, — ответил я, вконец сбитый с толку. — Я понимаю… Я благодарен тебе, что ты переждал эти несколько секунд. Но в самом ли деле ты достиг этого двадцать девять тысяч сто пятьдесят третьего года, как ты его называешь? Видел ли ты… Увидишь ли ты, в самом деле… Послушай, умоляю тебя, давай условимся употреблять прошлое время, пусть в этом и нет никакой логики. В самом ли деле ты видел эту Перголезскую республику, чей представитель ожидает меня сейчас перед бутылкой шампанского?

— Можешь быть уверен. Я видел ее и принес оттуда важные новости. Положение очень серьезно. Я хочу рассказать тебе о своих приключениях… Но не можем ли мы устроиться поудобнее в одном из этих заведений, где подают напиток, вкус которого я не забыл в течение последнего месяца? Пусть подождет Джинг-Джонг, этот гнусный негодяй.

Я присматривался к бадарийцу. Как я уже говорил, он был одет в черное, плотно облегающее трико. Оно подчеркивало его формы: фигурой он походил на античное божество. Я повел его в маленький кабачок на Сен-Жермен-де-Прэ в надежде, что там его наряд останется незамеченным. В самом деле, никто не обратил на него внимания. Я заказал вина. Он продолжал:

— Да, сын мой, Перголия достигла больших успехов в области физических и математических наук, но это не тот мир, который я выбрал бы, чтобы доживать там свои дни. Жители этой страны очень не симпатичны, и им незнакомо, что такое радость жизни. Помимо всего, это гнусные злоумышленники, которые, как я и предполагал, намереваются послать экспедицию для завоевания лучезарного Бадари. Но позволь мне теперь рассказать о своих приключениях. В них много необычного.

Как ты уже знаешь, я использовал указания Джинг-Джонга и отправился в перголезскую эпоху. Машина моя настолько совершенна, что я приземлился именно в его времени, в самой столице республики, которая именуется Бала и является наиболее отвратительным городом из всех, когда-либо встреченных благородным бадарийцем.

Я смешался с населением и старался ничем не обнаружить себя. Мне удалось обменять свою тогу на этот перголезский наряд, который буквально оскорбляет мой вкус. За несколько дней я усвоил их язык, после чего постарался проникнуть в среду их ученых, которые составляют там подлинную аристократию. Случай мне помог. Я поступил слугой в дом доктора Перголезской академии. Там я узнал, что приземлился в городе Бала — о чудо науки! — не только в эпоху Джинг-Джонга, но — слушай внимательно — в то время, когда он уже ВОЗВРАТИЛСЯ ИЗ СВОЕГО ПУТЕШЕСТВИЯ ВО ВРЕМЕНИ. Я напоминаю тебе, что употребляю прошлое время только для того, чтобы не перенапрягать твои нервы. Я должен бы сказать: «когда он возвратится»… Это замечание я делаю с тем, чтобы предупредить твои возражения. Ты помнишь, что, когда я рассматривал возможность встретить в Перголии коротышку Джинг-Джонга, он заметил мне, что, если бы он меня уже видел, он бы помнил об этом. Итак, я встретил его там, но это произошло уже ПОСЛЕ нашей встречи здесь, ПОСЛЕ его путешествия в Бадари и ПОСЛЕ его возвращения. Стало быть, он не мог здесь помнить о событии, которое еще предстояло ему в будущем. Ты слушаешь меня внимательно?

— Продолжай, — сказал я, опрокидывая большой стакан коньяку.

— На чем я остановился?.. Ах, да! Итак, я оказался там как раз после возвращения Джинг-Джонга из путешествия. Мне никогда не забыть минуты, когда он увидел меня и — слушай теперь внимательно! — когда ему стало ясно, что, поскольку мы с ним встречались в твоем веке два раза (ибо вскоре нам предстоит снова встретиться здесь), ему не было известно во время этой второй встречи, что мы уже виделись — с моей точки зрения — или увидимся относительно него в Перголии одиннадцать тысяч лет спустя; но главное, он понял, что я-то в Париже уже об этом знал и, стало быть, имел возможность подготовиться к будущему сражению!

— Но как это? Как? — вскричал я.

— Я понимаю: требуется крайняя сосредоточенность, чтобы постигнуть все эти временные ситуации. Но сделай усилие, прошу тебя. Я повторяю: очень скоро мы снова его увидим. Он сам в припадке гнева сказал мне об этом в двадцать девять тысяч сто пятьдесят третьем году. Теперь он не будет знать, что я уже был свидетелем его возвращения в Балу. Но когда там, в Перголии, он станет участником встречи, которую я уже пережил, тогда он поймет, что мне здесь уже были известны все обстоятельства этого будущего события и что он обведен вокруг пальца… Вот что произошло, и он меня яростно обвинял в коварстве. Достаточно ли ясно я выражаюсь?

— Продолжай. Я, кажется, понимаю, к чему идет дело.

— Итак, Джинг-Джонг возвратился из своей экспедиции. Конечно же, я старался не попадаться ему на глаза. Этот предатель представил доклад Перголезской академии и прочел его на заседании, которое происходило в доме моего хозяина. Я спрятался за шкафом и прослушал все от начала до конца. О сын мой, трудно передать, насколько извращены эти люди и какая страшная опасность угрожает Бадари!..

Прежде всего я испытал определенное удовлетворение, услышав из его уст, что мое путешествие счастливо окончилось… Нужно тебе сказать, что Джинг-Джонг достиг Бадари немного спустя после МОЕГО ВОЗВРАЩЕНИЯ. Мне кажется, ты не сумеешь уловить всей необычайности этой ситуации: впрочем, и мне самому нелегко во всем этом разобраться. Неважно… Итак, с явным удовольствием я слушал рассказ своего противника о поступке, который я еще не совершил, и о событии, которое он сам в нынешний момент еще не пережил. Буду краток, чтобы тебя не томить. Все прошло отлично. Но продолжаю о докладе Джинг-Джонга.

Он рассказал о прелестях бадарийской цивилизации, о процветании ее столицы и мудрости ее немногочисленного населения. Он упомянул о пустующих пространствах, окружающих Бадари, и сравнил их с густонаселенной территорией Перголии. Это их больное место. Дело в том, что этот народ одержим нелепой манией к стихийному размножению, без всякой мысли о будущем. В конце концов им приходится жить в такой тесноте, как в мои времена жили кое-где крысы в чужеземных странах. Земля не может больше прокормить всех обитателей Перголии. Увы, мои подозрения оказались совершенно справедливыми. Их проклятые ученые разработали план настолько же хитроумный, насколько мерзкий и дьявольский: они собираются послать армию в прошлое для завоевания Бадари.

Джинг-Джонг своим докладом только поощрил их. Начато массовое производство машин времени. Огромное количество солдат-завоевателей проходит интенсивную подготовку. Быть может, пока я разговариваю с тобой, их авангард уже находится в пути… Впрочем, я ошибаюсь, конечно. Ведь Перголия будет существовать только через одиннадцать тысяч лет. Что касается Джинг-Джонга, он все еще здесь. Он ждет тебя на террасе заведения, где мы были только что, то есть месяц назад. Сын мой, я чувствую себя усталым. В этих путешествиях требуется такая работа мысли, которая подвергает рассудок тяжелому испытанию. Все это очень усложняется… Но продолжаю.

Итак, никем не замеченный, я присутствовал на заседании перголезских ученых и слушал доклад доктора Джинг-Джонга. Он продемонстрировал сокровища, злодейски похищенные им в наших музеях. Он рассказал о проделанных им экспериментах. В частности, он вступал в связь с бадарийскими женщинами — из чисто научного любопытства, с целью создания гибридной расы. Этот рассказ был особенно омерзителен. Услышав об этих гнусностях, я потерял хладнокровие. Я выскочил из своего укрытия и бросился к этому коротышке, осыпая его градом жестоких упреков. Он узнал меня и понял то, что я тебе только что объяснял. Указывая на меня пальцем, он закричал своим коллегам: «Вот человек, которого я встречаю повсюду во всех эпохах! Это бадариец, рискнувший путешествовать во времени за двадцать тысяч лет до меня! Я наткнулся на него два раза в двадцатом веке по христианскому летоисчислению. Он прибыл сюда с тем, чтобы шпионить за мной, в то время как я, ничего не подозревая, сижу на террасе кафе в городе, именуемом Парижем. Но еще прежде, чем я увидел его здесь, этот гнусный негодяй отправился в Париж, зная заранее о моих замыслах. Он попытается вовлечь в свою игру жалкого идиота, чьим доверием он овладел. С помощью этого Оскара Венсана он захочет напоить меня и выкрасть мою машину времени. Но провидение не дремлет, и я расстроил их планы, ибо вот он я, перед вами, после того как я выполнил свою миссию в Бадари!

И это еще не все, перголезцы! Знайте же, что этот проклятый предок встает мне на дороге повсюду: в прошлом, настоящем и будущем? Настолько сплелись наши существования — мое прошлое с его будущим и мое будущее с его прошлым, — что сами боги не смогут ничего в этом уразуметь. Я встретил его снова — в Бадари уже после того, как он присутствовал на этом секретном заседании и пронзил меня кинжалом, что вы увидите через несколько секунд. К тому времени он коварным способом узнал уже все детали нашего грандиозного проекта и искал путей, чтобы воспрепятствовать его осуществлению. Он бахвалился там, что убил меня; сейчас он будет иметь честь совершить это в вашем присутствии!.. Ну что ж, пусть сбудется судьба! Умри, проклятый! Я знаю, что кинжал, которым я на тебя замахиваюсь, ты направишь в мою же грудь; но поскольку эта сцена уже существует во времени, я вынужден попытаться убить тебя, хотя и знаю, что именно я погибну. Умри же, презренный убийца!»

И он бросился на меня с кинжалом.

— Как?! — вскричал я.

— Умоляю тебя, парижанин, не прерывай меня! И так все это очень сложно. Знай только, что он не лгал. Я расскажу тебе сейчас, как все произошло. В отношении убийства все исполнилось совершенно точно.

Замахнувшись кинжалом, он бросился на меня. Но, к счастью, я значительно сильнее его. Я был начеку. В один миг я вывернул ему руку и овладел оружием.

«И ты полагаешь, негодяй, — вскричал я, тоже вне себя от бешенства, — что мне не надоело встречать тебя повсюду, ты думаешь, с меня этого недостаточно: поневоле сталкиваться с тобой во все времена? Ты думаешь, меня это забавляет: быть орудием в руках судьбы? Или я из удовольствия отдамся этой дурацкой комедии: когда попытаюсь выкрасть твою машину и буду знать, что ничего из этого не выйдет, как ты рассказал? Умри же, злодей, пусть сбудется то, что суждено!»

И я вонзил кинжал ему в сердце. Он испустил страшный крик и отдал свою мерзкую душу дьяволу.

Да, сын мой, я преступник, но меня не мучают угрызения совести; к тому же я убил его при самозащите. Единственное, о чем я жалею, это то, что я не смог навсегда покончить с этой жуткой личностью. Увы, мне придется встретить его еще здесь, потом в Бадари… и по его возвращении в Перголию, когда я заколю его там через одиннадцать тысяч лет… А затем придется снова отправиться в Бадари… снова встретить его… Ты знаешь, эти путешествия выработали у меня куда более сложные представления о времени. Я начинаю замечать, что это не столь уж простая среда, как мы представляли… Но окончу свой рассказ.

Итак, я убил коротышку Джинг-Джонга (почему только я не сделал этого раньше?)… Ну и шумиха поднялась в этом ученейшем собрании! Все эти писаки-коротышки бросились на меня, испуская дикие крики и комическим образом потрясая своими кулачками. Я с удовольствием проломил бы череп нескольким из них, но их было слишком много, и я не выбрался бы живым из Перголии. Я предпочел достойное отступление. Ноги у меня длинные, дыхание отличное, так что им было не угнаться за мной. Я укрылся в городе. Я прожил в нем еще несколько дней: нужно было узнать подробней о замыслах перголезских академиков. Смерть Джинг-Джонга не обескуражила их, и они не отказались от своего проекта.

Недолго ждать столкновения Перголии и Бадари. Война неотвратима. Узнав то, что мне было нужно, я поспешил отправиться в обратный путь — по воображаемому маршруту. Остальное тебе известно.

В молчании я выслушал этот удивительный рассказ, все чаще прибегая к помощи вина, чтобы не сдали нервы от этих головокружительных откровений. Вокруг нас в ритме какой-то странной мелодии колыхались в воздухе человеческие пары. Амун-Ка-Зайлат с интересом и явным удовольствием наблюдал за ними.

— Мне нравится бессвязная суета твоего века, — проговорил он со вздохом. — Если бы я мог побыть здесь подольше и дать немного отдыха моему рассудку! Увы, пора отправляться — надо действовать.

Я спросил, каковы его планы.

— Вот они, — отвечал бадариец. — Все средства хороши против бесчестного противника. Я решил хитростью овладеть проклятой машиной Джинг-Джонга. Ты должен мне помочь, и мы проведем его. Не говори ему ничего о моем путешествии. Я же скажу ему, что по некоторым причинам мне пришлось отсрочить свое отправление, и предложу провести ночь за вином. Ты закажи напитки покрепче. Я уже заметил, что он как раз такие предпочитает. Когда он опьянеет, он будет в моем распоряжении, и я смогу выкрасть его машину. Тогда он станет пленником твоего века, и Бадари будет спасено.

Эти рассуждения звучали явно нелогично в устах бадарийца и показались мне просто безрассудными.

— Конечно же, я хочу тебе помочь, — ответил я. — Но разве ты не сказал, что из этого ничего не выйдет? Что судьба в данном случае против нас? Разве это уж так необходимо: добиваться чего-то, зная заранее о неуспехе предприятия? К чему эта призрачная попытка?

— Почему призрачная, кто тебе сказал? То, о чем я рассказал тебе, является реальным космическим событием, которое в законченном своем виде существует именно так, как я его описал. Хотя мне известно заранее, что должно произойти, не в моей власти изменить судьбу. Неужели же ты настолько наивен, что не знаешь даже законов научного детерминизма? Да, произойдет именно следующее: Джинг-Джонг нас проведет. Впрочем, один раз он нас уже надул: предмет, который он показывал тебе и затем спрятал в свой правый карман, вовсе не машина времени. Это всего лишь точная ее копия, предназначенная для того, чтобы вводить в заблуждение воров. Когда он заметит волнение и беспокойство у тебя на лице, он заподозрит нас в нашем намерении. К тому же я совершу непростительный промах. Я скажу ему, что еще не отправлялся в Перголию, а между тем на мне перголезское платье. Он догадается, что я вернулся из путешествия, и, даже не зная, что я там видел и что узнал, будет настороже. Он притворится пьяным. Я завладею мнимой машиной времени, но буду считать, что выкрал подлинную. Тогда, выхватив ее из своего левого кармана — между тем как мы — вслушайся в эти слова! — не будем знать, что она там находится, — он воскликнет, торжествуя… Но к чему эти предсказания? Ты и сам все увидишь. Что до меня, я не могу избегнуть этого события. Знай только, что при этом я сохраняю свободу воли; таково заключение наших крупнейших ученых; но слишком сложно было бы объяснять тебе все это теперь. У меня остается свободный выбор, но я хочу, я решил теперь свершить предназначенное и попытаться выкрасть машину времени… Пойдем же, и постарайся напоить его.

Я покорно встал, заплатил официанту и вместе с благородным бадарийцем отправился навстречу судьбе.

Все произошло, как предсказал Амун и как было предначертано. Когда мы разыскали Джинг-Джонга, «Купол» уже закрывался. Я повел своих гостей в небольшой ресторан неподалеку. Мы пили и беседовали о разных фактах из прошлого и будущего. Коротышка-перголезец, посмеиваясь, поглощал любые смеси — все, что я коварно подсовывал ему. Часа в три утра Амун-Ка-Зайлат решил, что тот пьян, и ловко вытащил у него из кармана то, что принял за дьявольскую машину. Но Джинг-Джонг тотчас вскочил и воскликнул:

— Жалкий болван! Знай же, что я это давно подозревал. Я провел тебя, как дурака, несмотря на всю твою древность. Ты уверяешь, что не покидал квартала Монпарнас, а я вижу, что на тебе национальный перголезский костюм! Тебе не удалось одурачить меня! Я решил подождать, чем кончатся твои плутни. То, что у тебя в руках, — это кусок безжизненного металла, которому придал форму мастер из божественного города Бала. Я специально взял его в дорогу, ибо знал, что подобное происшествие может однажды случиться. Что до тебя, глупый парижанин, которому я доверял, знай, что мы вскоре снова увидимся… О подлые и невежественные существа, подлинная машина времени — вот она!

И, порывшись в своем левом кармане, он достал оттуда предмет овальной формы и крепко сжал его в ладони.

— А теперь я, Джинг-Джонг, которому ничто не может помешать продолжать путешествие, — я говорю вам: до скорого свидания. Vale!

Внезапно поблек свет ламп, горевших в зале. Вспыхнуло фиолетовое пламя, затем промелькнула белая молния, раздался протяжный свист, и снова наступила тишина. Доктор исчез.

— Уф! — вздохнул Амун-Ка-Зайлат. — Наконец-то с этой мучительной сценой покончено. Слава богу. Как и всякий благородный бадариец, я, конечно же, не могу испытывать удовольствия, когда какой-то далекий потомок обращается со мной как с идиотом и называет меня невеждой. Но теперь с этим покончено. Я испытываю явное облегчение. Выпьем и поразмышляем.

Я сидел один перед стойкой и пытался привести в порядок свои мысли. Было четыре часа. Амун-Ка-Зайлат только что отправился в Бадари, с тем чтобы его соплеменники успели подготовиться к вторжению перголезцев. Бармен с любопытством поглядывал на меня.

— Привет, Оскар Венсан, о коварный парижанин! — проговорил на латыни чей-то пронзительный голос.

Я обернулся — передо мной стоял Джинг-Джонг. Я уже ничему не удивлялся.

— Садись, — сказал я ему. — Ты, вероятно, хочешь мне сообщить, что провел несколько месяцев в Бадари. Я не удивлюсь этому. Надеюсь, ты не в обиде на меня за то, что я помогал нашему предку, который хотел тебя провести. Подобные выходки вряд ли могут занимать твой возвышенный ум. Но что это за наряд на тебе?

Я имел в виду ослепительной расцветки ткань, плотно облегающую тело перголезского ученого.

— Это единственное одеяние бадарийцев. Ты угадал: я длительное время пробыл в Бадари и теперь возвращаюсь на родину. Я прощу тебе твое предательство, парижанин, при одном условии… Но сначала закажи что-нибудь подкрепляющее для меня: я страшно устал, и на душе у меня очень печально. Совсем недавно этот презренный Амун-Ка-Зайлат объявил мне, что заколол меня в Перголии кинжалом; так что совсем не с радостным сердцем и не для удовольствия возвращаюсь я в Перголию…

Он опрокинул стакан и продолжал:

— Мне нужна твоя помощь. План у меня такой. Правда, Амун считает, что он ему известен, но это не совсем так… Кстати говоря, он ничего больше не знает, ибо он мертв. Я покончил с ним незадолго до своего отправления…

— Ну что ж… — пробормотал я. — Но ведь он сам убьет тебя в Перголии!

— Потому-то я и решил предупредить события. Когда он сообщил мне о моей смерти, я рассвирепел и не смог удержаться. Я схватил молот, бывший у меня под рукой, и раздробил бадарийцу череп. Но все это не важно. Я…

Я обхватил голову руками.

— Не сердись, — взмолился я, — но ведь когда он здесь был, с час тому назад, должен же был он знать, что был уже… что отправляется навстречу своей смерти. Но он ничего об этом не говорил.

— Чему же ты удивляешься? Ведь это событие и мне и ему предстояло в будущем. Теперь-то я знаю об этом и при случае смогу в Перголии сообщить бадарийцу о его смерти; но я предчувствую, что этого не сделаю.

— Ах, так, — проговорил я, глубоко опечаленный смертью своего друга.

— Но хватит об этом идиоте. Мне бы хотелось только, чтобы его и моя смерти освободили меня навсегда от его присутствия. Увы, это невозможно.

— Это невозможно, — повторил я.

— Подумай сам… Впрочем, достаточно болтать. Я хочу, чтобы ты узнал мои планы. Но сначала мне нужно сообщить тебе следующее. В Бадари я проделал несколько экспериментов. У меня были при себе несколько образцов семенной жидкости, полученные от лучших представителей мужского населения Перголии. Я выбрал несколько бадариек, и мне удалось их оплодотворить. Результат превзошел мои ожидания: дети, родившиеся от перголезца и бадарийки, отличаются прекрасной физической конструкцией и великолепными интеллектуальными данными. Так что есть возможность создать высшую расу…

— Прости, пожалуйста, сколько времени ты пробыл в Бадари?

— Я прожил там около двенадцати лет… Я сказал уже, что эти опыты по скрещиванию дали отличные результаты. Но я не ограничился искусственным оплодотворением. Я действовал на свой страх и риск и с тем же успехом. Я не говорил тебе, что бадарийки очень милы? Но это к слову… Я задумал грандиозный проект. Ты знаешь, что настоящим бичом Перголии является ее перенаселенность. А теперь вдумайся: я хочу, чтобы весь, так сказать, излишек перголезского населения отправился в путешествие во времени. Следом за мной они окажутся в Бадари. Там они осядут, размножатся и смешаются с местным населением. Мало-помалу наши природные достоинства и численное превосходство над бадарийцами приведут к тому, что бадарийская раса станет хиреть, угасать и, наконец, исчезнет совсем. Останется только божественная раса перголезцев, которая в непрерывном своем развитии устремится в будущее… ее потомки ВОССОЗДАДУТ нашу перголезскую расу двадцать тысяч лет спустя. Что произойдет тогда? Я не осмеливаюсь думать об этом. Путешествия против течения времени порождают совершенно необыкновенные ситуации, и нам, вероятно, следует видоизменить и приспособить к ним процесс нашего мышления… впрочем, все это не важно. Пока сфера действия наших машин ограничивается двадцатью тысячами лет. Представь себе тот день, когда мы сможем отправляться в еще более глубокое прошлое! Когда мы сможем достигнуть эпохи возникновения жизни на Земле! Когда сумеем исправлять, да, да, исправлять оплошности природы! Да, друг, это будет, и, стало быть, это уже было. Перголезец станет свидетелем и причиной своего рождения. Мир в том виде, как он есть, был выкован нашим гением. Но мы сможем СТАТЬ ПРИЧИНОЙ ТОГО, ЧТО ОСУЩЕСТВИЛОСЬ. Это величайший триумф науки… Но вернемся к нашим бадарийцам.

Нужно действовать незамедлительно. Этот проклятый Амун, несмотря на свою смерть, способен еще сыграть со мной скверную шутку. Я должен поскорее возвратиться в Перголию. У меня еще останется время перед смертью сделать сообщение своим коллегам. Мы пошлем в Бадари авангард, чтобы он занял там какую-то территорию. В этом мне понадобится твоя помощь. Не волнуйся, пока еще речь не идет обо всей армии. Население Бадари не превышает десяти тысяч душ. Чтобы совладать с ними и обратить их в рабство, достаточно пятидесяти перголезцев, вооруженных нашим знаменитым смертоносным лучевым оружием. Достаточно пятидесяти хорошо вооруженных солдат. Они совершат промежуточную посадку в твоем веке. Ты примешь их. Ты их накормишь и напоишь, с тем чтобы их воинские качества оставались на самом высоком уровне. Вот все, что мне нужно от тебя.

— Но, — возразил я, — как же я, простой книгопродавец, сумею оказать гостеприимство целому вооруженному отряду?

— Это уж твое дело. Но если вздумаешь отказаться — берегись. Ты и не представляешь, парижанин, как мало значит жизнь человека двадцатого века для того, кто совершил убийство восемь тысяч лет назад и кто, в свою очередь, будет убит своей жертвой одиннадцать тысяч лет спустя.

Мне стало не по себе. Оставалось только склониться перед силой. Так я и сделал, хотя воспоминание о несчастном Амуне делало для меня еще мучительней мысль о помощи перголезцам.

— По крайней мере, — сказал я, — назови мне точную дату прибытия твоих солдат.

— Вот и они, — воскликнул Джинг-Джонг.

Настоящий дождь падающих звезд прорезал потолок ресторана. Пятьдесят лысых перголезцев в черных трико материализовались у меня на глазах. Они заполнили весь зал. Те, кому не хватило места, сели за стойку.

— Вот и они, — повторил Джинг-Джонг. — Я хотел быть уверенным, что ты не предашь меня, и поэтому выбрал именно этот момент. Закажи теперь угощение на всех.

Я оказался в большом затруднении. После ночного угощения мой кошелек стал почти совершенно пуст. Я решил махнуть на все рукой и заказал на всех шампанского. Бармен, бесстрастно наблюдавший за происходящим, начал наливать стаканы. Джинг-Джонг схватил бутылку и опустошил ее в один присест, после чего стал фамильярнее.

— В конце концов, парижанин, — сказал он, — ты неплохой малый. Я сохраню приятные воспоминания о тебе и твоей стране. Но мне пора расстаться с тобой: я должен подготовить к отправлению солдат, которых ты видишь здесь, и принять удар кинжала. Да здравствует Перголия! Прощай.

Он взлетел в свете рождающейся зари и оставил меня среди пятидесяти хрупких и маленьких перголезцев, которые, ухмыляясь, поглядывали на меня. Я не знал, что делать. Бармен уголком рта послюнявил грязный карандаш и написал счет. Я выпил стакан и обратил взор к небесам. Новый ливень падающих звезд прорезал пространство. Я спрятал лицо в ладонях, понимая, что сейчас произойдет нечто неслыханное.

Я открыл глаза. Пятьдесят огромных молодцов с бронзовыми и сверкающими лицами запрудили все пространство у входа в ресторан. Это был отряд благородных бадарийцев. Рядом со мной, облаченный в пышную и яркую ткань, нахмурив мохнатые брови и воинственно подняв голову, еще более величественный, чем всегда, стоял Амун-Ка-Зайлат.

— Ничего не бойся, друг, — сказал он. — Бадарийская мудрость не дремлет. Час битвы наступил.

— Я думал, что и ты мертв, — пробормотал я.

— Так и было. Должно быть, Джинг-Джонг рассказал тебе об этом; но слушай дальше. Несколько минут спустя после того, как этот предатель внезапно раздробил мне череп, один из моих учеников решил попытаться меня спасти. Он вложил в мою еще теплую ладонь машину времени; перед этим он подключил к ней механизм, автоматически ее включающий и выключающий. Механизм был установлен на очень короткое расстояние в прошлое. Опыт удался, и я оказался жив и невредим за четырнадцать дней до этого события. Двух недель мне как раз хватило на подготовку. Я предвидел, что перголезская армия совершит у тебя промежуточную посадку. Я вооружил группу бадарийцев, чтобы встретить врага, и вот мы здесь. Твоя эпоха станет местом грандиозной битвы.

При этих словах я понял, наконец, к чему идет дело, и само отчаяние придало мне сил и смелости выступить на защиту наших собственных интересов.

— О неукротимый бадариец, — вскричал я, — ты, которого даже смерть не в силах остановить, скажи мне: разве так уж необходимо, чтобы это убийственное сражение разразилось именно здесь и сейчас, тогда как у нас царит мир и мы находимся на пути к совершенству? Разве ты не говорил, что это время и место тебе по душе и что ты еще не сумел постигнуть нашей мудрости? Прошу, позволь ознакомить тебя с ней и тем самым отвратить от твоих намерений…

Наиболее характерными признаками этого века являются его наука и его утонченность. В области физики, например, мы доказали, что совокупность законов, выведенных нашими предшественниками, является ложной, более того, мы установили совсем недавно, что таких законов в принципе не может быть и что жизнь вселенной отдана на волю случая. Не в наших силах создавать материю, но зато мы только что научились ее разрушать.

В области наук, именуемых «математическими», мы умеем теперь — что, право же, свидетельствует о нашей незаурядной изобретательности — находить определения неопределенностей, именно в силу того, что они таковыми являются.

Что касается морали, то здесь после долгой эволюции мы пришли к выводу — и в этом ты убедишься, наша неустрашимость не уступает нашей мудрости, — что естественный процесс зачатия, благодаря которому мы воспроизводим себя, сам по себе не является ни абсолютно аморальным, ни абсолютно достойным осуждения. Больше того, с горячностью и ожесточением мы утверждали: сначала — что Добро является Добром, а затем — что Добро — это Зло. Кстати говоря, это дает тебе возможность составить представление о нашей логике. Но как бы то ни было, если на земле или на небе существует еще какая-то другая точка зрения по этому вопросу, будь спокоен, Амун-Ка-Зайлат, она не ускользнет от нас, и однажды мы станем ее приверженцами.

Что касается метафизики, то здесь наши поиски увенчались, пожалуй, наибольшим успехом. Признав поначалу, что бог и мир одинаково непостижимы, мы вслед за этим нагромоздили почти все теоретически возможные философские системы — все это с тем, чтобы привести в соответствие эти две сущности. У меня не хватит времени подробно рассказать об этом. Вкратце дело обстояло так: сначала мы утверждали, что бог создал мир; затем решили, что мир сам породил себя; вслед за этим то и другое, одинаково непостижимые, слились для нас в нечто единое, но столь же невразумительное; затем мы решили, что существует только одно из этих двух; вслед за этим пришли к выводу, что не существует ни то, ни другое; наконец, совершив наиболее отважное интеллектуальное усилие за всю нашу историю, мы увенчали наши поиски последним решением: мы вообразили мир, порождающий бога. Итак, мы обладаем гением — ты согласишься со мной, — мы обладаем гением, который умеет комбинировать элементы, недоступные нашему пониманию!

Но мы проявили великие достоинства и во многих других областях. Например, в литературе… Увы, время не терпит, и я не смогу рассказать тебе о всех наших достижениях. Но я слезно умоляю тебя, предоставь нашей судьбе исполниться в мире и спокойствии, открой ради бога сражение несколько веков спустя.

Я окончил в рыданиях, настолько меня самого взволновало мое описание наших собственных достоинств. Однако мой друг бадариец прослушал меня в нетерпении.

— Это невозможно, сын мой, — сказал он, — ибо именно твоя эпоха является временем битвы, которую ты оплакиваешь. Но ты должен гордиться тем, что станешь свидетелем битвы, которой нет равных в бесконечности времен… Нет нужды рассказывать тебе о специальной подготовке, которую прошли мои солдаты. Знай только, что каждый из них обладает искусством быстро перемещаться во времени, чтобы узнавать тайные замыслы врага и совершенные им действия. Но ты сам все увидишь.

И, обращаясь к своему отряду, он воскликнул во весь голос:

— Бадарийцы, час настал! Вперед во времени и в пространстве!

Солдаты ответили дружным воплем, вслед за которым прозвучал оглушительный рев перголезцев и насмешливый хохот неизвестно каким чудом возвратившегося Джинг-Джонга. Свидетелями начавшегося сражения стали я и бармен, который с той же невозмутимостью составлял счет.

Это была ни с чем не сравнимая схватка. Падающие звезды окутали меня настоящим облаком; у меня на глазах они превращались в солдат, облаченных в самые различные костюмы. Я догадался, что каждый из участников сражения, чтобы обмануть противника, ускользает то в прошлое, то в будущее.

Я видел, как бадарийцы исчезли на мгновение, чтобы возвратиться в медвежьих шкурах и с каменными топорами в руках. Должно быть, они допустили оплошность и забрались слишком далеко. В ответ на это перголезцы рассеялись, подобно фейерверку, и тотчас возникли снова, вооруженные длинными копьями; они образовали каре, которое, по-видимому, было македонской фалангой. В то же мгновение бадарийский отряд превратился в моторизованную роту.

Были и одиночные схватки. На Амун-Ка-Зайлате была какое-то время греческая туника; затем он оказался в средневековых доспехах, на боевом коне, покрытом попоной. У меня на глазах он исчез, чтобы сразу же появиться в американской военной форме. Почти в ту же минуту американский солдат превратился в спеленатого младенца: снова, должно быть, произошла ошибка. Ребенок мгновенно улетучился, и на его месте оказался безобразный скелет. Своими крючковатыми пальцами он схватил Джинг-Джонга, на котором была медвежья шапка. Но тот сделал быстрое движение и превратился в огромную обезьяну доисторической эпохи; ее взгляд сверкал точно так же, как глаза перголезского ученого. В ответ Амун-Ка-Зайлат превратился в облако пыли.

Странные трупы валялись у входа в ресторан: они вновь и вновь поднимались, проклинали друг друга на неведомых языках, вступали в схватку, уменьшались до крохотных размеров, снова вырастали, превращались в чудовищ, в младенцев, рассыпались на мельчайшие частицы. Скрещивались лучи. Интерферировались волны. Кровавые ручьи посреди зала текли, высыхали и испарялись одновременно.

Я видел, как… но можно ли описать неописуемое? У меня больше не оставалось сил выносить все это. Я схватил чудом уцелевшую бутылку и, не переводя дыхания, выпил содержимое, надеясь утопить в нем весь этот ужас.


Буря стихала. Лучи постепенно гасли. Чудовища испарились. В зале было пусто и тоскливо. Молчаливый бармен подметал осколки бутылок. Солдаты исчезли. Один только мой друг Амун-Ка-Зайлат сидел рядом со мной. Он говорил:

— Налей мне вина, сын мой, битва была очень жестокой. К тому же в голове у меня теперь самая ужасная неразбериха. Враг рассеян во времени; мои солдаты тоже. Сам я был убит, должно быть, не меньше десяти раз; но я испытал высшее наслаждение, проломив череп Джинг-Джонгу в сорока различных веках. Слава богу, это не мешает нам теперь наслаждаться прекрасным вином.

— Но чем все кончилось? — спросил я, задыхаясь от волнения.

— О, все это слишком тонко, — проговорил он в смущении. — Я не решаюсь ответить тебе.

Внезапно он показался мне усталым, постаревшим, безнадежно тоскливым. Во внешнем его облике происходили какие-то изменения. Его лицо утратило свое гордое выражение, осанка казалась уже не столь благородной.

— Послушай, — продолжал он не торопясь. — Вот истина, которая начинает мне открываться. Ты знаешь, что план Джинг-Джонга заключается в том, чтобы переселить в Бадари часть перголезского населения. Ну так вот. Мы преградили дорогу их авангарду, но основная часть экспедиции избрала для приземления эпоху, предшествующую моей. Задолго до того, как я появился на свет, Бадари было оккупировало этими людьми, которых я больше не рискну назвать жалкими негодяями.

Наступило молчание. Нет, это не было сном. Он становился меньше ростом у меня на глазах. Он превращался в старика. Морщины поползли у него по лицу. Какое высшее чудо ожидало меня? Или я начинал сходить с ума? Но где я видел эту дьявольскую усмешку, эти сверкающие злобой глаза, эти тонкие губы?.. Он продолжал:

— План Джинг-Джонга увенчается, уже увенчался успехом; произошло то, что проницательный ум смог бы предвидеть. Но эти необыкновенные события повергли меня в настоящее смятение, и я пока не в силах понять всего до конца. Парижанин, опустись на колени перед фантастической загадкой существования! Перголезцы стали бадарийцами; но бадарийцы за время своей истории, в свою очередь, превратились в перголезцев. Они одновременно наши предки, мы сами и наши потомки. Речь идет об абсолютном соответствии и, значит, об идентичности во всех отношениях. Слушай, что я скажу тебе. Они — это МЫ, но мы — это ОНИ, которые процветаем в Бадари.

Оба сражавшихся отряда представляли разные стороны одной и той же реальности. Каждый солдат сражался против своего собственного Я, и сам я, Амун-Ка-Зайлат, не кто иной, как перголезский ученый Джинг-Джонг. Я порождаю себя в будущем, и я воскрешаю себя в прошлом…

Превращение свершилось. Рядом со мной сидел, попивая вино, Джинг-Джонг. Мне вдруг стало нехорошо. Мой разум помутился, нервы не могли больше вынести напряжения.

Я вышел из ресторана. Бледный свет зари освещал этот старый квартал, где я вел до этой ночи столь спокойную жизнь. Джинг-Джонг, ухмыляясь, последовал за мной; ему было хорошо известно, что сейчас произойдет. Его присутствие стало для меня невыносимым. Во что бы то ни стало мне нужно было избавиться от этого кошмара.

Рядом со сточной канавкой я наткнулся на знакомый уже предмет бледной окраски и эллиптической формы. Должно быть, один из солдат выронил здесь свою машину времени. Я подобрал ее и стал с любопытством рассматривать. Я обратил внимание на две кнопки, расположенные рядом. Перголезский ученый с необыкновенной любезностью объяснил мне, что одна из них служит для отправления, вторая — для остановки.

— Механизм установлен на путешествие в прошлое, — проговорил он убедительным тоном. — Так что можешь попробовать. Совершишь небольшую прогулку. Нажми на первую кнопку и сразу же на вторую. Ты окажешься всего за несколько часов до этого момента. Это совсем нетрудно.

Столь велико было мое желание бежать отсюда, что я не стал размышлять над предложением. Мне и в голову не приходило, что за этой приторной услужливостью кроется поистине макиавеллевский расчет… Я закрыл глаза, и только после того, как совершил роковую оплошность, я проклял все на свете.

Я ощутил сильнейший толчок. Тошнота охватила меня. Передо мной пронеслись звезды, затем последовало новое сотрясение, и я оказался на Земле.

В ту же самую минуту я все понял. Мир стал моложе на двенадцать часов. Был вечер того дня, когда начались мои приключения, и я был в том самом настроении духа. Теперь мне предстояло заново пережить эту дьявольскую ночь; но поскольку все совершится в той же последовательности и с точностью до малейшей детали, СОВЕРШЕННО НЕИЗБЕЖНО Я ПОДНИМУ НА РАССВЕТЕ МАШИНУ ВРЕМЕНИ И НАЖМУ НА КНОПКУ. Затем я опять возвращусь назад, снова переживу эту ночь — и так без конца… вечно. Совершив жалкий промах, я попал в роковой круговорот времени…

[Проницательный наблюдатель заметит, что, если события начались точно так, как это уже имело место, значит, каждый раз мне должно было быть известно, что произойдет в следующее мгновение. Именно так и обстоит дело. Мне известна каждая деталь этого круговорота, в котором я существую, начиная от прошлой вечности вплоть до вечности будущей. Если я ничего не делаю явным заранее и сам ни о чем не догадываюсь, то причиной этого чистое любопытство… И потом, надо же было с чего-то начать! — О.В.]

Я открыл глаза и оглянулся по сторонам.

Я сидел на террасе «Купола». У меня уже вошло в привычку сидеть здесь в летние дни, попивая свежее пиво и разглядывая прохожих. Так было и на этот раз. Передо мною лежала развернутая газета, и, когда я уставал смотреть на прохожих, я опускал глаза, чтобы прочесть несколько строк.

Я подумывал о том, что все шло не так уж плохо.

Именно в этот момент в мою жизнь вошел бадариец…

Перевод: В. Козова

Идеальный робот

Le parfait robot, 1952.

Едва профессор Фонтен появился в огромном конференц-зале, как взгляды всех администраторов сосредоточились на его большом шишковатом черепе, как бы вмещавшем в себе основной капитал Компании.

— Итак? — с тревогой осведомились администраторы Компании.

Глаза старого ученого загорелись победным огнем.

— Эврика! — коротко ответил он.

Вздох облегчения пронесся над зеленым сукном стола, и короля науки попросили высказаться.


В самом начале своего возникновения КЭМ (Компания Электронных Мозгов) выпускала скромные счетные машины, производящие элементарные арифметические действия. Затем сфера применения этих приборов невероятно расширилась, а их замысловатое устройство достигло высшей степени совершенства, оставив далеко позади все конкурирующие фирмы. Это произошло в ту пору, когда КЭМ заручилась постоянным сотрудничеством профессора Фонтена, одного из самых квалифицированных и самых восторженных зачинателей молодой науки — кибернетики.

Администрация единогласно назначила ему царское содержание и предоставила лабораторию, оборудованную самой современной научно-исследовательской аппаратурой, и ученый, которого отныне не угнетали материальные заботы, со свойственной ему настойчивостью, смелостью, трезвостью и фантазией всецело ушел в изучение проблемы создания роботов.

Вначале он занялся усовершенствованием старых вычислительных машин и добился того, что они стали производить е абсолютной точностью и в самый короткий срок массу сложнейших операций с тысячами чисел. В этот героический период, когда его созидательные возможности развернулись во всю ширь, ученые вели напряженную борьбу за наивысшие достижения в кибернетике. Ежегодно устраивался конкурс, где присуждали премии лучшим моделям различных фирм. Благодаря изобретательскому гению профессора Фонтена КЭМ всегда побеждала своих конкурентов, и ее приборы ставили рекорды, выражавшиеся в миллионах чисел, получаемых в доли секунды.

По-видимому, для машин профессора Фонтена не существовало теоретических пределов точности вычислений. Совет КЭМ вынужден был установить потолок, выше которого результаты машин ученого становились неприменимыми для практического использования. Когда этот потолок был достигнут, то до него мало-помалу дотянулись и другие компании. Но еще задолго до этого профессор увлекся новым исследованием, теперь уже не с целью усовершенствования старых моделей, а в надежде создать новых роботов, кои могли бы выполнять более тонкие задачи, чем элементарные арифметические действия.

Он получил такие результаты, что КЭМ уже разрекламировала свои приборы как «мыслящие», а не просто вычислительные.

Это вызвало бурные и разноречивые толки. Противники утверждали, что самые хитроумные кибернетические приборы всегда будут лишь механизмами, то есть никогда не научатся решать задачи, способ решения которых прямо или косвенно не заложен в их программу. Прибор, говорили они, только комбинирует элементы программных данных до тех пор, пока они не проявятся в новой форме, — иными словами, как результат или решение. Следовательно, речь может идти лишь о «формальных» преобразованиях, а никоим образом не о творческом процессе, аналогичном человеческому мышлению.

На это профессор Фонтен отвечал, что, по сути дела, никакого «творчества» не существует. Этот термин следует всегда понимать, как еще не осознанную «комбинацию» или «расстановку» давным-давно известных фактов. По его мнению, во всех процессах человеческого мышления решение проблемы или выведение заключения всегда включает в себя, по крайней мере косвенно, предшествующий опыт. Работа мозга всегда состоит лишь в изменении расположения этих данных, чтобы представить их в новой форме. Следовательно, между человеческим разумом и искусственным электронным мозгом разница лишь в способе перестановки данных, но отнюдь не в иных свойствах. И благодаря систематическому усовершенствованию прибора, говорил профессор Фонтен, от него можно добиться проявления всех тех процессов, которые считаются исключительной прерогативой человеческого мозга.

Для доказательства этого положения он приводил множество примеров из самых различных отраслей человеческой деятельности, часто доходя до абсурдных парадоксов, а иногда даже по-ребячески используя игру слов. Он утверждал, например, что нет никаких различий между первой и второй ступенью обучения, ибо вторая является лишь модифицированной формой первой, так же как в электрическом трансформаторе энергия «вторичного» тока равна энергии первичного, но только в иной форме. Точно так же в высшем образовании он видел третье выражение одних и тех же величин и утверждал, что три воображаемые степени развития разума соответствуют этим трем категориям и разнятся они по своей способности к различным комбинациям непосредственных данных чувственного восприятия. И добавлял:

— Число клеток человеческого мозга точно определено, тогда как число электроцепей в приборе не ограничено. Простой подсчет возможностей показывает, что настанет день, когда прибор освоит более сложные формы подбора, чем те, что осуществляются человеческим мозгом; следовательно, он сможет производить более оригинальные, как вы это называете, «творческие» поиски, превосходящие человеческие возможности.

Приняв этот постулат, ученый перешел к действиям, чтобы, во-первых, получить экспериментальное подтверждение своих теорий, а во-вторых, удовлетворить требование Совета КЭМ.


Его первый робот, более совершенный, чем прежние вычислительные приборы, явился чудом науки и принес профессору большое личное удовлетворение, но не имел особого успеха у клиентуры. Это был «математик», а не просто «вычислитель». Новому прибору при помощи различных кнопок и рукояток задавали основную информацию для математического анализа. Различные электронные цепи комбинировали полученные данные, и прибор как бы углублялся в разнообразные аспекты науки, доводя каждую проблему до конечных выводов, сформулированных величайшими математиками прошлого, вновь открывая самые знаменитые теоремы. Благодаря случайным перестановкам и комбинациям заданных условий, прибор даже излагал неизвестные дотоле теоремы, никогда л никем еще не сформулированные; правильность их была проверена, a posteriori,[1] но практическое применение обескуражило самых видных специалистов.


Противники ученого утверждали, что так называемые «новые» теоремы существовали всегда и были скрыты в известных аксиомах и основных определениях. И в этом профессор соглашался с ними. Но они добавляли, что математический анализ — это наука формальных преобразований, и для нее достаточно чисто механического мышления. Математический робот никоим образом не являлся для них доказательством того, что можно создать истинно разумный прибор. Профессор только пожимал плечами и продолжал свои исследования.

Поскольку хозяевам ученого требовались модели, которые могли бы на сенсационных демонстрациях заинтересовать широкую публику, он направил всю силу своего изобретательского гения на игру в шахматы. Этом уже увлекались многие специалисты-кибернетики, добившиеся того, что роботы успешно разыгрывали тщательно подготовленные комбинации, в которых участвовало три — четыре фигуры, производя и этом ряд последовательных, точно выверенных и взаимосвязанных ходов. Но все это, конечно, было детской забавой. Гений профессора Фонтена был направлен на разрешение шахматной проблемы во всей ее полноте.

Ученый вполне допускал, что так называемый автомат Мельцеля был подделкой и что в действительности в манекене скрывался человек. В ту пору состояние науки неизбежно приводило к подобному заключению. Но он категорически отвергал мысль о том, Что сам принцип изобретения утопичен и что невозможно создать прибор, способный играть в шахматы. Предварительно обдумывая создание такого прибора, он старался опровергнуть доводы, высказываемые его противниками о невозможности осуществления такой затеи. Он упрекал их в тон. что они беспардонно путают понятия «бесконечный» и «бесконечно большой», и обвинял их в неправильном применении первого термина к шахматным комбинациям.

Обращаясь к некоему внутреннему Духу противоречия, который неотступно преследовал его, как он преследует все ученые умы, профессор говорил:

— Возьми шахматную партию в какой-нибудь определенный момент, который назовем исходным. Ход белых. Общее число ходов велико — это я не отрицаю. Но согласись: оно все же ограничено и точно определено. Ты можешь убедиться в этом, беря одну за другой все белые фигуры и пересчитав все клетки, куда каждая из них может попасть по правилам игры. Признайся, что совсем нетрудно придумать прибор, предназначенный для осуществления такой чисто механической операции.

Теперь — ход черных. Поскольку каждому ходу белых соответствует множество возможных ходов черными, очевидно, что число комбинаций, возникающих после второго хода, будет довольно велико. Однако также очевидно, что это число, будучи результатом двух точно определенных действий само по себе будет конечным числом.

Давай рассуждать последовательно и перейдем сразу к N-ному ходу. Ты увидишь, что число возможных комбинаций фигур хотя и неимоверно велико (если выразить его в цифровом символе, то он займет несколько страниц), но все же во всех случаях остается строго определенным, и было бы грубой ошибкой утверждать, что этот N-ный ход зависит только от воображения или от искусства игрока. Шахматист должен лишь выбрать между огромным числом определенных ходов, и после первого же хода новое расположение фигур будет не чем иным, как выбором из неотвратимо установленных возможностей.

В продолжение этого спора профессор весьма хитроумно расширил значение слова «необходимость».

— До сих пор я рассматривал все комбинации в сочетании с ходами шахматных фигур и размещением их на клетках, — продолжал он. — Теперь представь себе партию между начинающими игроками, делающими лишь элементарные ходы. Ты убедишься, что число возможных ходов уменьшилось из-за стремления обоих игроков избежать явно невыгодных ситуаций: например, когда ферзь преднамеренно ставится под удар или когда король самым глупейшим образом оставляется без защиты. Ты называешь это «человеческим фактором». А я говорю — и ты должен понять это, — что волю игрока в процессе игры, когда он отказывается от явно невыгодных ходов, характеризующихся небольшим числом определенных положений, можно очень просто заменить эффективным прибором. Необходимость механического порядка заменит импульсы, обусловленные примитивным разумом. Подобный закон автоматически устранит любую комбинацию, вызывающую незамедлительный проигрыш.

Понаблюдай теперь за двумя опытными игроками. У них число выгодных комбинаций гораздо ограниченнее в силу того, что ты именуешь уменьем, но это уменье приближает их — я настаиваю на этом — к своего рода механической необходимости, хотя признак этот выражается менее четко, чем в первом случае — тут речь идет о необходимости предотвратить катастрофу в будущем. Неумелый игрок не предвидит эту катастрофу только потому, что его мозг еще не в силах оценить множества положений, и он обнаружит эту потенциальную катастрофу лишь, скажем, на пятом ходу. Но ведь катастрофа эта уже содержалась в потенциале в первых же невыгодных ходах.

Если игроки очень искусны, их выбор будет еще более ограничен — такова необходимость, ибо она основывается на более четком и верном представлении возможных комбинаций в отдаленном будущем. Если ты обратишься к специалисту по шахматам, он скажет, что для него существует лишь небольшое число хороших ходов. Я называю их ходами возможными для разряда мастера по шахматам.

По здравому размышлению, — продолжал профессор Фонтен, — я могу утверждать, что сверхмаэстро, или робот, которого я предполагаю сконструировать, должен во всех случаях свести число возможных ходов к одному-единственному ходу — и все это путем автоматического изучения всех возможных комбинаций, вытекающих из какого-либо определенного положения фигур и исключения из игры всех невыгодных ходов. Я предполагаю создать такого робота, который, получив информацию в виде определенного расположения фигур, разрешил бы проблему: определить и сделать единственно правильный ход, то есть такой, который не заключал бы в себе никакой потенциальной опасности проигрыша.

Эта теория привела ученого к потрясающим результатам. Он сконструировал робота, который действительно всегда выигрывал, неотвратимо побеждая любых противников. Но успех ученого воодушевил исследователей конкурирующих фирм. Один из них, разработав те же принципы, создал другой, не менее замысловатый автомат, который тоже не совершал ни единой ошибки и неизбежно отвечал на правильный ход таким же правильным ходом. Тогда все поняли, что любые шахматные партии сводятся к одной-единственной идеальной партии, всегда идентичной самой себе, приводящей в силу единственно возможного процесса развития к нулевому счету. Интерес к этой забаве значительно остыл. Увлечение электронными шахматистами прошло. Профессор Фонтен снова погрузился в исследования, чтобы создать нечто новое.


Противники ученого назвали роботов-шахматистов механизмами.

— Да, это механизмы, — откровенно признался их творец, — но ведь все человеческое механично. Например, речь.

И, не обращая внимания ни на шутки по поводу его намерений, ни на песенки, прославляющие появление робота-писателя, он ушел с головой в свои планы, как всегда обсуждая их со своим внутренним Духом противоречия.

— В настоящее время еще рано помышлять о приборе, способном сочинить рассказ, — говорил ученый, — хотя не следует отвергать эту возможность в будущем… Пока ограничимся короткими фразами.

Изобрести прибор, произносящий отдельные слова, не так уж трудно. Слова являются простой комбинацией конечного числа гласных и согласных, и их синтез можно свести к чисто механической операции, начиная с исходной буквы. Представь себе робота, который получил в качестве информации огромное число сочетаний гласных и согласных. Конечно, глупо было бы воображать, что можно создать какое-то устройство, автоматически исключающее все недопустимые комбинации букв. Но представь себе, что случайно первая электронная цепь берет за основу букву «Б». Затем начинает действовать вторая цепь, которая предлагает второй буквой «В». Комбинация «БВ» в начале слова недопустима. Мой прибор отвергает ее, а как только «В» будет отклонено, механизм станет последовательно предлагать другие буквы — и до тех пор, пока одна из них не окажется приемлемой. Но если предложено «А» — оно будет принято, и тогда образуется, допустим, комбинация «ба». Другие цепи дадут третью букву и так далее. За основу берется случайность; наугад, без участия человеческого разума, робот скомпонует сочетание букв, обязательно соответствующее какому-нибудь существующему слову, начинающемуся с «ба», например — «таран». Когда такая комбинация будет «найдена», тогда — и только тогда — мой прибор автоматически прекратит поиски.

Также нетрудно представить себе специализированные блоки для образования имен существительных, прилагательных, глаголов и т. д. в единственном и множественном числе и в различных глагольных временах. Затем можно вообразить себе второй этап, на котором будет происходить первичное сопоставление. Если будет выбрано существительное «баран», очевидно, робот сумеет скомбинировать это слово грамматически с подходящим прилагательным, иначе говоря — выбрать нужное из таких словосочетаний, как «жидкий баран», «туманный баран» или «белый баран», исключая те, что нарушают строгие правила соответствия грамматического рода и числа, как, например, «лучезарная баран» или «белые баран». Пока мы еще не сталкивались с какими-либо трудностями в этом отношении…

— «Жидкий баран» — бессмысленное словосочетание, — прервал профессора Дух противоречия.

— Дай же мне закончить! Все в свое время… Мы не предвидим особых осложнений и на следующем этапе: при образовании законченной простейшей фразы по всем правилам синтаксиса. Эти правила точно определены, так что машина сумеет принять их так же, как человеческий мозг, а может быть, и еще лучше. Так мы добьемся образования некоторого количества грамматически и синтаксически правильных фраз, вроде «жидкий баран летает в заостренном небе» или же «белый баран ест траву»…

— Вот тут-то я тебя и поймал! — обрадовался Дух противоречия. — Большинство твоих фраз, как ты говоришь, грамматически и синтаксически правильных, будут бессмысленны!

— Они будут безупречны с точки зрения формы. Это основной пункт, с которым тебе придется согласиться. Среди них найдутся и логически правильные фразы, и тогда нам придется лишь произвести новый отбор. Здесь-то и начнет действовать моя теория «первичных истин».

— Это еще что такое?

— Следи внимательно за ходом моих мыслей. Эта проблема того же порядка, что и игра в шахматы, хотя несколько более сложная. Тут задача состоит в том, чтобы исключить все словосочетания, лишенные смысла. Может, ты думаешь, что это превышает возможности прибора? Ничего подобного! Любое значение — не что иное, как преобразование первоначального значения. Самое условие задания заключается всего лишь в перестановке элементов осознанной первичной предпосылки. Развивая это положение, мы шаг за шагом подходим к очевидности или к тому, что я назвал первичной истиной. Число таких констатации ограничено, и при помощи электроники их вполне можно сочетать с селекционными элементами прибора, который, произведя необходимые перестановки, неминуемо исключит в представленных ему словосочетаниях все, что как-нибудь нарушает эти очевидности или даже хотя бы просто не сочетается с ними. Выданы будут только действительно осмысленные фразы. Я утверждаю, что человеческий мозг, когда ему надо выразить какую-нибудь мысль, работает только по такой схеме.

И профессор создал такой прибор. Конструкция селектора значения поначалу была очень сложной, но по мере того как подвигалась разработка первичных истин, оказалось, что число их значительно меньше, чем можно было ожидать. При наличии соответствующей классификации все они сводились к нескольким основным аксиомам, таким, например, как «А есть А» или же «А не есть не-А» и к небольшому количеству непосредственных смысловых восприятий. Исходя из одних этих данных и их комбинаций, робот мог выявить все бессмысленные словосочетания. Таким образом, исключались фразы, подобные «жидкий баран летает в заостренном небе» или «белый баран ест телятину». Причем частичные комбинации, вроде «жидкий баран» или «заостренное небо» отбрасывались предварительным селектором. А глагол «летает» или странное дополнение «телятина» отвергались контрольным блоком до тех пор, пока не появлялась комбинация типа «белый баран бродит под голубым небом» или «белый баран ест траву» совместимая со всеми первичными истинами.

Методичный ученый потратил несколько лет на усовершенствование своего электронного писателя.

— Прогресс в этой области, — объяснял он, — заключается в том, чтобы получить такие выражения, которые, хотя и являются преобразованиями первичных истин, тщательно маскируют это либо сложностью, либо оригинальностью формы, и только при продолжительной расшифровке можно установить их происхождение.

Вот так, начав с положений, подобных «белый баран бел», а потом получив в качестве задания фразу, переведенную на различные языки, «Ego sum qui sum»,[2] робот-писатель мало-помалу усложнил фразы и дошел до таких предложений, как «Ex nihilo nihil fuit»,[3] «Кошка ест мышку», «А все-таки она вертится!», «Мыслю — значит, существую». И наконец, в один прекрасный день, ставший для профессора Фонтена днем победы, прибор выдал «To be or not to be, that is question!..».[4]


Конкурентам ученого тоже удалось сконструировать роботов-писателей, и, так как КЭМ стремилась во что бы то ни стало быть во главе всех достижений, профессор Фонтен попытался воспроизвести чисто механически и другие стороны человеческой деятельности.

Поскольку кровообращение, дыхание, питание и пищеварение давно уже имитировалось аппаратами, профессор пошел дальше. Созданные им автоматы — мужского и женского пола — были размещены произвольно. Некоторое время они передвигались без видимой цели, а затем их словно притягивало друг к другу магнетической силой.

По замыслу профессора Фонтена это последнее его достижение должно было в конце концов выработать у автоматов «чувство». Но главное, они подали ему идею нового прибора, которому суждено было обозначить один из важнейших этапов развития кибернетики, начисто разбив возражения постоянных научных противников Фонтена.

— В мире нет ничего подобного вашим приборам, — говорили они ему, — но все они лишь доказательство вашего изобретательского гения, вашей учености. Все качества роботов обусловлены вами, их создателем. Поэтому мы смело утверждаем, что эти приборы всего лишь свидетельство разума человека.

Тогда профессор задумал создать такого робота, который мог бы сам порождать роботов. Он преуспел и в этом — впрочем, как и во всем, что замышлял ранее. Опираясь на предыдущее изобретение, он сконструировал машину, в недрах которой возникала клетка, постепенно росла, размножалась, следуя механическим процессам развития, превращалась в эмбрион робота, и, наконец, на свет появлялась такая же машина, как те, что ее породили.

Проверив на практике свое новое достижение, профессор разразился победным кличем. Но его противники все-таки не сдавались. Они заявили:

— Хорошо. Но ведь создатель этой механической матки все же вы — человек.

Тогда ученый, дабы выиграть время и избежать лишних споров, сразу же создал робота, способного продолжать свой род до бесконечности. Затем на совещании, получившем широкую огласку, он блистательно доказал, что любое создание этой серии точно эквивалентно бесконечному ряду будущих созданий и что сам он отныне может выключиться из работы, и следовательно, дух созидания можно будет приписать роботу, рассматриваемому как некое вечное существо.

Его хулители не могли противопоставить ничего вразумительного подобным доказательствам. Однако они не смирились со своим поражением и обратились к сфере непостижимого. Покачивая головой, они упорно твердили:

— Как хотите, а все же ваши роботы не люди. У них нет чего-то такого, что невозможно определить, но отсутствие чего ясно ощущается…

И тут профессор Фонтен разволновался, а затем погрузился в раздумье. Его внутренний Дух противоречия, который никогда еще не был так силен, как теперь, тоже неустанно повторял ему:

— Они правы. Твои роботы не люди. Чего-то у них не хватает, какого-то неуловимого качества…

И он снова лихорадочно принялся на работу и на предельном нанряжении сумел создать такой механизм, чьи последующие поколения уже «прогрессировали». Эта эволюция, происходившая по строго определенному плану, была медленная, но все же заметная из-за невероятной быстроты размножения роботов. Так ученый получил в эксперименте роботов-птиц из роботов-рыб и роботов-людей из роботов-приматов. И все это без собственного участия, кроме первичной настройки. Он пошел еще дальше: на основе роботов-людей, комбинируя различным образом их органы, он породил два типа, развивающихся совершенно явно в двух направлениях — к Добру и Злу.

Осуществив это чудо, профессор еще раз обратился к внутреннему Духу противоречия.

— Нет, ты еще не достиг цели, — ответил тот.

И тогда только гений профессора Фонтена развернулся во всей своей силе. В течение нескольких лет он трудился до полного изнеможения, тщетно пытаясь сделать еще один шаг вперед и стереть ту тончайшую грань, которая (теперь он сам в этом убедился) отличала его приборы от человеческих существ. Совет КЭМ уж начал тревожиться, что из некогда плодотворной лаборатории ученого давно не появляется никаких чудес, а кое-кто из его противников стал поговаривать о том, что он слишком стар для такой ответственной работы.

Но, наконец, профессор Фонтен прервал свое молчание, заявив, что он должен огласить сообщение первостепенной важности. Совет КЭМ назначил день совещания.


— Эврика! — снова заявил ученый.

— И что дальше? — запыхтели администраторы.

— Нашел! — перевел ученый.

— Что именно? — спросили администраторы.

— Идеальный прибор. Человеческую машину. Решение было тут же, прямо под носом. Оно под силу первому встречному невежде, а я как-то не заметил его.

— И что дальше? — настаивали администраторы.

— Слушайте, господа! — сказал великий деятель науки, сам потрясенный своим открытием. — Больше никто не сможет опорочить моих роботов. Наконец-то я добился успеха, венчающего целую жизнь, проведенную мною в упорном труде и раздумьях. Сейчас вам будет представлено реальное доказательство моих теоретических выкладок. Теперь мой прибор действует, как живое существо. Он думает, как человек, и разум его похож на наш. Это качество в латентном состоянии уже имелось во всех моих прежних изобретениях. И не хватало лишь ничтожнейшей детали, слишком простой — потому-то она и ускользала от меня, — чтобы придать моим роботам этот неуловимый признак. Для этого надо было…

— Надо было — что? — рявкнули администраторы.

— Надо было, господа, их испортить! — победоносно заявил король науки.

— Испортить? — вскричали администраторы в полном разочаровании, решив, что великий человек потерял рассудок.

— Да, испортить! — с силой повторил профессор Фонтен. — Именно так я и сделал. Я их разладил. Понимаете? Теперь мои вычислительные приборы могут ошибаться. Они уже не всегда дают точный результат. Ясно ли это вам? Они путают и лишь случайно дают правильные решения.

На долгие минуты в зале воцарилось презрительное молчание. Потом, поразмыслив, администраторы попросили ученого показать эти машины. Профессор Фонтен выполнил пожелание своих хозяев. Сначала он представил вычислительные механизмы, и Совет убедился, что они давали ложные результаты. От этого зрелища у некоторых наиболее чувствительных администраторов начались нервные спазмы.

Но когда ученый продемонстрировал другие модели, усовершенствованные им по тому же принципу, всех охватил восторг, дошедший до неистовства. Так что когда последний робот проявил все заложенные в него изумительные «человеческие» качества, администраторам стало стыдно, что поначалу они усомнились в своем ученом. Рыдая, они просили у него прощения и единодушно выделили ему средства, необходимые для серийного производства идеальных роботов.


