Лароуз (fb2)


Настройки текста:



Луиза Эрдрич Лароуз

© 2016, Louise Erdrich. All rights reserved

© Тарасов М., перевод на русский язык, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2018

* * *

Посвящается Персии и всем людям по имени Лароуз


Два дома 1999–2000

Дверь

Там, где граница резервации незримо пересекала густые низкорослые заросли черемухи, тюльпанного дерева и чахлых дубков, Ландро остановился и стал ждать. Он обещал больше не пить, и после того, как дал слово, пьяным его не видели. Ландро был набожным католиком, но и от веры предков не отказался. Убив оленя, он мог на английском поблагодарить одного бога, а на языке оджибве[1] пообещать приношение в виде табака другому[2]. Он был женат на женщине еще более набожной, имел пять детей, заботился об их пропитании и стремился вырастить из них достойных людей. У его соседа, Питера Равича, была большая ферма, составленная из бывших индейских наделов. Он выращивал кукурузу, сою, а западную окраину владений отвел под сенокос. Он и Ландро, а также их жены, которые были единокровными сестрами, жили в ладу. Если надо, меняли яйца на патроны, картошку на муку, делились детской одеждой, вместе ездили в город — ну и так далее. Их отпрыски играли вместе, хоть и ходили в разные школы. Когда наступил 1999 год, Равич заинтересовался «Проблемой 2000 года»[3] и связанными с ней грядущими катаклизмами. Он постоянно говорил о том, что завел автономные источники энергии, установил специальные программы на свой компьютер и запасся всем необходимым. Он даже заполнил старый бензобак и закопал его под сараем. Равич представлял всевозможные ужасы, но случилось то, чего он не мог предвидеть.

Ландро выслеживал оленя все лето, ожидая, что завалит его, растолстевшего на кукурузе, которую убрали совсем недавно. Как всегда, он отдаст часть мяса Равичу. У оленя были свои привычки, и он хорошо освоился на тропе. Он будет ждать, уставившись в полуденную дымку. А затем, перед наступлением сумерек, отважится пересечь границу резервации, чтобы навестить дальние поля Равича. Теперь олень приближался, идя по привычной тропе, то и дело останавливаясь, чтобы принюхаться. Но Ландро ждал с подветренной стороны. Самец повернулся, чтобы всмотреться в кукурузное поле Равича, идеально подставляясь под выстрел. Ландро был опытным охотником, начав с дедом охотиться на мелкую дичь еще в возрасте семи лет. Он выстрелил с хладнокровной уверенностью. Когда олень отскочил и убежал прочь, Ландро понял, что попал в кого-то другого, — в момент, когда он нажал на курок, перед его глазами что-то мелькнуло. Лишь когда Ландро отправился вперед на разведку и осмотрел тропу, он увидел, что убил соседского сына.


Ландро не дотронулся до тела мальчика. Он уронил ружье и побежал через лес к дому Равича, рыжеватой постройке с большим окном и террасой. Когда Нола открыла дверь и увидела Ландро, пытающегося выговорить имя ее сына, она опустилась на колени и указала наверх, где он должен был находиться, — а верней, где его не было. Она только что проверила, там ли он, обнаружила, что мальчик ушел, и собиралась его искать, когда услышала выстрел. Мать встала на четвереньки. Затем она услыхала, как Ландро говорит по телефону, рассказывая дежурному, что произошло. Он уронил трубку, когда она попыталась выскочить за дверь. Ландро сгреб ее в охапку. Она сопротивлялась и царапалась, стараясь высвободиться, и все еще боролась с ним, когда прибыли наряд племенной полиции[4] и бригада «Скорой помощи». Она не вышла за дверь, но вскоре увидела парамедиков[5], бегущих через поле. «Скорая», качаясь и кренясь, медленно двигалась к лесу по заросшей травой дороге, где обычно ездил лишь трактор.

Нола выкрикивала в лицо Ландро ужасные вещи, которые потом не могла вспомнить. Племенная полиция была там. Она знала этих людей. «Казните его! Казните этого сукина сына!» — кричала она. Когда Питер приехал и поговорил с ней, она поняла — медики сделали, что смогли, но все было кончено. Это ей объяснил Питер. Губы его шевелились, но она не могла услышать ни слова. Он был слишком спокойным, подумала Нола, все еще находясь во власти бешеного гнева, слишком спокойным.

Ей хотелось, чтобы ее муж отдубасил Ландро до смерти. Она ясно видела, как это случится. Она была маленькой тихой женщиной, которая никому не причинила вреда в своей жизни, но теперь она хотела крови. Ее десятилетняя дочь в то утро заболела и осталась дома, пропустив школьные занятия. Девочку по-прежнему лихорадило, но она спустилась по лестнице и прокралась в гостиную. Мать не любила, когда они с братом устраивали кавардак, оставляя игрушки лежать кучами на полу. Их место было в большой коробке. Сейчас дочь спокойно вынула все, что в ней находилось, и разложила повсюду. Мать увидела это и, внезапно встав на колени, принялась наводить порядок. «Ты можешь не разбрасывать вещи? Неужели тебе не понятно, где они должны лежать?» — сурово выговаривала она. Когда игрушки опять оказались в коробке, Нола снова разразилась криками. Дочь вынула игрушки. Мать швырнула их обратно. Каждый раз, когда она нагибалась и подбирала игрушки, взрослые отводили глаза и громко разговаривали, стараясь заглушить ее причитания.

Дочь звали Мэгги, в честь тетки Мэгги Пис. У девочки были бледная, словно светящаяся кожа и каштановые волосы, которые лежали на плечах озорной волной. Волосы Дасти были светлыми, такого же цвета, как шкура оленя. Мальчик был одет в рыжеватую футболку, и охотничий сезон был в самом разгаре, хотя это не имело значения на той стороне границы, где Ландро сделал роковой выстрел.


Зак Пис, исполняющий обязанности начальника племенной полиции, и Джорджи Майти, восьмидесятидвухлетняя медсестра на пенсии, работавшая коронером округа, и так были перегружены работой. День назад произошло лобовое столкновение. Оно случилось далеко за полночь, когда бары уже были закрыты; ни один из погибших не был пристегнут ремнем безопасности. Коронер штата совершал объезд их района и остановился в резервации, чтобы ускорить оформление документов. Зак как раз разбирался с этой проблемой, когда поступил звонок насчет Дасти. Бедняга сделал паузу, чтобы положить голову на стол, а потом позвонил Джорджи, которой следовало убедить коронера штата остаться еще на пару часов и осмотреть ребенка, чтобы семья могла без промедления приступить к похоронам. Теперь Заку предстояло позвонить Эммалайн. Как двоюродные брат и сестра, они выросли вместе. Зак пытался сдержать слезы. Он был слишком молод для своей должности и излишне добросердечен для полицейского. Сестре он пообещал зайти позже. Так что Эммалайн узнала обо всем еще до возвращения детей из школы. Она как раз пришла домой, чтобы их встретить.

Эммалайн подошла к двери и наблюдала за тем, как старшие дети выходят из автобуса. Они шли с опущенными головами, касаясь руками высокой травы, когда пересекали заросшую канаву, и Эммалайн поняла, что все в курсе произошедшего. Холлис, который жил с ними с раннего детства, Сноу, Джозетт, Уиллард. Иметь такое необычное имя, как Уиллард, и не получить прозвища в резервации было невозможно. Так что Уиллард был Кучи[6]. Младший ее сын, Лароуз, ринулся им навстречу. Он был ровесником мальчика Нолы. Они с сестрой забеременели в одно и то же время, но Эммалайн после родов положили в больницу Индейской службы здравоохранения[7]. Прошло три месяца, прежде чем она увидела малыша Нолы. Оба мальчика, двоюродные братья, часто играли вместе. Эммалайн сделала сэндвичи, разогрела мясной бульон.

— Что теперь будет? — спросила Сноу, спокойно глядя на мать.

Глаза Эммалайн снова наполнились слезами. Ее лоб покраснел: молясь, она клала земные поклоны и при этом сильно билась головой о пол. Бедняжка источала страх — он словно сочился из нее.

— Не знаю, — ответила она. — Пойду в племенную полицию и побуду рядом с вашим отцом. Это было такое…

Эммалайн собиралась произнести «ужасное несчастье», но вместо этого лишь прижала руки ко рту. Слезы вновь покатились по щекам, капая на воротник. Что еще можно было сказать о случившемся? Ничего. И Эммалайн не знала, как дальше жить ей, или Ландро, или кому-то другому, а в особенности Ноле.


Минута текла за минутой, пока наконец не прошел день, а потом и второй. Приехал Зак. Он сел на диван и провел рукой по косматым волосам.

— Приглядывай за мужем, — посоветовал он. — За ним надо присматривать, Эммалайн.

На миг ей показалось, будто он хотел сказать, что Ландро может покончить с собой. Она покачала головой. Ландро был предан семье, а о своих пациентах заботился так трепетно, что это напоминало одержимость. Он работал помощником физиотерапевта, пройдя обучение на техника диализа, а также прошел подготовку и сертификацию в больнице Индейской службы здравоохранения как ассистент в области персонального ухода[8]. Эммалайн стала обзванивать подопечных Ландро. Начала с Отти и его жены Бап. Когда она позвонила милому старичку по имени Аван, безнадежно больному, и сообщила его дочери, что Ландро не придет, та сказала, что отпросится с работы и станет ухаживать за отцом, пока Ландро вновь не приступит к своим обязанностям. Ее отец любил играть с ним в карты. Однако в усталом голосе дочери прозвучали нотки, показывающие, что она не удивлена. Может быть, у Эммалайн начиналось нечто вроде паранойи — нервы были на взводе, — но ее поразило, что дочь Авана замялась, а потом сказала почти то же самое, что и Зак: «За ним надо присматривать». Дело в том, что они любят Ландро, говорила себе Эммалайн, но позже поняла, что это лишь часть правды.

Расследование было коротким — прошло всего несколько бессонных ночей перед тем, как Ландро освободили. Зак взял ключ у Эммалайн и положил ружье в багажник ее машины. После того как Ландро вышел из полицейского участка, Эммалайн пошла с ним прямо к священнику.

Отец Трэвис Возняк взял их за руки и стал молиться. Он не думал, что найдет слова, но те пришли. Конечно, пришли. «Его цели непознаваемы, Его пути неисповедимы». За плечами священника было слишком много лет испытаний, которые начались прежде, чем он посвятил себя Богу. Отец Трэвис служил морским пехотинцем. Впрочем, он продолжал им быть. Батальон 1/8 морской пехоты[9]. Священник выжил при взрыве бейрутских казарм в Ливане в 1983 году[10]. Многочисленные рубцы окружали его шею, извиваясь петлями над воротником и, конечно, уходя в глубь плоти.

Он закрыл глаза, сжал крепче их руки. У него кружилась голова. Ему опротивело молиться о жертвах автомобильных аварий, надоело добавлять «не забывайте пристегивать ремни безопасности» в конце каждой проповеди, он устал от столь большого количества ранних смертей. Голова закружилась сильней, и он приготовился к тому, что упадет на пол. Теперь, как, впрочем, всегда, он спрашивал себя, можно ли так притворяться перед людьми, которых любит. Он постарался успокоиться. «Плачь с теми, кто плачет». Слезы текли по щекам Эммалайн и Ландро. Говоря, они нетерпеливо смахивали их с лица. Им требовались полотенца. У отца Трэвиса они водились, и тканевые, и бумажные. Он оторвал от рулона два белых квадрата. Два дня назад он сделал в точности то же для Питера. Ноле, чьи глаза, горящие ненавистью, оставались сухими, это не понадобилось.

— Что нам делать? — спросила Эммалайн. — Как все пойдет дальше?

Ландро, прикрыв глаза, принялся бормотать слова молитвы, перебирая четки. Эммалайн взглянула на него, но взяла еще одни четки у отца Трэвиса и принялась делать то же самое. Отец Трэвис не плакал, но его глаза были слегка розоватыми, а веки бледно-лиловыми. Он тоже держал четки. Его руки были сильными и мозолистыми, потому что он ворочал камни, занимался земляными работами и рубил дрова — это его успокаивало. Вот и теперь позади церкви высилась большая поленница. В свои сорок шесть он оставался крепким мужчиной, но его взгляд становился все печальнее. Он преподавал боевые искусства и готовил будущих морских пехотинцев, занимаясь с подростками из «Божьего отряда». Или упражнялся в одиночку. За его столом виднелись аккуратно разложенные гантели, а за занавеской на хорах стоял верстак. После того как они закончили, Ландро молча присел. Отец Трэвис прошел вместе с Ландро через все: через проблемные времена в школе-интернате, через Кувейт, через темный период пьянства, через исцеление у индейских знахарей. И вот, наконец, это. За годы, проведенные в резервации, отец Трэвис не раз видел, как люди стараются сделать как лучше, но все равно получается только хуже. Ландро протянул руку и взял священника за локоть. Эммалайн держалась за мужа. Вместе они прошептали по новому кругу молитвы «Аве Мария»[11], и повторяющийся ритм их успокоил. Последовала пауза. Перед тем как они ушли, отцу Трэвису показалось, что его хотят о чем-то спросить.

Ландро и Эммалайн пришли в церковь на заупокойную службу, сели на задней скамье, а потом потихоньку вышли через боковую дверь до того, как маленький белый гробик понесли по проходу.

Эммалайн внешне напоминала ветвистое дерево, прекрасное в своей угловатости. Локти торчали, как сучья, а узловатые колени походили на выступающие корни. У нее был слегка крючковатый нос и яркие темно-зеленые волчьи глаза, которые унаследовала ее дочь Джозетт. У Сноу, Кучи и Лароуза глаза были как у отца — теплые, карие. Белая кожа светловолосой Эммалайн быстро покрывалась загаром. Ее муж, куда более темный, передал детям приятную смуглоту, так что те напоминали пшеничный хлеб, подрумяненный на огне. Эммалайн была самозабвенно предана детям. После того как те родились, Ландро понял, что ему придется занять второе место, но, если очень постараться, в один прекрасный день он вновь может стать первым в ее сердце. Возвращаясь домой после визита к священнику, она держала руку на бедре Ландро и крепко сжимала его колено, когда мужа начинала бить дрожь. На аллее, ведущей к дому, он остановил машину, но не выключил двигатель, и тот продолжал работать на холостом ходу. Неяркий свет клонящегося к закату солнца делал черты их лиц заострившимися.

— Я пока не могу пойти домой, — сказал он.

Она бросила на него тревожный взгляд. Ландро помнил ее, Эммалайн Пис, восемнадцатилетней. Тогда у них только что завязались романтические отношения, и она часто глядела на него вот так. Если она при этом улыбалась, это означало, что они вот-вот снова потеряют голову друг от друга. Он был старше на шесть лет. В то время они были горазды на всяческие безумства. Понимали, что сходят с ума, но ничего не могли с этим поделать. Они должны были прожить эту полосу жизни вместе и вместе очнуться от наваждения. Теперь Эммалайн понимала, что именно удерживает мужа.

— Я не могу заставить тебя войти в дом. И не могу удержать от того, что ты собираешься сделать.

Потом она наклонилась, взяла его голову в свои руки и прислонилась лбом к его лбу. Они закрыли глаза, как будто их мысли слились в одну. Затем Эммалайн вышла из машины.


Ландро выехал из резервации и направился к Хупдансу, где свернул в проулок, ведущий к винному магазину. Завернутую в пакет бутылку он положил на пассажирское сиденье. Потом долго ехал проселками, пока последние огни не скрылись из виду, после чего съехал на обочину и заглушил двигатель. Он просидел около часа с бутылкой, лежащей рядом, затем схватил ее и вышел в холодное поле. Ветер посвистывал у него над головой. Он лег на землю и попытался увидеть образ Дасти на небесах. Ландро предпринимал отчаянные попытки вернуться в прошлое и умереть прежде, чем он пошел на охоту в тот лес. Но каждый раз, закрывая глаза, он снова и снова видел мертвого мальчика на опавших листьях. Земля была сухая, звезды казались дырочками от пуль. Самолеты и спутники подмигивали с высоты. Взошла луна, загоревшись белесым светом, и наконец надвинулись облака, заслонившие все.

Через несколько часов Ландро встал и поехал домой. Ночник тускло светил из окна их комнаты. Эммалайн еще не спала. Она лежала, уставившись в потолок. Услышав хруст сухого гравия под колесами автомобиля, она закрыла глаза, погрузилась в сон и проснулась раньше детей. Она вышла из дома и нашла Ландро в парильне[12], завернувшегося в брезент. Бутылка все еще лежала в пакете. Он подмигнул жене.

— Ох ты, пузырь «Олд Кроу», — сказала Эммалайн. — Ты действительно собирался напиться.

Она поставила бутылку в угол парильни и пошла провожать детей до школьного автобуса. Потом она одела Лароуза, сама накинула теплую куртку, взяла спальный мешок и отнесла его мужу. Когда тот согрелся, она и Лароуз развели костер, бросили в него табака из специального кожаного кисета, а затем положили в огонь доставшиеся от предков камни. Становилось все жарче и жарче. Они также принесли медное ведро и ковш, одеяла и талисманы, короче, все необходимое. Лароуз помогал, чем мог, — он знал, что делать. Он был маленьким мужчиной, любимым ребенком Ландро, хотя отец соблюдал осторожность и никогда никому об этом не рассказывал. Когда Лароуз с серьезным видом присел на корточки на тонких и кривоватых, но сильных ножках и положил в ряд трубки родителей и собственную маленькую священную связку[13], большое лицо Ландро стало угрюмым. Он посмотрел вниз, потом в сторону, старательно отводя глаза, — так сильно мучили его собственные мысли. Когда Эммалайн заметила его смятение, она взяла бутылку и вылила ее содержимое на землю между ними. Как только алкоголь впитался, она запела старую песню о росомахе, квиингва’ааге[14], помогающую поддержать дух отчаянно пьяным людям. Когда бутылка опустела, она посмотрела на Ландро и увидела его взгляд, странный и отсутствующий. Тогда у нее возникли догадки. Ей стали понятны его мысли. Она замерла, с тоской уставившись на огонь, на землю. Она прошептала слово «нет». Привстала, порываясь уйти, но не смогла, и ее лицо, когда она села на прежнее место, увлажнилось слезами.

* * *

Они подкинули дров в костер, чтобы он горел жарче, вкатили в него восемь камней, потом четыре камня, потом снова восемь. На то, чтобы нагреть их, при этом то поднимая, то опуская полог, открывая и закрывая дверь, потребовалось много времени.

Но они понимали, что должны это делать. Ничего другого им не оставалось. Конечно, можно было напиться, но сейчас они не собирались этого делать. Теперь с алкоголем было покончено.

Эммалайн знала песни для вноса талисманов, для приглашения манидоога, аадизоокаанага[15] — духов. Ландро знал песни для животных и ветров, дующих в разных направлениях. Когда воздух стал густым от влажных и горячих испарений, Лароуз перекатился через спину, поднял край брезента и вдохнул холодный воздух. Он спал. Песни стали его сонными грезами. Родители пели существам, которых просили о помощи, а те пели предкам — таким далеким, что даже их имена были утеряны. Что же до тех, чьи имена еще хранились в памяти, имена, заканчивающиеся на «-ибан», то они продолжали существовать в мире духов, и с ними все обстояло гораздо сложнее. Они были главной причиной тому, что Ландро и Эммалайн теперь крепко держались за руки, бросая амулеты на раскаленные камни, а затем проливая горькие слезы, рыдая взахлеб.

— Нет, — сказала Эммалайн, застонав и оскалившись. — Раньше этого я тебя прикончу. Нет.

Он успокаивал ее, разговаривал с ней, молился вместе с ней. Ободрял. Исполнял вместе с ней Танец Солнца[16]. Они делились услышанным во время транса. Тем, что видели, пока постились на высокой скале. Их сын вышел из облаков и спросил, почему должен носить чужую одежду. Они видели, как Лароуз проплывает над землей. Он положил руку на их сердца и прошептал: «Вы будете жить». Теперь они знали, что означают все эти образы.

Постепенно Эммалайн теряла сознание. Казалось, несчастная мать испустила дух. Она свернулась калачиком и протянула руку к сыну. Они сопротивлялись мысли использовать имя Лароуз до тех пор, пока не родился их последний ребенок. По-французски оно значило «роза», отличаясь сразу и чистотой, и мощью, и его носили знахари, некогда встречавшиеся в их семье. Ландро и Эммалайн условились никого им не называть, но сын будто родился с этим именем.

В течение нескольких столетий в каждом поколении семьи Эммалайн кто-нибудь носил имя Лароуз. Поэтому Лароузы прежних поколений находились в родстве с ними обоими. Они оба слышали связанные с ними истории.

* * *

Шел 1839 год. У стен затерявшейся в краю оджибве фактории индианка по имени Минк, то есть Норка, продолжала шуметь и скандалить. Она требовала у торговца молока, рома, крепкого спирта, красного перца и табака. Прежде ей уже удавалось плачем и визгом добиться подачки в виде небольшого бочонка спиртного. Шум действовал на нервы, но Маккиннон не спешил затыкать ей рот. Минк происходила из таинственной и жестокой семьи, в которой водились знахари, владевшие мощными заклинаниями. Она родилась красавицей и была дочерью Шингоби, который приносил лучшую в окрýге пушнину. А еще она была женой Машкиига — до тех пор, пока тот не изуродовал ей лицо и не зарезал ее младших братьев. К Минк прижалась дочь, завернувшаяся в замусоленное одеяло, в котором девчушка пыталась спрятаться. Внутри фактории Вольфред Робертс, делопроизводитель Маккиннона, в попытке приглушить доносящиеся до него завывания обмотал голову лисьей шкурой и завязал высохшие лапки под своим подбородком. Он обладал элегантным косым почерком и умел умещать по три записи на одной строчке. В этих диких местах постоянно существовала опасность остаться без бумаги.

Семья Вольфреда осталась в Портсмуте, в штате Нью-Гемпшир. Он был младшим из четырех братьев, и для него не нашлось места в семейном бизнесе — его родичи владели пекарней. Мать была дочерью школьного учителя и научила сына всему, что знала сама. Он скучал по ней, и ему не хватало книг. Когда его послали служить у Маккиннона, он взял с собой из дома всего две: карманный словарь и «Анабасис» Ксенофонта[17]. Последняя книга принадлежала его деду, и мать не знала, что в ней содержатся непристойные описания. Юноше исполнилось всего семнадцать.

Но даже с лисой на голове он чувствовал, что нескончаемый визг вот-вот его доконает. Он попытался прибраться у очага и бросил собакам побольше объедков. Как только он вновь вошел в дом, за окном началось настоящее столпотворение. Минк и ее дочь вступили в схватку с собаками, отгоняя их прочь. Шум стоял жуткий.

— Не выходи. Я запрещаю, — велел Маккиннон. — Если собаки разорвут их на куски и съедят, у нас будет меньше мороки.

Мать с дочерью в конце концов одолели собак, но и с наступлением темноты шум продолжался еще долго.

Минк начала снова кричать еще до рассвета. Ее высокий пронзительный визг теперь стал громче. У обитателей фактории был невыспавшийся вид, их глаза покраснели. Маккиннон, выйдя за дверь, злобно глянул на докучливую индианку и наградил ее с дочерью пинками. Днем эта ведьма охрипла, что сделало ее голос еще более противным. В нем что-то изменилось, подумал Вольфред. Язык индейцев он понимал не слишком хорошо.

— Эта чертова сука хочет продать мне свою дочь, — объяснил Маккиннон.

Голос Минк был ужасным, интимным и грязным одновременно, когда она описывала то, что девочка могла бы сделать, если Маккиннон согласится купить ее за молоко. Казалось, немолодая индианка сосредоточила всю силу своих воплей на закрытой двери фактории. В обязанности Вольфреда входило ловить и чистить рыбу, если Маккиннон его об этом просил. Вольфред вышел, направляясь вниз к реке, где была полынья, которую он время от времени очищал ото льда. В тот день его было особенно много, и юноша перекрестился. Конечно, он не был католиком, но жест говорил о том, что в этих краях побывали иезуиты. Когда он вернулся, Минк нигде не было видно, а девочка сидела внутри фактории, сгорбившись в углу под новым одеялом, опустив голову, так неподвижно, что ее можно было принять за мертвую.

— Еще минута, и я не выдержал бы, — пояснил Маккиннон.

* * *

В ту ночь, которую Лароуз хорошо запомнил, он спал между матерью и отцом. Запомнил он и следующую ночь. Но он не помнил, что произошло днем.


Ландро и Эммалайн сожгли ружье, зарыли в землю патроны. На следующий день они решили пойти по тому же пути, что и олень. На земле между двумя домами было полно лесной малины. Особенно много ее росло на прогалине, расчищенной огнем, вспыхнувшим после удара молнии. Та попала в один из дубов. Жар проникал под кору, проходя от ветвей в корни, пока дерево не выдержало этого и не лопнуло. Огонь уничтожил деревья вокруг дуба, но дождь быстро остановил начавшийся пожар. Примерно в миле от места, где стояло это дерево, провела детство мать Эммалайн. В старые времена люди защищали свои права на землю, расставляя на ней межевые столбы. Однажды устанавливавший их землемер пропал. Хотя дно озера, тихого и глубокого, находящегося в центре земель, где он работал, обшарили баграми и бреднями, его тело так и не нашли. Многие фермеры, в жилах которых текла индейская кровь, унаследовали тут небольшие участки, но ни один из них не был достаточно велик, чтобы построить дом. Поэтому здесь царила чересполосица, и земли были заброшены — за исключением ста шестидесяти акров надела, первоначально принадлежавшего матери Эммалайн, который она целиком переписала на имя дочери. Поговаривали, что в окружающих лесах живут духи, и немногие, за исключением Ландро и Питера, отваживались здесь охотиться.

Деревья были одеты в яркие уборы: сумах — в пурпур, березы — в золото. Иногда Ландро сам нес сына, иногда передавал Лароуза жене. Они не говорили и не отвечали на вопросительные взгляды Лароуза. Они прижимали его к себе, взъерошивали ему волосы, целовали в сухие, дрожащие губы.

Нола видела, как они вместе с мальчиком пересекли двор.

Что они здесь делают и зачем его принесли?

Она выбежала из кухни и толкнула Питера в грудь. Утро выдалось тихим, но теперь с тишиной было покончено. Она велела мужу заставить непрошеных гостей убраться с ее земли ко всем чертям, и он, погладив ее по плечу, обещал, что так и поступит. Она яростно отпрянула. Черная бездонная трещина между ними теперь, казалось, пролегла навсегда. Его пугало то, что творится с женой, но когда он подошел к двери, в которую постучали, в нем не было злости — ну разве она была совсем небольшой, — а кроме того, они с Ландро были друзьями, куда бóльшими, чем их жены, сестры по отцу, и инстинкт дружбы в нем еще был силен. Ландро и Эммалайн привели с собой сына, совсем непохожего на Дасти и в то же время сильно его напоминающего — так, как это свойственно пятилетнему малышу. Та же любознательность, та же самоуверенность, та же доверчивость.

Ландро медленно поставил мальчика на крыльцо и спросил, нельзя ли им войти.

— Нельзя, — ответила Нола.

Но Питер распахнул дверь. Лароуз сразу посмотрел на Питера, потом с нетерпением заглянул в гостиную.

— Где Дасти?

Лицо Питера опухло и выглядело усталым, но он сумел ответить:

— Дасти здесь больше нет.

Лароуз разочарованно отвернулся, а затем указал на коробку с игрушками, задвинутую в угол, и спросил:

— Можно поиграть?

Нола не нашла, что ответить. Она тяжело опустилась на стул и смотрела, сначала рассеянно, потом все более увлеченно, как Лароуз достает одну игрушку за другой и играет с ними: серьезно, неловко, неповторимо, смешно, всепоглощающе увлекаясь каждым новым предметом.

С верхней ступеньки лестницы забытая Мэгги наблюдала за всем, что происходило. Оба мальчика родились в начале осени. Обе матери не торопились отдавать их в школу, считая, что для учебы они еще слишком малы. Когда мальчики играли вместе, Мэгги верховодила ими, заставляя изображать слуг, если она была королевой, или собак, если была повелительницей зверей. Теперь она не знала, что делать. Не только в игре, но и в обычной жизни. Ее до сих пор не пускали в школу. Если она плакала, мать плакала еще громче. Когда она не плакала, мать называла ее бессердечной зверушкой. Поэтому она просто наблюдала с покрытых ковром ступенек, как Лароуз играет с игрушками Дасти.

Через некоторое время взгляд Мэгги ожесточился. Она ухватилась за стойки перил, как за прутья тюремной решетки. Здесь не было Дасти, чтобы защитить свои игрушки, чтобы делиться ими, только если он хочет, чтобы безраздельно обладать оранжево-розовым динозавром, любимыми модельками автомобилей, миниатюрными джипами. Ей хотелось вихрем ворваться в гостиную, раскидать игрушки по полу. Пнуть Лароуза. Но мать и без того сердилась на нее за то, что она пререкалась с учителем, и ей полагалось сидеть запертой в своей комнате.

Ландро и Эммалайн все еще стояли в дверях. Никто не попросил их войти.

— Вам что-нибудь нужно? — спросил Питер.

Он всегда спрашивал, чем может помочь тому, кто к нему пришел, но только Нола поняла, как грубо на сей раз прозвучали его слова, какая невероятная печаль в них скрывалась.

— Чего вы хотите?

Они ответили просто:

— Теперь наш сын станет вашим.

Ландро поставил на пол небольшой чемодан. Сердце у Эммалайн разрывалось. Она поставила еще одну сумку у входа и отвела взгляд.

Ему пришлось объяснять, что означают слова «Наш сын станет вашим», а потом повторить снова.

Пораженный Питер разинул рот.

— Нет, — сказал он. — Я никогда не слышал ни о чем подобном.

— Это старый обычай, — ответил Ландро.

Он проговорил это очень быстро. Можно было многое добавить, чтобы пояснить их с женой решение, но он больше не мог говорить.

Эммалайн взглянула на сестру, которую недолюбливала. Потом, не издав ни звука, она подняла глаза и увидела Мэгги, прильнувшую к перилам. Злое кукольное личико девочки поразило ее. Пора отсюда уходить, подумалось ей. Она резко шагнула вперед, положила руку на голову сына, поцеловала его. Лароуз, поглощенный игрой, погладил ее лицо.

— Позже, мама, — сказал он, копируя старших братьев.

— Нет, — снова сказал Питер, делая отрицательный жест рукой. — Так не пойдет. Заберите…

Затем он посмотрел на Нолу и увидел, что выражение ее лица изменилось. Оно стало мягким. А еще в нем проступила жадность. Казалось, она отчаянно цепляется за этого ребенка, что заставляет ее наклоняться к нему все ниже и ниже.

Врата

Ближе к вечеру Нола приготовила суп и поставила обед на стол, сохраняя при этом очень сосредоточенный вид. После каждого привычного действия она словно забывала, что следует делать дальше, и ей приходилось собираться с мыслями, чтобы найти тарелки, достать масло, нарезать хлеб. Лароуз начал медленно есть суп. Потом, неуклюже держа нож, намазал маслом хлеб. Он умеет вести себя за столом, подумала Нола. Его присутствие успокаивало и в то же время вызывало нервозность. Он был Дасти и вместе с тем казался противоположностью Дасти. Питера одолевало смущение. «Это невероятно, — подумал он. — Я до сих пор в шоке». Мальчик привлекал спокойствием и самообладанием, неуемным любопытством, но когда Питер понял, что ему нравится за ним наблюдать, то почувствовал муки совести, как от предательства. Он говорил себе, что Дасти не обращает на это внимания, что это не может его волновать. Он также понимал: Нола не возражает, чтобы ей оказали помощь таким способом, но не мог сказать, восприняла ли она этот немыслимый дар как проявление благородства, или считает, что отсутствие ребенка со временем заставит сердце Ландро истекать кровью.

— Отведи его в ванную, — сказала Нола.

— Тогда… Ну ладно.

Они обменялись вопросительными взглядами. Потом оба решили не класть его в кровать Дасти. Кроме того, Лароуз дважды спрашивал о матери и принимал объяснения. На третий раз, однако, мальчуган повесил голову и заплакал. Он еще никогда не разлучался с матерью. Теперь она ушла, и он был в недоумении. Мэгги гладила его по голове, подсовывала игрушки, всячески развлекала. Казалось, девочка смогла его успокоить. Она спала на старой бабушкиной резной двуспальной кровати. Там было достаточно места. «Я не могу с ней сейчас разговаривать», — сказала Нола, поэтому Питер просто принес чемодан и полотняную сумку с чучелами животных и игрушками в комнату Мэгги. Дочери он сказал, что у нее будет вечеринка с ночевкой. Питер помог Лароузу почистить его мелкие молочные зубки. Мальчик сам разделся и надел пижаму. Он был худее Дасти. На лбу волосы свисали мягким чубчиком и были немного темней, чем у Мэгги. Питер уложил его в постель. Мэгги стояла в нерешительности. Ее длинная ночная рубашка из белой фланели висела, словно колокол, вокруг лодыжек. Она откинула одеяло и залезла в постель. Питер поцеловал их обоих, пробормотал что-то и выключил свет. Закрыв дверь, он почувствовал, как сходит с ума, но горе ощущалось уже по-другому. В его сознании все смешалось.


Лароуз сжал мягкую куклу — неведомого зверька, с которым часто играл, подражая старшему брату, который любил устраивать представления с пластмассовыми фигурками из серии о супергерое. Его сшила Эммалайн. Грязный мех местами протерся. Один глаз-пуговка оторвался. В том месте, где шов разошелся, мать запихала выбившийся пух рогоза и прихватила прореху крупными стежками. Красный фетровый язык зверька износился так, что напоминал ленточку. Сперва дрожь, которую Лароуз долго сдерживал, была такой легкой, что ее трудно было заметить. Но вскоре она стала прокатываться по его телу широкими волнами, а потом появились и слезы. Мэгги лежала рядом с ним в постели, ощущая его несчастье, которое делало ее собственное несчастье таким сильным, что у нее готово было остановиться сердце.

Она перевернулась и спихнула Лароуза с края матраса. Он упал, таща за собой одеяло. Мэгги выдернула его из-под мальчика, и Лароуз, икнув, оказался на голом полу.

— Из-за чего ты плачешь, малыш?

Лароуз начал рыдать, тихо и безутешно. Мэгги почувствовала прилив черной злости.

— Хочешь к мамочке? К мамочке? Она ушла. Она и твой папуля оставили тебя здесь, чтобы ты стал моим братом, как Дасти. Но ты мне не нужен.

Когда Мэгги сказала это, она почувствовала, как черная злость улетучилась. Она сползла с кровати и нашла на полу Лароуза. Он молча лежал в углу, свернувшись в клубок, в обнимку с набитым пухом зверьком. Она прикоснулась к спине мальчика. Он был холодным и окоченевшим. Мэгги взяла свой спальный мешок и натянула на них обоих. Затем она обняла малыша, согревая своим теплом.

— Ты мне не нужен, — в страхе прошептала она.


Спустя несколько лет эта ночь стала для Лароуза драгоценным воспоминанием, то и дело всплывающим в памяти, и он лелеял его, ибо то была первая ночь, проведенная с Мэгги. Он вспоминал теплую фланель ее рубашки и ее объятия. Он верил, что в ту ночь они стали братом и сестрой. Он забыл, что она вытолкнула его из постели, забыл ее злые слова.

* * *

Вольфред посмотрел на девочку, этот завернутый в одеяло комок плоти. Маккиннон всегда был честен — для торговца, конечно, — и не проявлял никаких признаков морального разложения за пределами обычного: продажа рома индейцам запрещалась законом. Вольфред не мог поверить в то, что случилось, и поэтому снова отправился на рыбалку. Когда он вернулся с еще одной связкой рыбы, его голова была ясной. Он решил, что Маккиннон выступил в роли спасителя. Он избавил девочку от Минк и от положения рабыни в каком-то другом месте. Вольфред нащепал растопки и развел рядом с факторией небольшой костерок, чтобы приготовить рыбу. Он зажарил весь улов, и Маккиннон съел это лакомство с черствым хлебом, оставшимся с прошлой недели. Ничего, завтра Вольфред испечет новый. Когда он вернулся в дом, девочка сидела там же, где раньше. Она не шевелилась и не вздрагивала. Похоже, Маккиннон не прикасался к ней.

Вольфред поставил тарелку с хлебом и рыбой на грязный пол поблизости от нее. Она жадно все съела и вздохнула, переводя дыхание. Он поставил рядом с ней кружку с водой. Она выпила ее залпом, под конец издав тихий звук, напоминающий детский лепет.

После того как Маккиннон наелся, он залез на свое лежбище, сооруженное из жердей и медвежьих шкур, где привык напиваться, чтобы уснуть. Вольфред прибрался в фактории. Затем он нагрел ведро воды и присел рядом с девочкой. Он намочил тряпку и приложил к ее лицу. Когда спекшаяся грязь отошла, постепенно, одна за другой, показались ее черты, и юноша нашел их очень приятными. Губки у девочки были маленькие и пухленькие. Глаза смотрели приветливым взглядом. Брови расходились идеальными дугами. Теперь, когда ее лицо обнажилось, он уставился на него в смятении. Она была так изящна. Знал ли об этом Маккиннон? И знал ли он, что удар его ноги сколол уголок одного из передних зубов и оставил большой синяк на нежной, как лепесток, щеке девочки?

— Гиимиикаваадиз[18], — прошептал Вольфред.

Он знал, как описать на оджибве ее внешность.

Юноша осторожно прошел к углу дома, где, как он знал, находилось то, что ему было нужно, и размешал в миске грязь. Потом он взял девочку за подбородок и осторожно вновь наложил глину на ее лицо, скрыв под ней поразительные линии бровей, идеальную симметрию глаз и носа, удивительный изгиб губ. Она была изящным ребенком одиннадцати лет.

* * *

— Прошлой ночью они спали на полу, — проговорила Нола. — Это должно прекратиться, объяснила я Мэгги. Если тебе так нравится пол, сказала я, могу предоставить его в твое полное распоряжение. Будешь стоять на нем в углу. Знаешь, она огрызнулась. Ладно, заявила я. Тогда ты наказана и не выйдешь из комнаты без моего разрешения. А малыш снова плачет. Прямо не знаю, что делать.

Она взмахнула рукой. Ее лицо было измученным и серым, а тело казалось иссохшим. Всю неделю она держалась, но теперь настали выходные, и Мэгги весь день провела дома.

— Выпусти ее, — попросил Питер.

— О, она уже и сама вышла, — сердито заметила Нола. — Сидит себе, завтракает.

— Почему бы тебе не разрешить им играть вместе? Они будут счастливы.

Питер и Нола уговорились всегда поддерживать решения друг друга, когда это касается детей. Но теперь все пошло наперекосяк, подумал Питер. Спустя несколько минут он застал Нолу тыкающей Мэгги головой в миску с овсянкой. Мэгги сопротивлялась. Когда Нола увидела Питера, то убрала руку с шеи дочери, как будто ничего не случилось.

Тяжело дыша, Мэгги уставилась на застывшую кашу. Мать не разрешала класть в нее изюм или сахар, потому что от них может быть кариес. Девочка подняла взгляд на отца. Он сел и, пока Нола стояла к ним спиной, переложил большую часть овсянки себе в тарелку. Потом жестами показал, что пора начинать есть. Мэгги взялась за ложку. Он взял свою раньше нее, зачерпнул овсянку и отправил себе в рот, состроив грустное лицо клоуна. Мэгги сделала то же самое. Они закатили глаза, а потом посмотрели на Нолу, словно голодные собаки. Лароуз последовал их примеру, хоть и не понимал, что происходит. Не оборачиваясь, Нола сказала Питеру:

— Прекрати эту фигню.

Питер крепко сжал свою ложку и пристально посмотрел в спину жене.


Питер думал, Нола сразу начнет выздоравливать, когда проблема будет решена. Он считал, что пора отправить Лароуза домой. Но он хотел, чтобы такое решение приняла жена. Вместо этого та принялась строить планы.

— Я собираюсь приготовить для него торт, — сказала она, глядя на мужа затуманенным взглядом. — Со свечами, как на день рождения. Я поставлю их рядами, и пусть он постарается их задуть. Он сможет загадать сто желаний.

Она отвернулась. Врач прописал ей успокоительное. Она примет его на Рождество. Я стану печь Лароузу по торту каждый день, думала она. Только бы он перестал плакать, только бы прижался ко мне, как это делал Дасти, только бы стал моим сыном, моим единственным сыном, ведь другого у меня больше не будет. Какое-то упрямое, застарелое чувство обиды не давало Ноле сказать Питеру, что месячные у нее прекратились вскоре после рождения Дасти, и доктор не мог объяснить, почему. Питер не заметил никаких изменений, но вообще-то она всегда была скрытной, когда дело касалось здоровья. Эммалайн была единственным человеком, который об этом знал. Как у нее захватывало дух от того, что она доверила такой секрет именно сестре! Ее сердце сжималось. Это и стало, думала Нола, причиной тому, что ей принесли Лароуза. Эммалайн поняла.

Именно из-за того, что сестра знала ее так хорошо, Нола и ожесточилась против Эммалайн, отвернулась от нее и боялась.

* * *

Питер в конце концов отправился к Ландро. Он мог пойти пешком — тот жил всего в полумиле. На западе был Хупданс, на востоке и севере — резервация и являющийся ее центром поселок. На юге был Плутон, вымирающая маленькая община, в которой еще имелась школа. Именно в нее ходила Мэгги, и туда же предстояло пойти Лароузу, если ситуация не изменится. Въехав на пустую дорожку, ведущую к дому Айронов, Питер заглушил двигатель. Окна маленького серого дома были совсем темными. Сбоку прилепилась незаконченная терраса из фанеры и досок. Брезентовый полог был снят с изогнутых шестов парильни, стоящей позади дома. На дереве висела кормушка для птиц, сделанная из молочного пакета, на подъездной дорожке стоял ящик, полный банок для консервирования, а во дворе валялись разбросанные игрушки. Собаки, которая обычно вертелась поблизости, теперь не было видно. Айроны, скорее всего, уехали навестить родственников в Канаду или подались к одному местному парню, знахарю по имени Рэндалл, на семейное торжество. Дружа с Ландро, он знал, что его друзья практикуют индейские религиозные ритуалы. Как они называются, он не мог припомнить. Питер очень смутно представлял себе традиционные верования, которыми увлекался Ландро. Когда они были вместе, то предпочитали рыбачить или охотиться. Питер знал, насколько осторожно обращался с ружьем Ландро, и казалось невероятным, что он мог совершить такую ошибку. Питер оставил машину на подъездной дорожке и пошел за дом Ландро, в лес.

Он двигался по тропе, которая вела его к месту, где погиб Дасти. По пути туда он увидел того пса — с короткой шерстью и с рыжеватыми подпалинами. Он стоял спокойно, словно ждал его. Морда настороженная, желтовато-коричневого цвета. Уши приподнялись, когда пес вышел из кустов. Он изучал. Питер остановился, поражаясь его хладнокровию и тому, как животное смерило его взглядом. Пес исчез, когда Питер сделал шаг по направлению к нему. Не раздалось ни звука, как будто лес просто поглотил еще одно существо.

Ночные порывы ветра, сопровождавшие недолгий дождь, сорвали большую часть листьев. Еще сохраняя яркие краски осени, они слоями лежали на земле, усеянные бриллиантами капель. Утренние лучи так ярко освещали белую березку, что она едва ли не сверкала. Когда он проходил через дубовую рощицу, воздух потемнел. Наконец он остановился там, где стоял Ландро, прямо напротив места, где, верно, остановился олень. Непосредственно между ними стояло дерево, на которое, по словам Мэгги, она часто забиралась вместе с братом. Питеру и в голову не приходило, что его дети заходили так глубоко в лес и играли так далеко от дома. Но дерево с низко раздвоившимся стволом и изогнутыми ветвями было неотразимо. Одна ветка была сломана. Он подошел и провел рукой по колючему излому. Затем оголенный участок земли под нижней веткой заставил его встать на колени. Он положил на него ладонь. Вся трава вокруг была вытоптана. Питер лег на спину. Глядя вверх, он догадался, что перед смертью Дасти полез на дерево — он сидел на ветке, когда увидел огромного оленя. Пораженный, он упал прямо под выстрел Ландро. Питер читал заявление друга, и все, что тот написал, совпало с картиной, представшей его глазам.

Теперь он лег на место, где жизнь Дасти утекла в землю, и закрыл глаза, прислушиваясь к звукам окружающего леса. Он услышал синицу, далекого поползня, каркнувшую где-то вдалеке ворону. Крикнув, услышал свой голос. А затем уловил шелест веточек, листьев. Падение сосновых иголок. Запах благовонных трав, табака, кинникинника[19], приношений. Ландро тоже был здесь.

* * *

Ландро в настоящее время занимался тем, что делал каждые пару недель. Он помогал матери Эммалайн. Прежде чем стать тещей, та была его любимой учительницей. По сути, она спасла его, как всегда спасала людей. Она не числилась в списке его клиентов, но он все равно ей помогал. Он ездил в ее квартиру в Доме старейшин, просторном кирпичном здании в форме птицы-громовержца[20], очертания которой можно было увидеть, глядя вниз с самолета. Мать Эммалайн жила в хвосте. Никто не называл ее бабушка, кукум или тетенька. Ее имя было Лароуз, но никто к ней так не обращался. Ее называли так, как заведено в школе — миссис Пис.

Многие поколения учеников любили ее как учителя и не знали за ней ни единого греха, но миссис Пис утверждала, что совсем не безгрешна. Старушка любила рассказывать, что у нее было бурное прошлое, хотя она в конечном итоге и осталась верна Билли Пису, отцу Эммалайн. Обычно она благоговейно говорила, что пыталась броситься в его могилу. Вообще-то его кремировали, но об этом уже никто не помнил. Билли Пис был также отцом Нолы. Никто толком не знал, на скольких женщинах был женат Билли или что происходило в его культовой хижине много десятилетий назад. Дети Билли, а теперь уже и внуки, продолжали время от времени появляться в здешних местах, и, как правило, их имена вносили в списки племени.

Некогда миссис Пис была красивой женщиной с каштановыми волосами, длинными и шелковистыми, и с грустными глазами. Теперь волосы у нее поседели, но по-прежнему оставались длинными и шелковистыми. Она все еще была красива и выглядела счастливой. Она не подстригала и не завивала волосы, как большинство подруг, но заплетала их в тонкую косу, а иногда убирала в пучок. Каждый день она надевала новую пару серег из бисера. Она делала их эскизы сама — сегодня, например, на ней были небесно-голубые с оранжевыми серединками. Она занялась этим хобби, как и курением сигарилл[21], после того как вышла на пенсию и вернулась в резервацию. Сейчас она курила редко. По ее словам, именно бисероплетение помогло ей завязать. Увеличительное стекло на подставке всегда находилось на столе, потому что зрение у хозяйки было плохое. Когда она глядела на Ландро, толстые стекла очков придавали ей растерянно-потусторонний вид, служивший дополнением к необычной ауре их обладательницы.

Ландро вошел, когда она ему кивнула. Они обнялись и молча замерли, а затем отступили на шаг назад. Миссис Пис протянула к нему руки ладонями вверх.

У двери он разулся. Она принялась кипятить воду для чая. Ландро достал стетоскоп и тонометр, но она велела их убрать. Она чувствовала себя прекрасно. В Доме старейшин имелась машина для чистки ковров, и половина ее квартиры, покрытая пепельно-серым ковром, требовала ухода со стороны Ландро. На данный момент он оставил ковромоечную машину, в которую была вставлена емкость с жидким мылом, возле входной двери. Несмотря на все еще случающиеся редкие приступы, загадочные боли Лароуз почти исчезли после смерти Билли Писа. Невралгия, мигрень всего тела, остеопороз, проблемы позвоночника, системная красная волчанка, радикулит, рак кости, синдром фантомной конечности — хотя все ее конечности были на месте — эти диагнозы ставились и отменялись. Ее медицинская карта была толщиной в фут. Она знала, конечно, почему боли покинули ее и редко возвращались. Билли был жесток, себялюбив и умен. Его любовь мало чем отличалась от ненависти. Это была тяжелая ноша. Иногда его насмешки все-таки проникали к ней из мира духов. Люди думали, что она осталась верна памяти Билли Писа, ибо обожала его. Она позволяла им говорить что угодно. На самом деле он научил ее всему, что можно узнать о мужчинах. Она не нуждалась в новых уроках.

Ландро, который, будучи мужчиной, верил в трагическую историю влюбленной учительницы, проявлял к ней заботу, будучи убежден, что она мужественно смотрит в лицо всему, что творится в мире. Однако сегодня он с тревогой увидел, что ее взгляд погас, стал пустым, и она явно хотела поудобней устроиться в своем откидывающемся кресле. Возможно, у нее начался очередной приступ из-за того, что он сделал.

— Не беспокойся обо мне, — сказала она. — Это займет немало времени, да? Ты хороший мальчик, и я благодарна, что ты пришел помочь мне в такой момент.

— Я не могу просто сидеть, ничего не делая, — возразил он и попытался уговорить ее на одну или две дозы опиата.

— Это делает меня невменяемой.

Она взглянула на него через толстые, как бутылочное стекло, линзы. Глаза были полны слез.

— Вы, наверное, с нетерпением ждете, когда я закончу с вашими коврами? — спросил он, и его собственные слова показались ему не то смешными, не то жалкими. Но она не обратила внимания на то, что он явно чувствовал себя не в своей тарелке.

— Ты даже не представляешь, какое наслаждение я от этого получаю, — ответила она. — Начинай.

Он выпил чай и принес машину для чистки ковров.

Ландро передвинул с ковра откидывающееся кресло, этажерку и телевизор со столиком, на котором тот стоял. Он залил воду в бак, развел в ней жидкое мыло и приступил к чистке. Машина издавала мурлыкающие, клокочущие звуки. Он двигал ее взад и вперед. Урчание было низким и завораживающим. Неудивительно, что миссис Пис прикрыла веки, и на ее лице появилась блаженная улыбка. Когда он закончил, она открыла глаза и встала, чтобы деловито пройтись вдоль краев еще мокрого ковра. Он поставил ковромоечную машину подальше и сел, чтобы съесть кусок кофейного торта с джемом из коринки, которым она его угостила. Затем она ответила на телефонный звонок и сказала, что ей надо помочь Элке закапать глазные капли. Она вышла, и в коридоре раздались удаляющиеся звуки шагов ее обутых в шлепанцы ног.

Когда дверь закрылась, Ландро пошел в ванную. Он проверил аптечку, как делал всегда, желая убедиться, что запас лекарств достаточен, а срок их годности не истек. Две баночки были пусты, и Ландро поставил их на стол. Когда Лароуз вернулась, он сказал, что зайдет в аптеку больницы и возьмет новые.

— Прежде чем уйдешь, — сказала она, — посмотри-ка сюда.

Лароуз открыла шкаф. Там лежали аттестаты, ломкие от времени школьные ведомости, вырезки со стихами, стопки старых писем, восходящие ко временам первой в их роду женщины по имени Лароуз. За них Эммалайн называла мать «историческим обществом». Миссис Пис взяла с нижней полки большую черную видавшую виды жестяную коробку. На ее крышке были нарисованы три увядшие розы. Знакомые дарили ей вещи с розами из-за ее имени, и, наверное, то же самое происходило с ее матерью, потому что коробка была очень старой. Миссис Пис держала в ней бумаги нестандартного размера — афоризмы, газеты, фотографии, истории собак, свои собственные сочинения. Ее почерк, завитки ее имени, наполняли Ландро воспоминаниями о той поре, когда Эммалайн была совсем юной.

— На что именно я должен смотреть?

Она протянула ему листок — экземпляр стихотворения «Непокоренный»[22]. Его заучивали наизусть многие поколения ее учеников.

— Сохрани.

— Я до сих пор его помню. Это просто жестокая сила обстоятельств, вот и все, — ответил он.

— Очень жестокая, — подтвердила она и дала ему еще один листок.

Он посмотрел на лист бумаги, вырванный из тетради для школьных прописей. Он помнил такие. На их обложке красовался индейский вождь. Листок был весь исчеркан рукой Ландро, он узнавал свой почерк, но не мог вспомнить, когда это написал и зачем. «Я не буду убегать», — обещал он снова и снова.

— Я заставила тебя написать эти слова на десяти страницах, но сохранила лишь эту, — пояснила Лароуз.

Она положила тонкую маленькую руку ему на плечо. От ее пальцев мгновенно распространилось тепло.

— Я не убегу, — сказал он.

Они сидели вместе на диване, держась за руки.


Прежде чем уйти, Ландро дал миссис Пис две пластиковые баночки, набрал телефон аптеки, и она прочла фармацевту их номера. Потом передала баночки Ландро, чтобы тот поставил их обратно в аптечку. Она знала, что зять от чистого сердца помогает с лекарствами. Остальные флаконы он оставил на прежних местах. В отличие от многих своих друзей, она вела тщательный счет таблеткам. Но старики бывают такими невнимательными.


Пикап был нужен Ландро, чтобы возить тюки сена и шесты для типи[23]. Он также годился для езды по бездорожью и просто для того, чтобы чувствовать себя мужчиной. Но он заставил Эммалайн ездить на пикапе на работу, потому что так было безопаснее, а сам садился за руль своей волшебной «короллы» — абсолютно неубиваемого, практически вечного автомобиля. Они унаследовали «короллу» от матери Эммалайн, когда та переехала в дом престарелых. Если не считать полагающегося техобслуживания, которое Ландро мог делать сам, автомобиль ни разу не нуждался в ремонте. По сравнению с другими машинами, которыми он владел в разные периоды жизни, этот автомобиль казался нереально надежным. Он был тускло-серого цвета, сиденья протерлись, обивка пребывала в плачевном состоянии. Ландро не смог отодвинуть водительское сиденье назад достаточно далеко, чтобы как следует втиснуть свои длинные ноги, но он любил водить это чудо. Особенно ему нравилось гонять по первому снегу после того, как он ставил зимние шины. Ему нравилось с рычанием проноситься по проселочным дорогам, навещая пациентов.

Один из них, Отти Плюм, потерявший ногу из-за диабета, жил со своей женой Баптистой в нескольких милях от города, на сказочно красивом берегу озера. Бап не хотела помещать мужа в реабилитационный центр, поэтому Ландро приезжал, чтобы позаниматься с ним лечебной физкультурой, помочь принять душ, сходить в туалет, подсчитать таблетки, сделать уколы, покормить, удалить волосы в носу и в ушах, подстричь ногти, сделать массаж и обменяться местными сплетнями. Он также возил Отти на диализ и оставался с ним во время этой процедуры.

Бап открыла дверь, когда Ландро постучал.

— Я не знала, что ты приедешь.

— Жизнь не остановится даже после того, что я сделал, — отозвался Ландро, и то, что он сам завел речь о случившемся, успокоило Бап.

Она обернулась и крикнула в другую комнату:

— Он явился, Отти!

После этого хозяйка осталась стоять рядом, хотя обычно уходила хлопотать по своим делам, пока Ландро занимался Отти. Ландро понял, что они обсуждали его и что Бап наблюдала за ним, желая потом рассказать своим родственникам, как Ландро себя вел. Как произошедшее отразилось на нем. Эммалайн говорила, что ему будет непросто вернуться к прежней работе. О нем будут судачить до конца его дней. Он будет жить с этим. И ничего не сможет поделать. «Этого не изменит даже Лароуз», — заявила она.

Но Ландро знал, что это не совсем правда. Лароуз уже изменил его историю.

— О, я рад, что ты здесь, — признался Отти.

Его круглое бронзовое лицо херувима, на котором лежала печать перенесенных страданий, оживилось. Некогда мощный борец, Отти еще не совсем размяк. Но многие фунты его прежних мускулов теперь превратились в подобие тюленьего жира. Большинство его родственников уже умерли от осложнений сахарного диабета.

— Я только что указал Бап, что жизнь не остановилась.

— Жизнь не остановилась, пока она продолжается, — заметил Отти. — Я тут на днях чуть было не распрощался с собственной. Упал с чертовой табуретки.

— Господи, Отти, — всплеснула руками Бап.

— Давайте займемся делом, — предложил Ландро и покатил кресло Отти по короткому коридорчику.

Племя оборудовало ванную комнату всеми приспособлениями, полагающимися инвалиду, и у Отти было специальное кресло для того, чтобы принимать душ. После того как Ландро помог Отти на него сесть, он потер своему подопечному спину и окатил его из ручного душа. Дверь скрипнула. В образовавшуюся щель просунулась рука Бап со стопкой чистого белья. Когда они появились на кухне, их ждали приготовленные на яичном порошке блинчики с черникой и поддельным кленовым сиропом. Ландро почувствовал знакомый химический привкус яичного порошка и аспартама[24], прикидывающегося кленом. Это было хорошо.

— Ну так как же идут дела? — осведомилась Бап, отодвигаясь от стола.

Она была небольшой, дородной женщиной, которая до сих пор любила рассказывать, как чертовски ревновала мужа к другим женщинам. Их приходилось буквально отгонять от ее дорогого Отти. Ради него она постоянно носила макияж. Тени разного цвета на каждый день недели. Например, фиолетовые во вторник. Она перехватила волосы на затылке резинкой, а ее челка нависала на лоб, почти закрывая выщипанные нитевидные брови. Ее ногти были покрыты невинным розовым лаком. Один палец она поднесла к губам.

— Может, я не должна ничего говорить. Держать рот на замке?

— Нет, — ответил Ландро. Эммалайн была ее двоюродной сестрой. — Мы одна семья.

— Эммалайн сильная женщина, — вздохнула Бап.

— Очень сильная, — согласился Ландро. Его голова начала гудеть. — Я хочу создать фонд, понимаете? Когда раны начнут заживать и наши семьи выйдут из кризиса.

Бап и Отти кивнули опасливо, как будто их могли попросить внести вклад.

— Каждый создает сейчас фонд, — заметила Бап.

— Я понимаю, — сказал Отти, — что время сейчас печальное. Но когда я уйду, то хочу, чтобы мой фонд стал фондом высоких каблуков для женщин из резервации. Мне очень нравится, когда Бап наряжается для меня и занимается своими делами. Хотелось бы посмотреть на пташек, которые бы так же цокали каблучками при ходьбе. От этого я схожу с ума, черт меня побери.

Бап взяла руку Отти:

— Тебе не нужен никакой фонд, моя куколка. Ты не умрешь.

— Разве только частично, — ответил Отти.

— Ненавижу диабет, — произнес Ландро.

— Мы должны подготовить Отти к должности председателя фонда, — сказал Бап. — Проверьте-ка его сахар.

— Уже сделано, — отозвался Отти.

Ландро не сказал, что измерил уровень сахара у Отти, когда почувствовал запах блинчиков, по опыту зная: углеводы все равно проникнут в его кровь, сколько бы искусственного подсластителя Бап ни использовала, оберегая мужа. Ландро иногда думал, не начнет ли Отти когда-нибудь галлюцинировать от аспартама. От этого дерьма всего можно ожидать. Они с Отти уже сидели в машине, а сложенная коляска лежала в багажнике, когда Ландро понял, что умудрился сбежать, так и не ответив на вопрос Бап о том, как идут его дела. Отти изменил ход разговора, заведя речь о своем посмертном фонде для обладательниц высоких каблуков.

— Спасибо, — сказал он, повернувшись к Отти.

— За что?

— Я не знал, что ответить Бап на ее вопрос, как у нас дела. Мы с женой как раз на той стадии, когда просыпаемся, вспоминаем и хотим снова уснуть.

— Думаю, ты больше никогда не станешь охотиться.

— Сжег ружье. Ну ту часть, которая сгорела.

— От этого никому не станет лучше, — вздохнул Отти. — Где ты теперь добудешь столько протеина, чтобы твои дети росли большими и сильными?

— Будем ставить силки, — ответил Ландро. — Жарить мелкую дичь.

— Почти как моя диета, — хмыкнул Отти. — Могу подкинуть еще таблетки, какие захочешь.

Ландро не ответил.

— Но я буду скучать по твоей оленине, — продолжил Отти. — Думаю, тебе непросто будет от нее отказаться. Если к ней привыкнешь, то уже никуда не денешься.

— Бывает и так, — заметил Ландро. — Может, позже раздобуду для тебя где-нибудь. Но лично я в ней не нуждаюсь.

Увы, это было не так.

* * *

В баре на заправочной станции Уайти продавались куриные крылышки, желудочки и ножки, жаренные во фритюре, пицца и горячие турноверы[25]. Ромео Пуйят увидел, как Ландро подъехал к заправке и припарковался за ней, у зарослей бурьяна. Ромео был тощий человек с близко посаженными, пронзительными глазами, который ходил, сгорбившись и подволакивая ногу. Правую руку он всегда близко прижимал к телу — она была сломана во многих местах, и в ней сидело несколько скреплявших кости штифтов. Его правая нога находилась в не лучшем состоянии. Но, несмотря на это, он мог ходить довольно быстро. Думая, что Ландро останется в баре перекусить, Ромео схватил шланг и ярко-красную пластиковую канистру. Он бойко проковылял к машине Ландро и установил свое нехитрое оборудование. Ромео давно набил руку на такого рода проделках, так что бензин скоро потек через резиновую трубку из бензобака Ландро в канистру.

Ландро вышел из магазина, неся в руке небольшую картонную коробку. Его глаза сузились, когда он увидел Ромео. Причины ненавидеть друг друга появились в жестокие времена их детства. Они оба перестали общаться еще в школе-интернате. Однажды ночью Ромео даже пытался убить спящего Ландро. В ту пору им едва перевалило за двадцать. Так случилось, что у Ландро было при себе много денег. Поскольку именно они послужили главной причиной, Ромео было обидно, что Ландро перестал доверять ему после того инцидента. Правда, нужно сказать, с тех пор Ромео больше не покушался на жизнь своего бывшего однокашника.

Ромео выдвигал не совсем правдоподобную версию, будто Ландро похитил у него первую любовь, Эммалайн, которая, похоже, на самом деле никогда не любила Ромео. Тот нехотя согласился на то, что Ландро и Эммалайн без колебаний приютили его сына Холлиса, в свое время ставшего большим сюрпризом для отца. Ромео говорил себе, что этот поступок принес им большую выгоду, потому что Холлис был первосортным мальчуганом. И все-таки он вынужден был признать, что они не поскупились на его содержание. Но теперь главная его претензия состояла в том, что Ландро не хотел с ним делиться. Как человек, занимающийся личным уходом, Ландро, конечно, был хорошо известен в больнице и, несомненно, имел доступ к обезболивающим. Почему бы ему не услужить старому другу? Облегчить его страдания? Да, у Ромео имелся и собственный рецепт, но на слабый обезболивающий препарат, который ему порой приходилось продавать, чтобы купить что-нибудь получше.

Ландро прошел к своему автомобилю.

— Ну и ну, — произнес Ромео, смотря вниз на бензин, текущий по трубке. — Давно не виделись.

Ландро не слишком обрадовался, глядя, как старый одноклассник ворует его бензин. Впрочем, он давно решил: любой ущерб, который причинит ему Ромео или кто-то еще, объясняется исключительно его невезучестью. Поэтому он не стал устраивать однокласснику разнос, а только сказал:

— Мне надо ехать. Мои сырные палочки остывают.

— Сырные палочки, — скривился Ромео, и на его лице появилось брезгливое выражение.

— Для детей, — пояснил Ландро.

— Ух ты, — удивился Ромео, как будто услышал что-то мудрое и удивительное. Он отпрянул, нахмурился и спокойно убрал трубку. — Хочешь мне что-то сказать, старина?

Ромео похлопал трубкой по машине Ландро, потом заткнул красную пластиковую канистру, завинтил пробку бака и захлопнул его крышку.

— Нет, — отрезал Ландро.

— Что ж, я свою работу закончил, — сказал Ромео.

Забрав канистру, он весело и вызывающе салютовал и вышел на дорожку, ведущую к его собственной машине с пустым бензобаком.

— Передавай привет Эммалайн, — крикнул он через плечо.

Ландро бросил на него острый косой взгляд и поставил коробку с сырными палочками на крышу своего автомобиля. Когда он в сел в машину, отданный Ромео салют пробудил в нем множество воспоминаний, главное из которых было связано с ножом Ромео, ударившим в предплечье, а затем в бицепс, оставив заметный шрам. Просто удивительно, что во сне Ландро перевернулся на бок и потянулся рукой, чтобы почесать нос, в тот самый момент, когда Ромео нанес удар. Углубившись в мысли, Ландро забыл коробку на крыше машины и поехал мимо Ромео, который как раз заправлял свой бак краденым бензином. Когда Ландро резко свернул, сырные палочки слетели с крыши под таким углом, что соскользнули на капот автомобиля Ромео. Когда его бак уже не был пуст, Ромео потянулся к коробке и достал сырную палочку. Он откусил только один кусочек — палочки остыли и стали резиновыми на вкус. Ромео подъехал к бару и пожаловался.

— Я вам их подогрею, — сказала девушка за прилавком.

— Лучше верните за них деньги, — попросил Ромео.

* * *

После первых недель Лароуз старался не плакать, по крайней мере, в присутствии Нолы. Мэгги снова выложила ему факты, поясняющие, почему он теперь живет с ними. Его родители ему уже объясняли, но он по-прежнему не понимал. Он должен был слышать все снова и снова.

— Ты даже не знаешь, что такое умереть, — сказала Мэгги.

— Это когда не шевелишься, — догадался Лароуз.

— Это когда не дышишь, — пояснила Мэгги.

— Дышать — это тоже означает шевелиться!

— Послушай, давай выйдем на улицу, — предложила Мэгги, — и я убью какое-нибудь животное, чтобы тебе показать.

— И кого ты убьешь?

Они выглянули в окно.

— Вон того пса, — решила Мэгги и указала на него пальцем.

Тот лежал на краю двора, греясь на солнце. Это был тот самый пес, которого подкармливала семья Лароуза. Мальчик не сказал, что узнал его, и только пробормотал:

— Ты, наверное, злая. Никто не убивает собак просто так.

— Твой папа убил моего брата просто так, — возразила Мэгги.

— Случайно.

— Какая разница, — фыркнула Мэгги.

У Лароуза на глаза навернулись слезы, а потом они показались и у Мэгги. Его несчастный вид подействовал и на девочку. Дасти приходил к ней во сне и показывал плюшевую собаку, которая выглядела, как она сейчас поняла, в точности как тот рыжий пес. Она обернулась, чтобы еще раз поглядеть на пса, но тот исчез. Потом Мэгги пришло на ум, что она может попросить кое-что у Лароуза. Он мог ей помочь.

— Ладно, маленький придурок.

— Не называй меня так.

— Я не буду называть тебя придурком, если ты сделаешь так, чтобы мама перестала быть злой, как сейчас, и стала доброй. Ты сможешь? Думаю, о тебе могли бы снять телепередачу.

— Что мне надо сделать?

— Чтобы она стала доброй?

Мэгги посоветовала спросить, не хочет ли ее мама, чтобы он размял ей ступни, но Лароуз смутился.

— Делай все, что она говорит, — наставляла Мэгги. — Ешь торты. И не забывай про объятия.

Лароуз стал ждать, когда Нола попросит его что-нибудь делать. Позже, в тот же день, Нола сказала, что Лароуз должен звать ее, Нолу, матерью.

— Хорошо, мама.

— А обнять меня?

Он и это сделал.

Нола пригладила малышу волосы и посмотрела ему в глаза. Она расплылась в улыбке и залилась румянцем. Казалось, женщина вот-вот расхохочется.

— Какая твоя любимая еда? — спросила она.

— Торт?

Она пообещала, что наделает уйму тортов. Когда Лароуз обвил ее шею руками, то почувствовал ее кости под кожей.

— Ты костлявая, — заявил он Ноле.

— Можешь нащупать мой скелет, — предложила Нола.

— А ты не та леди, которая приходит на Хэллоуин? — спросил он осторожно.

— Нет, — возразила она. — Я не такая. Вот моя мать, та была ведьмой. Но я не хочу быть на нее похожей.

Лароуз положил голову ей на грудь, желая убедиться, что ее сердце бьется. Висок мальчика уперся в ее острые ключицы.

Костлявая, подумал он. Она костлявая. Он слышал, как отец дразнил мать: «Ты становишься костлявой, кожа да кости!» И он слышал, как бабушка говорила его сестре Сноу: «Ты же не хочешь стать костлявой, как твоя мать».

Он попал в мир костлявых женщин. Даже Мэгги была костлявой с ее долговязыми нескладными ногами. Однако он этого не сказал. Лароуз также не сказал, что Мэгги называла мать злой. Что-то его остановило. Он не знал, почему перестал говорить все, что у него на уме. Похоже, у него во рту появилось маленькое ситечко, которое пропускало только приятные слова.

* * *

Лароуз увидел свою настоящую мать в продуктовом магазине. Он побежал к Эммалайн, и они крепко обнялись. Случайным свидетелем этой сцены оказался Ромео. Он стоял у сияющей мясной витрины, покачиваясь, прижимая корзину к груди. На его лице появилось выражение, совсем не вязавшееся с репутацией опасного отморозка, которой, по его мнению, он теперь пользовался. Ромео мысленно одернул себя, прищурился и притворился, будто рассматривает дешевые гамбургеры.

Хорошо, что Лароуз был с Питером, который не вмешивался. На какое-то время Эммалайн прильнула к своему ребенку, вдыхая аромат его волос. Она посмотрела на Питера, и когда он кивнул, позволила Лароузу повиснуть на своей тележке, чтобы на ней прокатиться. Потом мать пошла с ним по магазину, разговаривая. Она словно вошла в зал с сердцем мертвым, а потом очнулась в нем с сердцем живым. Но она не могла заниматься покупками вечно. Питер помог ей отнести продукты, а затем она подвела сына к машине Равичей. Лароуз залез в нее без плача, забрался на заднее сиденье и сам пристегнулся. Его бессловесное мужество поразило ее. Когда они уезжали, он помахал Эммалайн на прощанье. Сын будто уплывал от нее на утлом плоту из каких-то щепок. Или это был сон? Каждое утро перед пробуждением ей снился тот самый разваливающийся плот. И каждый день по много раз она спрашивала себя, что же они натворили.

