Древо жизни (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


А. Н. Афанасьев Древо жизни

Введение. А. Н. Афанасьев — фольклорист, гражданин, демократ


Широкому кругу читателей Александр Николаевич Афанасьев известен как издатель: "Народных русских сказок". Менее известно, что он издал также "Народные русские легенды" и "Русские заветные сказки". И пожалуй, только специалисты знают, что он был автором большого трехтомного исследования "Поэтические воззрения славян на природу. Опыт сравнительного изучения славянских преданий и верований, в связи с мифическими сказаниями других родственных народов". Забегая вперед, отметим, что подобного труда до А. Н. Афанасьева не знала не только русская, но и зарубежная наука.

А. Н. Афанасьев скромно назвал свое исследование опытом, но этот опыт до сих пор никем не превзойден. По богатству материала и оригинальности замысла с ним не могут соперничать даже такие фундаментальные и широко известные в нашей стране труды, как "Золотая ветвь" Дж. Фрэзера, дважды издававшаяся в советское время, и "Первобытная культура" Э. Тэйлора. Мы с полным основанием можем сказать, что "Поэтические воззрения славян на природу" являются одной из классических работ не только русской мифологической школы XIX века, но и мировой науки о фольклоре вообще.

Особое значение труда Афанасьева заключено в богатстве громадного собранного материала, в установлении живых связей языка и предания в их историческом развитии. Этот бесценный материал почерпнут из истории, этнографии, мифологии, словотворчества десятков народов. В этом смысле "Поэтические воззрения", говоря по-современному, глубоко интернациональны.

Исследование Афанасьева имеет огромную познавательную ценность, и, как всякое подлинное явление культуры, оно не только воскрешает для нас далёкое прошлое, но и служит дню сегодняшнему. Книга обратит читателя к истокам нашего современного языка и бытового поведения, раскроет многие "темные места" и метафоры литературы, фольклора и обычаев. (Приведем хотя бы один простой пример. Провожая кого-нибудь в дорогу, мм машем ему рукой. Что означает этот жест? Нередко от него уже отказываются как от бессмысленного... Но ведь прежде, да иногда и сейчас, махали не рукой, а платком, и означало это, что провожающие желают путнику удачи, ровной и гладкой, как полотно, дороги. Ср.: полотно — плат — платок.)

Книга воскрешает корни и раскрывает словообразовательные возможности нашего языка и тем самым будет препятствовать его порче, засорению.

Наконец, она просто интересна, увлекательна. Это не сухой научный" труд, а произведение сложного жанра, где сливаются в полноводную реку Память и Слово.

Необходимость в переиздании "Поэтических воззрений" назрела давно. Это уникальное, ценнейшее исследование практически недоступно молодым ученым, тем более — широкому кругу читателей, людям, интересующимся отечественной историей, проблемами языка. Между тем нет ни одного сколько-нибудь заметного труда по истории славянской народной культуры, где не упоминались бы работы А. Н. Афанасьева. Сошлемся хотя бы на самый свежий пример: в замечательном исследовании академика Б. А. Рыбакова "Язычество древних славян" (М., "Наука", 1981) широко используются материалы книги Афанасьева "Поэтические воззрения славян на природу". К труду Афанасьева обращались многие русские писатели: А. Н. Толстой, Блок, Бунин, Мельников-Печерский, Есенин, Горький и др. И можно не сомневаться, что книга, которую читатель держит сейчас в руках, станет такой же необходимой, неотъемлемой частью жизни многих и многих, как создание другого выдающегося современника Афанасьева — "Толковый словарь живого великорусского языка" В. И. Даля.

Александр Николаевич Афанасьев родился 11 июля 1826 г. в уездном городке Богучаре Воронежской губернии. Вскоре семья переехала в город . Бобров той же губернии, где отец будущего ученого долгое время был стряпчим (т. е. ходатаем по судебным делам). Он любил читать и постоянно выписывал "Библиотеку для чтения", у знакомых брал журналы "Отечественные записки", "Москвитянин", "Пантеон". Кроме того, у него была "довольно порядочная" по тому времени библиотека, оставшаяся от деда. "Отец, — вспоминал Александр Николаевич, — решил дать каждому из нас, четырех братьев, полное воспитание и с малыми своими средствами всю жизнь хлопотал об этом..."[1]

Маленький Александр рано пристрастился к чтению. В своих воспоминаниях он писал: "Пользуясь дедовской библиотекой, я рано, с самых нежных детских лет, начал читать, и как теперь помню, бывало, тайком от отца (мать моя умерла очень рано) уйдешь на мезонин, где помещались шкапы с книгами, и зимою в нетопленой комнате, дрожа от холода, с жадностью читаешь... Как прежде, так и теперь, готов был я долго просиживать за книгою и забывал самый голод, и нередко приходил отец и прогонял меня с мезонина, отнимая книги, читать которые он постоянно запрещал, в чем и прав был: книги были не по возрасту. Но запрещения эти действовали плохо; шкапы не запирались, и страсть неугомонно подталкивала идти в мезонин".

"Чтение это, — писал А. Н. Афанасьев, — сменило для меня сказки, которые, бывало, с таким наслаждением и трепетом слушал я прежде, зимой по вечерам, в углу темной комнаты, от какой-нибудь дворовой женщины".

Брат будущего ученого Николай Николаевич Афанасьев также писал, что в юном возрасте Александр Николаевич проявлял "чрезвычайную жажду к чтению", что ему он "посвящал все свое время, уделяя для отдыха лишь непродолжительные вечерние часы да какой-нибудь час после обеда". Александр "постоянно имел при себе бумагу и карандаш и аккуратно записывал свои заметки и все такие записи тщательно сберегал".

Зато учителя юного книгочея, несмотря на усилия отца, оставляли желать лучшего. Сначала два тамошних попа, как впоследствии вспоминал А. Н. Афанасьев, вполне пояснили своему юному воспитаннику, что корень умения горек. За незнание и шалости учащихся ставили на колени, били линейкой по руке, оставляли без обеда, драли за волосы и за уши и т. д. и т. п. Священники выучили Афанасьева, как он сам об этом писал, бегло читать по-русски и по-латыни, познакомили с двумя десятками латинских слов, немного с арифметикой и священной историей, и только.

Дальше обучение продолжилось дома под руководством одного из педагогов уездного училища, который "действительно кое-что знал", но из-за пьянства занимался своим подопечным плохо. Этот учитель научил А. Афанасьева читать и писать по-немецки.

В 1837 году, когда Александру исполнилось одиннадцать лет, отец отвез сына в воронежскую губернскую гимназию, в которой тот проучился семь лет — от первого до последнего класса. От пребывания в воронежской гимназии у А. Афанасьева остались самые безотрадные впечатления. В своих воспоминаниях он довольно подробно описал порядки в гимназии, рассказал о грубости и невежестве учителей, перечислил те ужасные наказания, которым подвергались учащиеся, наконец, охарактеризовал уровень преподавания, в том числе и литературы:

"Мал...н (А. Н. Афанасьев не называет полностью фамилии учителя. — В. С.) был человек добрый, но недалекий; впрочем, в этом виновато более воспитание его в Харьковском университете, не давшее ему тех правильных взглядов на искусство и историю, до которых трудно дойти самому. Он, взамен Греча, дал нам собственные записки по истории русской литературы и чуть ли при составлении их не пользовался студенческими тетрадками. Записки эти были и не полны, и бессвязны, и поверхностны; видно было отсутствие специального изучения. Марлинский был похвален, Гоголь невыгодно выставлен; его комедия "Женитьба" названа сальною; древняя литература до Ломоносова признана несуществующею. Он привел только какие-то два стихотворения о Перуне и бабе-яге, весьма недавнего и плохого сочинения, в пример мифологических преданий о древнейшей словесности! О Кирше Данилове и народных песнях он не заикнулся".

Так в гимназические годы знаменитый впоследствии исследователь изучал русскую литературу и фольклор!

В 1844 году, окончив гимназию, А. Н. Афанасьев уехал в Москву и поступил — по настоянию отца — в Московский университет, на юридический факультет.

В России, как и во всей Европе, был период общественного оживления.

На эти годы пришелся расцвет деятельности Белинского; сложился кружок Петрашевского. Шли острые споры между славянофилами и западниками о путях дальнейшего развития России.

В университете А. Н. Афанасьев застал цвет тогдашней гуманитарной науки: он слушал лекции П. Г. Редкина и К. Д. Кавелина (курс истории русского законоведения), Т. Н. Грановского (курс всеобщей истории средних веков) и С. М. Соловьева (курс русской истории).

Т. Н. Грановский читал именно тот знаменитый первый публичный курс лекций, заключение которого, по воспоминаниям Герцена, сопровождалось "настоящей овацией, вещью неслыханной в Московском университете"[2]. Герцен приводит в "Вылом и думах" слова Чаадаева. "Лекции Грановского, — сказал мне Чаадаев, выходя с третьего или четвертого чтения из аудитории, битком набитой дамами и всем московским светским обществом, — имеют историческое значение"[3].

Некоторые лекции студенты-юристы слушали совместно со словесниками. Историю литературы, теорию красноречия и поэтики читал профессор С. П. Шевырев — бывший поэт-"любомудр", ценитель Пушкина и Гоголя, перешедший, однако, к этому времени на реакционные позиции. О. М. Бодянский — крупный ученый-славист, издатель древнерусских и древнеславянских литературных и исторических памятников — читал курс славянских языков.

В университете преподавали молодые профессора, которых, при всей разности их взглядов, объединяла забота о будущем России, глубокий интерес к народной культуре; по словам Герцена, они принесли с собою "горячую веру в науку и людей... и кафедры для них были святыми налоями, с которых они были призваны благовестить истину". "Они, — писал Герцен, — сильно двинули вперед Московский университет, история их не забудет"[4].

Несомненно, большое влияние на направленность интересов А. Н. Афанасьева оказали лекции Ф. И. Буслаева — выдающегося филолога-русиста, фольклориста и историка искусства, тогда молодого преподавателя Московского университета. "Его филологическое образование, — писал А. Н. Афанасьев, — основанное на результатах знаменитых немецких умов, весьма прочно..."

Неудивительно, что в такой творческой атмосфере уже в годы учебы в университете у А. Н. Афанасьева проявился интерес к научной деятельности.

В 1847 году в журнале "Современник" он опубликовал две работы: "Государственное хозяйство при Петре Великом" (№ 6 и 7) и "Псковская судная грамота" — неподписанная рецензия (№ 12). В 1848 году — статью "О вотчинах и поместьях" ("Отечественные записки", № 6 и 7) и рецензию (без подписи) на книгу "История финансовых учреждений гр. Толстова" ("Современник", № 4).

Итак, два крупнейших журнала России начали печатать работы молодого автора. Казалось, что перед А. Н. Афанасьевым — талантливым молодым исследователем — будет открыта широкая дорога научной деятельности. Но судьба его оказалась такой же, как и многих талантливых людей царской России. Сложности возникли сразу после окончания университета. Это был 1848 год. Царское правительство, напуганное французской революцией, усилило репрессии. "Положение наше, — писал Грановский А. И. Герцену в 1850 году, — становится нестерпимее день ото дня. Всякое движение на Западе отзывается у нас стеснительной мерой. Доносы идут тысячами... Университеты предполагалось закрыть... Дворянский институт закрыт, многим заведениям грозит та же участь, например, лицею. Деспотизм громко говорит, что он не может ужиться с просвещением"[5].

В сентябре 1848 года в Москву приехал министр народного просвещения граф Уваров осматривать университет. Он слушал лекции профессоров и после каждой лекции, вспоминал Афанасьев, "входил в рассуждения с профессором об ее предмете в частности и о предмете всей науки вообще, о современном ее состоянии и главных деятелях и, наконец, о духе, в каком она должна быть преподаваема". Министр слушал также самых способных студентов и кандидатов (лиц, окончивших университет): они должны были выступить перед ним с сообщениями на избранные ими темы.

Прочитал лекцию и кандидат А. Н. Афанасьев на тему "Краткий очерк общественной жизни русских в три последних столетия допетровского периода". Судя по записи в дневнике Афанасьева, это были размышления о роли самодержания в установлении и развитии крепостного права. Впоследствии он вспоминал: "Лекция эта вызвала несколько замечаний со стороны министра, о которыми, однако, я не догадался сейчас же согласиться. Шевырев с братиею нашли в ней то, чего в ней не было и быть не могло. Весьма благодарен, что печатно отозвался он о моей лекции с равнодушным хладнокровием, а в непечатных отзывах, по слухам, куда недоставало этого хладнокровия".

М. П. Погодин в редактируемом им "Москвитянине" писал о лекции Александра Николаевича: "Афанасьев явился полным представителем нотах, как говорят, воззрений на русскую историю. "Москвитянин" имеет мнение о ней почти противоположное, известное читателям, а поэтому удерживается говорить о чтении, как судья, может быть, пристрастный". Эти ионии воззрения принадлежали историкам К. Д. Кавелину и С. М. Соловьеву.

Год и два месяца после чтения лекции А. Н. Афанасьев не мог устроиться на службу, испытывая большие материальные трудности. В это время большое участие и его судьбе принимал К. Д. Кавелин, который ужо работал в Петербурге. "Расскажите всю подноготную ваших финансовых дел, — писал он Афанасьеву, — может быть, вместе что-нибудь выдумаем. Не теряйте, главное, присутствия духа и не хандрите. Это величайшая беда. Вы имеете знания; ваши работы положительно хороши... Будьте же откровенны, пишите все, ваша участь меня сильно занимает и лежит близко к сердцу". Однако направленность интересов молодого ученого была ему чужда.

К. Д. Кавелин настоятельно советовал А. Н. Афанасьеву заняться послепетровской эпохой. "Теперь первейшая необходимость настоит иметь сочинение о новом русском законодательстве со времени Петра... Нужно над этим работать; надо вывести итог Петровской эпохи. Это — требование времени", — писал он. Кавелин не видел актуальности в стремлении Афанасьева изучать корни народного миросозерцания, а следовательно, и путей национального, народного самосознания. Интересы своего молодого подопечного он назвал "археологией", путем "в болото" и "к усыплению".

Однако к этому времени Афанасьев уже избрал свой путь, он сознательно и целенаправленно работал в области мифологии и изучения фольклора.

В 1849 году А. Н. Афанасьев был, наконец, принят на службу в Главный московский архив министерства иностранных дел. Через шесть лет он был назначен начальником отделения, а вскоре и правителем дел состоящей при архиве комиссии печатания государственных грамот и договоров.

Служба в архиве давала А. Н. Афанасьеву возможность заниматься любимым делом — исследованием истории, права, литературы, народной поэзии, изданием произведений фольклора. Именно в этот период (с 1849 по 1862 г.) А. Н. Афанасьев написал и опубликовал большую часть своих исследований, составил и напечатал сборники "Народные русские сказки", "Народные русские легенды", "Русские заветные сказки" и некоторые другие[6].

В это время А. Н. Афанасьев печатался в большом количестве журналов: "Современник", "Отечественные записки", "Временник Общества истории и древностей российских", "Архив историко-юридических сведений, относящихся до РОССИИ", изд. Калачева; альманах "Комета", "Известия Академии наук по Отделению русского языка и словесности", "Русский вестник", "Атеней", "Русская речь", "Чтения Общества истории и древностей российских", "Библиографические записки", а также в газетах "Московские ведомости" и "Санкт-Петербургские ведомости".

После 1862 года количество печатных органов, в которых А. Н. Афанасьев публиковал свои работы, резко сокращается. Увы, тому были свои причины, о которых мы еще скажем. Его статьи печатаются в журналах "Библиотека для чтения", "Отечественные записки" (большой труд "Русские журналы 1769—1774 годов" — в трех номерах за 1865 г.), "Книжный вестник" (две рецензии), "Филологические записки" и в газете "Санкт-Петербургские ведомости" (две рецензии).

Круг научных интересов А. Н. Афанасьева был довольно широк — история России, история литературы, журналистики, народные верования и народная поэзия. Однако основное внимание он уделял изучению народных верований и фольклора. В своих исследованиях А. Н. Афанасьев был наиболее ярким представителем так называемых младших мифологов, т. е. школы сравнительной мифологии[7].

Мифологическая школа была первым широким направлением в научной мифологии. Она возникла в Германии в конце XVIII — начале XIX века и опиралась там на идеалистическую философию Шеллинга и братьев Шлегелей. Представители этой школы видели в мифах источник национальной культуры и объясняли посредством их происхождение и смысл устной народной поэзии. Однако немецкая мифологическая школа, возникшая в период романтизма, носила идеалистический и в известной мере националистический характер. В России интерес к мифологии зародился еще до возникновения мифологической школы (см. работы М. Д. Чулкова, А. С. Кайсарова, И. М. Снегирева, А. Ф. Вельтмана, И. П. Сахарова и др.) и продолжался после того, как она утратила свое значение как научное направление.

Мифологическая школа в России сложилась на рубеже 40—50-х годов XIX века. Основоположником ее был крупнейший ученый, профессор Москонского университета Ф. И. Буслаев (1818—1897). В русле ее работали также А. Н. Афанасьев, О. Ф. Миллер, А. А. Котляревский, А. А. Потебня, к ней относятся ранние работы А. Н. Пыпина, А. Н. Веселовского и др. Русские ученые ставили перед собой важную гражданскую задачу изучения мифов как проявления процессов самосознания народа. Известный советский фольклорист и исследователь истории русской науки о народной поэзии М. К. Азадовский писал: "Различны были и корни русской и западноевропейской, в частности германской, мифологической школы. Первая сложилась в процессе формирования русской передовой науки в 40-х годах, создавшейся под влиянием Белинского, Герцена, Грановского; вторая возникла в недрах немецкого романтизма и связана главным образом с деятельностью так называемого гейдельбергского кружка романтиков"[8].

Обращение русских мифологов к изучению народной словесности, как справедливо подчеркивают современные исследователи, "меньше всего было вызвано чисто академическими интересами"[9]. Объективно, а нередко и сознательно деятельность представителей мифологической школы служила решению важнейших политических задач, стоявших перед русским обществом 50-х годов. Ф. И. Буслаев писал: "Заботливое собирание и теоретическое изучение народных преданий, песен, пословиц, легенд не есть явление, изолированное от разнообразных идей политических и вообще практических нашего времени: это один из моментов той же дружной деятельности, которая освобождает рабов от крепостного ярма, отнимает у монополии права обогащаться за счет бедствующих масс, ниспровергает застарелые касты и, распространяя повсеместно грамотность, отбирает у них вековые привилегии на исключительную образованность..."[10].

А. Н. Афанасьев увлекся новым направлением в филологической нayке вскоре после окончания университета. Юрист по образованию, он уже в 1850—1851 годах выступил в печати с несколькими серьезными работами о верованиях и обычаях наших далеких предков: "Дедушка домовой" ("Архив историко-юридических сведений...", 1850, кн. 1), "Колдовство на Руси в старину" ("Современник", 1851, № 4), "Религиозно-языческое значение избы славянина" ("Отечественные записки", 1851, № 6), "Ведун и ведьма" ("Комета", 1851), "Ответ г-ну Кавелину" ("Отечественные записки", 1851, № 8) и некоторые другие. Проблемами русской мифологии он занимался в течение всей своей жизни.

Уже первые исследования А. Н. Афанасьева были написаны на богатом материале — русском и других народов. Эти труды по мифологии, равно как и по истории, поставили молодого ученого в один ряд с известными исследователями. Так, К. Д. Кавелин в своей рецензии отмечал, что статья А. Н. Афанасьева "Ведун и ведьма" чрезвычайно интересна, что автор "впервые тщательно свел об этом предмете множество данных, рассеянных в разных источниках, и первый представил опыт научного исследования дела". К. Кавелин назвал эту статью "прекрасным трудом"[11]

Тогда же, в 1851 году, А. Н. Афанасьев задумал издать, а несколько позже и издал русские народные сказки. Это был первый опыт научного издания сказок с комментариями, в которых русские сказки сопоставлялись со сказками других народов и — вновь впервые — с привлечением столь обильного материала, в духе мифологической школы объяснялось их происхождение. В 60-е годы А. Н. Афанасьев, несколько переработав статьи и комментарии к сказкам, объединил их в книгу "Поэтические воззрения славян на природу".

Уже современники оценили громадные масштабы проделанной А. Н. Афанасьевым работы. А. А. Котляревский писал: "В отношении материала он (труд Афанасьева. — Б. К.) представляет такой систематический свод фактов по славянской и преимущественно русской мифологической древности, какого не имела еще наша наука"[12].

"Труды г. Афанасьева, — писал рецензент "Вестника Европы", — принадлежат к числу тех, которые, прежде всего, вносят в литературу и в науку громадную массу новых познаний, фактов, а следовательно, говорят много для мыслящего человека и вызывают многих к новому труду... богатую сокровищницу представляет его труд, делающий честь нашему времени и дающий богатую и здоровую пищу как мысли научной, историческим заключениям и выводам, так и творческой фантазии поэта, который захотел бы облечь древние, величавые образы космогонии и теогонии бесконечно отдаленного от нас времени в новую форму"[13].

Но современники же отмечали и недостатки методологии Афанасьева: отрыв ряда толкований мифов от их бытовой, жизненной основы, увлечение "метеорологической" теорией, антиисторизм. Первым серьезные замечания сделал учитель и друг А. Н. Афанасьева К. Д. Кавелин. В упомянутой выше рецензии 1851 года на статью "Ведун и ведьма" он, в частности, писал о натяжках, вовлекших автора "в лабиринт толкований и предположений, как нам кажется, совершенно произвольных", о невнимании исследователя к "ходу и постепенности развития язычества у славян", указывал на отрыв некоторых положений мифологической школы от реальной действительности. "Автор весьма подробно и учено выводит, — писал К. Д. Кавелин, — что... поверье о доении коров ведьмами не должно принимать буквальио: это есть не что иное, как затемненный позднейшими переделками миф о том, что ведьмы (то есть жрицы) своими жертвоприношениями и мольбами призывали на землю плодотворные лучи солнца и дождь, дар божеств светлых... Где, в котором из наших народных поверий можно встретить подобные символы? Все эти поверья объясняются житейскими фактами, явлениями природы: непосредственный их смысл — всегда ближайший и вернейший. И в этой-то, самой первобытной, языческой религии из всех нам доселе известных у народов индоевропейского племени автор сумел отыскать философский миф. Удивительно"[14].

В 1854 году в обширной рецензии на "Архив историко-юридических сведений, относящихся до России, издаваемый Калачовым (вып. 2, ч. 2)" Н. Г. Чернышевский подробно рассмотрел проблемы возникновения мифрлогической школы в Германии и России, проанализировал работу Ф. И. Буслаева о русских пословицах (критически оценив попытку ученого объяснять русские пословицы путем сопоставления их е индусскими верованиями) и высказал свое отношение к работам А. Н. Афанасьева. Н. Г. Чернышевский, в частности, писал, что на исследования А. Н. Афанасьева многие смотрят е недоверчивостью, "а между тем... у него часто встречаются объяснения, с которыми нельзя не согласиться". Н. Г. Чернышевский указал, что таких сближений много и в статье А. Н. Афанасьева "Мифологическая связь понятий: света, зрения" и проч. "Но желание отыскать во всем следы древней мифологии вредит успеху его исследований"[15].

О чрезмерном увлечении А. Н. Афанасьева отысканием в русских сказках остатков мифов писал и А. Н. Пыпин в рецензии на первый выпуск "Народных русских сказок".

"Сравнения наших сказочных мотивов с чужими у г. Афанасьева вообще очень метки и удачны; но в объяснениях мифического значения разных сказок он, кажется нам, идет уже слишком далеко, желая даже мелким подробностям дать место в мифических представлениях народа... Иногда сказка требует объяснения в другом, уже немифическом смысле". В качестве примера А. Н. Пыпин привел сказку "О злой жене". Эта сказка, писал он, основана на всем известном поверье, приписывающем болезнь действию нечистой силы, которая может поселиться в человеке, "и рассуждение автора об олицетворениях болезней в виде ужасных духов ничего не прибавляет к пониманию сказки, очевидно выросшей на новейшей почве[16].

Как видим, замечания критиков в основном совпадали. Наиболее резко они были высказаны К. Д. Кавелиным; может быть, поэтому в печати А. Н. Афанасьев ответил именно ему. Он указал на причины трудности и сложности исследования мифов. "Мифология, — писал он, — такая же науки, как наука о допотопных животных: она воссоздает целый организм но разрозненным остаткам старины".

А. Н. Афанасьев отверг ошибочное утверждение К. Д. Кавелина, что у него нет общего взгляда на явления и нет определенного метода: "...у нас есть и общий взгляд, и метод, основанные на древнейшей связи языка с развитием верований". В дальнейшем, в первой главе "Поэтических воззрений славян на природу", А. Н. Афанасьев подробно объяснит принятую им методику исследования.

Ответил А. Н. Афанасьев и на замечание о том, что русские предания и верования в статье объясняются как мифические представления, сравниваются с индусскими верованиями, в то время как они порождены реальной действительностью. Он писал: "Не то чтоб мы отвергали в народных преданиях присутствие естественных условий — нет, в предания много вошло из непосредственного наблюдения явлений природы; но, кроме того, в них много и такого, что не может быть объяснено никаким естественным явлением и что имеет только смысл мифический"[17].

Таким образом, А. Н. Афанасьев и в самом начале своей научной деятельности не отрицал связи народных преданий с реальной действительностью. Наоборот, он утверждал, что "в предания много вошло из непосредственного наблюдения явлений природы". Но его как исследователя интересовали остатки мифов в народной поэзии, он их пытался выявить и, как мог, объяснить. Подчеркиваем — как мог, потому что делались только первые шаги в исследовании фольклора. На этом этапе были естественны и ошибки, и увлечения... В 1854 году Н. Т. Чернышевский предостерегал представителей мифологической школы: "Науке молодой, какова у нас историческая филология, трудно удерживаться от увлечений; но она должна опасаться их еще более, нежели науки, установившие свою репутацию: на нее многие смотрят недоверчиво уже и потому, что не успели еще привыкнуть к ней; как же много может она повредить себе, если, с одной стороны, будет высказывать неумеренные притязания на превосходство над всеми другими науками, а с другой — не будет остерегаться положений слишком смелых в шатких"[18].

Скептическое отношение ряда критиков к методике исследования, а иногда и к работам ученого в целом, непонимание их научной ценности глубоко и болезненно переживались А. Н. Афанасьевым. 12 ноября 1858 г. он писал М. Ф. Де-Пуле:

"О мифологии я и сам тужу: приготовлено довольно, а делать еще больше осталось; а между тем разве подобные работы вызывают у нас не говорю сочувствие, но хоть должное уважение? Я столько наслушался нелепых сомнений в пользе этих разысканий, что и рукой махнул. В этой области у нас образцовая отсталость: новая филологическая метода не принимается, о языке встретишь самые странные рассуждения на страницах лучших журналов, о поэзии и (народной в особенности) — тоже. По поводу издания моего "Сказок" я уже довольно начитался разных статей, основанных на совершенном незнакомстве с этими вопросами и с трудами немецких ученых. Можно и должно исключить только статьи Пыпина, действительно прекрасные и дельные[19]. При такой обстановке работать не слишком приятно, и, чтоб нравственно отдохнуть, надо было взяться, хотя на время, за что-либо другое, и я взялся за историю литературы"[20].

Издание "Народных русских сказок" наряду с исследованиями по мифологии можно без преувеличения назвать научным и жизненным подвигом А. Н. Афанасьева, и, надо отметить, многие из современников поняли истинное значение этих работ. Сам факт издания сказок, широта представленного материала приветствовались в целом ряде рецензий; возражения вызывали примечания (или комментарии), уязвимые в методологическом отношении.

Идея издания большого свода русских народных сказок родилась у А. Н. Афанасьева еще в 1851 году. 14 августа он писал А. А. Краевскому — редактору журнала "Отечественные записки": "Есть у меня одно предложение для Вашего журнала. Не согласитесь ли Вы уделить в Ваших "Записках" место в Смеси или другом отделе для русских народных сказок... Идание будет ученое, по образцу издания бр<атьев> Гриммов. Текст сказки будет сопровождаться нужными филологическими и мифологическими примечаниями, что еще больше даст цены этому материалу; кроме того, тождественные сказки будут сличены с немецкими сказками по изданию Гриммов, и аналогичные места разных сказок указаны. Войдет сюда также сличение сказок с народными песнями. Изданию я предпослал бы большое предисловие о значении сказок и метода их ученого издания. Одна сказка через три или через два номера, — смотря по возможности, — не займет в журнале много места. Притом предмет этот не чужд интереса"[21].

Как видим, к этому времени А. Н. Афанасьев уже тщательно продумал основные принципы подготовки к печати русских народных сказок. Редактор "Отечественных записок" согласился е его предложением, однако публикации в журнале не появились, потому что замысел издания и объем материала, которым вскоре уже располагал А. Н. Афанасьев, далеко превосходил возможности журнала.

23 февраля 1852 г. Совет Русского географического общества постановил передать А. Н. Афанасьеву, который уже был членом РГО по отделению этнографии, имевшееся в распоряжении Общества собрание народных сказок. В предисловии к первому выпуску первого издания "Народных русских сказок" А. Н. Афанасьев так характеризовал полученный материал: "Это прекрасное собрание представляет много в высшей степени любопытного. Многие из этих сказок записаны превосходно, с удержанием всех особенностей народного говора; другие хотя и записаны языком более книжным, нежели простонародным, и не всегда грамотно, но чужды всякого произвольного, нарочно придуманного искажения".

Кроме сказок, полученных в РГО, в распоряжении А. Н. Афанасьева были сказки, записанные и переданные ему В. И. Далем (около 1000), собранные П. И. Якушкиным и другими, а также безвестными сейчас собирателями. Качество и принципы записей были очень разными, поэтому отбор вариантов, систематизация и подготовка издания в целом требовали очень большого труда. Сказок, записанных самим А. Н. Афанасьевым, было немного — десять—двенадцать.

Первое издание "Народных русских сказок" выходило отдельными выпусками с 1855 по 1863 год (всего было восемь выпусков). В них вошло более 600 сказок — это было самое полное издание сказок не только в России, но и за ее пределами (отметим, что издание "Немецких сказок" братьев Гримм, на которое ссылались и сам А. Н. Афанасьев, и его рецензенты, было почти втрое меньше, в нем не было вариантов, каждый сюжет представлен по одному разу). В первом издании сказки публиковались Афанасьевым без какой-либо классификации (как, впрочем, и братьями Гримм). В рецензии на первый выпуск Ф. И. Буслаев писал: "Это так и быть должно, потому что не пришло еще время для какой бы то ни было классификации наших народных произведений. Сначала нужно их привести в известность, то есть издать"[22].

При подготовке второго издания "Народных русских сказок" (вышедшего уже посмертно, в 1872 году) А. Н. Афанасьев продумал и осуществил классификацию материала. Сказки были распределены по разделам: животный эпос, мифологические сюжеты, сюжеты былинные и навеянные историей, суеверные рассказы о колдунах и мертвецах, сказки с бытовой и юмористической окраской. Это было, подчеркиваем, первое издание, в котором сказки систематизированы. В дальнейшем классификацию упростили (сказки о животных, волшебно-фантастические, социально-бытовые), но в ее основе остается принцип, выработанный А. Н. Афанасьевым.

Демократическая и антиклерикальная направленность работы Афанасьева вызывала острое недовольство властей и духовенства. Афанасьев хотел издать сказки в том виде, как они были записаны. Ученый прогрессивных убеждений, он кроме собрания сказок выпустил "Народные русские легенды", носящие антицерковный характер, а в Женеве вышел анонимно составленный им сборник "Русские заветные сказки" — антипоповского и антибарского содержания (возможно, к его изданию имел отношение А. И. Герцен).

Царская и духовная цензура вставала на пути к осуществлению замыслов, буквально душила требованиями "охранить религию и нравственность от печатного кощунства и поругания", как изъяснялся обер-прокурор святейшего синода по поводу деятельности А. Н. Афанасьева.

Несколько лет назад было опубликовано письмо А. Н. Афанасьева от 31 октября 1861 г. П. П. Пекарскому. В нем, в частности, говорилось:

"Посылаю Вам новый (пятый) выпуск моих сказок. Пятый и шестой выпуски должны были появиться вместе на божий свет, но мерзопакостная цензура задержала одну книжку; только на днях получил половину рукописи, израненную и обагренную кровавыми чернилами. Все, что искалечено, я вынужден был выбросить вовсе и затем приступил к печатанию уцелевшего. Ах, если бы видели заседание здешнего Цензурного комитета! Что за лица! Баранье тупоумие так и прыщет из каждой черты...[23]

Издание сборника Афанасьева было большим событием в научной и общественной жизни России. С рецензиями выступили крупнейшие ученые того времени: Пыпин, Буслаев, Котляревский, Срезневский, Миллер и другие. Высоко оценила издание Афанасьева и революционно-демократическая критика в лице Н. А. Добролюбова. В 1858 году (по выходе первых четырех выпусков) он писал о сборнике как об "исполненном добросовестно и с любовью... Сборник г. Афанасьева превосходит другие по своей полноте и по точности, с какою старался издатель придерживаться народной речи, даже самого выговора". И несколько дальше: "Вы читаете у г. Афанасьева подлинные сказки русского народа, без прикрас и почти без пропусков, расположенные более или менее удачно, сообразно с их содержанием".

Недостатком сборника А. Н. Афанасьева, как и других, Н. А. Добролюбов считал "отсутствие жизненного начала" в комментариях. Он требовал большего внимания к явлениям социального порядка: материальному положению и настроениям крестьянства. Н. А. Добролюбов писал, что важно указывать, как народ относится к тому, что рассказывает. Думают ли сказочники и их слушатели о действительном существовании чудного тридесятого царства, с его жемчужными дворцами, кисельными берегами и пр.? Или же это говорится для красы слова?.. Только живой ответ на подобные вопросы, утверждал критик, "дает возможность принять народные сказания как одно из средств для определения той степени развития, на которой находится народ". "Нам кажется, — писал далее Добролюбов, — что всякий из людей, записывающих и собирающих произведения народной поэзии, сделал бы вещь очень полезную, если бы не стал ограничиваться простым записыванием текста сказки или песни, а передал бы и всю обстановку, как чисто внешнюю, так и более внутреннюю, нравственную, при которой удалось ему услышать эту песню или сказку"[24].

Здесь была сформулирована целая программа для собирателей народной поэзии. Требования, высказанные Н. А. Добролюбовым, не утратили своего значения до сих пор.

Годы пребывания на службе в Главном архиве иностранных дел были самыми плодотворными в жизни А. Н. Афанасьева. Но постоянный интерес его к языческим верованиям и творчеству народа, пропаганда фольклора вызывали, как уже говорилось, резкое недовольство властей — церковных и светских. В 1862 году, по доносу провокатора, он был уволен из архива без пенсиона и с запрещением впредь состоять на государственной службе. Материальные лишения, тяжелые жилищные условия, болезни, распродажа прекрасно подобранной и необходимой для работы библиотеки — нужны были средства для жизни и продолжения работы... И труд, труд тяжелый, изнурительный, над переработкой, дополнением ранее написанных исследований. "Я сижу теперь за славянской мифологией, но работа подвигается медленно, и не знаю, успею ли нынешнее лето приступить к печатанию первого тома", — писал он П. П. Пекарскому 19 мая 1865 г.[25]

Результатом этой работы стало трехтомное издание "Поэтических воззрений славян на природу".

Это громадное исследование было последним трудом А. Н. Афанасьева. 23 октября 1871 г. он умер от чахотки. Похоронен А. Н. Афанасьев в Москве, на Пятницком кладбище.

Все, что говорилось выше об отдельных статьях А. Н. Афанасьева и о комментариях к сказкам, относится, естественно, и к "Поэтическим воззрениям". Следует отметить только еще один важный момент: материалистический взгляд Афанасьева на проблему происхождения мифов, других видов народной поэзии. Огромный фактический материал, который был в его распоряжении, приводил ученого к материалистическому выводу о том, что в основе мифов, мифических образов, всех олицетворений лежат наблюдения людей над их собственной жизнью, трудовой деятельностью. А. Н. Афанасьев, в частности, писал:

"Олицетворяя грозовые тучи быками, коровами, овцами и козами, первобытное племя ариев усматривало на небе, в царстве бессмертных богов, черты своего собственного пастушеского быта: ясное солнце и могучий громовник, как боги, приводящие весну с ее дождевыми облаками, представлялись пастырями мифических стад"[26].

Суждения о том, что в основе мифологических воззрений лежали явления материальной действительности, повседневного быта народов, неоднократно встречаются в исследовании А. Н. Афанасьева. Например: "Первобытное, младенческое племя усматривало на небе свой пастушеский быт, во всей его житейской обстановке". Несколько дальше А. Н. Афанасьев утверждал, что народная фантазия создавала мифические образы не иначе как на основании сходства и аналогии их с действительными явлениями[27]. Количество подобных примеров можно было увеличить.

Советский этнограф С. А. Токарев отмечал, что А. Н. Афанасьев "понимал... что в основе того олицетворения небесных явлений, к которому мифологи любили сводить всякую религию, лежали все же явления земной материальной действительности"[28]. Основу эту, продолжал С. А. Токарев, Афанасьев видел в пастушеском быте древних ариев.

Однако в этом же исследовании встречаются и прямо противоположные мысли. Приведем несколько примеров.

Сказка, по А. Н. Афанасьеву, чужда всего исторического; предметом ее повествований был не человек, не его общественные тревоги и подвиги, а разнообразные явления всей обоготворенной природы[29].

Предания о кладах, по А. Н. Афанасьеву, составляют обломки древних мифических сказаний о небесных светилах, скрываемых нечистою силою в темных пещерах облаков и туманов. С течением времени, объясняет исследователь, когда народ утратил живое понимание метафорического языка, когда мысль уже не угадывала под золотом и серебром блестящих светил неба, а под темными пещерами — туч, предания эти были низведены на землю и получили значение действительных фактов. Аналогично и в другой части исследования. Забывая первоначальный смысл метафорических выражений, народ низвел мифическое сказание о небесных кладах до простого, буквального объяснения; облачные скалы и вертепы обратились в его убеждениях в настоящие горы, из которых добываются благородные металлы, в курганы и могильные холмы, где вместе с умершими зарывалась и часть их сокровищ, в пещеры и подземелья, куда древний человек прятал свои драгоценности, чтобы обезопасить их от вражьего похищения. Там, по мнению А. Н. Афанасьева, было и со множеством других верований: небесная корова заменилась простою буренкою, ведьма-туча — деревенскою бабою и т. д.

"Таким образом, древние мифические предания, е течением времени, сводятся народом к простым объяснениям, заимствуемым из его действительной жизни"[30].

Да, А. Н. Афанасьев во многом заблуждался, его методология устарела, мы не можем согласиться и со многими объяснениями исследователем тех или иных поверий, верований, произведений народной поэзии. Однако глубоко неверно было бы исходить из этих ошибок при оценке научного наследия А. Н. Афанасьева в целом, как это иногда имело место в недалеком прошлом. Здесь уместно напомнить заключительную часть работы, в которой Афанасьев акцентировал внимание на том, что "духовная сторона человека, мир его убеждения и верований в глубокой древности не были вполне свободным делом, а неизбежно подчинялись материальным условиям, лежавшим столько же в природе окружающих его предметов и явлений, сколько и в звуках родного языка"[31].

Закончил Афанасьев свое исследование словами, в которых звучало ясное понимание общественного значения его труда: "Часто из одного метафорического выражения, как из зерна, возникает целый ряд примет, верований и обрядов, опутывающих жизнь человеческую тяжелыми цепями, и много-много нужно было усилий, чтобы разорвать эту невидимую сеть предрассудков и взглянуть на <...> мир светлыми очами!"[32]

Общественное значение труда А. Н. Афанасьева отметил и его современник профессор А. А. Котляревский. "Есть и еще одна добрая сторона в труде г. Афанасьева, которую нельзя оставить без внимания, — писал он, — Я разумею общее нравственное значение книги: приведя массу суеверий, опутывающих народную жизнь, к их источникам и простым причинам, показывая, как возникли и сложились они, автор в корне подрывает и их обольщения и силу, которою они владычествуют не над одними не искушенными наукой умами"[33].

Высоко ценил исследование А. Н. Афанасьева А. М. Горький. Он горячо советовал писателям читать и изучать его. В мае 1910 года Горький писал Л. А. Никифоровой с Капри: "Так как наш народ — герой, что бы там ни кричали модники, то для знакомства с его духом, с его творчеством хорошо знать книгу Афанасьева: "Поэтические воззрения славян на природу" — старая, но добрая книга и сделана с любовью"[34]. В письме к П. X. Максимову (август 1911-го, Капри): "Если попадется Вам в руки книга Афанасьева "Поэтические воззрения славян на природу" — хватайте и читайте внимательно"[35].

Исследование А. Н. Афанасьева, столь высоко оцененное А. М. Горьким, ни разу не переиздавалось и стало библиографической редкостью. Нынешнее, сокращенное, издание познакомит любителей народной поэзии, всех интересующихся отечественной историей не только с основным трудом одного из талантливых и последовательных представителей мифологической школы в России, методологией исследователя, но и с огромным количеством произведений фольклора (преданий, легенд, сказок, заговоров, былин), верованиями народа в прошлом, его праздниками.

...По мере того, как отдаляется от нас XIX век, все яснее вырисовывается — и не только перед историками литературы — истинное значение многотрудной деятельности А. Н. Афанасьева на ниве отечественной культуры. По этому поводу один из современных исследователей народного словотворчества недавно писал: "Афанасьев жил политическими событиями времени, горячо сочувствовал угнетенным крестьянам, питал вражду к помещичьему всевластию, был критиком царской реформы, презирал духовенство, понимал, какую роль оно играет, охраняя существующие порядки. Только одно это дает Афанасьеву право на почетное имя демократа — сторонника решительных освободительных преобразований в России"[36].

Вот почему книгами Афанасьева зачитывался Лев Толстой.

Вот почему его работами — среди множества забот и обязанностей по созданию первого в мире свободного государства рабочих и крестьян — интересовался Владимир Ильич Ленин. В Кремлевской библиотеке Ленина под № 6760 хранится I том собрания сочинений А. Н. Афанасьева, выпущенный в Казани в 1920 году.

Вот почему всему, что создал Афанасьев, суждена долгая жизнь.

В. П. Кирдан

В тексте А. Н. Афанасьева встречаются следующие сокращения:

болг. — болгарский
белорусск. — белорусский
воронеж. — воронежский
вятск. — вятский
галицк. — галицкий
греч. — греческий
губ. — губерния
древн. — древний
костромск. — костромской
лат. — латинский
малорус. — малорусский
мн. др. — многое другое
напр. — например
нижегор. — нижегородский
областн. — областной
оренбур. — оренбургский
перм. — пермский
проч. — прочее
рукоп. — рукопись
санскр. — санскритский
сербск. — сербский
старин. — старинный
тамбов. — тамбовский
тыс. — тысяч
уменьшит. — уменьшительный
черниг. — черниговский

Происхождение мифа, метод и средства его изучения

Богатый и можно сказать — единственный источник разнообразных мифических представлений есть живое слово человеческое, с его метафорическими и созвучными выражениями. Чтобы показать, как необходимо и естественно создаются мифы (басни), надо обратиться к истории языка...

Еще до сих пор в наших областных наречиях и в памятниках устной народной словесности слышится та образность выражений, которая показывает, что слово не всегда есть только знак, указывающий на известное понятие, но что в то же время оно живописует самые характеристические оттенки предмета и яркие, картинные особенности явления. Приведем примеры: зыбун — неокреплый грунт земли на болоте, пробежь — проточная вода, леи (от глагола лить) — проливные дожди, сеногной — мелкий, но продолжительный дождь, листодер — осенний ветер, поползуха, — метель, которая стелется низко по земле, лизун — коровий язык, куроцап — ястреб, каркун — ворон, полоз — змей, изъедуха — злобный человек и проч.; особенно богаты подобными речениями народные загадки: мигай — глаз, сморкало, сопай и нюх — нос, лепетайло — язык, зевало и ядало — рот, грабилки и махалы — руки, понура — свинья, лепета — собака, живулечка — дитя и многие другие, в которых находим прямое, для всех очевидное указание на источник представления. Так как различные предметы и явления легко могут быть сходны некоторыми своими признаками и в этом отношении производят на чувства одинаковое впечатление, то естественно, что человек стал сближать их в своих представлениях и придавать им одно и то же название, или, по крайней мере, названия, производные от одного корня. С другой стороны, каждый предмет и каждое явление, смотря по различию своих свойств и действий, могли вызвать и в самом деле вызывали в душе человеческой не одно, а многие и разнородные впечатления. Оттого, по разнообразию признаков, одному и тому же предмету или явлению придавалось по нескольку различных названий. Предмет обрисовывался с разных сторон, и только во множестве синонимических выражений получал свое полное определение. Но должно заметить, что каждый из этих синонимов, обозначая известное качество одного предмета, в то же самое время мог служить и для обозначения подобного же качества многих других предметов и таким образом связывать их между собою. Здесь-то именно кроется тот богатый родник метафорических выражений, чувствительных к самым тонким оттенкам физических явлений, который поражает нас своею силою и обилием в языках древнейшего образования и который впоследствии, под влиянием дальнейшего развития племен, постепенно иссякает. В обыкновенных санскритских словарях находится 5 названий для руки, 11 для света, 15 для облака, 20 для месяца, 26 для змеи, 35 для огня, 37 для солнца и т. д. В незапамятной древности значение корней было осязательно, присуще сознанию народа, который с звуками родного языка связывал не отвлеченные мысли, а те живые впечатления, какие производили на его чувства видимые предметы и явления. Теперь представим, какое смешение понятий, какая путаница представлений должны были произойти при забвении коренного значения слов; а такое забвение рано или поздно, но непременно постигает народ. То сочувственное созерцание природы, которое сопровождало человека в период создания языка, впоследствии, когда уже перестала чувствоваться потребность в новом творчестве, постепенно ослабевало. ...Удаляясь от первоначальных впечатлений и стараясь удовлетворить вновь возникающим умственным потребностям, народ обнаруживает стремление обратить созданный им язык в твердо установившееся и послушное орудие для передачи собственных мыслей... Забвение корня в сознании народном отнимает у всех образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с этим связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступною. Большая часть названий, данных народом под наитием художественного творчества, основывалась на весьма смелых метафорах. Но как скоро были порваны те исходные нити, к которым они были прикреплены изначала, метафоры эти потеряли свой поэтический смысл и стали приниматься за простые, непереносные выражения и в таком виде переходили от одного поколения к другому. Понятные для отцов, повторяемые по привычке детьми, они явились совершенно неразгаданными для внуков. Сверх того, переживая века, дробясь по местностям, подвергаясь различным географическим и историческим влияниям, народ и не в состоянии был уберечь язык свой во всей неприкосновенности и полноте его начального богатства: старели и вымирали прежде употребительные выражения, отживали век грамматические формы, одни звуки заменялись другими, родственными, старым словам придавалось новое значение. Вследствие таких вековых утрат языка, превращения звуков и подновления понятий, лежавших в словах, исходный смысл древних речений становился все темнее и загадочнее, и начинался неизбежный процесс мифических обольщений, которые тем крепче опутывали ум человека, что действовали на него неотразимыми убеждениями родного слова. Стоило только забыться, затеряться первоначальной связи понятий, чтобы метафорическое уподобление получило для народа все значение действительного факта и послужило поводом к созданию целого ряда баснословных сказаний. Светила небесные уже не только Е переносном, поэтическом смысле именуются "очами неба", но в самом деле представляются народному уму под этим живым образом, и отсюда возникают мифы о тысячеглазом, неусыпном ночном страже — Аргусе[37] и одноглазом божестве солнца; извилистая молния является огненным змеем, быстролетные ветры наделяются крыльями, владыка летних гроз — огненными стрелами. В начале народ еще удерживал сознание о тождестве созданных им поэтических образов с явлениями природы, но с течением времени это сознание более и более ослабевало и наконец совершенно терялось; мифические представления отделялись от своих стихийных основ и принимались как нечто особое, независимо от них существующее. Смотря на громоносную тучу, народ уже не усматривал в ней Перуновой колесницы, хотя и продолжал рассказывать о воздушных поездах бога-громовника и верил, что у него действительно есть чудесная колесница. Там, где для одного естественного явления существовали два, три и более названий — каждое из этих имен давало обыкновенно повод к созданию особенного, отдельного мифического лица, и обо всех этих лицах повторялись совершенно тождественные истории; так, например, у греков рядом с Фебом находим Гелиоса[38]. Нередко случалось, что постоянные эпитеты, соединяемые с каким-нибудь словом, вместе с ним прилагались и к тому предмету, для которого означенное слово служило метафорой: солнце, будучи раз названо львом, получало и его когти, и гриву и удерживало эти особенности даже тогда, когда позабывалось самое животненное уподобление. Под таким чарующим воздействием звуков языка слагались и религиозные, и нравственные убеждения человека. "Человек (сказал Бэкон[39]) думает, что ум управляет его словами, но случается также, что слова имеют взаимное и возвратное влияние на наш разум. Слова, подобно татарскому луку, действуют обратно на самый мудрый разум, сильно путают и извращают мышление". Высказывая эту мысль, знаменитый философ, конечно, не предчувствовал, какое блистательное оправдание найдет она в истории верований и культуры языческих народов. Если переложить простые, общепринятые нами выражения о различных проявлениях сил природы на язык глубочайшей древности, то мы увидим себя отовсюду окруженными мифами, исполненными ярких противоречий и несообразностей: одна и та же стихийная сила представлялась существом и бессмертным и умирающим, и в мужском и в женском поле, и супругом известной богини и ее сыном, и так далее, смотря по тому, с какой точки зрения посмотрел на нее человек и какие поэтические краски придал таинственной игре природы. Ничто так не мешает правильному объяснению мифов, как стремление систематизировать, желание подвести разнородные предания и поверья под отвлеченную философскую мерку... Миф есть древнейшая поэзия, и как свободны и разнообразны могут быть поэтические воззрения народа на мир, так же свободны и разнообразны и создания его фантазии, живописующей жизнь природы в ее ежедневных и годичных превращениях...

Следя за происхождением мифов, за их исходным, первоначальным значением, исследователь постоянно должен иметь в виду и их дальнейшую судьбу. В историческом развитии своем мифы подвергаются значительной переработке. Особенно важны здесь следующие обстоятельства:

а) раздробление мифических сказаний. Каждое явление природы, при богатстве старинных метафорических обозначений, могло изображаться в чрезвычайно разнообразных формах; формы эти не везде одинаково удерживались в народной памяти: в разных ветвях населения выказывалось преимущественное сочувствие к тому или другому сказанию, которое и хранилось как святыня, тогда как другие сказания забывались и вымирали. Что было забываемо одною отраслью племени, то могло уцелеть у другой, и наоборот, что продолжало жить там, то могло утратиться здесь. Такое разъединение тем сильнее заявляло себя, чем более помогали ему географические и бытовые условия, мешавшие близости и постоянству людских сношений;

б) низведение мифов на землю и прикрепление их к известной местности и историческим событиям. Те поэтические образы, в каких рисовала народная фантазия могучие стихии и их влияние на природу, почти исключительно были заимствуемы из того, что окружало человека, что по тому самому было для него и ближе и доступнее; из собственной житейской обстановки брал он свои наглядные уподобления и заставлял божественные существа творить то же на небе, что делал сам на земле. Но как скоро утрачено было настоящее значение метафорического языка, старинные мифы стали пониматься буквально, и боги мало-помалу унизились до человеческих нужд, забот и увлечений и с высоты воздушных пространств стали низводиться на землю, на это широкое поприще народных подвигов и занятий. Шумные битвы их во время грозы сменились участием в людских войнах; ковка молниеносных стрел, весенний выгон дождевых облаков, уподобляемых дойным коровам, борозды, проводимые в тучах громами и вихрями, и рассыпание плодоносного семени — дождя — заставили видеть в них кузнецов, пастухов и пахарей; облачные сады и горы и дождевые потоки, вблизи которых обитали небесные боги и творили свои славные деяния, были приняты за обыкновенные земные леса, скалы и источники, и к этим последним прикрепляются народом его древние мифические сказания. Каждая отдельная часть племени привязывает мифы к своим ближайшим урочищам и чрез то налагает на них местный отпечаток. Низведенные на землю, поставленные в условия человеческого быта, воинственные боги утрачивают свою недоступность, нисходят на степень героев и смешиваются с давно усопшими историческими личностями. Миф и история сливаются в народном сознании; события, о которых повествует последняя, вставляются в рамки, созданные первым; поэтическое предание получает историческую окраску, и мифический узел затягивается еще крепче;

в) нравственное (этическое) мотивирование мифических сказаний. С развитием народной жизни, когда в отдельных ветвях населения обнаруживается стремление сплотиться воедино, необходимо возникают государственные центры, которые вместе с тем делаются и средоточиями духовной жизни; сюда-то приносится все разнообразие мифических сказаний, выработанных в различных местностях; несходства и противоречия их бросаются в глаза, и рождается естественное желание примирить все замеченные несогласия... Так возникает канон, устрояющий царство бессмертных и определяющий узаконенную форму верований. Между богами устанавливается иерархический порядок; они делятся на высших и низших; самое общество их организуется по образцу человеческого, государственного союза, и во главе его становится верховный владыка с полною царственною властью. Степень народной культуры оказывает несомненное влияние на эту работу...

Так называемые индоевропейские языки, к отделу которых принадлежат и наречия славянские, суть только разнообразные видоизменения одного древнейшего языка, который был для них тем же, чем позднее для наречий романских был язык латинский — с тою однако ж разницей, что в такую раннюю эпоху не было литературы, чтобы сохранить нам какие-нибудь остатки этого праязыка. Племя, которое говорило на этом древнейшем языке, называло себя ариями, и от него-то, как многоплодные отрасли от родоначального ствола, произошли народы, населяющие почти всю Европу и значительную часть Азии. Каждый из новообразовавшихся языков, развиваясь исторически, многое терял из своих первичных богатств, но многое и удерживал, как залог своего родства с прочими арийскими языками, как живое свидетельство их былого единства...

Большая часть мифических представлений индоевропейских народов восходит к отдаленному времени ариев; выделяясь из общей массы родоначального племени и расселяясь по дальним землям, народы, вместе с богато выработанным словом, уносили с собой и самые воззрения и верования. Отсюда понятно, почему народные предания, суеверия и другие обломки старины необходимо изучать сравнительно. Как отдельные выражения, так и целые сказания и самые обряды не везде испытывают одну судьбу: искаженные у одного народа, они иногда во всей свежести сберегаются у другого; разрозненные их части, уцелевшие в разных местах, будучи сведены вместе, очень часто поясняют друг друга и без всякого насилия сливаются в одно целое...

Славяне, о которых нам придется говорить преимущественно пред всеми другими народами, — славяне, прежде нежели явились в истории как самобытное, обособившееся племя, жили единою, нераздельною жизнью с литовцами; славяно-литовское племя выделилось из общего потока германо-славяно-литовской народности, а эта последняя составляет особо отделившуюся ветвь ариев. Итак, хотя славяне и состоят в родстве со всеми индоевропейскими народами, но ближайшие кровные узы соединяют их с племенами немецким и еще более — литовским.

Изо всего сказанного очевидно, что главнейший источник для объяснения мифических представлений заключается в языке. Воспользоваться его указаниями — задача широкая и нелегкая; к допросу должны быть призваны и литературные памятники прежних веков, и современное слово во всем разнообразии его местных, областных отличий. Старина открывается исследователю не только в произведениях древней письменности; она и доныне звучит в потоках свободной, устной речи. Областные словари сохраняют множество стародавних форм и выражений, которые столько же важны для исторической грамматики, как и для бытовой археологии; положительно можно сказать, что без тщательного изучения провинциальных особенностей языка многое в истории народных верований и обычаев останется темным и неразгаданным...

Особенною силою и свежестью дышит язык эпических сказаний и других памятников устной словесности; памятники эти крепкими узами связаны с умственными и нравственными интересами народа, в них запечатлены результаты его духовного развития и заблуждений, а потому, вместе с живущими в народе преданиями, поверьями и обрядами, они составляют самый обильный материал для мифологических исследований... Поэтому считаем небесполезным предпослать несколько кратких заметок о памятниках народной литературы, свидетельствами которых придется нам постоянно пользоваться.

1. Загадка. Народные загадки сохранили для нас обломки старинного метафорического языка. Вся трудность и вся сущность загадки именно в том и заключается, что один предмет она старается изобразить чрез посредство другого, какой-нибудь стороною аналогического с первым. Кажущееся бессмыслие многих загадок удивляет нас только потому, что мы не постигаем, что мог найти народ сходного между различными предметами, по-видимому, столь не похожими друг на друга; но как скоро поймем это уловленное народом сходство, то не будет ни странности, ни бессмыслия. Приведем несколько примеров: "Черненька собачка свернувшись лежит: не лает, не кусает, а в дом не пускает" (замок); "Лежит баран — не столько шерсти на нем, сколько ран" (колода, на которой дрова рубят); "В хлеву у быка копна на рогах, а хвост на дворе у бабы в руках" (ухват с горшком); "Сивая кобыла по полю ходила, к нам пришла — по рукам пошла" (сито). С первого взгляда кажется нелепостью назвать замок — собакою, колоду — бараном, ухват — быком, сито — кобылою; но если вглядимся пристальнее, то увидим, что собака послужила метафорой для замка, потому что она так же сторожит хозяйское добро, как и запертый замок; крепкий удар бараньего лба заставил уподобить этому животному деревянные орудия, употреблявшиеся в старину для разбития стен и оград, а потому и всякая свая, колода могла назваться бараном; ухват своими распорками (вилами) напоминает рога быка, почему в некоторых областных наречиях он называется рогач; сито приготавливается из конского волоса, и в приведенной загадке целое поставлено вместо части...

Стройный эпический склад народных загадок, необыкновенная смелость сближений, допускаемых ими, и та наивность представлений, которая составляет их наиболее характеристическое свойство, убедительно свидетельствуют за их глубокую древность... В них запечатлел народ свои старинные воззрения на мир: смелые вопросы, заданные пытливым умом человека о могучих силах природы, выразились именно в этой форме. Такое близкое отношение загадки к мифу придало ей значение таинственного ведения, священной мудрости, доступной преимущественно существам божественным. У греков задает загадки чудовищный сфинкс; в скандинавской "Эдде"[40] боги и великаны состязаются в мудрости, задавая друг другу загадки мифического содержания, и побежденный должен платить своей головою. Славянские предания загадыванье загадок приписывают бабе-яге, русалкам и вилам; как лужицкая полудница наказывает смертью того, кто не сумеет отвечать на ее мудреные вопросы, так и наши русалки готовы защекотать всякого, кто не разрешит заданной ими загадки...

2. Пословицы, поговорки, присловья, прибаутки мало представляют осязательных намеков на языческие верования; но они важны, как выразительные, меткие, по самой форме своей наименее подверженные искажению образцы устной народной речи и как памятники издавна сложившихся воззрений на жизнь и ее условия... Пословицы и поговорки сливаются со всеми другими краткими изречениями народной опытности или суеверия, как-то: клятвами, приметами, истолкованиями сновидений и врачебными наставлениями. Эти отрывочные, нередко утратившие всякий смысл изречения примыкают к общей сумме стародавних преданий и в связи с ними служат необходимым пособием при объяснении различных мифов.

Примета всегда указывает на какое-нибудь соотношение, большею частью уже непонятное для народа, между двумя явлениями мира физического или нравственного, из которых одно служит предвестием другого, непосредственно за ним следующего, долженствующего сбыться в скором времени. Главным образом приметы распадаются на два разряда:

а) во-первых, приметы, выведенные из действительных наблюдений. По самому характеру первоначального быта, пастушеско-земледельческого, человек всецело отдавался матери-природе, от которой зависело все его благосостояние, все средства его жизни. Понятно, с каким усиленным вниманием должен был он следить за ее разнообразными явлениями, с какою неустанною заботливостью должен был всматриваться в движение небесных светил, их блеск и потухание, в цвет зари и облаков, прислушиваться к ударам грома и дуновению ветров, замечать вскрытие рек, распускание и цветение деревьев, прилет и отлет птиц и проч., и проч. Живое воображение на лету схватывало впечатления, посылаемые окружающим миром, старалось уловить между ними взаимную связь и отношения и искало в них знамений грядущей перемены погоды, приближения весны, лета, осени и зимы, наступления жары или холода, засухи или дождевых ливней, урожая или бесплодия. Не зная естественных законов, народ не мог понять, почему известные причины вызывают всегда известные последствия; он видел только, что между различными явлениями и предметами существует какая-то таинственная близость, и результаты своих наблюдений, своей впечатлительности выразил в тех кратких изречениях, которые так незаметно переходят в пословицы и так легко удерживаются памятью. Приметы эти более или менее верны, смотря по степени верности самих наблюдений, и многие из них превосходно обрисовывают быт поселянина. Приведем несколько примеров: если в то время, когда пашут землю, подымается пыль и садится на плечи пахаря, то надо ожидать урожайного года, т. е. земля рыхла и зерну будет привольно в мягком ложе. Частые северные сияния предвещают морозы; луна бледна к дождю, светла — к хорошей погоде, красновата — к ветру; огонь в печи красен — к морозу, бледен — к оттепели; если дым стелется по земле, то зимою будет оттепель, летом — дождь, а если подымается вверх столбом — это знак ясной погоды летом и мороза зимою: большая или меньшая яркость северных сияний, цвет луны и огня и направление дыма определяются степенью сухости и влажности воздуха, отчего зависят также и ясная погода или ненастье, морозы или оттепель. На том же основании падение туманов на землю сулит непогоду, а туманы, подымающиеся кверху, предвещают вёдро. Если зажженная лучина трещит и мечет искры — ожидай ненастья, т. е. воздух влажен и дерево отсырело.

б) Но, сверх того, есть множество примет суеверных, в основании которых лежит не опыт, а мифическое представление, так как в глазах язычника, под влиянием старинных метафорических выражений, все получало свой особенный, сокровенный смысл. Между этими приметами, на которые наталкивали человека его верования и самый язык, и приметами, порожденными знакомством с природою, таится самая тесная связь. Древнейшее язычество состояло в обожании природы, и первые познания об ней человека были вместе и его религией; поэтому действительные наблюдения часто до того сливаются в народных приметах с мифическими воззрениями, что довольно трудно определить, что именно следует признать здесь за первоначальный источник. Многие приметы, например, вызваны, по-видимому, наблюдением над нравами, привычками и свойствами домашних и других животных. Нельзя совершенно отрицать в животных того тонкого инстинкта, которым они заранее предчувствуют атмосферные перемены; предчувствие свое они заявляют различно: перед грозой и бурей рогатый скот глухо мычит, лягушки начинают квакать, воробьи купаются в пыли, галки с криком носятся стаями, ласточки низко ширяют в воздухе и т. д. Еще теперь поселяне довольно верно угадывают изменения погоды по хрюканью свиней, вою собак, мычанью коров и блеянью овец. Народы пастушеские и звероловные, обращаясь постоянно с миром животных, не могли не обратить внимания на эти признаки и должны были составить из них для себя практические приметы. Но, с другой стороны, если взять в соображение ту важную роль, какую играют в мифологии зооморфические олицетворения светил, бури, ветров и громовых туч, то сам собою возникает вопрос: не явились ли означенные приметы плодом этих баснословных представлений? О некоторых приметах, соединяемых с птицами и зверями, положительно можно сказать, что они нимало не соответствуют настоящим привычкам и свойствам животных, а между тем легко объясняются из мифических сближений, порожденных старинным метафорическим языком; так, например, рыжая корова, идущая вечером впереди стада, предвещает ясную погоду на следующий день, а черная — ненастье.

Древность народных примет подтверждается и их несомненным сродством с языческими верованиями и свидетельством старинных памятников, которые причисляют их к учению "богоотметному", еретическому... Самое полное исчисление суеверных примет встречаем в статье, известной под названием "О книгах истинных и ложных". Большинство списков этого индекса относится к XVI и XVII столетиям; здесь осуждаются: "Сонник, волховник — волхвующе птицами и зверьми, еже есть се: стенотреск, ухозвон, вранограй, куроклик (т. е. крик воронов и пение петухов), окомиг, огнь бучит, пес выет, мышеписк, мышь порты изгрызет, жаба вокоче (воркочет, квогчет), мышца подрожат, сон страшен, слепца стряцет, (встретит), изгорит нечто, огнь пищит, искра из огня (прянет), кошка мявкает, падет человек, свеща угаснет, конь ржет, вол на вол (вскочит)..."

Когда метафорический язык утратил свою общедоступную ясность, то для большинства понадобилась помощь вещих людей. Жрецы, поэты и чародеи явились истолкователями разнообразных знамений природы, глашатаями воли богов, отгадчиками и предвещателями. Они не только следили за теми приметами, которые посылала обожествленная природа независимо от желаний человека, но и сами допрашивали ее. В важных случаях жизни, когда народ или отдельные лица нуждались в указаниях свыше, вещие люди приступали к религиозным обрядам: возжигали огонь, творили молитвы и возлияния, приносили жертву и по ее внутренностям, по виду и голосу жертвенного животного, по пламени огня и по направлению дыма заключали о будущем; или выводили посвященных богам животных и делали заключения по их поступи, ржанию или мычанию; точно так же полет нарочно выпущенных священных птиц, их крик, принятие и непринятие корма служили предвестиями успеха или неудачи, счастья или беды. Совершалось и множество других обрядов с целью вызвать таинственные знамения грядущих событий. Подобно тому как старинное метафорическое выражение обратилось в загадку, так эти "религиозные обряды перешли в народные гадания и ворожбу. Сюда же относим мы и сновидения: это та же примета, только усмотренная не наяву, а во сне; метафорический язык загадок, примет и сновидений один и тот же. Сон был олицетворяем язычниками как существо божественное, и все виденное во сне почиталось внушением самих богов, намеком на что-то неведомое, чему суждено сбыться. Поэтому сны нужно разгадывать, т. е. выражения метафорические переводить на простой, общепонятный язык...

Чтобы нагляднее показать то важное влияние, какое имели на создание примет, гаданий, снотолкований и вообще поверий язык и наклонность народного ума во всем находить аналогию, мы приведем несколько примеров...

Не должно кормить ребенка рыбою прежде, нежели минет ему год; в противном случае он долго не станет говорить: так как рыба нема, то суеверие связало с рыбною пищею представление о долгой немоте ребенка.

Не должно есть с ножа, чтобы не сделаться злым, — по связи понятий убийства, резни и кровопролития с острым ножом. Если при весеннем разливе лед не тронется с места, а упадет на дно реки или озера, то год будет тяжелый; от тяжести потонувшего льда поселяне заключают о тяжелом влиянии грядущего лета: будет или неурожай, бескормица, или большая смертность в стадах, или другая беда. Вообще падение сулит несчастье, так как слово падать, кроме своего обыкновенного значения, употребляется еще в смысле умереть: падеж скота, падаль... Не должно варить яиц там, где сидит наседка; иначе зародыши в положенных под нее яйцах так же замрут, как и в тех, которые сварены. Сходно с этим: кто испечет луковицу прежде, чем собран лук с гряд, у того он весь засохнет.

В случае пореза обмакивают белую ветошку в кровь и просушивают у печки: как высыхает тряпица, так засохнет, т. е. затянется, и сажая рана. Сушить ветошку надо слегка, не на сильном огне, а то рана еще пуще разболится. В былое время даже врачи не советовали тотчас после кровопускания ставить кровь на печку или лежанку, думая, что от этого может усилиться в больном внутренний жар, воспаление.

Когда невеста моется перед свадьбою в бане и будут в печи головешки, то не следует бить их кочергою; не то молодой муж будет бить свою суженую. Для пояснения этой приметы прибавим, что пламя очага издревле принималось за эмблему домашнего быта и семейного счастья...