Теперь робот-математик путался в лабиринте противоречий и лишь изредка находил верное решение. Шахматист проигрывал большую часть партий. Развивающиеся особи не могли найти правильный путь развития, и невозможно было определить, склоняются они к Добру или к Злу.

Что же касается электронного писателя, достаточно было ликвидировать его механизм, основанный на первичных истинах, то есть селектор значимости, как робот сразу же получил полную возможность выдавать такие фразы, как «жидкий баран летает в заостренном небе» или «белый баран ест телятину». И перед такими доказательствами даже самые ярые противники ученого вынуждены были сдаться, признав, наконец, что ему удалось добиться у роботов тех человеческих качеств, которых им до сих пор не хватало: артистизма и чувства юмора.

Перевод: В. Фиников

Любовь и невесомость

L'amour et la pesanteur, 1952.

«А желание все возрастает»

Пьер Корнель

Посвящается любителям научной фантастики[5]

После того как орбитальная станция с бешеной скоростью прокрутилась целый месяц вокруг Земли, была проведена смена экипажей.

Первые «орбитальцы», как и было предусмотрено, вернулись на ракетоплане и благополучно приземлились неподалеку от Нью-Йорка. Восторженная встреча ожидала пионеров космоса, и самые крупные газеты, не скупясь на доллары, оспаривали друг у друга право взять у путешественников первое интервью.

Однако их отчеты не удовлетворили любопытства просвещенной публики. Ученые и техники уже давно вычислили все, что могло произойти во время этого эксперимента, и потому то, что там случилось, уже было предвидено до последнего штриха и всякому известно заранее. И вскоре всем стало ясно, что новая информация была не более чем подтверждением теоретических расчетов. Орбитальная станция собиралась в космосе. Отдельные ее части доставляли на место ракеты. Единственным недостатком было то, что не прибыла ракета с оборудованием, которое должно было придавать станции вращательное движение, что в свою очередь компенсировало бы отсутствие земного тяготения и, таким образом, сделало бы пребывание космонавтов на станции более комфортабельным. Из-за этого космонавтам пришлось целый месяц жить в состоянии невесомости. Но и это было уже всем известно. Со времен Уэллса даже дети знают, к чему может привести невесомость. Бесчисленные романы и кинофильмы поведали нам о космонавтах, которые, случайно ткнув пальцем в одну стенку, тотчас оказывались у противоположной или при каждом шаге подпрыгивали до потолка.

Моя профессия журналиста толкала меня на поиски неизведанного, однако я не находил ничего, кроме изрядно затасканных штампов. И тогда я пристал к одному из пассажиров орбитальной станции, надеясь выудить у него какие-нибудь пикантные подробности.

— Должна же была эта невесомость привести к каким-то необычным ситуациям! — настаивал я.

— Да нет, что вы. Уверяю вас…

— И все же?..

Он задумался на секунду. Я чуть было не встал перед ним на колени. Тогда он нахмурился.

— Был, пожалуй, один случай… — начал он. — Но я об этом не стану рассказывать… Ни за что! Порасспросите Джо…

На орбитальной станции Джо числился простым уборщиком, так сказать чернорабочим. Поскольку все предметы там были невесомы, то так называемая физическая работа почти не требовала усилий, и он один неплохо со всем справлялся.

Однако по возвращении на Землю Джо сразу же куда-то исчез. В отличие от других героев космоса, которые ездили с приема на прием без передышки, Джо испарился из Нью-Йорка, не дав ни одного интервью. Впрочем, роль его была так скромна, что никто и не вздумал его разыскивать.

— Порасспросите Джо, — повторил мой собеседник. — Только он и может вам рассказать нечто забавное, а ведь вам именно это и нужно?

«Порасспросите Джо», — с досадой сказал мне другой пассажир орбитальной станции, когда я задал ему подобный вопрос. «Порасспросите Джо, — бросил мне начальник станции, когда я добрался и до него. — Что касается меня, то я не желаю слышать ни об этом типе, ни об его истории. Это просто кошмар для всей экспедиции, „a pain in the neck“[6]».

Я был заинтригован и отправился на поиски Джо. Отыскать его мне удалось вдали от Нью-Йорка и от всех автострад, в маленьком городишке, где он поселился по возвращении из космоса. Джо оказался эдаким здоровым малым с круглым лицом. В его голубых доверчивых глазах не было и тени недоброжелательства, наоборот, внимательный наблюдатель мог сразу определить, что хозяин их — невинная жертва, из тех, кто непременно попадает в сети, которые ангел Странного и Необычного расставляет бесхитростным душам. Поэтому я не стал с ним лукавить и сразу представился корреспондентом крупной газеты, мечтающей опубликовать его воспоминания. К моему невыразимому изумлению, он наотрез отказался со мной говорить. Но я настаивал. Тогда он рассердился и выставил меня за дверь. Еще более заинтригованный, я позвонил в редакцию — заручиться материальной поддержкой. Вернувшись к Джо, я не дал ему раскрыть рта и сразу предложил за его доверительные сведения весьма значительную сумму. Будь Джо один, он бы наверняка отказался, но при нашем разговоре присутствовала Бетти, его жена, мое предложение ее соблазнило, и она что-то зашептала мужу. Джо долго колебался, но в конце концов Бетти его убедила.

Я перевел рассказ Джо как можно точнее и жалею только, что мне не удалось сохранить все красочные особенности американской разговорной речи.

— Необычайные ситуации, говорите? — начал Джо. — Ладно, будут они вам. Я не хотел об этом рассказывать, потому что хвалиться особенно нечем, но уж если на то пошло, то я не виноват, что так оно получилось, и, раз есть люди, готовые заплатить, чтобы узнать, как все было на самом деле, не такой я дурак, чтобы отказываться от денег. Только вот что, не мастак я рассказывать, да и случай этот немного того, с закавыками.

— Валяйте, Джо! Я уверен, именно такие истории заинтересуют наших читателей. Не думайте обо мне и рассказывайте, как умеете.

— Ну ладно, поехали. Все началось с этой выдумки Бетти, моей Бетти…

— Вашей жены, Джо?

— Да, сэр, моей жены. Она была в экспедиции горничной, вы, наверное, об этом не знаете, в газетах про это не писали. А моей невестой она стала еще до полета этой штуки, «сателлита», как они ее называли. Мы давно собирались пожениться. Так вот, пришла ей в голову распрекрасная идея отпраздновать нашу свадьбу в этой штуковине. Такое, клянусь, только женщине и может прийти в голову, хотя поначалу идея была вроде как идея, не глупее любой другой. Выгоды я в этом не видел никакой, но и убытков не ожидал. Чтобы доставить Бетти удовольствие, поговорил я с боссом, начальником экспедиции, — он ко мне хорошо относился. Босс не стал возражать, наоборот, ему это вроде бы понравилось.

— С нами должен лететь падре, вот он вас и обвенчает, — сказал он, — а сам я, как капитан, скреплю гражданский брак, как бывает иной раз на кораблях. — Похоже, все это очень его забавляло.

Значит, все были согласны и решили поженить нас, когда «сателлит» соберут и в нем можно будет поселиться. Босс, наверное, думал, что это прибавит мне усердия.

Ладно. Полетели мы. Как проходил полет, мне незачем рассказывать, вы и так все знаете. Прибыли мы в назначенное место в космосе и начали крутиться вокруг Земли посреди частей «сателлита», заброшенных туда раньше нас.

Вышел я из ракеты в скафандре и принялся за работу, повторяя себе: чем раньше закончится монтаж, тем скорее я женюсь на моей Бетти и буду с ней миловаться до возвращения на Землю.

Монтаж шел быстро. Надо вам сказать, что без этой хреновины, или как его там, тяготения этого, работать мне было гораздо легче. Вначале, правда, голова малость кружилась, когда под ногами нет ничего, где-то там Земля и океаны мелькают, как сумасшедшие, но мне все как следует растолковали, так что я не очень удивился, а потом и вовсе перестал обращать внимание. Тут еще нужно было координировать свои движения, штука, скажу вам, не простая. Там, наверху, если ты изо всех сил толкаешь железную балку, то кувырком отлетаешь назад, а когда завертываешь гайку, то начинаешь вокруг нее крутиться. Но главный механик объяснил мне, как надо пользоваться реактивным пистолетом, чтобы компенсировать всякие промашки, и скоро я уже орудовал всеми этими инструментами как своими и ничего не боялся.

Значит, собрал я части этого «сателлита» вокруг себя и начал их подгонять и прилаживать. Работа эта забавляла меня; за пять дней мы все закончили, и я ни капельки не устал. Конечно, мысль о нашей свадьбе прибавляла мне сил. Мне казалось, что я зарабатываю право на мою Бетти.

Всего пять дней, сэр, и ни одним больше, понадобилось, чтобы собрать станцию. Вы знаете, какой она формы, все газеты ее описывали: такое здоровенное колесо, в котором все пассажиры находятся в ободе, конечно достаточно большом и, конечно, герметичном. Недоставало лишь одной детали. О ней мало говорили, но прошу отметить: как раз этот механизм должен был вращать наше колесо, как волчок. Так вот, его и не оказалось. Ракета с ним не прибыла. Может, она свернула к Луне. Может, свалилась в океан. Короче: не было ее, и точка!

— Ничего страшного, — сказал мне босс, когда я доложил о пропаже. — Как-нибудь обойдемся. Прожили мы без тяготения пять дней, и никто не жалуется. Надо только быть внимательнее. Я предупрежу экипаж.

И вот собрал он нас всех и начал рассказывать об ощущениях, которые возникают при этом самом отсутствии тяготения. Все его слушали вполуха, особенно я, потому что думал о Бетти. К тому же все это мы уже знали по кино и по первым тренировкам. Но босс наш любил читать наставления, и многие его слова я потом припомнил. «Это принцип действия и противодействия, — примерно так говорил он. — Это физика. Каждый толчок отбрасывает вас от препятствия в сторону, противоположную направлению толчка. Вы можете полететь вверх или вниз, направо или налево, потому что нет больше тяготения, чтобы вас удержать».

Мы ему сказали, что все хорошо поняли. И тогда меня начали поздравлять и хвалить за быструю сборку «сателлита». А я думал про мою Бетти и про обещания босса. Он понимал это. Он человек что надо. И вот с согласия падре он решил отпраздновать открытие станции, а заодно и нашу свадьбу. Чтобы была одна торжественная церемония. Я был доволен и горд, чего уж там говорить. Мне казалось, это я сам построил дом для себя и моей Бетти. И какой дом! Спутник Земли, сэр. Ни много ни мало! Вроде маленькой Луны. Помнишь, Бетти, как мы все тогда радовались?

— Было бы из-за чего! — огрызнулась Бетти. — По мне, так любой сарай лучше.

— Дай же мне рассказать… Никогда я не забуду эту свадьбу, сэр. Все вошли в «сателлит». Задраили люки. Кондиционеры работали хорошо. Все было прекрасно. Все было прекрасно, но только не было тяготения. Хватаясь за стены руками, мы кое-как доплыли до своих кают. Договорились, что соберемся через час в салоне для торжественной церемонии. Не буду говорить, как я намаялся, пока переодевался. Но все же мне это удалось. Выхожу я в коридор и как раз встречаю Бетти, которая тоже вышла из своей каюты. Когда я увидел ее, сэр, то чуть не умер.

— Но почему, Джо?

— Потому что она висела вверх ногами, вниз головой, зацепившись за люстру! Вот какой увидел я мою Бетти, сэр, в наряде новобрачной, который окружал ее словно белое облако. Клянусь вам! Помнишь, Бетти?

— Это ты стоял вверх ногами! — сказала Бетти. — Думаешь, меня это не потрясло?

— Нет, это она была вверх тормашками, поверьте мне, сэр. И шла по потолку, что бы она сейчас ни говорила. И конечно, едва заметив меня, она начинает вопить как резаная и упрекать меня, что, мол, я не могу вести себя пристойно даже в день нашей свадьбы. Я не мог больше этого слышать. И оттолкнулся и поднялся к ней. Перевернул ее, как блин на сковородке, а потом еще одним толчком спустил вниз, где и следовало быть новобрачной. Но она, знаете ли, упряма. Она не хотела согласиться, что это я был в нормальном положении. Пришлось показать ей, где находится прибитый ковер, а где светильники. Наконец она успокоилась, и, цепляясь за что попало, мы добрались до салона.

А там, сэр, шло свое кино. Члены экипажа только что прибыли и никак не могли договориться, где у них верх, а где низ. Вы скажете, что там была мебель. Конечно, стол и стулья были привинчены к полу, если бы не это, не знаю уж, чем бы все кончилось. Но попробуйте уговорить людей, которые потеряли голову! А тут еще этот, как его, дух противоречия, который всегда разыгрывается в таких случаях неизвестно почему! Короче, половина из них держалась на потолке головами вниз и уверяла, будто именно они и есть нормальные. Особенно падре — тот и слышать не хотел, чтобы перевернуться. Он орал, что в таких непристойных позах не может дать благословения. Говорю вам, мы потеряли на споры добрую четверть часа, пока наконец все не приняли более или менее вертикальное положение.

Но вот все устроилось, и нас обвенчали. Падре, а следом за ним босс произнесли свои речи о том, что, мол, теперь мы с Бетти соединены навечно и да пребудем вместе в радости и в печали. Не стану вспоминать, какой чудной у них был вид, когда они говорили все это и многое другое, цепляясь за стулья. И про свадебный ужин тоже нечего говорить: попробуйте-ка поесть, а главное — выпить в невесомости! Но обо всем этом мы знали заранее и кое-как справились с помощью тюбиков и соломинок. Да и не об этом я хотел бы рассказать.

Когда мы закончили пировать, было уже поздно. Моя Бетти и я мечтали наконец остаться одни. В экипаже посмеивались и подмигивали нам, как это бывает на всех свадьбах на Земле. В общем, пришел час, когда все сделали вид, будто уже не обращают на нас внимания. И тогда мы с моей Бетти, цепляясь за что попало и друг за друга, удалились в нашу спальню.

Тут Джо умолк и долго сидел, вперив взгляд в пространство, словно завороженный картинами, которые всплывали в его памяти.

— Продолжайте же, Джо! — взмолился я. — Главное, не смущайтесь. Рассказывайте все подряд. Весь мир жаждет воспользоваться вашим опытом.

— Да уж, опыт был что надо! Ну вот, значит, входим мы в спальню, которую я сам убрал и приготовил. Босс сказал, чтобы я взял, что захочу, а уж в смысле комфорта на «сателлите» было все… кроме тяготения!

Ладно. Вошли мы. Я запираю дверь. Ведь я человек простой! Обнимаю Бетти и начинаю ее целовать. Скажите, это естественно, а? Я столько мечтал об этой минуте, и она, моя Бетти, тоже была не против. И вот мы целуемся, милуемся и голова идет у нас кругом — вам ведь известно, как это бывает. И одной руки, мне кажется, уже мало, и я выпускаю дверную ручку, да и вы бы так сделали на моем месте. Я уже ни о чем не думал, да и Бетти тоже. Мы забылись… Мы решили, что…

Э, да что там говорить: продолжалось это недолго, всего несколько секунд, не больше. Мы очнулись от удара… Да еще какого! Меня словно хватили дубинкой! Я думал, башка разлетится… Какие уж тут поцелуи! Никогда не забуду лица Бетти. У нее, наверное, искры посыпались из глаз…

— У меня до сих пор зуб шатается, — сказала Бетти.

— В ту минуту, сэр, я подумал, что кто-то из приятелей сыграл с нами злую шутку. Но какие там шутки! Мы здесь были одни. Просто в забывчивости мы чуть-чуть приподнялись на носки, и толчок от пола отправил нас по прямой линии к потолку, в который мы и врезались головами. Точно, как рассказывал босс. Всякий толчок посылает вас в противоположном от препятствия направлении. В соответствии с правилами физики, как он говорил. Но если это случится с вами, сэр, в подобную минуту, плевать вам будет на все правила физики, это я вам гарантирую.

— Понимаю, Джо. Я вам сочувствую. Ну а дальше?..

— Сейчас узнаете. Погодите, на чем это я остановился?..

Ага, значит, когда я все понял, я постарался успокоиться и успокоить Бетти, которая, само собой, нервничала. Я снова обнял ее. Оперся одной рукой о потолок. Рассчитал силу толчка. Прицелился и спустился с моей Бетти точно на большое кресло. Здесь я был спокоен: кресло было крепко привинчено к полу и не могло взлететь. Отдышался я и говорю Бетти:

«Ничего, беби, не волнуйся. Мы позабыли об этой чертовой невесомости. Надо только привыкнуть. Скоро мы и замечать ее не будем». «Ох, Джо, — захныкала она, — мне так чудно: все время надо за что-нибудь цепляться! Так чудно…»

Должен сказать, сэр, я тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Какой тут комфорт? Надо вам объяснить: я усадил ее себе на колени и держал за талию правой рукой. А левой, черт побери, мне приходилось держаться за ручку кресла, и надо было не забывать об этом, потому что иначе нам грозило новое вознесение. Я так этого боялся, что не мог по-настоящему думать о ней, моей Бетти. И она тоже; когда я пробовал ее ласкать и поддразнивать, она вся начинала дергаться, и я терял голову и уже не думал о проклятом кресле и о том, что нужно за него держаться. Понимаете? Ну и вот! Если моя левая рука отпускала кресло, мы вдвоем взлетали к потолку, а если моя правая рука пыталась ее погладить где-нибудь кроме талии, она, моя Бетти, каждый раз взлетала с моих коленок и едва не уносилась от меня куда-то в самых невероятных направлениях. Поверьте, сэр, я едва успевал поймать ее за волосы, за пальцы, за ноги — за что только мог уцепиться. Скажу вам, это очень меня раздражало.

— Понимаю вас, Джо.

— Не думаю, что это можно понять, пока сам не испытаешь. Эти руки, ноги и прочее, когда все выскальзывает у тебя из рук, словно ящерица, могут вас довести до такого — ой-ой-ой! — вы себе и представить не можете. Я по характеру скромный парень, клянусь вам. И не хотел быть с моей Бетти грубым… А ей вся эта чепуха вроде даже начинала нравиться.

— Тоже мне, придумаешь! — запротестовала Бетти.

— Ничего я не придумываю. Ей это вроде было смешно. Она плавала себе в комнате, как в ванне. Она мне никак не помогала, и я один должен был делать все, а я истекал кровавым потом. Я уже испробовал все положения. Зацеплялся ногами за ножки кресла, чтобы хоть обе руки у меня были свободными, — вы представляете? С ума можно сойти! И никакого толку. Все время приходилось думать о невесомости и о Бетти, о Бетти и о невесомости, и это было свыше моих сил.

— Я полагаю, на вашем месте никто бы не вышел из положения лучше вас, Джо. Продолжайте, пожалуйста!

— Ну да, длилось все это какое-то время со взлетами и падениями, как я вам и говорю. А потом я сказал себе: хватит миндальничать! Чего уж там притворяться, и мне и моей Бетти…

И вот, держась кое-как за кресло, начал я ее разоблачать. Надо вам напомнить, что была она одета в свой брачный наряд с финтифлюшками всякими — очень ей так хотелось, несмотря на обстоятельства: платье длинное, вуаль, венчик с флердоранжем и прочее. Через минуту все эти штучки замелькали по комнате, отскакивая от стен и возвращаясь к нам, когда я их отпихивал слишком сильно, а потом начали плавать посередине. Точно помню. Ведь свет-то горел… А как же еще? В таких условиях темнота была бы слишком опасной. Так вот, все это белое и прозрачное летало туда и обратно перед лампочками, словно облачка, гонимые ветром. Как сейчас помню. Похоже было, будто солнце каждую минуту скрывается и снова появляется! Умереть от смеха! Помню, взглянул я вверх и увидел вуаль с цветочками в метре над ней — ну в точности нимб, как над ликами святых. Я прямо обалдел!

— Но как это было поэтично, Джо!

— А я разве говорю нет? Только я думал не об этом. Меня другое занимало. В ту минуту, понимаете, я хотел любой ценой добраться до постели. Я уже говорил вам: человек я деликатный. Но мне все же не хотелось провести свою брачную ночь в кресле. Поэтому из-за этой проклятой невесомости нужно было все рассчитывать.

Я обнял Бетти покрепче. Рассчитал свой толчок… Да-да, сэр, приходилось рассчитывать, и у меня уже от этого раскалывалась голова! Я оттолкнулся от кресла и ухитрился приземлиться вместе с моей Бетти точно посреди одеял. Я уцепился за ночной столик. Осторожненько уложил мою Бетти на одеяла и сказал: «Не шевелись, беби… главное, не шевелись! Ни одного движения! Лежи, вытянув ноги, как в море, будто ты поплавок. Только не дыши глубоко. Закрой глаза и жди меня. Сейчас я к тебе приду».

Она сделала, как я ей велел, сэр, а я отлетел к креслу и тоже кое-как разделся. Не хотелось мне пугать ее, сэр, даже при этих проклятых обстоятельствах, — ведь она была невинная девушка!

— Подобные поступки делают вам честь, Джо. Продолжайте!

Он заколебался и на некоторое время умолк.

— Да разве такое можно рассказывать? — вопросил он наконец.

Стараясь быть как можно терпеливее, я убедил его, что можно. И он продолжил свой рассказ:

— Так вот, сэр, должен признаться. Когда я снял с себя все, что можно, и был голым, как червяк, и когда я увидел мою Бетти, тихонечко лежащую на постели в таком же наряде, я почувствовал что-то вроде электрического разряда. Я потерял голову, говорю вам честно. И, ни о чем другом не думая, бросился к Бетти. Ведь мы же обвенчались, — какого черта?

— Понятно, Джо. Отпускаю вам все ваши прегрешения.

— Понять-то оно, может, и можно, но как это было неосмотрительно с моей стороны. Я снова забыл об этой, будь она проклята, невесомости! И снова не рассчитал свой рывок! Да по правде сказать, и не пытался, все было, как это, инстинктивно. Я пролетел над ней и даже ее не коснулся. Пролетел, как планер, над ее горячим телом и не смог ни за что зацепиться. Она лежала в одном метре от меня, и я не мог ее коснуться. Я врезался головой в перегородку над кроватью и отлетел к перегородке напротив. Представляете, сэр? Я думал — лопну от злости!

— Да, вы, наверное, были в ярости, Джо. Ничего себе, ситуация!

— Не знаю, как вы можете меня понять. Это не так-то просто. Сейчас я вам объясню, сэр, раз уж вы хотите знать все подробности.

Так вот, траектория моего полета, как мне потом объяснил математик нашего экипажа, была горизонтальной. А это значит, попросту говоря, что я летал параллельно кровати в метре от Бетти, от одной стенки к другой… Там не было ни верха, ни низа, потому что не было этого проклятого тяготения. Все это я говорю, чтоб вы поняли, где была кровать, на которой моя Бетти лежала как паинька, зажмурив глаза. И я не мог думать ни о чем другом, сэр.

— Понимаю вас, Джо. Она была центром вашей вселенной.

— Вот-вот… Значит, мотаюсь я от одной перегородки к другой, а заметьте, сэр, на этой высоте обе перегородки были голые и гладкие, ни единой зацепки! А это значит, для тех, кто понимает в физике, что я не мог изменить свою, как ее, траекторию… Понимаете? Я мог только летать между перегородками — пролетел раз двадцать с лишком! — а внизу все это время лежала моя Бетти, до которой мне было не дотянуться. Я сходил с ума!..

— Представляю себе ваше состояние, Джо. Как же вы вышли из этого ужасного положения?

— С помощью рассуждений, сэр… Погодите, я вам все объясню. Когда мне надоело стукаться то макушкой, то пятками об эти стенки, я перестал мельтешить и начал рассуждать. И тут вроде скорость моя снизилась. Тот самый математик мне потом объяснил: из-за легкого трения с искусственным воздухом в нашей станции. И под конец я завис на одном месте. Но это было ничуть не лучше.

— Ничуть не лучше, Джо?

— Во сто раз хуже, сэр! Послушайте и постарайтесь представить. Когда я остановился, усталый и избитый, я завис как раз над кроватью, над моей Бетти, и не мог уже дотянуться ни до какой перегородки, чтобы оттолкнуться и сдвинуться с места… То есть мой центр тяжести оставался на месте. А все мои, как их, конечности, могли шевелиться, сгибаться и разгибаться, как у паука на конце паутинки или у бабочки, пришпиленной к невидимой доске. И должен сказать, эти мои конечности дергались во все стороны, так я был взволнован. Голый, как червяк, если вы помните, я плавал пузом вниз — нет, висел из-за этой дьявольской невесомости всего в каком-нибудь метре над моей Бетти! Ну ладно. И что, по— вашему, дальше? А дальше, сэр, моя Бетти открывает глаза…

— Она открыла глаза, Джо?

— Ой, господи! Если бы вы видели ее личико! До сих пор помню, какую она скорчила рожу и как завопила! От ее визга я совсем потерял голову. Уверяю вас, она сразу снова зажмурилась, словно над ней подвесили болванку из раскаленного железа. Но мне от этого легче не стало.

— А ты думаешь, мне приятно было смотреть, как ты висишь и дрыгаешься надо мной? — возмущенно сказала Бетти. — Никогда бы не подумала, что такое страшилище вообще может быть! И похож ты был вовсе не на бабочку и не на паука, а на самого что ни на есть осьминога! И даже осьминог рядом с тобой показался бы мне человеком. Клянусь вам, сэр! Никогда ни одной девице в брачную ночь… Вот уж не думала, сэр, что увижу такое кино!..

— Я, конечно, понимаю, для новобрачной это похуже цирка. И мне было стыдно: я ведь хотел, чтобы все обошлось по-хорошему. Но какой толк кричать «караул»? И вот я поразмыслил и говорю ей: «Послушай, беби. Главное, не теряй голову. Ты меня видишь; вот он я. Может, не такой, как ты мечтала, но я тут ни при чем. Когда я буду рядом с тобой, все уладится, потерпи, это расстояние тебя обманывает и все путает, а виновата все эта проклятая невесомость. Я не могу сам никуда двинуться. Надо, чтоб ты мне помогла. Закрой глаза, если хочешь, но делай, как я тебе скажу. Протяни руку — только потихоньку! — и схватись за край ночного столика. Он стоит крепко. Когда схватишься — но не раньше! — подними вверх ногу, словно ты делаешь упражнение для живота. Поняла? И тогда я схвачусь за тебя и спущусь к тебе и ты меня в прежнем виде больше не увидишь».

Пришлось говорить с ней таким нежным голосом, сэр, иначе была бы истерика. Но помаленьку она успокоилась. Даже один глаз приоткрыла, только сразу снова зажмурилась. Но это все ерунда! Главное, что под конец она все же сделала, как я ее просил. Ухватилась за столик и подняла вверх ногу — Бетти у меня гибкая. Нога поднялась высоко. Я сумел ухватиться за большой палец. И вот я стал подтягиваться — или спускаться, это уж как вам угодно, — вдоль ее ноги и под конец очутился рядом с ней на постели.

Вы, может, думаете, этим все кончилось и мы были счастливы? Как бы не так! Настоящее кино только начиналось. Прямо не знаю, сэр, как вам об этом рассказывать.

— Рассказывайте, все рассказывайте, Джо!

— Я долго лежал с ней рядом и старался не дышать. Я думал о ней. Мой вид мог испугать ее на всю жизнь, вы понимаете? Она тогда стала вся красная, а потом побелела с головы до ног. Я ее успокаивал и ласкал потихоньку, о, совсем потихоньку, чтобы она опять разогрелась, да и я тоже. Она порозовела, и я ее чувствовал рядом, и под конец она осмелилась открыть глаза.

Ну что вам тут сказать, сэр? В эту минуту я снова потерял голову. Поймите меня. Она уже не боялась, и я решил — пора! И опять я ни о чем не подумал, себе на беду. Я только о Бетти и думал. Не знаю, как вам еще объяснить.

— О, я прекрасно понимаю, Джо. Все очень просто.

— Просто оно, конечно, просто, да только я опять забыл про трижды проклятую невесомость, и тогда это превратилось в кошмар.

Вы, наверное, помните, как наш босс объяснял главный принцип? Я должен был сто раз вспомнить его в эту памятную ночь. «Каждый толчок отбрасывает вас от препятствия в сторону, противоположную направлению толчка… нет больше тяготения, чтобы вас удержать». А говоря по-человечески, когда вы делаете толчок вперед, вас откидывает назад. Теперь-то вы поняли? Вижу, что поняли, потому что хохочете. Только понимать это на Земле, где вас прижимает свой вес, одно дело, а когда вы проводите брачную ночь в распроклятом «сателлите» — совсем другое. На Земле оно, может быть, и смешно, но там, когда вас отбрасывает, словно резиновый мяч, клянусь, в этом нет ничего смешного!

— Извините меня, Джо.

— Ладно, чего уж. Значит, так оно со мной и было. С первой попытки я отлетел вверх и в сторону и ударился задницей об угол потолка, да еще как пребольно! — потому что рванулся к Бетти со всей страстью и меня отбросило от нее с такой же силой. На этот раз я взбеленился. Да, сэр. Поставьте себя на мое место.

— Я стараюсь, Джо.

— Так вот, я ни о чем не думал. Я оттолкнулся задом и спикировал на нее, как бомбардировщик. Раз, и другой, и третий — и все повторялось сначала. Меня отбрасывало, как теннисный мяч. И чем больше я нервничал, чем больше суетился, сгорая от нетерпения, тем быстрее я отлетал и сильнее стукался задом о потолок. Раз пятьдесят я пробовал, сэр, пока вся задница у меня не стала в синяках и шишках. Но это все ничего по сравнению с тем, что творилось у меня в душе. Я чувствовал, что вот-вот рехнусь.

— А думаешь, мне было приятно? — вмешалась Бетти. — Если ты чувствовал себя, как мячик, то мне казалось, что я теннисная ракетка или это, как его, батут, на котором прыгают акробаты в цирке.

— Я сходил с ума из-за тебя, Бетти. Понимаете, сэр, она все лежала с закрытыми глазами, но по ее лицу я видел, что она все больше удивляется и ничего не понимает. Попробуйте встать, то есть лечь на ее место! Конечно, она была неопытной девушкой, но мое поведение должно было показаться ей очень странным. Дальше так продолжаться не могло. И вот, когда я накувыркался вдоволь, я понял, что одной страстью тут ничего не добьешься, и даже наоборот. Тут нужно было думать, все время думать.

О господи, думать в таком состоянии! Однако другого выхода не было. Когда грубая сила ничего не дает, остается рассудок и хитрость. Но, к несчастью, рассудок это одно, а любовь совсем другое, как вы сами дальше увидите.

Так вот, я перестал мотаться между кроватью и потолком. Мне удалось уцепиться за Бетти. Отдышался я и начал обдумывать свою задачу.

«Я просто болван, — сказал я себе. — Ничего тут трудного нет. Главное, не терять хладнокровия, как со мной сейчас было».

— Слушай меня, беби, — говорю я ей, хорошенько продумав свой план. — То, что с нами случилось, не часто бывает, я это признаю. Но все будет в порядке, надо только немного потерпеть. Мы с тобой в «сателлите». Тяготения больше нет. Надо приспособиться к этим условиям. Как я понимаю, у этой задачи только одно решение. Нам надо сцепиться.

— Сцепиться, Джо? — испуганно говорит она мне.

— Да, сцепиться. Не беспокойся, беби. Я все обмозговал за себя и за тебя. Так вот. Ты сейчас вытянешь обе руки в стороны, словно лежишь на спинке, плавая в море. Правой рукой ты будешь держаться за тот же ночной столик. А левой… погоди! Ты будешь держаться за шнур, который я привяжу сейчас к креслу. Поняла? Тут нет ничего мудреного. Твое дело самое простое. Ты должна держаться, как можно крепче, двумя руками и не думать ни о чем другом. А я уцеплюсь за твои плечи, и ты уж потерпи, если я сожму их чуть посильнее. И держись, что бы там ни случилось!

— Ох, Джо, — говорит она мне. — Не знаю, смогу ли я. Никогда не думала, что моя брачная ночь будет вот такой.

И тут Бетти, должен сказать, поняла, что ей надо тоже постараться. Немного найдется таких сговорчивых женщин. Она меня послушалась, сэр. Легла, как я ей сказал, ухватилась за конец шнура, и я даже подумал, что она похожа на маленькую девочку, которая собралась попрыгать через веревочку… Она меня послушалась даже слишком быстро, сэр, потому что, как я уже говорил и не устану повторять: любовь и рассудок — вещи прямо противоположные. После того как я продумал свой план, мне надо было подождать, чтобы мозги прочистились, а уж потом приступать к делу. Понимаете?

— Я понял вас, Джо.

— Значит, лежит она послушно и ждет терпеливо, тут уж ничего не скажешь. Ладно. Через некоторое время мы снова изготовились. Она крепко держится за два надежных «якоря», а я — за ее плечи. Я уже думал, что нашел правильное решение. Так вот, сэр, я ошибся! У нас ничего не вышло.

— Как это, Джо? Ничего не вышло?

— Это было невозможно. Наш математик объяснил мне, почему, когда я сам уже убедился. Сейчас вы поймете. Ее два сжатых кулачка были вроде двух неподвижных точек. Ладно. Две точки, как он мне потом сказал, определяют прямую, ось. Ее две руки были осью. И мои руки на этой оси нисколько не делали нас устойчивее. А когда есть только одна неподвижная ось, все другие тела могут вокруг нее вращаться: это геометрия. И как вы увидите, наши два тела должны были подчиниться общему правилу.

Это была настоящая акробатика, сэр, такое увидишь только в цирке! Мы держались крепко, я уже не взлетал к потолку. Порядок? Да не очень. Теперь от каждого толчка все мое тело каждый раз описывало дугу вокруг оси ее вытянутых рук. И каждый раз я стукался пятками об стену за изголовьем кровати.

А что же моя Бетти? О, она не разжимала рук, по крайней мере вначале. Но что еще можно было требовать от молоденькой новобрачной? Не мог же я заставить ее лежать неподвижно, как бревно. Она тоже изгибалась и отталкивалась, да это и понятно. И вот она в свою очередь взлетает, вращаясь вокруг оси своих рук, с размаху сталкивается со мной, и мы снова разлетаемся в разные стороны. Представьте себе крокодила, который зевает. Так вот, сэр, мы были похожи на две челюсти такого крокодила, которые закрывались и открывались и снова закрывались на какую-то долю секунды, не больше. Представляете, как это выглядело?

— Словно вижу своими глазами, Джо. Вы рассказываете великолепно.

— Конечно, это не могло продолжаться долго. Бетти, бедняжечка, не выдержала и разжала руки. Но я-то ее не отпустил, а наш «крокодил» как раз в тот миг зевнул особенно широко, и мы оба взлетели в пространство нашей спальни для новобрачных.

Ох, какое это было свадебное путешествие, сэр! Головою вниз, задом кверху и наоборот, мы вертелись, крутились, кружились, кувыркались, вращаясь все время вокруг нашей общей оси, которая теперь вращалась вместе с нами, сталкивались то животами, то задницами, чтобы тут же оттолкнуться, словно нам было противно каждое прикосновение, и ни на миг не могли прижаться друг к другу. Я мог тогда думать лишь об одном, прямо с ума сходил, дергался до изнеможения, но от этого нам было только хуже. Мы крутились уже не на турнике, а на какой-то летающей трапеции, это была уже не акробатика, а вольная борьба в воздухе, кетч в трех измерениях, и затрудняюсь сказать, что еще. Не было больше ни верха, ни низа — ничего!

Может быть, вы скажете: так это и есть решение задачи? Забыть о тяготении, о верхе и низе, забыть обо всем? Не думать о постели, о мебели, о поле и потолке, сцепиться руками и ногами и заниматься этим самым в воздухе? Можете говорить, что хотите… Мы все испробовали, сэр, уверяю вас. Но заниматься любовью в свободном пространстве, вращаясь вокруг собственного центра тяжести, — вы даже не представляете, что это такое! Все время что-нибудь да не ладится. Никогда я не думал, что для этого мне нужен каждый кусочек ее тела. Если мы держались за руки, разлетались ноги. Если ноги не разлетались, бедра куда-то проваливались, словно в пуховую перину. И даже если все было вроде на месте, то вокруг мелькали стены, мебель, светильники, и у нас до тошноты кружилась голова. Убедился на собственной шкуре, сэр. Ведь не на что было опереться, ничего прочного… Хотя бы моя Бетти была поопытнее, но чем она могла мне помочь тогда, бедняжечка? Она только плакала и грозилась вернуться к своей мамочке…

Мы все перепробовали, сэр. На Земле всякие мудрецы болтают о разных позах. Так вот, сэр, мы с моей Бетти в ту ночь испробовали столько поз и положений, сколько не снилось всем развратникам на нашей и на других планетах, вместе взятых. Только подумав об этом, до сих пор краснею. Черти в аду и те сгорели бы от стыда. Мы делали все, говорю вам. Держались за руки, цеплялись ногами. Один раз даже закутались в вуаль новобрачной, которая все еще плавала в воздухе. И все время что-то не получалось. И тогда нам пришла блестящая мысль. Мы забрались под кровать. Но там было слишком тесно, хуже чем сардинкам в банке. Так под кроватью мы и заснули рядышком, словно малые дети, которых укачало в море, — вот как это было.

— Пожалуй, вот и вся моя история, сэр, раз уж вы хотели ее знать. Ничего другого не было, но и этого, думаю, достаточно. Следующие ночи проходили по тому же сценарию с вариантами, но все кончалось воздушным балетом, после которого мы засыпали под кроватью, измученные и побежденные. Ничего нельзя было поделать. Тогда я решил посоветоваться с господами учеными из нашего экипажа. Вначале меня слушали терпеливо и даже как бы с интересом. Они нам сочувствовали. И даже пытались помочь.

Математик объяснил мне подробно, с научной точки зрения, почему и как все происходило. Физик пошел еще дальше. Он сделал мне сложный аппарат с электрическими и магнитными полями, который должен был создавать что-то вроде искусственного тяготения. Но вся беда в том, что эти поля действовали только тогда, когда я надевал изобретенный им костюм со всякими металлическими бляшками, пряжками и пластинками, похожий на смирительную рубашку. И жарко в нем было, как в печке! Мой приятель, главный механик, присоветовал мне лишь одно: чтобы я пользовался реактивным пистолетом. Все дело в координации, говорил он мне. Я и это испробовал, но ни разу не смог добиться нужной координации.

Даже падре вмешался в это дело. Он не мог спокойно смотреть, как я убиваюсь. Однажды отозвал меня в сторонку и произнес длиннющую речь; я не все, правда, понял, потому что он все время вставлял латинские словечки, но, в общем, о том, что, учитывая исключительные обстоятельства, церковь, может быть, посмотрит сквозь пальцы на всякие наши позы, которые не совсем соответствуют законам Господа Бога. И, может быть, он заранее отпустит мне грехи, если я ему все объясню по порядку. Не знаю, соответствовали этим законам наши позы или нет, знаю только, что, когда я начал ему рассказывать в подробностях, — ой, что было! Он сам раз десять взлетал к потолку, как большая летучая мышь, — настолько его это разволновало. А потом погрузился в молитвы и больше уже не промолвил ни слова.

А со временем все члены экипажа начали меня избегать. Вид у всех был озлобленный и оскорбленный. Я понял, что моя история бросает тень на их славную экспедицию, и перестал об этом говорить. Мы с Бетти решили потерпеть до возвращения.

Джо надолго замолк, погруженный в свои мысли. Потом снова заговорил:

— Понимаете, сэр, они не могли признаться, что эта их штуковина, их «сателлит», не был совершенством из совершенств во всех отношениях, как они раструбили в газетах. И вот к чему я пришел, сэр.

Когда они говорят, что это так, они все врут, могу вам поклясться, и Бетти тоже. Их «сателлит», эта хреновина без тяготения, может быть, распрекрасная штука для научных наблюдений, превосходная для того, чтобы смотреть на звезды, великолепная для улавливания космических лучей, — с этим я согласен. Но что касается любви, то тут они допустили грубую и непростительную ошибку. Это последнее место в мире, какое я бы посоветовал новобрачным, разве что у них извращенные вкусы. Можете мне поверить, Джо никогда не врет. И я прошу напечатать это в вашей газете самыми крупными буквами, чтобы мой горький опыт принес хоть какую-то пользу.

— Договорились, Джо.

Перевод: Ф. Мендельсон

Сколько весит сонет

Le poids d'un sonnet, 1953.

Мой приятель Бурдон был любителем загадок. Истинное наслаждение он испытывал лишь тогда, когда шаг за шагом раскрывал очередную тайну. Большую часть времени он проводил в поисках сложных и запутанных дел, а остаток посвящал отысканию скрытой истины, чему способствовали его изощренное воображение и острота ума.

Он не ограничивал круга своих увлечений — его интересовал сам процесс. С равной страстью (его энтузиазм был под стать логике) он мог распутывать хитросплетения комбинаций в бридже, расшифровывать древние рукописи или постигать тайны Вселенной.

Пытаясь заразить меня своей страстью, он не раз говорил:

— Для столь беспокойного ума, как мой, стремящегося к раскрытию тайн, дорогой Менар, не может быть строго очерченной области приложения сил. Мой выбор всегда определяется сложностью препятствий, которые надо преодолеть. Я получаю удовлетворение, и воссоздавая по нескольким костям доисторическое животное, и неопровержимой логикой припирая к стенке преступника, и восстанавливая утраченный текст, и разрабатывая на основе наших несовершенных ощущений стройную космологическую систему. У настоящих исследователей схожий склад ума. И чем незначительней исходные данные, тем выше ценится их работа, такие люди обладают особой наблюдательностью и тонкостью суждений… Идеал подлинного открывателя — выявление истины, исходя практически из ничего.

Героями Бурдона были Шампольон и Леверье, любимыми авторами — По и Эйнштейн. Он не считал для себя зазорным постоянно учиться, а потому обладал кладезем самых необычных знаний. К тому же огромное состояние позволяло ему тратить любые средства на удовлетворение своей страсти.

Его последним увлечением была археология.

— Ее цель — возрождение прошлого, — как-то сказал он мне, — а потому археологическая наука относится к числу дисциплин, где исследователь наилучшим образом реализует собственные качества. Она требует особой техники распутывания тайн, и всякий любитель загадок должен владеть ею в совершенстве. Вот послушайте, что говорит по этому поводу выдающийся специалист.

«…Все свидетельствовало о том, что здание уничтожил беспощадный огонь: слой золы и обгоревших балок местами достигал метровой толщины. Однако после первых пробных раскопов мы обратили внимание на различия в составе отвалов. Составлявшие их вещества поразному трансформировались под воздействием огня. Зная, что обжиг известняка происходит при 850 градусах, золото плавится при 1000, а базальт — при 1300 градусах Цельсия, мы разработали для каждой части здания на момент пожара некую температурную шкалу… Мы построили изотермы, очертив очаги пожара. Зона максимальной температуры, то есть температуры плавления базальта, размещалась в „зале большой вазы“; минимальная температура, температура обжига известняка, соответствовала северному и южному крылу. Это заставило нас предположить, что последние зоны находились под открытым небом, а „зал большой вазы“ был центром, где разгулялось пламя… оба предположения подтвердили дальнейшие раскопки. Базальт мог плавиться лишь при наличии сильнейшей тяги; и в самом деле, наша гипотеза подтвердилась: мы обнаружили арку, обеспечивающую интенсивный приток воздуха…»

Пример характерный, но не думайте, что воссоздание облика храмов — единственное достижение этой науки. Иногда, обладая минимальной информацией, удается выяснить не только предназначение здания, но и воссоздать комплекс религиозных верований, их духовную суть. Все это призраком таится в мусоре веков и может быть возвращено к жизни. Именно такое воссоздание является целью истинного исследователя.

Я слушал его рассказы с интересом, однако начинал зевать от скуки, как только рассуждения приобретали абстрактный характер.

Однажды мне представилась возможность оценить методику Бурдона и проследить за всем ходом одного из его следствий.

Я зашел к Бурдону как-то декабрьским утром. Он только вернулся из Египта, и я поздравил его с успешным завершением работы.

— Египетская античность, — нетерпеливо воскликнул он, это забава для детей! Ни одной серьезной трудности. Камни практически неразрушимы, и прочесть их историю довольно просто, если умеешь задавать вопросы. Сейчас я хочу заняться куда более сложным исследованием, хотя результаты его не будут особенно сенсационными. Хотите сотрудничать со мной? Но предупреждаю, работа будет долгой и нудной.

Я уверил Бурдона, что для меня нет ничего приятнее, как предоставить в его распоряжение все свои интеллектуальные возможности.

— О чем идет речь? — спросил я с интересом.

— Несколько дней назад умер мой старый друг Валетт.

— Писатель? Действительно, я читал некролог. Но не знал, что вы были дружны.

— Мы были друзьями. Я любил его за философскую безмятежность и некую, быть может чуть старомодную, но тем и привлекательную патетику… Однако речь о другом. Обстоятельства его смерти…

— Вы хотите сказать, что он скончался при таинственных…

— Ни в коем случае. Его сразил в собственном кабинете самый обычный, но всегда неожиданный апоплексический удар. Он умер без страданий. Мир праху его.

— Так в чем же загадка, мой милый Бурдон?

— Минуточку терпения. Валетт скончался за рабочим столом. Смерть наступила в момент, когда он собирался раскурить сигару…

— Пепел сигары, — предположил я…

— Я сказал: «В момент, когда он собирался раскурить сигару», — сурово перебил меня Бурдон. — Целехонькая сигара торчала у него в зубах. Валетт откинулся на спинку кресла. Но перед ним на столе лежали бумаги. Горящая спичка выпала из его пальцев и подожгла их. Они сгорели. К счастью, стол был накрыт стеклом, и пожара не произошло.

Труп писателя обнаружила его секретарша, работавшая в соседней комнате. Девушка перепугалась. Она издали поглядела на покойника (счастливое обстоятельство, как вы поймете из дальнейшего) и помчалась ко мне как ближайшему другу своего шефа. Я с первого взгляда понял, что в помощи он уже не нуждается. От той же секретарши я узнал, что недели две назад мой друг приступил к новому произведению. Вне всякого сомнения, пепел на столе хранил тайну его работы. «Как жаль, всхлипнула девушка, обожавшая своего патрона, — что этот дурацкий пожар лишил читающую публику нового шедевра. Теперь никто никогда не узнает последних мыслей покойного…» «Никто никогда», — машинально повторил я.

Но мой ум уже пробудился. Я внимательно осмотрел пепел. Бумага сгорела, но некоторые наблюдения, некоторые сведения, сообщенные девушкой, привели меня к мысли, что произведение, возможно, исчезло не окончательно. Меня охватила дрожь от предвкушения чудесного открытия.

У Валетта нет семьи. Он жил уединенно, а меня назначил своим душеприказчиком. Я с величайшими предосторожностями извлек тело из-за стола. Затем заказал прозрачный колпак, установил его на столе, чтобы сохранить в первозданном виде кучку пепла, и запретил кому-либо входить в комнату. Я уверен, что место происшествия осталось нетронутым. Валетта похоронили. Завтра я получу необходимые инструменты и приборы, и мы сможем приступить к делу.

— Вы хотите сказать, что… — начал я, не сумев скрыть крайнего удивления.

— Я хочу сказать, что мы впряжемся в дело воссоздания сгоревшего произведения, не жалея сил и проявляя чудеса мышления, словно от этого зависит наша жизнь. Кроме того, мы возьмем на вооружение все, что предлагает нам современная наука. Я еще никогда не решал столь каверзной задачи. Из кучки пепла вернуть к жизни литературное произведение — на это не жаль никаких усилий!

— Но, Бурдон, вы же сказали, что все сгорело! Осталось лишь ничто…

— Великие философы утверждают, что ничто суть иллюзия. «В самой совершенной пустоте, которую мы можем себе представить, — говорил Бергсон, — остается наше сознание». У нас, кстати, осталось куда больше — пепел. Сия драгоценная материя пропитана мыслью. Будущее покажет, сможет ли ее вернуть на свет наша мудрость. Но хватит болтовни. Я хочу показать вам арену наших будущих подвигов. Завтра приступаем к серьезной работе.

Я послушно последовал за Бурдоном, хотя настроен был скептически. И все же его слова меня заинтриговали.

По пути он изложил все, что сообщила ему секретарша покойного, мадемуазель Ланж.

«Примерно за четверть часа до смерти, — сказала она, мсье Валетт попросил принести чернильницу. Я поняла, что он закончил по меньшей мере часть своего произведения и намерен переписать все начисто. Он имел обыкновение писать черновики своих произведений карандашом, затем переписывал их начисто чернилами и уже этот текст давал мне для перепечатки. Именно эту последнюю копию, написанную чернилами собственной рукой, он хранил как рукопись. В таких случаях он писал великолепным правильным почерком».

Я спросил мадемуазель Ланж, не знает ли она, над каким произведением работал мой бедный друг. Она ответила, что не знает, но начал он его две недели назад. Ее очень удивила тщательность, с которой он хранил свой секрет; с «таинственным и хитрым видом» — я повторяю ее слова. В последний день, когда она принесла чернильницу и приблизилась к столу, он выглядел смущенным, «словно застигнутый за шалостью школьник», и наклонился вперед, прикрывав работу. На решетке камина догорали скомканные листы, по-видимому, это были первые черновики, и она удивилась, что хозяин не выбросил их, как обычно, в корзину для бумаг. Больше ничего она не знает.

— Это, — нерешительно заговорил я, — нам не в помощь. Если уничтожены и все черновики…

— Как раз наоборот, мой дорогой Менар, сия информация крайне ценна, особенно если сравнить ее с моими первыми собственными наблюдениями.

— А именно?

— На столе перед моим другом лежали только два листка… Но вот мы и на месте. Увидите все сами. Рекомендую вам ничего не трогать и по возможности не дышать.

Мы вошли в рабочий кабинет. Ничем не примечательный стол писателя был покрыт стеклом, которое прикрывал прозрачный колпак, что позволяло увидеть два скрюченных комочка пепла, открытую чернильницу, ручку с пером и сгоревшую спичку. Тут же лежал раскрытый бювар с закрепленным в его кожаных уголках листком промокательной бумаги. Промокашка была цела, только местами порыжела.

— Ну что? — осведомился Бурдон.

— Промокашка, — поспешил сказать я. — Текст мог отпечататься на ней в обратном изображении…

Бурдон метнул на меня возмущенный взгляд.

— Что это за загадка, если решение столь просто? Смотрите: на промокашке нет и следа чернил.

— В самом деле… — растерянно произнес я. — И что же?

— Приглядитесь лучше. Не думайте пока о произведении. Вначале мы изучим все «формальные» элементы в широком смысле этого слова. Кстати, именно таков метод работы литературных экспертов.

На что прежде всего следует обратить внимание? Видите, пепел не рассыпался — это благодаря качеству бумаги. Перед вами как бы скелет двух листков обычного формата. Такая же бумага лежит в шкафу.

Отметьте положение интересующего нас пепла. Тот, что я называю листком А, остался на промокашке, точно против кресла. Листок Б лежит слева, на некотором удалении. Пламя с одного листка на другой перешло через уголки, которые, по-видимому, соприкасались. Под действием огня листки разъединились и скукожились, но их первоначальное положение очевидно. Поскольку на столе нет других бумаг, основываясь на свидетельстве мадемуазель Ланж, можно утверждать, что левый документ — черновик, самый последний, а на листке А был переписан окончательный вариант произведения.

— Весьма правдоподобно.

— Поэтому поле наших изысканий ограничивается листком А, и это главное. Но не странно ли, что произведение или его завершенная часть, образующая законченное целое, поскольку Валетт переписывал его начисто, уложилось всего на одном листке, хотя он работал над ним целых две недели? Отсюда следует однозначный вывод, что и черновик не превышал этого размера. Не кажется ли вам необычным, что произведение потребовало столь большого труда? (Мадемуазель Ланж говорила о пачке черновиков, горевших в камине.) Валетт относился к числу писателей, весьма тщательно работающих со словом, но все же у него никогда не было более трех-четырех черновиков, я выяснил это. Не слишком ли смелым будет предположить, что это было произведение особого рода, исключительно трудное и новое для него? Неужели вам не ясен его жанр?

Я задумался.

— Ну, Менар, — настойчиво потребовал он. — Вспомните, что говорила секретарша, описывая поведение своего шефа, его «хитрый и таинственный вид». Он вел себя, словно уличенный в шалости школьник. Чем же мог заниматься серьезный писатель, философ, если опасался, что девушка станет смеяться над ним, узнав, над чем он трудится? (Она с первого взгляда поняла бы, что он пишет, ведь он специально наклонился и прикрыл бумаги, когда она приблизилась к столу.) Ну? Единое целое или часть, представляющая собой единое целое, которое умещается на одном листке? Исключительно трудная работа, потребовавшая дюжины, а то и более черновиков?

Истина разом открылась мне.

— Стихотворение! — воскликнул я. — Только короткое стихотворение удовлетворяет всем этим условиям.

— Вне всяких сомнений, мы установили жанр. Это второй важный пункт… Но окружающая обстановка, формальные рамки позволяют сделать еще одно предположение.

Допуская, что Валетт делал все с исключительным прилежанием, он переписывал целую страницу примерно с четверть часа, пока его не сразила смерть. Поэтому правдоподобно считать, что работу он закончил. Это правдоподобие подтверждает аккуратно положенная рядом с чернильницей ручка. Она не выскользнула из его пальцев; ни единая клякса не оскверняет промокашки и стола. Но и это еще не все. Правдоподобие становится очевидностью, если вспомнить, что Валетт, умеренный курильщик, собирался зажечь сигару. Трудно представить, чтобы он прервал переписывание «одной» страницы ради такого пустяка. Поверьте, он завершил работу и дал себе минуту отдыха. Он готовился со смаком перечитать стихотворение. Я абсолютно уверен в том, что переписанное чернилами произведение здесь, на листке А.

— Согласен, но листок-то сгорел.

— Терпение. Вас не вдохновили первые результаты? Завтра у меня будет необходимый инструментарий, и мы постараемся приподнять другой уголок завесы.

Он отказался от дальнейших объяснений и назначил мне свидание на утро здесь же, в кабинете писателя, оставив меня в крайнем возбуждении.

— За работу, — сказал Бурдон вместо приветствия. — Отныне кабинет станет нашей лабораторией. Вот моя аппаратура.

Из огромного ящика, с которого уже была снята крышка, я помог ему извлечь термометр, барометр, гигрометр, микроскоп и целый ряд оптических инструментов, которые он называл один за другим, но названия которых я не запомнил. Наконец он извлек странную штуковину, с которой обращался крайне осторожно, а мне и вовсе запретил к ней прикасаться.

— Вот он, тот самый золотой ключик, — высокопарно заявил он, — который откроет нам одну за другой двери храма. Это прецизионные микрохимические весы. Не стану разъяснять принцип их работы. Вам достаточно знать, что эти весы позволяют взвешивать с точностью до микрограмма, то есть одной миллионной грамма… Неужели вы не читали об уникальном опыте, проведенном иностранными учеными?

— Нет.

— Прочтите статью, пока я расставлю все по местам.

Он протянул мне научный журнал. Я дословно воспроизвожу заметку, которую он обвел красным карандашом.

Нью-Брунсвик. Демонстрируя точность своего прибора, ученые одной из здешних лабораторий определили массу запятой.

Вначале был взвешен лист чистой бумаги. Затем на нем на пишущей машинке напечатали одну запятую. После повторного взвешивания масса листа увеличилась на один микрограмм…

— Что вы думаете об этом? — спросил Бурдон.

— Честно говоря, кое-какую связь улавливаю, но…

— Присядьте. Я разъясню вам свой план, пока буду заканчивать подготовку, — и он занялся таинственным для меня монтажом электрических проводов.

Я внимательно слушал его.

— Прежде всего опытным путем я убедился, — начал он, что разглядывать обуглившиеся листки даже в самый сильный микроскоп совершенно бессмысленно. Пепел имеет однородный черный цвет, и никаких следов чернил на нем не видно.

— Ну, это понятно.

— Также бессмысленно прибегать к рентгеновским лучам. Слишком тонок слой. Моя попытка закончилась полным провалом.

— И это понятно, — согласился я.

— И однако, Менар, чернила, которые пропитали эту бумагу, обязательно оставили свой след в пепле. Пепел исписанного листа не может быть равен по весу пеплу чистого. Чернила состоят из мельчайших частиц красителя, находящихся в воде во взвешенном состоянии. Вода, скажете вы, испарилась во время горения. Конечно, но что сталось с твердым остатком? Он тоже сгорел и обратился в золу. И зола чернил, мой друг, там, в смеси с пеплом бумаги. И сколь бы мало ее не было, она материальна — имеет массу, вес. И вот наука предоставляет нам чудесный иструмент, который позволяет улавливать малейшую разницу! Масса страницы, на которой было написано стихотворение, не будет равна массе чистой страницы, сожженной в тех же условиях. При тщательном взвешивании я найду разницу, которая будет соответствовать массе пепла использованных чернил. Пока мы не можем оценить качество произведения, но можем определить его «количество».

— Согласен, однако у меня есть некоторые возражения. Прежде всего я не вижу, куда это приведет. А как вы узнаете вес чистого листа?

— Сперва я отвечу на последний вопрос. Он не прост и доказывает, что вы следите за ходом моих рассуждений.

Вначале я хотел использовать контрольный чистый лист того же формата, но затем придумал куда более точный и более тонкий метод. Его-то я и использую. Я возьму часть того же листка А. Мне нужен не целый лист, а крохотный кусочек точно измеренной площади. Понимаете? Исписанная страница всегда имеет поле слева, сверху и снизу. И если я отделю крохотный кусочек в уголке, то буду уверен, что на нем нет никаких следов чернил. Я исследую этот фрагмент под микроскопом и определю его площадь — мои оптические инструменты позволяют выполнить эту операцию с высочайшей точностью. После его взвешивания сущий пустяк — узнать массу листка А без чернил. Затем я тщательно взвешу весь листок А, не забыв о ранее отделенном фрагменте. Простое вычитание укажет мне искомую разницу.

А что это даст нам? Вот старая рукопись Валетта, переданная мне его секретаршей. Мы выберем одну страницу. Пересчитаем количество букв, потом сожжем ее в тех же условиях, в которых сгорел листок А. И таким же образом определим массу пепла чернил, но на этот раз зная исходное количество букв. Из этого мы выведем, что определенная масса соответствует определенному количеству букв. После сравнения получим неоценимую информацию — примерное количество букв в нашем стихотворении.

Затем?… Прочие объяснения я дам после завершения первого этапа. За дело.

Так началась работа моего приятеля Бурдона. Он окружал каждый свой шаг предосторожностями, которые слишком скучно описывать в подробностях. Листок в течение всего срока измерения должен был находиться в условиях с неизменной температурой и постоянной влажностью. На мою долю выпало следить за контрольными приборами и регулировать подогрев и влажность, поддерживая заданные параметры. Моя роль этим и ограничивалась, ибо я слишком нервничал и резким движением мог лишь все испортить.

Я наблюдал за Бурдоном двое суток, пока он проводил первые измерения. Прикрыв нижнюю часть лица марлевой салфеткой, чтобы не дышать на пепел, и вооружившись миниатюрным скальпелем, он отделил крохотный фрагмент от уголка сгоревшего листа. Бурдон напоминал хирурга, выполняющего тончайшую операцию. Он бился над листком А весь день и большую часть ночи. Наконец, на заре, уложив остатки на стол и накрыв их колпаком, на что ушел целый час, он наскоро проделал расчеты и торжественно объявил:

— Я был прав, Менар. Надеюсь, вы в этом не сомневались. Разница действительно существует. Так вот: масса пепла от чернил составляет 453 микрограмма.

Только теперь он разрешил мне перекусить и дал час на сон. Бурдон разбудил меня, приступив к опыту над рукописной страницей Валетта; он сжег ее, предварительно пересчитав количество букв и проделав ту же серию тончайших операций. Меня раздражала медлительность, с которой он работал, но я призывал себя к терпению, ибо хотел знать, как будет осуществляться его фантастический замысел.

На следующий день он торжественно объявил:

— 453 микрограмма соответствуют примерно пятистам буквам — пятистам буквам его великолепного каллиграфического почерка. Такова приблизительная длина нашего стихотворения. Повторяю — приблизительно, поскольку, как вы понимаете, в измерение могли вкрасться кое-какие погрешности. Я провел предварительный, довольно грубый опыт. Однако он был полезен, ибо позволил быстро получить общее представление о произведении. Запомним цифру в пятьсот букв в качестве первого приближения.

Я воспользовался перерывом, чтобы хорошенько поесть. И почувствовал прилив новых сил, которые изрядно истощились за время утомительного бдения.

Вялость мысли сняло как рукой.

— А если на листке А сидит большая клякса? — заметил я.

— Я не подумал об этом, — пробормотал сбитый с толку Бурдон. — Браво, Менар. От души поздравляю вас. Клякса действительно может быть причиной ошибки, но не бойтесь, мы преодолеем и эту трудность… Правда, посадив кляксу, Валетт воспользовался бы промокашкой.

— Верно, — согласился я, — наше стихотворение состоит из пятисот букв или около того. Восхищен результатом, а что дальше?

— Дальше? Теперь начнется проникновение в глубины формы. Слушайте.

Он уселся перед едой, которую я приготовил, и заговорил.

— Расставаться с нашими микрохимическими весами рано. Это маленькое чудо откроет нам множество тайн. Результат предварительного исследования, надеюсь, убедил вас, что лист бумаги, пропитанный чернилами и затем сгоревший, кое-что весит, и это коечто больше, чем масса чистого листа бумаги, сгоревшего в тех же условиях. Я настаиваю на этом не очень точном термине кое-что, поскольку он символизирует особую элегантность моего метода. Понимание к вам придет позже, но уже сейчас сообщу, что точная величина этого кое-что — не самое главное в предпринятом нами воскрешении. Мне достаточно отметить его существование. Точное определение массы мне кажется второстепенным с момента, когда я определил, что чернила действительно были. Тысяча тонн едва ли даст более значимый результат, чем десятая доля микрограмма. Неужели вы не видите элемента возвышенного в сей простоте?