Повидав Лароуза, Эммалайн уже не могла пойти домой. Она думала, что, может быть, навестит мать, но выяснилось, что ее увезли в церковь. Эммалайн подумала, что та, верно, хочет помолиться о мире в душах людей. Ноги сами принесли ее к церкви. Она думала, что сможет найти там отца Трэвиса, но его не было ни в одном из помещений церкви, ни в приходском доме — простой квадратной постройке. Ей стало неловко за то, что она выслеживает священника. Потом Эммалайн увидела его на расстоянии. Он работал на мини-экскаваторе у озера, прокладывая пешеходную дорожку. На его голове был вязаный колпак, конец которого свисал священнику на затылок. Уши смешно торчали из-под этой шапочки, из-за которой он должен был бы выглядеть нелепо. Но отца Трэвиса было трудно заставить выглядеть глупо. У него была выдубленная ветром кожа, слегка веснушчатая — особенность классических рыжеватых блондинов с чувствительным к солнцу лицом. Впечатление дополняли плоские, почти брутальные скулы и точеный подбородок кинозвезды. Впрочем, как только его внешность начала раздражать окружающих, он повзрослел, и ее стало легче выносить. Кроме того, на горле у него пылали шрамы. Глаза отца Трэвиса могли быть теплыми, если он улыбался, и вокруг них приятными лучиками расходились морщинки. Но они могли быть и мрачными, бесцветными, возможно, даже опасными, хотя, конечно, он перестал служить земным солдатом.

Завидев Эммалайн, он остановил экскаватор и вылез из кабины. Она привыкла видеть отца Трэвиса в рясе, которую он носил большую часть времени, потому что чувствовал себя в ней удобно. Он мог надевать ее даже поверх футболки и рабочих брюк. Старикам нравилось видеть его в таком облачении, а после «Матрицы»[26] это понравилось и молодым. Но сейчас на нем были старые джинсы, клетчатая фланелевая рубашка и коричневая парусиновая куртка.

Эммалайн удивленно улыбнулась ему.

Священник огляделся по сторонам, проверяя, не видит ли их кто-нибудь. Именно то, что он не забыл это проконтролировать, подумал он позже, и выдало его с головой. В течение многих дней его сердце и мысли существовали раздельно, пока он не обратил внимания, как посмотрел через плечо Эммалайн, чтобы убедиться, что никто не видит.

Они засунули руки в карманы и пошли по оздоровительной тропе[27], которую он прокладывал в лесу. Они миновали пару снарядов, прежде чем она смогла что-нибудь сказать.

— Я не хотела отдавать им Лароуза, — пожаловалась она.

— Тогда почему вы это сделали?

День был ясный, и солнечные блики играли на зеленой воде озера — цветом оно напоминало глаза Эммалайн.

— Казалось, это был единственный выход, — объяснила она. — В конце концов, она же моя сестра. Я думала, нам позволят видеться, вместе проводить время. Но этого не случилось. Поэтому я хочу, чтобы он вернулся. Я только что его видела. Он может подумать, что я его не люблю.

Отец Трэвис по-прежнему удивлялся их поступку. Он вспоминал об их визите, состоявшемся вскоре после того, как Ландро освободили, — они тогда явно хотели сказать ему что-то. Он слышал об усыновлениях подобного рода в былые времена, когда болезни или убийства выкашивали некоторые семьи, обходя стороной другие. Это была старая форма восстановления справедливости. Эта история казалась ему необычной, а такие истории ему нравились. Одна из них сделала его священником, а то, что он до сих пор им оставался, тоже являлось своего рода историей. По вечерам, между просмотром боевиков, отец Трэвис любил разбираться в Новом Завете.

Мария отдала своего ребенка миру, едва не произнес он вслух, глядя на Эммалайн, одетую в голубую парку[28], на капюшоне которой отсутствовала опушка, и потому он венчал ее голову так, что священнику вспомнились изображения Пресвятой Девы. Ее волосы, расчесанные на прямой пробор, струились под тканью, подобно двум гладким крыльям.

— Вы пытались сделать доброе дело, — проговорил отец Трэвис. — Лароуз поймет это. Он вернется к вам.

Эммалайн внимательно посмотрела на него.

— Вы уверены?

— Уверен, — отозвался он, а потом не сумел с собой справиться. — Ни жизнь, ни ангелы, ни начала, ни силы, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не сможет разлучить вас[29].

Эммалайн посмотрела на него, будто он сошел с ума.

— Это цитата из Библии.

Он посмотрел под ноги, на дорожку. Цитировать «Послание к римлянам», как напыщенный осел…

— Лароуз — ребенок, — сказала она, и ее голодные глаза затуманились. — Дети забывают тебя, если ты не находишься с ними каждый день.

Никто тебя не сможет забыть, подумал отец Трэвис. Бездумно высказанная мысль расстроила его, и он заставил себя постараться говорить разумно.

— Послушайте, вы можете получить Лароуза в любое время. Просто скажите, что хотите его вернуть. Питер и Нола должны послушать. А если нет, можно пойти в социальную службу. Ребенок должен быть с матерью.

— Социальная служба, — протянула она. — Гм. Вы когда-нибудь слышали о законе «омерты»[30]?

Отец Трэвис неожиданно рассмеялся.

— А кроме того, я и есть социальная служба. Кризисная школа — это она и есть. Выходит, мне придется пойти к самой себе.

— Что в этом плохого? — спросил отец Трэвис.

Когда он это произнес, она покачала головой и отвела глаза.

— Вы хотите сказать, я не ожидала последствий? Не знала, как это будет сложно? Думаете, я не могу понять, почему мне невмоготу, когда за тем, что мы сделали, стоят история, традиции и все остальное?

Она коснулась лица, как будто желая с него что-то стереть.

— Да, я была в разладе с собой. А кроме того, есть Нола. Она, кажется, все время злится на Мэгги. Что, если она станет обходиться с Лароузом так же?

Отец Трэвис молчал. Из исповедей он знал о вспыльчивости Нолы.

Когда они шли обратно к машине Эммалайн, какое-то необычное чувство помешало ему произнести дежурную сентенцию, чтобы завершить разговор. Он ничего не стал говорить, боясь нарушить ту откровенность, с которой она с ним общалась. Эммалайн села в машину. Затем она откинула капюшон, опустила стекло и посмотрела прямо в лицо священнику. Тоска матери по сыну была настолько очевидной, что отец Трэвис ощутил в душе ее отголосок. Он закрыл глаза.

Когда он это сделал, Эммалайн увидела в нем обыкновенного человека с обветренным лицом и потрескавшимися губами.

Она отвела взгляд и завела машину. Ее трагические мысли улетучились, едва она отъехала, и Эммалайн вспомнила, как смеялась до слез, когда Джозетт и Сноу обсуждали отца Трэвиса.

— Его выдают глаза, — сказала одна из них. — Это глаза сексуальной игрушки-робота.

Джозетт и Сноу были помешаны на таких киногероях, как роботы и киборги. У них в комнате стоял древний видеомагнитофон фирмы «Радиошек»[31], подключенный к телевизору той же марки. Они покупали старые фильмы, как правило, на распродажах и на лотках со скидочными товарами. Их коллекция включала «Западный мир»[32], «Робокоп» и «Черная дыра»[33]. Им пришлось долго рыться в ящиках с уцененной видеопродукцией, прежде чем они откопали своего фаворита — фильм «Бегущий по лезвию бритвы». Они без конца рисовали роботов и киборгов. Получались гладкие, идеальные изображения, обреченные на ощущение чего-то особенного, может быть, подобного отцу Трэвису.

— У него глаза репликанта[34]!

— Черт возьми, отец Трэвис может оказаться Бэтти[35]!

— Я видел такое, чему вы, люди, не поверите, — произнесли они хором. — Атакующие корабли, пылающие над плечом Ориона. Я наблюдал си-лучи, мерцающие во тьме близ Врат Тангейзера[36]. — Они понизили голоса до дребезжащего шепота. — Все эти мгновения затеряются во времени. Как слезы под дождем. Время умирать[37].

Они опустили головы, и Эммалайн воскликнула:

— Прекратите!

Теперь она нахмурилась. Как и любой матери, ей было неспокойно видеть своих детей, играющих в смерть.


Девочки Айрон. Сноу, Джозетт. Каждую можно было назвать Железной Девой[38]. Они были не просто сестрами, а звездами волейбольной команды своей неполной средней[39] школы, задушевными подругами, делившимися самыми сокровенными тайнами, и советчицами своих братьев. Они были близки с мамой и чурались отца. В бабушке они души не чаяли и могли часами вышивать с ней бисером. Сноу была высокой, чувствительной девочкой, которой было трудно сосредоточиться на учебе, а мальчиков она привлекала только как друг. Она ходила в восьмой класс. Джозетт обещала стать умницей, приходила в отчаяние из-за своего веса, но как магнитом притягивала еще неловких мальчиков, которыми интересовалась только как друзьями. Она училась в седьмом.

Ландро высадил дочерей в Хупдансе, где они собрались заняться шопингом, и поехал обратно, чтобы отвезти Отти на диализ. Девочки направились прямиком к аптеке, в которую вошли вместе с мгновенно залетевшим туда снежным вихрем. Продавщица с прилизанными рыжими крашеными волосами и очками на цепочке спросила, чем может помочь.

— Спасибо, ничем, — ответила Джозетт. — И следовать за нами, как на веревочке, тоже не обязательно. У нас есть деньги, и мы не собираемся воровать.

Женщина втянула подбородок в шею, отвернулась и пошла к кассе, сохраняя все ту же странную позу.

— Не нужно было этого говорить, — заметила Сноу.

— Возможно, я слишком привыкла обороняться, — сказала Джозетт с показным смирением.

При аптеке был сувенирный магазин, где продавали декоративные цветы и безделушки, которые совсем не нравились их матери. Но девочки их любили. Они пошли вдоль витрины, восхищаясь керамическими снежными малышами[40], блестящими пальмовыми листьями и камнями, на которых были вырезаны слова: «Мечтай. Люби. Живи».

— Почему не «Бросай»? — спросила Джозетт. — Как получилось, что у них нет камня с надписью «Бросай»?

— Кажется, тебе не хватает вдохновения, — заметила Сноу.

— Это не вдохновение, это слащавость.

— О-о-о! — Сноу лизнула палец и сделала знак в воздухе. — Слово из словаря.

Они вернулись в другую секцию. Там продавались скребки для лобового стекла и аварийные фонари, может быть, для их папы.

— В магазине бытовой техники выбор лучше, — заметила Джозетт. — Давай посмотрим духи для мамы.

— Нет, лосьон.

— Вот и купи его. А я возьму духи.

Все хорошие духи были заперты под стеклом прилавка, на котором лежали руки давешней очкастой леди.

— Черт, теперь нам придется иметь дело с ней, — с досадой проговорила Джозетт.

— А я ей не грубила, — сказала Сноу. — Так что и разговаривать мне.

Джозетт закатила глаза и надула щеки.

Сноу подошла к продавщице и улыбнулась.

— Как у вас дела? — произнесла Сноу жизнерадостным тоном. — Мы ищем по-настоящему хороший рождественский подарок для нашей матери. Наша мама особенная. — Сноу вздохнула. — Она так много работает! Что вы предложите?

Женщина оторвала осуждающий взгляд от Джозетт, согнувшейся над стеклянным прилавком, и ее руки запорхали среди сверкающих, как драгоценные камни, коробочек и флаконов, а потом остановились на пробнике духов «Жан Нате».

— Слишком просто, — заявила Джозетт.

Сноу указала на «Йован Маск».

— Это не запах мамы. В ее запахе больше… ну не знаю… чистоты, что ли.

— Может быть, «Чарли» или «Блю Джинс»?

— Пожалуй, слишком обычные.

Они задумались, рассматривая витрину.

— Я хочу подарить что-то особенное. У меня есть заработанные деньги, — объяснила продавщице Сноу. — Может, что-нибудь от дизайнера или кинозвезды?

Женщина указала на коробочку. «Белые бриллианты». От Элизабет Тейлор[41].

— Американский аромат номер один, — трепетно произнесла она.

— Кто такая Элизабет Тейлор? — спросила Джозетт.

— Да-а-а, «Клеопатра»[42]?

Они обе вспомнили обложку кассеты в видеопрокате.

— А кроме того, она дружила с Майклом Джексоном?

— Ах да. — Джозетт понюхала спрей. — Чудно. Мне нравится.

— Духи «Энжоли» в розовой коробочке, украшенной тисненым золотым цветком.

— Но запах у мамы не такой острый. Я имею в виду, она от природы хорошо пахнет.

— Он будет плохо сочетаться с отцовским одеколоном «Олд Спайс».

— А как насчет «Дикого Мускуса»?

— Может, «Песню Ветра»…

— Ими душится бабушка.

Женщина за прилавком достала элегантную коробку, спрятанную за другими. Она была бледно-розовато-лиловой, то есть какого-то дорогого неопределенного цвета. С черновато-серой полосой. Флакон как раз умещался в ее ладони, по нему шел узор из рельефных ромбов, стекло было изящно закручено. «О Саваж». Женщина распылила немного духов на матерчатую салфетку, взмахнула тканью перед их носами. Подождала. Аромат был свежий и сухой. Слегка лакричный. Может быть, с намеком на облако. Нотки свежераспиленного дерева? Сена. Какой-то особенной травы в особенном лесу. Ничего темного, ничего страстного. И что-то еще.

— Большинство людей думают, что пахнет слишком заурядно, — сказала леди. — Эти духи не похожи на другие. Никто их не покупает. У нас есть только один флакон.

Сноу смотрела на Джозетт, широко раскрыв глаза. Джозетт снова вдохнула аромат.

— Мне бы хотелось, чтобы все пахло так, — призналась Сноу.

— Такой чистый запах, — проговорила Джозетт, опустив флакон. — Должны быть недешевы.

— Немного дорого, да, — смутилась женщина. Ее, казалось, озадачила сумма. — Я здесь просто работаю. Это не мой магазин, — добавила она.

— Да, — пробормотала Сноу. — Дороговато. Я экономила. Ну да ладно.

— Они подходят и для мужчины, и для женщины. «Оу-у Саваж».

— «О Саваж», — процедила Джозетт с преувеличенным французским акцентом. — Они нам подходят.

Она повернулась к Сноу, ее глаза искрились.

— Какой запах!

— То, что надо, — отозвалась Сноу.

Глубоко в сумочке у Джозетт был спрятан старомодный старушечий кошелек. Она его вытащила. Сноу страстно обняла сестру.

Потом, прямо перед продавщицей, они расплакались. Обе понимали: это то, что нужно. Одеколон пах чистотой, как волосы Лароуза в холодный осенний день, когда брат входил в дом и Эммалайн склонялась над ним.

«Ах, как ты пахнешь, — говорила она. — Ты пахнешь, как весь огромный мир».


Покидая аптеку, Джозетт и Сноу поговорили о запахе огромного мира и решили, что обладают сверхъестественными способностями, не меньшими, чем ведьмы на шабаше.

— А может, все наши люди обладали ими до того, как пришли белые.

— Да, — согласилась Сноу. — И мы жили пятьсот лет.

— Я даже слышала, как кто-то это говорил.

— И я тоже. А еще мы могли управлять погодой.

— И в это я верю.

— Отлично, — заявила Сноу. — Займемся этим прямо сейчас.

— Твое имя не зря означает «снег». Все, что ты можешь, — это навалить его побольше. А вот я хотела бы, чтобы меня звали Лето.

Было ветрено. Они шли к месту, где договорились встретиться с отцом. Тот обещал забрать их после того, как отвезет Отти обратно домой. Они собирались посидеть в кафе «Сабвей», может быть, заказать на двоих по большому сэндвичу из откормленной пшеницей индейки с американским сыром, листьями салата, помидорами, маринованными огурчиками и сладким луковым соусом. Конечно, как же без этого. Они были голоднее, чем обычно, и у них хватало денег, чтобы заплатить за индейку, при условии, что пить они станут только воду.

— Это и лучше для нас, — заметила Джозетт, которая любила газировку.

— Нам же показывали на уроке здоровья, — скорбно произнесла Сноу. — Всего одна банка в день, и ты получаешь сахарный диабет.

Ландро никогда не покупал газировку, потому что не хотел, чтобы его дети остались без ног. Когда он это им объяснял, они щурились, словно от боли: «Да, папа». И пили запрещенную шипучку в домах бледнолицых. Теперь, ожидая отца, они смотрели на обертки от сэндвичей в изумлении.

— Мы съели их так быстро.

— Как это произошло? — икнула Джозетт.

— Отлично. А что теперь?

— Мы на мели, так что станем потягивать нашу целебную воду.

— И ждать папу.

Они встретились глазами. В школе никто не был особо скрытен. У всех когда-нибудь да происходило что-то ужасное. Все друг другу сочувствовали, некоторые несли полную чушь, а если ты была девочкой, тебе могли прислать открытку с соболезнованиями. Но по поводу того, что произошло в их семье, невозможно было прислать открытку. Зато одна из подруг Сноу подарила ей пару украшенных бисером серег, и та поняла, зачем. Это была попытка выразить то, что бессильны высказать слова. У нее самой не было слов, которые она могла бы сказать отцу. Впрочем, ничего говорить и не хотелось. Может, разве в машине, когда наступит молчание. Они могли бы спросить отца об Отти, или Аване, или другом его подопечном. Можно будет в общих чертах рассказать, что им задали в школе. Им следовало избегать выражения истинных чувств, потому что это могло оказаться неожиданным и завести слишком далеко. Отец мог вдруг стать слишком серьезным — как в день, когда он проводил индейский ритуал. Тот, когда вы позволяете вырваться наружу погребенным глубоко внутри вас мыслям и чувствам, делитесь ими с другими людьми, вставшими крýгом, а они начинают молиться и петь, желая помочь вам. Девочки были единодушны, считая, что, когда дела идут как обычно, нельзя выворачивать душу наизнанку перед посторонними. Так что они, забираясь в «короллу», многозначительно переглянулись. Джозетт села на переднее сиденье, потому что хорошо умела поддерживать разговор с отцом на такие темы, как стрижки, автомобильные аккумуляторы и утепление окон их дома при помощи пищевой пленки. А если бы показалось, что отец может отклониться от подобных разговоров, она всегда могла попросить рассказать его снова, отчего не следует пить шипучку.

* * *

«Проблема 2000 года» иногда отвлекала Питера от мыслей о Дасти, о котором он думал почти всегда. Он ехал по дороге к магазину «Флит Фарм»[43] и ругал себя за то, что не купил цыплят прошлой весной. Он планировал превратить одну из старых построек в курятник. Даже Нола согласилась на это, хотя всегда выступала против какой-либо живности. С цыплятами как-то не сложилось, зато он присмотрел себе пса. Он встретил его в лесу и начал прикармливать. Пожалуй, это была наполовину овчарка. Пес мог охранять дом, думал Питер. И смог бы спасти Дасти, кто знает. Питер понимал, что в его рассуждениях нет никакого смысла, но все равно взял собачий корм. Он также купил семь пакетов жареной кукурузы и электродинамический фонарик. Приехав домой, он отнес покупки в подвал, где у него хранились шесть запечатанных десятигаллоновых цилиндрических коробок пшеничной муки, сухое молоко, масло, сушеная чечевица, бобы и вяленое мясо. Он купил и заполнил морозильник, который подключил к генератору. Потом приобрел резервный генератор. Еще он купил дровяную печь и каждый день после работы целый час рубил для нее дрова. Это помогало сосредоточиться. В этом он был похож на отца Трэвиса. Он и священник рубили дрова, находясь далеко друг от друга, чтобы унять сердечную боль. У Питера уже был фильтр для воды, но на всякий случай он купил еще один. В прошлом году он пробурил новую скважину и подключил ее насос к резервному генератору. Детская обувь, взятая на вырост, была куплена на два года вперед. Сушеные яблоки, груши, курага, чернослив, клюква. Запас воды в пятигаллоновых пластиковых бутылях. Дополнительные одеяла. А также оружие — шкаф для ружей с запором. Он держал ружья заряженными, потому что иначе, по его мнению, иметь их не было смысла. Дважды с крыльца ему удалось подстрелить койотов. Однажды ему достался олень. Потом он промахнулся, стреляя по пуме. Ключ был приклеен скотчем к верхней части семифутового шкафа. Питер был помешан на том, чтобы постоянно проверять, заперт ли замок. Коробки с патронами. Ракетница. Пачки с полуфабрикатами кексов, сахар, сигареты, виски, водка, ром. Питер мог бы обменивать их на вещи, которые им понадобятся, — наверняка он что-то забыл купить.

Он старался не вспоминать, какие большие проценты приходится платить по кредитной карте. Он работал сверхурочно — просто чтобы выплачивать минимум. Каждый раз, покупая по кредитной карте еще один пакет блинной муки или лопату, он говорил себе, что когда после наступления нового тысячелетия в банках начнется неразбериха из-за путаницы между 2000-ми и 1900-ми годами, его данные, скорее всего, затеряются. Кредитные компании исчезнут, и покалеченная банковская система вернется к временам золотых монет. Не останется ни телефонов, ни телевизоров, ни энергетических компаний, ни автомобилей — кроме старых рыдванов без компьютеризированных систем, — ни бензоколонок, ни авиации, ни спутников. Люди вновь станут общаться по радио. Вот уже многие годы у него имелась лицензия радиолюбителя. И теперь, практически весь декабрь, он вел по ночам напряженные разговоры с такими же, как он, обеспокоенными наступлением нового тысячелетия радиолюбителями, разбросанными по всему миру. Каждое утро он просыпался и добавлял еще несколько пунктов в свой список. По выходным он брал с собой Мэгги и Лароуза в писчебумажный магазин, чтобы купить новую пачку бумаги в 480 листов и коробку конвертов. А также карандаши и ручки. А еще марки. Перейдет ли мир на такую старомодную систему, как наземная почта? Возможно, отвечали его новые друзья. Кладовая была забита. Нола этого не замечала. Она была занята тем, что пекла свои проклятые торты.

Если бы мы купили цыплят, они могли бы жить несколько месяцев на зачерствевших тортах, думал Питер. Нола щедро покрывала выпечку белой глазурью. Эти торты были широкими и плоскими, во весь противень, или высокими и слоеными, или в форме круглого кекса. Все они потом украшались тщательно выведенными именами «Лароуз» или «Мэгги». Даже дети перестали их есть. Он потихоньку забирал торты и хранил их в неотапливаемом гараже. Когда в местной средней школе шел ремонт, Питер забрал ненужные вещи, которые могли пригодиться. Он с трудом удерживался от улыбки, глядя на выстроившиеся в ряд жестяные школьные шкафчики и понимая, что за каждой пронумерованной дверцей на узкой верхней полке лежит по торту.

* * *

Родители его не хотели, но Рождество все равно пришло в обе семьи. Нола проснулась за неделю до двадцать пятого — ей показалось, что сердце налилось свинцом. Она ощущала такую тяжесть в груди, что чувствовала каждый удар сердца, которое, почему-то не останавливаясь, слабо в ней билось, хотя его хозяйке вовсе этого не хотелось. Но близилось Рождество… Она перевернулась в постели и толкнула Питера — ей было обидно, что он вообще может спать.

— Елка, — проговорила она. — Пришло время наряжать елку.

Питер открыл глаза — светлые любимые голубые глаза, которые больше никогда не будут принадлежать другому ребенку. Мальчик походил и на отца, и на мать, взяв лучшее у каждого из них и смешав так, что они умилялись, глядя на него. Его фотографии в рамках все еще стояли на туалетном столике. Дасти все еще бегал на солнце, позировал в костюме Человека-паука, играл в детском бассейне с Мэгги, стоял рядом с ними перед прошлогодней рождественской елкой. Нола находила утешение в этих фотографиях, но теперь закрыла глаза, чтобы не видеть черт сходства между сыном и Питером. Чтобы отвлечься, она стала напевать, а потом задумалась о дочери. Мысли о Мэгги были путаными, порой отмеченными любовью, а иногда сердце буквально колотилось от ярости. Мэгги казалась ей похожей то на ее несговорчивую и неприступную бабушку-полячку, то на дикую и коварную тетку, происходившую из индейцев чиппева[44]. У нее были те же раскосые золотистые глаза, темнеющие, когда она сердится. Та же легкая кривоватая усмешка.

Тихий звук голоса Нолы, напевающей себе под нос какую-то песенку, показался Питеру обнадеживающим. Он протянул руку и погладил ее пальцы. А что, если?

— Я не могу, — отказала она.

Но он все равно продолжал задавать свой вопрос, либо напрямую, либо нежными прикосновениями.

— Тогда я возьму детей, и мы пойдем за елкой.

У него имелась бензопила, причем не одна. По правде сказать, их было целых три. Но эти огромные бензопилы были слишком брутальны для небольшой елки. Ему требовалась ручная ножовка.

— А еще точнее, — добавил он, готовясь выйти из дома, — ножовка с красной ручкой. Мы будем каждый по очереди пилить нашу прекрасную елку.

Он представил себе это и удивился тому, что это возможно. Но тем не менее он и на этот раз выбрался из постели и отправился делать то, что делал в прошлом году с мальчиком, одетым в ярко-розовую куртку сестры, потому что его собственная была в стирке. Дасти был так уверен в себе. Когда Мэгги принялась над ним издеваться, называя младшей сестренкой, он принял типичную позу Гастона[45] и заставил Мэгги расхохотаться. Обычно, когда она смеялась, в ее голосе звенели маленькие колокольчики.

Теперь все изменилось, подумал Питер. Ее смех стал язвительным, лающим взрывом злых выкриков. Теперь она смеялась, когда ей было грустно, а не смешно.

* * *

В лесу, в котором было еще мало снега, Ландро издалека заметил три маленьких елочки. Казалось, они смотрели на него испытующе. Он ретировался. Нечего глазеть по сторонам. Нужно проверять силки, а не выбирать елку. Но увидев их стройные силуэты, он вспомнил.

— Что ж, да, конечно, — согласилась с ним Эммалайн. — Елку нужно ставить.

— Она должна быть с белыми огоньками, — заявила Сноу.

— Нет, давайте они будут цветными, — возразила Джозетт. — Белые — это отстой.

— А мне нравится единообразие, — настаивала Сноу. — Все остальное у нас в доме и так сплошное смешение стилей.

— Эй, полегче, — произнесла Эммалайн.

— Без обид, мама, но елка должна быть со сплошь белыми огнями. Должно прелестно смотреться.

— Тогда давайте поставим две елки, — предложила Эммалайн.

— Действительно? Ты серьезно?

— Маленькие.


К концу дня две небольших елки уже стояли наряженные в углу гостиной, у каждой сестры своя. Впервые Эммалайн не пришлось прилагать ни малейших усилий — сестры соревновались одна с другой. Они делали украшения из блесток, ленточек, побрякушек, какими пользуются индейские колдуны, и игровых наборов Лароуза. Потом пришел черед подарков, которые не заворачивали в оберточную бумагу: у них в семье это было не принято. Для упаковки использовались журналы, пестрые листы газет, продуктовые пакеты. Однако вскоре после того, как работы были завершены, девочки начали плакать. Кучи посмотрел на них широко раскрытыми глазами, а потом демонстративно вышел. Холлис тоже совершил стратегический маневр, удалившись в комнату мальчиков.

На следующий день Ландро уехал на работу пораньше, а Эммалайн осталась на кухне готовить тушеное рагу. А все из-за Лароуза.

Это происходило каждую неделю или около того — с тех пор, как Ландро и Эммалайн объяснили детям, куда делся их брат.

В спальне мальчиков Холлис подключил насос к надувному матрасу и вставил штепсель в розетку. В течение минуты или двух высокий пронзительный вой перекрывал все голоса. Когда матрас стал плотным и удобным, мальчик лег на спину и закрыл глаза.

Вокруг не осталось ничего, кроме тишины.

Холлис знал, что его собственный отец, Ромео, подбросил его к Эммалайн и Ландро под Рождество. Ему было пять, может, шесть лет, как Лароузу. Он уже давно спал на одной из кроватей, но матрас ему все равно нравился больше. Еще он знал, что родился в какой-то квартире, а не в роддоме. Его первые путаные воспоминания были о том, как он спал под столом, в окружении башмаков, или, что ему нравилось больше, на подстилке рядом с собакой, а одной зимой — на большой кровати вместе с другими детьми, которые и в постели не снимали куртки. Там стоял соленый запах грязного тела, дополненный кислой вонью от табака и слипшихся потных волос, такой отвратительный, что едва можно было дышать. Пахло и от взрослых, и от детей, и Холлис был рад, что это осталось в прошлом. Теперь он принимал душ каждый день. Сам стирал свою одежду. Любил запах глажки. Девочки посмеивались, но им он тоже нравился. Чистоту Холлис не воспринимал как должное, так же, как и собственную постель. Так что нет, он не лез к другим с расспросами о Лароузе. На всякий случай он просто держался в стороне. Но девочки поднимали вопрос о брате снова и снова. Он не мог не слышать их голоса.

— Значит, ты меня отдашь, если кого-нибудь убьешь, да, мама?

Это кричала Джозетт.

Сноу бросилась вперед и влепила сестре пощечину. Та не осталась в долгу. Эммалайн уронила ложку, и обе получили по подзатыльнику — до этого момента она ни разу не шлепнула ни своего ребенка, ни тем более чужого. Все произошло очень быстро — как сцена из фильма «Три балбеса»[46], что и спасло положение. Эммалайн начала плакать, Джозетт тоже зарыдала, а потом к ним присоединилась и Сноу. Все трое обнялись.

— Я готова отрубить себе руку, — сквозь слезы проговорила Эммалайн. — Я никогда не била вас прежде.

— Каждой из нас тоже следовало бы отрубить руку, — всхлипнула Сноу.

— Тогда, поджаривая хлеб, мы должны будем делать это вместе, и каждая станет использовать свою оставшуюся руку. — Джозетт и Сноу продемонстрировали, как это у них получится.

— Какое печальное зрелище, — полуплача, полусмеясь, заметила Эммалайн.


Медленно, один за другим, они возвратились на кухню, где Эммалайн продолжала уныло помешивать рагу. Холлис успел вздремнуть. Кучи — завернуть небольшие вещицы, которые украл несколько месяцев назад у каждой из сестер, чтобы подарить им хоть что-то на Рождество. Он разместил пакетики на ветвях елки. Ландро пришел домой с двумя черными сумками с надписью «Хефти»[47], полными варежек, шапок, сапог и курток, причем все вещи были новыми. Отец Трэвис отобрал их в магазине миссии еще до того, как пожертвования увидел кто-нибудь другой. Холлис вышел из спальни, помог затащить сумки в дом, а потом принял участие в сортировке подарков. Он старался казаться веселым, но не мог. Подавлять в себе чувство предвкушения праздника вместо того, чтобы подбодрить окружающих, было в его крови, и это дало повод сестрам придраться к нему:

— Перестань изображать задницу, — заявили девочки Холлису. — Твоя физиономия просит кирпича. Сделай ее такой, какая полагается на Рождество, и не говори Лароузу, что Санта-Клауса не существует.

— Если ты его увидишь, — добавила Джозетт.

Сноу молча уселась на стул.

— Я найду Лароуза, — ответил Холлис. Он не хотел ввязываться, но слова сами собой сорвались с языка. — Я скажу ему, что Санта придет.

Холлис был не то чтобы красив. Например, его нос казался слишком большим. Но мальчик был по большей части грустным и задумчивым, отчего выглядел более привлекательным, чем действительно красивые дети. Его подстриженные волосы изящно лежали на лбу, может быть, слишком изящно.

Он пригладил челку ладонью, сдвинув ее вбок.

— Хватит корчить из себя очаровашку, — сказала Джозетт, когда поймала его за таким наведением красоты.

Сказанное сопровождалось поднятием брови, таким выразительным, что мальчик еще долго смотрел на сестру, когда она отвернулась.

Девочки решили вынести «О Саваж» и подарить его маме в последнюю очередь. Они не доверяли ни Холлису, ни Уилларду. Те вполне могли раздавить флакон каблуком. Сестры знали, что значит жить с мальчишками. Их братья могли наступить на все что угодно, даже на подарки. Это мог сделать даже отец. Девочек оджибве — теперь эта традиция ушла в прошлое — учили с юных лет не наступать на лежащие вещи, особенно принадлежащие мальчикам. Подруга бабушки Игнатия Тандер, считающаяся, по законам индейцев, опекуншей Джозетт и Сноу, рассказывала им, что от этого их сила может уменьшить силу мальчиков. «Это сексизм, — сказала тогда Джозетт, — еще один способ управлять женщиной». Сноу наполовину согласилась с сестрой. Лицо Эммалайн было непроницаемым, как при игре в покер. Может, женщины из семьи Айронов и не были согласны с этим правилом на сто процентов, но все равно помнили о нем.

Девочки купили всякие забавные штуковины для братьев и отца. Впервые Джозетт и Сноу приобрели цветную бумагу, красную и прозрачную, и тщательно завернули в нее коробки. Подарок для мамы они поставили на полку. От его сверкающей обертки на руки ложились красные отсветы.

— Что нам делать с подарками для Лароуза? — спросила Сноу.

Они расчистили место на большом столе, отодвинув в сторону бисер, крышки для баночек, газеты и школьные учебники, разложили рагу по тарелкам и стали есть. Джозетт хотела пойти в дом Равичей и передать подарки брату. Сноу сказала, что терпеть не может тетю Нолу, потому что она постоянно ко всему придирается. Кучи повесил голову и ел молча. Холлис взглянул на него, и его голова тоже поникла. Эммалайн наблюдала за ними, пока мальчики не повернулись к ней.

— Ты сшила Лароузу мокасины? — спросил Кучи.

Он был младшим ребенком, пока не родился Лароуз. В его голосе прозвучала паническая нотка, а в глазах блеснули слезы.

К Рождеству Эммалайн обычно шила каждому из них новые мокасины из прокопченной лосиной шкуры, украшенные обрезками шерстяных одеял, а иногда отделанные на щиколотках мехом кролика. Она делала это, когда навещала мать, или дома, смотря свою любимую телепередачу или сидя с детьми за столом, пока те не выполнят домашнюю работу. Мокасины получались очень хорошие, и она получала специальные заказы со стороны, за которые платили по две или даже три сотни долларов. Все члены семьи гордились ее работой и носили мокасины только в доме. Их надевал даже Холлис — его ногам в этой обуви, расшитой бисером, никогда не было холодно. Каждый имел целую коробку мокасин — одна пара на каждый год.

— Я их сшила, — ответила Эммалайн.

* * *

— Она сшила для Лароуза мокасины, — рассказал Ландро своему другу Рэндаллу, который содержал ритуальные парильни, преподавал историю и культуру оджибве, а также учил свежевать оленьи туши в средней школе племени. Рэндалл принимал участие в ритуалах, устраиваемых старейшинами, которых выискивал и изучал, с местными колдунами. В Ландро живут злые духи, говорил он. Злые духи не пугали Рэндалла, он их уважал.

— Должно быть, это из-за того, что случилось со мной, когда я был ребенком, но что именно тогда произошло, не могу вспомнить, — попробовал как-то раз объяснить Ландро.

— Обычно так все и думают, — возразил Рэндалл. — Полагают, будто убьют злого духа, если вспомнят, в чем было дело. Но все намного сложнее.

В борьбе со злыми духами и заключалась основная работа Рэндалла. Потеря близких, вывихи, болезни, наркомания и просто ощущение принадлежности к жалким остаткам народа со сложной историей. Что отличало эту историю? Какие знания? Кто такие были оджибве? Какими стали сейчас? Почему так много пошлости везде, куда только ни глянь?

Они нагрели и внесли камни, а теперь оба сидели в парильне в одних мешковатых шортах, какие носят серфингисты. Ландро опустил полог и перекрыл приток воздуха извне. Рэндалл высыпал на раскаленные камни щепотки табака, шалфея, кедра и растолченного в порошок медвежьего корня. Когда в воздухе повис резкий аромат, он выплеснул на камни четыре ковша воды, и горячий пар наполнил болью их легкие. После того как они помолились, Рэндалл открыл дверь парильни, взял вилы и принес на них еще десять камней.

— Ладно, пойдем ва-банк, — сказал он. — Обвяжись полотенцем, чтобы не осталось волдырей.

Он закрыл дверь, и Ландро потерял счет ковшам, которые Рэндалл вылил на камни. Ландро почувствовал головокружение и приложил полотенце к лицу. Потом головокружение усилилось, и он лег. Рэндалл долго взывал к духам на анишинабэмовине[48], который Ландро понимал смутно, а потом произнес:

— Гиинитам[49].

Это значило, что Ландро следует говорить. Но единственное, что Ландро придумал сказать, было:

— Моя семья ненавидит меня за то, что я отдал Лароуза.

Рэндалл поразмышлял над его словами.

— Ты поступил правильно, — заявил он наконец. — Пройдет время, и они поймут. Не забыл, что сказали старейшины? Они знают историю. Помнят, кто убил Минк, мать первого человека в роде по имени Лароуз, и что она может сделать. Потом были ее дочь, ее внучка, их потомки и, наконец, мать Эммалайн. Зло пыталось овладеть ими всеми. Они сражались со злыми духами, им удавалось перехитрить их, избавиться от их власти.

Потом Рэндал завел речь о знахарях и колдунах. В наши дни люди называют то, чем они занимались в прошлом, магией. Но это была не магия. Конечно, сейчас такие действия находятся за гранью обыденного понимания, но магией их называть нельзя.

— Лароуз тоже может делать подобные вещи, — добавил Рэндалл. — У него это в крови. Он сильней, чем ты думаешь. Помнишь, как старейшины о нем сказали, что он мираж?

— Конечно. Они так его и назвали «Мираж».

— Вот именно.

Люди по имени Мираж знали, как определять местонахождение животных, как покидать свое тело во время транса и навещать находящихся далеко родственников. Один торговец по имени Джордж Нельсон знал индейцев, которые могли это делать, и написал о них еще в восемнадцатом веке.

Ландро ответил сбивчиво:

— Что, если старейшины — просто компания стариков, которые не умнее любого из нас… что, если…

— Они обычные пожилые люди, — перебил его Рэндалл. — Но они люди, которые узнали многое от своих стариков, понимаешь? Однажды у нас выдался голодный год, и большинство наших стариков отдали молодым свою пищу. То поколение умерло за нас, да? Так мы идем верным курсом. Прими их слова, если они кажутся тебе правильными.

— Но, возможно, они сами не знают…

— Перестань задавать тупые вопросы. Ты свихнешься, если продолжишь так думать. Позволь-ка лучше спросить тебя кое о чем. Что это за ребенок вообще был — этот Дасти?

— Не спрашивай меня об этом.

— Он не последняя причина твоей агонии, приятель. Каким он был? Кто знал этого мальчика лучше всех в вашей семье?

Ландро помолчал, а потом наконец ответил:

— Лароуз.

— Так что же Лароуз о нем знал?

— Забавный малыш. Любил приключения. У них двоих был целый пакет игрушек, которых они превратили в героев мультфильмов. Они были веселые. Это было легко понять, если вслушаться в то, что они придумывали. Дасти…

— Да, можешь произносить его имя, но прибавляй к нему «-ибан», так ты покажешь, что он находится в мире духов.

— Дасти-ибан любил рисовать. И рисовал хорошо. У нас есть несколько рисунков, которые он нам подарил.

— Что на них?

— Лошадь. Собака. Человек-паук.

Ландро произнес это, всхлипывая. Рэндалл дал ему некоторое время, чтобы успокоиться.

— Хватит лить слезы. Ты можешь плакать из-за малыша. Но нечего распускать нюни из-за собственной боли. Ты вносишь дурную энергию в свою семью. И мешаешь Лароузу делать добро семье Дасти-ибана. Когда ты плачешь, я слышу, как ты жалеешь о том, что сделал, но теперь с этим покончено. Ты был пьян, когда его застрелил?

Приношения потрескивали на раскаленных камнях.

— Нет.

— Точно не был навеселе?

— Нет.

— Не торчал?

— Нет.

— Мы учим наших людей отвыкать от этого дерьма. И сами не должны его употреблять. Вот почему я спросил.

Долгое время Рэндалл молчал.

— Ты хороший охотник. И стреляешь осторожно, — сказал Рэндалл. — Все знают, что ты знаток в этом деле и каждый год приносишь хорошую добычу. Поэтому мне нужно было спросить.

— Ладно, — отозвался Ландро.

— Просто я не полностью уверен.

— Чего там, — буркнул Ландро.

— Ты покончил с выпивкой?

— Да, — подтвердил Ландро.

— Колеса?

— И с ними тоже.

— Хорошо. Тебе нужно принять на веру, с Лароузом ты поступил правильно.

— А как насчет Эммалайн? — спросил Ландро.

— Нола — ее сестра.

— Только наполовину, — возразил Ландро.

— Сестер наполовину не бывает, — рассудил Рэндалл.

— Эммалайн не любит сестру.

— Она сама тебе сказала?

— Говорю, это так. А Нола не выносит Эммалайн. Так что нам теперь не удастся увидеть Лароуза. Думаю, мы предполагали, что нам можно будет встречаться. Ведь мальчики привыкли играть вместе, и все такое.

— Дайте им время разобраться, — посоветовал Рэндалл. — Дверь! Ой, я совсем забыл, что у нас нет привратника. Дверь! Я сейчас сам все сделаю.

Рэндалл отбросил брезент в сторону, а затем принес на вилах новые камни.

— Так много? — спросил Ландро, который едва не плавился.

— Ха-ха, — отозвался Рэндалл. — Устроим жаркую вечеринку. Я сварю тебя заживо.


И все равно даже после того, как Рэндалл едва не приготовил из него яйцо-пашот, в его душе не наступил мир. Ландро становилось все хуже и хуже. Он плакал, вспоминая, как тонкие ручонки Лароуза обнимали его за шею, осуждал себя за то, что сделал Лароуза своим тайным любимцем. Мальчуган занимал в его душе все больше места, оттесняя на второй план старшего брата. Кучи был серьезным, хмурым мальчиком, принимающим все близко к сердцу. В глубине души он был уязвлен, но вел себя так тихо, что никто не догадывался об этом.

— Почему ты все время молчишь? — как-то раз спросил его Ландро.

— Зачем говорить, когда Джозетт и так болтает без умолку?

Он был прав.


Эммалайн продолжала думать о том, что сказал отец Трэвис. Если бы она захотела, то, конечно, смогла бы забрать сына обратно. Но нет, она не станет связываться с системой соцобеспечения. Там, где любой документ запрашивают в трех экземплярах, может произойти что угодно. Нет, так не пойдет. Вместо того чтобы решиться на последний шаг, Эммалайн думала о том, что Нола потеряла сына, без конца вспоминала об ответственности мужа за смерть Дасти и предпочитала делать нечто иное. В последние несколько месяцев она понемногу выкраивала деньги, чтобы положить их на сберегательный счет Лароуза. Еще она вложила свою любовь в сшитое ею лоскутное одеяло, которое принесла в дом Равичей. Эммалайн отдала одеяло Ноле, которая поблагодарила ее, стоя у двери, сложила одеяло и положила его на самую высокую полку шкафа. Кроме того, каждую пару недель Эммалайн не могла удержаться от того, чтобы приготовить особый суп и обжарить хлеб, как любил ее сын. Она ставила их на порог дома Нолы или даже передавала ей в руки — через них Лароуз почувствует вкус ее любви. Нола все выбрасывала. Как раз перед Рождеством Эммалайн пришла с мокасинами. Оставила их в свертке с надписью «Лароуз». Нола положила мокасины в пластиковую коробку. Спрятанные, они ждали своего часа, и Нола боялась их — копченый запах мокасин обладал силой творить чудеса.


В тех случаях, когда Эммалайн появлялась с приношениями, она видела, что сестра все понимает. Когда Нола открывала дверь, ее улыбка была деланой и кривоватой. Иногда перед тем, как принять еду, руки Нолы сжимались и разжимались, выдавая душевную муку. То, как тщательно Нола выговаривала слово «спасибо», выдавало отчаяние, которое заставляло Эммалайн отворачиваться и идти прочь. В машине она засовывала руку в карман и прикасалась к листку бумаги, на котором было написано: «Можешь взять его обратно».

Однажды, оставив еду на крыльце Равичей, незадолго до Рождества, которое предстояло праздновать без Лароуза, она не смогла уехать. Эммалайн вылезла из пикапа и пошла обратно к их дому. Может, поговорить с Нолой? Попросить разрешения хоть мельком взглянуть на сына? Она постучала, но сестра не ответила. Эммалайн постучала громче, потом так сильно, что стало больно костяшкам пальцев. Она знала, что Нола где-то в доме с ее ребенком и делает вид, что не слышит стука.

Лароуз услышал голос матери и узнал запах супа, который ему было не суждено попробовать. Нола продолжала читать книгу «Там, где живут чудовища»[50], пока стук в дверь не утих. Ее голос звучал хрипло и тонко.

— И все равно было жарко, — закончила Нола и закрыла книгу. — Хочешь, я прочту ее снова?

— Ладно, — произнес Лароуз едва слышно. Волна неясной грусти накрыла его. Он закрыл глаза и уснул.


— Интересно, существует ли ген стервозности? — задала вопрос Эммалайн, входя в свой дом после стояния на улице перед запертой дверью Равичей.

Сноу взглянула на Джозетт, и та произнесла:

— Неужели я слышу это от моей матери?

— Потому что если он существует, — продолжила Эммалайн, — моя сестра получила его от своей матери, которая была первостатейной стервой.

Девочки хмуро уставились на Эммалайн, отказываясь поверить, что их мать заговорила таким языком.

— Ее звали Марна. Она убила мужа и вышла сухой из воды. Конечно, он был основателем какого-то культа.

— Ничего себе.

Девочки протестующе замахали руками.

— Это бред, мама, — заявила Джозетт.

— Однако это правда, — возразила Эммалайн.

— Хорошо, мама, — энергично закивали Джозетт и Сноу, — но позволь тебе напомнить, что сказанное касается нашего деда.

— Ты, мама, говоришь слишком странные вещи. Я имею в виду, быть стервой — это одно, а убийство мужа уже не лезет ни в какие ворота. Ты что-то завираешься.

— Значит, вы не хотите слушать правду. Тогда чего вы хотите? — спросила Эммалайн.

— Мы хотим, чтобы наша жизнь стала нормальной, вот так, — изрекла Джозетт.

— Чтобы в ней ничего не случалось, кроме хороших вещей, — добавила Сноу.

— Мелодрама? Это отвлекает.

— Опять словарное слово! Дай пять!

Девочки хлопнули ладонью в ладонь.

— Хорошо, — проговорила Эммалайн. — Я вам уступаю.

* * *

Маккиннон заговорил с девушкой на ее языке, но она спрятала от него грязное лицо.

— Все, что я делал, — это спросил, как ее зовут, — сказал хозяин фактории, разводя руками. — Она отказывается назвать имя. Дай ей немного поработать, Робертс. Не хочу видеть, как она сидит там в углу.

Вольфред заставил ее помогать при рубке дров. Когда она размахивала топором, во всех ее движениях отражалась грация гибкого тела. Он показал ей, как пекут хлеб. Увы, жар огня растопил при этом часть грязи на ее лице. Он нанес массу повторно и попытался научить девочку писать. Она все схватывала на лету. При письме он обратил внимание на ее руку — та была безупречных пропорций. Наконец — она предложила это сама — девочка ушла ставить силки. Изъяснялась она достаточно понятно. Планировала выкупить себя у Маккиннона, продав ему меха. Едва ли он заплатил за нее дорого. «На это не потребуется много времени», — сказала она.

Теперь она хорошо понимала, почему Вольфред добавил грязи на ее лицо, а потому начала сутулиться, сморщила лицо и взъерошила волосы, что исказило ее черты. Девочка выучивала каждый день по одной новой букве, потом стала запоминать слова, фразы. И начала разнообразить ими свою речь.

Для маленькой дикарки она, конечно, очень сообразительна, думал Вольфред. Пройдет совсем немного времени, и она сможет занять мое место. Ха-ха. Ему не с кем было перекинуться шуткой, кроме как с самим собой.

* * *

Раздался телефонный звонок. Отец Трэвис снял трубку и отодвинул немного назад свой стул. Услышав имя нового епископа их епархии, он ничего не сказал.

Ничего удивительного.

Предполагалось, что новый епископ Флориан Сорено будет придерживаться жесткой линии по отношению ко всем горячим вопросам — они находились в красном штате[51]. Отец Трэвис служил в «синей зоне». Резервации были синими точками и кляксами, голосующими за демократов. Единственным республиканцем в их краю, помимо него самого, был Ромео Пуйят. Новый епископ вполне мог прислать отцу Трэвису в помощники доминиканца[52], придерживающегося теологии освобождения[53]. Для такого священника отправка в резервацию стала бы наказанием. Или власть в ней мог полностью захватить какой-нибудь новый орден: в последнее время возникло так много свежеиспеченных фундаменталистских организаций. Пожалуй, ему нравилась ОСПX, расшифровывающаяся как Общество Святого Пия Десятого[54]. Ему были по душе службы на латыни, а члены этого объединения стояли горой за Тридентскую мессу[55]. Однако другие вопросы, как, например, проблема абортов, его не волновали. Отец привил ему мнение, что женские дела касаются только женщин. Были вещи и поважней — церковные власти до сих пор цацкались со священниками-гомосексуалистами.

Избавиться от одного из них оказалось делом нелегким.

Он сам мог получить новое назначение, или на его голову мог свалиться священник с бóльшим авторитетом и стажем, которому пришлось бы подчиняться. К нему в дом могли подселить помощника — какого-нибудь больного священника, страдающего затяжной депрессией. Или прислать целый вагон монахинь в здешний женский монастырь, который в настоящее время использовался как место собраний и пристанище для нескольких живущих при нем мирянок.

Или, в конце концов, могло вообще ничего не случиться. Никогда нельзя терять надежду. Он поднял взгляд на потрескавшуюся штукатурку на потолке. По нему шла бледная синяя линия. Тот самый цвет. Эта женщина как будто открыла синюю дверь в его подсознание.

Отец Трэвис натянул куртку и вышел на блестящий сухой снег. У него в душе царило мирное блаженство. Он любил Рождество и Полуночную мессу[56]. Сияние горящих свечей одухотворяло черты людей, которые в обычное время сводили его с ума. «Итак, отвергнем дела тьмы и облечемся в оружия света»[57], обычно говорил он в своей проповеди. А потом открылась та самая синяя дверь. В этом не было ни стыда, ни чувства, что он нарушает принесенные им, или Ландро, или ею обеты или еще что-нибудь. Он мог быть счастлив в своих мыслях, не так ли? Несмотря на Матфея. На его любимое Евангелие. Белые крылья шелестели вокруг. Он огляделся, наполненный странной радостью. Сияние лилось с небес.

* * *

Нола накрыла на Рождество богатый стол, но это не помогло. Казалось, от тяжелого кома в ее груди жидкий свинец проникал в вены, постепенно останавливая циркуляцию крови. Ее ноги и руки были холодными, как лед. Она ежилась под несколькими слоями шерстяной одежды, садилась поближе к печке и в течение всего дня пила горячий чай. Покинуть постель, подняться со стула, изменить положение тела казалось не менее трудным, чем передвинуть мебель. Помогало одно — каждый день усаживать Лароуза на колени и баюкать его, пока мальчик не начинал дремать. Затем он спал крепко, и его безмятежность перетекала в Нолу. Она не двигалась — разве чтобы начать укачивать его снова, когда он начинал шевелиться. Когда Лароуз просыпался, она неохотно отпускала его. Затем поспешно уходила и подсматривала за детьми, притворяясь, что у нее дела во дворе. Питер заметил бы ее притворство, но всю неделю, последовавшую за Рождеством, его волновало лишь то, что, по его предположениям, должно произойти в канун Нового года. Он все спланировал. Когда наступила ночь, он привел свой план в действие.

Утром 31 декабря 1999 года Питер принес в гостиную достаточно дров, чтобы поддерживать в печи огонь всю ночь, — он был уверен, что регулируемые компьютерами электросети, обеспечивавшие обогрев их дома, выйдут из строя. Потом наполнил кувшины для питьевой воды и емкости для смыва туалетов, слил воду из труб — на случай, если они замерзнут. Устроил постели на первом этаже, в гостиной, где стояла дровяная печь, которая должна была согревать их. Он купил спальные мешки, обеспечивающие полный комфорт даже при минусовой температуре, думая, что ими, возможно, придется пользоваться всю зиму. В надежде на продолжение супружеских отношений он нашел в магазине спальный мешок на двоих — для себя и для Нолы. А еще он приобрел толстые поролоновые подстилки под мешки. Он разложил эти необычные постели на полу, и дети принесли сверху свои подушки. Лароуз не выпускал из рук своего плюшевого зверька. У них были еда, радиоприемник на батарейках, компьютер, чтобы в полночь посмотреть видео, и игральные карты. Нола готовила попкорн и смеялась надо всем, что делал Лароуз. По ее виду можно было судить, что она в восторге. Нола не лукавила, потому что, если бы мир действительно провалился в тартарары, ее мучениям пришел бы конец. Ей не придется притворяться, что она лучше, чем есть. Любой возможный хаос случится не по ее вине. Питер и Мэгги играли в «рыбу»[58], «сумасшедшие восьмерки»[59] и «червы»[60], разговаривая приглушенными, взволнованными голосами, а Нола читала Лароузу книгу за книгой.

В конце концов дети заползли в пухлые шелковые спальные мешки и уснули. Питер зажег свечи, достал бутылку игристого вина, развел огонь в печи. Он наполнил фужеры для шампанского янтарным пенистым напитком, наливая его медленно по стенке, сперва Ноле, потом себе. Они подняли бокалы в молчании. Нола отвела от лица волосы, безжизненные белокурые локоны. Они выпили, глядя друг другу в глаза, и увидели незнакомых людей, которые теперь обитали в телах, некогда слившихся воедино, зачиная их сына.

— Хотелось бы знать, кто ты сейчас, — сказала Нола.

— Это я, — отозвался Питер. — Тот же, что и раньше.

— А вот и нет. Мы никогда не будем прежними.

— Ну и ладно. — Питер сделал большой глоток. — Мы никогда не станем прежними. Но это, знаешь ли, не означает, что изменились наши взаимоотношения. Я тебя все еще люблю.

Его слова повисли в тишине.

— Я тоже все еще тебя люблю, — произнесла она наконец, заставляя свой голос звучать уверенно, пригубила вино, а потом вдруг выпила его залпом. — Еще! — смеясь, воскликнула Нола, подставляя бокал. — Ведь какая разница, все те же мы или нет? Сегодня конец света! Давай выпьем за конец света.

Ее лицо раскраснелось и выглядело разгоряченным. На миловидных губах играла счастливая улыбка. Маленькие зубки напоминали жемчужины. Он всегда говорил, что от ее улыбки комната наполняется счастьем — Нола умела заражать хорошим настроением, как это бывает у клевых людей, когда те вдруг отпускают вожжи. Они удивляют и увлекают за собой. Питер наполнил свой бокал, а затем указал на лестницу, ведущую наверх. В порыве страсти Нола вылезла из спального мешка, взъерошенная и босая. Они вместе поднялись, вошли в спальню и заперли дверь. Они тут же занялись любовью — с настойчивостью, которая сначала показалась им сладкой. Но когда объятия стали жарче, они очутились в угрюмом пространстве с мрачными стенами.

Нола, похоже, пыталась задушить мужа. Ее пальцы с силой сжимали нижнюю часть его горла. Ему удалось отвести ее руки назад, и тогда она так вцепилась в его ягодицы, словно ее пальцы стали когтями дикой птицы. Это было больно, но тут она резким толчком заставила его войти в нее. Питер с ожесточением набросился на жену, подгоняя сам себя, и занимался любовью, пока последняя мысль не покинула его голову. Нола выскользнула из-под его груди. Он позволил ей сесть на него сверху, но потом опомнился: хотя она и выглядела слабой, но могла залепить такую оплеуху, что мало не покажется. Она и залепила, да столь сильно, что у него на глазах показались слезы. Он поймал Нолу за запястья, перевернул, заставил встать на колени. Когда Питер начал снова, она остановила его:

— Подожди, ты делаешь мне больно.

Он отпустил ее, и она выбросила вперед ногу, пытаясь нанести подлый удар пяткой, чтобы отделаться от мужа, но промахнулась. На следующий день можно было ожидать здоровенного синяка на бедре. Может быть, после того, как она с ним боролась, он был с ней чересчур груб, кроме времени, когда она кончала и кончала в немой ярости, а потом разрыдалась, едва он замедлил движения и наконец вышел.

— Я не должен был этого делать, — прошептал Питер через некоторое время, а когда она не ответила, спросил: — Ты в порядке? — Черная тишина в комнате, казалось, искрилась. — Ладно, — сказал он, — чего там, извини, что все так получилось, но я не жалею, ведь ты тоже в этом участвовала, я чувствовал. Я люблю тебя очень сильно, и, может быть, Нола, мы могли бы завести еще одного ребенка. Мы не говорили об этом, и он не сумеет заменить Дасти, как не сможет заменить и Лароуза, которого я тоже люблю. Что случилось, то случилось, с этим ничего не поделаешь, но ребенок заставит тебя почувствовать нечто такое, что поддержит тебя и даже сделает счастливой.

— Я замерзла, — проговорила Нола. — Терпеть не могу, когда ты начинаешь нести бред.

Он промолчал. Через некоторое время она опустила голову на его грудь, и вскоре ее дыхание стало медленным и размеренным. Когда она уснула, он оставил ее наверху. Спустившись, Питер нежно подтянул одеяльца к подбородкам спящих детей. Что-то заставило его поднять взгляд. Рыжий пес стоял на крыльце, наблюдая за ним через застекленную дверь. Впустить собаку было так просто — тем более в эту ночь ночей[61]. Питер открыл дверь. Пес вошел, дрожа от настороженности. Его розовые прямые уши были немного прижаты и напряжены.

— Ты… — начал Питер и замялся. Он не мог говорить с этим псом как с обычной собакой. — Ты ведь не обычный пес, правда? — все-таки продолжил он. — И ты, должно быть, голоден. У нас была курица, но кости от нее я тебе не дам.

Он посмотрел на пса. Тот выжидательно сел, как это сделала бы дрессированная собака.

— В них могут попасться острые осколки, — пояснил Питер, и пес понимающе приподнял голову. Движение показалось Питеру тревожным.

— Ты можешь подавиться, — закончил мужчина.

Взгляд карих собачих глаз был прикован к рукам Питера, когда тот выковыривал мясо из не до конца съеденной куриной тушки. Когда Питер поставил на пол миску с объедками, пес бросился вперед, заурчав от радости, и проглотил еду в один присест. После этого пес направился прямо к детям. Он постоял над Мэгги, затем над Лароузом, — совсем неподвижно, только постоянно водя носом, — получая кажущуюся нам сверхъестественной информацию о том, что дети делали, ели или трогали в последние несколько недель. Затем, удовлетворенный, виляя хвостом, пес беспокойно прошелся по комнате, обнюхивая каждый предмет, — словно для того, чтобы запомнить его суть. Когда он покончил с этой инвентаризацией, то потоптался и нашел себе лежбище в ногах у детей. Казалось, он был составлен сразу из нескольких собак — рыжевато-коричневая голова, тонкие лапы, сероватый с рыжими подпалинами мех туловища, темные пятна там, где у человека находятся брови. Питер почесал ему спину. Пес просиял, издал необычный кудахтающий звук, наполненный непередаваемым удовольствием, и заснул, источая легкий запах, свойственный всем собакам. Питер еще раз поправил спальные мешки детей и отвернулся. Затем, как голодный человек, ждущий, когда ему дадут поесть, налил стакан виски и сел перед компьютером. Близилась полночь. Потом она миновала. В течение нескольких часов после нее он совершал прогулки в киберпространстве. Несколько цифровых часов во Франции показали 1900 год. Цепи в некоторых местах вышли из строя и заискрили. Но паники не было. В какой-то момент он опустил голову и, должно быть, вырубился. Рассвет, грустный и спокойный, напомнил, что Питер по уши в долгах.

Случай в кабинете

Дочь Минк грустно размышляла, сидя на снегу: «Я сама разведу костер, раз этот вонючий чимукоман[62] не пускает меня ночью к огню. Тогда я смогу выбрать вшей из моего платья и одеяла. Правда, его вши переползут на меня, если он опять займется своими прежними вонючими чимукоманскими делами». Она представила себе, как снимает нож с его пояса и вонзает ему между ребер.

Другой, молодой, тот добр, но не имеет никакой власти. Он не понимает, что делает хитрый старый чимукоман. Ее борьба, казалось, только придавала сил этому слюнявому псу, и насильник точно знал, как побыстрей пригвоздить ее к полу, чтобы сделать беспомощной.

Птицы молчали. Снег в тот день падал с деревьев. Она докрасна натерла тело снегом. Сбросив одежду, она лежала обнаженной и желала умереть. Девочка старалась не двигаться, но холод колол ее сердце ледяными иглами, и она невыносимо страдала. Но вот пришел кто-то из иного мира. Это было нежно-голубое существо без определенной формы. Оно утешило ее, одело, завязало ее маказинан[63], сдуло вшей, завернуло в новое одеяло и произнесло:

— Позови меня, когда это произойдет, и ты будешь жива.

* * *

— От этого пса воняет, — заявила Нола.

— Ничего, я собираюсь отмыть его хорошенько, — успокаивающе произнес Питер. — И потом, это его естественный запах.

Пес посмотрел на Нолу обожающими глазами, поклонился два раза, потом потянулся носом к ее колену.

— Не вздумай, — сказала Нола, обращаясь к псу.

Она вглядывалась в его ищущие сочувствия глаза, и пес изумленно присел.

— Ты вонючий, — снова сказала Нола.

Казалось, пес усмехнулся в ответ на ее слова и задышал чаще.

Он бродил по лесу и дрался с другими собаками. Питер слышал, как они там лают и воют. В некоторые годы собаки из резервации зимой сбивались в стаи и преследовали какого-нибудь оленя, пока тот не падал от изнеможения. Когда они забредали на его землю, он их пристреливал. Этот пес явился к нему с шрамом на носу, с драным хвостом и раненым глазом.

— У него один глаз всегда будет красным, словно налитым кровью, — заметила Нола.

— Этот пес любит жизнь, — ответил Питер. — Однако я буду держать его на привязи. Он поселится во дворе.

— Собираешься его кастрировать?

Питер промолчал.

— Похоже, он пытался съесть зажженную петарду, видишь? С одной стороны у него распухла губа!

— Ну у него есть история. Он явился не из ниоткуда, — сказал Питер, поглаживая пса так, что тот заурчал от удовольствия и в блаженстве закрыл глаза. Его рваные губы приоткрывали острые зубы. Питер рассмеялся. — Этот пес любит порычать, но глаза у него радостные, — проговорил он. — Даже тот, что налит кровью.

— Мы не оставим его, — возразила Нола.

— Придется оставить, — произнес Питер.

Нола внутренне напряглась и покинула комнату. Пес посмотрел ей вслед: он словно сожалел о ее уходе.

Массируя псу уши и шею, Питер прошептал:

— Эй, да ты что-то знаешь! Уверен, что-то знаешь. Что ты собирался мне рассказать?

Пока Питер гладил собаку, его мысли уплыли куда-то вдаль. Его ум стал рассеянным, и поэтому он не расстроился, когда в нем прозвучали слова, словно навеянные потоком сознания.

В тот день я видел Дасти, — раздался в голове Питера голос пса. — И теперь во мне живет часть его души.

Питер приставил свой большой обветренный лоб ко лбу пса:

— Я ведь не сумасшедший, да?

Нет, — сказала собака. — Такие мысли запросто могут прийти в голову нормальному человеку.

* * *

В середине февраля подул южный ветер, растапливая снег и стуча в двери и окна. Ландро вышел из своей «короллы» в одной рубашке и, заправляя ее, не заметил, что машина Питера припаркована у магазина Уайти. Когда Питер вышел на улицу, неся пару упаковок с запотевшими банками пива, по шести в каждой, они столкнулись — едва ли не нос к носу. Ландро отвернулся, хмурясь на быстро растущие цифры на табло бензоколонки.

— Понятно, — неожиданно произнес Питер совсем рядом с ним. — Мне заполнить бак стоит тридцатку.

Они не разговаривали с тех пор, как Ландро привел сына в дом Равичей. Ландро кивнул и пробурчал в ответ что-то невнятное.

— Нола увезла детей в Майнот[64], — сказал Питер. — Они пробудут там какое-то время. Так что я на сегодня холостяк.

Потом он спросил, не заглянет ли Ландро к нему в гости.

— Конечно, — тут же согласился Ландро, не подумав о пиве, и вспомнил о нем, лишь проехав уже десять миль, то есть у самой границы резервации, где стоял дом Питера. Он все еще подумывал о том, чтобы выпивать каждый день, но привык к этой мысли и научился ее сторониться. Под шинами зашуршал гравий дорожки, ведущей к дому Равича. Снег тонким слоем лежал на ветках стриженых вечнозеленых кустарников, посаженных у самого фундамента. При виде затемненных окон Ландро охватил приступ паники, и он чуть не уехал. Но тут за застекленной дверью показался Питер, жестами приглашая войти.

Ландро медленно вышел из машины, и Питер еще раз помахал ему. Пес, которого их семья подкармливала, теперь стоял позади Питера. Он признал Ландро и, бросив на него выразительный взгляд, отвернулся. Даже притом что теперь здесь жила собака, в доме ничем не пахло. Нола, если чувствовала какой-нибудь запах, тут же зажигала специальную свечу, поглощающую любые ароматы. В ее доме ничто не напоминало о привычках живущих здесь людей. В нем никогда не пахло несвежей одеждой, старой едой или даже той пищей, которую Нола готовила в данный момент, потому что она включала вытяжку, которая высасывала все запахи и отправляла их прямиком в трубу. Но отсутствие запахов тоже имеет свой запах, и Ландро его ощущал.

Он оставил свои туфли у двери, прошел по застеленной ковром гостиной и сел рядом с Питером посреди его полированного антиквариата. Гостиная была отделена от кухни длинной стойкой. Не помня, куда идет, или, может быть, зная маршрут слишком хорошо, Питер прошел на кухню, открыл холодильник и достал банку холодного пива. Сев за стол, он предложил Ландро сделать то же самое. Тот повиновался. Ландро не видел себя со стороны, как обычно делал это мысленно. Каким-то образом в этот момент он не думал ни о чем и, тоже взяв себе пива, сел, потому что его мозг, подобный губке, требовал действия, чтобы впитать его. Затем, уже на клеточном уровне, ему понадобилась жидкость.

— Спасибо, — произнес Питер, глядя на стол.

— Спасибо, — повторил за ним Ландро, глядя на банку с пивом.

Мужчины позволили эмоциям захлестнуть их. Они начали болтать в общих чертах о разных вещах: о людях, находящихся под опекой Ландро, и о кризисной школе-интернате, в которой Эммалайн была кем-то вроде директора и где также вела уроки, о ферме и о подработках Питера, в рамках которых он торговал пиломатериалами и горючим для фермеров. Эта дополнительная работа позволяла ему держаться на плаву, и с ней, наверное, ему не суждено было расстаться, потому что она позволяла ему продолжать заниматься фермой. Они допивали одну банку и начинали другую. На четвертой или пятой у Ландро все поплыло перед глазами, и он понял, что домой ему уже не уехать. Он попытался тянуть пиво спокойно, не торопясь, но от незримого присутствия сына мысли путались, и в голове стоял звон. Первая волна эмоций была связана с чувством дружбы. Но уже со второй банкой пива она сошла на нет. Ландро поднял широкую руку и прикоснулся к щеке. Его лицо было изрыто, но не юношескими угрями, а ветряной оспой, от которой он едва не ослеп, когда был ребенком. Он пытался уклониться от того, что вырастало между ними.

— Обязательно убедитесь, что ему сделают прививку той новой вакциной, которая защищает от ветрянки, — проговорил Ландро. — Вот что она может наделать.

Взгляд Питера остановился на лице Ландро. Периодические вспышки ярости Нолы научили его глубоко прятать свой гнев. Он обезоруживал ее своим спокойствием. Любое проявление раздражения с его стороны могло воспламенить в ней мрачное раздражение. Поэтому внезапная, невыносимая боль под ребрами сбила его с толку. Он не узнал ее или не хотел узнавать.

— Так говоришь, ветрянка?

— Ага.

— А я думал, это какой-то сукин сын с ружьем брызнул тебе в лицо дробью.

Питер удивился вырвавшимся у него словам. Расстроенный, он вскочил, выпустил собаку и взял еще одну банку пива. Он решил, что правильно сделал, заговорив в таком тоне. Почему бы и нет. Интересно, как Ландро это воспримет?

Ландро почувствовал себя ныряльщиком. Какое глубокое погружение! Казалось, все слова остались там, в синеве. Затаив дыхание, Ландро опускался все ниже. Закрыл глаза. Протянул руку. Питер вложил в его ладонь банку с пивом. Он стоял над ним, источая агрессию. Глаза Ландро раскрылись. Он вскочил на ноги и мгновенно ударил банкой в висок Питера. Оружие было так себе, но Питер уже не стоял на прежнем месте. Он увернулся от удара, подставил Ландро подножку и попытался повалить его на спину, но тот выставил вперед колени, и Питеру пришлось наклониться, чтобы нанести удар: это дало Ландро возможность захватить голову противника. Они покатились кубарем, опрокинули стол, а потом встали по обе стороны от него, тяжело дыша, с открытыми ртами, не отрывая друг от друга глаз, в которых читался стыд.

— Ладно, — сказал Питер, — забудь про пиво.

Со двора доносился собачий лай.

— Ты знаешь, за мной не заржавеет, — проворчал Ландро.

— Да уж, — отозвался Питер, ставя стол на ножки. — Черт тебя подери.

Ландро пододвинул стул и сел, закрыв лицо руками.

— Давай. Вломи мне как следует, — предложил он.

— Я не против.

Боль продолжала клокотать в груди Питера, но теперь она приобрела более знакомый характер.

— Я мог бы напоить тебя до свинского состояния. Я мог бы устроить засаду и вздуть тебя как следует. Я смог бы тебя достать, не сомневайся, но мне хочется совсем не этого. Дасти. Он снится мне каждую ночь.

— Даже несмотря на то, что Лароуз живет у вас?