Два человека столкнутся нечаянно головами — знак, что им жить вместе, думать заодно (Воронеж. губ.).

Принимая масть за целое, народные приметы соединяют с волосами представление о голове: не должно остриженных волос жечь или кидать зря, как попало, от этого приключается головная боль. Крестьяне собирают свои остриженные волоса, свертывают вместе и затыкают под стреху или в тын. Чьи волоса унесет птица в свое гнездо, у того будет колтун, т. е. волоса на голове собьются также плотно, как в птичьем гнезде... Как с волосами, так и с шапкою, назначенною покрывать голову, следует обращаться осторожно: кто играет своей шапкою, у того заболит голова.

Нога, которая приближает человека к предмету его желаний, обувь, которою он при этом ступает, и след, оставляемый им на дороге, играют весьма значительную роль в народной символике. Понятиями движения, поступи, следования определялись все нравственные действия человека; мы привыкли называть эти действия поступками, привыкли говорить: войти в сделку, вступить в договор, следовать советам старших, т. е. как бы идти по их следам; отец ведет за собою детей, муж — жену, которая древле даже называлась водимою, и, смотря по тому, как они шествуют за своими вожатыми, составляется приговор о их поведении; нарушение уставов называем проступком, преступлением, потому что соединяем с ним идею совращения с настоящей дороги и переступания законных границ: кто не следует общепринятым обычаям, тот человек беспутный, непутевый, заблуждающийся; сбившись с дороги, он осужден блуждать по сторонам, идти не прямым, а окольным путем. Выражение: "перейти кому дорогу" — до сих пор употребляется в смысле: повредить чьему-либо успеху, заградить путь к достижению задуманной цели. Отсюда примета, что тому, кто отправляется из дому, не должно переходить дороги; если же это случится, то не жди добра. Может быть, здесь кроется основа поверья, по которому перекрестки (там, где одна дорога пересекает другую) почитаются за места опасные, за постоянные сборища нечистых духов. В тот день, когда уезжает кто-нибудь из родичей, поселяне не метут избы, чтобы не замести ему следа, по которому бы мог он снова воротиться под родную кровлю. Как метель и вихри, заметая проложенные следы и ломая поставленные вехи, заставляют плутать дорожных людей, так стали думать, что, уничтожая в дому следы отъехавшего родича, можно помешать его возврату. По стародавнему верованию, колдун может творить чары "на след"; "повредить или уничтожить след" означало метафорически: отнять у человека возможность движения, сбить его с ног, заставить слечь в постель... В народных гаданиях и приметах нога и обувь вещают о выходе из отеческого дома: "Подколенки свербят — путь будет", — сказано в старинном сборнике при исчислении различных суеверий...

Ворота указывают на предстоящий отъезд; то же предвещание соединяют и с дверями. У лужичан[41] девица, становясь посреди избы, бросает свой башмак через левое плечо к дверям, и если он вылетит вон из комнаты — то быть ей вскоре просватанной, а если нет — то оставаться при отце при матери. На Руси мать завязывает дочери глаза, водит ее взад и вперед по избе и затем пускает идти, куда хочет. Если случай приведет девушку в большой угол или к дверям — это служит знаком близкого замужества, а если к печке — то оставаться ей дома, под защитою родного очага...

Сваха, являясь с предложением к родителям невесты, старается усесться на лавку так, чтобы половица из-под ее ног шла прямо к двери; думают, что это содействует успеху дела, что родители согласятся выдать невесту. Кто, выходя из дому, зацепится в дверях или споткнется на пороге, о том думают, что его что-то задерживает, притягивает к этому дому, и потому ожидают его скорого возврата. Любопытна еще следующая примета: перед поездом к венцу невеста, желающая, чтобы сестры ее поскорее вышли замуж, должна потянуть за скатерть, которою покрыт стол. Метафорический язык уподобляет дорогу разостланному холсту; еще доныне говорится: полотно дороги. Народная загадка: "Ширинка — всему свету не скатать" — означает "дорогу"... Когда кто-нибудь из членов семейства уезжает из дому, то остающиеся на месте махают ему платками, чтобы "путь ему лежал скатертью" — был бы и ровен, и гладок. "Потянуть скатерть" означает, следовательно: потянуть за собою в дорогу и других родичей... У нас замечают: кто из молодой четы — жених или невеста — вступит во время венчания прежде на разостланный плат, тот и будет властвовать в доме; здесь как бы решается вопрос, кто из новобрачных за кем будет следовать по жизненному пути. О мужьях, послушных женам, говорится, что они "под башмаком", "под туфлею". В крестьянском быту доныне совершается на свадьбах древний обряд разувания жениха невестою.

Если чешутся глаза — придется плакать, если лоб — кланяться с приезжим, губы — кушать гостинец, ладонь — считать деньги, ноги — отправляться в дорогу, нос — слышать о новорожденном или покойнике; понятия "слуха" и "чутья" отождествляются в языке: малороссийское чую — слышу, наоборот, великорусы говорят: "Слышу запах"; у кого горят уши — того где-нибудь хулят или хвалят, т. е. придется ему услышать о себе худую или хорошую молву...

3. Заговоры суть обломки древних языческих молитв и заклинаний и потому представляют один из наиболее важных и интересных материалов для исследователя доисторической старины. Без сомнения, они не могли дойти и не дошли до нас во всей своей свежести, полноте и неизменности; наравне с другими устными памятниками и они подверглись значительным искажениям - отчасти вслесдствие сокрушительного влияния времени, отчасти вследствие того разрыва, какой произвело в последовательном развитии народных убеждений принятие христианства. Несмотря на это, заговоры сохранили нам драгоценные свидетельства...

В то время как, песни и сказки сделались средством развлечения, усладою досуга, низошли с своей эпической высоты и потому удобное могли быть подновляемы в языке и в обновке главного содержания - - заговоры удержали за собою тот строгий характер, который не дозволяет никаких намеренных отступленни и профанации. Они непригодны для забавы и, как памятники вещего, чародейного слова, вмещают в себе страшную силу, которую не следует пытать без крайней нужды; иначе наживешь беду. Заговоры поэтому вышли из общего употребления и составили предмет тайного ведения знахарей, колдунов, лекарок и ворожеек; к ним и обращается народ в тех случаях, когда необходимо прибегнуть к помощи старинных заклятий. Могучая сила заговоров заключается именно в известных эпических выражениях, в издревле узаконенных формулах; как скоро позабыты или изменены формулы — заклятие недействительно.Это убеждение заставило с особенною заботливостью оберегать самое слово заговора, хранить его, как святыню. В помощь памяти стали заносить заговоры на тетрадки, и редкий народный целебник или травник найдется без заговоров; подобные рукописи, написанные большею частью безграмотно, составляют истинный клад для науки. К сожалению, они не восходят ранее XVIII столетия; допетровская Русь сурово относилась к народному суеверию и вместе с колдунами и ведьмами жгла и их волшебные тетрадки.

4. Из отдела народных лирических песен для исследователя старины особенно важны обрядовые, названные так потому, что ими сопровождаются семейные и праздничные обряды. Это песни свадебные, похоронные заплачки и причитания, колядки, веснянки, троицкие, купальские и т. п. Они служат необходимым пояснением различных церемоний и игрищ, совершаемых в том или другом случае, и сохраняют любопытные указания на старинные верования и давно отживший быт. Впрочем, таких указаний немного, потому что песни эти подверглись значительному подновлению; большая часть из них, очевидно, позднейшего происхождения и ничего не дает для науки. Причина такого явления заключается в подвижности, изменчивости личного чувства, которым, главным образом, определяется содержание лирических песен.

Другое должно сказать о песнях эпических — богатырских, состаящих в самой тесной связи с народными преданиями и сказками. Основа их — древнее мифическое сказание, и если станем ближе в них всматриваться и сличать их вариации, живущие там и здесь у народов родственных, то необходимо убедимся, что влияние христианства и дальнейшей исторической жизни коснулось только имен и обстановки, а не самого содержания: вместо мифических героев подставлены исторические личности или святые угодники, вместо демонических сил — названия враждебных народов, да в некоторых местах прибавлены позднейшие бытовые черты. Но самый ход рассказа, его завязка и развязка, его чудесное остались неприкосновенными. Древние эпические сказания чужды личного произвола; они не были собственностью того или другого поэта, выражением его исключительных воззрений на мир, а, напротив, были созданием целого народа. Вот что в течение долгих веков оберегало народный эпос от окончательного падения и давало ему необыкновенную живучесть. Действительным поэтом был народ; он творил язык и мифы и таким образом давал все нужное для художественного произведения — и форму, и содержание; в каждом названии уже запечатлевался поэтический образ, и в каждом мифе высказывалась поэтическая мысль. Отдельные лица являлись только пересказчиками или певцами того, что создано народом: одаренные от природы способностью хорошо рассказывать или петь, они передавали в своих повестях и песнях давно всем известное и знакомое. Даже в выборе слов и оборотов они не были совершенно свободны; народный певец постоянно чувствовал неудержимо влекущую его силу предания: характеристические эпитеты, меткие уподобления, картинные описания — все это, однажды созданное творческим гением народа, тотчас же обратилось в общее достояние и стало повторяться без малейшей перемены. Множество готовых выражений и целых стихов значительно облегчали труд составления песни и делали ее, при самом ее рождении, для всех близкою, родною. Неразлучным товарищем эпической песни были у славян гусли, до сих пор составляющие необходимую принадлежность почти каждого дома в гористых местах Сербии, Боснии, Герцеговины и Черногорья; у малороссиян для этого служит бандура. Старинные поэтические сказания возглашались под звуки музыкальных инструментов; размер стихов и напев постоянно оставались неизменными, а чуткость уха, любовь к мелодии заставляли дорожить каждым словом...

Народные эпические герои — прежде чем низошли до человека, его страстей, горя и радостей, прежде чем явились в исторической обстановке — были олицетворениями стихийных сил природы; отсюда объясняются и те громадные размеры, и та сверхъестественная сила, которые придаются им в былинах и сказках; и в этом нет ничего странного, антихудожественного: поэтический образ создавался фантазией согласно с громадностью и могуществом естественных явлений и надолго удерживал за собою их существенные признаки. Воспевая подвиги богатырей, народный эпос рассказывает, как единым взмахом меча-кладенца побивают они несчетные рати и как за единый дух выпивают чару зелена вина — в полтора недра... Как в "Ведах" Индра, а в "Эдде" Тор[42], богатыри наши поражают враждебные рати несокрушимым мечом-молнией и не в меру упиваются дождем, который метафорически назывался медом и вином. На древние мифические основы сказаний и у славян, как у всех других народов, историческая жизнь накладывает свое клеймо. Хранимое в памяти народа, передаваемое из поколения в поколение, эпическое предание необходимо заимствует частные, отдельные черты из действительного быта и сливает их со стародавним содержанием; вместо облачных духов фантазия заставляет своих богатырей сражаться с полчищами татар и других кочевников и самого богатыря, представителя весенних гроз, подставляет каким-нибудь прославленным витязем или героем из казацкой вольницы. Тем не менее старина ярко выступает из-за этих новых представлений, которые далеко не приходятся ей по мерке...

Народные духовные песни, известные на Руси под именем стихов, могут дать полезные указания для разъяснения мифов, так как мотивы христианские более или менее сливаются в них с древнеязыческими... Из числа духовных песен, сбереженных русским народом, наиболее важное значение принадлежит Стиху о Голубиной книге[43], в котором что ни строка — то драгоценный камень на древнее мифическое представление... Самая форма, в какой передается содержание стиха — форма вопросов или загадок, требующих разрешения, отзывается значительною давностью. Как в "Эдде" владыка богов Один задавал мудрые вопросы великану Вафтрудниру: откуда создались земля и небо, месяц, и солнце, ночь и день, и что будет при кончине мира? — так и в нашем стихе предлагаются и разрешаются подобные же космогонические вопросы царем Давидом и Волотом Волотовичем, имя которого означает великана; позднее оно заменено именем князя Владимира. Поводом к такому разговору послужило чудесное явление Голубиной книги: с восточной стороны посходила туча грозная, из той тучи выпадала книга Голубиная. Народная фантазия изображает ее в таких чертах:

Приподнять книгу — не поднять будет,
На руках держать — не сдержать будет,
А по книге ходить — всю не выходить,
По строкам глядеть — всю не выглядеть...

Небесный свод наводил человека на вопросы: откуда солнце, лука и звезды, зори утренние и вечерние, облака, дождь, ветры, день и ночь? И потому с народным стихом, посвященным космогоническим преданиям, соединено сказание о гигантской книге, в которой записаны все мировые тайны и которой ни обозреть, ни вычитать невозможно...

5. До последнего времени существовал несколько странный взгляд на народные сказки. Правда, их охотно собирали, пользовались некоторыми сообщаемыми ими подробностями, как свидетельством о древнейших верованиях, ценили живой и меткий их язык, искренность и простоту эстетического чувства; но в то же время в основе сказочных повествований и в их чудесной обстановке видели праздную игру ума и произвол фантазии, увлекающейся за пределы вероятности и действительности. Сказка — складка, песня — быль, говорила старая пословица, стараясь провести резкую границу между эпосом сказочным и эпосом историческим. Извращая действительный смысл этой пословицы, принимали сказку за чистую ложь, за поэтический обман, имеющий единою целью занять свободный досуг небывалыми и невозможными вымыслами. Несостоятельность такого воззрения уже давно бросалась в глаза. Трудно было объяснить, каким образом народ, вымышляя фантастические лица, ставя их в известные положения и наделяя их разными волшебными диковинками, мог постоянно и до такой степени оставаться верен самому себе и на всем протяжении населенной им страны повторять одни и те же представления. Еще удивительнее, что целые массы родственных народов сохранили тождественные сказания, сходство которых, несмотря на устную передачу их в течение многих веков от поколения к поколению, несмотря на позднейшие примеси и на разнообразие местных и исторических условий, обнаруживается не только в главных основах предания, но и во всех подробностях и в самих приемах. Что творится произволом ничем не сдержанной фантазии, то не в состоянии произвести такого полного согласия и не могло бы уцелеть в такой свежести; творчество не остановилось бы на скучном повторении одних и тех же чудес, а стало бы выдумывать новые. Доказательством служат все искусственные подделки под народные рассказы, подделки, в которых чудесное близко граничит с нелепицей и бессмыслием. И к чему народ стал бы беречь как драгоценное наследие старины то, в чем сам бы видел только вздорную забаву? Сравнительное изучение сказок, живущих в устах индоевропейских народов, приводит к двум заключениям: во-первых, что сказки создались на мотивах, лежащих в основе древнейших воззрений арийского народа на природу, и, во-вторых, что, по всему вероятию, уже в эту давнюю арийскую эпоху были выработаны главные типы сказочного эпоса и потом разнесены разделившимися племенами в разные стороны — на места их новых поселений, сохранены же народною памятью — как и все поверья, обряды и мифические представления. Итак, сказка не пустая складка; в ней, как и вообще во всех созданиях целого народа, не могло быть и в самом деле нет ни нарочно сочиненной лжи, ни намеренного уклонения от действительного мира. Точно так же старинная песня не всегда быль; она, как уже замечено выше, большею частью переносит сказочные предания на историческую почву, связывает их с известными событиями народной жизни и прославившимися личностями и чрез то вставляет стародавнее содержание в новую рамку и придает ему значение действительно прожитой былины. Сказка же чужда всего исторического; предметом ее повествований был не человек, не его общественные тревоги и подвиги, а разнообразные явления всей обоготворенной природы. Оттого она не знает ни определенного места, ни хронологии; действие совершается в некое время в тридевятом царстве в тридесятом государстве; герои ее лишены личных, исключительно им принадлежащих характеристических признаков и похожи один на другого как две капли воды. Чудесное сказки есть чудесное могучих сил природы; в собственном смысле оно нисколько не выходит за пределы естественности, и если поражает нас своею невероятностью, то единственно потому, что мы утратили непосредственную связь с древними преданиями и их живое понимание...

Свет и тьма

На раннем утре своего доисторического существования пранарод, от которого произошли индоевропейские племена (в том числе и славяне), был погружен в ту простую, непосредственную жизнь, какая устанавливается матерью-природою. Он любил природу и боялся ее с детским простодушием и с напряженным вниманием следил за ее знамениями, от которых зависели и которыми определялись его житейские нужды. В ней находил он живое существо, всегда готовое отозваться и на скорбь и на веселье. Сам не сознавая того, он был поэтом; жадно вглядывался в картины обновляющегося весною мира, с трепетом ожидал восхода солнца и долго засматривался на блестящие краски утренней и вечерней зари, на небо, покрытое грозовыми тучами, на старые девственные леса, на поля, красующиеся цветами и зеленью. Нам кажутся детскими встречающиеся в "Ведах" выражения : "Взойдет ли солнце? возвратится ли заря, наш давнишний благодетель? восторжествует ли божество света над темными силами -ночи?" Ж когда наконец восходило солнце, изумленный зритель задавал себе вопросы: "Каким образом, едва родившись, оно является столь могучим, что, подобно Геркулесу, еще в колыбели одерживает победу, над чудовищами ночи[44]? как идет оно по небу? отчего нет пыли на его дороге? отчего не скатится вниз с своего небесного пути?" Но все эти вопросы понятны и трогательны по своей искренности в устах народа, еще не знакомого с мировыми законами. Длинный ряд последовательной смены дня и ночи должен был успокоить взволнованное чувство, и взоры человека привыкли встречать восход солнца поутру и пророжать его закат вечером, Но зато редко повторяющиеся затмения долгие годы, даже до позднейшего времени, пробуждали в народах смутное чувство ужаса и сомнений: может быть, благотворное светило дня погибнет навеки и никогда более не озарит своим светом земли и неба. Первые наблюдения человека, первые опыты ума принадлежали миру физическому, к которому потому тяготели и его религиозные верования и его начальные познания; и те и другие составляли одно целое и были проникнуты одним пластическим духом поэзии, или прямее: религия была поэзией и заключала в себе всю мудрость, всю массу сведений первобытного человека о природе. Оттого в наивных представлениях старины и в сказаниях, возникших из мифических сенов, так много изящного, обаятельного для художника. Такое отношение к природе, как к существу живому, нисколько не зависело от произвола и прихоти ума. Всякое явление, созерцаемое в природе, делалось понятным и доступным человеку только чрез сближение с своими собственными ощущениями и действиями, и как эти последние были выражением его воли, то отсюда он естественно должен был заключить о бытии другой воли (подобной человеческой), кроющейся в силах природы. Иной образ мышления, который мог бы указать ему в природе те бездушные стихии, какие мы видим в ней, был невозможен, ибо требует для себя уже готового отвлеченного языка, который бы не властвовал над фантазией, а был бы покорным орудием в устах человека. Но такой язык, как известно, создается медленными усилиями развития, цивилизации; в ту же отдаленную эпоху всякое слово отличалось материальным, живописующим характером. Мы и доселе выражаемся: солнце восходит или садится, буря воет, ветер свистит, гром ударяет, пустыня молчит; доселе говорим о силах природы как о чем-то свободно действующем и только благодаря современным научным сведениям не придаем этим старинным, освященным привычкою выражениям — буквального смысла. Мы низвели эти и тысячи других метафорических речений, ежедневно повторяющихся в живой речи, до значения простых формул, обязанных указывать на то или другое явление неодушевленной природы, и произнося их, никому и в голову не приходит, чтоб солнце обладало ногами для ходьбы, чтоб оно восседало на престоле, чтобы ветер производил свист губами, гром бросал молнии рукою, а море действительно могло чувствовать гнев и так далее. Не таково было положение наших доисторических предков; на сущность их мысли язык оказывал чарующее влияние; для них достаточно было, следуя замеченному сходству явлений, сказать: "буря воет", "солнце восходит", как тотчас же возникали в мыслях и те орудия, при посредстве которых совершаются подобные действия человеком и другими животными. Следовательно, при самом начале творческого создания языка силам природы уже придавался личный характер. Такой способ выражения мы называем поэтическим и в метафорах его видим преувеличение; но для тех, которые создавали язык, ничего не могло быть простее и естественнее. Чтобы лишить природу ее живого, одушевленного характера, чтобы в быстро несущихся облаках видеть одни туманные испарения, а в разящей молнии — электрические искры, нужно насилие ума над самим собою, необходима привычка к рефлексии, а следовательно, до известной степени искусственное образование. Потому-то и дитя и простолюдин неспособны к отвлеченному созерцанию, мыслят и выражаются в наглядных пластических образах. Ушибется ли ребенок о какую-нибудь вещь, в уме его тотчас же возникает убеждение, что она нанесла ему удар, и он готов отплатить ей тем же; катящийся с пригорка камень кажется ему убегающим; журчание ручья, шелест листьев, плеск волны — их говором. Первобытный человек, по отношению к окружающему его миру, был также дитя и испытывал те же психические обольщения. Прибавим к этому, что в древнейших языках каждое из имен существительных имеет окончание, обозначающее мужской или женский род (имена среднего рода позднейшего образования и отличаются от мужских и женских форм большею частью только в именительном падеже), а это должно было породить в уме соответственную идею о поле, так что названия, придаваемые различным явлениям природы, получали не только личный, но и половой тип. Последствием было то, что пока в языке продолжался процесс творчества, до тех пор невозможно было говорить об утре или вечере, весне или зиме и других подобных явлениях, не соединяя с этими понятиями представления о чем-то личном, живом и деятельном. Итак, и язык, и тесно связанный с ним образ мышления, и самая свежесть первоначальных впечатлений необходимо влекли мысль человека к олицетворениям, играющим такую значительную роль в образовании мифов. Человек невольно переносил на божественные стихии формы своего собственного тела или знакомых ему животных, разумеется, формы более совершенные, идеальные, соответственно действительному могуществу стихий. Понятно, что в воззрениях древнейшего народа не могло быть и не было строгого различия между побуждениями и свойствами человеческими и приписанными остальной природе; в его мифах и сказаниях вся природа является исполненною разумной жизни, наделенною высшими духовными дарами: умом, чувством и словом; к ней обращается он и со своими радостями, и со своим горем и страданиями и всегда находит сочувственный отзыв. По нашим народным преданиям, сохранившимся доныне и тождественным с преданиями всех других племен, звери, птицы и растения некогда разговаривали, как люди; поселяне верят, что накануне Нового года домашний скот получает способность разговаривать между собою по-человечески, что пчелы во всякое время могут разговаривать с маткою и друг с другом, что дятел стучит в дерево с отчаяния и т. д. В песнях и сказках цветы, деревья, насекомые, птицы, звери и разные неодушевленные предметы ведут между собою разговоры, предлагают человеку вопросы и дают ему ответы. В шепоте древесных листьев, свисте ветра, плеске волн, шуме водопада, треске распадающихся скал, жужжании насекомых, крике и пении птиц, реве и мычании животных — в каждом звуке, раздающемся в природе, поселяне думают слышать таинственный разговор, выражения страданий или угроз, смысл которых доступен только чародейному знанию вещих людей.

Противоположность света и тьмы, тепла и холода, весенней жизни и зимнего омертвения — вот что особенно должно было поразить наблюдающий ум человека. Чудная, роскошная жизнь природы, громко звучащая в миллионах разнообразных голосов и стремительно развивающаяся в бесчисленных формах, обуславливается силою света и тепла; без нее все замирает. Подобно другим народам, наши праотцы обоготворили небо, полагая там ее вечное царство; ибо с неба падают солнечные лучи, оттуда блистают и луна и звезды и проливается шгодотворящий дождь... Народная фантазия, создавшая для разнообразных явлений, связанных с небом, различные поэтические олицетворения, представляла их и в едином, нераздельном образе. Варуна, божество неба, по индийским преданиям, устраивает свет и времена, выводит в путь солнце и звезды; солнце — его глаз, а ветер, колеблющий воздух, — его дыхание. По литовскому преданию, божество это олицетворялось в женском образе королевы Каралуни. Каралуни — богиня света, юная, прекрасная дева; голову ее венчает солнце; она носит плащ, усеянный звездами и застегнутый на правом плече месяцем; утренняя заря — ее улыбка, дождь — ее слезы, падающие на землю алмазами. По указаниям, сохраненным для нас в высшей степени любопытным Стихом о Голубиной книге, такое воззрение, общее всем индоевропейским народам, не чуждо и славянам: солнце красное (читаем в этом стихе) от лица божьего, млад светел месяц от грудей божьих, звезды частые от риз божьих, зори белые от очей господних, ночи темные от опашня всевышнего, ветры буйные от его дыхания, громы от его глаголов, дробен дождик и росы от его слез...

Литовское сказание о Каралуни, изображая небо — девою, очевидно, сливает все его атрибуты с прекрасным образом богини Зари и Лета; собственно же, по общеарийскому представлению, небо олицетворялось в мужском поле. Его очевидное для всех влияние на земные роды (урожаи) невольно возбуждало в уме мысль о супружеском союзе отца Неба с матерью Землею. Небо действует как мужская Плодотворящая сила, проливая на землю свои согревающие лучи и напояющий дождь, издревле уподобляемый плотскому семени; а земля принимает весеннюю теплоту и дождевую влагу в свое лоно и только тогда чреватеет и дает плод. Согласно с этим, небо обозначалось словами мужского, а земля — женского рода, слова среднего рода (как наше небо) образовались позднее. У славян отец Небо получил название Сварога: он верховный владыка вселенной, родоначальник прочих светлых богов, прабог. Подмечая различные проявления элемента тепла и света, анализируя их, ум человеческий должен был раздробить блестящее, светлое небо и присущие ему атрибуты на отдельные божественные силы. Такое деление, вносимое познающею способностью, не противоречило поэтическому чувству, которое стремится облекать все в живые образы. Дело ума поэтически выразилось в естественной форме рождения новых богов от Сварога. В Ипатьевской летописи находим вставку из греческой хроники Малалы, где Гелиос переводится Дажъбогом: "И после (после Сварога) царствова сын его именем Солнце, его же наричают Дажьбог... Солнце-царь, сын Сварогов, еже есть Дажьбог, бе бо муж силен". Дажьбог, упоминаемый Нестором[45], "Словом о полку Игореве" и другими памятниками в числе славянских богов, есть, следовательно, солнце, сын неба, подобно тому как Аполлон почитался сыном Зевса... Другой сын Сварога-неба был огонь-молния (Агни-Индра). На новых богов, рожденных отцом Небом, переносятся его различные атрибуты и признаки; вместе с этим им присваивается и владычество над миром; Сварог, по древнему сказанию, предается покою, предоставляя творчество и управление вселенною своим детям.

Обожание солнца славянами засвидетельствовано многими преданиями и памятниками... Исчезающее вечером, как бы одолеваемое рукою смерти, оно постоянно каждое утро снова является во всем блеске и торжественном величии, что и возбудило мысль о солнце как о существе неувядаемом, бессмертном, божественном. Как светило вечно чистое, ослепительное в своем сиянии, пробуждающее земную жизнь, солнце почиталось божеством благим, милосердным; имя его сделалось синонимом счастья...

В народных сказках к солнцу, месяцу и звездам обращаются герои в трудных случаях жизни, и божество дня, сострадая несчастью, помогает им. Вместе с этим солнце является и карателем всякого зла, т. е. по первоначальному воззрению — карателем нечистой силы мрака и холода, а потом и нравственного зла — неправды и нечестия. С этою стороною мифического представления слилась мысль о вредоносном влиянии жары, производящей засуху, истребляющей жатву и влекущей за собою неурожай и моры. Губительное действие зноя приписывалось гневу раздраженного божества, наказующего смертных своими огненными стрелами — жгучими лучами. Выражение "воспылать гневом" указывает, что чувство это уподоблялось пламени. Сами названия солнца, указывающие на понятия огня, горения, порождали в уме мысль о его разрушительных свойствах: как в разведенном пламени видели пожирание горючих материалов всеистребляющим огнем (слова гореть и жрать филологически тождественны), так нередко и солнце в народных преданиях представляется готовым пожрать тех сказочных странников, которые приходят к нему с вопросами. Вот почему возникли клятвы, призывающие на голову виновного или супротивника карающую силу солнца... Поэтическое заклятие, обращенное Ярославною к солнцу, дышит этою древнею верою в карающее могущество дневного светила: "Светлое и тресветлое Солнце! Всем тепло и красно еси. Чему, господине, простре горячюю свою лучю на ладе вои? В поле безводне жаждею имь лучи (луки) съпряже, тугою им ту ли затче?.."

Ночные светила: месяц и звезды, как обитатели небесного свода и представители священной для язычника светоносной стихии, были почитаемы в особенных божественных образах... Наравне с солнцем в заговорах находим частые обращения и к звездам, и к месяцу: "Месяц ты красный! звезды вы ясные! солнышко ты привольное!"; "Месяц ты месяц! сними мою зубную скорбь" и прочее. Обоготворение светил и ожидание от них даров плодородия, ниспосылаемого небом, влекли простодушных пахарей и пастухов древнейшей эпохи к усиленным наблюдениям за ними. По справедливому замечанию Якова Гримма[46], изменения или фазы месяца уже в глубочайшей древности должны были обратить на себя особенное внимание, и так как по ним гораздо легче, сподручнее было считать время, чем по солнцу, то естественно, что первоначальный год был лунный, состоящий из тринадцати месяцев; недели и месяцы определялись лунными фазами; самое слово это убедительно доказывает, что луна служила издревле для измерения времени, была (по выражению М. Мюллера[47]) золотой стрелкою на темном циферблате неба. Русские поселяне узнают время ночи по течению звезд, преимущественно по Большой Медведице, и создали себе много разных замечаний о погоде и урожаях но сиянию звезд и месяца...

Солнце и Месяц были представляемы в родственной связи — или как сестра и брат, или как супруги... По литовскому преданию, Солнце — "божья дочка" — представляется женою Месяца; звезды — их дети. Когда неверный супруг начал ухаживать за румяной Денницею (Аушрине — утренница, планета Венера), богиня Солнце (по другой вариации это сделал сам громоносец Перкун) выхватила меч и рассекла лик Месяца пополам... Предание в высшей степени поэтическое! Художественная фантазия передала в нем поразившие ее естественные явления природы: когда восходит поутру солнце — месяц исчезает в его ярком свете; а когда удаляется оно вечером — месяц выступает на небо, и перед самым утренним рассветом он действительно один блуждает по небу с прекрасною денницею. Бледно-матовый свет месяца постоянно возбуждает в поэтах грустные ощущения, и потому с именем луны неразлучен эпитет печальный ("печальная луна"). Форма полумесяца невольно наводила фантазию на думу о рассеченном его лике; в наших областных наречиях умаляющийся после полнолуния месяц называется перекрой (от кроить — резать). Беспрестанные изменения, замечаемые в объеме месяца, породили мысль об его изменчивом характере, о непостоянстве и неверности в любви этого обоготворенного светила, так как и нарушение супружеских обетов выражается словом измена. В ярко-багряном диске восходящего солнца видели пламенеющий гневом лик небесной царицы; чистота солнечного блеска возбуждала представление о девственной чистоте богини, выступающей на небо в пурпуровой одежде зари и в сияющем венце лучей как богато убранная невеста. В славянских преданиях мы находим черты, вполне соответствующие литовскому сказанию. Олицетворяя солнце в женском образе, русское поверье говорит, что в декабре месяце, при повороте на лето, око наряжается в праздничный сарафан и кокошник и едет в теплые страны, а на Иванов день (24 июня) Солнце выезжает из своего чертога на встречу к своему супругу Месяцу, пляшет и рассыпает по небу огненные лучи: этот день полного развития творческих сил летней природы представляется как бы днем брачного союза между Солнцем и Месяцем...

По народному поверью, Солнце и Месяц с первых морозных дней (с началом зимы, убивающей земное плодородие и, так сказать, расторгающей брачный союз Солнца) расходятся в разные стороны и с той поры не встречаются друг с другом до самой весны; Солнце не знает, где живет и что делает Месяц, а он ничего не ведает про Солнце. Весною же они встречаются и долго рассказывают друг другу о своем житье-бытье, где были, что видели и что делали. При этой встрече случается, что у них доходит до ссоры, которая всегда оканчивается землетрясением; наши поселяне называют Месяц гордым, задорным и обвиняют его, как зачинщика ссоры. Встречи между Солнцем и Месяцем бывают поэтому и добрые, и худые; первые обозначаются ясными, светлыми днями, а последние — туманными и пасмурными. Заметим, что в весенних грозах, сопровождающих возврат солнца из дальних странствований в царстве зимы, воображению древнейших народов рисовались: с одной стороны, брачное торжество природы, поливаемой семенем дождя, а с другой — ссоры и битвы враждующих богов; в громовых раскатах, потрясающих землю, слышались то клики свадебного веселья, то воинственные призывы и брань...

Как по литовскому, так и по славянским преданиям, от божественной четы Солнца и Месяца родились звезды. Малорусские колядки, изображая небесный свод великим чертогом или храмом, называют видимые на нем светила: месяц — домовладыкою, солнце — его женою, а звезды — их детками...

Уцелела замечательная песня о том, как девица просила перевозчика переправить ее на другую сторону:

Перевощик, добрый молодец!
Первези меня на свою сторону.
— Я первезу тебя — за себя возьму.

В ответ ему говорит красная девица:

Ты спросил бы меня,
Чьего я роду, чьего племени?
Я роду ни большого, ни малого:
Мне матушка — красна Солнушка,
А батюшка — светел Месяц,
Братцы у меня — часты Звездушки,
А сестрицы — белы Зорюшки.

По одной литовской песне, сама Денница является уже не соперницею Солнца, а его дочерью.

Эти родственные отношения не были твердо установлены; они менялись вместе с теми поэтическими воззрениями, под влиянием которых возникали в уме человека и которые в эпоху созидания мифических представлений были так богато разнообразны и легко подвижны, изменчивы. Названия, придаваемые месяцу и звездам, так же колебались между мужским и женским родом, как и названия солнца...

Как месяц представляется мужем богини солнца, так луна, согласно с женскою формою этого слова, есть солнцева супруга — жена Дажьбога. "Солнце — князь, луна — княгиня" — такова народная поговорка, усвоивающая солнцу тот же эпитет князя, который у нас употребляется для обозначения молодого, новобрачного супруга. Еще у скифов луна была почитаема сестрою и супругою бога солнца и называлась тем же именем, какое придавалось и солнцу, только с женским окончанием. Этим названием скифский бог солнца роднится с греческим сребролуким Аполлоном[48], а богиня луны с его сестрою — Артемидою (Дианою[49]).

Солнце постоянно совершает свои обороты: озаряя землю днем, оставляет ее ночью во мраке; согревая весною и летом, покидает ее во власть холоду в осенние и зимние месяцы. "Где же бывает оно ночью? — спрашивал себя древний человек, — куда скрываются его животворные лучи в зимнюю половину года?" Фантазия творит для него священное жилище, где божество это успокаивается после дневных трудов и где скрывает свою благодатную силу зимою. По общеславянским преданиям, сходным с литовскими и немецкими, благотворное светило дня, красное солнце, обитает на востоке — в стране вечного лета и плодородия, откуда разносятся весною семена по всей земле; там высится его золотой дворец, оттуда выезжает оно поутру на своей светозарной колеснице, запряженной белыми огнедышащими лошадьми, и совершает свой обычный путь по небесному своду. Подобно грекам, сербы представляют Солнце молодым и красивым юнаком; по их сказаниям, царь — Солнце живет в солнечном царстве, восседает на златотканом, пурпуровом престоле, а подле него стоят две девы — Заря Утренняя и Заря Вечерняя, семь судей (планеты) и семь вестников, летающих по свету в образе "хвостатых звезд"; тут же и лысый дядя его — старый Месяц. В наших сказках царь-Солнце владеет двенадцатью царствами (указание на двенадцать месяцев в году или на двенадцать знаков зодиака); сам он живет в солнце, а сыновья его в звездах; всем им прислуживают солнцевы девы, умывают их, убирают и поют им песни... Солнцевы девы умывают солнце и расчесывают его золотые кудри (лучи), т. е. разгоняя тучи и проливая дождь, они прочищают лик дневного светила, дают ему ясность. Тот же смысл заключается и в предании, что они метут двор Месяца, т. е. разметают вихрем потемняющие его облака. Обладая бессмертным напитком (живою водою дождя), солнцевы девы сами представляются вечно прекрасными и никогда не стареющими.

Заря олицетворялась у славян в образе богини и называлась сестрою Солнца, как это видно из песенного к ней обращения:

Заря ль, моя Зоринька,
Заря, солнцева сестрица!..

Согласно с наглядным, ежедневно повторяющимся указанием природы, миф знает двух божественных сестер — Зарю Утреннюю и Зарю Вечернюю; одна предшествует восходу солнца, другая провожает его вечером на покой, и обе таким образом постоянно находятся при светлом божестве дня и прислуживают ему. Утренняя Заря выводит на небесный свод его белых коней, а Вечерняя принимает их, когда оно, совершивши свой дневной поезд, скрывается на западе...

У эстонцев возжением и погашением солнцева светильника заведывают Зори. Верховный бог-прадед, по сотворении мира, поручил своей дочери принимать заходящее Солнце, отводить его на покой и хранить его светильник в продолжение ночи, а сыну своему — снова возжигать этот светильник при наступлении утра и отпускать Солнце в дневное его странствование. Весною, когда на севере дни бывают самые долгие и утро почти сливается с вечером, сестра, принимая светильник Солнца, должна тотчас же передавать его из рук в руки своему брату. При одной из этих встреч они пристально взглянули друг другу в очи, пожали взаимно руки и коснулись устами. "Будьте счастливыми супругами!" — сказал им отец; но дети просили не нарушать радости стыдливой любви и оставить их вечно женихом и невестою. С тех пор, когда они встречаются весною и сливают свои уста в сладком поцелуе — румянец покрывает щеки невесты и отражается по небу розовым блеском, пока жених не зажжет дневного светильника. Время этой встречи празднует вся природа: земля убирается в зелень и роскошные цветы, а рощи оглашаются песнями соловьев. Итак, миф отождествляет зарю с звездой, денницею, по сходству издревле присвоенных им названий, или правильнее — переносит на планету Венеру представления, созданные поэтическою фантазией о заре.

В гимнах "Вед" и в мифических сказаниях греков Заря изображается то матерью, то сестрою, то супругою или возлюбленною Солнца. Матерью она представлялась потому, что всегда предшествует восходу солнца, выводит его вслед за собою и таким образом как бы рождает его каждое утро... Простое, естественное явление, что при восходе солнца заря гаснет, скрывается — на метафорическом языке ариев превращалось в поэтическое сказание: прекрасная дева Заря бежит от восходящего Солнца и умирает от лучезарных объятий и жаркого дыхания этого пламенного любовника. Так юная Дафна[50] убегает от влюбленного Аполлона и умирает в его объятиях, т. е. лучах, ибо в числе других уподоблений лучи солнечные назывались также золотыми руками. Тот же смысл заключается и в следующих метафорических выражениях: "Солнце опрокинуло колесницу зари", "Стыдливая Заря скрывает свое лицо при виде обнаженного супруга — Солнца". Ярко сияющее солнце казалось обнаженным, в противоположность другой метафоре, которая о солнце, закрытом темными облаками, говорила как о божестве, накинувшем на себя одежды (облачение, покрывало). Покинутое Утренней Зарею, одинокое Солнце совершало свое шествие по небу, напрасно отыскивая свою подругу, и только приближаясь к пределам своей дневной жизни, готовое погаснуть (умереть) на западе, оно снова, на краткие мгновения, обретало Зарю, блиставшую дивной красотою в вечерном сумраке.

Приведенные свидетельства наглядно говорят, что в то древнее время, когда над веем строем жизни владычествовали патриархальные, кровные связи, человек находил знакомые ему отношения и во всех естественных явлениях; боги становились добрыми семьянинами, были отцы, супруги, дети, родичи. Олицетворяя божественные силы природы в человеческих образах, он перенес на них и свои бытовые формы. Но такие родственные связи богов были плодом не сухой, отвлеченной рефлексии, а живого, поэтического воззрения на природу, и смотря по тому, как менялось это воззрение — менялись и взаимные отношения обоготворенных светил и стихий: одно и то же божество могло быть то отцом, то сыном другого, быть рожденным от двух и более матерей и т. д. Вот почему даже там, где под влиянием успехов народной культуры вызвана была деятельность ума к соглашению различных мифических представлений (например, у греков), даже там поражает нас запутанность и противоречие мифов, Очевидно, что у народов, стоявших на значительно низшей ступени развития, еще явственнее должны выступать черты, указывающие на неопределенность и неустановившееся брожение мысли. Уже отсутствие у славянских племен таких названий для месяца, утренней и вечерней зари и звезд, которые бы из нарицательных, с течением времени, обратились в собственные, нелегко распознаваемые в своем первоначальном коренном значении, свидетельствует, что мы имеем дело с эпохою самых широких и свободных поэтических представлений, присутствуем, так сказать, при самом зарождении мифических сказаний.

Та же творческая, плодородящая сила, какую созерцал язычник в ярких лучах летнего солнца, виделась ему и в летних гробах, проливающих благодатный дождь на жаждущую землю, освежающих воздух от удушливого зноя и дающих нивам урожай. Множество разнообразных поверий, преданий и обрядов, несомненно, свидетельствует о древнейшем поклонении славян небесным громам и молниям. Торжественно-могучее явление грозы, несущейся в воздушных пространствах, олицетворялось ими в божественном образе Перуна-Сварожича, сына прабога Неба; молнии были его оружие — меч и стрелы; радуга — его лук; тучи — одежда или борода и кудри; гром — далекозвучащее слово, глагол, раздающийся свыше; ветры и бури — дыхание; дожди — оплодотворяющее семя. Как творец небесного пламени, рождаемого в громах, Перун признается и богом земного огня, принесенного им с небес в дар смертным; как владыка дождевых облаков, издревле уподоблявшихся водным источникам, получает название бога морей и рек, а как верховный распорядитель вихрей и бурь, сопровождающих грозу, — название бога ветров. Эти различные названия придавались ему первоначально как его характеристические эпитеты, но с течением времени обратились в имена собственные; с затемнением древнейших воззрений, они распались в сознании народном на отдельные божеские лица, и единый владыка грозы раздробился на богов грома и молний (Перун), огня (Сварожич), воды (Морской царь) и ветров (Стрибог). Вместе с низведением мифических представлений и сказаний о небесном пламени молний на земной огонь, о дождевых потоках на земные источники само собой возникло обожание домашнего очага, рек, озер и студенцов[51].

В таких образах поклонялся славянин всесоздающим силам природы, которые для живого существа суть благо, добро и красота. Человеку естественно чувствовать привязанность к жизни и страх к смерти. Обоготворив, как благое, все связанное с плодородием, развитием, он должен был инстинктивно с тревожною боязнью отступить от всего, что казалось ему противным творческому делу жизни. С закатом дневного светила на западе как бы приостанавливается вечная деятельность природы, молчаливая ночь охватывает мир, облекая его в свои темные покровы, и все погружается в крепкий сон — знамение навсегда усыпляющей смерти; с помрачением ярких лучей солнца зимними туманами и облаками начинаются стужи и морозы, небо перестает блистать молниями и посылать дожди, земная жизнь замирает, и человек осуждается на тяжелые труды: он должен строить жилище, селиться у домашнего очага, заготовлять пищу и теплую одежду. У первобытных племен сложилось убеждение, что мрак и холод, враждебные божествам света и тепла, творятся другою могучею силою — нечистою, злою и разрушительною. Так возник дуализм в религиозных верованиях; вначале он истекал не из нравственных требований духа человеческого, а из чисто физических условий и их различного воздействия на живые организмы; человек не имел другой мерки, кроме самого себя, своих собственных выгод и невыгод. Нравственные основы вырабатываются позднее и прикрепляются уже к готовым положениям дуализма, порожденного древнейшим воззрением на природу. Таким образом отдаленные предки наши, круг понимания которых необходимо ограничивался внешнею, материальною стороною, все разнообразие естественных явлений разделили на две противоположные силы. У западных славян это двойственное воззрение на мир выразилось в поклонении Белбогу и Чернобогу, представителям света и тьмы, добра и зла... Уцелевшие географические названия и народные предания свидетельствуют, что верование в Белбога и Чернобога было некогда общим у всех славянских племен, в том числе и русских...

О древнем Белбоге доселе сохраняется живая память в белорусском предании о Белуне. Белун представляется старцем с длинною белою бородою, в белой одежде и с посохом в руках; он является только днем и путников, заблудившихся в дремучем лесу, выводит на настоящую дорогу; есть поговорка: "Цёмна у лесе без Белуна". Его почитают подателем богатства и плодородия. Во время жатвы Белун присутствует на нивах и помогает жнецам в их работе. Чаще всего он показывается в колосистой ржи с сумою денег на носу, манит какого-нибудь бедняка рукою и просит утереть себе нос; когда тот исполнит его просьбу, то из сумы посыплются деньги, а Белун исчезает. Поговорка "Мусиць посябрывся (должно быть, подружился) з'Белуном" — употребляется в смысле: его посетило счастье. Это рассыпание Белуном богатств основывается на древнейшем представлении солнечного света золотом...

Со светлыми, белыми божествами славянин чувствовал свое родство, ибо от них ниспосылаются дары плодородия, которыми поддерживается существование всего живого на земле; наше жито — одного корня со словами: живот (жизнь) и Жива — богиня весны. "Слово о полку Игореве" говорит о славянах как о внуках солнца — Дажьбога. Представители творчества и жизни, боги света были олицетворяемы фантазией в прекрасных и большею частью в юных образах; с ними связывались идеи о высшей справедливости и благе. Напротив, с темною силою природы, с черными божествами было соединяемо все старое, безобразное, лукавое и злое; они враждебны жизни и ее нравственным основам. Черная душа означает человека бесчестного, криводушного; мрась — негодяй; черный день — день бедствия, несчастья. Главным олицетворением нечистой силы была Мо/а/рена или Мо/а/рана (от санскр. mri — умираю) — богиня смерти, зимы и ночи, имя, родственное со словами: мрак/морок, мор — повальная болезнь, мора — тьма, марать, мары — носилки для покойников, жара — призрак, нечистый дух, мерек или мерет — черт, мерещиться — темнеть, смеркаться, мерковать — ночевать, меркоть — ночь, потемки, мерекать — мало знать, собственно: не распознавать за темнотою; сравни: "темный человек" ; помора — отрава, поморщина — большая смертность, смрад, смердеть...

Краледворская рукопись[52] сравнивает смерть с ночью и зимою. Здесь кроется, между прочим, основание той тесной связи, в какую поставила народная фантазия болезни, особенно повальные, с нечистою силою, почему она олицетворяет их в безобразных уродливых формах...

Все чары, при совершении которых призываются злые духи, и собирание волшебных зелий на погубу людей и животных совершаются в полночь. Ненавистница жизни, исконный враг праведных светлых богов, нечистая сила, по русскому поверью, не знает семейных уз, этих единственных форм, которые у племен патриархальных поддерживали и воспитывали нравственные отношения; она блуждает по свету, не имея мирного пристанища. Понятно, почему Чернобог, по свидетельству Гельмольда[53], отождествлялся с дьяволом; с именем его народные верования славян должны были сочетать представления ночи, зимы и потемняющих небо туч, с которыми сражается молниеносный Перун.

Между богами света и тьмы, тепла и холода происходит вечная, нескончаемая борьба за владычество над миром. День и Ночь представлялись первобытным народам высшими, бессмертными существами; как День — первоначально верховное божество света — солнце, с которым слово это тождественно и по названию, так Ночь — божество мрака. "Эдда" повествует, что День родился от Ночи, что согласно с древнегреческим мифом о рождении восходящего Солнца из темных недр Ночи и с русским преданием... Показываясь ранним утром на краю неба, одетого ночною пеленою, Солнце казалось как бы рождающимся из тьмы; наоборот, захождение его вечером уподоблялось смерти: скрываясь на западе, оно отдавалось во власть Морены, богини ночи и смерти...

У славян День и Ночь, согласно мужскому роду одного слова и женскому другого, олицетворялись как брат и сестра. Народная загадка, означающая "год", произносится так: "Я стар, от меня родилось двенадцать сыновей (месяцы), у каждого из них по тридцати сыновей красных, по тридцати дочерей черных (дни и ночи)"; другая загадка, означающая "ночь и день", выражает мысль свою в этой форме: "Сестра к брату в гости идет, а брат от сестры пятится" (или: "в лес прячется"). В гимнах "Ригведы"[54] Ночь — сестра Зари. Несмотря на родство, в которое ставит фантазия День и Ночь, они в преданиях, как и в самой природе, друг другу враждебны; народная загадка называет их раздорниками (т. е. ссорющимися): "Двое стоячих (небо и земля), двое ходячих (солнце и месяц), да два здорника (день и ночь)". Еще прямее выражено это в следующей загадке, занесенной в одну старинную рукопись: "Кои два супостата препираются? — День и Ночь"...

У словаков рассказывается такое знаменательное предание: когда Солнце готово выйти из своих чертогов, чтобы совершить свою дневную прогулку по белому свету, то нечистая сила собирается и выжидает его появления, надеясь захватить божество дня и умертвить его. Но при одном приближении Солнца она разбегается, чувствуя свое бессилие. В этой поэтической форме рассказано, как первые солнечные лучи, прорезавшие темный горизонт, прогоняют мрак ночи; будто испуганный, бежит он и прячется в расщелины скал, подземные пещеры и глубокие бездны. Каждый день повторяется борьба, и каждый раз побеждает царь Солнце, почему скандинавские поэты дают ему эпитеты "радость народов и страх тьме". По общему германскому и славянскому поверью, собирать лечебные травы, черпать целебную воду и произносить заклятия против чар и болезней лучше всего на восходе ясного солнца, на ранней утренней заре, ибо с первыми солнечными лучами уничтожается влияние злых духов и рушится всякое колдовство; известно, что крик петуха, предвозвещающий утро, так страшен нечистой силе, что она тотчас же исчезает, как только его заслышит.

Подобно тому как дневной свет и жар, ночная тьма и прохлада определялись суточным движением солнца, так летняя ясность и теплота, зимние туманы, помрачающие небо, и все мертвящие морозы — годовым его движением. Как с утром соединялось представление о пробуждающемся солнце, о благотворной росе, падающей на нивы, поля и дубравы, о воскресающей повсюду деятельности, так с весною связывалась мысль о воскресении согревающей силы солнца, о появлении грозовых туч, проливающих на землю дождь, о восстании природы от зимнего сна: земля наряжается в зелень и цветы, из далеких стран прилетают птицы, мир насекомых наполняет воздух, и животные, подверженные спячке, встают из своих нор. С другой стороны, и во время ясного летнего дня собирающиеся на небо тучи вдруг помрачают солнечный свет и как бы превращают день в ночь и, пока не будут разбиты могучим оружием гневного Перуна, задерживают в своих затворах золотые лучи солнца и драгоценную влагу дождевых ливней. Эти аналогические признаки, запечатленные в языке родственными названиями (сличи сумерки, мрак ночной и морок — облако, туман, тьма ночная, темень — тучи, туман и мн. др.), послужили к сближению и даже отождествлению в мифических представлениях всех означенных явлений. Весеннее просветление солнца и явление его из-за мрачных туч стали уподобляться утреннему рассвету, весна и богиня летних гроз — утренней заре или восходящей деве солнца, а зима и тучи — темной ночи; та же борьба, какую созерцал человек в ежедневной смене дня и ночи, виделась ему и в смене лета и зимы, и в громозвучных ударах Перуна, умолкающих на зиму и снова раздающихся с приходом весны. По чешскому поверью, Солнце ведет постоянную войну с злою стригою (ведьмою, представительницею ночного мрака, темных туч и зимы), побеждает се, но и само терпит от ран, наносимых ею. "Зиме и лету союзу нету", — говорит народ пословицею и в пластических обрядах изображает их взаимную борьбу. В июне месяце, в пору самого полного развития творческой деятельности природы, Солнце, следуя непременному закону судеб, поворачивает на зимний путь, дни постепенно умаляются, а ночи увеличиваются; власть царственного светила мало-помалу ослабевает и уступает Зиме. В ноябре Зима уже "встает на ноги", нечистая сила выходит из пропастей ада и своим появлением производит холода, метели и вьюги: земля застывает, воды оковываются льдами, и жизнь замирает. Но в декабре, когда, по-видимому, Зима совсем победила, Солнце "поворачивает на лето", и с этого времени сила его снова нарождается, дни начинают прибывать, а ночи умаляться. Как бы чувствуя возрастающее могущество врага" Зима истощает все свои губительные средства на борьбу с приближающимся летом: настают трескучие морозы, страшные для садов и озимых посевов, умножаются простудные болезни и падежи скота... Тщетно Зима напрягает усилия; в свое время является весна, воды сбрасывают ледяные оковы, воздух наполняется живительной теплотою, согретая солнечными лучами земля получает дар производительности, и возрожденная природа предстает в чудном великолепии летних уборов, пока новый поворот солнца не отдаст ее снова во власть злой Зимы. Возврат весны сопровождается грозами; в их торжественных знамениях всего ярче представлялись фантазии те небесные битвы, в какие вступало божество весны, дарующее ясные дни, плодородие и новую жизнь, с демонами стужи и мрака. В черных тучах признавали нечистую силу, затемняющую ясный лик солнца и задерживающую дожди; подобно ночи, туча в поэтических сказаниях народа есть эмблема печали, горя и вражды... В раскатах грома слышались древнему человеку удары, наносимые Перуном демонам-тучам, в молниях виделся блеск его несокрушимой палицы и летучих стрел, в шуме бури — воинственные клики сражающихся. По русскому поверью, черти бьются на кулачки в полночь, т. е. нечистая сила выступает на борьбу во мраке туч, подобных черной ночи. Бог-громовник разит ее своими огненными стрелами и, торжествуя победу, возжигает светильник солнца, погашенный лукавыми демонами (туманами и облаками). Оба явления: сияние летнего солнца и блеск молнии — возбуждали так много сходных, одинаковых впечатлений, что необходимо должны были сливаться в мифических представлениях. Солнце растит нивы, от него столько же зависят урожаи, как и от дождей, изливаемых владыкою молний; засуха, истребляющая нивы, столько же приписывалась жарким лучам солнца, как и Перуну, скрывающему дождевые облака; значение божества карающего равно прилагается и к дневному светилу, которое своими лучами, словно стрелами, прогоняет ночь и туманы, и к громовнику, поражающему мрачные тучи; поэтические выражения об утреннем рассвете, как о треске разрываемых божеством дня цепей, нашли соответствующее себе представление в звуках громовых ударов, разбивающих зимние оковы...

Солнечные и лунные затмения были объясняемы тою же борьбою светлых богов с темными, как и небесные грозы. Эти чрезвычайные, редкие явления, к которым не так легко мог привыкнуть человек, как к ежедневному захождению солнца и к естественной смене годовых времен, постоянно возбуждали тревожное чувство страха: нечистая сила нападала на божественное светило, захватывала его в свою пасть и готовилась пожрать пред очами смущенного язычника. "Погибе, съедаемо солнце!" — вот обычное выражение, с которым старинные летописцы относились к солнечному затмению. В затмениях солнца и луны до самого позднейшего времени видели "недобрые знамения".

Такое двойственное воззрение на природу, в царстве которой действуют и добрые и злые силы, должно было наложить свою неизгладимую печать на все религиозные представления. Поклоняясь стихийным божествам, человек одни и те же явления различал по мере участия их в создании и разрушении мировой жизни, по степени ближайшей или отдаленнейшей связи их с элементами света и тепла. Так, опустошительные бури и зимние вьюги почитались порождением нечистой силы — рыщущими по полям бесами, тогда как весенние ветры, пригоняющие дождевые облака и очищающие воздух от вредных испарений, признавались благодатными спутниками Перуна, его помощниками в битвах со злыми духами; из далекой страны вечного лета они приносили на своих крыльях семена плодородия на землю, навевали в сердца юношей и дев горячую любовь и своим дыханием восстанавливали здоровье болеющих. У болгар северный ветер называют черным, а южный — белым. Мартовскому снегу приписывается целебное свойство — только потому, что он выпадает в первый месяц весны. Согретые лучами летнего солнца облака, как вместилища плодотворной влаги дождя, представлялись прекрасными, полногрудыми женами, любви которых так страстно ищет бог-громовник; но те же облака, как омрачители ясного неба, приносители града и снега, рисовались воображению в образах демонических.

Небо и земля

Небо, видимое очами смертного, представляется огромным блестящим куполом, обнимающим собою и воды, и сушу, круглою прозрачною чашею, опрокинутою над землею. Потому обыкновенно оно называется:

а) Небесным сводом; в "Беовульфе"[55] употреблено выражение "шатер неба"... По народному воззрению, небо — терем божий, а звезды — очи взирающих оттуда ангелов; эпическая поэзия воспользовалась этими данными и дает прекрасное изображение космоса теремом, а небесных светил — обитающею там семьею.

Чудо в тереме показалося:

На небе солнце — в тереме солнце,
На небе месяц — в тереме месяц,
На небе звезды — в тереме звезды,
На небе заря — в тереме заря
И вся красота поднебесная.

Округло-выпуклая форма небесного свода послужила основанием, опираясь на которое доисторическая старина уподобила его, с одной стороны, черепу человеческой головы, а с другой — высокой блестящей горе.

б) Индийский миф утверждает, что небо создано из черепа Брамы[56], а по сказанию "Эдды", оно произошло из черепа великана Имира[57], с чем аналогично греческое предание об Атласе[58], который на своей голове держит небесный свод. Подобные представления известны и у других народов Востока. Вместе с этим облака и тучи были уподоблены мозгу, наполняющему гигантский череп-небо, или покрывающим его волосам. Безоблачное, ясное небо в религиозных воззваниях сибирских шаманов удерживает за собою знаменательный эпитет лысого; при жертвоприношениях они обращаются к небу с такою молитвою: "Отец лысое Небо! младший сын плешивого Неба! сделайте, чтобы я (имярек) был богат скотом, счастлив в промыслах и имел бы большую семью". Припомним наши обиходные выражения: "Плешь просвечивает", "Лысина светится" и народную загадку о месяце: "Лысый жеребец через прясла глядит", т. е. месяц (в мифическом образе коня), не затемненный облаками, светит на двор. Белое пятно на лбу животных (лошадей и коров) называется лысиной или звездочкой. Сербы величают месяц старым лысым дедушкою, т. е. круглый блестящий диск полнолуния уподобляют лысой голове старика. Как обломки древних мифических представлений, в нашем народе уцелели названия "Лысый бес" и "Лысая гора", на которую слетаются ведьмы и нечистые духи творить чары и которая есть не что иное, как самое небо... Дым, застилающий небо, в народной загадке сравнивается с кудрявыми волосами: "Мать — гладуха, дочь — красуха, сын — кучерявый" (печь, огонь и дым); а очи, закрытые ресницами и бровями — нахмуренные, — русский язык уподобляет небесным светилам, помраченным тучами: сравни хмура и хмара...

Распущенные волосы, как эмблема дожденосных туч (дождь-слезы), сделались символическим знамением печали; потому женщины, причитывая похоронные воззвания, припадают к могилам с распущенными косами. В старину опальные бояре отращивали волосы и распускали их по лицу и плечам... Так как с тучами соединялись идеи плодородия и богатства, то обилие волос принимается за счастливую примету: срослись ли у кого брови, или грудь его обросла густыми волосами — это верный знак, что он уродился счастливцем...

Метафорическое сближение дождевых облаков с мозгом отразилось и в самом языке: мозг, мзга — худая, мокрая погода и плакса, мозглый, мозгливый и мозглявый — дождливый, пасмурный, мозгнутъ — делаться мозглою (о погоде), намозгнутъ, намозгляветъ — киснуть, загнивать. Вместо выражения: "Что ты задумался?" — доселе говорится: "Что ты отуманился?"...

в) Сравнивая небо с горою, народная фантазия породнила эти разнородные понятия и в языке, и в мифе. Слово горе значит: вверх, к небу; белорусская песня поет: "Солнце колесом у гору идзетсь"; в народной загадке, означающей "дым", небо называется горою: "Без ног, без рук на гору дерется"...

В одном заговоре читаем следующую заклинательную формулу: "Еду на гору высокую, далекую, по облакам и водам, а на горе высокой стоит терем боярский, а во тереме боярском сидит красная девица (Заря)... Закрой ты, девица, меня своею фатою от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачного бойца". Эта высокая гора, на которую надо ехать по облакам и водам (дождевым источникам), есть небесный свод. То же представление греки соединяли с Олимпом, на вершинах которого бессмертные боги основали свои обители... Гомер называет эту гору светлою, блестящею и прямо — великим небом; о богине Заре поэт выражается, что она восходит на Олимп, возвещая своим приходом утренний свет. Итак, небо представлялось горою. Эта мифическая гора часто упоминается в сказочных преданиях славян и германцев. Соответственно впечатлению, производимому небесным сводом, она называется стеклянною или хрустальною... Рассказы о стеклянной горе известны в Польше, Белоруссии и Литве; на ней стоят золотые палаты, растет дерево с золотыми яблоками, кожица которых мгновенно заживляет раны; живая вода (дождь) бьет ключами, а золото, серебро и драгоценные каменья лежат там в несметном количестве. В солнце, месяце и звездах древний человек видел сияющие в небесном чертоге драгоценные камни и золотые или серебряные украшения; блеск неба, озаренного яркими лучами солнца, напоминал ему блеск металлов, и финский эпос сообщает предание, что небесный свод был выкован хитрым кузнецом божественной породы. У Гомера небо называется медным: в мифических представлениях блестящая медь и золото имеют тождественное значение. Название небесной горы железною указывает на отуманенное, потускнелое небо, каким оно обыкновенно бывает в ненастную осень и зимнюю пору: в современной речи мы навыкли называть его "свинцовым". О зиме, запирающей дождевые источники, миф выражается, что она налагает на облака железные оковы. Никто из простых смертных не в состоянии достигнуть вершины стеклянной горы даже на сильном, остроподкованном коне; смельчак, решившийся подняться на нее, падает при начале пути и платит жизнью за безрассудную отвагу. Были, однако, молодцы, которые взбирались на гору, прикрепляя к рукам и ногам когти рыси; взлетали на нее на крыльях сокола, на волшебном коне или ковре-самолете: все это — мифические образы быстролетных облаков, вихрей и грозы. В лубочной сказке о золотой горе или трех царствах: медном, серебряном и золотом — повествуется о том, как царевич, отправляясь в означенные царства, достиг до страшно высокой и крутой горы и влез на нес с помощью железных когтей, прикрепленных к ногам и рукам. Олицетворяя грозовые явления хищными птицами и зверями, фантазия, сблизившая молнии с острыми стрелами, начинает видеть в этих стрелах железные когти; только вооруженный такими когтями, сказочный герой (древний громовник) может взойти на небо и освободить из-под власти злых демонов чудную красавицу — богиню весны...

Рядом с сейчас указанными представлениями неба как блаженной обители богов и праведных оно было олицетворяемо и в живом божественном образе. Плодотворящая сила солнечных лучей и дождевых ливней, ниспадающих с небесного свода, возбуждает производительность земли, и она, согретая и увлажненная, растит травы, цветы, деревья и дает пищу человеку и животным. Это естественное и для всех наглядное явление послужило источником древнейшего мифа о брачном союзе Неба и Земли, причем Небу придан воздействующий, мужской тип, а Земле — воспринимающий, женский. Летнее Небо обнимает Землю в своих горячих объятиях, как невесту или супругу, рассыпает на нее сокровища своих лучей и вод, и Земля становится чреватою и несет плод; не согретая весенним теплом, не напоенная дождями, она не в силах ничего произвести. В зимнюю пору она каменеет от стужи и делается неплодною; с приходом же весны Земля, по народному выражению, "принимается за свой род". "Не Земля родит, а небо", — выражается пахарь пословицею, обозначая тем, что без влияния благоприятных условий, посылаемых небом, земля бессильна дать урожай...

В эпическом языке сказок и песен постоянно повторяющееся выражение мать сыра земля означает землю увлажненную, оплодотворенную дождем и потому способную стать матерью. Слово природа (natura — рождающая), употребляемое теперь кат; понятие отвлеченное, собственно, указывает на землю, материнская утроба которой не устает рождать от начала мира и до наших дней. Идея плодородия так тесно слилась с представлением о богине Земле, что, по литовскому сказанию, она не может оставаться равнодушною при мысли, что у нее есть соперница: из зависти к одной матери, одаренной чудесным свойством рождать детей изо всех частей тела, Земля втянула ее в трясину - и несчастная женщина превратилась в вербу.

Небо у древних славян олицетворялось в мужском образе Сварога... Сварог, как олицетворение неба, то озаренного солнечными лучами, то покрытого тучами и блистающего молниями, по указанию наших памятников, признавался отцом солнца и огня. Во мраке туч он возжигал пламя молний и, таким образом, являлся творцом небесного огня; земной же огонь, по древнему преданию, был божественный дар, низведенный на землю в виде молнии; отсюда понятно, почему славянин молился огню, как сыну Сварога. Далее: разбивая громовыми стрелами тучи, Сварог выводил из-за них ясное солнце, или, выражаясь метафорическим языком древности, возжигал светильник солнца, погашенный демонами тьмы; это картинное, поэтическое представление прилагалось и к утреннему солнцу, выходящему из-за черных покровов ночи, так как ночной мрак постоянно отождествлялся с потемняющими небо тучами. С восходом солнца, с возжением его светильника соединялась мысль о его возрождении, и потому Сварог есть божество, дающее жизнь Солнцу — рождающее Дажьбога...

Свято- или Свето-вит — имя, образовавшееся по той же форме, как и другие названия языческих богов: Поревит, Яровит, Руевит; последний слог составляет суффикс (сравни прилагательные: яро-витый, плодо-витый, ядо-витый), основа же имени (свят — свет) указывает в Святовите божество, тождественное Диву и Сварогу: это только различные прозвания одного и того же высочайшего существа. По свидетельству Саксона Грамматика[59], в богатом арконском храме стоял огромный идол Святовита, выше роста человеческого, с четырьмя бородатыми головами на отдельных шеях, обращенными в четыре разные стороны; в правой руке держал он турий рог, наполненный вином. Тут же висели принадлежащие богу седло, мундштук и огромный меч; сверх того, при храме содержался посвященный Святовиту белый конь, на котором он выезжал по ночам разить врагов славянского племени. В 1851 году сделался известным ученому миру открытый на Збруче Святовитов истукан, грубой работы, с четырьмя лицами; все, что было посвящено Святовиту арконскому, на этом истукане изображено в рисунке (чертами): на одной стороне бог держит в правой руке рог, на другой — висит у пояса меч, а Под ним видно изображение коня с подбрюшником. Четыре головы Святовита, вероятно, обозначали четыре стороны света и поставленные с ними в связи четыре времени года (восток и юг — царство дня, весны, лета; запад и север — царство ночи и зимы); борода — эмблема облаков, застилающих небо; меч — молния; поезды на коне и битвы с вражьими силами — поэтическая картина бурно несущейся грозы; как владыка небесных громов, он выезжает по ночам, т. е. во мраке ночеподобных туч, сражаться с демонами тьмы, разит их молниями и проливает на землю дождь. С этим вместе он необходимо признается и богом плодородия; к нему воссылались мольбы об изобилии плодов земных; по его рогу, наполненному вином (вино — символ дождя), гадали о будущем урожае. Таким образом у славян, как и у прочих арийских народов, с верховным божеством неба связывались представления ожесточенной борьбы с демонами и благодатного плодородия, разливаемого им по земле; вот почему время зимнего поворота солнца, предвещающее грядущее торжество Святовита над нечистою силою, получило название святок, а весенний праздник пробуждения природы, появления молниеносных облаков и дождевых ливней — название святой или светлой недели. Те же самые представления соединяла фантазия и с отдельным олицетворением бога-громовника (Перуна); так как именно в весенней грозе видел древний человек источник жизни, начало мирового творчества, то понятно, что воинственный громовержец должен был выдвинуться в его сознании вперед и занять первостепенное, почетнейшее место между другими богами. Вместе с главнейшими атрибутами божества Неба на него переносится и понятие о старейшинстве; он является творцом и правителем вселенной, получает имя деда и представляется в виде бородатого старца.