— Хотелось бы увидеть, дорогой Бурдон, но я не очень понимаю ваш слишком абстрактный язык…

— Следите внимательно за ходом моих рассуждений. Нам известна масса чистого листа бумаги, и мы можем рассчитать массу любого известного участка листа. Сделаем следующее. Начиная с верхнего края, разрежем лист А на очень узкие горизонтальные полосы слева направо. Затем тщательно взвесим каждую полоску после замера ее площади. Наверно, несмотря на все предосторожности, пепел кое-где осыпется и края полосок окажутся зубчатыми. Однако терпеливое исследование под микроскопом каждого излома позволит нарисовать его точный контур. Даже самая малая песчинка не избежит бдительного ока нашего увеличительного инструмента; мы подберем ее, определим, откуда она выпала, отдельно замерим ее площадь и взвесим вместе с полоской, из которой она выпала. Короче говоря, мы точно оценим общую площадь каждой полоски. Взвешивание даст нам основную опорную величину — написано ли кое-что на этом фрагменте или нет. Понимаете? Скорее всего масса полосок, близких к краям листа, будет соответствовать массе полосок чистой бумаги. И напротив, весы покажут наличие дополнительной массы, когда мы попадем на текстовую часть. Таким методом мы безошибочно определим «положение» строк и сможем изобразить их на схеме. Естественно, каждую вырезанную полоску мы тщательно сохраним. Видите этот стеклянный ящик, специально изготовленный по моему заказу? Не дай бог нарушить исходный порядок, ибо нам еще понадобятся все куски. Этот герметичный ящик, куда не попадет ни пылинки, имеет основные ячейки для горизонтальных полосок и крохотные пронумерованные ячеечки для случайно отделившихся фрагментов. Таким образом мы сможем в любое мгновение установить точное положение каждого элемента листка. А нам частенько придется возвращаться назад. Будем действовать на ощупь, пока не достигнем конца строки. А затем точно определим ее границу, разъединяя полоску по длине на все более и более узкие секции. После разделения мы взвесим каждую строку отдельно и узнаем приблизительное количество букв в каждой строке. Эта работа займет несколько недель, быть может, месяцев, но после ее завершения у нас сложится ясное представление о стихотворении. Как вы считаете?

— Признаю, это хитроумно, но не вижу, как проклюнется произведение сквозь полученную вами скорлупу.

— Вечное нетерпение! Мы сможем возродить произведение, только если не будем торопиться, дав таинственному стихотворению время медленно, почти естественно, вылупиться из этой материальной оболочки. Я говорил и повторяю, что будем работать как литературные эксперты, которые презирают и отрицают вдохновение. Они выстраивают свои произведения, основываясь на «форме», на языковых элементах, на словах, на буквах…

В нашей работе мы поднимаемся на ступеньку выше. Будем исходить из массы этих букв, точнее из массы их золы, из «положения» букв в двухмерном пространстве — на листке бумаги. Мы воспользуемся одновременно и более чистым, и более ощутимым источником поэтического сочинения. И вы увидите, как постепенно сюжет, «дух» стихотворения восстанет из праха. Предсказываю: сей момент наступит.

Собственные занятия не позволяли мне посвятить этим исследованиям долгие недели, и я временно прервал сотрудничество, пообещав Бурдону интересоваться ходом дел. В течение двух месяцев я несколько раз посетил «лабораторию» и каждый раз заставал его за «анатомированием» пепла. Однако вытянуть из Бурдона хоть слово не удавалось. Наконец он призвал меня. Лицо его выражало удовлетворение.

— Все идет как по маслу, — сообщил он. — Хотите послушать, как развиваются события? Кстати, это полезно и для меня. Заодно проверю свои расчеты.

— Я давно жду этого.

— Итак, я начал резать листок на горизонтальные полоски шириной три миллиметра каждая. В первых образцах, как я и предполагал, взвешивание дало нулевой результат. То есть шла чистая бумага. Сверху листок А свободен от записей примерно на двадцать один миллиметр.

Взвешивание следующей полоски указало присутствие. Я уточнил размеры аномалии и выяснил, что увеличение массы прослеживается примерно на высоте в одиннадцать миллиметров и значительно меняется в этом интервале. Я решил, что добрался до заглавия, но потом по этому поводу у меня возникли сомнения, почему — объясню позже.

Вначале мне хотелось уточнить расположение стихотворных строк. Я не стал выяснять детали, а продолжил исследование, поместив первые образцы в пронумерованные ячейки…

Итак, я прошел тридцать два миллиметра от верхнего края и спустился ниже. Наткнулся на пустой интервал, затем на зону в девять миллиметров со следами чернил. Теперь появилась уверенность, что здесь разместилось заглавие. Затем «пустоты» и «заполненности» стали следовать с абсолютной периодичностью. На этой табличке я воспроизвел общее расположение строк:



Рассматривайте это как скелет. Здесь отмечены только оси строк, хотя на самом деле они занимают определенные зоны. Крестиком я отметил массу, которую вначале принял соответствующей заглавию. Мы еще вернемся к этому моменту. Первая ось, теперь я уверен в этом, действительно является заглавием. Сам текст состоит из четырнадцати строк… четырнадцати стихотворных строк, поскольку речь идет о поэзии, сгруппированных в строфы из четырех и трех строк. Вам ни о чем не говорит столь своеобразная разбивка?

Хоть я и не очень разбираюсь в поэзии, истина бросилась мне в глаза.



— Сонет, это — сонет! — ошеломленно пробормотал я.

— Превосходно, — обрадовался Бурдон, — сонет. Я указал на схеме приблизительное количество букв в каждой строке, исходя из их массы. Мы воспользуемся ими лишь для проверки. Сложив их, мы получим сумму в 466 букв. Предварительное взвешивание дало мне 500. Разница, как видите, невелика, а это доказывает, что наше первое приближение довольно точно.

Итак, речь идет о сонете, поэтическом произведении, построенном по строжайшим правилам, которые такой писатель-классик, как Валетт, питавший почтение к традициям, непременно должен был соблюсти. Как вы знаете, в сонете в первом катрене утверждается основная тема сюжета, во втором она получает развитие. В первом терцете намечается разрядка, быстро завершающаяся во втором, с наиболее сильным выражением в последней строке, называемой сонетным замком. Короче говоря, это — своего рода театральная пьеска, что окажет нам неоценимую помощь в работе. Взяв за основу среднее количество букв в строке, представляется вероятным, что сонет написан александрийским стихом. Вот практически все, что можно сказать после первого «анатомирования».

— А дальше? Как быть с текстом, Бурдон?

— Дальше? Разве вы не видите, что следует делать дальше? Вам не ясен дальнейший путь? Ну, тогда слушайте.

— Следующий этап обоснован логически, и я уже приступил к нему. Мы начнем исследовать имеющееся плоское пространство, из которого родится мысль, а после исследования сверху вниз перейдем к исследованию слева направо и углубимся в детали.

Я сгруппировал комплекс горизонтальных полос, соответствующих каждой строке. В них мы будет вырезать с одного края до другого крохотные последовательные фрагменты и взвешивать их с величайшими предосторожностями. Стоит ли продолжать работу? Общая методика позволяет нам, вы знаете это, выявить различие между пробелом и кое-чем. Пробел позволит сверкнуть истине. Мы найдем положение пробелов, а те укажут границы слов. Наша работа во многом облегчается тем, что мы имеем дело с удивительно ровным почерком.

Обратите внимание, в этой старой рукописи слова отделены друг от друга весьма значительными интервалами. Взвешивание нам здесь не может помочь — масса невелика из-за малого количества букв в словах, но их места, их «размеры» определятся с большой точностью, если мы будем работать с достаточно мелкими фрагментами, тогда количество букв в каждом таком фрагменте выявится достаточно точно.

Вы спрашиваете, что будет затем?

Как только завершится эта небольшая, но кропотливая работа, мы уже можем ожидать появления «букв», и будьте уверены, «душа» возвратится в тело… Но для выполнения столь деликатной работы мне необходима спокойная обстановка. Сейчас вы мне ничем помочь не можете. Назначаю вам свидание через полгода. Такой срок мне понадобится, чтобы с успехом провести все исследования.

Через полгода Бурдон с лихорадочным блеском в глазах положил передо мной следующую схему.

+.-..7

— Мы движемся вперед, дружище, — сказал он. — Призрак постепенно обретает плоть, с каждым новым шагом из тумана появляются новые элементы. Смотрите, здесь показано положение слов, как я вам и предсказывал. Сгруппированные черточки и точки соответствуют одному слову и указывают его точные размеры. Попутно мне удалось добыть и некоторые другие, весьма ценные сведения. Знаки пунктуации, Менар! Точки проявились как исключительно малая масса, затерянная в безднах пустого пространства; все более и более тонкий анализ позволил мне отличить их от запятых, стоящих в основном в середине и в конце строк. Строфы заканчиваются следующим образом: первый катрен — многоточием, второй катрен и второй терцет восклицательными знаками, а первый терцет — точкой. Я с полной уверенностью идентифицировал три двоеточия в четвертых строках катренов и в конце первой строки второго терцета, два вопросительных знака в середине четвертых строк катренов, причем после первого вопросительного знака идет многоточие. Нетрудно было установить и два тире, расположенные вдоль оси строк, хотя я их условно поместил ниже строки, чтобы отличить от букв.

— Но буквы?! — вскричал я. — Сами слова?! А мысль?! Пока я вижу только бессмысленные точки и тире.

— Не спешите, — успокоил меня Бурдон. — Эта схема завершает определенный этап. Я составил ее несколько недель назад, но с тех пор уже значительно продвинулся и буду иметь удовольствие разъяснить вам все в подробностях… Но позвольте сначала остановиться на элементе, расположенном над заглавием, который я вначале спутал с ним. Я отметил его положение крестиком. Это не похоже на слово. Общая ширина этого элемента не превышает десяти миллиметров, а высота примерно равна двенадцати миллиметрам. Несмотря на это, масса чернил в этом месте относительно велика. Она соответствует примерно тридцати буквам, что практически невозможно на столь малой площади. Здесь я отметил ненормальную плотность чернил. Быть может, это клякса, как вы заметили вначале. Думаю, этот вопрос мы разрешим позже. Пока я не хочу его касаться и в своих последующих рассуждениях принимать в расчет не буду.

Я слушал его рассеянно.

— Вы сказали, что уже перешагнули этот этап?

— Судите сами.

— Когда я установил общие границы слов, мне стал ясен следующий шаг. Любопытно, что на путь истинный меня наставили как раз «особые трудности», встреченные на предыдущем этапе. Я говорю о том уже далеком времени, когда я взвешивал горизонтальные полоски, определяя положение строк.

Трудности станут вам понятны, если вы изучите любую рукописную страницу. Некоторые буквы, как, например, а, г, е, и, к и так далее, образуют «главную часть» строки, тогда как буквы б, б, 9, 3, Ч «выступают» за ее пределы. Вы следите за моими рассуждениями? Они выступают из средней зоны вверх или вниз. В почерке Валетта они выступают даже больше, чем обычно. Это обстоятельство мешало мне, когда я пытался определить междустрочный интервал, но в то же время подсказало — вы непременно оцените мои ухищрения! — как выкрутиться из такой ситуации. Я бы назвал эти «выступающие», а также некоторые другие буквы, о которых скажу ниже, сияющими солнцами, освещающими путь к истине.

Хотя высокопарная речь Бурдона и раздражала меня, но этот незаурядный человека пробуждал во мне интерес. Я был захвачен и слушал его пространное изложение со все возраставшим волнением.

— Когда я взвешивал горизонтальные полоски, то заметил, что резкий переход от кое-чего к ничему никогда не встречается или, если вы предпочитаете не столь образный язык, нет перехода от нормальной плотности письма к нулевой. Пустоты между двумя строками достигались постепенно, и высота их сводилась к одному-двум миллиметрам. Вы понимаете причину этого? Дело в том, что нижние и верхние оконечности выступающих букв были длиннее именно у Валетта. Кроме того, существуют и краткое, а также черточки под одной и над другой буквами. Но об этом чуть позже. Я преодолел эту трудность, ибо границы «главной части» строки легко определялись из-за резкого уменьшения веса чернил вне ее.

Вы поняли, в чем состоит суть придуманного мною способа? Я снова взялся за воссозданные горизонтальные полоски. Зона «главной части» была хорошо известна. Пришлось поработать со скальпелем и весами по обе стороны этой зоны. Я вырезал крохотные сегменты там, где находились необычные буквы, — напомню: благодаря принятой классификации я могу по желанию восстанавливать загадочную мозаику — и взвесил их. Если мне встречался чистый участок, я немедленно переходил к следующему сегменту. При появлении доли микрограмма чернил на нем я разбивал его на все более и более мелкие фрагменты, чтобы с точностью до долей миллиметра установить положение «выступающей» буквы, найденной столь необычным манером. Так я уточнил положение букв вдоль каждой строки. Вам бы следовало оценить, как новый, чисто формальный элемент послужил могучим инструментом для воскрешения произведения. Правда, я пока не могу с точностью указать выступающую букву — я лишь знаю, что она есть и в каком конкретном месте. Кроме того, выступают прописные буквы, но их всего семь во всем сонете: в заглавии, в начале строф и после двух знаков вопроса. Но пока забудем о них, а необычные буквы сгруппируем в два ряда в зависимости от того, куда они выступают, вверх или вниз:



Обратите внимание, среди них оказалась буква 3, которую Валетт писал довольна своеобразно. Мои весы недостаточно точны, чтобы выявить различия между б и б. Столь же трудно отличить одну от другой буквы 9, 3, У, имеющие петельку в нижней части, а также р и ф, у которых вниз уходит вертикальная линия, но взвешивание позволяет установить, к какой части таблицы, верхней или нижней, относится конкретная буква… Вообще особенности почерка Валетта дали много пищи уму и позволили мне однозначно определить несколько букв. Вам известно, что ряд букв шире остальных. Это — ж, м, т, ш, щ, ы, ю. Так вот, Валетт всегда подчеркивал ш и ставил черточку над т. Я с легкостью установил и щ. Это — широкая буква без черточки внизу, но с петелькой, сравнимой по весу с запятой. Кроме того, ни с чем не спутаешь и.

— Мой дорогой Менар, — сказал в заключение Бурдон, — мы извлекли из небольшой кучки пепла все, что могли, и подошли к новому этапу. Предстоящая работа будет проходить быстрее и интереснее. Позвольте подвести первый итог. Нам известны: размеры произведения — одна страница; его жанр — сонет; общая формальная структура — местоположение заглавия, строк и слов; следующие формальные детали: установлены буквы и, т, ш, щ; точное положение букв б или б; 9, Э или у; р или ф, а соответственно и возможность выбора той или иной буквы в зависимости от смысла; пунктуация.

Этого вполне достаточно, чтобы с триумфом завершить наш титанический труд. Завтра я покажу, как это делается, на сегодня я слишком устал. После столь скрупулезного взвешивания пылинок следует проветрить мозги. Дальше будем продвигаться с помощью иных наук и иных качеств.

— Какие науки, какие качества?! — воскликнул я, буквально сраженный его неистощимой выдумкой.

— Грамматика, мой друг, расчет вероятностей, искусство поэзии, философское восприятие и воображение.

Когда я появился поутру, буквально сгорая от любопытства, мой ученый друг уже сидел за столом.

— Не смог уснуть, — сказал он мне, — и работал часть ночи. Я уже близок к цели.

— Вы хотите сказать, что восстановили сонет?!

— Будете судить об этом сами. Вы сможете оценить мои успехи, лишь следуя за мной. Прежде всего вот таблица, которая резюмирует наши последние открытия.

Я принялся рассматривать нижеследующий документ.



Стремясь поскорее уловить смысл материализации, я буквально впился глазами в листок, но меня быстро постигло разочарование.

— Склоняюсь перед вашим гением, — сказал я, — который возрождает значки из праха, но проблема мне кажется еще далекой от решения.

— Я помогу вам. Сначала несколько замечаний общего порядка. Выстроившиеся в ряд точки и черточки означают буквы, узкие и широкие. Размеры слов позволили мне рассчитать количество составляющих их букв с удивительной степенью приближения. Почерк Валетта столь каллиграфичен, что я уверен в безошибочности своих выводов.

Символ Г представляет собой б или б; значок / — р или ф, а значок./ — д, з или у. Знаками вопроса я отметил прописные буквы. Весы указали мне на их присутствие, но не позволили определить. Заметьте, не каждая стихотворная строка Валетта начинается с прописной буквы, как обычно. Я проверил это. Стали на место однозначно установленные буквы.

Таковы наши границы, а вернее, наш скелет, который следует облечь плотью. В такой работе было бы вредным и скучным ставить себе ограничения. Мы уподобимся бабочке, порхающей с цветка на цветок согласно своим инстинктам и фантазии.

Итак, приступим. Мое внимание с самого начала было привлечено последним, словом второй строки первого терцета:



состоящее из шести букв. Четвертая — р или ф, а третья б или б. Но в нашем языке невозможны сочетания бф и бф. Значит, на месте четвертой буквы стоит р. Вторая буква обязательно у, поскольку слов с набором согласных дбр, убр, двр и зб/ просто-напросто не существует. Таким образом, можно утверждать, что наше слово начинается либо дубр, либо уубр, а полностью звучит дубрав или дубров. Беру на себя смелость поставить здесь дубрав, как более поэтическое. Кстати, это дает нам первую мужскую рифму терцетов, хотя я пока не могу указать, в каких строках она повторяется.

Возьмем другой пример. Первое слово второй строки в первом катрене: т/ — т и. Казалось бы, расшифровать такое длинное слово трудно, ан нет. Сочетание т, либо тф, либо тр. Первое встречается довольно редко: портфель, Матфей. Зато второе совершенно универсально. С высокой степенью вероятности допустим, что здесь стоит тр. За этим сочетанием может следовать только гласная. Следующая, пятая буква относится к широким: ж, м, ы, ю. Букву ы мы исключим сразу, поскольку она может стоять только после согласной. У нас остается выбор между ж, мню. Можно заняться дальнейшими выкладками и найти часть недостающих букв, но мы поступим по-другому. Мы возьмем словарь. Проверка требует немало времени, но позволяет отыскать всего два слова, укладывающихся в формальную схему: отражательной и стремительной. И снова великое искусство поэзии диктует свои требования. Мы останавливаемся на слове стремительной, поскольку первое слово принадлежит научному лексикону.

Я во всех подробностях разъяснил подход к определению этих двух слов, чтобы вы уяснили суть методики. Думаю, дальше вам не нужно объяснять каждую деталь. Наш основной инструмент на данном этапе — словарь. Наши вехи — формальные рамки, то есть количество букв в слове и присутствие или отсутствие некоторых характерных признаков, выявленных взвешиванием.

Неужели вы еще не ощущаете, как пробивается дух стихотворения сквозь грубую материальную форму, способствуя появлению буквы, как я и предсказывал? Сей набирающий силу по мере нашего продвижения вперед дух станет путеводной звездой. Слова дубрав и стремительной за секунду дали нам больше, чем неустанный труд за последние полгода. Они лучезарны. Они открывают перед нами бесконечные горизонты мысли поэта. Мы взбираемся на вершину, откуда можем бросить гордый взгляд назад и оценить пройденный путь. Не скрою, мой друг, что, когда эти слова стали ясными, меня охватило глубочайшее волнение. Наши усилия не были тщетными. Мы оперировали скальпелем, подобно хирургам. Взвешивали частички, как аптекари. Вооружили глаз оптикой. Мы медленно ползли среди остатков материи. Неужели я впрягся бы в эту подчас унизительную работу, не разгляди с самого начала ждущего нас венца со светоносными алмазами, в котором слова дубрав и стремительной, банальные по форме, но глубочайшие по содержанию, являются первыми драгоценными камнями, очищенными от породы.

Итак, продолжим. Но не стоит застревать на вершине возвышенного. Еще надо походить в сапогах старателя, отыскать еле заметную тропинку с помощью едва весомых атомов. Только такой ценой человеческая мысль обретает способность ясновидения. Чередуя абстрактные размышления с самыми тривиальными наблюдениями, мы выберемся из запутанного лабиринта, куда нас загнала мысль поэта. Так станут неразделимыми плоть и дух…

Что нам дает первое воскрешенное слово? Оно помогает выявить механические следствия его появления в конце стихотворной строки. Отныне мы уверены, что одной из рифм в терцетах будет окончание ав. По своей форме на него похожи все окончания: Г в терцетах. Не хочу, чтобы вы томились в неизвестности. Я — установил вышеуказанным способом и последнее слово этого терцета: дубов или уубоб, что дало мне вторую рифму в терцетах: об. Случайность ли это? Отнюдь. Заключение напрашивается само собой. Сонет построен по строжайшим правилам, ибо в терцетах мы сталкиваемся с двумя тройными рифмами: ав и об.

Вставим в нашу схему дубрав, стремительной и букву б в конце строк терцетов. Более того, как видите, я добавил несколько элементов, выявление которых потребовало определенных усилий и на которые я вам укажу без разъяснений. Все они нашли отражение в таблице. Можете ее проверить, но, даю слово, иные варианты невозможны. Кстати, попутно я установил первую рифму в катренах. Это опоясывающая рифма: бы, имеющая в конце первого катрена форму ви.



— Обратите внимание: сочетание щерит жернова дает право остановить наш выбор на слове зубов.

Пора оторвать глаза от текста и отбросить на время наскучивший словарь. Попробуем силы в абстрактных размышлениях и поищем смысловые связи между словами стремительной и дождь.

Посмотрите на первую половину второй строки первого катрена (место цезуры, интонационно-смысловой паузы, абсолютно ясно). Слово



состоит из двух слогов, ибо сонет написан, по моим предположениям, шестистопным ямбом. Следовательно, мы имеем дело с существительным, которое характеризуется прилагательным стремительной. Внимательное изучение формальных комбинаций, совместимых с синтаксисом, дает только один вариант: водой, тем более что через строку речь идет о дожде. Требуется минимум воображения, чтобы почти полностью восстановить стихотворную строку. Запишем:



Итак, поэт характеризовал воду прилагательным «стремительная» и глаголом «пролиться». Падение дождя подразумевает точку старта. Где же эта точка старта, как не в облаке или туче. К сожалению, по формальным признакам ни одно из них в наше прокрустово ложе не укладывается. Поэт делает обобщение и называет эту точку старта — небеса.

— Если он это сделал, — продолжил Бурдон с внезапным оживлением, — если он сделал это, то я могу утверждать, что, поместив это слово в конце стихотворной строки, он использовал окончание са в качестве рифмы. Вы улыбаетесь? Считаете мое утверждение безосновательным? Однако я готов поставить на кон все свое состояние, что писатель, сочиняющий сонет, где упоминается о небесах, использовал это слово для рифмы, если только он не неисправимый оригинал. Слог са обладает необходимой звучностью, которую поэт обязан применить, когда представляется возможность.

Снова интуиция, скажете вы. Подкрепим ее материальными доказательствами. Третья строка второго катрена выглядит следующим образом:



Образ смерти всегда ассоциируется с ее приходом — она крайне редко отступает — и с главным символом ее функции: косой. Следовательно, не будет преувеличением предположить, что эта строка выглядит так:



Порассуждаем дальше. У смерти осечек не бывает, ее коса разит наповал, она выкована из отличного металла и так наточена, что ее лезвие просто обязано сверкать. Я бы назвал смерть безразличной, но поэт мыслит иначе — его смерть свирепа, хотя он наделяет свирепостью — его право — ее рабочий инструмент.



Поэтому я утверждаю, что вторая рифма катренов са. Давайте поищем еще одно рифмующееся слово. Где оно? Думаю, ответ возникнет немедленно, если мысленно представить картину, открывающуюся нам. У нас есть дождь и вода. Пролившийся стремительный дождь оказался на земле и траве в виде дождевых капель. Синоним таких капель — роса, точно вписывающаяся в формальную схему:



Правила сложения сонета полностью соблюдены. Впишем рифму са и во вторую строку второго катрена.

Продолжим порхание среди цветов. Столь игривый способ позволяет быстрее проникнуть в дух сонета, который в свою очередь становится верным подспорьем для приведения в порядок материальной яви и мелких деталей, образующих вечный сплав мысли и формы.

Однако истинная мысль еще не ясна. Очевидно, Валетт сочинял сонет не ради того, чтобы сокрушаться по поводу судьбы дождя. Дождь — символ, подлежащий разъяснению в терцетах. Сосредоточим наше внимание на первом из них.

В третьей строке глаз останавливается на незамысловатом словечке /, которое в сочетании со смертью, уже упоминавшейся в сонете, и в обрамлении щерит /жернова/ зубов устанавливается однозначно — череп.

У нас собралась прелюбопытнейшая коллекция слов: смерть, череп, душа. С их помощью можно попытаться полностью или частично восстановить второй терцет. Валетт был человеком верующим и не сомневался, что душа после смерти ее владельца воссоединяется с богом или богами. Боги, как известно, обитают в горних сферах, и душе, чтобы добраться до них, следует стремиться вверх. Поэтому я считаю себя вправе вписать в готовую формальную схему:



Не требуется особого воображения, чтобы воссоздать строку полностью:



Сей заупокойный мотив позволяет заняться предпоследней строкой сонета. Последнее слово — гробов, а два предпоследних — под крышками. Истинность такого толкования подтверждается синтаксисом и каркасом слов. Заодно мы уточнили расположение рифм в терцетах:



Идем дальше. Что может лежать в гробу? Мертвое тело, труп. Но мы имеем дело с поэтическим произведением писателя-классика, у которого просто рука не поднимется писать столь низким «штилем». Менар, назовите мне антоним слова душа в данном контексте.

— Плоть!

— Совершенно справедливо. Что происходит с плотью в гробу? Она разлагается, становится прахом, возвращается в землю. Думаю, не ошибусь, если скажу, что поэт, прибегнув к высокому стилю, записал здесь: истлеет плоть. По правилам сложения сонета последние его строки самые сильные по мысли и образности, а потому следует предположить, что истлеет стоит в повелительном наклонении. Такая конструкция фразы и двоеточие перед ней требуют формообразующего пускай. И вот две полные строки перед нами:



Теперь перейдем к более методичной работе, идя от строфы к строфе. Коль поэт упоминает о плоти и душе, не может быть, чтобы он не вспомнил о едином целом, состоящем из этих двух компонентов, а именно: о человеке. Поищем подходящую группу значков. У нас таких групп f не одна, а целых три! В первой и четвертой строках катрена и в первой строке второго терцета. Если мы правы, то в первой строке этого катрена человек — подлежащее, за которым следует сказуемое — f т. Нетрудно догадаться, что Валетт написал человек живет. Если в первой строке человек живет, а в третьей умирает, вопрос где человек? в четвертой строке вполне закономерен. Итак мы получили:




Теперь перейдем ко второму терцету. В первой строке содержится утверждение: человек в й и ш прав. По конструкции фразы предпоследним словом должно быть существительное в предложном падеже из-за наличия предлога в. Неисповедимы пути автора! Как ни парадоксально, приходится допустить, что человек прав в ошибке! Тогда /й — будет притяжательным местоимением своей. Мы почти полностью восстановили текст последнего терцета:



Размер сонета — шестистопный ямб — подсказывает нам, что три первых слова должны составить три слога. Первое — А или И — на выбор. Третье, безусловно, усилительная частица же. Не требуется быть семи пядей во лбу, чтобы заполнить пустоты.

Запишем все, что нам известно:



— Вы не устали? Нет? Тогда посмотрим, что нам дает пунктуация. Она — важнейшая часть композиции и в построенном по строгим законам сонете позволяет выявить несколько важных элементов. Посмотрите на третьи строки обоих катренов. Они начинаются с группы, перед которой стоит запятая. В обоих случаях мы имеем дело со сложносочиненным предложением, где первая часть противопоставляется второй. В таком варианте мы можем без особых сомнений поставить союз но.

Теперь обратите внимание на две группы значков… — .: в четвертых строках катренов. Неужели будет излишне смелым предположить, что последующие двоеточие и вопрос означают некое доверительное обращение к собеседнику? Какое бы слово вы поставили на месте Валетта?

— Минуточку… Ну, конечно, скажи.

— Замечательно. Вы начинаете мыслить, как мой покойный друг. Вспомните, что я говорил вам о сонете, и вы, Менар, поймете, что такое обращение открывает перед нами новые возможности. О чем говорится в последнем терцете? Об эфемерности существования! Все исчезает, материальных следов почти не остается. Но не исчезает бессмертная, по мнению Валетта, душа. Эта мысль позволяет нам без особых трудностей восстановить первый катрен. На вопрос теперь скажи: где дождь? ответ напрашивается сам собой: Ищи его, лови… Дождь прошел, следы его исчезли. Почему? Вода испарилась — высохла роса. Предоставляю вам возможность восстановить первую половину третьей строки.

— Позвольте подумать… Если следовать вашим рассуждениям, Валетт должен был вспомнить о смертельной опасности для росы, иначе говоря, о солнце!

— Менар, вы делаете несомненные успехи. Валетт действительно написал солнышко взошло — хотя он неправ, если подойти к этому явлению со всей строгостью, — а после запятой поставил соединительный союз и. У нас осталась первая строка катрена. Предлагаю пофантазировать. Сравнительный союз будто нередко употребляется в сочетании с союзом как для выражения условно-предположительного сравнения. Коль в катрене речь идет о дожде, мы будем правы, что Валетт сравнивает какое-то явление, связанное с дождем, с чем-то еще. Чем сопровождается дождь?

— Радугой!..

— Верно. Но для радуги нет подходящей формальной схемы. Зато есть нужные значки для грома. Правда, не говорится о грозе, но все же поэт подводит нас к мысли о внезапности сочетанием стремительной водой. Усилить это ощущение внезапности можно соответствующим глаголом: грянул гром. Теперь следует подыскать сравнение. С чем бы вы сравнили раскаты грома?

— С артиллерийским залпом, со взрывом, с грохотом обвала…

— Вы невнимательны, Менар, и забываете о формальной схеме. У нас слово из четырех букв, заканчивающееся на вы.

— Львы!

— Наконец-то. Сравнение с ревущими львами вполне закономерно, и получается, что мы воссоздали весь первый катрен, кроме первого слова. Поскольку Валетт описывает какую-то последовательность событий, этот катрен, как, впрочем, и второй, начинается с Вот.



— По правде говоря, загадка слишком легка, и я поддерживаю в себе интерес к ней, только варьируя методы и добиваясь изящества мысли.

Займемся первым терцетом. Сейчас нам придется довольствоваться лишь догадками. Будем плясать от ключевого слова морщины. Оно позволит нам размотать весь клубок. Главным героем нашего сонета все же является человек, и морщины характеризуют именно его. Где мы можем видеть их? На лице, щеках, шее, лбу… Из двух трехбуквенных слов нашим условиям удовлетворяет только лоб. Судя по сочетанию «лоб — морщины», лоб стоит в винительном падеже и требует предлога на. Между ними находится определение, оканчивающееся на и. Скорее всего это прилагательное из ряда: высокий, гладкий, низкий, выпуклый и так далее… По формальным признакам нас устраивает только низкий. Общая конструкция предложения и окончание ав в последнем слове строки заставляют с высокой степенью вероятности предположить, что мы имеем дело с деепричастным оборотом и деепричастием глагола «собрать»:



После деепричастного оборота мы вправе ожидать появления подлежащего — таковы жесткие законы грамматики. Им может быть первое ш или второе /J слово второй строки. Могу дать голову на отсечение, что первое является притяжательным местоимением наш, а второе — искомым подлежащим-существительным. Речь, несомненно, идет о человеке, но в иной обобщенной ипостаси, как того требует сонет. Определение наш резко сужает поле поисков — предок, современник, потомок.

— Предоставляю вам, Менар, подобрать нужное слово.

— Предок, наш предок. Я восхищен вашей проницательностью, Бурдон. Я даже предположить не мог…

— Пустяки, — усмехнулся мой приятель. — Однако продолжим. Расшифровка остальных слов этой строки теперь во многом облегчена. Прежде всего я выделил группу значков — J, почти идентичную той, что мы расшифровали ранее как живет. Снова прибегнув к словарю, я нашел глагол «жевать» и поставил его в прошедшем времени: жевал. Итак: наш предок τ жевал •J ••••••— дубрав. Вряд ли он залез на макушку, чтобы жевать. Скорее всего он стоял на земле под…… - дубрав. Судя по конструкции сочетания, нам нужно существительное из трех слогов в творительном падеже с окончанием на м или ю. Думать не надо, у нас есть подходящее звучное слово — пологом. И снова шестистопный ямб требует от нас определенных жертв — я имею в виду нашего предка, которого Валетт заставил жевать лист, словно у него не было иной пищи.

Начало предложения — в прошедшем времени, а конец — в настоящем. Одно противопоставляется другому: когда-то и теперь. Я бы написал: а ныне. Запишем почти полный терцет:



Полагаю, мы наконец собрали все необходимые данные для разгадки заглавия, но оговорюсь: то, что я скажу ниже, — мои домыслы. Это слово ни разу не встречается в тексте, но намеки на него содержатся в терцете. Человек, наш предок, от которого остался лишь ухмыляющийся череп. Наших общих предков можно пересчитать по пальцам: неандерталец, кроманьонец, питекантроп, синантроп — вот, пожалуй, — и все. Выбор невелик. Нас устраивает только Питекантроп. Почему Валетт выбрал столь необычное заглавие для своего сонета, остается лишь гадать. Может быть, его всегдашнее увлечение историей. Он мне как-то говорил, как был потрясен тем, что ученые по нескольким костям и черепу, обнаруженным на Яве, воссоздали нашего отдаленного Предка с признаками человека и обезьяны… Завесу над этой тайной нам не приподнять, Валетт унес ее в могилу. Кстати, вы не обратили внимание, сколь сходна наша работа с работой тех ученых — и они, и мы восстанавливаем из праха нечто целое. Однако время идет, и мой рассказ, похоже, вас утомил. Да и мне следует поразмыслить над одним неясным для меня моментом. Возобновим работу завтра. Может, у вас есть вопросы?

— Я в полном восхищении, Бурдон. И думаю о «Золотом жуке» вашего любимого автора.

— Согласен, что-то общее тут есть. Но не забывайте о невероятной простоте исходных данных у По. Впрочем, и методы у меня иные. Героя того рассказа основная трудность поджидала в начале пути. Но, определив первую букву, он тут же расставил ее по всему тексту. У нас иначе: мы начали с самых легких пассажей. А более сложные моменты, требующие умственных усилий, еще впереди. Хотя их осталось совсем мало. До завтра.

На следующий день меня встретил взъерошенный Бурдон; лицо его сияло.

— Вы раскрыли последнюю тайну? — спросил я.

— Полностью, Менар, и исключительно горд этим… Простая деталь; позже я все объясню. Сначала закончим с сонетом.

— Вы хотите сказать, что последняя тайна не относится к сонету?

— И да и нет. Косвенно. Но позвольте продолжить. Нам осталось расшифровать только одну строку второго катрена и еще три слова.

Конструкция фразы привела меня к мысли, что вторая строка начинается с глагола в третьем лице единственного числа настоящего времени по аналогии с глаголом живет. Значит: — тает. Вряд ли вы отыщете глагол, начинающийся с ю, который позволит вам заполнить все пробелы. Он начинается с м, и думаю, вы согласитесь, если я напишу мечтает. Это сразу возвращает нас к вопросу где — ты? Есть мечтающий человек, умирающий в следующей строке. Вопрос приобретает законченную форму: где человек и где мечты? Мечтать можно о ком-то или о чем-то, но предлога о здесь нет, а потому логично предположить, что мы имеем дело с конструкцией мечтает плюс инфинитив. Такая конструкция существует: мечтает У Jiu т где третье слово — глагол слушать! Попробуйте опровергнуть меня. Вам это не удастся! Остался сущий пустяк. Конечно, есть любители слушать тишину, особенно в наш век, но в большинстве случаев слушают то, что звучит, а здесь безусловно звучат голоса.

Поскольку в сонете упоминается о дубраве, без особых раздумий следует поставить птичьи голоса. Катрен звучит так:



Неразгаданными в нашем сонете остались три формы:



и их мне с помощью логики заполнить не удалось. Поэтому я сам вставил недостающие слова. Надеюсь, я не ошибся. Это — беспечнее, вечно робкие.

Вот он, этот сонет, — сказал в заключение мой приятель Бурдон, любитель загадок, протягивая мне листок.[7]



— Не нам судить о достоинствах этого поэтического произведения. Уверен, специалист обнаружит в нем массу слабых сторон. В этом поиске нас интересовала только истина, и я рад этой небольшой работе.

— Не устаю восхищаться вашей проницательностью, — сказал я. — Буквально потрясен процессом этого воскрешения… Но вы говорили, что одна маленькая деталь потребовала от вас целой ночи работы? Тайна, имеющая косвенное отношение к тексту? Я помню о ваших словах.

— У вас хорошая память. Вот мой последний секрет. Вы помните тот странный элемент, который заинтриговал нас в начале поисков? Странный вес, отмеченный над заглавием по вертикальной оси листка? Под влиянием одного из ваших замечаний я вначале подозревал, что здесь клякса. Но отсутствие порядка раздражает ум человека, постигшего методику автора. И кроме того, клякса как раз над заглавием — слишком странное совпадение!

Эта аномалия не давала мне покоя. Любитель загадок не может быть удовлетворен, пока есть хоть малейшее сомнение. Я с невероятной тщательностью провел ряд частичных взвешиваний, но не смог прийти к окончательному заключению. Я определил внутри этого пятна симметричное чередование пустот и чернил. Ось симметрии проходила по вертикальной оси. И вдруг меня осенило!..

В этот момент, Менар, мне удалось вознестись над грубой материальностью следов в сферы абстрактного мышления; я прорвал черную поверхность символа и вырвался в сияющую безбрежность, в которой отразилась исчезнувшая душа поэта…

Как странно, Менар, что наш поиск своим духом и своей методикой определил двойственность, заложенную Валеттом в стихотворение. Чудесная и волнующая гармония искусства, которая позволила нам воссоздать его. Разве вы не волновались в процессе работы, чувствуя, как постепенно сгущается нечто внешнее, окружающее этот пепел, тонкая суть, разлитая в эфире? Для полного воскрешения, Менар, нужно было только воображение. И я проник в последнюю тайну…

Это — череп, мой друг! Классический рисунок черепа с громадными пустыми глазницами, который поэт предпослал своему произведению. Тут проявился присущий Валетту черный юмор. Быть может, он хотел посмеяться над нами…

Перевод: А. Григорьев

Чудо

Les miracles, 1957.

Аббат Монтуар был ревностным священником, ученым теологом и проповедником, красноречие которого, принимая богатые и разнообразные формы, трогало сердца простых людей и вызывало на глубокие размышления просвещенные умы.

Он много времени посвятил изучению естественных и философских наук. Он интересовался всевозможными исследованиями и знал все последние достижения человеческого разума. Он извлекал из них неожиданные и поразительные доводы, верность и оригинальность которых привлекали внимание избранного круга ученых. Некоторые неверующие знаменитости были даже пленены логикой его мысли и регулярно посещали проповеди. Тонкость его рассуждений не вредила ему в глазах простых людей, так как он умел изложить учение в форме, доступной их пониманию: когда его критический ум анализировал наиболее сложные современные теории, доказывая, что все они ведут к укреплению истинной религии, он обращался к верующей массе; он вызывал в памяти этих людей простые, иногда наивные образы и передавал им пламя своей веры словом доходчивым и волнующим.

Он пользовался всеобщим уважением, и церковные власти видели в нем будущее светило. Несмотря на проявляемую к нему благосклонность, он всегда держался просто, вел скромное существование, и, пока его не призвали на пост, более соответствующий его заслугам, он совершал богослужения в маленькой церкви, где его проповеди привлекали многочисленных слушателей.

В этот день аббат поднялся на кафедру, моля господа даровать ему красноречие, которое трогает души. Появившись на помосте, он несколько мгновений собирался с мыслями, затем осенил себя крестом и начал проповедь.

— Братья мои, — сказал он, — сегодня я хочу рассказать вам о чуде, этом удивительном и необычайном проявлении бесконечного могущества господа, который удостаивает иногда открыть перед нашим грубым сознанием свое присутствие в материальном мире.

Я покажу вам в связи с этим ложность взгляда, распространенного в прошлом веке и пропагандируемого некоторыми еще сегодня, хотя он был отвергнут всеми истинными учеными: я хочу рассказать о так называемом конфликте между религией и наукой, между верой и разумом. Никогда еще не было более глубокого заблуждения, чем это противопоставление одного другому.

Мы, верующие, чувствуем реальность и даже необходимость чуда. Я говорю «реальность», так как было бы нелепо ставить под сомнение бесчисленные свидетельства о чудесах, исходящие из различнейших источников, — как самые ученые толкования, так и самые наивные заявления. Я осмеливаюсь добавить «необходимость», так как мы не можем представить себе, чтобы бог в своем милосердии не являл бы нам иногда 8нак, доступный нашему пониманию, преодолевая этим пропасть, разделяющую его совершенство от нашей недостойности.

Но я хочу, братья мои, обратиться сегодня к тем, кто не вполне постиг божью благодать и чей разум требует доводов. Ну что ж! Даже наиболее требовательным из них наука, истинная наука, никогда не находящаяся в противоречии с религией, дает сегодня исключительные основания верить в чудо и бросает ослепительный свет на его глубокий смысл.

Он сделал паузу, опустив взгляд на ближайшие к кафедре ряды. Он увидел там доктора Фэвра, видного ученого, одного из своих товарищей по коллежу. Аббат Монтуар сохранил с ним дружеские отношения, несмотря на то, что доктор был неверующим и не скрывал этого. Они часто вели долгие споры, после которых доктор, уважавший всякие убеждения, отдавал должное мудрости и проницательности священника, не расставаясь, однако, со своим скептицизмом.

Доктор Фэвр пришел, как он это иногда делал, послушать своего друга. Он внимательно слушал. Их взгляды встретились, и аббат Монтуар продолжал, возвысив голос:

— Великие естественные законы! Братья мои, мы знали эпоху, когда люди в своей гордыне думали, что они абсолютно и окончательно возвели в закон некоторые явления, которые поражают наше несовершенное сознание, и хотели видеть в этих механических правилах крайнее выражение всякой реальности. Послушайте, что в прошлом веке сказал Лаплас: «Разум, который в какой-то определенный момент познал бы все силы, движущие природой, и взаимоположение существ, составляющих ее, — если бы даже он был достаточно широк, чтобы подвергнуть эти данные анализу, — охватил бы в единой формуле закон развития как самых крупных тел вселенной, гак и мельчайших атомов; ничто не осталось бы неясным для него, и Будущее предстало бы, как и Прошедшее, перед его взором».

Вольнодумцы отказывались тогда признать возможность хоть одного исключения из того строгого порядка, который они начинали познавать. Они упивались их новым открытием: «природу» и эти законы, которые должны были бы раскрыть им божественное величие, они считали подвластными самим себе. Тот, кто еще признавал бога, оскорблял его, ограничивая его могущество.

Братья мои, надо было вернуться к смирению, как более соответствующему нашему положению. Наука наиболее материалистическая, та, что обращается все время к фактам и опыту, вынуждена признать сегодня свое бессилие: она не может все понять и все объяснить. Я хочу вам прочесть сейчас отрывок из книги, написанной одним из наших великих физиков: «Рамки, столь жесткие, столь прочные на вид, которые держали науку в течение пятидесяти лет, оказались слишком узкими, чтобы охватить все явления… нужно отказаться, и возможно навсегда, от выдумывания скрытых пружин, которые якобы управляют вселенной… Эти воображаемые механизмы, в сущности несколько ребяческие, все разбиты…»

Вы видите, мы очень далеки от детерминизма Лапласа! Но вернемся к чуду, коим мы занимаемся сегодня. Современная наука была вынуждена признать возможность исключений из законов, считавшихся незыблемыми. Тот, кто глубоко проник в сущность бытия, больше не осмеливается утверждать, что такая-то причина при таких-то обстоятельствах непременно произведет определенный эффект. Они говорят теперь только об очень больших вероятностях. Они заметили, заглянув поглубже, что эти законы по своей сути нисколько не противоречат чудесным проявлениям. Они признали, что нет ничего ни в самом существе воды, ни в законах, управляющих ее молекулами, что мешало бы ее превращению в другую жидкость или препятствовало бы убыванию морских приливов. Явления такого рода хоть и очень невероятны, но возможны.

Поймите же меня, братья. Эта невероятность огромна. Она головокружительна. Я совсем не хочу ее преуменьшать. Наоборот, я столько же настаиваю на «возможности», доказывающей предвидение и мудрость бога, сколько и на «чрезвычайно исключительном» характере подобных явлений, который заставляет сиять его величие, когда он их вызывает. Несомненно, наш создатель хотел подчинить природу гармоническим законам, и какое-либо отклонение от их ритма требует — мы это чувствуем и знаем — стечения столь необычайных обстоятельств, что оно не может произойти без внешней воли и толчка. Наши математики доказали, что материя, предоставленная одним только силам случайности, имела бы вероятность испытать подобное отклонение лишь на такой период, продолжительность которого нас путает, будучи вне всяких пропорций, предусмотренных для нашей вселенной. Это исключение, соответствующее, однако, сверхчеловеческим масштабам, бог оставил для себя, чтобы иногда демонстрировать его. Это чудо…

Священник продолжал развивать эту тему, которая, он знал, способна заинтересовать людей определенного склада ума, в особенности его друга, доктора Фэвра, не спускавшего с него глаз. Он закончил эту первую часть своей проповеди, напомнив о тайне жизни и призвав верующих подумать о ее характере неизменного чуда.

— Как не верить в чудо, братья мои, когда мы имеем перед собой живые существа, это яркое проявление божественного всемогущества! Любая из их клеточек представляет удивительное чудо, величественное сооружение, каждый камень которого цементирован одним из этих необычайных отклонений от законов материи и случайности…

Затем он построил речь так, чтобы она была понятна простому народу, напомнил несколько самых прославленных чудес и закончил проповедь, превознося добродетели избранников, отмеченных богом для свершения чудес.

— Преклонимся, братья мои, пред его мудростью и высочайшим беспристрастием: Он. не придает значения мирским различиям. Самое высокое качество души, в его глазах, — это вера. В молитве он ценит лишь ее искренность. Она может тронуть его, будь то молитва ученого апостола или смиренной крестьянки.

Счастливы те, чья вера не может стать сильнее от доказательств, так как бог даровал им способность интуитивного познания! Счастливы просто верующие! Они знают, еще до того как поняли, что господь все может, так как он бог. И часто одного из них он наделяет частицей своей власти для свершения чуда. Да будет так.

Аббат Монтуар сошел с кафедры, сопровождаемый шепотом покоренной аудитории. После службы доктор Фэвр пришел к нему в ризницу и поздравил с проповедью.

— Я убедил тебя? — спросил священник.

— Я думаю, тебе это удалось бы, если бы меня можно было убедить словами. Увы! Я никогда еще не видел чуда.

Несколько дней спустя в церкви, после полудня, священник слушал исповеди многочисленных кающихся, жаждавших получить отпущение грехов. Он кончил поздно, произнес короткую молитву и после того, как ушли последние верующие, направился в ризницу.

— Господин аббат!

Он остановился и увидел возле прохода в ризницу женщину, на вид простого звания. Все это время она ожидала его, не в силах победить свою робость, пока не увидела, что он уходит.

— Господин аббат! Умоляю вас!

Тронутый этим патетическим тоном, он подошел к ней. Женщина дрожащей рукой протянула ему письмо и едва слышно произнесла:

— Это вам, господин аббат, от доктора Фэвра.

— От доктора Фэвра?

Она была так взволнована, что не могла ответить ни слова. Опустив глаза, она нервно перебирала концы своей шали. Аббат Монтуар заговорил с ней голосом, полным доброты:

— Я не могу читать здесь. В церкви слишком темно. Пройдемте со мной.

Он хотел пропустить ее вперед. Она запротестовала и сделала какой-то жест. Тогда он заметил, что она была не одна. В полутьме вырисовывался чей-то силуэт.

— Это мой сын, — тихо сказала она.

— Пройдите вдвоем, — сказал заинтересовавшийся священник.

Она направилась к сыну, который стоял неподвижно, словно врос в стену. Он не сделал ни одного движения, пока она не взяла его за руку. Аббат Монтуар увидел, что тот ходит на ощупь, с палкой. Он помог им войти в ризницу и, ни о чем не спрашивая, подошел к свету, чтобы прочитать письмо.

«Мой дорогой друг!

Не думай, что в моей просьбе есть хоть малейшее желание бросить тебе вызов. Ты меня знаешь достаточно, чтобы быть уверенным, что я серьезно отношусь к серьезным вещам, и одному лишь богу известно, серьезно ли то, о чем я хочу тебе сказать! Я сделал все возможное, чтобы отговорить тетушку Курталь пойти к тебе. Кончилось тем, что я, наконец, уступил ее просьбам и дал ей это рекомендательное письмо. Она уже много лет ведет хозяйство в нашей семье и заслуживает, чтобы ей помогли в ее несчастье.

Она хочет во что бы то ни стало привести к тебе своего сына Жана, двадцатичетырехлетнего парня, ослепшего на фронте. Моя наука не в силах ничего сделать для него: он неизлечим. Его мать знает тебя давно. Она ходит на все твои проповеди. Послушав последнюю, она вообразила, что ты можешь вылечить ее сына, и хочет попросить тебя умолить бога совершить чудо. Я едва осмеливаюсь передать тебе ее просьбу. Не осуждай меня и сделай все возможное, чтобы она вняла доводам рассудка, не приходя в отчаяние; что касается меня, то я отказался от этого. Нет ни малейшей вероятности излечения. Кроме того, ранение повлияло на его рассудок. Это лишенный разума бедняга, который живет только благодаря любви и заботе своей матери. Я еще раз прошу, извини меня».

Аббат Монтуар был растерян и недоумевал. Умоляющий взгляд женщины тревожно вопрошал его. Слепой, стоявший одеревенело и неподвижно, казалось, ничего не чувствовал. Так как священник в нерешительности молчал, женщина бросилась к его ногам:

— Умоляю вас, господин аббат. Я знаю, что не должна просить вас об этом, но лишь вы один можете что-то сделать для него. Доктор говорит, что это невозможно, но врачи часто ошибаются. Я знаю: бог вас услышит. У меня не было больше надежды, но после того, как я послушала, что вы говорили о чуде и как хорошо рассказали, что бог все может, надежда вернулась ко мне. Я словно свет увидела. Я почувствовала, что господь может вылечить моего сына и что вы один способны как следует попросить его об этом. Раньше мне говорили, что он творит чудеса, но никто еще не дал мне понять это, кроме вас. Господин аббат, простите мне мою смелость, но нужно, чтобы вы вместо меня обратились к господу с молитвой, ведь я не умею; нужно, чтобы вы попросили его вернуть зрение моему сыну!..

— О бедная женщина, — проговорил взволнованный священник.

Он не знал, что сказать. Он был потрясен этой трогательной верой. Он пробормотал жалкие слова утешения:

— Дочь моя, это страшное несчастье для вашего сына и для вас. Господь послал вам тяжелое испытание. Но кто знает, не хранит ли он самые большие благодеяния для того, кого так жестоко поразил? Я обещаю вам молиться за вашего сына, но — увы! — я не обладаю чудодейственной силой. Я всего лишь простой смертный, как и вы…

— Я на коленях умоляю вас, господин аббат. Я уверена, что, если вы по-настоящему захотите, бог услышит вас. Мне сказали, что вы обратили в веру многих неверующих ученых, потому что вы знаете слова, которые трогают душу. Я чувствую, что вы можете сделать чудо. Те, кто вылечивал калек, не знали сначала, что это в их власти: вы это сами сказали, господин аббат.

Он заставил ее встать. Он не знал, что ей ответить. Обычно так легко находивший слова, священник упрекал теперь себя за недостаток доводов. Он мучительно вопрошал свой разум.

«В самом деле, — думал он, — божьи избранники не подозревали о своем даре до тех пор, пока он не открывался в них. Имею ли я право не попытаться?.. Но как можно так думать! Я говорю вздор… И такой безнадежный случай! Фэвр утверждает, что нет никакой надежды на выздоровление… С другой стороны, как можно оттолкнуть ее просьбу? Как могу я, ничего не попытавшись, обескуражить эту веру, столь наивную и возвышенную, я, призывавший верить в бесконечное милосердие? Она обвинит меня в лицемерии и навсегда отвернется от религии и ее служителей».

Наконец он принял решение.

— Дочь моя, — сказал он, — я буду молить господа смилостивиться над несчастьем вашего сына, но при одном условии. Я не могу скрывать от вас, что чудо — явление чрезвычайно редкое. Вероятность его свершения ничтожна…

Его речь еще носила отпечаток той изощренности и тонкости языка, какой отличалась его проповедь. Он клял себя за то, что не мог найти в этот момент более простых слов.

— Бог допустил, чтобы ваш сын ослеп. Как во всех его действиях, здесь есть причина, которой нам не постичь. Я попрошу его вернуть ему зрение, но вы должны обещать мне, что, если он не внемлет моей мольбе — а это, увы, вполне вероятно ввиду моей недостойности, — вы должны обещать мне не предаваться отчаянию и не таить в сердце никакой обиды. Пути господа неисповедимы, и не нам, смертным, судить его.

Женщина поблагодарила его и пообещала. Ей было ясно одно — он согласился, и она стала настаивать с внезапной страстностью:

— Сейчас же, господин аббат, нужно молиться сейчас же. И в церкви, у подножия алтаря. Я уверена, что так будет лучше.

Она преобразилась. Вера придала ей такую властность, перед которой священник чувствовал себя беспомощным. Она подавляла его; он согласился и тут же раскаялся, охваченный стыдом, словно принимал участие в какой-то преступной комедии. Но женщина уже взяла сына за руку и тащила его. Тот подчинялся как автомат.

Она заставила его опуститься на колени перед алтарем, отошла на несколько шагов и стала неподвижно, молитвенно сложив руки. Аббат Монтуар почувствовал, как его душа разрывается от горечи сострадания и сомнений.

«Несчастная! — думал он. — Какой жестокий обман, какое ужасное разочарование ожидают ее! Бог мне судья! Он один скажет, грех ли я совершаю или благодеяние».

Он тоже стал на колени, закрыл лицо руками, попросил еще раз господа простить его за эту дерзость и начал тихо молиться:

— Ты, кому ни одно существо не безразлично. Ты, для которого нет ничего невозможного. Ты, который можешь воскресить мертвого и лишить жизни живого, смилуйся над несчастным. Я едва осмеливаюсь просить тебя на коленях: вылечи этого калеку. Я знаю, что недостоин просить об этой милости, но молю тебя, если ты хочешь, прояви твое всемогущество и милосердие.

Он долго стоял на коленях, его губы без конца повторяли одни и те же слова. Слепой, находившийся рядом, не сделал ни одного движения. Позади женщина не спускала с них мучительно-тревожного взгляда. Наконец священник скорбно, с тяжелым чувством поднялся. Женщина не двигалась. Она ожидала от него чего-то еще.

— Нужно, — сказала она, дрожа, — чтобы вы дотронулись до его век и громко что-нибудь сказали, обращаясь к нему, как это делал Христос.

Аббат Монтуар почувствовал, что слабеет. Волна отчаяния захлестнула его: он проклинал себя за то, что должен был еще раз уступить ей. Он не мог уже отступать. У него больше не было для этого ни сил, ни мужества. Он изопьет эту чашу до дна. Он доведет свою молитву до святотатства. Еще раз обвинив себя в крайней самонадеянности, он возложил руки на неподвижные веки.

— Господь, я прошу тебя как о необычайной милости: вылечи этого несчастного.

И он громко сказал слепому:

— Прозри!

Его душу терзали угрызения совести. Его скорбь превзошла человеческую. Он отвернулся, чтобы скрыть рыдания.

И тут внезапно в глазах калеки вспыхнул огонь. Пламя жизни преобразило вдруг его одеревенелое лицо. Он поднес к нему руки, затем опустил их, громко крикнув:

— Свет!

Потом он медленно направился к свечам, которые слабо освещали внутренность церкви.

Если бы молния поразила аббата Монтуара, он не был бы в столь глубоком оцепенении. Он стоял окаменев, не в состоянии ни говорить, ни дышать, ни чувствовать. Женщина, мертвенно-бледная, дрожала, держась за стол причастия. Она издала стон, когда сын повернулся и зашагал к ней. Вместе со зрением к нему вернулся п рассудок. У нее хватило, наконец, сил протянуть к нему руки, и они обнялись, рыдая.

— Я это знала, — бормотала она, — я знала, что бог вас услышит. Господин аббат, будьте благословенны среди самых великих святых!.. Какое счастье! Я поставлю свечи… Я буду ходить на все мессы, я совершу паломничество… Ты видишь, Жан, ты видишь! Благодари, о, благодари же господина аббата, которому ты обязан этим чудом! Как сможем мы доказать нашу признательность?.. Вот вес мои деньги для ваших бедных. Я дам вам еще…

От радости она словно потеряла голову. Аббат Монтуар еле слышно произнес:

— Это не меня надо благодарить, а Его. Лишь Он все может.

— Господи! Неблагодарная, я еще не стала перед Ним на колени!

Она пала ниц у алтаря, касаясь лбом пола.

— Да, на колени, — снова проговорил священник с отсутствующим видом.

Казалось, он не вполне пришел в себя. Он созерцал ее, распростертую на полу, так, словно не имел никакого отношения к происходящему.

— На колени, — повторил он без всякой интонации.

Затем, придя в себя:

— Мы тоже, сын мой, станем на колени и возблагодарим господа за эту необычайную милость.

Они оставались на холодном мраморе в течение долгих минут. Мать и сын страстно молились. Священник пытался отогнать одолевавшие его противоречивые чувства, чтобы оставалось место лишь для чувства благодарности. Ему было мучительно трудно сосредоточиться даже для простой благодарственной молитвы, Наконец он встал. Женщина последовала его примеру. Ее сын смотрел вокруг, ослепленный светом. Мать, казалось, немного успокоилась. Они молчали минуту, затем аббат Монтуар спросил с тревогой:

— А вы уверены, что до этого он не видел?

— Уверена ли я! Я достаточно много плакала и проклинала наше несчастье. Я сходила с ума от него! Я не сказала вам, господин аббат, но я была готова обратиться к дьяволу. Я ходила к знахарям. Я не могу передать вам, чего я только не испробовала… Какой же глупой я была, что не доверилась Ему, Ему, который может все, как вы это говорили на кафедре, господин аббат!

— Да, все, абсолютно все, как я говорил это на кафедре, — повторил он машинально. — Но скажите мне точно: что говорил доктор Фэвр?

— Теперь я могу вам признаться. У него не было никакой надежды. Он дал мне это понять не сразу, потому что он добрый человек. Я не помню его объяснений. Он говорил про сожженные ткани, про… о! все это кончено теперь. Он будет очень удивлен, когда увидит моего сына. Это вы оказались правы, господин аббат, вы, а не врачи. Я еще помню ваши слова. Вы говорили, ученые не могут сегодня больше утверждать, что чудо невозможно.

— Да, — повторил аббат тем же отсутствующим голосом, — это я оказался прав.

Она неотступно, с изумлением, к которому внезапно присоединилось беспокойство, следила за живым теперь взглядом сына.

— Ты хорошо видишь, Жан? Как раньше? Скажи, что ты видишь?

— Да, — с неожиданной горячностью воскликнул священник, словно внезапно проснувшись, — расскажи нам, что ты видишь, расскажи, что ты чувствуешь! Скажи мне, что ты чувствовал, когда я положил руки на твои веки, в самый момент свершения чуда.

— Я вижу свет, — сказал молодой человек, — как раньше. Я почувствовал какой-то толчок, и у меня было ощущение, будто я проснулся после долгого сна. Я не могу объяснить лучше. До этого все было черно, и внутри и снаружи. А это было как поток света у меня перед глазами и во мне.

— Боже мой, я считаю это чудом, — пробормотал священник, снова впавший в задумчивость. — Добрая женщина, вам нужно скорее отправиться к доктору Фэвру, чтобы он обследовал вашего сына.

— Мы пойдем к нему сейчас же, господин аббат.

«Я тоже пойду к нему, — подумал священник. — Я должен знать его откровенное мнение. Он выскажет его мне. Это объективный ученый и хороший советчик. Он скажет мне, как нужно расценивать столь необычайное событие».

Аббат Монтуар не знал, что еще сказать. Он испытывал головокружение и желал ухода своих посетителей, признательность которых смущала его. Им овладело властное желание обдумать происшедшее.

Наконец мать и сын ушли. Оставшись один, в тишине, у подножия алтаря, он попытался сосредоточиться. Он не мог преодолеть душевной тревоги, которая, он чувствовал, росла в нем и мешала его молитве. Он вскоре вышел из церкви, погруженный в мысли, инстинктивно, почти с отвращением отстранившись от калеки, который сидел на, своем месте около входа и с мольбой протягивал к нему руку.


Аббат Монтуар провел лихорадочную и беспокойную ночь, перебирая в уме все подробности события. К утру, не найдя облегчения, он решил прежде всего пойти рассказать о своей тревоге настоятелю.

Архиепископ принял его, как только он пришел, с явно выраженной благожелательностью.

— Мы были восхищены, — сказал он, — узнав, что ваша последняя проповедь вызвала достойный примера отзвук не только среди верующих, но и среди людей, которые обычно мало интересуются нашими усилиями. Я рад передать вам мои искренние поздравления.

— Ваше высокопреосвященство, не смотрите на меня как на проповедника, явившегося слушать похвалы своим малым заслугам. Я пришел, чтобы смиренно поведать вам о сверхъестественном событии, которое произошло вчера вечером в моей церкви, и рассказать о той глубокой тревоге, в которую оно меня повергло!

— Сверхъестественное событие, сын мой? — спросил архиепископ, поднимая на него глаза.

— По крайней мере все, кажется, говорит об этом, монсеньер. Оно меня настолько потрясло, что я больше не знаю точно, как его расценивать. И я не осмеливаюсь это делать из опасения совершить грех гордыни или недостатка веры.

Он казался жертвой искреннего волнения. Архиепископ смотрел на него с любопытством.

— Сын мой, — сказал он, — самые мудрые умы терпят иногда временные поражения. Поведайте мне причину вашего волнения, и с божьей помощью мы найдем средство против него.

— Вот, ваше высокопреосвященство: несколько дней назад я, как вы уже знаете, читал проповедь о чуде, как одной из статей нашей веры. Я старался, как мог, убедить неверующих и колеблющихся. Вчера после исповедей ко мне подошла женщина со слепым сыном. Она стала умолять меня испросить у господа чуда — исцелить ее сына. Я не решался. Я видел в этом зло, кощунственное искушение господа. Но в конце концов против своего желания я согласился из жалости. При виде ее слез я осмелился даже возложить руки на глаза калеки. И тут же раскаялся в этом, как в грехе гордыни. О ваше высокопреосвященство! Лишь только я прикоснулся пальцами к его векам, произошло чудо. Слепой увидел свет! Он видит. Его мать и он преисполнены благодарности, а я… я не знаю, что думать. Я пришел просить у вас совета.

Архиепископ смотрел на него с возраставшим удивлением и долго думал, прежде чем заговорить.

