Меншиков (fb2)


Настройки текста:



Меншиков



К ЧИТАТЕЛЯМ!


У Вас в руках книга, которая начинает собой целый цикл романов об удивительных судьбах людей, волею Провидения вознёсшихся до самых вершин власти.

Личности неординарные, яркие и сильные сами по себе, они приобрели ореол исторической значимости в лучах монаршей любви. Как кометы: чем ближе к своему солнцутем ярче.

Речь идёт о сподвижниках и фаворитах Дома Романовых.

По словам французского историка Ренана: «Серьёзная история не должна придавать слишком большого значения нравам государей, если эти нравы не имели большого влияния на общий ход дел». Но российский порядок вещей всегда отличался крайностями. За появлением каждой новой персоны около трона всегда следовали изменения в государственной политике: как внутренней, так и внешней.

Естественно, что в фокус исторических интересов потомков попадают именно те, кто творил русскую историю, находясь около трона и часто сосредоточив в своих руках власть большую, нежели имелась у его царственного покровителя.

Каковы были ониА. Меншиков, сын придворного конюха и светлейший князь, фельдмаршал, «полудержавный властелин», Г. Потёмкинкамер-юнкер и князь Таврический, Э. Биронбедный курляндский дворянин и всесильный министр императрицы Анны Иоанновны. В их характерах уживались благородство и коварство, щедрость и алчность, простота и хитрость, преданность и лицемерие. Часто складывалось так, что, добиваясь наград и почестей для себя, они творили славу России.

Серия «Сподвижники и фавориты» будет построена по тому же принципу, что и другие исторические серии издательства АРМАДА: каждому персонажу будет посвящён отдельный том серии. Для того чтобы у читателя возникло наиболее объективное представление о той или иной личности, той или иной исторической эпохе, издательство предоставляет возможность высказать свои взгляды, как современным писателям-историкам, так и мастерам жанра исторического романа, жившим в прошлом веке. Основные требования, которыми АРМАДА руководствуется при отборе произведений,— высокое качество литературных текстов, образность, художественность — всё то, что даст возможность читателю не только удовлетворить исторический интерес, но и получить удовольствие от чтения этих книг.


Из Энциклопедического словаря,

Изд. Брокгауза и Ефрона,

т. XIX СПб, 1896


ЕНШИКОВ АЛЕКСАНДР ДАНИЛОВИЧ — фаворит Петра I и Екатерины I, открывающий собою ряд русских временщиков ХУШ в. Год его рождения в точности неизвестен: по одним известиям (Берхгольц), он родился в 1673 г., по другим (Голиков) — в 1670 г. Не вполне выяснено и происхождение его: по словам одних, его отец был придворным конюхом, по словам других — капралом Петровской гвардии; существует также известие (позднейшее), что Меншиков в молодости продавал пирога на улицах Москвы и кормился этим промыслом.

Знакомство Петра с Меншиковым, как обыкновенно принимают, состоялось через посредство Лефорта, взявшего Меншикова к себе в услужение. Несомненно то, что Меншиков служил в Преображенском полку с самого его учреждения, несколько лет исполнял обязанности денщика при Петре и приобрёл его расположение, скоро перешедшее в тесную дружбу. С 1697 г. Меншиков неразлучен с Петром: вместе с ним совершает Азовский поход, вместе отправляется за границу и возвращается оттуда, участвует в стрелецком розыске, исполняет важные поручения; его влияние начинает перевешивать даже влияние Лефорта.

После Нарвского сражения Меншиков вместе с царём участвовал в действиях русской армии в Ингрии, причём выказал большую храбрость и недюжинные военные таланты. После взятия в 1702 г. Нотебурга он был назначен комендантом этой крепости, затем губернатором вновь завоёванных областей; в его ведение, в так называемую Ижорскую канцелярию, были переданы Петром многие общегосударственные доходы.