Признавая Небо и Землю супружескою четою, первобытные племена в дожде, падающем с воздушных высот на поля и нивы, должны были увидеть мужское семя, изливаемое небесным богом на свою подругу; воспринимая это семя, оплодотворяясь им, Земля чреватеет, порождает из своих недр обильные, роскошные плоды и питает все на ней сущее... Слово семя означает в нашем языке и зерно растительного царства, и оплодотворяющие соки человека и животных; с другой стороны, и понятие зерна распространяется отчасти на царство животное, ибо о рыбах говорится, что они "мечут зерно"; жидкой икре дается название "зернистой". В "Ведах" весьма часто высказывается мысль, что в виде дождя небо проливает свое животворное семя; так, например, в гимне "Ригведы", обращенном к богу-громовнику, находим следующее любопытное место: "Бушует ветер, блистает молния, распускаются злаки, небо изливается, вся тварь получает подкрепление, когда Парьянья (Перун) оплодотворяет землю своим семенем". От небесных, дождевых потоков религиозное обожание перешло и на земные источники и реки; воды Нила, ежегодно разливающиеся на всю окрестную страну и напояющие ее плодоносною влагою, почитались у египтян за мужское семя Озириса[60]; когда река эта выступала из берегов, на изображения Изиды[61] навешивались амулеты в знак ее беременности. По народной примете, если дождь смочит молодую чету в самый день брака, то это предвещает новобрачным чадородие и богатство. При таком воззрении на дождь, как на родительское семя, понятно, что в молнии, разящей тучи и чрез то низводящей на землю небесные воды, фантазия первобытных народов узнавала мужской детородный член; понятно также, что оплодотворяющая сила неба почти исключительно присваивалась божествам весенних гроз: у германцев — Водану и Тору, у славян — Перуну; к ним обращались с молитвами об урожае, в честь их совершались на пашнях и жнивах религиозные обряды, от их непосредственного участия зависели успехи земледелия...

На древнем поэтическом языке травы, цветы, кустарники и деревья назывались волосами земли. Признавая землю за существо живое, самодействующее (она родит из своей материнской утробы, пьет дождевую воду, судорожно дрожит при землетрясениях, засыпает зимою и пробуждается с возвратом весны), первобытные племена сравнивали широкие пространства суши с исполинским телом, в твердых скалах и камнях видели ее кости, в водах — кровь, в древесных корнях — жилы и, наконец, в травах и растениях — волосы. По преданию индийских брахманов, земные воды создались из соков Брамы, камни — из его костей и растения — из волос. Скандинавский миф о происхождении мира утверждает, что земля сотворена из мяса убитого первозданного великана Имира, море — из потоков его крови, горы, скалы и утесы — из костей и зубов, леса — из волос. Наоборот, предания о происхождении человека, равно принадлежащие всем индоевропейским народам, в том числе и славянам, говорят, что тело человеческое взято от земли и в нее же обращается по смерти, кости — от камня, кровь — от морской воды, пот — от росы, жилы — от корней, волосы — от травы. Верование это так высказано в Стихе о Голубиной книге:

Телеса наши от сырой земли,
Кости крепкие взяты от камени,
Кровь-руда от черна моря.

Народные загадки метафорически называют волосы — лесом, а траву — волосами... В стихе о Егории Храбром сказано, что у его сестер "власы, как кавыль-трава". Сербы называют лес — шума, потому что в нем слышится постоянный шелест листьев. С указанными метафорами тесно связывается поверье о зеленых волосах русалок, водяных и леших и тот часто встречаемый в народных сказках мотив, по которому щетка, кинутая героем во время бегства от враждебных преследователей, превращается в лес: из каждого волоска вырастает дерево. Русалки, как водяные нимфы, наделены зелеными косами, подобно римским божествам рек и финскому царю волн, которые представлялись с травяными бородами; т. е. зелень, растущая по берегам рек и источников, рассматривалась как волосы водяных богов и богинь. Малорусская загадка, означающая "камыш", изображает это растение в таком поэтическом образе: "Стоит дид над водою, колыхав бородою"...

Богиня земного плодородия, вступающая в брак с богом небесных гроз в счастливое время весны, теряет своего супруга в период холодной зимы и прекращает свои роды; отсюда создалось у германцев прекрасное сказание о том, как Фрея, в белой развевающейся одежде, плача и жалуясь, шествует через горы к долы, неустанно ищет своего скрывшегося мужа, находит его и потом снова теряет и принимается за те же поиски. Миф этот развит во многих народных сказках. У греков благодатная свадьба Зевса[62] и Геры[63] праздновалась каждую весну...

Из всего сказанного очевидно, что рядом с поклонением небу должно было возникнуть и утвердиться религиозное почитание земли. Следы этого обоготворения сохранились и у славян... Богатыри, поражающие лютых змеев, в ту минуту, когда им грозит опасность быть затопленными кровью чудовища, обращаются к земле с просьбою: "Ой, ты еси мать сыра земля! расступися на четыре стороны и пожри кровь змеиную" — и она расступается и поглощает в себя потоки крови...

Весною, когда земля вступает в брачный союз с небом, поселяне празднуют в ее честь духов день; они не производят тогда никаких земляных работ, не пашут, не боронят, не роют землю и даже не втыкают кольев, вследствие поверья, что в этот день земля — именинница и потому надо дать ей отдых...

Как всеобщая кормилица, земля есть источник сил и здоровья; она же растит и целебные травы. Тот, кто приступает к собиранию лекарственных зелий и кореньев, должен пасть ничком наземь и молить мать-сыру землю, чтоб она благоволила нарвать с себя всякого снадобья... Чтобы нечистая сила не поселилась в нивах и не выжила с пастбища стад (т. е. не повредила бы тем и другим), хозяева в августе месяце выходят раннею зарею на поля с конопляным маслом и, обращаясь на восток, говорят: "Мать сыра земля! Уйми ты всяку гадину нечистую от приворота и лихого дела"; затем выливают на землю часть принесенного масла. Обращаясь на запад, продолжают: "Мать сыра земля! Поглоти ты нечистую силу в бездны кипучие, в смолу горячую"; на юг произносят: "Мать сыра земля! Утоли ты все ветры полуденные со ненастью, уйми пески сыпучие со метелью" и, наконец, на север: "Мать сыра земля! Уйми ты ветры полуночные со тучами, содержи (сдержи) морозы со метелями". За каждым обращением льют масло, а в заключение бросают и самую посудину, в которой оно было принесено. У литовцев в эпоху язычества было обыкновение приготовлять осенью (после уборки хлеба) пиво и часть его выливать на землю с такою мольбою: "Цветущая земля! Благослови дело рук наших". Это жертвенное возлияние масла и пива имело символическое значение влаги, проливаемой небом и дарующей нивам урожай; ибо и "масло" и "пиво" были метафорическими названиями дождя. Увлажненная дождем земля сулила обилие, богатство и счастье; потому при избрании кошевого, если на ту пору случалось быть ненастью, казаки мазали голову избранного грязью, почитая это за доброе предзнаменование.

По свидетельству Титмара[64], славянские жрецы, нашептывая какие-то слова, раскапывали пальцами землю и по встречающимся приметам гадали о будущем. Народные русские сказки упоминают о старинном обычае: произнося клятву, есть землю, чтобы таким действием еще тверже скрепить нерушимость произносимого обета или справедливость даваемого показания. Хроника Титмара говорит, что славяне при утверждении мирных договоров подавали пучок сорванной травы или клок обрезанных волос; трава, как волосы матери-земли, и волоса, как метафора травы, употреблялись здесь за символические знамения самой богини — в удостоверение того, что мир будет соблюден свято и границы чужих владений останутся неприкосновенными. В старину на Руси вместо обыкновенной присяги долгое время в спорных делах о земле и межах употреблялся юридически признанный обряд хождения по меже с глыбою земли: один из тяжущихся клал себе на голову кусок земли, вырезанный вместе с растущею на ней травою на самом спорном поле, и шел с ним по тому направлению, где должна была проходить законная граница; показание это принималось за полное доказательство...

Взятая с поля глыба и дерн были символами матери-земли, а с тем вместе и поземельной собственности; по всему вероятию, как было у других народов, так и у нас — при уступке и продаже полей и пашен кусок земли или дерн передавался из рук в руки от продавца покупщику, как видимый знак перехода права владения от одного лица к другому. На это указывает старинное выражение: продать в дерн или одерень, т. е. продать в полную и вечную собственность. У римлян в случае тяжбы о поземельном владении противники отправлялись на спорное поле, брали из него глыбу и приносили к претору, который должен был рассудить их; у германцев в подобном случае также вырывали глыбу из спорной земли, приносили пред феодала и, вступая в судебный поединок, прикасались к ней своими мечами. От общего представления о Земле народ земледельческий переносит свое религиозное почитание на отдельные родовые участки, подобно тому как культ огня склонился к обоготворению домашнего очага; земля, на которой селился род, которая возделывалась его руками и которая действительно была его кормилицей, становилась ему родною. Уходя на чужбину, древние предки наши брали с собою горсть родной земли и хранили ее, как святыню: обычай, доселе соблюдаемый болгарами. К ней тяготели общие интересы родичей; даруя им необходимые средства жизни, она тем самым привязывала их к определенной местности и теснее скрепляла семейный союз... Со словом земляк до сих пор соединяется у нас что-то родственное, близкое.

Стихия света в ее поэтических представлениях

Солнечный свет дает возможность видеть и различать предметы окружающего нас мира, их формы и краски; а темнота уничтожает эту возможность. Подобно тому зрение позволяет человеку осматривать и распознавать внешнюю природу, а слепота погружает его в вечный мрак; без глаз так же нельзя видеть, как и без света. От того стихия света и глаза, как орудие зрения, в древнейшем языке обозначались тождественными названиями: зреть, взор, зоркий, зорить — присматриваться, наблюдать, прицеливаться, зорька — прицел на ружье, обзаритъся — промахнуться из ружья, зыритъ — зорко смотреть, зирятъ — оглядываться, зирк — глядь, зирок — зрачок, зорный — имеющий хорошее зрение, и зо(а)ря, зирка (малорус.), — звезда, зирка с метлою — комета, зо(а)рница (зирныця, зарянка) — утренняя или вечерняя звезда, планета Венера; зарница — отдаленная молния (малор. блискавиця, которой приписывают влияние на созревание нив и которую потому называют хлебозоркою: глагол "зреть, созревать" указывает на мысль, что поспевающие хлеба, окрашиваясь в желтый, золотистый цвет, чрез то самое уподобляются солнечному блеску; зрелый — собственно: светлый, блестящий); зорить — о молнии: сверкать и помогать вызреванию нив; зорить — прочищать, прояснять, напр., "зорить масло" — дать ему отстояться, очиститься; зазоритъ — зажечь, засветить свечу, зарный (свето-зарный) — горячий, страстный, зарево — отражение пламени, зорко (вятск.) — ясно; дозор — присмотр и дозоры (перм.) — зарница. Слово зрак, означающее у нас глаз, у сербов значит: солнечный луч...

В следующем поверье слово глядеть употребляется в значении "светить": если, замечают крестьяне, новый месяц обглядится до трех дней, то во все время до следующего нарождения этого светила будет стоять ясная погода; а если на новый месяц польет дождь и тучи помешают ему оглядеться, то в продолжение четырех недель погода будет дождливая.

Белъты — глаза, от слова белый — светлый; зеница ока — зрачок, зенки, зенъки — глаза и зенка — стекло, от глагола зе(и)ятъ — блестеть: здесь глаз сближается со стеклом на том нее основании, на каком ясное небо названо было "стеклянною горою".

Луна, луниться — светать, белеть и лунитъ — хлопать главами. Постоянный эпитет, сопровождающий очи — ясные, светлые; малорусы говорят: "Свитить очима", а в литературной и разговорной речи обыкновенны выражения: сверкать глазами, посыпались искры из очей и т. п.

Из такого сродства понятий света и зрения, во-первых, возникло мифическое представление светил небесных — очами, а во-вторых, родилось верование в чудесное происхождение и таинственную силу глаз. Представление светил очами равно принадлежит народам и Старого и Нового света. Во многих языках восточного архипелага названия, даваемые солнцу, означают: око дня. Скандинавские поэты солнце, луну и звезды называют глазами неба и, наоборот, глаза человека уподобляют солнцу и луне, а лоб (череп) его — небесному своду, что встречается и в наших старинных рукописях: "Яко на небеси светила солнце и луна, гром ветр, сице и в человеке во главе очи, и глас, и дыхание, и мгновение ока, яко молния..." В "Ведах" солнце называется глазом Варуны (неба), самое божество дневного света именуется златоглазым, а в некоторых гимнах солнце и луна представляются двумя очами неба. Верховный бог германцев Один (Водан) назывался одноглазым: в человеческом образе его олицетворено дышащее бурями грозовое небо, с высоты которого солнце, словно громадное всемирное око, озирает землю. Подобно тому у персов оно представлялось глазом Ормузда[65], у египтян — Демиурга[66], у греков — Зевса. Отсюда в средние века явилось то обычное изображение божества в виде всевидящего ока, испускающего из себя кругом солнечные лучи, которое вошло в церковную символику и удержалось до настоящего времени; на иконах оно доныне рисуется среди облаков. Эпитет "всевидящего" придавался солнцу еще индусами, и эта характеристическая черта постоянно соединяется с ним в народных сказаниях. Первобытные племена обожали в стихиях их живую творческую силу, и как в самой природе различные явления неразрывно связаны между собою и сопутствуют друг другу, так и в мифических представлениях они нередко сливаются в одно целое. Религиозное чувство древнего человека, по преимуществу, обращалось к весеннему небу, которое являлось его воображению во всем божественном могуществе: одетое грозовыми тучами, оно вещало в громах, разило в молниях, изливало семена плодородия в дожде и, взирая с высоты на дольний мир ясным солнцем, пробуждало природу к новой жизни. Яркие лучи весеннего солнца возвращались миру вместе с дождями и молниями и вместе с ними похищались на зиму злыми демонами ; оттого и в народных поэтических сказаниях мифы солнечные и грозовые взаимно переплетаются и спутываются. Таково греческое сказание об исполинских одноглазых циклопах; в образе великанов арийские народы представляли темные тучи, громоздящиеся по небесному своду; так как громовые удары уподоблялись стуку кузнечных молотов, а молнии — стрелам, то о циклопах рассказывается, что они куют Зевсу молниеносные стрелы. В этой грозовой обстановке солнце представляется как глаз во лбу великана; самое имя циклопов указывает па круглый диск солнца. Собственно, древнейшее представление должно было всем циклопам вместе дать один глаз, как едино на небе солнце, и воспоминание об этом сохранила норвежская сказка. Давно когда-то, повествует сказка, заплутались двое детей в лесу, развели огонь и сели греться. Вдруг послышался страшный треск, и затем показались три великана, вышиной с дерево; у всех трех был один глаз, и они пользовались им по очереди: у каждого великана было во лбу отверстие, куда и вставлялся общий всем глаз. Ловкие дети успели одного из великанов ранить в ногу, а других напугать, так что тот, который держал глаз во лбу, уронил его наземь; мальчик тотчас же подхватил его. Глаз был так велик, что не уложить и в котел, и так прозрачен, что мальчик видел сквозь него все, будто в светлый день, хотя и была темная ночь...

Необходимо, однако, заметить, что поэтическая фантазия первобытных народов относилась к явлениям природы с несравненно большею свободою, нежели какую вправе себе дозволить современный поэт. Если, с одной стороны, она отождествляла совершенно отдельные явления по сходству некоторых их признаков, зато с другой — единое явление дробила на разные образы по различию производимых им впечатлений, Как в периодических фазах луны древний человек усматривал погибель старого месяца и нарождение нового, так в закате солнца видел его смерть, а при утреннем восходе приветствовал рождение нового бога; в естественной смене годовых времен представлялась ему смена одного солнца другим: зимнее солнце уступало весеннему, весеннее — летнему, майское — июньскому и т. д. В этих воззрениях нашла себе опору и басня о многих циклопах, из которых каждый имеет свой глаз во лбу. Предания об одноглазых великанах составляют общее достояние всех индоевропейских народов, а потому не чужды и славянам...

Народная загадка, означающая "глаз", говорит: "Стоит палата, кругом мохната, одно окно и то мокро". С восходом солнца небо, до той минуты погруженное в ночной мрак, прозревает; на востоке вспыхивает красная заря и вслед за нею показывается самое светило. Появляясь на краю горизонта, оно как будто выглядывает в небесное окно, открытое ему богинею Зарею... Солнце, Месяц и Звезды — зоркие небесные стражи, от глаз которых ничто не укроется; к ним обращаются герои народных сказок с расспросами во всех трудных случаях жизни: "Вы, — говорят они, — светите во все щели, вам все ведомо!"... У всех народов существует убеждение, что небесные боги взирают с высоты на землю, наблюдают за поступками смертных, судят и наказуют грешников. Из этих данных объясняются сказочные предания: а) о чудесном дворце, из окон которого видна вся вселенная, а владеет тем дворцом прекрасная царевна (Солнце), от взоров которой нельзя спрятаться ни в облаках, ни на суше, ни под водами; б) о волшебном зеркальце, которое открывает глазам все — и близкое, и далекое, и явное, и сокровенное. Там, где в русской сказке завистливая мачеха допрашивает волшебное зеркальце, в подобной же албанской сказке она обращается прямо к Солнцу. Народные загадки уподобляют глаза человеческие зеркалам и стеклам: "Стоят вилы (ноги), на вилах короб (туловище), на коробе гора (голова), на горе два стекла (или зеркала — глаза)"; сличи глядилъцо — зрачок глаза и гляделка, глядельце — зеркало; то же сродство означенных понятий обнаруживается и словом зеркало (зерцало, со-зерцатъ). В древности зеркала были металлические; а потому мифическое представление солнца зеркалом, известное еще греческим философам, совпадало с уподоблением его золотому щиту...

Как свет уподоблялся зрению, так, в свою очередь, зрение нередко получало значение света. Из древнеязыческих преданий о создании человека видно, что сродство этих понятий послужило основою весьма знаменательного мифа о происхождении человеческих глаз. По свидетельству старинных славянских и немецких памятников, восходящих до ХII столетия, очи человеческие создались от солнца; верование это известно было и древним индусам. В средневековых сказаниях находим басню, что, когда орел состарится и потеряет зрение, он возлетает превыше облаков — к самому солнцу — и тем самым исцеляет свою слепоту...

У разных народов уцелели любопытные предания о том, что глаз человеческий не только видит, но светит и жжет. Народная загадка выражается о глазах: "Два вузлика все поле освитять". Интересен вариант этой загадки: "Двомя узликами все поле засию"; очи засевают своим светом (зрением) поле, т. е. сразу обнимают все видимое пространство. Стремительность света, скорый полет птицы и мгновенная передача предметов глазом порождали одно общее понятие о быстроте, и потому, как солнце олицетворялось в виде птицы, так и "глаза" народная загадка изображает в такой метафоре: "Сидит птица, без крыльев, без хвоста; куда ни взглянет — правду скажет"...

В смелой поэтической картине живописует русская сказка ночь, блестящую звездными очами: злая мачеха посылает падчерицу за огнем к бабе-яге. Поздним вечером приходит она к избушке ведьмы; вокруг избы — забор, на заборе торчат человеческие черепа, а в тех черепах блестят глаза и озаряют поляну; ж утру глаза потухают, а с вечера снова зажигаются и светят во всю ночь. Девушка сняла один череп с горящими очами, вздела его на палку и, освещая перед собою дорогу, пустилась назад. Воротившись домой, она вошла в горницу; а глаза из черепа так и глядят на мачеху и ее родных дочерей, так и жгут огнем: куда ни прятались бедные, глаза везде находили, и к утру превратили их в черный уголь. Рассказ этот живо напоминает нам прекрасный образ трубадура Бертрама дель Борна в Дантовом "Аде": он несет за волосы свою собственную голову, отделенную от туловища, и освещает ею путь, как фонарем...

Такое сближение понятий света и зрения проведено в народной речи до мельчайших подробностей. Так, кривого человека, лишившегося одного глаза, называют полусветъе; ибо понятие полного света соединяется с двумя глазами. Наоборот, о солнце, когда оно начинает опускаться к западу, говорят, что оно косится. Кроме того, умаление дневного света, когда заходит солнце или тучи заволакивают небо, уподобляется нахмуренным, полузакрытым очам: а) сумерки (сумрак) — время солнечного заката, то же, что сутёмки, сутемёнки (от тьма, потёмки); морок (обморок) — мгла, туман, облака, паморок (паморока, паморка) — пасмурная погода с мелким дождем, морочный и паморочный — пасмурный, туманный, заморочило — небо покрылось тучами или туманами, и б) мороком — незаметно, невидимо, сумериться — нахмуриваться, надвигать брови на глаза, сумеря — кто смотрит нахмурясь, сердито; подобно тому невыгляд — угрюмый человек. Слово мерещиться значит и темнеть, и плота, слабо видеть: "Тебе, видно, так померещилось!" Мизикать — издавать слабый свет, а мизюкатъ (мизюритъ) — худо видеть, смотреть полуоткрытыми глазами. Не менее знаменательно свидетельство следующих речений: а) хмора — туман с мелким дождем, хмара и хмура — туча, облако, густой туман, хмарно — туманно, пасмурно, хмарит — делается ненастье, собираются тучи, нахмарило — солнце скрылось за тучами, и б) хмуриться — опустить брови, что придает лицу суровый, "пасмурный" вид; нахмаритъся — сделаться угрюмым, "мрачным", нахмару — в дурном расположении духа, хмурно — худо, хмара (хмыра, хмура, нахмура, хмурый) — угрюмый, невеселый человек; жмурить — закрывать глаза, жмурки — игра с завязанными глазами. До сих пор слышится в разговорной речи выражение: смотреть или нахмуриться сентябрем, т. е. смотреть исподлобья, надвинув на глаза брови. Такой суровый взгляд уподобляется сентябрьскому солнцу, отуманенному осенними облаками. Наоборот, о ненастной погоде, предвещающей дождь, говорят: небо хмурится; следовательно, облака и тучи, издревле названные на метафорическом языке волосами, здесь сравниваются с бровями и ресницами, а солнце — с глазом. Сличи также: моргать, моргай — человек, закрывающий глаза — жмура, и моргасинница — сумрачная, осенняя погода с мелким дождем, моргаситъся — накрапывать мелкому дождю. Слова эти указывают на поэтическое уподобление небесных светил, беспрестанно потемняемых бегущими облаками, моргающим очам. В связи с приведенными данными стоит народное поверье, что слезы прочищают недобрые (косые, черные и с нависшими бровями) очи и отымают у них злую силу — подобно тому как дождь очищает небо от темных туч. Рядом с мифическим представлением облаков бровями и ресницами слезы стали метафорическим названием дождя и росы...

Язык не только сближает умаление света с ослаблением зрения, но и в совершенном отсутствии первого узнает слепоту: темнесъ, темь — ночной мрак, темень — тучи и темный — слепой, темняк — пасмурный, невеселый человек, темнуха — нелюдимая женщина, отемнетъ — ослепнуть, туман и тумата — слепота.

Утрата зрения приравнивается темным тучам и непроглядной ночи. Вместе с этим, как шумно пролившийся дождь выводит из-за туч ясное солнце, или, говоря мифическим языком, возвращает способность зрения этому всесветному глазу, и как роса, падающая на утренней заре, предвещает скорое пробуждение солнца, — так думали и верили, что весенний дождь и утренняя роса могут исцелять слепоту очей. Народная русская сказка сообщает нам предание о живой воде, возвращающей слепому царю зрение: в основе этого предания кроется древнейший миф о весеннем дожде, в ливнях которого умывается пробужденный от зимнего сна царь Солнце. В другой сказке ("О Правде и Кривде") упоминается гремячий ключ, наделенный чудесною силою восстанавливать потерянное зрение. "Гремячими" источниками называются те, которые, по народному поверью, произошли от удара молнии: в первоначальном значении это — дождевые потоки... В духовном стихе "Сорок калик со каликою" находим следующий эпизод: когда Михайло-Потык Иванович был оклеветан в покраже княжеской чаши, то калики "ясны очушки у него повыкопали" и бросили несчастного в раздольице — чисто поле. Михайло-Потык Иванович подполз к сыру дубу;

Прилетела птица райская,
Садилась на тот на сырой дуб,
Пела она песни царские:
"Кто в эту пору-времечко
Помоется росою с этой шелковой травы,
Тот здрав будет!"

Михайло догадался, умылся росою, и в тот же миг зарастались его раны кровавые, стал он молодцем по-прежнему...

Не одни небесные светила, но и самая молния казалась древнему человеку зрячею. Часто мелькающая зарница, которая то озарит небо мгновенным блеском, то спрячется за темными тучами, была сближаема с мигающим глазом, который то взглянет, то закроется веками; сравни: мигалы — глаза, веки и мигать — заступать свет и, говоря о молнии: сверкать. Малорусы называют зарницу — моргавкою (от моргать) и, глядя на ее отблеск, говорят: "Моргни, моргни, моргавко!"...

Наши сказки знают могучего старика с огромными бровями и необычайно длинными ресницами; брови и ресницы так густо у него заросли, что совсем затемнили зрение; чтобы он мог взглянуть на мир, для этого нужно несколько силачей, которые бы смогли поднять ему брови и ресницы железными вилами. Этот чудный старик напоминает малороссийского вия — мифическое существо, у которого веки опускаются до самой земли, ко если поднять их вилами, то уже ничто не утаится от его взоров; слово вии означает: ресницы. Народное предание о вии знакомо всякому, кто только читал Гоголя; заметим, однако, что некоторые любопытные черты не вошли в его поэтический рассказ. В Подолии, например, представляют вия как страшного истребителя, который взглядом своим убивает людей и обращает в пепел города и деревни; к счастью, убийственный взгляд его закрывают густые брови и близко прильнувшие к глазам веки, и только в тех случаях, когда надо уничтожить вражеские рати или зажечь неприятельский город, поднимают ему веки вилами. В таком грандиозном образе народная фантазия рисовала себе бога-громовника (Деда Перуна); из-под облачных бровей и ресниц мечет он молниеносные взоры и посылает смерть и пожары...

Под влиянием метафорического языка глаза человеческие должны были получить таинственное, сверхъестественное значение. То, что прежде говорилось о небесных очах, впоследствии, понятое буквально, перенесено человеком на самого себя. Знойный блеск солнечного ока производит засуху, неурожаи и болезни; сверкающие взоры Перуна посылают смерть и пожары: та же страшная сила усвоена и человеческому зрению. Отсюда родилась вера в призор или сглаз, общая всем индоевропейским народам... "Дурной", "недобрый" глаз распространяет свое влияние на все, чего только коснется его взгляд: посмотрит ли на дерево — оно тотчас засыхает; глянет ли на свинью с поросятами — она наверно их съест; полюбуется ли на выведенных цыплят — и они суток в двое переколеют все до одного и т. д. Недобрый глаз влечет за собою болезни, убытки и разного рода несчастья, и такое действие его не зависит даже от воли человека. Недобрыми очами считаются: косые, выглядывающие из-за больших, нахмуренных бровей, черные ("Бойся черного да карего глаза"; черный глаз — опасный) и глаза, чрезмерно выкатившиеся или глубоко впавшие! Косые глаза придают лицу неприятное выражение; старинному человеку они напоминали солнечный закат, умаление дневного света, близящееся торжество нечистой силы. Потому слову прикос дается значение "сглаза" (оприкоситъ — сглазить, оприкосливый — боящийся дурного глаза, порчи; коситься на кого — смотреть неприязненно); в заговорах просят защиты "от уроков и прикосов". Способностью зрения, по понятиям язычников, наделяли человека боги света и добра; с недостатком и еще более с отсутствием этого дара соединялась мысль о нравственном несовершенстве, лукавстве и злобе. Оттого косой употребляется в смысле дьявола: "Косой те возьми!" Идти в прикос — поступать нечестно, лукавить; на косых быть — не ладить; сравни: кривой (с одним глазом) и кривда, кривостъ — неправда, зло, обида; стемнеть — ослепнуть и потёма — скрытный, лукавый человек; обморочить — обманывать, обомарот — обманщик; малорус, завязать свет (очи) — сделать кого несчастным. Между другими зловещими приметами издревле признавалась и встреча со слепцом... Нахмуренные брови, как метафора потемняющих небо облаков, и глаза, светящиеся из-за этих бровей — из глубоких впадин, или глаза черные, навыкате, яркий блеск которых особенно живо напоминал молнию (припомним выражение "сверкающий взор", "молниеносный взгляд", "метать стрелы из глаз"), должны были получить тот же демонический характер, какой обыкновенно соединялся с тучами. У колдунов и ведьм, заправляющих грозами и бурями, по народному поверью — "недобрый" глаз. Недобрые глаза считаются завистливыми, потому что зависть невольно обнаруживается во взорах, пристально обращенных на предмет желания; почему зариться означает: сильно желать, завидовать, зазорный — завидливый; глаза разгорелись, т. е. жадно смотрят; "у него черный глаз" — он полон зависти...

Очевидная для всех аналогия небесного света со светом обыкновенного огня повела ко многим весьма знаменательным мифическим сближениям, которые, главным образом, и придали стихии земного огня священный характер. Солнце, луна, звезды, заря и молнии противодействуют тьме под небесным сводом — точно так же, как горящая лампада или свеча под домашнею кровлею. Язык роднит и отождествляет эти понятия: свет, светило, светок — утренний рассвет, и светло — огонь ("вздуй свет-до!"), свеча, светец — ночник, рассветитъ — зажечь лучину, светка — пламя зажженной лучины или сухих пней; луч и лучина; всполох (сполоха, сполохи) — северное сияние и сполохи — зарница, от старинного полох — поломя (пламя). Заходит ли солнце, закрывают ли его тучи, заслоняет ли что огонь — все это обозначается одинаково: теменъ — тучи, темниться — смеркаться, темнить — загораживать свечу...

Понятие теплоты, соединяемое равно и с светилами и с огнем, обозначается в языке родственными словами: теплеть — теплая погода, тепло (тяпло, тёплышко) — горячий уголь, огонь: "вздуй тепло!", тепленка — огонь, разведенный в овине; теплить — протапливать овин; теплина — теплое время и огонь, зажженная лучина; степлитъся — о воде: согреться от лучей солнца, и об огне: гореть; о звездах говорят, что они теплятся — светят. Со светом и теплотою первобытные народы связывали идею жизни, а с отсутствием того и другого — идею смерти. При вечернем закате, при наплыве туч и во время затмений солнце казалось потухающим; а когда огонь гаснет — это и есть для него смерть...

С рассветом дня соединяется все благое, все предвещающее жизнь, урожай, прибыток, а с закатом солнца, с ночью — все недоброе: смерть, бесплодие, убыток, несчастье. Отсюда объясняется и поговорка, так часто повторяемая в наших сказках: утро вечера мудренее, т. е. при солнечном восходе всякое дело, всякий подвиг совершаются удачнее. "Ночь меркнет, заря свет запала, мгла поля покрыла", — говорит автор "Слова о полку Игореве", желая в этой картине солнечного заката, в этом торжестве тьмы над светом указать на грядущее торжество враждебных ратей над русскими воинами... Народные приметы дают обильные свидетельства: солнышко закатилось — не бросай на улицу сора, пробросаешься — разоришься; не починай тогда и новой ковриги, а то хлеб будет не спор, да, пожалуй, и все хозяйство расстроится. Если уже необходимо приняться за ужином за целый хлеб, то первую отрезанную горбушку не едят, а после трапезы приставляют ее к початой ковриге, чтоб она казалась нетронутою. Отдавать деньги к ночи нехорошо, не будут водиться; по захождении солнца крестьяне, из боязни обеднеть, не сводят счетов, не ссужают в долг и не дают из дому никакой вещи... Не гляди в окно до утренней зари — грешно; не оставляй на ночь на столе нож — лукавый зарежет. Если жеребенок (сосун) резвится на пастбище вечером, при закате солнца, то его непременно в течение года съест волк; а если играет он поутру, при восходе солнца, то будет хорошо расти и уцелеет от хищного зверя. Когда мать купает ребенка на ночь, то не должна выливать воды до утреннего рассвета; несоблюдение этого правила может повредить ребенку. На ночь следует покрывать кадку с водою и кринки с яствами, чтобы не нагадил в них нечистый. "Эдда" не советует вступать в битву по захождении солнца. По глубоко вкорененному убеждению язычников, война была судом божиим, а дневное светило являлось свидетелем людской правды. Оно должно было взирать с высоты на состязание враждующих племен и склонять весы правосудия на сторону правого. У древних народов как скоро заходило солнце — суд закрывался (так предписано законами XII таблиц[67]), и вообще всякая юридическая сделка, заключенная в ночное время, была недействительна; заимодавец мог требовать уплаты долга только днем, пока не село солнце; судебные поединки должны были заканчиваться с наступлением сумерек...

Поэтические представления о рождении и смерти солнца были прилагаемы и к судьбам его в течение года. Потеря солнцем плодотворной теплоты и помрачение его блеска в осенние и зимние месяцы послужили основою мифа, что светило это с окончанием летнего времени утрачивает свои силы и погибает (гаснет), С поворотом на зиму (в июне) оно, видимо, стареет и начинает уступать демонам тьмы: дни сокращаются, ночи увеличиваются; одряхлевшее, оно умирает. Но при следующем повороте (в декабре) вместо старого солнца нарождается новое. С его рождением дни начинали прибывать, ночи умаляться. Это радостное событие встречали особенным празднеством, которое и доныне известно между поселянами под именем Коляды.

Рядом с указанным представлением о возрождении солнца было другое, совершенно аналогичное с первым, что при повороте на лето оно воскресает к новой жизни. Как слово погаснуть метафорически означает: умереть, так выражение "возжечь пламя" должно было получить значение: ожить, восстать от смерти... Вновь народившееся или воскресшее светило постепенно крепнет в своих силах; божественный младенец растет и мужает и при начале весны является прекрасным и могучим юношею. С весенним солнцем нераздельно понятие молодости; народные сказания изображают его в грозовой обстановке: оно купается в живой воде дождевых потоков, очищается в блеске молний и, просветленное, несет миру дары плодородия. Когда солнце закрывается белыми — летними — облаками, оно, по народному выражению, замолодело. В грозе видели его благодатное обновление: погашаемый демонами мрака (тучами), светильник солнца снова возжигается молниеносным Перуном, разгоняющим враждебные рати нечистых духов...

Не менее любопытны те мифические представления, какие соединяла фантазия с обычными изменениями луны. В первой четверти месяц называется новым, молодым, народившимся ("новый месяц народился"); в следующие затем дни — подполнъ; потом наступает полнолуние, за ним перекрой — первые дни после полнолуния ("на перекрое") и старый, или ветхий, месяц. Итак, по древнейшему воззрению, закрепленному в языке, луна рождается, вырастает (полнеет), бывает молодою, стареет и умирает и затем возрождается снова. Народная загадка так живописует это светило: "Когда я молод был — светло светил, под старость стал — меркнуть стал". Следя за постепенно умаляющимся ликом полной луны, древний человек объяснял себе это явление или губительным влиянием старости, или действием враждебной силы, которая наносила месяцу ущерб и как бы урезывала его острым ножом: перекрой от кроить — резать, откуда и край, краюха, крома. Народная загадка уподобляет неполный месяц краюшке хлеба: "Постелю рогожку (небесный покров), посыплю горошку (звезды), положу окрайчик хлеба (месяц)" или: "Взгляну в окошко, раскину рогожку, посею горошку, положу хлеба краюшку", "У нас над двором краюха висит"...

Как с восходом солнца связывались добрые предвещания, а с закатом — худые, так и месяцу придано счастливое значение в период его возрастания (от рождения до полнолуния) и несчастливое — в период ущерба. Когда увидят в первый раз молодой месяц, то нарочно хватаются за карман или вынимают оттуда деньги и "кажут их месяцу"; верят, что после этого богатство станет возрастать и деньгам перевода не будет. О ребенке, родившемся в новолуние, думают, что он долговечен. На Украине, глядя на молодой месяц, приговаривают: "Тоби на уповня (на пополнение), мени на здоровья!" Время возрастания луны считается у наших крестьян наиболее удачным для начала работ и предприятий, а время ущерба — менее или и совсем неблагоприятным, что, по свидетельству Тацита[68], признавали и древние германцы. Свиней стараются резать в полнолуние — в том убеждении, что тогда туши бывают полнее, а во время ущерба умаляются. И всякую другую скотину лучше колоть в полнолуние; на исходе же месяца она бывает худее и в костях ее меньше мозга. При стареющем месяце, а ровно и в день лунного и солнечного затмения не начинают посевов. "Добро сеять в полном месяце"; если мужик сеет на новцу (в новолуние), то хотя хлеб растет и зреет скоро, но колос будет не богат зернами ; а хлеб, посеянный в полнолуние, хотя растет тихо и стеблем короток, зато ядрен и обилен зерном. В этом поверье рост хлеба поставлен в прямое соотношение с возрастанием луны, а полнота зерна — с полнотою ее блестящего круга. То же утверждают и о посеве льна: чтобы лен уродился полный в зерне, надо сеять его в полнолуние; а чтобы уродился долгий и волокнистый — надо сеять на молодой месяц. Постройку избы не советуют начинать во время лунного ущерба — не будет добра; рубить строевой лес и хворост для плетня и складывать печи должно в новолуние: тогда червь не будет точить дерева, хата будет тепла и не станет гнить...

Мы видели, что небесные светила и сверкающие молнии уподоблялись очам. Отождествляя земной огонь с небесным светом, фантазия усвоила за ним то же самое уподобление глазу. Народная загадка: "Днем спит, ночью глядит" означет "огонь от свечи". Болотные (блуждающие) огни белорусы представляют одноглазыми малютками: глазки их сверкают как огонек.

Одинаковое впечатление, производимое на глаз, с одной стороны, сиянием небесных светил, молнии и огня, а с другой — блеском некоторых металлов, породило понятие о связи света с золотом, серебром и медью... Эпитеты, придаваемые этим металлам, стоят в близкой связи с понятием света; так, в сербской народной поэзии говорится: сухое злато, белое серебро; у нас красно золото, чисто серебро... Сравни: красное солнце, белый свет, нечистая сила и проч. "Сухое злато" — этим выражением приписывается золоту иссушающая сила огня и солнечного зноя, что подтверждается и тем знаменательным заклятием, какое записано у Нестора: "Да будем золоти, яко золото", т. е. да будем желты, как золото — да иссушит нас небесное пламя; произнося это заклятие, полагали перед кумирами золото... Уподобление небесного света блеску металлов повело к созданию разнообразных мифических представлений. Всех светлых богов своих человек наделил золотыми и серебряными атрибутами, потому что боги эти обитали на небесах и олицетворяли собою блестящие светила и сверкающие молниями облака. Эпитеты "золотой" и "серебряный" остаются за ними при всех превращениях: примет ли божество образ быка — оно является туром — золотые рога; если обернется конем — то непременно златогривым и златохвостым, если вепрем — то с золотою и серебряной щетиною, если птицею — то с золотыми перьями ( жар-птица), и т. д. ...

Народные сказки, изображая блаженную страну весны, говорят о садах с золотыми яблоками, об источниках, текущих серебром и золотом, о дворцах медном, серебряном и золотом, хранящих несметные сокровища. По славянским преданиям, Солнце живет на востоке в золотых палатах; на праздник Купалы оно выезжает на небесный свод на трех конях: серебряном, золотом и бриллиантовом. Красная девица Заря, по свидетельству заговоров, восседает на золотом стуле, держа в руках серебряное блюдо (солнце), древние греки давали ей название златотронной. Зародыш этого поэтического образа кроется в глаголе, которым издревле обозначали солнечный закат. Трудность образования имен и глаголов с отвлеченным значением, какую испытывал человек в эпоху творчества языка, заставляла его о многих явлениях природы выражаться метафорически. Скрывающееся на западе солнце казалось ему отходящим к покою после дневного странствования; вечером оно, по выражению нашего языка, садится (запад — солносяд), а поутру встает и пускается в путь — восходит. Потому в германской мифологии солнцу действительно дается седалище или трон, а сербы рассказывают о его златотканом, пурпуровом престоле, что согласуется с обычным представлением солнца могучим царем, владыкою мира.

К месяцу русские заговоры обращают такое воззвание: "Месяц, месяц — серебряные рожки, золотые твои ножки!" По выражению песни, "у младого месяца первозолоты рога". На основании внешнего сходства, в оконечностях молодого, серповидкого месяца фантазия признала его золотые ноги и рога, — точно так же как в лучах, бросаемых восходящим солнцем, усматривала она простираемые из мрака руки, которыми дневное светило силится захватить небо... Наши сказочные предания о героях, у которых по локоть руки в золоте, по колени ноги в серебре, находят объяснение именно в этих мифических сближениях.

Как золото и серебро служили для обозначения небесных светил и молнии, так, с другой стороны, этим металлам были придаваемы свойства, принадлежащие свету и огню. "Не все то золото, що ся светить", — говорит пословица, приписывая золоту способность светить. Народная загадка спрашивает: "Что горит без пламени?" и отвечает: "Золото или деньги"; другие загадки прибегают к той же метафоре: "Чернец-молодец по колена в золоте стоит" — горшок в жару; "Полна коробочка золотых воробышков" — горячие уголья в печке: "Сидит курочка на золотых яичках, а хвост деревянный" — сковорода на горячих угольях и сковородник; "Вышла туторья из подполья, зачала золото загребать" — помело и жар в печи; "Колокольня нова, колокольня бела, под маковкой черно, маковка золота" или "Горенка нова, головка черна, шапочка золоченая" — зажженная свеча; "На улице анбар, в анбаре сундук, в сундуке синь плат, в синем плату золото" — дом, печь и огонь. Малорусы называют огонь богатъе и богач и даже считают за грех называть его другим именем; а деньги на поэтическом языке "Эдды" — пламенно-красное богатство; мы и поныне говорим, что деньги жгутся, но уже соединяем с этим выражением новую мысль о трудности добывать их. В народных же преданиях они в самом деле обладают этою силою. В одной из русских сказок копейка, заработанная долгою и трудною службою, горит пламенем, так что от нее можно зажечь свечу...

И немцы, и славяне равно убеждены, что клады, заключающие в себе золото, серебро, деньги и разные драгоценности, испускают от себя огненный блеск; на том месте, где зарыт под землею клад, всегда горит огонек или свеча. Рассказывают, что многие, которым удавалось находить клад, решались брать себе золото, но вместо денег приносили домой одни уголья. Собственно, предания о кладах составляют обломки древних мифических сказаний о небесных светилах, скрываемых нечистою силою в темных пещерах облаков и туманов; но с течением времени, когда народ утратил живое понимание метафорического языка, когда мысль уже не угадывала под золотом и серебром блестящих светил неба, а под темными пещерами — туч, предания эти были низведены на землю и получили значение действительных фактов. Так было и со множеством других верований: небесная корова заменилась простою буренкою, ведьма-туча — деревенскою бабою и т. д.

Подобно тому как в солнечном и лунном затмениях видели недобрые знамения, так то же предвещание связывали и с серебряными и золотыми вещами, оставленными любимым человеком при отъезде его в чужедальнюю сторону; когда металл тускнел, это принималось за верный знак, что дорогой странник погиб смертью или ему грозит великая опасность.

В народных представлениях адских мук, при распределении грешникам соразмерных наказаний, жадные ростовщики, загребавшие в сей жизни серебро и золото, на том свете караются по закону возмездия тем, что обязаны загребать голыми руками жар...

Солнце и богиня весенних гроз

Кругловидная форма солнца заставляла древнего человека видеть в нем огненное колесо, кольцо или щит. Колесо, старин. коло, означает: круг (около — вокруг); уменьшит, кольцо — звено цепи, металлический кружок, носимый на пальце; коло у нас употребляется в значении колеса (в машинах), а у других славян в значении хороводной пляски — точно так же, как слово круг означает в областных наречиях: и колесо и хоровод, почему и хороводные песни называются круговыми; колесо служит метафорою и для серьги: "Под лесом-лесом (волосами) колёса с повесом". Впечатлительная фантазия первобытного народа быстро схватывала всякое сходство. Колесо, обращающееся вокруг оси, напоминало ему движущееся по небесному своду солнце, которое в одной народной загадке названо птицею-вертеницею, а в другой — шаром вертлянским: "По заре зарянской катится шар вертлянский; никому его не обойти и не объехати". О наступлении ночи до сих пор выражаются: "Солнце закатилося"...

Поэтическое представление солнца огненным колесом вызвало обычай зажигать в известные годовые праздники колёса... Русские поселяне, встречая во время масленицы весеннее солнце, возят сани, посредине которых утвержден столб, а на столбе надето вертящееся колесо. В Сибири сажают на это колесо парня, наряженного в женское платье и кокошник, что согласно с нашими народными преданиями, олицетворяющими солнце в женском образе; привязывают к колесу чучело, которое и вертится на нем. Поезд сопровождается песнями и музыкой; в иных местах славят при этом Коляду, т. е. новорожденное солнце, и палят солому... В некоторых местностях Малороссии существует обычай, который состоит в том, что на празднике Купалы откатывают от зажженного костра колесо, выражая таким символическим знаком поворот солнца на зиму... Русская народная загадка изображает месяц и солнце двумя яхонтами. В сказочном эпосе, столь богатом древнейшими мифическими представлениями, находим любопытный рассказ о герое, который отправляется в подводное царство (дождевые облака) и добывает оттуда драгоценный камень, превращающий своим сиянием темную, непроглядную ночь в ясный день...

В старинкой русской сказке о богатыре Еруслане выведен на сцену вольный царь Огненный Щит, выезжающий на восъминогом коне, подобно скандинавскому Одину, у которого был превосходный конь Слейпнир о восьми ногах. Вот это замечательное предание: во время отсутствия Еруслана пришел в его родную землю враг, разорил города, взял в плен отца Ерусланова и двенадцать других богатырей, выколол им глаза и посадил в темницу. Когда Еруслан узнал о таком несчастии, он поехал за тихие воды, за теплые моря — к вольному царю Огненному Щиту и Пламенному Копью. Царь этот, по свидетельству сказки, ни в огне не горит, ни в воде не тонет; он испускает из себя пламя и пожигает своих врагов. На картине, оттиснутой в лубочном издании сказки, вольный царь изображен на коне; голова его увенчана короною, в руках — круглый щит, подобно солнцу испускающий во все стороны огненные лучи, и копье, на острие которого горит пламя. На пути Еруслан достал себе славный, богатырский меч, тем мечом рассек вольного царя надвое, вспорол у него могучую грудь и вынул желчь; совершивши подвиг, он возвращается назад, мажет добытою желчью слепые глаза своему отцу и его двенадцати богатырям — и они тотчас же прозревают. Все эти сказочные подробности не оставляют ни малейшего сомнения, что под именем вольного царя выведено здесь древнее божество грозового, облачного неба, тождественное с греческим Зевсом и немецким Одином; живет он за теплыми морями — дождевыми тучами, молния — его пламенное копье, а солнце — его огненный щит. Во время грозы, которая обыкновенно уподоблялась битве, солнце, охваченное облаками, казалось бранным снарядом в руках небесного бога. Тем же щитом вооружаются и другие мифические представители грозовых туч; так, в одной русской сказке баба-яга, преследуя своих врагов, палит огненным щитом на все на четыре стороны. Рядом с указанными представлениями, сказка об Еруслане воспользовалась и другими поэтическими образами, созданными фантазией под непосредственным влиянием метафорического языка, и сплотила их в одно целое. Сияние солнца и блеск золота производят то же впечатление желтого цвета, как и желчь, и это послужило основанием их лингвистической и мифической связи: желтый, желчь — в Остромировом евангелии[69] злъчь зълъчь; слово же золото родственно стечениями: заря, зреть и зрак. Отсюда "желчь" стала метафорой для солнечного света. Когда дневное светило закрывалось тучами и погружало весь мир в слепоту (во мрак) — воображению древнего человека оно представлялось желчью, скрытою в недрах могучего царя, владыки облачного неба. Чтобы добыть этой желчи и возвратить миру свет зрения, нужен был несокрушимый меч Перуна, т. е. молния, разбивающая тучи и выводящая из-за них солнце. Такой подвиг сказка приписывает святорусскому богатырю Еруслану, наделяя его сверхъестественною силою бога-громовника. С необыкновенною смелостью и художественным тактом сумела она соединить в одной поэтической картине три различные уподобления солнца — всевидящему глазу, небесному щиту и желчи — и в этом сочетании разнородных представлений особенно ярко заявила ту прихотливую игру творческой фантазии, которой мы обязаны созданием многих мифов. Из одного источника с разобранною нами баснею возникло и народное поверье, признающее желчь за лучшее лекарство в глазных болезнях...

Почти у всех индоевропейских народов солнцу дается эпитет златокудрого. В сказаниях народного эпоса часто встречаются герои и героини с золотыми и серебряными волосами. Русская сказочная царевна Золотая коса, Непокрытая краса, подымающаяся из волн океана, есть златокудрый Гелиос. Эпическое выражение "золотая коса, непокрытая краса" весьма знаменательно. Слово краса первоначально означало: свет ("красное солнце"), и уже впоследствии получило то эстетическое значение, какое мы теперь с ним соединяем, так как для младенческого народа не было в природе ничего прекраснее дневного светила, дающего всему жизнь и краски. Потому-то сказочная царевна Солнце в преданиях всегда является ненаглядной и неописанной красавицей. "Непокрытая краса", т. е. не затемненная туманами и тучами, которые принимались за покровы, и потому именно блистающая своею золотою косою. Соответственно колебаниям в древнейших представлениях солнца то юношею, то девою — и в народных сказках оно является не только царевною-золотые кудри, но и златовласым добрым молодцем. Общераспространенный миф, что солнце, рожденное поутру прекрасным ребенком, ввечеру погружается в океан дряхлым старцем, выразился в русском народном эпосе созданием Дедушки-золотой головушки, серебряной бородушки...

В древнейшую эпоху создания языка лучи солнечные, в которых фантазия видела роскошные волоса, должны были уподобляться и золотым нитям; ибо оба понятия: и волоса, и нити — язык обозначал тождественными названиями. Сравни: кудель (кужель, куделя) — моток льна, приготовленный для пряжи, и кудеря — кудря, кудло — длинная шерсть, кудлатый — человек с всклокоченными волосами, кужлявый — курчавый; еолосень — шерстяная пряжа, овечья шерсть; пряди волос — выражение доселе общеупотребительное. Смелой фантазии первобытных народов солнце, восходящее поутру из волн воздушного океана и погружающееся туда вечером, представлялось рассыпающим свои светлые кудри или прядущим из себя золотые нити, — какое представление отозвалось и в языке: пряжа и пряжити — поджаривать на сковороде (пряжений, пряженец).

Древле названное вертящимся колесом, солнце в этой новой обстановке принято за колесо прялки, а лучи его — за нити, наматываемые на веретено. Народная загадка прямо уподобляет солнечный луч веретену: "Из окна в окно готово веретено". В славянских сказках сохранились воспоминания о чудесной самопрялке, прядущей чистое золото, о золотых и серебряных нитях, спускающихся с неба. Из этих-то солнечных нитей и приготовлялась та чудная розовая ткань, застилающая небо, которую называем мы зарею...

В наших заговорах на унятие крови находим следующие любопытные обращения к богине Заре: "На море-на океане (море-небо) сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, рудо-желтую, зашивает раны кровавые"... Одинаковое впечатление, производимое цветом крови и зари ("Слово о полку Игореве": "Велми рано кровавыя зори свет поведают") сблизило эти понятия в языке: рудый — рыжий ("рыже золото"), руда — кровь и металлы в подземных жилах... Эпитет красный равно прилагается к солнцу, заре, золоту и крови; на области, говоре кровь называется — краска. Потому "кровь" стала метафорою ярко рдеющих лучей солнца. Розоперстая богиня Заря тянет "рудо-желтую" нитку и своей золотою иглою вышивает по небу розовую, кровавую пелену; испрашивая у ней помощи от разных недугов и вражьих замыслов, заговоры выражаются так: "Заря-Зоряница, красная девица, полуночница! покрой мои скорбные зубы своею фатою; за твоим покровом уцелеют мои зубы"; "Покрой ты, девица, меня своею фатою от силы вражией, от пищалей и стрел; твоя фата крепка, как горюч камень-алатырь!" Этой фате даются эпитеты: вечной, чистой и нетленной. Потухающая заря заканчивает свою работу, обрывает рудо-желтую нитку, и вместе с тем исчезает с неба ее кровавая пелена, почему народное поверье и присвоило ей силу останавливать текущую кровь и зашивать действительные раны: "Нитка оборвись — кровь запекись!" или по другому выражению: "Как вечерняя и утренняя заря станет потухать, так бы у моего друга милого всем недугам потухать"...

Весна на поэтическом языке есть утро года; подобно заре, выводящей ясное солнце из темных затворов ночи, она выводит его из-за туманов зимы. Ночь, тучи и зима постоянно отождествляются в языке и в мифических сказаниях, и потому та же богиня, которая лучами восходящего солнца прогоняет ночную тьму, являлась народной фантазии и в битве весенних гроз, дарующих победу солнечному свету над зимними сумерками. Только искупавшись в утренней росе или в дождевых потоках, солнце обретало утраченный блеск и восходило на небо несказанной красавицей. Под влиянием таких воззрений, дева Заря, или весеннее Солнце, получила характер богини-громовницы, разящей тучи и проливающей дожди, как это очевидно из преданий о Фрее и других родственных мифов... С именем Фреи соединяются понятия любви, брачного союза и плодородия. Фрее соответствует славянская богиня Прия, а Венера переводится именем Лады. В народных песнях ладо до сих пор означает нежно любимого друга, любовника, жениха, мужа, а в женской форме (лада) — любовницу, невесту и жену; с тем же значением слово &то встречается и в известном причитании Ярославны и в другом месте сказания о походе северских князей: "Жены руския въсплакашась, аркучи: уже нам своих милых лад (мужей) ни мыслию смыслити, ни думою сдумати, ни очима съглядати". В областных говорах: ладить — жить с кем согласно, любовно, "в ладу"; лад — супружеское согласие, любовь, в музыке: гармония; ладковатъ — сватать и примирять, лады — помолвка, ладило — сват, ладники — уговор о приданом, ладканя (галицк.) — свадебная песня, ладный — хороший. Приведенные свидетельства языка убеждают в тождестве Фреи, Прии и Лады (в мужском олицетворении Фрейр, Лад или Ладо): это была богиня весны, в образе которой слились вместе представления девы ясного солнца и облачной нимфы. С одной стороны, наряд Фреи сияет ослепительным блеском солнечных лучей, красота ее очаровательна, а капли утренней росы называются ее слезами; с другой она выступает воинственной героинею, носится в бурях и грозе по небесным пространствам и гонит дождевые тучи. То же черты приписывают наши предания сказочной Царь-девице. В весеннюю пору прекрасная богиня вступала в брачный союз с могучим громовником, слала на землю благодатное семя дождей и оживляла природу. В этом смысле, как Фрея у немцев, так Лада у славян и литовцев почиталась покровительницею любви и браков, богинею юности, красоты и плодородия, всещедрою матерью. Закликая красную весну, обращались к ней с таким приветом:

Благослови, мати,
Ой мати Лада, мати!
Весну закликати...

Гроза, ветры и радуга

Усматривая в светилах и молниях блеск металлов, из которых приготовлялись воинские снаряды, фантазия первобытного народа признала в них то небесное оружие, каким светлые боги сражались с демонами тьмы. Так в сияющем диске солнца она видела золотой щит, в хвостатых кометах — пламенные мечи и копья, в молодом месяце — меч или серп; в создании этих представлений фантазия руководилась подмеченным ею внешнем сходством форм. В летописи под 911 годом встречаем известие о звезде, явившейся копейным образом, т. е. о комете, хвост которой уподоблялся копью; с явлением комет издревле и доныне соединяются в народе предвестия грядущей войны...

Но преимущественно воинские представления связывались с лучами восходящего солнца, прогоняющими ночной мрак, и с молниями, разящими темные тучи. Стремительность, с какою распространяется солнечный свет и упадает с неба молния, и быстрота, с какою летит пущенная с лука стрела; страшные удары молнии, несущей убийства и пожары, жгучие лучи солнца" производящие засуху и истребляющие жатвы, и насмерть поражающее острие стрелы или копья, грохот грома и вой бури во время грозы свист летящей стрелы, шум ринутого сильной рукою копья и звон оружия в битве, — все эти аналогические явления заставили сблизить солнечный луч и молнию с копьем, стрелою и другим оружием, известным в древности. В древнеславянском языке стрела означала и луч, и стрелу в собственном смысле. В областном говоре слово это до сих пор употребляется в значении молнии: "Стрела б тебя убила!" Народная загадка выражается о "молнии": "Летит медная стрела, никто ее не поймает — ни царь, ни царица, ни красная девица", а в заговорах она называется огненной, громовой стрелою... В словах заговора: "Покроюсь (от недуга) небесами, подпояшусь светлыми зорями, обложусь частыми звездами, что вострыми стрелами" — слышится отголосок этого лингвистического сродства стрелы с звездою. У болгар шип — копье и молния. Итак, солнечные лучи представлялись славянину стрелами Дажьбога, а молнии — стрелами бога-громовника. Яркими лучами своими солнце гонит поутру ночь и рассеивает туманы, разбивает при начале весны льды и снега, карает в летние жары землю и ее обитателей. К нему обращалися с заклятиями поразить ненавистного врага ("Сонце б тя побило!"), и Ярославна недаром молила "тресветлое солнце" не простирать своих горячих лучей на воинов ее мужа... Перун, по преданию, сохранившемуся у белорусов, в левой руке носит колчан стрел, а в правой — лук; пущенная им стрела поражает тех, в кого бывает направлена, и производит пожары. Белорусские поселяне убеждены, что на месте пожара, произведенного ударом молнии, и вообще после грозы можно находить чудесную стрелку. И в других местностях России доселе живо поверье о громовой стрелке. По этому поверью, стрелы громовые, ниспадая из туч, входят далеко в глубь земли; а через три или семь лет возвращаются на ее поверхность в виде черного или темно-серого продолговатого камешка: это — или сосульки, образующиеся в песках от удара молнии и сварки песку, или белемниты, известные в народе под именем "громовых стрелок" и почитаемые за верное предохранительное средство против ударов грозы и пожаров. "Кормчая"[70] и "Домострой"[71] Сильвестра осуждали веру в громовые стрелки и топорки, о которых в старинном переводе книги "Луцидариус" находим такое толкование: "Откуда бывает гром и молния? Учитель рече: се бывает от сражения облаков; егда четыре ветры от моря придут и сразятся на аер[72] и смесится огнь вкупе и бывает буря сильна, еже и воздух растерзати, и бывает стук велик, его же мы слышим — гром; бывает же в то время молния и исходят на землю падающе стрелки громные и топорки серовидны"...

Слово Перун восходит к древнейшей эпохе ариев... В теплые дни весны Перун являлся со своими молниями, оплодотворял землю дождями и выводил из-за рассеянных туч ясное солнце; его творческою силою пробуждалась природа к жизни и как бы вновь созидался прекрасный мир. По литовским сказаниям, не чуждым и другим индоевропейским народам, верховный владыка громов создал вселенную действием теплоты, ибо весенняя теплота есть источник жизни, а зимний холод — смерти...

В чешских глоссах[73] "Mater verborum" (1202 г.) слово Перун истолковано: Юпитер; в древнеславянском переводе греческого сказания об Александре Македонском имя Зевса переведено Перуном... Сверх того, именем Перуна обозначалось небо, как царство громоносных, дождевых облаков; так, в одной рукописи, принадлежащей XV веку, на вопрос: "Колико есть небес?" встречаем такой ответ: "Перун есть мног". Обращаясь от старинных памятников к свидетельствам живого языка, находим, что в польском языке piorun доселе употребляется в смысле мол-кии и громового удара (сравни русское выражение "метать перуны"), у словаков peron — гром, а молнию они называют Па-ромовой стрелою. Старинная русская поговорка: "Едет божок с перищем, стучит колесом" намекает на поезд бога-громовника; грохотом его колесницы арийские племена объясняли себе громозвучные раскаты грозы; едет он, вооруженный перищем — страшным орудием, с помощью которого наносит стремительные, всераздробляющие удары...

Народный русский эпос дает сказочным героям и мифическим змеям богатырскую палицу. Слово это от понятия простой дубинки-палки перешло в название кованого металлического бранного орудия; и здесь замечаем ту же связь между пожигающим огнем (карающей молнией) и побивающим оружием: палица — от палити (пламя, запалить в кого мячом — ударить), подобно тому как жезл (жьзл) от жегу (жгу) — ожог — деревянная кочерга; глаголы ожечь, жигануть употребляются не только в значении обжога, но и вообще удара и укола; от того же корпя детское жижа — огонь и жигалка — свечка; сравни: луч и лучина. Как из камня огонь вызывается ударом кресала, так из дерева вызывается он трением; такой огонь, добываемый из дерева и доныне известный под названием живого, служил на земле эмблемою небесного огня молнии; соответственно тому дождь, низводимый на землю громовником, назывался живою водою...

Древнейшие религиозные обряды большею частью возникли как подражание тем действиям, какие созерцал человек в небесной форме; в грозе представлялась ему битва Перуна и подвластных ему духов с полчищами облачных демонов — и вот, когда наступала весна и приводила с собой дождевые тучи, предки наши приветствовали их появление играми, символически означавшими борьбу стихий, и были убеждены, что воинскими кликами и стуком оружия они пробуждают бога-громовника на его творческий подвиг; во время летней засухи тот же обряд вызывал Перуна начать битву с тучами и пролить на поля освежающий дождь...

Огненные стрелы, копья, молот, топор, палица и меч служат богу-громовнику для борьбы с великанами туч и зимних туманов; поражая их, он низводит на жаждущую землю дождевые потоки и дает простор ясному солнцу. По сказаниям "Вед", благодетельным стихийным божествам противостоят толпы мрачных демонов, которым приписываются все вредные влияния на жизнь природы; они затягивают облачными покровами блестящие светила и страшными заклятиями задерживают падение дождя; они же в знойные дни лета, похищая небесные стада дожденосных облаков, рождают губительную засуху. Это враждебные асуры (ракшасы); во главе их стоит Вала, или Вритра, т. е. облачитель, скрывающий благодатное семя дождя и золото солнечных лучей в темных пещерах туч. С особенною силою проявляется его могущество в течение семи зимних месяцев, когда воды сковываются льдами, дождь не орошает земли и блеск солнца помрачается туманами; в это безотрадное время он строит крепкие города, заключает в них небесных коров (дождевые облака) и прячет золотое сокровище (солнечные лучи). Весною и летом "богатый победами" Индра поражает Вритру и разгоняет тучи, почему ему присваиваются эпитеты "убивающий Вритру" и "рассеивающий стадо коров". Своей палицей он разбивает города Вритры, буравит облачные скалы, проливает на поля скрытые в них воды и возжигает светильник солнца. Таким образом он является в вечных битвах с Вритрою, который после всякого поражения восстает всегда с новою силою и опять вызывает его на битву. Помощниками и спутниками Индры в этой нескончаемой борьбе с демонами были Маруты (ветры) и другие божественные существа, олицетворявшие собой грозовые явления...

Предания народные часто вспоминают о чудесном победоносном оружии, и почти у всех племен языческие боги представляются вооруженными воинами, принимающими участие в геройских битвах. Такими "Илиада" изображает богов греческих, а "Эдда" — скандинавских... "Слово о полку Игореве" сравнивает приближение враждебных ратей с несущимися тучами: "Черныя тучя с моря идут, хотят прикрыти четыре солнца (князей русских), а в них трепещуть синий молнии. Быти грому великому! Идти дождю стрелами с Дону великаго! Ту ся копием приламати, ту ся саблям потручяти о шеломы половецкыя". В "Слове о великом князе Димитрии Ивановиче"[74] так обрисована Куликовская битва: "На том поле сильный тучи ступишася, а из них часто сияли молыньи и гремели громы велицыи. То ти ступишася русские сынове с погаными татарами за свою обиду". Греческий Арес, римский Марс, заправлявшие прежде небесными битвами, стали впоследствии исключительно заведовать людскими бранями, из богов стихийных переродились в олицетворения отвлеченных понятий войны и ее кронавых ужасов. Те же мифические представления встречаем и у славян. Боги весенних гроз, туч и вихрей, каковы: Святовит, Радигаст, Сварожич и Яровит (Ярило, Руевит?), отличаются воинственным характером..

О русских кумирах дошли до нас такие скудные известия, что об оружии их, исключая Перуновой палицы, ничего нельзя сказать положительного; зато летописец упоминает о клятвах оружием перед кумирами: "А Ольга водиша и мужий его на роту; по русскому закону кляшася оружьем своим и Перуном... и Волосом"; "А некрещенная Русь пологають щиты своя и мече свое наги (обнаженные), обруче свое и прочая оружья, да кленутся о всем"; "Заутра призва Игорь слы, и приде на холм, кде стояше Перун, покладоша оружье свое и щиты и золото, и ходи Игорь роте и люди его, елико поганых Руси". На нарушителей клятвы призывалось мщение громовника: да будут они кляты от бога и от Перуна и да погибнут от собственных своих мечей...

Отсутствие летописных свидетельств об оружии, каким наделяли русские славяне своих стихийных богов, можно отчасти восполнить из народных сказаний. Богиня Заря выводит поутру солнце и его яркими, стреловидными лучами поражает мрак и туманы ночи; она же выводит его весною из-за темных облачных покровов зимы, действуя заодно с богом-громовником; потому в народных заговорах она является воинственною, сильно вооруженною девою. Обращаясь к ней с мольбою о защите, произносят такое заклинание: "Вынь ты, девица, отеческий меч-кладенец, достань панцирь дедовский, шлем богатырский, отопри коня ворона; выйди ты в чистое поле, а во чистом поле стоит рать могучая, а в рати оружий нет сметы. Закрой ты, девица, меня своею фатой от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачного бойца, от дерева русского и заморского... от кости, от железа, от уклада, от стали и меди". По свидетельству заговоров, Заря держит в руках булатные ножички и иглу, которыми очищает и зашивает кровавые раны; ее молят забить неприятельские ружья наглухо и избавить от смерти в бою. Основной смысл предания тот: одолевая демонические рати, Заря расстилает по небу свою светлую фату — очищает его острыми лучами весеннего солнца и тем самым прекращает грозовую битву, запирает громы и останавливает дождевые потоки. Герои народного эпоса — могучие богатыри — совершают свои славные сверхъестественные подвиги силою чудесного оружия. Сказания об этих героях суть более или менее однообразные вариации древнейшего мифа о Перуне, побеждающем демонов зимы и туч и освобождающем красавицу Весну — летнее солнце; самое слово богатырь (от слова бог чрез прилагательное богат) указывает на существо, наделенное высшими, божескими свойствами. Русские сказки говорят о топоре-саморубе и диковинной палице (дубинка-самобой, кий-бий), которые по приказу своего обладателя устремляются на враждебные полки, побивают несметные силы и, покончив дело, подобно Торову молоту, возвращаются назад в его руки: в них нетрудно угадать поэтическое изображение молнии. Место дубинки и топора занимает иногда меч-самосек, или кладенец, одним взмахом поражающий целое войско, помело и клюка: где махнет помело — там в неприятельской рати улица, что ни захватит клюка — то и в плен волочет. Меч-кладенец обыкновенно выкапывается богатырем из-под высокой горы (тучи), где он лежит скрытый от людских взоров, как драгоценный клад; в этой же горе таятся и золотые клады мифических великанов, змеев и карликов. По словам одного заговора, богатырская сбруя сберегается огненным змеем; добыть ее весьма трудно: нужны чрезвычайные усилия и чародейная помощь; но зато счастливец, которому удастся овладеть богатырскою сбруею, становится непобедимым — его не тронут ни пищаль, ни стрелы. При дальнейшей работе фантазии эти простые первоначальные образы сливаются с другими мифическими представлениями и под влиянием той или другой обстановки обыденной жизни человека порождают более искусственные и сложные сказания. Чудесная дубинка уже не прямо сама поражает врагов, а получает волшебное свойство вызывать против них такие же или еще большие полчища своих ратников. Стоит только махнуть или ударить ею, как тотчас словно из земли вырастает целое воинство. Точно так же и стук молота выставляет несметные полки воинов. В одной русской сказке выведены мифические кузнецы, напоминающие циклопов, занимавшихся ковкой Зевсовых стрел. Кузнецы эти калят железо и бьют его молотами: что ни удар, то и солдат готов — с ружьем, с саблею, хоть сейчас в битву!.. Несчетные войска создаются также стуком в волшебный бочонок и игрою в рог и вызовом из сумы (торбы, ранца): стук и звуки рога — метафора грома и завывающих ветров, бочонок и сума (мешок) — метафора облака. Внутри тучи, этого дождевого мешка или дождевой бочки, лежит спрятанная громовая палица и вызывается оттуда только стуком грозы и напевами бури; послушная такому зову, она тотчас вылетает из своего убежища и начинает разить неприятельские рати или вместо того, в более сложном представлении, выскакивают из сумы (бочонка) несколько молодцев, вооруженных всесокрушающими дубинками. Топор-саморуб строит корабли и города: тяп да ляп — и готов корабль! удар лезом[75] по земле — станет дворец или город, удар обухом — нет ничего! И корабль, и город означают здесь тучу, облако; потому понятно внезапкое появление и быстрое исчезание тех сказочных городов и кораблей, постройка которых приписывается чудесным свойствам топора-саморуба. Венгерские сказки говорят о молоте, который сам собою разбивает стены и башни замков. Отсюда легко объясняется, почему в одной русской сказке топор-саморуб и дубинка-самобой являются вслед за ударом огнива о кремень, т. е. тем же путем, каким бог-громовник творит молнии. Диковинки эти добываются сказочными героями от лиц мифических, олицетворяющих собою грозовые явления природы: великанов, леших, чертей и вихрей.