— Да, он все равно снится, и я чувствую себя виноватым. Я хочу сказать, что люблю твоего мальчика.

У Ландро отлегло от сердца, когда он услышал слова «твоего мальчика». Он взглянул на Питера.

— Я бы отдал свою жизнь, чтобы Дасти вернулся к тебе, — признался Ландро. — Лароуз — моя жизнь. Я сделал все, что мог.

Они поставили стол и кресло на прежние места, снова сели, кивнув друг другу, но пива больше не открывали. Питер провел рукой по лицу, откинулся на спинку стула, покачался на его задних ножках, а потом опять сел ровно и посмотрел Ландро прямо в глаза.

— Коли на то пошло, — произнес он, тщательно выговаривая слова, — у меня есть кое-какие вопросы, которые надо задать.

— Давай разберемся с ними потом, — предложил Ландро.

Он опустил глаза, словно отстраняясь от собеседника. Он не знал, что сказать, потому что внезапно его охватило отчаяние. Он понимал, что следует ожидать какого-то законного акта. Например, официального усыновления. Он встал и вышел за дверь. Ему нужно было еще немного подождать.

* * *

Миссис Пис улыбнулась, глядя на ковер. От него до сих пор исходил букет сладких химических запахов. Она представляла себя плывущей в своем сером обитом искусственным бархатом кресле по простирающемуся у ее ног полю цветов. На ее коленях стояла жестяная коробка. Почти полгода прошло без приступов, но ее враг все же подкрался к ней. Боль накатывала волной. Она боролась с ней. Сильнодействующее обезболивающее сейчас как раз начинало действовать. Клещи, только что сжимавшие ее изношенное старое тело, постепенно нехотя разжимались. Боль не хотела отпускать. Но минута освобождения приближалась. Тело расцветало с каждым более легким вдохом. Через застекленные двери открывалась целая панорама: взгляд миссис Пис скользил по заметенному снегом двору, по корявым яблоням за ним и неровной линии забора, а потом устремлялся вниз по широкому полю, в конце которого виднелось кладбище.

Люди начали выкладывать там светящиеся узоры из фонариков на солнечных батарейках — наряду с другими вещами, оставляемыми на родных могилах. В августе они с Эммалайн тоже воткнули в землю несколько фонариков. Дочь, при родах которой она чуть не умерла, теперь лежала там.

Ее мать тоже покоилась там. На ее могиле лежал белый камень с постепенно исчезающей надписью. Там, внизу пологого холма, было так много родственников и друзей, людей, которых она любила. Через час могилы, эти дома мертвых, начнут светиться под снегом молочным светом.

Боль отступала, оставляя после себя легкость, напоенную грезами. Ее мать приходила в гости, взойдя по холму в своем старом, подбитом ветром пальто, которое ее и доконало. Ей не пришлось стучать в дверь, она просто зашла и села, скинув галоши, очень красивые, отделанные изнутри плюшем. Свернувшись калачиком на диване, укутавшись фиалковым вязаным шерстяным платком, она проговорила:

— Все спокойно, все ясно[65].

— Я знаю, — сказала миссис Пис. — Мне следовало выбрать пряжу более темную, более приглушенного розового оттенка. Я неправильно оценила эффект.

— В школе-интернате в Форт-Тоттене[66] у меня было ситцевое платье такого же оттенка в бело-голубой горошек. Ну не само платье, которое было серым, как все платья. Просто широкий пояс. Нам иногда позволяли носить пояс или что-то цветное в волосах. По особым случаям. Ведь дисциплина у нас была военная. Вот так-то. От военного поста до промышленно-военного училища.

— Я до сих пор думаю о тебе каждый день. У меня есть несколько твоих фотографий, но мне не обязательно на них смотреть. Я так часто ими любовалась, что запомнила их.

Ее мать поежилась под платком.

— Ты не сделаешь потеплее?

— Конечно, одну минуту!

Лароуз взяла сковородник и с его помощью повернула ручку на циферблате, укрепленном на стене. Ее мать даже вскрикнула от удовольствия.

— Еще немного, и я почувствую себя отлично!

— Я заварю тебе чай.

— Нам не позволяли пить чай. У нас было молоко. Каша и голубое молоко. То, что остается, когда с него сняли все сливки, понимаешь? Мы пили его. Потом звенел звонок. Там всегда звенели звонки. Все, что мы делали, мы делали по звонку. Очень скоро звонки начинали звучать в ушах все время.

— Я слышу их до сих пор.

— И голова словно готова взорваться, да?

— Как праздничная петарда.

— Боже, моя девочка. Я чувствую, мне становится тепло. Но холод остается в костях, как всегда. В первый год они забрали мое одеяло, мое маленькое теплое кроличье одеяльце. Отняли мои меховые мокасины. Мое индейское платье и все-все. Маленькие сережки из ракушек. Бусы. Куклу. Она, верно, до сих пор пылится на том стенде с сувенирами? Они пустили все, что наши семьи оставили нам, на сувениры. Они торговали ими. И не спрашивай.

— Что они творили!

— Я знаю! Что стало с косами, которые они отрезали и у мальчиков, и у девочек? Они занимались этим многие годы.

— Там собрали сотни детей со всех уголков, вплоть до Форт-Бертольда[67], так что в те годы были отрезаны сотни и сотни кос. Куда же подевались все эти волосы?

— Ими набили наши матрасы? Думаешь, мы спали на собственных волосах?

— Если бы наши волосы сожгли, этот запах невозможно было бы не запомнить.

— Но лишившись волос, мы потеряли свою силу и стали умирать.

— Посмотри на эту фотографию, — сказала миссис Пис. — Ряды и ряды детей в топорщащейся одежде на фоне большого кирпичного здания. Какие сердитые у них взгляды.

— Взгляни на этих маленьких детей. На мой взгляд, их принесли в жертву за всех нас. Приучили ходить в вызывающей зуд одежде.

— Подобные фотографии хорошо известны. Их демонстрировали, желая показать, что мы можем стать людьми.

— Правительство? Оно тогда желало нашего истребления. Помнишь, что написал тот «волшебник из страны Оз»[68]? У тебя есть вырезка.

Лароуз порылась в коробке и достала из нее клочок газетной бумаги.

— Вот она.

«Абердин сэтардэй пионир», 1888 г. статья Фрэнка Баума

…вожди краснокожих уничтожены, а те немногие, кто остался, представляют собой свору скулящих шавок, лижущих руку, которая их бьет. Белые по праву завоевания, по справедливости и в силу своей цивилизованности являются хозяевами американского континента, и безопасность приграничных населенных пунктов легче всего обеспечить посредством полного уничтожения немногих оставшихся индейцев. Почему бы и впрямь их не уничтожить? Их слава осталась в прошлом, их дух сломлен, их мужественность растаяла, им лучше умереть, чем жить, как жалкие побирушки, которыми они в настоящее время являются.

1891 г. статья Фрэнка Баума

…наша безопасность зависит от полного уничтожения индейцев. После того как мы были столь несправедливы к ним на протяжении нескольких веков, нам следовало бы для того, чтобы защитить нашу цивилизацию, совершить еще одну несправедливость и стереть этих диких и неукротимых тварей с лица земли.


— Вот так-то, — заметила миссис Пис. — А здесь чýдно.

— Это не страна Оз, — заметила ее мать.

— Твое кладбище похоже на страну Оз. Все эти зеленые светящиеся огоньки.

— Жаль, что зимой в поле не растут маки.

— Здесь у меня есть кое-что получше.

Миссис Пис порылась в жестяной коробке. Под всеми бумагами и памятными записками она держала обезболивающие пластыри — белые с зелеными надписями, в прозрачных пакетиках. Лароуз была крайне осторожна в пользовании ими. Предполагалось, что она должна упреждать боль, но ей не нравилось воспринимать свое положение слишком мрачно. Она предпочитала сначала позволить боли скрутить ее так, что она не могла больше думать ни о чем другом. Ее пластыри служили дополнением к лекарствам. Она их принимала столько, что они должны были убить ее много лет назад.

— Истреблять или просвещать.

— Просто мне нужно унять боль, — сказала Лароуз.

— Хорошо, что мы стали учительницами. Так мы смогли любить этих детей.

— Были хорошие учителя, и были плохие. И те и другие не могли справиться с одиночеством.

— Оно укореняется в человеке очень глубоко.

— Говорят, оно передается из поколения в поколение. А их у нас было четыре.

— Может, все наконец остановится на этом мальчике.

— На Лароузе.

— Хоть бы у него все было хорошо.

— Может, и будет.

Кресло стало еще бархатистее. Воздух наполнился звуком капели. Водяные потоки с мягким шумом струились вокруг нее. Она протянула руки. Ее мать взяла их. Они оттолкнулись и поплыли. Вот так ее навещала мать, которая умерла от туберкулеза, так же как бабка и прабабка. Эту невероятно жестокую болезнь родители успевали передать детям перед тем, как скончаться. Но миссис Пис не умерла от туберкулеза, передавшегося ей от матери. Ее вылечили в санатории в 1952 году, когда был изобретен изониазид[69], который, к всеобщему удивлению, оказался способен излечивать неизлечимое.

— Я была уверена, что умру, как ты, — сказала она матери. — Поэтому и старалась не обзаводиться привязанностями. А без них годами кажешься себе онемевшей и лишь потом начинаешь чувствовать. Сначала это больно. Чувствовать — это как болеть. Но со временем к этим новым ощущениям привыкаешь.

— Тебя спасли не просто так, да?

— Ах, эти дети, — проговорила миссис Пис. — Как хорошо было вязать вместе с ними, шить церемониальную индейскую одежду, разучивать танцы. Устраивать маленькие посиделки, на которых я наливала немного кофе в их кружки с молоком.

— Ты видишься с ними сейчас?

— Время от времени. С теми, кто остался в живых. С Ландро, конечно. И Ромео тоже заходит. Я слышала о многих других. Одни успешны, другие нет.

Они вдвоем раскачивались в пространстве, все еще держась за руки, и наконец ее мать выкрикнула:

— Ах, как хочется подарить тебе всю мою любовь, которую я тебе недодала! Как горько было умирать и оставлять тебя одну! Как хорошо, что сейчас мы можем быть вместе!

* * *

Нола притащила дочь на мессу. Во время коленопреклонения Мэгги нагло уселась на край скамейки. Нола толкнула девочку, и та отодвинулась от матери, подальше от ее карающей десницы. Хитрый маневр возмутил Нолу, и та поспешила восстановить порядок. Одним быстрым движением она дала дочери подзатыльник и, схватив за шиворот, придвинула к себе. Она проделала это с такой стремительной уверенностью, что Мэгги лишь охнула и плюхнулась на прежнее место. Никто другой вокруг них, казалось, не заметил произошедшего, хотя отец Трэвис бросил в их сторону быстрый взгляд, когда подходил к кафедре.

Отец Трэвис давным-давно перестал читать проповеди. Вместо них он предпочитал разные истории. Сегодня он рассказал, как святой Франциск проповедовал птицам, рыбам и благочестивому кролику, а затем спас итальянскую деревню Губбио от кровожадного волка.

Отец Трэвис вышел на середину прохода между скамьями и представил в лицах встречу святого Франциска с волком. Он описал губбийского волка как чудовищно большого и склонного к поеданию людей. Когда святой Франциск прибыл в деревню, он последовал по следам волка в лес, а затем столкнулся с ним. Этому волку никто никогда не бросал вызов, и он был удивлен, что святой Франциск его не испугался. Волк выслушал святого и согласился больше не нападать на деревню. Волк скрепил эту договоренность, вложив лапу в руку Франциска.

— Когда человек говорит спокойно и источает покой, даже волк может его послушаться, — заключил отец Трэвис.

Мэгги задумалась и прошептала:

— Да, но иногда все-таки приходится кусаться.

Святой Франциск привел волка обратно в деревню, где ее жители и дотоле свирепый хищник дали друг другу взаимные обещания. Обитатели Губбио должны были кормить волка. Каждый день тот мог обходить дома и получать подачки. Взамен волк должен был больше не нападать на людей. Он опять вложил лапу в руку святого Франциска, на этот раз перед жителями деревни, затем вместо клятвы повалился на спину, а потом встал на задние лапы и завыл. Воцарился мир. Волк умер от старости. Народ Губбио поставил надгробие на его могиле и оплакал его смерть.

Мэгги сдержала ярость, потому что хотела услышать историю до конца, но когда отец Трэвис закончил, она снова отодвинулась подальше, на сей раз благополучно оказавшись вне досягаемости руки своей матери.

Люди пошли на сделку с волком только потому, что он их ел. Мэгги была в этом уверена.

* * *

Все знали, что Питер взял из резервации бездомного пса, который раньше жил в лесу. Но однажды пес сорвался с привязи и нанес Ландро визит вежливости. Тому как раз предстояло отправиться на работу в жилой комплекс, где ждал Аван, один из его подопечных, и он заманил животное к себе в автомобиль, намереваясь высадить его у дома Равичей.

Ландро хотел оставить собаку у двери, и только. Но на звук подъехавшей машины вышел Питер и, забрав собаку, резко произнес:

— Нам нужно закончить тот разговор.

— Я опаздываю, — ответил Ландро.

— Это не займет много времени, — сказал Питер. — Ты можешь зайти? На пять минут?

Ландро поник плечами и скинул у двери ботинки.

— Не волнуйся, — успокоил Питер.

Ландро сел за стол и провел рукой по его краю. Он не хотел говорить с Питером, поднимать вопрос, которого страшился. Он чувствовал, как внутри него бурлит напряжение и сердце бьется все чаще.

— Дело в нашем договоре, или как там его назвать, — начал Питер.

Ландро кивнул, разглядывая свои пальцы.

— Вопрос вот в чем… — продолжил Питер, и сердце Ландро замерло. — Вопрос вот в том, как на мальчика воздействует вся эта ситуация.

Сердце Ландро вновь стало биться.

— В том, как ему со всем этим разобраться, — вставил он тихо.

— Он грустит, — сказал Питер. — Скучает по семье. Не может понять, в чем дело. Вы живете в самом конце дороги. Я часто вижу его лицо в зеркале заднего вида, когда мы проезжаем мимо. Он становится таким тихим, когда смотрит на свой старый дом.

Это было все, что Питер осмелился открыть. Он умолчал про приглушенный плач. Не решился рассказать и о том, как мальчик бил себя руками по голове, о вопросах, которые тот втайне задавал одному Питеру. «Где моя настоящая мама?» — шептал малыш.

Ландро принял к сведению слова Питера и заговорил:

— Такое чувство, будто я использовал его, чтобы снять с себя вину. Наши обычаи. Черт бы их побрал. Теперь не старые времена. Но потом, опять же в этом был смысл. Я хотел…

Ландро умолк.

Помочь, мысленно договорил за него Питер.

— Думаю, так и есть. Так и есть, я это знаю. Ты нам помог. С тех пор, как мы с Лароузом, мы думаем о нем, любим его. Он хороший мальчик, Ландро, ты его правильно воспитал. То, что он с нами, помогает Ноле. Помогает Мэгги. Это действительно помогает… Но что происходит с ним? Я хочу сказать, он успокаивает сердце Нолы. Важное дело. А между тем, наверное, сердце Эммалайн разрывается.

— Не то слово, — произнес Ландро. — Но она это скрывает.

— А Нола ничего не скрывает. У нее постоянно все написано на лице, куда бы она ни пошла, — закончил Питер и беспокойным жестом обвел весь свой дом: гостиную, столовую, кухню.

Они оба погрузились в размышления. Ландро не давало покоя какое-то зудящее чувство клаустрофобии. Оно возникало всякий раз, когда он входил в дом, где царила агрессивная чистота. Он ощущал его и в доме Равичей — тут все повиновалось приказу. В прошлой жизни Ландро уже были звонки, проверки постелей, свистки, построения, лотки с перегородками для разнотипных вещей, размеренные будни школы-интерната. Отдающая военной дисциплиной подготовка к насилию почему-то всегда требовала невообразимой аккуратности.

— Я не могу не только передвинуть мебель, но и переложить какую-нибудь вещь, — пожаловался Питер. — Жена тут же кладет ее обратно. У нее словно встроена в голову измерительная рулетка. Она может сказать, когда что-то переместилось всего на несколько миллиметров. Поверь, она знает, что мы тогда опрокинули стол.

Ландро кивнул.

— Мне бы хотелось… Чтобы в ней это исчезло, — сказал Питер. Потом ему подумалось, что он неправ. Это казалось сродни предательству. В конце концов, Нола переехала в его дом, когда тот был совершенно новым, но уже наполненным вещами, которые принадлежали родителям, дедушкам и бабушкам. Ее тщательная забота об этом наследстве всегда ему нравилась. — Я хочу сказать, ей не помешало бы иногда просто отпускать вожжи.

— Ты бы хотел, чтобы она снова была счастлива, — вставил Ландро.

— Счастлива? — Питер повторил это слово, потому что оно показалось ему странным и архаичным. — Моя жена постоянно злится на Мэгги, это худшее, но на самом деле не делает ничего дурного. Нола хорошая мать. Сначала я хотел вернуть вам Лароуза. Я думал, то, что ты сделал, было совершенно неправильным, считал, что ей станет без него лучше. А затем понял, что, если я приведу его обратно к вам, это убьет ее.

Ландро вспомнилась жалкая фигурка Эммалайн, согнувшаяся в ритуальной парильне.

— Дело в Лароузе, — сказал Питер. Его дыхание стало хриплым. Удары сердца раздавались в ушах. Питер знал: слова, которые он собирался произнести, заставили бы его жену залиться слезами, зайдясь в том пронзительном животном вое, который после того, как дети засыпали, она позволяла себе, удалившись в сарай, в надежде, что ее никто не услышит. — Дело в Лароузе, — повторил он. — Надо подумать о нем. Мы должны поделиться им. Нам, знаешь ли, следует сделать все между нами проще.

— Вот как, — произнес Ландро.

У него было такое ощущение, будто с головы сняли крышку и в глаза ударил сноп света. Он не мог говорить. Слабость напала на него, и он опустил голову на стол. Питер посмотрел сверху вниз на длинные волосы, рассыпавшиеся по столу, на сложенные руки Ландро, могучие, но обессилевшие. Сложное чувство презрения охватило его, и он подумал о том восторге, который будет чувствовать через час, а может быть, два после того, как рубанет топором по голове Ландро — так он назвал поленницу у забора, и мысленный образ раскалывающегося под топором черепа служил немалой причиной того, что ее размеры постоянно увеличивались. Если бы не Лароуз, думал он, если бы не Лароуз.

Потом картина горя, которое испытает мальчик, заставила его выбросить из головы подобные мысли.

После того как Ландро ушел, Питер лег на ковер в гостиной и стал глядеть на потолочный вентилятор, прижав руки ко лбу. Казалось, его кишки наматываются на лопасти. Он с трудом заводил друзей, и ему было нелегко поддерживать с ними отношения. Разговор с Ландро дался ему тяжело. Ростом Питер был шесть футов два дюйма[70], выносливый, потому что работал на ферме, но у него были слабые лодыжки, колени, запястья и шея. Там, где одна часть его тела соединялась с другой, часто возникали боли. Тем не менее он мужественно их терпел, зная, что они пройдут. Этому его научили тренеры в школе. Эта ферма принадлежала его родителям. После их смерти, кроме него, в число наследников входил только поселившийся во Флориде брат, но он выкупил его долю. Семья Питера имела русские и немецкие корни и поселилась здесь достаточно давно, чтобы вывести свою землю из собственности местного племени.

Когда Питер чувствовал себя хорошо, он любил подбрасывать Лароуза и Мэгги в воздух. Падая, они видели улыбку на его обычно невозмутимом славянском лице. Он вставал в пять утра и ложился спать в полночь. Он работал на нескольких работах, плюс ферма, и часто не успевал справиться со всеми делами. Нолу он встретил в Фарго[71]. Они оба учились в НДСУ[72], и было удивительно, что до этого они не столкнулись друг с другом в Плутоне — маленьком промозглом городке с несколькими старыми зданиями, находящейся на грани разорения продуктовой лавкой, парой сувенирных магазинов, автозаправкой «Сенекс» и новым «Банком Запада»[73]. Семья Питера в то время владела земельным участком неподалеку от Плутона, а Марна, мать Нолы, жила там в детстве — она даже иногда бывала на том участке, который арендовали ее родители. После смерти Билли Писа ее дела шли все хуже и хуже, так что ей пришлось переехать вместе с детьми в Фарго, где она из-за некоторых жителей заставила их взять в качестве фамилий свои средние имена[74].

С самого начала Питер потерял голову из-за Нолы. Очень гибкая, она была прекрасно сложена. Нола была шатенкой, но осветляла волосы, чтобы те выглядели ярче. Зимой они становились каштановыми, если она это допускала, точь-в-точь как его собственные. Ее лицо, изысканное и миловидное, как у чирлидерши[75], но ее глаза немного косили, и в них постоянно присутствовало расчетливое выражение. Она часто уходила в свои мысли, ускользала от него. Сколько бы сил Питер ни потратил, он не мог завладеть ее вниманием. Даже когда она была прямо перед ним, ее, казалось, невозможно было найти. Иногда ее беспощадные темные глаза становились непроницаемыми. Нола становилась стеной, покрашенной свежей краской. Ее лицо словно закрывалось ставнями. Он пытался на ощупь найти открывающий их секретный крючок. Иногда они распахивались в постели, она оживала, тянулась к нему с сияющей теплотой, ее лицо розовело и становилось нежным, веселые глаза лучились любовью. Было ли это в реальности? Он не мог больше этого утверждать.

Как он преподнесет ей эту новость? Идею воспитывать Лароуза вместе. План, который составили он и Ландро. Это была временная договоренность — позволить ребенку жить по месяцу в каждом доме, за чем будут следить мужчины как наиболее уравновешенные люди. Он скажет ей осторожно, когда они будут в сарае. Тогда Нола сможет на это как-нибудь отреагировать. Питер успел стать специалистом по сохранению спокойствия во время воплей, криков, сквернословия, гнева, печали, страданий, ярости, стонов и плача, страха, пения, молитв, а затем мучительного обретения мира в душе, которое следовало за всем этим.

Теперь иногда, в обычном и спокойном состоянии, они занимались любовью. Это не было похоже на первый раз. Его не простили, но он был принят. Возможно, в роли придурка, но уж точно того, кто больше не причинит вреда. «Ладно, оттрахай меня», — говорил он ей каждый раз, когда она садилась на него верхом. «Нет, спасибо, — отвечала она всегда, — это сделает нас равными». Их любовь была спокойной, может быть, нежной, может быть, странной или, может быть, фальшивой. Она всегда что-то мурлыкала, пока сосала его член. Но теперь в ее мычании можно было различить реальные мелодии. На следующий день мелодия начинала казаться ему озорной и насмешливой, хотя он и не знал слов. Порою она источала сладкую, теплую чуткость, которая действовала на него, как радиоактивное излучение. Иногда оно укрепляло его. Иногда же он чувствовал, как оно разрушает его кости.

После того как он и Ландро договорились растить Лароуза вместе, ему стало казаться, будто жена знает об этом. Нола вернулась к Питеру восхитительно беззащитной. Впоследствии она по вечерам уютно устраивалась рядом с ним на диване, толкая его, чтобы усесться поудобней. В такой обстановке он не мог признаться. Может быть, утром, думал он. После того, как Мэгги уйдет в школу.

— Ты моя голубка, — сказал он и погладил ее плечо так, словно на нем росли перья.

— Коварная голубка. Которая клюнет тебя в самое сердце, — отозвалась она.

— Ему будет больно.

— Ничего не могу поделать, — возразила она, а потом вдруг спросила: — Ты останешься со мной, если я сойду с ума?

В ее голосе прозвучало отчаяние, поэтому он попытался отшутиться:

— Знаешь, ты уже сумасшедшая.

Питер почувствовал слезы на своей груди. Похоже, он зашел слишком далеко.

— В хорошем смысле. Я люблю твои причуды!

— А почему ты не сумасшедший?

— Я сумасшедший. В душе.

— Нет, это не так. Ты не сумасшедший. Как ты мог не сойти с ума? Мы потеряли его. Как ты мог сохранить разум? Тебе что, все равно, черт бы тебя побрал?

Ее голос стал колючим, громким.

— Тебе на все наплевать! Ты холодная сволочь, фашист. Тебе все равно!

— Эй, — сказал он, обнимая ее. — Мы не можем оба сойти с ума. Во всяком случае, в одно и то же время. Давай делать это по очереди.

Она затихла, потом резко рассмеялась.

— Сволочь. Фашист.

Она засмеялась сильней. Ее смех словно открыл в Питере невидимую задвижку, его прорвало, и они вместе смеялись до колик, как ненормальные, с надрывом, а потом оба рыдали, уткнувшись друг другу в волосы, и их сопли капали на простыню.

— Ты все равно моя голубка, — сказал он позже. — Я никогда не перестану тебя любить.

Но она напугала его. Любовь словно превратилась в лед, когда он услышал мертвую уверенность в сказанных ею словах. Он ощутил худшее из одиночеств. То, которое чувствуешь рядом с чужим человеком.

Позже, проснувшись в темноте, он положил руку на ее бедро, сонно желая исполнения своего давнего странного желания раствориться в ней, стать ею, быть одним с нею существом, качающимся в темноте.

Именно так, устало подумал он, вновь медленно погружаясь в сон. Утром ему все-таки предстояло рассказать ей о договоренности с Ландро. Не в доме, где их мог услышать Лароуз, а в сарае. Идея поделиться Лароузом могла привести к тому, что его жена повела бы себя как сумасшедшая, и он этого опасался, но и молчать он не мог. Питер не мог выдержать непонятного чувства, что они поступают с ребенком несправедливо.


Нола восприняла сообщение прекрасно и потом пребывала в превосходном настроении в течение еще нескольких дней. Она ожидала чего-то подобного. Она была в порядке, пока не увидела мышь. Не то чтобы она испугалась. Но когда вы видите одну мышь, это значит, что десять тысяч подобных тварей уже находятся где-то поблизости. Это произошло у входа в гараж. Нола загнала мышь в угол и попыталась притопнуть ее, но та выскользнула из-под каблука. Это разозлило женщину. В тот день она была не одна: Мэгги и Лароуз играли во дворе. Она только что убедилась в этом. Им не разрешалось покидать двор, и они знали, что она будет проверять их каждые пятнадцать минут. Нола стояла в маленьком грязном чулане, соединяющем дом с гаражом. Она редко заходила сюда — это было его место, его мастерская. Она почти никуда не ездила, но когда было нужно, он подгонял для нее машину ко входу в дом. Впрочем, с тех пор, как Питер стал работать не только на ферме, он проводил в гараже не так много времени.

Она вошла, и, к ее ужасу, в нос тут же ударил кислый мышиный запах. Она выскочила, глотая свежий воздух, потом сделала глубокий вдох, включила свет и вернулась в гараж.

Послышался быстрый шорох, выдающий невидимое движение. Крошечные черные катышки мышиного помета покрывали верстак Питера. Ведро с тряпками. Она побежала обратно в чулан, отдышалась, сделала еще один глубокий вдох и снова вошла. Может, в нижней части ведра было зерно. Что-то ведь привлекло их. Кто знает, вдруг он оставил пакет недоеденных чипсов. Но все выглядело довольно аккуратно, потому что Питер был человеком, который, слава богу, любил порядок даже в собственном гараже. Она открыла первый из высоких шкафчиков, в которых он хранил инструменты с длинными ручками — ножницы, топоры, лопаты, большие и маленькие. То, что Нола увидела, заставило ее забыть, что она задержала дыхание.

На верхней полке шкафчика стояла позолоченная картонная тарелка из-под торта, полная мышиного помета и погрызенных свечей, какие втыкают в торт на день рождения. То же самое было во втором шкафчике, в третьем, четвертом и так далее — за исключением последнего, в котором стоял удобный желтый контейнер, куда она клала мужу еду, чтобы он пообедал на работе. Она обыскалась этот контейнер. Мыши не добрались до торта, хотя несколько кусков, видимо, были съедены Питером. Глазурь слегка пожелтела, под цвет контейнера, и по ней она пустила фиолетовые цветы, тоже из глазури. Это был не самый сложный ее торт, и на нем были выведены имена детей. Она вынула его и подержала. Затем подняла легкий, сухой кусок, прикоснулась к нему языком и надкусила. Вкуса Нола не почувствовала. Нежно поставив желтый контейнер на изгиб левой руки, Нола съела остальную часть пирога, цветы, имена и даже свечи, недоеденные мышами. Потом облизала пальцы и собрала крошки. Когда контейнер опустел, она вернулась на кухню и вымыла его горячей водой с мылом. Нола думала, что от сладкого ее нервы будут на пределе, но этого не произошло. Зато сахар замедлил биение ее сердца. На нее нахлынула сонливая, пенистая волна удовольствия, и она чуть не потеряла сознание, прежде чем добралась до дивана.

Спустя час Мэгги и Лароуз проголодались и пришли в дом, удивляясь, почему она перестала проверять, во дворе они или нет. Дети обнаружили ее лежащей на спине с суровым выражением лица и слегка приоткрытым ртом. Она была словно мертвая. Мэгги поднесла к губам матери пальцы, проверяя, дышит та или нет.

После этого Мэгги сделала смешной жест, показывая, что нужно затаиться. Лароуз наклонил голову и на цыпочках пошел прочь. Потом дети взяли две ложки из ящика со столовыми приборами. Мэгги открыла дверцу морозильника и потихоньку достала оттуда коробку клубничного мороженого. Открыв входную дверь, они выбежали во двор и юркнули в сарай, где уже давно облюбовали закуток, который можно было обогреть, включив электрический радиатор Питера. Там они набросились на любимое лакомство. Когда от него ничего не осталось, они закопали коробку и обе ложки в свежевыпавший снег.

* * *

Ромео Пуйят вошел в бар «Мертвый Кастер»[76] и увидел священника, сидящего у барной стойки на высоком табурете. Отец Трэвис был единственным священником в истории резервации, который выходил в люди и частенько прочесывал местные питейные заведения. Похоже, он получал при этом удовольствие, как от настоящей рыбной ловли, выступая в роли «ловца человеков»[77]. Он садился рядом с каким-нибудь завсегдатаем, изображающим судака, и даже покупал ему пиво в качестве наживки, чтобы верней поддеть на крючок. Впрочем, он любил ловить и настоящую рыбу, применяя похожую тактику. «Ловить надо в водорослях, — говаривал он и цитировал Библию: — Для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых»[78]. Если бы отец Трэвис набил татуировку, то на ней были бы именно эти слова апостола Павла. Священник чуть сам не стал пьяницей, спасая местных выпивох, но с этим было давно покончено. Теперь он произносил пламенные речи на собраниях анонимных алкоголиков, которые проводил в крипте церкви.

Несмотря на то что отец Трэвис никогда не погружался в тяжелое пьянство, десять лет назад он понял, куда идут дела — одна-единственная кружка пива превратилась в упаковку из шести банок, к которой вскоре добавилась стопка виски, чтобы сознание окончательно отключилось. Он сильно удивился, почувствовав на себе, как тяжело избавиться от этой пагубной привычки, так что у него даже появилось некоторое сочувствие к выпивохам, но он спрятал его поглубже и стал безжалостен к прежним собутыльникам. Он о них молился — тоже безжалостно. Когда кто-то в «Мертвом Кастере» срывался в запой или начинал бузить, он выводил такого человека на улицу, чтобы с ним помолиться. Ромео Пуйят молился дважды, очень усердно, стоя лицом к стене, в которую священник ткнул его носом, прежде чем они стали друзьями. Вот и сейчас отец Трэвис заметил его и поздоровался.

Священник пил кофе. Верджил, хозяин бара, подавал его по утрам, но, кроме него, ничего забористого, только пиво. Ромео с кислым видом принял от него чашку некрепкого полутеплого напитка.

«Макаде машкики ваабу»[79] было нацарапано на кофейнике.

— Черная колдовская вода, — произнес Ромео. — Ховах[80]. Так вы вчера смотрели новости?

Он и отец Трэвис давно подсели на Си-эн-эн.

Отец Трэвис помешал ложечкой кофе в чашке после того, как насыпал в нее порошковых сливок из картонной коробки.

— Что привело вас сюда? — спросил отец Трэвис и сделал осторожный глоток, словно кофе был действительно горячим.

— Я слушал Маккейна[81] двадцать девятого февраля, — сообщил Ромео. — Он посоветовал телепроповедникам поиметь мертвую овцу, э-э-э… ну не так многословно. Потом, что он сказал о потакании агентам нетерпимости? Фалуэллу?[82] Робертсону?[83] Маккейн мой человек, — заявил Ромео, нанося удар кулаком по воздуху.

У Ромео были впалая, как у туберкулезника, грудь, тощие руки, ястребиная голова и постоянно горящие глаза. Его волосы начали выпадать, и хотя он их отращивал и перехватывал на затылке резинкой, «хвостик» скорее напоминал тоненькую бечевку. Но эту бечевку он поглаживал ладонью с таким видом, словно то был толстый канат. День выдался ясным. Он хотел начать утро с пива, чтобы солнце светило в глаза не так ярко, но, конечно, не мог сделать этого перед своим куратором.

— Я следил за этой историей, — сказал отец Трэвис.

— Подождем, пока наш парень не сделает новый ход.

— Так что ты собирался делать?

— Я заглянул сюда по пути на работу, — объяснил Ромео.

— Что-то новенькое, — заметил отец Трэвис.

Он взглянул на Верджила, который протирал дальний конец стойки, не наблюдая за ними. Посетитель, сидящий по другую сторону отца Трэвиса, задал священнику вопрос, и тот повернулся спиной к Ромео. Воспользовавшись этим, Ромео сунул руку в пластиковую кружку, в которую клиенты клали плату за кофе. «25 центов», — гласил ценник. Полчашки было наполнено мелочью, в основном четвертаками. Ромео вынул доллар, словно для того, чтобы его разменять, а затем принялся черпать горстями монеты и отправлять их к себе в карман. Потом он положил доллар в кружку и поставил ее на стойку. Отец Трэвис снова повернулся к Ромео и сказал:

— Я никогда не вижу вас на мессе.

— Усталость, — объяснил Ромео.

— Вот как? Где вы теперь работаете?

— На прежнем месте. Там и тут. Замена санитарно-технического оборудования. Техподдержка, так сказать.

Техподдержка могла означать все, что угодно. Например, поддержание своего жизненного тонуса. Отец Трэвис уставился на Ромео долгим пристальным взглядом. Он работал над этим человеком, каждый раз бросая в пруд по одному маленькому камешку.

На Ромео были фиолетовая водолазка и черное худи на молнии, капюшон которого украшали крошечные черепа, такие же, как те, что были вытатуированы вокруг его шеи.

— Работа нравится?

— У нее стеклянное дно, — проговорил Ромео, покачивая головой. — Сквозь него видны рыбы, жрущие дерьмо. Они находятся в самом конце пищевой цепи. Вы ведь меня знаете, правда? — улыбнулся Ромео.

Его мелкие потемневшие зубы были изъедены кариесом, но он все равно положил в кофе побольше сахара и смотрел, как при помешивании тот вьется вокруг красной пластиковой ложечки.

— Да, я тебя знаю, — ответил отец Трэвис.

— Тогда вы знаете, что я не отношусь к верхушке пищевой цепи. Я не беру еду с верхней полки. Неудачник, вот кто я такой. Куда уж мне водиться с представителями верхов здешнего индейского общества. Такими как Ландро. Он курит трубку и все такое, думает, что он колдун наподобие Рэндалла. Вот как они заполучают женщин. С помощью старого индейского колдовства. Эммалайн заколдовали, это понятно. — Он, как обычно, выбросил два пальца, салютуя, и, встав, чтобы уйти, спросил: — Вы слышали, что сказал о вас Ландро?

— Не пытайся проделать со мной этот трюк, старый алкаш, — проговорил отец Трэвис, смеясь.

— Ну если вы не хотите знать… — протянул Ромео, изображая обиду. — Тогда забудем.

И Ромео стремительно вышел за дверь, бренча мелочью в кармане. Он пересек улицу, вошел в бар заправки Уайти и опустошил карман, чтобы подсчитать кофейные деньги. Вышло больше четырех долларов.

— Кусок пиццы с колбасой, пончик и «Маунтин Дью», — бросил он Сноу, стоящей за прилавком. — Как отец поживает?

* * *

На сто миль вокруг она была единственным психологом. Ее так донимали, что она жила на успокоительных и, чтобы вырубиться, каждый вечер выпивала несколько рюмок водки. К ней на прием записывались за год. Те, кто не мог на него попасть, шли на мессу, а затем посещали отца Трэвиса в приходском доме.

— Мне страшно, — сказал Нола, отколупывая с ногтей бледно-розовый лак.

Через полчаса отцу Трэвису предстояло вести занятия по подготовке пар к браку. Его рабочий стол из массивного дуба когда-то стоял в приходской школе. Священник сидел, вытянув под ним ноги, на раскладном кресле для пикника с сетчатым углублением на подлокотнике — в него он поставил свою кофейную кружку-термос; держатель как раз был рассчитан на бутылку пива. Окна выходили на юг, и в них ярко светило солнце. Листы бумаги, лежащие на столе, буквально сияли. Свет отражался от них и мерцал в светлых глазах священника.

— Миссис Равич, — сказал отец Трэвис ласково, — не бойтесь. Худшее уже произошло. А теперь у вас есть двое детей, Лароуз и Мэгги, которых нужно сделать счастливыми.

— Он теперь живет по очереди у нас и у Айронов. Я имею в виду Лароуза. Если они заберут его насовсем… Я боюсь того, что в этой ситуации могу сделать.

— Сделать?

— Да, с собой, — мягко проговорила Нола, поднимая глаза на священника. В затуманенном взгляде читалась мольба. Но ее слащаво-кукольная красота отдавала чем-то тревожным.

Отец Трэвис слегка откинулся на спинку кресла. Яркий фиолетовый шрам змейкой вился по его шее.

Он был с ней осторожен. Держался по другую сторону стола. Оставил дверь открытой. Притворился, что не понял ее неправильного настроя. Или что не заметил — а он все-таки заметил — черного бюстгальтера, просвечивающего через тонкий хлопок блузки.

— Так вы собираетесь причинить себе вред? — спросил отец Трэвис, желая не поддаваться эмоциям и притворяясь туповатым, но добрым малым. Нола дала задний ход, надула губы, напустила на себя испуганный вид. А когда поняла, что священник может позвонить Питеру, ее взгляд вспыхнул и метнулся в сторону. — Надеюсь, вы не имеете в виду того, что я подумал?

Отец Трэвис отхлебнул кофе и посмотрел на нее из-под бровей. Он не мог сказать, какой процент ее слов был бессовестным враньем. Самоубийство казалось ему оскорблением памяти его друзей, погибших в Бейруте. Они хотели жить, стать хозяевами своей судьбы, а погибли за бесценок — все, кроме него. Так что, возможно, он все еще топтал землю, чтобы отдать долг за 241 потерянную жизнь. От этой мысли он почувствовал прилив злости. Его кулак сжался и разжался.

— Давайте поговорим о Мэгги.

— А что с ней не так? — Отец Трэвис нахмурился, и Нола угрюмо опустила глаза, как нашкодившая девочка. — Она, кажется, привыкла. Они все привыкли. Одна я не могу смириться. Я пришла поговорить о себе.

— Ладно, давайте поговорим о вас как о матери Мэгги. Если вы тем или иным способом займетесь саморазрушением, то потянете и ее за собой. Вам это понятно?

Нола мотнула головой. У нее был такой вид, будто она готова высунуть язык. Это было ужасно, ужасно, священник относился к ней как к придатку ее семьи. Для него она ничто. Он ее даже не слышит.

— Я не хочу о ней говорить, отец Трэвис!

— Почему?

— Она вечно мне перечит. — Лицо Нолы передернулось от волнения, а потом она вдруг заплакала. Отец Трэвис подтолкнул к ней рулон с бумажными полотенцами. Она давилась рыданиями, и искренние слезы текли по щекам. Казалось, Мэгги была главной причиной ее несчастий, ее неспособности справиться с горем. — Она маленькая стерва, — прошептала Нола, уткнувшись в полотенце.

Отец Трэвис услышал.

Нола смахнула слезы с глаз, и ее лицо немного прояснилось.

— Простите, святой отец. Может, мне и впрямь стоит относиться ко всему более спокойно. Наверное, мне нужно начать жить нормальной жизнью. Я должна привыкнуть к тому, как обстоят дела. Принять и смириться. Хватит думать о Дасти.

Отец Трэвис встал и обошел вокруг стола.

— Думать о Дасти — это нормально, — сказал он.

Он стоял позади Нолы и говорил, адресуясь к ее пушистой макушке. Возможно, именно здесь он должен был сдержаться, подождать. Но фальшивое кокетство Нолы раздражало его, казалось похожим на издевательство.

— Не нормально то, что вы сделали на мессе, — сказал он. — Вы ударили Мэгги.

Вспыхнув, она обернулась.

— Это не так!

Отец Трэвис попробовал прожечь ее взглядом, но у него это не очень получилось. Ее миловидность отвлекала и действовала, как броня. Она оказалась куда более твердым орешком, чем вся его компания анонимных алкоголиков.

— Что, если по поводу вашего обращения с Мэгги ко мне явится Питер или придет она сама? Что, если вопрос поднимет кто-нибудь из семьи Айронов или ко мне обратится учительница или еще кто-нибудь? Тогда мне придется пойти в социальную службу.

— Вы действительно так поступите? — проговорила Нола сквозь рыдания, но лицо ее выражало ярость.

Она ринулась вперед, причем так ловко и резко, что ее грудь оказалась прямо в пальцах у отца Трэвиса. Он вздрогнул, словно обжегшись.

Нола сделала шаг назад, в ее глазах застыло изумление.

— Скажите, что вы говорили не всерьез о социальной службе, отец Трэвис. А я сделаю вид, что вы не касались моей груди.

На щеках Нолы появились ямочки, но в глазах была сталь.

— Груди? — переспросил отец Трэвис и указал гостье на дверь, взорвавшись гомерическим хохотом. — Эй, Стэн! — крикнул он в коридор. Появился церковный служка с метлой в руке. — Слушай! Миссис Равич сейчас притворится, что я ее домогался.

— Да, ладно, — отозвался Стэн и продолжил мести.

— Вы не первая, кто пытался это проделать, — пояснил отец Трэвис, когда она повернулась к нему, уязвленная и взбешенная. — Вы должны знать, что я никого так не трогаю. Я не один из тех священников, которые себе это позволяют.

Теперь она начала плакать уже по-настоящему, а потом ушла, спотыкаясь на высоких каблуках.

* * *

Частью дома Ландро и Эммалайн была старая хибара, построенная еще в 1846 году, когда их предки отчаянно пытались укрыться от снега.

Им обоим нравилось думать, что, если снять слои гипсокартона и штукатурки, под ними окажутся стены, сделанные из жердей, обмазанных глиной. Здесь протекала жизнь всех их предков — младенцев, матерей, дядьев, их детей, тетушек, бабушек, дедушек — в туберкулезе, в дифтерии, в печалях и бесконечных чаепитиях, веселых и священных, в темных историях, связанных с магией. Они жили и умирали там, где теперь была гостиная, и среди них всегда находился кто-нибудь по имени Лароуз.

Спустя время к первоначальной хижине добавились пристройки. Их бревенчатые срубы стали единым массивом в 1920-е годы, когда дед Эммалайн купил доски, обшил дом, а затем сделал над ним единую крышу. В пятидесятые возведенную рядом с домом пристройку с односкатной крышей утеплили, и в ней разместились спальни. Вплоть до семидесятых они пользовались нужником во дворе, таскали воду из колодца, кипятили белье, стирали сначала на доске, потом стали пользоваться стиральной машиной с ручным отжимом. Но затем появились ванная комната, рядом с ней крошечная прачечная, и дом был завершен.

В течение следующих десяти лет Эммалайн жила там с матерью. Когда Эммалайн закончила колледж и в доме появился Ландро, а потом дети, миссис Пис перебралась в Дом старейшин. Из ее маленькой спальни, где теперь обитали Эммалайн и Ландро, дверь вела в ванную. Джозетт и Сноу подолгу мылись там и наводили красоту, отправляя братьев в старый нужник, когда те начинали барабанить в дверь.

На стенах кухни и гостиной, самых старых частей дома, до сих пор держались обои пятидесятых годов. Их поверхность пошла рябью под несколькими слоями краски — сначала темно-зеленой, потом светло-зеленой, а затем сине-серой, которую предпочла Сноу. Джозетт ее не одобряла и потому получила право выбора обоев для их общей спальни — с букетиками лаванды, перевязанными развевающимися белыми ленточками. Никто никогда не думал о том, чтобы покрасить стены спальни мальчиков, — их покрывала древняя красная краска, едва видная из-под старых постеров с Черепашками-ниндзя, Сидящим Быком[84], Бэтменом, Тупаком[85], вождем Маленькая Ракушка[86], с группой «Дестиниз Чайлд» и с рекламой фильма «Шестое чувство».

В восьмидесятые годы дом подняли на домкратах. Потом его опустили на новый фундамент из шлакобетонных блоков, избавив таким образом от сырости и ползучей плесени. Тогда он превратился в настоящий дом — с низким подвалом, куда можно было заползти на четвереньках. Когда Эммалайн вышла замуж за Ландро, тот построил небольшую террасу у входа — площадку, достаточно большую для двух шезлонгов и цветочного горшка, поросшего травой. Когда она была закончена, дом вдруг стал походить на многие другие дома. Ландро представлял себе, как он и жена будут стареть, сидя на этой террасе, наблюдая за случайными машинами в просветах между деревьями, стоящими вдоль дороги, и ожидая, когда их дети, а затем внуки выйдут из школьного автобуса, перепрыгнут через заросшую травой и полевыми цветами канаву и пойдут, направляясь к ним, по скошенным сорнякам или, как теперь, зимой, по замерзшим комьям вспаханной земли.

Все будет хорошо. Мы вместе состаримся здесь.

Так думал Ландро, когда Питер впервые завез к ним Лароуза. Они будут вместе и весной, и летом, в самые жаркие дни, когда дом прогревается насквозь и старые бревна в его глубине отдают землистый запах жирной глины.

Ландро открыл дверь, и Лароуз пробежал мимо него в обнимку со своим плюшевым зверьком, пронзительным криком зовя мать. Ландро обернулся, чтобы помахать Питеру на прощание, но тот быстро развернулся и выехал на дорогу. Ландро закрыл алюминиевую входную дверь, а затем и деревянную, внутреннюю. Видеть, как Лароуз и Эммалайн бросаются друг к другу в объятия, ему было больно, поэтому он наклонился над грязным ковриком и долго подбирал пары разбросанным ботинкам, а затем расставлял их рядами. Когда он наконец пришел к ним, бессильно опустив длинные руки, они говорили о том, как пользоваться картофелечисткой.

Лароуз сидел за столом у окна, освещенный лучами тусклого зимнего солнца. Края стекол, рама и подоконник были покрыты инеем. Мальчик счищал картофельную кожуру, полоска за полоской, и складывал ее на пластиковую тарелку. Эммалайн потрясла куски мяса в пакетике с мукой, а затем стала вынимать их по одному и аккуратно класть в скворчащий жир. Чугунная сковорода была гладкой и лоснящейся от постоянного употребления в течение пятидесяти лет. Она принадлежала еще матери Эммалайн.

Ландро сидел по другую сторону стола с раскрытой газетой. Шуршание, которое та издавала, выдавало легкую дрожь в его руках.


Сноу и Джозетт вошли первыми. Уиллард с Холлисом втащили спортивные сумки сестер и бросили у дверей вместе со своими. Девочки подбежали к Лароузу, крепко обняли и картинно заревели, стоя на коленях перед кухонным стулом, на котором он сидел. Старшие мальчики шлепнулись с ним ладонями.

— Старик, мы не занимали твою койку, она до сих пор свободна, — сказал Холлис.

— Да, я пытался на нее лечь, так он стащил меня на пол, — добавил Кучи. — Теперь она снова твоя.

— Он спит здесь! В своем собственном доме! — простонала Джозетт.

Лароуз гладил волосы сестер, в то время как девочки соревновались, кто кого переплачет.

— Мии’ив[87], — сказал Ландро на оджибве.

Сестры хлюпнули носами. Вид у них был просветленный, словно внутри каждой зажегся маленький огонек. Они были так счастливы, что не знали, как выразить радость, опасаясь, как бы она не выглядела фальшивой. Девочки тоже сели и принялись за морковь.

— Ты срезаешь чересчур много.

— Вовсе нет. Погляди на картошку.

— Соразмерность, Джозетт.

— Не будь окольной.

Они получили от учительницы, которая их обеих любила, список редких слов для заучивания. Впрочем, их любило большинство преподавателей, потому что они занимались прилежно. Сейчас они были освобождены от занятий, чтобы закончить волейбольный сезон. Игры устраивали в часе, а то и в двух часах езды от дома и проводили весь вечер. Как и баскетбольные матчи, в которых участвовали Холлис и Уиллард. Ландро и Эммалайн по очереди отвозили и забирали детей, потому что езда на школьном автобусе занимала еще больше времени. А кроме того, они заставляли детей учить уроки на заднем сиденье с фонариком. Как они до этого додумались? Пригодился опыт матери Эммалайн. Такую преданность наукам родители Ландро не поняли бы. Они пили и рано умерли.

* * *

У Ромео Пуйята действительно была работа, на самом деле даже не одна. Его временная должность младшего сотрудника техподдержки в племенном колледже[88], собственно, и давала возможность подработок, находящихся, как он говорил, в самом конце пищевой цепочки. Он был рыбой, питающейся донными отложениями. В племенном колледже он много читал, примостившись в углу между шампунями для ковров и полиролями для окон. Он надеялся перебраться в какое-нибудь другое заведение, такое как, например, племенная больница, но люди, получавшие там места, похоже, оставались на них навсегда. В любом случае официальная работа обеспечивала его вторую работу, подобно большой рыбине, рядом с которой кормится целый косяк рыбешек-прилипал.

Подработки Ромео, хотя и неофициальные, может быть, даже добровольные, были прибыльными и многоаспектными. Например, он собирал и утилизировал опасные отходы, обычно содержащиеся в упаковках лекарств, прописанных врачами Индейской службы здравоохранения. Никто его не нанимал и не просил делать ничего подобного, но это стало частью его образа жизни. При уборке коридоров он, идя на всевозможные ухищрения, старался как можно дольше оставаться поблизости от каждой аудитории для того, чтобы искать лекарства, которые могли быть по ошибке оставлены в сумочках. На добровольной основе он даже выносил опасные отходы, накапливающиеся в других зданиях, причем особо усердствовал при посещении больницы. Постороннему могло показаться, что Ромео ищет окурки. И хотя нельзя было отрицать тот факт, что он действительно мог подбирать едва начатые сигареты у некоторых дверей (где их бросали в спешке, проходя в зону, где курение запрещено), он строил куда более далеко идущие планы. Часть его работы была, по сути, больше тайной, чем явной. Кто-то в баре — может быть, священник — как-то раз назвал Ромео специалистом по информации обо всем, касающемся резервации. Сам он считал, что это правда. Он был шпионом, но шпионом свободным. Он никому не служил и сам вел дела собственной фирмы, состоящей из одного человека, единолично извлекая выгоду из ее операций.

У Ромео были свои методы. Он извлекал уйму важной информации, имитируя какую-нибудь деятельность поблизости от кафе племенного колледжа, или стоя за дверьми комнат, отведенных для чаепития преподавателей, или просто неприметно посиживая в местах, где бывает много людей. Раз или два, в порядке исключения, он даже подслушивал, сидя на травянистом откосе невдалеке от приехавших на вызов сотрудников «Скорой помощи». Они знали все о случившихся катастрофах и болтали о вещах, которые никогда не выплывают наружу. Ромео прознал о случаях, когда самоубийство было скрыто, чтобы отпеть и похоронить усопшего по церковным канонам. Он проведал о тайных абортах и подозрительных смертях новорожденных, почти неотличимых от СВСМ[89]. Он пронюхал о случаях передозировки наркотиков, выяснил, каких именно, и разведал, насколько усердно боролись врачи, чтобы вернуть пострадавших с того света, когда приходило время предоставить их собственной судьбе. Вся эта информация мигом оседала в его голове. Знать подобные вещи было полезно. По сути, Ромео считал, что обширная информация разрушительна и, в качестве дополнительной выгоды, являющаяся субстанцией, не связанной с серьезными юридическими последствиями, превосходит любую другую форму власти. Вот так обстояли дела.

Также Ромео занимался отходами. Причем специализировался на отходах фармацевтических. Обычно документация, связанная с ними, измельчалась и запиралась в дампстеровских контейнерах. Но Ромео держал на крючке некоего работника аптеки, который «принадлежал» ему в силу некогда добытой против него информации. Каждые несколько дней Ромео мог стибрить пару мешков и засунуть их в багажник своей машины.


Ромео занимал квартиру, некогда оборудованную для инвалида и признанную негодной для проживания, в подлежащем сносу племенном жилом комплексе, шутливо прозванном «Зеленые просторы»[90], — тот был построен на месте токсичной свалки, где из-под земли просачивался зеленый дым. Ромео был нечувствителен к вредным испарениям, которые проникали через трещины в линолеуме. Плесень, как черная, так и красная, тоже никогда его не беспокоила. Если запах становился очень уж крепким, он воровал на заправке Уайти новые автомобильные освежители — манговый ему нравился больше всего. Главным украшением квартиры служила искусственная елка, наряженная круглогодично. На ветках из фольги висели автомобильные освежители с ароматом манго. Стены украшали фотографии, пришпиленные к размякшему гипсокартону. Имелись также телевизор, мини-холодильник, бум-бокс[91], матрас, два грязных синтетических спальных мешка и красивая лампа ручной работы из веток алмазной ивы[92] со сломанным абажуром, похожим на заломленную шляпу.

При свете этой лампы, сидя на водительском сиденье, вырванном из разбитого фургона, Ромео изучал содержимое мешков. Все, что мог пожелать, лежало перед ним на бумаге — ненужные распечатки, этикетки, рецепты, заметки фармацевта, которые его купленному за порочащие сведения информатору удалось избавить от измельчителя бумаг. В этих кучах он обнаруживал данные о том, на каких лекарствах сидят все члены племени, а также какие из них, проходя через руки племенных шишек, перетекают в руки их близких родственников. Именно так Ромео узнавал, кто умрет, а кто останется жить, кто еще больший псих, чем он сам, а кто мыслит здраво и награжден здоровьем свыше. Он вел свои подсчеты в блокноте — препарат, дозировка, дата повторной выдачи, рекомендации по приему лекарства. Хотя в документах, получаемых Ромео, врач ни разу не советовал пациенту растолочь лекарство в порошок и вдохнуть, собиратель тайн знал, что зачастую именно этот способ был предпочтительным методом его употребления.

Сегодня слова «паллиативное лечение» появились снова. Все листки с этой надписью он хранил в отдельной стопке. Еще среди выброшенных бумаг, доставшихся ему сегодня в мешке, его ожидал бонус. Это был его любимый раздел в племенной газете — страница с некрологами. Он сопоставил несколько заманчивых рецептов, выписанных на одно из приведенных на ней имен, а затем отметил, что похороны состоятся завтра.


На следующее утро без четверти десять Ромео остановился у продуктового магазина, инвестировал несколько долларов в фунт тушеного мяса, а затем поехал к церкви. Там он припарковался на дальнем краю стоянки рядом с пикапом, крышку бензобака которого можно было легко открыть обыкновенной отверткой. Он подождал в машине, пока все не войдут в церковь, а затем быстро перекачал в собственный автомобиль достаточно бензина, чтобы проехать к дому умершего и вернуться. Тот находился в шести милях, и мужчина добрался туда за пятнадцать минут.

Ромео остановился у ворот нужного ему дома и, выйдя, постучал. Большие дворовые собаки дико залаяли, но он бросил им несколько кусков мяса в качестве аргумента. Когда он подошел к дому, маленькие домашние собачки залаяли внутри. Больше никто не откликнулся, а на входной двери стоял дешевый замок из «Уолмарта». Отверткой с плоским рабочим концом он отвел в сторону изношенный язычок, вошел и бросил на пол еще несколько кусков тушеного мяса. Собаки завиляли хвостами и поплелись за ним в спальню. На маленьком складном столике рядом с кроватью стояло несколько янтарных пластиковых флаконов, которые привлекли его внимание. Ромео присмотрелся и взял один из них. Ящик прикроватной тумбочки был наполовину выдвинут. Бинго! Еще три баночки, одна полная. В ванной он тщательно изучил содержание аптечного шкафчика, с хмурым видом осматривая каждое лекарство. Потом улыбнулся, встряхнул один флакон и положил в карман еще три. Незачем мелочиться. Была уже половина одиннадцатого. Он поковырялся в замке, чтобы язычок опять встал на место, и ушел. В его кармане еще оставалось полфунта мяса.

Было без пяти минут одиннадцать, когда Ромео вернулся на похороны. Он завернул лекарства в полиэтиленовый пакет и спрятал его под задним сиденьем. Туда же отправилось мясо. Он принял небольшую дозу наркотического анальгетика и тихо вошел в церковь. Все взгляды были устремлены вперед, на родственников, держащихся за концы покрова на гробе. Когда усопшего выносили из церкви, Ромео положил руку на сердце. Чтобы сэкономить бензин, на кладбище он поехал автостопом.

После печальной церемонии погребения все облегченно заплакали. Ромео вернулся к церкви и последовал за остальными гостями в зал, где были организованы поминки. Здесь он наелся до отвала. Он пил некрепкий кофе и разговаривал с родственниками скончавшегося, а также с родственниками родственников. Он остался до самого конца, пил еще кофе, ел торт, а потом взял домой его остатки, уложенные на бумажные тарелки. Наконец он грустным кратким кивком поприветствовал изображение незнакомого человека, улыбающегося в камеру и держащего доску, на которой, очевидно, были выгравированы его заслуги. Вернувшись в свою квартиру, Ромео воспользовался листом жесткой бумаги, чтобы аккуратно разделить порошок в две тонкие линии.

— Куда двинем, дружище? — произнес он, обращаясь к вселенной.

Ромео втянул линии через приставленную к носу трубочку и упал обратно на водительское сиденье. Ему грезилось, что он уплывает вдаль, теперь уже на безопасном заднем сиденье, удобно устроившись на его вытертом сером плюше. Его спутники, снимки на стене, улыбались безымянным фотографам. Некоторые изображения относились к школьным годам. На одном из них была Эммалайн со своей матерью, его любимой учительницей миссис Пис. С другой смотрели Ландро и два других парня — они оба уже умерли. Нечеткое изображение Стара, поднимающего кружку с пивом. Холлис, несколько его фотографий из начальной школы, одна из средней и еще одна, на которой они позировали вдвоем. Ромео и Холлис. Самая заветная. Еще на стене висела пожелтевшая, давным-давно вырезанная из газеты свадебная фотография Эммалайн и человека с телом Ландро, но с вырезанным лицом. Кроме того, там были люди, имен которых он не помнил. Ромео стартовал, словно космический корабль. Взмыл ввысь сквозь потолок из попкорна и черной плесени. И далее, через клочья рубероида на крыше, хлопающие под напором ветра. На другой стороне поселка, центра их резервации, миссис Пис, его товарищ по путешествию, улетая мимо него в космос, положила ему руку на плечо, как не раз делала в школе. Он втянул голову в плечи, хотя она за всю жизнь ни разу его не ударила. Он всегда пытался увернуться, когда кто-то делал слишком резкое движение. Рефлекс.

Привет, красавица

Нола пришла в будний день на мессу, а после нее явилась в офис к отцу Трэвису и села там, ожидая его. Священника часто ловили в коридоре. Вот и сейчас она слышала, как он с кем-то разговаривает. А верней, больше слушает и время от времени задает вопросы. Речь шла о каких-то деталях ремонта стены в подвале. Или, может, об окнах. Говорили о том, что проникнет холод, а весной просочится влага, отчего появятся грязь и змеи, которых вокруг водилась уйма. Иногда они даже заползали в церковь. Это было характерно для нескольких мест в их районе, а также для равнин Манитобы[93]. У змей были старые гнезда глубоко в земле, откуда они вылезали каждой весной в невероятных количествах, и отделаться от них не представлялось ни малейшей возможности.

Нола никогда не боялась змей, хотя ей казалось, будто их к ней тянет. Вот и сейчас она увидела затаившуюся ленточную змею[94] с желтыми полосками и красной линией у пасти.

— Привет, красавица. — Змея бесшумно изогнулась под полкой с книгами и брошюрами, а затем замерла, будто принюхиваясь. — Я могла бы поговорить с тобой не хуже, чем со священником, — подумала вслух Нола. — Он не идет, и я не думаю, что он хочет меня видеть. Думает, я слабая. В любом случае я осталась с этим наедине. Мне самой не нравится ход моих мыслей, но я не могу спорить сама с собой все время, не так ли? С Мэгги все будет хорошо, после этого она только расцветет. Лароуз испытает облегчение. А у Питера, знаешь ли, появилось ко мне сложное чувство, в котором любовь смешалась с ненавистью. Он действует мне на нервы, и у меня нет сил его терпеть. Знаю, мне, конечно, не стоит так много спать. Кто заметит старый зеленый стул? Только змея. Ты или та, что забралась на мою ирисовую клумбу, когда я прощалась с моими цветами перед сном. Когда думаешь о том, что тебя здесь скоро не станет, мысли становятся такими лихорадочными, сумбурными, да? И солнце заглядывает в окно. Его лучи бьют в глаза. Ах, как хорошо быть живой — хотя бы для того, чтобы увидеть, как теплые солнечные лучи льются в окно во второй половине дня, а их свет падает на туфли. Или услышать, как шипит пар в трубах отопления. Его звук утешает. Может быть, я ошибаюсь и вижу не то, что думаю. Под этой полкой нет змеи, это просто кусок темной нейлоновой веревки.

— Нола!

— Я просто жду. Думала, вдруг у вас найдется для меня минутка.

Отец Трэвис стоял в дверях. Это тревожный знак, подумал он, что она появилась после того, как попыталась его шантажировать. Можно было ожидать от нее больше здравого смысла. Возможно, что она всерьез подумывает о самоубийстве. Ему стоило бы перестать сравнивать обычных людей с погибшими морскими пехотинцами. И ему не следовало смеяться.

— Я оставляю дверь открытой, видите? И больше не тыкайте в меня грудью, ладно?

— Хорошо, не буду, — пообещала Нола.

— Как вы?

— То лучше, то хуже.

Отец Трэвис вздохнул, оторвал бумажное полотенце, бросил ей через стол. Нола потянулась, поймала его и приложила к лицу.

— Мне не нравится направление моих мыслей, — печально проговорила она.

— Я слышал все, — произнес отец Трэвис.

— Я приняла за змею вон тот кусок веревки под вашей полкой.

Они оба посмотрели под полку — там ничего не было.

— Возможно, там все-таки была змея, — проговорил отец Трэвис. — Они любят трубы парового отопления.

— Конечно, любят, — улыбнулась она. — Не знаю, почему я думала, что это веревка.

Отец Трэвис ждал, не скажет ли она еще что-нибудь. В трубе отопления раздавались шипение и резкий металлический звук.

— Веревка, — проговорил он. — Почему именно она?

— Понятия не имею.

— Потому, что у вас есть насчет нее какой-то план?

Она молча кивнула.

— И этот план — повеситься?

Она замерла, а потом пролепетала:

— Пожалуйста, не рассказывайте никому. Тогда его у меня могут забрать. Мэгги уже меня ненавидит. Я за это ее не виню, нет, а ненавижу только себя. Я очень, очень плохая мать. Я позволяла Дасти уходить из дома, не смотрела за ним. Я послала его в постель, потому что он нашалил, следы его пальцев были по всему дому. Он забрался в шкаф, где я хранила конфеты. Он любит… любил шоколад. Я убрала его подальше, но Мэгги помогла ему туда забраться. В тот день она не пошла в школу, потому что была нездорова… или просто притворялась больной. Она подговорила его напроказничать, и я отправила его спать. Но он сбежал.

— Вы вините Мэгги?

— Нет.

— Вы уверены?

— Может быть, винила вначале, когда была сама не своя от горя. А теперь нет. Я плохая мать, это так, но если я стану постоянно ее обвинять, это будет… я даже не знаю… катастрофа, верно?

— Да.

Нола пристально посмотрела на свои ладони, лежащие на коленях.

— Но обвинять все время саму себя тоже было бы катастрофой.

Ее голова закружилась, перед глазами вспыхнули желтые пятна. Она осторожно положила лоб на стол.

— Я кричала на него, отец Трэвис. Кричала так громко, что он плакал.


После того как Нола ушла, отец Трэвис посмотрел на стоящий на столе телефон. У нее, несомненно, был план, но то, что она рассказала ему про последний день в жизни Дасти, казалось, сняло тяжесть с ее души. Она показалась разумной, и это, на его взгляд, исключало возможность того, что сейчас она может решиться на отчаянный шаг. Попросила его не рассказывать ни о чем Питеру, чтобы не добавлять к бремени мужа еще и свои проблемы. Это причинит ему боль, сказала она. Отец Трэвис в этом не сомневался. Но бедняге было бы еще хуже, если бы его жена покончила с собой. Он снял трубку с рычага. Но потом положил обратно. Нолу окружала такая светлая аура, когда она вышла из его кабинета в своих белых кроссовках. Ее шаг был таким легким и упругим. Она обещала поговорить с ним, если ее снова начнут посещать мысли о том, чтобы наложить на себя руки.

* * *

Вольфред отрезал кусок обглоданной лаской лосятины. Затем принес его в дом, положил в котелок и засыпал снегом. Потом разжег огонь и повесил над ним котелок. Девочка научила его собирать красно-золотые ягоды, слегка увядшие зимой, и он добавлял их в мясо, которому они придавали резковатый, но в целом приятный аромат. Она научила его делать чай из кожистых листьев болотных растений, показала растущие на камнях лишайники, грубые, но съедобные.

День уже наполовину прошел, когда явился Машкииг, отец девочки. Он ввалился в факторию, худой и страшный, с двумя своими приспешниками, следовавшими за ним на полусогнутых ногах. Мужчина взглянул на девочку, потом отвернулся. Пушнину он менял на ром и на ружья. Маккиннон велел ему напиваться подальше от фактории. В тот день, когда он убил дядьев дочери, Машкииг наносил удары ножом всем, кто оказывался поблизости. Минк он порезал нос и уши. Сперва он попробовал заявить на девочку свои права, потом захотел выкупить ее, но Маккиннон не взял обратно ни одно из ружей.

После того как Машкииг ушел, Маккиннон и Вольфред помочились, принесли в дом немного дров, а затем заперли изнутри ставни и зарядили оружие. Примерно неделю спустя дошел слух, что Машкииг убил Минк. Девочка опустила голову и заплакала.


Вольфред не знал себе цены. Как помощник хозяина фактории он был на вес золота. Он хорошо готовил и мог испечь хлеб практически из воздуха. Он сохранил закваску отца, пройдя через половину Северной Америки, и всегда искал новые источники пополнения провианта. Он использовал муку, которую Маккиннон привез для торговли. Индейцы еще не привыкли к этому продукту. Вольфред измельчал дикий рис в порошок и добавлял его в их пищу. Прошлым летом он насыпал горку из глины и вырыл в ней земляную печь, в которой он и пек сейчас свои еженедельные хлебы. Пока те подрумянивались, Маккиннон вышел во двор. Запах хлеба подействовал на него так сильно, что он откупорил бочонок вина. В начале зимы у них было шесть бочонков, теперь их число сократилось до пяти. Хорошее вино Маккиннон припасал для себя и употреблял по особым случаям. Обычно же он пил неразбавленный напиток, который канадские метисы приносили на своих спинах, чтобы снабжать им индейцев. Теперь он и Вольфред пили вместе, сидя на двух обрубках бревен у нагретой печи, и глядели на пляшущий в ней огонь.

Вне круга тепла снег скрипел от мороза, и звезды мерцали в непроглядной небесной тьме. Девочка сидела между ними, но не пила. Она была погружена в собственные тягостные думы. Время от времени мужчины поглядывали на ее профиль, освещенный огнем. Ее грязное лицо отливало золотом. Когда вино было допито, хлеб испекся. Маккиннон и юноша достали по буханке и завернули их горячими в свои куртки. Девочка распахнула одеяло, в которое куталась, и приняла буханку от Вольфреда. Давая ей хлеб, тот вдруг увидел, что спереди ее платье разорвано сверху донизу. Он посмотрел ей в глаза, и она показала взглядом на Маккиннона. Затем девочка опустила голову и, забирая буханку, придержала локтем платье, чтобы оно не расходилось.

Внутри все трое примостились на небольших пеньках, окружавших еще один, более крупный пень, и принялись есть. Много лет назад дом был специально построен вокруг большого пня, чтобы тот мог служить столом.

Вольфред смотрел на Маккиннона так испытующе, что торговец наконец спросил:

— В чем дело?

У Маккиннона был дряблый толстый живот, крабьи ноги, всегда грязная борода, покрасневшие свинячьи с сумасшедшинкой глазки, рыжие клочья волос, пересыпанные перхотью, похожие на жирных червей губы, черные зубы, дыхание, способное сбить с ног, и торчащие из носа волосы, с которых вечно капали сопли, усеивавшие кляксами усердно выведенные Вольфредом цифры. Маккиннон был искусным стрелком и чертовски умело обращался со своим молотком-гвоздодером. Вольфред видел, как он с помощью этого оружия расправился с одним из тех подручных Машкиига, которые приходили вместе со своим патроном требовать назад его дочь. Торговец был опасен. Пока. Вольфред жевал и посматривал на него. Юношу вдруг охватило острое чувство ненависти. Впервые в жизни Вольфред начал понимать, на что он способен.

Поперечные балки

Наступил июнь. На участке леса между двумя домами вылупилось, наверное, миллиардов шесть лесных клещей, которые тут же начали поиск жертв. Здесь, скорее всего, нашлось бы самое меньшее по одному клещу на каждого жителя земли. Джозетт сказала это Сноу, зная, что сестра испытывает к лесным клещам глубокую неприязнь. Невзирая на то что Сноу избегала прогулок в лесу, а также тщательно осматривала, стирала и вытряхивала свою одежду, клещи на нее все равно заползали. Девочка буквально притягивала их. Из-за клещей, по ее словам, она не могла дождаться, когда наконец станет жить в каком-нибудь большом городе, где эти твари не водятся.