Талантливый и энергичный, Меншиков не останавливался ни перед чем ради удовлетворения возникавших вследствие войны нужд; его быстрые, решительные действия вполне соответствовали кипучей энергии царя; лишённый всякого, даже элементарного образования (он едва мог подписать своё имя), он пополнял этот недостаток природною сообразительностью, ещё развившейся в том ответственном положении, какое ему пришлось занимать

В 1705 г. Меншиков был вызван в Литву, где к этому времени сосредоточились военные действия, и здесь действовал сперва в качестве помощника фельдмаршала Огильви, начальствуя над кавалерией, а затем, с 1706 г., в качестве самостоятельного главнокомандующего. В том же году он одержал победу над шведским генералом Мардефельдом при Калише. Это была первая победа русских в правильной битве, и Меншиков был щедро одарён за неё. Ещё раньше, в 1702 г., он получил диплом на достоинство графа Римской империи; теперь он был возведён в сан князя Римской империи, а в 1707 г. Пётр возвёл его в достоинство светлейшего князя Ижорского.

Получив известие об измене Мазепы, Меншиков напал на Батурин, взял его приступом и жестоко разорил, перебив почти всех жителей. За Полтавскую битву Меншиков получил фельдмаршальское достоинство. До 1714 г. он принимал участие в походах русских войск за границу, в Курляндию, Померанию и Голштинию, а затем его деятельность сосредоточилась на вопросах внутреннего устройства государства, касаясь, благодаря его близости к царю, едва ли не всех важнейших государственных нужд. Наиболее усердным сотрудником Петра Меншиков являлся, однако, не столько в силу ясного сознания тех принципов, какими направлялась деятельность преобразователя, сколько в силу своекорыстных мотивов, и эти последние придали всей его фигуре особую окраску. «Полудержавный властелин», по выражению Пушкина, «дитя сердца» Петра, как называл его последний в своих письмах к нему, был страшным взяточником и казнокрадом и, несмотря на награды, в изобилии сыпавшиеся на него, увеличивал своё состояние всякими недозволенными средствами. Не довольствуясь взятками с просителей, он грабил за границей имения польской шляхты, закрепощал себе малороссийских казаков, отнимал земли у смежных с его имениями помещиков, наконец, обкрадывал казну на всевозможных подрядах.

В1711 г. Пётр впервые узнал о подобных злоупотреблениях Меншикова, а три года спустя назначена была, по доносам Курбатова, особая следственная комиссия. С той поры и до конца царствования Петра I Меншиков почти не выходил из-под суда. Многочисленные следственные комиссии раскрывали грандиозные его злоупотребления, но их разоблачения только поколебали доверие и расположение Петра к Меншикову, не лишив последнего всецело влияния и власти. Помимо сохранявшейся ещё у Петра привязанности к любимцу, помимо заступничества за него Екатерины, через него познакомившейся с Петром и питавшей тёплое чувство к первому виновнику своего возвышения, здесь могли действовать и другие соображения: в лице Меншикова Пётр дорожил одним из наиболее даровитых и преданных ему сотрудников.

Как преданность царю, так и личные интересы Меншикова, тесно связанные с реформами, делали его врагом партии приверженцев старины. В такой роли выступил он, между прочим, и при столкновении Петра с сыном. Многие из современников, вряд ли, впрочем, основательно, считали даже Меншикова главным виновником гибели Алексея Петровича. Как бы то ни было, злоупотребления Меншикова благополучно сходили ему с рук; отделываясь при их раскрытии денежными штрафами, он успешно топил своих врагов, в числе которых бывали порою и очень сильные люди, как, например, Шафиров.

При учреждении коллегий Меншиков был назначен в 1719 г. президентом Военной коллегии. Лишь к концу царствования Петра, после того как известная Монсова история подорвала доверие царя к Екатерине, Меншиков, вновь уличённый в злоупотреблениях, подвергся серьёзной опасности, но вскоре за тем последовавшая смерть Петра открыла ему дорогу к ещё большей власти. Главный виновник возведения на престол Екатерины I, он сделался при этой слабой и неспособной государыне истинным правителем государства.