Предание о Перуновой палице, в применении к новейшим военным снарядам, породило народные рассказы о чудесном ружье, стреляющем без промаха; такое ружье, по малорусскому поверью, можно достать от черта. С другой стороны, верят, что черта можно убить наповал только серебряною или золотою пулею, т. е. молнией.

Обаятельная сила старинных преданий долгое время властвовала над умами наших предков; в атмосферных явлениях она рисовала изображению их картины ожесточенной борьбы и заставляла видеть в них пророческие знамения грядущих войн, побед и поражений. В "Сказании о Мамаевом побоище"[76] повествуется, что один из ратников, поставленных великим князем на страже, видел "на высоце... облак от востока велик зело изрядно... аки некакие полки... От полуденныя же страны приидоша два юноши... въ обоих руках у них острые мечи..." Светлые столбы, видимые во время сильных морозов около солнца, принимаются крестьянами за предвестие войны. Кровавый цвет зари и преломленных в облаках и туманах лучей солнца наводил на мысль о проливаемых потоках крови. Под влиянием указанных сближений воздушных гроз с обыкновенными битвами боги стали нисходить с высокого неба на землю, принимать участие в людских распрях и собственным оружием помогать своим поклонникам против чуждых им иноверцев, от которых нельзя ждать ни жертв, ни молений. В христианскую эпоху это содействие древних богов успехам войны было перенесено на ангелов и святых угодников (Георгия Победоносца, Бориса и Глеба, Александра Невского и др.)...

Называя тучи горами, небесные светила — серебром и золотом, разящую молнию — палицей и молотом, древний человек невольно пришел к созданию поэтических сказаний, по смыслу которых бог-громовник и грозовые духи (великаны и карлики) суть рудокопы и кузнецы. Своими острыми палицами они роют облачные горы и извлекают из них небесные сокровища; своими молотами они бьют по камням или скалам-тучам, как по твердым наковальням, и приготавливают для богов золотые и серебряные украшения и блестящее оружие... Скрытые, затемненные тучами небесные светила являются после грозы как бы заново сделанные богом-громовником: при содействии бурных ветров, раздувающих пламя грозы, небесный ковач кует щит-солнце, серп-месяц, золотые светильники дня и ночи, меч-молнию и лук-радугу... Согласно с уподоблением ночи мраку грозовых туч, в блистающих звездах фантазия признавала то очи кузнецов-карликов, то искры, летящие из горнов громовника, то, наконец, гвозди, которыми он скрепляет небесный свод. По глубоко укорененному убеждению древних народов, боги научили человека ковать металлы, приготавливать оружие и другие металлические поделки и пользоваться ими в домашнем и общественном быту. Указанные предания не чужды и славянам, хотя и сохранились у них не в такой свежести. Народный эпос, изображая грозу кузнечною работою, заставляет сказочных героев сажать чертей в суму-облако и, кладя ее на наковальню — бить железным молотом; ничего так не боятся черти, как этой сумы и этого молота: завидя их, они с ужасом убегают в преисподнюю и наглухо запирают адские ворота...

Ломаная линия сверкающей молнии уподоблялась извивающейся змее или веревке: оба представления родственны (уж, ужище, г-уж). Отсюда возникли мифические сказания о молнии — во-первых, как о золотом ремне, на котором качается облако (в финском эпосе) и, во-вторых, как о биче, сильными ударами которого бог-громовник казнит демонов туч; хлопанье этого бича производит оглушающие раскаты грома...

Потрясая бичом, бог-громовник вступает в брачный союз с землею, рассыпает по ней семя дождя и дает урожаи. Этим древним представлением объясняется, почему в свадебных обрядах плеть получила такое важное значение: дружка, обязанный охранять молодую чету от нечистой силы, враждебной плодородию, сопровождает свои заклятия хлопаньем бича; тот же смысл имеет и стрельба из ружей и пистолетов во время свадебного поезда...

Усматривая в грозе присутствие гневного божества, древний человек в громе слышал его звучащий голос, его вещие глаголы, а в бурях и ветрах признавал его мощное дыхание; где мы наблюдаем естественные законы природы, он видел свободное дело живого существа. Космогонические предания арийских народов свидетельствуют за древнейшее отождествление грома со словом и ветра с дыханием... В гимнах "Вед" Слово (язык) возведено на степень божества; к нему обращались с молитвами и ему приписывали мощное содействие богу громов (Рудре): в битвах с демонами оно натягивало его воинственный лук. Итак, гром есть слово, которым Перун пробуждает природу от зимней смерти — творит новый весенний мир, а ветер — дух, исходящий из его открытых уст. Старинные грамотники, сравнивая человека с космосом, находили между ними полное соответствие: "В горней части его (читаем в одном рукописном сборнике), яко на небеси светила солнце и луна, гром, ветер, сице и в человеке во главе очи, и глас, и дыхание, и мгновение ока — яко молния". Из этих мифических основ образовались предания, занесенные в старые рукописи, что дыхание (душа) человека создано от ветра, а теплота или плоть (пламя страсти) от огня (плодотворящей молнии). Уподобление грома слову человеческому повело к тому любопытному осложнению мифов, по которому все баснословные звери и птицы, в каких только олицетворялись громовые тучи, получили характер вещих, т. е. одаренных способностью говорить и мыслить...

Одинаковое впечатление, производимое на слух раскатами грома, стуком кузнечных молотов, мельничной толчеи и молотильных цепов, и мысль о наносимых ударах, соединяемая со всеми этими различными представлениями, сблизили их между собою и породили целый ряд баснословных сказаний...

В глубочайшей древности зерна не мололись, а толклись, для чего служили простой выдолбленный камень — толчея (ступа) и толкач или пест, ступу заменил потом ручной жернов и, в свою очередь, должен был уступить ветряной и водяной мельнице. Жернова и мельница обозначаются в народных загадках теми же самыми метафорами, какими живописуются и грозовые тучи[77]; сближая эти различные понятия, народ выражается о "громе": "Стукотыть, гуркотыть, як сто коней бижить", а о мельнице: "Стукотыть, гуркотыть, сто коней бижить; треба встати, погадати, що им исты дати"... Очевидно, что, под влиянием этого поэтического воззрения, дождь, град и снег, рассыпаемые тучами, должны были казаться теми небесными дарами, какие мелет облачный жернов. И действительно, в снеге, который уже своей белизною и рыхлостью напоминает смолотый хлеб, видели падающую с неба муку... У белорусов сохранилось знаменательное поверье, что горные духи (гора-туча), подчиненные Перуну и вызывающие своим полетом ветры и бурю, возят на себе громовой жернов, на котором восседает сам Перун с огненным луком в руках. Баба-яга и ведьмы летают на свои сборища по воздуху в железной ступе, погоняя пестом (толкачом, клюкою) и заметая след помелом. Белорусы говорят, что яга погоняет огненною метлою воздушные силы, которые приводят в движение ее ступу; когда она едет — земля стонет, ветры свищут, звери воют, нечистые духи ревут; самой ступе они дают название огненной. Баба-яга и ведьмы, как облачные жены, свободно распоряжаются естественными силами природы; их быстрые полеты, обладание волшебными конями и заметание следа помелом указывают на вихри и метели; ступа и пест тождественны с тем мифическим жерновом, на котором разъезжал бог-громовник, и с его палицей. Ступа — это грозовое облако, а пест или толкач, ударом которого баба-яга точно так же побивает недругов, как Перун своею дубинкою, — известная нам метафора молнии...

Немецкие сказки и песни сохраняют воспоминание о мельнице, которая мелет серебро, золото и любовь; наши сказки также знают чудесные жерновки, которые добываются с неба и мелют своему хозяину муку или кормят его готовыми яствами: что ни поверни ручкою, то и блин с пирогом! В Моравии рассказывают о черном мельнике, который молол светлые дукаты. Проливая дожди, бог-громовник дает земле силу плодородия и выводит из-за туч золотые лучи солнца; поэтому с его жерновом фантазия соединяет сверхъестественные свойства молоть благородные металлы и наделяет человека насущною пищею. Вместе с ясными днями лета и общим изобилием водворяется на земле счастье, мир и любовь: эти благодатные дары рассыпаются на смертных тем же славным жерновом...

Именно в этом представлении тучи жерновом кроется основа предания о чертовой мельнице. Известно, что суеверие ставит всех мельников в близкую связь с водяным и нечистою силою; в малорусских рассказах черти представляются в виде мирошников[78]: нередко садятся они на столбах разрушенной мельницы или плотины, зазывают мужиков с зерновым хлебом, мелют скоро и бесплатно, но мешают с мукою песок. В народных сказках, в числе трудных подвигов, возлагаемых на богатыря, победители многоглавых змеев (древнего громовника), упоминается также о посещении им чертовой мельницы, запертой двенадцатью железными дверями: в зимнюю пору демоническая сила овладевает громовою мельницей и налагает на нее свои замки, которые отпираются только с приходом богатыря, как отворяются облачные скалы от удара Перуновой палицы. В одной сказке о баснословной мельнице говорится, что она сама мелет, сама веет и на сто верст пыль мечет... Немецкие предания, рассказывающие о мельнице, в которой старые и безобразные люди перемалываются в молодых и красивых, сходятся с русскою легендою о кузнеце-черте. Нанялся черт работником па кузницу, схватил клещами старуху за ноги, бросил в горн и сжег в пепел — только одни косточки остались; после того налил ушат молока и вкинул туда кости; глядь — минуты через три выходит из молока красавица, дышащая юностью и свежестью сил. По украинскому варианту, черт, нанявшись в кузнечные подмастерья, кует не лом и железо, а увечье, недуги и калечество: приставит хромую ногу к жаровне, ударит молотом, вспрыснет водою — и нога цела, хоть вприсядку пляши! Много перековал он стариков и старух в молодых, калек в здоровых, уродов в красавцев. В этих рассказах черт заступает древнего громовника, который как божество, являющееся в тучах, нередко сам представлялся с демоническим характером... Такая животворная сила придана поэтическим представлениям грозы, проливающей на землю "живую воду" дождя и творящей из устаревшей зимней природы — юную весеннюю, когда поля и леса убираются в зелень и цветы: зима — старость, весна — юность. В связи с означенными преданиями стоит суеверное уважение к воде, брызжущей с лопаток мельничного колеса; сербы вечером накануне юрьева дня перенимают ее в сосуды, приносят домой и посыпают зелеными травами, а наутро купаются в ней ("Да отрясется и отпадет от тела все злое и вредное, как отскакивает вода от мельничного колеса").

Рядом с поэтическими картинами, изображавшими войну небесной грозою, "Слово о полку Игореве" допускает сравнения битвы с молотьбою хлеба и ковкою металлов: "На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела"; "Той бо Олег мечем крамолу коваше и стрелы по земли сеяше"...

Наше соловей-славий происходит от слово-слава, почему "вещий" Боян (певец) называется "соловьем старого времени"; народная загадка называет "язык" — соловейкою: "за билыми березами (зубами) соловейко свище". Пение соловья обозначается в старинных памятниках словом щекот; щекатитъ — дерзко браниться, щекатый — сварливый, бойкий на словах, щекотуха — говорливая женщина, щекотка — сорока, болтунья. В народных преданиях соловьиный щекот — символ весенних глаголов бога-громовника, вещающего в грохоте грома и свисте бури; как соловей, прилетая с весною, начинает свою громозвучную песню, свой далеко раздающийся свист по ночам, так точно и бог грозы с началом весны заводит свою торжественную песню, звучащую из мрака ночеподобных туч. Воинственная Афина[79], помощница Зевса в его творческих деяниях, принимала на себя образ этой птицы. Опираясь на эти данные, мы приступаем к объяснению старинного эпического сказания об Илье Муромце и Соловье-разбойнике.

Имя Ильи Муромца самое популярное в русском народе; оно встречается весьма часто в песнях и преданиях, приписывающих ему различные богатырские подвиги. И хотя Илья Муромец известен как лицо историческое (он жил около 1188 года), но, выступая в народном эпосе, он усваивает себе черты более древние, принадлежащие к области мифических представлений о боге-громовнике. В этом убеждает нас самый характер его баснословных подвигов и сравнительное изучение их в связи с прочими преданиями нашего и других индоевропейских народов... Любопытные похождения Ильи Муромца с богатырем Святогором целиком принадлежат к области древнейших мифов о Перуне. Тридцать лет от самого рождения сидел Илья Муромец сиднем, не двигаясь с места, но вот "приходили два калика перехожие, становились под окошечко косящетое и просили милостыни. И говорит им Илья: "Нищие братия! Взойдите ко мне во храмину: есть у нас всего много, а подать вам некому". И говорят ему калики перехожие: "Встань-ка сам!" — "Сижу сиднем я тридцать лет, а вставать не встану: нет у меня ни рук, ни ног!" — проговорит им Илья. И говорят калики перехожие ему во второй раз: "Встань-ка сам!" Илья сидит, силу пробует, а в ответ держит речь: "Встал бы я, и сила есть, да нет ног".

И говорят ему калики перехожие в третий раз: "Встань-ка сам!" Илья сидит, силу пробует: тронет ногу — нога поднимается, тронет другую — другая поднимается. Встает Илья, поднимается, посеред пола становится. И говорят ему калики перехожие: "Сходи-ка за пивом, да напой нас!" И взял Илья братину великую, пошел в подвалы глубокие, наливал братину пивом крепким и подносил каликам перехожим. "Выпей-ка сам!" — в ответ молвят калики перехожие. Хватил Илья братину зараз — только и видели пиво! Говорят ему калики перехожие: "Сходи-ка за пивом, да напой нас!" И взял Илья братину больше прежнего, пошел в подвалы глубокие, опускался ниже того, наливал братину пивом крепким пуще того и подносил каликам перехожим. "Выпей-ка сам!" — в ответ молвят калики перехожие. Хватил Илья братину зараз — только и видели пиво! И спрошали Илью калики перехожие: "Слышишь ли, Илья, свою силу?" И молвит Илья: "Слышу!" И спрошали его, Илью, калики перехожие: "Как велика твоя сила?" И молвит Илья: "Кабы был столб от земли до неба, я перевернул бы всю землю!" Стали промеж себя калики говорить: "Много дано силы Илье, земля не снесет; поубавим силы". Еще раз посылают они Илью за пивом, заставляют его выпить и спрашивают: "Слышишь ли, Илья, свою силу?" Отвечает Илья: "Поубавилось силы кабы на семую часть!" Стали промеж себя калики говорить: "Будет с него!"

Несмотря на легендарный тон, приданный этому рассказу, здесь слишком очевидна мифическая основа. В народных сказках богатырь, собирающийся на битву со змеем — демоническим представителем зимних облаков и туманов, должен трижды испить живой (или сильной) воды и только тогда получает силу поднять меч-кладенец. Пиво, которое пьет Илья Муромец, — старинная метафора дождя. Окованный зимнею стужею, богатырь-громовник сидит сиднем, без движения (не заявляя себя в грозе), пока не напьется живой воды, т. е. пока весенняя теплота не разобьет ледяных оков и не претворит снежные тучи в дождевые; только тогда зарождается в нем сила поднять молниеносный меч и направить его против темных демонов. Наделенный богатырскою крепостью, Илья Муромец отправляется на совершение трудных подвигов. Как самое имя Перуна сменилось историческим именем Ильи Муромца, так и борьба его с демоническими существами — великанами и змеями — перенесена на битвы, характеризующие первое время государственной жизни Руси, когда строй общественный еще достаточно не окреп: внутри государства, среди лесов и пустынных мест, легко укрывался разбой, а извне, из широких степей, угрожали беспрерывные набеги диких кочевников, с которыми должны были бороться русские витязи. Илья Муромец усмиряет разбойничью шайку и освобождает Чернигов-град от несчетных басурманских полчищ; но и в этих ратных подвигах он сохраняет свое родство с древним Перуном; он действует его оружием — всесокрушающими стрелами и выезжает на таком же чудесном коне, как и бог-громовержец. Конь его словно сокол летит, с горы на гору перескакивает, с холма на холм перемахивает, реки, озера и темны леса промеж ног пускает, хвостом поля устилает; подобно Зевсову коню Пегасу, он выбивает копытами колодцы. Окруженный станишниками (разбойниками), Илья Муромец вынимал из налушна тугой лук, вынимал стрелу каленую и пускал ее по сыру дубу:

Спела тетивка у туга лука —
Станишники с коней попадали;
Угодила стрела в сыр-кряковистый дуб,
Изломала дуб в черенья ножевые.

Сражаясь один против несметной рати кочевников, он куда ни бросится — там улица, где ни поворотится — часты площади. Вслед за тем наезжает Илья Муромец на Соловья-разбойника, который заложил прямоезжую дорогу к Киеву ровно на тридцать лет (время, когда богатырь сидел сиднем): никакой человек по ней не прохаживал, зверь не прорыскивал, птица не пролетывала. Соловей-разбойник свил себе на двенадцати (или девяти) дубах гнездо и, сидя в нем, свистал так сильно и громко, что все низвергал своим посвистом, словно напором стремительного вихря. За десять верст раздался его свист — и богатырский конь под Ильею спотыкнулся:

Темны леса к земле приклонилися,
Мать-река Смородина со песком сомутилася.

Богатырь сшиб его каленой стрелой с высоких дубов и повез с собой в Киев; там, во дворе князя Владимира, заставляют Соловья-разбойника показать свою удаль — засвистать вполсвиста. Соловей отзывается, что уста его запеклись кровью, и просит испить.

Налили ему чашу зелена вина,
Весом чаша в полтора ведра;
Принимал он чашу единой рукой,
Выпивал чашу за единый вздох (дух).

Наливали ему другую чашу пива пьяного и третью меду сладкого; выпивал чаши Соловей-разбойник и, как Илья Муромец с пива — набирался с того силы великой, свистнул и оглушил своим свистом могучих богатырей, так что они наземь попадали, а простые люди мертвы стали, и потряс крепкие своды княжеских палат:слетели с них крыша и вышки, лопнули связи железные.

Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в третьи зрявкает он по-звериному (по-туриному).

Те же выражения употребляет народный эпос, говоря о вещем коне сивке-бурке, в образе которого, как и в образах змея и быка, олицетворялась громоносная туча. Раздраженный Илья Муромец убивает Соловья-разбойника, кидая его (по свидетельству одного варианта) выше дерева стоячего, чуть пониже облака ходячего. Соловей-разбойник гнездится на двенадцати дубах; народная сказка то же самое говорит о змее, и подробность эта объясняется мифическим значением дуба — дерева, посвященного Перуну: "Загремел Зилант (змей), выходя из железного гнезда, а висело оно на двенадцати дубах, на двенадцати цепях"; в одном заклятии говор змея сравнивается с шумом ветра: "Что не дуб стоит — Змиулан сидит, что не ветер шумит — Змиулан говорит". Согласно с показанием народной былины о свисте Соловья-разбойника, в одной рукописной повести XVII века читаем: "Начаша змий великий свистати; от змиева свистания падоша под ними (послами) кони". В украинской сказке Соловей-разбойник заменяет собою Змея Горыныча; в другой сказке Илья Муромец побивает двенадцатиголового змея, избавляя от него красавицу королевну. Все эти сближения убедительно свидетельствуют, что в образе Соловья-разбойника народная фантазия олицетворила демона бурной, грозовой тучи. Имя Соловья дано на основании древнейшего уподобления свиста бури громозвучному пению этой птицы. "Свист бури, вихрей, ветров" — выражение общеупотребительное в нашем языке; народная песня, описывая бегство удалого добра молодца от царских разъездов, прибавляет:

Что гнались-то, гнались за тем добрым молодцем
Ветры полевые,
Что свистят-то, свистят в уши разудалому
Про его разбои.

У моряков до сих пор существует поверье, что свистом можно накликать бурю, подобно тому как призывается она звоном колоколов и резким криком хищных птиц; при стихающем попутном ветре пловцы обыкновенно свистят по ветер. О водяном рассказывают наши крестьяне, что он не любит, когда беспокоят его сон свистом, и опрокидывает за то лодку, а пловца увлекает на дно реки, т. е. свист подымает бурю, которая волнует и бурлит сонные воды и грозит пловцу бедою. Свистать в жилой избе почитается дурною приметою... Одно из самых обыкновенных олицетворений дующих ветров было представление их хищными птицами; вот почему дети Соловья-разбойника оборачиваются, по свидетельству былины, воронами с железными клювами.

Эпитет "разбойника" объясняется разрушительными свойствами бури и тем стародавним воззрением, которое с олицетворениями туч соединяло разбойничий, воровской характер. Закрытие тучами и зимними туманами небесных светил называлось на старинном поэтическом языке похищением золота: в подвалах Соловья-разбойника лежала несчетная золотая казна; точно так же в летней засухе и в отсутствии дождей зимою видели похищение живой воды и урожаев. Демонические силы грабят сокровища солнечных лучей, угоняют дождевых коров и скрывают свою добычу в неприступных скалах. Этот хищнический характер облачных демонов повел к тому, что вместо великанов и змеев, с которыми сражаются богатыри в более сохранившихся вариантах эпического сказания, — в вариантах позднейших и подновленных выводятся на сцену воры и разбойники. Таким образом древнейшие мифические предания, с течением времени, сводятся народом к простым объяснениям, заимствуемым из его обыденной жизни.

Пламя грозы сопровождается порывистыми ветрами, и взаимными их усилиями очищается воздух от туманных испарений...

Ветры олицетворялись и как существа самобытные; фантазия древнего человека представляла их дующими — выпускающими из своих открытых ртов вихри, вьюги и метели. Средневековое искусство воспользовалось этим языческим представлением и постоянно изображало ветры в виде дующей человеческой головы. На наших лубочных картинах ветер и "дух бурен", приносящий град и снег, изображаются в виде окрыленных человеческих голов, дующих из облаков; такова, например, картина, приложенная к сказке о мужике, у которого ветер разнес муку. Крылья, данные ветрам, — эмблема их быстрого полета. По народному поверью, зимние вьюги бывают оттого, что нечистые духи, бегая по полям, дуют в кулак. В высшей степени интересно украинское предание, утверждающее, что старый Ветер сидит с закованными устами... Предание это примыкает к мифу о грозном владыке демонов, который сидит окованный цепями и будет освобожден только при конце мира. Сверх того, веянье ветров сравнивали с действием кузнечных мехов в руках бога-громовника и его помощников. Эти мехи — метафора грозовых туч. Облака уподоблялись шкурам различных животных; из этих же шкур приготавливались издревле и мешки для хранения воды и опьяняющих напитков, и раздувательные мехи; слово мех (уменьшительная форма: мешок) доселе служит у нас и для названия мягкой рухляди[80]...

Давая туче название меха, в ней видели или вместилище небесного нектара-дождя, или орудие для раздувания грозового пламени. В гимне "Ригведы", обращенном к Парьянье (Перуну), читаем: "Реви, греми, оплодотворяй, пари над нами на своей водою наполненной колеснице (т. е. на облаке); сильно растяни вниз нависший мешок с водою!.."

Русские сказки, песни и заговоры наполнены обращениями к ветрам с просьбою о помощи, как существам живым и готовым выручить в беде. Подобное обращение находим и в словах Ярославны: "О, ветре, ветрило! Чему, господине, насильно вееши? Чему мычеши хиновьскыя стрелкы на своею нетрудною крилцю на моея лады вои? Мало ли ти бяшет горе под облакы веяти, лелеючи корабли на сине море! Чему, господине, мое веселие по ковылию развея?"

В простом народе ветер доселе слывет господином, и об нем ходит такой рассказ: шел мужик, смотрит — навстречу ему идут мужики: Солнце, Ветер и Мороз. Мужик мужикам поклонился, посеред дороги становился, а Ветру еще поклон наособицу. Этот лишний поклон разгневал Солнце. "Постой, мужик! — сказало оно. — Вот я те сожгу". А Ветер мол-кил: "Я повею холодом и умерю жар". "Постой, мужик! Я тебя заморожу", — сказал Мороз, а Ветер: "Я повею теплом и не допущу тебя". В сказке о царевне-лягушке эта вещая жена режет полотно на мелкие лоскутки и бросает в открытое окно, причитывая: "Буйные Ветры! Разнесите лоскутки и сшейте свекору рубашку". В другой раз она изрезывает шелк, серебро и золото и выбрасывает в окно с приговором: "Буйные Ветры! Принесите ковер от моего батюшки", т. е. чародейка, обращаясь к ветрам, заставляет их приносить облака, в которых поэтическая фантазия видела небесные одежды и ковры-самолеты. В другой сказке — о смирном мужике и драчливой жене — ветры олицетворены в человеческих образах и, соответственно четырем сторонам света, представляются чтырьмя братьями: Ветры Северный, Южный, Западный и Восточный... Нес мужик муку в чашке, поднялся сильный ветер и развеял ее по полю; бурные, разрушительные ветры в народных преданиях изображаются существами голодными и прожорливыми. Когда воротился мужик домой, злая жена прибила его и послала к Ветру требовать за муку уплаты. Мужик пошел в дремучий лес, повстречал старуху и рассказал ей свое горе. "Ступай за мною! — сказала старуха. — Я мать Ветрова, но у меня четыре сына: Ветер Восточный, Полуденный, Западный и Полуночный; так скажи, который развеял у тебя муку?" — "Полуденный, матушка!" Привела его старуха в избушку, положила на печь и велела закутаться: "Мой сын Полуночный Ветер очень холоден, придет — зазнобит тебя!" Когда братья воротились домой, говорит мать Полуденному Ветру: "На тебя есть жалоба; зачем бедных людей обижаешь?" Ветер дает мужику в уплату коробочку, у которой что ни попроси: яств или напитков каких — все даст. Но коробочку у мужика похитили; жена снова прибила его и послала к Ветру за мукою. Ветер дал ему бочку — только скажи: пятеро из бочки: тотчас выскочат из нес молодцы с дубинками и станут побивать врагов — удары их ничем не отразимы. С помощью чудесной бочки мужик воротил свою коробочку. Сказка эта известна у разных пародов — хотя с некоторыми отменами в обстановке и подробностях, но везде с сохранением одних и тех же основ главного содержания: знак, что ей должно приписать весьма древнее происхождение. Упоминаемые в ней диковинки суть поэтические представления дождевых и грозовых облаков, приносимых ветрами: коробочка или скатерть-самобранка — дожденосная туча, дарующая земле урожаи, а дубинка-самобой, выскакивающая из бочки или мешка (сумки), — молния, поражающая из тучи...

В русских заговорах упоминаются семь братьев, буйных ветров, и к ним воссылается мольба навеять в сердце девицы любовную тоску, так как они наносят дождевые облака, участвуют в весенних грозах и таким образом помогают любовному союзу неба с землею: "Встану я и пойду в чистое поле под восточную сторону. Навстречу мне семь братьев, семь Ветров буйных. "Откуда вы, семь братьев, семь Ветров буйных, идете? Куда пошли?" — "Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные". — "Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски тоскучие со всего света белого, понесите к красной девице в ретивое сердце; просеките булатным топором ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую". Плодотворящая сила весенней грозы необходимо соединилась и с сопутствующими ей ветрами. Как первый весенний гром пробуждает земную природу (только после его ударов земля, по народному убеждению, принимается за свои роды и деревья начинают одеваться зеленью), так о весеннем ветре говорят, что он приносит семена (т. е. семя дождя) из страны вечного лета и разбивает почку деревьев. Такие олицетворения ветров — отголосок отдаленной языческой старины...

Ветры не только дышат на землю теплым веянием весны, принося с собой благодатные дожди; они несут на своих крыльях и град и снега, возбуждают и зимние вьюги и метели. В наших преданиях морозы отождествляются с бурными, зимними ветрами... В некоторых сказках наравне с богатырями, олицетворяющими разные грозовые явления, выводится Мороз-Трескун, или Студенец; его дуновение производит сильную стужу, иней и сосульки представляются его слюнями, а снежные облака — волосами. Морозко, говорят крестьяне, — низенький старичок с длинной седой бородою; зимою бегает он по полям и улицам и стучит: от его стука начинаются трескучие морозы и оковываются реки льдами; если ударит он в угол избы, то непременно бревно треснет...

Бог грозы, как небесный владыка, являющийся в бурях и вихрях, получил у славян название Стрибога, которое впоследствии, по общему закону развития мифов, выделилось в особое божество, верховного царя ветров. "Слово о полку Игореве" говорит о Стрибоге как о деде ветров: "Се ветры, Стрибожи внуци, веют с моря стрелами" (из дождевой тучи молниями). Слово стри означает: воздух, поветрие. Другие названия, даваемые славянами богу ветров, были Погода и Похвист. В областных говорах погода употребляется в смысле: громовой тучи, ветра, метели, бури, дождливого или снежного времени; погодица — вьюга, метель, погодитъся — становиться ненастью. Похвист или Посвист — сложное из слова свист (завывание бури)[81].

Ветры сопутствуют и помогают богу-громовнику в его битвах с демонами и пользуются его боевыми стрелами...

Дующие ветры рождают разнообразные музыкальные тоны в воздухе: бурные порывы их, раздаваясь в горных местностях и пещерах, производя сильные всплески волн и шум потрясаемых деревьев, напоминали вой голодных зверей и дикие звуки нестройной, оглушающей музыки и неистовых песен; кроткое веяние легких ветерков вызывает таинственный шепот листьев в лесах и рощах, мелодический шелест зреющих нив и тихое рокотание вод — звуки, обаятельно действующие на душу и погружающие в сладкую дремоту; врываясь в тесные ущелья скал, в скважины и щели домов, ветры издают свист, напоминающий свирель или флейту. Оттого встречаем тождественные выражения для веяния и музыки: от глагола дуть произошли дух — ветер и дуда, дудка, дудеть; гудок и гусли от гуду, гудеть — слово, употребляемое малоросами для обозначения дующего ветра; сравни: сопелка, сиповка от сопати, сопеть (шипеть), сиплый, свистелка от свистать... Звуки так называемой духовой музыки производятся через вдувание воздуха в инструмент устами играющего; мы видели, что самые ветры принимались за дуновение, исходящее из открытых уст богов. Изображая олицетворения вихрей, старинное искусство представляло их дующими в рога. Фантазия древнего человека, сблизившая вой бури и свист ветров с пением и музыкой, в то же время уподобила быстрый и прихотливый полет облаков и крутящихся вихрей бешеной пляске, несущейся под звуки небесных хоров. Отсюда возникли разнообразные мифические сказания о песнях, игре на музыкальных инструментах и пляске грозовых духов, предание о воздушной арфе и верование в чародейную силу пения и музыки... Наши сказки говорят о роге, в который если затрубить — сейчас явится столько ратников, что против них не устоит никакая сила: воспоминание о победоносном Перуне, явление которого возвещается звучною трубою грозовой бури...

Изобретателями музыкальных инструментов почитались боги, владыки гроз, вьюг и ветров...

Все духи, в которых фантазия олицетворила грозу, вихри, метель, непогоду, все эти сатиры, фавны, нимфы, сладкогласные сирены, эльфы, никсы, вилы, русалки и ведьмы любят песни, музыку и пляски; музы, в первоначальном своем значении, были не более как облачные певицы и танцовщицы. Волнение рек и моря русское предание объясняет пляскою водяных. По мнению украинцев, когда заиграет-возбушуется море, из его бездн выступают морские духи и поют песни, а люди приходят к берегам, слушают их и сами научаются песням...

Мы указали, что с грозою издревле связывались представления о нечистой силе; как в борьбе громовника с тучами усматривали поражаемых демонов, так по другому поэтическому воззрению в плясках облаков и вихрей и в песнях бури давали участие вместе с нимфами и ведьмами и дьяволу. Собираясь на лысой горе (небе), ведьмы, колдуны и черти заводят непристойные пляски и песни. Мысль о брачном союзе, в который вступают во время грозы молниеносные духи с облачными женами, заставила видеть в этих сборищах свадебное торжество, нецеломудренные игры и блудные связи ведьмы с дьяволами...

Могучие действия, проявляемые природой в бурях и грозе, были приданы и тем чародейным музыкальным орудиям, которые на поэтическом языке древнего эпоса служили их метафорическим представлением. Таковы сказочные гусли-самогуды, которые сами играют, сами песни поют и которые, с одной стороны, согласно с мифом об Орфее[82], заставляют плясать не только зверей, но и самые неодушевленные предметы — и леса, и горы, а с другой стороны, игрою своею напускают непреодолимый сон, подобно тому как Вейнемейнен звуками своей кантелы усыпил обитателей враждебной Похийолы[83]. Смысл предания тот, что песня бурных ветров, животворя весною своим дыханием природу, приводит в дикую пляску дождевые облака, представляемые то в образе разных животных, то в виде небесных гор и лесов, волнует моря и реки, колеблет деревья и рушит скалы, а зимою, дыша холодными вьюгами, насылает на ту же природу крепкий сон, запирает дожди и сковывает льдами и землю, и воды. Гусли-самогуды, по свидетельству сказок, хранятся у кощея, волка-самоглота (демонические олицетворения туч) или у черта. Вместо этих гуслей народный эпос упоминает и чародейную дудку, получаемую от дьявола или козла, и свисток, похищаемый у бабы-яги. Отправляется ли сказочный герой добывать живую воду, моложавые яблоки, жар-птицу, золотогривого коня и другие диковинки, он непременно сам или его конь, во время совершения подвига, зацепит за протянутые струны, от чего пойдет по всему царству сильный звон и грохот, пробуждается стража и спешит в погоню за похитителем: т. е. живая вода дождя и разнообразные эмблемы творческих сил весны не иначе могут быть добыты, как при торжественных песнях грозы... В Галиции и около Днестра и Прута существует любопытное поверье, что если найти в дремучем бору зеленую иву, которая не слыхала ни шума воды, ни крика петуха, и сделать из этого дерева дудку, то выйдет дудка не простая: от ее звуков встанут из могил покойники и запляшут самые ленивые и неповоротливые ноги. В этом поверье древние метафорические выражения о славной трубе бога-громовника применены к обыкновенной ивовой дудке: когда воцарится зима, окованная холодом туча носится по небу, где не слышны более ни крик небесного петуха (гром), ни шум дождевых потоков; с приходом же весны она превращается в громогласную трубу, при звуках которой пробуждается от зимней смерти Перун, и вслед за его пробуждением начинается неистовая пляска бурной грозы... На Украине ходит рассказ о черте, который в виде куцего немчика, во фраке и шляпе, с тонкими козлиными ножками, с острой бородкой и рогами, верхом на козле выезжает на майдан, наигрывает на дудке казачка, а кругом его пляшут березы и липовые пни...

Мифические представления, сочетавшиеся с пением, музыкой и пляскою, дали им священное значение и сделали их необходимою обстановкою языческих празднеств и обрядов. Поклонники стихийных сил природы, древние племена старались в своих религиозных церемониях символически выражать то же, что совершалось на небе или что желательно было усмотреть там в данное время. Подражая действиям небесных богов, они думали, что творят им угодное, и с детскою наивностью верили, что вызывают таким образом божественные силы на их творческие подвиги. Испрашивая, например, дождя, славяне водили Додолу — деву, увенчанную травами и цветами, в образе которой представлялась жаждущая плодотворного семени богиня Весна, и обливали ее водою; представляя облака рыскающими стаями различных животных, они сами наряжались в звериные шкуры т личины и бегали толпами по деревням и полям. Точно так же небесная музыка и напевы грозы, танцы облачных дев и воздушных духов представлялись звоном металлических сосудов, ударами в бубны, звуками дудок, волынок и других доступных старине инструментов, шумными кликами, песнями и дикою, быстро вертящеюся пляскою; а заменою дождя, которым, как небесным медом или вином, утоляют жажду грозовые духи, служили в древних обрядах действительно опьяняющие напитки. Эти разгульные празднества, сопровождаемые переряживанием, пьянством, песнями и плясками, совершались в честь благодатного возврата весенних гроз, прогоняющих демонов зимы и несущих земле плодородие, или с целью призыва бога-громовника во время бездождия и засухи. Такая обстановка языческих празднеств усвоила за ними название игрищ, В языке нашем употребительны выражения: сыграть песню (вместо: пропеть), играть на музыкальном инструменте, выражения, свидетельствующие за древнейшую связь народных игрищ с этими обычными заявлениями веселья и радости. Песни доныне составляют существенную часть праздничных обрядов, совершаемых при солнечных поворотах, при встрече весны, завивании венков, прыганье через зажженные костры и проч. Хоровод (коло), в котором песня сливается с драматическим представлением, несомненно, наследован от глубокой старины. Хороводы открываются с весною, когда небо вступает в брачное соитие с землею и как бы зовет к тому же священному союзу и человека; именно эта идея любви и следующего за нею брака есть главный мотив, развиваемый в хороводных представлениях и песнях. Летописец, говоря о нравах славян-язычников, замечает: "Схожахуся на игрища, на плясанье, и ту умыкаху жены собе, с нею же кто съвещашеся". Свадебное торжество до сих пор сопровождается в народе многочисленными обрядовыми песнями, и как бы ни были они подновлены или вовсе переделаны, давность их происхождения не может быть отрицаема; она засвидетельствована письмом Мономаха к Олегу[84] и еще более подтверждается сохраненными в этих песнях указаниями на похищение и куплю жен и на другие черты стародавнего быта...

Как ни были просты и несовершенны первые музыкальные орудия (дудка, свирель, волынка, гусли), тем не менее они требовали некоторого упражнения, навыка, ученья, и, конечно, в весьма раннее время образовался особенный класс музыкантов, певцов, поэтов, — словом, людей вещих, которые хранили в своей памяти эпические сказания старины, пели их под звуки гуслей и других инструментов и играли главную роль в народных празднествах. Это были гусляры или скоморохи; уже Феофилакт[85] упоминает о трех славянских гуслярах, явившихся во Фракию в конце VI века; о скоморохах упоминает Нестор, осуждая трубы и гусли... По свидетельству памятников, скоморохи являлись на игрища с музыкою, наряжались в маскарадные платья, пели, плясали, кривлялись и творили разные "глумы", Важное значение гусляров и скоморохов у славян-язычников доказывается и участием их в религиозных обрядах (на праздниках, свадьбах и поминках), и сильными нападками на них христианского духовенства...

"Домострой" Сильвестра называет песни, пляски, скакание, гудение, бубны, трубы и сопели делами богомерзкими; а "Стоглав"[86] вооружается против следующих явлений: "В мирских свадьбах играют глумотворцы и арганники и смехотворцы и гусельники, и бесовские песни поют... В троицкую субботу по селам и по погостам сходятся мужи и жены на жальниках (кладбищах) и плачутся по гробом с великим кричаньем, и егда начнут играти скоморохи, гудцы и прегудницы, они же от плача преставше начнут скакати и плясати и в долони бити и песня сотонинские пети". По этому заявлению, собор постановил в обязанность священникам убеждать паству, чтобы "в кое время родителей своих поминают, и они бы нищих поили и кормили по своей силе, а скоморохом, гудцом и всяким глумцом запрещали и возбраняли" теми бесовскими играми смущать православных. Точно так же высказывается Стоглавный собор и против обычая сходиться в навечерии рождества и крещения и на ива-нов день "творить глумы всякими плясаньми и гусльми". Приговорною грамотою Троицко-Сергиева монастыря 1555 года было определено, чтобы монастырские крестьяне в волостях скоморохов не держали; а "у которого сотского в его сотной выймут скомороха или волхва или бабу-ворожею, и на том сотском и на его сотной на сте человек взяти пени десять рублев денег, а скомороха или волхва или бабу-ворожею, бив да ограбив, выбити из волости вон; а прохожих скоморохов в волость не пущать". В наказах монастырским приказчикам XVII века предписывалось наблюдать, чтобы крестьяне "в бесовские игры, в сопели и в гусли, и в гудки и в домры, и во всякие игры не играли, и в домех у себя не держали". В 1636 году, по указу патриарха Иасафа, дана была память поповскому старосте и тиуну[87] наблюдать, чтобы на праздники не было в Москве бесчинств; а то "вместо духовного торжества и веселия восприимше игры и кощуны бесовские, повелевающе медведчиком и скомрахом на улицах и на торжищах и на распутиях сатанинския игры творити и в бубны бити, и в сурны ревети и руками плескати и плясати и иная неподобная деяти". Против тех же обычаев предостерегает и царская окружная грамота 1648 года; она требует, чтобы православные не призывали к себе скоморохов с домрами, сурнами, волынками и всякими играми, чтобы медведей не водили и никаких бесовских див не творили и по ночам на улицах и полях и во время свадеб песен не пели и не плясали, и в ладони не били, и скоморошья платья и личин на себя не накладывали... А потому воеводам предписывалось отбирать у всех музыкальные инструменты, ломать и жечь, а тех, у кого они найдутся, бить батогами и ссылать в украйные места. По свидетельству Олеария[88], еще прежде, при Михайле Федоровиче, по распоряжению патриарха, не только у скоморохов, но и вообще по домам были отобраны музыкальные инструменты — пять возов — и публично сожжены, как орудие дьявола...

Такой строгий взгляд отчасти поддерживался самим характером старинного скоморошества. Вызванное культом Перуна-оплодотворителя, насилующего облачных дев и щедро рассыпающего семя дождя, оно не отличалось особенною скромностью и требовало от плясок сладострастных движений. Эти "глумы", при грубости нравов старого времени и разгуле праздничного похмелья, выражались в формах не всегда грациозных и подчас бывали уже слишком откровенны, но они нравились неразвитой толпе, а потому продолжали держаться и тогда, когда давным-давно была позабыта та мифическая основа, на которой возникли эти нецеломудренные игрища. Желая указать на "бесстудие", летописцы не находили лучшего, более наглядного сравнения, как напоминание о скоморохах. Лишенные всякого покровительства власти, преследуемые нареканиями духовенства и правительственными распоряжениями, скоморохи в XVI и XVII столетиях нередко подвергались обидам и со стороны частных лиц и общин; их зазывали в дома и вместо оплаты за труд били и отымали у них то, что успели они собрать, ходя по миру. В 1633 году подана была царю Михаилу Федоровичу такая челобитная: "Бьют челом и являют твоего государева боярина князя Ивана Ивановича Шуйского скоморохи: Павлушка Кондратьев сын Зарубин, да Вторышка Михайлов, да Конашка Дементьев, да боярина ж князя Дмитрия Михайловича Пожарского Федька Степанов сын Чечотка — твоего ж государева села Дунилова на приказного на Ондрея Михайлова сына Крюкова да на его людей. В нынешнем, государь, году пришли мы в твое дворцовое село Дунилово для своего промыслишку, и с ходьбы к нему Ондрею явились, и того ж, государь, числа он, Ондрей, нас, сирот, зазвал к себе на двор и, зазвав, запер нас в баню и, заперши, вымучил у нас, сирот, у Павлушки 7 рублев, а у Федьки 25 рублев, да Артюшкиных денег 5 рублев". Со своей стороны, скоморохи не оставались в долгу; вечно праздные, наклонные к бродячей жизни и вынуждаемые шаткостью своего общественного положения искать поддержку в самих себе, они собирались в артели и ходили по широкой Руси большими ватагами, нападали по дорогам на путников и проезжих и грабили. "Да по дальним странам, — говорит "Стоглав", — ходят скоморохи, совокупяся ватагами многими до штидесяти и до семидесяти и до ста человек, и по деревням у крестьян сильно едят и пиют, и из клетей животы грабят, а по дорогам разбивают". Особенно привлекали скоморохов сельские братчины[89], где можно было вдоволь попировать и что-нибудь заработать своей игрой, песнями к плясками; потому в жалованных и уставных грамотах различным сельским общинам встречаем положение: "А скоморохом у них сильно не играти"; запрещается и княжеским чиновникам давать им разрешение на участие в деревенских пирах и братчинах. В случае несильного прихода скоморохов дозволялось выбивать их из сел и с братчин безнаказанно...

Строгость средневековых воззрений на искусство не могла удержаться, как скоро стали проникать в общество более светлые идей, какие несло к нам западное образование. Еще при Алексее Михайловиче, в то самое время, когда запрещали народные игрища, отбирали у скоморохов и жгли музыкальные инструменты, — на пиру у царя "играл в органы немчин, и в сурну, и в трубы трубили, и в суренки играли, и по накрам, и по литаврам били"; при дворе представляются комедии, в присутствии всей царской семьи, причем немцы и люди Матвеева играют на органах, фиолах и танцуют. Преобразования Петра Великого нанесли окончательный удар староверческому аскетизму; с ним закончились и протесты духовенства и запретительные меры правительства против так называемых "бесовских действ" — музыки и плясок, которые давно уже утратили для массы свое языческое освящение и сделались не более как праздничным увеселением...

Блестящая яркими, великолепными красками, радуга должка была особенно сильно поражать поэтически настроенную фантазию первобытных народов... По различию впечатлений, производимых ею на глаз, поэтическая фантазия древнего человека сближала радугу с разнообразными предметами; но сближения свои постоянно основывала на действительном сходстве форм и признаков.

а) Радуга — лук, дуга, арка. По мифическому представлению древних индийцев, радуга есть боевой лук Индры, с которого этот бог-громовержец пускает свои молниеносные стрелы, поражая демонов тьмы (тучи)... В наших древнейших памятниках она обозначается словом дуга, У нас око употребляется для обозначения части круга и упряжного снаряда, у сербов — согнутой для бочки доски; дужка — полукруглая рукоятка, перевесло (у ведра, корзины, посудины) и ключица, соединяющая грудную кость с плечевою. Отсюда справедливо будет заключить, что слово дуга в древнейший период языка было синонимическим луку (излучина — кривизна, лукоморье — изгиб морского берега, лукавый — криводушный) и в отношении радуги имело тождественное с ним значение... Наши предания дают Перуну, вместе с молниеносными стрелами, и огненный лук; доселе уцелевшая в народе поговорка: "Ах ты, радуга-дуга! ты убей мужика" — ясно намекает на древнейшее представление радуги — Перуновым луком, с которого пускались смертоносные стрелы...

Не может быть сомнения, что слово ра-дуга есть сложное, и первая половина его есть только характеристический эпитет, соединяемый с этою небесною дугою; в областном говоре слово это произносится рай-дуга... Первая часть слова — ра, по нашему мнению, стоит в родстве с санскр. коренным звуком р, заключающим в себе понятие быстрого движения, равно прилагаемое и к свету, и к текущей воде, к бегу коня и полету птицы... Отсюда понятно, что Ра, древнейшее имя Волги, означает собственно: текучую воду, реку; сравни: сибирск. рагорок — холм, курган на роднике, архангельское — рада — мокрое место в лесу...

Близкая связь радуги с дождем выразилась в следующем мифическом сказании, какое существовало еще у римлян и какое можно услышать от поселян повсюду на Руси: радуга берет или пьет из земных озер, рек и колодцев воду и потом, в виде дождя, посылает ее обратно на землю. Малороссы говорят: "Веселка воду бере", т. е. показалась радуга. Название веселка (весёлка, веселуха, висялуха) означает: висящая (на воздухе). В Харьковской губ. рассказывают, что радуга есть труба, одним концом касающаяся неба, а другим опущенная в какой-нибудь колодец... И в наших деревнях и селах до сих пор слышатся такие причитания, обращенные к радуге: "Радуга-дуга! Не давай (или: перебей) дождя; давай солнышко, давай вёдрушко!", "Радуга-дуга! Наливайсь дождя" или: "Не пей нашу воду!" У западных славян существует поверье, что вещица (ведьма) может украсть и спрятать радугу и чрез то произвести засуху.

б) Радуга — коромысло. На том же основании, на каком радуга уподоблялась дуге или луку, уподобляли ее и коромыслу. На метафорическом языке загадок коромысло изображается под видом дуги и изогнутого моста (то и другое представление усваивалось и радуге): "Два моря на дуге висят" (два ведра с водою на коромысле), или: "Промеж двух морей гнутый мостик лежит"...

в) Радуга — змей. То же самое представление пьющего, вытягивающего воду насоса, какое соединялось с радугой, присваивалось и туче. Свидетельства, сохранившиеся в старинных толковых словарях, подтверждают это до несомненности. Так в "Толковании неудобь-познаваемым речам" (XIII в.) под словом смерч читаем такое объяснение: "пиавица, облак дъждевен, иже воду от море възимаеть, яко в губу, и паки проливаеть на земля". Тоже толкование вошло и в словари Берынды[90] и Зизания[91]: "Сморщ — оболок, который с неба спустившися, воду с моря смокчет"... Первоначальный источник предания кроется в представлении молнии змеем, высасывающим дождевую воду из небесных морей, озер, рек и колодцев (метафоры дождевых туч); представление это, при забвении коренного смысла древнего метафорического языка, понято было буквально, как поглощение чудесным змеем земных вод, и совпало с идеею крутящегося смерча. Далее, так как, с одной стороны, сама дожденосная туча, по древнеарийскому воззрению, уподоблялась змею, а с другой стороны, и радуга своею формою наводила на то же сближение ее с изгибающеюся небесною змеею, то отсюда возникло представление о ней как о гигантском змее, пьющем моря, реки и озера, дугообразный хвост которого блещет великолепными красками...

г) Радуга — кольцо, головная повязка, пояс. Полукруглая форма радуги заставляет видеть в ней кольцо, обнимающее землю...

Роскошные, блестящие краски, которыми сияет радуга, заставили уподобить ее драгоценному убору, в который наряжается божество неба...

д) Радуга — мост. Красавица царевна, принадлежащая к разряду облачных нимф, влюбляется в прелестника Змея Горыныча (демонический тип громовника). Но сойтись им трудно: их разделяет широкая огненная река... Царевна ухитряется: она добывает волшебное полотенце, бросила его — и в ту же минуту полотенце раскинулось и повисло через реку высоким красивым мостом. Или по другому рассказу: скачет Иван-царевич от бабы-яги, доезжает до огненной реки, махнул три раза платком в правую сторону и, откуда ни взялся, повис через реку дивный мост; переехал на другой берег, махнул платком в левую сторону только два раза — и остался мост тоненький-тоненький! Бросилась баба-яга по мосту и как добралась до середины — мост обломился, и она утонула в воде. То же волшебное действие придается сказками и полотенцу: махнешь одним концом — явится мост, а махнешь другим — мост пропадает...

Живая вода и вещее слово

Дожденосные облака издревле представлялись небесными колодцами и реками. Холодная зима, налагая на них свои оковы (точно так же, как налагает она льды на земные источники), напирала священные воды — и вместе с тем все кругом дряхлело, замирало, и земля одевалась в снежный саван. Весною могучий Перун разбивал эти крепкие оковы своим молотом и отверзал свободные пути дождевым потокам; омывая землю, они возвращали ей силу плодородия, убирали ее роскошною зеленью и цветами и как бы воскрешали от зимней смерти к новой счастливой жизни. Отсюда, во-первых, явилось верование, что дождь, особенно весенний, дарует тем, кто им умывается, силы, здоровье, красоту и чадородие; больным дают пить дождевую воду как лекарство или советуют в ней купаться. Отсюда же, во-вторых, возник миф, общий всем индоевропейским народам, о живой воде, которая исцеляет раны, наделяет крепостью, заставляет разрубленное тело срастаться и возвращает самую жизнь; народные русские сказки называют ее также сильною или богатырскою водою, ибо она напиток тех могучих богатырей, которые в сказочном эпосе заступают бога-громовника. По древнему воззрению, Перун, как бог, проливающий дожди и чрез то иссушающий тучи, пьет из небесных ключей живительную влагу. В этой метафоре дождя славянские сказки различают два отдельных представления: они говорят о мертвой и живой воде — различие, не встречаемое в преданиях других родственных народов. Мертвая вода называется иногда целющею, и этот последний эпитет понятнее и общедоступнее выражает соединяемое с нею значение: мертвая или целющая вода заживляет нанесенные раны, сращает вместе рассеченные члены мертвого тела, но еще не воскрешает его; она исцеляет труп, т. е. делает его целым, но оставляет бездыханным, мертвым, пока окропление живою (или живучею) водою не возвратит ему жизнь. В сказаниях народного эпоса убитых героев сначала окропляют мертвою водою, а потом живою, — так как и в самой природе первые дожди, сгоняя льды и снега, просоченные лучами весеннего солнца, как бы стягивают рассеченные члены матери-земли, а следующие за ними дают ей зелень и цветы. По свидетельству сказок, живую и мертвую воду приносят олицетворенные силы летних гроз: Вихрь, Гром и Град — или вещие птицы, в образе которых фантазия воплощала те же самые явления: ворон, сокол, орел и голубь. Кто выпьет живой или богатырской воды, у того тотчас прибывает сила великая: только отведав такой чудодейственной воды, русский богатырь может поднять меч-кладенец (молнию) и поразить змея, т. е. бог-громовник только тогда побеждает демона-тучу, когда упьется дождем... Падение дождей из туч, озаряемых пламенем грозы, заставило уподобить небесные водоемы огненным рекам и кипучим источникам. Сверх того, живая вода исцеляет слепоту, возвращает зрение, т, е. пролившийся дождь проясняет небо и выводит из-за темных облаков и туманов всемирный глаз — солнце... Живая вода — то же, что бессмертный напиток: санскр. амрита, греч. амброзия, или нектар. Вкушая амриту (амброзию) и нектар, боги делались бессмертными, вечно юными, непричастными болезням; в битвах светлых духов с демонами (асуров с дэвами) те из пораженных, которых воодушевляла амрита, восставали с новыми силами. По древнегреческому верованию, в теле и жилах богов, вместо крови, текла эта бессмертная влага (ихор), и наоборот, дождь метафорически назывался кровью небесных богов и богинь.

Древнейший язык, давая названия предметам по их признакам, сблизил и отождествил все, что только напоминало текучие струи влажной стихии; поэтому не только вода, но и молоко, моча, сок дереза, растительное масло и общеупотребительные напитки (мед, пиво, вино) дали метафорические выражения для дождя... Шумное проявление небесных гроз арийцы сравнивали с действием, производимым на человека опьянением; как человек, упившийся вином или медом, делается склонным к ссорам, брани и дракам, так боги и демоны, являющиеся в дожденосных тучах, опьяненные амритою, отличаются буйством и стремительностью на битвы; в завывании бури и раскатах грома слышались их враждебные споры и воинственные клики. Народный эпос любит уподоблять битвы не только грозе, ко и приготовлению пива и пиршеству, на котором сражающиеся ратники допьяна упиваются вражьей кровью...

"Слово о полку Игореве" сравнивает битву со свадебным пиром: "Тут кровавого вина недостало, тут пир докончили храбрые русичи: сватов напоили, а сами полегли за землю Русскую". То же сравнение допускается и великорусскими песнями: умирает в поле от тяжких ран удал добрый молодец и наказывает своему коню:

Ты скажи моей молодой жене,
Что женился я на другой жене,
Что за ней я взял поле чистое,
Нас сосватала сабля острая,
Положила слать калена стрела!

Или: ворочается домой молодец, весь израненный, сам шатается — на тугой лук опирается. Встречает его родная мать: "Ах ты, чадо мое! зачем так напиваешься, до сырой земли приклоняешься?" Отвечает добрый молодец: "Я не сам напился; напоил меня турецкий султан тремя пойлами!" Эти пойла — кровавые раны от сабли острой, от копья меткого, от пули свинцовой, Еще в одной песне девица, над которою насмеялся неверный любовник, грозит ему: "Я из крови из твоей пиво пьяно наварю!.." Итак, пиво и вино принимались за поэтические метафоры крови. Любопытны свидетельства языка, указывающие на уподобление грозы и ненастья приготовлению хмельных напитков: области., замоложаветъ употребляется в смысле: захмелеть, опьянеть, а моложитъ применяется к погоде и значит: затягиваться небу тучами, делаться пасмурным; моложный — туманный, серый; средний глагол замолаживает, замолодило — становится или стало облачно, пасмурно, а действительная форма замолаживать, замолодитъ — делать так, чтобы напиток заиграл, запенился ("замолодить пиво")...

Если, с одной стороны, в шуме ветров и раскатах грома чудились древнему человеку звуки божественных глаголов, то, с другой стороны, он собственный свой говор обозначал выражениями, близкими к картинным описаниям грозы. Слово человеческое вылетает из-за городьбы зубов, как быстрая птичка, и уязвляет ненавистных врагов, как острая стрела; почему Гомер дает ему эпитет крылатого. Оно льется, как водный поток, и блестит, как небесный свет: речь и река происходят от одного корня; мы говорим: течение речи, плавная (от глагола плыть) речь; русское баять имеет при себе в прочих индоевропейских языках родственные слова с значением света; припомним выражения: красно говорить, красная речь. Под влиянием таких воззрений слову человеческому была присвоена та же всемогущая сила, какою обладают сближаемые с ним божественные стихии. И это до очевидности засвидетельствовано и преданиями, и языком, который понятия: говорить, мыслить, думать, ведать, петь, чародействовать, заклинать и лечить (прогонять нечистую силу болезней вещим словом и чарами) обозначает речениями лингвистически тождественными.

В малороссийском наречии гадать — думать; в старинном толковнике неудобь-познаваемым речам гадание объясняется: "съкръвен глагол" — сокровенное, таинственное изречение, загадка и вместе ворожба; гадать — ворожить.

Бая(и)тъ — говорить, рассказывать, байка — сказка, баюн (баюкон) — говорун, сказочник, краснобай, прибаутка, баюкать (байкать) — укачивать ребенка под песню, обаять (обаить, обаиеатъ) — обольстить, обворожить; старин. обавник (обаянник) — чародей, напускатель "обаяния"... Этими выражениями объясняется и боян "Слова о полку Игореве" — певец, чародей. От глагола ба-ятъ происходит балий, слово, объясняемое в "Азбуковнике" : чаровник, ворожея...

Слова вещать и ведать (ведети) одного происхождения, что доселе очевидно из сложных: по-ведатъ, по-вещать, по-веститъ, имеющих тождественное значение.... Если станем рассматривать слова, образовавшиеся у славян от корня вед (вет, вит, вещ), то увидим, что они заключают в себе понятия предвидения, прорицаний, сверхъестественного знания, волшебства, врачевания и суда — понятия, тесная связь которых объясняется из древнейших представлений арийского племени. Вече (вечатъ вместо вещать) — народное собрание, суд; вещба употреблялось не только в смысле чарования и поэзии, но имело еще юридический смысл... Старонемецкий язык называет судей и поэтов одними именами творцов, изобретателей, что напоминает наше выражение: творить суд и правду... Ведун и ведьма имеют еще другую форму: вещун и вещунья (вещица) — колдун и колдунья — и таким образом являются однозначительными со словами пророк и прорицатель (от реку); пред-вещатъ — предсказывать, вития (ведий), вещий — мудрый, проницательный, хитрый, знающий чары. У Всеслава, рожденного от волхования и обращавшегося в различных животных, вещая душа была в теле... Этим эпитетом наделен в "Слове о полку Игореве" певец Боян; персты его также названы вещими: "своя вещиа персты на живая струны вскладаше; они же сами князем славу рокотаху"; дивная песнь его носилась соловьем в дубравах, сизым орлом под облаками и серым волком по земле, т. е. представлялась в тех же метафорических образах, в каких изображалось небесное пение, заводимое бурными, грозовыми тучами. Птицы и животные, давшие свои образы для олицетворения ветров, грома и туч, удерживают в народном эпосе название вещих: вещий конь-бурка, вещий ворон, зло-вещий филин, и проч. По прямым указаниям "Слова о полку Игореве", Боян был певец, слагатель песен и вместе музыкант, подобно позднейшим бандуристам, кобзарям и гуслярам, которые ходили по селам и на торжищах и праздничных играх распевали народные думы под звуки музыкального инструмента. Таким образом, с понятием слова человеческого нераздельны представления поэзии, пения и музыки, которым древность придавала могучее, чародейное значение...

Оговорить — напустить на кого-нибудь болезнь недобрыми или не в пору сказанными словами; оговор напущенная болезнь, заговор — заклятие. Точно так же от глагола реку (речь): речитъ — заговаривать, колдовать и сложные с предлогами: воречье — заговариванье, нашептыванье, у реки, уроки, сурок (осурочить, изурочитъ) — сглаз, насланная болезнь, врёк — болезнь, несчастье, приключившиеся человеку или скотине от чужих слов, от недоброй похвалы. В Архангельской губ. о недуге, происшедшем от неизвестной причины, говорят: уроки взяли; тот же смысл соединяют и со словом нарок, как видно из клятвы: "Нарок бы тя изнырял!" От того же корня: пророк и рок, речения, связывающие со словом человеческим силу предвещаний и могущество всерешающей Судьбы (суда божьего); сравни : осуда — сглаживанье, осудить — сглазить. Оголцитъ (оголоситъ) — наслать болезнь оговором или сглазом; от зыкать, зычать (звучать) происходят: озык — сглаживанье, озычатъ — сглазить, равно как озёва — порча, овевать — испортить от зев — рот (зевать — раскрывать рот и шуметь, кричать); озёп — болезнь с испугу или сглазу, озёпатъ — сглазить от зепатъ — кричать...

Как вещее слово поэтов (язык богов), по мнению древнего народа, заключало в себе сверхъестественные, чародейные свойства, то молитва-мантра[92] еще в эпоху "Вед" переходит в заклятие или заговор, т. е. в такое могучее, исполненное неотразимой силы воззвание, которому сами боги не в состоянии воспротивиться и отказать. Вместе с этим рождается убеждение, что заклятие своими заповедными верно произнесенными формулами может творить то же, что творят небесные владыки. С течением времени священные гимны мало-помалу теряют первоначальные черты мантры и не столько прославляют и молят богов, сколько требуют от них (заклинают) исполнить желанное человеку. Вещие жены и знахари позднейшей эпохи, утратив непосредственную связь с языческой стариною, всю сущность дела полагают в могуществе чародейного слова и сопутствующих ему обрядов...

Прибегая к обожествленным светилам и стихиям, испрашивая у них даров счастья и защиты от всяких бед, древний человек отдавал себя под их священный покров, что выражается в заговорах следующими формулами: "Пойду я в чистое поле — под красное солнце, под светел месяц, под частые звезды, под полётные облака; стану я в чистом поле на ровное место, облаками облачуся, небесами покроюся, на главу свою кладу красное солнце, подпояшусь светлыми зорями, обтычуся частыми звездами, что вострыми стрелами — от всякого злого недуга" или: "Умываюсь росою, утираюсь (т. е. осушусь) солнцем, облекаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звездами"...

Когда древние молебные воззвания перешли в заклятия, чародейная сила их была признана именно за тем поэтическим словом, за теми пластическими выражениями, которые исстари почитались за внушение самих богов, за их священное откровение вещим избранникам: прорицателям и поэтам. Заговоры обыкновенно заканчиваются этими формулами: "Слово мое крепко!", "Слово мое не прейдет во век!", "Будьте мои слова крепки и лепки, тверже камня, лепче клею и серы, сольчей соли, вострей меча-самосека, крепче булата; что задумано, то исполнится!", "Сие слово есть утверждение и укрепление, им же утверждается и укрепляется и замыкается... и ничем — ни воздухом, ни бурею, ни водою дело сие не отмыкается". Старинная метафора уподобила губы и зубы замку, а язык — ключу на том основании, что тайная мысль человека до тех пор сокрыта, заперта, пока не будет высказана языком; язык, следовательно, — ключ, отпирающий тайник души человеческой. По народной пословице: "Губы да зубы — два запора". Метафора эта нашла для себя знаменательное применение в заговорах; чтобы указать на крепость, нерушимость их заповедного слова, употребляются следующие выражения: "Голова моя — коробея, а язык — замок", "Тем моим словам губы да зубы — замок, язык мой — ключ; и брошу я ключ в море, останься замок в роте" или: "Мои уста — замок, мой язык — ключ: ключом замкну, ключом запру, замок в море спущу, а ключ на небеса заброшу", "Замыкаю свои словеса замками, бросаю ключи под бел-горюч камень-алатырь; а как у замков смычи крепки, так мои словеса метки", "Ключ моим словам в небесной высоте, а замок в морской глубине — на рыбе-ките, и никому эту кит-рыбу не добыть и замок не отпереть окроме меня; а кто эту рыбу добудет и замок мой отопрет, да будет яко древо, палимое молнией", "Замкну аз за тридевять замков, выну из тридевять замков тридевять ключей, кину те ключи в чистое море-океан; и выйдет из того моря щука златоперая, чешуя медная, и проглотит тридевять моих ключей, и сойдет в глубину морскую. И никому той щуки не поймать, и тридевять ключей не сыскать, и замков не отпирать, и меня не испортить". Эти выражения дают заклятию силу великую; преодолеть ее, уничтожить заклятие так же трудно и невозможно, как отпереть замок, ключ от которого закинут в море, или отпереть замок, заброшенный в океан, ключом, закинутым в небеса: "Ключ в небе, замок в море!" Если мы прибавим, что та метафора ключа употреблялась для означения молнии, отпирающей облачные скалы (камень-алатырь), что ходячие по небу тучи уподоблялись рыбам, плавающим в воздушном океан-море, то поймем всю мистическую важность указанных изречений. Как язык есть ключ к тайнам души, так молния — огненный язык бога-громовника — есть ключ, с помощью которого отмыкаются уста Перуновы и раздается его громовое слово. Таким образом на освящение и утверждение заклятия призывался громовник; скрепленный его небесным ключом, заговор получал неодолимую твердость: "Мой заговор крепок, как камень-алатырь!", "Кто камень-алатырь изгложет, тот мой заговор превозможет!" или: "Тем моим словам небо — ключ, земля — замок отныне и до веку!", т. е. одна только божественная сила, которая может изгрызть облачную скалу и которая весною отпирает недра земли, замкнутые зимним холодом, — сила неба с его весенними грозами в состоянии превозмочь заговор.