— Сын мой, — сказал он наконец, — если бы мне рассказал об этом кто-нибудь другой, а не вы, чья осторожность и скромность мне известны, не скрою, у меня было бы большое сомнение. Вы знаете, что знаки такого рода редки; это и придает им столь великую ценность. Церковь требует самых серьезных доказательств и обилия проверенных свидетельств, прежде чем дать оценку такому событию. Разумеется, господь может вызвать сверхъестественное явление. Нужно лишь знать, когда он это хочет и не будет ли искушением его просить оказать знак своей милости в каком-то частном случае.

— Монсеньер, это как раз то, о чем я говорил себе перед тем, как обратиться к нему с молитвой…

— Кроме того, — продолжал прелат, — и мне нечего прибавить по этому поводу такому ученому, как вы, — случаи заблуждений бесчисленны. Иногда сами мощные умы оказываются в плену видимости.

— То же самое я твержу себе со вчерашнего дня, монсеньер. Но эту женщину ко мне направил мой друг, доктор Фэвр, один из самых знаменитых врачей нашего времени. Он категорически заявил, что больной не может быть вылечен… Да и как сомневаться, если чудо произошло рядом со мной, под моими руками, бея чьего-либо вмешательства?!

— Я повторяю, сын мой, — властным голосом снова заговорил архиепископ. — Чудо — это явление поистине исключительное. В этом вопросе мы, служители церкви, обязаны проявлять беспощадный критический подход, быть может более, чем другие. Не забывайте, что враги религии, л ваши и мои, всегда подстерегают нас в наших возможных, заблуждениях, чтобы использовать их против нас. Их приемы многочисленны Прежде всего следует иметь в виду обман…

— Это было моей первой мыслью, — признался священник, — но она показалась мне невероятной в данном случае.

— Тогда отклоним ее. — Остаются другие. Крупный ученый, сказали вы, осудил несчастного на вечную слепоту? Вы сами знаете, что наука не непогрешима, Вполне возможно, даже вероятно, — и это самое разумное мнение, какое я мог бы высказать, — что он ошибся в диагнозе, приняв временное заболевание за неизлечимый недуг. Разве анналы науки не являют нам многочисленные примеры подобных заблуждений? В этом случае не было бы необходимости призывать чрезвычайное вмешательство нашего всемогущего господа, вмешательство, которое мне кажется просто невероятным… Не нужно думать, сын мой, — добавил он снисходительно, — что обилия добродетелей и талантов, как у вас, достаточно для того, чтобы вызвать этот столь редкий божеский знак, то чудо, которое является одним из дивных проявлений божества и одной из наиболее прочных статей нашего учения.

— Не думаете ли вы, ваше высокопреосвященство, что было бы грехом гордыни поверить в чудо в данном случае?

Он спросил об атом с какой-то странной интонацией, так, словно утвердительный ответ облегчил бы его душу. Архиепископ, казалось, был недоволен и снова задумался.

— Я не могу еще высказать окончательного мнения, сын мой, и, говоря со всей откровенностью, я опасаюсь это делать. Но вы должны успокоиться. Я чувствую, что вы искренни, а кажущаяся видимость вводила в заблуждение более мудрых людей, чем вы. Даже сами святые иногда бывали в плену галлюцинаций!.. Я полагаю, что нам нужно подождать других свидетельств, кроме вашего и этих двух простых душ, прежде чем предположить — и с какой осторожностью! — возможность прямого вмешательства. Подумайте только, сын мой! От прикосновения ваших рук, в вашей церкви!

— Да, — как эхо, повторил священник. — От прикосновения моих рук, в моей церкви, в наши дни. Именно об этом я и думаю со вчерашнего дня.

— А этот несчастный? Вы мне сказали, что он был не в полном разуме. Не был ли он сам жертвой какой-нибудь галлюцинации? Какого-нибудь приступа безумия?

— Он видит, — сказал аббат Монтуар, — и к нему вернулся рассудок. Сегодня утром я получил от него большое письмо, в котором он говорит о своем счастье и заверяет в своей вечной признательности.

— Как бы там ни было, я вам советую еще раз спокойно и хладнокровно подумать, — заговорил архиепископ после некоторого молчания. — И конечно подождите заключения доктора Фэвра. Когда он снова осмотрит этого молодого человека, вполне возможно, он сам признает, что ошибся в диагнозе. Идите с миром. Я буду молить господа снова даровать вам покой.

Возвратившись от архиепископа, аббат Монтуар подверг строгому анализу свои мысли. Событие уже несколько отошло назад, и он стал сомневаться в своих собственных чувствах. Рассудительные слова архиепископа его немного успокоили. Ему удалось убедить себя, что он был введен в заблуждение кажущейся видимостью чуда, и словно почувствовал от этого облегчение. Он решил, не откладывая, пойти к доктору Фэвру.

«В конце концов, — думал он, ожидая у двери своего друга, — в основе всего этого лежат физические и материальные причины. Необходимо их тщательно изучить, прежде чем прийти к окончательному заключению».

Едва завидев сутану аббата в зале ожидания, доктор Фэвр бросился к нему, заставил пройти вперед мимо других посетителей и, бормоча какие-то слова извинения, ввел в свой кабинет. Он казался крайне возбужденным. Он не дал своему другу времени объясниться.

— Я ждал тебя с нетерпением! Ты пришел я, полагаю, по поводу Жана Курталя? Его мать вчера вечером привела его ко мне. Это самый поразительный случай, какой я имел возможность видеть за всю мою практику, и я еще не пришел в себя от потрясения, которое испытал. Выслушай меня! Ты, конечно, знаешь, что наука часто ошибается. Я не являюсь одним из ее фанатичных ревнителей. У меня бывали заблуждения, и я каждый раз их признавал. Во многих случаях все, что мы, медики, можем сказать, — это «может быть» или «вероятно».

Доктор помолчал, затем снова начал с некоторой торжественностью:

— Однако в данном случае не было, поверь мне, ни малейшей возможности заблуждения. По выходе Жана Курталя из больницы, где все врачи считали его неизлечимым, я лично занялся им, так как его мать, я говорил тебе, служит в моей семье в течение многих лет и ее отчаяние тронуло меня. Он был обследован мной и некоторыми моими коллегами, самыми крупными специалистами. Никогда ни один случай не был проанализирован с такой добросовестной тщательностью, и все мы пришли к единому мнению: он не мог видать. Причина была абсолютно материальной. Я не хочу входить сейчас в долгие объяснения — я оставляю их для доклада, который собираюсь представить в академию, — он не мог видеть, говорю я тебе! Я сообщил о происшедшем двум моим коллегам, Они тоже взволнованы. Как врачи, мы можем заявить лишь следующее: этому выздоровлению не может быть дано никакого научного объяснения. Я оставляю тебе, священнику, делать выводы. Но этот случай, невозможный в моем понимании, обязывает меня признать сверхъестественное вмешательство и заявить: это чудо…

— О! Чудо! — невольно воскликнул аббат Монтуар.

Он не мог сдержать протеста. В нем еще жили слова архиепископа и возражения его собственного разума. Доктор, который, казалось, все более и более приходил в волнение, не слушал его и с жаром продолжал:

— Это чудо! Ни один здравомыслящий человек не станет отрицать этого! Ты можешь рассчитывать на меня, если тебе понадобится представить самые убедительные доказательства. После события, столь изумительного, я не могу признать ни одну причину, кролю того, кому ты служишь, и другого орудия, кроме могущества веры, которое привлекло его внимание к обездоленному существу.

— Могущества веры, — машинально повторил священник.

— У меня есть много что сказать тебе. Этот чудесный знак был для меня откровением. Я должен признаться, что поистине переродился и испытываю крайнюю необходимость пересмотреть большинство моих взглядов. До сих пор я был тем, кого принято называть человеком свободных взглядов, не атеистом, но скептиком. Никакие доводы не казались мне достаточно убедительными, и я не верил в возможность найти истину в метафизическом мире. Я испытываю необходимость произнести публичное покаяние. Я так взволнован сегодня, что не могу выразить ясно свои мысли; я должен в ближайшее время привести их в порядок. Если ты позволишь, я приду к тебе через несколько дней, и мы подробно поговорим.

Священник смотрел на него с изумлением, не в силах удержаться от чувства зависти. Он пробормотал слова благодарности. Он смутно понимал, что в этом превращении надо было видеть новое божественное вмешательство, но, будучи во власти мучительного сомнения, не мог воздавать господу хвалу, как это следовало бы делать.

Он отправился домой пешком. По дороге он неустанно снова переживал сцену, не дававшую ему покоя. Он призывал на помощь все средства религии, своего опыта и знаний, пытаясь прийти к такому заключению, которое удовлетворило бы его сердце и ум. Занятия науками приучили его анализировать свои мысли. Еще раз он пересмотрел мельчайшие детали чудесного события и подверг критике все его обстоятельства, снова вспомнив с беспощадной ясностью все сомнения, которые его осквернили.

«Женщина меня умоляла. Я уступил, но с отвращением, из жалости к ней и по собственной слабости. В тот момент, когда я протянул руки и произнес твое святое имя, господь, я просил тебя простить меня за святотатство. Я не могу скрыть от тебя этого. У меня не было веры. Я не верил. Ни секунды я не думал, что ты можешь внять моей мольбе!..

Лицо юноши застыло, как во время молитвы, глаза его были мертвы. Ни малейшего проблеска разума не было в его лице. И вдруг под моими пальцами его веки начали трепетать. И в тот момент, когда я почувствовал, как этот взгляд рождался в ответ на призыв моей неверной молитвы, даже в тот момент я не мог в это поверить. Я, который проповедовал, чтобы убедить скептиков, который пробуждал наиболее глубокие доводы сердца и разума, чтобы зажечь веру в твое бесконечное могущество, я — даже в твоем присутствии — сомневался. И сейчас еще я умоляю тебя: заставь меня почувствовать это чудо, которое не вызвало во мне никакого отзвука».


Аббат Монтуар украдкой вышел из церкви, он был узнан толпой калек, поджидавших его, чтобы броситься к нему, умоляя призвать на них милосердие божие.

Три месяца прошло со времени исцеления слепого. Среди населения разнесся слух, что священник делает чудеса. Каждый вечер, какие бы предосторожности аббат Монтуар ни предпринимал, чтобы пройдя незамеченным, его неотступно преследовали десятый кален, ожидавших его выхода часами. О каждым днем эта пытка становилась все более мучительной.

Сегодня волнение, испытываемое им при виде всякого молящего калеки, показалось ему невыносимым. Они хватались за его сутану и не отпускали его. Они не довольствовались словами утешения, о которыми он обращался к ним. Их не удовлетворяло обещание молиться за них. Каждый требовал, чтобы священник взял его за руку и привей к подножию алтаря, где проявила себя всемогущая сила. Каждый требовал, чтобы он возложил руки на его страждущее тело, призывая провидение смилостивиться над его несчастьем и сделать его здоровым.

Аббат Монтуар попытался уйти от них: как сможет он, не будучи безбожником, совершить церемонию, которая все время казалась ему преступной пародией? Как осмелится он еще раз подражать священным жестам Христа и самых великих среди божьих избранников? Ему казалось, что границы, отделяющие суеверие от истинной веры, стираются. Разве дерзнет он повторить десять, двадцать раз те религиозные обряды, которые наполняли его ужасом и были осуждены вышестоящей духовной властью?

Архиепископ дал ему понять, что на эти демонстрации смотрят не совсем благосклонно. После заключений доктора Фэвра, подтвержденных его учеными коллегами, после доклада, представленного в академию, в котором все медики доказывали сверхъестественность излечения, скептицизм прелата слегка покачнулся. Он сообщил о необычайном событии в Рим, где, встреченное сначала с недоверием, оно теперь тщательно изучалось. В ожидании папского решения архиепископ держался очень сдержанно.

Аббат Монтуар поднял голову и попытался уйти. Причитания стали более настойчивыми. Яд сомнения проник еще глубже в его душу.

А если все же бог действительно выбрал его, его, недостойного, чтобы заставить сиять свое величие? Если это было настоящее, подлинное чудо? Как в таком случае отказаться воспроизвести снова ради этих простых и доверчивых душ тот жест и те слова, которые вызвали однажды божественное вмешательство? Уклониться от этого будет самой жалкой неблагодарностью. Не явится ли это отрицанием высшей милости? Не будет ли именно это грехом?

Он сдался и уступил еще раз мольбам слишком невыносимым. Он схватил одного из несчастных, который ходил на костылях. Он притащил его в церковь, оросил к подножию алтаря и возложил руки, произнося горделивые слова. Ничего не последовало за этим. Со времени чуда со слепым сверхъестественная сила больше не выказывала себя. Священник стоял, охваченный стыдом, растерянный, держа руки на больной ноге калеки. Уже другие толкались, чтобы занять его место. Аббат Монтуар совершил обряд над всеми, пропуская их одного за другим.

Чудо, которое он ранее сотворил, не отпускало его от себя и обязывало нести этот крест до конца. На каждую рану, на каждое уродство он возлагал свои руки, как когда-то делал Христос и отцы церкви. Он возненавидел это место у подножия алтаря. При каждом повторении он должен был делать сверхчеловеческие усилия, чтобы не проклинать наивное, безумное доверие этих существ, не упрекать их, как в нелепом самомнении, в этой слепой вере, которая причиняла ему невыносимые муки, извиняться с притворным доброжелательством за то, что чудо — это исключительная милость, не кричать о своем стыде, когда в момент возложения рук он замечал в их глазах пламя бессмысленной надежды, отсылать их с утешениями, когда после предвиденной им неудачи он замечал, как на лицах появлялось выражение отчаяния и злобы.

Ему удалось сдержать до конца свое возмущение. Более двадцати раз он повторил бесполезный жест и произнес напрасные слова. Одна женщина подошла последней. На вид она не страдала никакой болезнью. Она робко приблизилась и после тысячи недомолвок попросила его умолить бога, чтобы он позволил ей стать матерью. Выставление напоказ подобного недомогания заставило его вскочить и бежать из храма, едва сдерживая слезы ярости и отчаяния.

Он дошел до своего жилища, проходя по темным улицам, с опущенной головой, опасаясь быть узнанным, что уже случалось не раз, так как энтузиазм его поклонников начинал превращать его в знаменитую личность.

Дома он принялся, как делал это каждый вечер, за изучение доклада доктора Фэвра. Доктор сам принес его в тот день, когда пришел объявить о своем решении стать приверженцем церкви и просить советов у друга, в котором он видел теперь своего духовного наставника.

Аббат Монтуар не почувствовал никакой радости от этого блестящего превращения. Он жадно погрузился тогда в чтение доклада. Он заставил дать тысячу объяснений, не довольствуясь пониманием общего смысла и стремясь постичь точное значение каждого термина. Это его не удовлетворило. Так велико было его мучительное желание внести ясность в душу, так велика была его жажда понимания, что он тайком купил учебники медицины и специальные труды, посвященные органам зрения. Чем дальше он продвигался в своих новых познаниях, чем больше деятельность этих органов становилась ему известной, тем решительнее его разум должен был признать, что научное объяснение излечения невозможно, и тем больше он упорствовал в страстном исследовании, не осмеливаясь признаться себе, что им руководила надежда найти такое объяснение.

В этот вечер разум продиктовал ему научный, неизбежный в его неоспоримой очевидности вывод.

— Нельзя в этом сомневаться, — сказал он громко. — Это — чудо. Я должен в это верить. Нужно, чтобы я в это верил.

Он закрыл книги и принялся размышлять, обхватив голову руками, заставляя себя славить господа словами, соответствующими безмерности оказания им милости. Но вскоре он не мог продолжать молитву. Несмотря на все усилия, он искал еще другие объяснения естественного порядка, еще более невероятные, еще более бессмысленные. Его ум был занят теперь теми необычайными сочетаниями атомов, которые современная наука признает теоретически возможными, математика объясняет, но самопроизвольная реализация которых требует столь невероятного случая, что она практически невозможна в нашей вселенной.

Он повторил себе доводы своей собственной проповеди. Проявлением лишь сверхъестественной волн можно объяснить подобный невероятный случай, приравниваемый человеком к чуду. Это говорил он. Сейчас с подобными заявлениями выступили крупны1 научные авторитеты. Однако исключение было всегда теоретически возможно! Он чувствовал, что его Разум теряется в статистических цифрах и законах. Невольно он пытался вспомнить тот чрезвычайно по большой процент, которым один ученый оценивал вероятность неожиданного синтеза самой простой из клеток.

У него закружилась голова, когда он подумал о миллиарде различных клеток, входящих в зрительный аппарат. Он понял, наконец, смехотворность этой последней надежды. Из всех предположений подобная случайность была самым невероятным. Все области науки фатально приводили к признанию божественного чуда. На кафедре он говорил о так называемом конфликте между религиозным учением и разумом.

Здесь учение и разум были в согласии. С какой бы стороны он ни брался за решение вопроса, он неизбежно приходил к божественной воле. Аббат Монтуар провел рукой по лбу, мокрому от пота, и закончил с трудом тягостную благодарственную молитву. Когда он, так и не обретя душевного спокойствия, собрался лечь спать, ему принесли письмо от архиепископа, приглашавшего его к себе на следующее утро.

Едва он вошел в покои архиепископа, как заметил перемену в отношении к себе окружающих прелата. Во время прежних визитов он видел недоверие, близкое к враждебности, которое странно контрастировало со слепым довернем, оказываемым ему простым народом, и до боли его огорчало. Сегодня же первый викарий бросился ему навстречу, едва объявили о его приходе, и выказал радушие, в котором чувствовалось уважение.

— Я знаю, у его высокопреосвященства есть приятные новости для вас, — сказал он. — Он хочет вам объявить их лично. Поверьте, я очень рад.

Он не успел продолжить, так как архиепископ уже попросил ввести аббата Монтуара.

Прелат встал ему навстречу, и, когда аббат нижайше преклонил колена, его преосвященство поднял его. Он устремил на него взор, полный восхищения, к которому примешивалось вопрошающее любопытство. Он долго молчал. Казалось, он обдумывал проблему чрезвычайной важности, не в силах решиться задать главный вопрос. Наконец он заговорил, тоже с оттенком почтительности:

— Сын мой, у меня есть замечательная новость для вас. Я знаю, она наполнит вас счастьем, и рад, что первый говорю вам о ней.

Я получил большое письмо из Рима по поводу исцеления Жана Курталя. Ваши заслуги и добродетели рассматриваются в нем с исключительной благосклонностью. Чудесный случай был тщательно исследован высшими авторитетами в вопросах веры. Каждое из обстоятельств было тщательно взвешено, в то время как заключения врачей стали предметом долгого и терпеливого изучения. Вывод нашего святого отца: в этом исцелении налицо все признаки божественного чуда. Он еще не высказался официально — вы знаете, как церковь должна быть осторожна в подобных случаях, — но, судя по тону письма и указаниям, которые оно содержит, вполне вероятно, что он вскоре это сделает. Он поручил мне сказать вам, что взор господа устремлен на вас…

Возрадуемся же, сын мой. Это огромная милость, которую оказал вам господь. Она, несомненно, заслужена необычайными достоинствами, и ее слава отразится на всех нас, слугах господа.

— Ваше высокопреосвященство… — сказал священник, опустив голову.

Далекий от того, чтобы испытывать огромную радость, он был подавлен, словно это блестящее утверждение, идущее от высшей духовной власти, нанесло ему последний удар.

— Ваше высокопреосвященство, я должен признаться… В тот момент, когда я призывал святое имя, у меня не было веры. Я не признавал возможность его вмешательства!

Архиепископ долго смотрел на него, не выказывая удивления. Он молча размышлял, затем заговорил тоном отеческой власти:

— Пути господа неисповедимы, сын мой. Я буду так же искренен, как и вы. Когда вы объявили мне о происшедшем, я не поверил. Я тоже согрешил недостатком веры. И чтобы еще больше открыть вам мое сердце, скажу, что, будь я на вашем месте, я испытывал бы те же сомнения и колебания. Бог выбрал этот случай, чтобы дать нам обоим урок, показав на одном из чудеснейших примеров силу наивной веры простой женщины и ничтожество нашего звания. Поблагодарим же его вдвойне за милосердие и за это обнаружение себя, подтвержденное нашим святым отцом, открывшим нам глаза, нам, которые сами были слепы.

Священник с минуту стоял молча, в нерешительности, затем бросился плача к ногам архиепископа.

— Но я… я сам еще не убежден, ваше высокопреосвященство! Я все еще сомневаюсь. Увидев своими глазами, дотронувшись своими руками, я не поверил по-настоящему в его присутствие! Когда наука дала мне неопровержимые доказательства, я не поверил науке! Я изучал сам, один. Я дошел до изнурения, пытаясь найти ошибку в рассуждениях и выводах. Не сумев обнаружить ее, я стал сомневаться в своем собственном суждении! Я отрицал ценность ума! И сегодня, ваше высокопреосвященство… О! Какой демон живет в моей душе? Что я за существо? Что я за священник, более жалкий, чем самый жалкий из безбожников!.. Сегодня, когда мне дано высочайшее подтверждение, когда это чудо возведено в ранг догмы самим представителем Христа, — в это чудо, которое сам я вызвал, которое сам я пережил, я, слуга господи, я, недостойный, я не могу в него поверить!

Перевод: Е. Ксенофонтова

Дьявольское оружие

L'arme diabolique, 1965.

Когда в зале, где проходила конференция, появился принц, все члены комитета встали. Военные застыли в безукоризненной стойке «смирно», некоторые даже чуть слышно щелкнули каблуками. Штатские инстинктивно приняли почти такую же позу. Эти знаки почтения были продиктованы не только этикетом и субординацией; они выражали неподдельное уважение и восхищение, которое вызывал у всех глава государства. Принц привлекал к себе молодостью духа, умом и силой характера.

На такое приветствие он ответил благожелательным жестом, пожал руку председателю комитета генералу Перлю и занял свое место. Генерал тотчас же объявил заседание открытым, памятуя о том, что принц ненавидит ненужные предисловия.

Комитет закончил свою работу накануне, а сегодня его руководящие деятели собрались, чтобы рассмотреть результаты заседания, сделать практические выводы и отредактировать окончательный текст отчета, прежде чем представить его правительству.

Исследование, осуществленное комитетом, длилось больше года. Принц придавал ему столь большое значение, что решил лично присутствовать на заключительном заседании. Он любил непосредственные контакты и, прежде чем приступить к чтению официального доклада, хотел побеседовать с людьми, на которых он возложил миссию, крайне важную для будущего страны.

Идея создать этот чрезвычайный комитет возникла именно у принца. Она же во многом определила подбор членов комитета. Среди них преобладали военные. Разумеется, все они принадлежали к офицерской элите, но глава государства потребовал, чтобы критерием их подбора служила одна редкостная черта характера, которую он ставил превыше всего: ум, реалистический и одновременно наделенный богатым воображением, ум, не обремененный традициями и дисциплиной настолько, чтобы потонуть в рутине. Все эти военные обладали яркой индивидуальностью, все были молоды. Были также несколько штатских: принц придавал значение их участию, считая, что важность обсуждаемых вопросов превосходит компетенцию технических специалистов и требует объективного взгляда на армию со стороны. Они выбирались из числа тех, кто способен отыскать и усвоить новые идеи, а также найти оригинальные решения важных актуальных проблем. Глава государства принципиально устранил от обсуждения этих проблем официальные органы власти, поскольку, как он считал, у них было обыкновение топтаться в пыли прошлого. Сам принц неизменно оставался ярым врагом рутины. Придя к власти, он сумел разбудить в стране тот дух поисков и новаторства, без которого не бывает значительных достижений и который, казалось, за последние недели несколько ослабел. После создания комитета принц одной фразой охарактеризовал качества, которые он хотел бы видеть у членов комитета. Эта фраза принадлежала не ему, но она точно выразила его мысль: «Здесь собрались люди, которых война не застанет врасплох, способные предвидеть будущую войну и не истратившие сил на подготовку прошлых войн».

— Впрочем, о способности предвидеть ход войны и шла речь, — напомнил генерал Перль, взяв слово в начале эаседания, Если говорить честно, господа, через год или через пять лет может разразиться война. Строить планы на более долгий срок было бы опасной химерой. Предсказать формы, которые может принять война, татакова миссия, которую год тому назад на нас возложило правительство. Мы должны предвидеть и подготовить ряд эффективных мероприятий с тем, чтобы армия была готова ко всяким случайностям, а не застигнута врасплох, как это слишком часто бывало в прошлом из-за того, что лидеры по своей беспечности или робости не осмеливались дать волю воображению…

Принц одобрительно улыбнулся. Генерал, ободренный, продолжал:

— …Предвидеть, подготовиться и, наконец, предложить правительству военную политику, вытекающую из результатов данного исследования, которое осуществляли вы все, представители различных родов войск. Вы не были во власти предвзятых идей и пользовались полной свободой мышления, вот что мне хотелось бы подчеркнуть. Полагаю, теперь можно добавить, что это исследование было плодотворным, поскольку оно помогло выработать единую четкую линию поведения, которую мы все согласны рекомендовать правительству.

Тут принц, вопреки своему намерению не вмешиваться в предварительный доклад, не смог удержаться от жеста и задал вопрос:

— Все согласны?

— Все, — сказал генерал.

— Все, — в один голос поспешили заверить принца члены комитета, отвечая на его вопросительный взгляд.

— Единая линия поведения? Вы хотите сказать, что среди вас не нашлось ни одного оппонента?

— Теперь уже нет, сир, — твердо ответил генерал Перль. На наших первых заседаниях разногласий было много. Могу вас заверить, что всякие мыслимые возражения были сделаны и различные точки зрения были тщательно проанализированы. Но по мере того как наше исследование продвигалось вперед, мы все приходили к единому выводу, я настаиваю на этом. Он следует со строгостью математических выкладок из точного анализа всех данных по этой проблеме и совершенно объективного синтеза всех умозаключений. Вы сами, сир, неизбежно придете к такому заключению, я в этом уверен. Могу утверждать, что предлагаемая нами военная политика является единственно логичной и разумной в нынешних обстоятельствах.

Принц посмотрел на него долгим взглядом. Такие слова, как расчет, анализ, синтез, в принципе нравились ему, и в устах Перля они не могли его удивить. Генерал был питомцем одного из самых крупных институтов, где преподавание точных наук, и в особенности математики, занимало существенное место. Хотя его еще и называли генералом, он несколько лет тому назад вышел в отставку и занимал важный пост в промышленности. Поручив этому логику руководство работой комитета, принц тем самым надеялся найти противовес пылкости и «авангардистским» тенденциям молодых, полных энтузиазма членов комитета, таким образом достигнув равновесия здравого смысла и фантазии, которые представляли два полюса его собственного ума. Слушая последние фразы, он неожиданно подумал, не допустил ли он ошибки, доверив генералу эту миссию. Принц ничем не обнаружил своих сомнений и просто спросил:

— В чем же суть вашего заключения?

— Если позволите, сир, я предложил бы выслушать сначала наших докладчиков, тогда заключение будет естественно вытекать из доказанных, неоспоримых фактов.

— Я слушаю вас, — ответил принц.

Генерал предоставил слово очень молодому полковнику, которому было доверено изучение вопросов, связанных с сухопутными войсками. Это был преданный солдат и в то же время блистательный тонкий мыслитель. Он участвовал в нескольких военных конфликтах и учился в самых знаменитых военных школах, но вместе с тем не был человеком, который слепо доверяет своему начальству или отвлеченным теориям. Его собственные оригинальные труды, по мнению некоторых специалистов, революционные по своему характеру, привлекали к нему внимание командования. Принц с интересом прочел их и настоял на том, чтобы полковнику доверили одно из главных направлений исследования.

Первую часть доклада полковник изложил методично, четким голосом. Сначала он извинился за то, что напоминает о фактах уже известных, но без которых трудно было бы составить полное представление о ситуации. Затем приступил к широкому последовательному обзору различных классических родов войск.

Пехота? Он должен был говорить о ней, поскольку она занимала важное место в современной организации войск. Но после глубокого изучения не представляется разумным отводить ей первую роль в будущей войне. Лично он убежден, что ее роль должна быть сведена едва ли не к нулю.

Он нашел убедительное доказательство своей мысли. В обороне любая значительная концентрация частей этого рода войск стала бы целью, легко доступной для ядерного оружия противника, и неизбежно привела бы к бессмысленной массовой гибели человеческих жизней и к материальным потерям.

По таким же мотивам недопустимо широкое наступление пехоты, подобное тем, которые были в прошлом.

— … В этом смысле, — уточнил полковник, — было бы целесообразно продумать несколько операций, осуществляемых при помощи небольших изолированных войсковых группировок, которые должны нанести удары, ограниченные по масштабам своего разрушительного действия. В таком случае наше термоядерное оружие, отнюдь не уступающее в мощи и точности ядерному оружию других стран, позволило бы нам достичь более надежных и скорых результатов.

— Уже такое понятие, как оккупация, сир, — продолжал полковник, мало-помалу оживляясь, — важнейшая задача, стоявшая перед пехотой в прошлом, ныне представляется анахронизмом. Какой смысл занимать союзную или вражескую территорию, если ядерное оружие той или иной воюющей стороны наверняка сделает ее непригодной для обороны с первых же часов войны?

Танки? Различные бронетанковые части? Он специально изучал вопрос об использовании этих машин, сыгравших столь значительную роль в последней мировой войне. Ему ничего не стоит доказать, что их время прошло, что уже невозможно надеяться ни на какую крупную операцию, и при настоящем положении дел было бы нелепым надеяться укрепить безопасность страны при помощи исследований и каких-либо приготовлений в этой области. Доказательства? Он уже приводил. Современные средства обнаружения позволяют при помощи одной-двух точно нацеленных атомных бомб уничтожить значительное скопление механизированных частей. Если даже нескольким машинам удастся избежать мгновенного разрушения, необходимые для их функционирования запасы горючего, технические службы и мастерские будут наверняка уничтожены.

— Что касается совместного прорыва, подготовленного втайне, то, ваша светлость, допуская даже при многих оговорках возможность его осуществления, эффект внезапности такого прорыва выглядит буквально смехотворным по сравнению с тем ударом, который может произвести всего лишь одна из наших ракет с ядерным зарядом.

«Смехотворный» — это слово чаще других появлялось в докладе полковника. Он его использовал, когда говорил об артиллерии, о военно-инженерном деле, а также о некоторых вспомогательных службах, в отношении которых его исследование привело к тому же самому выводу: в сравнении с ядерным оружием все другие виды вооружений выглядят смехотворно.

Исходя из соображений более общего характера и выясняя последствия, о которых ранее он лишь вскользь упоминал, полковник в своем резюме еще раз подчеркнул очевидность этого обстоятельства.

— Мы пришли к убеждению, — сказал он, — что ввиду превосходства ядерного оружия наши войска и наша современная техника теперь бесполезны. Дело не только в том, что классические методы использования этих войсковых соединений неэффективны. Гораздо серьезней то, что ни одно разумное существо не может представить себе рациональный способ их результативного применения. Я сожалею, что был вынужден обрисовать ситуацию в столь мрачном свете, но сокрытие правды я счел бы уклонением от моего долга. Это так. Всякое маневрирование становится наивным. Сегодня слова «стратегия и тактика» лишены смысла. Обучение в наших офицерских школах утратило всякую практическую ценность, а в целом военное ремесло стало похожим всего лишь на пустое времяпровождение, пригодное для забавы старичков.

Когда полковник сделал паузу, ему показалось, что по лицу принца пробежала тень. Чувствуя, что подобные заявления могут быть истолкованы не в его пользу, полковник счел необходимым заранее оправдаться. Он заговорил более пылко, и в интонациях его голоса слышалась болезненная страсть.

— О, не подумайте, сир, — воскликнул он, — что это мнение — всего лишь словесное оправдание лени или инертности военных руководителей. Тем более не подумайте, что оно базируется на абстрактных данных. Оно основано на констатации неопровержимых фактов. Опираясь на них же, я пришел к выводу, что нынешняя ситуация плачевна для всей армии. В ходе последних крупных маневров я встречался с сотнями офицеров всех рангов и возрастов. И у всех я заметил одно и то же беспокойство, нет, это слово недостаточно выразительно, — одно и то же отчаяние. Мы все вместе тысячу раз, десять тысяч раз искали способ спасения…

Так это и было. Во время последних маневров, не в меру затянувшихся, молодой полковник сделал все, что было в его силах. На время оставив теоретические спекуляции, он принял активное участие в военных маневрах. Вскоре он констатировал, что офицеры, командующие действующими соединениями, прекрасно сознавали угрозу, нависшую над их головами, и испробовали все доступные им средства, чтобы избежать ее. Сотрудничая с ними, он очень скоро убедился, что их усилия, равно как и его попытки, были совершенно безрезультатны. Все эксперименты приводили к одному выводу. Роботы, замещавшие ядерные ракеты, попадали точно в цель, в назначенное время. Следовательно, ракеты могли расстроить самые искусные планы, разрушить даже хорошо замаскированные военные сооружения и помешать любому маневрированию. Будучи наблюдателем, самый пристрастный арбитр, самый горячий сторонник обычного вооружения вынужден был бы признать, что оно обречено на гибель.

Так как полковнику в силу его положения был открыт доступ в самые высокие военные круги, он вошел в контакт с генеральным штабом и настоял на том, чтобы теоретические задачи маневров были изменены. В этих кругах он тоже чаще всего встречал понимание и доброжелательность. И он, и высокообразованные ученыеофицеры с жаром взялись за эту работу. Их страстное стремление к созданию новой стратегии было вызвано отчаянием. Старые генералы обретали молодость в этом лихорадочном поиске решения задачи — задачи найти форму войны, соответствующую дьявольской мощи ядерного оружия.

— Мы не нашли ничего, — сказал в заключение полковник дрожащим голосом и почти торжественно. — Мы ничего не нашли, сир. Мы ничего не нашли, господа. Вот почему мой долг вынуждает меня заявить сегодня: что касается наземных войск, атомная угроза фатально приводит к гибели военного искусства.

Он сел в глубокой тишине. Взгляды всех обратились к принцу, который молчал, нахмурив брови. Генерал Перль предоставил слово капитану корабля. Ему было поручено обследовать флот.

Капитан высказывался столь же энергично, как его коллега. Одинаково звучали и выводы обоих докладчиков. Только начал капитан с того, чем полковник кончил, упомянув о бесчисленных исследованиях, целью которых было найти возможное использование флота, оснащенного обычным вооружением. Он признался, что вместе со многими другими не мог сдержать слез, убедившись в тщетности своих усилий. Но, само собой разумеется, его первейший долг сообщить, что гигантские авианосцы, броненосцы и крейсеры, все остальные корабли обычного типа тоже обречены на почти тотальное уничтожение в первые же часы войны, и удары, которые они могли бы нанести, несопоставимы с разрушениями, причиняемыми самой маленькой ракетой с ядерной боеголовкой.

— Наше единственное эффективное оружие, — утверждал он, это небольшие субмарины, действующие самостоятельно и вооруженные ракетами. Поскольку на сегодняшний день мы обладаем достаточным количеством подводных лодок, трудно представить, для каких целей могут понадобиться другие корабли, разве что для парада. Повторяю, многие из нас оплакивают их участь: ведь эти суда никоим образом не могут составить военный флот. Не возникает даже вопроса об их маневренности, что представляет самую суть нашего ремесла. Все сводится к перемещению по прямой линии на большую глубину по указанной отметке. Несколько армейских математиков с компьютерами составляют весь необходимый генеральный штаб. Что касается военно-морского флота, «кнопочная» война исключает все корабли, кроме подводных.

Этот вид войны был единственно возможным и в представлении специалиста по военно-воздушным силам, который выступил вслед за капитаном и привел столь же убедительные доводы. Не стоило никакого труда доказать, что современные авиаэскадрильи полезны не больше, чем детские игрушки, и что существование термоядерного оружия сделало бессмысленной работу по созданию новых типов самолетов. Что касается тренировочных испытаний, которым подвергались летчики бомбардировщиков и истребителей, это было просто потерянным временем. Атомный призрак не давал возможности для осуществления какой-либо классической концепции сражения как на суше и на море, так и в воздухе.

Главные члены комитета закончили свои выступления. Генерал Перль повернулся к принцу, не сделавшему до сих пор ни одного замечания. Однако принц был явно озабочен и казался не совсем довольным. Конечно, изложенные здесь идеи были не новы для него. Конечно, они означали отказ от старых концепций, и такой подход не мог ему не понравиться. И все-таки он испытывал растерянность, почти испуг, видя тот негативный аспект, который, казалось, принимало заключение комитета. бели он собрал лучших специалистов в этой области, то именно для того, чтобы просто констатировать состояние дел, известное уже давно. Тут действительно было из-за чего сокрушаться! Таким образом, все результаты их исследования свелись к удобной возможности для полного отказа от армии.

Когда принц заговорил, интонации его голоса предвещали бурю.

— Подведем итоги, — сказал он генералу Перлю. — Если я правильно вас понял, вы все убеждены, что наша классическая военная техника — танки, пушки, корабли, самолеты — больше ни к чему не пригодна?

— Ни к чему, — без колебаний подтвердил генерал. — Ни к чему с той поры, когда получило развитие термоядерное оружие.

— Вы убеждены также, что все это представляет собой никому не нужный металлический хлам?

— Именно такова наша точка зрения.

— Вы убеждены, что в той же мере бесполезны наши войска, наши штабы и военные школы?

— Это так, сир.

— И что, следовательно, вам не остается ничего лучшего, как опустить руки и хныкать?! — взорвался принц.

— О, простите, сир!

Этот протест и в особенности сердитый, почти неуважительный тон, которым он был высказан, вернул главе государства некоторую надежду. Взглянув на членов комитета, он с удовольствием отметил, что его обвинение вызвало негодование у всех остальных членов комитета. Принц был удовлетворен, прочтя на их лицах чувства, весьма не похожие на смирение. Особенно метали молнии глаза полковника, говорившего о сухопутной армии. Принц в глубине души поздравил себя с удачным психологическим ходом. Всего лишь нескольких булавочных уколов такого рода оказалось достаточно, чтобы в полной мере возвратить им бодрость духа. Теперь он уверен, что в этом собрании возникнет какая-то конструктивная идея. Выходит, он плохо думал о своих офицерах. Эти люди были не из тех, кто пассивно согласится с полным отказом от армии. Еще не все было сказано, их глубинная мысль еще ускользала от принца. Полностью успокоился он после первых же слов генерала Перля, который, немного придя в себя, продолжил свою речь, правда, в интонациях его голоса можно было еще почувствовать раздражение:

— Сир, я полагаю, что вы нас не вполне правильно поняли. Ни на один миг мы не упускали из виду, что в нашу миссию входило обязательство дать правительству позитивные рекомендации.

— Я тоже так думаю, — примирительным тоном процедил сквозь зубы принц.

— Если мы и обрисовали ситуацию такой, какая она есть, делая акцент на худшей ее стороне, то только для того, чтобы обосновать эти рекомендации, которые носят достаточно революционный характер.

— Революционный дух меня не пугает.

— Мы хотели показать необходимость пропагандируемой нами военной политики, поскольку она вступает в полное противоречие с той военной политикой, которую наше правительство проводило в последние годы и которой оно стремилось обеспечить победу на всех международных конференциях.

— Каково, наконец, ваше заключение?

— Позвольте мне, сир, добавить последнее слово к уже сделанным докладам: убедительная мощь ядерного оружия делает невозможной не только обычную войну, но и войну вообще. Кнопочная война — это утопия. Угроза всеобщего уничтожения слишком велика, чтобы какое-либо государство могло взять на себя за это ответственность. Это стало банальной, очевидной истиной.

— Допустим, — нетерпеливо бросил принц. — И тогда?

— Тогда, — воскликнул генерал Перль, — вывод напрашивается сам собой со всей математической строгостью, как я уже заявлял в начале нашего заседания… Тогда, — продолжал он торжествующим голосом, — нужно найти в себе мужество смотреть правде в глаза и в корне уничтожить зло. Атомное оружие делает войну невозможной, сир. Значит, надо запретить это дьявольское оружие. Необходимо объявить этот бич божий вне закона.

Перевод: Ю. Денисов

Загадочный святой

Le Saint Énigmatique, 1965.

Одной очень дорогой мне подруге, чье неутомимое милосердие и вдохновило меня написать эту страшную историю.

П.Б.

I

1

Неизвестный подошел к лепрозорию[8], когда солнце уже опускалось над равниной. Неровно — то едва переставляя ноги, понурив голову и устало опустив плечи, словно утомлен был долгой дорогой, то распрямляясь во весь свой немалый рост и прибавляя шагу — он взбирался по склону Больной Горы. Судя по тому, как напряжены были черты его лица, он подавлял усталость отчаянным усилием воли, словно дойти до лепрозория было для него жизненно важно.

Несмотря на жару, путник был одет в длинное шерстяное коричневое платье до пят. Потное лицо его потемнело от дорожной пыли. Тяжело дыша, он добрался до огромного деревянного креста, который символизировал границу царства проказы и одновременно обозначал вход в него, опустился на камень, уронил наземь свой посох с привязанной к нему маленькой котомкой и несколько мгновений сидел неподвижно, переводя дух.

Впрочем, человек этот тут же поднялся, и по пригорку, параллельно тени от креста, протянулась его тень. Глаза его вдруг оживленно блеснули, скуластое лицо озарилось. Невдалеке, у ограды, опоясывающей монастырь и прилегавший к нему больничный поселок, он заметил монаха — это брат Роз наблюдал заход солнца, ожидая часа, когда пора звонить к вечерне.

Брат Роз и приор Томас д'Орфей — только эти два монаха служили теперь в монастыре и жили в лепрозории вместе с прокаженными. Да еще врач Жан Майар, который объяснял столь малое число насельников обители простыми словами: «Проказа убивает медленно». И был недалек от истины: проказе и в самом деле понадобились десятилетия, чтобы неспешно, одного за другим, сразить всех здешних монахов. По крайней мере, ни один из них не умер от старости. В конце концов в живых не осталось никого из тех братьев, что пришли на Больную Гору в год основания колонии, то есть еще при короле Людовике Святом, а заменить навеки почивших было просто некем.

Брат Роз пришел в монастырь одним из последних. Был он тогда, в самом начале века, молодым и здоровым послушником, а проказу подхватил лишь много лет спустя: его могучая крестьянская стать стойко сопротивлялась болезни, лепра даже к шестидесяти годам не смогла одолеть его, хоть и оставила на лице и руках характерные отметины. И теперь еще бодрый, он был буквально незаменим: помогал приору отправлять службы, выполнял обязанности звонаря, ухаживал за прикованными к постели прокаженными, приносил им от врача лекарства, следил за порядком полевых работ, хоронил усопших — лепра убивала хоть и медленно, но неизбежно…

Неизвестный пересек рубеж, обозначенный деревянным крестом, и быстрым шагом устремился к брату Розу, который воззрился на нежданного пришельца с любопытством и недоумением. А тот, разглядев рясу брата Роза, был, похоже, разочарован, словно не ожидал встретить здесь монаха. Но присмотревшись пристальнее и различив на лице монаха верные признаки проказы — припухшие веки и брови, необычно вздутые губы, увеличенный нос, гладкий, словно ороговевший лоб, похожие на отруби чешуйки на полуголом черепе, — он тут же переменился. Признаки жуткой болезни, которые обычно вызывали у мирян отвращение и ужас, казалось, воодушевили пришельца: в глазах его вновь вспыхнули живые огоньки, щеки окрасились румянцем.

Похоже, неизвестный явился с добрыми намерениями: подойдя к брату Розу, он взял его за руки, поднес их к своим губам и пылко поцеловал сперва правую, потом левую. Монах поначалу оцепенел, но вскоре пришел в себя, высвободил руки и отступил на шаг.

— Отыди, странник! Или ты не ведаешь, что вступил в пределы лепрозория? Или думаешь, что мои монашеские одежды способны предохранить от проказы? Я не ношу ни знака красного сердца[9], ни погремушки[10], потому что живу среди прокаженных, которые даже мысленно не позволяют себе заходить за наш пограничный крест. Никогда не ступала в лепрозорий и нога жителя равнины. Взгляни на мое лицо! Видишь? Я тоже прокаженный, как и все, кто живет на Больной Горе.

— Знаю, брат мой, — ответил неизвестный. — Но именно на Больную Гору Господь направил мои стопы. Я пришел именно к вам, к прокаженным, полностью сознавая это. И ты первый, кого я здесь встретил. Благослови же меня братским поцелуем.

Потрясенный брат Роз вздрогнул при этих словах. Его, привыкшего слышать лишь хриплые голоса прокаженных, глубоко тронул удивительный голос незнакомца — тихий и проникновенный, он мог принадлежать разве что какому-то неземному созданию, невесть зачем явившемуся ко вратам обители скорби.

Неизвестный тем временем подошел к монаху вплотную и распростер объятья. Монах попытался было уклониться, но тот, невзирая на протест, привлек его к себе и запечатлел поцелуй на изуродованной проказой щеке.

Покоренный таким обхождением и опьяненный неким дивным запахом, которым веяло от дыхания странника, брат Роз вдруг подумал, что встретил истинного святого, и открытие это ожгло его наивную душу. Поспешно высвободившись из объятий пришельца и не дав себе труда хотя бы любезно поклониться в ответ, он очертя голову помчался к лепрозорию, крича во все горло:

— Святой! Святой! Брат приор, Господь послал нам святого!..

2

Долгие годы, еще со времен царствования Филиппа Валуа, а точнее, с тех пор, как началась Столетняя война с Англией[11], лепрозорий Больной Горы не сообщался со внешним миром, представляя собой этакое самостоятельное и вполне независимое царство, подвластное собственному монарху — проказе, царство неизлечимо больных, которых пугала та жизнь, которой жили здоровые люди, которым чужды и даже ненавистны были радости земные. Ни один из жителей равнины не рискнул бы подняться по склону Больной Горы выше деревянного креста, равно как не поздоровилось бы и прокаженному, вздумай он спуститься на равнину, а тем более забрести в близлежащую деревню. Потому-то крест у входа в царство лепры и служил неодолимым рубежом как для больных, так и для здоровых.

Обитатели Больной Горы видели людей равнины только в те дни, когда в лепрозорий приводили нового больного. Обреченного обычно сопровождала целая процессия с кюре во главе. Таким образом толпа здоровых исторгала из себя прокаженного, подталкивая его вперед с нескрываемым отвращением. К тому времени прокаженные уже окончательно смирялись со своей участью, а потому шли покорно, даже не помышляя о бегстве, тем более что селяне, завидев процессию, не скрывали готовности в случае чего схватиться за вилы. У рубежного креста отверженный останавливался и начинал громыхать еще совсем новенькой, сверкающей на солнце погремушкой, а позади него истошно орала толпа, вызывая монахов Больной Горы принять нового подопечного. Приор Томас д'Орфей, заслышав этот гам, привычно вздыхал и выходил за монастырские стены один или с братом Розом — селяне не любили, когда прокаженных выходило больше, могли и камнями закидать. Кюре издали выкрикивал имя вновь прибывшего и заверял, что панихиду по прокаженному отслужили по всем правилам. Потом коротко пересказывал мирские новости, и на том все заканчивалось. Толпа, сопровождавшая отверженного, сделав ритуальный полукруг, возвращалась в деревню, а приор вместе с новичком неспешно возвращался в царство лепры.

Царство это представляло собой, можно сказать, маленькую Вселенную, при обустройстве которой ее обитатели, конечно же, не смогли обойтись без деления на сословия. Приор попытался однажды сокрушить перегородки, которые воздвигли в своей среде обитатели лепрозория, но быстро понял тщетность своих усилий и отступился. Да и Жан Майар, бывший не только прекрасным врачом, но и весьма искушенным философом, что ни день приводил все более веские доводы в пользу иерархии, без которой никакое общество, даже состоящее из одних прокаженных, просто не может существовать.

Здесь следует заметить, что коренились эти сословные различия, как ни странно, в самой природе проказы, точнее, в многообразии внешних ее проявлений, да еще в том, насколько глубоко поражала она человека. Те, кому она обезобразила только лицо, не изуродовав его, однако, до полной неузнаваемости и не осквернив еще тело отвратительными язвами, почитались здесь знатью и жили у самых стен монастыря в так называемом малом лепрозории. Аристократы эти держались особняком и считали всех прочих обитателей Больной Горы нечистыми. Последние жили в ветхих лачугах за пределами монастырского поселения, и эта часть Больной Горы называлась большим лепрозорием. Чем ужаснее были изуродованы проказой люди, тем выше по Больной Горе они ютились. Таким образом, гора представляла собой нечто вроде сахарной головки, обернутой лентой, чьи кольца, сужаясь к вершине, давали приют тем или иным кастам прокаженных — в прямой зависимости от стадии болезни и чудовищности обличья. Поэтому каменистая земля, прилегающая к вершине и называемая иногда верхним лепрозорием, вполне заслуженно считалась проклятой Богом. Ну, а самую макушку Больной Горы венчала лачуга пленного черного абиссинца — его во времена последнего крестового похода привезли сюда рыцари, обнаружив на нем клеймо проказы.

Жан Майар, врач лепрозория, окончил славную в те времена медицинскую школу в итальянском городе Салерно. Там он прочел в числе прочих книг и гениальную «Божественную комедию» Данте, а потому нередко сравнивал Больную Гору с адом, описанным великим флорентийцем. Но если дантов ад являл собой огромную воронку, то есть походил на перевернутый конус, на девять кругов коего души ввергались в зависимости от тяжести грехов, а внизу, в самой горловине воронки, торчал из земли омерзительный Люцифер, то лепрозорий Больной Горы был точной копией ада, только вывернутой неким злым демоном наизнанку, чтобы острие конуса, обсиженное прокаженными, обращалось к небесам.

Обитатели малого лепрозория, то есть местная знать, подразделялась еще и на мелкие касты, не поддерживающие между собой никаких отношений. Здесь прокаженные делились на львиноликих, собакомордых, быкоголовых, свинорылых, сатироподобных и так далее, то есть по типам внешности, явленным на свет Божий злой и безудержной фантазией Короля Лепры.

Вся эта аристократия, населявшая поселок близ монастыря, крайне редко покидала его пределы, разве лишь затем, чтобы понаблюдать издали за ходом полевых работ, на которых бывали заняты обитатели большого лепрозория из числа наименее безобразных, те, что жили в нижнем кругу. Никто из обитателей монастырского поселка никогда не осмеливался подняться по горе. Очень редко прокаженный из круга, лежащего ниже, переходил на верхний, где обреталась более уродливая форма лепры, еще реже бывало обратное. Но если такое все же случалось, вторгшемуся надлежало строго придерживаться правил, принятых во внешнем мире: он должен был издали оповещать о своем приближении и шарахаться от каждого встречного, тогда как аборигенам этого круга полагалось указывать на пришельца пальцами, всячески его осмеивать и тоже шарахаться от него в разные стороны, затыкая при этом ноздри и всячески выказывая брезгливость, каковую пришелец и сам бы проявил к любому, кому выпало несчастье жить выше него по склону горы.

А парии, жившие вокруг вершины и сами себя считавшие проклятыми, лишены были даже этой мелкой радости и от этого страдали не меньше, чем от самой болезни. Хуже, ничтожнее их был только африканец, что обитал на самой макушке горы, но тот редко покидал свое логово. Если же абиссинец в кои-то веки отваживался спуститься чуть пониже, ему полагалось надевать глухой балахон и непрерывно греметь своим боталом. В эти минуты все население Больной Горы тряслось от страха.

Конечно, все эти правила нигде не фиксировались и никем не утверждались, но и среди подданных Короля Лепры неписанные законы блюлись строже писанных. Приор Томас д'Орфей знать их не хотел, но всякий раз, бывая в верхнем лепрозории, испытывал неловкость, оттого что ему, сколько бы он ни корил себя за малодушие, недоставало мужества приблизиться к чернокожему абиссинцу. К африканцу заходил лишь врач, приносил ему лекарства и хоть на несколько минут скрашивал одиночество несчастного. Во время этих кратких визитов Жану Майару удалось даже выучить несколько слов из диковинного языка абиссинца и понять, как ему казалось, что у себя на родине негр был кем-то вроде знахаря или колдуна.

Возвращаясь к себе после таких визитов, нелегких и для него, Майар замечал, что и в верхнем лепрозории, и в большом, и в малом все его сторонятся. Даже старый друг, приор Томас д'Орфей, встречал его без особой радости. Но врачу не пристало обижаться, и Жан Майар только улыбался в ответ. Он хорошо знал, в чем тут дело, и великодушно прощал приору его угрюмость, а прокаженным — их неприкрытую брезгливость.

3

В ожидании вечерней мессы приор и врач коротали время за кружкой вина. Своим происхождением вино обязано было небольшому винограднику, который возделывался тщанием брата Роза. Он же готовил из сладких ягод хмельной напиток, бережно пуская в дело каждую каплю драгоценного сока. И именно благодаря ему приятели могли весь год опустошать по вечерам кружечку-другую. Оба, надо сказать, очень дорожили этими скромными дружескими застольями.

Приору шел уже семьдесят пятый год. Как и многие его товарищи по несчастью, он долго сопротивлялся проказе, противопоставляя ее сокрушительному натиску простой и размеренный образ жизни, не допускающий никаких излишеств, неукоснительно отправлял требы и строго исполнял врачебные предписания Жана Майара. Возможно, именно поэтому проказа изуродовала только лицо священника, избавив от прочих своих проявлений: язв, гнойников, гангрены… Приор был благодарен за это Господу и судьбе и лишь молил Всевышнего о последней милости: позволить ему умереть с обликом, приличествующим христианину. По местным понятиям, он относился к касте львиноликих и давно уже с этим смирился. Однажды ему даже пришла в голову мысль, что львиный облик не так уж и безобразен. А когда приор подумал вдобавок, что мало кто из священнослужителей сохраняет к таким годам густую волнистую шевелюру, он почти греховно возгордился. А Жан Майар, имея в виду пышную гриву приора, порой называл его в шутку царем зверей.

Врач же, с его приплюснутым носом и чувственными, хоть и слишком большими губами, растянутыми вечной лукавой усмешкой, относился к касте сатироподобных. Сходство с сатиром усиливали его веселый нрав и простодушие. Иногда он с серьезным видом брался доказывать, что образ, придаваемый человеку лепрой, в некоторой мере соотносится с его характером, а в качестве примера приводил брата Роза, человека воистину верного и преданного, которого злая воля Короля Лепры сделала кинокефалом или, выражаясь здешним языком, собакомордым.

В юности Жан Майар очень много странствовал. Еще в годы ученичества он исколесил Францию и Италию, дотошно изучая философию с медициной и, конечно же, не чуждаясь обычных жизненных удовольствий. Он нимало не сожалел о своем блестящем прошлом, поскольку давно вменил себе в правило не бередить душу, не терзать ее воспоминаниями. В день, когда его впервые уязвила лепра — с тех пор прошло десять лет, а тогда ему как раз исполнилось сорок, — он не стал гневить небо тщетными проклятьями, а сразу же начал искать лепрозорий, расположенный в местах с хорошим климатом, и в этом больше походил на вельможу, собравшегося удалиться от дел, чем на жертву ужасного недуга. Природа Больной Горы сразу пришлась ему по душе, и он, долго не мешкая, перебрался сюда, к немалому удовольствию приора, который обрел в нем не только прекрасного врача, но и доброго друга. Он явился в лепрозорий сам, не дожидаясь, когда его принудят к этому другие. Девизом себе он взял слова: проказа убивает медленно, — и со временем развил этот утешительный тезис в своего рода философскую систему.

Тем вечером приор Томас д'Орфей был весьма мрачен, что, впрочем, частенько с ним бывало. Попеняв на плачевное состояние монастыря, разрушавшегося из-за недостатка средств на ремонт, он принялся клясть свой жестокосердный век, в котором христианская добродетель пришла к совершенному упадку.

— Нет больше милосердия в нашем королевстве, — сокрушался он. — И никто уже не печется о несчастных. Никому нет дела до прокаженных, хотя оно и понятно — ведь мы способны вызвать лишь отвращение. А ведь лет сто назад никто не посмел бы обходиться с нами, как владетельный сеньор со своими смердами! Как это ни странно, но людей набожных, способных сострадать несчастным, в те времена было куда больше. Правда, пример для подражания исходил тогда свыше… я это доподлинно знаю. Луи Девятый, святейший из наших королей, умер вскоре после того, как я появился на свет, но еще тогда, в младенческом возрасте, мне довелось слышать рассказ о том, как в аббатстве Руамон[12] выходил он некоего прокаженного с весьма и весьма отталкивающей внешностью. Прибыв в это местечко, добрый король начал с того, что принял на себя все хлопоты по уходу за беднягой. Он целовал его руки и лицо, прислуживал ему во время еды, причем неизменно выбирал для него лучшие куски, которые собственноручно же и подносил к его обезображенным болезнью губам. Он даже ноги ему омывал. Не было такой услуги, в которой он отказал бы своему подопечному лишь оттого, что она была ему неприятна.

— Потому и заслужил наш добрый король вечную память! — вставил врач.

Приор же пожал плечами и продолжал:

— Как бы то ни было, но этот урок милосердия тут же принес свои плоды: люди сделались добрее к больным и убогим, и пример монарха всякий день порождал новую добродетельную душу, готовую без опаски приблизиться к прокаженному.

— Что ж, это и понятно, — согласился с приором Жан Майар, и лицо его при этом исказилось одной из гримас, свойственных сатироподобным. Так получалось всякий раз, когда он смыкал свои огромные губы.

— Могу еще добавить, что королевство в те времена прямо-таки кишело святыми, словно море рыбой. И не было такого рыцаря, аббата или благочестивого горожанина, который не стремился бы отыскать прокаженного, лучше в последней стадии болезни, чтобы сходу одарить его поцелуем и тем самым не только спасти свою душу, но и обратить на себя внимание добродетельного монарха. Никогда еще ноги бродяг и оборванцев не были так часто мыты, как в ту эпоху, мой приор. Никогда еще отверженные не бывали так ласкаемы и улещаемы. Вот тут-то и напрашивается вопрос: по достоинству ли оценили эти благодеяния и те, и другие? И вот что еще любопытно: не слишком ли возгордились эти благодетели, что, по сути дела, погнали в царство небесное столько невинных душ?

— Вы все шутите, господин философ, — сказал приор, — а меня нынешнее жестокосердие и равнодушие к ближним просто убивают. Страдает ведь все население лепрозория: больные не ощущают ни внимания, ни сочувствия, которые исходили бы из большого мира, что простирается вокруг нашей Больной Горы. А нынешнего нашего короля Филиппа, увы, прокаженные интересуют менее всего. Его занимают только войны…

— Которые он ведет, кстати сказать, из рук вон плохо! — горячо перебил приора врач, который тоже принимал это близко к сердцу. — А что до нашей знати, так она и вовсе не умеет воевать и занята одними кутежами. Да разве способны бурдюки, налитые вином и окованные железом, одолеть англичанина, даже когда их двое против одного?.. Но вернемся, мой приор, к нашим подопечным: ведь такая вот их изоляция, похоже, вполне устраивает наших властителей.

— Это худо, — вздохнул приор. — Прокаженные прошли через многие и многие страдания. А ведь себялюбие и злоба — болезни куда более заразные, чем лепра. Оттого-то сердца наших больных и зачерствели, оттого-то нравы их сделались во всем подобны жестоким нравам жителей равнины. Ни один больной не питает ни малейшей жалости к собрату по несчастью: прокаженный хромец презирает слепого прокаженного, безносый прокаженный ненавидит и бежит прокаженного, покрытого коростой, и так далее…

— А при появлении прокаженного негра в ужасе разбегаются все. Да, вы совершенно правы. Потому-то наше уединенное житие — я не раз говорил вам об этом — и нуждается в общественной градации, то есть в упорядочении взаимоотношений между больными.

— Вовек мне не понять этих ваших хитростей-премудростей! — взвился приор. — Я всего лишь бедный пастырь. И полагаю, что все эти ваши сословия, градации или упорядочения просто омерзительны, как их ни назови… И еще мне кажется, что есть вещи куда посерьезнее, и нам стоило бы о них задуматься…

Он вдруг умолк и поднес ко рту свою кружку.

Жана Майара всегда забавляло, как пьет приор. Вот и теперь его вздутая и оттопыренная нижняя губа сперва отвисла, как у некоего животного, а потом неловко прилепилась к краю кружки, обхватила ее почти целиком, так, что языку оставалось только лакать вино. Украдкой наблюдая за ним, врач подумал, что друг его с каждым днем все более походит на льва, но сейчас — на грустного льва, и это отнюдь не украшало приора.

— Да, есть вещи посерьезнее, о которых нам стоило бы задуматься, — повторил приор, поставив кружку. — Мне страшно признаваться в этом даже себе самому, однако вынужден с прискорбием отметить, что и меня не обошла зараза безразличия к ближнему. Мне все труднее и труднее являть милосердие к братьям моим, прокаженным. Я уже говорил вам, мэтр Жан, что всем нам нужен чистый воздух. Потому как иногда, особенно по вечерам, гора наша окутана, словно саваном, зловонным запахом лепры, и смрад этот вызывает упадок духа даже у самых стойких и добропорядочных христиан.

— Да, над нашей горой держится зловонная эманация проказы, тут я целиком с вами согласен, — покивал врач. — Запах гнусный, однако к нему можно привыкнуть, если относиться к нему философски, стоически. Зато разного рода злодеев и нечестивцев, равно как и плохих христиан, он заставляет держаться подальше от нас. Не забывайте и об этом!

Жан Майар собрался было добавить к сказанному еще несколько веских резонов, но тут со двора донеслись возгласы брата Роза.

4

— Святой! К нам пришел святой! Брат приор, это Господь послал к нам своего святого! Святой! Он явился! Он здесь, у нас! — вопил брат Роз.

Приор вздрогнул. Его приплюснутый нос дернулся, как у внезапно потревоженной кошки. Это известие, чудесным образом совпавшее с его тревогами и заботами, было не иначе как знаком свыше. Поднявшись с хромого табурета, приор подошел к окну. Из окна своей кельи, расположенной во втором этаже монастыря, он глянул на небольшую площадь, к которой вела центральная аллея лепрозория. С приближением ночи здесь все обычно погружалось во мрак и гробовую тишину, но теперь ее нарушил Роз. Крики его отдавались по окрестностям гулким причудливым эхом. Стоя под окном приора, он, не унимаясь, возвещал о чудесном пришельце:

— Кажется, он пришел к нам издалека, брат приор! Это видно по его пропыленным одеждам… Он подошел ко мне близко-близко… Увидел мое обезображенное лицо, но не убежал прочь, не явил ни страха, ни отвращения! А потом он распахнул мне свои объятия и поцеловал меня! И вот еще диво: от его дыхания веет миррой и ладаном… я ощутил это уже дважды!