— Ты скоро соскучишься по своим маленьким друзьям, — возразила Джозетт.

Она надела слишком обтягивающие джинсы, и ей было жарко. Девочка ослабила пояс и взмахнула руками.

Они шли за Лароузом. Первые жаркие дни заставили клещей покинуть их гнезда. Эти букашки заполнили всю зелень и, влекомые запахом млекопитающих, бросались на них с листьев и тонких веточек. Идя по тропинке, Сноу почувствовала, что один из них копошится в волосах, и, нащупав, вытащила его.

— Я возвращаюсь, — сказала она. — И я пойду по шоссе, даже если мама меня увидит.

— Да это же просто клещонок, — издевательским тоном проговорила Джозетт. — Слушай, ты, неженка, я не пойду по этой дурацкой пыльной дороге. Она вдвое длинней. А если заставишь меня одну забирать Лароуза, я не уступлю тебе свою очередь слушать плеер.

Плеер был их радостью, их любимым дитятей. К этому блестящему металлическому проигрывателю у них имелось несколько компакт-дисков: саундтрек к фильму «Ромео + Джульетта», песни Рики Мартина, Доктора Дре и группы «Блэк Лодж Сингерз». Они пользовались ими строго по очереди. Все дни и часы были расписаны. Джозетт послали привести Лароуза домой. Она не хотела идти одна и подкупила Сноу, пообещав сестре свои завтрашние часы пользования плеером.

— Ладно. — Сноу согнулась, как стройная березка, сняла блузу с длинными рукавами и обмотала ею голову.

— Нужно было надеть мое худи.

— Как странно видеть тебя без этого твоего худи. Верней, я хотела сказать, худи Шейна.

Это было худи его борцовской команды, и он отдал его Сноу, чтобы показать серьезность своих намерений. Но…

— Я сегодня с ним порвала, — сообщила Сноу.

Джозетт знала, что парень Сноу нашел себе другую подругу, но не сказала об этом сестре. Измена вызывала у Джозетт ярость, и ей хотелось ударить Шейна по печени. Но когда она предлагала Сноу сделать нечто подобное, та всегда расстраивалась. Говорила, от насилия ее мутит.

— Просто ужас, что мне приходится терпеть, — призналась Сноу.

Сейчас они обе работали у Уайти на постоянной основе. Они были очень молоды, но старому Уайти и его падчерице Лондон, которые владели бензоколонкой и всем, что на ней находилось, нравилось, что девочки вкладывают в работу всю душу. Каждый раз, когда Сноу стояла за прилавком, красавчик Шейн заходил в кафе и покупал «Гатораде»[95] и разогретые в микроволновке буррито.

— Видишь, почему мы любим роботов? Они всегда намного лучше, чем настоящие парни. Ах, если бы Шейн был механизмом. Тогда он выполнял бы мои приказы.

— Ха-ха. Ну и что бы ты ему скомандовала?

— Просто быть милым, понимаешь?

— Понятно. Не волнуйся. Я надеру ему задницу.

— Миигвеч[96].

Сноу, верно, и вправду сильно расстроилась, потому что сказала сестре «спасибо» на оджибве, а значит, была действительно благодарна. Джозетт это растрогало.


Наконец, они дошли до дома и остановились в густых кустах, оценивая зловещую чистоту двора. Высаженные группами цветы казались чересчур яркими. Небольшая живая изгородь была немилосердно подстрижена.

— La vida loca[97], — произнесла Джозетт.

— Согласна, это так грустно.

— Она изо всех сил старается быть нормальной, — сказала Джозетт. — Я это понимаю. И мне нравятся ее цветы.

— Мне тоже. Но сама она меня пугает.

— Иди первой.

— Нет, лучше ты.

— Ладно, но ты сама будешь с ней говорить.

— Нет, не могу. Я сбегу.

Нола словно вырабатывала некое поле, заставлявшее всех вокруг чувствовать себя тревожно или некомфортно. Эта вибрирующая аура перетекла вместе с ней к двери и запульсировала перед девочками, едва Нола ее приоткрыла — немного, лишь на ширину щели — и произнесла: «А, это вы». При этих словах вибрации усилились и запечатали дверь, будто обмотав пластиковой пленкой, когда Нола тихо затворила ее перед носом у девочек. Открыв дверь снова, она сделала это так медленно, что потревожила, наверное, всего несколько ионов. Из-за двери выскочил Лароуз с рюкзачком за спиной. Ауру всосало обратно, и все трое побежали через лужайку.

После того как они забрали брата в первый раз, Нола с трудом заставила себя отойти от окна. Она схватила наушники, прошла через дом, затем выскочила через раздвижные двери с двойными стеклами на террасу, сбежала вниз по четырем ступенькам, пересекла двор и очутилась около сарая с поперечными балками. Нола открыла дверь, долила бензин в бак газонокосилки, затем забралась на нее и поправила плеер, пристегнутый к поясу. Питер подарил ей на Рождество диск с очень странной музыкой. Она была успокаивающей и в то же время тревожной, с трубами и едва слышным эхом поющего хора, с неземным соло, которое исполняло сопрано, с бессловесными и таинственными голосами, с кружащимися мелодиями, то исчезающими, то возрождающимися в безжалостных и дезориентирующих звуках. Она могла слушать эту музыку бесконечно, стоя на работающей газонокосилке.

В конце концов Нола остановила газонокосилку, спустилась на землю и пошла в дом. Она поднялась в свою комнату, приоткрыла дверцу шкафа и наклонилась, разглядывая одежду. За исключением одного фиолетового платья, у нее было всего по четыре предмета, в нейтральных тонах, и она носила только эти вещи. Четыре жакета, четверо брюк, четыре юбки, четверо джинсов, четыре блузки, четыре пары колготок. Четыре комплекта одежды на выход и четыре для повседневной носки. Но у нее было много красивого нижнего белья, которое она заказывала по каталогу.

Сначала она только собиралась поменять нижнее белье. Ее живот был упругим и подтянутым. Бюстгальтер пушап с колючим бордовым кружевом. А вот маленькое белое бикини. Она подошла поближе и положила на кровать блузку цвета яичной скорлупы и более светлые брюки. Потом вынула из коробки коричневые туфли на высоких каблуках. Достала строгий серый пиджак без воротника и приложила к блузке. Наряд получился такой, словно его подобрал сотрудник похоронного бюро. Слишком деловой вид, чтобы хорошо смотреться на мертвом теле, подумала она, убрала белые брюки и заменила их короткой расклешенной юбкой. Буду думать, решила она, приложила пальцы к губам и открыла дверь шкафа пошире.

Чудовища

Они шли по лесу обратно. Девочки по бокам, Лароуз между ними. Сноу не забыла про клещей, но смирилась с ними — так она была счастлива. Младшего брата отдали на несколько дней, и свет был таким чистым, прохладным, а солнце палило только там, где не росли деревья. На полпути Лароуз остановился и спросил:

— Мы можем туда пойти?

Они знали, что он имеет в виду то самое дерево. Неизвестно, как Лароуз узнал о нем, но он часто настаивал на том, чтобы туда пойти, когда девочки приходили за ним. Сестры не слишком-то возражали, но никогда не рассказывали об этом родителям. Туда было несложно добраться, и через минуту они уже стояли перед деревом, на сук которого любил забираться Дасти, и смотрели на землю под ним, где лежали завядшие цветы, молитвенные мешочки с табаком, шалфей и две успевших полинять от непогоды мягкие игрушки — обезьяна и лев. Лароуз поставил свой рюкзак и вынул из него книжку «Там, где живут чудовища». Он дал ее Джозетт и попросил:

— Почитай.

Она начала читать вслух. После того как она закончила, они еще долго стояли, слушая сладкое пение птиц.

— Почему мы ее читали? — спросила Джозетт.

Лароуз забрал книгу и, слегка нахмурившись, убрал обратно в рюкзак.

— Думаю, эта была его любимая, — сказал Лароуз. — Потому что она мне ее все время читает.

Сноу и Джозетт приложили руки к сердцу и произнесли:

— Грустному, дорогому[98].

Они взяли Лароуза за руки и продолжили путь.

— Я готов обнимать эту книгу, так она мне нравится! — крикнул Лароуз.

Девочки переглянулись, стараясь сдержать улыбки.

— Может, тебе стоит оставить эту книгу ему? — предложила Сноу. — Положить ее рядом с обезьянкой и всем остальным?

— Не могу, — возразил Лароуз. — Она станет искать.

— Что ж, — сказала Джозетт. — Пускай ищет. Не найдет и перестанет искать. Верно?

— Нет, — мотнул головой Лароуз. — Она ни за что не сдастся. Она пойдет в сарай и там станет завывать, как банши.

— О-о-о, — протянула Сноу. — А что такое «банши»?

— Это костлявая старуха с длинными зубами, которая ползает вокруг могил и громко плачет, когда кто-то умирает.

— Боже, — ужаснулась Джозетт.

— Просто мурашки по коже! — воскликнула Сноу. — От кого ты такого набрался?

— От Мэгги. У нее есть коллекция фотографий из различных книг и всяких штуковин, которую она хранит под кроватью. Все очень страшное.

— Она держит всю эту жуткую ерунду у себя под кроватью?

Джозетт и Сноу переглянулись.

— Ну и ну, совсем свихнулась.

— И где она берет это чертово дерьмо?

— Не говори так при Лароузе.

— Она вырывает страницы из книг, которые берет в школьной библиотеке, — объяснил Лароуз.

— Дружочек, — сказала Джозетт. — Не позволяй ей тебя доставать.

— Я к ней привык, — вздохнул Лароуз. — Я теперь привык ко всему.

Девочки в ответ лишь сжали его руки покрепче, и после этого они больше не разговаривали.


Перед тем как повезти Лароуза в дом Равичей осенью прошлого года, Ландро и Эммалайн произнесли его имя. Это имя в их семье получали все, кого звали Лароуз. Мираж. Омбанитемагад. Изначальное имя дочери Минк. Оно должно было защитить мальчика от неизвестного, от всего, что высвободилось в результате несчастного случая. Иногда энергия злых сил природы, хаос и несчастье, выходят в мир и начинают приумножаться. Беда никогда не приходит одна. Это знают все индейцы.

Чтобы побыстрей положить горю конец, требуются большие усилия, потому Лароуза и отправили к Равичам.

* * *

Эммалайн Пис. Круглая отличница по английскому языку. Думала, ей понравится преподавать литературу. Получила учительский диплом, преподавала в средней школе, бывала под кайфом только по выходным. Потом решила, что ей лучше работать с маленькими детьми, чем с подростками, потому что подростки слишком похожи на нее. В этом она была права. Весь ее авторитет растаял как дым в тот вечер на вечеринке, когда несколько ее учеников случайно вошли в комнату, где она наслаждалась травкой.

После периода пьянства в компании Ландро она получила предложение. Ей были готовы выделить средства для получения степени в области администрирования, потому что племя хотело взять под свой контроль всю школьную систему сверху донизу. Эммалайн отправилась в университет и успешно окончила ускоренный последипломный курс. Когда она вернулась с новой степенью, ее заинтересовала недавно получившая финансирование пилотная программа, предусматривающая создание в резервации школы-интерната для детей, оказавшихся в кризисной ситуации.

Люди не хотели и слышать о школах-интернатах — считалось, что эпоха насильственной ассимиляции закончилась. Но опять же дети из проблемных семей не ходили в школу, не высыпались и не питались как следует, не получали необходимой заботы. У них не было никакой перспективы выбраться из этой трясины, какой бы та ни была: от наркомании до депрессии и до подорванного здоровья, если не станут учиться в школе. А чтобы успешно ее закончить, дети должны были постоянно посещать уроки, а также регулярно питаться, спать и готовить домашние занятия. Конечно, школы-интернаты прошлого лишали уязвимых малышей их культуры, а у взрослых вытравливали понимание того, как дарить родительскую любовь, но что оставалось делать? В жизнь детей требовалось вмешательство, причем такое, что исключало бы усыновление в неиндейские семьи. Экстренная помощь, дающая родителям время встать на верный путь. Радикальная часть плана состояла в том, что, в отличие от прежних школ-интернатов, эта будет расположена в резервации. Здесь будут учиться дети, начиная с ПК[99] до четвертого класса. После они смогут остаться в ней жить, но при этом будут ходить в обычную школу. Эта одновременно и новая, и старая школа-интернат, созданная для того, чтобы брать на себя уход за детьми в семьях, где чередуются периоды неудач и относительного благополучия, стала делом жизни Эммалайн.

Вместо классов — два домика, напоминающие трейлеры, только вдвое шире. Принадлежащее Бюро по делам индейцев[100] отремонтированное общежитие с воспитателями, учителями и помощниками учителей, которые считались дипломированными специалистами по детской психологии или работали по учительским лицензиям[101]. Сначала она была заместителем директора. В ее обязанности входили помощь в сборе различных сведений, составление заказов на расходные материалы, организация заседаний, ведение финансовой отчетности, написание бесконечных рапортичек и планов плюс выполнение множества других функций, не отраженных в ее должностной инструкции. А еще ей приходилось иметь дело с разбитыми сердцами. Этого в инструкции точно не было. С собственным разбитым сердцем, с разбитыми сердцами воспитанников, их родителей. Также приходилось вытирать рвоту, заменять бумажные полотенца, запирать и отпирать двери, унимать обиженных маленьких мальчиков, пока их ярость не проходила, играть в «сумасшедшие восьмерки» с маленькими девочками, пока те рассказывали ей, как мама ударила ножом папу или наоборот, печь маффины с мамами, вставшими на путь исправления, и ругаться на чем свет стоит с теми, кто не хотел этого делать. С папами она не общалась. Оставляла это директору. Потом сама стала директором.

Эммалайн старалась не приносить домой свои рабочие проблемы, но у нее это не получалось. Эти проблемы проявлялись в ее стремлении к стабильности и спокойствию. В желании иметь надежную семью. В часто проявлявшейся неспособности держать удар, в эпизодической аккуратности и рецидивах неряшливости, в бесконечных попытках обрести равновесие. В потребности уединяться, когда она нагревала парильню для себя одной и просто сидела внутри, изгоняя паром печали. В ее способах преодоления невзгод — она отгоняла их, зажигая шалфей, окружая кровать перьями орла, в одиночестве выпивая один раз в неделю два бокала лучшего вина, какое могла себе позволить. В ее попытках отстоять то, что она так тщательно созидала раньше, — молву, что Айроны крепкая семья и хорошие люди. Она понимала, Лароуз служит единственным способом преодолеть злые слухи, но эта мысль казалась ей невыносимой.

Теперь, зная, что она увидит сына, что место матери для нее снова освободилось, она скользила по жизни, спокойная, как никогда. Ее нелепые, угловатые движения уступили место грациозности. Она пробегала глазами бумаги, с которыми работала, безмятежно и не вдаваясь глубоко в их смысл. Даже распущенные волосы, не собранные в хвостик или в пучок, украшенный бисером, казались ленивыми и расслабленными.


Эммалайн вышла из своего офиса и неторопливо поехала домой. Она не забрала у Нолы Лароуза, потому что Питер попросил Ландро не посылать ее за сыном и не приезжать самому. Он знал, что Ноле будет тяжело видеть его родителей. У Питера начинало щемить сердце, когда он вспоминал, как Лароуз подбежал к матери в продуктовом магазине, возбудившись при виде ее, бросив все дела, чтобы сломя голову понестись к ней галопом. Вот почему за ним отправляли сестер или братьев. Тем временем Джозетт и Сноу успели привести Лароуза домой. Они заперлись в своей комнате и проверяли друг дружку на наличие клещей. Сноу постоянно хныкала, а иногда взвизгивала и начинала скакать по комнате. На полу в гостиной Лароуз боролся с Холлисом. Он положил его на лопатки и держал кулак под носом у Холлиса, требуя, чтобы тот сдался.

Холлис застучал рукой по полу.

— Он взял тебя за яйца, — сказал Кучи, сидя на диване и жуя холодную лепешку.

— Только не говори ему об этом! — отозвался Холлис.

— Хочешь попробовать справиться со мной? — хвастливо спросил Лароуз.

Холлис рассмеялся.

— Он задал мне жару.

— Только не говори ему об этом, — сказала Джозетт, выходя из спальни.

— И сколько их у нее?

— Около двадцати, — ответила Джозетт, а потом добавила, дурачась: — Ой, теперь Сноу будет до утра мыться под душем!


Подъехала Эммалайн, и Лароуз первый услышал шум автомобиля. Он выскочил из дома и побежал к нему через двор. Она вышла из машины как раз вовремя, чтобы успеть поймать запрыгнувшего на нее сына. Тот был еще достаточно мал, чтобы повиснуть на ней, обняв ногами за бедра, в расчете на то, что она подхватит его за талию. Он прильнул к матери, а потом откинулся и рассказал про секретный форт в кусте сирени, про нового игрушечного персонажа любимого фильма и про церковную школу для дошколят, куда его водила Нола. Но не про Мэгги. О Мэгги он промолчал. Лароуз смутно чувствовал, что ему не следовало говорить о банши. В связи с Мэгги всегда возникало ощущение чего-то неладного. Но иногда он не знал, в чем дело, пока не начинал рассказывать, как, например, в случае с этим костлявым существом с длинными зубами, которое заходится плачем, когда кто-то должен умереть. О других вещах, о которых Мэгги поведала ему в тайном убежище, устроенном в сиреневом кусте, он не рассказал бы ни за что, потому что она не велела этого делать. Так, однажды она заявила: «Никому не говори, что я тебе открыла эту тайну. Твой отец на самом деле целился в моего младшего брата, твой отец — убийца, твой отец прикончил его, я покажу тебе место, где это случилось, там кровь Дасти впиталась в землю, туда приползли червяки и прилетели грифы, ты можешь сойти с ума, если придешь туда, и ночью его дух будет тебя душить. Там нет даже травы, и она не вырастет ни сейчас, ни в будущем». Но сегодня, к своему облегчению, Лароуз увидел, что трава там прекрасно зеленеет.


— Бииндигег![102]

— А вот и мой мальчик!

Квартиру заполнили друзья миссис Пис, которые все до единого были рады видеть Лароуза. Он был всеобщим любимцем.

— Вот мальчик, который нас уважает, — сказал Сэм Иглбой. — Мальчик, который хочет слушать истории. Ты вырастила хорошего сына, Эммалайн.

Сэм был худ, и красивые морщины расходились вокруг его глаз и рта, из-за чего казалось, будто он всегда улыбается. Единственным его недостатком была глубокая старость. На нем были аккуратно заправленная коричневая клетчатая рубашка, галстук-боло[103] с агатовой брошью, джинсы с ремнем из потрескавшейся янтарной кожи и кроссовки. Каждый день Сэм проходил по несколько миль по коридорам Дома старейшин и окрестным полям. Малверн Санграйт, невзрачная маленькая женщина, сердито посмотрела на него косыми глазами, подозрительно фыркнула и наклонилась вперед на своем ходунке. Глаза у нее были подведены, губы накрашены красной помадой.

— Так значит, вы получили вашего мальчика обратно, — сказала она Эммалайн. Ее волосы были зачесаны на одну сторону и скреплены фиолетовой пластиковой заколкой. — Он такой худой. Они его плохо кормили.

— Просто он растет, — ответила Эммалайн и улыбнулась.

Она теперь улыбалась все время.

Миссис Пис раздала бумажные тарелки и салфетки, а затем поджаренный хлеб[104] и черемуховое желе. Был и кофе. Для маленького гостя развели порошковый апельсиновый напиток. Все приступили к еде — кроме Сэма Иглбоя, который не признавал пищи белых. Правда, он пил кофе.

— Еда бледнолицых тебе бы не помешала, — заметила Малверн. — Посмотри на себя, одни кости.

— Зато там, где надо, у него все в порядке, — вставила Игнатия Сандер, невозмутимо катившая за собой кислородный баллон, и засмеялась так сильно, что ей пришлось заново регулировать подачу кислорода.

— Это слухи, — заявила Малверн. — Лично я ничего не видела.

На ее лице появилось лукавое выражение.

— А ты оставляй включенным ночник, — посоветовала Игнатия. — Вдруг понадобится.

— Эй, — произнесла Эммалайн и кивнула в сторону Лароуза.

Малверн коснулась своей заколки, скривила пухлые красные губы, покосилась на Игнатию и подняла соломенно-серые брови, которые совсем не сочетались с ее иссиня-черными волосами. Потом она съела несколько крошечных кусочков хлеба и сделала несколько глотков кофе. Сэм заговорил с Лароузом на оджибве. Он объяснил, как называются тарелки и лежащая на них еда. Потом рассказал, как готовить еду для духов и как духи ценят, когда о них помнят. Затем он поведал, что духи пребывают во всех вещах и беседуют с людьми оджибве. Что духи являются во снах, а могут наведаться и в обычный мир, и Лароузу нужно всегда рассказывать маме, когда он с ними встретится. Наконец он замолчал и посмотрел в сторону Эммалайн.

Малверн выставила вперед нижнюю губу и уставилась на Сэма, а затем покачала головой и, выпучив глаза, взглянула на Игнатию.

— О да, болтать он умеет, — сказала она, — это точно. А сам ночью рыскает здесь и там. Стучится к женщинам в двери.

— Да и пускай, — рассмеялась Игнатия. — Под нашим присмотром он не причинит никому вреда. Пусть поговорит с этим мальчуганом. Его должен кто-то учить. Малыш и сам хочет узнавать новое. Ему нужны разные истории. А кроме того, мы знаем, что Сэм положил на тебя глаз.

— Вздор! — воскликнула Малверн. — С чего ты взяла?

* * *

Отец Трэвис никак не мог себя загнать, хотя с неутомимой страстью изнурял тело, продвигаясь вперед по оздоровительной тропе. Силовая станция[105] из жердей, привинченных к коротким бревнам, его не удовлетворила. Он не отшлифовал жерди, потому что шероховатая кора облегчала захват. Но что-то было не так. Что-то его раздражало. То ли площадка была неровной, то ли брусья были разного размера, хотя он их тщательно измерял. Все это мешало правильно выполнять силовые упражнения. В конце концов он пришел к компромиссу и стал менять положение тела так, чтобы обе руки получали одинаковую нагрузку. Правда, инструкции, которые он аккуратно написал на доске, не давали ни малейшего намека на это решение.

Он пробежал трусцой небольшое расстояние до следующей станции и успел сделать двести упражнений на подъем туловища из положения лежа на толстом резиновом коврике, прежде чем заметил, что его окружают использованные презервативы. Они болтались среди листьев, или лежали, поникнув, на сорняках, или валялись, разодранные в клочья. Ох, молодежь. Они же испортят газонокосилку! Горя возмущением, он сделал еще сотню упражнений, а когда успокоился, ему стало смешно. Нет, презервативы испортить газонокосилку не могли. Он перешел к турнику. За турником последовали ступеньки, на которые он взбегал до тех пор, пока в ногах не появилась дрожь. Но он не позволил себе покачнуться, а принялся выполнять упражнения на дыхание, с упорством маньяка прыгая через принесенную с собой скакалку. Он кружился на месте, скрещивал руки, прыгал назад, вперед, нагружая себя, пока не почувствовал, что легкие горят. Тогда он еще поддал жару. Вот было бы хорошо, если бы он мог вырыть здесь колодец со старомодным насосом! С сернистой водой резервации, содержащей все мыслимые соли и железо, необходимые организму. Эта вода будет холодной и сладкой.

Ему здесь нравилось. Он любил свой народ. Они ведь были его народом, не так ли? Они сводили его с ума, но их радушие вдохновляло. И они так смеялись. Он прежде не видел таких веселых людей. Так или иначе, с Божьей волей или без нее, он хотел остаться. И здравомыслие было здесь ни при чем. Он перешел к еще одной станции для подъема из положения лежа, тоже с крошащимся резиновым ковриком, но на сей раз не увидел ни одного презерватива. Что ж, коврик находился в кустах и чересчур далеко. После фильмов ужасов, которые теперь смотрела молодежь, неудивительно, что все боятся леса. Индейцы… Индейцы второго тысячелетия. Боксерская груша, роль которой выполнял тяжелый мешок, тоже оказалась недоступной вандалам — она висела слишком далеко в лесу. Он принялся выбивать из нее клещей при помощи коварных боковых ударов ногами. В свое время ему пришлось вытерпеть море боли, чтобы растянуть образовавшуюся в паху рубцовую ткань. Зато теперь он мог поднять ногу до головы. «Ха-ха, Господи, — говаривал он, беседуя с Богом, — Ты спас меня не просто так, а для того, чтобы я мог развить удар, достойный танцовщицы из мюзикла».

Иногда он даже не чувствовал, как проваливается в прошлое. Он просто снова вылезал из спального мешка, а затем его подбрасывало вверх. Часовые, охранявшие бывшее офисное здание, где теперь находилась казарма морпехов, ожидали автоцистерну с водой. Вместо нее мимо пронесся желтый грузовик с открытым кузовом, и бомба, заложенная в нем, взорвалась в вестибюле. Здание, расколовшись на куски, взлетело на воздух, а затем его обломки вместе с находившимися среди них солдатами рухнули на землю. Отец Трэвис ощущал, что парит, как во сне, а потом со стуком врезается в землю, но того, как ломается и рвется его тело, он не чувствовал. Вихри черной энергии сменились черной сокрушительной тишиной. Затем ее прорезали крики. Лишь попытавшись добраться до других, он понял, что не может двигаться. Тогда и он начал кричать, но не умоляя о помощи, а требуя: «Убирайтесь от меня прочь», потому что понимал — стал мясом в сэндвиче из бетона и стали, и чувствовал, как шевелятся зажавшие его обломки. Вдох пыли. Выдох пыли. Крик, выталкивающий пыль. Еще один вдох пыли. Снова крик. Затем голоса: «Мы одного нашли. Нужно поднять эту плиту. Он под ней. Нам понадобится кран».

Одетый в рубашку без рукавов тощий татуированный морпех проскользнул рядом с Трэвисом, как-то приподнял балку, отодвинул плиту и передал его на руки другим спасателям. Отец Трэвис точно знал, кто этот человек. Он говорил с ним по телефону. Этот худой парень проявил огромную силу, спасая товарищей, как бывает с матерями, спасающими своих детей. Он и морпех говорили об этом. Они поддерживали связь, но общаться с другими выжившими солдатами и семьями погибших ему не хотелось. Он не ездил ни в Кэмп-Леджен[106], ни на встречи тех, кого коснулась эта трагедия. Он боялся черной энергии и того, что не мог контролировать дыхание, когда проваливался в прошлое.

Отец Трэвис опустил скакалку, а затем снова начал ее крутить. Он жил по третьему закону Ньютона — действию всегда есть равное и противоположное противодействие. Время было переменной величиной. Взрыв занимает один миг, восстановление — всю оставшуюся жизнь. Или наоборот? Он вспомнил об Эммалайн.

* * *

Зеленый стул стоял в сарае вот уже два месяца, и никто не заметил, как он исчез с кухни. Если бы Питер о нем спросил, Нола была готова ответить, что собирается его отреставрировать. Но кому он был интересен, простой зеленый деревянный стул? Тем не менее этот окрашенный стул имел для нее особое значение. Ему предстояло стать последним твердым предметом, которого коснутся ее ноги. Она оттолкнется и ударом в спинку опрокинет стул. Впрочем, та часть плана, где предстояло удушить себя веревкой, ее не слишком устраивала. Она не была готова и испугалась, когда сжала руками шею. Новое ощущение заставило Нолу поперхнуться, руки и ноги стали холодными и деревянными. Потом в голову пришла мысль, что ей, возможно, станет легче, если она убьет не себя, а Ландро. Конечно, за это можно попасть в тюрьму. Даже надолго. Она признает себя виновной, но кто ее не поймет? Даже Мэгги бы поняла, а вероятно, одобрила. Питер бы понял — отчасти даже позавидовал бы. Только Лароуз бы не понял. Он оказался бы проигравшим. Перед ней встало его лицо, опустошенное и унылое, словно наклеенное поверх лица Дасти — опустошенного и унылого.

Куда ни кинь, везде клин, подумалось ей.

Потом у нее появилась другая мысль: их традиции живы. Эффектный поступок. Как она или Питер могли причинить вред отцу отданного им мальчика? Нола закрыла глаза и почувствовала теплую тяжесть Лароуза на своих руках, когда она укачивала его перед сном. Ножки малыша, свисая, касались ее бедер, а его дыхание проникало в самые потаенные глубины сердца.

* * *

Ромео помнил и чтил свою первую любовь, но женщин как таковых не терпел, особенно когда те старели и превращались в мерзких стервятниц. Если бы их замечания могли ранить, как удары клюва, они разрывали бы человека на куски. Он всегда старался их умиротворить. Всегда приносил им подарки. На работе Ромео часто доставалась добыча, остающаяся после племенных конференций, — лишние футболки, коврики для мыши, тренажеры для кисти руки из вспененного пластика, мини-фонарики, ручки и карандаши, бутылки с водой, даже нераспечатанные флисовые покрывала, украшенные различными акронимами[107] и символами. Специальная заначка хранилась в его гигантской ванной комнате, рассчитанной на инвалида в коляске.

Он был погружен в страшную депрессию с самого «супервторника»[108]. Джордж Буш выбил почву из-под ног его фаворита. Маккейн потерпел неудачу. У Ромео появились дурные предчувствия по поводу президентской гонки. На последнем собрании анонимных алкоголиков он признался группе, что Буш напоминает ему обо всем, что он так ненавидит в себе: о пронырливых глазах, о жадности и фальшивом мачизме. В этой стране людей, ненавидящих самих себя, Буш мог победить. Все тупо глядели прямо перед собой, и только отец Трэвис после речи Ромео на секунду по-братски положил руки ему на плечи. Тот был тронут. Священник не часто кого-либо обнимал. Тем не менее, выйдя на улицу, Ромео решил привести в действие план, касавшийся охоты на пропадающие впустую вещи, пока выборы не закончились.

В тот же день Ромео почерпнул несколько идей относительно возможных подарков, порывшись в большом черном мешке для мусора, который он должен был выбросить после конференции в колледже племени. Там были ручные тренажеры в форме черепашек — он их отверг, решив, что когти его дам и так достаточно сильны. Забраковал он также несколько закладок, бейсбольных кепок и дешевых сумок, расползавшихся по швам. Оставшиеся футболки всегда были маленькими, а ему предстояло ублажать дам размера XL. Исключение составляла его дорогая старая миссис Пис. Она была лучше других, крошечная, не такая злая. Он отложил для нее одну желтую маленькую футболку с надписью «Пешком от диабета». Покопавшись еще, он нашел пару флисовых покрывал. Потом повертел в руках, но отверг подвески на язычок молнии в виде лягушек. Они никому не понадобились — явно потому, что выглядели как настоящие. Он скатал флисовое покрывало и решил, что возьмет в Дом старейшин его.

Не то чтобы он легко попадал в комнаты его обитателей. Не каждый из них пускал Ромео на порог. Некоторые относились к нему подозрительно, как, например, миссис Пис. Она даже повесила цепочку на дверь после того, как однажды он повел себя глупо и принялся настаивать, чтобы она его впустила, когда ей этого не хотелось.

Ромео подъехал к Дому старейшин. Войдя в главный коридор, он увидел миссис Пис. Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами, быстро развернулась, шаркая тапочками, прошмыгнула к своей квартире и по-мышиному юркнула в нее. Красноречивый щелчок замка свидетельствовал, что дверь заперта.

И она была моей любимой учительницей, с грустью подумал Ромео. Ее любили все ученики. Она приглашала меня домой. Кормила тем, что у нее было.

Как много воды утекло. К тому же она редко принимала подарки. Но оставалась его тетя… или мать… верней, приемная мать, Стар. Он принес ей подарок — флисовое фиолетовое покрывало, в одном из углов которого было написано: «Пау-вау[109] за трезвость 1999». Хорошие покрывала оставили на раздаче из-за рецидива алкоголизма участников. Ромео постучал в дверь Стар, памятуя о рецептах, которые выписывались ей при тяжелом артрите. Она открыла дверь, и на ее губах появилась слабая улыбка.

— Незваный гость! — крикнула она другим своим посетителям.

— Ох, снова он, — обратилась Малверн Санграйт к миссис Вебид. — Давайте-ка на него посмотрим. Тощий, но как знать…

— Это мне? — Стар потрогала фиолетовый флис. — Очень приятный на ощупь.

Женщины сидели за кухонным столом, с жадностью глядя на Ромео. Их горящие взгляды, пробежав по его фигуре, так выразительно остановились на определенной ее части, что он, повинуясь рефлексу, опустил глаза. Ну вот, так и есть.

— Сейчас выскочит петушок, — взвизгнула миссис Вебид.

Ромео дернул за бегунок молнии, но тот застрял.

Старые леди стали считать вслух. Они дошли до тридцати, прежде чем он сумел справиться с молнией и застегнуть ее.

— Осторожно! Не торопись!

— Не повреди малыша, — прокудахтала Малверн.

— Смотри не защеми головку! Ой-ой! Он пытается на нас посмотреть! — Женщины делали вид, что прикрывают глаза.

Раздался негромкий стук в дверь, и вошла его школьная учительница. Миссис Пис шаркающей походкой прошла к стоящему у стола свободному стулу и опустилась на него, присоединяясь к трем другим женщинам и Ромео. Кофейная чашка все еще стояла там, где она ее оставила.

— Почему вы не попросите Ромео присесть?

— Садись, садись!

— А отчего у тебя такой смущенный вид?

— У него мозги перетекли в задницу. Наверно, ему не хочется нарушать ход своих мыслей.

Стар налила ему чашку кофе и пододвинула банку, полную сахара.

— Вот, пожалуйста. Он сейчас сядет. Дело в том, что сперва ему пришлось завязать узлом свой член, — проговорила миссис Вебид. — Этот джентльмен пытался выйти наружу.

— Боже мой, — ахнула миссис Пис.

Она не поддержала их непристойную беседу, но ее глаза светились от удовольствия. Теперь дамы уставились на Ромео еще более пристально.

— Он был такой маленький мальчик, — сказала Стар, — и у него в штанишках был крохотный розовый писюн. Теперь у него там нечто совсем другое.

— Возможно, еще один маленький «подарок», который он прикарманил, — предположила Малверн. — Кто знает, вдруг это один из его бесплатных «Мэглайтов»[110] с севшими батарейками.

— Севшие батарейки! — Лицо миссис Вебид сморщилось, ее щеки чудовищно раздулись, но она не смогла сдержаться и захрипела от удовольствия.

— Не заряжал ли ты свои батарейки в последнее время?

— Может, помогли наркотики или выпивка?

Миссис Пис внезапно призвала всех к порядку, и Ромео попросился отлить.

— Не торопись, не торопись, — напутствовала его Малверн. — Хорошенько заряди свои батарейки!

Все зашлись смехом.

Ромео закрыл дверь, запер ее, включил воду в умывальнике, облегчился и смыл за собой. Под шум струи из крана он открыл аптечный шкафчик. Ничего особенно интересного. Он взял один флакон, хотя этикетка гласила: «Для ректального применения». Там же он нашел еще одно болеутоляющее средство, которое никак не раздавливалось и которое следовало глотать. Однако бутылочка двойного размера была полна. Такое не упускают. Он причесался мокрыми руками, завязал по новой свой тощий хвост, убедился, что молния на брюках застегнута, и вышел.

— Было так приятно увидеть тебя снова, мой мальчик, — сразу сказала Стар. — Хорошо, что ты навещаешь свою старую тетю. Пожалуйста, как следует закрой за собой дверь, ладно?

Он быстро вышел и тщательно закрыл дверь, что вызвало за его спиной взрыв веселья. Это должно было натолкнуть его на подозрения, но женщины вели так себя всегда.


В тот же вечер, придя домой, он решил продать ректальное средство из первого флакона и принять тройную дозу таблеток из второго. Тех самых, которые невозможно растолочь. Он запил их полным стаканом воды, как было рекомендовано, и стал ждать. Ничего не происходило, поэтому он принял еще одну таблетку. Прошло около получаса. Он посмотрел на дату на флаконе, затем решил приглядеться получше и поднес его к свету подслеповатой лампы. Одна этикетка была тщательно наклеена поверх другой. Он так и не смог соскрести вторую наклейку, хотя пытался сделать это и ногтем, и лезвием бритвы, а затем, когда у него скрутило кишки, понял, что содержимое флакона действует именно там, где, по мнению мерзких старушек, у него находятся мозги.

Боже! Боль была несусветная. Он схватился за живот и вприпрыжку побежал к туалету, рассчитанному на инвалидное кресло. Раздался оглушительный звук. Со смывом в унитазе до сих пор проблем не возникало, и в эту ночь он действовал почти не переставая. Судороги напоминали гвозди, которые вколачивали в низ живота. У этих дам, верно, камни вместо кишок, думал он. Как можно такое выдержать? Даже малая часть дозы могла бы проделать с ним этот трюк. Он не мог уснуть. Рассвет застал его бредящим, истощенным, обезвоженным, голодным, выпотрошенным, неспособным идти на работу. Но нет, это было еще не все. Проявились и другие симптомы. Кожа стала гореть и чесаться. Нос вырос огромным, и ступни казались бесконечно далекими. Во рту появился аномально отвратительный вкус, а потом пенис стал твердым, как камень, и не захотел опускаться, даже когда он стал думать о подвесках для молнии в виде лягушек.

Весь день, прибив гвоздями одеяла к окнам, Ромео лежал на куче спальных мешков, испытывая приступы тошноты, дезориентации и сексуального возбуждения одновременно с метеоризмом. Канал «Си-эн-эн» рябил и шел волнами. Энн Келлан[111], одна из его любимых ведущих, рассказывала утешительную историю о языке слонов. «Когда вы слышите эти звуки, вы знаете, что происходит спаривание», — говорила Энн. Самцы слонов трубили. Их поединок был в полном разгаре. Из хоботов доносились зычные звуки. Пенис Ромео пульсировал им в ответ. Он выключил звук. Лежа в спальном мешке, он не осмеливался шевельнуться из-за страха нарушить шаткое равновесие, которое вдруг возникло ниже поясницы.

Возможно, старушки были правы, и его мозги находились у него в заднице, которую так основательно прочистило: теперь он почувствовал, что обрел способность мыслить с необычайной ясностью, причем в странном направлении. Ромео прикидывал, где он мог бы продать таблетки, которые заначил, и сколько сможет за них выручить, при этом ведя в голове все необходимые подсчеты и раздумывая, что станет делать с деньгами. Он вспомнил тетушку Стар, которая когда-то призрела сиротку и растила его в своем доме. Несмотря на ее злую проделку, он станет покупать ей продукты. Убираться в ее комнате, чтобы там не воняло. Ему в голову приходили обыкновенные и невероятные вещи. «Можно ли так жить?» — спрашивал он себя. Стоит ли ему и дальше оставаться жертвой когтей этих стервятниц из Дома старейшин? Как он может подняться со дна? Как ему завоевать уважение? Может, баллотироваться на какую-нибудь должность? Но на какую? Если бы он заседал в Совете племени, он бы немедленно заявил, что племенное право не позволяет хранить вызывающие эрекцию психотропные слабительные таблетки во флаконах для обезболивающих наркотиков. Большую часть времени он, однако, провел, сопоставляя то и это, подбирая слова, прикидывая возможности. Информация. Какие возможности могут ему принести определенные сведения? Ромео принялся рассматривать все аспекты того, какую власть может ему дать та или иная сплетня. Потом он решил копать глубже, получше исследовать этот вопрос, может быть, завести доску и записывать на ней улики, как это делал Ленни Бриско, его любимый герой из сериала «Закон и порядок». Тогда будет легче составить целостную картину.

* * *

Вольфред перебирал в уме варианты. Они могут убежать, но Маккиннон не только погонится за ними, но и заплатит Машкиигу, чтобы тот добрался до них первым. Они могли всегда держаться вместе, чтобы Вольфред получил возможность присматривать за ней, но это сделает его намерения очевидными, и тогда элемент неожиданности будет утрачен. Ксенофонт лежал ночью без сна и задавал себе вопрос: «Какого возраста нужно дождаться, чтобы стать самим собой?» «Моего», — ответил Вольфред. Потому что они, конечно, должны были убить Маккиннона. На самом деле такая мысль пришла в голову Вольфреда первой. Другого пути не было. Осваиваясь со своей идеей, он принялся рассматривать пути ее осуществления.

Как это сделать?

О том, чтобы застрелить Маккиннона, не могло быть и речи. За такое можно попасть под суд. Убить его топором, молотком, ножом или камнем, а потом связать и затолкнуть в прорубь, под лед, было рискованно по той же причине. Лежа в темноте и представляя себе каждый сценарий, он вспомнил, как ходил с девочкой по лесу. Она знала все, что там было съедобное. Скорее всего, знала она и то, чего там есть нельзя. Наверное, ей было известно о ядах. Оставшись на следующий день наедине с девочкой, он увидел, что она, использовав длинную жилу, успела зашить платье. Он указал на разрыв, потом в сторону Маккиннона и жестами изобразил, как торговец собирает что-то, готовит на огне, ест, хватается за живот и падает замертво. Его представление заставило ее рассмеяться, прикрыв рот рукой. Он убедил девочку, что это не шутка. Тогда она принялась мыть руки в воздухе и кусать губы, бросая во все стороны тревожные взгляды, как будто даже иглы на соснах знали, что они задумали. Потом девочка подала ему знак следовать за ней.

Она искала что-то в лесу, пока не нашла невзрачные стебли, на которых висели черные сморщенные ягоды. Она положила на ладонь тряпицу, собрала ягоды и завязала их в нее. Затем поискала в дубовой рощице, снова прикрыла руку тряпицей и погрузила ее в снег возле потрескавшегося пня, почти полностью сгнившего. Из-под снега девочка вытащила какие-то темно-серые пряди, которые, возможно, когда-то были грибами.

В тот вечер Вольфред взял грудки шести куропаток, нежные части трех кроликов, очистил сморщенную картофелину, добавил собранные в лесу ингредиенты и приготовил очень соленое и ароматное рагу. Потом откупорил бочонок высокоградусного спирта и убедился, что Маккиннон отведал его, прежде чем сесть за трапезу. Похоже, рагу на него не повлияло. Они пошли каждый в свой угол, и Маккиннон продолжал пить, как обычно, пока огонь в очаге не догорел. Посреди ночи они проснулись. Их разбудили его стоны и крики от боли. Вольфред засветил фонарь. Голова Маккиннона стала фиолетовой и распухла до невероятных размеров. Его глаза исчезли в раздувшейся плоти. Его язык, словно пестрая рыбина, вывалился из того, что, верно, было его ртом. Казалось, он пытается освободиться от своего тела. Он яростно бился о бревенчатые стены, об очаг, бросался на кучи мехов и одеял, с грохотом ронял ружья с деревянных крюков. Патроны, ленты и ястребиные бубенцы[112] градом сыпались с полок. Его живот выпирал из жилета, круглый и жесткий, как валун. Кисти и ступни походили на пузыри. Вольфред никогда не видел ничего настолько страшного, но сохранял достаточное присутствие духа, чтобы не ударить Маккиннона прикладом ружья или каким-то другим образом избавиться от его чудовищного соседства. Что же до девочки, то она казалась довольной его состоянием, хотя и не улыбалась.

Пытаясь пренебречь агонией Маккиннона, бьющегося то слева от него, то справа, то прямо у его ног, Вольфред готовился покинуть факторию. Плохо слушающимися руками он схватил снегоступы и два заплечных мешка, куда он положил свои книги, два огнива, патроны и пресную лепешку, которую испек заранее. Он сложил два одеяла, взял еще одно, чтобы разрезать его на гетры, и по четыре ножа для себя и для девочки. Еще он прихватил два ружья, материал для пыжей и большую наполненную доверху пороховницу. Потом добавил к ним соль, табак, драгоценный кофе Маккиннона и сушеное мясо. Он не стал брать слишком много монет, хотя знал, в каком выдолбленном бревне скрывался крохотный тайник торговца, где вместе с деньгами лежали золотые часы и обручальное кольцо, которое Маккиннон надевал очень редко.

Распухшие руки Маккиннона, похожие на толстые рукавицы, вцепились в изношенную одежду, и ее нити, не выдержав, лопнули. Когда Вольфред и девочка крадучись выходили из дома, они еще слышали, как хозяин фактории борется с ядом. Он дышал с трудом и, задыхаясь, жадно ловил воздух. Но тот с огромным трудом проходил мимо разбухшего языка в его распухший фиолетовый рот. Тем не менее он сумел слабо простонать им вослед:

— Дети мои! Почему вы меня покидаете?

Уже выйдя за дверь, они услыхали, как его пятки колотят по утоптанному земляному полу, а ногти скребут в поисках воды по пустому деревянному ведру.

Шоколадный батончик

Наступило первое сентября, и в школе начались занятия. С утра стояла удушающая жара. Ни один листок не шевелился. К тому времени как уроки закончились, Мэгги и Лароуз совсем сникли. Но когда они сели в школьный автобус, ветки деревьев начали раскачиваться. В воздух поднялась горячая пыль. К тому времени, как они выпрыгнули из автобуса на своей остановке, с неба уже падали крупные капли. Нола встретила их с хлипким красным зонтиком, который едва не вылетел у нее из рук. Вместе с нею был пес. Они поспешили к дому, и как раз в тот момент, когда за ними захлопнулась дверь, блеснула молния, осветив все закоулки двора, а полсекунды спустя грянул гром.

Внутри, прежде чем пес успел отряхнуться, Нола вытерла его старым полотенцем, которое держала у двери. Пес дрожал от возбуждения, но страха в его глазах не было. Он посмотрел на Нолу оценивающим взглядом, а потом наудачу вскочил на диван. У Нолы для него имелись правила на все случаи жизни — не клянчить, не прыгать на людей, не жевать ничего, кроме специальных игрушек, гадить не во дворе, а только за ним, а также, по возможности, обходиться в доме без срыгивания и слюней. Она даже учила его не есть без специальной команды. Пользование диваном было единственным, в чем Нола проявляла непоследовательность. Иногда она приказывала ему сойти с него, иногда разрешала остаться. Порой даже позволяла прижиматься к себе. Требовалось угадать ее настроение, чтобы узнать, разрешено ему разлечься на священных для него зеленых подушках, набитых искусственным волокном, или нет. Сегодня все признаки казались благоприятными. Он молча свернулся калачиком между Нолой и Мэгги и осторожно надавил на них всем своим весом. Постепенно в его глазах появилось выражение блаженства. Перемещая голову сантиметр за сантиметром, ему удалось пристроить ее возле бедра Нолы.

Дождь лил как из ведра, барабаня по крыше, словно человек, желающий попасть внутрь. Это пугало Мэгги, но не Лароуза. Его отец положил за него в парильне перо орла и поговорил с анимикииг[113], гром-птицами. Он объяснил им, где живет Лароуз, чтобы те не метали в него молнии и не причиняли вред ему и другим людям, находящимся в одном с ним доме.

— Ничего не случится, — обратился Лароуз к Мэгги и коснулся рукой ее щеки.

Едва он сделал это, Мэгги перестала дрожать. Лароуз хорошо знал, что девочка любит, когда он ничего не боится. Для нее было невыносимо одной оставаться бесстрашной во всех ситуациях. Лароуз не объяснил Мэгги, почему они в безопасности, из-за ее слов, что его отец убил Дасти.

Мэгги приникла к мальчику, пока Нола делала бутерброды и наливала молоко. Лароуз смотрел на пелену дождя.

— Давайте перекусим здесь, — предложила Нола, кивая в сторону дивана.

Пес поднял голову, почуяв близко съестное, но постарался скрыть возбуждение.

Они принялись за еду, поглядывая в окно, расположенное на другом конце комнаты. Иногда дом содрогался от раскатов грома. Мэгги зарывалась поглубже в подушки и прижималась к собаке. Когда Лароуз посмотрел на Нолу, ее лицо показалось ему забавным. Это было непонятное лицо, лицо, какого он у нее никогда прежде не видел. Женщина смотрела на стекла, по которым струились потоки воды, и ее глаза сияли. Она казалась завороженной видом деревьев, яростно машущих ветвями. На ее лице играла улыбка.


В школе Лароуза определили в совмещенный класс, где занимались по отдельным программам и дошкольники, и первоклассники. Там учился один более взрослый мальчик по имени Дуги Веддар. Он обижал малышей, устраивая им то, что у него называлось «голландской теркой», — с силой водил костяшками пальцев по голове, причиняя боль. А еще скручивал им уши. Он обратил внимание на Лароуза и почувствовал к нему ненависть. Подставлял ему подножки, толкал, называл «Рози Краснокожая Задница».

— Можно взять твой карандаш? — спросил Дуги у Лароуза во время урока.

Когда Лароуз протянул то, что хотел Дуги, тот сломал кончик и вернул карандаш. Лароуз заточил карандаш.

— Можно взять твой карандаш? — снова спросил Дуги.

— Нет, — ответил Лароуз.

Дуги сделал обиженное лицо и поднял руку.

— Миссис Хипер, миссис Хипер! Лароуз не хочет давать мне карандаш!

— У тебя есть твой собственный карандаш, Дуглас, — пристыдила его учительница.

Дуги схватил заточенный карандаш Лароуза, когда миссис Хипер не смотрела в их сторону, и вонзил ему в плечо, да так сильно, что кончик сломался под кожей. Дуги рассмеялся и сказал, что устроил Лароузу испытание. В ту ночь Лароуз показал Мэгги плечо с глубоко застрявшим в нем кончиком грифеля.

Ее лицо напряглось. Губы сжались. Золотые глаза почернели.

Когда Мэгги было шесть лет, учителя начали называть ее «озорницей». Но после смерти брата ее озорство приняло недоброе направление. Она вносила раздоры, собирая вокруг себя друзей и подруг, отвергала тех, кто ее разочаровывал, стравливала детей друг с другом в борьбе за ее благосклонность. Нельзя было сказать, что она дерзила учителям, но в той нарочитой вежливости, с которой она с ними разговаривала, чувствовался сарказм.

— Да, мисс Тоскоу, — обычно говорила она и прибавляла тихим шепотом, который слышали только другие дети: — Да, мисс Тоска.

За спиной учителей она закатывала глаза и корчила рожи. Ее так ни разу и не поймали, когда она периодически роняла дробины из кармана джинсов. Те катились по всему классу по наклонному полу, издавая высокий тонкий жужжащий звук, который держал всех в напряжении. Она проделывала этот фокус раз в несколько дней, пока мисс Тоскоу не обыскала карманы у всех детей. У Мэгги они оказались пустыми, как и у остальных. Она никому не рассказывала о своих проказах, чтобы никто не смог на нее настучать. Она была дисциплинированной озорницей.

У Мэгги имелся список врагов.

Теперь в него попал Дуги Веддар.

Наступила большая перемена. Дети вышли во двор, и обидчик Лароуза вместе с ними. Его короткие светлые волосы были подстрижены ежиком, а кривая улыбка обнажала кроличьи передние зубы. Он с шумом носился взад и вперед, считая, что находится в полной безопасности. Мэгги дружила с быстрой и проворной старшей девочкой по имени Сариа, которая слыла крутой. Как бы случайно они остановились рядом с Дуги и увели его подальше от других мальчиков.

— Хочешь, поделюсь? — спросила Мэгги и помахала у него под носом шоколадным батончиком из своего завтрака.

Следуя за ней, Дуги очутился за деревом, растущим на игровой площадке. Сариа зашла сзади и завела ему руки за спину. Мэгги специально для этого случая надела обувь на твердой подошве. Она отклонилась назад и нанесла удар ногой прямо в промежность Дуги. Потом, когда тот согнулся от боли, она подавила крик мальчика, засунув ему в рот шоколадный батончик.

— Не трогай моего брата, — произнесла она страшным и одновременно вежливым тоном, на который была мастерица, и от удовлетворения ее глаза стали золотистыми. — Пожалуйста.

Сариа отпустила Дуги, и тот упал на землю, а подруги пошли прочь, разговаривая.

— Послушай, — сказала Мэгги. — Что ему останется делать? Идти жаловаться? Ай, две девочки уронили меня на землю. Отбили мне яйца. Он просто останется там лежать. Может быть, блеванет. Не знаю. В фильмах их часто тошнит, когда им отбивают яйца. Давай лучше посмотрим, осталось ли в школьном буфете шоколадное молоко.

Но прежде чем скрыться в буфете, они остановились взглянуть, что происходит на школьном дворе.

Мэгги приняла меры, чтобы Лароуз находился по другую сторону дерева и видел все происходящее. Однако она велела ему не стоять на месте, а, пробегая мимо, взглянуть на них одним глазком. Затем от него требовалось немедленно исчезнуть, смешавшись с другими школьниками на противоположном краю двора. Лароуз все видел, проносясь поблизости, а затем залез повыше на детскую горку. Он уселся наверху, притворяясь, что смотрит на окружавших его детей, а на самом деле наблюдал, как девочки медленно входят в школьное здание.

Внизу началась суматоха. Мимо промчались учителя. Они бежали в сторону Дуги. Какой-то малыш в ужасе закричал: «Он посинел, посинел». Вот учитель поднял Дуги. Ударил по животу. Кажется, это называется приемом Геймлиха[114]. Вот два учителя подняли Дуги вверх ногами и принялись трясти. Наконец раздались его нечленораздельные вопли. Оказав первую помощь, успокоенные учителя цинично начали посыпать песком лужицу, в которой плавали остатки шоколадного батончика.


Мэгги теперь спала в старой комнате Дасти, а Лароуз перебрался на новую двухъярусную кровать. Она была красная, металлическая, с двуспальным нижним местом. «Как раз подходит, чтобы изредка оставлять кого-нибудь ночевать», — заметила Нола однажды. Когда она это сказала, Лароуз отвернулся. Он знал, что она имела в виду других детей из школы, в то время как его первая мысль была о родных сестрах и братьях. Как бы там ни было, иногда ночью к нему приходила спать Мэгги. Она выскальзывала из его комнаты еще до утра: ее мать следила, чтобы они не спали в одной кровати.

— Дуги больше тебя не тронет, — успокоила Мэгги Лароуза. — Давай посмотрю твое плечо.

Девочка взяла прикроватную лампу Лароуза и внимательно исследовала ранку.

— Болит? — спросила Мэгги, дотрагиваясь до нее.

— Нет уж.

— Уже нет, Лароуз. Надо говорить «уже нет».

Лароуз промолчал. Мэгги осмотрела его плечо с разных сторон.

— Думаю, выглядит круто, — решила она. — Похоже на татуировку. Я тоже хочу такую.

Она подошла к рюкзаку Лароуза и достала пенал. На комоде лежала точилка. Мэгги взяла ее и тщательно заострила один из карандашей.

— Ну теперь ты должен вонзить его в меня, как это сделал Веддар. В то же самое место. Как будто мы обручились или что-то в этом роде.

Лароузу было без малого шесть.

— Мне еще нет шести, — проговорил он.

— Возраст не имеет значения.

— Я имею в виду, что мне страшно его в тебя втыкать.

— Ты хочешь сказать, что расплачешься?

Мэгги метнула в него резкий изучающий взгляд.

Лароуз кивнул.

— Ладно, смотри.

Мэгги схватила острый, как шило, карандаш, словно это был нож для колки льда. Она вгляделась в ранку Лароуза, облизала губы и нанесла себе небольшую отметину в то же место, что у него. Затем подняла руку и вонзила карандаш себе в плечо. Кончик обломился. Она отбросила карандаш в дальний угол комнаты и упала на кровать, суча ногами, держась за руку и кусая подушку, чтобы не закричать.

Через некоторое время девочка села. На руке показалась кровь, но застрявший графитовый кончик мешал ей течь, и ее было немного.

— Это больней, чем я думала, — призналась она, глядя на Лароуза широко раскрытыми глазами. — Теперь я рада, что Веддар едва не умер.

— Как так?

— Дуги подавился шоколадным батончиком, который я сунула ему в рот. Тот попал не в то горло. Засранец посинел, как мертвец. Может, он и был им, пока мистер Оберджерк не поднял Веддара за ноги и не встряхнул так, что его вытошнило. Ты ведь все это видел, правда?

Лароуз кивнул.

— Теперь ты знаешь, как выглядит месть.


Мэгги была склонна говорить подобные вещи, и не только из-за чтения отброшенных матерью готических романов. Питера беспокоило, когда она спрашивала — а она все еще спрашивала, — что именно случилось с Дасти. Конкретно ее интересовало его тело. Остались ли от него одни кости? Или он превратился в желе? Стал ли он пылью? Воздухом? Попадал ли он в ее легкие, когда она дышала? Не съела ли она что-нибудь, выросшее из его волос? Во всем ли вокруг присутствуют его молекулы?

— И почему ты все еще держишь в доме ружья? — однажды спросила она отца. — Я их ненавижу. Тебе нужно от них избавиться. Лично я никогда не притронусь ни к одному из них.

Это, по крайней мере, имело смысл.

Питер испытал особенно сильное беспокойство, когда дочь взяла в библиотеке книгу под названием «Порождения тьмы». Оно прошло после того, как Мэгги сдала книгу, но вернулось, когда библиотекарша позвонила и пожаловалась, что книга изрезана. Он волновался из-за того, что Мэгги ищет змей у поленницы, а потом позволяет им обвиваться вокруг ее рук, что она делает из пауков домашних питомцев, а затем спокойно давит их ногами. А однажды, желая посмотреть, что происходит внутри, она разбила у соседа высиживаемое наседкой яйцо, прежде чем цыпленок успел вылупиться. Потом она принесла мертвого цыпленка домой и похоронила, но выкапывала каждый день, чтобы увидеть, как мир его переваривает. Бывали дни, когда пес игнорировал Мэгги, даже отходил от нее подальше, словно не доверял ей. Все это беспокоило Питера.

Нолу, однако, скорей радовало, что ее дочь стремится разорвать пластиковую пленку, разделяющую две вселенные. Она считала, что жить в обеих довольно естественно. Способность видеть один мир из другого — например, мир живых из мира мертвых — доставляла, по ее мнению, определенное удобство. Обычно она успокаивалась, представляя себя в гробу. Нола любила воображать варианты того, как станет в нем выглядеть. Еще в средней школе она мысленно подбирала себе идеальный наряд для этого случая. Джинсы, блузка навыпуск, забавные носки, туфли, цепочка с сердечком, волосы зачесаны наверх или распущены по плечам. Конечно, когда она умрет, на ней не будет этой немодной одежды. А впрочем, кто знает… Вот досада! Когда все ступеньки, ведущие к смерти Нолы, оказались пройдены, ее тревога исчезла. С другой стороны, иногда накатывала щемящая тоска, когда она представляла себе, что все продолжат жить по-прежнему, только без нее. Вместе с тем все это вызывало в ней чувство вины. Она редко позволяла себе расслабляться, наподобие того случая, когда съела целиком несвежий торт и заснула от переизбытка сладкого.

После того как она съела торт в этот раз, все стихло. Стоял поздний безмятежный вечер. Огни в доме погасли, и Питер укутал ее мягким шерстяным одеялом. В темноте она завернулась в него еще плотнее. Она была запелената, укрыта, защищена от самой себя — как в эксклюзивной частной психиатрической больнице, рассчитанной исключительно на уход за одним человеком по имени Нола. Она засыпала. Ее беспокоила лишь одна ноющая мысль: утром придется начать все сначала. Жизнь попискивала в голове, как залетевший туда комар. Тогда она прихлопнула его, и волна спокойствия опустила ее на землю.

* * *

На снегоступах из ясеня и оленьих жил Вольфред и девочка пробирались на юг. Проследить их маршрут было легко. Легенда Вольфреда заключалась в том, что они решили отправиться в Гранд-Портедж[115] за помощью. Они оставили в фактории больного Маккиннона с большим количеством припасов. Если бы они потеряли тропу, заблудились, зашли гораздо дальше на юг, чем собирались, никто не стал бы интересоваться, кто такой Маккиннон. А потому они шли быстро, за короткое время преодолев значительное расстояние, и остановились к вечеру на ночевку. Девочка подставила руки и лицо легчайшим дуновениям ветерка, а затем объяснила Вольфреду, с какой стороны дерева лучше пристроить шалаш, научила, как найти в заснеженном лесу хворост, обламывая сухие нижние ветви с деревьев, и показала, где их положить, чтобы можно было всю ночь присматривать за костром и направлять его тепло в сторону спящих путников. Они мирно проспали всю ночь, завернувшись каждый в свое одеяло, и проснулись, разбуженные пересвистом синиц.

Девочка разожгла посильнее огонь, они поели и вернулись на идущую к югу тропу, когда вдруг услышали за спиной страшный прерывающийся голос Маккиннона. Он, спотыкаясь и треща ветками, шел к ним, взывая:

— Постойте, дети мои, постойте, не бросайте меня!

Объятые ужасом, они ринулись вперед, проваливаясь в снег. К ним приблизилась собака, одна из жалких дворняг, прибившихся к фактории, и побежала рядом, с трудом преодолевая снег. Сначала они подумали, что это Маккиннон пустил ее по их следу, но потом девочка остановилась и пристально посмотрела на собаку. Та заскулила, глядя ей в глаза. Девочка кивнула и сквозь ветки деревьев указала путь к замерзшей реке, где можно было бежать быстрее. По льду они понеслись с потрясающей скоростью. Девочка отдала собаке кусок своей лепешки, и вечером, когда они разбили лагерь, поставила вокруг него силки. Шалаш они построили так, что путь к нему пролегал через узкий просвет меж двумя деревьями. Здесь она тоже поставила силок — высоко поднятую петлю, достаточно большую, чтобы в нее пролезла человеческая голова, даже чудовищно распухшая. Они поели сами, покормили собаку и легли спать с ножами в руках, положив заплечные мешки и снегоступы рядом с собой.

Под утро, когда костер почти потух, превратившись в едва тлеющие угли, Вольфред проснулся и услышал где-то поблизости шумное дыхание Маккиннона. Собака залаяла. Девочка встала и показала знаками, что Вольфред должен пристегнуть снегоступы, сложить одеяла и убрать их в мешки. Когда рассвело, юноша увидел, что силок из оленьей жилы, поставленный на Маккиннона, туго затянут. В него явно попалась добыча. Собака тревожилась и порывалась куда-то бежать. Девочка показала Вольфреду, как вылезти из шалаша с другой стороны, и дала ему понять, что он должен проверить все поставленные ею силки, а потом принести всю добычу, которая в них попалась, не забыв при этом снять и забрать с собой жилы, чтобы она могла снова их использовать.

Дыхание Маккиннона звучно разносилось по маленькой поляне вокруг костра. Уходя, Вольфред увидел, как девочка взяла палку, обернула конец сосновой живицей и березовой корой, а затем подожгла. Он видел, как пылающий факел снова и снова взлетает в воздух. Взмахи сопровождались глухим мычанием, наполненным болью. Вольфред был так напуган, что с большим трудом отыскал все ловушки, и ему пришлось перерезать сухожилие силка, в который попал кролик, уже успевший замерзнуть. Девочка закончила свое дело, и они, кликнув собаку, спустились к реке. За их спиной раздавались душераздирающие крики. Они ускорили шаг. К облегчению Вольфреда, девочка улыбнулась и побежала впереди него, спокойная, уверенная в себе. Все же она была еще ребенком.

* * *

Мисс Тоскоу услышала.

— Мэгги, пожалуйста, выйди к доске, — велела она.

Мэгги засунула голову под крышку парты и глотнула через соломинку яблочный сок. Коробочка с этим лакомством была припасена у нее там для экстренных случаев. Она сунула ее под блузку, за пояс юбки. Скромно, с застенчивым послушанием, Мэгги пошла меж рядами парт, едва волоча ноги для пущего драматизма.

— Быстрей!

— Хорошо, мисс Тоскоу.

— А может, мисс Тоска? — спросила учительница.

— Что, мисс Тоскоу?

— Мэгги! Ты сейчас пойдешь в угол и встанешь лицом к стене.

Дети захихикали в предвкушении потехи. Мэгги, обернувшись, улыбнулась им, пожалуй, чересчур мило. Все затихли. Она подошла к углу и встала там, рядом с кулером, лицом к стене.

— Теперь ты узнаешь, что такое настоящая тоска! — воскликнула учительница, становясь прямо за Мэгги.

На этот раз дети рассмеялись по-настоящему. Мэгги пыталась повернуть голову, но мисс Тоскоу этому помешала. Она держала голову провинившейся за виски своими плоскими руками, словно расплющенными от игры в ладушки. У Мэгги заныло под ложечкой. В свое время она сказала Лароузу, что когда кому-нибудь удается вызвать у нее это чувство, ему потом всегда приходится об этом жалеть. Мисс Тоскоу убрала руки от головы Мэгги и начала урок, посвященный дробям. Мэгги стояла и думала. Спустя несколько минут она спросила:

— Простите, мисс Тоскоу, можно мне выйти в туалет?

— Ты ходила туда во время перемены, — возразила учительница и написала на доске пример: одна восьмая плюс четыре восьмых.

Мэгги стала приплясывать.

— Мисс Тоскоу, мисс Тоскоу! Мне нужно кое-куда выйти.

— Нет, — отрезала мисс Тоскоу.

Мэгги позволила уроку идти своим чередом, но молча взяла бумажный стаканчик с поддона, стоящего рядом с кулером. Она выжидала.

— Простите, мисс Тоскоу, — сказала она наконец. Ее голос был напряженным. — Мне было так нужно в туалет, что я пописала в стаканчик.

— Что?

Мэгги развернулась и протянула учительнице стаканчик с яблочным соком.

— Можно я это вылью?

Мисс Тоскоу замолкла. Ее взгляд заметался, как пойманная муха. Она указала на дверь. Потом села за стол и уставилась на какие-то бумаги.

Мэгги осторожно несла полный до краев стаканчик по проходу между партами. Взгляды всех учеников были устремлены на нее. Мисс Тоскоу закрыла лицо руками. Мэгги обернулась, желая убедиться, что учительница на нее не смотрит. Ухмыльнулась, глядя на одноклассников. Потом выпила содержимое стаканчика и вышла, хлопнув за собой дверью. В коридоре Мэгги на мгновение остановилась, чтобы насладиться бурей визга и невнятных возгласов, на фоне которых звучали бесполезные угрозы мисс Тоскоу. Вернувшись, она села на свое место, как будто ничего не случилось. Мисс Тоскоу не отправила ее обратно в угол, притворившись, будто что-то пишет. Мэгги очень надеялась, что она заплачет.

Доводить людей до слез Мэгги умела, как никто другой, и ей было бы приятно насладиться душевными страданиями своей учительницы. Что до нее самой, она могла рыдать, когда пожелает, буквально заливаясь слезами. Это было результатом длительных тренировок.

* * *

Однажды в воскресенье, когда Нола была на мессе, Питеру пришло в голову пойти в гости к Ландро. Мэгги он взял с собой.

Не то чтобы он скучал по Лароузу. Ландро был его единственным другом. Живущий во Флориде брат мог при случае когда-нибудь его навестить. Но ближе семьи Ландро и Эммалайн у него никого не было.

— Что мы делаем? — спросила Мэгги, когда они подъехали к дому Айронов.

— Просто идем в гости, — ответил Питер.

Ландро подошел к двери, и они вошли.

Лароуз сидел верхом на Кучи и лупил его понарошку. Он поднял на Питера удивленный взгляд. Тот ответил ему таким же удивленным взглядом. В его доме Лароуз никогда не озорничал и не набрасывался ни на кого с кулаками, хотя бы и в шутку.

— Уже пора? — спросил Лароуз.

— Нет, — ответил Питер. — Я приехал не за тобой. Мы с Мэгги просто заскучали, сидя дома, вот и решили навестить вас, ребята.

— Здорово! — Ландро пожал Питеру руку. Его большое лицо расплылось в широкой приветливой улыбке, выражая понимание, а возможно и удовольствие. — Сейчас приготовлю кофе.

Мужчины сели за кухонный стол, а Мэгги пошла прямо в спальню Сноу и Джозетт на запах лака для ногтей.

— Мэгги! Иди к нам.

Сноу наносила на каждый ноготь белую основу, поверх которой выводила черные спирали, перемежающиеся с черными шашечками, как на шахматной доске. Джозетт приклеивала токсичным клеем искусственные ногти из специального набора. Она сидела неподвижно и ждала, пока они высохнут, лишь моргая и закатывая глаза в такт музыке, играющей в наушниках плеера.

— А можно и мне покрасить ногти?

— Какие ты хочешь, Мэгги?

— Фиолетовые. А на них белые черепа.

— Боже, я не умею рисовать черепа, — засмеялась Сноу. — Попроси что-нибудь попроще.

Она взяла из пластиковой шкатулки маленький флакон фиолетового лака и стала его встряхивать. Раздался звук находящегося внутри шарика, бьющегося о стенки, который так нравился Мэгги.

— Может быть, просто нарисовать точки?

— Да, это я могу.

Они углубились в сложную технику нанесения лака. Основа, первый цветной слой, бесцветный лак, второй цветной, снова слой прозрачного лака. Затаив дыхание, они следили, как Сноу подравнивает ногти Мэгги маникюрной пилочкой, а затем наносит на них лак. Пока каждый слой высыхал, Сноу и Мэгги разговаривали.

— Как вышло, что вы приехали в гости? Вы никогда раньше так не делали.

— Думаю, отцу стало одиноко. Мама на мессе.

— Это хорошо, что вы у нас. Мы раньше вместе играли! Это делает ваш приезд менее странным, правда?

— Да, я хочу сказать, что иногда думаю… — Мэгги нахмурилась, но потом просияла. — Между нашими семьями могла начаться настоящая война из-за кровной мести. Но теперь я не думаю, что она возможна.

Сноу была озадачена.

— Потому что… Потому что мы все любим Лароуза?

— Да-да. Мы с ним пронзили себя, чтобы стать братом и сестрой.

— Боже, как это?

— Карандашами. Чтобы получилась синяя точка. — Мэгги стянула с себя свитер.

— Можно посмотреть? О-о-о. Погляди, Джозетт. Прямо на ее плече. Лароуз и Мэгги сделали татуировки в знак того, что они одна семья.