Могущество заговорного слова безгранично: оно может управлять стихиями, вызывать громы, бурю, дожди, град и задерживать их, творить урожаи и бесплодие, умножать богатство, плодить стада и истреблять их чумною заразою, даровать человеку счастье, здоровье, успех в промыслах и подвергать его бедствиям, прогонять от хворого болезни и насылать их на здорового, зажигать в сердце девицы и юноши любовь или охлаждать пыл взаимной страсти, пробуждать в судьях и начальниках чувства милосердия, кротости или ожесточения и злобы, давать оружию меткость и делать воина неуязвимым ни пулями, ни стрелами, ни мечом, заживлять раны, останавливать кровь, превращать людей в животных, деревья и камни, короче сказать: слово это может творит чудеса, подчиняя воле заклинателя благотворные и зловредные влияния всей обожествленной природы...

Руны и чародейные песни, по германским преданиям, всесильны: они могут и умертвить, и охранить от смерти, и даже воскресить, делать больными и здоровыми, заживлять раны, останавливать кровь, наводить сон, гасить пламя пожара, смирять ветры и взволнованное море, насылать бури, дождь и град, разрывать цепи, ломать запоры и скреплять наложенные узы, разверзать и вновь запирать горы, доставать из недр земных сокровища, делать оружие крепким и слабым, наводить и изгонять злых духов, связывать уста зверей, руки и ноги воров, вызывать из могил мертвых, вправлять вывихи — все это не более как метафорические выражения, издревле служившие для обозначения небесных явлений, но впоследствии понятые буквально и примененные к обыкновенному быту человека. Как вой зимних вьюг мертвит и усыпляет природу и как оживляют-пробуждают ее звуки весенней грозы, так ту же силу получила и человеческая песня; как шумная гроза проливает кровь-дождь и как вихри, рассекая облака, останавливают дождевые потоки, так и вещее слово может то растравлять раны, то заживлять их и останавливать текущую кровь; "потушить пожар" значит: погасить пламя грозы в дождевых ливнях; "разорвать цепи" и "отворить крепкие запоры" — разбить те оковы, которые налагает суровое дыхание зимы на тучи, воды и землю; "отпирать горы и добывать клады" — отпирать облачные скалы ключом-молнией и выводить из-за них золотое сокровище солнечных лучей; "вызывать мертвецов" — пробуждать грозовых духов, спящих во время зимы мертвым сном в гробах-тучах. Представление туч демонами, дождевых облаков дойными коровами и другими животными, молний оружием, грозы битвою и любовным союзом, дождя всеоживляющею водою породило убеждение, что вещее слово может распоряжаться нечистою силою, умножать стада, управлять битвами, возбуждать любовь или ненависть, исцелять от болезней и насылать недуги-поветрие! Уподобление, аналогия играют поэтому в заговорах самую широкую роль; в наиболее загадочных и наиболее богатых мифическими чертами заговорах проводится параллель между небесными явлениями природы и теми нуждами заклинателя, которые заставляют его прибегать к вещему слову: как потухает кровавая заря на небе, так да остановится льющаяся из раны кровь; как не могут устоять демоны против громовых стрел и палицы Перуна, так да бежит неприятель от оружия ратника и т. д. Хотя в настоящее время параллель эта не везде осязательна и иные заклятия, по-видимому, не имеют никакого отношения к стихийным божествам, но это, во-первых, потому, что мы утратили понимание старинного метафорического языка и за общепринятым значением слов не сознаем их переносного смысла, а во-вторых, потому, что самые заговоры донеслись до нас значительно искаженными и нередко в жалких, искалеченных обломках...

Итак, по глубокому убеждению первобытных племен, слово человеческое обладало чародейною силою: на этой основе возросло верование, доселе живущее у всех индоевропейских народов, что слово доброго пожелания и приветствий (здравиц, т. е. пожеланий здоровья при встрече и на пиру при "заздравных" кубках) призывает на того, кому оно высказывается, счастье, довольство, крепость тела и успех в делах; наоборот, слово проклятия или злого пожелания влечет за собою гибель, болезни и разные беды...

У нас верили в старину, что бывают счастливые и несчастные часы, и доселе существует поговорка: "В добрый час сказать, в худой помолчать"; рассказывая о каком-нибудь несчастии или упоминая о нечистом духе, простолюдины спешат прибавить: "Не тут (не при нас) будь сказано!" Таким образом, верование в могущество слова сливается с верою в Судьбу, которая определяет людские доли, смотря по тому, в какой кто час на свет народился: в счастливый или бесталанный. И на Руси, и у других славян уцелело много старинных клятв, любопытных по своему эпическому складу и указаниям на древние мифические представления, все они состоят в призывании на недруга карающей руки божества, тяжелых болезней и всевозможных бедствий: "О, чтоб тебя язвило! (пятнало или стреляло)", "Благое тебя побери!" (благой — безумный; смысл того: "Чтобы ты с ума сошел!", "Колом тебя в землю!" (намек на осиновый кол, которым прибивают умерших колдунов и ведьм)...

Злое, неосторожно сказанное в сердцах слово, хотя бы без всякого желания, чтоб оно сбылося, по народному поверью, никогда не остается без худых последствий. "Чтобы тебя буйным ветром унесло!" — говорит в сказке красная девица, не добудившись своего милого, — и в ту же минуту подхватило его вихрем и унесло далеко-далеко в безвестные страны...

На могущество слова опиралась и древняя, языческая присяга (в старинных памятниках рота и клятва), потому что она состояла в торжественном призывании на свою голову различных казней — в случае, если произносимый человеком обет будет нарушен или если даваемое им показание ложно. Договор Игоря с греками был скреплен этими словами: "Да не имуть (нарушители мира) помощи от Бога, ни от Перуна, да не ущитяться щиты своими и да посечени будут мечи своими, от стрел и от иного оружия своего, да будут раби в вьсь век будущий"... Доселе обращающиеся в народе божбы и клятвы указывают на то же: "Душа вон!", "Лопни мои глаза (ослепнуть мне!), коли говорю неправду!", "Сейчас сквозь землю провалиться!", "С места не сойти!"..

Ярило

Небесная гроза, с ее бурными вихрями и дождевыми ливнями, обожалась литовско-славянским племенем в образе Перуна, память о котором до сих пор живо сохраняется у белорусов и литовцев. Белорусы представляют его статным, высокого роста, с черными волосами и длинной золотой бородою: восседая на пламенной колеснице, он разъезжает по небу, вооруженный луком и стрелами, и разит нечестивых; а литовцы еще помнят о девяти силах Перкуна и тридевяти его названиях. Как божество, посылающее дожди, Перун явился творцом земных урожаев, подателем пищи, установителем и покровителем земледелия. Земля, по народному русскому поверью, не растворяется (не открывает своих недр на рождение злаков) до первого весеннего грома, т. е. до выезда на небо Перуна в его громовой колеснице (облаке); с этим поверьем согласуется другое, что весенние ветры, дующие из ясени, разбивают почку деревьев; следовательно, и деревья начинают распускаться только с пробуждением бога-громовника, в свите которого шествуют весенние ветры, пригоняющие дождевые облака. Поэтому дождь называется крестьянами кормилец, и при накрапывании первого весеннего дождя к нему обращаются с таким окликом:

Поливай, дождь!
На бабину рожь,
На дедову пшеницу,
На девкин лен
Поливай ведром.
Дождь, дождь! припусти,
Посильней, поскорей,
Нас ребят обогрей.

Когда раздастся удар первого грома — все спешат умыться водою, которая в это время молодит и красит лицо, дает здоровье и счастье; ту же чудесную силу приписывают и дождю, и девицы при первой весенней грозе умываются им или водою с серебра и золота и утираются чем-нибудь красным: серебро и золото — эмблемы блестящих лучей летнего солнца или золотистых молний, а вода — эмблема дождя, который обновляет (молодит) землю, украшает ее зеленью и цветами и водворяет на ней общее довольство. Об этом обыкновении упоминает и царская грамота 1648 года: "И в громное громление на реках и в озерах купаются, чают себе от того здравия, и с серебра умываются". И по преданиям других народов, богу-громовнику приписывали дары земного плодородия, его молили орошать пашни и давать рост и зрелость нивам...

В искусстве возделывать землю плугом арийские племена видели божественное изобретение, и самая летняя гроза изображалась в поэтической картине вспахиванья облачного неба громоносным Перуном. Так как, по другому воззрению, та же гроза уподоблялась битве, то, сближая оба эти представления, народная фантазия допускает сравнение битвы с возделыванием пашни. "Черна земля, — говорит "Слово о полку Игореве", — под копыты костьми была посеяна, а кровию польяна; тугою взыдоша по Русской земли"; сравни с народною песнею: "За славною за речкою Утвою распахана была пашенка яровая; не плугом была пахана, не сохою, а вострыми мурзавецкими копьями; не бороною была взборонована, а коневыми резвыми ногами; не рожью была посеяна, не пшеницею — казачьими буйными головами; не сильными дождями полита — казачьими горючими слезами". Такие поэтические сравнения возникали под непосредственным влиянием языка, который понятия грозы, битвы и оранья выражал родственными звуками, так как со всеми ими нераздельна одна и та же мысль о разящем острие и наносимой ране: орать — "резать" землю плугом, ратай — пахарь и рать, ратник; пахать доселе сохраняет древнейшее значение "резать", например, пахать хлеб, мясо...

Значение Ярила вполне объясняется из самого его имени и сохранившихся о нем преданий. Корень яр совмещает в себе понятия: а) весеннего света и теплоты, б) юной, стремительной, до неистовства возбужденной силы, в) любовной страсти, похотливости и плодородия: понятия, неразлучные с представлениями весны и ее грозовых явлений. У карпатских горцев ярь — весна, т. е. ясное и теплое время года, ярецъ — май; костромск. яр — жар, пыль ("Как горела деревня, такой был яр на улице, что подступиться невмочь!")... Яроводъе — высокая, стремительно текущая вода весеннего разлива рек; яр — быстрина реки и размоина от весенней воды; яро — сильно, шибко, скоро, яровый (яроватый) — скорый, нетерпеливый, готовый на дело, яровистый — бойкий, ярый (ярный) — сердитый, вспыльчивый, раздражительный, сильный, разъяренный — страшно раздраженный, неукротимый. Внутренние движения души своей древний человек не иначе мог выразить, как через посредство тех уподоблений, какие предлагала ему внешняя, видимая природа, и так называемые отвлеченные понятия первоначально носили на себе материальный отпечаток; это и теперь слышится в выражениях: пылкая, пламенная, горячая любовь, теплое чувство, разгорячиться, вскипеть, вспылить (от пыл — пламя) — прийти в гнев, разжечь в ком ненависть, желание мести, опала — царский гнев, пожигающий, словно огонь, и проч. Яроватъ — кипеть и обрабатывать поля под весенние посевы; яровина (яровинка) — весною посеянный (яровой) хлеб, ярица — пшеница, яровик, яровище — поле, засеянное яровым хлебом. Ярость — гнев и похоть, ярун — похотливый, по-ярый — пристрастный к чему-нибудь ("он пояр до вина, до женщин), яриться — чувствовать похоть. Те же самые значения соединяются, как увидим ниже, и с корнем буй, синомическим речению яр.

Воспоминание об Яриле живее сохранилось в Белоруссии, где его представляют молодым, красивым и, подобно Одину, разъезжающим на белом коне и в белой мантии; на голове у него венок из весенних полевых цветов, в левой руке держит он горсть ржаных колосьев, ноги босые. В честь его белорусы празднуют время первых посевов (в конце апреля), для чего собираются по селам девушки и, избрав из себя одну, одевают ее точно так, как представляется народному воображению Ярило, и сажают на белого коня. Вокруг избранной длинною вереницею извивается хоровод; на всех участницах игрища должны быть венки из свежих цветов. Если время бывает теплое и ясное, то обряд этот совершается в чистом поле — на засеянных нивах, в присутствии стариков. Хоровод возглашает песню, в которой воспеваются благия деяния старинного бога, как он ходит по свету, растит рожь на нивах и дарует людям чадородие. Там, где ступал старинный бог своими босыми ногами, тотчас вырастала густая рожь, а куда обращались его взоры — там цвели колосья... В народных сказках красавица богиня Весна, выступая в свой брачный путь — к ожидающему ее жениху, наполняет воздух благовонием, а под стопами ее вырастают прекрасные цветы. В деревнях весенний праздник Ярилы перешел в чествование Юрьева дня; собственно же под именем Ярилова праздника известны были здесь и удерживались весьма долгое время те игрища, которые древле совпадали с периодом удаления летнего солнца на зиму. Тогда совершался знаменательный обряд похорон Ярила. Этим обрядом выражалась мысль о грядущем, после летнего солнцеворота, замирании плодотворящей силы природы, о приближающемся царстве зимы, когда земля и тучи замыкаются морозами, гром перестает греметь, молния — блистать, дождь — изливаться на поля и сады. Обрядовая обстановка, с какою праздновали Ярилу в разных местностях, указывает на тесную связь его с летними грозами, на тождественность его с дождящим Перуном: опьянение вином, как символом бессмертного напитка богов (дождя), бешеные пляски, сладострастные жесты и бесстудные песни (символы небесных оргий облачных дев и грозовых духов) напоминали древние вакханалии... В Воронежской губ. лицо, избранное представлять Ярила, убиралось цветами и обвешивалось бубенчиками и колокольчиками, в руки ему давали колотушку, и самое шествие его было сопровождаемо стуком в барабан или лукошко; потому что звон и стук были метафорами грома, а колотушка — орудием, которым бог-громовник производит небесный грохот. У других славян Ярило известен был под именем Яровита (вит — окончание, корень — яр), которого старинные хроники сравнивают с Марсом; Марс же первоначально — громовник, поражающий демонов, а потом — бог войны. Как небесный воитель (бог яростный — гневный), Яровит представлялся с бранным щитом; но вместе с тем он был и творец всякого плодородия. От его лица жрец произносил следующие слова при священном обряде: "Я бог твой, я тот, который одевает поля муравою и леса листьями; в моей власти плоды нив и деревьев, приплод стад и все, что служит на пользу человека. Все это дарую я чтущим меня и отнимаю у тех, которые отвращаются от меня"...

Поклонение Ярилу и буйные, нецеломудренные игрища, возникшие под влиянием этого поклонения, — все, в чем воображению язычника наглядно сказывалось священное торжество жизни над смертью (весны над зимою), для христианских моралистов были "действа" нечистые, проклятые и бесовские; против них постоянно раздавался протест духовенства. Несмотря на то, стародавний обычай не скоро уступил назиданиям проповедников; до позднейшего времени на Яриловом празднестве допускались свободные объяснения в любви, поцелуи и объятия, и матери охотно посылали своих дочерей поневеститься на игрищах...

Чувство взаимного влечения юноши и девицы, чувство любви, ведущей к брачному союзу, издревле выражалось под метафорическими образами грозы, связующей отца-небо с матерью землею. На эпическом языке народных песен любовь прямо называется горючею ("горюча любовь на свете"); об ней поется:

Не огонь горит, не смола кипит,
А горит-кипит ретиво сердце по красной девице.

Любовь — не пожар, выражается пословица, а загорится не потушишь. Говорят: "Лучше семь раз гореть (т. е. быть холостым, томиться любовью), чем один овдоветь". В том же значении слово "гореть" употребляется в замечательной народной игре, известной под именем горелок. Горелки начинаются с наступлением весны, с Светлой недели, когда славилась богиня Лада, покровительница браков и чадородия, когда самая природа вступает в свой благодатный союз с богом-громовником и земля принимается за свой род. Очевидно, игре этой принадлежит глубокая древность. Холостые парни и девицы устанавливаются парами в длинный ряд, а один из молодцев, которому по жребию достается гореть, становится впереди всех и произносит: "Горю, горю пень!" — "Чего ты горишь?" — спрашивает девичий голос. "Красной девицы хочу". — "Какой?" — "Тебя, молодой!" При этих словах одна пара разбегается в разные стороны, стараясь снова сойтиться друг с дружкою и схватиться руками; а который горел — тот бросается ловить себе подругу. Если ему удастся поймать девушку прежде, чем она сойдется с своей парою, то они становятся в ряд, а оставшийся одиноким заступает его место; если же не удастся поймать, то он продолжает гоняться за другими парами, которые, после тех же вопросов и ответов, бегают по очереди. Погоня за девицами, ловля, захват их указывают на старинные умычки жен; юноша, волнуемый страстными желаниями, добивающийся невесты, уподобляется горящему пню, а самая игра в разных областных изречиях слывет: огарыши, огорелыш, опрел (от преть), малорус. гори-дуб и гори-пень. Есть еще другая игра, значение которой тождественно с горелками; девица садится в стороне и причитывает: "Горю, горю на камушке; кто меня любит, тот сменит" (или: "Кто милее всех, тот меня выкупит"). Из толпы играющих выходит парень, берет ее за руки, приподымает и целует; потом садится на ее место и произносит те же слова: его выкупает одна из девиц и так далее.

Заговоры на любовь называются присушками, а на утрату этого чувства — отсушками или остудою (от стыть, студить, студеный, стужа, остуда — нелюбовь, ненависть, постылый — немилый; сравни: охладеть в любви). Для того чтобы уничтожить в ком-нибудь любовь, надобно погасить в нем пыл страсти, охладить внутренний сердечный жар... Заговоры на любовь или присушки состоят из заклинаний, обращенных к божественным стихиям весенних гроз: к небесному пламени молний и раздувающим его ветрам. Приведем несколько любопытных примеров :

"На море на кияне (в небе)... стояла гробница (туча), в той гробнице лежала девица (молния, богиня-громовкица). (Имярек!) Встань-пробудись, в цветное платье нарядись, бери кремень и огниво, зажигай свое сердце ретиво по (имя) и дайся по нем в тоску и печаль".

"Встану я и пойду в чистое поле. Навстречу мне Огонь и Полымя и буен Ветер. Встану и поклонюсь им низёшенько и скажу так: гой еси Огонь и Полымя! не палите зеленых лугов, а буен Ветер! не раздувай полымя; а сослужите службу верную, великую: выньте из меня тоску тоскучую и сухоту плакучую, понесите ее через боры — не потеряйте, через пороги — не уроните, через моря и реки — не утопите, а вложите ее в (имярек) — в белую грудь, в ретивое сердце, и в легкие, и в печень, чтоб она обо мне тосковала и горевала денну, ночну и полуночну, в сладких яствах бы не заедала, в меду, пиве и вине не запивала". Подобные обращения делаются и к огненному змею — зооморфическому олицетворению громовой тучи...

"Есть на восточной стране высокие горы, на тех горах стоит сырой дуб кряковатый (горы — тучи, дуб — Перуново дерево); стану я под тот сырой дуб кряковатый и поклонюся буйным Ветрам: ой же вы, буйные Ветры! повейте вы на меня и обвейте вы семьдесят составов с составом и семьдесят жил с жилою, хоть[93], плоть и горячую кровь и ретивое сердце, и свейте вы думу и помышление, тоску и сухоту. И обвейте вы, Ветры буйные, мою полюбовницу в ее белое лицо, в ясные очи, во все 70 жил с жилою и 70 составов с составом, хоть и плоть... и зажигайте вы, буйные Ветры, у моей полюбовницы душу и тело, думу и помышление... Как всякой человек не может жить без хлеба, без соли, без питья — без ежи[94], так бы не можно жить (имярек без меня; сколь тошно рыбе жить на сухом берегу без воды студеной и сколь тошно младенцу без матери, а матери без дитяти, столь бы тошно было (имярек) без меня; как быки скачут на корову, так бы (имярек) бегала, искала меня — бога бы не боялась, людей бы не стыдилась, во уста бы целовала, руками обнимала, блуд сотворила; и как хмель вьется около кола, так бы вилась-обнималась около меня..."

Под непосредственным влиянием древнеязыческих воззрений на силы природы — воззрений, которые находили для себя долго неиссякавший источник и прочную опору в звуках родного языка, сложилась и система нравственных убеждений человека. Весь внутренний мир его представлялся не свободным проявлением человеческой воли, а независимым от нее, привходящим извне действием благосклонных или враждебных богов. Всякое тревожное ощущение, всякая страсть принимались младенческим народом за нечто наносное, напущенное... Чувство любви есть также наносное; те же буйные ветры, которые пригоняют вескою дождевые облака, раздувают пламя грозы и рассыпают по земле семена плодородия, — приносят и любовь на своих крыльях, навевают ее в тело белое, зажигают в ретивом сердце. Кто влюблен, тот очарован. Возбуждая тайные желания, безотчетную грусть и томление, любовь понята народом как грызущая, давящая тоска, заставляющая юношу ила девицу изнывать, сохнуть, таять; так изображается она и в заговорах: "Как на море на океане, на острове на Буяне, есть белгорюч камень-алатырь (скала-облако), на том камне устроена огнепалимая баня, в той бане лежит разжигаемая доска, на той доске тридцать три тоски. Мечутся тоски, кидаются тоски и бросаются тоски... через все пути и дороги и перепутья воздухом и аером. Мечитесь, тоски, киньтесь, тоски, и бросьтесь, тоски (в красную девицу), в ее буйную голову, в тыл, в лик, в ясные очи, в сахарные уста, в ретивое сердце, в ее ум и разум, в волю и хотение, во все ее тело белое", чтобы был ей добрый молодец "милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасной".

"Вставайте вы, матушки, три тоски тоскучие, три рыды рыдучие, и берите свое огненное пламя, разжигайте рабу-девицу (имя), разжигайте ее во дни, в ночи и в полуночи, при утренней заре и при вечерней..." Присушки наговариваются большею частью на хлеб, вино или воду, и эти наговорные снадобья даются при удобном случае тому, кого хотят приворожить; произносятся они и на след, оставленный ступнею милого человека, и на ласточкино сердце и вороново перо. В старинной песне про богатыря Добрыню и чародейку Марину находим следующий интересный рассказ:

Брала она следы горячие, молодецкие,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых;
Клала дровца в печку муравленую
С теми следы горячими,
Разжигает дрова палящим огнем,
И сама она дровам приговаривает:
"Сколь жарко дрова разгораются
Со теми следы молодецкими,
Разгоралось бы (так) сердце молодецкое
У молодца Добрынюшки Никитьевича".
А и божье крепко, вражье-то лепко:
Взяло Добрыню пуще острого ножа
По его по сердцу богатырскому.

Чара направлена на то, чтобы заставить добра молодца ухаживать, волочиться, следовать за красной девицей; след эмблема ноги. Ласточка — птица, предвещающая возврат весны с ее благодатными грозами, а ворон — приноситель живой воды дождя, и потому им дается участие в заговорах на любовь...

На те же предметы наговариваются и остуды, и самое заклятие обращается к тем же стихиям — грозе, ветрам и воде, как символу дождя: "Гой еси, река быстрая! прихожу я к тебе по три зари утренние и по три зари вечерние с тоской тоскучей, с сухотой плакучей, мыть и полоскать лицо белое, чтобы спала с моего лица белого сухота плакучая, а из ретива сердца тоска тоскучая. Понеси ты ее (тоску), быстра реченька, своею быстрою струею и затопи ты ее в своих валах глубоких, чтобы она ко мне не приходила". Итак, вода должна смыть с влюбленного тоску, залить его сердечный жар — подобно тому как погасает пламя молний в дождевых потоках. Бурные порывы грозы и вихри, по смыслу заговоров на остуду, должны развеять, разнести любовную тоску и охладить ее пыл своим холодным дыханием. Это доказывает, что и те эпические обращения к рекам и ветрам с просьбою унести людское горе, какие часто встречаются в народных песнях, далеко не были риторическими прикрасами, а порождены искреннею верою в могущество стихий...

Так как тучам и вихрям, наряду с божественным, придавался и демонический характер, то заклятия на любовь обращаются иногда к нечистой силе. Приводим заговор из следственного дела 1769 года: "Пойду я, добрый молодец, посмотрю в чистое поле западную сторону под сыру-матерую землю, и паду я своею буйною головою о землю сыру-матерую, поклонюсь и помолюсь самому сатане: гой еси ты, государь сатана! пошли ко мне на помощь, рабу своему, часть бесов и дьяволов с огнями горящими, и с пламенем палящим, и с ключами кипучими, и чтобы они шли к рабице-девице (или: молодице) и зажигали б они по моему молодецкому слову ее душу, и тело, и буйную голову, ум, и слух, и ясные очи... чтоб она, раба, от всего телесного пламени не могла бы на меня, доброго молодца, и на мое белое лицо наглядеться и насмотреться, и шла бы она в мою молодецкую думу и думицу и в молодецкую телесную мою утеху, и не могла бы она насытиться... и не могла бы она без меня ни жить ни Сыть, ни есть ни пить, как белая рыба без воды, мертвое тело без души, младенец без матери, и сохла бы она по мне своим белым телом, как сохнет (трава) от великого жару, и от красного солнышка, и от буйного ветра".

Из древнейшего воззрения на грозу, как на брачный союз, возникло множество гаданий, поверий и свадебных обрядов, связывающих предвестия о браках и идеи семейного счастья и чадородия с различными символическими представлениями грома, молнии и дождя.

Так как земной огонь был эмблемою небесного пламени мол-кий, а вода — дождя, то отсюда понятны следующие гадания:

   • Девица вздувает с уголька огонь на лучину; если она долго не разгорается, то муж будет непослушный, крутой характером, и наоборот.

   • Зажигая с одного конца лучину, втыкают ее другим концом в бревно и примечают: в какую сторону упадет пепел — с той стороны жених явится. Или обмакивают лучину в воду и потом зажигают и, смотря по тому, скоро или медленно она загорится — делают заключение о выгодном или невыгодном женихе...

   • Собравшись толпою, бегут крестьянские девушки к реке или пруду, набирают в рот воды и спешат воротиться в избу; если удастся донести воду во рту, то жених посватается; а которая девица выпустит воду от испуга, кашля или утомления — той нечего и думать о женихе; воротившаяся прежде всех с во дою — прежде всех и замуж выйдет.

   • Поздно вечером съедает гадальщица наперсток соли, чтобы возбудить в себе жажду и, ложась спать, приговаривает: "Кто мой суженый, кто мой ряженый, тот меня напоит!" Суженый является во сне и подает ей пить: напиток этот — метафора оплодотворяющего семени дождя, которым напоится богиня Земля во время весеннего сочетания ее с отцом Небом.

   • Перед отходом ко сну девица продевает в свою косу висячий замок, запирает его и причитает: "Суженый-ряженый! приди ко мне ключ попросить". То же самое причитает она и над ведрами, перевесла которых запираются на ночь висячим замком, и над палкою, которая кладется поперек проруби с таким же замком. Если приснится девице, что кто-нибудь из холостых парней приходил к ней за ключом, то она принимает это за предвестие скорого с ним брака. Как бог-громовник только тогда овладевает любовью облачной девы, когда откроет ключом-молнией доступ к дорогому напитку живой воды (дождю) и упьется им, так и жених в этом замечательном гаданье представляется отмыкающим запертое сокровище девственного напитка. Коса также символ девственности, и по свадебному обряду жених покупает ее у родителей невесты...

Согласно с древнейшим воззрением, любовное наслаждение объясняется под метафорическим образом испивания воды... Добрый молодец приезжает во дворец Царь-девицы, которая спала на ту пору глубоким, богатырским сном; позарился на ее несказанные прелести и смял красу девичью, а сам поскорей на коня и ускакал: не оправил даже постельных покровов. Пробуждается от сна Царь-девица и говорит во гневе: "Какой это невежа в моем доме был, воды испил, колодец не закрыл!" (или: квас пил, да не покрыл!)

Главнейшими символами молнии была стрела, а дождя — мед и вино; и то и другое играют важную роль в свадебном обряде... В народных русских сказках царь дает своим сыновьям такой приказ: "Сделайте себе по самострелу и пустите по каленой стреле; чья стрела куда упадет — с того двора и невесту бери!" (или: какая девица подымет стрелу — та и невеста!) Отсюда становится понятным, почему в старину, окручивая невесту, девичью косу ее разделяли стрелою, а гребень, которым коса расчесывалась, обмакивали в мед или вино; почему в сеннике, где клали молодых спать, по углам и над брачною постелью утверждали стрелы; почему наконец, когда просыпалась молодая на другой день брака, то покров с нее приподнимали стрелою. Как метафора молнии, которой Перун сверлит тучи, проливает дожди и снимает с неба облачные покровы, стрела в свадебном обряде служила знамением плодородия и вместе с тем была орудием, освящающим брачный союз... Но как тем же орудием поражает Перун демонов, то стрела служила во время свадьбы и предохранительным средством против влияния нечистой силы и злых чар. То же значение соединялось и с другою эмблемою молнии — острым мечом. Спальню молодых охранял в старину конюший или ясельничий, разъезжая вокруг нее с обнаженным мечом...

По старинному обычаю, крестьянская свадьба не бывает без пива и браги, и выражение "заварить пиво или брагу" доныне употребляется в смысле: готовиться к свадьбе. Девицы, желающие поскорей выйти замуж, прибегают к такому средству: тайно ото всех ставят в печь корчагу и заваривают в ней солод; когда солод поспеет, корчагу выносят за ворота и там спускают сусло, с надеждою, что прежде, чем окиснет пиво, придет жених свататься и что этим самым пивом придется его потчевать. Подблюдная святочная песня, предвещающая скорый брак, гласит :

Еще ходит Иван по погребу,
Еще ищет Иван неполного,
Что неполного, непокрытого;
Еще хочет Иван дополнить
Свою братину зеленым вином.

Т. е. жених ищет невесту, которая уподобляется здесь братине с вином. На таком же уподоблении возникли и следующие любопытные обряды: в том случае, когда будет обнаружено, что невеста вышла замуж нецеломудренною, родной матери ее подают стакан меда (вина или пива), внизу которого нарочно делают отверстие, закрываемое пальцем; как скоро мать берется за стакан, отверстие открывается — и мед (вино или пиво) утекает: знак, что сладкий напиток девственности уже выпит прежде брака. Если же невеста найдена будет непорочною, то к собранным гостям выносят ее окровавленную сорочку, и тотчас начинаются вакхические песни, пляски и битье рюмок, стаканов и вообще посуды, чем символически выражается совершившийся акт брачного союза: девственная чара разбита, и вино из нее выпито счастливым супругом.

Бог-громовник представлялся кузнецом, фантазия олицетворяла его медведем, а гром метафорически уподоблялся звону колокола: все эти мифические представления нашли себе применение в народных поверьях о брачном союзе. Подблюдная песня:

Медведь-пыхтун
По реке плывет;
Кому пыхнет во двор,
Тому зять в терем, —

предвещает скорую свадьбу...

"На море на океане, на острове на Буяне (читаем в одной "присушке") стоят три кузницы, куют кузнецы там на трех станах. Не куйте вы, кузнецы, железа белого, а прикуйте ко мне молодца (или: красную девицу); не жгите вы, кузнецы, дров ореховых, а сожгите его ретиво сердце — чтобы он ни яством не заедал, ни питьем не запивал, ни во сне не засыпал, а меня бы любил-уважал паче отца-матери, паче роду-племени". А вот святочная песня" предвещающая женитьбу:

Идет кузнец из кузницы,
Несет кузнец три молота.
"Кузнец, кузнец! ты скуй мне венец,
Ты мне венец и золот и нов,
Из остаточков — золот перстень,
Из обрезочков — булавочку..."

"Сковать свадьбу" значит: сковать те невидимые, нравственные цепи (обязанности), которые налагают на себя вступающие в супружество и символическими знаками которых служили кольца; Судьба, заведывающая людскими жребиями, по свидетельству народного эпоса, кует и связывает по две нити и тем самым определяет, кому на ком жениться. Как эмблема супружеской связи, кольцо в народной символике получает метафорическое значение женского детородного члена, а палец, на который оно надевается, сближается с фаллосом. В загадках кольцо или перстень изображаются так: "Стоит девка на горе да дивуется дыре: свет моя дыра, дыра золотая! куда тебя дети? на живое (сырое) мясо вздети". В былине о Ставре-боярине неузнанная мужем жена открывается ему следующей загадкой:

Как ты меня не опознываешь?
А доселе мы с тобой в свайку игрывали:
У тебя де была свайка серебряная,
А у меня кольцо позолоченное,
И ты меня поигрывал,
А я тебе толды-вселды!

Петух, именем которого доселе называют огонь, почитался у язычников птицею, посвященною Перуну и очагу, и вместе с этим — эмблемою счастья и плодородия. Силою последнего щедро наделила его природа, так что это качество петуха обратилось в поговорку. Вот почему при свадебных процессиях носят петуха; вот почему петух и курица составляют непременное свадебное кушанье; по этим же птицам гадают и о суженых. а) Девицы снимают с насеста кур и приносят в светлицу, где заранее припасены вода, хлеб и кольца золотое, серебряное и медное; чья курица станет пить воду — у той девицы муж будет пьяница, а чья примется за хлеб — у той муж бедняк; если курица подойдет к золотому кольцу — это сулит богатое замужество, если к серебряному — жених будет ни богат, ни беден, а если к медному — жених будет нищий; станет курица летать по комнате и кудахтать — знак, что свекровь будет ворчливая, злая. б) Приготовляют на полу тарелку с водой и насыпают кучками жито и просо, а на покуте ставят квашню и сажают в нее петуха; если петух вылетит и кинется прежде на воду, то муж будет пьяница, а если на зерна — муж будет домовитый хозяин. в) Холостые парни и девицы становятся в круг, насыпают перед собою по кучке зернового хлеба (нередко зерно это насыпается в разложенные на полу кольца) и бросают в середину круга петуха; из чьей кучки он станет клевать — тому молодцу жениться, а девице замуж выходить. г) Сажают под решето петуха и курицу, связавши их хвостами, и замечают: кто из них кого потащит? По этому заключают: возьмет ли верх в будущем супружестве муж или жена. Или просто выпускают петуха с курицею на середину комнаты: если петух расхаживает гордо, клюет курицу, то муж будет сердитый, и наоборот, смирный петух сулит и кроткого мужа...

Зерновой хлеб, овин, где его просушивают, решето, которым просеивается мука, и квашня, где хлеб месится, — все это эмблемы плодородия. В Германии по крику петуха девушки гадают о своем суженом; у римлян крик курицы петухом, в применении к браку, предвещал властвование жены над мужем.

Баснословные сказания о птицах

У всех индоевропейских народов находим мы мифические олицетворения явлений природы в образе различных птиц и зверей, возникшие из одного, общего для тех и других, понятия о быстроте. Стремительное разлитие солнечного света, внезапное появление и исчезание несущихся по небу облаков, порывистее дуновение ветра, мгновенно мелькающий блеск молнии, неудержимое течение воды, резвый полет птицы, рассекающей воздух, пущенная с лука стрела, борзый бег коня, оленя, гончей собаки и зайца — все эти столь разнообразные явления производили одно впечатление чрезвычайной скорости, которое отразилось и в языке, и в мифе:

а) пар (жар: "пар костей не ломит"), парить и парить — высоко летать; яр — пыл, ярый — горячий, жаркий, яроватъ — кипеть и яро — быстро, сильно, яровый и яроватый — скорый, быстрый, нетерпеливый, поспешный, яро-водъе — весенний разлив вод; с глаголом пылать одного происхождения рязанское пылять — бегать, пылко — быстро (костромск.); а с словами сар, врети — варовый — быстрый и общеупотребительное, сложное с предлогом: про-вор-ный...

Народные русские песни до сих пор величают сокола: светясён сокол, т. е. птица, быстрая как свет, как молния. Как слово ясный совмещает в себе понятия света и скорости, так сербское бистар (быстрый) означает: светлый.

б) Глагол течь в малорусском, польском и чешском имеет при себе слово с значением быстрого бега: утикатъ; при словах реять — летать и ринуть(ся) — бросить встречаем малорус. ринутъ — течь, пу(о)ринатъ — нырять, вы-ринатъ — выплывать наверх. Старинное славянское стри — воздух, ветр — должно было родственно со словами стремиться, стремглав, стригнутъ или стрекануть — быстро уйти, скрыться (старин. стрекати, "дать стречка"), к которым близки: сибирск. стрежъ и малорус. стриженъ — быстрина реки...

Поэтическая фантазия, сблизившая утренние лучи солнца и быстро мелькающие молнии с "летучими" стрелами, то же самое уподобление допускала и по отношению к бурным порывам ветра и шумно ниспадающему дождю, как это видно из эпических выражений "Слова о полку Игореве": "Се ветри... веют с моря стрелами"; "Быти грому великому! Идти дождю стрелами". Если о дождевых каплях можно было сказать, что они падают стрелами, то, наоборот, о самих стрелах, пускаемых с лука, говорилось: прыскать — "прыщеши стрелами". Стремительность этих небесных явлений сроднила их с несущеюся стрелою, и на том же основании и те и другие сближены с представлением летящей птицы. В санскрите одно из названий птицы, если перевести его буквально, было: "по сквозь видимому (т. е. по воздуху) ходящая"; очевидно, что название это так же удобно могло прилагаться и к стреле, и к ветру, и к облаку. Стреле придается эпитет пернатой — не только потому, что верхний конец ее оперялся для правильности полета, но и в смысле прямого уподобления птице; Гомер называет стрелу крылатою, а русская народная загадка на своем метафорическом языке изображает ее так:

Летит птица перната,
Без глаз, без крыл,
Сама свистит, сама бьет.

Или:

Не крылата, а перната,
Как летит — так свистит,
А сидит — так молчит.

По единогласному свидетельству преданий, сбереженных у всех народов арийского происхождения, птица принималась некогда за общепонятный поэтический образ, под которым представлялись ветры, облака, молнии и солнечный свет; стихиям этим были приписаны свойства птиц, по преимуществу — тех, которые поражали наблюдающий ум человека быстротой своего полета и силою удара, и наоборот: с птицами были соединены мифические представления, заимствованные от явлений природы; мало того — фантазия создала своих баснословных птиц, олицетворяющих небесные грозы и бури...

Любимыми и главнейшими воплощениями бога-громовника были орел и сокол... Греки и римляне почитали орла посланником Зевса, носителем его молний; до сих пор на гербах изображают орла с громовыми стрелами в лапах... "Калевала" изображает мифического орла с огненным клювом и сверкающими очами; он так громаден, что зев его подобен шести водопадам; одним крылом разделяет он морские волны, а другим — небесные тучи; в другой песне говорится об орле, перья которого пышут пламенем. Согласно с этими данными, отождествляющими орла с богом — бросателем молний и проливателем дождей, свидетельствует и один из наших заговоров: "Летел орел из-за Хвалынского моря (море — небо), разбросал кремни и кремницы по крутым берегам, кинул Громову стрелу во сыру землю, и как, отродилась от кремня и кремницы искра, от громовой стрелы полымя, и как выходила туча, и как проливал сильный дождь..." Отсюда родилось поверье об орловом камне: в XVII веке думали, что камень этот охраняет от поветрия, порчи и всяких бед и что его можно находить в гнезде орла, "а держит он его для обереганья своих детей"...

Огонь, по древнеарийскому мифу, был низведен с неба на землю в виде падающей с воздушных высот молнии. Индусы верили, что искры небесного пламени принесены на землю златокрылым соколом. Немецкие и славянские племена приписывают низведение небесного пламени аисту и дятлу. Аист, обыкновенно появляющийся с приближением бури и грозы, принят был за символический образ этих естественных явлений: красный цвет его ног напоминал огонь, точно так же как рыжий или красный цвет шерсти различных животных давал повод ставить их в ближайшее соотношение со стихией огня и солнечного света... Рассказывают, что один аист, у которого унесли детенышей, прилетел с огнем в клюве и бросил его в свое опустевшее гнездо, отчего и сгорел весь дом дотла. Напротив, те дома, в которых никто не беспокоит аистов, предохранены от пожара; если бы где и загорелось — аисты немедленно приносят в своих клювах воду (намек на дождь) и, носясь в воздухе, льют ее и гасят показавшееся пламя. На кровлях зданий хозяева нарочно кладут для их гнезд тележные колеса: обычай, имеющий мифическое значение, так как живой огонь, эмблема грозового пламени, добывался через трение колеса...

В позднейшее время, когда ружейная пуля заменила стрелу, удар молнии стал сближаться с ружейным выстрелом; народная фантазия тотчас же воспользовалась этим сближением и стала представлять "ружье" под метафорическим образом орла, как это видно из следующей загадки: "Летит орел, дышит огнем; по конец хвоста — человечья смерть". В сказках орел являлся с такими мифическими свойствами: он за один раз пожирает по целому быку, выпивает по полному ушату медовой сыты или в дань съедает по три печи хлеба, по три туши бараньи, по три туши бычачьи, своею могучею грудью разбивает в мелкие щепы столетние дубы и пожигает огнем крепкие города; все эти черты присваивались и богу-громовнику...

По греческим сказаниям, ворон был вестником Аполлона и приносил ему свежую, ключевую воду, т, е. дождь из облачных источников. С этими данными вполне согласны русские поверья. Постоянный эпитет ворона — вещий; это птица самая мудрая из всех пернатых; песни и сказки наделяют ее даром слова и предвещаний. В гнезде ворона незримо хранятся золото, серебро и самоцветные камни, он достает и приносит живую и мертвую воду и золотые яблоки, т. е. переводя метафорические выражения на общедоступный язык: ворон, как громоносная птица, гнездится в темных тучах, закрывающих блестящие светила, и проливает из них потоки всеоживляющего дождя. В полночь на чистый четверг, когда, по мнению поселян, наступает благодатная весна, ворон со всем своим племенем спешит искупаться в воде, наделяющей в то время силами и здравием, т. е. весною, с появлением грозовых, темных, как ночь, облаков, ворон купается в живой воде дождя; четверг — день, посвященный Перуну. Так как пролившийся дождь возвращает помрачненному тучами небу свет-зрение, то народные сказки заставляют ворона поведать героям о средстве, с помощью которого можно исцелить слепые очи; средство это — живая вода... Мифическое значение ворона, как низводителя дождей, сказалось в любопытном заговоре на остановление крови: "Летит ворон без крыл, без ног, садится к (имярек) на главу и на плечо. Ворон сидит-посиживает, рану потачивает. Ты, ворон, не клюй — ты, руда, из раны не беги... ты, ворон, не каркай — ты, руда, не капни!" Слово "ворон" употреблено здесь как метафора молнии, летящей без крыл, без ног и точащей дождевую влагу из тучи; фантазия проводит параллель между этим естественным явлением и раною, из которой точится кровь, — параллель, тем скорее возникавшая в уме, что молния уподоблялась острому оружию, а дождь — льющейся крови. Заговор заклинает ворона не клевать, не каркать, чтобы кровь остановилась, не текла из пореза — точно так же как с окончанием грозы вместе с потухшими молниями и замолкнувшим громом перестает идти дождь. Уподобляя мелькающие молнии, стремительные ветры и несущиеся по небу тучи быстролетным птицам, предки наши, пока еще не был забыт ими источник таких представлений, очень хорошо понимали, что это только метафоры и что означенные птицы летают без крыл и двигаются без ног. Народные загадки о буйном ветре, грозовой или снежной туче выражаются таким образом: "Без крыл летит, без ног бежит", о бурном вихре: "Без рук, без ног воюет" или: "Без рук, без ног под окном стучит, в избу просится, на гору ползет". В этих кратких выражениях, как в зерне, кроются зачатки живых поэтических образов, творимых фантазией. Как глубоко верно и художественно отнесся в данном случае народ к явлениям природы, это лучше всего свидетельствуется замечательным согласием его воззрений с картинным описанием бури у новейшего поэта:

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя,
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит...

По свидетельству Геродота[95], скифы считали северные страны неудобными для странствий, потому что они покрыты перьями; в Англии простой народ думает, что метель подымается оттого, что в это время на небе щиплют гусей. Ту же мысль проводят и наши загадки: "Белый лебедь на яйцах сидит" (поля, покрытые снегом). "Лебеди на крылах снег понесли", — говорят про их отлет в теплые страны. На том же основании сблизила фантазия снег и с заячьим пухом: "Заюшка беленький! полежи на мне; хоть тебе трудно, да мне хорошо" (снег на озимом хлебе).

Народные памятники ставят орла, сокола и ворона на близкие отношения к дубу, который издревле был признаваем за священное дерево Перуна; так, один из заговоров упоминает о вещем вороне, свившем себе гнездо на семи дубах; в старинной песне поется:

На дубу сидит тут черной ворон,
А и ноги, нос — что огонь горят.

В сказках орел, сокол и ворон сидят перед своими дворцами на высоких дубах. Огненный клюв дается ворону, как эмблема молниеносной стрелы; под влиянием того же воззрения клюв его представляется железным острием, которым он всякого поражает насмерть, и как в вышеприведенной загадке орел принят за поэтический образ ружейного выстрела, так и ворон и вообще птица служит в народных загадках для подобного же обозначения: "Летит ворон — нос окован, где ткнет — руда канет"; "Летит птица — во рту спица, на носу смерть"... В заговорах призывается на помощь птица с железным носом и медными когтями. В связи с этими данными возникло поверье, что если ружейное дуло вымазать кровью ворона, то ружье станет бить без промаха, т. е. так же метко, как бьет молниеносная стрела, вылетающая из дождевой тучи...

Сова, как птица ночная с большими светящимися и способными видеть во тьме глазами, дала свой образ для олицетворения черной тучи, сверкающей молниями... Народная русская загадка именем совы означает огонь: "Летела сова из красного сала, села сова на четыре кола" (горящие лучины или огонь в светце с четырьмя ушками). По польским преданиям, злой дух, превращаясь в сову, сторожит драгоценные клады.

Бури и вихри обыкновенно олицетворялись в образе орла, на что ясно указывают предания скандинавские, немецкие и других народов. Норманы верили, что на небе сидят великаны (тучи) в виде громадных орлов и размахом своих крыльев производят ветры; их полету сопутствуют буря и град. В средние века было общее поверье о тайной связи между орлом и ветром. Но кроме орла, и все другие хищные птицы, известные своей быстротой и напоминающие своим резким криком, жадностью и пожиранием падали разрушительные порывы бури, как, например, коршун, ястреб, копчик, принимались за символические обозначения буйных вихрей. На средневековых миниатюрах ветры изображались с птичьими головами...

Славянские и немецкие племена знают баснословную птицу, с помощью которой сказочные герои совершают свои воздушные полеты. В народных памятниках она является под различными названиями. В сказке "Норка-зверь" царевич возвращается из подземного царства (т. е. из-за облачного неба) на крыльях птицы, которая столь огромна, что подобно тучам, заволакивающим небо, затемняла собою солнечный свет. В другой сказке добрый молодец отправляется в далекое тридесятое государство искать свою невесту. Подходит к синему морю — через море переправы нет. Рыбаки зашивают его в брюхо нарочно зарезанной лошади и бросают на берегу; вдруг подымается буря, и подымается она от взмаха крыльев птицы-львицы или гриф-птицы, которая величиной будет с гору, а летит быстрей пули из ружья. Греки представляли грифа с головой и крыльями орлиными, с туловищем, ногами и когтями льва — такое представление попало и в русскую сказку. Гриф-птица хватает мертвечину и вместе с нею переносит молодца через широкое море. Подобным же образом совершает путешествие на высокую золотую гору молодой приказчик, зашитый в лошадиное брюхо семисотным купцом; его уносят туда черные вороны — носы железные...

По белорусскому поверью, гарцуки (от гарцевать — играть, бегать взапуски), духи, подвластные Перуну, летают в виде разных хищных птиц и, разыгравшись в воздухе, крыльями своими производят стремительные ветры; чем быстрей и сильнее взмах их крыльев, тем суровее дуют ветры и разрушительнее действует буря. Народная фантазия иначе не представляет ветры, как существами крылатыми; таковы греческие Борей[96], Зефир[97] и другие их братья. До сих пор в разных языках, в том числе и в пашем, сохраняется эпическое выражение: "Прилетел на крыльях ветра". В "Слове о полку Игореве" Ярославна взывает: "О, ветре, ветрило! Чему, господине, насильно вееши! Чему мычеши хиновьскыя стрелкы на своею нетрудною крыльцю (на своих легких крылышках) на моея лады вои?" Выражения эти нисколько не принадлежат к произвольным риторическим украшениям; в них сказывается давнишнее воззрение человека на природу, основанное на том живом впечатлении, какое она производила на чувства человека. Возвращаясь к огромной, быстролетной птице сказочного эпоса, мы убеждаемся, что в ее грандиозном образе фантазия воплотила тот неудержимо несущийся бурный вихрь, который, нагоняя на небо черные тучи, потемняет солнечный свет, волнует моря и с корнем вырывает столетние деревья. На крыльях ветров приносится животворная влага дождей: отсюда понятно, почему под крыльями сказочной птицы хранится богатырская или живая вода, почему стоит ей дунуть и плюнуть (дуновение — ветер, слюна — дождь) на отрезанные икры доброго молодца, и они тотчас же прирастают к его ногам. Понятно также, почему заменяют ее иногда змеем или драконом, в образе которого олицетворялась громоносная туча. Чужеземные имена страуса и грифа приданы этой птице под влиянием средневековых бестиариев[98], которые (как известно) составляли в старину любимое чтение грамотного люда; нередко, впрочем, птица-ветр или птица-облако, несущая на своих крыльях сказочного героя, называется орлом, вороном, соколом или коршуном. Подобно змею-туче, Сокол, Орел и Ворон сватаются в сказках за прекрасных царевен, похищают их и уносят в свои далекие области; когда они являются за красавицами, прилет их сопровождается вихрями и грозою; сверх того, чтобы помочь брату похищенных царевен, Орел воздымает бурю, Ворон приносит целющей, а Сокол живой воды, и таким образом оживляют убитого царевича. Весьма знаменательно, что в других тождественных по содержанию сказках вместо этих чудесных птиц выводятся прямо могучие силы летних гроз под собственными своими названиями; так, в сказке о Федоре Тугарине сватаются за красавиц и уносят их с собою Ветер, Град и Гром. Тех же мифических героев, только с заменою Града — Дождем, встречаем в сказке об Иване Белом. Женившись на трех сестрах-царевнах, они учат брата их, царевича, великой премудрости: Гром научает его грохотать в поднебесье, Дождь — лить потоки и топить города и села, а Ветер — дуть, царства раздувать да хаты перевертать.

Ворона Вороновича народный эпос часто отождествляет с Ветром; так, в одной сказке, по русской редакции, Солнце, Месяц и Ворон женятся на трех родных сестрах... В трудных случаях жизни сказочные герои обращаются с вопросами к Солнцу, Месяцу и к Ворону или Ветру.

В своем быстром полете ветры подхватывают и разносят всевозможные звуки; признавая их существами божественными, древний человек верил, что они не остаются глухи к его мольбам, что они охотно выслушивают его жалобы, клятвы и желания и доставляют их по назначению. В народных песнях весьма обыкновенны эпические обращения к ветрам, чтобы они скорее донесли весточку к милому другу или к роду-племени. Но как ветры олицетворялись в образе птиц, то понятно, что подобные же обращения стали воссылаться и к этим легкокрылым обитателям лесов и рощ. Потому и в мифических сказаниях, и в народной поэзии птицы являются услужливыми вестниками богов и смертных...

В малорусских песнях кукушка прилетает к матери с вестью о судьбе ее сына, а через соловья посылает девица поклон на далекую родину и разведывает про своего милого:

Соловейко, мала пташечка!
Полети в мою стороночку,
Понеси батькови поклоночку;
Нехай батько не журится,
А матуся не печалится!
Соловейко маленький!
В тебе голос тоненький,
Скажи — де мий миленький?

В старинной былине голубь с голубкою приносят Добрыне весть, что жена его идет за другого замуж. По указанию доселе сохранившейся поговорки, сорока на хвосте вести приносит.

Мифические представления бури, ветров и туч быстролетными птицами послужили источником, из которого возникли приметы, поставившие в самое близкое соотношение крик и полет различных птиц с непогодою. Карканье ворон, чириканье воробьев, крик галок, грай воронов пророчат ненастье и, смотря по времени года, дождь или снег; то же предвещают гагары — если кричат на лету, сороки — если прячутся под кровлею, ласточки и голуби — если вьются около человека; ласточки, летающие низко над водою, заставляют ожидать дождя; полет птицы-бабы[99] бывает перед ветром: если полет ее плавный — то ветер будет умеренный, а если она рассекает воздух резко, со свистом — то надо ждать бури. Вообще, если птицы кружатся в воздухе с криком, то зимою это знак метели, а летом — дождя; если же сидят спокойно — то будет ясная погода. Когда гусь хлопает по снегу крыльями или поднимает одну ногу под себя — это служит предвестием стужи. Так как в бурных грозах видели наши предки небесные битвы и пожары, ожесточенную борьбу стихий, то хищные птицы принимаются за предвестниц не только атмосферных явлений, но и грядущих войн, победы или поражения, смерти и пожаров...

И у славян, и у германцев орел, парящий над походным войском, предвещает ему победу... Ворон — вестник Одина, отца побед, и потому, по указанию "Эдды", шумная стая воронов, следовавшая за войском, сулила торжество над неприятелем. Другие памятники соединяют с этою птицею предвестия военной неудачи, поражения; "Слово о полку Игореве", в числе недобрых знамений, усмотренных русским воинством, упоминает: "...сю нощь с вечера босуви врани възграяху". "Ой у полi черн й ворон кряче, то ж вiн мою голову баче", — говорит казак в малорусской думе; почти то же повторяет Нечай, захваченный ляхами: "Нехай мати плаче, ой над сыном над Нечаэм ворон кряче!"... Прилетит ли на двор, сядет ли на кровлю ворон, сыч, сова, филин, жолна, дятел — это верный знак, что дому грозит разорение или кто-нибудь из родичей умрет в скором времени; крик ворона, совы и филина на кровле дома предвещает пожар. Зловещий характер присвоен ворону ради черного цвета его перьев, а сове, филину и сычу, как ночным птицам...

В индийской мифологии известна баснословная птица Гаруда[100] с прекрасными золотыми крыльями; знают ее и предания других народов. На Руси она слывет Жар-птицею — названия, указывающие на связь ее с небесным пламенем и вообще огнем: жар — каленые уголья в печи, жары — знойная пора лета. Перья Жар-птицы блистают серебром и золотом, глаза светятся, как кристалл, а сидит она в золотой клетке. В глубокую полночь прилетает она в сад и освещает его собою так ярко, как тысячи зажженных огней; одно перо из ее хвоста, внесенное в темную комнату, может заменить самое богатое освещение; такому перу, говорит сказка, цена ни мало ни много — побольше целого царства, а самой птице и цены нет!.. Жар-птица есть такое же воплощение бога грозы, как свет-ясен сокол, которому сказка дает цветные перышки и способность превращаться в доброго молодца, или орел — разноситель перунов. Она питается золотыми яблоками, дающими вечную молодость, красоту и бессмертие и по значению своему совершенно тождественными с живою водою. Когда поет Жар-птица, из ее раскрытого клюва сыплются перлы, т. е. вместе с торжественными звуками грома рассыпаются блестящие искры молний... Раскаты грома и вой бури уподоблялись говору и пению, и на этом основании все олицетворения грозовых туч фантазия наделила словом и вещим даром; потому и баснословная птица Перунова получила название птицы-говоруньи. Из того же источника возникло сказание о Соловье-разбойнике, гнездящемся на высоких дубах, дети которого оборачиваются черными воронами с железными носами...

Не должно, однако, забывать, что в мифических представлениях нельзя искать строго определенного отношения между созданным фантазией образом и исключительно одним каким-либо явлением природы; представления эти родились из метафорических уподоблении, а каждая метафора могла иметь разнообразные применения. Птица — метательница молниеносных стрел являлась в то же время и птицею-вихрем и птицею-облаком ; олицетворяя в себе пламя грозы, она вместе с тем могла служить эмблемою и восходящего солнца. Древний человек постоянно проводил аналогию между дневным рассветом и весенней грозою и живописал тот и другую в тождественных поэтических картинах. Как грозовое пламя истребляет темные тучи и возжигает потушенный ими светильник солнца, так зарево утренней зари гонит мрак ночи и выводит за собой ясное солнце: подобно златокрылой, блистающей птице, возносится оно на небесный свод и озаряет своими лучами широкую землю...

Воспоминание о птице-солнце доселе сохраняется в загадке, которая называет дневное светило вертящеюся птицею: "Стоит дуб-стародуб, на том дубе птица-вертиница; никто ее не достанет — ни царь, ни царица". Птица-солнце восседает на старом дубе; годовое течение времени, определяемое солнечным движением, народная фантазия уподобляла растущему дереву, на котором гнездится птица-солнце, кладет белые и черные яйца и высиживает из них дни и ночи. "Стоит дуб о двенадцати ветвях, на каждой ветви по четыре гнезда, в каждом гнезде по 6 простых яиц, а седьмое — красное". Или: "По семи яиц беленьких, по семи черненьких" (год, месяцы, недели, шесть дней простых и седьмое воскресенье или: семь дней и семь ночей). "В саду царском стоит дерево райско; на одном боку цветы расцветают, на другом листы опадают, на третьем плоды созревают, на четвертом сучья подсыхают" (год с 4 временами: весною, осенью, летом и зимою)...

Особенно знаменательны поверья о петухе. Петух — птица, приветствующая восход солнца; своим пением он как бы призывает это животворящее светило, прогоняет нечистую силу мрака и пробуждает к жизни усыпленную природу. Малорусы дают ему характеристичное прозвание: будимир. По крику петуха простой народ до сих пор определяет ночное время, т. е. как долго остается до утреннего рассвета. Выражения: в кочета, в першi пiвнi — означают: в полночь; куром, в куры (кур — петух) в летописях употребляются для означения того раннего времени, когда запевают петухи. Народная загадка именем петуха называет часы: "Петух поет, перья болтаются" (стенные часы бьют, а маятник качается)... Как провозвестник дневного рассвета, петух принимался за метафорическое название восходящего солнца; малорусская загадка, означающая солнце, говорит: "Сидить пiвень на вербi, спустив коси (лучи) до землi". Но как утреннее пробуждение солнца в народных поэтических сказаниях отождествлялось с просветлением его прекрасного лика после грозы, а ночной мрак — с черными тучами, то в образе петуха миф по преимуществу олицетворяет небесную грозу, выводящую солнце из-за темных облаков. Своим громозвучным пением (громом) баснословный петух вещал о победе над демоническими силами, т. е. тучами, о бегстве их от пожигающего пламени молний и о грядущем появлении светозарного солнца... Старинные апокрифы говорят о громадном мифическом петухе, поставляя в связи с его пением солнечный восход: "Солнце течет на воздухе в день, а в нощи по окияну ниско летит не омочась, но токмо трижды омывается в окияне. Глаголеть писание: есть кур, ему же глава до небеси, а море до колена; еда же солнце омывается в кияне, тогда же акиян въсколебается и начнут волны кура бити по перью; он же очютив волны и речет: кокореку!.. Еда же то вспоет, и тогда вси кури воспоют в един год (час) по всей вселенней"...

На зиму замолкает громоносный петух, туманы и снежные облака заволакивают солнце и лишают его ярких и теплых лучей, но с возвратом весны снова раздается громкий голос небесной птицы, вещающей миру о возрождении дневного светила...

При встрече весны крестьянки выходят смотреть восходящее солнце и причитывают:

Солнышко-вёдрышко!
Выглянь в окошечко,
Твои дети плачут,
Есть-пить просят.
Курица кудахчет,
Кочет спел —
И обед поспел...

Согласно с тем, что бог-громовник был вместе и богом земного огня, слово петух на языке поселян и в загадках употребляется в значении огня и домашнего очага. "Посадить красного кочета на крышу", "подпустить красного петуха" означает: поджечь дом. Русские народные загадки: "Красный кочеток по нашестке (или по поветью) бежит", "Беленький кочет по шестику ходит" означают: огонь и горящую лучину...

Доселе с этою птицею и с курами соединяются приметы о погоде: если петух запоет ранее обыкновенного, то летом это предвещает ненастье, дождь, а зимою — оттепель; куры купаются в сухой земле — к дождю, а вертят в зимнее время хвостами — к метели. Как с другими птицами, провозвестницами бурных гроз, соединялись приметы о войне и сопровождающих ее бедствиях, так те же приметы прилагались и к петуху и курам: если петухи поют в необыкновенную пору, если курица запоет петухом — это предвещает покойника или какое-нибудь несчастье; если куры клохчут по ночам, то быть ссоре, войне...

Как представитель дневного рассвета, огня и молний, петух в мифических сказаниях изображается блестящею, красною птицею. В наших сказках известен тот же петушок-золотой гребешок. Он сидит на высоком небе и не боится ни воды, ни огня: брошенный в колодец, он выпивает всю воду, а брошенный в печь — заливает этой водою огонь...

И в языке, и в мифических сказаниях ночь и туча принимались за метафорические названия смерти; быстролетный ветр, как приноситель зловредных испарений, также роднится с понятием мора, заразы, на что прямое указание находим в слове поветрие. Отсюда понятно, почему народные загадки представляют Смерть птицею:

На море на окиане,
На острове на Буяне,
Сидит птица Юстрица (или: Вертяничка);
Она хвалится-выхваляется,
Что все видала,
Всего много едала —
И царя в Москве,
Короля в Литве,
Старца в келье,
Дитя в колыбели.

Из того же воздушного океана, откуда ниспосылались семена жизни (плодотворящий дождь), прилетала и грозная птица смерти. Другая загадка так изображает Смерть: "Стоит дерево, на дереве цветы, под цветами котел (или: корыто), над цветами орел — цветы срывает, в котел бросает; цветов не убывает, в котле не прибывает"... Дерево — мир, цветы — люди, орел — смерть, котел или корыто — гроб...

В одном варианте сказки про утку с золотыми яйцами читаем: "Запер хозяин уточку в темный сарай; ночью она снесла золотое яичко. Пошел туда мужик, увидал великий свет и, думая, что сарай горит, закричал во всю глотку: "Пожар! пожар! Жена, хватай ведро, беги заливать!" Отворили сарай — ни дыму, ни пламени, только светится золотое яичко". По древнему поэтическому представлению, восходящее поутру солнце рождалось из темных недр ночи, а солнце весеннее — из недр грозовых туч. Согласно с этим, золотое солнечное яйцо несла черная птица-ночь или птица — молниеносная туча: миф, по преимуществу соединяемый с петухом, как птицею, в образе которой равно олицетворялись и утренний рассвет, и пламя грозы...

На Руси существует поверье: если петух старше семи лет, то его не годится держать в доме; иначе он снесет яйцо, из которого родится огненный змей: колдун берет это яйцо, носит у себя за пазухой или закапывает в навоз; через шесть недель вылупится из яйца змей и станет носить ему серебро и золото. То же поверье встречаем и у других народов: василиск (царь-змей, взгляд которого поражает насмерть, как молния, а дыхание заставляет вянуть травы и никнуть деревья) рождается из яйца, снесенного черным семигодовалым петухом и зарытого в горячий навоз. Черный петух — мрачная туча; в весеннюю пору, после семи зимних месяцев, называемых в народных преданиях гадами, является из нее яйцо-солнце, и в то же самое время действием солнечного тепла зарождается грозовой змей... О сковороде, поставленной на горячие уголья, народная загадка выражается: "Сидит царь-птица (или: курочка) на золотых яичках". Царь-птица, сидящая на золотых яйцах, есть собственно пылающий огонь, который доныне называется "красным петухом". Но как земной огонь постоянно отождествлялся с небесным пламенем грозы и как для обозначения того и другого служили одинаковые образы, то понятно, что и сама грозовая птица представлялась фантазии младенческих народов восседающею на золотых яйцах, катаемых облачными демонами. Отсюда объясняется русское поверье, что черти на перекрестках яйца катают...

В числе разнообразных поэтических уподоблений, громовые раскаты сближались также с гулом, производимым катящимися каменными шарами: игра, состоящая в бросании шаров, принадлежит глубокой древности, и фантазия воспользовалась знакомою ей картиною этой игры для изображения летней грозы... О грозовых демонах (великанах и чертях) рассказывают, что они, убегая от преследований громовника, скатываются с облачных гор в виде пламенеющего клубка или шара; по свидетельству русских сказок, змеиные города и дворцы (громовые тучи) свертываются в медное, серебряное и золотое яйца или шары и катятся вслед за сказочными героями.

Яйцо, как метафора солнца и молнии, принимается в мифологии за символ весеннего возрождения природы, за источник ее творческих сил. Когда холодное дыхание зимы налагает на небо землю печать смерти и разрушения, в этом яйце таится зародыш будущей жизни, и с приходом весны из него созидается новый мир. Космогонические мифы суть собственно сказания о весеннем обновлении природы... По преданию, записанному Геродотом, мир создан из яйца, положенного баснословной птицею Фениксом[101] в святилище Гелиоса. Греческие и римские философы происхождение вселенной вели от яйца, а в наших старинных рукописях повторяются византийские уподобления мира — яйцу... Уподобляя круглый свод неба верхней половине яичной скорлупы, предполагали, что нижняя ее половина спускалась вниз и замыкала собою подземный мир. Таким образом не только солнце, но и вся вселенная представлялась одним огромным яйцом...

Стихийные силы природы — даже тогда, когда были олицетворяемы в человеческих образах, — удерживали за собой мифическое родство с птицами. Богам своим язычник нередко придавал смешанные формы человека и птицы; крылья и пернатая одежда были для многих из них самыми существенными атрибутами, ибо быстрота появления и исчезания богов, принадлежащая им как воплощениям стремительных стихий, обыкновенно уподоблялась полету...

Гермес[102], Зевсов посланник, имел крылатую обувь, с помощью которой легко и скоро, как ветер, носился над водою и сушею; Гомер дает этой обуви эпитеты золотой и амброзиальной. В ней нетрудно узнать наши сказочные сапоги-скороходы или самоходы, которые могут переносить своего владельца и через огонь, и через воду, и скорость которых так велика, что он с каждым шагом делает по семи миль... Это — поэтическая метафора бурно несущегося облака, и хотя сапоги-скороходы уже лишены крыльев, но тем не менее удерживают за собою сверхъестественное свойство переноситься с места на место с быстротою вихря...

Русские сказки сохранили предания о голубиных, утиных и лебединых рубашках или крылышках: надевая их, вещие девы превращаются в голубок, уток и лебедей, а снимая — опять становятся девами...

Летние грозовые облака в поэтических сказаниях индоевропейских народов изображались девами, которые льют из своих кружек дожди и мечут со своих луков молниеносные стрелы; но как те же облака олицетворялись птицами, то означенным девам даны голубиные, утиные и лебединые сорочки или крылья. Взирая на весеннее солнце, выступающее в грозовой обстановке, древние поэты, согласно с двойственным значением лебедя, рисовали это явление в двух различных картинах: с одной стороны, они говорили о деве Солнце, которая в виде белого лебедя купалась в водах облачного моря; с другой — самые облака изображали лебедиными девами, а солнце их воинственным атрибутом — блестящим щитом...

Темные тучи, облака и туманы казались наблюдающему уму древнего человека покровами или одеждою, в которые рядится небо. О таком воззрении с особенною ясностью свидетельствует наш язык: облако, оболоко, оболок — от глагола обволочить, наволокло — небо нахмурилось, покрылось тучами, наволока — погода, когда небо омрачается серыми облаками, оболокаться — (облекаться) — одеваться, разболокатъся — раздеваться, оболока (оболочка) — одежда, платье, одеяло, верхний покров, наволока — верхняя покрышка на подушке, волокно — нить и холст; когда на небе собираются грозовые тучи, то крестьяне говорят: "стало натягивать". В заговорах находим следующие выражения: "Оболокусь я оболоками (или темным облаком покроюся), подпояшусь красною зарею"; "Облаками облачуся, небесами покроюся", т. е. отдаю себя под охрану небесных богов от вражьей силы; понятия "покрывать" и "охранять" сливаются: покров и покровительство, щит и защита...