Послушав восторженные крики монаха, мэтр Жан Майар поморщился и процедил сквозь зубы:

— Вздор! Наверное, добрый брат Роз попросту спятил! И еще мне кажется, что навлечет он на нас ярость жителей равнины. Скорее всего, к нам забрел какой-то странник, плохо сознающий, что занесло его на Больную Гору, к прокаженным. Кричал ты ему, чтобы не приближался к тебе? — спросил врач монаха. — Предупреждал, что ты заразный? Этого требует закон, и тебе он прекрасно известен.

— Я все сделал, как полагается! А он ответил мне, что пришел к прокаженным по доброй воле. Видит Бог, я вел себя так, как того требует мое положение. А он по-братски меня расцеловал.

— Расцеловал?! Прокаженного-то? — с недоверием переспросил Майар.

Приор же явно колебался. Стоит ли верить брату Розу? Вон как он разволновался. Может, ему просто привиделось?

— Где он сейчас, этот твой святой? — все же спросил приор.

Брат Роз повернулся и показал рукой.

Приору с трудом удалось разглядеть из своего окна высокий силуэт в коричневом платье. Пришелец уже миновал ворота и шел к монастырю. В появлении этого человека священнику виделся некий таинственный знак, и он вдруг поверил, что это само Небо вняло, наконец, его молитвам.

Неизвестный шел по главной аллее сначала быстро, потом все медленнее, поглядывая то направо, то налево. Он явно сознавал, что стал своего рода мишенью для множества любопытных взглядов — люди уже начали собираться на боковых аллеях, тянущихся параллельно главной. Все они, казалось, сразу узнали его: конечно же, это был он, зримый, воплощенный образ героя-чудотворца, о коем так долго мечтали, о котором молились обитатели Больной Горы. Толпа зарокотала, послышались возгласы: «Святой! Святой!». Разыгравшееся воображение прокаженных вдруг озарилось, словно неким пламенем, предчувствием чуда: в неизвестном они увидели Мессию, посланного Всевышним, чтобы превратить подобие ада в царство любви.

Однако приблизиться к страннику никто пока не решался — похоже, он внушал глазеющим на него прокаженным не только благоговение, но и некоторую тревогу, даже страх.

Увидев, что пришелец замедлил шаг, из толпы отважилась выступить старуха с отвислыми щеками. Она переступила кромку главной аллеи и очутилась совсем рядом с неизвестным.

Чужак приостановился и повернулся к ней, распахнув объятья. Все замерли, затаили дыхание, а он обнял старуху и облобызал. И пошел дальше. Но в толпе уже нарастал невнятный гомон, лихорадочное возбуждение обещало захлестнуть весь лепрозорий.

— Вы видите? — промолвил взволнованный приор.

— Вижу… — ответил врач. — Вижу и думаю: а вдруг нас всех прямо сейчас вознесет на Небеса!

Прокаженные быстро осмелели — неизвестный шел теперь вдоль темных трепещущих рядов отверженных, чье удивление готово было вот-вот превратиться в фанатичное обожание. Когда он проходил под окнами монастыря, уже сотни иссохших губ повторяли возглас брата Роза «Святой! Святой!..», сотни тощих рук тянулись к нему.

— Мир тебе, странник! — обратился к нему приор, высунувшись из окна. — Ты сам видишь, как мы все взволнованы расположением, которое ты нам выказываешь. Но ясно ли тебе, какой страшной опасности ты подвергаешься, находясь среди нас!

— Я не боюсь проказы! — тотчас же ответил странник.

Толпа смолкла, словно зачарованная его тихим мелодичным голосом. Все заметили, что странник говорил, не разжимая зубы.

Приор был настолько потрясен дивным звучанием голоса и благородством ответа, что поспешил спуститься по деревянной лестнице, толкнул дверь и очутился пред неизвестным. Тот же пал перед священником ниц, потом поймал его руки и покрыл их поцелуями.

— Поднимись, брат мой! — сказал приор, не без усилия высвобождаясь. — Я благословляю чувства, которыми ты воодушевлен. Мне следовало бы в ответ поклониться тебе до земли и тоже облобызать, но я остерегусь. Вглядись получше в меня и в несчастных, что окружают тебя со всех сторон, и подумай, какой страшной платой воздастся тебе за знаки братской любви.

Неизвестный на мгновение остановил взгляд на львиноподобном с заметно перекошенным носом лице приора, потом неспешно перевел взор на обступивших его прокаженных. Нормальные человеческие лица были только у детей, прочие же были изуродованы болезнью и страданиями.

Заслыша слова приора о том, что какая-то там осторожность мешает ему встретить странника как должно, толпа гневно возроптала: священник воздвигал препоны между нею и Святым. Вконец истерзанные болезнью нервы прокаженных не могли выносить ни малейшего противодействия порывам, и толпа людей прямо на глазах стала превращаться в жуткую свору, в которой верховодили уже не просто зверьи обличья, но зверьи обличья со звериным же норовом, наделенные Королем Лепрой и соответствующими повадками: ярость львиноликих выражалась грозным ревом, похожим на львиный, у свинорылых злобно дергались носы-пятачки, от них неслось хрюканье, собакомордые яростно скалили зубы и скрежетали ими, исторгая свирепое рычанье. Показалось даже, что все они вот-вот бросятся на приора и разорвут его в клочья.

На странника же, судя по всему, это зрелище не произвело особого впечатления. Он взглянул приору в глаза и спросил все тем же негромким голосом:

— Все люди братья, не так ли?

— Да, конечно, хотя ныне многие совершенно об этом забыли.

— Совершенно об этом забыли… — эхом повторил странник.

Жан Майар, который все это время внимательно разглядывал незнакомца, уловил в этой реплике некоторую озлобленность, что, впрочем, мало его удивило — ведь согласно философии, которую он исповедовал, это чувство было вполне совместимо и с душевной чистотой, и даже со святостью.

— Но не я, — продолжал между тем странник. — Вот потому-то я здесь, среди вас. Зачем же ты изгоняешь меня, брат приор?

— Я?! Разве я тебя изгоняю? — изумился священник.

Благостное сопротивление старого приора было сломлено. Незнакомец стремительно шагнул к нему, распахнул объятия и истово его расцеловал, а затем сам отер слезы, которые вдруг покатились по львиному лику прокаженного священника.

Из толпы, уже умиротворенной и окончательно покоренной новым свидетельством решимости странника, раздались одобрительные возгласы, и полукруг любопытных превратился в плотное кольцо: все сгорали от нетерпения получить в свою очередь чудесный поцелуй.

Тем временем Жан Майар тихо шепнул на ухо пришельцу:

— Послушай-ка, странник. Ясно ли ты представляешь, куда ты попал и чем может обернуться для тебя твое намерение провести здесь эту ночь? Ведь за это жители равнины будут неотступно тебя преследовать. Сдается мне, что ты нездешний и даже не подозреваешь, сколь суровы законы, касающиеся прокаженных. Беги скорее отсюда, и тебе, возможно, посчастливится скрыть, что ты побывал в лепрозории.

— Ты уж прости нашего доктора, — сказал приор, тоже не на шутку встревоженный. — Но он тоже считает своим долгом вслед за мной предостеречь тебя. Врач — человек ученый, искусный и умный, хоть и не лечит лепру, поскольку она неизлечима. Он тоже прокаженный, как и все здесь, однако знает эту гнусную болезнь лучше всех. Но в делах веры он человек сторонний. Я же, брат мой, признал тебя сразу.

— Аминь, — согласился Жан Майар и подмигнул, отчего лицо его скорчилось в жуткой гримасе.

— Я пришел сюда из города, — заговорил странник. — Его колокольни, должно быть, видны с вершины вашей горы. Мне ведомы и жестокие нравы, и бессердечие окрестных жителей. Только тебе-то, господин доктор, что за меня волноваться? — кажется, незнакомец ощутил в мэтре Майаре противника и потому говорил с ним пренебрежительно, даже не глядя в его сторону. — В общем так, господин доктор, нет у меня ни малейшего желания возвращаться на равнину. Отныне я хочу жить здесь, на Больной Горе. Неужто прокаженные откажутся принять меня?

— Конечно же, нет! — поспешил успокоить его приор. — Я ведь уже сказал тебе, что признал тебя. Благословен будь, Господень посланник!

— Так и позволь мне остаться! Мне и нужен-то лишь ворох соломы да угол в самой что ни на есть убогой лачуге.

— Ты будешь моим гостем. Войди в сей монастырь, отныне он и твой дом. Для меня большая честь и счастье принимать тебя здесь. Входи и располагайся. Ты ведь наверняка утомлен дальней дорогой…

Не обращая внимания на иронические взгляды Жана Майара, приор провел странника в свою келью, усадил за стол, налил ему кружку вина и, кроме всего прочего, настоял на том, чтобы собственноручно омыть гостю ноги. Тот с равнодушием, похожим даже на презрение, позволял делать с собой все, что угодно, однако от житья в келье сразу же отказался, явно горя желанием вернуться к толпе. Та же, ожидая его, глухо роптала.

Врач все продолжал наблюдать за неизвестным, отыскивая в его поведении фальшь или какую-нибудь хитрость, чтобы изобличить в страннике некий мирской интерес.

— Ты еще не видел по-настоящему отталкивающих, просто омерзительных прокаженных, — сказал мэтр Майар страннику. — У тех, что до сих пор окружали тебя, вполне человеческие лица по сравнению с теми, что живут выше по горе. Тебе придется набраться духу, чтобы встретиться с ними, потому как это воистину жуткое зрелище.

— Все люди братья, не правда ли? — изрек странник свою любимую фразу тем же спокойным голосом. — Человеческие лица, даже обезображенные проказой, не вызывают у меня никакого отвращения… А разве не все прокаженные собраны здесь, за монастырской стеной?

— Увы, брат мой! — ответил приор. — Пределы монастыря стали слишком тесными, они не могут уже вместить всех больных, так что многие, пораженные скверной еще в большей степени, вынуждены ютиться в лачугах на склонах горы. Чтобы обойти весь лепрозорий, тебе понадобится не менее двух дней.

Странник резко встал, охваченный каким-то внезапным порывом.

— Брат приор, мне нельзя мешкать, — вдохновенно произнес он. — Я должен побывать у этих несчастных!

5

— «Человеческие лица, даже обезображенные проказой, не вызывают у меня никакого отвращения», — задумчиво повторил врач слова странника. — Вот уж истинно отчаянный человек!

Неизвестный удалился столь стремительно, что приор даже не попытался задержать его.

Жан Майар подошел к окну и выглянул. Сгущались сумерки.

— Странная птица этот ваш Святой, приор, — продолжал врач. — Теперь ему почему-то стало невтерпеж обойти всех прокаженных Больной Горы. Вряд ли это им нужно. Не сделав и двадцати шагов, он уже потерся лицом об десяток обезображенных рыл. А наш брат прокаженный и рад: когда еще будет такой случай! На площади полно народу, просто яблоку некуда упасть. Они даже подыскали уже женщину, чтобы подложить ему. И что же он с нею делает? Все то же: кланяется ей до земли, прижимает ее к своей груди, целует в лоб и в щеки. Снова целует, потом переходит к другим, а те, мерзавки, рады-радешеньки. А он все длит свои старанья… Не пойму я, что это за святой такой — со всеми раскланивается, со всеми лижется… Разве так являют святость?

— Мэтр Жан, вашими устами вещает богохульник, — ответил приор, преисполненный восторга от всего происходящего. — Этот человек свят, и высший смысл его миссии заключен в полной самоотдаче. Потому-то у него и нет времени даже на краткий отдых.

— Ну да, конечно… — буркнул врач. — Но почему бы вам не потолковать с ним чуть подольше и не выяснить, какого он сорта святой. Общеизвестно, что святые могут происходить из королей. Он наверняка не из таких. Бывают святые из рыцарей. Но он явно и не из рыцарей тоже. Может, он святой из монахов? Тогда где его тонзура? Но и на простолюдина он не похож. Впрочем, я никогда не слыхал о святом из простолюдинов…

— Разве его происхождение что-нибудь значит? Он свят, и этим все сказано. Не удалось ли вам уловить, как и мне, некий аромат, что разносится его дыханием? Я до сих пор опьянен им. Этот запах отнюдь не почудился брату Розу, от святого и вправду веет ладаном и мирром.

— Ну как же! Я тоже обонял его, как и вы, хотя и не сподобился его лобзания — должно быть, это не угодно Господу. Итак Всевышний, хвала Ему, всемилостивейше ниспослал нам какого-никакого святого. Вот только жаль, что нет у меня никакого опыта по части общения со святыми. Да и не слыхал я никогда, что от святых исходит какой-то особенный запах…

— Вот тут вы ошибаетесь, высокоученый и глубоко уважаемый доктор, коим я вас почитаю, — весьма серьезно сказал старик-приор. — В былые времени — и это засвидетельствовано доподлинно — истинные святые непременно бывали окутаны, словно облаком, неким только им присущим ароматом, от которого благоухало и все вокруг.

Жан Майар ответил на эти слова своего набожного друга лишь выразительным взглядом, потом кивнул, но явно из одной лишь вежливости — доводы приора так его и не убедили.

Часом позже, уже собравшись уходить, врач оставил его преподобие Томаса д'Орфея все так же глубоко потрясенным явлением святого жителям Больной Горы. Это его взвинченное состояние поддерживалось и небывалым возбуждением прокаженных, смятением и суматохой, которые допоздна царили окрест монастыря.


Было далеко заполночь, когда странник забрел в малый лепрозорий и пустился бродить по его улочкам, одаривая поцелуями всех встречных прокаженных. Люди толпами тянулись к нему, как железяки к магниту.

Потом всеобщее воодушевление несколько поутихло, усталые люди разошлись по своим хибаркам, да и неизвестный, похоже, притомился. Какое-то время он сидел, как бы в глубокой задумчивости, потом встрепенулся и с прежним рвением вернулся к своей миссии.

Решив навестить всех без исключения жителей лепрозория, он попросил брата Роза, который и так следовал за ним по пятам, быть ему проводником. Таким образом он смог встретиться с теми прокаженными, которые никогда не выходили за пределы своих жилищ — иные по причине немощи, а иные потому, что окружающий мир стал для них абсолютно безразличен.

В каждом доме странник отправлял все тот же ритуал братской любви и милосердия: распахивал объятья, а потом целовал одного за другим всех обитателей жилища. Бывали ли уклоняющиеся от объятий? Конечно, да. Но странник тотчас догонял упрямца, ловил за руки и причудливым своим голосом, сами интонации которого уже заключали в себе душераздирающий упрек, усовещал несчастного:

— Все люди братья, не правда ли? Я пришел к тебе с любовью, зачем же ты меня отвергаешь?!

Даже самый нелюдимый и ожесточившийся прокаженный, едва услышав эти слова, чувствовал, как оттаивает его заледеневшая душа, после чего, роняя слезы, принимал объятья. Затем странник придирчиво оглядывал все закоулки хижины, чтобы уйти с полной уверенностью в том, что никто здесь не обойден его братским лобзанием; ни лежачий больной, ни грудной ребенок — и только тогда уходил к следующей лачуге.

Обход поселка он закончил после заутрени, еще до восхода солнца и вновь очутился на главной аллее. Несколько прокаженных из тех, кто уже не спал, успели разглядеть в свете фонаря, несомого братом Розом, покрытый испариной лоб загадочного святого, заметили и необычайную бледность его лица. Все это стало для них новым свидетельством светлых и благородных помыслов странника, который ради ближних своих не жалел ни сил, ни здоровья. Брат Роз с немалым трудом убедил его немного передохнуть, после чего он отправился дальше, в большой лепрозорий, с твердым намерением так же обойти и его.

II

1

Томас д'Орфей встал рано, незадолго до первой молитвы, которая обычно творилась в шесть утра, и направился в придел, чтобы возблагодарить небо за новый день. Приор оставался в церкви совсем недолго, и на то была причина: ему не терпелось узнать, где побывал и чем теперь занимается гость лепрозория. Выйдя из монастырского придела, он увидел Жана Майара, который привычно шел в этот утренний час в монастырскую больницу. Она представляла собой просто длинный барак, куда помещали больных, чье состояние требовало постоянного ухода… Помощников у мэтра Майара не было — брат Роз был постоянно занят хозяйственными делами, — и он настаивал, чтобы те, у кого проказа была пока еще в легкой форме, обходили страждущих и присматривали за ними, что обычно исполнялось, но без рвения и даже с явным отвращением.

Увидев, что Жан Майар остановился и заговорил с братом Розом, приор, раздираемый любопытством, окликнул врача:

— Мэтр Жан! Где он сейчас? Тот пожал плечами и буркнул:

— Вздремнул в больнице, а потом, еще до рассвета, ушел в большой лепрозорий.

— «Вздремнул в больнице»? Но ведь наше жалкое заведение переполнено, там не хватает коек даже для лежачих…

— На то была его добрая воля, — ответил за врача брат Роз. — Он разделил ложе с одним прокаженным из простолюдинов.

— Он спал рядом с прокаженным?!

— Да, так он захотел, — подтвердил монах. — Он прилег на пару часов, но прежде еще помог нам обиходить больных.

Лицо приора посерьезнело.

— Мэтр Жан, — спросил он, — неужели и этот поступок не восхищает вас?

— Поступок, конечно, смелый, и я не весьма рад, что Бог послал нам добровольного санитара, да еще из святых. Господь свидетель, я бы слова не сказал против его подвижничества, не сопровождайся оно каким-то странным, лихорадочным возбуждением! А у него то ли горячка, то ли нечто вроде мучительного кипения в теле, мой приор! Если он будет продолжать в том же духе, здоровье у него быстро пошатнется. Нет зла страшнее лихорадки, пусть даже она священная, а сегодня утром и все мои лентяи-помощники, похоже, ею заразились. Такие чувства ничего не стоят, они попросту тщетны. Вам бы следовало своей властью заставить его успокоиться, немного умерить его священный пыл, приор. Я вам это как врач говорю. Подобного рода горячечное возбуждение легко переходит в душевное расстройство, в безумие!

Приор призадумался. Он знал, что его друг — человек не только весьма ученый и искушенный в медицине, но и на редкость здравомыслящий, — часто дает хорошие советы, хотя никогда их не навязывает. Обычно Жан Майар бывал сдержан, да и от других вольностей не терпел, но сейчас — и это было странно — не смог скрыть своего отношения к поведению пришельца.

— Думаю, мне не пристало лить воду на священное пламя, — ответил приор. — Я могу только посоветовать ему беречь силы, чтобы их хватило исполнить благородную миссию до конца.

— Тогда нам по пути: мне надо сделать обход в большом лепрозории. Там мы и встретимся с нашей залетной птичкой, и вы сможете его пожурить. Я намереваюсь сегодня заночевать где-нибудь на полпути к вершине, чтобы завтра закончить обход местности вокруг макушки. К тому же я давно уже не навещал моего печального коллегу.

Последние его слова относились к негру, жившему на самой вершине, и содержали шутливый намек на зачатки медицинских знаний, которые Жан Майар обнаружил у того во время своих нечастых визитов, хотя объяснялись они с африканцем большей частью на языке жестов. Но шутка шуткой, а приора все-таки передернуло при упоминании об абиссинце, этой ходячей гниющей жути. Но врач настаивал на совместной прогулке вверх по склону.

— В последнее время вы много сидели в четырех стенах, а это вредно для здоровья. Прокаженным нужно двигаться, нам полезны умеренные физические нагрузки.

Минуту-другую приор мешкал — его совсем не привлекала перспектива ночевки под случайным кровом. Жан Майар был прав, говоря, что приор предпочитал затворничество в монастыре общению с прокаженными, будь у них даже не слишком омерзительная наружность. Но сегодня священник был всецело охвачен желанием вновь увидеть странника, причем как можно скорее. Потому он ответил врачу неожиданно для себя самого:

— Пойдемте. Вы правы: затворничество вредно и телу, и душе. Пожалуй, лучше мне прогуляться с вами.

В сопровождении верного брата Роза, несшего коробки с лекарствами, и молодого помощника-прокаженного, взвалившего на себя узел с одеялами для ночевки и провизией, они вышли за пределы монастырской ограды. Молодой человек работал в услужении у Томаса д'Орфея, который, кстати сказать, не смея признаться в некотором эгоизме даже себе, сам выбрал для этой цели такого юношу с лицом, едва отмеченным лепрой, то есть с почти человеческим, чтобы на нем можно было отдохнуть взору.

Любуясь пейзажами, они пересекли прилегавшие к поселку поля и вскоре ступили на довольно отлогую тропу, которая позволяла подниматься спокойно, не задыхаясь, и разговаривать. От движения, от утреннего воздуха и от дружеской беседы приор почувствовал себя помолодевшим. Проходя мимо виноградника, дающего вино к его столу, приор возблагодарил небо за урожай, обещающий быть весьма обильным, и похвалил брата Роза за его труды — лоза содержалась в образцовом порядке.

Славный монах покраснел от удовольствия.

— Здесь-то земля хорошая, — сказал он, — а вот чуть дальше — куда хуже, на ней ничего путного не вырастишь. А все-таки придется нам возделывать новые площади: с каждым годом число голодных ртов все увеличивается…

— Проказа убивает медленно, — заключил врач за брата Роза.

Да, население лепрозория все приумножалось, и это было для приора предметом неустанных раздумий. Ведь мало того, что проказа убивала медленно, она вовсе не подавляла у больных тягу к размножению. Напротив, она, как полагал Жан Майар, усиливала похоть, и оттого рождений с каждым годом становилось все больше, чем смертей. Дети, которых невозможно было изолировать от больных родителей, подхватывали заразу спустя совсем немного времени после появления на свет, и потому обречены были считать своей вечной родиной Больную Гору, куда сосланы были еще до рождения.

С появлением на свет Божий каждого нового младенца приор подолгу вздыхал, а врач, наблюдавший прокаженных рожениц, мучился совестью. Первому приходилось без устали проповедовать чистоту нравов, второму же — столь же неустанно напоминать о достойном человека благоразумии. Впрочем, усилия обоих друзей оказывались абсолютно напрасными: прокаженные бравировали своей обреченностью, пренебрегали добрыми советами и еженощно спаривались с безумной страстью, которая, конечно же, не могла не принести плодов. Будучи не в состоянии одолеть грех, Томас д'Орфей старался хотя бы загнать его в рамки религиозного закона, для чего устраивал венчанья и крестины, однако все его благие устремления натыкались на всеобщее равнодушие. Врач же почасту клялся посворачивать шеи этим похотливым глупцам, но ни разу, конечно же, не смог решиться на такое. Таким образом росло число подданных Короля Лепры, причем росло довольно быстро. Приор только вздохнул — ему вдруг расхотелось разговаривать.

Миновав поля, на которых трудились прокаженные, друзья вышли к уже более крутому склону, и вскоре за одним из поворотов тропы их взорам открылась равнина, та самая, которая простиралась во все стороны от подножия Больной горы. Воздух над ее южной стороной был прозрачен, и чистый свет разливался над лесом, высвечивая едва ли не каждую веточку. В другой же стороне, над городом, виднелась какая-то красноватая дымка.

— Этот странный туман я заметил еще вчера, — молвил врач. — Он не рассеялся даже с восходом солнца.

— Это тучи пыли, — уверенно сказал брат Роз. — Видите: они зависают, в основном, над улицами и дорогами. Я видел такое еще ребенком и с тех пор запомнил. Тогда в город съезжались на ярмарку торговцы со всего королевства, и от всадников, мчащихся галопом, а также от повозок, запрудивших все улицы, в воздух вздымались огромные клубы пыли и облаками окутывали все вокруг.

— Да, похоже, и сегодня там ярмарка. Или большой праздник.

Несколько минут они шли в мрачном молчании. Загнанные злой судьбой в пределы лепрозория, где не было другой перспективы, кроме усугубления проказы, и где скромный, обусловленный самой болезнью жизненный уклад стал уже привычным, они вдруг с новой силой ощутили свою ущербность. Для этого хватило одного лишь беглого взгляда вниз, на равнину, откуда доносились набатные удары колоколов, взгляда, от которого пробудились воспоминания, казалось бы, навеки почившие в дальних уголках душ: о нормальной людской жизни в миру. Горечь захлестнула их волной, холодной, пробирающей до костей.

Жан Майар первым прервал тягостное молчание и попытался вернуться к привычному своему тону.

— Что нам за дело до дымов и запахов равнины, приор? Наверняка там в разгаре один из многочисленных церковных праздников: колокола гудят так, будто их терзает ураганный ветер. Может, по случаю какого-нибудь новоявленного чуда? Благие вести такого рода неизменно привлекают множество паломников и, само собой, торговцев со всей округи, торопящихся сбыть свой лежалый товар. Вот мы насмешничаем надо всем этим, а разве появление у нас Святого не такого же рода событие?

— В сущности, вы правы, мэтр Жан, — согласился приор. — Бог поселил нас на Больной Горе и он же направил к нам посланца, чтобы мы устыдились нашего эгоизма. Я уверен, что в глубине души вы чувствуете то же, что и я: никто не может прожить без любви, без сострадания.

— Пусть так, приор, — сказал врач. — Что ж, надеюсь увидеть этого нашего мессию при свете дня… Ага, вот, кажется, и он!

Они подошли к опушке густого леса, в глубине которого виднелось множество лачуг, стоящих от тропы на довольно почтительном расстоянии.

И верно: странник был уже здесь. Желая, очевидно, остаться незамеченным, он неподвижно стоял в тени дерева, опершись спиной на ствол, и не заметил приближения врача и приора. Он наблюдал за дюжиной ребятишек, поглощенных необычной церемонией: десятеро, застыв, сидели в три ряда на корточках, а перед ними стоял на коленях мальчуган в грязных лохмотьях. Чуть поодаль от него другой парнишка, должно быть, заводила, говорил что-то, сопровождая слова бурной жестикуляцией. Ни странника, ни вновь прибывших ребятня не замечала.

Приор собрался было обнаружить свое присутствие, но Жан Майар остановил его, шепнув на ухо:

— Не спешите, приор. Мне хочется хорошенько разглядеть вашего Святого теперь, когда он полагает, что никто его не видит.

— Но чем заняты эти дети?

— Это всего лишь игра.

— Игра?

— Давайте понаблюдаем. И за ребятней тоже. Ведь они — будущее нашего лепрозория… Это их любимая игра, приор. Прокаженные дети играют во взрослых прокаженных…

2

И в самом деле: мальчик, стоящий на коленях, изображал прокаженного: голова покрыта черной накидкой, а на груди пришпилен кусок красной ткани, небрежно вырезанный в форме сердца. Паренек постарше, судя по всему, изображал служащего какое-то подобие панихиды.

Исполнив монотонным речитативом литанию — длинную последовательность молитв, куда были включены словечки, похожие на латинские, слыша которые, «паства» едва не покатывалась от хохота, — он наклонился и, прихватив в пригоршни земли, бросил их на голову мальчику, изображавшему отверженного, произнеся при этом:

— Друг мой! Это знак того, что ты умер для сего мира.

Ребятишки начали шушукаться, толкая друг друга локтями, а мальчишка, игравший роль прокаженного, пал ниц и коснулся головой земли.

«Пастырь» между тем продолжал:

— Я навсегда запрещаю тебе входить в церковь, подходить или присоединяться к другим людям, посещать многолюдные места.

Тебе навсегда заказано мыть руки в каких-либо источниках, ручьях и реках — в любой воде, за исключением твоей собственной посудины.

Ты не будешь больше носить никакой другой одежды, кроме балахона прокаженного.

Я запрещаю тебе отвечать на вопросы любого, кто встретится тебе на пути; если тебе придется идти по полям, то прежде, чеж заговорить, ты должен будешь сойти с дороги и стать за ветром, дабы не заразить этого человека. Более того, отныне ты вынужден будешь избегать больших дорог, чтобы не встречаться с кем-либо на своем пути.

Я запрещаю тебе, если ты следуешь тропой, ведущей через поля, прикасаться к изгородям или кустам, растущим вдоль нее.

Я запрещаю тебе прикасаться к кому бы то ни было и, в частности, к детям и подросткам.

Я запрещаю тебе впредь есть или пить с кем бы то ни было, кроме как с другими прокаженными.

Мальчишка, изображавший прокаженного, поднялся на ноги и направился к зияющей в земле яме, тряся при этом висящими на шее железяками, которые заменяли ему погремушку. И тут же все остальные дети шарахнулись от него в разные стороны, затыкая ноздри и всячески выказывая свое отвращение. Прокаженный лег в могилу, а прочие принялись издали швырять туда пригоршни земли и так до тех пор, пока не засыпали обреченного наполовину.

Церемония эта — separatio leprosorum, или отвержение прокаженного, — подобным же образом проходила и в миру: именно так общество отвергало заболевших проказой, изгоняло их из среды здоровых людей. Такой ритуал предшествовал водворению на вечное поселение в лепрозорий. Дети, рожденные уже на Больной Горе и, следовательно, не испытавшие сами этой жуткой процедуры, были, однако, сильно впечатлены рассказами своих родителей, все время обсуждали их, подолгу сравнивая разные версии. Так что и им ритуал был ведом до тонкостей.

Разыгранное ребятней действо потрясло приора своим необычайным правдоподобием. Врача же, уже привыкшего видеть такого рода детские забавы во время своих обходов, больше интересовала реакция странника. А тот, казалось, был целиком захвачен неожиданным спектаклем.

Поняв, что в игре наступила небольшая пауза, странник вышел из-за дерева и направился прямо к ребятне. Жан Майар отметил, что лицо его еще бледнее, чем накануне, к тому же от недостатка сна оно осунулось и даже черты его изменились. Однако глаза святого старца пылали каким-то странным, диковатым огнем.

Увидев неизвестного, ребятишки притихли, а самый маленький из них испугался и с ревом бросился наутек.

«Как мало надо, чтобы заставить их разлететься, подобно воробьиной стайке», — подумал врач.

С улыбкой подойдя к детям, странник заговорил с ними тихо, не повышая голоса, как ранее говорил с жителями малого лепрозория, — и дети, словно вмиг зачарованные, молча внимали ему.

Приор снова попытался обнаружить себя, но Жан Майар вдругорядь остановил его. Оба они уже догадались, что странник попросил детей объяснить ему суть игры.

Через несколько минут вдруг раздался смех святого старца, слышать который друзьям еще не доводилось. Смеялся он так же, как и говорил, — не разжимая зубов. Затем, судя по всему, он попросил ребят принять его в свою игру, и те, явно заинтригованные, согласились.

Новая игра оказалась проще, но и она была вдохновлена проказой. Подросток, недавно изображавший священника, переоблачился, покрыв голову черной накидкой и приколов к груди кусок красной ткани в форме сердца, — теперь он сам играл прокаженного. Стайка детей тут же с дикими воплями разбежалась от него, а он преследовал их, звеня своими железками. Тот, кого ему удавалось поймать, должен был сменять его в этой роли. Странник вступил в игру на свой манер: вместо того, чтобы бежать от прокаженного, он пошел ему навстречу, раскрыв объятия, а подойдя, крепко прижал к груди и расцеловал.

Когда он выпустил из своих объятий мальчишку, изображавшего прокаженного, тот выглядел смущенным и растерянным. Тогда странник мягко, сладкоголосо заговорил с подростком, обращаясь одновременно и ко всей ребячьей ватаге. Должно быть, он намеревался произнести нечто вроде проповеди, из которой приор и врач разобрали только первую, уже знакомую фразу:

— Все люди братья, не правда ли?..

— Вот уж воистину прекрасный проповедник, — прошептал Жан Майар. — В его лице, мой приор, вы обрели серьезного соперника.

А сорванцы преобразились. Игра возобновилась, являя теперь картину всеобщего братства и милосердия. Но на сей раз роль прокаженного взял на себя странник, а ребятишки, вместо того чтобы бежать от него, бросались в его объятья с лобзаниями.

Таким образом загадочный святой перетискал всю ребятню и добрался даже до мальчугана, который сбежал было от страха, но потом, увидев всеобщую радость, возвратился к сборищу. А странник, вдруг потеряв к игре всякий интерес и бросив наземь накидку и знак красного сердца, покинул распалившихся детей. Широким шагом он направился к вершине горы, оставив всех в крайнем изумлении.

Врач и приор тоже продолжили свой путь, каждый погрузившись в свои думы и одновременно собираясь с силами — жара становилась изнуряющей, хотя по небу плыли облака.

— Приор, — обратился к другу Жан Майар. — Наблюдая за причудливыми повадками вашего Святого, я в какой-то момент заподозрил в нем пройдоху.

Томас д'Орфей ожег его таким яростным взглядом, что врачу сделалось стыдно за свои сомнения в порядочности странника.

— Мэтр Жан, — посуровел приор, — я не вижу во всем этом ничего, кроме прекрасного урока братского милосердия, который этот святой человек преподал детям, развлекающимся игрой в собственное несчастье и не думающим о том, что нашли себе довольно скверное занятие. Это был полезный и нужный урок. Думаю, они оставят теперь свои жестокие игры.

— Да, пожалуй… на какое-то время. А странник наш отправился дальше, чтобы набрасываться на все новых прокаженных, как коршун на цыплят…

3

Они вновь встретились со Святым там, где наметили остановиться на ночлег: в крупном поселении прокаженных, последнем перед верхним лепрозорием, самым что ни на есть Богом проклятым местом. Врач сохранял здесь за собой лачугу, в ней и отдыхал, когда ночь заставала его во время обходов. Прибыв сюда после обеда, он сразу отправился навещать больных, а потом вернулся в лачугу, и, пока брат Роз и прислуга из местных готовили им с приором постели, друзья устроили прекрасный ужин на двоих, причем удался он куда лучше, чем можно было ожидать.

Странник, — Жан Майар узнал об этом во время своего обхода, — еще не добрался до верхнего лепрозория, который представлял собой своего рода деревеньку на отшибе, но весть о нем уже просочилась туда какими-то неведомыми путями, и все жители, собравшись на поляне, с нетерпением его ждали.

Озабоченный прежде всего тем, чтобы ни одна живая душа лепрозория не была обделена его вниманием, странник следовал тропами, спиралями обвивавшими конус горы, и непременно заходил в каждую лачугу, не пропуская ни единой, но все же оказался довольно близко к вершине, хотя врач и его спутники шли куда более коротким путем.


Наступала ночь. Толпа прокаженных, собравшаяся на поляне, выглядела теперь размытым колышущимся пятном, в котором уже невозможно было различить лица, отчего приор сразу почувствовал себя свободнее и несколько расслабился. У него не было больше сил сохранять на лице спокойное выражение при виде всех этих гниющих тел с открытыми зловонными ранами, похожими на увядшие цветы, обрамленные отвислыми лоскутами кожи, с органами, до крайности изъеденными лепрой и, казалось, готовыми выпасть. Здесь лепра достигала крайних своих проявлений, являя образцы запредельного ужаса и немыслимого омерзения. Правда, вечерняя прохлада не рассеяла, к великому сожалению священника, удушливого смрада, источаемого заживо разлагающимися больными, и приора мутило — в малом лепрозории дух проказы был не так ощутим.

Вдруг порыв ветра принес волну совсем уж немыслимого зловония. Приор побледнел, вскочил и задвинул окошко доской, заменявшей ставень. Потом устыдился своего порыва и подавленно прошептал:

— Бедные, несчастные люди…

— Проказа убивает медленно… — ответил врач своей любимой сентенцией. — Но огорчаться не стоит: у этого зла есть и положительные стороны.

— Скажете тоже! Что положительного может быть у проказы? — бормотнул Томас д'Орфей, раздраженно дернув своими огромными львиными губами.

— Согласитесь, лепра — чудесное пугало для военных, а война, как вам ведомо, зло куда большее, и она, похоже, всерьез грозит нашему королевству. Но наша славная лепра удержит англичан на почтительном расстоянии от Больной Горы. Никакие враги королевства, равно как его подданные, нипочем не осмелятся противостоять лепрозорию. Это ли несчастье? Я имею в виду тех рыцарей, которые грабят на своем пути все города и деревни под предлогом защиты угнетенных христиан. Вот и выходит, что Больная Гора — оплот мира и спокойствия, поскольку Господь любое зло обращает во благо.

— Ладно, соглашусь, но только по дружбе, нечестивец, — ответил Томас д'Орфей, слегка улыбнувшись.

— Я совсем не уверен, что покинул бы эту тихую обитель, даже если бы мне вдруг представилась возможность вновь окунуться в мирскую жизнь, стать одной из жертв всеобщего безумия…

Приор поразмыслил над этими словами и восхитился про себя могуществом философии. Тут снаружи донеслись возбужденные голоса. Он прислушался, потом открыл окно, но так и не смог разобрать ни слова: у большинства прокаженных, населявших гору на этой высоте и выше, лепрой были поражены и голосовые связки, отчего речь их более походила на хриплое рычание каких-то хищников. Люди, непривычные к общению с ними, не понимали почти ничего, но Жан Майар, довольно регулярно навещавший здешних бедняг и усвоивший этот своеобразный диалект, перевел невнятицу в слова обычного языка. Догадка приора подтвердилась: странник был где-то неподалеку.

Врач попросил брата Роза погасить свечи, после чего друзья устроились у окна, достаточно широкого, чтобы высунуть в него две огромные уродливые головы.

С появлением странника поселок огласился рычаньем и хрюканьем прокаженных. Они выстроились в ряд, и от этого зрелища, напоминавшего какой-то адский балаган, и у врача, и у приора стыла в жилах кровь.

Вдруг эта сцена оживилась мерцанием огоньков. Поначалу они были едва заметны, но с каждой минутой их становилось все больше и больше, и в конце концов весь подлесок осветился странным, каким-то волшебным светом.

По тропе, приближаясь к поляне, шла процессия, похожая на карнавальную.

Во главе шествия детишки несли факелы, горящие красным огнем. Когда же врач и приор, люди много повидавшие, увидели толпу, идущую следом за детьми, они буквально остолбенели, а брат Роз, глядевший одним глазом сквозь щель в стене лачуги, придушенно вскрикнул. Напугал их не столько вид множества прокаженных, донельзя обезображенных болезнью, сколько монстр, маячивший посреди процессии: огромное, о трех головах и на шести переплетающихся ногах воплощение запредельного ужаса.

«Трехзевый Цербер, хищный и громадный, Собачьим лаем лает на народ, Который вязнет в этой цепи смрадной»[13], — пролепетал Жан Майар, вытирая со лба холодный пот. В тот миг ему показалось, что это дьявольское создание и есть страж адских врат.

Друзьям вдруг почудилось, что они очутились в преисподней, среди сборища отборной нечисти, и это помешало им рассмотреть детали страшной картины.

Когда же оцепенение прошло, врач и приор заметили, что чудище состоит из вполне знакомых форм.

Взгляд приора, все еще блуждающий, остановился наконец на этих головах. У левой вместо губ были лишь искромсанные лоскутки кожи, а нос заменяла черная дыра, зияющая посреди лица и наводящая на мысли о некой бездне, обреченной вовек не видеть света. На правой вся — без малейшего исключения — плоть была трухлявой: язва на язве и гнойник на гнойнике; глаза, губы, нос и уши терялись среди мерзких наростов, а неровный свет факелов делал харю еще отвратительнее.

Средняя голова чудовища поникла и моталась со стороны на сторону. Это показалось приору странным, и одновременно он подумал, что эта голова куда гнуснее прочих, но научилась скрывать свою сущность. Тут же приор уловил едва заметное напряжение мышц шеи, означавшее, что монстр намерен явить и третье свое лицо, и сердце его чуть не остановилось. Когда же голова поднялась, смятение священника сменилось замешательством и смущением — он узнал странника.

Его поддерживали, почти несли два прокаженных из тех, кто до сих пор жили вдали от всех и почти никогда не покидали свои лачуги. Но сейчас и они вошли в свиту незнакомца, а он прижимался к ним так крепко, что три фигуры сливались в одну, очертаниями напоминающую трехглавого адского монстра.

Морок развеялся, но жуткий страх, обуявший приора, так и не прошел. Более того, его начала колотить дрожь омерзения, будто не странник, а он сам шел в обнимку с этими двумя почти уже нелюдями.

— Этот человек свят! — воскликнул Томас д'Орфей так громко, словно криком хотел убедить себя самого. — Только святой способен на такие деяния!

4

— Святой… — задумчиво покивал Жан Майар. — Но мне кажется, что святость подразумевает покой и умиротворение души, а этот человек явно не в себе. Бьюсь об заклад, сейчас он снова примется обнимать и целовать всех и каждого.

Сейчас же толпа прокаженных разомкнулась, выпустив странника из безумного своего вертепа, и он на несколько мгновений остался один, явно пребывая в некоем лихорадочном забытье. Потом толпа вновь сбилась вокруг него, и он быстро овладел собой и вновь жадно бросился обнимать всех по очереди, предаваясь этому восторженно, страстно, но в то же время и с некоторой монотонностью, будто хотел побыстрее завершить прискучивший труд. С распахнутыми объятиями странник подходил к прокаженному, истово прижимал его к себе, впивался губами в омерзительную плоть, отстранялся, переходил к следующему.

— Возможно, я ошибался, когда заподозрил в нем дурные намерения, — вполголоса, словно разговаривая сам с собой, пробормотал врач. — Но вот ведь что странно: святоша этот с одинаковым усердием милуется со всеми прокаженными — и с мужчинами, и с женщинами, и с детьми, словно не замечает ни пола, ни возраста. Так кто же он? Просто душевнобольной? Или святой безумец? Что ж, бывают и такие. Со вчерашнего дня он облобызал более пятисот рож одна другой гаже, но не пресытился этим… Мой приор, мне приходит в голову лишь одно-единственное разумное объяснение…

— «Разумное объяснение»?! — возмущенно перебил приор.

— Он грешник! — продолжал Жан Майар. — Кающийся грешник, мятущийся и мучимый совестью. Он хочет спасти свою душу, чтобы она попала в рай, вот и пожаловал туда, где всякое деяние — во благо. Но чтобы вдохновиться на такое самопожертвование, надо иметь вескую причину. Возможно, на его совести лежит некое преступление, причем не из простых.

— Безбожник! Да можно ли искать причину для Божьей благодати, нам явленной? Человек этот, свят, понятно вам?!

— Такая уж у меня профессия — искать причину всего непонятного, — пожал плечами врач. — Да я и раньше любил поразмышлять над тем, что движет людьми, в том числе и святыми, — он бросил пристальный взгляд на поляну и заговорил уже совершенно серьезно: — По правде сказать, сейчас я в недоумении. Я так понимаю, что подвижничеству должно быть свойственно некое величие. Почему же Всевышний не наделил избранника своего хотя бы более благообразным лицом? Вы заметили, какой у него крючковатый нос, какое бледное лицо, как выделяются скулы и какие тонкие губы? А этот аромат мирра и ладана, который одурманивает всех, кого он целует. Не затем ли он, чтобы заглушить запах серы?

— Да ты сам дьявол! — прошипел в ответ приор. — Сам не веришь во Всевышнего и нам хочешь внушить…

— Бросьте, мой приор… Дьявол — не более чем выдумка священников, но она хоть вдохновила божественного Данте на прекрасные стихи… А ну-ка гляньте на вашего Святого!

Странник стоял посреди поляны, плотно окруженный толпой.

Приор подошел к окну и взглянул на странника, освещенного факелами. Тот как раз нагнулся над младенцем, которого протянула к нему одна из прокаженных.

Не слова ли Жана Майара посеяли в душе приора тревогу? Или от треволнений последних суток ему стали мерещиться всякие страхи? А может, это мерцающий свет факелов так преображал все вокруг? Как бы то ни было, приора потрясла жуткая гримаса на лице Святого — в то мгновение оно показалось священнику коварным и злобным. Это впечатление усилило и поведение младенца: при виде старца он истошно заверещал, начал судорожно биться в руках матери — та едва его удержала. Но те несколько мгновений, что странник стоял, склонившись над ребенком, с лицом, искаженным злобной миной, приору померещилось, будто он стал свидетелем жертвоприношения какому-то языческому божку-людоеду.

Он крепко зажмурился и осенил себя крестным знамением. Когда же он снова открыл глаза, видение рассеялось. Святой отошел к другим прокаженным, а младенец лишь негромко всхлипывал.

Приор устало провел ладонью по лбу, мысленно упрекнув своего приятеля за кощунственные слова, смущающие сердце.

— Не поговорить ли нам с ним теперь же? — спросил врач.

Приор мешкал. Он чувствовал себя измотанным и подавленным — да и было отчего, — и ему не хотелось выходить к толпе прокаженных.

— Подождем до завтра. Наверное, он остановится здесь передохнуть.

— Пожалуй… чтобы уже в полночь тронуться дальше. А остановится он лишь тогда, когда обойдет весь наш лепрозорий. Он торопится, но где-то у самой вершины мы его непременно догоним. Разве вам, мой приор, не интересно взглянуть, как встретят этого святого в Богом проклятой зоне?

Томас д'Орфей лишь молча передернул плечами. С тем друзья и отправились спать.

III

1

На следующий день приор и врач продолжили свое восхождение. Из поселка они вышли затемно, чтобы подниматься по холодку. Странник же, как и предвидел Жан Майар, отправился в путь еще раньше, и путь его представлял этакую спираль, витки которой сужались по мере приближения к вершине.

Близилась гроза: несмотря на ранний час было душно. Приор дышал тяжело и часто останавливался, чтобы перевести дух. Они миновали ненаселенную местность и наконец добрались до мрачного нагромождения камней, которым отмечался рубеж верхнего лепрозория.

— А вот и девятый круг, пристанище отборных горемык, — сказал Жан Майар и прочел по-итальянски из Данте: —«Жалчайший род, чей жребий несчастливый. И молвить трудно, лучше б на земле Ты был овечьим стадом, нечестивый…»[14]

— Я не понимаю итальянского, — мрачно буркнул приор, — но думаю, что здесь, в верхнем лепрозории, ваш великий флорентиец смог бы присмотреть для своего описания преисподней немало жутких подробностей.

— Одну, по крайней мере, он нашел бы уже на подступах к верхнему лепрозорию, приор, — сказал, с трудом переводя дыхание, вконец запыхавшийся врач и остановился. — Ему Ад представлялся бездной, и туда надо было спускаться. Следовательно, шли легко, не боясь надорвать сердце. Мы же, штурмуя эту адскую гору, сильно рискуем своим здоровьем.

Старик-приор даже не улыбнулся. После короткой передышки он тяжело полез по круче, и вдруг, обернувшись, спросил сурово:

— А эти… здешние, долго еще протянут?

— Месяцы, а может, и годы. Я знал одного прокаженного, чье тело сгнило совершенно, на нем даже черви кишели, а он все жил и жил.

Приор тяжело вздохнул.

— Лепра убивает медленно, и его это радовало: он боялся смерти, — заключил врач.

Они все шли и шли, поднимались все выше и выше. Приор обливался потом, который почему-то начал казаться ему чуть ли не предсмертным. Сегодня он впервые почувствовал бремя своих лет, усугубляемое еще и болезнью.

Духота вконец вымотала путников. Над равниной уже клубились черные тучи, а деревню по-прежнему накрывала красноватая дымка. Врач попытался привлечь к этому внимание своего спутника.

— Странно: этот пыльный покров висит над деревней уже третий день, словно там, на дорогах, творится невообразимая сутолока. Неужели такое может быть от ярмарки или какого-то иного праздника?

— А-а, откуда мне знать? — раздраженно отмахнулся приор. — Может, там паника из-за войны… А вам-то что за дело? Сами ведь давеча говорили, что враги французского королевства нам не страшны…


Друзья долго еще шли молча. Когда они совсем уже приблизились к вершине, им вдруг предстал тот, кто занимал их мысли — странник сидел на скальном выступе перед лачугами, которые ему предстояло посетить. Ни единого прокаженного не было видно, хотя они наверняка смотрели сквозь щели и из-за деревьев: здешние обитатели редко выходили из своих жилищ, предпочитая прятать свое безобразие даже друг от друга.

Странник сидел, опустив голову, и, казалось, дремал. Он не заметил приближения приора и врача, а когда мэтр Жан заговорил с ним, даже подскочил от неожиданности.

— Странник, ты явно переутомился или, по крайней мере, близок к этому. Твои великодушие и усердие достойны всяческого восхищения, но ведь это же сущее безумие — губить себя, расточая милосердие! Не благоразумнее ли рассчитать свои силы? Наш приор — такой же святой человек, и он скажет тебе то же, что и я: если уж ты вознамерился посвятить жизнь ближним, следует щадить свое здоровье, чтобы всегда быть готову послужить им. Ты же, по-моему, близок к обмороку.

— Это из-за духоты, — прошептал Святой, как всегда, почти не размыкая губ, отчего лицо его исказилось неприятной гримасой. Голос его потерял мелодичность и глубину, стал грубее.

— Брат мой, — заговорил приор, — советы мэтра Майара весьма разумны. Если речь идет о здоровье, то нет человека, который присоветовал бы тебе лучше, чем он. Доктор прав: даже ради твоей миссии тебе стоило бы поумерить усердие.

— Ты же весь дрожишь! — воскликнул врач. — У тебя наверняка сильный жар.

Он подошел к Святому, собираясь взять его за руку, но тот вскочил и попятился от него. В тусклых глазах странника вспыхнули злые огоньки.

— Я должен побывать еще вот там, — сказал он тем же приглушенным голосом и повел рукой в сторону лачуг.

Явно превозмогая слабость, он решительно подошел к ближайшей лачуге и вошел в нее.

Врач тотчас двинулся следом, сокрушенно качая головой: он лучше многих знал, что это за логово. Брат Роз с лекарствами последовал за врачом, приор же так и не смог заставить себя подойти к жилищу, от которого разило, как из клоаки. Он присел на землю и стал ждать.

Когда Жан Майар вышел из убогой юдоли, он выглядел странно: трудно представить себе озабоченного сатира. Совершенно серьезным тоном, какой обычно был ему не свойственен, он сказал приору:

— Приор, не сочтите за шутку, но этот человек и впрямь не от мира сего. Я видел, что он там делал… это переходит границы естества — ведь здешних больных можно сравнить разве что с разлагающимися трупами. Я врач, да и сам прокаженный, и то не могу пересилить себя и прикасаюсь к ним только кончиками пальцев в перчатках, при этом отвернув голову в сторону. А этот даже не вздрогнул…

— И с ними он тоже?..

— Да, мой приор. Он и с ними обнимался, прижимался к ним так же пылко и самозабвенно, как раньше к другим прокаженным.

Томас д'Орфей был ошеломлен. Казалось, дар речи покинул его — он никак не мог найти слова, чтобы выразить всю меру своего восхищения. Наконец, сделав над собой усилие, он выговорил тихим голосом:

— На какую же смелость, на какое великодушие подвигает Бог своих избранников! Я потрясен… устыжен, уничтожен!

— Я тоже, — признался врач.

— Все люди братья, не правда ли? — раздался за их спинами приглушенный голос странника.

Друзья вздрогнули от неожиданности. От этого голоса, почти лишенного интонации, мороз продирал по коже.


Обойдя все лачуги, Святой присел отдохнуть перед дальнейшей дорогой. Сидел он неподвижно, сложив руки на груди.

Врач с приором направились было к нему, но их внимание отвлек порыв ветра, неожиданно налетевший сзади. Они невольно повернулись, чтобы подставить потные лица упругой струе воздуха, и тут заметили перемену в пейзаже, открывающемся с высот Больной Горы: пыльная завеса, еще недавно покрывавшая равнину, слегка переместилась, сквозь разрыв пробилось солнце, на какое-то время высветив то, что творилось внизу.

Как они и предполагали, на дорогах царило необычайное оживление. Брат Роз, обладавший весьма зоркими глазами, смог даже описать, как выглядят повозки, всадники и пешие. Насколько он мог разобрать, все они двигались в одну сторону — из города.

— Это похоже на какой-то исход или паническое бегство, — задумчиво сказал Жан Майар, — Понятно, сейчас война, но чтобы такое… Странно все это.

Ветер то налетал, то затихал ненадолго. Вдохнув полной грудью новую струю воздуха, приор вдруг встрепенулся и не без тревоги глянул на своего друга. Тот озадаченно вынюхивал что-то в воздухе.

— Вы, кажется, тоже уловили этот запах?

Жан Майар кивнул и снова повернул нос навстречу порыву ветра.

— По-моему, это запах тления… Может, это от наших несчастных собратьев?

— Но ведь он идет не с горы…. Мы стоим спиной к лачугам, а это зловоние несет ветер. И я готов поклясться, что лепра пахнет по-другому.

Друзья еще какое-то время стояли молча, размышляя об одном и том же. Постепенно ветер стих, и зловоние рассеялось. Они вновь обратили свои взоры к страннику — тот по-прежнему неподвижно сидел на земле. Тут их внимание опять было отвлечено, на сей раз пронзительным дробным звуком трещотки. Он доносился откуда-то сверху и, кажется, приближался.

2

От этого звука по всей Больной Горе поднялась паника, как от колокольного набата. Прокаженные громко взрыкивали, предупреждая друг друга; захлопали, закрываясь, двери и окошки лачуг.

Юноша, который нес поклажу приора и доктора, бросил все наземь и опрометью бросился вниз по склону. А брат Роз задолдонил дрожащим голосом:

— Негр, это негр! Негр! Негр!..

Добрый брат Роз без малейших признаков гадливости обходил со врачом самые омерзительные места лепрозория, помогая ему умащивать и перевязывать гниющую плоть больных. Но заслышав трещотку абиссинца, он начисто лишился мужества. И прежде, сопровождая Жана Майара в верхний лепрозорий, славный монах всякий раз останавливался, не доходя до вершины, и врач поднимался далее уже в одиночестве. Да и самому Жану Майару перед встречей с африканцем приходилось призывать на помощь доброту и совесть, свойственные его ремеслу, и рассудительность, подобающую истинному философу.

Звук трещотки все приближался, и врач решил по-своему развлечь приора.

— А вот и сам Черный Дьявол грядет к нам с горних высей. Сдается мне, великий Данте все же ошибся: перепутал дно тартара с макушкой горы, — сказал он голосом, в котором, впрочем, недоставало уверенности. — Не правда ли, наш лепрозорий располагает всеми атрибутами преисподней?..

Приора било крупной дрожью, ноги у него ослабли, и он не смог ответить ни единым словом.

Наконец на повороте тропы показалась фигура, неизменно наводившая ужас на всех насельников лепрозория.

Странник мгновенно сбросил покров отрешенности, вскинул голову, потом поднялся. Его шатнуло, но воля и целеустремленность тут же восторжествовали над немощной плотью.

Негр остановился на некотором расстоянии от странника, явно удивляясь, что тот не бежит при виде его, хотя африканец был в сером балахоне с красной нашивкой в виде сердца, а лицо укрывала черная повязка.

Странник распахнул объятия и шагнул ему навстречу.

Приор же метнулся к страннику, и у него само собою вырвалось:

— Нет-нет, брат мой! Не надо этого! Это неугодно Господу! Богу не нужны такие жертвы!

Странник сделал еще шаг к африканцу.

Приор застыл в бессильном отчаянии.

И в этот момент, словно бы для того, чтобы еще усилить это отчаяние, налетел порыв ветра и вновь наполнил воздух тем же удушающим зловонием, что недавно встревожило друзей. В одно мгновенье весь лепрозорий захлестнули невыносимые, перехватывающие дыхание миазмы, вытеснив на какое-то время стойкую, но привычную вонь проказы. И приора, и врача передернуло от омерзения, странник же как ни в чем не бывало шел к прокаженному негру.

Тот тоже учуял зловоние, но среагировал на него странно: порывистым движением — так птица оборачивается в сторону опасности — он повернул скрытое повязкой лицо в сторону равнины и застыл, будто увидел там некое знамение.

Заметив приближающегося к нему странника, африканец так же резко вернул голову в прежнее положение и глянул Святому прямо в глаза.

У приора напрочь сдали нервы, и он заорал не своим голосом:

— Остановись! Именем Господа нашего, стой! Истинно говорю тебе: Бог отвергает такие жертвы! Это уже от лукавого! Такая вонь…

— Такая вонь… — тихо повторил за приором Жан Майар. — Сдается мне, что однажды, еще в Италии… — врач был явно озадачен, от напряжения, с каким он пытался восстановить в памяти впечатления давно минувших дней, лоб его прорезали глубокие морщины. Но он тут же умолк — приору и монаху было не до него: оба неистово крестились.

Странник стоял вплотную к прокаженному африканцу. На этот раз демонстрация братской любви и милосердия, кажется, достигла апогея: яростным движением он сорвал с его лица повязку — и ничем не прикрытое лицо негра предстало взорам лепрозория, огромное, непомерно разбухшее, все какое-то складчатое и не просто черное, но угольно-черное, точно лик самого диавола, изрытый к тому же гнусными синеватыми бляшками лепры. Стиснув этот воплощенный кошмар ладонями, Святой приник губами к щеке абиссинца.

Объятье было кратким. Едва достигнув кульминации, действие, к вящему недоумению зрителей, понеслось к развязке: негр, вцепившись обеими руками в капюшон Святого, оттолкнул его голову от себя. Лицо его, в котором осталось мало человеческого, выражало теперь вполне человеческий испуг. Несколько мгновений он стоял так, глядя в лицо страннику, потом, не отпуская его, все тем же движением встревоженной птицы повернул голову в сторону равнины. Ноздри его трепетали, будто он желал насытиться душными остатками зловонного веяния. И пока он вот так, едва не сворачивая шею, смотрел на равнину, испуг на его лице сменялся паническим страхом, а во взгляде, который он в конце концов перевел на Святого, читался переполняющий его душу ужас. Рот абиссинца, обезображенный гнусными наростами, вдруг открылся, и из него вырвался такой пронзительный вопль, что от него, казалось, содрогнулась вся Больная Гора, а прокаженных верхнего лепрозория наверняка пробрал озноб.

С пугающей яростью африканец отшвырнул от себя Святого, и тот, отлетев на несколько шагов, рухнул наземь, распластался, словно поломанная кукла, и замер.

Негр же, издав истошный вопль, повернулся к Жану Майару, выкрикнул несколько слов на своем варварском языке и, посылая, должно быть, проклятия Небесам, устремился к своему логову, сопровождаемый звуками привязанной к поясному вервию трещотки,

3

Когда негр скрылся с глаз, Томас д'Орфей несколько успокоился. Еще раз осенив себя крестным знамением, он спросил своего спутника:

— Что он сказал?

Жан Майар не торопился с ответом. Он заметно побледнел, лицо его как-то осунулось, а лоб прорезали глубокие морщины. Отрывочные, бессвязные воспоминания и впечатления давно минувших дней будоражили его память, но все они имели какое-то отношение к нынешним ощущениям. Вновь и вновь проносились они в его сознании и начали уже было слагаться в нечто целое, обретать смысл, который можно выразить словами, — и врач оцепенел от одного только предчувствия близкого открытия истины. Все это лишало его обычного хладнокровия. Наконец он вымолвил дрожащим голосом:

— Он сказал… Честно говоря, я понял только одно слово: «черная»… Дайте подумать… Он сказал «черная»… Да-да, он помянул что-то черное… Я совершенно уверен, это слово из его языка я очень хорошо усвоил. Он часто повторял его, колотя себя в грудь. Таким образом он объяснял мне, кто он, какой у него цвет кожи… Но что он хотел сказать сейчас?..

Рассуждения врача прервала новая смрадная волна. Он обмахнулся ладонью, подошел к распростертому Святому и нелюбезно спросил:

— Послушай-ка! Ты ведь пришел из города, значит, должен знать, что творится на равнине. Мы сначала подумали, что там какой-то праздник…

Жан Майар вдруг осекся и вскрикнул; взор его приковало лицо странника. Мертвенно бледное, оно, казалось, разлагалось на глазах.

— Этот человек умирает, мой приор! — воскликнул врач.

— Да-а уж, праздник… небывалый праздник! — приглушенно пробормотал Святой, и лицо его исказилось жуткой гримасой.

Он попытался подняться, но голова его тяжело поникла. Он опустил веки и больше не шевелился.

Жан Майар, сразу забыв обо всем, самозабвенно предался отправлению своих обязанностей: опустившись рядом со странником на колени, он приложил ухо к его груди.

Почувствовав прикосновение, Святой открыл глаза, и его лицо озарилось улыбкой, больше похожей на оскал. Из последних сил распахнув объятья, он судорожно прижал к себе врача, шепча:

— Брат мой!.. Все люди братья…

Жан Майар грубо высвободился. Теперь на лице врача читался тот же страх, что он совсем недавно видел у абиссинца, ноздри его точно так же трепетали, он еще больше побледнел.

— И куда же отлетел аромат святости, окружавший этого посланника Небес, мой приор?! — горестно спросил врач. — Осталось одно зловоние, сродни тому, что ветер наносит сюда из города. Впрочем, по-вашему, это, наверное, и не вонь вовсе, поскольку не походит на запах проказы!..

Укоризны врача прервал странник, которого все это время била лихорадочная дрожь. Ее нездоровая энергия наконец прорвалась потоком слов, казавшимся бессвязным:

— Праздник, говорите? Ах, какой веселый праздник! С процессией!.. Шествие обреченных… колесница мертвецов… ночью. Я один сопровождал колесницу, больше никто не осмелился. Я один сбрасывал на погосте покойников… и других, полумертвых. А едва я отъехал… появились волки, стали разрывать могилу. Кроме меня никто больше не смел сопровождать колесницу… Но… Все люди братья, не правда ли?.. — с трудом выговорив это, он вдруг зарыдал, точнее, взвыл.

И друзья услышали его настоящий голос. Впервые он раскрыл рот во всю его ширь. Должно быть, миссия его свершилась, и ему не было больше надобности стискивать челюсти.

Язык странника, который ему до сих пор удавалось скрывать от взоров, начал распухать, наверное, еще вчера, и теперь видно было, что он раздулся, как винный бурдюк, сделался черным, пожалуй, даже иссиня-черным. Такого же цвета было и небо вокруг, небо, под которым теперь гнусно воняло серой.

— Доктор!.. Мой дорогой чудесный доктор, я узнал тебя! Когда меня поразила болезнь, ты отважно подошел ко мне… на десять шагов, на целых десять шагов, в страшной маске, продымленной ладаном, — причитал странник сквозь рыдания. — Это ты велел заколотить мою дверь гвоздями, но ты забыл про окна… и кое-что из своих благовоний тоже забыл… Это ты запретил людям приближаться к моему жилищу, ты написал на его стене: «Оборони нас, Господи»[15].

— Оборони нас, Господи! — эхом отозвался Жан Майар. Он стоял столбом, будто его поразил гром небесный.

— …Но меня-то никто не защитил… А я вот не побоялся пойти к прокаженным. У лепры нет власти надо мною. Я подарил поцелуи тысяче прокаженных и тебе тоже, расчудесный прокаженный доктор. Говоришь, проказа убивает медленно? Ха-ха!.. Ну как, разве я сам не отличный врач? Лучший из врачей, не правда ли?