— Лароуза уколол один мальчишка у нас в школе. Я позаботилась о нем. А затем уколола себя, чтобы мы стали помолвлены. Но тогда я не знала, что такое помолвка.

— Да, это не то. Значит, он твой брат…

— Держи пальцы неподвижно, — сказала Сноу. — Положи их обратно на газету.

— Мне нравится, — произнесла Мэгги, почти робея от восторга, и вытянула руку с фиолетовыми в горошек ногтями, чтобы поймать свет.

— Ты позаботилась о нем? Что это значит? — спросила Джозетт. — Ты что, побила того парня?

— Его пришлось возвращать к жизни, — скромно проговорила Мэгги.

— Правда?

— И у тебя не было неприятностей?

— На этот раз нет. Но когда они у меня случаются, я умею с ними справляться.

Джозетт кивнула Сноу.

— Такой и тюрьма будет нипочем. Да уж. Она заботится о нашем младшем брате, блин, она настоящая.

— Жаль, что мы не можем жить одной семьей, — сказала Мэгги. — Вы, например, могли бы оставаться у нас ночевать.

— Ну-у-у, — протянула Джозетт и улыбнулась. — Для этого мы уже слишком взрослые.

— Тогда мы могли бы сделать одинаковые татуировки, — предложила Мэгги. — Я знаю, как.

— Эй, подожди!

Девочки рухнули на кровать, давясь от смеха.

— Я просто очень остро затачиваю карандаш, а потом — бах!

Она сделала быстрое колющее движение.

— Ассасинка! — воскликнула Сноу.

Кучи просунул голову в дверь и сделал женственное лицо.

— Твой отец говорит, вам пора ехать.

Девочки раскрыли объятия.

— Чмок, чмок, по разу на каждую щеку, как будто мы в мафии.

* * *

Вольфред попросил девочку назвать свое имя. Он говорил это, жестикулировал, но безрезультатно. Он спрашивал каждый раз, когда они останавливались. Хотя та улыбалась ему и понимала, что именно он от нее хочет, но не называла своего имени. Просто смотрела куда-то вдаль. Под утро, после того, как они хорошо выспались, она встала на колени у кострища, чтобы раздуть тлеющие угли. Внезапно она замерла и уставилась на деревья. Выставила подбородок вперед, отвела назад волосы. Ее глаза сузились. Вольфред проследил за направлением ее взгляда и увидел тоже. Это была голова Маккиннона, с трудом катящаяся по снегу, с волосами, объятыми ярко мерцающими языками пламени. Порой она натыкалась на дерево и начинала скулить. Иногда она передвигалась с помощью языка, небольшого обрубка шеи и огромных ушей, которые комично загребали снег, точно весла. Время от времени она разом преодолевала несколько футов, затем останавливалась, рыдая от досады, и неловко продолжала свой нескончаемый путь.

Шкала боли

Миссис Пис указала на потеющее, кричащее и искаженное гримасой лицо на листе бумаги, который медсестра положила перед ней. Это была шкала боли[116].

— Очень плохо, да?

— У меня все тело разламывается, — проговорила миссис Пис. — Просто ужасно. Мне было так хорошо без этих приступов! А теперь я даже не помню, куда положила свои пластыри. Я думала, они здесь, под моими бумагами. В жестяной коробке.

— Где болит сейчас? — спросила дежурная медсестра.

— Здесь, здесь и здесь. И еще голова.

— Это вам поможет.

— Надо сделать укол?

— Да, а еще, как обычно, наклейте пластырь. Помните, что вы должны присматривать за этими лекарствами. Мы можем держать их в сейфе за стойкой.

— Я оставлю себе один пластырь, на случай чрезвычайной ситуации.

— Хорошо, хорошо. Но помните, что никто кроме вас не должен его брать. Это лекарство только для вас. Оно в сто раз сильней морфия, понятно? Морфия.

— Вот что мне нужно.

— Теперь вы уснете.

— Я лучше останусь здесь, в своем кресле. Она придет навестить меня.

— Кто?

— Моя мать.

— О, понятно.

— Вы улыбаетесь. Я вижу вашу улыбку. Но это правда, она придет. После всех этих лет они наконец позволили ей навещать меня.


Я писала наше с тобой имя везде, сказала Лароуз матери. Лароуз, Лароуз и Лароуз. Казалось, это будет продолжаться вечно. Я гордилась своим мастерством и тщательно выводила каждую букву. Я писала имя в потайных местах, которые никто не видел. Я писала свое имя для всех нас. Я писала его идеально, с изящным изгибом букв, как в прописях Палмера[117], скопированных на пятерку с плюсом. Однажды я вырезала свое имя на деревянной поверхности, чтобы оно никогда не стерлось. Даже когда по нему прошлись краской, все равно можно было прочитать: «Лароуз».

Оно было еле видно в общей спальне для девочек в Форт-Тоттене. Потом эта надпись появилась на верхнем торце деревянной двери, на нижней стороне стульев, на полках кладовой в подвале, где меня однажды заперли за пререкания с учителем. Это имя было написано казенным свинцовым карандашом номер два[118] в тетради, ныне хранящейся в Национальном архиве в Канзас-Сити[119]. На швабре, внутри буфета, сверху двери шкафа в Стефане[120]. Под партой и на раме классной доски в Марти[121]. Оно было нацарапано на поросшей травой кирпичной кладке старой электростанции в Уахпетоне[122]. Оно появлялось в Чемберлене[123], Фландро[124], в Форт-Тоттене и снова в Форт-Тоттене. Мы оставляли свое имя в тех школах и во многих других, вплоть до первой школы в Карлайле[125]. Потому что история детей с именем Лароуз связана с этими школами. Да, мы писали свои имена в местах, где их никогда не найдут, пока сами здания школ не будут разрушены или не сгорят, как все горести и надежды детей, пошедшие прахом и превратившиеся в дым, уносимый к родному дому.

* * *

У Дуги Веддара был старший брат, а у брата были друзья. Они учились не в начальной школе, куда ходили Лароуз и Мэгги, а в младших классах[126] средней школы. Тайлер Веддар, Кертанз Пис, Брэд Моррисси и Джейсон Вильдстранд по прозвищу Багги[127] пытались называть себя «опасной четверкой». Но до сих пор это название воспринимали скорее как шутку. Члены этой компании были тощими, слабыми и отставали в росте. В основном они забавлялись видеоиграми и бренчали на гитарах Кертанза, доставшихся тому от брата. Они раздобыли сборник песен, но не знали нотной грамоты и не умели настраивать инструменты. По их мнению, звук и так был что надо. Дуги открыл брату, как Мэгги пыталась его убить. Тайлер рассказал своим друзьям, и они стали ждать, когда появится возможность с ней поквитаться. Но ничего не получалось. После уроков Мэгги всегда садилась в автобус. Потом она получила роль поющего гриба в школьной постановке, и ей пришлось оставаться на репетиции, после которых ее забирали родители.

Однажды им посчастливилось, потому что ее мать опоздала.

Мэгги ходила по кругу, злилась и пинала опавшие листья. На улице было холодно, грязно и мокро. Ей это не понравилось. Тайлер подошел и спросил участливым голосом:

— У тебя все в порядке?

Он был настолько старше, что она его не узнала.

— Нет, — ответила Мэгги. — Моя мама опаздывает.

— Мы живем вон там, — он указал в сторону гаража, где ошивалась их компания. — Я и мои братья. Хочешь потусоваться с нами, пока твоя мама не приедет? Ты сможешь увидеть ее из бокового окна.

— Не знаю, — засомневалась Мэгги.

— Моя мама там.

— Ну ладно.

Она последовала за ним к гаражу, и они вошли. Там ждали друзья Тайлера. Они неловко обступили ее, а затем Тайлер спросил:

— Хочешь сесть на диван? — Как только Мэгги села, она поняла, что дело принимает плохой оборот. Они зажали ее с двух сторон, пригвоздив к спинке, и Тайлер произнес: — Ты пыталась убить Дуги.

Потом он и другие парни начали хватать ее за разные места. Их лапы лезли к еще не появившейся груди, просовывались в трусики с надписью «вторник». Они напали на нее, как свора собак, их грязные пальцы щипали ее, пронзали, разрывали на части. Она была в состоянии, близком к обмороку, чувствовала себя ослабевшей и обессилевшей. Сквозь колышущуюся завесу наплывала беда. Голова гудела. Но пальцы двигались все быстрей, и вдруг ожог перевернул все ее внутренности. Она вскрикнула. Когда Тайлер попытался заткнуть ей рот, она укусила его за палец и не разжимала зубы, пока не почувствовала вкус крови. Багги толкнул ее на подушки, но она закричала еще громче и ударила его коленями в промежность, да так сильно, что он взвизгнул и заскулил, как щенок. Кертанз попытался ее удержать, но большие пальцы Мэгги впились ему в глаза. Он повалился на спину, крича, что ослеп, а она прыгнула к гитаре, размахнулась ею и ударила Брэда по лицу. Тот ударился об стену и обхватил голову руками.

Багги, скорчившись, лежал в углу и орал во всю глотку. Брэд хрипел. Они все были травмированы.

— Мальчики? Мальчики? Вы не проголодались? — раздался голос матери у задней двери.

— Не-а-а! — отозвался Тайлер.

Мальчики, все, кроме Багги, по-прежнему свернувшегося на полу, встали, тяжело дыша, и посмотрели друг на друга.

Наконец Тайлер сказал:

— Офигеть. Это было нечто. Эй, Мэгги, нам нужен фронтмен. Девушка. Хочешь присоединиться к нашей группе?

— Присоединиться?

Мэгги откинула волосы, медленно отодвигаясь назад. Поправила одежду. Действие адреналина заканчивалось, и обычный страх говорил ей, что надо найти дверь.

— Мы все расскажем, если ты не присоединишься, — заявил Тайлер.

Она подошла к двери, открыла ее. Ярость кружилась вокруг нее, как огненный хула-хуп.

— Расскажете? Расскажете? Ну попробуйте. Ты знаешь Ландро, который убил моего брата? Так вот, теперь он мой отчим. Он выследит каждого из вас. Он по очереди отстрелит вам головы. Пока.


Мэгги побежала назад к углу, где должна была встретиться с матерью. Ее автомобиль как раз подъезжал.

— Прости, что опоздала, дорогая. Тебе не было скучно?

— Заткнись, — рявкнула Мэгги.

— Заткнуться? Заткнуться? Да понимаешь ли ты…

— Заткнись! Заткнись! Заткнись! — завизжала Мэгги.


Она побежала прямиком в дом, в свою комнату. Хлопнула дверью. Через некоторое время вышла и пошла в ванную. В коридоре к ней подошел Лароуз.

— Прекрати преследовать меня, мелкий паршивец, — окрысилась Мэгги. В голове была забавная пустота, как будто эти парни высосали мозг. Трогавшие ее грубые руки, казалось, оставили на ней бактерии глупости. Хотелось мыться и мыться. — Маленький засранец.

Мэгги готова была ударить Лароуза.

Но она не могла упорствовать в своем желании вести себя, точно маленькая стерва. Лароуз препятствовал этому, успокаивал ее, не делая ничего особенного, за исключением того, что он ни разу не причинил боль ни одному существу. В тот день стемнело рано, и Мэгги с Лароузом отправились на первый этаж посмотреть, нет ли там чего поесть. В морозильнике они нашли мороженое и съели.

Мэгги открыла банку папиного пива и налила в собачью миску для воды. Пес подошел и подозрительно понюхал, но запах ему понравился, он повелся и вылакал все до дна. Мэгги налила еще. Он опорожнил вторую миску. Его глаза стали пьяными, он ткнулся головой в закрытую стеклянную дверь и упал. Лароуз открыл дверь и помог псу выйти из дома.

— Бедная тупая собака, — сказала Мэгги.

Пес начал ходить кругами, а потом упал с помоста. Лароуз сел рядом с ним на холодную траву и положил его голову себе на колени. Пес тяжело дышал, глаза у него остекленели, но он добродушно ворчал и, кажется, улыбался. Мэгги сидела, поеживаясь, на шезлонге и глядела на них.

Пес захныкал, как заправский пьяница.

— Тебе нужен кофе, — рассудил Лароуз.

Пес не двигался. Вспененные слюни текли по морде и капали на руки и колени Лароуза.

Мэгги смотрела и восхищалась Лароузом — тем, как он позволил собаке измазать себя слюнями. Он всегда вел себя так. Было что-то особенное в том, как он ловил пауков, не причиняя им вреда, как успокаивал кур, которых должны были зарезать, спасал летучих мышей, наблюдал за жизнью муравейников, никогда не разоряя их, возвращал к жизни птиц, разбившихся об оконное стекло.


Перед ужином, когда все собрались за столом, Нола принялась читать католическую молитву. Вдруг в голову Мэгги пришла неожиданная мысль. Она взглянула на Лароуза, который рассматривал еду в своей тарелке. Он был похож на того монаха в коричневой рясе, которого звали Франциск. Животные шли к нему и ложились к его ногам. Они тянулись к нему, зная, что будут спасены.

Эту мысль сменила другая — Мэгги возмутило то, как мать жует. Застольные манеры Нолы вызвали у Мэгги приступ негодования. Она все еще была в ярости из-за того, что мать опоздала. Из-за того, что подвергла ее жизнь опасности со стороны этих скотов. Мэгги пыталась отвернуться, притвориться, что матери не существует. Но она не могла не смотреть. Нола воткнула вилку в стручок зеленой фасоли, затем поднесла ее ко рту. Иногда Нола, сидя за столом, оглядывалась по сторонам, чтобы посмотреть, ест ли кто-то еще фасоль одновременно с ней. В данный момент стручок был на вилке лишь у нее одной. Нола перехватила устремленный на нее взгляд Мэгги, полный презрения. Удивившись, она открыла рот, раздвинула губы и сняла стручок фасоли с вилки одними зубами.

Мэгги мотнула головой. Как можно так есть? Что за долбаная манера? Соскребать еду с вилки. Это клацанье металла о зубы. Мэгги почувствовала, как в ней поднимается волна протеста. Она смотрела на свою тарелку, на стручковую фасоль и пыталась изгнать из себя ненависть, словно сатану, как учил ее отец Трэвис, когда Нола однажды притащила ее на исповедь.

Она глубоко вздохнула и взяла стручок пальцами. Никто не обратил внимания. Потребовалось шесть взятых руками стручков и один ничего не значащий возглас «Эй, эй, мама!». За ним последовали провокационный безумный блеск в глазах, когда она зачавкала отправленной пальцами в рот фасолью, и нелепая ухмылка, которая всегда давала желаемый результат.

Нола откинулась на спинку стула, источая гневную властность. Ее вилка осталась наполовину поднятой.

— Ну как ты ешь фасоль, Мэгги, — пожурила она дочь.

Затем раздвинула губы, подняла вилку и соскребла с нее фасоль зубами.

Мэгги посмотрела прямо на мать и одними губами произнесла то, что могла прочесть только Нола: «Ты отвратительна».

— Что происходит? — вскричал Питер, почувствовавший, как над столом пронесся беззвучный крик, но пропустивший движение губ Мэгги.

Пес завозился в углу. Его мучило похмелье.

Лароуз взял плошку, в которой лежала фасоль, выложил остатки себе на тарелку и стал быстро есть. Потом он взволнованно поглядел в угол, но собака уже потихоньку засыпала.

Лицо Нолы потемнело. Она тяжело задышала, когда к «Заткнись» прибавилось «Ты отвратительна». Мэгги, довольная, откинулась назад. Она извинилась, вышла из-за стола и неторопливо пошла вверх по лестнице. Взгляд Нолы, меча молнии, следовал за дочерью. Она вырастила монстра, которого ненавидела всеми фибрами души, но которого также любила со смертельным отчаянием. Откинувшись на спинку стула, она на пробу съела стручок с конца вилки. Ни Питер, ни Лароуз, казалось, ничего не заметили. Значит, дело не в ней? Она не отвратительна? Слеза капнула в ее тарелку.

Вторую слезу Питер заметил.

— С тобой все в порядке?

— Знаете, что мне сегодня сказали? — спросил Лароуз.

Питер обнял Нолу, словно подавая руку помощи. Он чувствовал, что такая поддержка ей необходима.

— И что же?

— Мне сказали: «Твоя мама красивая».

Нола улыбнулась тусклой, растерянной улыбкой.

Перед тем как сообщить это, Лароуз убедился, что Мэгги закрылась в своей комнате. Было так нелегко вечно лавировать между ними — признался он недавно Джозетт. Это сестра научила его слову «лавировать». Она же открыла ему, что у Мэгги, скорее всего, душевное расстройство, вызванное горем, которое и заставляет ее вести себя так импульсивно. «Нам следовало бы ее удочерить, — сказала Сноу. — Мы любим ее, но ей тяжело». К тому же в доме Равичей были проблемы с взаимопониманием. Джозетт утверждала, что такие отношения с матерью типичны для возраста Мэгги. Ей и Сноу повезло с мамой, потому что Эммалайн родила их молодой, а потому не слишком отличалась от них по возрасту, не строила из себя паиньку и не пыталась командовать. «Делай, что сможешь, — посоветовала Джозетт, — но мне тебя жаль, так как лавировать нелегко».


Той ночью Мэгги проскользнула в его комнату. До этого она долго лежала в своей спальне — остывая после еще одного горячего-прегорячего душа. Она расплакалась в подушку. Одной было хорошо. Но она все-таки как можно скорей подавила рыдания, чтобы закалить себя. Она была волчицей. Раненой волчицей. Она была готова перегрызть горло этим парням. Ее мысли вернулись к тому, как животных влекло к Лароузу. Она доверила бы свою лапу руке этого мальчика.

— Подвинься, — шепнула она и нырнула под одеяло.

Горячие ступни Мэгги коснулись голеней Лароуза.

— Мне надо тебя кое о чем спросить.

В глазах еще стояли невольные слезы. Лицо опухло. Но кожа мальчика холодила подошвы ее ног.

— Пожалуйста, не смейся, Лароуз. Я спрошу у тебя кое-что важное.

— Хорошо.

— Что бы ты сделал, если бы мальчишки набросились на меня, если бы стали лапать и все такое, повсюду, в плохом смысле?

— Я бы их прикончил, — отозвался Лароуз.

— Думаешь, смог бы?

— Что-нибудь бы придумал.

— А может святой убить из любви?

— Святые обладают особой силой, — заметил Лароуз.

— Как думаешь, ты святой?

— Нет.

— А я считаю, что да, — призналась Мэгги.

Она перекатилась на другой бок и посмотрела на полосу тусклого света под дверью. Ночь выдалась прохладной, но мальчик согревал кровать своим теплом. Зудящая грязная пленка, оставленная погаными пальцами, стала рассасываться. Помрачение ума, вызванное неумением матери правильно есть фасоль, рассеялось. Нежный магнетизм простыней поглощал все плохое. Мэгги начала погружаться в сон.

Лароуз погладил кончики ее волос, лежащих на подушке рядом с ним.

— Я раненое животное, — прошептала она.

* * *

Собирался идти снег, первый снег в этом году, Ромео чувствовал в воздухе его запах. Он всегда ощущал эту хрупкую свежесть еще до того, как начинался снегопад и метеорологи на экране телевизоров превращали это событие в драму. Он вышел из дома, прошагал по комьям замерзшей земли и выбрался на дорогу, ведущую к городу. Ничего удивительного, что, пока он шел, в воздухе закружились снежные хлопья. У него даже возникло подозрение, не связано ли это с действием только что принятого наркотика, вдруг оказавшего подобное действие. Он находился внутри игрушечного шарика, застыв на маленькой дорожке в сцене с человечком, вечно идущим в бар «Мертвый Кастер» сквозь падающие кусочки белой бумаги или, возможно, некого химического вещества, похожего на снег, который начинал идти снова и снова, едва ребенок брал этот мирок в руки и переворачивал вверх ногами. Эта мысль ему очень понравилась, даже пришлось напомнить себе, что она не соответствует истинному положению вещей. Неподвижная ходьба приковывала к месту, и мысли становились сосредоточенными.

Но тут Ландро случайно проехал на автомобиле через эту живописную сцену, как всегда, не обращая на него внимания, вскружил за собой снег и вернул мысли Ромео на старую стезю, которой была излюбленная им тема мести. Ландро считал, что находится вне досягаемости Ромео и не интересует его. Но нет, это было не так. Ландро был настолько увлечен собой, так высоко себя ставил, что даже сейчас не помнил об их прежних днях. О давних временах, когда они были маленькими мальчиками, едва ли старше Лароуза. Вот как далеко в прошлое уходила их вражда, невидимая, как глубоко засевшая в теле заноза. Но она существовала и мучила Ромео изнутри, как те фальшивые таблетки, которые подсунули ему эти старые стервятницы.

Снежинки таяли на грязных волосах Ромео. Может, это ни к чему и не приведет, но он подал заявление о предоставлении ему освобождающегося места в больничной службе технической поддержки. Успокойся! Так много рецептурных лекарств, так мало времени. Благодаря тому, что бригада «Скорой помощи» перестала его замечать, он услышал фразу, которую даже записал. «Пуля не затронула сонную артерию». Он достал из коробочки разноцветные кнопки и прикрепил листик бумаги к стене. Нужно найти все связи. Это будет первая из множества улик, которые помогут узнать, что в действительности произошло в тот день, когда Ландро убил Дасти.

Ленни Бриско[128], эта усталая ищейка, и Ромео, его пронырливый друг, сложат этот пазл и выведут злодея на чистую воду.

После того как Ландро проехал на автомобиле, мысли прояснились, и Ромео подумал о том, что люди, обладающие информацией, общаются тихо и так сильно шифруются, что непосвященному их трудно понять. Он учился распознавать сказанное. Иногда приходили на помощь обоснованные догадки. Но он знал, когда говорящие располагают критически важными сведениями.

«Чтобы докопаться до правды, я должен стать воплощением истины — или, по крайней мере, человеком, достойным ее», — подумал он.

Поэтому Ромео решил очиститься и подал заявление о приеме на должность, предполагавшую, что он станет работать в больнице полный рабочий день. Шанс был невелик. Да и от заполнения анкеты его прошиб пот. Но в больнице он получал возможность стать важным человеком. Ведь все люди, занятые в службе технической поддержки, были уважаемыми членами общества. Некоторые из них даже водили «Скорую», и все им доверяли. Стерлинг Чанс, например, действительно походил на фунт стерлингов. Как глава службы он во время собеседования выслушивал ответы Ромео, глядя на него спокойным и проницательным взглядом.

Этот человек казался таким независимым, таким самодостаточным. Ромео восхищался Стерлингом Чансом. Впервые с тех пор, как миссис Пис была его учительницей, Ромео действительно хотел чего-то, кроме надежных способов забыться. Он хотел получить эту должность. Она обещала не жалкую подработку, а полную занятость. Правда, его мотивы были сомнительными. Наркотики и месть. Но зачем рассуждать об этичности, когда наклевывалась стóящая работа? Не было сомнений, что, когда он к ней приступит, прежние способы получения наркотиков покажутся жалкими махинациями. Никогда больше ему не придется испытывать негодование, страдая от нежелательных побочных эффектов. А информация? Если уж он получит информацию на этой работе, это будет информация, которую он станет хранить до тех пор, пока она действительно не понадобится, — смертельная информация. Настолько редкая и шокирующая, что, пожалуй, с ее помощью можно будет кое с кем как следует поквитаться. Это была приятная мысль.

* * *

Отбиваясь, хитря, поджигая и даже оставляя голове пищу, чтобы та остановилась поесть и тем замедлила свое продвижение, девочка, Вольфред и собака продолжали свой путь. Их снегоступы износились. Девочка их отремонтировала. Их обувь прохудилась. Она пришила подметки и выстлала мокасины изнутри кроличьим мехом. Каждый раз, когда они останавливались отдохнуть, голова появлялась снова, вопя ночью, становясь огненной на рассвете. Они шли дальше и дальше, пока наконец не сдались, изголодавшиеся и замерзшие.

Постройка маленькой хижины из коры заняла бóльшую часть дня. Когда они приготовились спать, Вольфред положил в костер бревно, а затем упал на землю как подкошенный. Это простое действие вызвало у него головокружение. Его сила перетекла через пальцы в огонь. Сам же костер пропал из поля зрения, словно скрывшись за невидимым холмом. Юноша сильно задрожал, а потом перед ним возникла черная стена. Он был заключен в храм, состоящий из ветвящихся залов. Всю ночь он пробирался сквозь узкие проходы, вдоль лишенных дверей стен. Он ползал по углам, не имея возможности встать в полный рост. Он не мог выпрямиться даже во сне. Когда с первыми солнечными лучами Вольфред открыл глаза, то увидел, что расплывающийся купол хижины свирепо вращается над ним. Тошнота подступила к горлу, зарябило в глазах. В тот день он больше не отваживался их открыть, а лежал так неподвижно, как только мог, лишь поднимая, не открывая век, голову, чтобы выпить воду, которую девочка лила на его губы с кусочка сложенной вдвое коры.

Он велел оставить его. Она сделала вид, что не понимает.

Целый день она ухаживала за ним, таскала дрова, варила бульон, согревала его. В ту ночь собака свирепо рычала у двери хижины. Вольфред ненадолго открыл один глаз и увидел бесконечный ряд в точности повторяющихся картин, на которых девочка, обмотав руку полосой, отрезанной от одеяла, бралась за ручку топора, а затем нагревала его край докрасна. Он почувствовал, как она выскользнула наружу, а затем раздались гомон, вой, проклятия, крики, отчаянные стенания и тяжелые удары, наподобие тех, какими валят деревья. Время от времени наступала тишина, а затем безумная какофония начиналась снова. Так продолжалось всю ночь. На рассвете он почуял, что девочка забралась в хижину. Он ощутил тепло и тяжесть ее тела, свернувшегося калачиком за его спиной, запахло паленой собачьей шерстью, а может, волосами девочки. Уже давно наступил день, когда она проснулась. Он почувствовал тепло огня и услышал, как она настраивает барабан. Очень удивившись, он спросил ее на оджибве, откуда взялся барабан.

— Он ко мне прилетел, — ответила она. — Этот барабан принадлежал моей матери. С его помощью она возвращала людей к жизни.

Он решил, что ослышался. Барабаны не могут летать. И он не умирал. Или умирал? Мир за его закрытыми глазами становился все более странным. Из многозального черного храма он попал во вселенную разорванных узоров. Он не мог избавиться от их безжалостной геометрии. Рисунок то распадался, то воссоздавался вновь. Бескомпромиссные треугольники соединялись и разъединялись, находясь в бесконечном движении. Если это была смерть, она была зрима и изнурительна. Только когда девочка начала бить в барабан, узоры постепенно стали терять силу. Их движение замедлилось, когда она запела в нос неестественно высоким завывающим голосом. Он поднимался и падал в успокаивающих повторах звучания, пока наконец их цепочка, стихая, не рассыпалась пульсацией световых пятен. Казалось, барабан налаживает его внутренний ритм. Приятная истома проникла в его мысли, и он заснул.

В ту ночь он снова слышал звуки боя у хижины. Опять на рассвете он почувствовал, как девочка свернулась калачиком рядом с ним и как запахло паленой собачьей шерстью. Опять, едва проснувшись, она настроила барабан и принялась в него бить. Та же песня повлекла его дальше. Он подложил руку под голову. Девочка увенчала ее теплым шерстяным тюрбаном, сделанным из разрезанного одеяла. Ближе к ночи он открыл глаза и увидел, что вращение мира остановилось. Он с радостью прошептал:

— Я вернулся.

— Ты должен отправиться со мной в еще одно путешествие, — сказала она улыбаясь и запела.

Песня убаюкала и расслабила его, да так успешно, что, выйдя из своего тела и держа девочку за руку, он не побоялся подняться над землей. Они унеслись в бескрайнее небо и полетели над густыми лесами — так быстро, что даже холод не мог их догнать. Внизу горели костры в деревне, находящейся всего в двух днях ходьбы от хижины. Удовлетворенная, она повернула назад, и Вольфред, спустившись, вернулся в свое тело, в котором ему предстояло оставаться, пока не истечет полвека его тяжелой и многотрудной жизни.


Два дня спустя дикие леса остались позади, и они вошли в большой поселок. В нем было около ста домов оджибве, сделанных из коры и стоящих вдоль изгибов реки. А на улице, покрытой утоптанным снегом, высилось несколько деревянных домов, аккуратно выстроившихся в ряд, точно в сказке. Они были так похожи на дома, которые Вольфред оставил на далеком востоке, что, сбитый с толку, он на миг подумал, что ему каким-то образом удалось оказаться по другую сторону Великих озер[129]. Решив, что вокруг родные места, он подошел к двери самого большого дома. На его стук ответили, но до тех пор, пока он не заговорил по-английски, молодая женщина, стоящая на пороге, не признавала в нем белого.

Она и ее родители, местные миссионеры, провели гостей в теплую кухню. Им дали воду и полотенца, чтобы умыться, а затем угостили безвкусной кашей из дикого риса. Им также разрешили лечь спать на полу за дровяной печью, снабдив одеялами. Собака, оставленная снаружи, обнюхала собаку миссионеров и последовала за нею в хлев, где обе укрылись от холода в клубах пара, поднимающегося от огромного тела коровы. На следующее утро Вольфред начал серьезный разговор с девочкой, чье чистое лицо было слишком красивым, чтобы на него смотреть, и спросил, выйдет ли она за него замуж.

— Когда ты вырастешь, — добавил он.

Она улыбнулась и кивнула.

Он спросил, как ее зовут.

Она засмеялась, не желая, чтобы он получил над ней власть, и нарисовала цветок.


Миссионер собирался отправить нескольких молодых оджибве в недавно открытую пресвитерианскую школу-интернат, предназначавшуюся только для индейцев. Она находилась на территории, которая недавно стала штатом Мичиган[130], и девочка тоже могла отправиться туда, если хотела получить образование. Однако, в силу отсутствия у нее родных, она должна была поступить в школу на основе специального договора. Хотя девочка не понимала, что это значит, она согласилась.

В школе у нее отобрали все. Утратить барабан матери было для нее все равно что потерять Минк снова. По ночам она упрашивала барабан прилететь к ней опять. Но этого так и не произошло. Вскоре она научилась засыпать. Позволяла уснуть той своей части, которую ненавидели учителя. Так она думала. Но на самом деле этого не было. Всем своим существом она была анишинаабе[131]: Иллюзией, Миражом. Омбанитемагад[132]. Она была той, кем ее теперь называли, — индеанкой. «Не говори по-индейски», напоминали ей, когда она начинала пользоваться родным языком. Как трудно было разделить себя на две части так, чтобы каждая из них оставалась свободной. Ночью она взлетала через потолок и уносилась ввысь, как ее когда-то учили. Она развешивала на вершинах деревьев кусочки своего «я», намереваясь собрать их потом, когда стихнет звон школьных колокольчиков. Они бренчали все время. Вначале из-за них болела голова. «Мои мысли запутались, — сказала она вслух сама себе и повторила на оджибве: — Инбиисквендам». Однако у нее было очень мало времени, и она не могла понять, что происходит.

Другие дети пахли, как старики, но она к этому привыкла. Вскоре и она приобрела этот запах. Шерстяное платье и корсет давили и жали, а нижнее шерстяное белье вызывало ужасный зуд. Ступни воняли от пота и болели от жесткой кожаной обуви. Руки потрескались. Ей всегда было холодно, но она привыкла и к этому. Пища обычно состояла из соленой свинины и капусты, которую варили уже подгнившей. От них страдало пищеварение, отчего общая спальня насыщалась зловонием ветров, испускаемых воспитанницами. Молоко, которое их заставляли пить, было не лучше. Но какой бы сырой, испортившейся или необычной на вкус ни была пища, она должна была есть, а потому привыкла к ней. Было трудно понять учителей или сказать, что ей нужно, на их языке, но она училась. Плач, доносившийся с кроватей справа и слева, мешал уснуть по ночам, но вскоре, наплакавшись и испустив ветры вместе с остальными девочками, она стала засыпать, как все.

Она скучала по матери, несмотря на то, что Минк ее продала. Грустила она и по Вольфреду, единственному человеку, который у нее остался. Она хранила его прекрасные письма и перечитывала, когда была слаба или уставала. То, что он называл ее Цветком, смущало. Девочек так не называют, ведь цветы живут недолго. Девочек называют именами бессмертных вещей — света, созвездий, облаков, которые, как острова, то появляются, то исчезают за горизонтом. Иногда школьная жизнь казалась наваждением, и она засыпала в надежде очнуться в другом мире.

Она так и не свыклась со звоном школьных колокольчиков, но привыкла к другим детям, которые появлялись и уходили. Они умирали от кори, скарлатины, простуды, дифтерии, туберкулеза и других болезней, которые не имели названия. Но она смирилась с тем, что все вокруг нее умирают. Однажды у нее появилась лихорадка, и она думала, что также умрет. Но к ней пришел ночью бледно-голубой дух, сел на кровать, ласково заговорил с ней, вложил душу обратно в ее тело и сказал, что она будет жить.

Никто не напился. Никто не изрезал лицо и нос Минк, лишив ее красоты. Никто не взял нож и не зарезал дядю, который держал ее на руках и умер, когда кровь хлынула из его рта. Была и еще одна хорошая вещь, о которой она часто думала, когда другие дети плакали. Путешествие в школу было трудным и далеким. Слишком далеким, чтобы голова могла до нее докатиться.

* * *

Вольфред рассказал историю внезапной болезни Маккиннона. По его словам, они с девочкой отправились в лес за помощью. Вскоре та действительно была предоставлена. Индейцы нашли Маккиннона, куски тела которого были разбросаны вокруг фактории, и доложили, что, страдая от жара, он пытался охладиться в снегу и умер, разорванный собаками. А его голова? Вольфред хотел задать этот вопрос, но страх заставил его прикусить язык. Вольфреду разрешили занять место Маккиннона, так что он покинул поселок и отправился на север. Он оставил лежать в тайнике золотые часы Маккиннона, его обручальное кольцо и деньги. Вольфред хорошо справлялся с работой, хотя золотые дни торговли мехами уже миновали. Иногда ночью ему казалось, будто он слышит хриплое дыхание Маккиннона. Иногда он ощущал вонючий запах, который раньше исходил от ног Маккиннона, когда тот снимал сапоги. Вольфред вел подробнейший учет сделок в конторских книгах. Часто он писал девочке в Мичиган: «Мой цветок, Chère LaRose[133]». Сказывалось влияние французов и их потомков с индейской кровью, появлявшихся в фактории. Его уговаривали выбросить девочку из головы. Жены, во всяком случае, он не завел. Правда, равнодушным к женским прелестям Вольфред не оставался, но забыть о девочке так и не смог.

Он продолжал писать письма, чтобы она помнила о своем обещании. Он писал об их приключениях, о том, как во время путешествия по лесу восхищался ее умениями и волей. Вольфред провел много времени с людьми из ее народа. Он охотился с ними, разговаривал, участвовал в их церемониях. Они дали ему амулеты, чтобы избавиться от Маккиннона, которые, похоже, подействовали. Он перестал слышать по ночам его хриплое дыхание, и в доме больше не пахло вонючими ногами. Он превращался в индейца, в то время как она превращалась в белую женщину. Но откуда ему было знать…

* * *

Наконец наступила годовщина со дня смерти Дасти. Ландро и Эммалайн понятия не имели, как этот день проведет семья Равичей. Лароуз находился в семье Айронов, так захотел Питер. Накануне вечером все разговаривали, готовясь к церемонии курения трубки[134], которую они собирались провести в гостиной. Священная трубка[135] переходила из рук в руки. Дети брали ее и крутили в разных направлениях. Они были очень осторожны и знали, как с ней обращаться. Холлис сказал, что Лароуз спас их, перейдя жить к Равичам. Уиллард признался, что скучает по Лароузу. Джозетт сказала, что ее братья не ошибаются, то и другое правда, а еще она рада, что они стали ближе с Мэгги. Сноу добавила, что Лароуз спас обе семьи. Что он маленький целитель. Эммалайн не могла говорить. Ландро ничего не сказал, но дьявольская печаль в нем росла и росла.

В день церемонии Ландро обнаружил, что не может встать с постели. Силы оставили его тело. Навалилась черная сонливая тяжесть. Мальчики подошли к двери родительской спальни, находившейся рядом с кухней.

— Папа, — позвали они. — Папа…

Потом у изножья кровати раздались их шаги. Зашли девочки. Они касались его волос, рук. Он держал глаза закрытыми. Когда они удалились, слезы потекли вдоль его рта, вниз по шее, собираясь в лужицу рядом с ключицей. Но жар тела высушивал их. К его радости, у него началась лихорадка. Он по-настоящему разболелся. После того как старшие дети уехали на школьном автобусе, Эммалайн присела около него.

Она подумала, не лечь ли ей рядом, но что-то покинуло ее. Она заглянула в свое сердце и обнаружила там лишь перечень трудностей, которые его страдания принесут в этот день.

— Я должна идти на работу, — проговорила она. — Лароуз пока здесь. Можешь отвезти его в школу через час?

— Да, аспирин поставит меня на ноги, — сказал Ландро. — Все будет хорошо.

Эммалайн отвела прядь волос с его лба.

Лароуз ел овсянку с изюмом, оставляя изюминки на сладкое.

— Ты уверен, что сможешь?

— Уверен. Полежу полчаса и встану.

Он слышал, как она попрощалась с Лароузом, слышал, как закрылась дверь, как заурчал мотор и ее машина отъехала от дома.

Бесконечная поездка

Олень знал, подумал Ландро. Конечно же, знал. Знал весь прошедший год. Ландро следил за ним, иногда с ружьем, иногда просто так. Много раз он обнаруживал, что олень тоже наблюдает за ним. Он останавливался, почувствовав на затылке взгляд животного, и, обернувшись, видел его стоящим неподвижно и глядящим бездонными влажными глазами. Если бы он слушал и понимал или удосужился поразмышлять над тем, что понял, он никогда не стал бы охотиться на этого оленя. Никогда. Он знал бы, что животное пытается сказать ему что-то невероятно важное. Этот олень был не обычным существом, а мостом в другой мир. Когда Ландро смотрел в его глаза, он всегда представлял себе сына своего друга в кроне дерева, и его всегда посещали странные мысли, приходящие в самый неподходящий момент.

Как объяснить тот выстрел? Он хотел бы никогда не рождаться, лишь бы обратить вспять невозвратное. Но самое трудное, лучшее и единственное, что оставалось делать, — продолжать жить. Оставаться лицом к лицу с последствиями, оставаться вместе с семьей. Взять на себя позор, отвратительная тяжесть которого душила.

Иногда он боялся не выдержать и заявить, что в тот день напился в стельку, хотя это было неправдой. Может, так оплошать трезвым было еще хуже. Трудно сказать. Он не выждал, или, может быть, ждал так долго, что реальный момент стал плодом фантазии. Это было минутное помрачение ума, ведь так? И все равно для Ландро отсутствие внимания в критически важный момент казалось злом, не меньшим, чем пьянство. Ни одна душа не понимала, как это ужасно, за исключением Дасти. Он знал, конечно. Верней, знал его дух. Он все рассказал Ландро во сне.

После того как Ландро задержали, Зак Пис велел ему дыхнуть в алкотестер, что было делом само собой разумеющимся. Зак взглянул на дисплей прибора, затем повернулся и посмотрел на Ландро в упор. Люди всегда подозревают тех, кто работает со смертельно больными пациентами, в приеме чужих наркотиков. Но он был чист, и уже давно.

Чист. За исключением одного анальгетика. Дозу он не превышал, но было что-то в Ландро, в его реакции, в перемежающихся периодах неистовства и спокойствия, в приступах смеха, что внушало подозрения. Может быть, он под кайфом? Никаких следов наркотика не обнаружилось. Впрочем, Зак знал, что после такого события ничто не могло казаться нормальным. Все находились под впечатлением от случившегося и под действием адреналина. Он знал Ландро с детства, был любимым двоюродным братом Эммалайн. Зак включил отрицательные результаты теста в свой отчет, который должен был помочь оправдать Ландро. Тем не менее он был обеспокоен. С тех пор они не поднимали этот вопрос. Они вообще не разговаривали.

Но сегодня, в день смерти Дасти, Ландро должен был поведать кому-нибудь правду. В голове у него звенело. Ему надоело скрывать свои мысли. В прошлом году он понял, что у него нет подходящего человека, которому можно исповедаться. Имелись, конечно, двое, которым можно было рассказать все, не опасаясь последствий, и они разделили бы с ним давившую его тяжелую ношу. Но он не хотел терять уважение отца Трэвиса. И ему не хотелось видеть лицо Эммалайн после того, как он признается ей во всем. Так что вариантов не оставалось. Зак, знавший все обстоятельства, не желал с ним общаться. Ландро требовалось выговориться. Но тут в комнату вошел Лароуз.

— Папа, — произнес мальчик и сел на его кровать. — Вставай!

— Я сегодня болен.

Лароуз, как взрослый, пощупал лоб Ландро, и тот не смог не улыбнуться.

— Маленький доктор, у меня жар?

— Тебе нужна парильня, — ответил Лароуз, которому хотелось самому сделать все приготовления.

— Хорошо, — согласился Ландро. — Давай устроим. У нас будет парильня, только для нас двоих. Ради нее ты, я думаю, сможешь пропустить день в школе, правда?

— Конечно, смогу.

— Но сначала я должен тебе кое-что рассказать.

Лароуз ждал.

— Это секрет, большой секрет. Мы должны поклясться, что он не станет ничьим другим, о’кей?

Лароуз стал очень серьезным. Они пожали руки четыре раза.

— Ладно, я тебе доверяю.

Ребенок широко раскрытыми глазами смотрел на отца и не моргал.

— Знаешь, моя голова была не в порядке в тот день, когда я убил Дасти. Я не хотел этого, но кто знает, может, я плохо прицелился. Дело в том, что в тот день я был неуклюжим.

Лароуз нахмурился, и сердце отца изошло кровью.

— Ты видел там Дасти? — спросил Лароуз. — Ты видел пса?

— Какого пса? — удивился Ландро.

— Дасти упал с ветки, — пояснил Лароуз. — Я видел это место. Однажды ночью во сне я видел все. Дасти последовал за псом в лес. Пес заметил тебя. Спроси его.

Голова Ландро начала раскалываться.

— Прежде ты всегда был метким стрелком. Так сказал мой другой папа.

— Питер.

— Да. Он верит, что ты не промахнулся бы по такому крупному зверю.

— Это правда, — согласился Ландро. — Олень все еще там. Я видел его бродящим по лесу.

— Дасти сказал мне, что ты застрелил его случайно, — добавил Лароуз.

Ландро раскрыл объятия сыну, и Лароуз лег рядом, прижавшись к его груди. Они даже дышали в такт. Затем Лароуз отодвинулся и, зевнув, уснул, но Ландро не спал, а глядел в потолок. Небо было готово рухнуть в любой момент. Волна стыда накрыла его. Он понимал, что собирается взвалить на сына груз проблем, хотя мальчик слишком хорош для такого скверного человека, как его отец. Лароуз, снова Лароуз. Малыш уже спасал его раньше. В тот день, когда автобус повез Ландро в школу-интернат, он был всего на несколько лет старше, чем сын сейчас. Казалось невозможным, что родители отпустили его. Они не сказали ему, что поедут в Миннеаполис[136]. Там им предстояло жить, а потом умереть.

Родители Ландро оставили его в автобусе и уехали в машине деда. Ему было девять лет. По прибытии воспитатели забрали у него мешок с одеждой и другими вещами и куда-то унесли. Как потом выяснилось, навсегда. Ему предстояло учиться в школе, принадлежащей Бюро по делам индейцев правительства США, объяснили родители. Сами они закончили миссионерские школы, где им не нравилось учиться.

Они думали, государственная школа будет намного лучше. А кроме того, они собирались его навещать. Что им стоило сесть на автобус, идущий из Миннеаполиса.

Сиденья автобуса, на котором ехал Ландро, были зелеными, жесткими, в нем было жарко, потому что еще не закончился август, и автобус нагрелся на солнце. На полпути в школу им обещали устроить ланч и сдержали слово. Они вышли в парке. Старшие дети бегали по траве и смеялись. Им раздали коробки из вощеной бумаги с сэндвичем из мягкого белого хлеба с маслом и кусочком оранжевого сыра, еще там было яблоко. В животе урчало. Он попросил добавки и получил еще один сэндвич, точно такой же. Он съел все, запив железистой водой из уличной колонки.

После того как Ландро забрался обратно в автобус и его сосчитали, он опустился на пол. Потом заполз под сиденье. Автобус вырулил на шоссе, и Ландро поуютнее устроился под его креслами. Там на металле было нацарапано одно и то же многократно повторяющееся имя.

Лароуз. Лароуз. Лароуз.

Девочки позади него счастливо щебетали, но другие дети начали тихо всхлипывать. Одну четырехлетнюю кроху беззвучно тошнило. Некоторые уставились в окно, зачарованные проплывающими видами. Некоторые малыши смеялись и болтали в предвкушении занятий. Другие дети словно онемели. Свернувшись под сиденьем автобуса, Ландро не сводил глаз с необычного имени. Буквы были написаны жирными карандашными линиями, проведенными по нескольку раз. «Лароуз». Вскоре он задремал. Сон на полный желудок был тяжелым. Он не проснулся, когда автобус остановился и опустел. Не проснулся, когда ему брили голову от вшей, когда оставили в душе, когда выдали новую одежду без насекомых. Он не проснулся, когда лег в кровать и когда наступило утро. Он продолжал спать. Спать под сиденьем автобуса.

Заберите все 1967–1970

Ромео и Ландро

Спальный корпус был построен из красного кирпича. Это было простое приземистое здание, с главным входом по центру. Когда Ландро толкнул стальную дверь, раздался хриплый вибрирующий звук, вызванный перепадом давления, похожий на тихий вздох Милберта Гуда Роуда, призрака этого места. Полы были покрыты бледными линолеумными плитками, натертыми до блеска. В конце дня негреющее солнце залило светом центральный коридор. Маленьких мальчиков поселили на одной его половине, тех, что постарше, — на другой. Спать им предстояло в больших помещениях, похожих на казармы, с выгородками для двухъярусных коек, по две в каждой. Вход в туалеты и душевые находился в средней части помещения, а на его концах стояли застекленные будки, из которых за мальчиками бдительно следили смотрители. В подвале находилась прачечная с рядами стиральных и сушильных машин, урчавших днем и ночью.

Одна из смотрительниц в крыле для маленьких мальчиков, пухлая и веснушчатая, с коротко стриженными под горшок густыми седыми волосами, объяснила Ландро систему штрафных баллов. Его имя будет занесено в книгу воспитанников, лежащую на ее офисном столе. Если он не умоется или написает в постель, если не встанет после побудки, если будет шуметь после отбоя, если вздумает пререкаться, если выйдет за границы территории школы или, что особенно плохо, когда-нибудь попробует из нее сбежать, ему будут начислены штрафные баллы. Миссис Врилчик объяснила, что если их накопится слишком много, его могут лишить отдыха во время большой перемены и поездок в город. Но если он таки сбежит, все будет гораздо хуже, сказала она. Он может остаться без привилегий навсегда. Ландро слышал, что в школе на всех наказанных мальчиков надевают зеленые позорные одежды, похожие на длинные балахоны, бреют им головы и заставляют мести тротуары. Но нет, сказал ему один мальчик в автобусе, это делали в другой школе и давно. Больше это не практикуют. Миссис Врилчик продолжала рассказывать. Убегать опасно. Некая девочка погибла два года назад. Миссис Врилчик, которую все называли «Горшковая голова», утверждала, что девочку сбросили в котлован. Вне школы встречаются плохие люди. Так что не надо убегать, предупредила она. Ее голос не был ни злым, ни добрым, просто равнодушным. Она погладила его плечо и сказала, что по всему видно: он мальчик хороший. Убегать не будет.

Каждый раз, когда она произносила «убегать», у него внутри все сжималось. Убегать. Казалось, это слово пульсировало у Ландро в груди.

Он взял узел с одеждой и постельными принадлежностями. Смотритель, на сей раз мужчина, стоял в спальне и показывал мальчикам, как нужно заправлять кровать. Он был индейцем и походил на дядю Ландро, отличаясь лишь маленькими глазками и суровым рябым лицом. Смотритель снял белье с заправленной кровати и велел всем сделать то же самое. Затем его позвали, и мужчина вышел. Мальчики начали складывать простыни и одеяла в соответствии с образцом.

Все, кроме одного бледного сутулого мальчика. Он сел на край своей кровати и проговорил, понизив голос: «Иди к черту, Питс». Ударом ноги он сбросил постельное белье на пол и наступил на него. Это и был Ромео. В четыре или пять лет его нашли, когда он брел рядом с дорогой, в той же резервации, где вырос Ландро. Никто не знал точно, кто его родители, но он явно был индейцем. Голодный, весь в синяках, он казался умственно отсталым. Но когда его отправили в интернат, он оказался там одним из самых смышленых мальчиков. Он огрызался, пытаясь доказать свою самостоятельность, но на самом деле был очень зависим. Влюбленный в миссис Пис, он работал на ее уроках, чтобы она обратила на него внимание и пригласила к себе домой. Усыновила. Такова была его конечная цель, может быть, чересчур высокая, но отчего же невыполнимая? Ведь, помимо всего прочего, он больше не принадлежал к категории мальчиков, писающих в постель.

Ромео перестал мочиться во сне, потому что прекратил пить воду. Всего чашка утром и чашка в обед. Хотелось ли ему пить? Да, адски. Но зато за месяц этой великой жажды он перестал считаться писающимся мальчиком, и дело того стоило. Ни капли не попадало на его губы после установленного им себе срока, даже если голова начинала кружиться так сильно, что он не мог бегать вместе с другими мальчишками. Даже если его рот становился сухим, и в нем появлялся привкус тухлой мышатины. Это стоило того, чтобы не мочиться в кровать.

Он помнил, как совсем недавно ему говорили:

— Тебе нельзя на верхнюю койку, Ромео. Может протечь.

Но Ландро посмотрел на Ромео, улыбнулся открытой, дружеской улыбкой и произнес:

— Нет, похоже, он завязал. Согласен спать под ним.

И с этими словами Ландро переложил свои постельные принадлежности на нижнюю койку.

Ромео переполнило пронзительное ощущение, которое началось с удивления, потом превратилось в удовольствие, а затем стало бы радостью, если б он знал, что его можно назвать этим словом. Ни один из мальчиков еще никогда не становился на его сторону. Ни один из них прежде не улыбался так, словно хочет с ним подружиться. В школе у него не было ни родных, ни двоюродных братьев. Из всей семьи Ромео поддерживал связь только с теткой, да и то родство с ней находилось под сомнением. Эпизод с Ландро оказал на мальчика такое сильное воздействие, что его эффект длился несколько дней. И дело пошло на лад. Ландро не пришлось идти на попятный. Раз Ландро сказал, что его сосед завязал, Ромео действительно завязал. Ландро всегда выглядел крутым с его беззаботной походкой и незаурядной уверенностью в себе. Так вот, он вел себя так, будто Ромео тоже был крут, как он. Благодаря Ландро Ромео распрямился, окреп, стал больше есть, даже подрос. Он начал пить воду во второй половине дня и оставался сухим. Ландро был асом в стрельбе из лука, попадал в яблочко каждый раз. Ромео мог решать примеры в уме. Их стали узнавать. Другие мальчики восхищались ими. В тот год миссис Пис много раз приглашала их к себе. У нее была маленькая дочь по имени Эммалайн, которая, похоже, обожала их обоих, причем в равной степени. Ландро игнорировал Эммалайн, но Ромео горячо отвечал на ее чувства. Он садился с ней на полу, играл в кубики, куклы, плюшевых мишек и читал любимую детскую книжку девочки всякий раз, когда она совала ее в руки Ромео. Миссис Пис смеялась и благодарила его, потому что, по ее словам, книга была скучная. Ромео было все равно. Главное, маленькая слушательница ловила каждое его слово. Они росли, и его любовь тоже росла, а вот Эммалайн о нем позабыла.

Во дворе у дома миссис Пис на высоком дереве висел канат. Мальчики по очереди взбирались по нему, чтобы ударить кулаком по набитому тряпками мячу. Они посильней закручивали друг друга, а затем, раскручиваясь, раскачивались, описывая в воздухе большие петли, пока их не начинало подташнивать. После того как тошнота проходила, они ели мясной суп, жареный хлеб и вареные кукурузные початки. Миссис Пис заставляла их читать «Братьев Харди»[137], которых брала в библиотеке только для них, и иногда они читали книги вслух. Ромео был лучшим чтецом, чем Ландро, но скрывал это. Он слушал, как читает Ландро, — напряженным голосом, наклоняя все тело вперед, как будто каждое предложение — это подъем в гору. Друзья провели в таких удовольствиях всю осень, всю зиму и всю весну. Они оставались в школе два лета подряд и стали неразлучными друзьями. Однако на третий год Ландро начал заговаривать о матери и отце. Они его ни разу не навестили. Он вспоминал о родителях осенью, потом зимой. Весной он начал строить планы, собираясь найти их.

— Это побег, — предупредил Ромео.

— Знаю, — ответил Ландро.


— Помнишь ту девочку? Чтобы сбежать, она заползла под школьный автобус и повисла под ним, к чему-то прицепившись. Потом, доехав до резервации, она смоталась. Ей удалось добраться до своих. Мать и отец оставили ее дома, узнав, каким способом она удрала. Они боялись того, что дочь могла выкинуть в следующий раз, если отправить ее обратно.

После отбоя, лежа на своих двухъярусных кроватях, мальчики обсуждали ее побег так и эдак, поминутно шикая друг на друга и говоря едва слышным шепотом.

— Ну не знаю, — сказал Ландро. — Можно упасть. Тогда тебя поволочет по дороге.

— Расплющит, как Хитрого койота[138].

— Дело того не стоит, — вмешался Шарло Сен-Клер.

— И вообще, ты для этого слишком большой. Тут надо быть маленьким.

— Я смогу, — отозвался Ландро.

Это было еще до того, как он начал хорошо есть и подрос.

— Я тоже смогу, — присоединился к нему Ромео.

— Не сможешь.

— Смогу.

— Тогда нужно поторопиться, — сказал Ландро. — Школьный автобус поедет через неделю. Другого шанса нам не представится.

— Летом здесь не так уж и плохо, — заметил Ромео.

Его сердце колотилось. Что он станет делать, если, добравшись до «дома», не найдет там никого из своих? Однако в школе не будет Ландро, если тот убежит. Он даже представить себе такого не мог. Но Ромео знал, что в свое время его жизнь висела на волоске, и догадывался, что шрамы на внутренней стороне его рук свидетельствуют о пережитой им невообразимой опасности, о чем-то таком, чего он не мог вспомнить. Он не хотел покидать школу и боялся висеть под автобусом.

— Послушай, Ландро. Летом мы ходим на озеро, плаваем и все такое. Верно? Это весело.

— За тобой все время следят.

— Ага, — согласился Ромео.

— Знаешь, мне тошно оттого, что на меня вечно пялятся, — признался Ландро.

Даже Ромео знал, что Питс невзлюбил Ландро и щедро награждает мальчика оплеухами, так что дело было не только в том, что воспитатель постоянно глазел на его друга.

— Завтра на игровой площадке, — произнес Ромео и взглянул на Ландро. — Согласен?

Ландро кивнул.

Ромео заметил на лице товарища выражение отрешенности. А еще его непроницаемый взгляд — сам Ромео никогда не употребил бы таких слов, но много лет спустя отцу Трэвису предстояло воспользоваться именно ими, чтобы охарактеризовать лицо человека, стоящего перед ним, понурив голову. Ромео знал одно: когда глаза его друга становятся пустыми, его разум спит, и он готов сделать все что угодно, невзирая на любую опасность. От этого Ландро выглядел невероятно крутым, и Ромео было тошно смотреть на друга.

В конце недели они подлизались к Горшковой голове, и та разрешила им отнести сломанную стремянку в столярную мастерскую. Автобусы были припаркованы прямо за ней. Избавившись от стремянки, они юркнули за угол здания, а затем прокрались к школьному автобусу и залезли под него. Они сразу же увидели, за что там лучше зацепиться.

— Может выйти, — сказал Ландро. — Правда, для этого нужно быть больным на всю голову.

— Одно дело провисеть несколько минут, а другое — много часов.

— Продержишься сколько надо, зная, что при падении разобьешься насмерть.

— На мой взгляд, не очень-то весело, — пробурчал Ромео.

— Ты что, не веришь в историю с той девчонкой? — спросил Ландро.

Но было что-то неотразимое в том, как увлеченно Ландро строил планы. Он без остановки тараторил, придумывая, как можно пристегнуться ремнями или обвязаться веревками. Рассчитывал, будет жарко или холодно. В любом случае куртки им понадобятся.

* * *

Долгожданный день наступил. Ромео и Ландро неспешным шагом подошли к очереди отправляющихся домой и пристроились в самом конце. Горшковая голова стояла у открытой двери автобуса, просматривая список отъезжающих. Все в очереди держали в руках мешки с одеждой. У Ромео и Ландро тоже было по мешку. В последний момент они оставили очередь, прокрались к задней части автобуса, свернули в тень, а потом ужом проползли под брюхом длинного кузова. Там по центру шла плоская балка шириной в фут, куда они собирались забраться, а рядом с ней находились два каких-то поддона, с помощью которых можно было удерживать равновесие. Они положили свои мешки в поддоны и легли животами на балку лицом к лицу, обвив ее ногами.

Казалось, прошла тысяча лет. Наконец автобус яростно зарычал и, ожив, тронулся с места. Сначала он еле тащился по улицам города. Мальчики чувствовали, как переключаются передачи, изменяя передаваемое на колеса усилие. Когда они выехали на шоссе, автобус качнуло, а затем водитель плавно включил повышенную передачу.

Они подняли головы, ослепшие, оглушенные чудовищным ревом двигателя. Уши болели. Иногда камешки вылетали из-под колес и впивались в тело, словно крупная дробь. Трещины в асфальте, казалось, раскалывали кости. Мальчиков охватил невероятный ужас, наполнивший их тела адреналином. Лежа на животах, лицом к лицу, обхватив ногами балку, они были прикованы к ней страхом.


Боль вонзалась в барабанные перепонки Ромео, но он знал, что если поднимет руки к ушам, то упадет и умрет. Боль становилась все сильней и сильней, потом в голове что-то тихо взорвалось, и шум уменьшился. Внизу проносилось шоссе, на которое мальчики изо всех сил старались не смотреть. По сторонам все яростно мелькало и казалось гладкой размытой стеной, а потому единственное, на что они отваживались поднять глаза, были лица друг друга.

Ландро опустил веки. Наступившая темнота лишь усилила головокружение. Ему пришлось уставиться на Ромео, который не любил, когда на него пялятся, и сам никогда не встречался взглядом даже с учителями — за исключением случаев, когда кто-то из них брал его за голову и заставлял насильно делать это. В семье Ландро тоже не было принято смотреть друг другу в глаза. Да и все их друзья этого чурались. Это сводило белых учителей с ума. В те времена индейцы редко смотрели в глаза другим людям. Даже сейчас им неловко так поступать, для них это признак не честности, а навязчивости. Но под автобусом мальчикам некуда было смотреть, кроме как в глаза друг другу. Даже когда они оба стали взрослыми, из всех воспоминаний о езде под автобусом этот вынужденный взгляд был, пожалуй, хуже всего.

Волосы Ромео, подстриженные ежиком, теперь плотно прилегали к голове, а зрачки едва не дымились от страха. Красивое лицо Ландро было сплющено набегающим потоком воздуха, пышные волосы развевались где-то в районе затылка. Разрез глаз стал длинным и узким, как у кота, но он мог видеть — да еще как видеть — светло-коричневые пятнышки, вспыхивающие на радужной оболочке Ромео, миля за милей. Уже по прошествии нескольких минут, бесконечных минут, постепенно складывающихся в долгий, нескончаемый час, он начал думать, что глаза Ромео станут последним, что он увидит на земле, потому что их тела все больше теряли силу, необходимую, чтобы удержаться на балке. Руки, плечи, живот, бедра, икры — все они были напряжены, однако постепенно ослабевали, как будто сам окружающий грохот пытался стащить мальчиков с жалкого насеста, за который они цеплялись. Если бы они оба не были сильными, ловкими, мускулистыми парнями, которые могли раскачать флагшток, перепрыгнуть с шестом через живую изгородь, влезть на дерево, ухватившись за ветку одной рукой, или перемахнуть через высокий забор, они бы погибли. Впрочем, они погибли бы и в том случае, если бы автобус не затормозил, остановившись, чтобы дети могли сходить в туалет.

Мальчики онемели от боли. Ландро пролепетал несколько слов, и беглецы вдруг поняли, что ничего не слышат. Их рты беззвучно открывались и закрывались.

Они заплакали, когда кровь вернулась в мышцы и они смогли соскользнуть с балки. Из-под автобуса они увидели толстые кремовые ноги Горшковой головы и серые брюки водителя. Потом появились тощие лодыжки других детей и их шаркающие сандалии. Мальчики лежали на залитой гудроном стоянке и ждали, когда все сходят в туалет и вернутся в автобус. Двери закрылись, водитель запустил двигатель, и тот заработал на холостом ходу. В этот момент они выкатились из-под автобуса и нырнули за мусорный бак. Как только автобус ушел, мальчики на подгибающихся ногах вышли из-за бака и оказались среди растущих по периметру парковки толстых голубых елей. С полчаса они провели, скорчившись под их ветвями. Когда боль достаточно утихла, чтобы беглецы могли дышать, они, почувствовав сильные жажду и голод, вспомнили о мешках, оставшихся под автобусом. Особенное отчаяние вызвала пропажа хлеба, так и оставшегося лежать завернутым в одежду.

На остановке никого не было, поэтому беглецы вышли из-за елей и подошли к ней. Они напились водой из-под крана, справили малую нужду и стали искать, где можно укрыться на ночь. Но в туалете спрятаться было решительно негде. Покопавшись в мусоре, Ромео нашел кусок шоколадного батончика, но тот лишь еще больше разжег их аппетит. Вскоре мальчики заметили, как с шоссе в их сторону свернул автомобиль. Они обогнули туалет сзади и бросились под защиту деревьев. Семья из четверых белых вышла из машины с двумя пакетами из грубой бумаги. Дети поставили их на стол для пикников, а затем все вошли в туалет.

В тот момент, когда они скрылись из виду, Ландро ринулся к пакетам. Ромео побежал к машине, чтобы поискать другую еду, и увидел оставленный ключ зажигания. Он указал на него Ландро. Тот подошел спокойным шагом, сел за руль, повернул ключ и тронулся с места так, будто делал это всю жизнь.


Ромео и Ландро свернули с шоссе на проселочную дорогу, которая быстро превратилась в гравийную. Ландро продолжил вести машину. Через некоторое время они остановились и съели сэндвичи, фаршированные яйца и все остальное, оставив на потом лишь бутылку лимонада и два яблока. Еще они решили прихватить шапки и куртки. Машину беглецы оставили припаркованной в кустах у проселка, после чего вернулись назад, к железнодорожным путям, которые недавно пересекли, и зашагали по шпалам, держа курс на запад. Когда стемнело, они укрылись в лесозащитной полосе, надели куртки и положили под голову шапки вместо подушек. На ужин они съели по яблоку и выпили треть бутылки лимонада. Ночью прошли три поезда — слишком быстро, чтобы на них можно было вскочить.

— Я задаюсь одним вопросом, — проговорил Ромео. — И надеюсь никогда не получить на него ответ.

— Вау, — произнес Ландро.

— Мне интересно знать, как Горшковая голова стрижет волосы. С помощью горшка, в точности подходящего к размеру черепа, или как?

— Она поседела за один день, — заявил Ландро.

Блеск густых волос смотрительницы был действительно поразительным.

Ромео не верил, что это произошло в один день, но все равно спросил, как такое могло случиться.

— Рассказывают, что она, выходя из столовой, увидела Милберта Гуда Роуда таким, каким он стал после того, как утонул на школьной экскурсии. Этот парень спросил, почему она не прибежала к нему на помощь, когда поняла, что он скрылся под водой. Глубина там была совсем небольшая. Потом говорили, будто она была паразитована.

— Парализована, — поправил Ромео.

— Она крикнула мистеру Жалински, чтобы тот помог, и он прыгнул в воду. Эрмин тоже прыгнул, и все дети, которые хорошо плавают, прыгнули, и остальные взрослые. Они так его и не вытащили. Милберта нашли уже потом. Говорили, это был водяной мокасин[139].

Ромео ничего не ответил, но иногда Ландро поражал его. Некоторые дети слышали, как учительница из Луизианы рассказывала о смертоносной водяной мокасиновой змее. А кто-то решил, что существует мокасин, сделанный из воды, который сам надевается на ногу и утягивает человека на дно. Ромео знал, что дело не в нем и не в водяной змее. Милберт утонул оттого, что не умел плавать. Ландро был крутой парень, но «паразитована»? «Водяной мокасин»? Эти ляпы смущали Ромео. Более того, они просто ранили его мозг.

— Эти поезда не могут идти вечно и неизвестно зачем, — пожаловался Ромео. — Где-то должен быть элеватор.

Ферму они увидели за много миль. Зеленая живая изгородь на горизонте, пустая земля вокруг. Солнце стояло низко, и они допили лимонад, ревностно наблюдая друг за другом. Ландро уступил Ромео последний глоток, неохотно отвернулся и произнес:

— Давай прикончи эту бутылку.

Они уже много часов ничего не ели, кроме сочных стеблей высокой травы, растущей вдоль железнодорожного полотна.

— Пожалуй, лучше забраться туда ночью, — предложил Ромео.

— Уверен, там есть собака, — проворчал Ландро.

Однако они все-таки пошли к ферме.


Прячась в красивых кустах старой сирени, они стали наблюдать за домом — тот был двухэтажным, окрашенным в белый цвет, с поясом деревянной резьбы вокруг первого этажа и с четырьмя простыми колоннами, поддерживающими небольшое, но достойное внимания строение. Солнце светило им в спину. Внешняя сетчатая дверь, охраняющая дом от насекомых, со скрипом открылась и захлопнулась. Дряхлый черный пес с седой мордой вышел на негнущихся лапах во двор в сопровождении высокой старой женщины. На ней были белое платье, мешковатый серый мужской свитер и тапочки из овчины. Мальчики заметили ее обувь, потому что женщина прошла мимо них по краю скошенной травы. Пес отстал и остановился перед ними, подергивая носом. Его пораженные катарактой глаза плохо видели.

— Перчик, иди сюда, — позвала женщина.

Пес недолго постоял перед ними. Казалось, он нашел их безобидными, потому что двинулся к хозяйке и вместе с ней продолжил обход двора. Ходьба явно давалась ему с трудом. Они сделали с десяток кругов, двигаясь все медленнее и медленнее. Голова у Ландро кружилась, и ему стало казаться, что женщина и пес впитывают последние косые лучи солнца, падающие из-за деревьев, и забирают их с собой, в то же время встречая грудью непрерывно накатывающиеся волны темноты. Наконец наступила ночь, и женщина с псом стали едва различимы. Каждый раз, когда они проходили мимо мальчиков, пес останавливался и оценивал их, а потом снова догонял хозяйку. На последнем круге мальчики услышали шарканье тапочек совсем близко. На этот раз, когда пес встал, рядом с ним замаячил черный силуэт старой женщины.

— Вы голодны? — спросила она. — Я приготовила ужин.

Они не решились ответить.

Она ушла. Через несколько минут мальчики поднялись с травы и последовали за ней к двери. Пока хозяйка заходила в дом, они стояли снаружи.

— Можете войти, — позвала она уже другим, изменившимся голосом, словно была не уверена в том, что действительно только что их видела.

Мальчики вошли в кухню и едва не отпрянули при виде старой женщины, которую теперь могли рассмотреть при ярком свете лампы. Она была поразительна — очень худая и чересчур высокая, с глубоко въевшимся в кожу загаром, с лицом, которое, казалось, состояло из одних вертикальных морщин и напоминало сложенный веер. Густая копна седых волос увенчивалась хохолком надо лбом. По бокам волосы были аккуратно зачесаны назад и скреплены шпильками, оставляя открытыми торчащие уши, словно оладьи, слегка пережаренные и оставшиеся хрустящими на всю жизнь. Она была не просто старой, а чрезвычайно старой. Ее голубые глаза потускнели и стали белесыми, придавая ей вид мертвеца, поднявшегося из могилы. Старуха не только выглядела странно. Вдобавок у нее на кухне висел телефон. Что, если она вызовет шерифа? Мальчики были слишком напуганы, чтобы удариться в бегство.

— Э, да на вас новая одежда! — воскликнула вдруг старуха и широко улыбнулась, так ласково, словно хорошо их знала.

Мальчики осмотрели свою грязную старую одежду.

Женщина повернулась к открытому холодильнику и начала доставать лотки и тарелки, завернутые в фольгу. Потом она вручила их мальчикам, которые подошли ближе.

— Поставьте их в духовку, — распорядилась она.

Ландро открыл холодную духовку чистой эмалированной плиты, и мальчики принялись совать в нее блюдо за блюдом. Ромео осмотрел циферблат и повернул ручку. Цифры доходили до 500. Он выбрал 425[140].

— Так, — проговорила женщина, потирая руки. — Что у нас есть еще?

Открыв буфет, она достала коробку с солеными крекерами, жестяную банку сардин и поставила их на стол, на котором уже стоял запотевший кувшин холодного чая.

— Несите стаканы.

Старуха махнула рукой в сторону сушилки для посуды и села на стул. Пес встал с вязаного коврика в углу кухни, подошел к хозяйке и лег у ее ног. Пока мальчики залпом допивали чай, она оторвала открывалку от консервной банки, дрожащими руками вставила в щель язычок и, вращая, закатала крышку до половины.

— Вилки?

Она мотнула головой в сторону ящиков слева от раковины. Ландро принес приборы. Ромео угадал шкаф и поставил на стол три большие желтые тарелки, по краям которых танцевали дамы в длинных юбках и господа в цилиндрах. Женщина поддела на вилку кусок сардины, положила на крекер и, размяв, намазала на него. Потом кивком предложила мальчикам сделать то же самое. Поначалу еда застревала у них в горле, но потом их руки сами собой принялись отправлять в рот крекер за крекером. Они съели все сардины, кроме последней, которую оставили хозяйке. Она наблюдала за ними с широкой улыбкой, открывавшей потемневшие и расколовшиеся зубы.