Все потемняющий мрак ночи, постоянно сближаемый в мифических сказаниях с мраком, производимым тучами, издревле уподоблялся черному покрову, наброшенному на небесный свод. Гимны "Вед" говорят о Ночи, что она ткет темную ткань; но прежде, чем успеть ее окончить, восходящее солнце уничтожает ее работу. В нашем литературном языке доселе употребительно выражение "под покровом ночи", а народная загадка представляет ночной мрак черным сукном: "Чорне сукно лизе в викно"; та же самая загадка, с заменою эпитета черный — серым, означает ранний, предрассветный сумрак; памятники народной поэзии дают утру эпитеты "серого" и "седого". Подобным же образом Воскресенская летопись выражается о затмении луны: "И бысть образ ея яко сукно черно"... По народному поэтическому представлению, ночь слетает быстро, как птица, и своим черным крылом (крыло от крыть лингвистически тождественно со словом: покров) застилает и небо и землю: "Махнула птица крылом и покрыла весь свет одним пером" — говорит загадка, означающая ночь. Дым так же закрывает от глаз предметы, как и ночная тьма; потому народная загадка называет его метафорически серым сукном: "Серое сукно тянется в окно" (дым из курной избы). Тонкая ткань сравнивается с дымом: дымка — легкий прозрачный покров. О туманах говорят, что они стелются по горам лоскутьями...

Из этого уподобления облаков и туманов небесным покровам и одеждам родилось сказание о чудесных сорочках, в которые облекаются воздушные девы, прилетающие в образе лебедей и голубок. Народные сказки упоминают о волшебной сорочке, наделяющей того, кто ее носит, необычайною богатырскою силою; приобретается она сказочным героем (громовником) от змея или птиц, этих мифических представителей бурь и грозы, и только облекаясь в нее, он в состоянии бывает владеть мечом-кладенцом (молнией). В других сказках и былинах говорится о шубе, на золотых пуговицах которой вылиты львы, коты заморские и и разные птицы, издающие свои звуки: львы ревут, коты мяукают, птицы песни поют...

В подвигах Геркулеса греки передали нам ряд поэтических сказаний о боге-громовержце. Одетый в облачную одежду, он сгорает на погребальном костре, или проще: гибнет в пламени грозы и по смерти вступает в брачный союз с Гебою9, богинею, дарующею нектар, т. е. вместе с гибелью грозовой тучи проливается дождь. Из того же источника возникли предания о ковре-самолете, шапке-невидимке и скатерти-самобранке. Эти ска-сочные диковинки добываются от мифических властителей бурных и грозовых явлений природы — от великанов, леших, Вихрей и нечистых духов. Ковер-самолет — поэтическое название облака, несущегося по воле ветров; в немецких и валахских сказках ковер-самолет называется волшебным летучим плащом. Облака, надвигаясь на небо, затемняют светила, а туманы, сгущаясь над землею, скрывают от глаз все предметы, как бы прячут их за своими покровами и делают незримыми. Отсюда летучий плащ получил название плаща-невидимки — представление, совершенно тождественное с шапкою-невидимкою, которая в свою очередь легко могла получить название быстролетной. Гермес, обладавший крылатою обувью, сверх того, носил на голове окрыленную шапку...

Древние языческие боги могли незримо являться всюду, куда хотели; стоило им только облечься в туманные покровы, одеться тучею, как тотчас же их светлые образы (небесные светила, заря, молния) скрывались от взоров смертного; помогая в битвах своим любимым героям, греческие боги и богини закрывали их в минуту опасности густым облаком (см. "Илиаду"); сходно с этим, валькирии, участвующие в битвах героев и помогающие им разить врагов, могут приносить облака и град. Такое участие богов в битвах и сокрытие облаками воюющих витязей не было произвольною выдумкою фантазии; битва, как мы знаем, была метафорическим названием небесной грозы. По другому воззрению, гроза представлялась браком громовника е богинею весеннего плодородия — ясным Солнцем (Зарею); отсюда создались народные сказки, в которых герой, сватающийся за прекрасную всевидящую царевну, должен трижды от нее прятаться, и если сумеет скрыться так, что не будет ею найден, то делается счастливым женихом; добрый молодец прячется в облаках, уносясь туда на крыльях ворона или орла, и в глубоком море (в дождевой туче), спускаясь на его дно с помощью рыбы, или, подобно мальчику с пальчик (олицетворение молнии), залезает в хвост, гриву и под копыто своего быстролетного коня-тучи... Наш язык понятия "прятаться" и "одеваться" обозначает одинаковыми словами: наряд, обряда — платье, женские уборы, обряжаться — переодеваться, маскироваться и укрываться, прятаться. Закрыться облаком значило одеться в темную, туманную одежду и следовательно — замаскироваться, сделаться неузнаваемым, ненаходимым. Сравни слова: морок (мрак) — облако, туман, морочать — становиться пасмурным и морочить — обманывать, отводить глаза — заставить видеть то, чего нет на самом деле, морока — призрак; жарить — струиться парам над землею в знойное время, марево — летний туман и мираж в степях, марё — туман, тьма и жара — призрак. Искусство "морочить", "отводить глаза" приписывается поверьями колдунам и ведьмам, как властителям туч и облаков. Из этих данных объясняется имя Ховалы; так называют в Курской губ. духа с двенадцатью глазами, которые, когда он идет по деревне, освещают ее, подобно зареву пожара. Это знакомое уже нам олицетворение многоочитой молнии, которой дано имя Ховалы (от ховать — прятать, хоронить), потому что она прячется в темной туче; припомним, что тождественный этому духу вий носит на своих все пожигающих очах повязку. Когда солнце закрывается тучами" мы говорим, что оно прячется за ними...

Скатерть-самобранка или самовертка мгновенно расстилается, по желанию своего владетеля, и наделяет его вкусными яствами и питьями; это метафора весеннего облака, приносящего с собой небесный мед или вино, т. е. дождь, и дарующего земле плодородие, а людям хлеб насущный... В связи с этими представлениями стоят сказочные предания, что взмахом платка (полотенца или простыни) можно творить реки и моря, т. е. туча, в своем воздушном полете, посылает дождевые потоки...

Облако

Не случайно наш эпический язык удержал за легкими, всегда подвижными облаками постоянный эпитет ходячих; их стремительный полет — в период образования языка — породил много метафорических названий, основанных на весьма близких и понятных тогдашнему человеку уподоблениях. Быстро несущееся облако представлялось и ковром-самолетом, и птицею, и окрыленным конем, и летучим кораблем; народный эпос свободно пользовался всеми этими поэтическими образами, так что нередко в одном и том же сказании — один вариант говорит про ковер-самолет, а другой — про летучий корабль или чудесного коня. Представление облака, тучи кораблем возникло одновременно с представлением неба воздушным океаном, и тем легче было возникнуть этой метафоре, что на основании живого впечатления, производимого подвижностью облака, ладьи и парусного судна, эти различные понятия уподоблялись коню и птице. Приведем свидетельства народных загадок: "Била кобыла попид небеса ходила, оглянулась назад та-й слиду не знать" (челнок); "Между гор (берегов) бежит конь вороной, коврами укрыт, скобами (или: гвоздями) убит" (корабль, барка); "Дорога ровна, лошадь деревянна, везет не кормя" (лодка). Русские песни сравнивают лодки с чайками, а белопарусные суда с лебедями; корабль Соловья Будимировича назывался Соколом; то же название присвоено былинами и кораблям Ильи Муромца и новгородского гостя Садко; на корабле Ильи Муромца "веял парус, как орлиное крыло"; о поезде Василья Буслаева по Ильмень-озеру былина выражается:

Плавает-поплавает сер селезень,
Как бы ярый гоголь поныривает,
А плавает-поплавает червлен корабль
Как бы молода Василья Буслаевича...

Русские сказки рассказывают о летучем корабле, который подобно птице может носиться по воздушным пространствам с изумительною скоростью. По свидетельству одной сказки, он находился во власти мифического старика, отличительным признаком которого были чудовищные брови и ресницы, т. е. во власти бога-громовника, которому тучи служат бровями, а молнии — очами. Дабы вызвать появление этого корабля, герой ударяет в дуб — дерево, принимаемое издревле за метафору тучи и потому посвященное Перуну, что напоминает рассказ об одном из семи Симеонов: взял Симеон топор, срубил громадный дуб, тяп да ляп — и сделал корабль, который мог плавать и по воде и под водою...

С плугом соединялось то же мифическое значение, что и с кораблем. Оба эти понятия родились в воззрениях древнего человека; как первый врезывается в землю и раздирает ее, так последний режет воды и прокладывает себе путь по этой влажной стихии, почему самое слово плуг производят от общего индоевропейского корня plu (плути — плыть, т. е. взрывать водную поверхность)... Слово пахать, кроме значения орать, возделывать землю, употребляется еще в смысле: резать, например пахать хлеб или мясо, и мести, развеять: "сени еще не паханы" (не метены), пахалка — метелка, опахало, пах — дух, чад, пахнуть — дуть, веять; сравни: мести и ме(я)телъ — вьюга. Оранье земли таким образом сближается в языке с вихрем, волнующим реки и моря, вырывающим деревья и вздымающим пыль; вихрь так же взрывает землю и воды, как плуг — ниву, а корабль — море. И с кораблем, и с плугом нераздельно представление о роющем орудии; у плуга есть для того железное лезвие, а у корабля — нос, как у свиньи, копающей землю носом или рылом. Вот почему свинья является в народных поверьях как воплощение вихря и символ земледелия... Под влиянием означенных воззрений первобытный народ уподобил грозовое облако плугу. Бог-громовник роет вихрями облачное небо, бороздит его разящими молниями и разбрасывает семя дождя. Если припомним, что изобретение ковать металлы приписывалось божеству гроз, то, конечно, им же был выкован и первый плуг; как владыка, творящий земные урожаи, он научил человека возделывать нивы, пахать и засевать землю...

Старинная русская былина рассказывает про богатыря Микулу Селяниновича: пахал он в поле, и была у него сошка позолоченная, омешики булатные; усмотрел его молодой витязь Вольга Святославич и поехал к нему со своею дружиною; ехал день, ехал другой с утра до вечера — и не мог нагнать пахаря; настиг его уже на третий день. Надо было сошку из земли повыдернуть, камни и глыбы из омешиков повытряхнуть; вся могучая дружина пробует свою силу и не может ничего сделать, а сам пахарь подошел да ударил по сохе — и полетела она высоко под облака. Сверх того, предания наши говорят о пахании на змеях, этих демонических представителях громовых туч, с которыми вел вечные, нескончаемые битвы молниеносный Перун. Таково предание о сильном богатыре Никите или Кириле Кожемяке. Когда Никита Кожемяка одолел змея в бою, он запряг его в соху, весом в триста пуд, и проложил борозду до самого моря; после того вогнал змея в воду, убил его и утопил в море...

С началом весны Перун одолевал демонических змеев (зимние тучи), запрягал их в громовый плуг и бороздил облачное небо; вспахавши небесные нивы, он побивал змеев своею молниеносною палицею... Вместе с пробуждением бога-громовника от зимнего сна, вместе с полетом его на воздушном корабле или шествием по небу с громовым плугом, земля и вода, окованные до того времени морозами, сбрасывали с себя льды и снега, и первая делалась способною для возделывания плугом, а вторая — для плавания на кораблях и лодках...

С небесною грозою язык тесно, нераздельно сочетал понятие посева. По коренному смыслу глагол сеять значит: бросать, раскидывать, что доселе очевидно из сложной формы: рассеять, рассевать; слово это одинаково употреблялось как для обозначения посева, состоящего в разбрасывании семян, так и для обозначения ветра, который рассеивает тучи и туманы, разметывает пыль и снежные сугробы, и облаков, рассыпающих на землю дождевые капли. Народная песня выражается о дожде:

Ой, на дворе дождик идет —
Не ситечком сеет,
Ведром поливает.

Мелкий дождь, про который обыкновенно говорят: "как из сита сеет", в областных наречиях называется: севенъ, ситовенъ, ситуха, ситяга, ситовник. Отсюда сами собой возникли поэтические представления дождевой тучи ситом и сеялкой, а дождевых капель — зерновым хлебом. Болгары убеждены, что дождь падает с неба сквозь решето... В народных сказках ведьма заставляет присланную к ней девушку носить воду в решете. Принимаемое за эмблему сеющего дождями облака, решето или сито играет важную роль в гаданиях индоевропейских народов...

Что гроза изображалась в поэтической картине земледельческого посева, об этом свидетельствует мазовецкое предание: черт (демон помрачающих небо туч), увидя крестьянина, засевающего поле пшеницею, подарил ему мешок (облако) с зернами ветра; если кинуть одно зерно — тотчас подует ветер, а если бросить целую горсть — то подымется страшная буря, заблестят молнии, загремит гром и польется проливной дождь. При забвении коренного значения старинных метафор стали думать, что боги весенних гроз действительно засевают землю разными злаками. Поэтическое представление дождя хлебными семенами совпадает с уподоблением его плотскому семени; осемененная зернами и увлажненная дождями, мать-земля вступала в период беременности и начинала свои благодатные роды. И с дождевой водою, и с зерновым хлебом равно соединялась мысль о супружеском семени; по требованию свадебного обряда, новобрачных осыпают пшеницею, ячменем и другим зерном, и осыпание это точно так же сулит молодой чете плодородие, как и дождь, пролившийся в самый день свадьбы. В глубочайшей древности дожденосные тучи олицетворялись целомудренными девами, убегающими от бога-громовника; в бурной грозе гонится он за ними, настигает и, сжимая в своих горячих объятиях, лишает их девственности, т. е. заставляет рассыпать плодотворящий дождь. По другому представлению, бог-громовник заставляет облачных дев возить свой небесный плуг и засевать землю, почему народная загадка называет соху бабой-ягою: "Баба-яга, вилами нога, весь мир кормит, сама голодна"...

Воздушный океан, по которому плавают корабли — облака и тучи, отделяет мир живых людей (землю) от царства умерших, блаженных предков (от светлого небесного свода). Души усопших, издревле представляемые легкими стихийными существами, подобными веющим ветрам и пламенеющим молниям, должны были переправляться в страну вечного покоя через шумные волны этого океана, и переплывали их на облачных ладьях и кораблях. Потому фантазия первобытного народа уподобила корабль-облако плавающему в воздушных пространствах гробу... В семье индоевропейских народов сохраняется множество преданий о перевозе душ на ладье или корабле мифическим кормчим...

В народных сказках упоминается о перевозчике, который перевозит через реку или море смелых странников, шествующих в страшные области ада - к царю-змею или на край света — к праведному Солнцу. На Руси простой народ, во время похорон, бросает в могилу какую-нибудь медную или мелкую серебряную монету; часто завязывают несколько копеек в платок и кладут возле мертвеца сбоку или затыкают ему за пояс. В Ярославской губ. думают, что на том свете будут перевозить покойника через неведомую реку и тогда-то пригодятся ему деньги: надо будет расплачиваться за перевоз...

Эти верования, сблизившие понятия корабля, ладьи и гроба, породили обычай совершать погребение в морских и речных судах и самим гробам давать форму лодок... Ибн-Фодлан[103] описывает обряд сожжения покойников у русов в лодке. Раскольники до сих пор не употребляют гробов, сколоченных из досок, а выдалбливают их из цельного дерева — точно так, как делались в старину лодки; в прежнее время это было почти общим обычаем.

Корабль — тучу представляли плавающим гробом не только потому, что с ним связывается верование о переезде душ в царство блаженных, но и потому, что он служит печальным одром для молниеносного Перуна. Могучий и деятельный в летние месяцы года, Перун умирает на зиму; морозы запечатывают его громовые уста, меч-молния выпадает из его ослабевших рук, и с того времени он недвижимо покоится в гробе-туче, одетый черным траурным покровом, — пока наступившая весна не воззовет его снова к жизни. В таком поэтическом образе изображает народная загадка весеннюю тучу, несущую бога-громовника, пробужденного от зимнего сна: "Гроб плывет, мертвец ревет (или: поет), ладан пышет, свечи горят"...

Слово корабль первоначально означало "ладью", и потом уже, когда знакомство с морями заставило арийские племена строить большие парусные суда, оно получило то значение, какое придается ему теперь. Корабль, очевидно, одного происхождения со словом короб и указывает на изогнутую, закругленную форму ладьи (коробить, согнуть коробом). В областных говорах короб не только означает корзину, цилиндрический сундук, но и сани, обшитые изогнутым лубком. Потому и короб, и сани могли служить заменою похоронной ладьи. Степенная книга[104] свидетельствует, что князь Всеволод приказал убийц Андрея Боголюбского[105] зашить в короб и бросить в воду; во Владимирской губернии доселе живо предание, что убийцы эти плавают по водам Плавучего озера в коробах, обросших мохом, и стонут от лютых, нестерпимых мук...

Сверх указанных уподоблений, туча представлялась еще бочкою, наполненною дождевою влагою; такое представление было скреплено теми метафорическими названиями, которые заставили видеть в дожде опьяняющие напитки меда и вина, обыкновенно хранимые в бочках или сосудах...

Предания, общие всем индоевропейским народам, рассказывают, что облачные нимфы, восседая на небе, проливают на землю дождь из опрокинутых сосудов. Отсюда возникло верование в волшебный бочонок, из которого — только постучи в него — немедленно является несчетное войско — точно так же как удары Перунова молота по наковальне и стук (гром) в чудесную суму-облако призывают к битве толпы могучих ратников, т. е. грозовых духов. Отсюда же родилось и другое верование в неисчерпаемый бочонок, из которого сколько ни льется вина — он все полон...

Зная настоящее значение метафорических названий, какие давались облакам и тучам, мы легко поймем и основанные на них мифы. О смерти Озириса известно следующее сказание: злой Тифон[106], приготовивши богато украшенный ящик, объявил на пиру, что подарит его тому, кому он придется по мерке. Все стали примеряться, и как только Озирис улегся в ящик, Тифон захлопнул крышку и бросил его в Нил. Подобное же предание находим и в русской былине про великана Святогора. Святогор с Ильей Муромцем наехали на великий гроб и прочитали на нем надпись: кому суждено покоиться в гробу, тот в нем и уляжется. Святогор попробовал лечь и закрылся крышкою; хотел потом поднять крышку — и не смог; Илья Муромец (предания роднят его с Ильею-громовником) берет его меч-кладенец, бьет поперек крышки, но за каждым ударом на гробе является железная полоса, и великан Святогор (гора-туча) умирает, т. е. оковывается холодом и засыпает зимним сном. Действие зимних морозов народная фантазия сблизила с ковкою железа; мороз претворяет и воды и землю в камень, делает их столько же твердыми, как железо; самое ощущение, возбуждаемое стужею в теле человека, близко к тому, какое производится обжогом, что и отразилось в языке: мороз жжет и палит; морозы называются калинники (от калить, раскалять — делать красным силою огня, каленая стрела), а сильному ("жгучему") морозу дается эпитет тлящего. Поэтому зима представляется мифическим кузнецом. Мы до сих пор выражаемся, что зима сковывает и оцепеняет природу, т. е. налагает на нее железные цепи...

Морозы, по русскому поверью, прилетают 9 ноября от железных гор, т. е. от зимних туч (гора — туча, железный — окованный стужею). Летучие змеи, эти демонические олицетворения туч, то дышат пламенем и рассыпают огненные искры, то, подобно зиме, своим холодным дуновением созидают ледяные мосты, и на борьбу со сказочными героями выезжают на мосты калиновы: этот постоянно повторяющийся эпитет ("калиновы") указывает на мифического кузнеца, который сковывает воду морозами (калинниками). Народная загадка изображает мороз в виде могучего богатыря, равного силами Самсону[107]: "Сам Самсон, сам мост мостил — без топора, без клинья, без подклинья". Сказочный эпос представляет змея похитителем красавицы Солнца, которую заключает он в железном замке, т. е. прячет ее за снежными облаками и зимними туманами. Но если, с одной стороны, змей, в качестве владыки зимних туманов и морозов, отождествляется с баснословным кузнецом — строителем ледяных мостов и железных замков, то, с другой стороны, под иным углом поэтического воззрения, тот же змей, как дожденосная туча, подчиняется на зиму неодолимой силе кузнеца Мороза, который сковывает его железными цепями...

Народные сказки нередко изображают змея в тяжелых оковах: в запертой комнате дворца висит он на железных крюках и цепях и только тогда срывается с них, когда вдоволь напьется воды или вина, т. е. весною, когда туча, оцепененная до того времени зимним холодом, наполняется дождевой влагою. Вода, испивши которой змею нипочем разорвать железные (ледяные) оковы, в одной сказке прямо названа живою водою...

В русской сказке о Марье Моревне змей (демон зимних вьюг), умертвивши своего противника — молодого царевича (Перуна), кладет его в смоленую бочку, скрепляет железными обручами и бросает в море (небо); но в свое время прилетают три птицы, в образах которых древний миф олицетворил весеннюю грозу, и спасают царевича: орел воздымает бурю, и волны выкидывают бочку на берег, сокол уносит ее в поднебесье, бросает с высоты и разбивает на части, а ворон оживляет юношу живою водою. Пробуждение к жизни вещих мертвецов — колдунов и ведьм, которым народное поверье приписывает низведение дождей и воздушные полеты на помеле (т. е. пробуждение от зимнего сна грозовых духов и облачных жен), обыкновенно сопровождается распадением железных обручей на их гробах. В этом уподоблении тучи плавающему гробу и бочке находит объяснение сказка о Силе-царевиче, который встречает на море плавучий гроб, обитый железными обручами; в гробе был заключен вещий мертвец, и он-то помогает царевичу жениться на прекрасной королеве, убивая шестиглавого змея. Плавучий гроб — туча, а заключенный в ней силач — олицетворение скрывающейся там всесокрушительной молнии; поражая демона-змея своим чудесным мечом, он устраивает весенний брак природы. Здесь же находит объяснение и следующий, часто повторяемый в народном эпосе рассказ: царица, посаженная в окованную железными обручами бочку и пущенная в море, рождает в заключении сына-богатыря (Перуна), который растет не по дням, не по часам, а по минутам, потягивается и разрывает бочку на части. Едва народившись, малютка-громовник уже является во всем могуществе своей разящей силы...

Под живым воздействием разобранных нами поэтических представлений возник обряд: во знамение весны и проливаемых ею дождей — бить бочки, о чем упоминает Новгородская летопись под 1358 годом: "Того же лета целоваша (новгородцы) бочек не бити"; в Никоновской летописи означенное свидетельство передано так: "Того же лета новгородцы утвердишась межи собою крестным целованием, чтоб им играния бесовскаго не любити и бочек не бити". Обычай этот доныне известен у хорутан, в Зильской долине: там в каждой деревне стоит на площади всеми чтимая липа; к этому дереву привешивается бочка; юнаки выезжают на конях, с палицами в руках, скачут вокруг липы и стараются на всем скаку попасть палицею в дно бочки, которая наконец и рассылается на части. Пока юнаки выказывают ловкость и силу своих ударов, остальные жители поют обрядовые песни.

Теперь можно будет пояснить смысл некоторых народных заговоров. Ратник, отправляясь на войну, произносит такое заклинание: "Под морем (небом) под Хвалынским[108] стоит медный дом, а в том медном доме закован змей огненный, а под змеем огненным лежит семипудовый ключ от княжева терема, а во княжем тереме сокрыта сбруя богатырская... Поймаю я лебедь: ты полети к морю Хвалынскому, заклюй змея огненного, достань ключ семипудовый. — Не моим крыльям долетать до моря Хвалынского, не моей мочи расклевать змея огненного, не моим ногам дотащить ключ семипудовый; есть на море на окиане, на острове на Буяне ворон, всем воронам старший брат: он долетит до моря Хвалынского, он заклюет змея огненного, притащит ключ семипудовый". Далее рассказывается, что ворон разбивает медный дом, заклевывает змея и приносит ключ. "Отпираю я тем ключом княжой терем, достаю сбрую богатырскую. Во той сбруе не убьют меня ни пищаль, ни стрелы, ни бойцы, ни борцы, ни татарская, ни казанская рать... Чур слову конец, моему делу венец!" Заклинатель обращается к спасительной помощи Перуна, как воинственного бога, владеющего несокрушимым оружием; черная туча-змей, окованная зимним холодом, прячет Перунову богатырскую сбрую (молниеносную палицу), замыкает ее в неприступных кладовых накрепко, и только один вещий ворон может разбить своим носом медный дворец, заклевать змея, отомкнуть кладовые и достать меч-кладенец, т. е. вместе с весною, приносящею живую воду дождей, является и быстролетная молния, поражающая тучи. В другом заговоре на любовь красной девицы читаем: "За морем за Хвалынским во медном городе, во железном тереме, сидит добрый молодец — заточен во неволе, закован в семьдесят семь целей, за семьдесят семь дверей, а двери заперты семидесятью семью замками, семидесятые (семью) крюками. Никто доброго молодца из неволи не освободит, никто доброго молодца досыта не накормит, допьяна не напоит. Приходила к нему родная матушка во слезах горючих, поила молодца сытой медовой, кормила молодца бело-снеговой крупой, а кормивши сама приговаривала: не скакать бы молодцу по чисту полю, не искать бы молодцу чужой добычи, не свыкаться бы молодцу со буйными ветрами, не радоваться бы молодцу на рать могучу, не пускать бы молодцу калену стрелу по поднебесью, не стрелять бы белых лебедей, не доставать бы молодцу меч-кладенец". Молодец отвечает, что его сгубила жажда любви девичьей. "Заговариваю я полюбовного молодца на любовь красной девицы (такой-то). Вы, ветры буйные, распорите ее белую грудь, откройте ее ретиво сердце, навейте тоску со кручиною (чувство любви), чтобы она тосковала и горевала, чтобы он ей был милее своего лица, светлее ясного дня, краше роду-племени". Здесь проводится параллель между положением влюбленного юноши, которому не отвечает взаимностью красна девица, и зимнею природою, когда холод оковывает дождевые тучи и расторгает священный союз Перуна с землею. Добрый молодец, заключенный в железном тереме и окованный цепями, есть бог-громовник, метатель каленых стрел (молний), товарищ буйных ветров. Зимою он попадает в заточение, и семя дождя перестает падать на землю; этот разрыв любви продолжается до той поры, пока не наступит весна. Тогда повеют теплые южные ветры, добрый молодец упьется медовой сытою (дождем) и снова вступит в брачный союз с землею. К этим-то благодатным ветрам и обращается заговор с просьбою навеять в сердце девицы ту же томительную потребность любви, какою бывает проникнута вся весенняя природа.

Баснословные сказания о зверях

Конь, олень, заяц, лисица и кошка

То же впечатление быстрого движения, какое породнило стихийные явления с птицами, заставило сблизить их с легконогим конем... Ради быстрого бега конь в народных загадках называется птицею: "Бежит птица, во рту плотица; голодна — не съест, сыта — не выкинет" (конь с удилами во рту); "Летели три птицы; первая говорит: мне летом хорошо, другая: мне зимой хорошо, а третья: мне все равно!" (сани, телега и конь). Поэтому все явления природы, которые представлялись птицами, олицетворялись и в образе чудесных коней... Если присоединим сюда старинное название солнца — колесо, то перед нами явится и колесница, и кони, и сам всадник: Солнце. Уже в "Ведах" Солнце представляется в образе человека, стоящего на золотой, блестящей колеснице, которую влекут по воздушным пространствам две, семь или десять крылатых, золотошерстых ретивых кобылиц. Лучи солнечные уподоблялись вожжам или поводьям, накинутым на чудесных коней... У многих народов Заря Утренняя почиталась богинею, которая выводит на небо блестящих лошадей Солнца, а Заря Вечерняя — богинею, которая уводит их на покой. С этим совершенно согласно эстонское сказание, что Утренняя Заря каждый день возжигает светильник солнца, а Вечерняя хранит его в продолжение ночи; по литовскому же сказанию, такое возжжение солнечного светильника, вместо Утренней Зари, приписывается звезде Деннице. По славянским преданиям, Зори — божественные девы; вместе с Денницею они прислуживают Солнцу и смотрят за его белыми конями...

Наша народная загадка изображает день в поэтическом образе сивого коня: "Ни стуку, ни груку (грукатъ — греметь, стучать) — сивый конь на дворе". В прекрасной русской сказке девица идет добывать огня от бабы-яги, чародейной властительницы небесных гроз. "Идет она и дрожит. Вдруг скачет мимо нее всадник: сам белый, одет в белом, конь под ним белый и сбруя на коне белая — на дворе стало рассветать. Идет она дальше, как скачет другой всадник: сам красный, одет в красном и на красном коне — стало всходить солнце". Целый день провела девица во дворе, пока добралась до избушки бабы-яги, смотрит: "едет еще всадник: сам черный, одет во всем черном и на черном коне; подскакал к воротам и исчез, как сквозь землю провалился — настала ночь". Спрашивает девица у яги, кто такой белый всадник? и слышит в ответ: это — день ясный! Спрашивает о красном и черном всадниках — и узнает, что первый — солнце ясное, а последний — ночь темная... Наши загадки представляют месяц, блуждающий по ночному небу, конем: "Лысый конь глядит в ворота" или "Сивый жеребец (мерин) через ворота (прясла) смотрит"[109]. Глаголы: глядит, смотрит употреблены здесь в смысле: светит, а эпитет лысый (придаваемый месяцу и тогда, когда представляют его быком) означает ясный, непотемненный тучами...

По свидетельству русской загадки, роса роняется на землю девой Вечерней Зарею, которая должна была уводить с неба утомленных лошадей Солнца. Загадка произносится так: "Заря-Зоряница, красная девица, врата запирала, по полю гуляла, ключи потеряла; месяц видел, а солнце скрало", т. е. роса, падая свечеру при свете месяца, иссушается лучами восходящего поутру солнца... С началом дня солнце выходит в отверстия врата небесного чертога; обязанность отворять эти ворота приписывалась Утренней Заре, а обязанность запирать их вечером, после солнечного заката, лежала на Вечерней Заре, почему в областных говорах существует выражение "заря замыкается" вместо: потухает. В ночных туманах и сгущенных облаках древний человек видел небесные источники, отпирая которые боги посылали на землю росу и дожди; потому роса, рассыпаемая богиней Зарею, называется в загадке ключами — слово, которым мы обозначаем водные источники, родники, колодцы. Роса и дождь отождествлялись и в языке и в поэтических представлениях; и та и другой — влага, падающая с неба каплями...

У всех индоевропейских народов роса принималась за слезы, проливаемые богинею Зарею, — представление, стоящее в связи с уподоблением восходящего солнца глазу... В песнях нередки сравнения плача с текущей рекою, падающим дождем или росою: над убитым добрым молодцем горюет мать, сестра и жена:

Его матушка плачет, что река льется,
А родная сестра плачет, как ручьи текут,
Молодая жена плачет, как роса падет...

Народные сказки часто говорят о несказанной красавице, в которой нельзя не узнать богини Зари; в поэтически верном изображении они замечают об ней: когда красная девица улыбается — то сыплются розы, а когда плачет — то падают бриллианты и жемчуг. До сих пор, когда на потемненном горизонте проглянет наконец солнышко, случается слышать выражения: "Небо начинает улыбаться, погода разгуливается"; слова веселый и весна — одного происхождения. Напротив, небо, затемненное тучами, называется "хмурым" ("смотреть хмуро, сентябрем", т. е. невесело, сердито); согласно с этим тускло светящее, зимнее солнце представляется в сказках Несмеяною-царевною. При восходе своем солнце озаряет весь небосклон розовым светом, окрашивает его розовыми красками (цветами; слова свет и цвет лингвистически тождественны), и, отражаясь в каплях утренней росы, как бы претворяет их в блестящие бриллианты и жемчуг, что на языке метафорическом перешло в сказание о красавице, которая улыбаясь — рассыпает розы, а проливая слезы — роняет самоцветные камни...

Богиня Заря и богиня весенних гроз олицетворялись язычниками в одном образе; к этому слиянию вели наших предков те тождественные выражения, какими обозначали они утро и весну. Как в дневном рассвете видели они улыбающуюся богиню утра, так в грохоте весенней грозы слышали хохот богини-громовыицы; как в ярких красках зари, так и в пламени молний усматривали небесные розовые цветы; как Заря плакала росою, так дождевые потоки были слезами громовницы... С утренним восходом и весенним просветлением солнца связывалась идея оживления природы, пробуждения ее от ночного сна и зимней смерти. Потому сказочные герои, окамененные или убитые (т. е. творческие силы природы, окованные зимнею стужею), возвращаются к жизни только тогда, когда будут окроплены живою водою или слезами, т. е. весенним дождем... В летние дни крестьяне до восхода солнца выходят на луга с кувшинами и собирают с травы росу, которую берегут как лекарство; в случае болезни дают ее пить или мажут ею тело; на Юрьеву росу выгоняют скот[110] для здоровья. По словам сказки, Добрыне с малых лет не давали просыпать зари утренней и заставляли кататься по росе; оттого сделался он таким крепким и сильным, что шести лет мог выдергивать старые дубы с корнем. Дождю, росе и слезам приписывается чудесное свойство восстановлять зрение — давать очам дневной свет.

По свидетельству наших сказок, мифические кони пьют утреннюю росу или на рассвете дня валяются по росе и чрез это приобретают особенную крепость и быстроту. Своего богатырского коня сказочный герой пасет несколько дней на росе; с того корму вырастают у коня крылья и летает он по поднебесью. Это насыщение росою — характеристическая черта не только Солнцевых, но и облачных коней; вслед за восходом солнца, лучи которого иссушают (выпивают) росу, подымающиеся от земли испарения образуют летучие облака, в быстром движении которых поэтическая фантазия находила сходство с лошадиным бегом.

Во всех олицетворениях дневного света и ночного мрака цвета белый и черный играют весьма важную роль, как самые существенные их признаки. Впрочем, названными эпитетами обозначались не одни суточные перемены. В обычных сменах дня и ночи, с одной стороны, лета и зимы — с другой, древний человек находил полнейшее соответствие; лето уподоблял он дню, зиму — ночи. Поэтому если светлые кони выводили на небо день, а черные — ночь, то и с годовым движением солнца должны были сочетаться те же представления...

Русское поверье связывает поезды солнца с двумя главными пунктами годового его обращения — с летним и зимним поворотами. 12 декабря, при повороте своем на лето, Солнце, как уверяют крестьяне, наряжается по-праздничному — в сарафан и кокошник, садится в телегу и едет в теплые страны. В одной записанной мною колядке поется:

Ехала Коляда
В малеваном возочку,
На вороном конёчку!
Заехала к Василю на двор.
Василь, Василь! подари Коляду.

"Ехала Коляда", т. е. солнце, поворот которого празднуется на Коляду. Другая обрядовая песня славит приезд Овсеня (другое название колядского празднества) и Нового года. Этот выезд Солнца предки наши чествовали символическим обрядом, о котором упоминают дополнительные статьи к Судебнику[111] (1627 г.) и царская окружная грамота 1648 года: на праздник Коляды они "накладывали на себя личины и платье скоморошеское, и меж себя, нарядя, бесовскую кобылку водили". В Подолии до сих пор водят на Новый год по дворам лошадь, покрытую попоною и убранную пучками сухих цветов и овса...

На Иванов день, при повороте на зиму, Солнце выезжает из своего чертога на трех конях — серебряном, золотом и алмазном (бриллиантовом.) — навстречу супругу своему Месяцу и дорогою пляшет на своем рыдване, далеко рассыпая яркие лучи. То же верование разделяют и литовцы. Доныне существующий обычай возить по полям в купальскую ночь, с вечера до утренней зари, тележную ось и два передние колеса, конечно, совершается во знамение солнцева поезда. Движением солнца определяются четыре времени года: весна, лето, осень и зима; представляя их живыми существами, народ говорит, что Весна да Осень ездят на пегой кобыле; этой поговоркою крестьяне выражают мысль, что весною и осенью погода быстро меняется: ясные дни сменяются пасмурными, а пасмурные — ясными. В Саратовской губ. во время проводов весны приготовляют чучело лошади и носят его по лугам, в сопровождении огромной толпы народа. На рисунках, украшающих старинные рукописи, Солнце и Месяц представляются возничими, едущими на колесницах и держащими в руках изображения дневного и ночного светил.

Наряду с солнцем и месяцем уподоблялись коням и звезды; метафора эта, вероятно, вызвана общим течением звездного неба, быстрым исчезанием падающих звезд и обычным движением планет... Северную Полярную звезду казаки называют: Прикол-звезда; в Томской губ. она известна под именем: Кол-звезда, а киргизы величают ее Темир-казык, что буквально значит: железный кол. Прикол — это небольшой железный кол, на тупом конце которого приделано кольцо; когда нужно пустить лошадь на траву, наездник вдавливает в землю прикол по самое кольцо и привязывает к нему лошадь на длинной веревке или аркане. Три малые звездочки четвертой величины из группы Малой Медведицы, идущие в сторону от Полярной звезды и образующие собою род дуги, принимаются киргизами за аркан, привязанный к приколу. Следующие за ними две звезды второй и третьей величины считают они за двух иноходцев, а семь больших и малых звезд, составляющих группу Большой Медведицы, — за семь караульщиков, приставленных оберегать коней от дьявола-волка. Наши крестьяне по созвездию Большой Медведицы узнают полночь и называют его: Возница или Воз... В некоторых местах России Большую Медведицу называют Стожары; слово это, которым означают также колья или жерди, вколоченные в землю около стогов, напоминают имя Полярной звезды — Прикол и следующие эпические выражения народных заговоров: "Крепким словом заговорилась, частыми звездами обтыкалась, темным облаком покрылася"; "Оболокусь я облаками, огорожусь светлым месяцем, обтычусь частыми звездами". Как с небесными покровами — облаками соединяют народные заговоры идею божественного покровительства, так ту же идею защиты (ограждения) соединяют они и с звездами, этими золотыми кольями или гвоздями, вколоченными в высокий небесный свод.

Буйные ветры, ходячие облака, грозовые тучи, быстро мелькающая молния — все эти различные явления на поэтическом языке назывались небесными конями. Сравни: вихрь и завихориватъ — ехать быстро; слово стрелитъ употребляется в значении: ринуться, устремиться, прянуть: "Конь стрелил в лес". Здесь скорый, стремительный бег коня сближается с полетом стрелы, которая служила самою обыкновенною метафорой молнии. В народных загадках ветры и грозы сравниваются с быстроногими конями: "Отцова сундука (земли) не поднять, матушкина столечника (снежного покрова) не сорвать, братнина коня не поймать", т. е. ветра, или:

У батюшки жеребец —
Всему миру не сдержать. (ветер)
У матушки коробья —
Всему миру не поднять. (земля)
У сестрицы ширинка —
Всему миру не скатать. (дорога)

Как олицетворения порывистых ветров, бури и летучих облаков, сказочные кони наделяются крыльями, что роднит их с мифическими птицами; с другими же дополнительными эпитетами: огненный, огнедышащий, с ясным солнцем или месяцем во лбу, с частыми звездами по бокам, золотогривый-золотохвосстый или просто золотой, — конь служит поэтическим образом то светозарного солнца, то блистающей молниями тучи; самая сбруя на таком коне бывает золотая. В сказке об Иване Кручине выведены кони Ветер и Молния, которые так легки на ногу, что никто не в состоянии обогнать их; армянские сказки знают коня — вихря и коня — облако. Вообще богатырские кони наших былин и сказочного эпоса с такою легкостью и быстротою скачут с горы на гору, через моря, озера и реки, отличаются такою величиною и силою, что нимало не скрывают своего мифического происхождения и сродства с обожествленными стихиями. Бурый конь Дюка Степановича славен был своими крыльями; русские, сербские и словацкие сказки часто говорят о крылатых лошадях, с серебряной шерстью, с золотою гривою и золотым хвостом, а другой разыскивает кобылицу, которая каждый день облетает вокруг света, которая когда пьет — на море волны подымаются, а станет чесаться — столетние дубы падают...

В русской былине рассказывается об Илье Муромце, т. е. о Перуне, место которого заступает он в народном эпосе:

Он бьет коня по крутым бедрам,
Пробивает кожу до черна мяса;
Ретивой конь осержается,
Прочь от земли отделяется:
Он и скачет выше дерева стоячево,
Чуть пониже оболока ходячево.
Первый скок скочил на пятьнадцать верст,
В другой скочил — колодезь стал...
В третий скочил под Чернигов-град.

Другая песня поет: "Поскоки его (коня) были по пяти верст; из-под копыт он выметывал сырой земли по сенной копне". Любопытно предание болгарской колядки: похвалился однажды юнак:

Че си има добра коня,
Та надбърже ясно слънце[112]

Услыхала похвальбу Солнцева сестра и сказала о том брату. Промолвило ясное Солнце: "Скажи похвальщику, чтобы вышел он раным-рано на восток, и станем мы перегоняться; если он меня обгонит — пусть возьмет тебя, милую сестрицу; если я перегоню — то возьму его доброго коня". Согласился юнак, явился раным-рано на восток, и началось состязание. Увидало Солнце, что юнак обгоняет, и говорит ему: "Подожди меня у полудня!" Тот соскочил наземь, воткнул копье, привязал своего коня, лег и заснул. Крепко спит, а Солнце уже близко к закату. Будит молодца добрый конь ногою: "Вставай! не потерять бы тебе коня! Завяжи-ка мне платком черные очи, чтобы не задели их ветки древесные". Изготовясь в путь, конь понесся с такою быстротою, что, когда Солнце явилось на запад — юнак уже был на месте и встретил его в воротах. Этот конь, обгоняющий самое солнце, есть ветер или бурная туча...

В хорутанской приповедке молодец, отыскивая свою невесту и не дознавшись об ней ни у Солнца, ни у Месяца, приходит на луг, где паслась бурая кобыла; он прячется под мост и, когда кобыла пришла пить воду — выскочил, сел на нее верхом и быстрее птицы помчался в вилинские города. Эпитет бурый (смурый, искрасна-черноватый) роднится со словами: буря, буран (бурун) — степная вьюга, метель, вихрь, бурнеть — разыграться буре, бурлить и бурчать — шуметь, бушевать; бурый конь — собственно такой, шерсть которого напоминает цвет тучи, грозящей бурею...

Чудесный конь наших сказок называется сивка-бурка, вещий каурка; каурая масть — та же, что бурая, только с темным ремнем по спине; сивый — собственно: блестящий, сияющий, а потом: седой или с проседью. По свидетельству старинной былины:

Зрявкает бурко по-туриному,
Он шип пустил по-змеиному —
Триста жеребцов испугалися,
С княжеского двора разбежалися...
А князи-то и бояра испужалися,
Все тут люди купецкие —
Окорачь они по двору наползалися.

"Бурко зрявкает по-туриному, а шип пускает по-змеиному" — выражение, указывающее на сродство чудесного коня с зооморфическими представлениями громовой тучи быком (туром) и змеем. Самая характеристическая особенность эпического языка заключается в постоянном употреблении одних и тех же эпитетов и оборотов, однажды навсегда верно и метко обрисовавших известное понятие; таким эпитетам и оборотам несомненно принадлежит значительная давность. Говоря о сивке-бурке и вообще о богатырских конях, народные русские сказки прибегают к следующим выражениям, которые всякий раз повторяются слово в слово, как неизменные формулы: "Конь бежит — земля дрожит, из очей искры сыплются, из ноздрей дым столбом, из заду головешки валятся" или — когда садится на коня могучий богатырь и бьет его по крутым бедрам: "Добрый конь осержается, от сырой земли отделяется, поднимается выше лесу стоячего, что пониже облака ходячего; из ноздрей огонь (пламя) пышет, из ушей дым столбом, следом горячие головешки летят; горы и долы промеж ног пропускает, малые реки хвостом застилает, широкие — перепрыгивает" (вариант: "Широки раздолья и воды хвостом застилает, через горы перескакивает"). В польских сказках читаем: "Зашумели ветры, заблистали молнии, затопали копыты, задрожала земля — и показался конь из коней, летит как вихрь, из ноздрей пламя, из очей искры сыплются, из ушей дым валит"...

Обстановка эта — живой отголосок древнепоэтических воззрений на природу; дивному, богатырскому коню приданы все свойства грозовой тучи: бурый цвет, необычайная скорость, полет по поднебесью, способность перескакивать через моря, горы и пропасти, выдыхание жгучего пламени и все потрясающий топот, от которого дрожит самая земля. "Конь бежит — земля дрожит!" — эпическое выражение, принимаемое народной загадкою за метафору грома... В нашем народе есть любопытный рассказ о власти колдунов над тучами: раз поднялась страшная буря, небо потемнело. Поселяне ожидали дождя, но знахарь объявил, что дождя не будет. Вдруг откуда ни взялся — летит к нему черный всадник на черном коне. "Пусти!" — просит он знахаря. "Не пущу!" — отвечает тот. Ездок исчез; тучи посизели и предвещали град. Несется к знахарю другой ездок — весь белый и на белом коне. "Пусти!" — просит он знахаря, и когда тот согласился, град зашумел над долиною. Черный всадник на черном коне олицетворяет собою мрачную, дождевую тучу, а белый всадник на белом коне — сизую, белесоватую тучу, несущую град. Русской сивке-бурке соответствует волшебный конь венгерского эпоса Татош, известный и у словаков: это конь крылатый, прыгающий с горы на гору, грива которого сравнивается с блестящими стрелами. В таком уподоблении бурной, грозовой, дожденосной тучи коню кроется объяснение многих подробностей, по указанию которых:

а) Чудовищные змеи (демоны, омрачающие небо черными тучами) разъезжают на быстролетных, огнедышащих конях; чертям, заступающим в народных преданиях драконов и других грозовых духов, даются огненные лошади и золотая колесница — точно так же, как дается им и корабль-облако.

б) Сказочные герои находят богатырских жеребцов и кобылиц внутри гор или в подземельях, где они стоят за чугунными дверями, привязанные на двенадцати железных цепях и замкнутые двенадцатью железными замками; ржание и топот их, громко раздающиеся из-под земли, потрясают ходенем все царство; когда конь почует ездока по себе — он тотчас разрывает цепи и выбивает копытами чугунные двери. Это пребывание богатырского коня в подземной пещере однозначительно с заключением змея в бочке; гора — метафора тучи, железные замки, двери и цепи — зимние оковы. Оцепененный холодом, мифический конь Перуна покоится в зимнее время в горе-туче, на крепких привязях, а с весною, почуя приход бога-громовника, разбивает зимние оковы и начинает ржать на все царство, т. е. издает потрясающие звуки грома. Представление это принадлежит глубочайшей древности; по свидетельству гимнов "Ригведы", Индра обретает белого (молочного) коня в облачной горе.

в) По своей стихийной природе, богатырские копи питаются огнем, жаром (горячими угольями), а жажду утоляют росою или вином и медовой сытого: и вино и мед — метафорические названии дождя; роса также называлась небесным медом... Богатырские кони носят при себе живую и целущую воду и ударом своих копыт выбивают подземные ключи, т. е. дождевые источники...

г) Народные сказки говорят о морских или водяных кобылицах, выходящих из глубины вод; купаясь в их горячем молоке, добрый молодец становится юным, могучим и красивым, а враг его, делая тоже самое, погибает смертью. Хорутане дают этим кобылицам эпитет вилиных; в образе вил славянская мифология олицетворяет грозовые явления природы, и потому некоторыми признаками своими они сходятся с облачными женами — ведьмами и бабою-ягой. По свидетельству русских преданий, те быстроногие кони, на которых можно уйти от летучего змея, добываются от бабы-яги или ведьмы в награду за трудную службу; подобно тому в хорутанских и словацких сказках молодец, желающий добыть чудесного коня, поступает на службу к бабе-чаровнице и пасет буйных кобылиц, в которых превращаются ее собственные дочери; наши ведьмы также превращаются в кобылиц и бешено носятся по горам и долам...

Неудержимое течение вод заставило поэтическую фантазию уподобить источники и реки быстрому бегу коня. Глубокие места в реках слывут у нас быстринами. "Що бiжить без повода?" — спрашивает народная загадка, и отвечает: вода. Другая загадка: "Между гор бежит конь вороной" — означает ручей или реку, текущую среди крутых берегов. "Бежит конь промеж гор — скубом сбит, ковром накрыт" — вода, бегущая подо льдом; "Бурко бежит, а оглобли стоят" или "Сани бегут, самокатки бегут, а оглобли стоят" — река и берега; в двух последних загадках метафора уже осложняется, и от коня переходит к запряженному возу. В дожденосных тучах древний человек видел небесные бассейны и сравнивал их с морями, реками и колодцами; вот почему облачные кони получили прозвание "морских" или "водяных". Молоко мифических кобылиц — живая вода, дождь, проливаемый тучами... С весенними ливнями оканчивается владычество демона-Зимы, творческие силы стихий возрождаются, и обновленная природа является в своих роскошных уборах, что и выражено баснею о купанье в кобыльем молоке: добрый молодец, представитель весны, обретает в нем красоту и крепость, а противник его (зима) — смерть. Поселяне доселе приписывают первым весенним дождям целебные свойства и спешат умываться ими на здравие и красоту тела. Кобылье молоко, в котором должен купаться сказочный герой, наливается в котел и кипятится на сильном огне: поэтическое представление, стоящее в связи с уподоблением грозовых туч котлам и сосудам, в которых небесные духи варят дождевую влагу на огне, возженном молниями. Когда соперники купаются в молоке — герою помогает его богатырский конь: он наклоняет голову к котлу и, вдыхая в себя жар, охлаждает кипучее молоко; а потом, с целью погубить злого врага, выдыхает жар обратно... Русская легенда рассказывает о черте, который варил в молоке стариков и старух и делал их молодыми...

д) Купаясь в молоке морских кобылиц, сказочные герои становятся силачами и красавцами; подобно тому громоносные богатыри, победители демонических змеев, влезая в одно ухо своего коня, наедаются-напиваются там, переодеваются в блестящие наряды и потом вылезают в другое ухо молодцами неописанной красоты и необоримой силы... В наших сказках мальчик с пальчик (олицетворение молнии) прячется в лошадином ухе. В переводе на общепонятный язык, смысл этих метафорических выражений таков: молния скрывается в голове гигантского коня-тучи, пьет из нее дождевую влагу и, выходя из своего убежища, является глазам смертного во всем блеске красоты и всесокрушающей силы.

е) Как облачные горы в своих недрах, а змеи-тучи в своих дворцах таят драгоценные клады, т. е. скрывают во мраке туманов золото небесных светил и молний, так точно мифические кони не только дышат пламенем и выбрасывают из зада горячие головешки, но и рассыпаются серебром и золотом и испражняются теми же дорогими металлами. Такое чудесное свойство соединяется преданиями со всеми поэтическими олицетворениями грозовых туч; отсюда объясняется поверье, почему клады могут являться в образе различных животных (овцы, коня, собаки и проч.), которым стоит только нанести удар — как они тотчас же рассыпаются серебряными и золотыми деньгами, подобно тому как удары грома рассыпают золотистые молнии и выводят из-за темных облаков блестящие лучи солнца.

ж) Воинственный характер Перуна усвоен и его богатырскому коню: конь этот отличается необычайною силою; он помогает своему владельцу в трудных битвах с змеями и демоническими ратями (тучами), поражая их теми же мощными копытами, которыми разбивает скалы и творит дождевые ключи: "Не столько богатырь мечом рубит, сколько конем топчет" или: "Много богатырь мечом рубит, а вдвое того его добрый конь копытами побивает", "Куда конь ни повернет — там улица!" В то время когда богатырь сражается пеший и враг начинает одолевать его, добрый конь рвется с цепей и роет копытами глубокую яму. Перед началом войны предки наши гадали об исходе ратного предприятия по ржанию и поступи священных коней.

з) Как олицетворения грозовых туч, богатырские кони — кони вещие, одарены мудростью, предвидением и человеческим словом, потому что с живою водою дождя и с громом нераздельны были представления о высшем разуме и небесных вещаниях. Ахиллес разговаривает со своим конем Ксанфом[113] и узнает от него о своей близкой смерти; подобно тому Шарац (пегий конь), который служил Марку-королевичу сто шестьдесят лет и пил с ним вино из одной чаши, однажды споткнулся и, проливая слезы, предсказал ему скорую кончину. Эпические сказания, принадлежащие индоевропейским народам, заставляют коней беседовать с храбрыми витязями, предвещать им будущее и подавать мудрые советы; в русских сказках конь, чуя беду, которая грозит его хозяину, спотыкается на езде, горько плачет по нем и стоит на конюшне по щиколки в слезах или в крови.

Вместе с воплощением естественных явлений природы в человеческие образы, мифические кони отдаются в услуги стихийных богов, которые мчатся на них по воздушным пространствам верхом или в колесницах. Поэтическое представление осложняется, и быстро несущаяся туча, названная первоначально небесным конем, впоследствии принимается за колесницу, запряженную небесными лошадьми, на которой восседает грозное божество. По белорусскому преданию, духи, подвластные Перуну, носятся по полям и лесам на ретивых конях с быстротою стрелы, а в образе хищных птиц производят ветры и бурю; сам же Перун разъезжает по небу в огненной колеснице и бросает с огненного лука стрелы-молнии...

Подобно языческим богам и богиням, сказочные герои и героини переносятся в отдаленные страны не только на богатырских конях, но и в летучих колесницах, которые так же мгновенно появляются, как и исчезают, и в повозках-невидимках. Такие колесницы и повозки совершенно тождественны с ковром-самолетом и плащом-невидимкою: это различные метафоры облака.

В ту эпоху, когда коренной смысл древних представлений затерялся для народного сознания, язычники стали посвящать своим богам коней обыкновенных, действительных, которые таким образом как бы заступают место коней мифических. По известиям Гельмольда и Саксона-грамматика, при арконском храме содержался в большой холе и почете белый конь, посвященный Световиту, а возле истукана этого бога висели седло и удила. Ездить на Световитовом коне было строго воспрещено, вырвать хоть один волосок из его хвоста или гривы признавалось за великое нечестие; только жрец мог выводить и кормить его. Народ верил, что Световит садился ночью на своего коня, выезжал против врагов славянского племени и поражал их полчища; так воинственный бог вместо небесного коня стал пользоваться простым, рожденным на земле. Сходно с этим, домовой, по русскому поверью, разъезжает по ночам на хозяйских лошадях. Лошадь, у которой хвост и грива рассыпаются мелкими кудрями, а шерсть лоснится, почитается любимицею домового. Нет сомнения, что народные приметы о лошадиных мастях стоят в связи с мифическими представлениями глубочайшей древности... На Руси в свадебный поезд, когда прилагаются особенные заботы для охраны молодой четы от зловредного влияния нечистой силы, выбирают лошадей светлых мастей, а вороных и сходных с вороною мастью оставляют дома. И другие славянские идолы имели при себе священных коней, присмотр за которыми вверялся жрецам; такие кони были в Штетине (вороной) и в Ретре. Общее убеждение приписывало им вещую силу, и потому в важных случаях общественной жизни религиозные обряды гадания совершались при их посредстве. В Ретре для этого водили священного коня чрез вбитые в землю острия двух копий, перекинутых одно за другое. В Арконе втыкали в землю перед храмом три ряда копий, связанных попарно накрест; ряды эти ставились в равном один от другого расстоянии. Совершив моление, жрецы вели Световитова коня за узду из ворот храма к копьям, и когда конь переступал через них прежде правою, а потом левою ногою — это сулило успех воинского предприятия; если же конь переступал прежде левой ногою — то предвещал неудачу. Штетинцы клали наземь девять копий на локоть одно от другого; жрец, оседлавши коня, вел его за узду через копья три раза взад и вперед; если конь проходил не спотыкаясь и не задевая за копья — это служило предвестием успеха, и наоборот. Следы такого гаданья уцелели до сих пор. Русские девушки, гадая о суженом, выводят лошадей из конюшни через оглобли или жердь: когда лошадь зацепится за оглоблю — знак, что муж будет сердитый, злой и девицу ожидает несчастное житье; а пройдет лошадь, не зацепившись, — муж будет добрый и житье счастливое. Копья — символ молний, и ступание через них указывает на воспоминание о Перуновом коне, несущемся среди грозового пламени. "Споткнуться, зацепиться" значит: встретить задержку, быть остановлену каким-либо препятствием. Споткнется ли сам человек или конь его — все равно это предвещает беду и неудачу...

В наших деревнях гадают еще так: завязав глаза лошади или надвинув ей на голову мешок, девушка садится на нее и примечает, в какую сторону она пойдет со двора — в той стороне и замужем быть; если же лошадь повернет внутрь двора — то оставаться дома, быть без жениха. Или: выходя на крыльцо, девушка изо всей силы бросает в ворота дугу; если дуга упадет обоими концами или хоть одним в ворота — это предвещает близкое замужество; если же ударится в них ребром — то до свадьбы далеко. В то время как жених приезжает смотреть невесту, подруги ее бегут на двор и ударяют женихову лошадь: если она вздрогнет, то сватовство пойдет на лад...

Вместе с золотогривым-золотохвостым конем народный эпос знает и золоторогого оленя. В свадебной песне поется о нем:

Не разливайся, мой тихий Дунай!
Не заливай зеленые луга;
В тех ли лугах ходит оленюшка,
Ходит олень — золотые рога.
Мимо ехал свет Иван-господин (жених):
"Я тебя, оленюшка, застрелю,
Золотые роженьки изломлю!"
— Не убивай меня, свет Иван-господин!
В некое время я тебе пригожусь:
Будешь жениться — на свадьбу приду,
Золотым рогом весь двор освещу...

Необыкновенная подвижность, прыткость зайца — в самом названии, данном этому животному, уже сближала его с представлением быстро мелькающего света. У нас до сих пор колеблющееся на стене отражение солнечных лучей от воды или зеркала называется игрою зайчика; детское зая означает: огонь; в Курской губ. зайчики — синие огоньки, перебегающие по горячим угольям. Индийский миф уподобляет зайцу лунный свет, и очень может быть, что такое уподобление родилось в то время, когда фантазия первобытного человека была поражена игрою лунного блеска на поверхности вод, колеблемых ветром... Ипатьевская летопись упоминает о поклонении литовцев заячьему богу...

У нас верят, что если заяц или белка перебежит дорогу, то ожидай неудачи или какого-нибудь несчастья. "Щоби му заяц дорогi не перебегi!" — говорят в Галиции, выражая тем доброе пожелание путнику. В народных сказках добрый молодец (боггромовник) прежде чем вступить в брак с красавицей невестою, должен спрятаться от нее так, чтобы она не могла найти его; орел уносит его в поднебесье, рыба — на дно моря, а богатырский конь скрывает его в своем хвосту или гриве: орел, конь и море суть поэтические представления дожденосных туч, в недрах которых прячется молния. Но зоркая невеста всюду находит его, пока наконец не догадался он превратиться в цветок и не украсил собою ее роскошных волос...

На Руси существует поверье, что, плывя по воде, не должно поминать зайца, потому что этого не любит водяной и, осердившись, подымает бурю...

Эпитет бурый или черно-бурый, даваемый лисице, роднит этого зверя с мифическим конем буркою; по цвету своей шерсти она отождествлялась с грозовою тучею, так как вообще облака уподоблялись древле волосам и шкурам животных. В Сибири предрассветный сумрак называется лисьей темнотою, а в народной загадке лисица — метафора огня. В русской сказке хитрая лиса женит доброго молодца на дочери грозного царя Огня и царицы Молнии, или на дочери Грома-батьки и Молнии-матки...

Светящиеся в ночной тьме глаза кошки и рыси дали повод сравнивать с этими животными мрачную тучу, сверкающую зоркими молниями, — подобно тому как светящиеся глаза совы заставили посвятить эту птицу воинственной Афине... Русская загадка, означающая дневной рассвет, сравнивает его с белою кошкою: "Белая кошка лезет в окошко"; напротив, дым на метафорическом языке загадок уподобляется черной кошке...

По нашим приметам: кошка умывается (облизывается и утирается лапкою) — к перемене погоды; скребет лапами и царапает по полу — зимой к метели, а летом к дождю и ветру; ложится брюхом вверх— к теплу, прячет под себя морду — к морозу, распускает хвост — к метели; если кошка спит на полу — будет теплая погода, а если залезет в печь или печурку — то холодная. Обращаясь к затопленной печи, дети причитывают:

Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло!
Стар муж едет,
Бороду греет,
Сам на кобыле,
Жена на корове,
Детки на кошках —
В красных сапожках.

По всему вероятию, в этих словах заключается намек на старинное представление о небесном поезде бога-громовника (бородатого деда Перуна), возжигающего пламя грозы... Народные русские сказки знают баснословного кота-баюна, которому точно так же придается эпитет морского, как и другим олицетворениям дождевых туч, и которого предания ставят в близкую связь с чудесною мельницею — эмблемою громового грохота. Возле этой мельницы стоит золотой столб, на нем висит золотая клетка, и ходит по столбу кот-баюн: идет вниз — песни поет, подымается вверх — сказки сказывает. То же приписывается и козе-золотые рога, которая "гуляет в заповедных лугах, сама песни поет, сама сказки сказывает"... Голос кота-баюна раздается на несколько верст; сила его громадная: своих врагов он поражает насмерть или своими песнями напускает на них неодолимый сон. Эти громкие песни и вещания — метафоры завывающих вихрей и громовых раскатов, а напускной сон — оцепенение, производимое холодным дыханием ветров. На том же основании дерево-тучу народный эпос называет поющим, птицу-облако — говоруньею, а гуслям-самогудам (грозовая туча) приписывает звуки, могущие насылать непробудный сон.

Выражение о возникшей между друзьями или знакомыми ссоре: "Между ними черная кошка пробежала" — указывает на лукавого духа, который становится промеж людей и возбуждает в них враждебные чувства. Ямщики редко и неохотно соглашаются везти кошку; от этого, по их мнению, лошади страшно утомляются и худеют, что вполне соответствует рассказам о лошадях, истомленных ночными поездками домового, ведьм и нечистых духов. Любопытно поверье, что из совершенно черной кошки можно выварить кость-невидимку, которую если взять в рот, то будешь ни для кого не зримым. Эта кость есть зуб-молния, скрытно таящаяся в черной туче; фантазия приписала ей то же волшебное свойство, какое принадлежит шапке-невидимке. По народному убеждению, шапку-невидимку (туман, облако) и неразменный червонец (выходящее из-за туч солнце) можно добыть от нечистой силы не иначе как в обмен на черную кошку. На кого потянется кошка, тому будет корысть. Кто убьет кота, тому, по мнению крестьян, семь лет ни в чем не будет удачи.

Небесные стада

Для племен пастушеских, а такими были все племена в отдаленную эпоху своего доисторического существования, богатство заключалось в стадах и ими измерялось... Скот доставлял человеку и пропитание, и одежду; теми же благодатными дарами наделяет его и мать-сыра земля, производящая хлеб и лен, и небо, возбуждающее земные роды яркими лучами солнца и весенними дождями. По этим сходным признакам, пастухи и пахари первобытного племени обозначали творческие силы природы и стада коров, овец и коз тождественными названиями. Санскр. go, сохранившееся в русском говядо, имеет следующие значения: бык, корова, небо, солнечные лучи, глаз и земля. То же сближение встречаем в русской народной загадке: "Два быка бодутся, вместе не сойдутся" — небо и земля. Земля была такая же общая всем кормилица для населения земледельческого, как стада — источник питания и богатства для населения пастушеского. Древние народы глубоко верили, что обрабатыванию полей научили человека боги, которые сами пахали на быках; а стельная корова принималась ими за символ земного плодородия[114]. Тацит свидетельствует, что германские племена чествовали Землю под именем богини Нерты, весною она выезжала в колеснице, запряженной коровами, и несла с собою урожаи, спокойствие и довольство...

Мы уже знаем, что богиня дневного рассвета, Заря, была отождествляема с богинею весенних гроз; как Индра сражается с темными демонами и возвращает дожденосные стада, похищенные Вритрою, так точно Заря борется с ночным мраком и каждое летнее утро выводит на небесную пажить красных (светлых) коров: это те легкие, белоснежные и розовые облака, которые, вслед за восходом солнца, силою его согревающих лучей образуются из ночных паров и туманов; капли росы, видимые поутру на траве и листьях, принимались за молоко, падающее из сосцов этих небесных коров, выводимых Зарею. Вместо того чтобы сказать: "Заря занимается", "рассветает", — древние поэты "Вед" говорили: "Возвращаются светлые коровы" или: "Заря выгоняет на пастбище светлых коров". В весеннем солнце предки наши видели ту же прекрасную богиню; зима на метафорическом языке называлась ночью, а весна — утром; Заря, пробуждающая природу от ночного покоя, будила ее и от зимнего сна и вместе с теплыми и ясными днями приносила дождевые облака или, выражаясь мифическим языком: пригоняла коров, похищенных демоном холодной зимы. Отсюда, наравне со сказаниями о стадах бога-громовника, возникли сказания о быках и коровах солнца, и самый свет дневкой стал обозначаться под этим животненным образом... О подобных представлениях у славян сохраняются живые свидетельства в народных загадках: "Белый вол всех людей поднял" — день; "Сiрiй бик у вокно нiк" — утренний рассвет. Ночь, обыкновенно отождествляемая в мифе с мрачными тучами, называется черною коровою: "Черная корова весь мир поборола" или: "Черная корова ворота залегла". В связи с этими загадками существует в нашем народе следующая знаменательная примета, которой до сих пор искренно верят поселяне: когда вечером возвращаются с поля стада, то замечают, какая корова идет впереди всех, и по цвету ее шерсти заключают о погоде будущего дня: белая и рыжая корова обещает ясный день, черная — пасмурный и дождливый (небо будет помрачено тучами), а пестрая — несовершенно ясный и несовершенно пасмурный, так называемый серенький денек. Итак, дневной свет, или прямее — самое солнце, рождающее день, представлялось белым и рыжим быком или коровою, а ночь — черною коровою. По тому древнему воззрению, которое сблизило ночь со смертью, эта последняя олицетворялась черной коровою; именно в таком образе представляют наши крестьяне чуму рогатого скота, так называемую Коровью Смерть, которая ходит между стадами и истребляет их заразою. Олицетворяя ночь коровою, фантазия могла перенести это представление и па луну, как царицу ночного неба; но более вероятно, что луна названа коровою под влиянием старинного уподобления серпа молодого месяца золотым рогам. Рога месяца уже влекли за собою мысль о рогатом животном, и русские народные загадки, сообразуясь с грамматическим родом, придаваемым этому светилу, изображают его то быком, то коровою: "Лисий вiл крiзь забор дивиться" (месяц сквозь забор светит), "Белоголовая корова (луна) в подворотню смотрит"; уподобляется месяц и другим рогатым животным: "Баран в хлеве, рога в стене", т. е. месяц на небе, а свет отражается на стене...

О представлении грозовых облаков быками и коровами свидетельствуют следующие загадки: "Ревнул вол за сто гор, за сто речек" — гром; "Тур ходит по горам, турица-то по долам; тур свистнет, турица-то мигнет" — гром и молния. Народная фантазия, сблизившая грохот грома с топотом и ржанием коней, здесь сближает его с ревом быка... Во Владимирской губ. передовые ряды темно-красноватых, грозовых туч, выплывающих из-за горизонта, доселе называются быки. Огню домашнего очага, как символу небесного пламени грозы, дается то же метафорическое название: "Бык железный, хвост кудельный" — огонь и дым; "Лежит бык осмоленый бок" — печная заслонка; "Черная корова целый ушат воды выпила" — закопченная дымом каменка в бане. Под тем же образом представляют народлые загадки и мороз, и воду; ибо холодный ветер, оцепеняющая стужа рассматривались как дыхание тучи, а земные воды служили эмблемою проливаемых ею потоков дождя. Так, загадка: "Сивый вол выпил воды полный двор" — означает: мороз, сховавший воду, осушивший лужи и грязи. "Конец села забито вола, до каждой хижки (избы) тянутся кишки" — река пли криница, из которой все село берет воду и разносит по домам; "Бык (варианты: корова, козел) ревет, хвост к небу дерет" — деревенский колодезь. В памяти нашего народа сохранились отрывочные воспоминания о яром туре — светлом, весеннем, плодотворящем быке бога-громовника. Эпитет ярый указывает па творческие силы весны и роднит тура с именем древнеславянского божества Ярила. С названием тура нераздельны понятия о быстром движении и стремительном напоре: туровый, туркий — скорый, поспешный, турить — ехать или бежать скоро, гнать кого-нибудь (протурить — выгнать, вытолкать), туриться — спешить. В дальнейшем производном значении "ярый тур" — храбрый, могучий воитель, как можно видеть из эпических выражений "Слова о полку Игореве", которое величает князя Всеволода — яр-тур или буй-тур (буй-вол; яр и буй — речения однозначащие). Народные песпи, которые поются при встрече весны, вспоминают Тура — удалого молодца и соединяют его имя с другими прозваниями Перуна: "Ой, Тур-Дид-Ладо!" Именем тура парод окрестил многие географические местности; особенно любопытны следующие названия озер: Волотур, Воловье, Воловье око, Турово, Тур-озеро. На метафорическом языке древнего славянина озеро — эта светлая, зеркальная масса воды, заключенная в округлой рамке берегов, уподоблялась глазу быка. Лужа, стоящая на мховом болоте, в областных говорах называется глазник и глазина. Та же метафора допускается и сербами: исток родника и глубочайшее место в озере они называют око, а глаза сравнивают с колодцами — конечно, потому, что они точат слезы и, подобно зеркалу вод, отражают в себе предметы.