— Приор! — отчаянно возопил Жеан Майар, выходя из оцепенения. — Мой приор! Ваш Святой… Наш Святой!.. — он в ярости бросился к страннику, но тот и без того рухнул навзничь и потерял сознание.

Врач торопливо задрал одежды Святого до самой шеи, разорвал на нем белье. Приор увидел, как Жан Майар пошатнулся и отпрянул, обнаружив несомненные признаки: жуткие вздутия, набухшие черные язвы погребальным саваном покрывали тело странника, гроздьями скапливались в паху и под мышками.

Жан Майар разразился жуткими проклятьями, его трясло от бешеной ярости. Указывая на роковые отметины, он крикнул своему другу:

— Да ведь эта болезнь в сотни раз заразнее и в тысячу раз страшнее, чем наша лепра, мой приор! Она убивает в пять дней! Это чума, приор! ЧЕРНАЯ ЧУМА!

Перевод: Г. Домбровская

На уток

L'Affût au Canard, 1970.

В ту пору мне было десять лет. Зимою, по субботам, мы с отцом уезжали в повозке за город, в самой настоящей повозке, запряженной лошадью. Чтобы не терять времени зря, отец ждал меня у выхода из лицея.

Уже вечерело, когда мы переезжали через Рону. За мостом мы сворачивали налево и, миновав поселок, фабрику, трактир, оказывались на пустынной равнине среди полузаброшенных полей. Тут лошадь переходила на рысь.

В холодные дни отец, который правил голыми руками, не боясь обветрить их, вдыхал морозный воздух, глядел на небо и говорил:

— Лучшей погоды для охоты на уток не придумаешь.

Я был вполне с ним согласен. Всю неделю я только об этом и думал. С самого утра меня начинало лихорадить, и я всеми способами пытался определить силу ветра, от которого звенели оконные стекла в нашем классе. Слова отца о том, что погода для охоты подходящая, иначе говоря, достаточно скверная, приводили меня в неистовое волнение, я пьянел, уверенность в удаче кружила мне голову. Я жадно глядел на звезды, пока ресницы мои не покрывались инеем, а окружающая мгла не заполнялась крылатыми существами с напряженно вытянутыми вперед шеями. В мерном цокоте копыт я слышал таинственные звуки победных фанфар, не раз будивших меня по ночам, — нечто вроде «шуршанья механических крыльев», как сказал мне однажды отец после охоты в Камарге, — ни с чем не сравнимую волшебную музыку, которая предвещает на рассвете приближение стаи уток.

От ветра, от толчков то и дело гас наш фонарь — тусклая «летучая мышь»; но едва мы оказывались за мостом, нам уже не страшны были неприятные встречи (жандармы!), а лошадь, отлично знавшая дорогу, не могла сбиться с пути. Пройдя расстояние, которое казалось мне бесконечным, она сама сворачивала на тропинку между двумя рядами айвы, хлеставшей нас своими ветвями, и снова выезжала к реке. Подскочив несколько раз на глубоких ухабах, повозка останавливалась перед одиноко стоявшим домом.

Мы были у цели. Дом терялся среди нагромождения гигантских мельничных колес, заслонявших небо. Мистраль дул здесь с невероятной силой. Прежде чем заняться лошадью, мы отправлялись на крутой берег Роны и прислушивались к ее журчанию, высматривая вдалеке открытые песчаные отмели. Один из нас, отец или я, не выдерживал:

— Река-то еще больше обмелела. В самый раз для охоты на уток…


Потом мы быстро распрягали разгоряченную лошадь, распаковывали нашу провизию и при свете керосиновой лампы, перед пылающим в кухне очагом наскоро закусывали холодным мясом и сыром. После этого отец вынимал из чехла ружье, протирал его и ставил в козлы. Затем мы заготавливали патроны — разного цвета в зависимости от размера дроби: восьмого и десятого номера — для дроздов и жаворонков, парочку покрупнее — на случай, если произойдет чудо, всегда возможное на берегах Роны, и, наконец, четвертого — для утренней охоты на уток.


Спали мы внизу, в насквозь промерзшей комнате с выбеленными голыми стенами. Стоило погасить свет, как над головой, где-то на чердаке, крысы начинали свой шабаш. С конюшни доносилось позвякиванье цепей, сопровождаемое глухими ударами: это лошадь, стоявшая на привязи, словно призрак, напоминала о своем присутствии. Тени голых веток зигзагами ложились на незанавешенное окно. Я долго не мог уснуть. Среди ночи я несколько раз просыпался в тревожном, мучительном страхе, боясь, как бы отец не пропустил рассвета, того короткого мгновения, когда, пролетая над тихими речными заводями, околдованные их зеркальной гладью, утки шумно опускаются на отмель, чтобы поплескаться в прибрежной воде.


Но отец никогда не пропускал этого мгновения. В четыре часа утра он просыпался и зажигал лампу. А может, он и вовсе не засыпал? Едва открыв глаза, еще сонный, я в тревоге бросался к окну, желая убедиться, что еще не рассвело. За окном действительно стояла тьма. До рассвета было далеко. Успокоенный, я начинал одеваться, стуча зубами от холода.

Поставив кофе на огонь, мы снова выходили на берег. С облегчением я вдыхал пощипывающий морозный воздух, который окончательно рассеивал мои страхи. Отец говорил:

— Нам повезло. Сегодня еще холоднее, чем в последние дни.

Известно, что в теплую погоду утки летят очень высоко и пренебрегают речными заводями.

Наспех проглотив кофе, мы выходили из дома и в темноте молча брели вдоль берега. Я старался неслышно ступать по мерзлой земле. В зарослях ивняка тьма была непроглядная. Мы двигались наугад по едва заметной тропинке, протоптанной нами среди густого кустарника еще в прежние наезды. Сухие ветки хлестали меня по лицу, по голым ногам, но я стоически переносил боль.

Наконец мы добирались до нашего шалаша, у самой кромки воды, защищенного от ветра. Это была попросту яма, вырытая в земле и прикрытая сверху ветвями. Мы, крадучись, забирались в нее. И начиналось ожидание в кромешной тьме. Нетерпение наше было так велико, что чаще всего мы приходили сюда часа за два до рассвета. Постепенно холод пробирал нас до костей, но мы не смели шелохнуться из боязни задеть ветку и обнаружить наш тайник. Ведь нет более пугливой дичи, чем утка.


Мало-помалу мрак рассеивался. Впереди уже можно было различить четкие очертания большой песчаной отмели. Между нею и берегом, на темном песке, все яснее проступали светлые лужицы. Наступал час прилета уток.

Час прилета уток наступал. Поминутно то я, то отец прикладывал палец к губам, призывая другого замереть: среди многих примет зарождающегося дня нам уже чудились иные приметы, предвестники чего-то более важного — таинственное шуршанье механических крыльев. При виде крохотной щепочки, вынырнувшей из тины, или камня причудливой формы сердце мое начинало учащенно биться. Я лежал в оцепенении, напряженно всматриваясь в диковинный предмет, не рискуя пошевельнуться, пока слезы не застилали глаза.

Вода становилась все светлее. Резче обозначались белые пятна гальки. Вдали уже видна была легкая рябь и вскипающая над водоворотами пена. Трясогузка дозором облетала берег, со щебетом выписывая один круг за другим. Высоко в небо взвивался жаворонок. Прилетевшая с севера малиновка рассыпала в воздухе монотонные трели. Два дрозда уже завели свой негромкий разговор. Стая серых и белых бекасов низко парила над водой, касаясь ее длинными заостренными крыльями. Отец хватался за ружье, — он ставил его обычно так, чтобы в любую секунду оно было под рукой, — и целился. Когда он взводил курок, сердце мое замирало, и, затаив дыхание, я подавался вперед. Но он тут же ставил ружье на место и, улыбаясь, успокаивал меня: это была просто шутка.

Первые лучи солнца золотили отмель. Становилось холоднее. Час прилета уток миновал.


С трудом выбирались мы из своего убежища и спускались на берег. Ноги наши не оставляли никаких следов на замерзшем песке. Каждая лужица была затянута тонким слоем льда. На другой стороне реки ветер обрызгал груды прибрежных камней мельчайшими капельками водяной пыли, и камни, обледенев за ночь, сверкали, словно огромные бриллианты. Насколько хватало глаз — Рона текла вдоль ослепительно сверкавшей каменной гряды. Мы ходили по отмели, совершенно окоченев, и все-таки пристально всматривались в горизонт, готовые при появлении черных точек тут же нырнуть в чащу.

Однако пора настоящей охоты прошла; волшебство ночи рассеялось. Оставалось одно — отправляться в мелколесье и пострелять там дроздов. Прежде чем уйти, я в последний раз со вздохом устремлял взгляд на небо и безнадежно шарил глазами в необъятном пространстве над рекой. Молча бредя назад, мы, бывало, с волнением обнаруживали у себя под ногами, рядом со следами крысы или выдры, старые следы, которые не могли нас обмануть: то были отпечатки трех перепончатых лапок. Казалось, они сулили нам вознаграждение за наше упорство и придавали видимость здравомыслия нашей безумной страсти. А однажды рядом с этими отпечатками мы даже обнаружили торчавшее в песке перо, — то было перо утки.

Пять лет мы совершали эти ритуальные выезды. Поначалу на мне были коротенькие штанишки и отец доверял мне только носить ягдташ. А под конец я получил уже собственное ружье и стал надевать длинные брюки, чтобы убедительнее выглядело разрешение на охоту, которое удалось для меня раздобыть. Пять зим подряд, после целого дня и целой ночи радостных надежд, восторгов и отчаяния, позабыв о насморке и бронхите, — я задыхался, еле сдерживая приступы кашля, — мы ждали в оцепенении прилета уток, ждали часа по два, дрожа от стужи у песчаной отмели, на оледеневшей земле… Два часа? Да что я говорю!.. Когда светила луна, мы приходили на берег гораздо раньше и часть ночи проводили в нашем укрытии: ведь на берегах Роны встречаются и утки-полуночницы.

Пять лет, повторяю я, и ни разу, верите ли, ни единого разу мы не видели ни одной утки. Ни разу я не слышал «шуршанья механических крыльев»… Нет, пожалуй, не совсем так: однажды, когда мы возвращались домой, высоко-высоко в небе, над стаями дроздов, скворцов и зябликов мы увидели словно вычерченный пунктиром волшебный треугольник. Несмотря на большое расстояние, отчетливо были видны напряженно вытянутые шеи перелетных птиц, а сухой воздух как-то странно вибрировал.

С той поры у меня и жизни было немало занятных приключений. Много других, еще более интересных, я сам выдумал. Но никогда не ощущал я такого лихорадочного трепета, никогда мое сердце не билось так неистово, как в ледяной яме, на берегу Роны, в час охоты на уток.

Перевод: М. Рожицына

Когда не вышло у змея

Quand le Serpent Échoua, 1970.

1

Это неслыханное событие случилось на одной из планет звездной системы, далеко отстоящей от нашего Солнца. Произошло же оно в те времена, когда планета только покрылась зелеными лугами, таящими семена в своих недрах, и деревьями, сгибавшими ветви под тяжестью сочных плодов. Молодые леса были населены зверями и птицами разных пород. Всевозможные рыбы скользили в морских водах, недавно отделившихся от хляби небесной.

В лесной чаще, где следы былого хаоса еще проступали в виде запутанных лиан, несколько дней назад возник огромный сад симметричных пропорций. Все в этом саду — и благоухающие цветы, и заросли кустарника со свежей листвой многочисленных оттенков — неоспоримо свидетельствует о тонком художественном вкусе Создателя.

Молодая женщина совершенной красоты прогуливается в этом уголке наслаждений. Она нага, но не догадывается об этом.

Женщина движется медленно, шаги ее слегка неуверенны, ноздри трепещут, втягивая растворенные в воздухе ароматы. Она идет по дорожке из гладкой блестящей гальки, такой же нежной, как мягкий песок. Дойдя до поворота, она оборачивается и задерживает взгляд на человеке, лежащем неподалеку на траве. Она улыбается, глядя на своего спутника, растянувшегося под тенистым деревом. Она не перестает улыбаться. Любое проявление жизни в этом саду озаряет ее лицо. Но мужчина ничего не видит, он спит с такой же, как у нее блаженной улыбкой, повернувшись лицом к небу. Он тоже наг и тоже не знает об этом.

Женщина мгновенье колеблется. Ей хочется разбудить его, чтобы вместе совершить задуманную прогулку, но она не решается и молча продолжает свой путь. Если ей всегда доставляет удовольствие идти рядом с ним по дорожкам сада, если его присутствие, касание его бедра, ощущение мускулистой руки, обнимающей талию, погружают ее в сладостное блаженство, то теперь она уже начинает наслаждаться и очарованием одиночества в этом саду, где все для нее в диковинку. Сейчас она полнее чувствует негу, исходящую от каждого цветка, каждого растения, каждой былинки.

Она выходит к реке, пересекающей сад, идет по песчаному берегу и останавливается там, где река, вырываясь за пределы сада, делится на четыре рукава. Женщина поднимается на холм, чтобы взглянуть на пенящиеся воды, которые исчезают в бесконечности лесов. Она улыбается, чувствуя в своих глазах отблески водяных струй.

Она долго стоит так, будто замечтавшись, затем возвращается и вскоре выходит на другую дорогу, которая петляет, прежде чем вывести к тому кустарнику, где они со спутником устроили себе пристанище. Женщине хочется продлить минуты одиночества. Может быть, она смутно ощущает, что это усилит радость встречи.

Тропинка обрывается в центре сада, где растут фруктовые деревья. Этот уголок был задуман и выполнен с тем же художественным совершенством, которое невольно ласкает взор. На нежно-зеленой лужайке с ровной, словно подстриженной, травой выстроились ряды деревьев различных пород. Они склоняются под тяжестью ярко расцвеченных плодов, делающих темную листву похожей на звездное небо. Это буйство красок продлится до тех пор, пока сочные плоды, изливающие все ароматы молодой планеты, не превратятся в изысканное лакомство, которым невозможно пресытиться.

Планировка фруктового сада тоже строго продумана. Создатель проявил здесь пристрастие к геометрии. Лужайка, несмотря на большие размеры, образует правильный эллипс. Деревья, густо растущие вдоль окружности, все редеют по мере того, как продвигаешься к центру большой оси, и, таким образом, середина остается незасаженной. Там отдельно от других стоят только два дерева, выше всех остальных, но с более пышной листвой и еще более яркими плодами.

Эти два дерева расположены симметрично по обеим сторонам большой оси, и каждое находится в одном из фокусов эллипса. Самый же центр обозначен чудесным неиссякающим фонтаном. Струя его бьет почти до небес и падает, разбиваясь мельчайшими брызгами, которые долетают не только до фруктовых деревьев, но и до границ сада, орошая всю его поверхность.

На опушке леса женщина снова останавливается. Она смотрит вверх на игру бесчисленных струй, переливающихся всеми цветами радуги, которые отбрасывает в небо этот дивный источник. Она подставляет грудь нежной росе и снова улыбается, а затем входит во фруктовый сад по одной из тропинок, змеящихся меж деревьев.

Ветви низко нависают над землей. Все было задумано творцом с таким расчетом, чтобы мужчина и женщина не прилагали ни малейших усилий. Самые зрелые плоды можно достать рукой, но женщина на них даже не смотрит; все дальше углубляясь во фруктовый сад и минуя первые заросли, она проходит сквозь редеющие стволы. Здесь наконец женщина останавливается — в центре эллипса, неподалеку от чудесного фонтана, под одним из двух отдельно стоящих деревьев, не похожих на все остальные. Лучи солнца ласкают их золотистые плоды. Женщине достаточно встать на цыпочки, чтобы дотянуться до нижних ветвей, и это движение, не требуя ни малейшего напряжения сил, доставляет ей особое удовольствие.

Она срывает плод, гладит нежный бархат кожицы и вгрызается в сочную мякоть.

— Женщина!

Женщина выглядит удивленной и сначала смотрит на небо. Кроме голоса ее спутника, в этом саду ей знаком лишь один голос, и обычно он раздается сверху.

— Женщина, я здесь. Посмотри на землю!

Она повинуется и сквозь радужное сияние фонтана замечает Змея, свернувшегося в кольцо у подножия противоположного дерева. Она проходит через арку волшебной радуги, наклоняется к Змею и улыбается ему.

— Что тебе от меня нужно?

Она не слишком удивилась тому, что Змей разговаривает. Ничто не способно было поразить ее в этом краю, где за несколько дней произошло столько чудес.

— Почему ты не хочешь отведать плодов с этого дерева? Они самые вкусные.

Женщина отвечает:

— Мы вкушаем любые фрукты, кроме плодов, растущих на древе познания добра и зла. Бог запретил нам их пробовать, и мы умрем, если ослушаемся.

Змей возражает ей лениво и монотонно, повторяя раз и навсегда затверженный урок:

— Нет, не умрете. Но знает бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши и вы будете, как боги, знающие добро и зло.[16]

Змей извивается, готовый уползти, не особенно интересуясь дальнейшим ходом событий, который слишком хорошо изучил. Но женщина указывает на другое дерево, от которого только что отошла, и изрекает такие удивительные слова:

— Я каждый день вкушаю плоды других деревьев, чаще вот с этого, с древа жизни, и ничто не заставит меня отведать плоды с древа познания добра и зла.

Змей замирает, удивленный такой речью. Он озадачен.

— Должно быть, я не расслышал… — начинает он. Но поведение женщины не дает повода усомниться в непоколебимости ее решения. Змей долго не может прийти в себя и обрести дар речи. Он уже сыграл эту роль на трех миллиардах планет, созданных во вселенной, но такой ответ слышит впервые.

Сбитый с толку, униженный и разъяренный, он делает, однако, попытку скрыть волнение и начинает свои увещевания нежным и коварным голосом, присущим ему одному:

— Уверяю тебя, ты ошибаешься. Посмотри на этот румяный плод. Разве может быть что-нибудь приятнее на вид и нежнее на вкус? Но, впрочем, это и в сравнение не идет с тем удивительным счастьем, какое ты испытаешь, вкусив плод. Ни на земле, ни на небе нет ничего более сочного. Один кусочек, и ты утонешь в море наслаждения. Ты мне не веришь? Взгляни на меня…

Змей срывает плод, разом проглатывает его и начинает извиваться по земле, пытаясь судорогами своего змеиного тела выразить всю полноту охватившего его блаженства. Женщина продолжает улыбаться, но в ее взгляде проскальзывает безразличие.

— Ты забавный, — произносит она. — Но ты не сможешь меня уговорить, потому что, не попробовав плода, я ничего не знаю о добре, а значит, и о том, что ты называешь счастьем, удовольствием и наслаждением.

Тогда Змей, взбешенный таким ответом, не может сдержать своей ярости:

— Если ты не вкусишь плод, я тебя укушу и причиню тебе зло.

— Зло? Но я ведь не знаю, что это такое, потому что не отведала запретного плода. Твои слова бессмысленны. Нет, ты меня не уговоришь.

— Ты умрешь! — вопит доведенный до отчаяния Змей.

— Нет, не умру, — упрямо возражает женщина, — потому что я вкушала плоды с древа жизни и обрела бессмертие. А вот ты съел запретный плод и теперь умрешь.

И, схватив тонкую палку, женщина одним ударом рассекает Змея на две части.

Она с любопытством наблюдает за его конвульсиями, пока их не прекращает смерть. Затем она снова улыбается.

— Видишь, я была права, — говорит она и быстро идет прочь от проклятого древа, стараясь не дотрагиваться до него, как ей повелел господь.

Женщина продолжала прогулку, не задумываясь над случившимся. Она вышла из фруктового сада, все убыстряя шаги. Смутное желание увидеть своего спутника подгоняло ее. Она прошла сквозь кустарник, покрытый алыми цветами без шипов. Не останавливаясь, сорвала цветок, посмотрела на него, затем, почувствовав, что по саду тянет легким ветерком, оторвала тонкие лепестки и бросила их в воздух, с любопытством наблюдая, как их закружило по ветру. В эту минуту бабочка огненного цвета, попорхав над ее головой, опустилась на руку. Она схватила бабочку, мгновение рассматривала ее, а затем оторвала одно за другим крылышки и бросила их в воздух так же, как лепестки цветка. Оставшись в неведении добра и зла, она по-прежнему улыбалась, глядя, как изуродованное насекомое трепещет в ее пальцах.

Выйдя из чащи, она заметила под деревом волка с ягненком в пасти, которого он собирался загрызть. Женщина приблизилась, с улыбкой взглянула в сверкающие жестокостью глаза дикого зверя и почти затуманенные, жалобные глаза жертвы. Волк, испуганный ее появлением, разжал зубы, и полуживой ягненок сделал последнюю попытку улизнуть. Женщина поймала его и вложила в пасть палача, а тот, успокоившись, тут же перегрыз ему горло. Женщина лениво трепала волка за шею, прерываясь только за тем, чтобы не менее невинно погладить нежную и еще теплую шерстку ягненка. Она действовала без злого умысла, все больше погружаясь в неведение добра и зла.

Она присоединилась к мужчине и, вспомнив, рассказала ему эпизод со Змеем. Он молча выслушал ее и с важностью похвалил. Пока они радовались, что женщина устояла перед соблазном и не ослушалась божественного приказа, ветерок, скользивший по саду, усилился, и они услышали голос Господа:

— Мужчина, женщина, где вы?

— Мы здесь, — ответили они вместе. — Мы здесь, перед тобой. Мы услыхали твой голос и спешим на зов, готовые тебе повиноваться.

Господь Бог ненадолго замолчал, сбитый с толку, как и Змей, но это было действительно так — мужчина и женщина стояли перед ним, не думая прятаться, все еще нагие и не подозревающие о своей наготе. Когда он снова заговорил, в его голосе проскользнуло разочарование:

— Значит, вы не вкусили плода, который я запретил вам пробовать?

— Нет, Господь, — ответила женщина со своей вечной улыбкой. — Я съела плод с древа жизни, как ты разрешил, но, несмотря на все уговоры Змея, даже не прикоснулась к плоду с древа познания добра и зла. Я поняла правильность твоего повеления, Господь, потому что Змей, проглотив запретный плод, тотчас же умер.

— Змей умер? — прошептал голос со странной интонацией.

— Это я убила его в наказание, — сказала женщина. — Я была орудием твоего праведного гнева. Да, я всегда буду послушна твоим наставлениям, останусь в неведении добра и зла и буду бессмертной, вкушая плоды с древа жизни.

— И я буду так поступать, Господь, — сказал мужчина, не произнесший до сих пор ни слова. — Тогда мы оба обретем бессмертие, как ты нам обещал.

— Да, в самом деле, я это обещал, — еле слышно прошептал голос.

Вечерний ветер улегся. Мужчина и женщина снова были вдвоем в своей невинной наготе.

Господь удалился. Противоречивые мысли, вселявшие смутное беспокойство, привели его в смятение. Необычное поведение женщины застало его врасплох, а ее упрямое нежелание согрешить казалось аномалией, способной поколебать незыблемость вселенной.

В дурном настроении Господь появился в центре фруктового сада, где зрелище бездыханного Змея, лежащего под деревом, подтвердило истинность слов женщины.

Змей умер, но обитавший в змеином теле дух зла был вечен. В ту самую минуту, когда возник Господь, этот дух, обессиленный потерей прежней материальной оболочки, изливал свой гнев и унижение в недостойных сетованиях, сопровождаемых слезами ярости.

— Будь проклята женщина этой планеты! Будь проклята сама планета! — стонал Дьявол. — Будь проклята эта самоуверенная тварь, отказавшаяся согрешить! Будь проклято это чудовищное создание, которое высмеяло все законы логики! Я предлагал запретный плод женщинам на трех миллиардах планет и до сего дня ни разу не потерпел неудачи! Ни одна женщина не устояла перед искушениями Змея. И надо же такому случиться, чтобы именно эта все испортила! О несчастный день! День моего позора! Скоро она станет матерью, а я — посмешищем для ее детей и внуков, которые заселят эту безлюдную планету!

Раздосадованный причитаниями Дьявола и его беспредельным эгоцентризмом, Господь Бог облекся плотью и прервал его:

— Если бы все сводилось к этому, было бы не так уж плохо… Ты думаешь только о себе, хотя играешь второстепенную роль… Поэтому вполне можешь утешиться проклятиями, которые ни к чему не ведут. Дело обстоит куда сложнее. Настоящая катастрофа в том, что я-то не могу ее проклясть, ведь она только исполняет мою волю.

— Да, это верно, — заметил Дьявол, немного успокоившись. — Что же дальше?

— Мое положение куда хуже твоего. Я настолько выбит из колеи, что еще плохо представляю все возможные последствия такого упрямого послушания, но чувствую, что они могут быть весьма серьезными. Этого достаточно, чтобы обратиться за советом к великому Ординатору. Только он может все предвидеть. Да, нужно поговорить с Омегой. Идем вместе, ты мне, наверное, еще понадобишься.

2

Господь застал небожителей в необычном лихорадочном возбуждении. Все, что было создано всевышним, не вызывало особого интереса с тех пор, как стало привычным, и чтобы найти пример подобного волнения, нужно было вернуться к тем незапамятным временам, когда из ничего возникла первая во вселенной земля. Новость о праведном отказе женщины разнеслась по небесам со скоростью молнии, сначала повергая в сомненье небесные умы, а затем, когда сомнений больше не оставалось, вызывая удивление и восхищение, словно пред ними было непостижимое чудо. Во всех уголках небосвода гремели трубы, победоносно возвещая о неслыханном происшествии:

— Она устояла перед Змеем! — трубили серафимы.

— Она не поддалась соблазну и не вкусила запретного плода! Она не согрешила! О чудо! Чудо! Чудо! — восклицали тысячи херувимов, трепеща крыльями и наполняя рай порывами энтузиазма.

— Чудо! — повторяли хором легионы ангелочков. — Она не согрешила! Они не укрылись от очей всевышнего! Они наги и не догадываются об этом! Чудо! Осанна! Аллилуйя!

Появление Господа не умерило их пыл, и он предстал перед великим Ординатором в сопровождении поющего и шелестящего кортежа. Когда Ординатора ввели в курс дела (только он один ни о чем не знал, поскольку не понимал языка толпы), Омега помрачнел.

— Господь, прикажи сначала замолчать твоим божьим пташкам! — сказал он. — Они ничего не смыслят в ситуации, которая, можешь мне поверить, вовсе не заслуживает подобного ликования.

Как только воцарилась тишина, Ординатор принялся отстаивать свои прежние прогнозы. Ему показалось, что Господь хочет свалить на него вину за эту неожиданность.

— Господь, когда ты изложил мне главные направления своего плана, природу этих созданий — мужчин и женщин, в которых ты собирался вдохнуть жизнь, и рассказал о том испытании, которому ты хотел их подвергнуть, я произвел расчеты с обычной для меня точностью и получил известный тебе результат: вероятность неудачи ничтожно мала, приблизительно одна на два или три миллиарда проб. Эти цифры тебя успокоили. Уверенность в успехе нескольких опытов, таким образом, была почти абсолютной. Но ты сделал гораздо больше опытов, чем предполагал. Ведь эта женщина, подвергаемая подобному испытанию, — трехмиллиардная. На сей раз неудача была возможна и не противоречила математическим выкладкам. Добавлю, что повторение неудачи через короткий промежуток времени маловероятно.

— По крайней мере, я на это надеюсь… — буркнул Господь. — Одной неудачи такого рода вполне достаточно.

— Ты прав, — сказал Ординатор. — Этот случай ставит нас в крайне затруднительное положение. Оно серьезнее, чем ты предполагаешь, ибо ты еще не знаешь всех противоречий… Признаюсь, я тоже их еще не знаю, и прежде, чем предсказывать будущее, давай суммируем и проанализируем все исходные данные. По-видимому, ты, как заведено, сказал этим созданиям; «Ешьте любые фрукты из сада, особенно плоды с древа жизни, и вы будете бессмертны. Но не прикасайтесь к древу познания добра и зла, иначе вы погибнете». Не так ли?

— Да, я так и сказал, — подтвердил Господь.

— И вопреки ожиданиям мужчина и женщина сделали именно так, как ты им повелел?

— Совершенно верно. Но виновата женщина, я же не мог предвидеть…

— Очень важный момент, — прервал его Ординатор. — Ты уверен, что никто не принуждал ее? Что она действовала пособственной воле, отвергая искусителя?

— Можешь не сомневаться! — с жаром воскликнул Господь. — Проблема свободного выбора — непоколебимый столп веры. Она вызывала глубокие исследования и яростные споры как на небесах, так и на всех созданных мной землях. Вывод везде был одинаков, и теперь он неоспорим: женщина абсолютно свободна в выборе — грешить ей или не грешить. Та, которая, на наше несчастье, выбрала последнее, была так же свободна в своем поступке, как и все остальные.

— Все начинает проясняться, — заметил Омега. — Если люди будут упорствовать в своем послушании, то во-первых, они не узнают, что есть добро и что зло, а во-вторых, будут бессмертными.

— И это неизбежно! Я не могу изменить своего приказания.

— Так будет с их детьми и детьми их детей. Ведь ты же сказал им: плодитесь и размножайтесь! С их дисциплинированностью, да еще при условии, что ей не придется рожать в муках, можно биться об заклад, что они изыщут способ размножаться быстро и без греха.

— Если тебе все ясно, каков же вывод? — спросил Господь нетерпеливо.

— Мне еще нужно сделать кое-какие выкладки. Но могу уже предсказать, что по воле случая они дойдут и до того, что в других мирах и на небесах расценивается как преступление. И это произойдет из-за их неведения и непорочности, ты же никак не сможешь их наказать.

— Они уже начали, — прервал Дьявол. — Женщина прикончила Змея!

— Это еще пустяки! Она также помогла волку совершить убийство.

— Я же говорю, все будет зависеть от случая, и можно будет ждать от них куда более страшных поступков. Уже сейчас я вижу… — Он сделал паузу, чтобы произвести быстрый анализ, затем продолжил: — Я вижу убийства, братоубийства, отцеубийства…

— Прости, прости, — прервал его Дьявол. — Это невозможно.

— То есть как?

— Они же бессмертны!

— В самом деле, — смущенно произнес Ординатор после минутного молчания. — Я исходил в своем анализе лишь из первого условия — их непорочности, но бессмертие усложняет задачу. Во всяком случае, я отчетливо вижу бессмысленные разрушения, гибель животного и растительного мира, не говоря уже о грабежах, насилиях, кровосмесительстве и других безумствах. Тем более, что у тебя, Господь, не будет даже предлога помешать им или умерить их пыл… Вот мой предварительный вывод: такое положение не может продолжаться. Необходимо что-то предпринять, чтобы его изменить. А для этого сначала женщина, а затем и мужчина должны постичь, что есть добро и что зло, иначе говоря, отведать запретного плода. Следовательно, Дьявол должен сделать еще одну попытку искусить женщину.

— Почему именно я? — запротестовал Дьявол.

— А кто, как не ты? Даже с первого взгляда ясно, что ты достаточно искушен, чтобы ввести кого угодно в соблазн.

— Омега прав! — одобрил Господь.

— Ну ладно, попробую еще разок, — согласился Дьявол. — Думаете, приятно быть одураченным?

— Кроме того, я считаю, — добавил Ординатор, — что тебе стоит принять другое обличье. Пресмыкающиеся не настолько привлекательны, чтобы совратить человеческое существо. Даже удивительно, как это тебе так легко удавалось раньше? Должно быть, предыдущие женщины были изначально предрасположены к грехопадению. А эта — словно из другого теста. Придется тебе пошевелить мозгами!

— Да будет так! — заключил Господь. — И пусть тебе сопутствует удача! Теперь Омега убедил меня: грех должен быть совершен!

3

Дьявол так и поступил. Поразмыслив над полученными советами, он решил предстать пред женщиной в образе павлина с дивным оперением. Ничто не могло сравниться с великолепием его убора, с кротостью его глаз, окаймленных золотом, когда он появился у подножия запретного дерева, куда пришла женщина через несколько дней после убийства Змея.

Дьявол измыслил еще более тонкую хитрость, чтобы ввести ее в искушение. Притворившись раненым, он принялся тихо стонать, и капли крови алыми пятнами блестели на его искалеченной шее, смешиваясь с яркими красками его оперения. Жалобный крик вырвался из его трепещущего горла и привлек внимание женщины. Когда она подошла, павлин заговорил голосом, способным растрогать даже камень:

— Женщина, не можешь ли ты помочь мне? Острая ветвь рассекла мне шею. Взгляни, я умираю!

— Чем же я могу тебе помочь?

— Я прошу тебя об очень простой услуге, которая не составит никакого труда: сорви один из этих плодов, надкуси кожуру и капни соком на рану. Я сам не могу этого сделать. Плоды этого дерева обладают магической силой, исцеляющей все недуги. Многие звери испробовали ее на себе и были спасены.

Не кто иной, как Омега придумал такую хитрость. На небесах разгорелся спор, и после длительных колебаний Господь наконец признал план удовлетворительным, допуская, что если даже женщина не проглотит ни капли сока и выплюнет всю мякоть, то уже самый факт, что она надкусила запретный плод, можно будет считать достаточным и рассматривать как неповиновение, то есть как совершенный грех.

Но все оказалось тщетным перед упорством женщины в ее стремлении сохранить свою непорочность.

— Ты ошибаешься, — ответила она павлину. — Раненые животные не могли быть исцелены этим плодом. Напротив, он приносит смерть! Ты спутал это дерево с другим, что по ту сторону фонтана. Оно-то как раз и несет жизнь. Я смажу твою рану целебным соком, и ты не умрешь.

Она так и сделала, несмотря на протесты павлина, и едва лишь смазала ему шею, как произошло чудо исцеления — кровь перестала течь, рана мгновенно затянулась. Прежде чем удалиться в лесную чащу изливать свою досаду и злобу, Дьявол должен был поблагодарить женщину, дабы не раскрылся обман, — ничего другого не оставалось.

— Ты видишь, я была права, — сказала женщина, глядя как он улетает.

Дьявол придумывал еще и другие хитрости, представая поочередно в облике самых изящных животных, населяющих земную твердь, и дошел до того, что обращался то в дерево, то в цветок и даже в ручей. Разрушая все его замыслы, женщина продолжала упорствовать. И тогда Дьявол вынужден был, наконец, признать, что бессилен искусить ее, и решился объявить о своем поражении. Посрамленный, как никогда прежде, униженный, корчась от ярости, он снова предстал перед всевышним.

— Ну, как дела? — спросил тот с тревогой.

— Я испробовал все средства, — ответил Дьявол. — Это женщина особой породы. Оба они избегнут проклятья и пребудут в вечной благодати.

— Тебе кажется, что…

— Да, они все еще нагие, останутся нагими и даже не заподозрят этого.

— Но это невозможно! — в гневе вскричал Господь. — Омега показал нам последствия…

— Мрачные, безысходные, — подтвердил Ординатор. — А сегодня я могу добавить новые, еще более пессимистические прогнозы.

— Каковы бы они ни были, — сказал Дьявол, — а я уже дошел до предела, испробовав все козни, все хитрости и любые уловки, какие только мог придумать. На большее я не способен. Пускай теперь пробуют другие — те, что считают себя хитрее Дьявола!

Ординатор погрузился в раздумья под нервным взглядом всевышнего. Наконец он заговорил, как всегда, спокойно и веско:

— Дьявол, безусловно, прав. На данной планете все его усилия оказались тщетны. Тут незачем упорствовать.

— Что же теперь делать?

— Нужно испробовать другой метод. Я об этом подумаю, но прежде отошли Дьявола, он больше нам не понадобится, ему незачем слушать наш разговор.

Господь так и сделал. Когда Дьявол удалился, Омега продолжал рассуждения:

— Я обдумываю только что полученные данные, которые я почерпнул из последних слов Дьявола: пускай теперь пробуют другие, те, что считают себя хитрее Дьявола.

Он снова умолк, устремив свой глубокий, многозначительный взгляд на Господа. Угадав его мысли, тот подскочил от возмущения:

— Если я тебя правильно понял, ты подразумеваешь, что это должен сделать я сам?

— А кто еще хитрее Дьявола?

— Ты даже не допускаешь, что, в конце концов, я могу снять свой запрет, изменить приказание?

— Нет, об этом не может быть и речи, — возразил Ординатор. — Я могу привести множество доводов. А главное — если ты отменишь свое приказание, то не останется даже возможности согрешить, и наше положение не улучшится. Я считаю, что ты должен действовать, не притворяясь, как Дьявол, но с большей тонкостью, чтобы все же ввести эту женщину в грех. Если ты серьезно поразмыслишь, как только что сделал я сам, то увидишь — свобода выбора остается неизменной. А ведь это главное!

— Ты твердо уверен?

— Я пришел к заключению путем тщательных расчетов.

Господь долго раздумывал, но Омега его окончательно не убедил.

— А если попробуешь ты? — внезапно спросил он. — Как бы то ни было, ведь и ты — часть меня самого.

— Я допускал такую возможность, — ответил Ординатор. — В некоторых областях я действительно хитрее Дьявола, но не способен принимать решения.

— Но ты лучше всех рассуждаешь, и тебе не придется ничего решать самому. Я даю точные указания: нужно заставить ее съесть запретный плод. Может быть, ее убедит логика, раз уж искушение бессильно?

— Ну что ж, попробую, — согласился Ординатор. — У меня есть веские аргументы, но, если все дело в логике и убеждении, думаю, лучше было бы взяться за мужчину, а не за женщину.

— Я не ограничиваю твоей инициативы, — заключил Господь. — Если мужчина поддастся соблазну, женщина наверняка согрешит вслед за ним. А для меня главное — результат.

И вот Главный Ординатор Омега отправился в сад этой непокорной планеты. Обратившись в белого голубя, он опустился на нижнюю ветвь дерева с запретными плодами и дождался момента, когда мужчина, оставив спутницу любоваться своим отражением в ручье, совершал прогулку в одиночестве. Так он очутился в центре фруктового сада и сразу же был введен в курс дела. Мужчина удивился не больше, чем женщина, когда услышал, что голубь заговорил.

— Почему ты не пробуешь эти плоды? — без обиняков спросил Ординатор. — Они лучшие в саду.

— Мне запретил Господь Бог, — ответил мужчина.

— А почему ты слушаешься Бога?

Мужчина заколебался. Такой вопрос ни разу не приходил ему в голову. Наконец он неуверенно ответил:

— Не знаю, просто слушаюсь — и все.

— Я хочу помочь тебе и кое-что объяснить. Может быть, ты подчиняешься его приказаниям, потому что послушание — добро?

— Да, верно.

— А непослушание — зло?

— Конечно, — согласился мужчина с облегчением.

— А откуда ты можешь знать, что есть добро и что зло? — возразил Ординатор, торжествуя. — Раз ты не отведал запретного плода, то ты не можешь знать. Не так ли?

Это был провокационный вопрос. Но ответ мужчины показал, что он не сражен логикой.

— Господь Бог все знает сам, — сказал он.

— Значит он пробовал запретный плод? — парировал Ординатор, не давая передышки.

— Безусловно.

— А ведь он не умер! Значит, можно вкусить плод и остаться в живых? Выходит, он обманул тебя?

Они долго еще продолжали спорить подобным образом, но диалектика Ординатора не смогла сломить упорства мужчины.

— Ты утомляешь меня, — сказал он в заключение. — Я не привык размышлять, я только подчиняюсь.

4

— Они одинаково упрямы в своей непорочности, — заявил Ординатор Господу, вернувшись на небеса. — Он так же противится логике, как она — соблазну. И я вслед за Дьяволом тоже потерпел неудачу. Теперь твой черед!

— Ни за что! — запротестовал Господь. — Я убежден, что не смогу сыграть подобную роль.

— Послушай, — серьезно сказал Ординатор. — Я тоже много размышлял, вооруженный более точными сведениями, чем при первом анализе, и теперь заявляю со всей ответственностью — наше положение еще хуже, чем можно было вообразить. Оно не просто трагично, оно вообще неприемлемо с точки зрения логики. Я исходил в расчетах только из неведения добра и зла, одно это заставляло насторожиться, но… — В этот момент появился крылатый посол и прервал речь Омеги. Он принес свежие новости и был сильно взволнован.

— Господь, — сказал он, низко поклонившись, — ситуация становится катастрофической. Они безумствуют, их последняя выходка могла плохо кончиться — они подожгли рай!

— Подожгли?

— К счастью, мы вовремя подоспели. Удалось спасти уцелевшее и потушить пожар. Но в любую минуту они могут снова начать играть с огнем.

— Как же это произошло? — воскликнул Господь. — Ведь они не умеют добывать огонь. Еще должно смениться много поколений, прежде чем…

— Могу пояснить! — вмешался Ординатор. — Эти люди не добывают свой хлеб насущный потом и кровью. Благодаря тебе они живут беззаботно, не зная никаких хлопот. Им неведом тяжкий труд, любое усилие для них — удовольствие. Я предвижу, что эти люди будут прогрессировать куда быстрее их предшественников. И особенно в области всевозможных открытий. Они очень скоро во всем разберутся и в недалеком будущем овладеют всеми науками, кроме, увы, науки познания добра и зла, которая останется им неведома. Результат? Сегодня — огонь, ты видел, как они им распорядились. Завтра, возможно, — атомная энергия, которая полностью уничтожит нашу планету с ее фауной, флорой и всем, что необходимо для жизни. Таким образом, с одной стороны, ты не сможешь на них гневаться за эти выходки, с другой — тебе придется оберегать от них все блага, дарующие легкое, безбедное существование, которое ты им посулил. Догадываешься, какой я хочу сделать вывод? Вы со своими легионами небожителей должны будете превратиться в бдительных стражей, быть все время начеку, чтобы избежать катастроф, которые породит их непорочность. Но и это еще пустяки.

— Пустяки?

— Да, я хочу продолжить свою мысль. Не забудь еще одно условие, основное, которого я лишь слегка коснулся при последнем анализе.

— Какое же это условие?

— Они бессмертны!

— Действительно, — простонал Господь. — Я им это обещал.

— Ты чувствуешь все противоречия, обусловленные их бессмертием? Они бессмертны, бессмертны будут их дети и дети их детей. А что дальше? Катастрофы, которые я предрекал, не должны их коснуться. Ни столкновения, ни разрушительные войны, ни, наконец, голод, эпидемии, ни любые болезни. Вместе с вечной жизнью ты обещал им счастье. Они начнут размножаться с невообразимой быстротой. Я видел сон, рассказать тебе?

— Тебе случается видеть сны?

— Мои сны — всего лишь продолжение расчетов, но в сфере подсознания. Исходные данные были следующими: бессмертная чета еще в начальной стадии развития и твой неосторожный приказ: плодитесь и размножайтесь! Ты слышал историю пшеничных зерен и шахматной доски?[17]

— Но остановимся на этой чете, прошу тебя, — сказал Господь раздраженно. Избавь меня от снов и расчетов и изложи свои выводы.

— Пусть будет так! Мой вывод таков: население твоей планеты через несколько сотен лет будет настолько многочисленным, что придется использовать каждый клочок земли, чтобы обеспечить им пропитание. Каждый сантиметр почвы будет возделан, а это потребует значительных усилий, для них невозможных, раз ты их освободил от труда. Но это не все. Через какие-нибудь тысячи лет — согласись, что это немного, — планету заселят миллиарды непорочных созданий. Таким образом, мы дошли до абсурда, потому что даже при условии, что будет обработана каждая пядь земли и осушены моря, на твоей планете нечем будет их кормить. Загляни еще дальше, в будущее, и ты поймешь — именно это я и видел во сне, — они будут вынуждены вечно оставаться в вертикальном положении, не имея больше возможности ни сидеть, ни лежать, тесно прижатые один к другому, как трава на густом лугу. Не останется места ни единому животному, ни единому растению, но они не станут уничтожать друг друга, не почувствуют себя несчастными и голодными в этих сверхъестественных условиях на планете, лишенной свободного пространства. Напомню еще раз — ведь ты обещал им вечную жизнь и блаженство.

— До чего же запутанная ситуация, — прошептал Господь.

— И невозможная с точки зрения логики, как я тебе говорил. Но и это не все.

— Ничего хуже быть уже не может.

— Нет, может. Мой сон углубился во времени. Ситуация, описанная мною, невозможна, я это доказал. Надеюсь, что этого не произойдет и будут приняты меры, чтобы избежать подобного.

— А кто примет меры?

— Они. С твоей же помощью они будут прогрессировать, не забывай, быстрее других, и открытие источника энергии поможет им осуществить то, что называется покорением пространства. Это будет для них совершенно необходимо. Тогда произойдет расселение, ряд последовательных расселений бессмертных праведников на все обитаемые планеты, то есть заселение планет вселенной. И каждый раз это будет приносить временное облегчение. А теперь представь себе, что произойдет на захваченных землях, обитатели которых — простые смертные, в свое время совершившие грехопадение…

— Понимаю, что они погибнут, — прошептал Господь.

— Непременно. Число праведников на чужих землях будет бесконечно возрастать, и наступит день, когда им не хватит пищи. Коренные жители погибнут, ведь даже для тех, кто обладает смертоносным оружием, не будет никакой защиты. Впрочем, тебе придется не только смириться с подобными действиями, но даже одобрить их для того, чтобы обеспечить благоденствие бессмертным праведникам.

— Да, но, с другой стороны, — заметил Господь, поразмыслив, — это приемлемо с точки зрения божьего суда. Грешники будут наказаны, а праведникам будет воздано…

— Не спорю, это вполне соответствует и моим логическим заключениям. Разве что, когда бессмертные праведники, поселившиеся где только можно, уничтожат остальных созданных тобою людей, наступит время, когда в мире больше не останется грешников. А непорочные создания будут все размножаться и заполнят земли вселенной так же неумолимо, как проказа точит плоть. И вот к чему я клоню: ты снова встанешь перед неразрешимой проблемой, которую я тебе достаточно убедительно обрисовал. И в космическом масштабе эта проблема будет еще более неразрешимой, если вообще существует какая-то шкала неразрешимости.

— И все из-за того, — вскричал удрученный Господь, — что эта скотина отказывается съесть яблоко!

— Ты все сказал сам, мне нечего добавить. Значит, единственный возможный выход — заставить ее поддаться соблазну. Мы снова и снова к этому возвращаемся. Сотни раз пытался Дьявол, я тоже потерпел неудачу. А теперь настаиваю, чтобы вмешался именно ты!

— Но повторяю: не смогу выступить в роли соблазнителя…

— Тогда примени силу. Повторяю: необходимо, чтобы она согрешила. Разве ты не всемогущий? Ну прикажи двум дюжим архангелам схватить упрямицу, силой разжать ее ослиные челюсти и заставить проглотить кусок яблока. По-моему, это не так уж трудно.

— Не трудно, но бессмысленно. Ты впервые допустил грубую ошибку, забыв о необходимости свободного выбора.

— Действительно, — заметил Ординатор смущенно. — Свобода выбора необходима, ты прав — силу тут применять нельзя.

— Нет, мы никогда не выпутаемся из этой истории! — застонал Господь.

Великий Ординатор на минуту замолчал, погрузившись в бездны силлогизмов, и изрек следующее:

— Действовать сам ты не можешь, да это и нежелательно. И все же я вижу одну последнюю возможность, как мне кажется, лучшую из всех.

— Какую же?

— Когда я отправился в фруктовый сад соблазнять мужчину, разве не действовал ты сам, пусть даже косвенным образом? Однако же ты не возражал. А ведь мы еще не до конца использовали твою способность существовать одновременно в трех лицах.

— Ты имеешь в виду…

— Я думаю, — медленно произнес Омега, понизив голос. — Я думаю о Второй Ипостаси.

Бог-Отец и Омега долго в молчании глядели друг на друга. Первый, казалось, был возмущен этим предложением, но Ординатор продолжал настаивать, не давая ему времени возразить:

— После окончательного анализа со всеми исходными данными и логика и интуиция подсказывают мне, что только Бог-Сын достаточно подготовлен, чтобы вывести нас из тупика.

— Но это невозможно! — взорвался Бог-Отец. — Ты бредишь. Сын абсолютно не способен сыграть эту роль. Прежде всего, он ни за что не согласится…

Тогда голос, который уже довольно давно не раздавался на небе, произнес:

— Отец, ты позволишь мне выразить мои чувства?

5

То была Вторая Ипостась божья — Бог-Сын. До сих пор он стоял в стороне от споров, но теперь вмешался в разговор своим тихим голосом, в котором чувствовалась властность и даже проскальзывало некоторое нетерпение.

— Говори! — разрешил Господь. — В конце концов в подобной ситуации ты тоже имеешь право голоса.

— Отец мой, мне кажется, что я не только имею право голоса, но что именно меня этот вопрос касается самым непосредственным образом. Ведь, если на этой планете не свершится первородный грех, я окажусь в таком же критическом положении, как и ты.

— Он прав, — одобрил Ординатор. — Нет греха — нет и искупления, нет искупления — нет и искупителя…

— Для меня не окажется места на планете. Будет невозможно родиться, любить, страдать, терпеть муки, возвести на престол еще одного к тем трем миллиардам пап, которых я произвел в мире. В самом деле, Отец мой, эта непорочная планета не узнает даже всех тайн моей религии, а значит, люди там будут язычниками, которые, как предсказал Омега, когда-нибудь расселятся по вселенной и будут в ней владычествовать. Мы не просто допустим это, но даже вынуждены будем им помогать, то есть поощрять победу неверующих над христианами, их уничтожение и полное исчезновение в мире истинной веры. В отличие от вас я нахожу, что такие действия неприемлемы для божьего суда.

— Он безоговорочно прав, — промолвил Ординатор. — Эти данные ускользнули от моего внимания. Да, проблема невероятно сложна.

— И все из-за того, Отец мой, что эта женщина не желает надкусить запретный плод. Это недопустимо, я полностью присоединяюсь к мнению Омеги — нужно сделать так, чтобы она согрешила. Я готов, в свою очередь, попытаться искусить ее.

— Ты уверен, что достаточно к этому подготовлен? — спросил Отец, помолчав.

Сын улыбнулся и обратился к Ординатору:

— Не мне похваляться своими скромными заслугами; но объясни Отцу, почему ты вспомнил обо мне, почему ты считаешь, что у меня есть шансы добиться успеха там, где не удалось остальным?

— На это у меня много доводов, — ответил Омега. — Во-первых, его стихия — критические ситуации. Он доказал это почти в таких же безвыходных положениях, как наше. Проклятья сейчас нас больше не смущают. Благодаря ему стало привычным делом после всех многочисленных опытов предотвращать их ужасные последствия. Но вспомни, как мы растерялись в первый раз. Он спас положение и на земле, и на небе.

После минутной паузы Господь согласился с этим доводом. Омега продолжал:

— Во-вторых, он приобрел в общении с людьми такое знание человеческой натуры, которым не обладает ни один из нас. А сегодня это качество ему пригодится, несмотря на необычность создавшейся ситуации. Ничто человеческое ему не чуждо. Он знает…

— В-третьих, я добавлю, — вмешался Сын, — у меня не только глубокое знание людей, но и некоторый опыт. Ведь я искупал все человеческие грехи не менее трех миллиардов раз… Мы говорим о грехах, не правда ли?

— Это разные вещи, — буркнул Отец.

— Достаточно дать волю воображению, — ответил сын, улыбаясь. — Должен признаться, что и Дьявол, и ты, Омега, проявили редкую наивность в ваших неумелых перевоплощениях. Змей, домашняя птица, голубь, еще какие-то животные, более или менее привлекательные… Что за странные соблазнители! Ну а речи, которые вы вели! Да это был просто детский лепет.

— Я уверен, ты вполне можешь на него положиться, — изрек Ординатор.

— Видишь, у него уже выработан план.

Однако Господь все еще колебался: разум подсказывал ему разные возражения.

— А ты не подвергаешь себя опасности?

— Отец мой, — ответил Сын, — что может случиться со мной страшнее тех мук, которые я уже испытал три миллиарда раз на других планетах?

— Пусть будет по-твоему! — решил Господь. — Иди и спаси нас снова!

Однажды вечером, гуляя по фруктовому саду, женщина вдруг увидела юношу сверхъестественной красоты, который стоял под деревом познания добра и зла. Заметив его, она вздрогнула впервые в жизни. Женщина встречала много необычного в этом саду, но ничто не производило на нее столь ошеломляющего впечатления, как этот юноша. Она привыкла считать себя и своего спутника единственными людьми в раю, и внезапное появление третьего человеческого существа поразило ее, как чудо.

Юноша молча созерцал ее. Женщина тоже внимательно его оглядела. Он был божественно сложен, с глазами цвета фиалок, с белокурыми локонами, которые слегка шевелил ветер, создавая подобие ореола. Женщина почувствовала странное волнение, когда обнаружила, что мягкость его черт резко контрастирует с грубостью ее собственного лица и лица ее спутника.

Юноша улыбнулся ей. Она неловко попыталась ответить на эту улыбку. Он сделал ей знак приблизиться. Женщина почувствовала, как ее охватила дрожь, и ей показалось, что она не в состоянии сделать и шага, так ослабли ее колени. Но все же она смогла подойти и остановилась в двух шагах от него. Юноша медленно поднял руку, и женщина залюбовалась игрой мускулов, а он тем временем сорвал с дерева один из лучших плодов, разделил его пополам и, не переставая улыбаться, протянул ей половину.

— Ешь! — приказал он.

Он говорил мягко, но в его голосе чувствовалась скрытая сила. А сам голос звучал настолько мелодично, что даже райские птицы перестали петь, и все замерло в блаженном молчании. Женщина поняла, что не сможет долго противиться его чарам, но все же попыталась.

— Господь Бог сказал мне, что это грех, — пролепетала она.

— Пусть тот, кто сам без греха, первый бросит в тебя камень, — просто возразил он.

— Значит, я согрешу?

— Я тоже грешен.

И, не переставая с улыбкой глядеть на нее, он сразу же проглотил половинку плода. Женщина смотрела на него блестящими от любопытства глазами.

— Ты съел. Теперь ты умрешь?

— Умру, но воскресну.

— А я… я согрешу и умру?

— Ты умрешь, но благодаря мне тоже воскреснешь. Я искуплю твой грех позднее.

— В таком случае… — сказала женщина и проглотила другую половину плода, вытерла тыльной стороной ладони жирный сок с губ и улыбнулась.

— Ты был прав, — произнесла она.

Таким образом, на непокорной планете восстановился порядок, и все пошло точно по плану. Когда женщина вкусила запретного плода, мужчина тоже больше не сопротивлялся искушению. Оба познали, что есть добро и что зло, их глаза открылись, они увидели, что оба нагие, и прикрылись фиговыми листками. А потом, как положено, их изгнали из рая добывать хлеб насущный в поте лица своего. Затем они совершили примерно столько же безумств и преступлений, сколько произошло бы, будь они непорочными, как и предсказывал Ординатор. Но это уже не имело космических последствий, потому что они стали смертными и подвергались божьему суду. А Господь Бог всегда мог вмешаться, если разгул страстей грозил нарушить вселенскую гармонию.

Что же касается Сына, то после успешно выполненной миссии он вернулся на небеса занять место справа от Господа, чтобы легионы небожителей восславили его победу. Невиданные празднества ознаменовали торжество Бога-Сына. Серафимы и херувимы пели гимны, приветствуя грехопадение так же пылко, как прежде они превозносили добродетель. К этому примешивалось восхищение триумфом Сына и вечной мудростью Отца.

К концу празднеств, когда громогласные звуки труб и хора начали стихать, Ординатор заметил, что лицо Спасителя излучало необычное сияние. Он осведомился о причине.

— Я весьма удовлетворен счастливым разрешением столь деликатного вопроса. В то же время я испытываю глубокое возбуждение от резкой перемены в своих привычках. Но, признаюсь тебе, такая смена впечатлений была необходима мне после всех перенесенных невзгод.

— Это поручение было тебе в тягость? — спросил Ординатор.

— Никоим образом. Ты ведь предсказал: чтобы добиться успеха, нужно хорошо понимать эти создания и любить их. Чтобы их понимать, нужно стать им подобным, а это мне привычно. Что же касается любви к ним, то это же сущность моего Второго Лика. Никто на небесах не способен проявить ее лучше, чем я. По правде говоря, когда придет день искупления грехов, совершенных этими людьми, думаю, мне это будет даже приятно.

— Выходит, — заметил Ординатор, — любое из божественных творений может обернуться благом, даже аномалии, хотя на первый взгляд они показывают преимущества ада перед раем.

— Что верно, то верно, — согласился Сын. — Все деяния Господа обращаются благом, и правы те, кто превозносит славу и мудрость его!

Чело Сына затуманилось, когда он спросил Ординатора:

— Ты, умеющий вычислить вероятность любых событий, скажи, случай с этой планетой нужно рассматривать как исключение или же существует вероятность, что подобное может еще повториться?

Великий Ординатор Омега погрузился в сон, произвел подсознательные вычисления и сделал вывод в то время, как Сын в волнении смотрел на него.

— Такое происшествие — большая редкость, — сказал он, — это аномалия, вероятность которой среди нескольких миллиардов будущих опытов чрезвычайно мала. И все же теоретически существует возможность двух или трех повторений.

Чело Сына просветлело, и странная улыбка, последний отблеск его недавнего человеческого обличья, озарила его божественное око.

Перевод: М. Тайманова

Просчет финансиста (Интерференция)[18]

Interférences, 1970.

Было десять часов вечера. Померкли последние отсветы длинного летнего дня, и лес, окружавший виллу, превратился в размытую черную массу. В одной из комнат первого этажа, которая служила кабинетом, Малерт в рубашке, без пиджака, сидел за письменным столом спиной к окну, выходящему в сад. Скромно обставленный кабинет его сверх обыкновения был ярко освещен люстрой и еще несколькими маленькими лампами, расставленными в разных углах: в эту ночь хозяину дома требовалось очень много света. Окно было приоткрыто, и каждый, окажись он сейчас в этом темном саду, смог бы без труда разглядеть, что происходит внутри залитой светом виллы. Именно это и нужно было ее владельцу.

Малерт довольно часто приезжал сюда, чтобы проводить свои уик-энды в этом уединенном загородном доме, где ему удавалось поработать в полной тишине. Сегодня вечером он уже начал одно письмо, но теперь на какое-то время вдруг прервался, откинулся назад, на спинку стула. Держа ручку, он смотрел на лежащий перед ним лист бумаги, не видя его, и размышлял, перебирая в памяти одну за другой подробности истории, в которую оказался невольно втянутым.

Он никогда ничего не боялся. Малерт был смелым человеком. И доказывал это неоднократно в разных обстоятельствах. Вот и нынешней ночью он приготовился в очередной раз сделать блистательное тому подтверждение. Разве что чувствовал себя слегка взвинченным и в общем озабоченным мыслью о том, что может упустить какую-то существенную деталь в сцене, которая должна будет разыграться здесь, то есть в спектакле, который собирается ставить он сам.

Малерт был финансистом. По-разному шли дела его фирмы, и он привык к превратностям судьбы. Но в последние несколько месяцев стало очевидно, что он приближается к краху с неизбежностью, приводящей в отчаяние. Оказавшись по уши в долгах, атакуемый со всех сторон конкурентами, на снисходительность которых нечего было и рассчитывать, он чувствовал себя на краю гибели. Что привело его к этому? Невезение, неуверенность в своих силах, чрезмерный риск? Когда-то прежде он допускал разумный риск в делах, но нынче любые начинания Малерта оборачивались против него же.

Этот роковой период начался с тех самых пор… он помнит тот злополучный вечер, когда внезапно обнаружил, что утратил любовь Сильвии, своей жены. Болезненная гримаса исказила его рот при печальном воспоминании о безумной ярости, которая тогда захлестнула его, едва он получил доказательства того, что Сильвия обманывает его, впутавшись в банальную историю: постыдную, как полагал Малерт, связь с Виаром, молодым человеком без определенной профессии, которого он взял к себе на службу сначала в качестве секретаря, а затем сделал споим доверенным лицом. И ведь только из чистой симпатии, потому как не считал его способным даже к такого рода работе.

Из чистой симпатии… Вот и Сильвия попалась на тот же крючок. Закрутила пошлый любовный роман с этим беспутным Виаром. И надо же было Малерту еще и частенько приглашать его в гости! Это ничтожество, эту посредственность, этого человека, не сумевшего добиться хоть какого-нибудь положения в обществе. Было, правда, у Виара одно недосягаемое для Малерта преимущество — молодость: Виар оказался ровесником Сильвии, которая была на двадцать лет моложе своего мужа.

Значит, это судьба. Финансист снова обмяк лицом — злость прошла. И все же он корил себя сегодня за свой необузданный гнев, которому дал волю, когда почти в безумном состоянии расправился с любовником, вышвырнув его за дверь. Теперь он простил его. Малерт решил, что должен был сделать это, — а он никогда не менял своих решений. К тому же сегодня вечером, именно сегодня вечером, более чем когда-либо ему хотелось помнить только те дни их нежной любви с Сильвией, когда они поженились: ее совсем юную, себя — в расцвете сил…

Воспоминания нахлынули с такой силой и отчетливостью, что Малерт не смог подавить в себе страстное желание снова увидеть ее такой, какой она была в ту пору: он поднялся и направился к старому секретеру, на котором стояла фотография прежней, юной Сильвии. Проходя мимо окна, он инстинктивно украдкой глянул в ночную тьму и неожиданно еле заметно вздрогнул. Потом, слегка взволнованный, схватил снимок Сильвии и долго всматривался в него. Финансисту захотелось вдруг перенести фото на письменный стол, чтобы поставить перед собой. Но, опомнившись, он тут же водрузил его на обычное место и живо вернулся к своему стулу.

— Глупо, — подумал он вслух. — Это может вызвать подозрения.

Он собрался было снова сесть, но, спохватившись, решил, что следовало бы в последний раз внимательно осмотреть комнату.

В углу ее, хорошо освещенном, стоял распахнутый настежь сейф, который не мог не привлечь внимания любого случайного бродяги, отважившегося заглянуть в ярко освещенное окно. Хотя ничего противоестественного в этом факте вовсе не было: все секретари Малерта знали его привычку к беспорядку. В сейфе лежала довольно толстая пачка кредитных билетов. Он еще раз пересчитал их: сумма была приличной — двадцать пять тысяч новых франков. Такую он уже погасил. Эта составляла сальдо, разницу, которую ему удалось урвать в результате последней финансовой операции… Он должен был красть, причем, нисколько не смущаясь, чтобы раздобыть себе такую сумму. Да, он вор! Но ведь не какой-то там взломщик-грабитель, а вор тонкий и умный — злоупотребляющий доверием, занимающийся подделкой документов. Завтра, должно быть, его махинации откроются всем. Но это уже неважно. Главное для него было в том, чтобы обеспечить будущее Сильвии, ее безбедное существование и счастье, пусть даже с Виаром. Он решил так однажды и навсегда.