— Продолжайте, я съела, сколько хотела, — проговорила она.

Ее муж умер, пояснила она. Больное сердце.

— Мое бьется как надо, но мне все равно, если оно вдруг откажет… Как твои мама и папа? — спросила она Ландро. — Они копают погреб?

Ландро посмотрел на Ромео, приподняв брови.

— Копают? — переспросил Ромео.

Женщина кивнула.

— Хорошо, с его помощью вы сохраните продукты зимой. Это мы их научили. Зимняя стужа для вас, индейцев, стала тяжелым испытанием. Муж сказал, вы умирали. По одному каждый день. Поэтому я рада видеть вас, мальчики. Рада, что вы справились. Ваша семья из хороших индейцев. Муж всегда говорил, что хороший индеец может стать лучшим другом. А плохие индейцы могут обокрасть до нитки, причем они особенно нечестивы, когда пьяны. Вы, мальчики, всегда были хорошими, добрыми.

Зазвонил телефон, встревожив их всех. Женщина облизала губы, встала, чтобы ответить на звонок, и направилась к черному настенному телефону с наполовину стершимися цифрами. Она сурово приложила трубку к своему большому уху.

— Просто прекрасно, — произнесла она, глядя на телефон так, будто звонивший находился внутри него.

— Нет, еще не съела, — ответила старуха, и на ее лице появилось выражение неуверенности, словно она ответила на вопрос, содержащий подвох. — Да, плита выключена, — добавила она кротко. — Пойду, выну. Да, да. Я голодна.

На ее лице появился лукавый взгляд, и она повернулась, чтобы подмигнуть мальчикам.

— Голодней, чем когда-либо!

— Хорошо, спокойной ночи.

Она повесила трубку и произнесла:

— Хм-м-м.

Запахи разогревающихся блюд наполнили кухню, но женщина этого не замечала. Она снова села за стол и, нахмурившись, уставилась в пространство.

— Не достать ли нам еду? — спросил Ромео.

Губы женщины что-то беззвучно шептали. Потом она, вздрогнув, очнулась.

— Выньте-ка те блюда, мальчики, ладно? Давайте поедим!

Картофельное пюре, соус, кукурузный крем со сливками. Протертый шпинат со сливками, куриный пирог с горошком и морковью, кукурузная закуска[141], по ошибке запеченная, но сохранившая превосходный вкус. Жирная свиная котлета, которую мальчики разделили на двоих, маисовый хлеб, тушеная морковь со сливочным маслом, макароны с сыром, макароны с мясом, макароны с тунцом. Толстый кусок стейка с грибами. Еще соус. Все это было съедено. Вкус некоторых блюд показался сомнительным, зато они были горячие и свежие. А на стойке ждал своей очереди накрытый кухонным полотенцем неразрезанный яблочный пирог, пышный и сочащийся густым сладким соком.

Старуха расслабилась и, откинувшись на спинку стула, принялась с умилением наблюдать, как они едят, едят и едят.

— Вы, ребята, всегда знали толк в еде, всегда знали, — приговаривала она.

Когда они насытились и сидели, отупевшие от обжорства, старая женщина сказала:

— Мыть ничего не надо, кроме тарелок и вилок. Кил говорит, чтобы остальную посуду я замачивала. Говорит, ему все равно придется ее перемывать. А теперь, как я понимаю, вы, ребята, должны вернуться к своим родителям. Возьмите с собой все, что осталось. Вашим братьям и сестрам такая еда может понравиться. Никак не могу перестать готовить для целой оравы. Итак, вы отчаливаете?

— Мы… Мы не можем вернуться домой, — возразил Ромео. — Можно мы останемся здесь? С вами?

Женщина перевела взгляд с одного мальчика на другого.

— Вы никогда так раньше не делали, — растерянно проговорила она.

— Сейчас очень темно, — рискнул ввернуть Ландро.

Старуха рассмеялась.

— Твой отец говорит, индейцы способны видеть в темноте, но, может, вы этому пока не научились. Конечно. Сделайте одолжение. Ложитесь наверху в большой комнате с зеленым покрывалом на кровати. Приведите ее в беспорядок и не заправляйте утром. Ночью мне нравится слушать музыку по радио здесь, внизу. Я делаю это, лежа на диване, пока не усну. Хороший диван, но Кил всегда проверяет, не спала ли я там. Из-за моей спины. Черта с два я его оставлю. Ну, идите! Идите! — погнала она их наверх, смеясь. — Кил может об этом и не узнать, — проговорила она через некоторое время, поворачивая ручку настройки приемника, пока не нашла какую-то медленную мелодию, похожую на вальс. Она выключила свет и откинулась на подушки.

Мальчики, вымотанные и хорошо накормленные, долго спали утром и проснулись, только услышав голоса на первом этаже. Голос молодого человека был громкий, раздражительный, и у его обладателя были какие-то особенные ботинки, отчего грохот его шагов разносился по всему дому. Голос иногда становился тише, но его всегда было слышно. Голос женщины звучал успокаивающе и очень тихо, словно в телефонной трубке. Они не могли разобрать, что она говорила.

Друзья слышали, как он вошел в кухню и вышел, несколько раз повторив одно и то же:

— Ты не могла съесть так много! Я пришел, чтобы убраться в твоем холодильнике, ведь ты не могла справиться с таким количеством еды!

Молодой человек, должно быть, порылся в мусорном ведре, потому что сказал:

— Ты ничего не выбросила. Разве что сделала это вне дома.

Старуха что-то ответила.

— Хорошо, хорошо! Ты этого не делала. Но ты снова спала на диване, мама? Ну, признавайся, спала? Спала? Я же запретил тебе, не так ли? Ты хочешь погубить свою спину, заставить меня тащить тебя к костоправу, когда у меня и без того хлопот хватает? Да? Не притворяйся, что не слышишь. Не отворачивайся.

Должно быть, она призналась, что спала на диване, потому что молодой человек, ее сын, стал ругаться громче. Мальчики были ошеломлены, слушая их разговор. Хотя им доводилось слышать, как взрослые ссорятся, саркастический тон, которым сын разговаривал с матерью, был поруганием самой сути любви.

— Ладно, — скупо сказал сын. — Ладно. Спасибо, что честно призналась. Тогда мне не нужно подниматься наверх.

Только по этим словам они догадались, что старая женщина помнит, где они находятся.

Она сказала еще что-то и, вероятно, наконец убедила сына.

— Ну может быть, — проговорил тот. — Я думал, у тебя было намного больше еды, чем на самом деле. Ха. Ну я просто оставлю тебе этот пакет. Не вздумай готовить все сразу. Понятно? Это тебе на неделю. Плюс все то, что осталось в морозилке. Но этот пирог… Погоди-ка… Мама, не лги! Никогда, никогда не ври мне. Ты каждый раз печешь эти чертовы пироги, но никогда не съедаешь столько.

Наконец, они услышали старуху, когда она громко сказала:

— Я сняла эти яблоки с моей яблони! Припустила их, заморозила. Я имею право испечь из них пирог, разве не так?

Последовали вопросы сына, задаваемые подозрительным тоном:

— Осталось всего два куска! Что происходит? У тебя гость?

Старуха, должно быть, придумала какую-то историю, связанную с псом, потому что сын тут же произнес:

— Он что, снова блевал? В доме?

Кил еще немного походил по дому, ища блевотину, но, видимо, собака была слишком стара и не могла подниматься по лестнице, потому что он не пошел наверх проверять, чисто ли там. Он вскоре вышел и с ревом укатил на большом блестящем белом пикапе. Мальчики выглянули из окна, облокотившись на подоконник, и наблюдали, как удаляется сын хозяйки, пока тот не исчез в облаке пыли.

Они спустились. Женщина стояла у окна, глядя туда, где скрылся ее сын. Она обернулась. На лице читались эмоции, которые мальчикам были хорошо знакомы: ярость и стыд, вызванные необходимостью лебезить перед человеком, который во всем прав и от которого ты всецело зависишь. Который бросает свою непогрешимость тебе в лицо. Не то чтобы Ландро и Ромео знали, как назвать чувство, вызванное тем, чему они стали свидетелями, но они понимали, что оно останется с ними до конца их дней. Мальчикам казалось, будто они понимают старую женщину так же хорошо, как та, по всей видимости, понимала их. Они стояли в гостиной, глядя друг на друга. Наконец женщина, похоже, почувствовала слабость. Она провела дрожащей рукой по груди.

— Я рада видеть вас, ребятки, — проговорила старуха, и на ее глазах вдруг появились слезы.

Потом она рассмеялась, по всей видимости, от облегчения, и они увидели, как она боится, что сын поймет, насколько сильно она заблудилась в этом мире.

— Опять голодны? — спросила она с мертвенной улыбкой.

Поздней, тем же утром, она завела речь о прежних временах.

— О, это была хорошая земля. Мы начинали на Дьявольском озере[142]. Там было прекрасно. Холмистые пастбища, многие акры ровных плодородных полей. По ним оставалось только пройтись плугом. Вода всего в пятнадцати футах от поверхности. Мы выкопали колодец. Чистый. Муж купил землю у твоих папы с мамой в двенадцатом году, когда индейцев обложили налогами. В том году все фермеры скупали индейские земли за бесценок. Вы все переехали к дедушке, на его бедную ферму. Вы, наверное, помните, что ваша мама в те времена была красавицей. Индейская коса, все такое. Она приходила за едой, как и вы, мальчики, и у меня всегда что-нибудь для нее находилось. Старые пальто, платья, шерстяные одеяла, изношенные вещи для лоскутного шитья. Помню, я даже дала ей иглу и нитки. Я любила ваших родителей. Они делились всем, что приносили с охоты. Увы, рано умерли. Сначала она, потом он. Заболели… А вы, мальчики, куда подевались?

Она села прямо и впилась в них взглядом.

— Куда уехали вы?

Мальчики молчали, затаив дыхание. Она тревожно смотрела на них.

— Мы отправились в школу-интернат, — пробормотали они.

— Ах да, — вздохнула она. — Конечно. Форт-Тоттен. Они хорошо вас кормили?

Школу в Форт-Тоттене закрыли много лет назад.

В их школе хватало еды, хотя они всегда могли съесть больше, чем им давали. Это была одна из причин, по которой Ромео там нравилось. Нет, Ландро сбежал не из-за еды. Скорей из-за того, что приходилось жить связанным по рукам и ногам чужими правилами. Из-за разлуки с дедушкой и бабушкой, которые любили его, но, вероятно, уже умерли. Не зря его так впечатлила судьба старой женщины, которой приходилось бороться за право оставаться самой собой. Ландро помнил улыбку воспитателей, которая, казалось, говорила «я знаю лучше, как надо», и появлялась всякий раз, когда он вел себя как индеец. Вот почему он воспринял близко к сердцу то, как сын старой женщины относился к своей матери. Ландро понимал ее отчаяние, вызванное тем, что она не знала, которую из двух реальностей выбрать.

— Вы накормили нас на славу, — проговорил Ландро.

Женщина посмотрела на них из своего мира духов. Ее морщинистое лицо стало суровым.

— Хотите еще что-нибудь? Забирайте. — Она обвела рукой все вокруг. — Возьмите все что угодно, прежде чем это заберет Кил. Он хочет продать и землю, и дом. Все, ради чего мы жили. А вы всегда были такими хорошими, тихими мальчиками. Никогда не нахальничали. Так же, как теперь, — добавила она, обращаясь к Ромео и Ландро. — Забирайте. Возьмите все.

* * *

Бутылки с водой, деньги, пакеты с едой. Ромео и Ландро вернулись к железной дороге и продолжили путь на запад. Через сорок лет по этим рельсам будут бежать невероятно длинные цепочки черных железнодорожных цистерн, наполненных нефтью, добытой методом фрекинга[143]. Эти поезда не остановятся, пока не попадут в аварию или не доберутся до порта. Но в ту пору, когда здесь путешествовали Ландро и Ромео, по местной железной дороге проходили только случайные грузовые поезда, везущие вагоны с зерном на элеваторы, расположенные в небольших городках. Но лишь когда они прошли по шпалам мимо сотен акров недавно взошедшей пшеницы и кукурузы, им пришло в голову, что в начале лета элеваторы загружать еще рано, а потому и поезда, идущие к ним, пускать нет ни малейшей необходимости.

Они присели в гостеприимной тени одинокого тополя и набросились на вареные яйца, бутерброды, сыр и соленья. Старая фермерша дала им деньги из потайного носка, набитого скрученными в рулоны купюрами. Она также порывалась подарить им наручные часы мужа, кольцо с белыми камнями, браслет из желтых камней и карманные часы, которые, по ее словам, были антикварными. Ландро взял бы эти вещи, но Ромео вежливо отказался.

— Дружище, ты что, спятил? — сказал Ромео, когда они ели. — Если бы копы сцапали нас с вещами этой женщины, они посадили бы нас в тюрьму.

Ландро пожал плечами:

— Нам нужно пересчитать деньги.

Верхние купюры на рулонах были десятками, а внутренние двадцатками, среди которых попалась и пара стодолларовых банкнот, которые привели их в восторг.

— О нет, нет, нет, — произнес Ромео. — Я уверен, что Кил знает о них. Он натравит на нас копов.

Ландро был ослеплен, но продолжал считать. Больше тысячи долларов.

Мальчики поделили деньги поровну. Они вынули стельки из своей обуви и положили стодолларовые купюры и двадцатки под них. В карманах каждый держал по семьдесят долларов. Потом они встали и отправились дальше, топча пружинящие, как подушки, стельки, пока не пришли в небольшой городок. Он, впрочем, был не так уж и мал: в нем даже имелся десятицентовый магазин «Бен Франклин»[144]. Они вошли. Продавщица следовала за ними по пятам. Впрочем, они привыкли к такому обхождению. Это не задело Ландро, но Ромео высокомерно помахал перед ее носом десятидолларовой купюрой. Ландро купил черные лакричные трубки[145]. Ромео предпочел красные лакричные колеса. Они заплатили, прогулялись по тротуару до края города и вернулись, причем Ландро притворялся, что курит. В восточном конце городка они набрели на маленькое кафе со знаком автобусной остановки. Ландро покупать билет боялся. А кроме того, они заспорили о том, куда ехать. Домой? Нет, не домой.

— Мы должны поехать в Миннеаполис и найти там работу, — сказал Ландро, потому что слышал, как другие люди говорят нечто подобное.

Ромео уставился на друга.

— Никто не станет нас нанимать, — возразил он. — Мы должны быть в школе. Если мы попадемся на глаза полиции, нас могут даже арестовать.

Как Ландро умудрился дожить до своих лет, не понимая, как устроен мир? Но тот продолжал твердить о Миннеаполисе и о работе, которую можно там получить, пока Ромео наконец не сдался. Они купили билеты. Те оказались настолько дорогими, что Ромео понял: они наверняка совершают невероятную глупость. Когда друзья уселись в автобус, он сказал:

— Что мы делаем? Мы рисковали жизнью не затем, чтобы сесть на автобус.

Но автобус, урча, тронулся с места, и они очутились в ловушке. По крайней мере, сиденья были мягкими и откидывались назад. Их желудки были полны. Они задремали, а потом заснули мертвым сном. Проснувшись, когда настало время обеда и автобус остановился у придорожного кафе, они купили бульон и быстро выпили. Наблюдая, как Ромео глотает, Ландро подумал, и уже не в первый раз, как сильно его товарищ похож на ласку своим клиновидным лицом, близко посаженными глазами и готовыми перемолоть любую еду челюстями.

За окном проносились плоские равнины Северной Дакоты, фермы Миннесоты, расположенные на пологих холмах. Мальчики молчали, завороженные красотой этой земли, ее чистыми городками, выстроенными из камня и кирпича. Потом на пустом шоссе он увидел ее. Ландро схватил Ромео и потянул к окну автобуса. Женщина шла по разделительной полосе прямо на них. Ландро заприметил ее издалека, когда она была размером не больше булавки, но в ней было что-то знакомое. Когда они подъехали достаточно близко, Ландро понял, что это Горшковая голова. Короткие седые волосы торчали точно так же, как у их смотрительницы. Друзья опустили головы, когда автобус проносился мимо нее. Ландро ринулся в хвост, желая посмотреть, узнала ли она их. При этом он потревожил сладкую парочку, обнимавшуюся под одеялом на широком заднем сиденье. Горшковая голова находилась на некотором расстоянии от автобуса, но она определенно бежала за ним. По крайней мере, Ландро так показалось. Он знал, что бегает она медленно. Ему довелось видеть, как она гонялась за мальчиком по имени Артан. Впрочем, Ландро было известно: хотя Горшковая голова и неважная бегунья, она невероятно настойчива и никогда не останавливается. Артан носился около нее кругами, но она все-таки его поймала, потому что не сдалась, продержалась дольше и ни на миг не прервала своего преследования.

Ландро трясло, когда он уселся в кресло рядом с Ромео. Услышав рассказ товарища об увиденном, Ромео положил руку ему на плечо и принялся успокаивать. Ландро попросту обознался. Это была не Горшковая голова.

— Ты разве не замечал, что на нее похожи многие седые женщины? — задал Ромео риторический вопрос.

Ландро немного успокоился, но его не оставляла странная мысль, что Горшковая голова — дух, призрак, стихийное явление, насланное школой-интернатом, чтобы преследовать их до конца жизни.

Наконец автобус довез их до города.


Когда они садились в него, водитель спросил, кто встретит их в Миннеаполисе. Пораженные таким вопросом, они молчали.

— Мама с папой? Родные?

Они с облегчением закивали в ответ. Теперь друзья собирались пройти мимо водителя, но тот их задержал.

— Подождите здесь. Я провожу вас к родителям, — сказал он. — Ладно, мальчики?

Те опять закивали. Когда мужчина спустился по ступенькам, чтобы открыть багажный отсек, они выскользнули из автобуса, юркнули в здание вокзала и прошмыгнули мимо группки людей, проверяющих билеты у пассажиров, столпившихся на той стороне прохода, которая была отгорожена веревкой. Мальчики нырнули под веревку, ринулись к стеклянным дверям и оказались на улице.

Казалось, шум сдавил их со всех сторон, проталкивая все дальше по улице. Ромео пытался следить за металлическими табличками на домах, чтобы оставаться на Первой авеню. Они видели светофоры всего несколько раз в жизни. Теперь светофоры были повсюду. Они принялись копировать то, что делали другие люди: утоляли жажду из питьевого фонтанчика, рассматривали витрины, читали меню в рамках у входа в рестораны. Они ходили по городу так, словно знали, куда идут. В магазинчике на углу они купили несколько бутылок шипучки и коробку с пропитанным сливочным маслом попкорном. Неожиданно они оказались в конце улицы, ведущей из центра города. Там стояло здание из розово-красного кирпича с табличкой: «Оленьи кожи Бермана». Посыпанная гравием парковка, сетчатая ограда, обшарпанные стены. Позади всего этого виднелись бурьян, кусты и худосочные деревца.

Среди бурьяна виднелась тропинка. Они двинулись по ней, спускаясь к широкой реке[146]. Тропинка вела вдоль берега к бетонной опоре, поддерживающей мост. В кустах они увидели нечто вроде лагеря — несколько принесенных течением бревен, уложенных вокруг кострища, почерневшие камни, одеяла, брошенные на доски, две большие просевшие картонные коробки, несколько сумок с пустыми консервными банками и бутылками. Грязные куски ковролина лежали там, где земля была ровной. Они напились принесенной с собой содовой с апельсиновым вкусом и поели попкорна. Бутылки из-под воды они подкинули к остальным, а коробку из-под попкорна разорвали на мелкие кусочки и бросили в реку, после чего долго смотрели, как течение уносит обрывки на восток. Стало темнеть.

— Давай заберемся вон туда, — предложил Ландро.

Задрав головы, они посмотрели на железобетонные фермы моста. Ржавые концы арматуры, торчащие из полуразрушенных свай, могли служить неплохими опорами для рук и ног. Ландро снял ветхое одеяло с досок, завернулся в него по шею и полез вверх. От ткани исходил запах гнили и мочи. Ромео потряс одно из одеял, но, чуть не задохнувшись от вони, оставил его на месте. Наверху бетонной опоры была площадка, отвесно обрывавшаяся вниз со стороны реки, достаточно большая для двоих. Между их головами и железными балками, на которых лежали деревянные шпалы и рельсы, оставалось четыре фута. Поезд прошел бы прямо над ними, адски грохоча, но после того, как беглецы побывали под мчащимся автобусом, им все было нипочем.

Когда поезд наконец промчался, они проснулись и прижались друг к другу. После этого друзья не могли сразу заснуть и лежали, прислушиваясь. Все смолкло — шум транспорта, мерный лязг большого города. Стояла такая тишина, что можно было услышать, как река ускоряет течение, приближаясь к стремнине перед водосбросом на дамбе. Они снова крепко уснули. Ранним утром, когда еще только начало рассветать, Ромео услышал, как под ними разговаривают какие-то люди. Он ткнул Ландро в бок — очень осторожно, поскольку тот обычно беспокойно метался перед тем, как проснуться. Они подобрались к самому краю своего гнезда и вытянули шеи, пытаяся расслышать, что говорят незнакомцы.

— Охренеть, — произнес один из них.

— Полный облом.

— Восемь долларов, чувак. Девять долларов.

— Просто булочка. Красотка.

— Нет, дело не в твоем дыхании, — откликнулась женщина.

— Все дело в этой прошмандовке с Красного озера[147].

— Эта чиппева настоящая вонючка, — проговорила женщина. — Такие тебе нравятся.

— Не нравятся, но я не прочь был на ней покататься. Но-о-о, поехали, девочка.

Хохот продолжался до тех пор, пока смеющиеся не начали задыхаться. Видимо, женщина выкинула какое-то коленце. В течение следующей недели они узнали, что этот особый предрассветный час был единственным, когда в лагере раздавались человеческие голоса. Город еще спал, и воздух был гулким, как пустая зала. От воды поднимался туман, доносивший до них звуки. В остальное время голоса превращались в неясное бормотание, то усиливающееся, то стихающее, время от времени пересыпаемое бессмысленными взрывами хохота, а один раз перешедшее в шквал криков и воплей, когда началась драка. Она, похоже, кончилась ничем, поскольку обитатели лагеря, которых, как правило, было пятеро, а иногда шестеро, принялись за еду, а потом уснули на своих ковриках или в коробках, скрытых в бурьяне. Большинство бездомных были индейцами.


Ромео и Ландро развили в себе привычки, противоположные нравам неряшливых обитателей лагеря. Примерно через час после восхода солнца, когда бродяги еще спали, мальчики спускались. Они обходили по кругу кострище и спящих. Иногда им удавалось украсть немного еды. Несколько раз они стащили пакет с хлебом, а однажды похитили открытую банку печеных бобов. Затем они выходили на узкую тропку, которая вела вдоль реки, пока не приближалась к другому лагерю. Возможно, там жили конкуренты, и обитатели лагеря у моста, по-видимому, дрались именно с ними. Мальчики сворачивали к берегу, чтобы не подходить к чужакам слишком близко. Выйдя на улицу, они пересекали реку по старому мосту, готовому к сносу. На другой его стороне был район, жителям которого доставляли молоко прямо к дверям. Время от времени мальчики заимствовали бутылку-другую. Когда открывались магазины, они покупали хлеб и фунт колбасы. В парке, на аллее или на залитых солнцем ступенях ветхой церкви они делили пищу и съедали все до последней крошки. Причем такой завтрак никогда им не надоедал.

Потом они шли смотреть фильмы в один их трех находящихся поблизости кинотеатров. Друзья регулярно посещали их днем, причем после фильма собирали все недоеденные коробки с попкорном и совали их под сиденья, чтобы доесть на следующем сеансе. Если фильм оказывался очень хорошим, они не выходили из зала, а прятались за занавесками у выхода, чтобы потом пересматривать его снова и снова, пока не начнутся вечерние сеансы. Они посмотрели «Бигфут»[148], «Коты-аристократы»[149], «Под планетой обезьян»[150], «Аэропорт», «Дом темных теней»[151], «Геркулес в Нью-Йорке», «Рио Лобо»[152], «Человек по имени Конь»[153] (шесть раз, он им невероятно понравился), «Маленький большой человек»[154] (восемь раз, он их задел до глубины души), и «Солдат в голубом»[155] (он очень их тронул, но их попросили уйти: фильм был не для детей, так как в нем женщина плакала над отрубленной рукой индейца. Эта ужасная сцена все время стояла у них перед глазами).

Они не могли не досмотреть этот фильм, а потому снова пробрались на «Солдата в голубом». Пока они ждали сцены с рукой, вошла опоздавшая женщина и села в нескольких рядах от них. Пышные седые волосы ореолом окружали ее голову. Они медленно сползли на пол и прокрались на другой ряд, находившийся ближе. Внезапно она повернулась в их сторону. Ее зубы блеснули в темноте. Волосы, в точности напомнившие им шевелюру Горшковой головы, взметнулись. Рука женщины взлетела вверх. Им показалось, будто она собирается пробраться к ним, перелезая через кресла. Но тут в зал вошел мужчина, сел рядом с ней, и она опять стала смотреть на экран. Мальчиков она не увидела. Они поспешно ретировались. Ромео слегка подпустил в штаны, но у Ландро дела обстояли еще хуже: его чуть не стошнило.

— Видал? — произнес Ландро.

— Ясное дело, — отозвался Ромео. — Но возьми себя в руки. Она выглядела как Горшковая голова, но это не она! Этого быть не может!

Все-таки они были выбиты из колеи и, не понимая, куда идут, побрели обратно к реке, где совершили глупейшую ошибку, зайдя в лагерь и оказавшись среди его обитателей, от которых прятались почти две недели.

Один из вонючих бездомных схватил Ландро за шею, но мальчик блеванул на него и был немедля отпущен.

Женщина с длинными косматыми волосами схватила Ромео за лодыжки и повалила на землю.

Заговорил мужчина в черных очках.

— Садитесь, — велел он, постучав по земле длинной белой палкой, доходившей ему до плеча, и указал рукой на притоптанную траву вокруг кострища.

Кто-то пнул Ландро, и тот почел за лучшее выполнить команду. Ромео вырвался из рук женщины и тоже сел.

— Тайна раскрыта, — сказал обладатель черных очков и засмеялся. — Разве вы не знаете, что нельзя красть у воров? А мы воры и есть. Мы крадем вслепую, ясно? Вслепую!

Остальные засмеялись заученным смехом, словно слышали эту шутку не раз. Мальчики никогда не видели человека с белой тростью, а потому не поняли юмора.

— Теперь говорите, — приказал вожак в черных очках. — Говорите, чем здесь занимаетесь.

— Мы гостим у родственников, — заявил Ромео.

Это показалось тому, от которого воняло особенно сильно, чрезвычайно смешным. Когда бродяга расхохотался, мальчики увидели, что зубы у него растут в два ряда, один за другим. Его рот был настолько полон зубов, что было непонятно, как он вообще сможет его закрыть. Наконец, хотя и не без труда, мужчина справился с задачей. Несмотря на нервический страх, Ландро стал поглядывать на рот этого человека, надеясь, что он откроет его снова.

— Вы беглецы, — сказал человек в черных очках.

— Да, — согласился Ландро.

— Вы здесь ошиваетесь уже давно. Мы заметили, что у нас стало пропадать то одно, то другое. Но мы подозревали белых бродяг из соседнего лагеря. Смотались из школы-интерната?

— Да.

Человек в очках кивнул. Затем он снял их, потер синие, как цветы льна, глаза и надел снова. Все остальное выдавало в нем индейца, поэтому цвет глаз показался им поразительным. Очень красивым и необычным. Это был худой оборванный голубоглазый индеец с обвисшими усиками, какие они видели в кино у бойцов кун-фу.

— Ладно, хорошо, — произнес он.

— Вы можете остаться, — разрешил, принимаясь разводить огонь, вонючий зубастый человек, который пытался схватить Ландро.

Сперва сухие травинки, потом тонкие веточки, затем ветки потолще. Вскоре огонек превратился в приятно потрескивающее пламя. Зубастый подровнял круг камней и добавил еще дров, в то время как лохматая женщина усердно открывала короткой отверткой банку с тушеной говядиной. Она снова и снова вонзала отвертку в верхнюю часть банки, пытаясь проделать отверстия в крышке и приподнять ее. Когда женщине это отчасти удалось, от костра остались одни угли, а мальчики успели рассказать свою историю мужчине в черных очках. Тут в лагерь бесшумно вошла другая женщина, неся две сумки. Она была крошечной, похожей на воробья, какой-то жалкой, с лицом, усыпанным прыщами. За ней явился тихий могучий индеец в лоснящейся от грязи ковбойской одежде. Он сел в стороне, испытующе глядя на остальных покрасневшими крошечными глазками. Лицо у него было помятое, словно на нем потоптались.

Этот человек достал длинный блестящий охотничий нож и внезапно проговорил хриплым, скрипучим голосом:

— Это вы, маленькие засранцы, украли мое одеяло?

Ромео и Ландро, к удивлению друг друга, упали перед ним ниц, точно марионетки. Ландро между рыданиями с шумом втягивал в себя воздух, а Ромео раздражающе всхлипывал, тихо и беспомощно.

— Ничего себе, — сказал ковбой, чистя ножом ногти. — Я убил их наповал своим видом.

Остальные засмеялись, но достаточно добродушно.

— Заткнись! — воскликнула лохматая женщина. — Это же дети. И спят они вон там. — Она указала на железнодорожный мост. — Это небезопасно, — проворчала она. — Надо, чтобы за ними кто-то присматривал.

Могучий индеец с помятым лицом убрал нож.

— Жаль, что я напугал вас, маленькие засранцы, — проскрипел он. — Завтра принесу вам хорошую коробку. Будете спать вместе с нами.

Лохматая женщина бросила в бурьян палку, которой помешивала содержимое импровизированного котелка, вынула из-под юбки пару небольших ложек, наложила тушенку в сделанные из толстой фольги формы из-под пирогов, края которых хранили следы некогда румяной корочки, и вручила их мальчикам.

— Вернете ложки, когда закончите, слышите?

Мальчики закивали и принялись за еду. Их слезы капали в тушенку.


Потом они опять залезли на опору моста и уснули. То ли тушенка, то ли синие глаза, то ли отрубленная рука были в том виноваты, но Ландро так метался и кричал, что разбудил Ромео посреди ночи. Ландро все еще спал, когда начал скатываться с площадки. Ромео схватил его за руки, и Ландро внезапно очнулся. Светила полная луна, и они смотрели друг другу в глаза, как тогда под автобусом.

— Я тебя держу, — произнес Ромео.

Ландро издал неопределенный звук, в котором прозвучало отчаяние.

— Не бойся, — проговорил Ромео, несмотря на то, что все больше соскальзывал к краю.

Он чувствовал себя спокойным, любящим, сильным. Этот момент останется в его памяти навсегда, как последний случай в жизни, когда он совершил героический поступок. Ромео упирался ногами в бетон и усилием воли пробовал унять дрожь в руках. Но Ландро был тяжелей Ромео. Каждый раз, когда он делал отчаянное движение ногой, пытаясь найти опору, Ромео еще дальше соскальзывал с края площадки. Наконец, совершив дикий рывок, Ландро удалось закинуть ногу на площадку. Но при этом Ромео перелетел через его голову и упал с опоры моста. Ландро попытался уцепиться за бетон, но тоже сорвался и полетел спиной вниз. Мальчики могли упасть в воду и выбраться на берег или, что не исключалось, утонуть. Могли удариться об основание опоры и разбиться насмерть. Но вместо этого они свалились на поросшую бурьяном землю. Ландро упал на Ромео, и тот стал кричать. Ландро мгновенно заснул. Когда утром он пришел в себя, голова невыносимо болела. Ландро выполз из-под куска холстины и увидел своего друга. Ромео лежал завернутый в мешковину рядом с потухшим костром и казался мертвым. Женщина с косматыми волосами вышла из бурьяна и влила немного виски в рот Ромео, а кроме того, раздавила какую-то таблетку, размяла в ложке и добавила в нее немного тушенки. Проглотив то, что она ему дала, Ромео закрыл глаза и опять стал напоминать мертвого.

— Что с ним? — спросил Ландро, осторожно прикоснувшись к мешковине.

— Нашли его таким.

Женщина была очень пьяна. Она пыталась потрепать Ромео по волосам, но всякий раз промахивалась мимо его головы.

— Мы не знали, что с ним делать — пришлось обмотать мешковиной. Он говорит, у него неладно с рукой и ногой.

Ландро осторожно стянул мешковину с ноги Ромео. Крови не было видно, но с ногой действительно было что-то не так. Чтобы это понять, не требовалось закатывать брюки. Его рука тоже была неестественно изогнута. Ботинок на нем не было.

— Ему надо к врачу, — нервно произнес Ландро, но голова Ромео дернулась, и он закричал:

— Нет, нет, нет!

Ландро отпрянул.

— Ты был прав, — продолжил Ромео. — Она здесь!

Ромео скрежетал зубами, глаза его светились таинственным огнем.

— Она охотится за нами. Теперь и я ее видел.

— Кого?

— Горшковую голову, старик, — прошипел Ромео.

— Видел? — Косматая женщина, тоже впечатленная, отступила назад. — Что ты собираешься делать?

Она встряхнула бутылку виски.

— Сонни знает, где еще раздобыть этого добра. Мы просто оставим его лежать здесь. Пьяному боль не страшна, правда? Авось ему полегчает. Шныряющие копы здесь не нужны.

Ландро приблизился к Ромео и коснулся его посеревшего лица. Кожа была холодной, влажной и твердой, как камень. Ландро ждал и смотрел. Наконец раздался вздох, за ним последовал другой. Глаза у Ландро горели — он прекрасно понимал, что Ромео пытался спасти ему жизнь. Внезапный стыд, вызванный тем, что он причинил вред другу, был невыносим.

— Я найду способ отвезти тебя в больницу, подожди меня здесь, — сказал он и убежал.

Боль друга разрывала его сердце.


Ландро ринулся к берегу. Он остановился там, где они упали, и отыскал в бурьяне ботинки Ромео. Затем он в панике припустил по мосту на другую сторону реки. Остановившись, вынул деньги из-под стелек в ботинках Ромео и засунул их под свои. Потом Ландро начал бродить по окрестностям, где бывал вместе с Ромео. Он ходил много часов, высматривая какого-нибудь полицейского. Он настолько устал, что не заметил ни проехавшей невдалеке полицейской машины, ни полицейского, прошедшего мимо него. Все кончилось тем, что его схватили за шиворот. Ландро сразу почувствовал мертвую хватку этого человека. Было ясно, что от него не уйти. Это приободрило Ландро, он расслабился и начал говорить. Он рассказал полицейскому о Ромео и о лагере бездомных, о том, что ему нужна помощь, и о том, что его друг стал похожим на мертвеца.

Полицейский посадил мальчика на заднее сиденье автомобиля, сделанное из жесткого пластика и отделенное от передних мест сетчатой перегородкой. Однажды ее заменит плексиглас, и Ландро станет тому свидетелем. В машине были радио и ручной микрофон. Дежурный из полицейского участка воспользовался ими, чтобы задать несколько вопросов и получить интересовавшую его информацию. Потом они поехали обратно, за реку. Примчалась «Скорая», затем подъехала еще одна полицейская машина. Ландро сидел в патрульном автомобиле и ждал, в то время как другие полицейские пытались пройти сквозь бурьян к берегу реки. Через некоторое время они вернулись.

— Бродяги перебрались в другое место, — сообщил один из них.

Ландро выскочил из машины, кинулся в кусты, пролез сквозь редкие прутья ограды, пронесся по переулку, перебежал улицу и был пойман, когда пересекал парковку. Полицейский попытался его успокоить.

— Вы должны найти его!

Ландро вопил, рыдал, стонал и, наконец, затих. Его отвезли в полицейский участок и усадили в кресло, поставив перед ним стакан воды и положив на стол сэндвич. Он просидел там целый день, потом еще полдня. Но как Ландро ни устал ждать, он вскочил и приготовился к схватке, когда вошла настоящая Горшковая голова. Он почувствовал, как волосы встают дыбом, а желудок пытается избавиться от сэндвича. Он знал, что не ошибается: Горшковая голова была не простой смотрительницей, а являла собой нечто большее, что-то воистину сверхъестественное.

Гораздо позже, когда Ландро в первый раз словил кайф за водонапорной башней, он убедился, что был прав: она была духом всех школ-интернатов. Она не желала ничего дурного, и в ее намерения входило помочь ему стать хорошим, но белым мальчиком. Когда Ландро стал взывать к жалости полицейских, она им сказала, что все сбежавшие мальчишки ведут себя именно так. Потом Горшковая голова подписала какие-то бумаги. Дойдя в сопровождении полицейского до машины, Ландро увидел, что на пассажирском кресле расположился Питс. Полицейский посадил мальчика на заднее сиденье и сказал, что с ним теперь все будет хорошо. Ландро сидел, словно окаменевший, и даже не смог съесть обед, который Горшковая голова заказала для него в ресторане, хотя она убеждала его поесть и говорила, что он совсем отощал.

Когда они были почти на полпути домой, Питс сказал что-то, и Горшковая голова остановила машину. Мужчина открыл заднюю дверь, вытащил Ландро на шоссе, подтолкнул к придорожной канаве, заставил через нее перебраться и указал в сторону растущих невдалеке деревьев.

— Иди, — велел он.

Ландро не осмеливался двигаться. Он слышал, как Питс расстегнул молнию. Через секунду горячая струя мочи ударила в заднюю часть брюк Ландро.

— Это тебе за то, что не уберег Ромео, который был хорошим пацаном, — проговорил Питс.

Ландро метнулся прочь и перепрыгнул канаву, направляясь к машине. После того, как они некотрое время ехали молча, Питс тихо проговорил что-то Горшковой голове. Она тряхнула пышными седыми волосами, обозначая отказ. Но он и без ее разрешения сказал то, что хотел:

— Знай свое место, Ландро! Теперь ты зассыха!


Врач отделения экстренной помощи в медицинском центре округа Хеннепин думал, что рука Ромео может срастись, но с ногой парню придется расстаться. Когда состояние Ромео стабилизировалось, его перевели в хирургию. Но тамошний хирург, доктор Мейер Бьюэлл, изучал инфекционные заболевания и предпочитал консервативное лечение, когда дело касалось ног. Он обратил внимание на то, что Ромео был американским индейцем. Он знал, что предки Ромео обладали сверхъестественным иммунитетом, способностями к самоисцелению и пережили тысячу эпидемий чумы.

— Я верю в этого мальчика, — объявил он. — Даже несмотря на то что он самый тощий, вонючий и, возможно, самый уродливый парень из всех, кого я когда-либо видел, и находится в ужасном состоянии, он принадлежит к длинной череде выживших. У него крысиная душа.

Это не было оскорблением. Мейер знал крыс, лабораторных и диких. В детстве, сразу после войны, его привезли из Польши к американским родственникам. Он уважал крыс, восхищаясь их изворотливостью и железной волей.

— Это будет долгая операция, — сказал он ассистирующим медсестрам. — Я спасу эту злополучную ногу.


Каждое утро в течение двух месяцев Ромео ожидал умного, проницательного взгляда добрых карих глаз доктора Бьюэлла. Он входил в палату, останавливался и спрашивал с легким акцентом: «Ну как поживает сегодня наша злополучная нога?» Своими безукоризненно чистыми умелыми руками доктор Бьюэлл разбинтовывал ногу Ромео, а потом осматривал и даже обнюхивал те ее части, которые не были скрыты под гипсовой повязкой.

— Когда гипс снимут, одна твоя половина будет слабой, как у ребенка, — сказал он однажды.

— Все ноет, мне очень больно, — ответил Ромео. — И где мои ботинки?

— Не беспокойся о своей обуви, — в сотый раз произнес доктор Бьюэлл самым ласковым тоном, на который был способен.

Он не прописывал Ромео лекарств, по силе действия способных сравниться с тем, какое однажды дала ему косматая нищенка. Пройдут годы, прежде чем Ромео снова попробует нечто подобное, но когда это случится, он решит, что ему вновь дарована единственная милость, оставшаяся в этом мире.

Вольфред и Лароуз

Древняя болезнь

Эта болезнь была древней и поднялась из кипящей земли. Она спала, прикорнув в пыли, и поднималась с туманом. Затем чахотка в головокружительной спешке перебралась в теплые дома. Она присутствовала и в Новом, и в Старом Свете. Сперва ей приглянулись животные, потом она полюбила и людей. Частенько она оказывалась запертой в человеческих тканях, словно в тюремной камере. Иногда же ей удавалось отодвинуть засов и выбраться на свободу. Тогда она путешествовала по костям и превращала легкие в затейливые кружева. Временами она покидала пригревший ее организм. Как правило, это ни к чему не приводило. Порой же она могла поселиться в семье или предпринять беспокойное путешествие в школу, где ученики спали бок о бок.

Однажды вечером после молитвы в миссионерской школе, где первая Лароуз, она же Цветок, спала вместе с другими девочками на выстроившихся в ряд кроватях, в холодную комнату, согреваемую одним лишь дыханием спящих, внезапно влетела чахотка, скользнув между приоткрытыми тонкими губами одной из воспитанниц. Подхваченная ледяным сквозняком, дующим со стороны рассохшейся рамы, она проплыла над Алисой Анаквад. Потом повисела над ее сестрой Мэри. Затем устремилась вниз, направляясь к Лароуз, спрятавшейся под шерстяным одеялом, но поток воздуха внезапно иссяк. Бактерия древней болезни погибла, осев на холодной железной спинке изголовья. Но тут же ее сестра полетела вместе с капелькой слюны закашлявшейся Алисы к кровати Лароуз, и та вдохнула ее.

* * *

Вольфред ждал, чтобы встретить Лароуз, когда она вышла из повозки, доставившей ее в Сент-Антони[156]. Когда та покинула миссионерский дом, уезжая в школу шесть лет назад, на ней были только индейское платье и одеяло.

А теперь поглядите!

Шерстяной дорожный узкий коричневый жакет, лайковые кожаные перчатки, шелестящая юбка, а под ней чулки, панталоны, отделанные кружевом, которое она сама связала, костяной корсет и нижняя рубашка. За многие годы упорного труда с ней расплатились старой одеждой. На ней была изящная фетровая шляпа, тоже коричневая, украшенная сиреневым бантом и переливающимся крылом овсянки цвета индиго. У ее туфель был модный изгиб в районе каблука, едва не заставивший охрометь начальницу школы.

Как она и ожидала, Вольфред ее не узнал. Он посмотрел на нее оценивающе, а затем опустил глаза, сбитый с толку. Постепенно его взгляд вернулся к ней. Через некоторое время он прояснился, потрясенный и вопросительный, после чего молодой человек шагнул вперед.

— Это я, — проговорила Лароуз.

Оробев, они улыбнулись друг другу. На его радостном и смиренном лице появился отсвет ее красоты. Она сняла перчатку и протянула руку. Он взял ее бережно, точно живую птицу. Потом взвалил на плечо ее чемодан. Они пошли по пыльному краю дороги. Вольфред указал на свою типичную для района Ред-Ривер[157] двухколесную тележку, запряженную пестрым волом. Тележка была изготовлена только из деревянных частей, хитроумно соединенных одна с другой. Вольфред оставил чемодан в ее задней части и помог Лароуз усесться на деревянное сиденье рядом с собой. Он хлестнул кнутом по спине вола, и тот потащил тележку по глубоким колеям. Колеса издавали адский визг.

Дорога вела в Пембину, торговый центр Великих равнин, а затем дальше, туда, где Вольфред решил попробовать свои силы в качестве фермера. Пока они молчали под скрип колес, делавший разговор невозможным, в душу Лароуз прокралось легкое и невероятно приятное чувство, доставившее ей удовольствие. Сначала она развязала ленты на шляпе, потом сняла с нее сиреневый бант и осторожно положила его себе на колени. Кожа девушки пожелтела от недостатка солнечного света, но теперь его лучи ударили ей в плечи. Казалось, они обжигали горло. Она закрыла глаза и увидела за вéками пульсирующую теплую кровь, смутное красное золото. Лароуз оперлась на руку Вольфреда. Учителя миссионерской школы считали, что для искоренения дикости необходимо развивать в женщинах умение вести домашнее хозяйство и воспитание детей в строгости. Между индейской матерью и ее дочерью следовало вбивать клин. Обучение, свойственное примитивному обществу, надлежало искоренить. Но они забывали о могучем воздействии солнечного света на горло женщины.

Тепло заставило Лароуз вспомнить то золотое время, когда ее мать еще не погрузилась в пучину пьянства. Она окинула Вольфреда критичным взглядом. Он выглядел как настоящий индеец. Ее учителя обстригли бы ему волосы и отобрали все, что на нем надето: рубашку в цветочек из красного набивного ситца, брюки с бахромой из оленьей кожи, широкополую шляпу, мокасины, украшенные цветами из бисера и расшитые цветными нитками. Кожа у него загорела до глубокого орехового цвета. В зубах он держал зажженную трубку. Дым был ароматным: табак он смешал с шалфеем и корой красной ивы. Он подмигнул, почувствовав на себе ее взгляд. Лароуз попыталась рассмеяться, но корсет был затянут чересчур туго. Почему бы не посмеяться? Она сунула руку под сорочку и ослабила корсет прямо на глазах у Вольфреда. Потом сняла туфли, вынула из волос шпильки. Корсет и обувь были хуже всего — ни глубоко вздохнуть, ни шагнуть, не почувствовав ужасную боль. Кто ее увидит? Кому теперь дело до того, что она станет носить мокасины, сожжет корсет, и ей не придется иметь дело с пятьюдесятью пуговицами на спинке платья? Она снова начнет есть свежее мясо и забудет о репе. Вольфред улыбнулся, сверкнув зубами. Как долго он ждал — в какой-то степени можно было сказать и так. В любом случае он не женился ни на одной из тех женщин, с которыми встречался. Может, он слишком груб для нее? Эта мысль пришла в его возбужденный ум неожиданно. Он замедлил шаг вола и остановил тележку. Казалось, ветер свистел у него в ушах, хотя стоял штиль.

Вольфред повернулся к ней, нежно коснулся ее лица.

— Гиимиикаваадиз[158], — произнес он.

Внезапно она со всей ясностью увидела их нагими, лежащими на речном утесе в лучах солнечного света, лакомящихся ягодами, пока их губы и языки не потемнеют от сока, пока его капли не побегут по ее подбородку и не собирутся в лужицу возле ключицы. Лароуз увидела грядущую жизнь и поняла, что та станет явью. Она привлекла Вольфреда к себе. Он пронес ее через высокую траву, и они легли там, где высокие стебли могли скрыть их наготу. Они катались по ягодам, давя их, и красный сок был похож на кровь, пролившуюся при родах. Чего только с ними не произойдет. Они станут одним целым. Они станут всеми людьми.

— Хочу свадебное платье, как это, — сказала она Вольфреду и показала фотографию, которая была сделана, чтобы собирать деньги на школу.

На снимке красовалась ее подруга. Всю одежду взяли напрокат, из своего остались только волосы. Лароуз тщательно их расчесала, так что они каскадом падали на плечи. Затем собрала их в пучок, какие носят невесты.

— Думаю, эта девушка умерла от чахотки, — проговорила Лароуз. — Я не получила от нее ни одной весточки после того, как она вернулась домой.

Кашель рвался наружу и из ее легких, но она постаралась его превозмочь и, постучав себя в грудь, опять задышала ровно. Ей станет лучше. Девушка чувствовала, как ее сила преодолевает слабость.


Вольфред поставил небольшой сруб, которому суждено было в будущем стать центром дома, где потечет жизнь его потомков. Хижину соорудили из тесаных дубовых бревен, щели между которыми промазали глиной. Там имелись дровяная плита, чугунная сковорода с длинной ручкой, окна из промасленной бумаги и хороший дощатый пол. Вольфред сделал кровать из натянутых на раму веревок. Лароуз набила тюфяк дубовыми листьями, а подушки наполнила пухом рогоза. Печка зимой раскалялась докрасна. Любовью они занимались под шкурой бизона.

После Лароуз мылась в ледяной воде при свете луны. Она протягивала руки к искрящемуся серебру. Ее тело было готово принять чувственную, созревшую, жадную жизнь. Потом она залезала обратно в постель. Когда Лароуз погружалась в сон, ощущая приятный жар тела Вольфреда, ей казалось, что она поднимается в воздух. Когда девушка открывала глаза, желая посмотреть вниз, вдруг оказывалось, что она уже пролетела сквозь крышу. Тогда она поднималась еще выше и облетала свои владения, проверяя, не горят ли вокруг их маленькой хижины костры духов.

Высоко в небе что-то напевали звезды. Одна из них упала каплей огня. Она задрожала, качнулась из стороны в сторону, а затем устремилась прямо к Лароуз. Та отклонилась назад и оказалась лежащей рядом с Вольфредом.

Так они принесли в мир новую жизнь.


Лароуз разрезала свою модную одежду, чтобы сшить из лоскутков детские одеяла. Она разобрала корсет и вынула его странные гибкие кости. Вольфред сделал из них ограждение для головы младенца и установил его на заспинную доску[159]. Туфли они отдали жене одного из поселенцев в обмен на семена. Чулки и шляпу подарили знахарю, который придумал имя их ребенку.

Следующие трое детей родились во время грозы. Лароуз кричала, когда гремел гром. Энергия била в ней через край, и роды проходили легче. Все четверо родились сильными и исключительно хорошо сложенными. Их назвали Патрис, Катберт, Клеофила и Лароуз. Было ясно, что все они унаследовали энергию и целеустремленность матери, а также упорство и любознательность отца, сочетающиеся в тех или иных пропорциях.


Она отдраила половицы, сшила муслиновые занавески. Ее дети научились читать, писать и говорили на английском и на оджибве. Она поправляла их, когда они делали грамматические ошибки в обоих языках. В английском языке было слово для каждого явления и предмета. В языке оджибве — для каждого действия. Английский содержал больше оттенков эмоций, но оджибве — семейных отношений. На большой беленой доске она по памяти нарисовала карту мира. Все учились вести бухгалтерию, копируя записи в приходно-расходной книге отца. Все кроили одежду и вышивали бисером, особенно когда выпадал снег и они оказывались отрезанными от всего мира. Дети рубили дрова и топили печку. Вольфред научил их тайне приготовления теста, чуду поиска невидимых диких дрожжей, необходимых, чтобы его поднять, и приятной радости выпекания хлеба в золе или в разогретой огнем печи. Промасленную бумагу на окнах заменили стеклами. Занятая ими земля оказалась в границах резервации, но Вольфред оформил ее как участок поселенца в соответствии с законом о гомстедах[160], после чего агенты и священник оставили их в покое.

Когда младшему ребенку исполнился год, неудержимый кашель Лароуз прорвал возводимую ею преграду и боль заполнила ее кости.

Вольфред заставлял жену пить масло из снятых сливок. Принуждал отдыхать. Тщательно заворачивал ее в одеяло и приносил в постель горячие камни. Дело пошло на лад, и Лароуз стало лучше. Она годами оставалась прежней. Потом однажды весной она снова потеряла сознание, пролив ведро холодной воды, которое несла, и лежала мокрая на студеной траве, обессилевшая и яростная, с пенящейся алой артериальной кровью на губах. Но опять поправилась и окрепла. Она обманула древний недуг и вырвала у него еще десять лет жизни.

Наконец, охваченный жаждой собственного существования, он овладел ею. Кости болели, словно их кто-то проткнул раскаленными железными ножами. Легкие напоминали изрезанные ножницами бумажные валентинки. Вольфред наливал ложечкой ей в рот разогретый жир дичи, которую добывал. Он по-прежнему требовал, чтобы она чаще отдыхала, тщательно укутывал в одеяло каждую ночь и обкладывал ее ноги горячими озерными камнями. Каждый вечер Лароуз говорила «прощай», пыталась умереть до утра и была разочарована, когда просыпалась. Он делал пластырь из вареной толченой крапивы, проложенной между двумя кусочками холста, и накладывал его на грудь Лароуз. Ей становилось лучше, она набирала силу, но этого хватало только на месяц. В прохладный день позднего лета, когда кузнечики звонко стрекотали в поле, где заготавливали сено, а птицы выводили замысловатые трели на ветках берез, она снова повалилась в траву. Глядя в кружащееся над ней сияющее небо, она увидела зловещую птицу, предвестницу смерти. Вольфред завернул Лароуз в одеяло и положил ее на дно тележки, выстланное камышом. Дети, таскавшие камыш, навалили его толстым, высоким слоем. Внизу, на досках, лежали тяжелые попоны, а на них детские одеяльца. Она увидела постель, которую дети для нее приготовили, и погладила их лица.

— Уберите свои одеяла, — сказала она, ужасаясь при мысли, что им может передаться болезнь, которая съедала ее.

— Проветрите их, — закричала она. — Проветрите весь дом. Какое-то время спите в сарае.

Они прикасались к ней, пытаясь успокоить.

— Мне и так тепло, — улыбнулась она, солгав.

Вольфред прослышал, что в недавно построенном Сент-Поле[161] есть врач, который умеет лечить ее болезнь. Он запряг в тележку вола и отправился туда вместе с Лароуз. После двухнедельного путешествия, которое чуть ее не убило, она посетила доктора Ханифорда Эймса.

* * *

В безукоризненно чистом кабинете вежливый бледный доктор измерил ее пульс спокойными пальцами, послушал дыхание и рассказал о том, что узнал от южанина, доктора Джона Крогана[162]. В большой пещере в штате Кентукки тот начал применять спелеотерапию для лечения чахотки, по-научному называемой туберкулезом. Чистый и насыщенный минералами воздух пещер оказался целебным. Доктор Ханифорд Эймс углубил и расширил четыре каменных зала в пещерах Уабаша[163] в Сент-Поле. Там он держал своих пациентов, заботясь об их хорошем питании и следя, чтобы все вокруг них было чистым и оказывало благотворное воздействие. Когда врач встретился с Лароуз, он сначала выступил против того, чтобы применить к ней выработанный им лечебный режим. Дело заключалось в том, что доктор был уверен: нельзя вылечить индианку. Но Вольфред не отступал. Они ждали восемь дней. Наконец один из пациентов скончался, и Вольфред отдал доктору все деньги, которые у них были. Лароуз допустили в пещеру. Ей отвели крошечную каменную комнату с выбеленными стенами и потолком. Места хватало лишь для койки и умывальника. У входа находился большой скальный выступ, на котором она лежала весь день, наблюдая за неукротимой, стремительной Миссисипи. Лароуз улыбнулась, когда Вольфред положил ее на мягкий, свежий матрас. С кровати она посмотрела за реку, на горизонт, где на востоке рельефно клубились розовые кучевые облака.

Ее мозг был возбужден из-за лихорадки. Взволнованная, настороженная Лароуз попросила бумаги, перьев и чернил. В течение двух ночей Вольфред спал у изножия ее кровати, завернувшись в одеяло. Все пациенты спали на том же длинном каменном выступе, так как Эймс верил, что ночной воздух укрепляет легкие. Лароуз не выпускала пера из рук, склонившись над бумагой. Когда Вольфред вернулся домой, он прочел ее рассказы, наставления и письма к детям.

Они получали от нее весточки всякий раз, когда приходила почта. Она ела. Она отдыхала. В ее лечении доктор Ханифорд Эймс использовал новейшие методы. Он в разумных пределах применял настойку опия и рассматривал возможность операции. Туберкулез, эта белая чума, отнял у него сестру и брата. Хотя доктор заболел вместе с ними, теперь он выздоровел. Если бы он мог вскрыть самого себя и выяснить, что именно помогло ему выжить, он сделал бы это. Когда он понял, что взгляды врачей восточных штатов слишком консервативны, он упаковал все свое лабораторное оборудование и направился на запад. Здесь он сможет лечить так, как посчитает нужным. Он узнает, что именно спасло его, в то время как его близкие умерли. Насколько он мог судить, в его организме не было ничего необычного. Он не имел крепкого телосложения. Его единственным физическим упражнением была ходьба, причем в любую погоду: она приводила его мысли в порядок. Он не соблюдал диету — ел все, что хотел, и злоупотреблял сладостями. Он даже курил. Нет, с первого взгляда ничего особенного. Все в нем было бесцветным и внешне весьма непривлекательным. Вероятно, какое-то свойство, которого он не мог измерить, скрывалось внутри. Его брат был альпинистом, долговязым и невзрачным. Сестра — невероятная красавица — отваживалась заплывать в открытый океан у полуострова Кейп-Код и объезжала строптивых жеребцов. У нее была мистическая вера в себя, и ее очень удивило, что приходится умирать так рано. Это удивило и Ханифорда, который легко смирился с близостью собственной смерти. То, что он все-таки остался в живых, поразило его.

Встретив Лароуз, он столкнулся с еще одной загадкой, которая изменила всю его жизнь. Чахотка свирепствовала среди ее народа, и практически каждый случай заканчивался смертью. Он верил в науку, а не в идею высшей силы, которая продолжала пропагандироваться в газетах. Его огорчало, когда благочестивые землевладельцы заявляли, что Божья воля каким-то образом участвует в столь быстром уничтожении индейцев, мешающих, по их мнению, прогрессу. «Забавно видеть, как часто Божья воля кладет доллары в их в карманы», — частенько говаривал доктор Эймс.

Некоторые находили его слова оскорбительными. Он относился к этому равнодушно. У него были способности, жизнь, так что он намеревался воспользоваться тем и другим.

Поскольку никто из индейцев еще не выживал, заразившись туберкулезом, доктор сомневался, что Лароуз встанет на ноги. Но когда Эймс узнал ее ближе, она напомнила ему сестру, и он решил, что просто обязан вылечить эту больную.


Со своей кровати на каменном выступе Лароуз наблюдала, как меняется погода. Когда доктор Эймс болел, он ел рыбу в сливочном соусе. Лароуз тоже ела рыбу в сливочном соусе. Он гулял, и она тоже гуляла, хотя места для ходьбы почти не было: лишь короткий каменный коридор пещеры, по которому можно было прохаживаться взад и вперед. Когда Вольфред уехал, она почувствовала себя лучше. Доктор Эймс написал, что ее организм хорошо отозвался на экспериментальный коллапс легкого[164] — у него появилась надежда. В ее письмах Вольфреду говорилось, что она стала сильнее, что ей разрешают ходить два раза в день и что она все еще ест рыбу в сливочном соусе. Затем пришло письмо, в котором рассказывалось, что она видела Маккиннона.

В маниакальной спешке Вольфред наготовил еды для детей и оседлал лошадь.


Голова Маккиннона появилась на рассвете на противоположном берегу широкой реки. Она была всего лишь пятнышком, небольшим бугорком, весь день остающимся на одном месте, готовясь к чему-то. День за днем Лароуз просыпалась с восходом солнца и видела, что голова ждет, алчная и ненасытная, и горячий пар облаком клубится вокруг нее. Однажды во второй половине дня голова, пошатываясь, спустилась к реке и вошла в нее. Иногда она исчезала на несколько дней. Но всегда всплывала опять. Орудуя изорванными ушами, как веслами, Маккиннон с трудом выгребал против коварного течения, образующего быстрины и водовороты. Когда река захлестывала голову волной или засасывала ее в омут, Лароуз случалось воспрянуть духом. Но голова всегда возвращалась. Зрение у Лароуз обострилось, и она четко видела все происходящее, невзирая на расстояние.

Голова плавала кругами, нос фыркал и дергался, пока она не останавливалась, чувствуя запах Лароуз. Если та засыпала, голова приближалась. Поэтому Лароуз пыталась не спать. Но неизбежно сон брал свое. Каждый раз, когда она просыпалась, голова оказывалась еще ближе. Вскоре Лароуз обратила внимание, что с годами состояние головы ухудшилось. Один глаз побелел и ослеп, морщинистую кожу покрывали шрамы от ожогов. Рябой нос почернел. Волосы в ушах-веслах и в зияющих ноздрях стали щетинистыми. С наступлением ночи волосы на голове горели, точно солома. Фиолетовый свет мерцал на речных волнах. Лароуз чувствовала ее запах — не распада, а крепкого рассола. Маккиннон так долго употреблял соления, запивая их алкоголем, что теперь его голову нельзя было убить.

Пришедшая медсестра укутала Лароуз простынями, накрыла тяжелыми согретыми кирпичами одеялами, и та благополучно уснула. Слабая, как вода, сильная, как грязь. Она умирала так долго, что требуемые для этого усилия укрепили ее. Она была готова. Голова, хрюкая, взбиралась на каменистый берег. Лароуз не могла подняться с кровати, а потому воспользовалась уроками матери. Она вырвалась из своего тела, выпустив дух на свободу. Голова Маккиннона вгрызалась зубами в камни, так и эдак набрасываясь на скалу. Булькая от натуги и скрежеща зубами от злости, она перевалилась через край уступа и набросилась на женщину. Слишком поздно. Лароуз взмыла в воздух в тот самый момент, когда Маккиннон вонзил свои свинячьи клыки в ее сердце.


Вольфред прибыл поздней в тот же день. Всю дорогу он чувствовал на себе ее руки и ощущал позади себя ее вес. Он говорил с ней, убеждал оставаться в своем теле. Но запах бергамота и ее теплое дыхание, которое он ощущал затылком, не исчезали, и это наполняло его отчаянием. Наконец он вошел в крошечную приемную. Его провели туда, обещая сообщить новости. К нему вышла пухлая румяная медсестра. Увы, его жена безвременно скончалась. У медсестры не нашлось времени, чтобы изложить подробности. Она похлопала его по руке и оставила переживать эту весть наедине с самим собой.

Вольфред уже подготовил свой разум к смерти любимой, воображая действия, которые предпримет. Он плотно обернет ее тело тканью, отнесет к лошади. Потом поедет домой, держа поводья в одной руке и усадив жену в седло перед собой. Ее голова упрется в его грудь, а волосы впитают его слезы. Он никак не мог перестать думать о голове Маккиннона. Теперь наконец-то Лароуз была в безопасности. Их враг не мог до нее добраться. Ее детям никогда не придется испытать то, что пережила она. Он посвятит свою жизнь заботе о них. В своих мыслях он говорил любимой все это, и его теплые слова таяли в воздухе, в котором где-то витала ее душа.

Вольфред представил себе, как свернет на дорогу, ведущую к дому. В отчаянии замедлит шаг лошади. Он побоится рассказать детям о смерти матери, хотя они могли знать о ней. Лароуз, скорее всего, уже приходила к ним во снах. Он слезет с лошади, решил Вольфред, снимет жену с седла и положит отдохнуть на землю.

Затем он приведет детей с нею проститься. Накануне его отъезда ночью шел дождь, и земля местами еще была мокрой. Он закрыл глаза и увидел, как берет в руку немного грязи и месит ее пальцами. Потом прикасается к любимому лицу, проводит грязью по щекам, по носу, по лбу, по кончику подбородка. Если бы у него был бронзовый щит, он бы врыл его в землю у изголовья могилы. Похоронив ее, он бродил бы по лесу, выпивая из ульев диких пчел горький мед, который сводил с ума солдат Ксенофонта.

— Лароуз, — произнес он вслух в душной приемной.

Куда подевалась медсестра?

Он не хотел, чтобы его любимая страдала в последующей жизни от мужской похоти, как это случилось в ее земной жизни. Позже он сожжет все ее вещи, чтобы отправить их к ней.

— Подойди к краю и жди меня, — сказал он в воздух. — Надень свою шляпку с пером.

Куда подевалась медсестра?


Вольфред, тяжело ступая, безмолвно шел по дороге. Дети выбежали ему навстречу. Они давно высматривали его. То, что мысли у всегда рассудительного отца, похоже, путались, смутило их. Они немедленно принялись его тормошить — громко, настойчиво. Вольфред скатился с лошади и закрыл рукой лицо. Они не спрашивали, жива ли их мать, они спрашивали, где она. Он не заговорил до тех пор, пока не оказался дома, не уселся в кресло, стоящее у печи, пока в ней не загорелся огонь. Ему потребовалось много времени, чтобы произнести хоть слово. Молчание отца подпитывало тревогу детей до такой степени, что наступила тишина. Ее нарушили его слова, упавшие в нее, точно камни.

— Ваша мать умерла. Она похоронена. Похоронена далеко.

Он держал их на руках, ласкал, разрешил им плакать у себя на груди и намочить слезами его рукава и жилет. Наконец они обессилели и, несчастные, забрались в постель. Только младшая дочь, Лароуз, названная в честь матери, осталась рядом с ним, свернувшись клубком. В какой-то момент, глядя на угли, ее отец покачал головой, и Лароуз услышала его шепот, похожий на скрежет:

— Украли. Вашу мать украли.

* * *

Пока вторая Лароуз не подросла, она иногда представляла себе, что ее мать, хотя и украденная, возможно, Богом, на самом деле живет где-то. Девочка, конечно, знала, что это неправда, но эта мысль не давала ей покоя. Когда, наконец, она спросила об этом отца, тот расстроился и достал бутылку виски с верхней полки. Вольфред время от времени позволял себе маленькую рюмку. Он никогда не напивался, поэтому виски означало лишь то, что он готовится к непростому разговору.

— Ты единственная, кто задал мне такой вопрос, — проговорил он.

— Ты сказал мне, что ее украли, — отозвалась Лароуз.

— Разве?

Вольфред больше никогда не женился, хотя женщины так и вешались ему на шею. В течение многих лет он постоянно говорил детям о матери, и та оставалась для них живой. Но теперь он молчал о ней уже около года. Его младшая дочь, вторая в роду, носящая имя Лароуз, согласилась уехать вместе с неким Ричардом Г. Праттом[165], проезжавшим через резервацию племен мандан, хидатса и арикара[166], путешествуя по Северной Дакоте. Он открыл школу-интернат в Карлайле, в штате Пенсильвания. Лароуз захотела туда поехать, потому что ее мать тоже училась в школе-интернате. Это была возможность стать такой, как мать, которая с отчаянной настойчивостью учила своих детей всему, что знала сама.

Чему она научилась

Прежде чем Лароуз-старшая умерла, она научила дочь, как отыскивать духов-хранителей в любом месте, как исцелять людей песнями и растениями, объяснила, какими лишайниками питаться в случае крайней нужды, как ставить силки, вязать сети, а потом ловить ими рыбу, показала, как ловить ее на крючок, как разжигать костер из палочек и бересты. Как шить, как варить еду с помощью горячих камней, как плести тростниковые коврики и делать туеса из березовой коры. Она научила ее, как можно отравить рыбу ядом растений, как сделать стрелы и лук, как стрелять из ружья, как использовать ветер во время охоты, как сделать палку-копалку и добывать с ее помощью полезные корни, как смастерить флейту и играть на ней, как вышить бисером индейскую сумку-бандольер. Она научила ее, как отличать птиц по крику, какой зверь вошел в лес, как узнавать по крику птиц о перемене погоды, скоро ли придет смерть и преследует ли тебя враг. Младшая Лароуз узнала, как сделать так, чтобы младенец не плакал, как забавлять ребенка постарше, чем кормить детей разного возраста, как поймать орла, чтобы взять у него перо, как согнать куропатку с дерева. Как вырезать чашу трубки, как выжечь сердцевину ветки сумаха и сделать из нее мундштук, как приготовить пеммикан[167], как снять урожай дикого риса, как обмолачивать, веять, подсушивать и хранить его, как смешать табак для трубки. Как надрезать клен, чтобы собрать его сок, как сварить из него сироп и получить сахар, как замочить шкуру и очистить, а потом смазать мозгами животного, как сделать ее мягкой и шелковистой, как закоптить, для чего использовать. Мать научила дочь, как шить варежки, лосины, мокасины, платья, барабаны и куртки. Как делать мешки из желудков лосей, карибу и лесных бизонов. Она научила ее, как покидать свое тело, находясь в полудреме или во сне, и летать вокруг, выясняя, что происходит на земле. Она научила ее, как засыпать, как просыпаться, как влиять на сон или оставаться во сне, чтобы спасти свою жизнь.

* * *

Карлайлской индейской промышленной школой заведовал высокий носатый человек, бывший капитан десятого кавалерийского полка[168]. Добившись успеха в перевоспитании заключенных в Марионе, штат Иллинойс[169], поработав с молодыми мужчинами и женщинами-сиу[170] в Хэмптонском институте[171] и фактически развенчав тех, чьи планы были созвучны идеям Фрэнка Баума, Ричард Пратт доверил своих учеников реформаторам, сочувствующим индейцам. Он писал, что надежда на спасение расы краснокожих состоит в том, чтобы погрузить индейцев в нашу цивилизацию, а когда те окунутся в нее с головой, держать в ней, пока они ею как следует не пропитаются.

Лароуз-дочь насытилась ею. Она была умной девочкой. После невыносимых мук привыкания к корсету она стала затягивать его очень туго, а также начала носить перчатки — потому что мать надевала их в особых случаях. Она научилась наводить порядок в домах белых людей в рамках действующей в Карлайлской школе программы знакомства с жизнью местного общества. Выскребала ножом из углов затвердевшую грязь. Полировала серые прожилки мраморных полов. Заставляла сиять дерево буфетов и блестеть медь котлов для кипячения воды. Кроме того, она писала прекрасным почерком и могла вести бухгалтерский учет, оперируя тысячами. Она знала реки мира и войны, которые вели греки и римляне, а также американцы, воевавшие сначала с англичанами, а затем с дикарями. В перечне рас, которые ей потребовалось запомнить, белая шла первой, потом следовали желтая, черная и, наконец, дикая. Согласно учебной программе ее народ находился в самом конце списка.