Так как, с одной стороны, тучи представлялись небесными источниками, а с другой — самое создание земных вод приписывалось Перуну, низводителю дождевых ливней, то очевидно, что в указанных названиях озер кроется языческое верование в происхождение этих водоемов от тура-громовника. Что действительно славяне чествовали тура как воплощение божества, это засвидетельствовано следующим местом Синопсиса[115]: на праздник Коляды простолюдины "на своих законопротивных соборищах некоего Тура-сатану и прочие богомерзкие скареды измышляюще — воспоминают". В Польше и Галицин еще подавно водили па святках по домам парня, наряженного быком; а по русским и по лужицким деревням пекут к этому празднику из пшеничного теста коровок и барашков и раздают их вместе с другими припасами коледовщикам. Царская грамота 1648 года, направленная против народных суеверий, говорит: "И дару божию хлебу ругаются — всяко животно скотское и звериное и птичье пекут"[116]. Вероятно, этот старинный обычай усвоил за хлебными печеньями названия: каравай, баранки, барашек (крендель); в некоторых уездах хлебы и лепешки, приготовленные для раздачи коледовщикам, называются коровками и козулями (от слова коза). В Львовском номоканоне[117] XVII века упоминаются языческие игрища Туры... У чехов первое мая слывет коровьим праздником: в этот день девушки чистят и усыпают песком коровьи хлевы, убирают коров цветами и зелеными ветками, дают им ломти хлеба, намазанные медом, и потом при звуках деревенской музыки выгоняют стадо на пастбище; при этом шествии они обливают коров водою и поют песню, что совершается с целью, чтобы коровы в продолжение лета давали больше молока. Описанный обряд имеет чисто символическое значение: при начале весны коровы освобождаются от зимнего заключения на скотных дворах и выгоняются в зеленеющие поля, подобно тому как мифические коровы-тучи, упившись медом живой воды, сбрасывают с себя оковы, наложенные на них демонами вьюг и морозов и, выступая из темных затворов зимы на небесную пажить, несут в своих сосцах обильное молоко дождей. Обливание коров водою — эмблема дождевых ливней, а звуки музыки — эмблема грома. Еще недавно в Архангельске возили на масленицу по городу лошадей; это весенний выезд Перуна, несущегося в грозовой туче. Соответственно различным поэтическим воззрениям, бог-громовник или сам выступал в образе ярого быка или как пастух выгонял на небо облачных коров и доил их молниями...

Эпические сказания славянских племен обильны преданиями о мифических быках и коровах. Наряду с золотогривыми-золотохвостыми конями фантазия создала тура-золотые рога и золоторогих, золотохвостых коров с частыми звездами по бокам. Особенно интересна сказка о вещей корове-буренушке, которая и своим именем и чудесными свойствами напоминает вещего коня-бурку; подобно тому как сказочные герои входят в голову своего богатырского коня, так здесь гонимая мачехой падчерица влезает в одно ушко коровы (то была ее родная мать, превращенная в корову) и выходит из другого ненаглядной красавицей, досыта накормленной и напоенной...

Так как древнейший язык употреблял одинаковые названия и для звериной шкуры, и для животных, покрытых мохнатою шерстью, то арийское племя не только признавало в облаках небесное руно, но и, сверх того, олицетворяло их бодливыми баранами, резвыми овцами, прыгающими козлами и козами. И баран, и козел известны своею похотливостью в весеннюю пору; это характеристическое свойство их народная фантазия сблизила с плодотворящею силою весенних грозовых туч, испускающих из себя семя дождя: сравни ярь — весна, ярость — похоть, Ярило — дождящий Перун, ярка, ярочка — овца... Но если в применении к самцам, оплодотворителям стад, дождь принимался за плотское семя, то в применении к самкам в нем видели молоко, проливаемое небесными овцами и козами. Белые облака, являющиеся в жаркие летние дни на небе, до сих называются на Руси барашками... Народная русская загадка: "Бессмертная черная овечка вся в огне горит" — означает темную ночь, блестящую звездами. Первоначально загадка эта, по всему вероятию, прилагалась к черной туче, сверкающей молниями; но под влиянием постоянного отождествления ночного мрака с потемняющею небо тучею означенный образ принят за метафору звездной ночи. Сияние молний, обыкновенно уподобляемое блеску благородных металлов, заставило соединить с облачным руном эпитеты золотого и серебряного... Славянские сказки знают баранов и овец с золотой и серебряной волною, как знают они и козу — золотые рога, тождественную той быстрой златорогой и медноногой лани, которую изловил Геркулес[118]. Польское предание упоминает о крылатых овечках, на которых спасалась от нечистого духа царевна, несясь по воздуху. Сверх того, сказочный эпос упоминает про чудесного козла и овцу, которые, подобно мифическим коням, рассыпаются златом и серебром. Разя тучи, молния проливает из них дождевую влагу; так как, с одной стороны, рога животных издревле употреблялись вместо пиршественных кубков, а с другой — рог был символом молнии, то отсюда возникло представление о роге изобилия, рассыпающем на землю цветы и плоды...

На Руси существует любопытное поверье: если в лунную ночь на святках пойти к проруби, разостлать на льду воловью или коневую кожу и, сидя на ней, смотреть в воду, то нечистая сила поднимет кожу, понесет ее по воздуху и покажет все, что должно случиться в будущем. В этом поверье слышится воспоминание о коже-облаке, на котором, словно на ковре-самолете, носятся по поднебесью вещие духи, обладающие высоким даром предвидения. Древнейшим воззрением на облака и тучи, как на звериные шкуры, объясняются разнообразные предания об оборотнях... Идут (повествует народная сказка) двое сироток — брат Иванушка и сестрица Аленушка. Захотелось Иванушке пить: "Сестрица, я пить хочу!" — "Подожди, братец; дойдем до колодца". Шли-шли, солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает. Стоит коровье копытце полно водицы. "Сестрица! Я хлебну из копытца". — "Не пей, братец; теленочком вскинешься!" Дальше идут — стоит лошадиное копытце с водою, затем баранье и наконец козье. Сестра запрещает брату пить, чтобы не превратиться в жеребенка, барашка и козлика. Брат не вытерпел, напился из козьего копыта и оборотился козленочком. Все эти животненные образы: корова, конь, баран и коза — представления метафорические; вода, наполняющая следы их копыт, указывает на те живые ключи, которые бьют из-под ног Перуновых коней, или попросту — на дождь, проливаемый тучами. Напиваясь из таких ключей, сказочный герой сам облекается (оборачивается) в облачную одежду и чрез то принимает на себя звериное подобие...

Собака, волк и свинья

...У волка отмечали не только его жадную свирепость, но и быстроту бега — признак, ради которого народные загадки сравнивают с волком скачущую повозку... Как другим мифическим животным, олицетворяющим собою летучие облака и вихри, были придаваемы крылья, так придавались они и волку-туче. Почти у всех индоевропейских народов известна сказка о сером волке, который с быстротою ветра носит царевича в отдаленные страны и помогает ему добыть жар-птицу, золотогривого коня и красавицу невесту; в одном из русских вариантов этой сказки волк является крылатым: едет царевич на добром коне и видит — с западной стороны летит на него крылатый волк; сильно ударил волк споим крылом царевича, но не вышиб из седла; царевич тотчас оправился и отсек ему мечом-кладенцом (молнией) правое крыло...

Как олицетворение ночной тьмы и мрачной тучи, волк отождествляется с дьяволом... Албанская сказка приписывает создание волка черту; то же предание сохраняют и эстонцы. На демонический характер волка — злого врага, подстерегающего свою добычу, намекают поговорки: "Сказал бы словечко, да волк недалечко".

На Украине старые люди не называют волка по имени — из боязни, чтобы он не явился неожиданно на их двор; по общему мнению, лучше называть его дядьком. Поверье это известно и в Литве; замечательно, что там никто не решится сказать: "Волки воют", а вместо того говорят: "Волки поют". Точно так же простолюдины боятся произносить слово черт и заменяют его местоименном он; в противном случае нечистый тотчас же явится и натворит великих бед. Крестьянки стращают шаловливых детей аукой и бирюком (областные названия волка)...

Губительная хищность волка по отношению к лошадям, коровам и овцам представлялась пастушеским племенам аналогичною с тою враждебною противоположностью, в какую поставлены природою тьма и свет, ночь и день, зима и лето. Олицетворяя дождевые облака дойными коровами, овцами и козами, они верили, что стада эти похищаются на зиму демоном Вритрою. Сверх того, в мрачных тучах, туманах и затмениях солнца и луны они видели демонов, поедающих божественные светила: и эта вечная борьба тьмы и света на мифическом языке обозначалась нападением голодных волков на небесные стада. Народная загадка закрытие блестящих светил тучами называет потерею волов... Тучи в образе волков терзают своими зубами солнце, лупу и те бесчисленные стада овец и коз, в виде которых олицетворялись яркие звезды. Так как солнце, луну и звезды фантазия древнею человека признавала за небесные огни, то отсюда возникло поверье, будто волки пожирают огонь. В одной малорусской сказке говорится: "Дунул черт на небо — и яркие звезды потухли, а светлый месяц закрыл шапкою". Выражение дунул указывает на ветер, который приносит облака, потемняющие светила; а шапка, которою черт закрывает месяц, есть шапка-невидимка, шапка-туча. Здесь дьяволу приписывается то, что другие памятники отдают волку: доказательство их взаимной близости. О падающих звездах рассказывают н,а Руси, что звезды эти бегут и прячутся в дальних областях неба, будучи преследуемы нечистым духом. Когда небо заволокут тучи, то простой народ обращается к солнцу с заклинанием: "Выглянь, солнышко! Твои детки плачут". Этим думают освободить дневное светило из власти темных сил. Ниже приведем мы летописные свидетельства, что при солнечных затмениях в старину раздавался непритворный плач населения, которое опасалось за судьбу солнца, захваченного злым демоном мрака. По преданиям западных славян, царь-Солнце борется с нечистою силою (Зимою), которая нападает на него в виде волка... По русскому поверью, папоротник распускается в таинственную купальскую ночь; злые духи неусыпно сторожат кусты, и как только покажется чудесный цветок — сейчас захватывают его в свою власть, т. е. молния цветет (сверкает) во мраке ночеподобных туч и едва успеет блеснуть — как в то же мгновение исчезает в их темном царстве. Кроме папоротника, мифическое представление о Перуновом цвете было соединяемо и с другими земными травами, на что указывают их простонародные названия: лютик (лютяк), борец, преград, волкобой; имя лютик придается и траве купало, или купальнице. Травы эти обладают силою прогонять нечистых духов — подобно тому как прогоняют их молниеносные стрелы громовника. Колючие сорные травы, напоминающие своими иглами острые стрелы, называются волчец и чертополох (т. е. растение, способное всполошить, испугать чертей; заметим, что и самый папоротник слывет в народе волчьей травою. Июнь месяц, когда совершается купальский праздник, есть период полного развития плодотворных сил природы, время победы свет лых богов над темными, почему и называют его макушкою лета и месяцем огня (кресником). Наоборот, зима и особенно декабрь месяц представлялись периодом торжества демонов (холода, туманов и снеговых туч) над благодатною силою солнечного света и теплоты. Оттого все продолжение зимы, от ноября до февраля включительно, известно под именем волчьего времени. Февраль у славян назывался лютый (характеристический эпитет волка)... Народные сказки родившееся на Коляду Солнце представляют прекрасным младенцем, захваченным злою ведьмою Зимою, которая превращает его волчонком, и только тогда, как будет совлечена с него волчья шкура и сожжена на огне (т. е. б то время, когда весенняя теплота растопит зимние тучи), — оно принимает свой божественный образ и является во всем блеске несказанной красоты...

Затмения солнца и луны, издревле называвшиеся божьими знамениями, у всех языческих племен объяснялись враждебным нападением демонов тьмы на светлых богов, обитающих на высоком небе. Народы различных стран и веков равно боялись затмений и усматривали в них действительный вред, наносимый светилам, и считали их предвестиями общественных бедствий; цари запирались в то время в своих дворцах и в знак горести остригали детям волосы. По мнению древних, солнечные затмеиия происходили оттого, что силы холода и мрака брали перевес над теплом и светом и погашали всеозаряющий светильник дня. То же воззрение находим и у славян. Пока мировые законы оставались неведомой тайною, подобные явления и не могли быть объяснены иначе. Замечено, что при полном солнечном затмении (когда на омраченном небе, словно ночью, выступают далекие звезды) все животные приходят в более или менее сильную тревогу: птицы, до того спокойно парившие в воздухе, будучи поражены внезапным отсутствием света, упадают на землю; куры садятся, на насест, а при окончании затмения петухи начинают свою обычную песню, которою каждое утро встречают восходящее солнце; домашний скот обнаруживает видимое беспокойство и радостным ревом приветствует возврат дневного света. И человек испытывал некогда тот же смутный страх наравне с прочими животными. В солнечном затмении он видел дело злых духов, ненавидящих все живое и стремящихся уничтожить верховный источник жизни — ясное солнце. Оттого старинные памятники упоминают о затмениях солнца и луны, как о страшной гибели, грозившей этим светилам. Приведем летописные свидетельства: 1065 года — "Солнце пременися и не бысть светло, но яко месяц бысть, его же невегласи глаголють: снедаему сущу". 1091 г. — "Бысть знаменье в солнци, яко погибнути ему, и малося его оста, и акы месяц бысть". 1113 г. — "Бысть знамение в солнце, такоже погибев час первый дни; бысть видети всем: остася его мало, аки месяц долу рогома". 1185 г. — "Морочно бысть велми, яко на час и боле и звезды видети, и человеком во очию яко зелено бяше, и в сонци учинися аки месяц — из рог его аки огнь горящий изхожаше". 1187 г. — "Солнце погибе и небо погаре облакы огнепрозрачными". 1360 г. — "Погибе солнце, и потом месяц (т. е. подобный месяцу, светлый серп солнечного диска) обратися в кровь". 1366 г. — "Бысть убо тогда солнце, аки триех дней месяц; щербина убо бе ему с полуденные страны... и пребысть тьма велия". 1399 г. — "Солнце погыбе и явися серп на небеси, а потом явися солнце, кровавы лучи испущающи(е) с дымом". 1415 г. — "В солнци мрак зелен; тож помале бысть мраки, аки кровь, и друг друга человеки не видети, аки в крови стояху вси". 1475 г. — "Гибло солнце — треть его изгибла и бысть яко месяц в розех".

В этих свидетельствах ярко высказывается древнеязыческое миросозерцание, принимавшее солнечные и лунные затмения за ожесточенную борьбу двух стихий: благодатного света и демонической тьмы... Невегласи (т. е. не довольно просвещенные христианским учением) верили, что злые духи мрака пожирали светило; от их острых зубов видны были в луне и солнце изъеденные щербины; припомним, что ежемесячное умаление луны называется ее ущербом. Побеждаемое, гибнущее солнце умалялось, принижало форму серпообразного месяца и как бы из тяжких, нанесенных ему ран проливало драгоценную кровь ("кровавы лучи испущающе" — "обратися в кровь")...

Понятно, что в уменьшении света, как источника всякого плодородия и жизни, язычники должны были видеть зло (смерть) и предвестия грядущих бедствий... Главная эпическая основа "Слова о полку Игореве" заключается в том, что природа и преимущественно солнце шлют Игорю печальные предвещания, которые потом и сбываются: "Тогда Игорь возре на светлое солнце и виде от него тьмою вся своя воя прикрыты (затмение 1185 г.). И рече Игорь к дружине своей: "Братие и дружино! Луце ж бы потяту быти, неже полонену быти" — и в другом месте: "Солнце ему тьмою путь заступаше". Напротив, с увеличением света связывались идеи счастия, добра, изобилия и богатства. Период возрастания луны почитался более благоприятным, нежели время ее убыли; утро счастливее вечера. Под 1143 годом летописи находим такое замечание: "Бысть знамение в солнци — огородись в три дуги и быша другыа три дуги хребты вместо; и сиа знамениа добра велми". Поселяне убеждены, что красные круги около солнца обещают плодородие.

До сих пор еще простолюдины видят в затмениях недобрые знамения. А в старину невегласи даже боялись, чтобы светило не было окончательно пожрано нечистою силою и не погибло навсегда... Мысль о погибели солнца и других светил необходимо возбуждала представление разрушающейся вселенной: погаснут небесные светочи — и вечный мрак и холод обнимет природу, земля оцепенеет и все живое на ней истребится; слово гасить в некоторых областных говорах доныне употребляется в смысле истребить, уничтожить. Игорь заключил с греками вечный мирный договор, "дондеже сияет солнце и весь мир стоит" — выражение, поставляющее бытие мира в зависимость от сияния солнца... Народный русский стих так представляет кончину мира:

Протечет Сион-река огненная,
От востока река течет до запада;
Пожрет она землю всю и каменье,
Древеса и скот, и зверьев, и птицу пернатую.
Тогда месяц и солнушко потемнеют
От великаго страха и ужаса,
И звезды спадут на землю,
Спадут оне, яко листья с древов,
Тогда же земля вся восколыбается...

Вообще следует заметить, что народные предания о Создании и кончине вселенной, о страшном дне суда, аде и рае возникли из древнейших воззрений на природу и ее годичные превращения. Неутолимая жажда человека ведать и безвестное прошедшее, и таинственное будущее нашла для своих гаданий готовые образы и краски в поэтических сказаниях о природе; он только придал этим сказаниям более широкий смысл, нежели какой они имели первоначально, и сделал это не произвольно, а под влиянием метафорических выражений родного языка...

Южнорусы в созвездии Большой Медведицы видят запряженных коней (Воз); черная собака каждую ночь силится перегрызть упряжь и чрез то разрушить весь строй мироздания, но не успевает в своем пагубном деле: перед рассветом побежит она к студенцу, чтобы утолить жажду, а тем временем упряжь снова срастается. Рассказывают и так: есть на небе три сестрицы-зоряницы (вечерняя, полуночная и утренняя), приставленные сторожить пса, который прикован у Малой Медведицы на железную цепь и всячески старается перегрызть ее; когда цепь будет порвана — тогда и кончина мира. В том же созвездии Большой Медведицы болгары усматривают волка, который грозит смертию двум волам, запряженным в повозку. Поверье это известно и между киргизами, которые две звезды Малой Медведицы принимают за пару небесных иноходцев, а семь звезд Большой Медведицы — за караульщиков. Дьявол, в образе волка, давно подстерегает этих иноходцев, и когда удастся ему пожрать их, то караульщики разбегутся и будет представление света. По другому рассказу, в созвездии Большой Медведицы видят киргизы не караульщиков, а семь разбойников или волков, которые гонятся за иноходцами. Всю ночь кони находятся в большой тревоге, но к утру опасность минуется; когда волки настигнут коней, тогда будет конец вселенной. Отождествляя собаку с демоном-волком, фантазия дает ей эпитет черной и заставляет ее действовать во мраке ночи; с утренним рассветом она убегает...

Волк-туча, пожиратель небесных светил, в народных русских сказках носит характеристическое название волка-самоглота; он живет на море на океане (т. е. на небе), добывает сказочному герою гусли-самогуды (метафора грозовой песни), пасть у него — страшная, готовая проглотить всякого супротивника; под хвостом у волка — баня, а в заду — море; если в той бане выпариться, а в том море выкупаться, то станешь молодцем и красавцем, т. е. волк-туча хранит в своей утробе живую воду дождя, с которою нераздельны понятия силы, здоровья и красоты. Согласно с метафорическим названием дождя молоком, этот сказочный волк заменяется иногда молочною рекою с кисельными берегами, которая всех питает и всем дарует красоту и силу... Богатыри народного эпоса, представители молниеносного Перуна, сосут в детстве молоко мифических животных, т. е дождевые тучи. По свидетельству славянской сказки, победители страшного змея — богатыри Валигора и Вырвидуб (прозвания, издревле присвоенные богу-громовнику, как рушителю облачных гор и лесов) были вскормлены зверями: один — львицею, а другой — волчихою. Замечательно, что малорусская сказка заменяет богатыря Вертодуба волком, который "пиляэ хвостом дуби". Чтобы пчелы собирали больше меду, для этого в Калужской губ. советуют класть на пчельник волчью губу: суеверие, возникшее из метафорических названии тучи — волком и дождя — медом.

В баснословных сказаниях о волке-туче находят объяснение некоторые народные обряды и приметы... Вой волков (метафора завывающей бури) почитался вещим и у славян, и у немцев. Если за войском, выступившим в поход, следовали волки, это, по указанию "Эдды", предвещало торжество над врагами, так как появление этих зверей намекало на таинственное присутствие "отца побед" — Одина. По выражению "Слова о полку Игореве", Игорь ведет воинов к Дону, а "волци грозу въсрожат по яругам"; у летописца Нестора записан следующий рассказ: "Идущема же има (на битву), сташа почлегу, и яко бысть полунощи, вставь Боняк, отъеха от вой, и поча выти волчьскы, и волк отвыся ему, и начата волци выти мнози. Боняк же приехав, поведа Давыдови: яко победа ны есть на Угры заутра". В "Сказании о Мамаевом побоище" замечено, что Димитрий Волынец "поим с собою великого князя единого и, выехав на поле Куликово и став посреде обоих полков и обратився на полк татарскый, слышить стук велик и кличь... Съзади же полку татарсьскаго волъци выють грозно велми, по десной же стране... ворони кличущее".

По народной, доныне существующей примете, вой волков предвещает мороз, голод, мор и войну; если волки ходят по полям стаями и воют — это знак будущего неурожая. Понятия победы, торжества над врагами также неразлучны с смелым и хищным волком, как, наоборот, понятия поражения, гибели, неуспеха — с робким и трусливым зайцем. В бурной грозе неслись воинственные боги на битву с демонами и радовали жадных волков и воронов, которые следовали за ними на поле сражения пожирать трупы убитых. Зимние вьюги и разрушительные бури "волчьего времени" порождают неурожаи, голод и мор; те же печальные последствия вызывают и человеческие войны, опустошающие нивы земледельца и водворяющие на земле владычество смерти: вот почему вой волков пророчит не только военные тревоги, но и общее оскудение и повальные болезни. Так как звон принимался за метафору грома, разбивающего темные тучи, то отсюда возникло поверье, что волки, заслышав звон почтового колокольчика, со страхом разбегаются в разные стороны. Для того чтобы волки не трогали домашней скотины, в Новгородской губ. крестьяне бегают вокруг деревень с колокольчиками, причитывая: "Около двора железный тын; чтобы через этот тын не попал ни лютый зверь, ни гад, ни злой человек!" Во время свадебных поездов колдуны, на погубу молодых, бросают на дорогу высушенное волчье сердце; чара эта, по мнению простонародья, заставляет лошадей становиться на дыбы и ломать повозки. Волчья шерсть и волчий хвост употребляются ведьмами в чарах, с целью произвести непогоду.

Не менее значительная роль выпала в преданиях индоевропейских народов на долю свиньи. Как животное, которое роет землю, она явилась символом — во-первых, плуга, бороздящего нивы, и, во-вторых, вихря, взметающего прах по полям и дорогам; а как животное необыкновенно плодучее, свинья поставлена в близкую связь с творческими силами весенней природы. Вместе с тем мифы приписали ей то же влияние на земледелие и урожаи, какое принадлежит грозовым тучам, бурное дыхание которых, подымая пыль и сокрушая деревья, как бы роет землю... Туманы — те же облака, и народная русская загадка называет их сивыми кабанами: "Сивi кабани усе поле залягли". О крутящемся вихре, в котором поселяне видят нечистого духа, в Малороссии говорят, что он "маэ свинячу голову i богато рук"...

Народные приметы ставят свинью в таинственное соотношение с различными атмосферными явлениями: когда стадо свиней бежит с поля с визгом и хрюканьем, когда свинья чешется об угол избы — это считается предвестием дождя и ненастья; если свинья бежит с соломой во рту — это знак приближающейся бури; если свиньи жмутся друг к другу, то следует ожидать мороза...

Скандинавская мифология знает златощетинистого вепря, который напоминает свинку — золотую щетинку наших сказок. Между русскими поселянами сохраняется предание, что свинья прежде была создана не такою, что она имела щетины золотые и серебряные, но как-то упала в грязь и с той поры утратила блеск своих щетин. Это — поэтический образ весенней тучи, озаренной яркими солнечными лучами и сверкающей золотистыми молниями; тот же смысл кроется и в следующем представлении народного эпоса: "За морем стоит гора (море — небо, гора — тучи), а на горе два борова; боровы грызутся, а меж ими сыплется золото да серебро", т. е. тучи сталкиваются, а из них сыплются золотистые молнии. Молния, уподобляемая в мифических сказаниях острию копья и стрелы, в применении к туче-борову казалась его сверкающей щетиною или золотым, блестящим зубом (клыком). Народная загадка, означающая огонь, выражается так: "Дрожит свинка золотая (или острая) щетинка". Острые зубы борова, крысы, мыши, белки и крота, по их белизне и крепости, были сближены с разящею молнией...

По свидетельству Титмара, в славянском городе Ретре был храм, посвященный Сварожичу (Агни); одни из трех ворот этого храма вели к морю и почитались недоступными для входа простых людей; когда городу угрожало какое-нибудь несчастье — из вод шумного моря показывался огромный боров, сверкая своими белыми клыками. Во всех разнообразных олицетворениях тучи зубы служат для обозначения кусающих (разящих) молний... Колдуны, обладающие силою вызывать бури и грозы и превращаться в волков, сохраняют свое чародейное могущество до тех пор, пока не выпадут у них зубы. По народному поверью, вещее слово заговора только тогда достигает цели, когда произнесено заклинателем, у которого все зубы целы. В наших сказках встречается любопытное предание о змеином зубе; подобно волку, змей — демоническое олицетворение тучи. Так как молния наносит смертельные удары, то змеиному зубу присваивается эпитет мертвого. Злая царевна — полюбовница змея, желая извести брата-богатыря, вызвалась поискать у него в голове и запустила ему в волосы змеиный зуб. Богатырь тотчас помер и был зарыт в могилу; но у него была любимая охота — вещие звери: откопали они царевича и стали думать, как бы возвратить его к жизни. Говорит лиса медведю: "Если ты перепрыгнешь через покойника, а сам увернешься от зуба, то и хозяин наш, и ты — оба будете живы!" Косолапый Мишка прыгнул, да не успел увернуться — зуб так и впился в него! Царевич ожил, а медведь ноги протянул. Прыгает через медведя другой зверь и тоже не сумел увернуться: Мишку оживил, а сам упал мертвый. И вот как-то прыгали звери друг за другом, и дошла наконец очередь до лисицы; она всех ловчей, всех увертливей, как прыгнула — зуб не поспел за нею и вонзился в зеленый дуб: в ту же минуту засох дуб отверху и донизу...

Народная сказка о "волшебном кольце" говорит об измене красавицы жены своему мужу; она отдается враждебному королю, уходит в далекие страны и уносит с собою чудесное кольцо, а вместе с ним и богатство и счастье, Чтобы возвратить все это, покинутый муж должен бороться с величайшими затруднениями, но в свое время одолевает их и получает обратно и кольцо, и красавицу жену. Сюжет этот развивается во многих эпических сказаниях, и в основе его таится мысль о временном союзе девы Солнца с летнею природою, о переходе ее во власть враждебной Зимы, когда она изменяет своему законному супругу и предается коварному обольстителю, и о восстановлении с новой весною прежнего благодатного брака. В древнейшей поэзии солнце уподоблялось золотому кольцу; у этого волшебного кольца двенадцать винтов или составов, которые указывают на двенадцать периодов (по числу месяцев, замечаемых в годовом движении солнца). Сказочный герой приобретает кольцо от царя-змея (т. е., возжженное грозовым пламенем, солнце освобождается из-под власти омрачающего его лик облачного демона), но после счастливого времени лета теряет его при наступлении зимы и сам попадает в тесное заточение; похищенное зимними туманами, оно снова возвращается ему благодаря дружным усилиям собаки, кошки и мыши, т. е. не прежде, как весною, когда появляются молниеносные тучи: мышь-молния грызет демока-похитителя и заставляет его выпустить из своих рук драгоценное кольцо, собака-вихрь и кошка-гроза подхватывают сокровище, переплывают морские воды (дождевые тучи) и вместе с кольцом возвращают торжествующему герою свободу и счастье...

Если в доме бегают днем мыши и крысы, это, по мнению простонародья, предвещает пожар. Чье платье будет изъедаю мышами или крысами, тому человеку угрожает беда, болезнь и самая смерть. Мыши дают поселянам приметы о будущих урожаях и ценах на хлеб: если полевая мышь совьет на ниве гнездо высоко, то предвещает неурожай и высокие цены на хлеб, и обратно: низко свитое гнездо обещает низкие цены; если мышь точит ковригу от нижней корки кверху — то хлеб будет дорог, а если от верхней корки вниз — то дешев; изгрызенная средина ковриги указывает на средние цены; когда мыши портят сено — будет худой укос, а когда вылазят из подполья и производят визг — будет голодный год. Рядом с уподоблением разящих молний зубам, хохот служил метафорою грома. Так как смех возбуждает представление об открытом рте и оскаленных зубах, то обе метафоры нераздельно сочетались с мифическим образом демона-тучи: дьявол постоянно насмехается, злобно хохочет и скрежещет зубами; адская бездна изображается колоссальною разинутою пастью с страшными зубами...

В тучах, потемняющих небесный свет, и в крутящихся вихрях древние племена признавали существа демонические; поэтому прожорливой свинье, как воплощению этих стихийных явлений, часто придается в народных сказаниях тот же злобный, враждебный характер, как и хищному волку... Народы арийского происхождения представляли бесов в различных звериных образах и, между прочим, громко хрюкающими свиньями; олицетворяя черта в получеловеческих, полуживотных формах, они давали ему свиной хвост. По указанию наших старинных памятников, нечистые духи ездят на свиньях; так, в летописи (под 1074 годом) сказано: "Виде (старец) единаго (беса) седяща на свиньи, а другыя текуща около его"... "Бог не выдаст, свинья не съест!" — выражается русская пословица, противопоставляя свинью, как бы злого духа, благому, охраняющему божеству. Встреча со свиньею признается за несчастливую примету, на что указывал еще Нестор, осуждавший тех, которые, повстречав свинью, немедленно возвращались домой. Народный эпос рассказывает о борьбе богатыря (Перуна) с демоническими змеями (тучами); в некоторых вариантах чудовищная змея заменяется огромной прожорливой свиньею, причем все другие подробности предания удерживаются без малейших отступлений. Спасаясь от свиньи, богатырь бежит в кузницу, и там "нечистая" свинья, будучи схвачена за язык горячими клещами, погибает под кузнечными молотами — подобно тому как гибнут великаны-тучи под ударами Торова молота (молнии), или по другому сказанию: запряженная в соху, она выпивает целое море и лопается, т. е. гибнет, изливаясь потоками дождя. С таким, враждебным Перуну, демоническим характером свинья по преимуществу являлась как мифическое воплощение зимних туманов и облаков, помрачающих солнечный блеск, посылающих на землю холодные ветры, метели и разрушительные бури; вместе с этим ее острые зубы получили значение мертвящего, всеоцепеняющего влияния зимы. По народному выражению, Зима с гвоздем ходит, оковывает воды и землю и, накладывая на реки и озера ледяные мосты, скрепляет их гвоздями; следовательно, действие и ощущение, производимые морозами, уподобляются опутыванию цепями и уколу острого, крепко прибитого гвоздя. Временное усыпление или зимняя смерть природы происходит от губительного укола Зимы...

Колючие иглы (щетина) кабана сравниваются с острием булавки (иголки, шпильки); народная загадка называет иголку свинкою — золотою спинкою: "Бежит свинка — золотая спинка, носочек стальной, а хвосточек льняной" (нитка). Вместе с этим, булавка в народных сказках служит не только метафорою молниеносной стрелы, но и обладает волшебною силою погружать в непробудный сон и превращать в камень, т. е. уколом своим предавать природу зимней смерти.

У восточных народов свинья была символом ночного мрака и разрушения; солнце, удаляющееся на зиму, принималось за побежденное свиноголовым Тифоном. Тот же мотив развивает и наша сказка о свином чехле, содержание которой составляет общее наследие индоевропейских народов. Героиня сказки, чудная красавица, носит свиной чехол (кожух) и потому не может быть узнана своим суженым; но как скоро одежда эта сброшена и девица показывается в чудесных уборах, блистающих, словно частые звезды, светел месяц, красное солнышко и ясная заря (или: в серебряном, золотом и бриллиантовом платьях и в золотых башмачках), — жених тотчас же пленяется ее прелестями и вступает с нею в торжественный брак. В переводе на общепонятный язык, смысл сказания таков: дева Солнце в зимний период времени облекается в свиную шкуру, т. е. затемняется туманами и лишается своей блестящей красоты (сравним эпическое выражение "красное солнце") и плодотворящей силы. Жених (бог весеннего плодородия) чуждается непривлекательной невесты и гонит ее от себя. В это безотрадное время она находится во власти злой мачехи Зимы и является в печальном виде Замарашки или Чернушки, осужденной на пребывание в подземном царстве (в стране мрака и теней, т. е. за зимними тучами). Уподобление зимы злой мачехе — самый обыкновенный прием в народной поэзии; "Зимнее солнце (говорят малорусы), як мачушине сердце", "Зимнее тепло, як мачушино добро!" Но как только наступающая весна разорвет и снимет с девы Солнца свиной чехол и облечет ее в светлые одежды, она тотчас же предстает в полном блеске, как будто облитая золотом и осыпанная бриллиантами. Народная загадка о заре, расстилаемой заходящим солнцем, выражается метафорически, как о червонном платье: "За лiсом-за пролiсом червоне плаття". Любопытно, что свои блестящие одежды сказочная героиня до поры до времени скрывает в дубе или под камнем, т. е. за мраком туманов, ибо и дуб и камни (скалы) служили метафорами для обозначения этих последних. Облекаясь в весенние наряды, дева Солнце блистает "несказанною и ненаглядною красотою"; жаркими лучами своими она топит льды и снега, или, выражаясь метафорическим языком сказки: оставляет след своей ноги, свой золотой башмачок, в растопленном дегте... Слово деготь принималось за метафорическое название весенних журчащих вод, растопленных лучами ясного солнца, и весеннего дождя, падающего из туч, согретых теми же живительными лучами. Отсюда возникло поверье, что дракон или дьявол (туча), будучи поражен громовою стрелою, разливается смолою, точно так же разливаются черти смолою, как скоро заслышат предрассветное пение петуха: это потому, что крик петуха, предвозвещающий восход дневного светила, служил символом грома, разбивающего темные тучи, за которыми скрыто светозарное солнце. Как метафора "живой воды", деготь, по мнению крестьян, обладает целебною силою: при повальных болезнях советуют держать в избе кадку с дегтем; чтобы предохранить домашнюю скотину от нечистой силы, вешают на хлевах лапти, обмоченные в деготь; во время скотской чумы заболевшим коровам мажут дегтем язык, лоб и крестец. Люди, страждущие куриною слепотою, нагибаясь над дегтярною кадкою, произносят следующий заговор: "Деготь, деготь! Возьми от меня куриную слепоту, а мне дай светлые глазушки". Таким образом ему приписывается то же свойство просветлять зрение (свет), что и утренней росе и весеннему дождю. Злого домового усмиряют метлою, обмоченною в деготь. Когда хотят обесчестить дом, в котором есть целомудренная девушка, то мажут дегтем ворота, по выше объясненной связи любовного акта с пролитием дождя; позднее этот символический обряд стал приниматься в смысле запятнать, замарать чью-нибудь честь. По золотому башмачку, оставленному красавицей, жених узнает свою невесту и в шуме весенней грозы вступает с нею в благодатный брак и рассыпает на землю щедрые дары плодородия...

Мы указали на целый ряд тех животных образов, какие придавались народами арийского происхождения своим стихийным божествам; в следующих главах настоящего труда будут указаны и другие присваивавшиеся им олицетворения. Разнообразие этих представлений послужило источником верований в превращения богов и демонов и вообще в оборотничество. Одно и то же явление природы, в глазах древних поэтов, могло принимать различные, много изменчивые формы, роднившие его со зверями, птицами, гадами, рыбами и даже неодушевленными предметами. Ярко блистающие на чистом небосклоне светила рисовались фантазии совершенно в иных образах, нежели светила, омраченные тучами; золотистая молния представлялась и отдельно от темной тучи (как сила, враждебная ей), и слитно с нею (как пламя, кроющееся в ее недрах), и согласно с тем или другим воззрением изменялись и образы, придаваемые владыке небесных гроз. Не только боги и нечистые духи, но и колдуны и ведьмы, по связи их со стихийными явлениями, силою доступных им чар и заклинаний могут преображаться в разные виды. На таком веровании, широко распространенном почти у всех народов, создалось множество интересных эпических сказаний. Мы остановим внимание на одной народной сказке, замечательной свежестью поэтических красок. Содержание ее следующее: отдает старик сына в науку к колдуну или к самому черту, и тот научает его волшебному искусству превращений. Воротившись к отцу, сын оборачивается то птицею соколом, то борзою собакою, то жеребцом и заставляет продавать себя за дорогую цену; на беду, покупает коня хитрый колдун и держит его в крепкой неволе. Раз как-то удалось жеребцу сбросить узду, и пустился он спасаться бегством, а колдун тотчас за ним в погоню. Начинается длинный ряд превращений: жеребец оборачивается гончим псом, колдун преследует его в виде хищного волка; пес перекидывается медведем, волк — львом; медведь превращается белым лебедем, а лев за ним ясным соколом: вот-вот ударит! Видит лебедь: река течет, упал прямо в воду, обернулся ершом — ощетинился, а сокол сделался щукою и гонится за бедною рыбкою. Ерш выскочил из воды и покатился кольцом прямо к ногам царевны, что стояла на берегу и мыла белье. Царевна подняла кольцо и надела на пальчик: день ходит с кольцом, а ночь спит с молодцом. Но вот является во дворец колдун и требует возвратить ему потерянное кольцо. Царевна бросает колечко наземь, и оно рассыпается мелкими зернами. Колдун оборачивается петухом и начинает клевать зерна, а тем временем одно семечко, что укрывалось под башмаком царевны, превратилось в ястреба: налетел ястреб на петуха, убил врага и развеял пух его и перья по воздуху. Сказка эта известна у весьма многих народов, что доказывает ее глубокую древность. Ряд превращений, совершаемых двумя враждебными лицами, из которых каждое хочет пересилить противника, так мотивирован в кельтском предании о Корыдвене и Церыдвене. Чародейка Корыдвена собрала зелья, таинственные свойства которых только ей одной были ведомы, и заставила карлика, Гвиона, сварить волшебный напиток. Долго приготовлялось это снадобье; наконец брызнула закипевшая влага, и на палец карлика попали три горячие капли. Сильная боль заставила его сунуть обожженный палец в рот, и в ту же минуту, как только коснулись его уст чудесные капли, перед ним открылось все будущее. Опасаясь гнева Корыдвены, он бросился со всех ног бежать. Между тем чаша, в которой варилось снадобье, распалась на куски. В назначенную пору явилась чародейка, увидела черепки и пустилась за беглецом. Карлик узнал про то вещим духом и оборотился в зайца, а Корыдвена сделалась хортом и гнала за ним до реки. Здесь заяц обернулся рыбою и вскочил в реку, а чародейка перекинулась выдрою и продолжала преследовать его под водою. Но вот карлик увидел в стороне насыпанную кучу пшеницы, оборотился в зернышко, упал в кучу и смешался с другими зернами; а волшебница тотчас же превратилась в черную курицу и стала клевать пшеницу и т. д. В такой оживленной поэтической картине изображает миф весеннюю грозу: малютка-молния вступает в распрю с демоном туч, и как последний хочет поглотить первую — так эта стремится от него скрыться, и сама, одеваясь в облачные покровы, принимает изменчивые образы, пока не успеет окончательно поразить своего противника...

Огонь

В земном огне древнейшие арийский племена видели стихию, родственную с небесным пламенем грозы: огонь, разведенный на домашнем очаге, точно так же прогоняет нечистую силу тьмы и холода и уготовляет насущную пищу, как и молнии, разбивающие темные тучи, дарующие земле теплые и ясные весенние дни и урожаи; и тот и другие равно наказуют пожарами. Такое сходство их существенных признаков отразилось и в языке, и в мифе. Одним из прозваний бога-громовиика в "Ведах" было Агни — наше огонь — имя, в котором впоследствии стали видеть самостоятельное, отдельное от Индры божество огня. В гимнах "Ригведы" златозубый и златобородый Агни призывается как бог грозового пламени; ему присваиваются блестящие молнии и громкомычащие черные коровы (тучи); он разит и пожирает злых демонов, в виде златовласой змеи (молнии) отверзает небо и низводит дождевые потоки; по быстроте его сравнивают с вихрем, по блеску — с сиянием утренней зари. И Индра и Агни одинаково олицетворялись в образе сильного быка и одинаково назывались водорожденными — сыновьями или внуками воды, т. е. дождевого облака...

Славяне называли огонь Сварожичем, сыном неба — Сварога. Об этом божестве находим такое свидетельство Титмара, епископа Мерзебургского: "В земле редарей есть город по имени Редигост (Редигаст), треугольный, с тремя воротами, окруженный со всех сторон лесом огромным и священным для жителей. В двое ворот могли входить все, а третьи, что на востоке, меньшие и никому не доступные, ведут к морю. В городе нет ничего, кроме храма, искусно построенного из дерева... Стены его извне украшены чудесною резьбой, представляющей образы богов и богинь. Внутри же стоят рукотворные боги, страшно одетые в шлемы и панцири; на каждом нарезано его имя. Главный из них Сварожич; все язычники чтут его и поклоняются ему более прочих богов". Тут же хранятся и священные знамена. По мнению Срезневского[119], тот же самый храм, только позднее и, может быть — перестроенный, описывают Адам Бременский[120] и Гельмольд. У первого читаем: "Знаменитый город редарей; Ретра — столица идолопоклонства; в нем воздвигнут большой храм богам, из которых главный Редигаст. В городе девять ворот, и окружен он со всех сторон глубоким озером; входят в него по деревянному мосту, но это позволяется только тем, которые желают принести жертву или получить ответ"... Имя Радигост до сих пор остается необъясненным; оно, очевидно, сложное и первою половиною своею стоит в сродстве с названием радуница (радоница, радовница) — праздник обновляющейся весною природы, издревле получивший значение времени, посвященного чествованию усопших; ибо с воскресением природы от зимней смерти соединялась мысль о пробуждении умерших, об освобождении их из мрачных затворов ада. Корень рад означает блестящий, просветленный...

От понятия о пришельце, посетителе, слово гость перешло к обозначению всякого чужеродца, иноземца и торгового человека: на Руси первостепенных купцов называли в старину гостями (гостиный двор, гостинец — большая проезжая дорога). Радигост, следовательно, молниеносный бог, убийца и пожиратель туч (небесных коров), и вместе светозарный гость, являющийся с возвратом весны. Земной огонь, как то же пламя, которое возжигается Перуном в облаках, признавался сыном Неба, низведенным долу, в дар смертным, быстролетною, падающею с воздушных высот молниею, и потому с ним также соединялась идея почетного божественного гостя, пришельца с небес на землю. Русские поселяне доселе чествуют его именем гостя. Вместе с этим он получил характер бога — сберегателя всякого иноплеменника (гостя), явившегося в чужой дом и отдавшегося под защиту местных пенатов (т. е. очага), бога — покровителя приехавших из дальних стран купцов и вообще торговли...

Древнейший способ добывания огня у индийцев, персов, греков, германцев и литовско-славянских племен был следующий: брали обрубок из мягкого дерева, делали в нем отверстие и, вставляя туда твердый сук, обвитый сухими травами, веревкою или паклею, вращали до тех пор, пока не появлялось от трения пламя; вместо деревянного обрубка употреблялась и втулка от старого колеса. Так как гроза, разбивая мрачные тучи, выводит из них ясное солнце и как бы возвращает ему свет, то отсюда естественно возникла мысль, что бог-громовник возжигает светильник весеннего солнца, потушенный демонами зимы и мрака. Тот же способ добывания огня, к которому привык человек в своем быту, виделся ему и в небе: в глубочайшей древности создалось верование, что бог-громовник вращает, как бурав, свою молниеносную палицу в ступице колеса солнца или в дереве-туче и чрез то вызывает пламя грозы. Рядом с этим, из представления души — горящим светочем, из связи весенних гроз с идеею оплодотворения и наконец из того уподобления, какое проводила фантазия между добыванием огня через трение и актом соития и между дождем и плотским семенем, возникли сказания, что первый человек создан и низошел в этом мире в молнии и что им-то принесен огонь с неба на землю. Стремительная, "окрыленная" молния олицетворялась обыкновенно в образе быстролетных птиц орла и сокола; тот же образ придавался и богу Агни; отсюда — миф, что златокрылый сокол ели сам Aгни в виде этой птицы принес на землю искру небесного пламени...

В те дни, когда выезжают унаваживать и пахать землю, крестьяне ни за что не дают из своего дома огня; они убеждены, что у того, кто ссудит чужого человека огнем, хлеб не уродится, и наоборот — у того, кто выпросит себе огня, урожай будет хороший. И во всякое другое время крестьяне неохотно дают огонь, опасаясь неурожая и скотского падежа; если же и дадут, то не иначе как с условием, чтобы взятые горячие уголья, по разведении огня в доме, были немедленно возвращены назад. Кто никогда не отказывает своим соседям в горячих угольях, у того отымется счастие, и хлеб в поле не простоит без потравы. Чтобы очистить просо от сорных трав и предохранить от порчи, все зерна, назначенные к посеву, перепускаются через поломя, т. е. сквозь дым зажженной соломы, или перед самым началом посева вкидывают горсть проса в огонь и верят, что оно уродится "чистое, як золото". Болгары, выезжая пахать или сеять, посыпают около повозки пеплом и горячими угольями. Итак, огонь — божество, творящее урожаи; погашение его и отдача в чужой дом — знак бесплодия и перехода изобилия в посторонние руки. Когда пекут хлебы, то наблюдают: куда наклонятся они головами (верхушками): если внутрь печи — это предвещает прибыль, а если к устью (к выходу) — убыток...

Вследствие естественных, физиологических условий, определивших первоначальное развитие младенческих племен, славянин по преимуществу был добрым и домовитым семьянином. В кругу семьи или рода (который был той же семьею, только разросшеюся) проходила вся его жизнь, со всем ее обиходом и родственными торжествами; в ней сосредоточивались самые живые его интересы и хранились самые заветные предания и верования: "Имяху бо закон отец своих и преданья". Свидетельствуя о древнейшем быте славян, Нестор говорит, что они жили родами: каждый род на своем месте — особе, т. е. разъединенно. Отдельный род представлялся сожитием вместе нескольких семей, связанных кровными узами родства и властью одного родоначальника. Поздние остатки такого патриархального быта до сих пор встречаются в некоторых славянских племенах, мало или вовсе не испытавших влияния цивилизации. Родичи помещались в одной избе или, если слишком размножались — в нескольких холодных срубах (клетях), построенных вблизи теплой избы и даже примкнутых к ее стенам. Во всяком случае очаг оставался единый для всех, а приготовляемая на нем пища составляла общую трапезу. Явление это весьма знаменательно. В отдаленное время язычества огонь, разведенный под домашним кровом, почитался божеством, охраняющим обилие дома, мир и счастье всех членов рода; вокруг него созидалась семейная жизнь. От огня, возжигаемого на очаге, обожание должно было перейти и на этот последний: оба эти понятия действительно слились в одно представление родового пената. Каждый род имел своего пената, которым был единый для всех очаг — знамение духовного и материального единства живущих при нем родичей. Если же род делался слишком велик и распадался на части, то такое раздробление видимым образом выражалось в устройстве нового, особого очага; одно или несколько семейств, отрешаясь от главного рода, выселялись на другое место и основывали свое собственное жилье, свой отдельный очаг... У славян при самом сватовстве невесты считают необходимым обращаться к ее семейному очагу и, так сказать — от него получать разрешение на вывод избранной девицы. По болгарскому обычаю, сват, вступив в избу невесты, прежде всего загребает в печи уголья, почему и узнают о цели его посещения. На Руси сваха, приходя с брачным предложением к родителям невесты, подступает к печи и, в какое бы время года это ни случилось — греет свои руки, чтобы задуманное дело пошло на лад, и затем уже начинает самое сватовство; в Курской губ. сват берется рукою за печной столб. В Малороссии, когда идут переговоры о сватовстве, невеста садится у печки и колупает глину, выражая тем свое желание выйти замуж. В Черниговской губ. она влезает на печь, а сваты упрашивают ее сойти вниз; если она спустится с печи, то этим выразит свое согласие на брак, т. е. заявит свою готовность покинуть семейный очаг и перейти в дом жениха. У сербов молодая, по возвращении от венца, обходит трижды кругом очага и каждый раз, приостанавливаясь, берет в руки зажженное полено и потрясает им, так что сыплются искры; после того свекровь обвязывает ее поясом, который служит символическим знаком прикрепления ее к новому роду. Соответствующий на Руси обычай требует, чтобы новобрачная, вступая в дом мужа, бросала пояс на печь, т. е. вверяла бы эту эмблему супружеских уз защите очага. У чехов невеста и служанка, вступая в новый дом, должны поклониться его очагу; первая обязана бросить в огонь три волоса из своей косы, а последняя заглянуть в дымовую трубу и посыпать свои ноги пеплом. Заговоры на любовь, по свидетельству народной былины, были произносимы перед затопленной печью: "Как жарко дрова разгораются, так разгоралось бы по мне сердце молодецкое!" В Тверской губ. на другой день свадьбы ездят по улицам ряженые с помелом и печною заслонкою; а в Курской губ. перед началом сватовства отец жениха или избранный им сват связывает кочергу с помелом, чтобы дело пошло на лад и связался предполагаемый союз: кочерга — эмблема молниеносной палицы бога Агни, помело — вихря, раздувающего грозовое пламя. Отголосок древнейшего верования, что дети суть плод благодатного влияния Агни, слышится в сербской эпической формуле, которою выражается мать о своем ребенке: "Moje благо у пепелу расте!" О стариках, у которых родятся дети, белорусы отзываются: "И в старой печи огонь хорошо гориць". Желая остановить нескромные речи в присутствии детей, они замечают рассказчику: "Печь у хаце!"

В Малороссии о счастливых людях говорят: "У печурце родився!" По мнению белорусских крестьян, если при самом рождении ребенка нечаянно погаснет огонь — это знак, что новорожденный будет злодеем (разбойником). В Курской губ. купленную корову хозяйка в первый день, по приводе ее на двор, кормит хлебом-солью на печной заслонке. Когда кто-нибудь из членов семьи отправляется в дорогу, то при самом выходе его со двора открывают в печи заслонку, а в избе двери, для того чтобы он с успехом совершил предпринятую поездку и счастливо воротился домой: теплое влияние очага как бы следует за странником и оберегает его в чужой стороне, и родное жилище всегда готово принять его в растворенные двери (Нижегор. губ.)...

Огонь на домашнем очаге можно поддерживать только приношением ему разных сгораемых материалов; пожирая их, он живет, но тотчас же погасает (умирает), как скоро они превратятся в пепел. Так сама собою, простым и естественным путем, возникла жертва огню. Что у славян были жертвоприношения очагу — это прямо можно допустить, зная существование их у других народов индоевропейской семьи; но, сверх того, мы можем указать на свидетельства преданий и старинных обрядов. У чехов в обычае — от каждой яствы полагать часть в огонь; пренебрежение этою обязанностью влечет за собою опасность пострадать от огня; когда пекут хлебы из новой ржи, то в разведенное пламя бросают кусок теста, дабы не пригорел ни один хлеб. Чтобы предохранить дом от пожара, в Каринтии кормят огонь, т. е. бросают в затопленную печь свиное сало и другие яства. Истрийские славяне кормят возжженный на Иванов день чурбан, обсыпая его хлебными зернами. При зимнем повороте солнца сербы зажигают в домашней печи дубовый обрубок (бадняк), а в разведенное пламя бросают деньги, сыплют хлебные зерна, муку и соль, льют вино и масло и молят о плодородии в стадах и жатвах и изобилии в доме. Ударяя кочергою по горящему полену, они приговаривают: "Сколько искр, столько бы коров, коней, коз, овец, свиней, ульев, счастья и удачи!" Возжжение бадняка известно и в Черногории, и у болгар, и везде оно сопровождается семейным пиршеством; у нас же уцелела только обрядовая трапеза, совершаемая накануне рождества, по окончании которой выносят на двор опорожненные горшки и разбивают их об землю, чтобы прогнать из дому всякий недостаток. Сходно с сейчас указанным сербским причитанием, в Архангельской губ. в заключение свадебного стола, когда будет съедена каша, кидают пустой горшок в печь, с приговором: "Сколько черепья, столько молодым ребят!"...

Поклонением очагу легко объясняется и славянское гостеприимство. Всякий странник, иноплеменник, входя под кров известного дома, вступал под защиту его пенатов; садясь подле очага, отдаваясь под охрану разведенного на нем огня, он тем самым делался как бы членом семейства, — подобно тому как невеста, приводимая в дом жениха, только тогда сопричислялась к его родственному союзу, когда трижды обходила вокруг затопленной печи. "Кто сидел на печи, — говорит русский простолюдин, — тот уже не гость, а свой". Не принять странника, обидеть гостя значило: нарушить уважение к святыне очага и к кровным, семейным связям — грех самый ужасный по понятиям патриархально воспитанного человека...

С культом домашнего очага теснейшими узами связывалось поклонение душам усопших предков. По верованию, общему всем арийским племенам, души умерших представлялись существами стихийными — духами, шествующими в грозовых тучах, как быстро мелькающие огни (молнии) или дующие ветры. Рядом с этим создание первой четы людей приписывалось мифом богу-громовнику: он призвал их к бытию (возжег в них пламя жизни, вдунул бессмертное дыхание), даровал им силу плодородия и таким образом положил основание семье, роду и племени. В этих воззрениях, принадлежащих глубочайшей древности, кроется объяснение, почему души усопших предков сливались для потомков с священного стихиею домашнего огня, почему домовой ¦—¦ представитель очага — принимался за праотца — основателя рода и чествовался именем деда. В сущности и миф о происхождении огня, и сказание о начале человеческого рода были тождественны: бог-громовержец (Агни) послал с неба молнию, возжег ею на земле огонь и устроил первый очаг: в том же молниеносном пламени он низвел на землю и душу первого человека, водворил его при очаге и установил семейный союз, домохозяйство и жертвенный обряд. Значение священного огня и домовладыки в среде семьи, рода, под сенью прародительского крова было до такой степени равносильно, что возведение праотцев в домовые пенаты было самым необходимым и естественным результатом нравственных убеждений человека. Огонь на очаге был признан за семейное, родовое божество, которое охраняло счастье дома и родичей, умножало их имущество и устрояло внутренний порядок; то же охранение семейного мира и благосостояния, те же заботы о домочадцах, верховная власть над ними и хозяйственный надзор принадлежали старшему в роде. Название жреца равно присвоялось и огню, и родоначальнику, обязанному служить при его жертвеннике. Умирая, предки не покидали потомков совершенно, не разрывали с ними связей окончательно; они только сбрасывали с себя телесные формы, сопричитались к стихийным духам и как гении-хранители продолжали незримо следить за своими потомками, блюсти их выгоды и помогать им в житейских невзгодах. У нашего простонародья принято покойников называть родителями, и название это употребляется даже и тогда, когда вспоминают об умерших детях. На связь усопших с домашним очагом указывает следующее поверье: в Нижегородской губ. не дозволяется разбивать кочергою головешек в печи — на том основании, будто бы через это "родители" проваливаются в пекло. Поселяне убеждены, что покойники в вознаграждение за поминки, совершаемые в их честь, ниспосылают на дома своих родичей навеки нерушимое благословение. В Пензенской и Саратовской губ., между мордовским населением, сохранился весьма знаменательный обряд: там родственники приносят умершему яйца, масло, деньги и при этом говорят: вот тебе, Семен (имя покойника), на! это принесла тебе Марфа (хозяйка), береги у нее скотину и хлеб; когда я буду жать, корми цыплят и гляди за домом. Таким образом на усопшего возлагаются те же заботы, какие присвоены и деду-домовому. Белорусы называют покойников дзеды, поляки — дзяды; а в горах Галиции рассказывают о дедъках, обитающих у семейного очага (на припечке), как о домовых, которые принимают постоянное участие в хозяйстве. Чехи до XIV столетья под именем dedy, dedky разумели домашних богов, и теперь еще многие верят, что didky оберегают поля, стерегут скотину, помогают на охоте и в рыбной ловле; за нарушение с ними договора они гневаются и подымают в доме беспокойный шум. Другое название, даваемое им — хозяева, домовладыки. По чешскому поверью, умерший хозяин, тотчас после похорон, обходит по ночам свой дом и заботливо присматривает, чтобы не случилось какой беды с его наследниками. У черногорцев ведогони — не только души усопших, но и домовые гении, оберегающие жилье и имущество своих кровных родичей от нападения воров и чужеродных ведогоней...

В типическом образе домового соединены все главные, характерные черты домовитого хозяина-патриарха. Он — самое старшее и почетное лицо в семье домовладельца, к которой и принадлежит по восходящей линии, как праотец (дед), положивший основание очагу и собранному под единый кров союзу родичей: эта родственная связь для первобытных племен нисколько не казалась искусственною, напротив — ей глубоко верили, ее чувствовали. Собственно обладателем дома, верховным в нем распорядителем признавался дед-домовой; а настоящий, обретающийся в живых, глава рода был не более как его представитель — владыка, поставленный, по старинному выражению, вместо старшего. Оттого на Руси домового прямо называют хозяин, хозяинушка, и даже существует убеждение, что домовой всегда "словно вылит в хозяина дома" — так на него похож! Он обыкновенно носит и хозяйскую одежу, но всякий раз успевает положить ее на место, как скоро она понадобится набольшему в семействе. В самом деле, домовой есть идеал хозяина, как его понимает русский человек: он видит всякую мелочь, неустанно хлопочет и заботится, чтобы все было в порядке и наготове — здесь подсобит работнику, там поправит его промах; по ночам слышно, как он стучит и хлопает за разными поделками; ему приятен приплод домашних птиц и животных; он не терпит излишних расходов и сердится за них — словом, домовой склонен к труду, кропотлив и расчетлив. Если ему жилье по душе придется, то он служит домочадцам и их старейшине, ровно в кабалу пошел: смотрит за всем домом и двором "пуще хозяйского глаза", блюдет семейные интересы и радеет об имущество "пуще заботливого мужика", охраняет лошадей, коров, овец, коз и свиней. Будучи бережлив и расчетлив, домовой не считает грехом таскать из чужих сеновалов и закромов корм для своей скотины. Он надзирает и за домашнею птицею (особенно курами), за овином, огородами, конюшнею, хлевом и амбарами. Когда водяному приносят в жертву гуся, то наперед отрывают гусиную голову и приносят на птичий двор: там вешают ее для того, чтобы домовой не узнал в гусях убыли и не рассердился. Домовой не дает и лешему потешиться в хозяйском саду, и ведьме не позволяет задаивать хозяйских коров; он устраняет всякий убыток и противодействует замыслам нечистой силы. Мужику, который сумеет угодить домовому, удача за удачею: покупает он дешевле всех, продает с прибылью, рожь его цветет невредимо — в то самое время, как у соседей побита градом и т. д. Домовой сочувствует и семейной радости, и семейному горю. Когда умирает кто-нибудь из домочадцев, он воет ночью, выражая тем свою непритворную печаль; смерть самого хозяина он предвещает тяжелыми вздохами, плачем или тем, что, садясь за его работу, покрывает свою голову шапкою. Перед чумой, пожаром и войною домовые выходят из села и воют на выгонах. Если идет нежданная беда — домовой извещает о ее приближении стуком, ночными поездками, истомляющими лошадей, и приказом сторожевым собакам рыть среди двора ямы и выть на всю деревню. Желая предупредить сонного хозяина о каком-нибудь несчастье, например о начале пожара или о воре, который забрался на двор, домовой толкает его и будит. Деятельность домового ограничивается владениями той семьи, с которою связан он священными узами родства и культа; он заботится только о своем доме, о своем дворе, и потому его называют домовым или дворовым: в этих названиях указывается пространство, в пределах которого чтится его власть и приносятся ему жертвы. Кроме того, его называют: а) жировик (от глагола жить; жира — привольное, богатое житье), т. е. дух, обитающий в человеческом жилище и наделяющий его изобилием и довольством; б) клецьник (белорус.) — хранитель домовых клетей и кладовых.

Сделанные нами выводы подтверждаются еще следующими соображениями. В народных русских преданиях и заклятиях уцелело воспоминание о древнем мифическом существе Чуре. В санскрите cur означает: жечь; слову этому в русском языке соответствует: курить (звуки ч и к в славянских наречиях взаимно сменяются: чадить и кадить, почить и покой и т. п.). От сиг образовались слова: чурка, чурак (чурбак, чурбан) — обрубок дерева, толстое полено, с помощью которого возжигается на домашнем очаге огонь, подобно тому как палица (палка) стоит в связи с глаголом палить, а жезл с глаголом жечь. Чур — это одно из древнейших названий, какое давалось домовому пенату, т. е. пылающему на очаге огню, охранителю родового достояния. Белорусы до сих пор рассказывают, что у каждого хозяина есть свой Чур — бог, оберегающий границы его поземельных владений; на межах своих участков они насыпают земляные бугры, огораживая их частоколом, и такого бугра никто не посмеет разрыть из опасения разгневать божество. Очаг и теплая изба прикрепили человека к земле, сделали его оседлым и создали понятие поземельной собственности. Каждая семья, имея своих богов и свой культ, должна была владеть и отдельным домом, пользоваться отдельным участком земли. Это жилище и поле, обрабатываемое родичами, со всех сторон облегала порубежная полоса, которая считалась неприкосновенною; никто не мог переступить ее своевольно. В определенные дни глава семейства обходил по этой черте, гоня перед собою жертвенных животных, пел гимны и приносил дары; здесь же, в некотором расстоянии друг от друга, ставились крупные камни или древесные стволы, носившие название термов. В яму, в которой утверждался терм, клали горячие угли, хлебные зерна, караваи, плоды, лили мед и вино. Римляне, при постройке города, запрягали в плуг тельца и юницу и обводили кругом глубокую борозду, которая должна была означать границу города; в том месте, где следовало быть воротам, подымали плуг и борозды не проводили. Кто входил в город не воротами, а перелезал через ров и стену, тот подвергался смертной казни. По общему убеждению индоевропейских народов, межа была священною чертою; межевые столбы и камни, поставляемые для разграничения имений, служили вещественными, символическими знамениями владычества родовых пенатов и наглядно для всех указывали на рубеж, начиная с которого земля, со всеми ее угодьями и постройками, находилась под их покровительством и охраною. Деревянный столб (чурбан) был принимаем за воплощение Агни, так как в нем таится живой огонь, добываемый трением, и так как деревом питается священное пламя очага; камень же — символ небесного пламени, которое возжег бог-громовник своим каменным молотом и низвел на очаг в виде молнии. Чтобы захватить чужое поле, надо наперед изменить рубеж, низвергнуть охраняющее его божество. Такое святотатство подвергало виновного жестокой каре: "Его дом (говорит этрусский[121] закон) исчезнет, его племя угаснет; земля не будет приносить ему плодов; град, ржа и небесные молнии истребят его жатвы; члены его покроются язвами и иссохнут". Приобретая землю, германцы бросали на нее молот и таким образом освящали право на поземельную собственность. По немецкому поверью, люди, которые не уважают святости границ, передвигают межевые камни и хозяйничают на чужих нивах, подвергаются за то проклятию, и по смерти души их блуждают по воздуху, без пристанища. По мнению чехов, тот, кто повреждает у соседей межевые камни, по смерти своей осуждается таскать тяжелый камень, или душа его, не обретая нигде покоя, носится по полям блуждающим огоньком.

От тесных стен избы и двора охранительная власть домового распространилась на весь поземельный надел, принадлежащий роду; Чур, по белорусскому преданию, оберегает поля и пашни, состоящие в определенной меже. В народных заклятиях доселе призывается имя Чура, и хотя это большею частью делается бессознательно, тем не менее они важны, как любопытные обломки незапамятной старины. Заклятия: "Чур меня!", "Чур наше место свято!" — произносятся при рассказах о злых духах, при совершении гаданий и волшебных чар; сила этих слов заключается в призыве светлого, дружелюбного божества, присутствие которого заставляет удаляться демонов мрака. Место, где показывается Чур, получает таинственное освящение, и потому за черту родовых владений, находящихся под его охраною, не дерзают переступать враждебные духи. Приступая к гаданиям, к добыванию подземного клада и в других случаях, когда можно опасаться дьявольского наваждения, необходимо обвести себя круговою линией; линия эта очерчивается зажженною лучиною или восковою свечою при обычном воззвании к Чуру ("Чур! наше место свято") и служит самою надежною оградою от злобы демонов. Поэтому глагол чураться в областных говорах значит не только "клясться Чуром", но и "очерчиваться" (в переносном смысле: удаляться, отстраняться от кого-нибудь); а слово чур получило значение проведенной черты (межи), как это очевидно из наречия черес-чур и пословицы: "Через чур и конь не ступит"; в Тверской губ. чура — стой! не трогай! Белорусское заклятие: "Чур табе на язык!" (то же, что выражение: "Типун тебе!") и малороссийское: "Цур тoбi, пек тобi!" состоят в призвании карающей силы огня на язык насмешника, ругателя или на голову обидчика; интересно сопоставление слова пек (от глагола печь, пеку) с словом чур, как речений синонимических, тождественных по значению. Согласно со своим основным характером, Чур является в заклинаниях и божеством, освящающим право сообственности: "Чур пополам!", "Чур вместе, или одному!", "Чур мое!" — восклицания, которые обыкновенно раздаются при нечаянной находке чего-нибудь двумя или несколькими спутниками, смотря по желанию их разделить найденное или овладеть им без раздела. Понятие собственности у народов первобытных было нераздельно с представлением очага; о частной собственности не знали, всем имуществом владел род сообща, который (как лицо юридическое) и был настоящим собственником, или, говоря строже — собственником было божество домашнего огня: в нем, с одной стороны, видели источник всякого богатства, начало всякого приобретения, а с другой стороны, чтили в нем представителя родственного единства, старейшего праотца. Такое сочетание различных понятий запечатлелось и в слове чур; ибо другая форма его щур, сохранившаяся в названии пра-щур, указывает на предка — основателя рода...