Когда улеглась его первая ярость, вызванная изменой жены, случилось так, что неожиданно для самого себя Малерт стал испытывать к ней необъяснимо трогательные чувства; и день за днем, чем больше он мрачнел, думая о ее будущем, тем сильнее его пронзала неуемная жалость к жене. Он разбирался в людях. Так он, по крайней мере, считал, и потому был уверен, что Виар никогда не сможет добиться блестящего положения в обществе (во всяком случае, с тех пор, как Малерт пристрастно следил за ним, тот находил себе лишь малопривлекательные, непрестижные должности), то есть Виар просто не способен заработать достаточно денег, чтобы сделать жизнь Сильвии счастливой. Мысли о счастье по-прежнему любимой жены стали до такой степени навязчивыми, что вытеснили все другие желания. В женщинах он как будто тоже разбирался. И был уверен, в частности, что прекрасно изучил нрав и вкусы Сильвии. Он знал о ее любви к роскоши — и немало средств вложил в то, чтобы окружить ее великолепием, достойным ее красоты, особенно в пору расцвета.

Не мог он и теперь оставить ее без единого су. Хотя, конечно, это было бы концом ее связи с Виаром, концом их любви. Недостойная, — убогая месть. Что с того? Эта месть погубила бы ее. Потому он должен был помочь ей. Когда Малерт принял это решение, потемневшее и осунувшееся от бессонных ночей лицо его постепенно приобрело прежнюю выразительность и энергичность. Вот и сегодня вечером уже не было синевы под глазами, а на безмятежном лбу Малерта даже, казалось, слегка расправились морщины.

Пересчитав, он снова положил деньги на место, в сейф. Наличие такой значительной суммы здесь, на вилле, вряд ли могло показаться правдоподобным, но денег и не найдут. Обнаружатся, однако, следы кражи: распахнутый опустошенный сейф и один валяющийся, на паркете банкнот, будто нечаянно выскользнувший из рук взломщика, поспешающего скрыться. Кредитка была уже на полу — Малерт позаботился об этом, и теперь он лишь слегка поправил ее положение. Затем он еще раз удостоверился в том, чтобы входная дверь оставалась немного приотворенной, окно приоткрытым; на нужном месте стоял стул, а на бюваре лежало неоконченное письмо. Как будто бы все верно. Никакой ошибки он не нашел. В Париже он успел навести кое-какой порядок в своих личных бумагах. Однако совсем небольшой: потому как ничто не должно было выдать задуманный им план. Важно только, чтобы Сильвия легко нашла страховой полис (два миллиона новых франков), оформленный на ее имя в последние месяцы. Он вынужден был влезть в новые долги, чтобы внести страховые взносы, но зато с этими деньгами Сильвия могла продолжать вести привычную для нее жизнь в течение немалого времени. С Виаром? Или, может, позже с кем-то другим? Не все ли равно, главное — ближайшее будущее ей он обеспечил. Что же касается кредиторов, с этой стороны неприятностей не последует: они не вправе посягнуть на ее собственность.

Итак, мизансцена подготовлена им безукоризненно. Оставалось лишь снова сесть за стол спиной к окну, в центре искусно воссозданной им декорации, в соответствующей позе — с подставленным для выстрела затылком. И ждать последнего акта спектакля. Убийца мог приступать к делу.


Убийца был недалеко: во тьме леса, рядом с виллой, светящееся окно которой он заметил сквозь чащу деревьев. Он ждал только часа, когда ночной мрак целиком опустится на землю, чтобы действовать в полной безопасности. Все было продумано так тщательно и детально, что его «миссия» казалась ему совсем пустяковой, к тому же место было уединенным и безлюдным (прислуга и садовник жили в деревне, в нескольких километрах отсюда и появлялись только по утрам), да и со стороны жертвы никакого сопротивления не предвиделось. Благоприятное сочетание этих условий заставило его, вопреки принятым в его кругу расценкам, согласиться на довольно низкую плату за такого рода услугу.

Сделка была заключена на террасе одного кафе, где они назначили друг другу свидание по телефону через посредника, человека, с которым Малерт познакомился еще в годы войны и чья порядочность не вызывала сомнений. Информация о Малерте пришлась убийце по душе: известный финансист, конечно же, не имел никаких дел с полицией. И потому, недолго думая, решился на встречу с ним. Он сам выбрал кафе, зная, что там наверняка нет записывающих разговоры устройств.

Малерт понравился ему своей непосредственной манерой вступать в переговоры. Без всяких лирических отступлений финансист напрямую повел речь об убийстве человека за пятьдесят тысяч франков — и ни на су больше. Просто пятьдесят тысяч представлялись Малерту самой крупной суммой, какую он смог бы собрать путем финансовых махинаций. Убийца тотчас понял это.

Тем не менее убийца слегка изумился, когда, не дав возможности поторговаться, финансист обозначил в качестве жертвы самого себя. Он и вправду удивился — немного, но не более того. Случай для него был не новый. В глубине души он даже обрадовался: добровольная жертва упрощала его работу и исключала любую попытку разоблачить его как преступника, окажись он на грани провала, что, впрочем, было маловероятно. Малерт, правда, намекнул еще, что оставляет за собой возможность шантажировать его в случае разглашения тайны сговора. На том и завершена была сделка, очень быстро. После чего убийца уже вполуха слушал объяснения финансиста:

— Понимаете, необходимо, чтобы я исчез, но не думайте, что мне не хватает мужества самому покончить с собой. Я не боюсь, уверяю вас. Только… — ему явно хотелось прояснить ситуацию. Убийца с неожиданно пробудившимся любопытством откровенно, в упор рассматривал Малерта, с оттенком одобрения во взгляде. — Только дело в том, что в случае самоубийства жене не выплатят деньги по страховому полису, и контракт аннулируется.

— А вы, значит, рассчитываете на то, что ваша жена получит деньги по страховке? — совершенно безразличным тоном спросил убийца.

— Разумеется.

Убийце казалось, что тема исчерпана. Палача, как правило, мало интересуют личные дела жертвы.

Малерт же, напротив, принялся подробно расписывать мотивы своего поступка.

— Но для этого необходимо либо убийство, либо несчастный случай. Я думал о несчастном случае, но, полагаю, он выглядел бы подозрительно на фоне моих финансовых дел и может повлечь за собой углубленное расследование со стороны страховой компании, — говорил он хорошо поставленным голосом, чеканя каждое слово, как если бы делал доклад о финансовой деятельности.

Убийца был убежден, что Малерт не лгал.

— …Так вот, если вы будете действовать строго по моему плану, повода усомниться в убийстве не будет, — тон Малерта был доверительным, располагающим к себе собеседника, потому приветливое выражение не сходило с лица убийцы: как исполнитель он вовсе не противился тому, чтобы выслушивать четкие инструкции, и даже чувствовал, что проникается симпатией к финансисту.

Закончилась встреча очень просто: Малерт рассказал в деталях задуманный им план, а затем тут же, в кафе, сразу вручил убийце половину назначенной суммы, вторую половину которой тот возьмет в сейфе на вилле, то есть она окажется в его распоряжении, когда дело будет сделано.

Итак, честная сделка, основанная на взаимном доверии, заключена. Они расстались, скрепив контракт рукопожатием, в данном случае едва ли уместным — отчего, должно быть, ему и предшествовало некоторое замешательство «сторон».


Убийца прислушался. Никаких подозрительных звуков он не уловил. Лес спал. Он взглянул на часы и решил, что пора пробираться сквозь сад к дому. И хотя он продвигался почти бесшумно, легкий шорох его шагов взбудоражил Виара, который еле удержался от рывка, заметив крадущийся силуэт.


Виар пришел сюда в этот вечер тоже с определенным намерением. Возможно, он был все же более решительным человеком, чем представлял его себе Малерт, и вполне способным как принимать смелые решения, так и претворять их в жизнь. А может, им руководила страсть, которую он испытывал к Сильвии, и одновременно стремление отстоять свое? Так или иначе, два могучих мотива: любовь и жажда мести — толкали его к тому, чтобы убрать с дороги бывшего патрона.

Это желание овладело им еще тогда, в тот день, когда Малерт, нанося побои и оскорбления, вышвырнул его на улицу, к тому же сделал это в присутствии свидетелей, его коллег. У финансиста сдали нервы и он не смог справиться с собой, когда понял, что обманут, обесчещен, и по улыбкам некоторых догадался, что весь персонал был в курсе амурных дел его жены. Виар был унижен и взбешен, и, попадись ему в тот момент оружие, он, не задумываясь, воспользовался бы им. Позже эта мысль также не раз приходила ему в голову. Только любовь Сильвии, полагал он, способствовала отрезвлению его опьяненного яростью рассудка. Потом и сама она убеждала его, что и после огласки в их отношениях ничего не изменится. Но поддерживать их теперь стало намного труднее, и смутное мимолетное желание убить финансиста появилось вновь, когда он ощутил, какое множество осложнений возникает всякий раз на пути к свиданиям с тех пор, как дом для любовников оказался под запретом. Ненависть к Малерту росла день ото дня. Внешне как будто смирившийся со своей участью, Малерт уже одним только своим существованием мешал Виару всецело обладать Сильвией.

Ее присутствие, а то и просто лишь сознание того, что она есть, живет на белом свете, были для него блаженством. Однако Малерт — вот единственное препятствие для безоблачного счастья двух любящих сердец. Он твердил ей об этом постоянно. Она уже имела объяснение с мужем, но тот наотрез отказал ей в разводе, сказала она Виару. Это было правдой. У него действительно были на то веские причины, влюбленные не могли их себе даже представить: Малерт был занят тем, что вынашивал свой собственный план действий, обдумывал выход из создавшегося положения, выход, который устроил бы всех.

Виар же все чаще сжимал кулаки в бессильной злобе, и всякий раз, когда образ соперника возникал в его воображении, мысль о его устранении обозначалась четче.

Вскоре она стала настолько отчетливой, что можно было рассматривать ее уже как намерение. И разрабатывать черновик плана для осуществления этого намерения. Самым подходящим местом для этого виделась ему, конечно же, загородная вилла финансиста, расположенная в лесу, стоящая особняком, вдали от деревни. Он знал, что Малерт часто проводил там в одиночестве свои уик-энды. Но как только известные события внесли изменения во взаимоотношения супругов, Сильвия почти ни разу не сопровождала его туда. Пожалуй, трудно отыскать более выгодные условия для осуществления этого намерения Виара. Он хорошо знал виллу и прекрасно изучил окрестности. И потому мог очень просто и незаметно подойти однажды ночью к окну, рядом с которым обычно часто допоздна работал Малерт. Ну а убежать потом отсюда лесом — было сущим пустяком.

В общем, убить его, и даже безбоязненно, не составляло труда. Но, скрупулезно анализируя ситуацию, Виар старался предупредить последствия, которые, возможно, поставили бы его в затруднительное положение. То есть необходимо было надежное алиби для него и Сильвии. Это преступление должно принести только счастье, но не разлучить их! А ведь после дикой сцены, разыгравшейся на публике, и отвратительных угроз, высказанных обеими сторонами, любовник Сильвии, без сомнения, будет заподозрен первым, так как служащие Малерта не знали, что его связь с хозяйкой дома продолжалась.

Обстоятельства, которые способствовали тому, чтобы облегчить убийство: прекрасная осведомленность о привычках его бывшего патрона и детальное знание окружающей обстановки — в равной степени могли сработать и на обвинение Виара. Существовала опасность появления новых улик против него в ходе судебного следствия. Кроме того, что он часто бывал на вилле в качестве гостя супругов, Сильвия еще и выбирала ее иногда местом их любовных свиданий, когда они были уверены, что Малерт занят где-то неотложными делами. Уборка там делалась небрежно, и отпечатки его пальцев нашли бы повсюду, включая спальню. Собираясь совершить идеальное преступление, Виар не пренебрегал ни единой мелочью. Вообще именно дотошливость, свойственная его, Виара, небогатой натуре, подтолкнула некогда Малерта приблизить к себе своего бывшего секретаря.

Дни и ночи мозг Виара лихорадочно работал, перебирая варианты умозрительно выстроенных планов, стремясь выдать один-единственный, сведенный к минимальному риску. Чтобы почерпнуть опыт в такого рода делах, он даже прибегнул к помощи полицейских романов и разделов криминальной хроники в газетах, давая таким образом пищу своему воображению для поисков достаточно безопасной версии, позволяющей обойти правосудие. Хотя, впрочем, и при отсутствии каких-либо улик против него, Виар все равно не остался бы вне поля зрения следствия, так как сама связь с Сильвией уже бросала на него тень. Надо было искать выход из тупика.

Он запасся терпением в надежде на то, что время все же подскажет решение, гарантирующее ему безнаказанность. Он наблюдал соперника издалека и был в курсе всех его дел, благодаря приятельским контактам, которые поддерживал со своими бывшими сослуживцами по конторе Малерта. Инстинктивно Виар чувствовал, что эта осведомленность однажды сослужит ему службу. Так, не без удовольствия для себя, он выяснил, что дела Малерта шли из рук вон плохо. А когда Виар удостоверился еще и в том, что финансист не в состоянии выбраться из сложившейся ситуации, то есть оказался на грани разорения и почти банкрот, которому грозит бесчестие, — в тот день его горизонт засиял триумфальным светом. И тотчас его озарила блестящая идея, простая, как все гениальное, к тому же способная удовлетворить его затаенные желания и исключающая малейший риск.

Сегодня вечером он пришел сюда, чтобы исполнить задуманное. Внезапное появление в саду неизвестного человека перевернуло все его расчеты, и Виар чуть было не выдал себя, потому как рефлективно хотел броситься наутек, чтобы выждать более подходящий момент для осуществления своего плана. Но поведение неизвестного удержало его на месте. Судя по манере, с какой тот передвигался во тьме, человек этот пришел на виллу с тем же намерением, что и Виар. Скорее всего, бродяга, промышляющий преступным ремеслом. Виар принялся наблюдать за ним, стараясь не обнаруживать себя, что, кстати, было легко: он замирал на месте, когда тот останавливался, и снова трогался вслед за чужаком, когда тот продвигался вперед, к дому. У Виара было такое впечатление, будто он присутствует на репетиции собственного сценария, и как бы раздвоился, став одновременно исполнителем и зрителем преступления, которое замыслил сам.

Убийца очутился, наконец, рядом с домом, в последний раз остановился, прислушиваясь, потом подкрался к окну. Виар теперь мог отчетливо разглядеть его и успел заметить, что преступник, как и он, также был в перчатках и с пистолетом в руке.


Малерт сидел не шелохнувшись с того самого момента, как удостоверился в безукоризненности созданной им мизансцены, которая гарантировала ему возможность покинуть этот мир со спокойной совестью, обеспечив будущее той, которую любил. И преисполненным чувства собственного великодушия, опершись локтями на плоскость стола, он слегка склонился вперед, обратив неподвижный и сосредоточенный взор к неоконченному письму.

Он выбрал для него самое пустое и самый банальное содержание, чтобы создать видимость настроения, очень далекого от печальных мыслей в предсмертный час: Малерт писал заказ владельцу питомника, соседствующего с виллой, где обычно покупал саженцы растений для своего сада. Слева от его бювара лежал каталог этого коммерсанта, открытый на странице с индексом «розы». Письмо начиналось так: «Прошу Вас прислать мне саженцы следующих роз…» Далее следовал список их названий и соответствующий номер в каталоге. Заканчивалось оно словами: «Пять саженцев под номером…» Здесь текст обрывался. Это должен быть тот момент, когда убийца сразит его пулей… Кто скажет, что Малерт помышлял о самоубийстве? Помилуйте! И в мыслях ничего такого не было: ведь еще накануне он отдал распоряжение своему садовнику относительно будущих посадок!

Довольный тем, что продумал все до мелочей, он даже изобразил на лице подобие улыбки. В чувстве исполненного долга, в своей исключительной самоотверженности он пытался почерпнуть силы для того, чтобы оставаться неподвижным и поддерживать безмятежное состояние духа до последнего мгновения. Но, несмотря на предельное мужество, его начинал охватывать жуткий страх, вызванный этим изматывающим нервы похоронным ожиданием. И потому всей душой он жаждал быстрого конца.

Легкий шорох в саду заставил его вздрогнуть. «Наконец-то!» — прошептал он. Чувства его, обостренные внутренним напряжением, не изменили ему: он мысленно воспроизводил теперь жест своего убийцы, поднимающего пистолет. И тут Малерт вдруг едва заметно пошевельнулся, потому что не смог удержаться, чтобы не повернуть слегка голову вправо, в направлении фотографии Сильвии. Как раз в этот миг пуля настигла его, угодив рядом с виском, в точку, немного смещенную от середины затылка, куда целился убийца. Но это не меняло ничего в сценарии: боясь промахнуться, тот выстрелил почти в упор, просунув оружие в приоткрытое окно. Голова Малерта рухнула на стол замертво.

Убийца не терял времени даром. Едва только смолкло эхо выстрела, он проник в комнату и первым делом принялся рассовывать по карманам пачку кредиток. Затем обшарил взглядом пространство вокруг себя, задержав его на трупе едва ли не на долю секунды. Роль его, совсем легкая, была сыграна. Теперь ему оставалось только исчезнуть отсюда. И этот последний акт не длился и минуты. Вот он уже на пороге двери, которая все это время была открытой.

— Стойте! И слушайте меня!

Убийца дернулся, пытаясь нырнуть в густой мрак сада, но наткнулся на дуло, направленное на него. Привыкший с первого взгляда оценивать такие опасные, как эта, ситуации, он понял, что шансов у него нет. Невидимый собеседник стоял, спрятавшись за ствол дерева, тогда как сам он был залит светом — прекрасная мишень даже для неопытного стрелка. Однако логично было предположить, что скрывающийся там, в ночи, вооруженный человек не новичок. Убийца подчинился и застыл на месте.

— Бросьте ваш пистолет в сад! Учтите, малейшее движение — и я убью вас!

Убийца еще раз взвесил свои шансы и пришел к заключению, что они ничтожны. Он с трудом разглядел кисть руки, сжимающей пистолет. И опять подчинился и выбросил оружие с философским безразличием, свойственным людям этого сорта, особенно в минуты, когда фортуна поворачивается к ним спиной. Захваченный врасплох и расстроенный, убийца пытался утешить себя размышлениями о том, что невидимый его глазам субъект, возможно, промышлял таким же, что и он, занятием, и хотел сейчас лишь одного: завладеть деньгами, которые были взяты из сейфа. Если так, то все можно уладить.

— А теперь убирайтесь, и чтобы духу вашего здесь никогда больше не было!

Убийца колебался считанные секунды, преодолевая оцепенение, вызванное столь неожиданным исходом дела. А он-то ожидал в лучшем случае дележа, в худшем — лишиться заработанных денег. И совсем не стоило просить его убраться отсюда. Даже пистолет, брошенный, по сути, в подарок этому типу, не задержит его здесь, потому что никаких отпечатков найти на нем не удастся, как не удастся и установить происхождение.

Так и не узнав лица ночного собеседника, убийца растворился в ночи.


Действия Виара были результатом быстрых и почти лихорадочных умозаключений, промелькнувших в подсознании в тот момент, когда он обнаружил в саду убийцу и проник в его намерения. Дальнейшие свои ходы Виар просчитывал с логичностью геометрической теоремы.

Сначала он почувствовал глубокое удовлетворение, увидев человека, тоже вознамерившегося убить финансиста. «Освободительный» акт, который решился выполнить он сам, совершает другой. При этом он всё равно будет избавлен от соперника: Малерт устраняется, и никто больше не стоит между ним и Сильвией. Виар же сохраняет чистыми руки и остается вне подозрений.

Вне подозрений… Это суждение, едва сформулированное им, тотчас породило антисуждение, словно вспышка молнии пронзив его мозг в миг, когда раздался выстрел. И внезапно смутная тревога овладела Виаром. В том-то и дело, что как только начнется следствие, все подозрения падут прежде всего на него, наверняка… да-да, и в первую очередь, как если бы выстрел был сделан самим Виаром.

Значит, в любом случае он будет проходить по делу. Итак, он опять вернулся к проблеме, которая была причиной его бессонных ночей.

Где же выход? Впрочем, он опять оказался простым, как правда, и открылся ему в последний момент, когда убийца уже вошел в дом. Решение этой задачи было таким же ясным и одновременно блестящим, как и выбор первой версии преступления, — то есть версия номер два также не требовала никаких дополнительных усовершенствований или ходов. Виар должен был только строго следовать своему плану, начиная от смерти Малерта, как если бы он собственноручно убил его. Для этого нужно было оружие преступления. Оно у него было. Дальше — просто. Надо лишь последовательно осуществлять действия, столько раз отрепетированные в воображении. Время для этого у него тоже было. Вряд ли выстрел мог разбудить людей в деревне, даже если он был там услышан: мало ли браконьеров нарушают ночную тишину в лесу.

Тогда своей рукой в перчатке он взял пистолет и сам теперь переступил порог комнаты. Виар подошел к трупу. После беглого осмотра он выяснил, что пуля вошла почти прямо в правый висок. Взволно-т ванное лицо Виара осветилось улыбкой: любая другая точка попадания опрокинула бы все его планы, но Небо было с ним! Поэтому он вложил оружие в правую руку еще теплого Малерта и прижал его пальцы к рукоятке пистолета.

Чтение многочисленной детективной литературы заставило его подумать и о некоторых других важных деталях. Скатившуюся со стола ручку он поднял с паркета и сунул в письменный прибор. Потом просмотрел безобидные бумаги, которые финансист с такой тщательностью подобрал для своей «мизансцены»: неоконченное письмо-заказ и каталог. Осторожно взял их со стола и затолкал к себе в карман. Вместо них он положил документ, который раздобыл благодаря общению с новым секретарем Малерта: удручающую своей безысходностью картину: внушительный список главных долгов финансиста.

Он отступил назад и вновь придирчиво оглядел комнату. От его взгляда не ускользнуло ничего, сколько-нибудь существенное для воссоздания правдоподобной версии. Оставалось лишь слегка уточнить еще кое-какие детали. Что он и сделал незамедлительно: закрыл дверцу сейфа, подобрал кредитку, которая валялась на полу, тоже сунул в карман. Держа банкнот в руке, он вспомнил, как, стоя во мраке сада, он заподозрил, что убийца интересуется скорее всего деньгами.

Это подозрение, подумал он, подтвердилось.

Тому, что произошло, он больше не придавал никакого значения. В последний раз Виар внимательным взглядом окинул все вокруг, чтобы окончательно убедиться, что не осталось никаких следов ни от него самого, ни от неизвестного.

Все обстоятельства убийства Виар привел в полное соответствие со своей версией. Итак, наутро прислуга найдет тело. Приговор правосудия очевиден. Теперь ему остается только удалиться восвояси.

Это он и собрался сделать. Будто жалкий лицедей, на цыпочках, Виар направился к выходу, когда вдруг его взгляд упал на фотографию Сильвии, стоявшую на секретере. Он остановился, и лукавая улыбка скользнула по его лицу. Внезапно его охватил восторг Художника, только что закончившего работу над своим полотном, которое казалось ему достойным высокой оценки, однако в глубине души сознающего, что еще некоего штриха, последнего прикосновения все же недостает его детищу, дабы стать совершенным, — и Провидение неожиданно ниспослало Мастеру вдохновение, побудившее его сделать этот недостающий завершающий мазок: Виар взял в руки портретик женщины, в которой несчастный муж так жестоко обманулся, но не переставал обожать ее до последнего вздоха, — и аккуратно поставил на письменный стол на самом видном месте: чтобы подчеркнуть, что фотография выскользнула из левой руки, в нескольких сантиметрах от окровавленной головы самоубийцы.

Перевод: Г. Домбровская

Сердце и Галактика

Le Coeur et la Galaxie, 1970.

1

В просторном отсеке обсерватории «Космос» вокруг геридона, круглого столика на одной ножке, сидели трое. То были известные личности, некогда заявившие о себе оригинальными научно-исследовательскими трудами, немного, правда, подзабытыми в ученой среде. Положив на плоскость геридона протянутые руки и сомкнув их вкруговую, они предавались занятию, весьма далекому от научного знания.

— Дух, ты здесь? — уже во второй раз спрашивал Додж, самый старший из троих, обратив взор к потолку.

Лишь гнетущая тишина снова прозвенела в ответ.

После многократного повторения Доджем одного и того же вопроса у Ирквина, все это время казавшегося спокойно настроенным на сеанс, вдруг сдали нервы. Он вскочил, порывистым движением оттолкнул ногой стул, на котором сидел, тем самым нарушив, наконец, повисшую в воздухе бесконечность ожидания, схватил стоявший под рукой стакан с вином и залпом выпил его.

— Идиотское занятие! — раздраженно воскликнул Ирквин.

— А ведь это вы нам его навязали, — возразил Мэлтон.

— Во избежание скуки и отчаяния… Да, дурацкое, глупое занятие или, если хотите, игра, впрочем, столь же безнадежно дурацкая и глупая, как и работа, которую мы почему-то продолжаем здесь выполнять, скорее лишь затем, чтобы убить время. Мы же рискуем сойти с ума!

— Но на такой риск мы пошли сознательно. Однако это не повод, чтобы напиваться так, как это делаете вы.

Ирквин недоуменно пожал плечами, вновь молча наполнил вином стакан и залпом опустошил его.

Никакой шум извне не проникал в этот уголок обсерватории, казавшийся сегодня Доджу нестерпимо мрачным. Без видимой причины он принялся беспорядочно ходить взад вперед.

— А хотите, я поищу Ольгу, и мы сыграем в бридж? — предложил Мэлтон с заискивающим видом.

При этих его словах Ирквин недобро сверкнул очами.

— Да, но мы и вчера весь день играли в карты! — взмолился Додж. — К тому же Ольга сейчас прослушивает эфир у радиоволнового приемника. И мы всегда должны подчеркивать важность этой ее работы. Она еще молода.

Слушая его, Ирквин закатил глаза, изобразив скорбно-ироническую гримасу.

Мэлтон открыл было рот, чтобы возразить, но, обескураженный, окончательно замолк.

Напряженная тишина повисла в воздухе.

— Почти десять лет, как мы здесь, на Луне, — вскоре заговорил Додж, — но так и не зафиксировали ни единого сигнала, ни малейшего знака или признака, который бы подтвердил существование разума в космосе!

Мэлтон, кажется, все же воспрянул духом, потому что, наконец, заговорил решительным тоном:

— Конечно, мы отлично понимали и рискованность нашей будущей работы на Луне, и вероятность возникновения непредсказуемых ситуаций в ходе этой экспедиции. И все-таки мы здесь! Я почти в точности помню ваши, Додж, слова: «Нам понадобится нечеловеческое терпение. Возможно, что результат наших космических исследований будет уже через четверть часа, но, скорее всего мы должны будем ждать месяцы, годы, может быть, двадцать, а может, пятьдесят лет.»…

Ирквин зло прервал его:

— Не собираетесь ли вы преподать мне теорию вероятностей? Десять лет, я знаю, это ничтожно малый период времени, точнее сказать — мгновение во Вселенной, для того, чтобы уловить какойлибо отчетливый отзвук, а тем более сигнал или признак разума в дыхании Космоса, принимая во внимание случайность проявления его закономерностей. Но мы — люди, мы недолговечны, мы бренны, а ведь здесь, можно сказать, гнием уже целое десятилетие! Эти годы можно было бы употребить на какие-то научные исследования, а не на выжидание. За эти десять лет мы стали просто посмешищем для всего ученого мира!

— Если вы откажетесь от этой экспедиции — от задуманного вами же проекта, который держится лишь на вашем энтузиазме, он потерпит крах, потому что никто из профессиональных ученых, как вы только что сказали, не примет эстафету исследований в условиях нашей космической обсерватории.

— Совершенно верно, — согласился Додж.

— Я тоже знаю это, — буркнул Ирквин. — Разумеется, не все профессионалы такие же безумцы, как я…

— Мэлтон, старина, — ноющим голосом проговорил Додж, — вы же психолог, сделайте что-нибудь, чтобы мы не кисли!

— Глупое развлечение всегда предпочтительнее полнейшего безделья. Попробуем еще раз геридон!

Додж и Ирквин смиренно уселись вновь на свои места за столиком. Сомкнув круг из положенных на него вытянутых рук, они замерли для того, чтобы мгновенно сконцентрировать мысль на спиритическом действе.

И опять Мэлтон неуверенно произнес:

— Дух, ты здесь?..

Раздраженный затянувшимся безмолвием, повисшим над геридоном, Додж собирался снова задать вопрос духу, но то, что произошло уже в следующий момент, заставило неожиданно вздрогнуть всех троих. Дверь резко распахнулась — ив комнату, как показалось всем, несколько театрально запыхавшись, с распущенными волосами и раскрасневшимися щеками стремительно ворвалась Ольга (должно быть, пулей летела из отсека радиосвязи). Какие-то мгновения она оставалась стоять с открытым ртом, переводя дыхание, не в состоянии произнести ни слова. Наконец, обратившись к Доджу (который по образованию и в штате был астрономом, а на борту обсерватории — директором), она сказала странным, изменившимся от волнения голосом:

— Перехвачен сигнал!


И в самом деле, как сказал Ирквин, около десяти лет назад на обратной, неосвещенной стороне Луны обсерватория «Космос» приступила к работам необычного свойства, правда, особой новизной они не отличались от тех, что проводились прежде в мире, Эру таких исследований начала в свое время обсерватория Грин Бэнк, по проекту OZMA (OZMA-1, как принято называть его теперь), которые заключались в том, чтобы прослушивать космическое пространство в надежде поймать искусственный сигнал, направленный землянам, для чего гигантский радиотелескоп был наведен на определенные звезды, у которых предполагалось существование планетарной системы. Сгустки волн этого небесного тела фильтровали, прощупывали, так сказать, на предмет обнаружения послания, отправленного внеземным разумом, который мог быть таким же воплощением мысли, что и человек.

Первый проект OZMA был ограничен во времени и пространстве. Во времени наблюдение продолжалось лишь какие-то сто пятьдесят часов, после чего, из-за отсутствия положительных результатов, поиск сигналов решили прекратить, а телескоп тотчас затребовали на другие работы, якобы более важные для подавляющего большинства ученых. Ну а в пространстве наводка телескопа делалась только на звезды, относительно близкие к нашей солнечной системе[19], так как ученые предпочитали изучать прежде всего планеты, где бы физические условия мало отличались от наших, то есть на которых могла быть жизнь. Кроме того, и средства для поисков использовались довольно скромные: двадцативосьмиметровая антенна и применяемые мощности, разумеется, не смогли бы уловить сигналы, исходящие с далеких звезд, и, хотя Грин Бэнк была защищена горами, она не была надежным убежищем от различного рода помех земного происхождения.

Именно поэтому в последующие годы группа всемирно признанных ученых разных национальностей (творчески иссякших, по мнению некоторых, от чрезмерных трудов) предложила возобновить научно-исследовательские работы, вооружившись более мощным оборудованием, и установить обсерваторию на обратной стороне Луны, которая станет надежным щитом для волн, идущих с нашей планеты. Они аргументировали предложение необходимостью поиска других обитаемых миров, установления контактов с разумными существами, возможно, более высокоразвитых, чем наша, цивилизаций, а также привлекательностью международного научного сотрудничества, — это были достаточно убедительные доводы, для того, чтобы правительства разных стран решились предоставить значительные кредиты на проект OZMA-2. Так, благодаря огромным инвестициям, проект и был запущен, отчего стал предметом зависти многих ученых мужей, которые в него не верили.

Главный инструмент обсерватории «Космос» — гигантский радиотелескоп размером около километра в диаметре, полусферическое устройство которого обусловлено рельефом поверхности Луны[20], он призван день и ночь прочесывать просторы Вселенной. Кроме этого прибора, в распоряжении ученых было еще и дополнительное, более совершенное оборудование: селекторные аудиовизуальные регистрирующие устройства, электроника, выполняющая наисложнейшие расчеты, оперирующая числами различных величин. Самым главным достоянием исследовательской оснастки была, конечно же, ядерная станция, обладающая мощным энергетическим потенциалом. Две дюжины ученых отправились в добровольное заключение на станцию «Космос», прихватив себе) в помощь многочисленный экипаж суперквалифицированных техников. Не было установлено никакого ограничения продолжительности научно-исследовательских космических работ, потому что все были настроены весьма решительно и полны энтузиазма трудиться до тех пор, пока не удастся получить хоть какой-нибудь результат. Не вызывало никаких сомнений и то, что отправленный из космических далей сигнал будет вскорости перехвачен и довольно быстро расшифрован.

Но, к несчастью, никаких посланий оттуда «Космосу» поймать не удавалось. Перед лицом небесного безмолвия первоначальное воодушевление многих улеглось, уступив место скуке, потом — чему-то похожему на невыносимую меланхолию.

В конце года половина научных сотрудников отказалась от дальнейшего участия в экспедиции и возвратилась на Землю, чтобы вернуться к занятиям не столь неблагодарным. А два года спустя здесь осталось только три человека из тех, что поначалу рьяно ухватились за реализацию проекта OZMA-2, да несколько необходимых для обслуживания станции техников, которые, впрочем, менялись каждые три месяца.

И в самом деле, непременное ежедневное ожидание возможных космических феноменов, которое составляет основу работы в обсерватории, с неизбежностью оборачивается обезличивающей человека депрессией. Априори все знали, что многолетнее безмолвие Вселенной находится в полном соответствии с теорией вероятностей — в отношении частоты возможных появлений в космосе сигналов внеземного разума; но научные теоретические обоснования уже никого не трогали: напротив, они лишь вновь и вновь убеждали в том, что вся жизнь — мгновение в масштабе космической бесконечности, и она стремительно проходит, не оставляя надежд на искомый результат, и так ли уж это важно: опровергнет он или подтвердит первоначальную зажигательную гипотезу о существовании этих самых внеземных цивилизаций. Вот и Луна, которая прежде представлялась многим местом для приятного времяпрепровождения, оказалась необитаемой пустыней, а ее обратная сторона — еще более бесперспективна для человеческой жизни, так как оттуда не видна успокаивающая взор человека родная планета и никакая звезда не восходит над ней, чтобы сменять нескончаемые ночи на дни…

Среди тех троих, что остались из всего многочисленного экипажа станции, двое были пионерами проекта: Додж — один из выдающихся астрономов своего времени и Ирквин — математик, аналитические работы которого имели решающее значение в продвижении космической науки. Что касается психолога Мэлтона, — на сегодняшний день никто не превзошел его в познании человеческой души. А глубокое знание тонких душевных струн человека очень важно, говорил ему Додж, чтобы работать с экипажем, когда хочешь найти контакт с людьми.

Только высокий научный и духовный потенциал давал им силы дольше, чем другим, сопротивляться монотонности жизни в лунной обсерватории. В течение первых нескольких лет дежурства перед молчаливо прослушивающими космическое пространство устройствами и застывшими неподвижно регистраторами связи они проводили время в разговорах и сложнейших расчетах, касающихся вероятности существования внеземных цивилизаций. Всесторонне обсуждая одну за другой все известные гипотезы и привнося в них собственные идеи, чтобы найти новую логически выверенную концепцию для исследований, они пускались в жаркие споры о способе, который следовало бы избрать для отправки послания, чтобы заявить о себе далеким существам, которые — никто в этом не сомневался — принадлежали более развитой, чем наша, цивилизации. Прилагая сверхчеловеческое напряжение мысли, они демонстрировали незаурядные воображение и изобретательность, свойственные лишь неординарным личностям. В особенности Ирквин — его мысль была запредельна: он представлял себя внеземным существом.

Так пронеслись первые годы их жизни на станции: в достаточно высоком интеллектуальном напряжении, которое не позволяло им расслабляться, а тем более поддаваться хандре и унынию. С течением времени, однако, безнадежное ожидание начало испытывать и их нервы. В результате чего и наступила некая прогрессирующая духовная деградация, выразившаяся в этих их досужих, довольно странных повседневных увлечениях.

К научным или философским темам обращались все реже и реже, — к тем, что прежде постоянно занимали умы, — теперь они испытывали к ним что-то вроде отвращения. Былые воодушевление и исследовательский пыл уступили место скорбному, рутинному исполнению обязанностей. Вначале самый фанатически настроенный из всех на работу, Ирквин стал теперь наиболее подавленным и с отчаянием отдавал себе в этом отчет, потому зачастую изображал бурную деятельность, чтобы таким образом вдохновить остальных. Додж во время разговора иногда вдруг не договаривал до конца фразу, будто ища смысл в том, что хотел сказать. Мэлтон чувствовал себя в некоторой степени ответственным за моральный настрой экипажа, поэтому нашел способ — резкими критическими замечаниями, порой недоброжелательными — осаживать любителей мрачно теоретизировать, тем самым уводил обитателей станции от непотребных разговоров, расхолаживающих трудовой коллектив. Правда, не всегда ему это удавалось. Мало-помалу высокие отвлеченные рассуждения о разуме уступили место шахматам, бриджу, потом покеру и вот настал черед других игр, которые требовали совсем незначительных интеллектуальных усилий. Сеансы спиритизма[21], к которым они пристрастились с некоторых пор, стали единственным наивным развлечением, всецело поглощающим нескончаемое время. Как-то раз в один из самых мрачных, чем обычно, дней во время очередного сеанса Ирквин неожиданно принялся убеждать всех, что ответы геридона, возможно, предопределены — в связи с соответствующей поверхностью Луны и слабой силой тяготения. Никто из троих так не считал, но все согласились с этим высказыванием, отдавая должное математику, так как оно вносило причудливый нюанс в их нелепое занятие.

Вскоре и эти незатейливые игры оказались бессильными победить изнуряющую меланхолию, которая была небезопасна для людей, волею судеб заброшенных на неосвещенную сторону Луны, увлеченных восторженной, но безрассудной и отчаянно недостижимой целью.

2

— Это искусственный сигнал! — с трудом переводя дыхание, снова выпалила стремительно ворвавшаяся в отсек Ольга. — Он явно не космического происхождения!

Ольга — молодая ассистентка-астрофизик. Несколько месяцев назад, окончив учебное заведение, она попросилась стажироваться в обсерватории «Космос». Лунные отшельники оценили этот ее шаг, когда она появилась на станции, потому что в штате недоставало единицы по обслуживанию сверхчутких приборов, кроме того, это был четвертый — недостающий — игрок для бриджа.

И вот что странно: известие, которое она принесла, должно было вызвать бурю эмоций, однако присутствующие восприняли его с явным спокойствием. Разве что судорожно дрогнула рука Ирквина, чтобы оторваться от стола и схватить стакан с вином.

Додж неожиданно громко и членораздельно спросил:

— Откуда отправлен сигнал?

— Со звезды из Скопления М-13, из Геркулесовых координат…

— Скопление М-13!!! Что я об этом думаю? — вздохнув, проговорил Ирквин. — А то, что эта девушка — обезумела, или она пьяна.

— Сорок тысяч световых лет?! — воскликнул Додж. — Ирквин прав. Это абсолютно невозможно, Ольга.

— Но это так, — упрямо сказала Ольга. — Я проверила. Говорю вам, что я в этом уверена.

— Покажи запись датчиков.

Девушка протянула бумажный свиток.

Ирквин вырвал его у нее из рук, удалился в угол комнаты и принялся внимательно рассматривать.

— Почему это вы так уверены? — спросил Додж.

— Для проверки я перестраивала контрольную антенну. Нет никаких сомнений. Стоило ее сдвинуть, как сигнал исчезал. Он появлялся сразу, как только я наводила антенну на эту звезду. Она находится довольно далеко от центра М-13.

Обсерватория имела в своем распоряжении две антенны, которые были всегда одинаково настроены, одна из них служила именно для такой цели — проверки, чтобы прослушивание космоса шло непрерывно. Это была необходимая предосторожность. Со времени запуска проекта OZMA-1 в первые же минуты в обсерватории Green Bank был перехвачен один весьма отчетливый сигнал, когда радиотелескоп был направлен на звезду Ипсилон Эридана. Увы! Сигнал прослушивался так же чисто и тогда, когда прибор перевели на некоторые другие небесные точки. Он был просто-напросто земного происхождения — это было подтверждено дальнейшими испытаниями. Здесь подобное наложение помех исключено наличием самой Луны, которая служила своего рода защитным экраном от них, но не от тех, что вызваны межпланетными природными механизмами и космическими явлениями.

Итак, Ольгин проверочный тест имел большое значение. Дыхание Доджа слегка участилось. В какой-то момент огонь блеснул в его глазах. Вскоре, однако, холодная рассудочность ученого взяла верх, он сказал:

— Сорок тысяч световых лет?! — Додж отрицательно покачал головой. — Невозможно, Ольга. Чтобы передать сигнал, который мы смогли получить с такой отчетливостью с такого расстояния, им понадобилось использовать для этого немыслимое количество энергии, превосходящее наши расходы на обеспечение производственных и социальных нужд всей Земли в течение многих лет!

Спокойный все это время Мэлтон неожиданно запальчиво возразил:

— А что если их цивилизация настолько развита, что она располагает баснословными энергетическими ресурсами? Или, может быть, они придают такое значение некоему сообщению, что имеют все основания использовать энергию подобной мощности?

— Не увлекайтесь! — сказал Додж. — Я уверяю вас, что речь идет о природном явлении. Ведь уже не впервые мы ловим волны, вызванные пульсацией звезд.

— Это искусственный сигнал. Он передан разумными существами, — стояла на своем Ольга.

— Додж!

Астроном вздрогнул. Голос Ирквина, все еще склоненного над бумажным свитком, выдавал его необычную взволнованность. Никогда, даже во время самых оживленных дискуссий, Додж не слышал у него подобной интонации.

— Додж! — повторил Ирквин. — Ольга не сошла с ума!

— Что?

— Она права, Додж. Послание отправлено мыслящими существами.

— Я умею считать до двух тысяч пятисот, — тихо проговорила девушка.

Додж, охваченный нервной дрожью, воскликнул:

— Как вы сказали? Две тысячи…

— Посмотрите, Додж. Считайте, как это делает она, как только что это сделал я.

Для большего удобства он положил свиток с записью полученного сигнала на пол. Она начиналась так:



Начало записи № 1

Додж лег животом на пол и принялся, тыча пальцем, считать последовательность знаков датчика от 0 до 1. Когда через несколько минут он встал, его лицо преобразилось.

— Вы правы… Дети мои, я считаю, что сегодня великий день.

— Мне хотелось бы понять… — начал было Мэлтон.

— Послушайте, старина… — вскрикнул, прервав его Ирквин. — Ольга! Быстро дайте мне разграфленной бумаги и чем писать!

— Вот, возьмите.

Несмотря на то, что торопилась сообщить новость, она успела подумать и о том, чтобы принести необходимые рабочие принадлежности. Ирквин поблагодарил ее оценивающим взглядом, потом, небрежно оттолкнув других, суетливо пробрался к письменному столу и принялся изучать закономерности подачи сигнала, тоже водя пальцем по бумаге.

— Считайте, Ольга. У меня дрожит рука… или лучше диктуйте мне — так скорее дело пойдет.

— Давайте, быстрее, — затаив дыхание, Додж следил за их действиями, — быстрее!

Ольга взяла свиток и принялась диктовать:

— Пятьдесят раз — единица… Пересчитываю… Да, пятьдесят единиц. Потом одна единица, потом… сорок восемь раз — ноль и единица… Все верно. Потом одна единица и сорок восемь нулей. Я бы сказала…

— Никаких комментариев! — взмолился Додж. — Быстро дальше!

— Дайте нам поработать спокойно, — возмутился Ирквин.

Додж нехотя отошел и, чтобы утолить свое нетерпение, решился дать несколько психологических пояснений Мэлтону:

— Две тысячи пятьсот, Мэлтон, — это абсолютный квадрат!

— По правде говоря, я об этом не подумал. Да, это так…

— Ну да, это значит, пятьдесят помноженные на пятьдесят, черт побери! Как вы думаете, природное явление, пульсация звезды, например, может показывать такое число последовательных знаков и дать такой своеобразный результат? Случайность из ряда вон выходящая, почти невероятная, Мэлтон. Надо делать выводы. Как вы считаете, каковы будут действия Ирквина? Итак, Ирквин?

— Старина, если вы будете постоянно мне мешать, — взорвался математик, для которого перерыв в подсчетах означал потерю нити последовательности зарегистрированных знаков, — быстро мы с этим не разберемся. Оставьте нас в покое, слышите?… Ольга, повторите!

— Еще сорок восемь нулей, — сказала Ольга, — потом единица.

— Хорошо-хорошо, — пробормотал Додж, — оставим их… Пятьдесят на пятьдесят! Мэлтон, это должно означать, что послание состоит из пятидесяти строк в пятьдесят знаков каждая. Когда-то давно мы прикидывали возможность такого рода прецедента… Но этот еще более прост, чем диаграмма Дрейка[22]… Ирквин идет по тому же пути.

На разграфленном листе бумаги Ирквин изобразил сначала строку из пятидесяти первых знаков свитка. Пятьдесят первый знак он записал со следующей строки, — под предшествующей, — слева направо и затем все последующие пятьдесят. Потом перешел к третьей — и так далее. Его воодушевление передавалось время от времени приглушенным восторженным хмыканьем.

— Кажется, я поняла, — сказала Ольга, — пятидесятая и последняя строки — непрерывное продолжение пятидесяти единиц… Вот как…

— Черт возьми! — ликовал Ирквин. — Я должен был догадаться об этом с первого взгляда. Посмотри, Додж.

Он завершил работу и положил перед глазами коллег таблицу.



Расшифровка 1-й записи. (Квадрат-рамка) Послание № 0

— Идеальная симметрия, — разочарованно прокомментировал расшифровку записи Мэлтон. — Но я не вижу, в чем мы продвинулись.

Он замолчал, чтобы не мешать размышлениям двух ученых.

Всего две секунды понадобились Доджу, чтобы прийти к такому же выводу, что и математик.

— Ольга, — сказал вдруг он, — надо возобновить прослушивание. Из этого что-то следует.

— Должно последовать, — поддержал Ирквин.

— Все записывающие устройства включены, — ответила девушка, — и микрофоны этой комнаты — тоже. Мы будем предупреждены, когда передача сигнала снова начнется.

— Если она вообще начнется…

— Вы в этом сомневаетесь, Мэлтон?! — вскричал Ирквин. — Разве вы не видите, что этот квадрат — рамка, в которой будут писать будущее послание. Передача такого рода осуществляется числами из двух элементов, то есть чередованием 0 и 1 — ноля и единицы, чтобы лучше обозначить начало и конец. Ну же, сосредоточьтесь! — раздраженно продолжал он. — Ноль в регистрации волн — это просто отсутствие сигнала, молчание… Ладно, поймете это позже. А пока поверьте мне на слово. Рамка — очень необходима.

— Очевидно, рамку повторят и в последующих передачах, чтобы обозначить границы.

— И в ней нули будут составлять фон, на котором будут вписаны знаки послания, — прошептала Ольга голосом, дрожащим от волнения.

Мэлтон, усвоив выводы своих товарищей, молчал, размышляя.

— Это послание должно быть исключительной важности, Додж, — сказал он наконец, — если, как вы уже предполагали, они используют на радиопередачи огромные средства.

— Я не предполагаю. Я в этом уверен. Гигантские мощности!

— Клянусь, я расшифрую это послание, — заверил всех Ирквин.

Сказав это, он встал, взял бутылку со спиртным, которого осталось не больше половины, и спрятал ее в шкаф.

3

В ожидании продолжения первого послания, которое они окрестили № 0, члены экипажа обсерватории «Космос» жили в тревожном волнении: воодушевление и мучительное нетерпение сменяли друг друга.

Ирквин проводил время, шагая из угла в угол лунного сооружения, иногда останавливаясь у прослушивающего устройства, перед тем как вернуться в комнату отдыха, упасть в кресло и оставаться в нем какое-то время, обхватив голову руками. Мэлтон вовсе не знал покоя. Додж, вначале взбудораженный, немного пришел в себя, закрывшись в своей комнате на час, тогда и вспомнил о своих обязанностях директора и решился, наконец, сообщить ошеломляющую новость на Землю некоторым светилам от науки — что и должен был сделать тотчас при перехвате первого сигнала из космоса.

Он прошел в свой кабинет. Общаться с Землей можно было по радио, через релейную телефонную станцию, установленную на освещенной стороне Луны. Додж сразу попал на одного из своих коллег, который занимал официальный пост и был его другом.

— Как вы там, все хорошо?

— Старина, не могу поверить, — заговорил астроном не очень уверенным голосом. Однако, кажется, чем больше проходило времени после приема сигнала, тем больше его одолевали сомнения. — Послушай, держи это пока в секрете. Не стоит пока приводить в смятение прессу… Кажется, мы получили сигнал.

В ответ он услышал восторженные слова приятеля, а потом поток его вопросов и почувствовал раздражение.

— Да, я передам его вам… Мы его очень легко расшифровали… Пока ничего, кроме пустой рамки. Я говорю — это рамка. Черт побери, объясню вам позже. Надо, чтобы вы прежде всего ответили мне на мои вопросы. Очень важно. Обещайте, я вас заклинаю, сказать мне правду. Вы уверены, что вы не разыгрываете удивление? Я хочу знать: поклянитесь, что вы со своей стороны, с Земли, не посылаете в направлении нашей станции в экспериментальном порядке какие-либо радиоволны, чтобы придать немного вкуса тому жалкому существованию, которое мы здесь влачим.

Подозрения Доджа соотносились с методой, предложенной некогда одним видным ученым[23], разработанной к внедряемому проекту OZMA. Его проницательный ум предвидел феномен возникновения тоски и депрессии, которые непременно должны были овладевать несчастными исследователями космических станций, и поэтому он посчитал необходимым время от времени запускать в пространство ложные сигналы, чтобы пробуждать у обитателей небесных обсерваторий интерес к работе и не дать им совсем отчаяться и погибнуть от безнадежной и бесплодной деятельности.

Додж немного приободрился, услышав, как его телефонный собеседник задохнулся от негодования.

— Не сердитесь! Вы клянетесь всем, что для вас является самым дорогим?.. Хорошо… Секунду. В чем дело, Ольга?

Девушка стояла в дверях его кабинета и призывно жестикулировала:

— Возобновилась передача сигналов! — выпалила она.

— Я перезвоню позже, — прокричал Додж в трубку и на этом прервал связь с Землей.

Не убежденный клятвенными заверениями друга, Додж тем не менее устремился в комнату отдыха, где радиомикрофоны столь же отчетливо, как и в прослушке, воспроизводили звуки принимаемых сигналов. Ирквин лихорадочно пытался успеть записать их, полагаясь на слух. Он легко с этим справился, отразив на бумаге первые пятьдесят единиц. Судя по всему, повторялась, как и предполагалось, рамка-фон для послания. Потом он все же сбился и перестал писать, потому что не сразу понял, что перерыв в передаче был временной паузой, означающей 0 — ноль. Оставалось ждать результатов безупречной автоматической регистрации сигнала рабочими устройствами.

— Я принесу вам запись передачи, как только она прекратится, — сказала Ольга.

Несколько минут трое мужчин сидели не произнося ни слова, и звенящую тишину нарушал лишь звук, идущий из приемника с неравными интервалами.

Ирквин смотрел на часы. Он засек время начала и ждал конец передачи. Незадолго до того, как оно истекло, он поднял руку, будто дал старт соревнованиям, потом резко опустил ее в тот момент, когда сигналы прекратились. Додж и Мэлтон прокричали ура.

Несколько минут спустя Ольга прибежала с драгоценным свитком. В нем было две тысячи пятьсот знаков. Вот как он выглядел:



Начало записи послания № 1.

Принятая лично Ирквиным и Ольгой регистрация знаков в пятьдесят линий была намного длиннее, чем послание № 0. На этот раз внутри рамки, несомненно, что-то было. И это что-то было уже преобразовано Ирквиным для более отчетливого восприятия: нули он трансформировал в простые точки, на их фоне ясно просматривалась замысловатая картина из единиц.

Додж, наморщив лоб, попытался как-то истолковать представшую картину.



Послание № 1 (Информация)

— Две геометрические фигуры в верхней части листа. Та, что ниже — похоже, треугольник, но в остальном, самом главном, я ничего не вижу.

— Вы не видите! Вы правильно сказали, что вы не видите! — вскричал Ирквин.

Все вздрогнули: столь необычно звучал его голос. Лицо стало мертвенно-бледным, глаза странно блестели. В этот момент он походил на сумасшедшего.

— Вы, Додж, один из ведущих астрономов! И вы не видите?! — он вдруг зашелся каким-то истерическим смехом, таким, что из глаз потекли слезы.

Мэлтон властно схватил его за руку:

— Ирквин я не раз ставил вам на вид, что вы злоупотребляете спиртным. И вам следует…

Мэлтон замолчал, увидев, что Додж тоже переменился в лице: оно стало пунцовым, а голос дрожал, когда тот заговорил, странно задыхаясь, отчего вынужден был расстегнуть ворот рубашки.

— Господи! Ирквин, вы правы! Я осел!

— Галактика! — закричала Ольга, ткнув пальцем на изображение вверху листа.

— Галактика! — Мэлтон и сам уже узнал знакомые очертания этого островка Вселенной, состоящего из миллиардов звезд, включая, в частности, наше Солнце, как это изображалось на всех атласах небесных сфер.

Додж замерил величину изображения и быстро произвел расчеты.

— Все правильно, в целом пропорции соблюдены настолько, насколько это позволяют размеры схемы… В чем дело, Ольга?

— Посмотрите.

Она обратила внимание ученых на одну единицу, находящуюся внутри контуров Галактики, нарисованных такими же единицами. Эта единица была на пересечении 4-й линии с 26-й вертикалью в соответствии с цифровой графикой заготовленных и утвержденных Ирквином бланков разграфленных листов.

— Местонахождение скопления М-13 Геркулеса. Это точка наведения нашего радиотелескопа.

— Совершенно верно, — покраснел Додж. — Те же координаты. И расстояние соответствует масштабу. Сорок тысяч световых лет! Та самая галактика! Та самая!

— Та самая! Та самая, откуда посылают сигнал…

— Откуда его отправили сорок тысяч лет назад, — уточнил Ирквин.

Больше никто ничего не добавил, комментарии были излишни. Все замолчали, оглушенные, замерли, сидели будто окаменелости, потрясенные внезапным ошеломляющим результатом, величественным следствием их терпеливого многолетнего ожидания. И это случилось тогда, когда самые оптимистически настроенные ученые уже стали сомневаться в успехе этой космической экспедиции и вообще в правомерности выдвинутой ими гипотезы, — и надо же! — космический разум внезапно заявил о себе с отчетливостью и определенностью, способной убедить самых мрачных скептиков.

Первое, что избрали внеземные существа для контакта и представления, — произвести незатейливое и вместе с тем грандиозное впечатление, для того, чтобы заявить о существовании высшего разума. В ходе лабораторных испытаний и сами пионеры проекта OZMA-1 задумывались, какого рода информацию следует запустить в космос: то ли простые арифметические вычисления, формулы, то ли схемы, иллюстрирующие решение геометрических теорем — в качестве общеизвестных истин. Насколько же более оригинальным и верным оказался подход к этой проблеме существ, которые населяли Скопление М-13! Одним лишь незамысловатым изображением они недвусмысленно сообщили о своих параметрах и нашей галактике. Они старались привлечь таким образом внимание всех мыслящих существ в миллионах звездных систем, допуская, что где-то некий разум, как и они, тоже наблюдает за небом. И вот в своем послании простой маленькой единицей, малым бинарным знаком, битом, как называют его специалисты, они указали свое место во Вселенной. Они давали всем свой адрес! У Ирквина перед этой восхитительной лаконичностью был такой же восторг, как у эстета, открывшего шедевр.


Разумеется, сознание членов экипажа было прямо-таки ослеплено случившимся. То, что происходило далее в обсерватории «Космос», вряд ли удивит тех, кто знает, до какой степени люди науки, даже самые серьезные, иной раз неожиданно переходят в состояние экзальтации. И вот внезапно, в одно мгновение комната отдыха стала похожа на пристанище для умалишенных. После стольких лет уныния и беспрестанного ожидания всевозможные сомнения рассеялись, и обуявшая людей безумная радость будто сорвалась с цепи и вскружила головы, завертела с неистовостью тайфуна. Додж, прижав Ольгу к груди, пустился в какой-то дикий пляс, в то время как Ирквин точно так же в безумном танце вращался с геридоном, а Мэлтон, глубокомысленный психолог, жадно пил шампанское прямо из горла и при этом яростно отбивал такт рукой.

Такая разрядка, а продолжалась она около четверти часа, для измотанных, истощенных нервов ученых была крайне необходима. Потом, когда свойственное им благоразумие возобладало, они вновь склонились над посланием, которое повергло их в глубокие раздумья.

— Под изображением галактики — простой треугольник. Быть может, как когда-то и мы, они искали способ продемонстрировать свои познания в геометрии?

Теперь, после того, как улегся восторг от открытия галактики, Додж выглядел совершенно растерянным. И все же ему казалось, что не пристало высшим существам использовать такой, довольно банальный способ передачи информации о развитии своей цивилизации.

— Ни одна из зафиксированных линий знаков не дает повода истолковывать это подобным образом. Потом увидим. Что касается дальнейшего… — Он долго стоял в раздумье, затем начал своего рода монолог: — Ниже 15-й линии мы наблюдаем непрерывную последовательность единиц. Ясно, что они не в счет — это всего лишь сторона рамки: таким образом изображение галактики отделено от послед дующей графической части, составленной бинарным алфавитом, несомненно, составляющей сущности послания. Но есть и другие непрерывные линии из единиц, — заметил Додж. — Их периодичность 5 единиц по вертикали, смотрите: 19, 23, 27 и т. д.

— Верно.

Ирквин продолжал размышлять, нахмурив брови, потом улыбка озарила его лицо.

— А вот и еще очевидные вертикальные закономерности: видите, как они следуют… Впрочем, пока это не совсем понятно, необходима дешифровка и, наверное, длительная. Но я вижу их принцип подачи. Неплохо задумано. Поставьте себя на их место, Додж. Предположим, что вы хотите таким способом запустить на радиоволнах отнюдь не схемы, но ряд слов бинарным языком.

— Бинарным! — недоуменно повторил Мэлтон. — Как это? Хотелось бы понять.

— Попробую объяснить… Допустим, каждое слово — это ряд цифр, состоящих из последовательности нулей и единиц (0 и 1). На нашей диаграмме нули заменены точками. Рассмотрим слово ОНО. Если вы пишете его карандашом, вы выводите каждую цифру. Ничего сложного, правда? Но посредством радиоволн можно обозначить только единицы (1), то есть сигнал — это единица, тогда как нули (0) выражаются отсутствием сигнала, молчанием. Такой способ связи требует обозначения начала и конца слова, в противном случае слово 0110 может быть перепутано со словом, записанным как 11. В начале горизонтальной линии, в месте ее пересечения с рамкой, сделать это нетрудно: тут всякая двусмысленность исключается вертикальной границей рамки. Теперь вы понимаете, сколь необходима рамка, Мэлтон? Можно было бы обойтись без нее для передачи рисунков, где нули обозначали бы лишь пробелы, но не для слов… Для слов же понадобилось, так сказать, обрамление, чтобы разделить их и по вертикалям, которые, как вы заметили, выражены в виде прогонов из пяти рядов единиц. Посмотрите: например, первое слово находится в пределах от границы рамки до 14-й вертикали — между 15 и 19 горизонтальными линиями или другое: тоже от границы рамки до 12-й вертикали между 23 и 27-й линиями. Таким образом, чтобы выделить границы каждого слова по вертикали, потребовалось пять рядов-линий единиц. То есть надо было…

— То есть надо было разделить смысловые ряды, — продолжила его мысль Ольга, — таким образом, от пятой к следующей пятой горизонтальной линии каждое слово оказывалось заключенным в прямоугольник, сформированный из единиц.

— Браво! — похвалил ее математик. — В каждом прямоугольнике, состоящем из пяти горизонтальных линий, есть одна линия, которая, как вы сказали, представляет собой смысловой ряд и находится посередине. Заметьте, что линия сверху и линия снизу состоят только из нулей, потому нет надобности принимать их в расчет, но только те, которые заключены в прямоугольники из единиц. Таким образом, послание начинается с 17-й горизонтальной линии- строчки. Первое слово довольно длинное: 010011001001, второе — 0001010010, третье очень короткое — только 11, четвертое — 111010 и т. д. Затем переходим к 21-й горизонтальной линии-строчке. Дошло?

После обсуждения все согласились с тем, что единственным приемлемым был вариант трактовки, предложенный Ирквиным.

— Что ж, хорошо, — сказал Мэлтон, — я согласен, это действительно послание, и вы прекрасно разделили его на слова, теперь осталось только расшифровать.

— Конечно, — буркнул Ирквин озабоченно. — Если есть желание, можете попробовать. Всего двадцать слов — и ни малейшей зацепки для понимания! Ох, ведь уже не раз предпринимались попытки создать двоичный — бинарный язык в соответствии с правилами логики. Почти все эксперты допускают мысль о том, что не существует кодировки, придуманной человеческим разумом, которую не смог бы дешифровать человеческий разум. Только…

— Только эту придумал не человеческий разум. Вот так-то… — медленно проговорил Додж. — И было это сделано сорок тысяч лет назад жителями звездного скопления М-13.

В течение двух последующих часов Ирквин сидел, зачарованно уставившись на ряды нулей и единиц, всецело поглощенный разгадкой их тайны. Совсем упав духом в безрезультатных поисках решения задачи, он уныло встал, как вдруг услышал звук возобновившейся передачи.

— Я была уверена, — восторженно сказала Ольга, — они захотят объясниться.

— Уф! — устало выдохнул Ирквин, вытирая лоб. — Я тоже надеялся на это. Они не могли оставить нас в полном недоумении после столь ослепительной интеллектуальной атаки.

Однако, очередное послание, вписанное в рамки, своего рода экран 50×50 (теперь передача его изображения стала обычной, рутинной преамбулой), после полного и четкого прояснения деталей всех разделительных линий и исключения не несущих смысла нолей, выглядело следующим образом:



Послание № 2 (1-й урок языка)

На левой стороне листа появились три рисунка, очевидно, дополняющие один другой; на первом снова была галактика, на втором, несомненно, круг, на третьем еще один круг, поменьше. На правой части листа стояли группы бинарных знаков.

Первый комментарий Ирквин высказал громким голосом в присущей ему профессорской манере:

— Так я и думал… Это первый урок… скорее всего логического языка… Начало словаря. Значит, галактика представлена двоичной группой 11, но…

— Не кажется ли вам, что пора бы уже каким-то образом объяснить мне, что такое все эти ваши двоичный код и логический язык, — взмолился Мэлтон.