Ну и что? Зато она носила шляпки и застегивала туфли на пуговицы. Она знала Декларацию независимости наизусть, и сам капитан Пратт рассказывал ей о Гражданской войне и о том, за что сражались ее участники. Она была не чужда поэзии и декламировала стихотворение об ангеле на кухне. Она изучала математику и запоминала очертания стран, изображенных на глобусе. Она знала американскую историю и все уровни цивилизации, от древности до современности, вершиной которой стали такие люди, как капитан Ричард Пратт. Она научилась выживать на хлебе и воде, а затем на кофе, подливке от жаркого и хлебе. В основном же она училась выполнять работу прислуги — катать белье, крахмалить, гладить. Она работала по десять часов в день при стодвадцатиградусной жаре[172]. Она научилась шить на швейной машинке и представлять, что ее рот зашит за разговор на анишинаабе. Научилась терпеть, когда бьют линейкой по рукам. Научилась есть вилкой и ложкой, правильно намазывать хлеб маслом, выращивать овощи, красть их, варить мыло, мыть полы, стены и посуду, мыть мочалкой тело и голову, натирать пол, протирать комоды и буфеты, ящик за ящиком, полку за полкой, выискивать следы крыс и травить их, находить дополнительное пропитание, воруя овощи с окрестных ферм или собирая орехи и желуди, а потом прятать их за пазухой. В ранние годы существования Карлайлская школа продавала свою сельскохозяйственную продукцию и кормила учеников бесконечной овсянкой.

Она научилась правильно стоять, крепко пожимать руку и стягивать перчатки, снимая их палец за пальцем. Научилась ходить, как белая женщина, в жестких туфлях. Научилась пользоваться во время менструации зловонными тряпками, которые потом приходилось стирать, тогда как женщины оджибве никогда не воняли старой кровью: они использовали мох или пух рогоза, выбрасывая их после употребления, а также мылись по два раза в день. Она научилась вонять, научилась чесаться, научилась кипятить нижнее белье, уничтожая вшей, и мыться всего раз в неделю, а то и раз в две или три. Она научилась спать на холодном полу, терпеть запах белых людей и сервировать стол. Она научилась смотреть, как ее друзья и подруги умирают от кори, или задыхаются при пневмонии, или, крича, агонизируют при энцефаломенингите. Она научилась исполнять похоронные гимны и пела их для мальчика-сиу по имени Амос Лафромбуаз, для мальчика-шайена по имени Эйб Линкольн, для Герберта Литтлхока, Эрнеста Белого Грома и Кейт Смайли, а также для самоубийцы, имя которого упорно старалась забыть. Она научилась голодать и оставаться сытой, даже если приходилось есть березовую кору — вернее, верхний слой дерева, который находится под ней. Она научилась, как и мать, скрывать, что у нее чахотка.


Пратт также заявил: «Великий генерал[173] сказал, что „единственный хороший индеец — мертвый индеец“, и эта высокая санкция на уничтожение стала решающим фактором в поощрении резни индейцев. В каком-то смысле я согласен с таким мнением, но только в следующем: все индейское, существующее в их народе, должно быть мертво. Убейте индейца и спасите человека».


Однако в случае с Лароуз убивать в ней индианку начали чересчур поздно. Она знала «Боевой гимн Республики»[174], но мать также научила ее использовать яды оджибве, смертельные и неуловимые. Она знала, как поймать и освежевать любое животное, которое водилось в их лесах. Ее мать поймала в силки голову белого демона и выжгла ему глаза. Ее мать вызвала к себе барабан своей матери и вылечила человека, которого мучило черное головокружение. Ее мать сделала для дочери новый барабан. Никто не забрал этот барабан, потому что она оставила его у отца. Вторая Лароуз увидела океан. Теперь ее труды на востоке подошли к концу. Мать научила ее отделять дух от тела, когда это необходимо, и хранить его в недоступных местах. Теперь дочь снимала с вершин деревьев свои вторые «я» и впитывала их. Отныне она представляла собой единое целое. Она могла отправляться в путь. С раскачивающимся пером на поношенной шляпке, которую ей выдали в счет месячной платы за чистку кастрюль, она спокойно шла вдоль железнодорожной платформы, неся в сумочке билет домой.


Когда Лароуз добралась до дома, ей захотелось изменить все. Но, как выяснилось, ей было под силу изменить лишь некоторые мелочи. Сначала она жила с отцом, Вольфредом. Потом вышла замуж за кузена. Ее дочь, еще одна Лароуз, стала матерью миссис Пис. Все они знали два языка, четыре уровня математики, свойства растений и умели летать над землей.

* * *

Отец отхлебнул виски. Он по-прежнему не говорил о матери, но теперь под левой рукой, которая не держала рюмку, лежала куча бумаг.

— Не объяснишь ли мне, по крайней мере, где она похоронена? — спросила Лароуз.

— Я не могу этого сказать, — ответил Вольфред.

— Почему?

Она подошла ближе и коснулась его плеча.

— Потому что не знаю.

Несмотря на умение летать, Лароуз всегда стремилась к реальности. Она представляла себе могилу, камень с именем матери, место, куда в конечном итоге можно прийти. То, что сказал отец, не имело смысла.

— Не может быть, — возразила девушка.

— Это правда.

Затем он повторил слова, которые Лароуз забывала и вспоминала много раз с тех пор, как перестала быть ребенком.

— Ее украли.

Он похлопал по куче бумаг и посмотрел ей в глаза.

— Дочка, здесь все как есть.

Тысяча мертвых подач 2002–2003

Письма

Миссис Пис сидела за своим сияющим хромом кухонным столом. На его блестящей поверхности стояли лотки и сигарные коробки с бисером, лежали стопки документов. Джозетт и Сноу аккуратно вставляли старые письма в файлы для скоросшивателей. Листки писем, написанных Вольфредом Робертсом в 1860-е, а затем в 1870-е годы, все еще были прочными и гибкими. Правда, некоторые разлинованные страницы, явно вырванные из конторских книг, оказались более хрупкими.

— В прежние времена бумагу делали качественную, — проворчала миссис Пис. — Нынешняя рассыпается уже через несколько лет.

— Все дело в кислоте, — объяснила Сноу. — Сейчас бумага, как правило, содержит кислоту.

Вольфред Робертс оставил добротные копии всех писем, которые посылал, пытаясь обрести останки своей украденной жены. Этот архив был доказательством его неистовых поисков. Все письма были датированы. Также указывалось, когда они были посланы и когда поступил ответ, если таковой приходил.

— Это называется резервным копированием, — пояснила Джозетт.

— Он опирался на свой опыт торговца мехами, — ответила миссис Пис. — Ему приходилось отслеживать каждую сделку. Моя тетя рассказывала, что он хранил эти письма в запертом металлическом ящике. Она была ребенком, когда он умер, но хорошо запомнила маленький ключик, которым открывался ящик. Ключ хранился в старой сахарнице с отколотыми ручками. Дед тети боялся, что ребятишки залезут в ящик и устроят в нем беспорядок. Это было все, что у него осталось от жены, доказательство поисков, длившихся весь остаток его жизни.

Миссис Пис вставила файлы в скоросшиватель. Первые письма были адресованы доктору Ханифорду Эймсу. В каждом из писем Вольфреда, а поздней и его адвоката, содержались просьбы вернуть останки Лароуз Робертс. Надколотый резец, зажившая трещина в черепе, след травмы, полученной при ударе, нанесенном распутным торговцем мехами, а также туберкулезные кости служили отличительными приметами, которые должны были помочь в поисках. Вольфред искал ее безуспешно, и переписка продлилась после его смерти. Ее продолжила дочь, вторая Лароуз. Здесь же лежали письма, присланные ею во время учебы в Карлайле. Потом бремя ведения переписки перешло к ее дочери, а после нее к миссис Пис. Более века письма искали то, что осталось от женщины по имени Мираж, Цветок, Лароуз.

Прежде всего, Лароуз принесла пользу исследованиям доктора Ханифорда Эймса. Письма доктора Эймса, в которых тот вежливо отвергал просьбы Вольфреда, заявляли о ценности ее тела для науки. Ее кости демонстрировали уникальную восприимчивость индейцев к туберкулезу, а также способность невероятно долго бороться с ним. Снова и снова ее тело боролось с заболеванием, которому было подвержено. Она была, утверждал доктор, замечательным образцом человеческой природы. На некоторое время, однако, Лароуз стала жертвой человеческого любопытства. Эймс, по словам адвоката, не имел права использовать Лароуз в качестве иллюстрации во время своих научных лекций о развитии туберкулеза. Эймс завещал все имевшиеся в его распоряжении человеческие останки историческому обществу округа Эймс в Мэриленде, где он провел старость. Кости выставлялись на всеобщее обозрение.

После получения обществом писем, посланных Вольфредом, ее останки хранились в ящике вместе с костями других индейцев — некоторые забрали с погребальных помостов[175], другие выкопали из курганов, иные нашли при вспахивании полей, строительстве дорог и рытье котлованов под фундаменты жилых домов или банков, больниц или гостиниц. На протяжении многих лет историческое общество отказывалось возвращать останки, потому что, писал его президент, кости жены Вольфреда — важная часть истории округа Эймс.

Кости Лароуз снова были выставлены на обозрение, но неожиданно их убрали с экспозиции после оставшейся не расследованной попытки взломать помещение общества. Потом выяснилось, что останки первой Лароуз, которая знала все тайны растений, могла найти пищу в любом месте, сражалась с катящейся головой и заучивала стихи из Библии, той самой Лароуз, которую выделяли за ум, каждый год награждая лентами, и которую двое учителей миссии аттестовали как неисправимую, той самой Лароуз, которая скинула корсет и рассмеялась, снова надев мокасины, а не туфли на каблуке, той самой Лароуз, которую посещали бледно-голубые духи и которой во время рождения детей помогали гром-птицы, той самой Лароуз, которая так любила тонкий шрам рядом с губой Вольфреда, были, к большому сожалению президента исторического общества, каким-то образом утеряны.

* * *

Косые лучи августовского солнца проникали сквозь кроны деревьев. Клещи были мертвы. Трава заполонила канавы, а Лароуз никак не мог справиться с тревожными мыслями. Его тянуло уснуть там, где умер мальчик, которого он заменил. Эта внутренняя потребность была настолько сильна, что, желая ее удовлетворить, он впервые в жизни солгал. Лароуз сказал Эммалайн, что должен отправиться к Питеру и Ноле на выходные. Он придумал школьного друга, потому что родители не знали детей из Плутона, наплел настолько правдоподобно о предстоящем дне рождения, что ему поверили. Лароуз даже слегка удивился тому, что ложь далась ему так просто. Питер приедет и заберет его, пока все будут на работе, сказал он матери. Эммалайн расстроилась. По выходным она часто брала Лароуза на работу, и он помогал наводить порядок в ее кабинете и в классах. В полдень они шли в кафе на заправке, где покупали у Джозетт сырные палочки или окаменелый рыбный сэндвич.

— Нет, — сказала Эммалайн. — Я тебя не отпускаю.

Лароуз посмотрел ей в глаза и с вопросительной интонацией произнес:

— Пожалуйста?

Этот взгляд помогал ему многого добиваться. Он долго учился им пользоваться. Его магические свойства открыла ему Мэгги.

Эммалайн сделала глубокий вдох, потом выдохнула. Она нахмурилась, но сдалась. Лароуз обнял мать на прощание и поцеловал в щеку. «Сколько это продлится?» — подумала Эммалайн, отводя назад темную челку со лба сына. Та нависла ему на глаза.

— Увидимся на следующей неделе, мама.

Он обнял ее еще раз, особенно нежно.

В этом объятии было нечто такое, что заставило ее сделать шаг назад. Держа сына за плечи вытянутыми руками, она внимательно на него посмотрела.

— С тобой все в порядке?

Он кивнул. Ну вот, попался.

— Я просто чувствую себя как бы плохо, но нахожу в этом нечто хорошее.

Эти слова ничего не значили и были правдой, а потому он мог произнести их убедительно. Она все еще сомневалась, но, как всегда, опаздывала на экстренную встречу, обычную в ее работе. После того как мать ушла, Лароуз вернулся в спальню и достал из шкафа для хранения спальных принадлежностей шерстяное одеяло. Он скатал его и взял под мышку. Лароуз расстегнул молнию на своем рюкзаке, полном фигурок трансформеров и других героев мультфильмов, и добавил к ним спрей от комаров. На кухне он включил кран и наполнил водой банку с завинчивающейся крышкой.

Лароуз действовал собранно и целеустремленно. Он уже многое умел. В своей родной семье он научился ловить в силки кроликов, готовить жаркое, красить ногти, клеить обои, проводить обряды, разводить костры под проливным дождем, шить на швейной машинке, вырезать квадраты для лоскутного одеяла, играть в «Гало», собирать, сушить и заваривать различные лекарственные чаи. У стариков он научился перемещаться между видимым и невидимым мирами. Питер показал ему, как пользоваться топором и бензопилой, как безопасно обращаться с винтовкой калибра 5,6 мм, как управлять газонокосилкой, трактором и даже автомобилем. Нола объяснила ему, как красить стены, ухаживать за животными, как сажать и выращивать растения, как жарить мясо и печь торты. Мэгги научила его скрывать страх, терпеть боль и наносить удар, выставив вперед костяшку среднего пальца. Объяснила, как выдавливать глаза. Как зайти сзади, поддеть пальцами ноздри врага и пригрозить: «Дернешься, и я оторову твой нос». Ему еще никогда не доводилось делать ничего подобного, и Мэгги тоже, но она всегда искала возможности применить свои знания.

Когда он добрался до места, то расстелил одеяло среди молитвенных мешочков с табаком, кустов можжевельника, листьев и упавших веток. Стоял жаркий тихий день, лишь небольшой ветерок гулял среди верхних ветвей деревьев. Комары теперь не роились неистовыми тучами, как в начале лета, и поскольку он опрыскал себя отгоняющим их спреем, они жалостно пищали вокруг него, но не решались укусить. Сначала это был единственный звук, который он слышал. Из-за тишины он чувствовал себя неуютно. Но потом вновь раздалось пение птиц, смирившихся с вторжением чужака на их территорию, и мальчик опустился на одеяло. Только тут он понял, что забыл сделать приношение — такие вещи подразумевались сами собой. Предполагалось, что человек, пришедший в лес, обязан принести духам какую-то жертву. У него ничего не было. Только он сам, рюкзак с фигурками для игр, спрей от комаров, одеяло, песня и банка с водой. Песня была знахарским заклинанием четырех сторон света, которому его научил отец. Он высоко поднял банку с водой — ему доводилось видеть, как это делает мать, — и предложил ее каждому из направлений. Потом он запел песню, выливая воду на землю, после чего тщательно закрыл крышкой пустую банку. Затем он лег на спину и принялся смотреть на качающиеся верхушки деревьев. Они закрывали почти все небо, но его лоскутки, проглядывающие сквозь ветви, были синими, даже жгуче-синими, хотя внизу воздух был едва теплым. Если не считать комаров, которые забирались в уши и в нос, а иногда кусались, несмотря на противокомариный спрей, ему было комфортно.

Чириканье птиц, легкий гул насекомых. Он лежал, слушая, как у него бурчит в животе, и ждал, когда что-нибудь произойдет. К концу дня его желудок сдался. Поднялся ветер, и стало задувать на земле. Лароуз задремал. Когда он проснулся, было уже очень темно. Хотелось пить, и он пожалел, что не взял с собой электрический фонарик или спички. Но родители могли увидеть свет, подумал Лароуз. Он поступил правильно. Ему стало не по себе, и он стал подумывать о том, чтобы вернуться. Но тогда бы его поймали на лжи и перестали ему доверять. Нет, это был единственный шанс. Поэтому он завернулся в одеяло и принялся слушать шорох опавших листьев, в которых копошились какие-то маленькие животные. Удары сердца гулко отдавались в ушах. Вот застрекотали последние летние сверчки. Где-то заквакали лягушки. Потом заухали совы. Родители рассказывали ему про манидоог — духов, живущих повсюду, а особенно в лесах.

«Это лишь я», — прошептал он ночным звукам, и их характер немедленно изменился. Они превратились в поющий едва слышными голосами хор, готовый принять его в свои ряды. Наконец Лароуз уснул. Он спал так крепко, что не мог вспомнить ни одного сна, когда утром его разбудило громкое пение птиц. Теперь еще больше хотелось пить, он чувствовал голод и восхитительную слабость. Двигаться не хотелось вообще. Его организм нуждался в еде: Лароуз переживал период бурного роста. Все говорили, что он вытянулся, как жердь. Было так просто прийти к Ноле пораньше и сказать, что его подвезли. Этой ночью он уже сделал то, чего ему так хотелось. Но он решил подождать: ему было необыкновенно уютно. В горле так пересохло, что было больно глотать, но это его не волновало. Дневной жар зажимал в клещи, сковывая все тело.

Спустя некоторое время Лароуз услышал, а может, почувствовал, как кто-то к нему подходит, но он слишком увяз в душной сонливости, чтобы двигаться. Страха он не почувствовал. Скорей всего, это был отец. Ландро тоже любил побродить по окрестным лесам. Но пришел не отец. Гостей оказалось несколько. Вернее, их подошла целая группа. Половина была индейцами, а половина как бы индейцами. Некоторые были настолько бледными, что он видел проходящий сквозь них свет. Они приблизились и удобно расселись вокруг него — люди всех возрастов. По меньшей мере, человек двадцать. Никто из них даже не взглянул на мальчика, а когда пришедшие завели беседу, Лароуз понял, что они вообще не подозревают о его присутствии. Он догадался об этом, потому что они говорили о нем, как говорят родители о детях, когда думают, будто те их не слышат. Он сразу понял, что речь идет о нем, когда кто-то сказал: «Тот, которого взяли вместо Дасти», а другой спросил: «Он все еще играет с Секером и другими фигурками?», что он, конечно же, делал, однако пытался скрывать. Внезапно один указал на него:

— Да вот же он!

Они посмотрели на Лароуза и повели себя как родственники, которые вдруг тебя заметили:

— Ничего себе, какой он теперь большой.

Женщина, которая это проговорила, носила плотный коричневый жакет и длинную юбку, а ее шляпа, загнутая с одной стороны, была украшена крылом птицы. С ней пришла еще одна женщина, помоложе, державшая ее под руку и очень похожая на свою спутницу. Она указала на Лароуза, и они о чем-то заговорили. Та, что постарше, говорила на оджибве. В ее голосе звучало одобрение, но что-то в ней было резким, пугающим и диким. Она наклонилась ниже, посмотрела на мальчика очень внимательно, оглядела с головы до ног.

— Ты будешь летать, как я, — сказала она.

Поодаль сидело несколько индейцев, одетых в простую старинную одежду, которые выглядели, как на картинке из учебника истории. Они говорили на языке оджибве, который Лароуз понимал, но не очень хорошо. Казалось, они обсуждали что-то, касающееся его, потому что кивали и посматривали в его сторону, когда брали слово. Они пришли к какому-то решению, и женщина, которая знала английский, обратилась к ребенку. Она произносила слова ласково, и ее глаза смотрели на него с любовью. Когда он вгляделся в черты ее нежного, смелого лица, то узнал мать. Лароузу сразу стало очень уютно.

— Мы научим тебя, когда придет время, — проговорила женщина.

Глядя на одного из присутствующих, Лароуз распознал черты, памятные ему по фотографии четырехлетней давности, которую он часто видел в руках Нолы. Это был Дасти, но повзрослевший. Ему явно было столько лет, сколько исполнилось бы сейчас.

— С тобой все хорошо? — спросил Лароуз мальчика.

Дасти пожал плечами.

— Нет, — ответил он. — Вообще-то не очень.

— Ты можешь вернуться? Помнишь, как мы играли?

Дасти кивнул.

— Я принес несколько фигурок героев и остальное.

— Да?

Лароуз расстегнул рюкзак. Он достал фигурки трансформеров, и Дасти осмотрел их. Они начали играть, очень тихо, потому что взрослые были рядом.

— Если вернешься, то можешь быть Секером.

Лицо Дасти просветлело, и он кивнул головой.


Через некоторое время все встали и ушли. Просто удалились в разных направлениях, беседуя и смеясь. Лароуз сел и долго смотрел вслед женщине в шляпе. Он сложил одеяло вдвое, потом свернул, закинул рюкзак за спину, сунул скатку под мышку и двинулся к дому Равичей. Настроение у него было приподнятое. Он добрался по тропе до куста сирени, в котором любила сидеть Мэгги, а потом вошел в заднюю дверь, надеясь, что Нола не сразу заметит его присутствие. Зайдя в ванную, он сразу подошел к крану, открыл его и подставил рот под струю воды. Вода показалась ему удивительно вкусной.

— Лароуз?

— Я вошел через заднюю дверь, — крикнул он со второго этажа.

— Я не слышала, чтобы кто-то подъехал.

— Меня высадили на дороге.

Он лег в постель. Внезапно вновь нахлынувшее чувство уюта заставило его сразу же уснуть крепким сном, лишенным сновидений.

* * *

После того как его любимая учительница и другие дамы так подло над ним подшутили, Ромео больше не мог принимать таблетки с прежним чувством уверенности в себе. Предательство подкосило его. Проделки, которыми он занимался всю жизнь, мошенничество и мелкие кражи перестали получаться сами собой. В довершение всего он получил работу, на которую подавал заявку. К худшему это было или к лучшему, он еще не решил. Настоящая, подлинная работа. Его выбрали из нескольких претендентов. Сначала чувство удивления пробудило в нем усердие. Затем он заинтересовался историями, которые разворачивались прямо у него на глазах. Он начал работать сверхурочно, потому что ему казалось, будто он принимает участие в живом телевизионном шоу. Чтобы попадать в разные палаты и черпать там новую информацию, ему приходилось делать нечто большее, чем просто возить шваброй по полу. Он постоянно опустошал мусорные бачки, в особенности во время собраний персонала. Полировал полы большим электрическим полотером, потому что все любили ходить по натертому полу. После такого ухода за полом люди доверяли ему больше. Он подметал его, протирал стены, убирал блевотину и смывал кровь в соответствии с регламентом. Ему стало нравиться соблюдать правила! Он полюбил носить резиновые перчатки! Люди начали думать, будто ему нравится вести правильный образ жизни, и он позволил им оставаться при таком мнении. Он стал регулярнее ходить к отцу Трэвису на встречи анонимных алкоголиков. До сих пор дела у них шли неважно. Теперь он стал одним из примеров успешной деятельности этого общества.

Потом однажды кто-то сказал, что в больнице грядет тестирование на наркотики. Проверять будут всех, даже уборщиков. Не скоро, но в обозримом будущем. Ромео заскрежетал зубами, бросил метлу и прошел пешком весь путь до поселка. Работа была для него терпимой также и потому, что он чувствовал себя на ней в безопасности. И все-таки прошло много времени с тех пор, как его старые травмы были официально обследованы. Может, ему следует похлопотать и получить законные рецепты на новые, более сильные лекарства? Его настроение улучшилось. Ноги сами привели к «Мертвому Кастеру», хотя даже теперь, имея постоянную работу, он не любил тратиться на выпивку в баре. Может, там окажется кто-то из знакомых, у кого есть деньги. Вдруг ему не с кем выпить, и он готов раскошелиться.

После того как зрение приспособилось к тусклому освещению бара, Ромео быстро поискал глазами священника. Ему хотелось поговорить с отцом Трэвисом, причем не о тестировании на наркотики, а о последних новостях. Увы, священника нигде не было видно. Однако, к удивлению Ромео, он обнаружил в конце бара собственного сына.

Он подсел к Холлису.

— Как это понимать? — осведомился он.

— У меня день рождения, — пояснил Холлис. — Я родился в августе, помнишь?

— Конечно, конечно, — воскликнул пораженный Ромео.

Холлис пошел в школу поздно, потому что, когда он был маленьким, ему постоянно приходилось выезжать на какие-то секретные задания, связанные с необходимостью спать на задних сиденьях автомобилей, посещать вечеринки и есть «Хэппи мил». Ромео забыл отправить его в школу, но только на первые пару лет. Холлису сейчас исполнилось восемнадцать, хотя ему еще предстояла учеба в выпускном классе. Он вытащил свои водительские права из бумажника и показал их Паффи, бармену.

— Вот, заказываю свое первое в жизни пиво!

— Закажи-ка мне тоже, сынок.

— А почему бы тебе не поступить наоборот и не заказать его нам обоим? — отозвался Холлис. — Сегодня же мой день рождения.

— Я бы с удовольствием поздравил тебя таким образом, но у меня ни шиша, — брякнул Ромео.

Холлис заказал два пива.

— Для чего еще нужны сыновья? — устало проговорил Холлис. — Но не пытайся развести меня, папа.

— Нет, нет, у меня и в мыслях такого не было.

— Хорошо.

— Вот только моя рука…

Ромео, поморщившись, закатал рукав.

— Ну, да, твои рука и нога.

Холлис посмотрел вниз на ногу Ромео. Когда он в последний раз видел отца, его нога была обтянута черной искусственной кожей. Теперь он носил прочную коричневую хлопчатобумажную ткань с добавлением полиэстера, как человек, имеющий почетную работу.

— Знаешь, как я сломал ногу? И что в этом виноват Ландро?

— Да. Ты говорил мне тысячу раз.

— С того самого дня нога у меня ни к черту.

Ромео засмеялся, потому что не смог удержаться. Перспектива выпить пива с сыном его тронула. Холлис, завидев его, не вышел из бара. Ромео кивнул, покачал головой и улыбнулся в ожидании выпивки.

— Хорошо посидеть с тобою вот так, сынок.

— Знаешь, я перешел в выпускной класс.

— Ничего себе, — отозвался Ромео.

— И поступаю в Национальную гвардию. Уже получил приглашение.

Онемев, Ромео подал знак Паффи, чтобы тот быстрее нес пиво.

— Я начал задумываться об этом с тех пор, как они разрушили башни в Нью-Йорке, — сказал Холлис. — Моя страна была добра ко мне.

— Что? — Ромео был в шоке. — Ты индеец!

— Я знаю, конечно, они нас почти уничтожили. Но опять же, теперь нам дано больше свободы, верно? И у нас есть школы, больницы, казино. Когда кто-то из нас сейчас дает маху, то в основном по собственной вине.

— Ты сошел с ума! Это, мой мальчик, называется межпоколенческой травмой. Не наша вина, что мы влачим жалкое существование. Они разрушили нашу культуру, семейный уклад, а больше всего нам нужно вернуть обратно нашу землю.

Холлис сделал свой первый легальный глоток пива.

— Да, это правда. Но я все время представляю себе, как стал бы спасать людей во время наводнения. Как повез бы их на моторном надувном плоту, а их дети сидели бы в спасательных жилетах. Собаки запрыгнули бы в лодку в последнюю очередь. Я так и вижу все это. В смысле, все, связанное с Национальной гвардией. Возможно, я даже не уеду из нашего штата.

— Надеюсь, что нет, — тихо пробормотал Ромео.

Принять выбор сына, догадался он, и есть часть того, что называется быть отцом, и сделать это оказалось сложней, чем он представлял. Потом у него в голове промелькнула ревнивая мысль.

— А как насчет Ландро? Это он присоветовал тебе стать гвардейцем? Из-за «Бури в пустыне»[176] и всего такого?

— Вовсе нет, — возразил Холлис. — Он на другой стороне. Он никогда не выходил на тропу смерти, просто помогал парням, обслуживая спасательное оборудование и тому подобное. Но с решением, которое я принимаю, на самом деле связаны большие перспективы. Я изучу сварку, мостостроение, возможно, научусь водить грузовик. Тяжелую технику. А еще подзаработаю немного деньжат и получу полагающиеся льготы. Поступлю в УСД[177]. Может, съезжу посмотреть Гранд-Каньон[178] или даже Флориду. В любом случае поколешу за пределами штата.

Ромео кивнул. Ему стало жарко.

— Я не был величайшим из отцов, — промямлил он. — Кто я такой, чтобы учить?

— Все в порядке, папа. Я знаю, ты жил в школе-интернате. Люди говорят, это там тебя так перекорежило…

Ромео откинул голову назад.

— Говорят? Люди говорят? Они ничего не знают. Меня перекорежило то, что я ее покинул. Учителя не могли на меня нарадоваться, и все в один голос утверждали, что я из тех, кто поступает в колледж.

Верно, подумал Холлис. В нем не было ненависти к отцу — ему доводилось видеть отцов и похуже. Единственное чувство, которое он испытывал, было раздражение, и ему захотелось уйти от Ромео. Но он вспомнил, что никогда не ссорился с матерью, и ему захотелось узнать, кто она и где находится. Он хорошо вписался в семью Айронов, пожалуй, даже слишком хорошо, потому что постоянно думал о том, как было бы здорово понравиться Джозетт. Может быть, она когда-нибудь согласится выйти за него замуж…

— У тебя есть девушка?

Ромео спросил об этом голосом побитой собаки, боясь, что сын скажет что-нибудь саркастическое, и, когда Холлис не ответил, подумал, что обидел его.

— Знаю, что был не ахти каким отцом, — продолжил Ромео, — но теперь ты можешь на меня рассчитывать.

Холлис посмотрел на отца, такого тощего, так жаждущего любви, и смущенно опустил глаза.

— Ты тоже можешь рассчитывать на меня, папа, — ответил он.

Ромео нахмурился, глядя на остатки пива, и сморгнул слезу.

— Прямо как в книгах, — пробормотал он и протянул руку для сердечного рукопожатия.

Холлис смог высвободиться лишь после того, как заказал еще пару пива. Потом Холлис попросил Паффи переключить канал висевшего над барной стойкой телевизора, так как знал, что его отец любит смотреть Си-эн-эн. Кто-то запротестовал, не желая смотреть новости, но Паффи его утихомирил. Разумеется, Ромео подался вперед и уставился на экран.

Через несколько минут он откинулся на спинку и доверительно наклонился к Холлису.

— Значит, этот угонщик Атта[179] встречался в Праге с каким-то иракцем? Год назад, в апреле.

— Ну и что? — спросил Холлис без всякого интереса.

— Мне кажется, Рамми[180] сам разбрасывает хлебные крошки и надеется, что репортеры начнут их клевать. Побойтесь бога, при чем тут чешская разведка?

Ромео прижал висячие восточные усики к подбородку и принял вид размышляющего китайского мудреца.

Холлис пожал плечами.

— Они хотят прикончить Саддама, — проговорил Ромео. — Саддам жадный сумасшедший чувак, но совсем не похож на Невинные Глазки. Это определенно!

«Невинные Глазки» было прозвище, которое Ромео придумал для бен Ладена.

Холлис отпустил мысли в свободный полет, пока отец продолжал рассуждать о мотивах того или иного общественного деятеля или политика. В голосе отца он не слышал нервного страха за самого себя. Холлис медленно тянул пиво глоток за глотком, не желая уходить, потому что дома ему предстояло искать заданную для чтения на лето книгу «О дивный новый мир». Он даже не помнил, есть ли у него экземпляр. У Джозетт и Сноу стояли целые стопки книг в мягкой обложке. Вероятно, среди них находилась и та, что ему требовалась. Он мог взять книгу с их полки. Он прочтет ее по диагонали. Возможно, Джозетт поможет ему написать отчет о прочитанном. Холлис увидел себя уставившимся на экран компьютера. Джозетт склонилась над его плечом. Критически сдвинутые брови. Ее дыхание рядом с его ухом. С днем рождения. Тот сладкий голос, которым она разговаривала с Лароузом.

Хватит мечтать! Холлису пришлось дернуть себя за волосы, чтобы вернуться в реальность. Он сидел в баре с родным отцом и праздновал свой настоящий день рождения. Холлису пришло на ум, что он может снова спросить о матери, хотя его попытки разузнать о ней всегда кончалось одним и тем же — старой песней о провале в памяти и о пьяном танце вуалей[181]. В последнее время он задавал этот вопрос, в основном чтобы услышать изобретательные увертки отца.

— Эй, это же мой восемнадцатый день рождения. Итак, папа. Кто моя мать? На кого она была похожа? Как ее звали?

— Как ее звали? Леди Санта-Клаус. Она принесла мне тебя в подарок. Понятно? Серьезно, сынок, я не помню. Это были безумные времена, мой мальчик. Но серьезно, еще раз повторюсь, она была чертовски красива. Она умела войти в заведение. Все головы сразу поворачивались к ней. Ее глаза были голодными, словно у целой стаи бродячих шавок, таких же говнозадых трахальщиц, как она. Я был в шоке, когда она позволила к себе подойти. Это мне-то. — Ромео покачал головой и погрозил кому-то пальцем. — Да, но видишь ли… во всем виноваты наркотики. Они затмили ее рассудок. Надеюсь, она жива, сынок, но очевидность ее пристрастий ставит это под сомнение. Никогда не употребляй наркотики и подобную дрянь, потому что…

— Подожди, папа, — остановил его Холлис и заказал еще пива для отца. — Подожди… Из того, что ты говоришь, выходит, что я бы не родился, если бы рассудок моей матери не был затуманен наркотиками?

— Эрго, — рассмеялся Ромео. Его громкое хихиканье не утихло, пока он снова не погрозил пальцем. — Эрго сум[182].

— Что это означает?

— Следовательно, я существую.

— Она принимала наркотики, поэтому я существую?

— Разве жизнь — не странная штука? Но все же, пожалуйста, никогда не связывайся с колесами.

— Ладно, папа, — пообещал Холлис, обойдясь без сарказма, и добавил: — Так ты не назовешь мне ее имя даже в мой день рождения?

Холлис почувствовал, как его хорошее настроение улетучивается, а потому решил пожертвовать пивом и оказаться за дверью прежде, чем разозлился. Никогда не злиться было жизненным кредо Холлиса.

Он заплатил Паффи и пододвинул свою кружку к Ромео.

— Гуляй.

Холлис вышел, провожаемый взглядом Ромео, который смотрел на сына с чувством уязвленного самолюбия. Опять он, любящий отец, оказался в положении отвергнутого. Оставшееся пиво, однако, служило недурным утешением, а к тому же досталось даром. Но когда дверь закрылась, воображению Ромео внезапно предстала сцена того, как сын, его кровинка, направляется к дому Айронов и выражает Ландро сыновью преданность. Тому самому Ландро, который в ответе за его сломанную руку и собранную по кусочкам ногу, которая болела, а иногда и дрожала. Это видение заставило Ромео выпить залпом обе кружки пива. Мини-рецидив! О нем можно было бы рассказать на следующем собрании анонимных алкоголиков. Он слез с высокого стула у стойки и, пытаясь сохранять равновесие, отправился домой, испытывая сладкие муки легкого подпития. К тому времени, как он добрался до своей комнаты и вынул из тайника не слишком сильное обезболивающее, он почти плакал от раздиравших его противоречивых чувств. С одной стороны, он был рад, что отметил восемнадцатилетие сына, а с другой — сознавал, что Холлис предпочитает семью Ландро дому собственного отца с его круглогодичной рождественской елкой.

Столько предательства. Столько лжи. Правда, Ромео не мог вспомнить, действительно ли он просил Холлиса жить с ним.

Обида — это самоубийство! Этот девиз часто помогал ему прерывать цепочку неприятных мыслей.

Ромео откинулся на спинку водительского сиденья фургона и попробовал оценить творение своих рук. Вот оно, сверкающее зрелище. Практически вечная искусственная елка приветствовала его одинокое отцовское сердце. И все-таки он никак не мог настроиться на позитивную волну. Очнись! Выкинь это из головы! Ромео оглянулся на стены, где на гвоздиках висели дорогие ему вещицы. Например, ловцы снов, украшенные цыплячьим пухом и волшебной пряжей. Затем он заговорил вслух с героями какого-то нудного телешоу, в котором старый хрыч с головой, похожей на почтовый ящик, пытался заигрывать с интервьюершей. «Какая хватка! — произнес он. — И какой высокомерный апломб».

«Не надо ни с кем шутить, ясно, слюнявый рот? — добавил Ромео. — И со мной тоже не надо шутить. Слышишь, ты, мой давний кореш, старина Ландро Айрон? По моим чрезвычайно подробным воспоминаниям о нашем так называемом побеге, — продолжил Ромео, обращаясь к ловцу снов, переливающемуся небесно-голубыми нитями, — причина, по которой я втираю „Айси-Хот“[183] в мою старую больную ногу, лежит на твоей совести, Ландро Айрон, хотя ты всегда увиливал от ответа!»

Лекарство проникло в кровь, и ноге сразу стало тепло. Боль таяла и впитывалась в сиденье. Тем не менее у него на сердце заскребли кошки, когда он вспоминал, как упорно Ландро не хочет признавать их общее прошлое.


«Ты, старый ублюдок, чертов вояка!» — радостно воскликнул Ромео, проснувшись позже, когда стали показывать интервью с Рамми. Звук был выключен, и елка, благоухающая манго, сияла вовсю. Погрузившись в уютную полудрему, Ромео теперь спокойно воспринимал обиду, совсем недавно его душившую. Ландро, пожалуй, не стоило лезть вон из кожи, чтобы украсть привязанность Холлиса, думал он. Совершенно рехнулся, решил отдать моего сына в военную службу! Это Ландро втянул меня в историю с побегом, и нечего ему всю жизнь делать вид, будто он обо всем забыл. Ландро надо делиться добром, которое при его работе само идет в руки. Ему не стоит воображать, что память у людей короткая и они все позабыли. Потому что с памятью у них все в порядке, и в этих краях никогда не прекращали вести о нем разговоры. Ромео сам их слыхал, и Ромео знает. Ландро не следует думать, будто все шито-крыто, — потому что есть человек с хорошим слухом, который всегда может навострить уши, когда люди начинают шептаться. У этого человека есть мозги, чтобы понимать тайные разговоры между медиками. И сердце этого человека, сморщенная изюмина, полная одиночества, обгорелая раковинка, знает, что значит потерпеть неудачу в любви. Проиграть завравшемуся лжецу. Но Ромео готов держать пари, что его черная злость заставит лопнуть тот поганый мешок, который Ландро носит в груди вместо сердца. Ах, если бы он смог накопать на Ландро что-то стоящее и прихлопнуть его.

Зеленый стул

Лето заканчивалось, и зудящая скука приводила Мэгги в полуобморочное состояние. Ей уже исполнилось тринадцать, но жить приходилось по-прежнему в теле маленькой девочки. Ни грудей, ни месячных. Слишком взрослая, чтобы вести себя как ребенок, слишком несформировавшаяся, чтобы чувствовать себя подростком, она не знала, как ей поступать. Она сделала бутерброд, взяла бутылку шипучки и отправилась в лес. В нем были старые тропинки, протоптанные давным-давно, в те времена, когда люди еще ходили пешком, навещая друг друга или направляясь в поселок — в школу или церковь. Были и новые тропы, проложенные мальчишками, гоняющими на мопедах и квадроциклах. Часто Мэгги сходила с тропы, продираясь сквозь переплетенные ветки кустарника, чтобы попасть в потаенные места, где ощущала покой или смятение души. Когда она покидала тропу, могло случиться все что угодно, однако ничего плохого до сих пор не произошло. Никто ничего не замечал. Лароуз часто проводил время со своей семьей, а Питер работал.

Когда мать перестанет присматривать за ней? Прекратит контролировать? Бросит шпионить?

Мэгги сидела на дереве и смотрела на то, что, по ее мнению, было наркопритоном, так как входную дверь охраняли цепные черные мускулистые собаки. Она караулила в течение целой недели, ожидая увидеть, как туда войдут или выйдут наркоманы. Наконец подъехал автомобиль. Из него вышла женщина, которую Мэгги узнала. Это была ее любимая воспитательница из пришкольного детского сада. Год, проведенный в этом детском саду, был единственным, когда Мэгги вела себя хорошо. Мускулистые собаки повалились перед миссис Свейт на спину, чтобы та почесала им животы. Когда она вошла внутрь, собаки последовали за ней, как дети. Мэгги очень хотелось прокрасться за ними, но ей пришлось отвернуться: она знала, что внутри дома миссис Свейт угощает собак молоком и печеньем. Наверное, она читает им книжки. Вырезает с собаками фонарики из толстой цветной бумаги. Мэгги пошла домой.

На следующий день она наблюдала у болота, как медведь выкапывал из земли какие-то корешки. В другой раз лиса высоко подпрыгнула в траве, выгнувшись дугой, и убежала с мышью в зубах. Потом ей показались олени. Их чувства были обострены, они то и дело останавливались, чтобы передернуть ушами и повести носом, подмечая все запахи, прежде чем выйти на открытое место. Еще она видела, как летела грязь из-под лап барсука, копавшего себе нору. Белоногие мышки с милыми глазками. Синие ласточки, снующие в воздухе, нарезая круги. Парящие ястребы, зависшие в одной точке, словно по мановению волшебной палочки. Ворóны, кувыркающиеся в потоках воздуха, словно гимнастки на спортивном бревне. В лесу Мэгги теперь чувствовала себя куда свободней, чем в доме, где обитала ее семья.

Однажды она сидела высоко на дереве, отрывая лапки лесному клещу. Вдруг что-то большое обрушилось на нее, словно немой призрак. Она прильнула к стволу, едва ли не распластавшись по нему. Только бы удержаться. Мэгги почувствовала, как чьи-то пальцы слегка коснулись ее волос, а потом неведомая тварь ринулась вверх, без звука исчезнув среди листвы, словно та всосала ее. Мэгги нелегко поддавалась испугу, но тут она почувствовала, как сперло дыхание. Она спустилась пониже, но примерно на полпути к земле почувствовала, как давешнее нечто опять приблизилось к ней. Девочка прижалась к стволу. Сова с огромными горящими золотыми глазами села на ветке прямо перед ней, щелкнула клювом и уставилась на нее каким-то нереальным голодным взглядом. Мэгги отвернулась и посмотрела назад. В этот момент ее сердце распахнулось, и она подпустила птицу. Сова набросилась на нее. Девочка выставила вперед руки, и острый, как бритва, клюв, оставил глубокие порезы у нее на запястьях. Ее крики, однако, произвели на сову должное впечатление. Во всяком случае, она держалась от Мэгги на расстоянии, пока та спускалась на землю. Потом, когда Мэгги продиралась сквозь кустарник, сова еще раз налетела на нее. От страха у девочки волосы зашевелились на голове.

Мэгги перешла с бега на шаг, лишь оказавшись неподалеку от дома. Когда она вышла из леса, то увидела машину матери на подъездной дорожке. Она прошла через пустой дом. На заднем дворе Мэгги заметила пса, настороженно сидящего перед сараем, уставившись на дверь. Пес почувствовал на себе ее взгляд и обернулся. Он подбежал к ней, заскулил, а затем вернулся, чтобы снова с тревогой посмотреть на дверь.

Мэгги не окликнула мать по имени и вообще не издала ни звука, словно сова, вселившаяся в нее. Вступая на неведомую тропу, ведущую либо к покою, либо к тревогам, Мэгги вошла в сарай. Беззвучность ее шагов, возможно, не дала произойти худшему. Руководствуясь обнаженными чувствами, она открыла маленькую боковую дверь и заглянула внутрь. В луче света Мэгги увидела мать. Нола стояла на старом зеленом стуле с нейлоновой веревкой на шее.

На ней были фиолетовое вязаное платье, ремень с серебряной застежкой, темно-бордовые холщовые тапочки на плоской резиновой подошве и чулки с тонким узором. Грудь Нолы была увешана ожерельями, на пальцах сверкали кольца, на запястьях — браслеты. Она нацепила на себя все свои украшения, чтобы никто больше их не надел. Возможно, Нола делала это периодически в течение нескольких недель или лет. Вероятно, она простояла так все утро, собираясь с мужеством, чтобы ударом ноги отбросить стул в сторону.

Она все еще могла это сделать. Мэгги не хватило бы сил, чтобы поднять мать, или быстроты, чтобы перерезать веревку. Нола могла совершить непоправимое на глазах у дочери. Кто знает. Смысла бежать вперед не было. Мэгги не двигалась, но ярость подступала к горлу и мешала дышать.

— Боже, мама, — произнесла она голосом настолько скрипучим, что это взбесило ее еще больше. — Ты правда собираешься повеситься на этой дешевой веревке? Ведь это, по сути, та же бечевка, которой мы обвязывали рождественскую елку.

Нола топнула ногой, и стул закачался.

— Стой!

Нола взглянула на дочь так, словно смотрела из другого мира. В глазах Мэгги мать увидела власть совы. В глазах Нолы дочь увидела власть только ее самой и никого больше.

Нога снова поднялась. Собака рядом с Мэгги задрожала, вся превратившись во внимание.

— Послушай, — сказала Мэгги. — Перестань. Пожалуйста.

Нола заколебалась.

— Я никому не скажу, — пообещала Мэгги.

Нерешительность Нолы переросла в паузу.

— Мамочка! — Мир перед глазами Мэгги расплывался. Это слово, сам голос, пристыдил ее. — Если ты спустишься, я никогда никому не скажу.

Нога Нолы опустилась и замерла. Воздух искрился, он был горячим и удушающим, как связавшая их тайна. Раскаяние заставило Нолу снять веревку и спуститься. Внезапно возникшее чувство клаустрофобии вызвало у Мэгги рвотный рефлекс.


Ее рвало в течение двух дней. Приступы начинались всякий раз, когда она видела мать и чувствовала, что вновь оказалась в тесном металлическом ящике, каким ей представлялся их обоюдный секрет. Нола держала перед ней стеклянную миску, вытирала лицо влажным белым кухонным полотенцем. Слезы переполняли глаза матери, когда она убирала миску и полотенце. Мать, дочь. Они падали в объятия друг друга, словно объятые ужасом, и держались вместе, как дети, спрятавшиеся в подвале от неведомой опасности.

* * *

Склад оружия Национальной гвардии был старым и мирным на вид зданием, но за городом уже строилось новое. Винтовки были не новые и даже несколько изношенные, но вскоре им на замену обещали прислать новейшие высокотехнологичные образцы. Офисное пространство было захламлено, и повсюду лежали пухлые папки, но в ближайшем будущем здесь должны были появиться новые шкафы для хранения документов, компьютеры, столы и копировальное оборудование. Холлис сидел за поцарапанным столом напротив Майка, который относился к нему как к давно потерянному, а потом нашедшемуся брату. Майк был большеголовым парнем с лучистыми голубыми глазами и тонкими розовыми губами. Он коротко стриг светлые волосы, но все-таки не настолько, как морские пехотинцы. Холлис готов был расстаться со своими длинными непокорными кудрями перед отправкой на базовую подготовку, но Майк сказал ему, что существует множество вариантов. Он тут же выложил их приятелю. Национальная гвардия хотела, чтобы Холлис получил образование, и была готова подождать. Требовалось лишь принять решение. Это было так по-взрослому — изучить варианты своего будущего, изложить окончательный план, подписать бумаги и, наконец, пожать руку.

После подписания, рукопожатия и знакомства с другими людьми на оружейном складе Холлиса пригласили по-дружески пообщаться с молодежью. Майк провозгласил его почетным дядей своего трехлетнего сына и представил Джейси, своей жене, которая выглядела так же странно, как и ее муж. Все разбились на семейные группы, каждая из которых попыталась построить башню из пастилы и сырых спагетти.

Он сконструировал затейливое основание, используя макароны и пастилу наподобие элементов игрушечного набора «Тинкертойз». Пока их малыш ел «Чириоз» и криком требовал пастилу, Майк и Джейси тщательно ломали спагетти на части такой длины, какая требовалась Холлису. Он придумал складывать по пять хрупких стержней, чтобы вместе они были крепче. Он не зря проработал все лето в строительной фирме «Уинкс Констракшн», связывая арматуру. Их башня получилась самой высокой из всех и стояла твердо, не покачиваясь. Сержант Вердж Андерсон выбрал их башню как наиболее достойную и в финале указал на нее другим семейным группам. Он отметил усиленную конструкцию, каркас, симметрию и точность сборки. Майк представил Холлиса, воздал ему должное, и все зааплодировали. По словам сержанта Андерсона, Холлис имел все данные, чтобы стать сапером, если выберет эту стезю, или еще кем-нибудь, если захочет: страна нуждалась в нем, а его присутствие делало честь дружной семье Национальной гвардии Северной Дакоты — людям, работающим вместе, чтобы обеспечить безопасность соотечественников.

Холлис отправился домой с графиком учений, графиком выплат денежного довольствия, графиком приобретения униформы и материалов для учебы, графиком на каждый шаг его становления членом Национальной гвардии. По дороге он думал о Ландро, который однажды сказал ему, что к армии легко привыкнуть, — это казалось таким естественным для того, кто учился в школе-интернате. Он вспоминал о давних временах, когда еще до смерти Дасти охотился вместе с Ландро, о том, как осторожен был Ландро, обучая его. Ландро рассказал ему, как во время начальной подготовки их инструктор приказал выйти вперед ребятам с Запада, сельским парням из Вайоминга, Монтаны, Северной и Южной Дакоты. Он отвел их в сторону, желая поработать с ними персонально, потому что знал: они станут его лучшими стрелками. Ландро утверждал, что дед начал учить его охотиться так рано, что все навыки вспомнились сами собой. Ландро не стрелял по врагам во время «Бури в пустыне» — он работал в санитарном подразделении, вел медицинскую документацию, проводил рутинные проверки, обрабатывал неглубокие раны и вообще заботился о здоровье военнослужащих. Холлис был уверен, что ему тоже никогда не придется стрелять в людей. Он станет делать нечто противоположное. Будет спасать жизни. В кризисной ситуации Холлис будет знать, что делать, и окажется тем, на кого можно положиться. Смутно он понимал, впрочем, что спасение людей может оказаться столь же опасным и в штатной обстановке.

Войдя в дом, Холлис почувствовал запах кролика, жаренного с луком и беконом. Он втянул в себя аромат горящего шалфея и увидел, что Сноу и Джозетт окуривают друг дружку по особой загадочной причине. Эммалайн обняла его тонкими руками. Кучи ударил его, а потом ударил сильнее, когда он не отреагировал. Холлис почувствовал, как его сердце наполнилось любовью, а потому он в шутку провел против Кучи удушающий прием. Лароуз завопил:

— Только не здесь! Разве не видите, я делаю хоган![184]

Он вклеивал кусочки цветной бумаги в рамку из обувной коробки. Диорама под названием «жилища американских индейцев» предназначалась для офиса Эммалайн.

Джозетт перестала гнать на себя дым ладошками и посмотрела через его плечо, наклоняя голову так и эдак.

— Не забудь добавить туда кактус.

— Нет, — возразила Сноу. — Овцу. И трейлер с надписью «ФЕМА»[185].

— Плюс волейбол, — вставила Джозетт. — Эти девчонки навахо — полная жесть.

— Сногсшибательные девчонки эти навахо, — подтвердила Сноу. — Думаю, теперь они живут в очень миленьких новых загородных домах. В глухих переулках и со спринклерными системами.

— Спринклерными системами?

Джозетт выглядела возмущенной.

— Ты не права. Они не стали бы за так разбазаривать воду.

— Черт побери! Финикс[186] крадет их воду! Я читала об этом! Проложили большие трубы и откачивают воду у индейцев навахо! Лароуз, ты можешь использовать соломинки для питья!

Лароуз посмотрел на Холлиса и произнес:

— Брат, не прогонишь ли их отсюда?

* * *

Лароуз обжился в семье Равичей в пещере, устроенной в глубине сиреневого куста. Мэгги проскользнула в их зеленое тенистое убежище и села рядом с ним. Они выложили его сухой травой, словно гнездо.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, — проговорила Мэгги.

Лароуз запасся двумя порциями замороженного фруктового льда на палочке и отдал Мэгги одну, хотя той не нравился банановый вкус.

— Как получается так, что всегда остаются именно эти?

— Потому что ты их не любишь.

— Да, они отвратительны, — вздохнула Мэгги.

Она лизнула мороженое, пахнущее искусственным ароматизатором, и взглянула на Лароуза. Его ресницы были настолько длинными и густыми, что отбрасывали тени на щеки. Но он не был красавчиком — мешал слишком большой нос.

— Я бы на все пошла, лишь бы заполучить такие ресницы.

— Джозетт и Сноу говорят то же самое. Почему бы тебе не выщипать их и не наклеить себе на глаза? Я бы не возражал.

— Спасибо, — сказала Мэгги. — Но понимаешь, мама пыталась покончить с собой.

Лароуз откусил большой кусок бананового льда, и холодная боль вонзилась ему между глаз. Мэгги положила руку на его колено и произнесла, глядя ему в лицо:

— Мама стояла на стуле в сарае с веревкой на шее. Она собиралась повеситься.

Лароуз нахмурился, разглядывая свои кроссовки. Он откусил кусочек поменьше, а затем доел остальное, закрыв глаза, когда боль снова впилась в лоб. Он положил палочку от мороженого в аккуратную кучку таких же, которые припасал, чтобы построить форт для своих фигурок. Мэгги добавила свою палочку в его кучку.

— Можешь мне помочь?

Слезы появились в глазах Мэгги, но она их сморгнула. Она согнула ноги и обняла колени. Ее голова опустилась, и пряди волос свесились на лицо.

— Я знаю, что делать, — сказал он, хотя на самом деле понятия не имел, как поступить.

Мэгги оперлась на землю рукой, потянувшись к руке Лароуза. Спустя какое-то время он сунул руку в карман, вынул гладкий серый камешек и положил его на ладонь Мэгги.

— Что это?

— Просто камешек.

— Ты всегда их собираешь. Ну, скажи, чем этот камень может помочь? — Сказав это, она бросила камень на землю. — Мы должны следить за ней. Мы должны остановить ее!

— Знаю, — ответил он. Лароуз разжал ее пальцы и положил камень обратно ей на ладонь. — Это камень наблюдения. Ты даешь мне камень, если я должен за ней присматривать. Я даю камень тебе, если за ней должна приглядывать ты.

Мэгги посмотрела на ладонь. Лежащий на ней камень был прохладным, и она почувствовала, как половина груза свалилась с ее плеч. Мэгги устала доводить себя рыданиями до тошноты, когда ее начинало рвать чем-то желтым. Но это был единственный способ удержать на себе внимание матери. Теперь у нее был Лароуз. Он показался ей очень уверенным в своих силах. Казалось, ее друг знал, что нужно делать.

— Но ты всего лишь ребенок, — сказала Мэгги. — Сможешь ли ты помочь?

— Я не просто ребенок, — возразил Лароуз. Он подождал, задумавшись, но затем доверился Мэгги и прошептал ей на ухо: — У меня есть несколько духов-помощников.

— Да уж.

Мэгги рассмеялась и не могла остановиться, пока не начала икать. Она подняла голову и отвела волосы с лица. Девочка была такой хорошенькой с ее точеными чертами лица и белозубой улыбкой.

— Ты обещаешь помочь?

— Все будет в порядке, — проговорил Лароуз. — Я знаю, что делать.

Он сказал это твердо, хотя до сих пор не догадывался, что делать. Ну разве можно было понаблюдать за Нолой. Сэм Иглбой как-то раз посоветовал Лароузу, что если у него появятся проблемы, достаточно сесть неподвижно и распахнуть свой разум. Когда Мэгги ушла, он в тот же вечер вернулся в их травяное гнездо. Ему хотелось сосредоточиться на новой проблеме. Он собирался спросить совета у людей, которых встретил в лесу, даже если не сможет их увидеть. Нужно было выяснить, каких действий с его стороны требует сложившаяся ситуация.

Через два дня Лароуз проснулся посреди ночи. Он проскользнул в ванную и включил свет. Потом спустил воду в унитазе. Пока она утекала, мальчик открыл аптечный шкафчик. Каких только таблеток там не было! Все они хранились в баночках из янтарного пластика. Лароуз не знал, какие захочет принять Нола, но завтра он перепишет их названия и заставит Мэгги выяснить, какими из них можно отравиться. Питер обычно брился электробритвой, но для особых случаев у него был безопасный станок с обоюдоострыми лезвиями. Две пачки лежали за дезодорантом. Лароуз взял лезвия, принес в свою комнату и спрятал под комиксами. На следующий день он положил пачки с бритвами в карман и вышел из дома. Найдя старую кофейную банку, Лароуз положил туда лезвия и отправился в лес, чтобы закопать ее там.

Пока Нола была во дворе, Лароуз пошел на кухню и убрал самый большой кухонный нож. На следующий вечер он спустился в подвал, открыл принадлежащий Питеру ящик с инструментами и забрал из него острые разделочные ножи.

— Куда подевался мой кухонный нож? — спросила Нола на следующий день.

Никто не знал. Кроме Лароуза. Он оставил Ноле только безопасные ножи для чистки овощей. Небольшой садовой лопаткой Нолы он вырыл ямку рядом с местом, где была закопана кофейная банка, и похоронил в ней ножи, завернутые в кусок холста. В его голове созревал целый список.

Когда все ушли, Лароуз принес в дом алюминиевую стремянку и поставил ее рядом со шкафом, в котором хранились ружья. Он взобрался на лестницу, пошарил рукой на шкафу и на ощупь нашел место, где Питер хранил ключ. Он отклеил скотч, взял ключ, скрытый за декоративной лепниной, затем спустился и открыл дверцы оружейного шкафа. Все ружья, которые Питер держал заряженными, были закреплены на зубчатых стойках.

Лароуз сделал в точности так, как учил его Питер. Он достал ружье калибра 5,6 мм, держа его за ствол левой рукой и за ложе правой. Потом он три раза потянул затвор назад и вниз, подставляя правую руку, чтобы поймать выкатывающиеся патроны. Питер всегда заряжал оружие тремя патронами. Это было его правило. Если не можешь поразить цель тремя пулями, нечего стрелять вообще. Лароуз осторожно положил каждый патрон. Он передернул затвор несколько раз, заглянул в патронник, желая убедиться, что он пуст, и вернул «ремингтон» на место. Лароуз повторил те же действия с другими ружьями — прикасаясь особенно осторожно к тем, которые Питер любил больше других. Лароуз запер шкаф и поднялся по стремянке, чтобы приклеить ключ на прежнее место. Он положил патроны в водонепроницаемую стеклянную консервную банку — на тот случай, если бы ему когда-нибудь пришлось ими воспользоваться. Затем он убедился, что поставил оружие в шкаф в прежнем порядке и не оставил на стекле отпечатков пальцев. Потом Лароуз отправился закапывать банку в одном из многочисленных мест, где захоранивал опасные предметы. Он был доволен.

Лароуз избавился от пестицидов и крысиного яда, заменил таблетки, чрезмерная доза которых, по словам Мэгги, могла оказаться смертельной, на похожие на них витамины. Он выбросил все веревки, которые были повсюду. Особенно много их было в тайнике Питера, устроенном на случай конца света. Лароуз положил их в большой мешок с логотипом «Хефти» и бросил его в кузов пикапа, когда, как он знал, Питер должен был отвозить мусор на свалку. Заодно Лароуз выбросил две пары прочных кроссовок, купленных на вырост, которые Мэгги ненавидела.

Неделю спустя он проснулся с мыслью о кухонной плите. Имело ли значение, газовая она или электрическая? И почему, если человек засовывал голову внутрь, она его убивала? Эта опасность была, пожалуй, очень мала. Но как он мог забыть об отбеливателе! Это же яд, верно?

Лароуз вылез из постели и прокрался в прачечную. Он вылил содержимое бутылки с черепом и скрещенными костями в раковину и спрятал ее в гараже. Потом забрался обратно в кровать и крепко заснул.


Мэгги мучили кошмары. В огромных школах с бесконечными классными комнатами, на постоянно ветвящихся улицах бесконечных городов она пыталась найти пропавшую мать. Вздрогнув, она просыпалась, зная, что та оказалась в ловушке за какой-то запертой дверью или заблудилась на незнакомой улице, бродя по темному городу. Однажды ночью Мэгги провела насколько часов, обкусывая и сцарапывая с ногтей лак. На следующее утро ее лицо было покрыто светло-зелеными крапинами. Когда она спустилась завтракать, мать потрогала зеленую чешуйку на щеке дочери.

— Что это?

Мэгги не вышла из-за стола, не отвечая, и не вскипела оттого, что мать осмелилась коснуться ее лица и задать вопрос, как случилось бы прежде, а спокойно сказала:

— Лак для ногтей.

Нормальный, несаркастический ответ отозвался сладкой болью в раздираемом на части сердце Нолы. В этот момент она любила Мэгги всеми фибрами своей души. Нола отвернулась к разделочной доске и принялась пилить картошку стейковым ножом. Вещи продолжали исчезать. Они пропадали, она теряла их постоянно и забывала купить новые. Но эти проблемы были для нее не столь важны, как могло показаться. Они не были ключевыми. На самом деле они вообще не имели значения.

* * *

Каждый день после серого или голубого рассвета заспанный Холлис выходил из дома и шел к своей запыленной «мазде» цвета зеленой плесени. У автомобиля погнулось крыло, была помята дверь, и он обошелся новому хозяину в шестьсот долларов. На этой машине Холлис, Сноу, Джозетт и Кучи теперь ездили в школу по будням. По выходным Холлис отправлялся на ней на учебу в тренировочный центр Национальной гвардии. Они с Майком решили выбрать программу отложенного поступления — с предстоящей впоследствии боевой подготовкой. Так Холлис мог продолжить обучение в школе. А раз в месяц по выходным он в течение года должен был являться на занятия. После выпуска его ожидали базовая боевая и углубленная индивидуальная подготовка. Затем ему предстояло поступить на службу в Национальной гвардии — возможно, сапером. Он все еще не был уверен. Новая страница жизни означала бы, что пора собирать деньги на переезд, хотя покидать дом Айронов ему совсем не хотелось. Он был счастлив и на своем надувном матрасе. Даже несмотря на то что спина начинала касаться пола к середине ночи, ему нравились ложе, на котором он спал, и отведенный для него угол. Ему бы хотелось жить с Айронами и после школы, остаться у них навсегда. Помимо всего прочего, Холлис был вечно голоден. Эммалайн и девочки готовили сытное, вкусное рагу с большим количеством мяса, варили густой суп с кукурузой и картофелем, пекли лепешки. Опять же, ему не давала покоя искра давнего интереса, испытываемого к Джозетт. Она здóрово помогла ему с летним чтением и даже написала большую часть отчета о прочитанном. Он, наклонившись к ее плечу, смотрел, как уверенно бегают пальцы девушки по клавиатуре. Его глаза обычно светились, когда он видел ее, а иногда не просто светились, а пылали огнем.


Первое сентября. Холлис оделся и прошел на кухню. Сегодня, подумал он, может настать этот долгожданный день. День, когда он признается в своей сумасшедшей, безнадежной любви, вызванной безумной, неземной красотой Джозетт.

Обычно по утрам, когда он заходил на кухню, она начинала заливать молоком кукурузные хлопья.

— Привет.

— Привет.

Она была сильной и прекрасно играла в волейбол. Ее навесная подача в прыжке выглядела невероятно, а косые удары были потрясающе мощными. В одно утреннее приветствие она могла вложить тысячу смыслов, и Холлис тоже. Сказав «Привет», она говорила: «Я влюблена в тебя!» Обменявшись приветствиями, они редко продолжали беседу. Но интонация, с которой те были произнесены, оставалась с ними до конца дня. Они были сигнальными лампочками, которые могли ярко вспыхнуть, если бы Джозетт когда-нибудь подняла глаза, устремленные на кукурузные хлопья, падающие в тарелку.

Холлис представлял себе, как это может случиться. Он увидит смущенный взгляд, в котором прочтет ставшее невыносимым напряжение. Но, возможно, этого не произойдет никогда. Добрые люди приютили его в своем доме, и он не мог увести хозяйскую дочь, которая была моложе его. Поэтому он уносил свою тарелку с кукурузными хлопьями в комнату мальчиков и ждал, когда девочки позовут его, чтобы ехать в школу.


Когда Эммалайн проснулась тем же утром, у нее защемило сердце. Она едва могла дышать. «Когда?» — спросила она, обращаясь к украшенному звездами лоскутному одеялу, висящему на стене, а затем ответила самой себе: «Сейчас». Лароуз должен был вернуться в дом Равичей, но когда Эммалайн дотронулась до его густых каштановых волос, она поняла: этому надо положить конец. Точка. Укрывшись за дверью спальни, она набрала номер Равичей. Питер ответил.

— Я больше этого не вынесу, — заявила она.

Питер почувствовал, как у него сжалось сердце. Он подождал, но это не помогло.

— Ах, боже мой, прошу тебя, Эммалайн.

— Я просто больше так не могу. Это не должно продолжаться вечно, не так ли?

Ее голос задрожал. Она собралась с силами, выпрямилась, завела за уши пряди волос.

— Знаете… — проговорил Питер, делая шаг в сторону, чтобы посмотреть в окно. — Сейчас начались занятия. Все образуется.

— Я запишу его в здешнюю школу. Он будет учиться вместе с другими индейцами.

Нола уже встала. Она красила во дворе старый курятник, водя тонкой рукой взад и вперед.

— Пожалуйста, давайте просто отложим этот вопрос на некоторое время.

Питер замолчал. Он размышлял о ее просьбе насчет Лароуза. Она разозлила его. Случись подобное, жена бы его возненавидела.

— Нола стала гораздо спокойнее, — сказал он. — Она наконец-то смирилась со смертью Дасти. Она занялась хозяйством. Прямо сейчас, например, она красит курятник.

Эта подробность больно уколола Эммалайн. Красит курятник? К чему он перескочил на это?

— Вот уже почти три года Нола не разговаривает со мной, — пожаловалась Эммалайн. — Мы же сестры. А она ведет себя так, словно дает понять: мы сестры лишь наполовину, а значит, вообще чужие друг другу. Она моя сестра, но не хочет со мной общаться. Впрочем, дело даже не в этом. Я записываю сына в школу при резервации, где учатся его братья и сестры. Лароуз остается с нами.

— Ах, Эммалайн, — брякнул Питер беспечно, что обидело Эммалайн, ведь она искренне любила Питера. Он был хорошим человеком и никогда никому не причинял вреда. Она доверяла доброте Питера и была уверена, что в прошлом Питер часто удерживал Ландро от крайностей, просто притормаживая друга и ведя его за собой тем же путем, который сам выбрал в жизни.

— Я понимаю, — сказал Питер осторожно. Ему требовалось держать ситуацию под контролем. Он достаточно хорошо знал Эммалайн, чтобы не нагнетать ее беспокойство. Ему было нужно сдерживать свои эмоции. — Почему бы тебе не оставить его еще на несколько дней? Я объясню Ноле.

— Она не поймет, — возразила Эммалайн.

— Пожалуй, что так.

— И все-таки я забираю сына, — заявила Эммалайн. — Пришла пора.

Она вышла из спальни и заговорила так громко, чтобы ее слышали дети, которые уже были готовы выйти из дома: она собиралась определить Лароуза в их школу.

— Ты идешь в школу со своими сестрами, — произнесла Эммалайн радостно, обращаясь к Лароузу. — Сюрприз.

Лароуз посмотрел на Сноу, потом на Джозетт. Те широко раскрыли глаза, словно молчаливо говоря: «Мама сказала». Он удалился в комнату мальчиков, чтобы переодеться, и вскоре спустился на кухню. Так было всегда. Хотя Лароуз привык идти туда, куда велено, и делать то, что должен, ему иногда устраивали вот такие сюрпризы.

— Могла сказать раньше, а не за минуту до выхода, — прошептал он.

На нем были новые джинсы и свежевыстиранная футболка. Он принюхался к своим вчерашним носкам, снял их и взял из кучи белья пару брата.


Питер стоял как вкопанный, держал в руке телефон, издающий гудки, и смотрел на загадочную женщину, которая стояла сейчас во дворе и красила курятник остатками старой белой краски. Хотя она и не разговаривает с Эммалайн, подумал он, ей стало теперь гораздо лучше. Наверное. Похоже, мужчина всегда думает, что женщина чувствует себя лучше, когда она занимается с ним сексом. Несколько ночей назад она протянула к нему руки и стала гладить, не говоря ни слова. Они занялись любовью, находясь в ладу друг с другом. Он вернулся в свое тело. Он не мог жить в нем без нее. У него была грубоватая славянская оболочка, внутри которой билось кроткое, нежное сердце. И в нем жило одно имя — Нола. Для него не существовало других женщин. Иногда Питер ненавидел жену, но он отправился бы в ад, чтобы принести оттуда ее торты.


Два дня спустя он сделал попытку поговорить с женой.

— Я просто не люблю ее, Питер, потому что она самодовольная сука.

— Почему ты о ней так думаешь?

Питер прочитал в журнале статью, которая советовала задавать вопросы, когда нужно направить в другую сторону ход мыслей собеседника. Или когда требуется переменить тему.

— Почему? — спросил он еще раз, а потом рискнул продолжить: — Она твоя сестра. Ты можешь попытаться наладить с ней отношения.

— Хорошо, я скажу, почему я не могу попытаться. У нее ко всему директорское отношение. Типа, вот она я, Эммалайн. Позирую за столом. Ля-ля-ля. Я это слышу. Слышу, сложив руки и высоко подняв голову. Понимаешь? Эммалайн надевает маску, когда на меня смотрит, и за этой маской меня осуждает.

Они стояли на краю двора. Нола сорвала травинку и сунула ее конец в рот. Она сощурилась и посмотрела на горизонт, на линию за кукурузными полями, видневшуюся между широкими купами деревьев.

Для пущей выразительности она наклонила голову сначала вправо, а потом влево.

— Осуждает меня.

Она отбросила травинку.

— О, наверное, я смогу. Поговорить с ней. Если она вернет Лароуза.

Питер уставился в землю, скрывая ход своих мыслей.

— Прошло четыре дня. Я поняла, — сказала Нола. — Я действительно поняла.

— Я ничего не сказал.

— Но я поняла.

Питер кивнул, ощутив надежду.

— Я хочу сказать, она поступает неправильно, но я все понимаю. Она держит его в заложниках, потому что хочет добиться моего внимания. Она хочет, чтобы я перед ней юлила. «О, Эммалайн, как ты, как твоя работа, твое большое дело, твое то, твое это, как твои девочки, которых так любит Мэгги? Как ты щедра, Эммалайн, как уважаешь великие индейские традиции, раз отдала своего сына белому человеку и почти белой сестре, которая такая жалкая, совсем помешавшаяся от горя. Такая похожая на свою мать, эту Марну, у которой водились змеи. Люди здесь никогда ничего не забывают. И они никогда этого не забудут. Они запомнят Эммалайн Айрон, добрую и сильную». Как они такую зовут? Ах да, женщина-вождь, огема-икве. Женщина, которая взвалила на свои плечи тяжкий груз по имени Ландро и даже помогла ему встать на ноги, чтобы он мог, чтобы он мог… Я просто хочу сказать, что готова убить его, выполнив твою работу. Я вижу твое лицо, когда ты рубишь дрова. Я бы убила его вместо тебя, если бы не Лароуз. Так что их дьявольский невероятный план каким-то чудом сработал, потому что теперь мне стало лучше.