Земля, в которой покоились мертвые, признавалась священною, недоступною чужеродцам и не подлежала отчуждению. По свидетельству Нестора, славяне-язычники сожигали мертвых, а пепел их собирали в малые сосуды и ставили "на столпе на путех", т. е. ставили погребальные урны на пограничных термах, возле дороги, ведущей в родовое владение при самом входе в него. Потому только тот и мог пользоваться плодами общего, наследственного имущества, соучаствовать в его обладании, кто в качестве члена известного рода состоял под защитою домашнего очага и принимал участие в семейных жертвоприношениях и молитвах...

Про домового рассказывают на Руси, что он иногда дозволяет себе проказы без всякой видимой причины, единственно вследствие своего шаловливого нрава; но в таком случае достаточно его "оговорить" — и все пойдет хорошо. Так, в одном доме он бил кошек, бросая в них чем попадя. Раз ухватил он кошку и швырнул ее наземь, а баба тем часом и оговорила: "Зачем бросаешь? разве это хозяйство? нам без кошки прожить нельзя; хорош, хозяин!" С той поры домовой перестал трогать кошек. Или еще рассказ: однажды увидел хозяин, как домовой гоняет по двору на пегашке, да так-то борзо гоняет, ажио в мыле сердечная! "А зачем лошадей заезжаешь? кто тебя просил! " — оговорил мужик; вместо ответа домовой пустил в него поленом — и откуда взялось оно! — а все-таки перестал с того Бремени мучить пегашку (Воронеж, губ.). Если же домовой бывает чем-нибурь разгневан (напр., несогласием и бранью в семье, покупкою лошади неидущей ко двору масти и т. п.), то он принимается в своих собственных владениях за те же проделки, как и чужой домовой. Поэтому его называют шут, облом и садолом; названия эти придаются и черту...

Вода

Дожденосные тучи, посылающие на землю свои благодатные ливни, представлялись первобытному племени ариев небесными источниками и колодцами: метафора эта так проста, так естественна, что она невольно возникала в уме и вела к отождествлению блуждающих в поднебесье облаков с земными ключами. Слово колодец употребляется в "Ведах" для обозначения облака. Как вместилища живительного, неиссякаемого дождя, который сколько ни проливается на поля и нивы, но всегда собирается в новых испарениях, облачные источники заключали в себе бессмертную, всемолодящую влагу (амриту). Вместе с этим скученные массы туч, объемлющих собою весь небесный свод, а потом и самое небо, как широкая, беспредельная арена, по которой они постоянно носятся, приняты были за великое хранилище вод и названы воздушным (висящим над головами смертных) океаном. Праотцы индоевропейских народов, за 5 или за 6 тыс. лет до настоящего времени, жили в Центральной Азии между высокою цепью Гималаев и большим средиземным морем (Каспийским, которое в глубочайшей древности распространялось гораздо далее на восток и соединялось с Аральским озером), откуда впоследствии южные отрасли населения двинулись в Индию, а северные потянули на северо-запад по направлению к Малой Азии и Европе. Еще в первоначальной родине своей арии познакомились с кораблестроением и мореплаванием и потому легко могли уподобить небо — морю, а ходячие облака — плавающим по нем кораблям. Представления эти удержались и у славян. Чехи до сих пор туман или мглу около месяца называют студенцом. В народных русских заговорах "океан-море" означает небо, что очевидно из той обстановки, в какой употребляется это выражение; так, в одном заговоре читаем: "Посреди окиан-моря выходила туча грозная с буйными ветрами, что ветрами северными, подымалась мятель, со снегами". Украинская загадка выражается о солнце: "Серед моря-моря (неба) стоить червона коморя". Под влиянием означенной метафоры и согласно с тем наглядным впечатлением, по которому небесный свод представляется обнимающим землю, родилось убеждение, что земля "утверждена на водах", что поверхность ее есть большой круг и что ее со всех сторон обтекает кольцом пространный океан. Так думали в Гомерово время греки, так думали и другие народы. В Стихе о Голубиной книге сказано: "Океан-море всем морям мати: окинуло то море весь белый свет, обошло то море окол всей земли, всей подвселенныя"...

У славян и литовцев солнце представлялось прекрасною богинею, которая ездила по небесному своду в золотой колеснице; утружденная дневным путешествием, запыленная земным прахом, она вечером погружалась в морскую купальню и поутру снова являлась ясною, светлоликою, исполненною свежих сил. По свидетельству литовской песни, две звезды Денница и Вечерница, отождествляемые в преданиях с утренней и вечерней зорями, прислуживали богине, и Вечерница подавала ей воду для омовения. У малорусов существует поговорка: "Солнце ся в море купаэ". В народных русских сказках часто выводится героиней дева Заря или восходящее Солнце; ее называют Ненаглядной Красотою или царевною — золотой косой, непокрытой красой; она живет в золотом царстве, на конце света белого — там, где ясное солнышко из моря подымается, и сама плавает по морю в серебряной лодочке, гребя золотым веслом. В одной сказке ей придано название Марьи Моревны, т. е. дочери моря. Море, из недр которого как бы нарождается восходящее поутру юное солнце, представляется и у других славян матерью дневного светила; когда ввечеру возвращается оно домой, мать принимает его в свои объятия и успокаивает сном на своих коленях...

В прекрасном образе Морской царевны или Царь-девицы народные сказки сочетают представления о богине Заре и богинегромовнице. Далеко — в стране вечного лета, в золотом дворце Царь-девицы, под ее изголовьем — хранится живая вода, или, по другому сказанию, вода эта точится с ее белых рук и ног; путь в страну Царь-девицы лежит через широкое море (небо), а вход туда сторожит двенадцатиглавый змей, испускающий из своих пастей жгучее пламя (демон-туча, старающийся утаить живую воду дождя). Малорусская сказка передает следующие подробности: юный королевич добывает Морскую царевну; старый король пленяется ею и рад хоть сейчас жениться, но красавица объявляет, что до тех пор не пойдет за него замуж, пока не достанут ей из моря самогральных гуслей. По приказу государеву, королевич достал ей самогральные гусли; тогда она сказала королю: "Не возьму с тобой слюбу — иначе, как с тем уговором, чтобы мой свадебный поезд был виден с моря!" А со стороны моря стояла высокая каменная гора и заслоняла собою все дальние виды. Королевичу отдан приказ разбить эту гору, и он исполняет задачу с помощью богатырского коня и могучей рыбы: конь начал бить гору копытами, а рыба толкать с исподу, и в короткое время сравняли ее с пологим берегом. Затем, по желанию Морской царевны, королевич приводит морских (или вилиных) кобыл, доит их и кипятит добытое молоко; в том молоке купается царевна — и делается еще краше и милее, а король, окунувшись в горячее молоко, немедленно умирает. В словацкой редакции вместо этого сказочный герой должен добыть живой и мертвой воды и достает ее с помощью воронов; морская панна заставляет старого короля отрубить доброму молодцу голову и потом оживляет его живою водою, отчего тот становится и сильнее, и красивее. Увлеченный примером, и король подставляет свою голову под острый меч; но морская дева не захотела оживить старика и вышла замуж за доброго молодца. Вот смысл сказки: юный витязь-громовник, чтобы сочетаться с богинею весны, должен наперед овладеть самогральными гуслями, т. е. начать грозовую песню, должен разбить облачные скалы, надоить молока небесных кобылиц, или попросту дождя, вскипятить это молоко в грозовом пламени и омыться в нем вместе с невестою — Солнцем; купаясь в дождевых ливнях, они обретают творческие силы, неувядаемую молодость и несказанную красоту и наделяют ими земную природу, а старый владыка — суровый царь зимы — погибает под ударами громовой палицы. Известен еще другой малорусский вариант: сказочный герой Катигорошек разложил на морском берегу много дорогих товаров, в том числе и зеленые черевички; прельстилась этими башмачками морская пани, поднялась из волн, приблизилась к берегу, а добрый молодец изловил ее и привез в свой дом. В угоду красавице он достает со дна моря, с каменного утеса, ее заветную скрыню, полную жемчугов и кораллов (летний убор богини, ее блестящие лучи, освобожденные из-за туч и туманов); потом пригоняет ей двенадцать морских кобылиц и жеребца и наконец отправляется за тридесять земель — туда, где ночует Солнце, чтобы разведать, отчего оно прежде всходило червонным, а теперь сделалось бледно? Герой пришел до господы (дома), где ночует Солнце, застал Солнцеву мати и пересказал ей, зачем явился; она посадила его под золотое корыто и велела прислушиваться. Когда царь Солнце, обойдя небесный свод, воротился на ночь домой, то мать стала его спрашивать: "Сыне мой! отчего ты прежде восходил червонным, а теперь восходишь бледным?" — "Оттого, мати, что прежде при моем восходе я встречал прекрасную Морскую пани, и как бывало взгляну на нее, так и покраснею; а теперь не вижу ее на море". Н. Костомаров передает эпизод этот в следующей форме: ездил Ивась в терем Солнца, построенный над синим морем, и спрашивал: зачем оно три раза в день переменяется? Солнце отвечало: "Есть в море прекрасная Анастасия; когда восхожу я утром, она брызгает на меня водою — я застыжусь и покраснею; в полдень, поднявшись на высоту, я посмотрю на весь божий мир — и мне станет весело; а вечером, когда захожу, Анастасия снова брызгает на меня морскою волною — и я опять покраснею". Очевидно, что Морская пани (названная в другом списке Анастасией) есть Заря. Издревле солнце олицетворялось то в мужском, то в женском поле; из колебания этих представлений возник поэтический миф, раздвоивший единое светило на влюбленную чету, причем прекрасный образ девы Солнца слился с олицетворением утренней и вечерней зари...

Уподобляя небо всесветному морю, предки наши не только в вечернем закате видели погружение солнца в морские воды, но и ночные светила, исчезающие с рассветом дня, по их мнению, скрывались в безднах океана. Сербы думают, что и солнце и месяц каждые сутки купаются в море, чтобы не утратить своего блеска. До сих пор употребительны выражения: луна выплывает из-за туч, месяц плывет по небу...

Светло-голубое, блестящее небо лежит за облаками, или за дождевым морем; чтобы достигнуть в царство солнца, луны и звезд, надо было переплывать воздушные воды. Таким образом это небесное царство представлялось воображению окруженным со всех сторон водами, т. е. островом. С особенною наглядностью метафора эта выступает в русских заговорах — там, где говорится о чудном острове Буяне. Название "буян" (от слова буй), принятое позднее за собственное имя, первоначально было не более как характеристический эпитет баснословного острова; в некоторых уездах доныне вместо "Буян-остров" произносят: "Буевой остров". Буй служит синонимом слову яр, как это видно из замены этих речений одного другим в "Слове о полку Игореве"; оба слова совмещают в себе тождественные значения. Ярый заключает в себе понятия: весенний, горячий, пылкий, раздражительный, страстный, плодородный, урожайный. Понятие весеннего плодородия заключается и в слове буй: глагол буять (Оренбур. губ,) — вырастать, нежиться ("Он буял у батюшки" или в народной песне: "Деревцо кипарисовое, где ты росло, где буяло? — Я росло на крутой горе, буяло против солнышка"); а прилагательное буйный, когда говорят о нивах, лугах и лесах, служит для обозначения, что травы и деревья растут высоко, густо и обещают богатый урожай (буйный лес, буйные хлеба, буйные ягоды, чешск. буйна пшенице, обили буйне). Отсюда объясняется следующее выражение в "Слове" Даниила-заточника[122]: "Дивья (диво ли) за буяном кони паствити", т. е. не диво пасти коней на тучных пажитях! Вообще же буйный (буявый) употребляется в смысле: дерзкий, наглый, неистовый (яростный); буестъ — удаль, отвага, буйная головушка — отважная, смелая, буйные ветры — бурные, стремительные, буйная зима — резкая, студеная; болгары дают этот эпитет и огню (буен оган). "Остров буян" — поэтическое название весеннего неба. Остров этот играет весьма важную роль в наших народных преданиях; чародейное слово заговоров, обращенное к стихийным божествам, обыкновенно начинается следующею формулою: "На море на океане, на острове на Буяне", без чего не сильно ни одно заклятие. На острове Буяне сосредоточены все могучие силы весенних гроз, все мифические олицетворения громов, ветров и бури; тут обретаются: и змея всем змеям старшая, и вещий ворон, всем воронам старший брат, который клюет огненного змея, и птица, всем птицам старшая и большая, с железным косом и медными когтями (напоминающая собой чудесную Стратим-птицу, всем птицам мать, что живет на океане-море и творит своими крыльями бурные ветры), и пчелиная матка, всем маткам старшая, т. е. на острове Буяне лежит громоносный змей, гнездится птица-буря и роятся пчелы-молнии, посылающие на землю медовую влагу дождя. От них, по мнению народа, как от небесных матерей, произошли и все земные гады, птицы и насекомые. По свидетельству заговоров, на этом же острове восседают и дева Заря (не только весеннее солнце, но и богинягромовница), и пророк Илья (Перун): "На море на океане, на острове на Буяне гонит Илья-пророк в колеснице гром с великим дождем". Сюда обращался древний славянин с своими мольбами, упрашивая богов, победителей Зимы и создателей летнего плодородия, исцелить его от ран и болезней, даровать ему воинскую доблесть, послать счастье в любви, на охоте и в домашнем быту...

У чехов сохранилось поверье, что у солнца есть свое царство за морем, что там — вечное лето и что оттуда прилетают весною птицы и приносятся на землю растительные семена. С этим поверьем тесно связывается малорусское предание о вырее: это теплая страна, лежащая далеко на востоке у самого моря, куда скрываются на зиму птицы, насекомые и гадюки и откуда являются они с началом весны. В "Поучении" Мономаха сказано: "Сему ся подивуемы, како птица небесныя из ирья идут... да наполнятся леси и поля". С началом осени (14 сентября) журавли, стрижи, касаточки и другие птицы улетают, по мнению крестьян, в вырей (вирий), на теплые воды, или прямо на небо; рассказывают еще, что ласточки, сцепившись одна с другою ножками, прячутся от зимы в криницах, реках и озерах. Тогда же гадюки и змеи лезут в вырей по деревьям, подобно тому как и души усопших прежде, нежели достигнут страны блаженных, осуждены порхать по деревьям. Светлое "небесное царство" находится по ту сторону облаков, которые издревле сравнивались с водными источниками и ветвистыми деревьями, растущими в воздушных пространствах... С окончанием зимы следует возвратный прилет птиц: 9-го марта прилетают из вырия жаворонки, а 25-го числа — ласточки. Как обыкновенные птицы и гадюки исчезают позднею осенью из полей и лесов: первые — удаляясь в теплые страны, а последние — предаваясь оцепенению (зимнему сну) в своих норах, — так и мифические птицы и змеи, в образе которых фантазия олицетворяла творческие силы весенних гроз, скрываются на зиму в колодцах-тучах, окованных холодом, или замыкаются в царстве вечного лета. По русским поверьям, кукушка и сизая галочка хранят у себя райские ключи или ключи от вырея; с их прилетом пробужденный Перун отпирает небо и низводит на землю плодотворное семя дождя, откуда возник миф о семенах, приносимых из райской страны на крыльях весенних ветров и рассеваемых по всей земле. И комары осенней порою уносятся ветрами на теплые моря, а весною снова приносятся на Русь. Райская страна, как представление, снятое с весенней природы, роскошно убранной в зелень и цветы и озаренной яркими лучами солнца, изображалась вечнозеленым садом с золотыми и серебряными плодами или вечно цветущим лугом...

Народные заговоры, сохранившие так много древнейших поэтических выражений, знают мифический алатыръ-каменъ и ставят его в тесной, неразрывной связи с Буяном-островом. Принимая в соображение объясненное нами значение этого острова и общеарийское представление солнца драгоценным, огненным камнем, мы убеждаемся, что алатырь-камень есть собственно метафора ясного весеннего солнца. Лежит он на океане-море или на острове Буяне и обозначается постоянным эпитетом бел-горюч, т. е. плавает по воздушному океану-небу и хранится в райской области, в царстве вечного лета; эпитет "бел-горюч" заменяется иногда выражением: кип-каменъ (от глагола кипеть). На этом камне восседает красная дева Заря: "На море на океане, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень-алатырь; на том камне сидит красная девица" и зашивает раны кровавые. О розовой пелене Зари, расстилая которую богиня утра просветляет мир и призывает его к жизни, заговор выражается: "Твоя фата крепка, как горюч камень-алатырь", о самом же алатыре сказано: "Под тем камнем сокрыта сила могучая, и силы конца нет". Именем этого камня скрепляется чародейное слово заклинателя: "Кто камень-алатырь изгложет (дело — трудное, немыслимое), тот мой заговор превозможет". Весьма вероятно, что с этим уподоблением солнца белому, горючему камню уже в глубокой древности сливалось общераспространенное представление грозового облака скалою или камнем. Такое слияние тем легче могло совершиться, что богиня Утренняя Заря и богиня-громовница олицетворялись в едином образе, что дневной свет и роса, приносимые первою, сближались с весенним просветлением неба и дождями, даруемыми второю. В приложении к камню-облаку эпитет "бел-горюч" мог указывать, с одной стороны, на заключенное внутри этого камня грозовое пламя, а с другой — на белоснежные и розовые цвета, какими окрашивают облака яркие лучи весеннего солнца. С возвратом весны пробуждается бог-громовник и, ударяя своею палицею по камню-туче, высекает из него молниеносные искры, разводит пожигающее пламя грозы и заваривает чудодейственный напиток живой воды (дождя); то же пламя добывает он и трением своей палицы о солнцево колесо...

Согласно с представлением облаков подвижными, ходячими камнями, народная загадка отличает алатырь от обыкновенных скал, твердо прикрепленных к земле, как бы коренящихся в ее утробе. "Что растет без корню?" — спрашивает загадка и отвечает: бел-горюч камень. Весьма знаменательно свидетельство Стиха о Голубиной книге, что из-под этого камня текут источники, дающие всему миру пропитание и целение, т. е. живая вода дождей, воскрешающая природу и дающая земле урожаи:

Белый латырь-камень всем камням отец.
Почему же ён всем камням отец?
— С-под камешка, с-под белого латыря
Протекли реки, реки быстрый
По всей земле, по всей вселенную(ной),
Всему миру на исцеление,
Всему миру на пропитание.

Это те же райские реки, которые бьют живыми ключами из-под корней мирового дерева-тучи. Старинная былина о Василии Буслаеве, смелость которого не хотела знать никаких преград, воспевает, как этот богатырь тешился со своею дружиною; говорит Василий: "Дружина моя храбрая! скачите через бел-горюч камень". Дружинники перескочили три раза; начал скакать сам богатырь:

Раз скочил и другой скочил,
А на третий говорит дружине хоробрыя:
"Я на третий раз не передом, задом перескочу!"
Скочил задом через бел-горюч камень,
И задела ножка правая,
И упал Васильюшка Буслаевич
О жесток камень своими плечмы богатырскима.

По указанию другого списка: расколол он свою буйну голову и остался лежать тут довеку. То же предание излагает и народная сказка с любопытной заменою камня-алатыря морской пучиною. Поплыл Василий Буслаевич через море к зеленым лугам ; тут лежала Морская Пучина — кругом глаза; стал он вокруг ее похаживать, сапожком ее попинывать. "Не пинай меня, говорит Пучина, и сам тут будешь!" Расшутились тогда рабочие люди Васильевны и стали скакать через Пучину; все перескочили, а Василий прыгнул и задел ее пальцем правой ноги — да тут и помер. В этом поэтическом сказании о смерти сильномогучего богатыря скрывается миф о гибели громовника (молнии), утопающего в дождевом море туч; удары, которым он подвергается, обыкновенно разят его в ногу. В настоящем случае для нас особенно важно то, что в этих различных вариациях одной темы бел-горюч камень, из-под которого (как мы видели) льются целые реки, заменяется равносильною ему метафорою, представляющею дождевую тучу — морскою пучиною. Народный русский эпос олицетворяет эту пучину и заставляет ее жадно взирать на витязя своими несчетными очами: образ, достойный великого художника, напоминающий греческий миф об Аргусе,.. Одновременно с представлением неба воздушным океаном, поэтическая фантазия стала сближать носящиеся по нем облака и тучи с рыбами. Следы такого сближения находим в народных сказках. "Был у мужика (повествует русская сказка) мальчик-семилеток — такой силач, какого нигде не видано и не слыхано! Послал его отец дрова рубить; он повалил целые деревья, взял их словно вязанку дров и понес домой. Стал через мост переправляться, увидала его морская рыба-кит (по другому списку: рыба-щука), разинула пасть и сглотнула молодца со всем как есть — и с топором, и с деревьями. Мальчик и там не унывает, взял топор, нарубил дров, достал из кармана кремень и огниво, высек огня и зажег костер. Невмоготу пришлось рыбе: жжет и палит ей нутро страшным пламенем! Стала она бегать по синю морю, во все стороны так и кидается, из пасти дым столбом — точно из печи валит; поднялись на море высокие волны и много потопили кораблей и барок, много потопили товаров и грешного люду торгового; наконец прыгнула та рыба высоко и далеко, пала на морской берег да тут и издохла. Четверо суток работал мальчик топором, пока прорубил у нее в боку отверстие и вылез на вольный белый свет". Смысл этой басни раскрывается из сравнения ее с другими эпическими преданиями, тождественными с нею по значению, но представленными в иных поэтических образах. Чудовищная морская рыба есть громоносная туча, плавающая в воздушном океане, а мальчик-семилеток, который, сидя в ее утробе, высекает огонь и разводит страшно-пожигающее пламя, принадлежит к породе мифических карликов, обитающих в облачных пещерах и приготовляющих там на сильном огне кузнечных горнов молниеносные стрелы. Семь зимних месяцев он пребывает в покое, или, выражаясь эпически: семь лет он растет и собирается с силами; но когда исполнится семилетний срок, т. е. с приходом весны, — заявляет свою богатырскую мощь. Подобно Перуну, он вызывает грозовое пламя ударом кресала о кремень; подобно Перуну, он вооружен топором, которым и прорубает себе дверь из мрачной темницы-тучи, и пребывание его в рыбе так же тяжко для этой последней, как пребывание мальчика с пальчик в брюхе волка...

Плодотворящая сила, принадлежащая весенней, дождевой туче, составляет одно из существенных свойств, соединяемых со всеми ее олицетворениями; тою же силою наделена и мифическая рыба— тем более что в самой действительности рыба не могла не обратить на себя внимания своею необыкновенною плодучестью, обилием бросаемой ею икры. Народные сказки упоминают о чудесной рыбе, дающей бытие сказочным богатырям. У царицы не было детей, чтобы удовлетворить ее сердечному желанию иметь сына, закидывают в море шелковый невод, сплетенный мальчиками и девочками — семилетками, и ловят рыбу, которой нередко присваивается эпитет золотой. Рыба поймана, изготовлена на кухне и съедена царицею; остатки обгладывает кухарка, а помои выпивает корова, и от того самого понесли они плод и одновременно родили трех сыновей: Ивана-царезича, Ивана-кухарченка и Ивана-коровьина сына; выросли три молодца и стали могучие богатыри: подвиги, совершаемые ими, указывают в них сказочных представителей Перуна и его грозовых спутников. В сербских песнях говорят королю вилы:

Пусть соберет король будимских девиц,
Принесет много чистого золота
И сплетет частую мрежу,
Частую мрежу из чистого золота,
Пусть закинет сеть в тихий Дунай,
Поймает златокрылую рыбу
И возьмет у ней правое крыло,
Рыбу да отпустит в воду,
А крыло отдаст госпоже-королеве:
Когда съест она правое крыло —
Тотчас забеременеет.

Король последовал совету вил, и королева родила ему змея (демона громоносной тучи). Как семя дождя, низведенное тучею на мать-сыру землю, зарождает на ней обильные плоды, так съеденная рыба оплодотворяет чрево бездетной жены и одаряет ее чадородием...

Чудесная рыба, исцеляющая от неплодия, напоминает нам сказочную щуку, с помощью которой Емеля-дурачок творит все, что ему ни пожелается. Пойманная дураком, щука, в уплату за свое освобождение, наделяет его следующим даром: стоит только ему сказать: "По моему прошенью, по щучьему веленью, будь то и то!" — и в ту же минуту все исполнится; в любопытном варианте сказки об Емеле-дурачке царевна тотчас забеременела, как скоро было выражено им подобное желание, скрепленное этою заветною формулою. Такой сверхъестественный дар заставляет невольно вспомнить сказку о золотой рыбке (царице всех рыб), исполняющей различные желания старика, который изловил ее в сети и потом отпустил в море; по всему вероятию, обе сказки возникли из одного общего источника, и золотая рыбка тождественна с могучею щукою. Святочная подблюдная песня говорит о щуке серебряной, позолоченной, унизанной жемчугом и алмазами; следовательно, дает ей те же эпитеты, какими наделены и другие олицетворения тучи, сверкающей золотистыми молниями (свинка — золотая щетинка, золотогривый конь и так далее):

Шла щука из Новагорода,
Она хвост волокла из Белаозера;
Как на щуке чешуйка серебреная,
Что серебреная, позолоченая;
Как у щуки спина жемчугом сплетена,
Как головка у щуки унизанная,
А на месте глаз — дорогой алмаз.
Песня сулит богатство...

Метафорический язык загадок называет щукою: а) вихрь, дующий из тучи: "Щука хвостом махнула — лес погнула", и б) блестящее лезвие косы и серпа, под взмахом которых падают травы и колосья — точно так же как при бурном напоре вихря падают деревья: "Щука-белуга хвостом мигнула (т. е. блестящая — белая коса сверкнула), леса (травы) пали, горы (копны и стога) встали"; "Щука (серп) прянет, весь лес (нива) вянет". Народные русские сказки упоминают о гигантской щуке, которая тянется через все широкое море (небо) мостом и проглатывает корабли с товарами; иногда рыба эта заменяется китом, Так, в сказке о Марке Богатом герой, посланный на тот свет, должен переправиться через синее море и переправу эту совершает по киту-рыбе, который протянулся через все море, а по нему, словно по мосту, идут пешие и едут конные...

Известны суеверные приметы и врачебные средства, основа которых должна корениться в преданиях о мифической рыбе-туче. Так, по первой щуке, пойманной весною, поселяне делают ваключение о будущем урожае хлеба: если икра в щуке толще к голове, то лучший урожай будет от ранних посевов, а если — к хвосту, то от поздних посевов; икра ровная предвещает посредственный урожай. Хребтовые кости щуки привешивают к воротам, как средство, предохраняющее от повальных болезней; а щучьи зубы собирают и носят при себе, чтобы во время лета не укусила ни одна змея. По мнению белорусов: если перед рыбаком плеснет хвостом щука, то он не проживет более трех лет.

Земля, по свидетельству старинных памятников, покоится на водах всесветного (воздушного) океана: "На воде яко же на блюде, простерта силою всеблагого бога"; но, как тучи, эти небесные водохранилища, олицетворялись в образе великанских рыб, то отсюда возникло верование, что земля основана на китах-рыбах. Между нашим простонародьем существует предание, что мир стоит на спине колоссального кита, и когда чудовище это, подавляемое тяжестью земного круга, поводит хвостом — то бывает землетрясение. Иные утверждают, что исстари подпорою земли служили четыре кита, что один из них умер, и смерть его была причиною всемирного потопа и других переворотов во вселенной; когда же умрут и остальные три, в то время наступит кончина мира. Землетрясение бывает оттого, что киты, отлежав бока, повертываются на другую сторону. Рассказывают еще, что в начале было семь китов; но когда земля отяжелела от грехов человеческих, то четыре ушли в пучину эфиопскую, а во дни Ноя и все туда уходили — и потому-то случился всеобщий потоп. Подобные предания находим мы и в Стихе о Голубиной книге, и в разных апокрифических сочинениях. "Кит-рыба всем рыбам мати" (сказано в означенном стихе), потому что на трех китах утверждена земля и содержится вся вселенная:

Когда кит-рыба потронется,
Тогда мать-земля всколебается,
Тогда белый свет наш докончится...

Названия князь и княгиня, по первоначальному своему значению, доселе удержавшемуся в простонародном обыкновении чествовать этими именами жениха и невесту, прямо указывают на то супружеское сочетание, в каком являлись поэтической фантазии огонь и вода. К родникам и криницам, как уже было сказано, издревле обращались с мольбою о дожде: от них, следовательно, ожидали и просили изобилия плодов земных.

Перед посевом крестьяне выходят поутру к студенцам, черпают ключевую воду и смачивают ею заготовленные семена; другие же смачивают зерна речною водою в продолжение трех утренних зорь, с надеждою на несомненный урожай. Эту плодородящую силу воды народное верование распространяло и на человека, что свидетельствуется старинными свадебными обрядами. Начальный летописец[123] говорит об умычке невест у воды. "И се слышахом, — читаем в "Правиле" митрополита Кирилла[124] (конца XIII столетья), — в пределех новгородских невесты водят к воде, и ныне не велим тому тако быти, или то проклинати повелеваем". В Витебской губ. есть большое озеро, почитаемое у раскольников священным; холостые парни, похищая девушек, объезжают с ними вокруг озера три раза, и этот обряд считается за действительное вступление в брак. Между чехами сохраняется поверье, что самый верный союз — тот, который заключается над колодцем...

Как живая вода весенних дождей просветляет туманное небо, возрождает природу и потому принимается за божественный напиток, прогоняющий демонов, дарующий красоту, молодость, здоровье и крепость мышц, так те же животворные свойства соединяют народные верования и вообще с водою — тем более что она действительно обладает свойством освежать тело и восстановлять утомленные силы. И огонь, и вода — стихии светлые, не терпящие ничего нечистого: первый пожигает, а вторая смывает и топит всякие напасти злых духов, к сонму которых причислялись в старину и болезни. Рядом с окуриванием больного, перенесением его через пылающий костер, высеканием искр над болячками и тому подобными средствами народная медицина употребляет обливание водою, омовение, взбрызгивавание, сопровождая все это заклятиями на болезнь, чтобы она покинула человека или животное и удалилась в пустынные места ада. По преимуществу лечебные свойства приписываются ключевой воде...

На Руси от болезней, приписываемых сглазу, рано на утренней заре отправляются к ключу, зачерпывают воду по течению, закрывают посудину и возвращаются домой молча и не оглядываясь; потом кладут в принесенную воду один или три горячих угля, частичку печины (печной глины), щепоть соли и взбрызгивают ею больного или обливают его по два раза в сутки на заре утренней и вечерней, с приговором: "С гуся вода, с лебедя вода — с тебя худоба!" Иногда дают больному испить этой воды, смачивают ею грудь против сердца, и затем все, что останется в чашке, выливают под притолку. В заговорах, произносимых над водою, находим следующие указания: "Пошла я в чисто поле, взяла чашу брачную, почерпнула воды из загорного студенца"; "Звезды мои ясные! сойдите в чашу брачную, а в моей чаше вода из загорного студенца"; "Умываю я красну девицу (имярек) из загорного студенца ключевой водою, стираю я с красной девицы все узороки с призороками". Целебная сила присваивается воде, взятой из нагорного источника, как эмблеме дождя, ниспадающего из горы-тучи; вода эта, по народному выражению, должна быть непитая, неотведанная, ибо она назначается не для обычных нужд человека; черпают ее на утренней заре, потому что утро — метафора всеоживляющей весны : оно прогоняет демонов ночного мрака, и воды земных источников превращает в чудодейственную амриту; печина и горячие уголья указывают на связь воды — дождя с огнем — молнией. Вместо горячих угольев пользуются и другими символическими знамениями бога-громовника. Так, от испуга взбрызгивают и окачивают водою, в которой был выкупан петух — птица, посвященная Перуну и домашнему очагу (Агни); нередко в воду, назначенную для омовения больного, кладут громовую стрелку, или, читая заговор, знахарь берет налитую воду и несколько раз перерезает ее накрест острием ножа; в Малороссии на Водохрещи умываются от коросты водою, в которую положена красная калина; сверх того, повсюду в обычае пить наговорную воду и умываться ею с серебра и золота, т. е. погружая в чашу серебряную монету или золотое кольцо: такое умыванье спасает от удара молнии. Взамен громовой стрелки кашубы бросают в воду три раскаленные в печи камня и потом три раза или трижды три (девять раз) обливают больное место. Красная калина — эмблема Перуновой ветки, а серебро и золото — блеска молниеносных стрел. При раскатах первого весеннего грома вода, по народному поверью, получает живительные свойства, и потому в эту благодатную пору все — и большие, и малые — спешат к криницам и умываются на счастье и здравие. Очевидно, что горячие уголья, громовые стрелки, раскаленные камни, острый нож, петух, ветка калины, серебро и золото в исчисленных нами обрядах имеют значение, равносильное удару весенней грозы. Немцы считают купанье в источниках наиболее действительным, если оно совершается в четверг — день, посвященный Донару; в тот же день перед восходом солнца бросают они в воду мелкую монету и промывают ею больные глаза...

В эпических сказаниях русского народа встречаются живые олицетворения рек и озер, Морской Царь и водяные духи и девы. Особенно интересны былины о новгородском купце Садко. Прежде он был беден, имел только гусли и ходил на пиры увеселять гостей музыкальными звуками. Соскучилось раз ему, пришел он к Ильмень-озеру, сел на бел-горюч камень и стал играть в гусельки яровчаты:

Как тут-то в озере вода всколыбалася, Показался Царь Морской,

благодарствовал за утеху и посулил ему в награду клад из Ильмень-озера — три рыбы — золотые перья, на которые можно скупить все несметные богатства новгородские. Садко закинул в озеро невод и вытащил обещанное сокровище. Царь Морской, по народному поверью, властвует над всеми рыбами и животными, какие только водятся в морях. Другая былина рассказывает: плыл богатый гость Садко по синему морю; вдруг остановился его, корабль — и с места не двинется. Стали бросать жребии, чтобы узнать виноватого; пал жребий на самого хозяина. Признался Садко: "Бегаю, — говорит, — я по морю двенадцать лет, не платил я Царю Заморскому дани-пошлины, не опускивал хлеба-соли в сине море Хвалынское!" Бросили его корабельщики в воду, и тотчас поплыл корабль своею дорогою. Кинутый в море Садко был принесен волною к Морскому Царю. Стоит изба большая — во все дерево; вошел Садко в избу, а в ней лежит на лавке Царь Морской. "Гой еси богатой гость! — говорит ему царь, — ждал тебя двенадцать лет, а ныне ты сам головой пришел. Поиграй-ка мне во звончатые гусли". Заиграл Садко, стал царя тешити; расплясался Царь Морской — и сине море всколебалося, и быстрые реки разливалися, и потопили много кораблей с товарами. Вздумалось царю женить гостя, привел тридцать девиц и приказал выбирать невесту; в народных сказках Морской Царь предлагает доброму молодцу выбрать себе в жены одну из своих дочерей. Лег спать Садко с избранной девою: со полуночи, в просонье, накинул он левую ногу на молодую жену, и когда проснулся поутру — то сам очутился под Новгородом, а левая нога его в Волх-реке. Итак, Царь Морской выдает за богатого гостя дочь свою, реку Волхов: имя это в народной речи ("за тую за реченьку Волхову") и в Новогородской летописи ("чрез Волхову-реку") употребляется в женской форме, и потому фантазия без нарушения грамматического смысла могла олицетворить реку Волхову девою. Приведенное сказание о свидании Садко с Морским Царем передается еще в следующей вариации: когда жребий указал виновного, взяли его корабельщики и спустили на воду на дубовой доске; с гуслями в руках поплыл Садко по морю и принесен был в палаты царя Водяника и супруги его царицы Водяницы:

Пошла дощечка ко дну синя моря,
Объявилось на дне царство великое,
А во царстве пированьице — почестен пир.
Говорил Водяник гостю: "Поиграй в гусли яровчаты, потешь наш почестей пир;
Выдаю я дочи свою любимую Во тыё во славно Окиян-море".

Так поэтически, в античной форме, изображает народный эпос впадение реки в море: царь Водяник выдает дочь свою реку замуж на чужую сторону, в далекие области океана. Стал Садко в гусли играть, царь Водяник поскакивать, царица Водяница поплясывать, красные девушки хоровод водить — и было веселье с утра и до вечера; от тех плясок бесовских

Океан-сине море всколыбалося, Кораблики все повыломало, Людей всех повытопило.

Очевидно, что Садко, чудесная игра которого на гуслях заставляет волноваться океан-море, заменил собою в предании древнейшего бога грозы и ветров: в завываниях грозовой бури предкам нашим слышались чародейные звуки гуслей-самогудов. Женитьба Садко на деве-реке, в первоначальном представлении мифа, была брачным союзом бога-громовника с облачною нимфою; корабль, на котором плыл он по синему морю, — известная метафора тучи. Чтобы приостановить морскую бурю, Садко должен был порвать звонкие струны и прекратить игру на гуслях...

Когда пронесется шумная гроза и замолкнут порванные струны гуслей-самогудов, т. е. стихнут громы и ветры, — вместе с тем успокаивается и морская пучина.

С разобранными былинами о Садко стоит в близкой связи народная сказка о Морском (Водяном или Поддонном) Царе и его вещей дочери. В одном варианте этой сказки Морской Царь прямо назван Окиан-море; в других же списках роль его передается змею, черту и беззаконному Чуду-Юду. Этот славянский Нептун упоминается и в других сказках. Как приноситель темных туч, которые помрачают собою небесный свет и нередко вредят созревающим жатвам, дождящий Перун издревле соединял в своем характере вместе с благотворными свойствами и черты существа демонического; тот же двойственный характер был усвоен и Морскому Царю, который первоначально был дождящим громовником. Оттого так обыкновенна в народных сказках замена Морского Царя — чертом...

Содержание сказки о морском владыке и его дочери в кратких словах таково: едет царь домой, а день был знойным — солнце так и печет! От великой жажды припадает царь брюхом наземь и начинает глотать студеную воду из озера; тут ухватил его за бороду Морской Царь и до тех пор не хотел выпустить, пока не дал пленник обещания уступить ему то, чего дома не ведает. А в то время царица родила сына. По договору с Морским Царем Иван-царевич, достигнув юношеских лет, отправляется в подводное царство; приходит на сине море и прячется за кусты. Вот прилетели двенадцать голубок (утиц, лебедушек), сбросили свои крылышки (или перышки), обернулись красными девицами и стали купаться: то были дочери Морского Царя. Иван-царевич подкрался потихоньку и взял крылышки Василисы Премудрой. Девицы искупались, разобрали крылышки и улетели голубками; оставалась одна Василиса Премудрая. Стала она упрашивать доброго молодца возвратить ей крылышки; царевич отдает их под условием, чтобы прекрасная дева согласилась быть его невестою. В некоторых вариантах место Василисы Премудрой занимает Лебедь-птица, красная девица. Эти лебединые девы по первоначальному своему значению суть олицетворения весенних, дождевых облаков; вместе с низведением преданий о небесных источниках на землю лебединые девы становятся дочерьми Океан-моря и обитательницами земных вод (морей, рек, озер и криниц). Таким образом они роднятся с нимфами, никсами, эльфами и русалками; последние, по мнению поселян, состоят под началом у дедушки-водяного. Согласно с этим, лебединым девам придается вещий характер и мудрость; они исполняют трудные, сверхъестественные задачи и заставляют подчиняться себе самую природу. Имя лебедь, употребляемое в народной речи большею частью в женском роде, означает собственно: белая (светлая, блестящая); такое коренное его значение впоследствии подновлено постоянным эпитетом: белая лебедь. Пока народ относился сознательно к этому слову, он вправе был прилагать его к белым облакам, озаренным лучами весеннего солнца, и к светлым струям источников и рек...

Одна из наиболее любопытных старинных былин содержит в себе рассказ о том, как богатырь Поток женился на вещей красавице, которая впервые явилась ему на тихих морских заводях в виде белой лебеди. Предание, записанное Нестором, упоминает о трех братьях Кие, Щеке и Хориве и сестре их Лыбеди; первый дал название Киеву, два других брата горам Щековице и Хоревице; Лыбедь — старинное название реки, впадающей в Днепр возле Киева.

Иван-царевич приходит в подводное царство, в котором так же, как и на земле, цветут луга и рощи, текут реки и светит солнце: это — воздушная, заоблачная страна, где сияют небесные светила, растут райские цветы и деревья и шумят дождевые потоки. Морской Царь возлагает на царевича трудные, неисполнимые для простого человека подвиги; все совершает за него Василиса Премудрая. В заключение разнообразных испытаний велено было молодцу выбрать себе невесту из двенадцати дочерей Морского Царя, и он выбирает самую хитрую и прекрасную — Василису Премудрую. Женился царевич на своей суженой и задумал уйти с нею из подводного царства. Бегство любящей четы сопровождается разными превращениями, чтобы в этой перемене образов утаиться от погони; а преследует беглецов Морской Царь со своим воинством: по указанию немецкой и новогреческой редакций, он несется черною тучею, сверкающею молниями. В числе превращений, принимаемых на себя беглецами, особенно интересно следующее: вещая дева обращает своего милого рыбою (окунем), а сама делается речкою. Разгневанный Морской Царь заклинает ее: "Будь же ты речкою целые три года!" Итак, дочь Морского Царя возвращается в свое первобытное стихийное состояние, подобно тому как Садко лег свечеру спать с красной девицей и накинул на нее со полуночи левую ногу, а на утро проснулся под Новгородом, а левая нога в реке Волхове. В этой сказочной поэме описывается весенний брак облачной девы с юным богом-громовником, который сходится с нею в подводной области Морского Царя, т. е. в море темных, грозовых туч, облегающих небо. По редакции новогреческой, когда царевич попадает к Морскому Царю, то родная страна его одевается в траур и не прежде сбрасывает черные покровы (просветляется), как по счастливом возврате его домой. Убегая из подводных владений Морского Царя, вещая дева разливается речкою, т. е. дева эта только тогда освобождается из облачных пучин и является на этот свет, когда из моря небесных туч побегут на землю дождевые потоки: течь в некоторых славянских наречиях употребляется в смысле убегать. Об одной кринице, в четырех милях от Белграда, рассказывается такое предание: красавица Параська, взятая в плен татарами, попала в гарем паши, но оставалась непреклонною; раз ночью войдя в ее покой, паша увидал ангела, готового защитить деву, и, пораженный ужасом, удалился, не замкнув двери. Параська вырвалась на свободу и побежала вдоль лимана, но посланная за нею погоня нагнала беглянку в скалах и хотела уже схватить ее, как вдруг она разлилась чистою криницею. Имя красавицы указывает на связь ее с мифическою Пятницею — богинею весенних гроз (Фреею).

По свидетельству народных былин, некоторые силькомогучие богатыри и их жены, умирая, разливались широкими, славными реками. Расселяясь по Европе, славяне дали рекам те древнейшие названия, вынесенные ими с востока, которые изначала употреблялись как нарицательные имена реки или воды вообще. Так, названия: Сава, Драва, Одра (Одер), Ра, Упа, Ока, Дон, Дунай, Двина — арийского происхождения и имеют в санскрите родственные себе формы и корни с указанным общим значением: dhuni, dhuni (река), доселе удерживают свой первоначальный смысл на Кавказе, где у осетинов формы дун и дон означают всякую реку и воду; у славян же Дон перешло в собственное имя, а форма дун с окончанием ав образовала: Дунае и потом Дунай. Слово Дунай, служащее собственным именем известной реки, до сих пор употребляется и как нарицательное для всяких больших и малых рек; примеры можно видеть в галицких и польских песнях: "За реками за дунаями". Такие нарицательные названия, придаваемые земным рекам, равным образом могли служить и для обозначения водоносных туч. Те и другие, как мы знаем, роднились в мифических сказаниях народа, и верования, касавшиеся собственно небесных потоков, были прикрепляемы к земным водам, на берегах которых обитало племя. Пока предание владычествовало над всем строем жизни, локализация мифов продолжалась при каждом новом переселении. Вот почему, согласно с древнейшим представлением громоносных, дождевых туч мощными великанами божественной породы, народный русский эпос олицетворяет знакомые ему большие реки в виде богатырей старого времени; богатырь (от слова бог) есть существо божественное, и потому наделенное необычайными силами и великанскими размерами, приличными грозным стихиям природы. Как индийцы признавали божеством Ганг, немцы — Рейн, так славяне соединяли божеские свойства с Дунаем, Днепром, Западным и Южным Бугом и другими значительными реками. Название Буг есть только особая форма слова бог, и в статейном списке XVII века вместо "Буг-река" встречаемся с формою: "Бог-река". Содержание былин о речных богатырях вводит нас в область стародавних мифических воззрений. Наезжал Дунай-богатырь в чистом поле молоду Настасью-королевичну: эта героическая, сильномогучая дева рыскала по свету удалою поленицею; под нею был чудный конь — на два выстрела из-под копыт камни выметывал. Крикнула она зычным голосом "по-змеиному" — в поле травы повянули, цветики осыпались, камни раскатилися. Стали витязи пробовать свою силу, ударились палицами — палицы поломалися, ударились саблями — сабли пощербилися, сходились в рукопашную и водились с утра до вечера и с вечера до бела света; наконец Дунай осилил и свалил наземь супротивника, хочет вынуть из него сердце горячее, но увидел белые женские груди и признал королевну. Тут они промеж себя поладили, взял Дунай королевну замуж и поехали вместе в славный Киев-град. Приехали ко князю Владимиру; на почестном пиру охмелел Дунай-богатырь и стал хвастаться своим молодечеством. Говорит ему Настасья-королевична: "Не хвастай, тихий Дунай Иванович! если на стрельбу пойдет, то нет нигде супротив меня стрельцов.

На твою-то молодецкую головушку
Я кладу свое колечико серебряно;
Три раза из лука калену стрелочку повыстрелю,
Пропущу-то скрозь колечико серебряно,
И не сроню-то я колечика с головушки".

Вызов был принят, и королевна трижды пропустила свою стрелу сквозь кольцо, поставленное на голове Дуная, и ни разу не сронила колечка. Вздумал попытать своей удали и Дунай Иванович, положил кольцо на голову Настасьи-королевичны и хочет стрелять из туга лука разрывчатого; и взмолилась ему молодая жена: "Не стреляй, Дунаюшка! у меня во чреве чадо посеяно: по колени ноги в серебре, по локоть руки в золоте, по косицам частые звезды". Не послушался Дунай, спустил каленую стрелу; не угодил в кольцо, а попал жене в белую грудь, убил королевну и пораздумался: "Есть ли у меня с нею что посеяно?" Распластал ей чрево булатным кинжалищем, а во чреве чадо милое — по колени ноги в серебре, по локоть руки в золоте, по косицам частые звезды. Тут ему за беду стало, за великую досаду показалось; становил он кинжал во сыру землю тупым концом и падал на острый конец ретивым сердцем: от той ли крови горячие —

Где пала Дунаева головушка
Протекала речка Дунай-река,
А где пала Настасьина головушка —
Протекала Настасья-река.

Или:

Из-под этого с-под местечка Протекали две реченьки быстрыих, И на две струечки оны расходилися.

Иногда Дунай-богатырь заменяется Доном Ивановичем, а Настасья-королевична Непрою (Днепра — женская форма вместо мужской Днепр); как убил Дон Иванович жену свою Непру-королевичну и пала она на сыру землю, облитая горячею кровью, становил он ножище-кинжалище, а сам выговаривал:

Куда пала головушка белы лебеди, Тут пади головушка и сера гуся! —
и упал на острие.
Тут-то от них протекала Дон-река
От тыя от крови христианский,
От христианский крови от напрасныя,
Глубиною река двадцати сажень,
А шириною река сорока сажень.

Такое же начало имела, по народному преданию, и Сухман-река (Сухона?). Поехал Сухман-богатырь в чистое поле, приезжает к Непре-реке и видит: течет она не по-старому, не по-прежнему, вода с песком помутилася. На вопрос: что с нею сталося? испрогозорит матушка Непра-река: "Как же мне было течь по-старому, когда стоит за мной сила татарская — сорок тысячей; мостят они мосты калиновые —

Днем мостят, а ночью я повырою; Из сил матушка-река повыбилась!"

Перескакивал Сухман на своем добром коне на другой берег, выдергивал дуб с коренем и напускался на силу татарскую, всех перебил поганых, но и сам получил три раны кровавые. Умирая, богатырь причитывал:

Потеки Сухман-река
От моея от крови от горячия,
От горячия крови от напрасныя.

Кровь — одна из древнейших метафор воды и дождя; всемирный потоп (весеннее наводнение), по свидетельству преданий, произошел от крови великанов-туч, которые пали сраженные в грозовой битве. Сказания о реках, образовавшихся из крови убитых богатырей и их жен, выражают, следовательно, ту же самую мысль, что и миф о небесном происхождении земных вод: реки эти истекают из дождевых туч, гибнущих под ударами Перуновой палицы. Поэтому Непра (Настасья)-королевична всеми своими характеристическими чертами сходится с теми воинственными девами (валькириями и вилами), в образе которых олицетворялись грозовые тучи: ей даны и непомерная сила, и страсть к войне, и славное искусство пускать меткие стрелы (молнии). В битве Сухмана-богатыря с татарами узнаем мы вставленный в историческую рамку миф о ратном состязании бога-громовника с демоническими силами. В связи с этими данными получает особенный интерес новгородское предание о реке Волхове. Выше было указано, что она олицетворялась девою, одною из дочерей Морского Царя; но допускалось и другое олицетворение, соответствующее мужской форме Волх, Волхов. Старинный хронограф[125] утверждает, что Волхов был лютый чародей (волхв — колдун, кудесник); в образе крокодила поселился он в реке, которая от него получила и свое прозвание, и залегал в ней водный путь; всех, кто не поклонялся ему, чародей топил и пожирал; суеверный народ почитал его за бога и называл Перуном и Громом. Что касается упоминания о крокодиле, то эта подробность объясняется литературным подновлением: крокодил заступает здесь место чудовищного змея (дракона), залегающего источники и реки.

Народные предания относятся к рекам, озерам и потокам, как к существам живым, способным понимать, чувствовать и выражаться человеческою речью. О Волге и Вазузе в Тверской губ. рассказывают: "Волга с Вазузой долго спорила, кто из них умнее, сильнее и достойнее большего почета. Спорили-спорили, друг друга не переспорили и решились вот на какое дело. "Давай вместе ляжем спать, а кто прежде встанет и скорее придет к морю Хвалынскому, та из нас и умнее, и сильнее, и почету достойнее". Легла Волга спать, легла и Вазуза. Ночью встала Вазуза потихоньку, убежала от Волги, выбрала себе дорогу и прямее и ближе и потекла. Проснувшись, Волга пошла ни тихо, ни скоро, а как следует: в Зубцове догнала Вазузу да так грозно, что Вазуза испугалась, назвалась меньшою сестрою и просила Волгу принять ее к себе на руки и снести в море Хвалынское. И до сих пор Вазуза весною раньше просыпается и будит Волгу от зимнего сна". Здесь олицетворены две реки, которые спорят о старейшинстве и пускаются вперегонку; обстановка басни, очевидно, снята с природы: покрываясь льдом, реки на зиму засыпают, а весною пробуждаются и, сбросив зимние оковы, разливаются от растаявших снегов, и в быстром и шумном беге спешат снести свои обильные воды в далекое море, как бы перегоняя одна другую. Волга, принимая в себя побочные реки, по прекрасному поэтическому выражению русского народа, доносит их к синему морю на своих могучих руках (в своих объятиях). Это предание о Волге и Вазузе в других местностях России связывается с другими реками...

Сохранилось еще следующее сказание о Днепре, Волге и Западной Двине: реки эти были прежде людьми, Днепр был брат, а Волга и Двина — его сестры. Остались они сиротами, натерпелись всякой нужды и придумали наконец пойти по белу свету и разыскать для себя такие места, где бы можно было разлиться большими реками; ходили три года, разыскали места и приостановились все трое ночевать в болотах. Но сестры были хитрее брата; едва Днепр уснул, они встали потихоньку, заняли самые лучшие, отлогие местности и потекли реками. Проснулся поутру брат, смотрит — далеко его сестры; раздраженный, ударился он о сыру землю и в погоню за ними понесся шумным потоком по рвам и буеракам, и чем дальше бежал — тем больше злился и рыл крутые берега. За несколько верст до впадения гнев его утих, и он спокойно вступил в морские пучины; а две сестры его, укрываясь от погони, разбежались в разные стороны. Вот отчего Днепр течет быстрее Двины и Волги, вот почему у него много рукавов и порогов.

Вышеприведенная былина про новгородского гостя Садко рассказывает, что Морской Царь наделил его великими богатствами; другая старинная песня приписывает это Ильмень-озеру, которое олицетворяется добрым молодцем и называется братом Волги. Плыл однажды Садко по Волге-реке, отрезал великий сукрой хлеба, посыпал его солью и опустил в воду с этими словами: "Спасибо тебе, матушка Волга! гулял я по тебе двенадцать лет — никакой скорби над собою не видывал. А иду я, молодец, в Новгород побывать". И провестилась ему Волга-река: "Поклонись от меня брату моему, славному озеру Ильменю". Приехал Садко на Ильмень-озеро и правил ему поклон от Волги-реки:

А и гой еси, славный Ильмень-озеро! Сестра тебе Волга челобитье посылает.

Малое время позамешкавши, приходил от Ильмень-озера удалой добрый молодец и спрашивал: "Как де ты Волгу-сестру знаешь?" Садко рассказал: молодец дал ему позволение закинуть в озеро три невода, и торговый гость наловил множество рыбы и белой и красной и склал в три погреба; в какой погреб ни заглянет потом, а рыба вся превратилась в деньги — в серебро да в золото. Таков был подарок ему от славного Ильмень-озера.

Есть еще другое предание об этом озере. С западной стороны впадает в него небольшая речка, называемая Черный ручей. В давнее время поставил кто-то на Черном ручье мельницу, и взмолилась рыба Черному ручью, прося у него защиты: "Было-де нам и просторно и привольно, а теперь лихой человек отнимает у нас воду". И вот что случилось: один из новгородских обывателей ловил удочкою рыбу на Черном ручье; подходит к нему незнакомец, одетый весь в черное, поздоровался и говорит: "Сослужи мне службу, так я укажу тебе такое место, где рыба кишмя кишит". — "А что за служба?" — "Как будешь ты в Новгороде, встретишь там высокого, плотного мужика в синем кафтане со сборами, в широких синих шароварах и высокой синей шапке; скажи-ка ему: дядюшка Ильмень-озеро! Черный ручей тебе челобитье прислал и велел сказать, что на нем мельницу построили. Как ты, мол, прикажешь, так и будет!" Новгородец обещался исполнить просьбу, а черный незнакомец указал ему место, где скопилось рыбы тьма-тьмущая. С богатой добычею воротился рыболов в Новгород, повстречал мужика в синем кафтане и передал ему челобитье. Отвечал Ильмень: "Снеси мой поклон Черному ручью и скажи ему про мельницу: не бывало этого прежде, да и не будет!" Исполнил новгородец и это поручение, и вот разыгрался ночью Черный ручей, разгулялось Ильмень-озеро, поднялась буря, и яростные волны снесли мельницу.

Песенные сказания сохранили живое воспоминание о жертвенных приношениях морю и рекам. Как Садко чествовал хлебом-солью Волгу, так Илья Муромец — свою родную Оку. Отправляясь с родины на богатырские подвиги, опустил он на прощанье корочку хлеба в Оку — за то, что поила и кормила его. До сих пор простолюдины наши, после счастливого плавания, благодарят реку каким-нибудь приношением. Стенька Разин принес в дар Волге свою любовницу, пленную персидскую княжну. Распаленный вином, он сидел на краю ладьи и, задумчиво поглядывая на волны, сказал: "Ах ты, Волга-матушка, река великая! Много ты дала мне и злата и серебра и всякого добра, ты меня вскормила и взлелеяла, славою и честию наделила; а я ничем еще тебя не благодарствовал. На ж тебе, возьми!" С этими словами он схватил княжну и бросил в воду...

Если жертвоприношениями снискивалась милость водяных божеств, то, наоборот, непочтение к ним влекло за собой неминучую беду. По свидетельству одной старинной песни, подъехал молодец к реке Смородине и взмолился, чтоб указала ему брод. Провестилась река человечьим голосом — душой краской девицей :

Я скажу те, быстра река, добрый молодец,
Я про броды кониные, про мосточки калиновы, перевозы частые:
Со броду кониного я беру по добру коню,
С перевозу частого по седелечку черкесскому,
Со мосточку калинова по удалому молодцу;
А тебя, безвременного молодца —
Я и так тебя пропущу.

Переправившись через реку, стал молодец глупым разумом похваляться: "Сказали про реку Смородину — не пройти, не проехати чрез нее ни пешему, ни конному; а она-то хуже дождевой лужи!" Пришлось ворочаться доброму молодцу, не нашел он брода кониного — потопила его река Смородина в своих глубоких омутах, а топила — приговаривала: "Безвременный колодец! Не я топлю, топит тебя похвальба твоя!" Это прекрасное предание напоминает нам поэтический рассказ Гомера о реках Ксанфе и Симоисе, преследующих своими ярыми волнами Ахиллеса; бешеная злоба рек вызвана тем, что герой запрудил их воды трупами убитых троянцев и, издеваясь, говорил врагам:

Вас не спасет ни могучий поток, серебристо-пучинный, Ксанф! Посвящайте ему, как и прежде, волов неисчетных, В волны бросайте живых, как и прежде, коней звуконогих: Все вы изгибнете смертию лютой...

Подобное же участие в народных усобицах принимают реки и в славянском эпосе. Так, в чешской песне о Забое бурные потоки губят врагов-немцев, которые хотят переправиться на другую сторону, а своих (чехов) невредимо выносят на берег. Когда Игорь ушел из половецкого плена и прибежал к Донцу, эта река (как повествует "Слово о полку Игореве") приветствовала его: "Княже Игорю! не мало ти величия, а Кончаку нелюбия, а русской земли веселиа". — "О Донче! — отвечал Игорь, — не мало ти величия, лелеявшу князя на влънах, стлавшу ему зелену траву на своих сребреных брезех, одевавшу его теплыми мъглами под сению зелену древу; стрежаше его гоголем на воде, чайцами на струях, чрьнядьми на ветрех". Игорь воздает честь Донцу за то, что лелеял его на своих водах, укрывал его мглою от вражеской погони, стлал ему по берегам мягкую траву и заставлял оберегать его покой речных птиц. Не так, говорит, поступила река Стугна; "худу струю имея" и пожрав чужие ручьи, она потопила юного Ростислава. Понятно, почему Ярославна сочла долгом обратиться к Днепру с такою мольбою: "О Днепре Словутицю! Ты пробил еси каменныя горы сквозе землю Половецкую. Ты лелеял еси на себе Святославли насады (ладьи)... възлелей, господине, мою ладу (моего мужа) к мне, а бых не слала к нему слез на море рано". У сербов уцелела клятва: "Вода га одниjела!" (в смысле: пропади без следа!)...

По мере того как поэтические олицетворения, придаваемые рекам, озерам и источникам, более и более отделялись от своей стихийной основы и получали в убеждениях массы независимое, самостоятельное бытие, воды стали рассматриваться как жилища этих вымышленных существ. Самые обыкновенные житейские нужды требовали, чтобы человек селился у воды. Потому духи — обитатели колодцев, прудов, озер и рек, у которых селились родичи, были для них такими же близкими божествами, как и пламя, разводимое на семейном очаге. Народные поверья сообщают многие аналогические черты, которые обнаруживают сродство водяного с домовым и равно сближают их с эльфами — и это понятно: как последний есть водворенный на очаге бог-громовник, так в первом узнаем представление о дождящем божестве, низведенное на земные потоки. В характере водяного доселе заметны следы этого древнейшего представления. Наши крестьяне называют его тем же именем дедушки, какое присваивается домовому; имя это дается иногда и лешему, который первоначально также принадлежал к разряду облачных духов...

В весенней грозе выступает Перун на битву с демонами, разит их своею громовою палицею, сбрасывает с воздушных высот вместе с падающими молниями и дождевыми ливнями и заставляет укрываться в ущельях гор, в дремучих лесах и глубине вод (все это: горы, леса и воды — метафорические названия облаков). Как представители темных дожденосных туч, против которых направлены Перуновы удары, водяные смешиваются с нечистою силою; народные пословицы говорят: "Был бы омут, а черти будут"; "Всякому черту вольно в своем болоте бродить"; "Черт без балота ня будець, а балота без черта"; "Черт богато грошей мае, а в болоте сидит"; "В тихом омуте черти водятся"; "Из омута в ад как рукой подать!"; "Все бесы в воду и пузырья вверх!" Дедушка-водяной (водяник, водовик) живет в омутах, котловинах и водоворотах рек, прудов или озер, живет и в болотах — и тогда называется болотняник; особенно же любит он селиться под водяною мельницею, возле самого колеса. Мельница принималась за поэтическое обозначение громоносной тучи, и именно в этом представлении кроется основа мифической связи водяного с мельницами. На каждую мельницу полагают по одному водяному, и даже более — если она имеет два и три постава: всякий водовик заведывает своим колесом, или, как выражаются белорусы: "Всякий черт на свое коло воду цягнет". В то время, когда колесо бывает в ходу и вертится с неуловимой быстротою, водяной сидит наверху его и брызжет водою. Мельник непременно должен быть колдун и водить дружбу с нечистыми; иначе дело не пойдет на лад. Если он сумеет задобрить водяного, то мельница будет всегда в исправности и станет приносить большие барыши; напротив, если не поладит с ним, то мельница будет беспрерывно останавливаться: водяной то оберет у шестерного колеса пальцы, то прососет дыру у самых вешников — и вода уйдет из пруда прежде, нежели мельник заметит эту проказу, то нагонит поводь и затопит колеса. Один мужик построил мельницу, не спросясь водяного, и за то последний вздул весною воды с такою силою, что совсем разорил постройку: рассказ, сходный с преданием о мельнице, которую разорили Ильмень-озеро и Черный ручей. Водяной относительно мельницы является с тем же значением, с каким домовой относительно жилого дома; как ни одно жилье не может стоять без охраны усопших предков, почему и закладка его совершается на чью-либо голову, так точно со всякой новой мельницы водяной (по народному поверью) берет подать, т. е. увлекает в омут человека. При постройке мельницы достаточно положить зарок на живую тварь: свинью, корову, овцу (намек на древние жертвы) или человека, а уж водяник рано или поздно найдет свое посуленое и утопит в воде; большая мельница строится не менее как на десять голов (Тамбов, губ.). Народ представляет водяного голым стариком, с большим одутловатым брюхом и опухшим лицом, что вполне соответствует его стихийному характеру. Вместе с этим, как все облачные духи, он — горький пьяница. Вино и мед были самыми употребительными метафорами дождя; припадая к тучам, бог Индра жадно тянул из них опьяняющий напиток (сому) и поглощал его в свое огромное брюхо; античные сатиры и силены и родственные им лешие и черти отличаются теми же признаками. Водяные и нечистые духи любят собираться в шинках и проводить время в попойках, играя в кости и карты. Уподобление дождя меду заставило признать водяного покровителем пчеловодства; исстари принято первый отроившийся рой собирать в мешок и, привязав к нему камень, топить в реке или пруду — в жертву водяному; кто так сделает, у того разведется много пчел...

Водяные живут полными домохозяевами; в омутах, среди тростников и осоки, у них построены большие каменные палаты; у них есть свои стада лошадей, коров, овец и свиней, которых по ночам выгоняют они из вод и пасут на смежных лугах. Такие же стада находим у бога-громовника и великанов: это — знакомые нам зооморфические олицетворения облаков и туч. Водовики почти всегда женаты и имеют по многу детей; женятся они на водяных девах, известных у славян под разными названиями (моряны, водяницы, дунавки, русалки и пр); вступают в связи и с людским миром, женясь на утопленницах и на тех несчастных девушках, которые были прокляты отцом или матерью и вследствие этого проклятия уведены нечистою силою в подводные селения. Погружаясь на дно рек и озер и задыхаясь в глубоких водах, смертные девы переходят в царство усопших душ и смешиваются с толпами стихийных существ, становятся эльфами и русалками и потому делаются доступными любви водяного. Когда в полноводие, от весеннего таянья снегов или от долгих проливных дождей, выступит река из своих берегов и стремительным напором волн поломает мосты, плотины и мельницы, то крестьяне думают, что все эти беды произошли оттого, что водяные подпили на свадьбе, предались буйному веселью и пляскам и в своем разгульном поезде разрушили все встречные преграды. Свадебное торжество, которое созерцал древний человек в грозовой буре, было перенесено им на весенние разливы рек; связь этого поверья с преданием о пляске Морского Царя, когда он выдавал свою дочь замуж за богатого гостя Садко, очевидна и не требует пояснений. Когда у водяного должна родить жена, он принимает вид обыкновенного человека, является в город или деревню и приглашает с собой повивальную бабку, ведет ее в свои подводные владения и щедро награждает за труд серебром и золотом. Рассказывают, что однажды рыбаки вытащили в сетях ребенка, который резвился и играл, когда его опускали в воду, и томился, грустил и плакал, когда приносили в избу. Ребенок оказался детищем водяного; рыбаки отпустили его к отцу — с условием, чтобы он нагонял в их сети как можно более рыбы, и условие это было им свято соблюдаемо.

Вода составляет существенное свойство, необходимую природу водяного: появится ли он в деревне — его легко узнают, потому что с левой полы его постоянно капает вода; где бы он ни сел, то место всегда оказывается мокрым. В своей родной стихии водяной непреодолим, а на земле сила его слабеет. Хозяин известных вод, он на всем их пространстве обладает рыбами и другими животными, какие только там водятся; все, что ни случается на реках, прудах или озерах, — творится по его воле: он бережет пловца в бурную погоду, дает рыбаку счастливый улов, смотрит за его неводами и бреднями и в то же время, согласно с разрушительными свойствами олицетворяемой им стихии, склонен к злым проказам. Все беды на воде бывают от него: он заманивает пловцов в опасные места, перевертывает лодки, размывает гребли и плотины, портит рыболовные снасти и пугает скотину на водопое. Случается, что рыбаки, подымая невод, вытаскивают вместе с рыбою и водяного деда, который тотчас же разрывает сеть, ныряет в воду и вслед за собою выпускает всю пойманную рыбу. Один рыбак, завидя, что по реке плывет тело утопленника, взял его в лодку, но к ужасу его мертвец вдруг ожил: вскочил, захохотал и бросился в омут. Так подшутил над ним водяной. Обыкновенно водяник ездит на соме, и в некоторых местностях рыбу эту не советуют употреблять в пищу, потому что это — чертов конь; пойманного сома не следует бранить, чтобы не услыхал водяной и не вздумал отомстить за него. Если же водяному придет охота оседлать крестьянского коня, быка или корову, то бедное животное под ним подламывается, вязнет в тине и издыхает...

При дневном свете водяной большею частью скрывается в глубине, а в ночном сумраке выплывает наверх и даже выходит на берег расчесывать гребнем свои волосы. В лунные ночи он хлопает по воде ладонью — и звучные удары его далеко слышны по плесу, или ныряет с неуловимою для глаз быстротою: среди совершенной тишины вдруг где-нибудь заклубится, запенится вода, из нее выскочит водяное чудо и в тот же миг скроется, а в полверсте от этого места снова клубится pi пенится вода, и снова выставляется голова водяного. В ночную же пору дерутся водяные с лешими, отчего идет по лесу грохот и треск падающих деревьев и громко раздается во все стороны шум плещущих волн: поверье, намекающее на битвы грозовых духов; грохот и треск в лесу и звучные удары по воде соответствуют громовым раскатам, от которых сокрушаются темные дебри облаков и льются дождевые потоки.

Чехи убеждены, что над теми людьми, которым судьба определила утонуть, водяной получает таинственную власть, которую ничем нельзя отклонить. Доныне в Богемии рыбаки неохотно соглашаются подать помощь утопающему; они боятся, чтобы водяной не лишил их за это счастья в рыбной ловле и не утопил бы их самих при первом удобном случае. Здесь рассказывают, что водяной нередко сидит на берегу, с дубинкою в руках, на которой развеваются разноцветные ленты. Эти ленты оказываются вблизи водяными порослями и травами; ими он приманивает детей, и как скоро это удается ему