Сжалившись над бедным, ничего не понимающим Мэлтоном, Додж принялся объяснять ему, начав издалека:

— Мы часто задумывались над созданием такого рода языка. Еще на Земле в последние годы в этом направлении было предпринято немало попыток. За основу был принят графический принцип — разлинованный лист и ответ да или нет (бинарным способом: 1 или 0) на вопросы от более общих к более частным. Например. Прежде всего ставится условие (а оно обязательно), что все сущее будет записываться двоичными знаками, начиная с основополагающей единицы (1)[24]. Потом, так сказать, для конкретики ставится вопрос: кто или что является предметом исследования. Живые существа? Если ответ утвердительный, записываем всех живых существ двумя одинаковыми цифрами — 11. Если отрицательный — двумя разными: 10. Далее уточняется: животный мир? — положительный ответ будет записан как блок цифр 111; отрицательный — 110, равно как и растительный мир. И так далее. Человек в подобной системе мог быть обозначен четырехзначным блоком — 1111. Другие вопросы и соответственно другие ответы — повлекут за собой новые условные обозначения с учетом той иной конкретики. Это понятно?

— Почти.

— В данном случае, который мы рассматриваем, — продолжал Ирквин, — предложено, как вы видите, иное исходное условие. Выходит, что галактика — это группа цифр 11, а больший круг, что находится ниже ее — 111.

— Но выше группы 11, — прервал его Додж, — стоит 1 — одна единственная единица и напротив нее нет никакого изображения. Не означает ли это, что таким образом обозначено ничто?

— Не угадали, старина. Мне кажется, я начинаю понимать их метод. Давайте поразмышляем: у них наверняка астрономическое мышление, поэтому, сообразуясь с природой вещей, они вполне последовательно идут от общего к частному. Этот большой круг, Додж, — не что иное, как звезда, или я бы предположил еще, что это — звездная система, непосредственное логическое подразделение галактики. Ну а меньший круг ниже ее…

— Следуя за вашей мыслью, я, кажется, на сей раз не ошибусь, предсказав, что меньший круг — планета, которая, в свою очередь, является частью звездной системы.

— Ну да, это сразу бросается в глаза. Но тогда, Додж, если мы вернемся в самый верх листа, к одинокой единице, которая так заинтриговала вас, мы придем к выводу, что она не просто ничто, совсем наоборот…

— Я поняла, — радостно воскликнула Ольга, — это Вселенная!

— Вот именно, черт возьми! Вселенная включает в себя галактику, которая в свою очередь состоит из скопления звездных систем, которые включают планеты. Это необъятное Все, сам Космос, как вы правильно поняли, они не могли изобразить ни каким иным способом, если бы не обратились к последовательной градации по нисходящей, и им это удалось благодаря тому, что перевели имя Вселенной в бинарный знак. Это совершенно очевидно.

— Это любопытно и с точки зрения психологической, — размышлял Мэлтон. — Они рассматривали сначала наиболее значительные величины, и наибольшей присвоили символ 1 — единицу.

— Ирквин, — прошептал вдруг Додж, — где первое послание? Мне кажется, что там… похоже…

— Успокойтесь, я знаю его наизусть, — сказал математик, вскинув голову. — Хотите, проверьте: группа 11, то есть понятие галактика, находится в первом прямоугольнике на 17-й горизонтали.

Одно слово послания было расшифровано. Все молчали, потрясенные констатацией этого факта.

— Чтобы понять другие слова, нужны новые документы и новые уроки языка.

— Значит, вы не сомневаетесь, что передача информации продолжится?

В ответ на этот вопрос раздался стрекот записывающих устройств. Таинственные существа, находящиеся на расстоянии сорок тысяч световых лет, методично продолжали посвящать их в свою тайну. В трепетном молчании слушал экипаж звук идущих к нему волн. А когда Ольга принесла зарегистрированную приборами запись, Ирквин с первого взгляда определил, что получено точное повторение первого послания.

— Все идет, как я и подозревал, — объявил он после сделанной на всякий случай сверки. — Смотрите, Додж, вы согласны, что это то послание, которое они изо всех сил стремятся до нас донести? Все другие передачи — лишь приложения, которые должны помочь нам понять их документ, которому они придают большое значение. Могу поспорить, что они будут повторять его еще несколько раз, чередуя с уроками.

Он оказался прав. Два часа спустя, которые, видимо, были традиционным временным интервалом между передачами, космическая обсерватория получила послание № 3, последовавшее в качестве второго урока. Оно стало почти таким же потрясением, как и первое послание с изображением галактик. После регистрации Ирквин представил его глазам изумленных коллег.

Совсем не надо быть великим ученым, для того, чтобы идентифицировать первых три рисунка: то были силуэты, формой напоминающие человека, и никакие другие особые толкования здесь не требовались. Очевидно, речь шла о существах, населяющих планету, откуда отправлено послание: изображены были самец, самка и детеныш. Массивное сложение иноземных существ не удивило ученых. Додж тотчас напомнил, что живые существа планеты с большой силой тяготения почти обязательно должны иметь подобные формы. В самом деле, внешность их была намного более странной, чем та, которую можно было предугадать. Сходство, тел, членов инопланетян с человеческими органами поразило сотрудников обсерватории значительно больше, чем уродливые пропорции.



Послание № 3 (2-й урок языка)

После беглого осмотра характерных признаков, представших его взору, Ирквин прокомментировал:

— Человек — 11101… Да, и в их системе человек — составная часть звездной системы, его основа 111. Следующий ноль (0), без сомнения, означает изменения этого ряда. Теперь мы уже имеем дело не с инертной материей. Единица (1) после нуля (0) должна обозначать более значимое существо этого ряда. Получается, что человек 11101, а женщина 11100.

— Какая женщина?! — возмутилась Ольга.

— Женская особь и мужская особь, если вам так предпочтительней. Это, пожалуй, даже более точно. Только…

— Только что?

— Их логика идет вразрез с нашей. Мы классифицировали бы живые существа по наиболее общим признакам, выделили бы животный мир, потом различные виды животных в порядке эволюционного развития, чтобы в конце концов дойти до человека.

— Ив чем же у нас теперь сложности?

— Пока не знаю, но в дальнейшем предвижу — и большие, — сказал Ирквин, сокрушенно покачивая головой. — В послании есть слова необычной длины.

— Послушайте, Ирквин, — сказал Мэлтон, — давайте не будем придираться к их логике, когда они поставляют нам такую массу информации в несколько линий: планету, населенную разумными существами, которая, по большому счету, представляет собой некую аналогию с нашей. Кроме того: симметрия форм, разнополость, репродуктивность.

— Да я ни на что и не жалуюсь. Впрочем, заметьте: нет новых групп цифр, чтобы представить ребенка. Просто даны слова самец и самка. Экономия символов.

— И что же дальше? — спросил Додж нетерпеливо. — Квадрат, потом треугольник… Треугольник есть и в заголовке послания № 1. Что вы об этом думаете?

— С этим пока не ясно. И все же… — математик сосредоточился на несколько мгновений, и вдруг его лицо озарилось, — Ах вот оно что! Их методика, их смысловая градация должны направлять наши мысли… Группа 111011 обозначает квадрат, Додж; очевидно, это так, потому что квадрат составляет и одну из частей тела мужчины 11101, часть очень существенную, тем более что он — начало некоего ряда… Все ясно, Мэлтон, квадрат может быть только головой. Если вы в этом сомневаетесь, взгляните еще раз: квадрат в точности такой же, как головы на рисунке.

— Интересно, действительно ли у них квадратные головы, или это только схема для облегчения расшифровки?

— Эти детали выяснятся позже. Очень важен еще и этот треугольник на последнем рисунке, который тоже должен быть одной из важных частей тела, потому что в нем основой является группа 11101.

— В экипаже не хватает анатома! — воскликнул Додж с отчаянием.

— Треугольник — самая нижняя точка рисунка, — медленно, рассуждая, говорила Ольга. — И он смещен относительно центральной оси всего послания, тогда как голова расположена строго вдоль этой невидимой оси. Слегка сдвинута вправо, это для нас — вправо, зато со стороны фигур — влево…

Вопль Ирквина прервал ее рассуждения. И в это мгновение все одновременно вдруг поняли то же, что и он.

— Эта девочка гениальна! — сказал он, расцеловав Ольгу в обе щеки. — На этот раз я размышлял как осел.

— Сердце, это сердце! — прошептал Мэлтон.

— 111010 — сердце! — возликовал математик. — Рисунок сердца не только в заголовке первого документа, но такая же бинарная группа прослеживается дважды в послании — это четвертое слово на седьмой линии и первое на 45-й, последней, определяющей!

Два существительных, несомненно значимых, уже расшифрованы: галактика и сердце.

Новая волна несказанного воодушевления от первых успешных результатов подняла ученых на новую высоту, с которой виделись триумфальные перспективы. Постоянное нервное напряжение требовало выхода вовне, потому их вновь захлестнул небывалый прилив ребячьего восторга. Додж уже сделал неуловимое движение, намереваясь пуститься в пляс, а Мэлтон изумил тем, что внезапно запел во всю глотку непристойные куплеты. Но их буйное веселье неожиданно прервалось — Додж застыл с поднятой ногой, психолог замер с открытым ртом: вновь застучали регистрационные датчики, фиксирующие космические сигналы. Ирквин, следуя недавно обретенной привычке, принялся записывать их на слух. Ему понадобилось всего несколько минут, чтобы понять, что в эфире повторяется послание № 1. Он предсказал его, но не мог больше сдерживать свое нетерпение.

— Проклятье! — раздраженно выпалил он. — Сколько можно?! Это мы уже слышали!..

Он не закончил свою тираду, умолк, заметив, что все смотрят на него с укоризной. Они тоже уже догадались о повторе: ритм этой космической преамбулы стал узнаваем. Все слушали его с каким-то благоговейным трепетом истовых верующих, страшащихся, что заветный звук может мгновенно рассыпаться, пропасть. Ирквин — тоже, несмотря на то, что обладал холодным математическим умом, почувствовал странный укол в сердце. Он вынужден был признать, что находил нечто патетическое, волнующее кровь в этих настойчивых повторах, передаваемых через равномерные промежутки времени. Это было оно, главное ПОСЛАНИЕ, содержащее, без всякого сомнения, высокий трансцендентный смысл, вероятно, столь важный, столь насущный для инопланетян, что его авторы не колеблясь употребили на осуществление эфирной информационной эмиссии уйму всякого рода материальных затрат и несметное количество энергетических ресурсов. Быть может, они открыли одну из самых великих тайн Вселенной? секрет жизни и смерти всех живых существ космоса, который они решили поведать посредством электромагнитных волн сорок тысяч лет назад?

4

Таким сенсационным оказалось для землян начало космического проект OZMA-2, который возвестил триумфальную победу интуиции и непреклонного упорства нескольких ученых мужей и который будоражил мир в течение двух лет.

Ирквин оказался прав, предвидя возрастающие трудности с постижением уроков двоичного языка и то, что передача сигналов не будет продолжаться до бесконечности. И в самом деле связь вдруг прервалась на несколько недель, потом на несколько месяцев, экипаж приписывал это неизбежным астрономическим феноменам, помехам от движения планет солнечной системы и тому подобному.

Сложности, возникшие с составлением бинарного словаря, поставили Ирквина в тупик, когда он пытался выстроить слова на уровне фразы. И хотя он бился над этой проблемой по двадцать часов в сутки, разумеется, не без помощи своих коллег, найти ключ к языку не удавалось из-за бесчисленного множества возможных толкований каждого нового послания. Экипаж обсерватории, ко всеобщему сожалению, вынужден был призвать к сотрудничеству других специалистов, которые вскоре стали рассматривать проблему бинарного языка как свою собственную.

Впрочем, сокращать экипаж исследователей до маленькой группки было не только невозможно, но и нецелесообразно. Как только событие получило широкую огласку, оно взбудоражило всю нашу планету, по которой копии послания распространялись тотчас, по мере их поступления сюда. Исследовательские работы по их расшифровке были организованы в масштабах всей Земли, — на что были ассигнованы значительные финансовые средства правительствами многих стран в духе сотрудничества, которое представлялось не менее необычным, чем сам факт выхода инопланетян на связь.

Чудо, произошедшее на Земле, выглядело как следствие некоего космического возмущения, спровоцировавшего стремительное наступление новой, небывалой, сказочной эры, наступление повсеместное и столь бурное и всеобъемлющее, что не только ученые разных стран забыли свои сектантские раздоры, но объединились и последовали их примеру все нации. Проект создания Всемирной федерации, недавно робко предложенный несколькими политологами, считавшимися чудаками, осыпанный насмешками политических и финансовых воротил, начал немедленно претворяться в жизнь. Загадочное послание, отправленное сорок тысяч световых лет назад далекой цивилизацией, стало причиной всепланетного единения. Психологический шок был настолько силен, что менее, чем через две недели после сообщения о получении сигналов, правительства некоторых воюющих государств решили сложить оружие и объединились с величайшим воодушевлением, которое разделяли их народы, включая непримиримых сторонников войны.

Все слои населения планеты требовали мира любой ценой. Условия противника заранее принимались. Национальные вопросы, вопросы территориальных притязаний, даже защиты чести, казалось, стали иметь ничтожное значение.

Перед таким всеобщим волеизъявлением все эти проблемы решались довольно быстро. Повсеместно в 24 часа было подписано перемирие, — для осуществления этой формальности главами государств были направлены серые кардиналы. Предметом первостепенной важности для всех теперь стала организация научно-исследовательских работ, мобилизация интеллектуальных сил для разгадки послания ради установления контакта с внеземной цивилизацией.

В первых рядах исследователей, естественно, фигурировали математики, астрономы, физики, астрофизики — научная элита, все те, кто предвосхищал подобное событие, чьи опубликованные ранее труды по этой проблеме квалифицировали их, как высочайших профессионалов. Впрочем, мало-помалу к этому уважаемому сословию стали присоединяться и другие специалисты, способные пролить свет и на данную проблему в частности.

Биологи, рассуждая по поводу внешности изображенных на схеме существ, строили теории, доказывающие, что разум всегда непременно воплощен в оболочку, более или менее похожую на человеческое тело. Они также считали, что язык этих особей должен быть аналогом нашему и разрабатывали правила для дешифровки кода в соответствии с таким подходом. Социологи выдвигали остроумные гипотезы об устройстве общества на далекой планете, в каждой из которых был найден новый путь развития цивилизации. Специалисты в области анатомии ночи напролет проводили, изучая простой треугольник, представляющий собой сердце. Некоторые ожидали увидеть в послании предсказание открытия, способного сделать революцию в медицине и хирургии, открытия намного более значимого, чем существующие прививки, которые намеревались сделать для профилактики нашим братьям из звездного скопления М-13 при встрече.

В общем, были мобилизованы специалисты всех отраслей знания и интеллигенция. Не могли, разумеется, остаться в стороне от научных поисков и философы. Два разгаданных слова послания произвели на них огромное впечатление, и они решили, что сообщение инопланетян содержит сведения о самой большой тайне Вселенной — разгадке взаимоотношений между живым существом и космосом.

Теологи, которых также призвали принять участие в трактовке события, конечно же, рассматривали его с точки зрения духовной. Они оказались самыми страстными сторонниками дискуссий о космосе и стремились использовать ситуацию для утверждения веры, пуская в ход все свое красноречие и всякого рода весомые доводы. Дебаты принимали иногда неожиданный поворот.

Впрочем, исследования не были ограничены лишь официальными институтами. Ажиотаж охватил все человечество. Во всех сферах деятельности: в университетах, посольствах, школах, кружках, салонах, в деревнях, на заводах, кухнях — жители планеты, объединившись в группы по двое-трое, просто одиночки, сосредоточенно склонились над копиями послания, лихорадочно переставляя комбинации цифр, или блуждали взглядом по бездонному пространству космоса, ища вдохновения. Кроме того, событие взволновало и самые инертные слои человечества, — ведь оно было поистине беспрецедентным в истории планеты. Всеобщее смятение подогрело любопытство и нескольких писателей, из числа наиболее известных, а один академик через два года после принятия первого сигнала инопланетян даже посвятил несколько строк в серьезном журнале тому, что называли космическим происшествием.

И все-таки самые основательные, глубокие научные исследования проводились в лунной обсерватории, — Ирквин был их главным вдохновителем. Додж добился от учрежденного на то время правительства Земли, чтобы там создали центр для сбора всевозможной информации о результатах экспериментов каких бы то ни было исследователей, в том числе частных лиц. Станция «Космос» тоже поддерживала связь со всеми научными центрами, и поэтому была в курсе даже самых незначительных поисковых находок. Таким образом, при содействии правительства и многочисленного отряда самых видных специалистов прямо на борту сосредоточивалась воедино квинтэссенция аналитической и изобретательской человеческой мысли, которая обрабатывалась при помощи новейшей компьютерной техники, специально по этому случаю доставленной и установленной на Луне. Ирквин и его сотрудники, разумеется, продвигались в постижении тайны, но очень медленно, шаг за шагом идя к успеху.

Один за другим следовали уроки бинарного языка, представлявшего собой все большую сложность, структуру которого никому не удавалось удержать в голове. Только электронно-вычислительные машины с большим объемом памяти были в состоянии сохранить и обработать ежедневно пополнявшуюся все новыми словами и терминами с разного рода нюансами информацию, освоение которой для человека было делом весьма напряженным и изнурительным. Электронные приборы распознавали и тщательно отбирали поступающие данные, сохраняя по большей части лишь самые необходимые, — те, что не в состоянии были расшифровать даже ученые. Тем не менее послание по-прежнему оставалось загадкой — потому отчаяние экипажа «Космоса» возрастало с приемом каждого нового урока инопланетян.

5

— Мне кажется, все готово, Додж, — неуверенным голосом сказал Ирквин. — Хотите нажать клавишу?

Додж отрицательно покачал головой:

— Нет, старина, уж лучше вы. Вы были душой экипажа и его мозгом в течение двух лет.

— Я боюсь.

— Я тоже.

— А мне все равно, — сказал Мэлтон. — Но Додж — прав. Это должны сделать вы, Ирквин.

Настал момент истины. Несколько дней назад Ирквин пришел к выводу, что вычислительная машина располагает уже всеми необходимыми данными для того, чтобы перевести послание. Оставалось только дать ей соответствующую команду, нажав на клавишу. Он сгорал от нетерпения сделать это незамедлительно. Но сегодня должно произойти событие особой важности, к которому причастно все человечество, ставшее сотрудником экипажа, поэтому, несомненно, процесс получения результатов исследований, то есть расшифровки, должен был проходить в присутствии компетентных представителей всех государств. Тайна, которую наконец-то раскроют, обязаны были засвидетельствовать не только ученые, но и ответственные работники, уполномоченные властными структурами. Ведь разгадка могла содержать, кто знает, например, угрозу гибели человечества, и уже поэтому не подлежала огласке. Конфиденциально уведомленное об этом Всемирное федеральное правительство делегировало полномочных представителей государств на финальную церемонию; и было решено ограничиться лишь их присутствием и присутствием ученых светил космической обсерватории.

— Приступайте, Ирквин! Нажать на клавишу должны именно вы. Мы не можем больше ждать.

Лицо математика побледнело от волнения. Усилием воли он подавил дрожание рук, тяжелым шагом подошел к пульту и опустил два или три рычага, затем, преодолев нерешительность, указательным пальцем нажал на пусковую клавишу.

Мэлтон, не сводивший с него глаз, испытал странное ощущение, будто наблюдает за человеком, решившимся покончить со своим существованием, и его последнее обдуманное действие — спустить курок пистолета, нацеленного в висок.

Послышался легкий щелчок, потом потрескивание, продолжавшееся несколько секунд, — и электронно-вычислительная машина начала открыто переводить текст послания № 1.


Ольга, отказавшись присутствовать при электронном переводе послания, сидела одна в своей комнате.

Услышав, как грохнула, распахнувшись, дверь радиопрослушки и кто-то побежал по коридорам, она вскочила с кресла, метнулась из комнаты и успела заметить промелькнувшую фигуру, в которой узнала Ирквина в тот момент, когда тот стремительно мчался к себе, судорожно размахивая руками и, казалось, был взбешен. Войдя, он захлопнул за собой дверь. Слышно было, как скрипнула кровать, на которую он, вероятно, тотчас упал.

Еще мгновение она прислушивалась. Ей показалось, что он рыдает в голос. Не колеблясь, она устремилась в его комнату, в которой, как ей показалось, он хотел укрыться от всех. Она не ошиблась: распластавшись на животе, Ирквин лежал на кровати, обхватив голову руками, плечи его судорожно вздрагивали. Ольга подошла. Он поднял голову, и она увидела слезы на его глазах — это были слезы яростного отчаяния. Похоже, Ирквин был в горячечном бреду.

— Послание… — заговорила она.

— Послание, вы сказали послание… — рассеянно пробормотал он.

Ирквин замолчал, потом внезапно разразился нервным смехом, от которого вскоре поперхнулся и закашлялся. Затем он с трудом заговорил — то взвывая, как безумный, то жалобно лепеча, прерывая слова глухими душераздирающими стонами:

— Колоссальные, грандиозные мощности, с которыми нам не сравниться, которых мы и представить себе не можем — и это в век развитой атомной энергетики! — затрачены ради передачи этого послания! Миллиарды миллиардов киловатт, как посчитали физики! Количество энергии, которым можно в две секунды уничтожить нашу планету… Израсходована, вероятно, еще и значительная часть звездной энергии… А сколько средств убухали на это на Земле, Ольга! На расшифровку брошены миллиарды долларов, миллиарды фунтов, миллиарды рублей, франков, марок, лир, иен, рупий… Мобилизован интеллектуальный потенциал ученых всего мира… в течение двух лет!.. Заброшены все научные программы. Серое вещество человечества сконцентрировалось на единственном желании: расшифровать послание — информацию, которая якобы должна рассказать о великой тайне Вселенной…

— Да объясните же в чем дело? Послание расшифровано?

Ирквин горестно усмехнулся и бросил ей в лицо скомканный лист бумаги с текстом, который он судорожно сжимал в руке. После чего он подскочил к шкафу и вынул оттуда бутылку спиртного, наполовину опустошенную, которая два года ждала финала разгадки космического события.

В то время, когда Ирквин снова распростерся на кровати, глотая содержимое бутылки прямо из горла, Ольга расправила смятый клочок бумаги, подошла к окну и стала вполголоса читать написанное:

— «Найдется ли в галактике благородное сердце, способное сострадать, которое скрасит участь одинокой, подло обманутой и истерзанной жизнью женщины. Сердце, преисполненное нежности».

— «Истерзанное жизнью»… «преисполненное нежности»… — повторял, заходясь от злости математик, задыхаясь от ярости и алкоголя. — Вы внимательно прочли это? И что, оценили по достоинству? Как и я? Боже мой, ради такого идиотского послания был мобилизован коллективный интеллект всей планеты в течение двух лет! Зачем? Ради какой-то «истерзанной жизнью» дамочки? Ольга! Даже вычислительная машина смеялась над нами!.. Это же вульгарный, тошнотворный, нелепый образчик банального брачного объявления для женского журнала!..

Перевод: Г. Домбровская

Ангелоподобный господин Дайх

L'Angélique Monsieur Edyh, 1976.

1

— Это необычайное событие, мсье, приключилось с одним из моих друзей, давнишним соучеником по коллежу. Мы с ним поддерживали приятельские отношения, хотя, случалось, я подолгу не получал от него никаких вестей. По роду своих занятий мы оказались оторванными друг от друга, да и знакомства у нас были в разных кругах. Я, как вам известно, изучал право и некоторое время практиковал как адвокат, не слишком, впрочем, успешно. Затем я вступил в лоно церкви. Он же тем временем добился значительных успехов в научных исследованиях, особенно в области физики, биологии и разработке способов приложения их к медицине. Всем этим он увлекался самозабвенно. Завершив свое образование в лучших университетах восточного мира, он занялся научной деятельностью. На Востоке провел он долгие годы, там же и защитил докторскую диссертацию, отмеченную глубиной и оригинальностью. В конце концов он объявился в королевстве Шандунг в качестве врача. Клиентура его была немногочисленна, ибо большую часть своего времени мой друг отдавал научным изысканиям. Следует сказать, что именно такого рода занятия соответствовали складу его живого и проницательного ума скорее, нежели что-либо иное.

Помимо естественных дисциплин, он увлекался литературой, причем литературой самых различных стран, выделяя все-таки среди других англосаксонскую. Если я останавливаю ваше внимание, мсье, на этом факте, то лишь потому, что чтение романа одного весьма известного английского писателя и натолкнуло его на открытие, о котором пойдет речь.

— Твой приятель, старик, заинтересовал меня. Как его имя?

— Боюсь, оно покажется вам не слишком благозвучным, а подобрать ему точный эквивалент в вашем языке трудно. С вашего позволения я буду звать его Джекиллем.

— Джекилль? Это имя мне знакомо. Встречалось в какой-то книге. Джекилль… А почему, собственно?

— Ну, прежде всего потому, что его приключения весьма заметно напоминают события, описанные Стивенсоном, впрочем, кое в чем и отличаются. К тому же не что иное, как роман Стивенсона, сыграл решающую роль в его судьбе.

— Старик! — воскликнул я, нетерпеливо потирая руки. — Такое начало меня заинтриговало. A-а, я припомнил! Речь идет о романе Стивенсона «Загадочная история доктора Джекилля и мистера Хайда». Он мне всегда очень нравился, этот роман. Так твой друг, доктор Джекилль, он…

— Да, он был под сильным впечатлением этой книги, находил в ней отражение собственных мыслей и увлечений — он втайне вел исследования в собственной лаборатории и к тому времени был близок к их завершению.

По многу раз перечитывал он эту книгу, но однажды, взяв ее в руки, вдруг остановился, пораженный, на одном эпизоде, словно впервые постиг его сокровенный смысл. Я могу процитировать этот отрывок по памяти, поскольку дальнейшие события побуждали меня часто к нему возвращаться в надежде проникнуть в таинственное его значение.

— Так процитируй же скорее, старик, умоляю! О чем там говорится?

— Это тот самый эпизод, когда доктор Джекилль делает свое признание. Помните? В тот миг, когда он испытывает на себе действие изготовленного им эликсира и тем самым дает рождение гению зла Хайду.

В ту ночь я добрался до рокового перекрестка. Окажись я в момент своего открытия в более возвышенном состоянии духа, соверши эксперимент, будучи под властью благочестивых или набожных устремлений, результат оказался бы совершенно иным — прияв нечеловеческие муки единовременных смерти и рождения, явился бы я в мир ангелом, а не демоном.

Мсье, поверьте, эти слова были преисполнены особого смысла для моего друга, тем более что ему казалось, будто в своих исследованиях он подошел к грани величайшего открытия. Впрочем, в последующем его предположения подтвердились. Моему другу удалось заново открыть состав эликсира, способного разъять человеческую личность на две, если угодно, субстанции, сконцентрировав в каждой из них исключительно добро или зло. Смешение противоположных начал в душе всегда было мучительным для моего друга, так же как и для героя Стивенсона. Теперь вы понимаете, какого рода пищу для размышлений черпал он из этого отрывка. И какое томительное беспокойство начал испытывать накануне эксперимента.

— М-да, представляю себе… Его ожидали либо вершины добродетели, либо глубины порока.

— И зависело это от душевного настроя экспериментатора в момент проведения опыта. Мой друг имел все основания считать, что доктор Джекилль из романа предполагал как раз это.

Надо сказать, мсье, что мой друг был личностью самой обыкновенной, как в физическом, так и в нравственном отношении. Если не принимать в расчет его умственные способности, поистине исключительные, он показался бы вам нисколько не лучше и не хуже большинства людей. И это отчетливое представление о себе самом ввергало моего приятеля в глубокую тревогу. Честный и беспристрастный человек, он не мог не признать, что к научному экспериментаторству его побудила скорее обычная любознательность (а то и вовсе нездоровое любопытство), нежели возвышенные идеи. Приступить к опыту, находясь в таком душевном состоянии, почти наверняка означало дать рождение отвратительному чудовищу, наделенному всеми мыслимыми пороками, наподобие стивенсоновского Хайда. Возможность подобного исхода лишала его покоя и днем и ночью. Страхи моего друга усугублялись еще и тем, что в скором времени он намеревался вступить в брак с некой юной девицей необычайной красоты, которую он обожал и которая отвечало ему взаимностью. Сделать ее супругой чудовища — одна только мысль об этом казалась ему ужасной. Он решил отложить опыт и однажды явился ко мне, чтобы посоветоваться. Моему мнению он всегда доверял, и знал, что может рассчитывать на мою скромность.

Религия Сомнения, приверженцем которой я являюсь, не позволила мне высказаться определенно о моральной стороне его проекта, но опасения, которыми он со мной поделился, показались и мне обоснованными, и потому я поддержал его намерение отложить эксперимент. Я посоветовал ему предаться размышлениям, бежать от суетного мира, воздерживаться от всех дурных или сомнительных помыслов, искать уединения. И лишь после того, как он со всей возможной отчетливостью уяснит для себя направление своего разума, приступить к намеченному. Предварительно до́лжно уверовать в благодетельность своих побуждений; ведь существо, которому суждено явиться в мир по его воле, должно быть наделено всеми человеческими достоинствами.

Он дал слово последовать моему осторожному и, как он выразился, мудрому совету. На том мы и расстались.

Я не виделся с ним довольно долго, но впоследствии узнал из его собственных уст, что он сдержал обещание. Он вел жизнь во всех отношениях образцовую, направляя всю свою энергию против зла, которое временами пыталось овладеть его душой, как то бывает с каждым из нас. Он жил в аскетическом уединении, постился, неукоснительно следовал принципам воздержания, умерщвления плоти, предавался самобичеванию, занимался благотворительными делами, а остаток времени проводил в медитации. Ссылаясь на особой важности дела за границей, он отложил свадьбу и отдалился от невесты до тех пор, пока не завершит подготовку к эксперименту.

— А ты уверен, старина, в том, что, ведя жизнь аскета, легче всего достичь праведности?

— И тем не менее положительные результаты были налицо, мсье. И вы сейчас сами в том убедитесь. Спустя несколько недель на моего друга наконец снизошло нечто вроде озарения — внезапная и непреклонная уверенность в том, что отныне его разум направлен исключительно на добро, что больше не существует ничего сомнительного в его проекте и руководит им лишь бескорыстное стремление дать миру существо, наделенное всеми добродетелями — ангела во плоти, как то и замышлял Стивенсон.

Избавившись от сомнений и не имея больше оснований прибегать к каким бы то ни было уловкам, он в тот же вечер тайно вернулся в свою лабораторию и после минутного колебания одним духом проглотил снадобье, состав которого разработал в процессе многолетней работы.

— Твое повествование, старик, заинтересовывает меня все больше, — признался я. — И прежде всего потому, что не задевает мою чувствительность. Явление ангела в наш мир — куда как приятная перспектива. Почему же ты остановился?

— Потому, мсье, что мне предстоит нарушить последовательность изложения. Как я уже говорил вам, мы не виделись с доктором Джекиллем весь подготовительный период. Встреча наша произошла значительно позже, и при обстоятельствах, которые не оставляли сомнения в том, что он решился наконец на великий эксперимент. Должен признаться, что я не придал особого значения нашему последнему разговору, Несмотря на все почтение, которое я испытывал к своему другу, в глубине души я был уверен, что он заблуждается относительно осуществимости своего открытия. Раздвоение личности представлялось мне плодом фантазии романиста, вынужденного прибегать ко всяческим преувеличениям, дабы сделать сюжет более оригинальным и занимательным. Не секрет, что многие так и поступают.

— Ну что ты уставился на меня, старик? Продолжай! На твоем месте, уверен, и я был бы настроен скептически.

— Итак, я нечасто вспоминал нашу последнюю встречу и вообще склонен был приписать поведение Джекилля горячке в результате переутомления, которой подвержены даже самые сильные умы. И вот однажды ко мне явился с визитом человек, которого прежде я никогда не видал и который тем не менее заставил меня поколебаться в моем мнении.

Этот юноша (на вид ему было не более двадцати) весьма учтиво отрекомендовался иностранцем, выходцем из богатой семьи, путешествующим по миру с целью завершить образование. Прослышав о всяческих моих добродетелях, он возжелал познакомиться со мной.

Выслушав такое вступление, высказанное к тому же с величайшей почтительностью и в самой изысканной манере, я был в высшей степени удивлен. Образ жизни я вел всегда уединенный, не привлекая к себе ничьего внимания. Как все истинно верующие, по мере своих сил я старался всюду, где мог, творить добро — ведь сторонники религии Сомнения не составляют исключения из общего правила. Однако не настолько же я самонадеян, чтобы возомнить, будто мои скромные добродетели, если только они и впрямь существуют, до такой степени примечательны, что способны стяжать мне славу где бы то ни было — в королевстве Шандунг или в любом другом месте земли.

Пока незнакомец продолжал говорить, повергая меня в смущение непомерным восхвалением моих достоинств, я внимательно изучал его наружность, пытаясь в то же время угадать истинную цель его визита. С первого взгляда меня очаровала красота юноши: утонченность черт его лица, мягкость голоса, благородство осанки, но особенно — улыбка: она так и лучилась безмерной кротостью. Чем пристальней вглядывался я в него, тем больше убеждался, что случай свел меня с существом необыкновенным. Он был намного выше среднего роста, но такого пропорционального телосложения, что не казался чрезмерно высоким. Одет он был просто, но костюм сидел на нем так ладно, что выглядел дорогим и элегантным.

— Скорее, старик, я, кажется, начинаю догадываться…

— Это делает честь вашей проницательности, мсье, но я не намерен морочить вас загадками. Я бы тоже угадал, как и вы, если бы во внешности незнакомца была хоть малейшая черта, напоминающая моего друга доктора Джекилля. Однако — ничего общего. Смущенный, я выслушал его с большим вниманием. Наконец молодой человек подошел к основной цели своего визита.

«Я полагаю, — произнес он, — что в вашем городе, как, впрочем, и во всем мире, нет числа людским бедам и страданиям, которые можно было бы облегчить…»

«Вы совершенно правы, мон… мсье».

Мой гость держался с таким достоинством, что, несмотря на его молодость, я едва не начал величать его монсеньором.

«И я полагаю, — продолжал он, — что вы знаете немало таких несчастных, которые достойны всяческого сострадания и нуждаются в помощи».

«Увы, изо дня в день я бываю свидетелем столь тягостных бедствий, что не в моей власти их облегчить. Как большинство верующих, я собираю вспомоществования в пользу бедняков, но ведь это — капля в море».

«Так я и думал, — обронил он с глубоким вздохом. — Именно потому я выбрал вас для осуществления своего намерения. Не будете ли вы столь любезны передать вот это своим подопечным, не указывая, однако, имени дарителя?»

— Мсье, то были пачки банковских кредиток! Еще не закончив последней фразы, он начал извлекать их из своего чемодана, который опустил рядом с собой на пол, едва вошел в комнату. К тому моменту, когда он, очевидно, исчерпал содержимое чемодана, на моем столе возвышалась целая гора денежных пачек, причем банкноты были самого высокого достоинства. Никогда прежде я не только не имел в своем распоряжении, но даже не видел такой крупной суммы денег. От потрясения я лишился дара речи и даже не смог приличествующим образом поблагодарить юношу. Все это казалось мне слишком великолепным, чтобы быть реальностью.

Незнакомец улыбнулся, как будто прочитал мои мысли.

«Смею вас заверить, деньги эти не фальшивые. Я принес их сюда прямо из банка, честное слово».

Я пролепетал в ответ:

«Просто не знаю, как вас благодарить… от имени несчастных, которым предназначен этот королевский дар… В свою очередь даю вам честное слово, что деньги будут переданы по назначению».

«Я не сомневался в том ни секунды, — молвил мой гость, окончательно покоряя меня своей необычайной, странной, поистине ангельской, если выражаться банально, улыбкой. — Не могу найти иных слов, чтобы выразить свое восхищение».

«Очевидно, мне следует дать вам расписку», — неуверенно проговорил я, еще не вполне оправясь от замешательства.

«А вот это совершенно излишне. Я вас хорошо знаю и не случайно остановил свой выбор на вас».

«Вы знаете меня?!»

Он ответил мне легким кивком и слабой улыбкой. Вот когда, мсье, меня пронзила догадка! Как видите, я не столь проницателен, как вы; а ведь необычный облик и непонятное, я бы сказал, непостижимое поведение юноши могли бы и раньше подсказать мне верный ответ. Я заглянул ему в глаза.

«Могу ли я, мсье, осведомиться о вашем имени?»

«У меня нет оснований скрывать его от вас, мой друг, — ответил он, понизив голос. — Некогда вы знавали меня под именем Джекилля. Но сегодня я предстаю перед вами в облике Дайха. Именно такое имя выбрал я себе».

«Этого не может быть! — вскричал я. — Что за глупая мистификация! И где? В королевстве Шандунг, в наши дни! Ни за что не поверю!»

«Я представлю доказательства, — проговорил он уверенно. — Я даже доволен, что кто-то сможет засвидетельствовать мое замечательное открытие. Сейчас я предстану перед вами в своем прежнем, тягостном для меня обличье, хотя дается это мне с трудом. Однако у доктора Джекилля тоже есть определенные обязательства…»

Вот при каких обстоятельствах, мсье, я стал очевидцем сцены, неоднократно описанной Стивенсоном и отображенной на экране несколькими поколениями кинорежиссеров. Незнакомец (впрочем, следует ли мне еще называть его так?) попросил дать ему чистый стакан, достал откуда-то из недр своего чемодана два флакона и пустую мензурку. Затем отмерил две дозы жидкостей из флаконов, тщательно перемешал. Началась бурная химическая реакция: раствор заклокотал, из стакана вырвался клубок беловатого дыма. Я в полном недоумении взирал на эти манипуляции, задаваясь вопросом, а не мерещится ли мне все это? Вдруг незнакомец единым духом опорожнил стакан.

Не буду настаивать на описании следующей сцены. Пока она происходила перед моими глазами, я пытался убедить себя, что это разыгралось мое воображение или неожиданно ожили в памяти кадры старого фильма. О, как ужасно было зрелище человека, терзаемого непереносимой болью, задыхающегося, извивающегося в корчах! После нескольких мучительно долгих минут боль, очевидно, стала затихать. Одновременно с этим прямо на моих глазах тело юноши уменьшилось, лицо сморщилось и посерело, с него исчезла печать той ангельской кротости, которая обворожила меня с самого начала. Короче, мсье, передо мной оказался не кто иной, как мой друг доктор Джекилль, еще не вполне пришедший в себя от перенесенного приступа. Дыхание его было прерывисто, выражение глаз — страдальческое. Да, доктор Джекилль собственной персоной — личность сложная, противоречивая, исполненная в равной мере как благих, так и дурных побуждений, ни красавец, ни урод, словом, такой же, как я, или вы, или любой другой. В первый миг он даже показался мне комичным в одежде, шитой для человека на полфута выше его ростом. Костюм с тех пор, как перестал облегать стройное тело ангела Дайха, больше не выглядел ни элегантным, ни дорогим, а принял вид жалкого рубища.

Я не спал: доктор Джекилль уверил меня в том, взяв мою руку в свои и заговорив со мной голосом, который я так хорошо знал! Однако произошло это не раньше, чем он обрел некоторое спокойствие.

«Великодушнейше простите меня, друг мой, — были его первые слова. — По моей вине вам пришлось пережить несколько весьма неприятных минут. Для меня же самого они оказались крайне тяжелыми. Я не стал бы подвергать вас и себя подобному испытанию без особой на то надобности. У меня появилась безотлагательная необходимость вернуть себе прежний облик. К слову сказать, перевоплощение в ангела прошло гораздо безболезненней, не пойму почему. А сейчас не могли бы вы сходить ко мне домой и принести какой-нибудь костюм, чтобы я смог вернуться к себе, не привлекая внимания прохожих своим нелепым одеянием?»

Я полагал, что Джекилль даст мне подробные объяснения по поводу происшедших событий, однако пришлось отложить их на будущее. Я отправился к его дому, благо он был расположен поблизости. Уж и не помню, под каким предлогом взял необходимую одежду у старого слуги — добродушного малого, немного не в своем уме и, очевидно, привычного к фантастическим причудам своего хозяина. По возвращении я застал Джекилля погруженным в раздумье. Обхватив голову руками, он не сводил напряженного взора с груды денег, заваливших стол.

Я постарался скрыть охватившее меня смятение и произнес как можно непринужденней:

«Джекилль, друг мой, не знаю, что это было — чародейство или последнее достижение науки, но уверен, что те несчастные страдальцы, участь которых я смогу облегчить благодаря великодушию Дайха, не стали бы задаваться вопросом, кто именно их благодетель».

Он вздрогнул, и мне показалось, что признаки мучительных колебаний обозначились на его лице.

«Имеете ли вы представление, как велика сумма, лежащая сейчас перед вами?» — спросил он.

«Могу только предположить, что это дар, достойный монарха».

«О-о, да, вы правы. Монаршья милостыня, — подтвердил он, и в голосе его прозвучала нескрываемая горечь. — Я знаю точно, чему равна эта сумма, — нелегко забыть, во что обошлись мне благие побуждения моего двойника, этого ангела щедросердия».

Тут он назвал цифру, которая, как и следовало ожидать, оказалась и впрямь внушительной. Он умолк; сомнения овладели им с новой силой.

«Послушайте, Джекилль, — наконец нарушил я молчание, — кажется, вы колеблетесь. Я начинаю сомневаться, имею ли моральное право принять этот дар».

«Вы так считаете?» — встрепенулся он.

«Да. По крайней мере я не коснусь этих денег до тех пор, пока вы самолично, доктор Джекилль, не подтвердите, что солидарны с поступком ангела Дайха, тем более что деньги взяты с вашего счета в банке, не так ли?»

«Так», — удрученно согласился он.

Я заметил, что внутренний разлад окончательно выбил у него почву из-под ног.

«Вы не находите… вам не кажется… что сумма несколько великовата?..» — с трудом выдавил он из себя.

«Я лично воздерживаюсь от ответа. Что же касается Дайха, ангела щедросердия, как вы его называете, то ему, очевидно, так не казалось. Однако ни вы, ни я не способны разделить его точку зрения».

«Если я заберу обратно деньги, то не навлеку ли на себя его гнев?»

«Что вы! Разве Дайх способен гневаться? — возразил я. — Он же ангел!»

Моя реплика, очевидно, показалась Джекиллю убедительной, и он наконец пришел к определенному решению.

«Вот что. Вы сейчас вернете мне половину этой суммы, — сказал он с прерывистым вздохом. — Денег здесь и так слишком много. Кое-кому такое щедрое пожертвование даже может показаться проявлением гордыни».

Мы пересчитали деньги, разделили на две равные части, и одну из них он положил обратно в чемодан. Того, что у меня осталось, было вполне достаточно, чтобы осчастливить множество людей.

Переодеваясь, он поведал мне о событиях, предшествовавших его преображению в ангела. Наконец, сославшись на безотлагательные дела, собрался уходить. Уже стоя на пороге, он вдруг обратился ко мне с пылкой просьбой, почти заклинанием:

«Если случится, что вновь явится к вам Дайх, обуреваемый благотворительным рвением, умоляю во имя всего святого, мой друг, вразумите его, не позволяйте ударяться в крайности. Щедрость не должна выходить за рамки здравомыслия, черт побери!»

Я пообещал исполнить его просьбу, и он удалился, покачивая головой как бы в ответ собственным мыслям.

— Ага, старик, — перебил я, — события начинают принимать совершенно неожиданный оборот.

— Увы, мсье, неожиданный и даже, если угодно, трагический.

— Трагический? По началу этого не скажешь. Скорее многообещающий. Явление ангела в мир — это ли не благодатное событие?

— Я и сам так полагал до определенного времени. И доктор Джекилль на это рассчитывал. Он добился поразительных успехов в осуществлении своих честолюбивых замыслов. Несомненно одно: праведный образ жизни, благочестивые идеалы, к которым он столь искренно стремился, способствовали явлению в мир ангельского создания, одержимого исключительно ангельскими страстями и несущего в себе колоссальный заряд потенциальной добродетельности.

Однако события развернулись самым непредвиденным образом. И чтобы взаимосвязь между ними стала очевидной, я хотел бы зачитать некий документ, попавший ко мне в руки после описываемых событий. Автором его был сам доктор Джекилль, который, подобно герою Стивенсона, испытывал потребность в исповеди. К сожалению, сегодня документа этого нет у меня под руками. Завтра вечером я захвачу его с собой. Вам придется потерпеть немного, тем более что и память моя нуждается в отдыхе.

«Ах ты, старый разбойник! — подумал я. — Знаем твои штучки! Чего только не придумаешь, чтобы оттянуть развязку. Завтра я буду здесь в это же время. Только не заставляй долго ждать себя».

2

Мой ночной собеседник был точен и продолжил повествование сразу же, как только появился.

— Вот он, тот документ, о котором я вчера говорил, — произнес он и выложил на стол свернутые в трубку пожелтевшие листки бумаги. — Он адресован мне. Его подобрал какой-то прохожий под окном лаборатории доктора Джекилля. Я зачитаю вам кое-что отсюда. Надеюсь, вам удастся восстановить точную последовательность фактов и — что самое важное — представить их преломление в душе главного действующего лица, вернее, двух действующих лиц, ибо, хотя большая часть записей сделана рукой Джекилля, ангел Дайх не упускал возможности поделиться своими впечатлениями, когда находился в стадии материализации.

— Так читай же, старик, я сгораю от нетерпения! Стало быть, меня ожидает исповедь двух героев, или, точнее, двойного героя…

— Приступаю к первой части. Здесь Джекилль излагает ход своих исследований, делится планами на будущее, своими надеждами. Далее следуют размышления над уже известным вам отрывком из повести Стивенсона, описание подготовительного периода и, наконец, первое перевоплощение в ангела Дайха, визит ко мне, возвращение в облик Джекилля. Все это вам уже хорошо известно. Итак, он ушел от меня в тот памятный вечер, и я передаю ему слово.

«После того как я забрал обратно половину, прямо скажем, эксцентричного дара Дайха, меня неотступно преследует смутное чувство вины. Мой счет в банке достаточно велик, чтобы подобная „пункция“ смогла нанести ему серьезный урон. Однако нельзя допускать повторения подобных случаев. Всю дорогу домой я обдумывал происшедшее. К практическому расчету примешивались угрызения совести. Я ведь, мой друг, никогда не отличался цельностью натуры, и меня обычно легко было склонить как к добродетели, так и к злу. Я был, если угодно, амальгамой, отражавшей самые разноречивые побуждения. В то время как мое худшее „я“ оплакивало денежки, которые уплыли безвозвратно, лучшее „я“ сожалело, что половину из них я забрал обратно. Я знал, что ангел, растворившийся в этот момент во всем моем существе, не преминет при случае укорить меня в жадности и эгоизме. Чем противоречивей были мои мысли, тем в большее смятение приходили чувства.

Дабы не изнурять себя бесплодными душевными терзаниями, я решил воздержаться на время от продолжения эксперимента и оставаться доктором Джекиллем, пока не проанализирую все возможные последствия своего открытия. Прежде я себе и не представлял, что они могут быть до такой степени непредсказуемыми.

Этим я был занят на протяжении пятнадцати дней. Я уединился в своем кабинете и предавался обычным своим занятиям. Мои поступки и мысли нельзя было назвать ни порочными, ни добродетельными. Как всякий порядочный человек, я старался по мере своих сил творить добро, считал это делом чести, однако, признаюсь, не слишком усердствовал. Я возобновил свидания со своей невестой, которые прервались на время моего приключения, и даже добился того, что был прощен за необъяснимо долгое отсутствие, причину которого я, разумеется, скрывал.

На исходе второй недели, мой друг, я почувствовал, что больше не в состоянии противиться искушению. Слишком велико оно было. Желание стать ангелом преследовало меня днем и ночью; потребность творить одно лишь добро одолевала меня с тираническим постоянством. Я вторично принял свой эликсир. И претворился в Дайха».

— Искушение добром оказалось сильнее всех прочих. Надеюсь, вы это поняли, мсье, потому-то и стали задумчивы…

— Не волнуйся, старик, я все прекрасно понял. Продолжай. Итак, он стал Дайхом…

— И мне довелось еще раз увидеть его в этом обличье. Но потерпите немного, лучше я зачитаю вам продолжение рукописи, сделанное почерком, удивительно напоминающим почерк Джекилля, только более аккуратным, а вот стиль письма и образ мышления сильно отличались. Совершенно очевидно, что в данном случае пером водила рука Дайха.

— И доктор Джекилль не внес никаких поправок в эти записи?

— Разумеется, нет. Как ученый, он не мог грешить против истины. А возможно, желал предостеречь других людей от попыток повторить его эксперимент. Он задался целью показать непорочность ангельской души и все те явления, которые могут проистечь из этого. Как бы то ни было, слово имеет Дайх, только что обретший земную оболочку.

«Ах, наконец-то я ангел! На сей раз трансформацию я перенес совершенно безболезненно, пожалуй, даже не без удовольствия. Я испытываю необычайную легкость во всем теле и трепещу от радости, что вновь чужд всяческой скверны. Какой же это восторг — не ведать зла, того самого зла, которое часто сбивает с пути несчастного Джекилля. Могу только скорбеть о нем всей душой. Вместе с тем не следует забывать, что человек он весьма коварный, от него можно ожидать любого подвоха. Нельзя допустить, чтобы его эгоизм губил все мои благие начинания. Наконец, я имею доступ к его деньгам, с помощью которых можно облегчить участь многих бедняков. О, какая жалость, что этих денег — хотя сумма и весьма значительная — явно недостаточно, чтобы утолить всю мою потребность вершить добро. Не следует вызывать подозрения у банковских служащих, предъявляя к оплате чеки на слишком большие суммы. И так в прошлый раз они насторожились и долго проверяли мою подпись. Но она была безупречна! Впредь я должен действовать более осмотрительно, и Джекиллю не удастся присвоить себе часть денег, предназначенных истинным страдальцам. Прежде чем не совершится благодеяние в полной мере, я не вернусь в обличье доктора».

Старик прервал чтение, снял очки и следующим образом прокомментировал прочитанное:

— Обратите внимание, мсье, на слова «в полной мере». Чрезвычайно любопытно видеть их написанными рукою Дайха. Очевидно, они вырвались случайно. А может быть, это Джекилль, который принял эстафету у Дайха, вписал эти слова, ибо в них слишком ощутимо проступает нервозность и раздражение. Вы не находите, мсье, что они здесь неуместны? Во всяком случае, за ними кроется многозначный подтекст.

Как и обещал, Дайх и впрямь принял тогда все возможные предосторожности. Он отыскал меня, как и в предыдущий раз, и повторил свое предложение. Он держал в руках чемодан, заполненный, как и тогда, пачками ассигнаций. Однако на сей раз он изъявил желание вместе со мной обойти всех нуждающихся и не покидать меня, пока раздача денег не будет закончена. Речь свою он сопровождал улыбкой, обаянию которой невозможно было противостоять.

Памятуя о наказе моего друга, я категорически отказался, ссылаясь на то, что эти деньги являются собственностью доктора Джекилля и я не имею права посягать на них. Дайх не выразил ни малейшего негодования, начал спокойно и методично обсуждать со мной все аспекты данного вопроса, являя при этом ангельское терпение.

Вы себе не представляете, мсье, сколь бесполезное занятие — пытаться увещевать ангела, которому взбрело в голову во что бы то ни стало творить добро. У него собственная логика, своя диалектика мышления, перед которой бессильна обыкновенная человеческая. Он выдвигал настолько убедительные аргументы и подкреплял их столь обаятельными улыбками, что совершенно обезоружил меня и в конце концов убедил и том, что Джекилль — самый ужасный в миро эгоист, а я — бессердечный человек. Он внушил мне, что я, как истинно верующий, не имею права отказываться от пожертвований, предназначенных беднякам. И я сдался. Мы вдвоем обошли дома тех, кто, как мне было известно, более всего нуждался в помощи. К вечеру чемодан был пуст, а мы, совершенно счастливые, буквально тонули в потоках признательности. На прощание улыбка еще раз осветила лицо Дайха и он, рассыпаясь передо мной в благодарностях за содействие, удалился. На сердце у меня было легко и радостно. Не знаю, мсье, ведомо ли вам то восторженное состояние духа, которое достигается одним лишь вершением богоугодных дел.

— М-да, особенно когда богоугодные дела тебе самому ничего не стоят, — не удержался я. — А вот Джекиллю каково?..

— Ну, его реакция была такой, какой и следовало ожидать. Однако изменить что-либо было поздно. Добро было сотворено. Он даже, вопреки моим ожиданиям, не явился ко мне с упреками в потворстве Дайху. А теперь давайте продолжим чтение документа. Перо все еще в руках у Дайха.

«Когда обход нищих и раздача денег были завершены, я понял, что мой самый безотлагательный долг выполнен и настала пора возвращаться в облик Джекилля. С этой необходимостью я смирился не без отвращения. Будучи Дайхом, я чувствую себя значительно лучше. Совесть моя чиста, и дух мой свободен от так называемых комплексов. А какими ужасными, все более тяжкими физическими страданиями сопровождается трансформация в Джекилля! (Все мое существо противится перевоплощению?) Однако я обязан проделать это, хотя бы ради того, чтобы продолжать прием больных и тем самым увеличивать наш с ним счет в банке. К тому же я не могу без сострадания вспоминать о невесте Джекилля. Если он бесследно растворится во мне, она зачахнет от тоски. Я же устроен таким образом, что вид чьих бы то ни было страданий совершенно непереносим для меня. Вот почему в конце концов я вновь заперся в лаборатории и выпил эликсир.

Как я и предвидел, муки перевоплощения оказались нечеловеческими: то были предсмертная агония и одновременно родовые схватки…

…то были предсмертная агония и одновременно родовые схватки…»

— Ты повторяешься, старик!

— Нет, мсье. На сей раз написанное принадлежит руке Джекилля. Это он принял эстафету.

«…по окончании процесса трансформации физические муки сменяются непереносимыми нравственными страданиями. Я вынужден был стать пассивным свидетелем того, как раздают мое состояние! Я догадывался, что голова Дайха заполнена множеством наиглупейших идей, направленных на облегчение участи нищих с помощью моих денег. Этого нельзя допустить! Я стоял перед необходимостью принять решение, тягостное, но неизбежное, дабы уберечь себя от полного разорения. И вот я решил прекратить всяческие эксперименты и поклялся жизнью обожаемого мною существа, моей невесты, что никогда впредь не стану перевоплощаться в Дайха.

Я сдержал слово и более не касался рокового напитка. Однако вскоре, друг мой, произошло нечто совершенно невероятное, некий инцидент, который поверг меня в ужасающее смятение и заставил содрогнуться перед лицом таинственных оккультных сил, в область которых я имел неосторожность вторгнуться.

Дело было зимой. В тот год, как вы помните, стояли лютые морозы. Я прогуливался в окрестностях нашего озера и совсем закоченел. Берег был пустынен. Размышляя о приснопамятных событиях, я поздравлял себя с удачным их завершением. Я знал, что решение мое непоколебимо, и с легким сердцем вызвал в памяти образ милой моей невесты. Я думал о том, что отныне нет причин для отсрочки свадьбы. Я почитал себя за счастливчика, избранника судьбы. Вдруг я заметил двух мальчиков. Они затеяли игру на льду. Едва успел я подумать, что дети так неосмотрительны, и только собрался крикнуть, чтобы они немедленно выбрались на берег, как… случилось то, чего я опасался: под ногами одного из них лед дал трещину, которая мгновенно разошлась, и ребенок с головой ушел в образовавшуюся полынью. Я озирался в надежде увидеть кого-нибудь, кто мог бы спасти мальчишку. Тщетно! Холод разогнал всех гуляющих. Я стал кричать. Ни одного даже слабого отклика не донеслось в ответ. Я моментально кинулся на помощь сам, но в тот же миг опомнился. Одной-единственной секунды размышлений оказалось достаточно, чтобы понять всю нелепость подобного поступка. Если лед оказался настолько тонким, что не выдержал веса ребенка, он тем более не выдержит меня. Я непременно провалюсь в воду и утону, если это место глубокое, — ведь я, как вам известно, плавать не умею. При самом благоприятном стечении обстоятельств мне не избежать воспаления легких с неминуемо печальным исходом, учитывая плачевное состояние моих бронхов.

Я вознамерился было опять позвать на помощь, но как раз в этот момент произошло событие, аналогичное тому, которое переживает и герой Стивенсона. Хорошо знакомые мне симптомы подсказали, что вот-вот произойдет самопроизвольная трансформация. Против моей воли, без эликсира! У меня едва хватило времени подумать, что за коварную штуку сыграет Дайх со мной на этот раз. Уже в следующее мгновение я перевоплотился…

Ах, думают ли в подобных случаях! Я не стал терять драгоценные секунды на размышления об опасности и бросился спасать ребенка…»

— Он сам себе противоречит, твой Джекилль, старик.

— Отнюдь. Просто рассказ уже идет от лица Дайха. Я вкратце перескажу вам окончание эпизода, который не представляет особого интереса. Итак, лед и впрямь проломился под ангелом, как и предвидел осмотрительный Джекилль. К счастью, у берега было не слишком глубоко, вода едва достигала подмышек Дайха. Кое-как — местами ползком по тонкому льду, местами по грудь в ледяной воде — он сумел добраться до тонущего ребенка и вытащить его на берег. Тут кстати подоспели какие-то люди, привлеченные криками Джекилля и второго мальчика. Они приняли ребенка из рук Дайха, а он сам, едва избавившись от их восторженных похвал, ринулся домой. Прежде чем улечься в постель, он успел принять свой магический состав. Жестокое воспаление легких привело к тому, что он целую неделю находился между жизнью и смертью и потом еще месяц был прикован к постели. Далее в рукописи следуют записи Джекилля, которые он сделал уже по выздоровлении.

«У меня такое чувство, словно я с трудом продираюсь сквозь кромешную тьму, заполненную бредовыми видениями. Но я-то знаю, слишком хорошо знаю, что то был не бред. Трансформация произошла спонтанно, несмотря на все мои попытки сопротивляться. И я предчувствую, что этому кошмару суждено повториться в будущем. Ангел Дайх материализовался при виде человеческого существа в беде. Не в силах противостоять потребности творить добро, он пошел на безрассудство, ни на секунду не задумавшись о том, какой опасности подвергает меня. Я едва не лишился жизни. Потребуются долгие месяцы, чтобы восстановить мое здоровье, если только Дайх опять не выкинет какого-нибудь фокуса. Отныне я в полной зависимости от его благодетельных импульсов. Мне следует избегать столкновения с какими бы то ни было человеческими несчастьями, ибо любой горемыка, помимо моего желания, может открыть Дайху путь на волю».

— Далее, мсье, следует пространное описание; я постараюсь изложить его кратко. Дайх не появлялся достаточно долго. Тактика, избранная Джекиллем, казалось, дала желаемый результат. Он старательно избегал контактов с беднотой, со всеми, кто мог бы разжалобить его своим видом, и общался исключительно с людьми благополучными. Это требовало от него неусыпного внимания и держало в постоянном напряжении, что само по себе становилось порой мучительным, но, как он полагал, игра стоила свеч. Теперь Джекилль проводил долгие часы в обществе своей невесты, занялся необходимыми приготовлениями к свадьбе, которая должна была состояться в самое ближайшее время. Он убеждал себя, что супружеская жизнь поможет ему окончательно одолеть этого фантасмагорического ангела.

Однако плохо же он знал Дайха! Тот опять объявился, и опять совершенно неожиданно. То обстоятельство, что его держали взаперти в течение нескольких недель, сделало еще более неукротимым его стремление творить добро. Послушайте, мсье, что произошло. Пером опять завладел Дайх, и надолго. Обратите внимание также на то, с каким упоением описывает он свои благодеяния, так, словно опьянен силой собственных совершенств. И тем не менее сквозь его повествование отчетливо проступает трагизм ситуации, в которой оказался мой несчастный друг.

«Наконец-то я снова воплотился. Джекилль держал меня пленником, применив поистине макиавеллиевскую хитрость. Он чурался рук, протянутых нуждой, и принимал только тех пациентов, болезнь которых не представляла серьезной опасности и у которых к тому же все благополучно в личной жизни. Он не посещал никого, кроме своей невесты. В ее обществе он испытывал состояние абсолютного блаженства, которое претит мне, более того — лишает меня сил. Однако случай споспешествовал мне в борьбе со злоумышлениями Джекилля. То была встреча с прокаженной на повороте тропинки, когда он гулял рука об руку с невестой.

Ее присутствие не могло остановить ход событий. Едва Джекилль распознал хорошо знакомые ему симптомы начинающегося перевоплощения, как он судорожно прижал девушку к себе. Он успел сделать пару шагов в сторону, увлекая за собой невесту, но, увы, было слишком поздно. Тяга к добру непреодолима! Естественно, я сострадал юной особе, его невесте. Она испытала самый настоящий шок от того, что прямо у нее в объятиях любимый человек вдруг неузнаваемо преобразился: его рост увеличился примерно на полфута, черты лица неузнаваемо видоизменились. И уже через миг она созерцала перед собой незнакомца, может быть, более красивого и молодого, — но что ей от того! Я попытался успокоить несчастную дружественной улыбкой, но она понеслась куда-то, не разбирая дороги и выкрикивая нечто нечленораздельное. Всего на одну секунду я заколебался, не следует ли мне догнать девушку, почти впавшую в безумие, и утешить ее, ведь как-никак все это произошло по моей вине. Но я имел перед собой более благородную цель.

Рядом стояла прокаженная. Та самая, которая одним своим видом вызволила меня из заточения. Ее знали все местные жители, и я все еще корю себя за то, что прежде не вспоминал о ней. Как могло случиться, что ее печальная участь не тронула моего сердца? Эта девушка, уже не очень молодая, страдала тяжелым заболеванием с детских лет. Жила она в убогой, полуразрушенной хижине в лесу, томясь под двойным гнетом — нищеты и одиночества. Крестьяне и горожане во время своих прогулок старательно обходили стороной ее хибарку. Бедняжка не погибла лишь потому, что городские власти распорядились оставлять для нее в одном и том же месте кое-какую пищу. Ей было строжайше запрещено появляться в людных местах. В тот день она нарушила запрет, побуждаемая внутренним голосом, какой-то неосознанной грезой. Впоследствии, когда мы с ней сблизились, она сама призналась мне в этом. Она покинула свою резервацию, томимая предчувствием чуда. Да будет благословенно это предчувствие! Благодаря ему у меня явилась возможность одарить теплом и надеждой существо, которое нуждалось в этом больше всех.

Прокаженная, казалось, нисколько не была поражена ни моим перевоплощением, ни отчаянным бегством невесты Джекилля. Она не сводила с меня упорного взгляда. Я тоже внимательно оглядел ее с головы до ног. Следы кошмарного физического распада заметны были повсюду на ее теле, но ужаснее всего было лицо. Впрочем, проказа еще не достигла своей последней стадии, ког