Питер в этом усомнился, но ничего не сказал.

— И никто не снесет топором башку этого долговязого урода. Он слишком высокий, черт бы его побрал.

— У него рост только шесть футов три дюйма[187], — пробормотал Питер. — А у меня шесть и два[188].

— Хочется верить, что наш сын не вырастет таким высоким. Надеюсь, Лароуз не превратится в великана-убийцу.

— Прошло много времени, — сказал Питер.

— Да, прошли годы, не так ли, — отозвалась Нола.

Ее верхняя губа приподнялась в легкой сумасшедшей усмешке, которая иногда заставляла Питера дрожать от желания.

— Иди ко мне, — проговорил он.

— В чем дело?

Она сорвала еще один стебелек и зажала его между губами. Мэгги, как обычно, ушла к Айронам. Они остались одни.

Питер вынул стебелек из ее рта и слегка ударил им Нолу по щеке. Она замерла. Он всмотрелся в лицо жены. Потом принялся целовать и продолжал до тех пор, пока она не ответила. Нола кивнула в сторону дома. Он поднял ее на руки и понес в сарай.

— Не здесь, — шепнула она.

Он не послушался. Они миновали ряд старых недоуздков[189], развешанных на крючках, старый холодильник, зеленый стул, пустые стойла. Он положил на землю тюк сена и накрыл его куском брезента. В сарае некогда был хлев, и там витал приятный запах места, где животные ели, испражнялись, дышали. Это был старый чистый сарай, полный сена и солнца. Он расшнуровал и снял с нее заляпанные краской старые кроссовки, стащил узкие джинсы, стянул трусики. Потом он встал на колени перед тюком, положил Нолу на спину, приподнял ее ноги.

Она посмотрела через плечо мужа на почерневшие дубовые балки. Веревка пропала. Исчезла. Нола завела руки за голову. Ее груди приподнялись.

Он развел ее ноги в стороны, положил руки под бедра, потянул жену на себя и вошел. А потом они оба вернулись назад, к самому началу. Еще не произошло ничего плохого, еще не родился ребенок, чтобы о нем скорбеть, не было утраты, не было опасности. Несколько ос вились над ними, но так и не приземлились на задницу Питера, и солнечные лучи освещали парящие в воздухе пылинки.


И почему она просто не могла увидеть во всем этом мир и славу?[190] Почему она должна думать обо всех погибших, к которым в один прекрасный день присоединится? Она не станет этого делать. Веревка пропала! Как? Зачем спрашивать. Нет, нет, конечно. Только не сейчас. Лароуз сказал ей, что она ему очень нужна. Мэгги присматривает за ней. Она чувствует это. У нее началась новая жизнь. Тем не менее она должна иногда думать об этом, совсем немного, и такие мысли не совсем неправильны, да? Просто бесконечно падать и вечно подниматься в струящихся между телами живых мягких потоках теплого воздуха. Нет ничего плохого в том, чтобы уступать их тающему замиранию, их пустоте. Нет ничего плохого в том, чтобы иметь больше общего с пылью, чем с мужем, разве не так?


— Я решила позвонить, — сказала Нола по телефону. — Просто потому, что сегодня дождливый день. Мне хочется знать, как Лароуз…

Потом она услышала смех Лароуза где-то поблизости от телефона. Трубку взяла, по всей видимости, одна из девочек, но не Эммалайн. Слова застряли у Нолы в горле. Она опустила трубку и подняла руку к глазам.

— С тобой все в порядке? — спросила заглянувшая на кухню Мэгги. — Мама, ты не сводишь взгляд с телефона. Тебе кто-то позвонил?

У Мэгги все еще хранился камень, который Лароуз вложил в ее руку перед тем, как уйти. Он лежал на ее тумбочке. Она не хотела видеть его ни там, ни где-то еще. На ней лежала полная ответственность за Нолу, и она от нее устала.

— Нет, никто.

Нола обняла Мэгги. Объятие Нолы было слишком крепким, и она знала это.

— Милая, — сказала она. — Лароуза удерживают против его воли.

Мэгги лишь обняла мать сильнее.

«Что тут скажешь?» — подумала девочка.

Нола издала гортанный звук.

— Ты становишься сильной, — прохрипела она.

Мэгги весело рассмеялась:

— А сама-то! Ты меня раздавишь!

— Они не позволят ему вернуться ко мне. Он мой единственный сын. Я сумасшедшая, да, Мэгги? Со мной что-то не так? Дело в этом? Я так его люблю. В моей жизни, кроме него, никого нет.

«Кроме него. Что ж», — промелькнуло в голове у Мэгги. Ее оживленность сразу пропала.

— Папа любит тебя. Я люблю тебя, мама. У тебя есть мы, — проговорила она холодным осторожным голосом.

Нола прищурилась и посмотрела вперед, как будто Мэгги стояла в конце длинного туннеля. Возможно, в конце него Ноле пригрезился Лароуз или еще кто-то: на миг у нее на лице появилось такое выражение, будто она не узнает свою дочь. Потом она коснулась лица Мэгги — так нежно, что у той по спине побежали мурашки, но девочка замерла на месте. Она оставалась начеку.

— Знаешь, что тебе нужно? — Мэгги постаралась, чтобы ее голос звучал негромко и просто. — Выпить горячего шоколада. День сегодня выдался дождливый и холодный.

— Мне нужно поговорить с Эммалайн.

— Сначала шоколад, причем со взбитыми сливками.

Нола задумчиво кивнула.

— У нас нет сливок.

— Ну тогда с зефирками.

— Лароуз любит зефирки, — отметила Нола.

— И я тоже, — вставила Мэгги.

— Пусть будет с зефирками, — согласилась Нола.

Наливая кипящее какао с молоком на зефир, Мэгги слышала, как ее мать нажимает на кнопки телефона, а затем снова дает отбой. Потом Нола вошла в кухню и села рядом с Мэгги.

— Очень горячо, смотри не…

Однако Нола уже сделала глоток. Ее глаза расширились, когда жгучий напиток ошпарил язык, а затем огненной волной спустился по пищеводу. Мэгги вскочила, налила в стакан холодное молоко. Нола выпила его и вздохнула. Затем она закрыла глаза и приложила руку ко рту.

Слова словно застряли у Мэгги в горле. Она не сказала, что сожалеет, но она действительно испытывала муки совести и сокрушалась, что ничего не может сделать как следует. Ей было жаль, что она не сумела сделать то, что требовалось матери. Ей было жаль, что она не могла ничего исправить. Ей было иногда жаль, что она наткнулась на мать в сарае. Жаль, что она спасла ее. Ей было невероятно жаль, что ее посещает подобная мысль. Ей было жаль, что она такая плохая. Жаль, что она не благодарит судьбу за каждую минуту жизни матери. Жаль, что Лароуз стал любимцем матери, хотя и Мэгги обожала его не меньше. Жаль, что она постоянно думает обо всем этом и зря тратит время на чувство сожаления. До того, как она увидела мать в сарае с веревкой на шее, Мэгги никогда ни о чем не жалела. Ах, как ей хотелось, чтобы прежние времена вернулись!


После того как уроки в школе при резервации закончились, Мэгги пошла проведать Сноу и Джозетт. В ее школе занятия начинались только в понедельник. Так что она могла повидаться с ними и с Лароузом. Девочки были во дворе. Они сказали, что Лароуз уехал в поселок вместе с Эммалайн, и попросили им помочь. Сорная трава была выполота, земля утрамбована. Девочки натянули старую рваную волейбольную сетку. Мэгги помогала им распылить из баллончика оранжевую краску, чтобы разметить площадку. Вскоре та была готова. Разговаривая, девочки пасовали мяч друг дружке. Мэгги иногда играла в волейбол в школьном гимнастическом зале. Джозетт показала ей, как следует передавать мяч партнеру по команде и наносить атакующие удары. Сноу попрактиковалась в обманных ударах. Потом они стали отрабатывать подачи.

— Сделать хорошую подачу не так-то легко, — сказала Джозетт. — Смотри.

Джозетт выставила слегка согнутую левую ногу вперед и отвела правый локоть назад, словно собиралась стрелять из лука. Она четыре раза ударила о землю тугим грязным бархатистым мячом, затем подбросила его высоко над головой. Когда он упал, она подпрыгнула и ударила по нему ладонью. Мяч быстро пролетел над сеткой по низкой кривой и приземлился в самом неожиданном месте.

— Очко!

— Это ее фирменный удар, — пояснила Сноу. — Мне бы хотелось ему научиться.

— Боже мой, — произнесла Джозетт после того, как подачу попыталась сделать Мэгги.

Мэгги промазала мимо мяча шесть раз, а когда все-таки попала по нему, удар получился таким неудачным, что мяч даже не долетел до сетки.

— У тебя слабые руки. Тебе следовало бы почаще отжиматься.

— Давай, отожмись десять раз! — крикнула Сноу.

Мэгги отжалась четыре.

— Этой девочке надо заняться физподготовкой, — сделала вывод Сноу.

— Да, тебе нужно нарастить мускулы.

Джозетт со скептическим видом потрогала бицепс Мэгги.

Из дома вышел Кучи.

— Занимаетесь своими девчачьими делишками? — насмешливо спросил он и встал в гротескную позу подающего игрока. Когда он повернулся, чтобы уйти, Сноу сделала резаную подачу, попав брату в затылок. Должно быть, ему было больно, но он не подал и виду. Он качал мышцы шеи, чтобы играть в футбол.

— Два очка, — сказала Сноу.

Джозетт подбросила мяч носком, поймала и зажала под мышкой.

— Попадание в голову Кучи оценивается в два балла, — пояснила она Мэгги. — Если мяч просто коснется его тела, это приносит один балл.

— Я тоже хочу попадать в голову, — заявила Мэгги. — Покажи мне эту подачу еще раз.

Когда Мэгги пришла домой, оказалось, что мать прилегла поспать, и девочка принялась караулить у спальни. Поскольку длительное ожидание не принесло результата, Мэгги отправилась в гараж. Широкая дверь была открыта, и ветер шевелил какие-то листки бумаги, лежащие на полу. Капот пикапа отца был поднят. Питер менял масляный и воздушный фильтры, а также сливал старое масло.

— Послушай, — окликнула его Мэгги. — Могу я сменить школу?

— Нет, — ответил отец, но Мэгги знала: взрослые всегда говорят «нет», прежде чем спросить «почему».

— Почему? — спросил он. — Из-за Лароуза?

— Я должна ходить в ту же школу, что и мой брат, верно? Но есть и другие причины. Дети в моей школе меня ненавидят.

— Это смешно, — сказал Питер, хотя и понимал, что все не так просто.

— Есть одна девчонка по имени Брейлин, на год старше меня, у нее младший брат учился вместе с Лароузом. Есть и другой брат, Джейсон, довольно взрослый. Вся семейка меня ненавидит, как и их друзья.

— Ты о них раньше ничего не говорила.

Мэгги пожала плечами.

— Я справляюсь, вот почему. Но я бы предпочла сменить школу.

— Итак, ты хочешь перейти в среднюю школу при резервации? — Отец рассмеялся. — Там обстановка еще жестче.

— Папа, у них сейчас гораздо больше дополнительных занятий. Плутон — мертвый город. Наша школа, на которую деньги выделяет штат, просто нищая. Знаешь, ее, вероятно, сольют с другой, и тогда придется ездить на автобусе еще на час дольше.

То, что она сказала, было, пожалуй, правдой, но Питеру не хотелось так думать, хотя он об этом и задумывался.

— Школа при резервации получает федеральные средства плюс деньги от казино.

Питер протер руки старой красной тряпкой, опустил капот и посмотрел сверху вниз на Мэгги, пристально глядящую на него.

— Где ты это слышала?

— Ты сам так говорил, папа.

— Я утверждал, что наша школа нищая? Я бы так не сказал. Плюс их казино само в долгах.

— Ты говорил, у фермеров в нашей части штата нет денег. Ты сказал, что в наши дни их больше даже у резервации. Ты сказал…

— О’кей. На самом деле это неправда. Знаешь, милая, я просто был расстроен.

— Взрослые всегда так говорят, когда злятся.

— Похоже, теперь ты эксперт по части взрослых.

Мэгги поняла, что пора менять стратегию.

— Я хочу пойти туда из-за мамы. Статус индейского происхождения и все такое. А еще мне бы понравилось ходить в одну школу с Джозетт и Сноу. Быть в их волейбольной команде.

— Но ты ненавидишь спорт.

— Больше нет. Мне нравится волейбол.

— Это, собственно, и не спорт.

Увы, зачастую взрослые относились к волейболу несерьезно. В их представлении он был видом отдыха на заднем дворе, пока на углях жарится мясо, или забавой на уроке физкультуры. Они понятия не имели, какой крутой и напряженной стала эта игра, как здорово в нее играли девчонки. Мэгги решила снова переменить тему.

— Мне кажется невероятным, что Эммалайн может забрать Лароуза насовсем.

— Правда?

— Если он просто пойдет в школу при резервации, это будет совершенно другое дело. Компромисс. И если так, меня это тоже касается. Я должна быть с ним. Все его братья и сестры должны ходить в ту же школу, что и он.

— В этой школе учится настоящая шпана. Алкоголь. Наркотики. Что ты на это скажешь?

— Наркотики есть везде. А кроме того, помнишь? Я отверженная. Меня жестоко ненавидят.

Тут Питер рассмеялся. Мэгги никому не могла показаться жалкой. Нытье не было ей свойственно. Он гордился дочерью, и она это знала.

— Да ладно тебе, пап. Сноу и Джозетт разделяют традиционные ценности и все такое. Обе отличницы. Они меня прикроют. Плюс их старший брат Холлис. И еще есть Кучи, я имею в виду Уиллард. Мы все должны быть вместе, папа. Это действительно поможет Лароузу.

Питер вытер руки. Темное масло впиталось в морщинки ладоней и костяшек пальцев, отчего те выглядели, как на старинной гравюре. Взгляд его полных любви усталых голубых глаз остановился на Мэгги. Он знал свою дочь. Он вспомнил, как многие годы посещал педагогические советы. Ее учителя были неправы. Она не была неисправимой. Она была жизнерадостной, вот и все. Она была слишком жизнерадостной и не соответствовала тому унылому образу ученицы, который сложился в их головах. Итак. Не может ли все пойти еще хуже? Может статься, она права. То, что Эммалайн забрала Лароуза, стало с ее стороны последним, отчаянным шагом. Может, если он позволит детям из обеих семей ходить в одну школу, Эммалайн передумает? Тогда все устроится. Но, что бы ни произошло, Сноу и Джозетт очень сблизились с Мэгги. Они стали как сестры. Впрочем, они и были двоюродными сестрами, во всяком случае, наполовину. Его поразило то, что Мэгги впервые после смерти Дасти действительно захотела чего-то и попросила помочь ей. Поэтому он согласился. И обещал поговорить с Нолой.

* * *

— Старина Рамми. Он снова делает намеки. Видите?

Отец Трэвис наблюдал за обтянутой серой кожей говорящей головой[191] на экране телевизора. Они с Ромео сидели аномально жарким сентябрьским утром в «Мертвом Кастере».

— По всем правилам сейчас не должно быть так жарко, — пожаловался Ромео.

— Что есть, то есть, — проговорил Паффи.

Ромео раздраженно поморщился. Все произносят фразу «Что есть, то есть» так, словно это невероятно мудрое изречение. Одни ее произносят, разводя при этом руками. Другие — когда попадаются на чей-то крючок. Еще ее произносят, когда лень заканчивать работу, или часто употребляют при просмотре новостей.

— Чего нет, того нет, — отозвался наконец Ромео.

Отец Трэвис никак не отреагировал на это замечание. Он просто сидел, стоически потея, с бокалом чая со льдом, который Паффи приготовил специально для него. Прошлой ночью священник видел странный сон. Сначала он очутился в тишине черного проема, окруженный вихрями странной энергии. Потом, перед тем как раздались крики, он вдруг оказался наедине с Эммалайн. Они были голыми, их скользкие от пота тела двигались взад и вперед. Отец Трэвис провел холодным бокалом по лбу.

Ромео прищурился, уставившись в телевизор, и покачал головой.

Вот в чем все дело. Химическое оружие. Нам показали несколько картинок. Размытые серые снимки, сделанные с разведывательного спутника.

— Шьют дело, — пробормотал он.

Отец Трэвис наклонил голову и посмотрел вбок, разглядывая изображение на экране. Одиннадцатого сентября он наблюдал, как оседают башни, и думал: «Теперь-то они поймут». После этого он в своих снах снова и снова падал вместе с другими, обдирая кожу об обломки рушащегося здания. Он смотрел новости, переключая каналы. Создавалось впечатление, будто взрыва казарм никогда не было. Никто не увидел никакой связи. Впрочем, какова она была, эта связь? Мысли путались. Он ощущал себя разобранным по винтикам. В том сентябре он однажды вечером сорвался и наклюкался, выпив бутылку односолодового скотча, который прислал ему старый боевой товарищ. На следующее утро он остался в постели — сказался больным, впервые с тех пор, как принял сан. Казалось, это то, что нужно.

— Эй, падре, — обратился к нему Ромео. — Можно спросить вас кое о чем?

— Нет.

— Почему вы больше не пытаетесь меня обратить?

Эти слова прозвучали как предложение отцу Трэвису сказать нечто в меру оскорбительное, внешне напоминающее шутку и вместе с тем не оставляющее сомнений, что это правда.

— Мне бы не хотелось крестить вас, — ответил отец Трэвис.

— Почему?

— Мне бы пришлось вас обнадежить. Пообещать встать между вами и дьяволом. Но между вами нет места, где встать.

— Ха-ха! — воскликнул Ромео, явно нравясь самому себе. — Нет места, где встать! Между мною и дьяволом!

Отец Трэвис не сомневался, что сказанное им будут передавать из уст в уста. Ромео повторит его слова всем, кого встретит в больничных коридорах. Зная об этом, священник обычно тщательно следил за тем, что говорит, когда беседовал с Ромео. Но сейчас у него были проблемы. Он не мог усидеть на месте. Ему требовалось выбраться из «Мертвого Кастера». Выбраться на свободу. Сбросить собственную кожу.

— Мне нужно идти.

— Разве я сказал что-то не так? — Ромео шутил. Он всегда говорил что-то не так. — Подождите, что бы вы сказали сыну, который идет в Национальную гвардию? — продолжил он, ловя священника за руку.

— Какому сыну? — спросил отец Трэвис, садясь на место.

— Моему сыну, Холлису, тому, который живет у Ландро и Эммалайн, вы о нем знаете.

— Я бы сказал, что он освоит полезный набор навыков и на какое-то время смотает удочки…

— Что вы понимаете под выражением «смотать удочки»?

— Он поедет в учебные лагеря в Кэмп-Графтоне[192], Бисмарке[193] или Джеймстауне[194], в зависимости от того, чем захочет заниматься.

— Значит, на войну его не пошлют?

Отец Трэвис удивился. Его внимание обострилось.

— Не думаю, что гвардию когда-либо пошлют на войну. Хотя, кажется, Джонсон[195] был в одном шаге от того, чтобы отправить ее во Вьетнам. Но он ввел призыв. Испытал волю народа.

— Который послал его подальше.

— Да, и я уверен, что Пентагон извлек из этого урок, — задумчиво проговорил священник.

Если Буш бросит гвардию в… Отец Трэвис задумался. Он голосовал за этого президента, потому что его отец был достойным и разумным человеком. Буш-старший понимал, что война похожа на брак: выйти сложнее, чем вступить.

Ромео допил целебный ледяной чай отца Трэвиса, и тот хлопнул его по плечу, вставая, чтобы уйти.

* * *

В маленьких поселках и резервациях почти всегда есть школы тхэквондо. Даже если в них проездом не бывало ни одного корейца. В Северной Дакоте искусство этой борьбы насадил великий мастер Му Янг Юн[196] из Фарго, как, впрочем, и в нескольких прилежащих штатах. Отец Трэвис занимался в Техасе у мастера Кин Бунг Йима и получил черный пояс третьей степени перед тем, как поступить в духовную семинарию. Через несколько лет после получения прихода он с разрешения своих учителей открыл додзе[197] в спортзале при миссионерской школе. Он понял, что не сможет оставаться в хорошей форме, если не станет учить молодежь. У него были договоренности с несколькими богатыми школами, которые поставляли ему старую спортивную одежду и, в качестве пожертвований, новые цветные пояса. Тренировки по тхэквондо он проводил вместо обычных субботних катехизаторских занятий. Теперь он просто раздавал справочные материалы по церковному вероучению. Ему было гораздо приятней обучать своих подопечных всяческим комбинациям, отрабатывать с ними удары и выкрикивать на корейском языке, сколько очков они набрали, яростно нанося при этом удары по воздуху.

Во время занятий Эммалайн ждала Лароуза, сидя в оранжевом кресле с кофейным пятном в форме песочных часов. Она всегда была занята каким-нибудь делом — держала на коленях открытый ноутбук или просматривала стопку бумаг. Иногда она все-таки забывала о них, бросала взгляд на тренирующихся, смущенно улыбалась, а потом ловила себя на этом и снова углублялась в работу. После занятий отец Трэвис всегда говорил пару слов о Лароузе. Например, что мальчик прогрессирует.


Эммалайн наклонила голову и подняла бровь.

— Он становится сильным, — проговорил отец Трэвис.

— Он молодец, не так ли?

— Да, он хорошо поработал.

Лароуз взял ее за руку. Глаза Эммалайн были устремлены на отца Трэвиса.

— Я все-таки оставила его у себя.

Отец Трэвис кивнул и постарался не думать о Ноле. Неожиданно Эммалайн спросила:

— Как у вас дела?

Священникам не задают таких вопросов, во всяком случае, так, как это сделала она. Отец Трэвис поднял брови. Он засмеялся, до странного живо, быть может, немного пугающе.

— Не спрашивайте, — ответил он резко.

— Почему?

— Потому что.

Его сердце, ожив, затрепетало, смехотворно колотясь по ребрам. Он положил руку на грудь, чтобы успокоить его.

— Вас что-то тревожит, — сказала Эммалайн.

— Нет, со мной все хорошо.

— Да? У вас обеспокоенный вид, — заметила Эммалайн. — Извините.

— Нет, правда. Прошу прощения. Я в порядке.

Его уловка выглядела жалко, и он пожалел о ней.

Эммалайн отвернулась. Она и Лароуз ушли, держась за руки. Ее мысли замедлились. Почему она задала этот вопрос? Почему она отвернулась, когда он отклонил ее знак внимания и дал глупый ответ? Впрочем, священники обычно ведут себя именно так. Подчиняют все личное своему служению. Без жалоб терпят испытания, которые им посылает Бог. Было ли у священника все в порядке? Кто мог сказать?

Отец Трэвис посмотрел им вслед, изучая чувства, испытываемые к Эммалайн. Дело было не в его обетах. Речь шла о семье Эммалайн, о ней и о Ландро, о том, как он давал им советы, венчал их, крестил детей. Они доверяли ему, но видели в нем священника, а не человека. Быть всем для всех, чтобы помочь всем[198].

Спасибо, святой Павел. Лучше вступить в брак, нежели разжигаться[199]. А я разжегся. Она единственная женщина, которую я когда-либо хотел, но она замужем. Ну так и гори же на этом пламени! Просто живи с этим, злосчастный дурак.

Она спросила его, как у него дела, сказала, что у него обеспокоенный вид. Как жаль, что такой обычный вопрос и простое наблюдение заставили его сердце пуститься вскачь.


Отец Трэвис выключил свет в гимнастическом зале. Настал его черед совершать адорацию[200]. Он прикрыл за собой дверь, вошел в церковь и направился к боковой часовне, оборудованной в крипте[201]. Его путь пролегал по темной трапезной в сторону слабо освещенной лестницы. Один из прихожан по имени Попай Бэнкс клевал носом, сидя на церковной скамье, и вздрогнул, когда отец Трэвис прикоснулся к его плечу. Зевая, он прошел к выходу, надел в дверях шляпу и на ходу бросил священнику «до свидания». Отец Трэвис сел на одну из удобных ортопедических подушек, которые он купил для людей, приходящих на непрерывную адорацию[202]. Его окружил полумрак. Тишина, арочный свод, мерцающий блеск свечей, беспокойные мысли. Но сначала его дрожащие руки. Слабое дыхание. Его грудь почти не поднималась. Он положил на нее руку и закрыл глаза.

«Открой их», — велел он себе.

У него всегда возникали трудности, когда он хотел открыть кому-то свое сердце. Этим вечером они начались снова. Его сердце напоминало деревянный сундук, скрепленный железными полосами. Армейскую куртку на ржавой молнии. Кухонный шкаф с запертыми дверцами. Дарохранительницу. Рабочий стол. Шкаф. Ему требовалось отпереть дверцы, поднять крышки. Он всегда опасался, что оно окажется тусклым или неприятным. Сделать сердце гостеприимным было непростой работой, требующей умственного напряжения. Иногда оно нуждалось в уборке, перестановках. Ему приходилось вытирать пыль. Выкидывать старое барахло, чтобы освободить место. Все это было утомительно, однако он продолжал трудиться, пока его сердце не вместило всю семью Эммалайн с нею самой, сидящей в центре, защищенной от него самого.


Эммалайн с Лароузом сели в машину и выехали на дорогу, ведущую к дому. Дети всегда говорят о том, что у них на уме, когда родители сидят за рулем.

— Почему я пошел в другую школу? — спросил Лароуз.

— Тебе не нравится миссис Шелл?

— Она мне нравится, но как получилось так, что я остался с тобой?

— Ты спрашиваешь, почему тебя не отвезли к Питеру?

— И к Ноле, и к Мэгги. Почему?

— Потому что, — осторожно проговорила Эммалайн, — мне хочется, чтобы ты сейчас был со своей семьей, с нами. Я очень по тебе скучаю.

Она бросила быстрый взгляд на Лароуза.

— Твой отец, твои братья и сестры тоже по тебе скучают. Они понимают, что я не хочу тебя отпускать.

Лароуз смотрел на дорогу, слегка приоткрыв рот, словно прикованный к месту.

— С тобой все в порядке, малыш?

Лароуз с минуту помолчал, раздумывая, какие слова лучше подобрать.

— Я просто перешел в другие руки, — проговорил он наконец. — Я не возражаю, но это уже было. Проблема в Ноле, которая сильно огорчится. Этого нельзя допустить. Мэгги сказала, что Нола может умереть. Плюс Мэгги и я, мы с ней стали вот такие. — Он показал два сложенных вместе пальца, такому жесту он научился у Джозетт. — Мы с ней стараемся поддерживать ее маму, когда она скисает и не встает с постели. Ну и все такое прочее.

Все, что сказал Лароуз, поразило Эммалайн. Он маленький мужчина, подумала она. Он уже совсем взрослый.

— Так что мне нужно вернуться, мама. Мне нравится миссис Шелл. Она не придирчивая. Но мне нужно вернуться в семью Дасти.

— Ты помнишь его?

— Он все еще мой друг, мама. Его семья на моих руках. Так что можно мне туда вернуться?

— Ты этого хочешь, сынок?

Она подумала, что ей лучше остановить машину и выйти на свежий воздух. Кроме того, у Эммалайн внезапно заболела голова. Из-за того, что ее мальчик вспомнил о Дасти, говорил о нем с такой непосредственностью, ощущал уровень своей ответственности. На него слишком много всего свалилось, но ничего изменить уже было нельзя.

— Да, мама. Теперь поздно отменять принятое решение.

Эммалайн все-таки остановилась, но не вышла, а просто закрыла лицо руками. Она была слишком потрясена, чтобы плакать. Хотя она никогда не плакала. Этим в их семье занимался Ландро. Он плакал за них обоих. Эммалайн пыталась заплакать, старалась разразиться слезами, лишь бы получить хоть какое-то облегчение. Но она была Эммалайн.

Лароуз погладил ее локоть, шею.

— Все в порядке, ты справишься, — сказал он. — Если ты просто пойдешь, тебе станет лучше. Один шаг за другим. День за днем.

Лароуз привык к отчаянию своих матерей и теперь произнес слова, которыми Питер успокаивал Нолу.

* * *

Ландро повез сына в дом Равичей. Он видел, что изменение привычного хода вещей вызвало у его сына беспокойство, и понимал, что восстановление старого порядка было правильным делом. Тем не менее Ландро не хотелось отпускать Лароуза. Он обнял его перед тем, как тот выпрыгнул из машины со своим рюкзачком на плече.

— Все хорошо, — пробормотал Ландро.

У него самого не все было хорошо, и больших перемен к лучшему не ожидалось. Но все же какой-то неясный свет забрезжил на горизонте.

Ландро смотрел, как Лароуз взбегает по ступенькам. Мэгги, стоящая у двери, запрыгала от радости. Одним скачком он перелетел через порог. Ни Мэгги, ни Нола не поприветствовали Ландро. Они словно вообще не узнали его. Он понимал, что, в отличие от Лароуза, ему требуется оставаться невидимым. В последний момент его сын высунулся из двери и, прощаясь, помахал рукой.

«Все это ерунда. Перемелется», — улыбнулся Ландро. В его горле стоял ком.

«Все будет хорошо», — пробормотал он, крутя баранку, чтобы вырулить на дорогу.

Эти слова он твердил, словно мантру, когда дела шли неважно.

Через некоторое время он почувствовал себя лучше, а потом и действительно хорошо.

* * *

Стопка новых школьных тетрадей лежала на коленях у Мэгги, расположившейся на пассажирском кресле. Лароуз сидел сзади. Нола везла их на занятия, потому что дом Равичей находился в стороне от маршрута школьного автобуса. В прошлом году они могли бы пройти к дому Айронов, стоящему с другой стороны границы резервации, и сесть на автобус вместе с их детьми. Но автобус больше там не останавливался, потому что у Холлиса теперь была машина. Мэгги надеялась, что Холлис купит машину побольше, тогда она и Лароуз смогли бы ездить вместе с ним. Она была напряжена. Сидя рядом с матерью, гнавшей автомобиль со скоростью шестьдесят пять миль в час[203], она усилием воли заставляла себя не дышать слишком часто. Кроме того, Мэгги задерживала дыхание всякий раз, когда они, рассекая воздух, выезжали на встречную полосу, и начинала вновь дышать ровно, лишь когда опасность была позади. С тех пор как Мэгги увидела свою мать стоящей на стуле в сарае, у нее появилась дорожная примета: если она задержит дыхание при сближении с встречной машиной, ее мать не вильнет в сторону и не устроит лобовое столкновение, в котором погибнут они все. Или, если Мэгги задержит дыхание подольше, Нола может вильнуть, но они с Лароузом чудесным образом выживут при аварии. Прямо сейчас, когда они ехали в машине со всеми школьными принадлежностями и ее мать явно находилась в приподнятом настроении от покупки новых остроконечных маркеров, пачек линованной бумаги, наклеек, а также зеркальца на магните для внутренней дверцы школьного шкафчика Мэгги, девочка чувствовала, что вероятность самоубийства довольно низка, но дыхание все равно задерживала.

К тому времени, когда они остановились у входа в школу, у Мэгги закружилась голова. Двери открылись, и они увидели разговаривающих детей. Лароуз пошел в одну сторону, она в другую. Джозетт и Сноу заранее подбросили монету, чтобы решить, кто станет ее «провожатым первого дня». Это почетное звание могли получить лишь старшеклассники с хорошими оценками. Оно означало автоматическое разрешение опаздывать на свои занятия, поскольку требовалось показать новому ученику, где что находится, подождать, когда начнется его урок, и убедиться, что он попал в нужный класс.

Повезло Сноу. Она безмятежно стояла у входной двери в ярко-розовой майке, надетой поверх обтягивающей фиолетовой футболки. В руках у нее были расписание занятий и ключ от шкафчика Мэгги.

— Не волнуйся, — сказала она.

Мэгги подумала, что, может быть, выглядит возбужденной, а потому высоко подняла голову и улыбнулась.

— Эй, Чикс, — окликнула она паренька с серьгами и татуировками. — Познакомься с моей сестренкой.

— Эй, Шон, — подозвала она мальчишку в широченных штанах, мешковатой куртке и дико неуместной футболке с надписью «Хутерз»[204]. — Познакомься с моей сестренкой. Шон, тебя вышвырнут за эту футболку.

— Я знаю, — ответил Шон.

— Привет, Уэйлон, — обратилась Сноу к массивному парню устрашающего вида с густыми бровями и пухлыми губами, напоминающему своим обликом футбольного полузащитника. — Знакомься, моя младшая сестренка. Вы теперь в одном классе.

Парень чопорно протянул руку для рукопожатия.

— Очень рад, — проговорил он.

Высокая, как Сноу, девочка, стоящая за его спиной, рассмеялась:

— А ну, прочь от нее, Уэйлон!

У нее были жгуче-синие веки, волосы до талии, воздушная блузка, узкие джинсы.

— Это Даймонд.

Все три девочки направились к дверям класса, где должен был начаться первый урок Мэгги — физика. Ее преподавал мистер Хоссел, болезненно худой молодой человек с красными руками, иссеченными шрамами.

— Мы думаем, во время какого-нибудь химического опыта произошел взрыв, — прошептала Даймонд. — Никто не знает точно.

— Он такой загадочный, — заметила Сноу.

Когда они оставили Мэгги одну, она вошла и села. Все взгляды устремились на новенькую, она чувствовала их кожей, и это было прекрасно. Никто ее не знал. Никто не испытывал к ней ненависти. Ее окружал свет. Она ощущала свет. Освобождение от невыносимой ответственности. Она сбыла с рук мать на весь день. Она ничего не могла сделать. Не могла ее остановить. Способа узнать что-либо о ней не существовало. И Лароуз, сидящий в своем классе, тоже был в безопасности. Он не мог найти Нолу мертвой и получить душевную травму на всю оставшуюся жизнь. Мэгги улыбалась, называя свое имя, и улыбалась, когда ученики зашептались. Это был не злой шепот, а просто обмен информацией. Она улыбалась, когда учитель представился ей, и улыбалась, когда все в классе зашаркали ногами. Она улыбалась, глядя в свою новую тетрадь, когда учитель продиктовал задание и напомнил, что правила запрещают краситься во время урока. Две девочки опустили палочки для туши. Мэгги мечтательно улыбалась мистеру Хосселу, когда он рассказывал ей, что нужно приносить на занятия. Он удивился, поймав ее улыбку, и подумал, что она, возможно, немного странная или под кайфом. Но класс опять зашептался, а потому он возобновил попытки заинтересовать его законами движения.

Духи предков

Просмотр желающих играть в волейбольной команде был назначен на субботу.

— Поехали, — крикнула Джозетт из пикапа.

Сноу сидела за рулем. Мэгги залезла на откидное сиденье позади них. Они доехали до школы и остановились у входа в огромный спортзал, вмещавший три игровых поля с сетками на стойках, так что одновременно в нем можно было проводить три игры.

Восемнадцать девочек, желавших вступить в команду, завязали волосы в хвосты, поднятые так высоко, что те находились чуть ли не на макушке, и надели на головы широкие эластичные повязки различных цветов. Некоторые выглядели как индианки, другие почти как индианки, третьи как белые. Глядя на Мэгги, Даймонд ухмыльнулась. Шести футов ростом, ярко накрашенная, она танцевала вокруг, возбужденная, щелкая жвачкой. У другой девочки волосы, даже завязанные в хвост высоко на затылке, доходили почти до талии. Она была из индейской знати. Ее звали Регина Сейлор. У Сноу рост был пять футов десять дюймов[205], и ее хвост доходил до середины спины. Мэгги решила тоже отрастить длинные волосы. Даймонд имела мощную мускулатуру, а индейская принцесса обладала упругим, пружинящим прыжком благодаря сильным ногам. Мэгги решила больше упражняться. Тренер был маленьким круглым улыбчивым человечком, может быть, белым индейцем. Он носил четки. Его седеющие волосы были завязаны на затылке в жидкий хвостик. Звали его мистер Дьюк.

Тренер Дьюк начал с разминочных упражнений. Джозетт встала в пару с Мэгги, а Сноу в пару с Даймонд. Индейская принцесса, очень эффектная с ее красивыми скулами и замысловатой двойной французской косой, посмотрела на Мэгги с холодным презрением и произнесла:

— Кто это?

— Она моя сестра, — ответила Джозетт. — И она отлично принимает удары. Так что смотри в оба.

Тренер велел им рассчитаться на первый-второй, чтобы сыграть на две команды. Джозетт и Сноу оказались вторыми. Мэгги пыталась встать на место, где она была бы второй, но ее все равно посчитали как первую. Она оказалась в одной команде с Даймонд и принцессой. Похоже, они знали, где играют лучше всего, и заняли соответствующие позиции. Даймонд протянула Мэгги мяч и велела:

— Подавай!

В горле у Мэгги пересохло. Она ударила по полу мячом несколько раз — тот отскакивал совсем не так, как во дворе. Он подпрыгивал вертикально вверх, прямо под руку, словно та ему нравилась. Потом она высоко подбросила мяч.

— Подожди. Еще не было свистка.

— Понятно.

Тренер свистнул.

Мэгги снова подбросила мяч и сильным ударом вогнала его в сетку. Однако остальные просто похлопали и приготовились продолжать игру. Лицо Мэгги пылало, но, похоже, никому не было до этого дела. Последовала новая подача. Принцесса отбила ее. Джозетт передала мяч Сноу, и та, нескладно расставив ноги, пробила, направив мяч влево от Мэгги, точно так, как делала это на тренировках. Подбежать к нему Мэгги не успевала, поэтому выставила кулак, отбила мяч, высоко подняв его в воздух, и кубарем покатилась по полу. Даймонд нанесла режущий удар, но Джозетт была на месте, играя вместе с прыгучей блондинкой, которая опять передала мяч Сноу, и та опять направила мяч прямо на Мэгги.

— Равич! — крикнула она.

Мэгги опять достала мяч, сделав нырок, достойный камикадзе.

— Дела-а-а, — протянула индейская принцесса.

Другая девочка приняла мяч, и принцесса послала его мимо поднятых рук Сноу прямо в то место площадки, до которого никто из обороняющихся не мог дотянуться.

— Есть!

Мэгги не умела подавать и высоко прыгать. Она не могла ударить как следует, не могла похвастаться изящной игрой. Но она добиралась до места, где находился мяч, куда бы тот ни послали другие игроки, и отбивала его. Иногда она набрасывалась на мяч, как ястреб, иногда прыгала, как лягушка, иногда скакала, как олень, чтобы перебросить его через голову и послать назад, если партнер по команде направлял его в аут. На своей позиции она играла хорошо. Ее самые сумасшедшие отбитые мячи можно было подобрать. Мэгги отбросила все: и волнение, и боль под ложечкой, и страхи. Она стала на пару часов свободной от них, заставила тренера смеяться и не подвела команду.


— Все о’кей, хотя поначалу тебе придется часто сидеть на скамейке. Не волнуйся, — сказала Джозетт, увидев, что Мэгги выстояла против команды, составленной преимущественно из основных игроков. — Тебе, возможно, пока придется играть в основном за «джи-ви»[206], но ты нам нужна.

— Ты кидалась под мяч, точно самоубийца! — смеясь, добавила Сноу.

Они ехали обратно. Ни Сноу, ни Джозетт не видели, как лицо Мэгги помертвело при этом неосторожном слове, не заметили, как ее зрение расфокусировалось. Она внезапно очутилась в сарае — ее мама стояла высоко на стуле в лучах света. Потом что-то со свистом промелькнуло, и она оказалась снова в автомобиле. Мэгги испугалась того, что чувствует себя слишком хорошей, слишком счастливой и это может пробудить у матери противоположные чувства. Она смотрела на дорогу и беспокойно слушала, как сестры наперебой что-то ей тараторят. Сноу вела машину достаточно быстро, но все равно Мэгги требовалось поскорей вернуться домой.

* * *

У Рэндалла был друг, который унаследовал разрешение на вырубку трубочного камня[207] на карьере в Южной Дакоте, где находились залежи. Тот друг бесплатно снабжал материалом Рэндалла, который передавал его Ландро, делавшему для него трубки. Но эта трубка предназначалась для собственной семьи Ландро. Все ее члены брали трубки в парильню. Они относились к трубкам, как к людям. Все индейские дети получали трубки в раннем возрасте, но не курили их, пока не вырастали. Лароуз был последним ребенком Ландро, у которого не было трубки, и он делал ее для сына. Ландро использовал сначала электрическую пилу, а затем грубый точильный камень, чтобы придать ей первоначальную форму. Затем в дело пошли рашпиль и круглый напильник, чтобы обработать углубление трубочной чашки. Потом ему понадобились различные сорта наждачной бумаги. Под конец предполагались шлифовка тканью и полировка собственными пальцами и ладонями в течение нескольких недель. Выделения сальных желез на руках сделают цвет более глубоким. Эта трубка была простой. Ландро считал, что трубки не стоит делать в форме головы орла, выдры, медведя, орлиного когтя, горного козла, черепахи, улитки или лошади, как ему доводилось видеть. Это должны быть скромные предметы для смиренной молитвы.

Ландро чувствовал, что работа над трубкой — форма той молитвы, которой свойственна многозадачность. Он часто брал с собой трубку, чтобы работать над ней, пока его клиенты проходят процедуры, ожидают сдачи анализов или смотрят телевизор в больничных комнатах отдыха.

Вот и сегодня Ландро взял ее, отправляясь к Отти и Бап. В первую очередь он помог Отти с гигиеническими процедурами: отвел в душ и тщательно обработал катетер на груди, обеспечивающий доступ к подключичной вене. Ландро также выкупал собаку Бап — просто чтобы доставить ей удовольствие. Бап гостила у дочери в Фарго. Отти подкатил коляску поближе к телевизору, наставил на него пульт с полуразряженной батарейкой и принялся хаотично переключать каналы, пока Ландро делал сэндвичи, тщательно избегая всего сочного. Иногда, по словам Отти, ему так сильно хотелось съесть апельсин, что у него на глазах выступали слезы. Он был на диете с ограничением приема жидкости. Отти нашел кулинарное шоу, которое ему нравилось, и они принялись за еду, наблюдая за мельканием ножей, скворчащим беконом, вымешиванием теста, показанным крупным планом, и финальной дегустацией. Но Отти еще не отошел после сделанного ему накануне диализа, отчего не смог доесть бутерброд, и вскоре даже любимое шоу не смогло удержать его внимание. Однако ему хотелось поговорить. Он выключил телевизор и спросил тонким и мягким голосом, как у Ландро идут дела.

— Думаю, можно сказать, что сейчас ситуация стабильная, но все равно говенная, — ответил Ландро. Отти улыбнулся ему одними тусклыми глазами.

Ландро вертел в руках чашку трубки и никак не мог успокоиться.

— Я должен избегать бранных слов, пока делаю эту трубку, — продолжил он. — Рэндалл говорит, она может обидеться. К трубке нужно относиться, словно к бабушке или дедушке.

— Ты слишком почтительный внук. Бабушка Трубка не разозлится, — возразил Отти. — Бабушки нас жалеют. А кроме того, это еще не священный предмет. Ее предстоит благословить.

— Верно, — отозвался Ландро.

— Выругайся, — разрешил Отти. — Очисти душу.

— Прошу прощения, но иногда на меня накатывает.

Отти знал, что Ландро мог напиться.

— Чего там.

Отти решил сменить тему.

— Когда вы с Эммалайн познакомились?

Он сам удивился своему вопросу. Пожалуй, мужчины не спрашивают друг друга о таких вещах. Но медленно умирать было чертовски скучно.

— Итак?

— На похоронах Эддибоя, ее дяди. Во время соответствующего обряда перед погребением, когда Эддибой лежал в гробу, выглядя на все сто, Эммалайн встала и начала про него говорить. О том, что ей запомнилось в связи с ним. Например, о еноте, которого он приручил и который часто сидел на его голове, точно шапка. О том, как он позволил детям изображать живые гири, которые он поднимал и опускал. О зеленых туфлях из кожзаменителя. Он предстал, словно живой, понимаешь?

— Я помню Эддибоя.

— Люди улыбались и кивали, когда Эммалайн о нем вспоминала, как сейчас улыбаешься и киваешь ты, — сказал Ландро. — Помнишь утреннюю бутылку «Шлица»[208], которую выпивал Эддибой? Он ведь никогда ничего не пил в другое время. А его гавайские рубашки, яркие и цветастые? А то, как он говорил «Представляете?» в конце любого анекдота, который рассказывал? Я смотрел на Эммалайн и думал, что тот, кто может припомнить эти мысленные зарисовки в такой печальный момент и заставить людей улыбаться, должен быть очень хорошим человеком. И, кроме того, наблюдательным.

— Несомненно, — согласился Отти. — Бьюсь об заклад, поминки Эддибою понравились.

— Картофельный салат, макаронные ракушки. Пища богов. Конечно, мы поели вместе, потом я ушел. В то время я работал в Гранд-Форкс[209] ночным портье. Я взял у нее адрес и писал ей каждую ночь письма на официальных бланках с шапкой «Мотель 6»[210]. Она до сих пор хранит мои письма.

— Я тоже писал Бап! О чем говорилось в твоих письмах?

Ландро улыбнулся:

— О том, что я буду рад умереть за нее, что готов есть землю, перейти через пылающую пустыню и так далее. Может быть, о том, что стану пить воду, в которой она моет ноги. Не помню. Надеюсь, до этого не дошло.

У Отти был такой вид, будто он ожидал продолжения, а потому Ландро начал рассказывать дальше:

— Ну ты знаешь. Думаю, мы испытывали друг друга. Хотя нет, это было больше похоже на то, что мы на какое-то время исчезли, растворившись друг в друге. Исчезли из обычного мира. Честно говоря, в одно время мы крепко поддавали, накачивались наркотиками. Потом протрезвели. Мы хотели ребенка. Сноу родилась недоношенной, и мы должны были помогать друг другу, чтобы ее выходить. Эммалайн еще училась в школе. Мы прошли через все это. Еще раньше у нас на руках оказался Холлис. А потом на свет появилась Джозетт. Восемь фунтов![211] Мы вернулись сюда и стали жить в соответствии с давними традициями. Во-первых, чтобы оставаться трезвыми, а во-вторых, чтобы духи благословили нашу семью. Мы углубились в индейские верования и еще до детей поженились в соответствии с ритуалами предков. А когда родились малыши, обвенчались у отца Трэвиса. Наша семья росла: сперва Кучи, потом Лароуз. Одно цеплялось за другое, в хорошем смысле, пока…

— Ты пропустил самое главное, — остановил его Отти. — Тебе посчастливилось найти Эммалайн, но это не простое везение. Ты и сам хороший человек.

Отти оживился во время рассказа Ландро, однако теперь его накрыла волна усталости. Внезапно он уснул, и воздух со свистом вырывался из его рта. Ландро закрепил дорожную подушку на шее Отти, чтобы он мог спокойно спать в инвалидном кресле. Воспоминания о прошлом раздразнили Ландро. Прошло много времени с тех пор, как он в последний раз вспоминал о взаимоотношениях между ним и Эммалайн в самом начале их знакомства. Теперь думать об этом было и больно, и приятно.

До Эммалайн он жил во сне. Клевал носом, находясь на ногах и делая тысячу разных вещей. А потом она встряхнула его, и когда он осмелился взглянуть ей в глаза, то увидел: они оба проснулись. Она стала жить в нем. Чувства переполняли его. Появились странные мысли. Если б она оставила его, он бы ослеп. Оглох. Забыл, как говорить и дышать. Когда они спорили, он начинал рассыпаться. Атомы и молекулы, из которых он состоял, понемногу удалялись друг от друга. Он чувствовал, что становится газообразным. Как она это проделывала? Иногда ночью, когда жена покидала кровать, а полудрема приковывала его голову к подушке, он не мог двигаться. Его охватывали страх, паника, становилось трудно дышать, он ощущал беспокойство и страдания, которые прекращались только тогда, когда он чувствовал, что она снова зашевелилась рядом с ним. Если бы Эммалайн в ответ постоянно не доказывала свою любовь, Ландро умер бы от мук неразделенного чувства. Он словно родился в пещере и воспитывался как волчонок или обезьяний детеныш, которому бутылка, подвешенная на проволочке, заменяла мать. Человеческие эмоции были для него слишком сильны, чтобы их вынести.

Ландро вспомнил о сильных обезболивающих пластырях, хранящихся в ванной комнате в задней части шкафчика для лекарств. Они применялись при неизлечимых болях в культе Отти.

— Сиди спокойно, — сказал Ландро самому себе.

Он схватил трубку и наблюдал, как костяшки пальцев белеют, пока потребность в Эммалайн не перешла на более низкий уровень, что на самом деле было опасно: он мог решить, будто совладал с этим чувством, хотя оно хитрым обходным маневром все равно могло проникнуть в его сознание. Желание, позор, страх, от которых останавливалось дыхание, стихали. Он был инфицирован чувствами, они жили в его теле, словно бойкие вирусы. Но Ландро мог заставить себя расстаться с ними, найдя безопасность в забвении. Он приложил камень ко лбу и подождал, пока не почувствует себя защищенным. Потом глубоко вздохнул. Странные чувства в нем улеглись.

— Вот и хорошо, молодцы, — произнес он, будто уговаривая их. — Оставьте меня в покое.

Ландро с любовью повертел трубочный камень в руках. Это была кровь предков, которая помогала Эммалайн и его детям жить в этом ненадежном мире.

* * *

Наступил октябрь. В конце недели Мэгги провожала Лароуза к его братьям и сестрам. За ночь до этого сильный ветер сдул яркие листья с деревьев, и теперь они прилипали к подошвам. Мэгги осталась в доме Айронов, чтобы сделать домашнее задание с девочками, а еще потому, что ее пригласили посетить их импровизированный спа-салон. Джозетт и Сноу собирались превратить кухню в расслабляющий мир ухода за кожей и волосами. Необходимые средства можно было найти в погребе и в холодильнике. Сахар для лица. Солевой пилинг для ног. Корица с медом в качестве отшелушивающего средства для губ. Яичный белок для лица, чтобы подтянуть кожу. Огуречная маска для глаз. Маска для глаз из замороженного чайного пакетика. Лимонный ополаскиватель. Майонез для увлажнения волос. Они решили, что начнут с конца списка.

Сноу поставила на стол банку с майонезом и достала рулон пленки для заворачивания продуктов. Потом налила в миску четверть чашки растительного масла. Мэгги села на кухонный стул, ее плечи накрыли полотенцем и принялись втирать майонез с маслом канолы[212] сначала в голову Мэгги, а затем в каждую прядь ее волос. Мэгги хотелось смеяться. Запах был странным, но массаж Сноу действовал так хорошо, что изнутри Мэгги словно наполнилась пузырьками какого-то пенящегося напитка. Она закрыла глаза и плотно сжала губы. Расхохотаться было бы странно. Сноу обернула голову Мэгги полиэтиленовой пленкой, плотно подоткнула ее концы, а затем повязала сверху полотенце так, что оно напоминало тюрбан.

— Теперь можешь пересесть в папино кресло. Джозетт положит замороженные чайные пакетики тебе на глаза и сделает солевой пилинг ступней. После этого она нанесет майонез мне на волосы, а затем мы сделаем маску для лица из яичных белков.

— Я тоже хочу маску, — сказала Эммалайн, увидев, как девочки наносят кисточками яичные белки на лица себе и Лароузу.

Потом они лежали на диване и на расстеленных на полу полотенцах, слушая радио в ожидании, когда белок затвердеет. Когда тот стал сохнуть, он стянул кожу.

— Ты это чувствуешь?

— Еще бы, — ответила Мэгги, глаза которой были закрыты под тающими пакетиками чая.

— Как-то больно, — пожаловалась Джозетт через минуту.

— Это потому, что белок стимулирует коллаген.

Эммалайн села.

— Можно теперь снять эти примочки?

Мэгги сняла чайные пакетики с ее глаз.

— У меня лицо высохло, — сообщила она.

— О! Только не улыбайся, — предупредила Джозетт.

Но Мэгги все равно рассмеялась. Высохший белок на лице Сноу потрескался, образовав паутину крошечных морщинок.

— Пора заканчивать!

Они смыли белок и стали восхищаться гладкостью кожи друг друга. Затем они раскрутили тюрбаны, принялись мыть волосы и никак не могли избавиться от въевшегося в них майонеза. Мэгги посмотрела в зеркало и увидела, что чайные пакетики оставили вокруг ее глаз темные следы. А в середине этих пятен, с которыми она походила на енота, блестели глаза — так сильно, будто у нее была лихорадка. Казалось, девочка подхватила какую-то таинственную болезнь. Она осмотрела щеки, ставшие похожими на фарфоровые.

— Вау, — произнесла Эммалайн. — Мое лицо высохло. Такое ощущение, будто кожа вот-вот отвалится.

— И у меня тоже, — добавил Лароуз.

Мать посмотрела в зеркало и начала втирать себе в лоб косметическое масло.

— А теперь маникюр!

Джозетт принесла поднос с лаками для ногтей.

— Я уезжаю в поселок, чтобы забрать Кучи. Делайте домашнее задание, — велела Эммалайн девочкам. — Эта ваша яичная маска… У меня такое чувство, словно я постарела на десять лет.

Ее кожа все еще выглядела странно натянутой.

— Я поеду с тобой, — вызвался Лароуз.

— Вы словно из древних времен, — внезапно произнесла Джозетт, наклонившись, чтобы обнять Лароуза. — В тебе, брат, жив старинный дух.

— Скорей на мне остался ваш яичный белок, — возразил Лароуз.

— Знаете, что он однажды заявил? Девчонки, знаете, что он сказал? Он сказал, что в старину телевидение заменяли рассказанные истории.

— Ну хватит… — проговорила Эммалайн.

— Нет, правда, это его слова!

— Я имею в виду, хватит разглагольствовать, пора ехать.


Мэгги и Сноу запрыгнули в машину и тоже поехали в поселок. Они хотели купить корицу для губ и пополнить запасы шампуня.

— Мы пахнем, как чертовы сэндвичи, — заметила Сноу.

— Намазаться майонезом — чья это была идея?

— Моя.

— Правда?

— Вообще-то Джозетт, но она такая ранимая, понимаешь?

Мэгги никогда не считала Джозетту ранимой.

— Моя мама ранимая, — сказала Мэгги и пожалела, что у нее вырвались эти слова. Хорошо хоть, они обе сидели на заднем сиденье, и Эммалайн не могла их услышать. Сноу замолчала, а Мэгги стала думать о том, как продолжить разговор. Через некоторое время Сноу произнесла:

— Твоя мама, она молодец. Я имею в виду, она справилась со случившимся довольно хорошо, учитывая все обстоятельства. Тебе не кажется?

— С мамой трудно иметь дело, — проговорила Мэгги, усилием воли не давая себе отколупывать только что нанесенный на ногти лак. Синий, как небо.

Сноу не стала рассказывать, как они с Джозетт боялись того поистине ведьминского приема, который оказывала им Нола в первые годы после случившегося несчастья. Вместо этого она сообщила, что Джозетт нравится, как Нола сажает цветы.

— Она вся в этом, — заметила Мэгги.

Одобрение Сноу чего-то, что делала Нола, оказало на Мэгги странное воздействие. Желудок, казалось, свободно плавал внутри тела, а в мозгу возник какой-то ревнивый зуд. Она посмотрела на Сноу, отметив элегантный наклон ее головы, пахнущей майонезом, мягкий изгиб плеч, прекрасно сидящие футболки, надетые одна поверх другой по последней моде. Ей так хотелось, чтобы Сноу поняла.

— Знаешь, на самом деле моя мать не любит меня, — выпалила Мэгги. — Она любит Лароуза.

Сноу нахмурилась и, приоткрыв рот, посмотрела в лицо Мэгги. Как раз в тот момент, когда Мэгги собралась открыть свою тайну, сказать что-то жесткое, выругаться и тем самым не дать Сноу выразить жалость, которая уже читалась в ее глазах, Сноу обняла Мэгги за плечи и сказала:

— Черт, детка, нам надо держаться вместе. Смотри.

Кивнув в сторону передних сидений, она скорчила лицо, изображая Лароуза и Эммалайн.

— Его теперь даже не нужно приглашать на переднее сиденье, — сказала Сноу. — Угадай, кому приходится ездить сзади, когда мама проводит время с Лароузом?

Мэгги запнулась: ей словно сунули прямо в руки неожиданный подарок.

— Я и не знала, — пробормотала она.

— Такова жизнь, — проговорила Сноу. — Мы постоянно ей намекаем, но она не понимает. Холлис и Кучи, они очень близки. Ну и мы нашли друг друга, я и Джозетт. А теперь и ты с нами.

С этими словами она шутливо привлекла Мэгги к себе.

— Мы прикроем твои тылы.


После того как все ушли, Джозетт начала вскапывать утрамбованную землю рядом с передним крыльцом дома. На остальной части двора было сыро, но здесь почва оставалась сухой, находясь под свесом крыши. Может, такое место и не подходило для посадки, но таковым было ее ви́дение ситуации, требовавшее претворения в жизнь. Ее родители не любили украшать дом, разбивая рядом с ним клумбы. Их больше интересовали различные стороны человеческой жизни — медицинская, социальная, гуманитарная и так далее. Но весь последний год, когда Джозетт забирала Лароуза, она каждую неделю любовалась все новыми и новыми цветами, распускающимися у Нолы. Джозетт раньше не встречала такие и не знала их названий. Иногда цветы распускались один за другим, радуя глаз все лето. Это продолжалось даже осенью. Помимо необычных растений, всегда цвели ноготки и петунии, которые она хорошо знала. Нола также выращивала за домом овощи, и их вьющиеся стебли оплетали мелкую проволочную сетку, которой был огорожен загон для цыплят. Ряды растений были разделены устланными соломой проходами, по которым разгуливали куры. Все это напоминало Джозетт журнальные фотографии образцовых сельских домов. Конечно, ведь у Нолы имелось свободное время. Не то что у Эммалайн. У матери работа занимала почти все время. И Джозетт решила взять часть обязанностей по благоустройству двора на себя.

Вчера она принесла домой семена и несколько поникших крошечных ноготков, купленных в продуктовом магазине. Они лежали в корзине товаров, раздававшихся бесплатно. Такова была ее версия. Она уже представляла себе красочное буйство цветов рядом с дверью дома вместо отслужившего срок велосипеда и ржавого скутера, на котором детям все равно запрещалось ездить. Этот хлам она уволокла в лес.

Земля, однако, не была похожа на землю у дома Мэгги. В ней часто попадались камешки, и цвет у нее был серый. Вода превратила ее в жидкую грязь.

— Грязь — она ведь и есть грязь, верно?

Джозетт присела на корточки.

Она положила семена в углубления, осторожно вынула ноготки из разделенного на секции пластикового контейнера, а затем бережно посадила каждое растение в лунку и засыпала корни серой землей. Потом она щедро полила посадки, едва не смыв их, пока не научилась плескать воду из ведра понемногу. Наконец она снова опустилась на корточки.

— Растите, цветочки, растите.

Ей нравился их запах, пряный и теплый. Приближающуюся машину Холлиса она услышала издалека. Двигатель жалобно завывал, но терпеливо брал небольшой подъем. Вскоре Холлис въехал на подъездную дорожку и вышел из автомобиля.

— Привет, — поздоровался он.

— Привет, — отозвалась она.

— Что это?

— О, просто решила кое-что посадить, — ответила Джозетт. — Хочу оживить местность.

Ее затея восхитила его со всех сторон. Он похвалил ноготки и не стал говорить, что первые же заморозки убьют цветы и они не взойдут на второй год. Или что сеять семена осенью бесполезно. Но его удивило, что она об этом не догадалась. Впрочем, откуда у нее могли взяться эти знания? Воздух еще прогревался, но хилые растения с уже начавшими желтеть листьями были обречены.

— Итак? — спросил он, когда она встала, отряхнулась и посмотрела на него.

— Ты, наверное, хочешь поесть?

— Может, остался суп?

Они вошли в дом и покопались в холодильнике, найдя спрятанное там печенье и оставшиеся лепешки. Джозетт пахла чем-то таким, что вызвало у Холлиса чувство голода. Он попытался сделать сэндвич, однако не нашел майонез. Джозетт разогрела ему лепешки на чугунной сковороде. Они сели и принялись за еду.

Холлис насыпал на свои лепешки ложку сахарного песка. Джозетт попыталась заговорить с ним:

— Знаешь, эта сахарница очень старая. Ты что-то о ней слышал? Она из далекого прошлого. Мой пра-пра и так далее дедушка в давние времена хранил в ней один ключ.

Хотя Холлис уже все знал о знаменитой сахарнице без ручек, он ни словом не обмолвился об этом. Джозетт продолжила рассказывать:

— Она каким-то образом связана с первой Лароуз. Та жила в этом доме, когда он представлял собой небольшую хижину. Кроме маленькой сахарницы, нам ничего от нее не осталось, за исключением разве писем и документов. Они хранятся у бабушки.

— Да, у твоей семьи древние корни.

Джозетт посмотрела на Холлиса. Его мягкий голос и особый взгляд, серьезный и внимательный, напомнили о словах Сноу, которая говорила, что Холлис в нее влюблен. Это ее волновало и беспокоило. Переживание нынешнего странного момента оказалось настолько бурным, что она взвизгнула, заставив Холлиса вздрогнуть.

— Черт побери! Каждая семья имеет корни. Они прорастают из прошлого в будущее.

Она засмеялась, издав при этом рычание, которое сочла ужасно сексуальным, и он удивленно посмотрел на нее.

Первая история давних времен

Старики сидели в расставленных по комнате раскладных креслах и инвалидных колясках. Бабушка Лароуза, четвертая носительница имени Лароуз в их роду, жарила хлеб. Она по очереди доставала из жира золотистые куски и складывала их в гнезде, сооруженном из бумажных полотенец. Эммалайн перекладывала квадратики хлеба на тарелки и вручала каждому из старейшин. Лароуз, ее сын, разносил сливочное масло и черемуховое желе. Потом он достал кофейные кружки: кружку племенного колледжа, кружку с надписью «Черт побери!», поцарапанную кружку местного казино и новенькую кружку с фруктами, расположенными в ряд, как на игровом автомате. Кофе все еще цедился из кофейной машины в стеклянный кофейник. Лароуз смотрел на тонкую струйку. Он немного поправился, прежде чем успел подрасти еще на один дюйм. Малверн Санграйт искоса поглядывала на него и кивала всякий раз, когда он что-либо делал.

— О, этот мальчик, о, этот малыш, — прошептала она. — Он сделан из доброго теста. Может, на этот раз твоя Эммалайн все-таки изменила своему Ландро…

— Заткнись, злюка, — оборвала ее миссис Пис.

Последние несколько приятных лет, проведенных с Сэмом Иглбоем, нимало не изменили мерзкий характер Малверн. Она смотрела, как миссис Пис переворачивает куски хлеба, и старалась не ляпнуть невзначай что-нибудь о ее сноровке. Но молчать Малверн все равно не могла.

— Это желе твое или твоей дочери?

— Мы делали его вместе, — ответила Эммалайн.

— Почему ты не живешь с матерью? Это Ландро против? Почему твоя мама не живет в собственном доме?

— Ты сто раз спрашивала меня об этом, — проговорила миссис Пис, — и столько же раз я тебе отвечала, что у меня свои причуды. Я привыкла жить в Доме старейшин, тут мне все нравится.

На инвалидной коляске вкатилась Игнатия со своим кислородным баллоном.

— Боже, храни королеву, — провозгласила Малверн.

— Наанан![213] — воскликнула Игнатия, поднимая крошечную ручку и делая вид, будто собирается хлопнуть ею о ладонь Лароуза.

Лицо Игнатии засветилось, как у молодой, когда она решила улыбнуться.

— У меня есть для тебя хорошая история, — обратилась она к Лароузу. — Сегодня посреди ночи у меня сложились все ее кусочки. Эту историю я слышала от своей бабушки примерно в твоем возрасте. Давным-давно. Я совсем забыла о ней до нынешней ночи.

— Тогда давайте послушаем, что ты скажешь, — предложила Малверн, надувая губы и ревнуя.

— Ничего не могу сказать, — ответила Игнатия, гордо взмахнув рукой.

— Почему нет? — Малверн наклонилась близко к ней, сощурившись.

Игнатия выпрямилась и вздернула подбородок, чтобы изречь поучение.

— На земле не лежит снег. Безногие существа еще не спят.

— О-о-о, ты говоришь, как индеанка из старых времен, — прошипела Малверн. Ее глаза светились злобой. Для нее не было ничего хуже, чем быть призванной кем-то из других старейшин соблюдать священные традиции.

— Ты ведь знаешь, что в таких случаях мы должны подождать, когда землю укроет глубокий снег, — напомнила миссис Уэбид.

— Я это знаю хорошо, — отозвалась Малверн, теперь уже окончательно взбешенная. — Уж я-то помню об этом правиле, а Игнатия пыталась его нарушить. Существа, которые могут донести наши истории до низших пластов земли, до подводных львов, гигантских змей и других злых существ, должны сперва замерзнуть, заснуть.

— Остался еще один кусок обжаренного хлеба, — напомнила Эммалайн.

— Пускай его заберет та, которая рассказывает истории, когда не положено, — сердито произнесла Игнатия, поджав губы и бросив сердитый взгляд в сторону Малверн.

— Гавиин мемвеч[214], — отрезала Малверн. — Давайте отдадим его той, которая пыталась увести моих мужей, всех шестерых, одного за другим. Она пыталась украсть у моих детей отцов, тряся перед ними своими прелестями! Какой стыд!

— Они никогда не видели того, чего не хотели видеть, — прорычала Игнатия, задыхаясь от негодования. — Ты была с ними такой злюкой, что они тебя боялись и как один начали заикаться. Они не могли этого принять. Да, они все ухлестывали за мной.

— Гииванимо![215]

— Не называй меня лгуньей. У тебя у самой трусы дымятся!

Эммалайн разрезала кусок обжаренного хлеба пополам, намазала маслом и желе, а затем подала каждой из участниц перепалки. Те принялись грызть хлеб, пламя в их глазах стало угасать, и на мгновение показалось, что они могут пойти на мировую. Но тут Малверн прорвало:

— Гииванимо! Гиин![216] Твое женское естество прямо-таки пылает. Смотри, как бы не сгорели трусики. Позор! Это в твоем-то возрасте!

Игнатия бросила свой намазанный маслом хлеб в Малверн, и тот прилип к ее груди, прямо в районе соска. Малверн посмотрела вниз и фыркнула.

— Постойте-ка, позвольте вам помочь, дорогая, — нарушил молчание Сэм Иглбой. Он снял кусок хлеба, затем плюнул на свой носовой платок и принялся услужливо скрести им грудь Малверн. Та притворилась, что отбивается от него.

Сэм машинально сунул ее хлеб себе в рот.

— Сэм съел чужую еду! — возбужденно воскликнула миссис Уэбид, наклоняясь к Малверн. — Должно быть, он совсем потерял от тебя голову, правда?

— Человек, который сделал такое, сделает все что угодно, — сказала Игнатия. — Буду иметь в виду, — добавила она и лукаво подмигнула.

* * *

— Ночная смена? Да, конечно… Уверен. Буду. Я вполне доволен своим расписанием, — проговорил Ромео, слегка обалдев от волнения.

У Стерлинга Чанса было круглое, немолодое, величавое лицо. Руки его спокойно лежали между стопками бумаг на столе.

— Вы работаете здесь очень хорошо, Ромео. Нечасто случается такое увидеть. Мы, знаете ли, не просто чистим и ремонтируем, мы здесь что-то вроде направляющей и организующей силы. Если мы не выполним свою работу, никто не сможет ничего сделать, чтобы вылечить людей, верно?

Недавно Ромео пришлось немало потрудиться, чтобы вернуть в строй аварийный генератор. Он также повозился с зажиганием и помог завести двигатель машины «Скорой помощи», ключ от которой куда-то запропастился. Он запросто открывал шкафы с документами и даже кабинеты, когда медсестры забывали свои ключи дома. Он вручную приводил в действие дыхательный насос для ребенка с астмой во время отключения электричества. Он открывал заклинившие окна, заставлял флуоресцировать капризные лампы дневного света, прочищал засорившиеся унитазы и вынимал комки волос из стоков в душевых. Все это он проделывал, не произнося ни одного грубого слова: ругательства звучали только в его голове.

— И вы вежливы, — добавил Стерлинг Чанс с упором на последнее слово. — Это тоже имеет значение.

Выйдя из кабинета шефа, Ромео понял, что его перспективы расширились.

Он не только не останется ночевать один дома, что теперь казалось ему утомительным, но и будет работать в больнице под куда менее строгим надзором. Конечно, все захотят спать, и правила ослабнут. Уже в первую неделю работы он обнаружил, что оказался прав. Вокруг Ромео везде шли разговоры. Сплетни правили ночной сменой. Никаких скабрезных намеков, как в Доме старейшин, просто ценные дополнения к уже имеющейся информации. Чтобы бодрствовать, требовалось без умолку болтать. А еще для этого требовалось двигаться, поэтому Ромео все же приходилось работать. Он продолжал практиковать рабское поведение, чтобы подобраться к местам, где велись разговоры — любой из них мог оказаться полезным. Так, он взял за правило прилюдно натирать пол, стоя на четвереньках.

— Знаете, у нас есть электрический полотер, — сказал ему кто-то.

— Спасибо, но у меня собственные стандарты, — ответил он.

У бригады «Скорой помощи» был небольшой столик для пикника, установленный у двери их гаража. Конечно, от них зависели вопросы жизни и смерти, но, право, какие несерьезные люди! Ромео должен был подметать кусочки записок, которые они, порвав и скомкав, бросали на землю, окурки и, конечно, обертки от конфет и сэндвичей, оставшиеся после ланча. Он занимался уборкой даже после захода солнца, когда парамедики сидели под светом уличного фонаря. Потом он медленно, очень медленно решал судьбу доставшейся ему добычи. Он должен был развернуть и разгладить каждую бумажку, прежде чем почтительно опустить ее в мусорный ящик. Ромео старался держаться поближе к бригаде «Скорой помощи», к отделению неотложной терапии, к дежурным фельдшерам или медсестрам, а также к врачам — ко всем, от кого могли перепасть крупицы полезной информации. Цвет одежды помогал ему сливаться с больничной мебелью. А еще он носил желто-коричневую водолазку, чтобы скрыть сине-черн