Верховный совет, учреждённый отчасти вследствие желания других вельмож положить предел самовластию Меншикова, вскоре сделался простым орудием в его руках. Чтобы упрочить своё положение, он попытался добиться с помощью русских штыков избрания на вакантный тогда престол Курляндского герцогства; но попытка эта не увенчалась успехом.

Тогда Меншиков принял другие меры к обеспечению себя на случай смерти Екатерины. Не рассчитывая на возможность устранить от престола сына Алексея Петровича в пользу дочерей Петра и Екатерины, он заблаговременно перешёл на сторону этого кандидата; по просьбе Меншикова Екатерина дала своё согласие на брак малолетнего Петра Алексеевича с дочерью Меншикова. Найденное по смерти Екатерины завещание (впоследствии оказавшееся подложным) объявляло наследником престола двенадцатилетнего Петра и учреждало до его совершеннолетия регентство из обеих цесаревен, герцога Голштинского и Верховного тайного совета. Но герцог по настоянию Меншикова уехал в Голштинию вместе с Анной Петровной; действительным правителем государства остался Меншиков, обручивший императора со своей дочерью Марией и получивший звание генералиссимуса. Самовластие Меншикова разгулялось теперь на просторе, обращаясь порою на самого императора; это его и погубило.

Пытаясь примириться со старыми родами, он приблизил к Петру II Долгоруких, которые воспользовались этим, чтобы восстановить императора против Меншикова 8 сентября 1727 г. Меншиков был арестован, и на другой день последовал указ о ссылке его в Раненбург. Вслед за тем все его громадные богатства были конфискованы, а после того как в Москве найдено было подмётное письмо в пользу Меншикова, он с женой, сыном и дочерьми был сослан в Берёзов, где и умер 12 ноября 1729 г.



…И, счастья баловень безродный,

Полудержавный властелин.

А. С. Пушкин. "Полтава"

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1


ухота наступала с утра… Разогретая земля не успевала за ночь остыть, и с восходом солнца сразу надвигался томительный зной.

В растрескавшемся русле пересохшей Яузы бархатной зеленью отливали лужи стоячей воды. Где-то горели леса, торфяные болота. Даль терялась в сухой графитовой дымке.

Стояло засушливое лето 1686 — года.

С полей, отделяющих Немецкую слободу от Земляного города, нёсся тонкий запах свежего сена — сохла трава на корню.

Здесь, за Покровскими воротами, между ручьём Кокуем и речкой Яузой, были раньше пустыри. Тогда иноземцы, или «немцы», как их вообще называли, жили за Москва-рекой, в слободке Наливках. «По слобожанам и слободушка слывёт», — говорится. Частенько, видимо, москвичи кололи немцам глаза названием этим, намекая на пьянство. Потому, говорили в Москве, немцы и выпросили у царя позволения поселиться на пустующем месте между Яузой и Кокуем. В течение каких-нибудь десяти лет пустыри здесь застроились, раскинулись огороды, сады, пролегли улицы, вырос рядом со старинной Москвой иноземный городок — Немецкая слобода, или, как ещё её называли, Кокуй.

Жили здесь иноземцы различных наций, званий, профессий: наёмные офицеры, смотревшие на службу свою как на отхожий промысел, мастеровые, выдававшие зачастую себя за опытных инженеров, предприниматели, падкие до дешёвых работных людей, лекари-недоучки, — словом, сбродные люди, приехавшие в Москву с единственной целью: хорошими заработками, на вольных российских хлебах, поправить свои пошатнувшиеся дела.

Жизнь на Кокуе шла пьяная, шумная.

А сейчас и Немецкая слобода словно вымерла. Томительный зной обессилил всё живое. В тени надворных построек разметались собаки, в летних закутах распластались свиньи, раскормленные до немоты, у решёток птичников спали гуси, спрятав головы под крыло, на крышах белыми пухлыми комочками свернулись домашние голуби. Только неугомонные цесарки да индюшки без конца сновали взад-вперёд за сетками своих двориков.

Не лучшего в Немецкой слободе сада Франсуа-Жака Лефорта, швейцарца-женевца, в русской службе полковника, засуха почти не коснулась. Благодаря неусыпным заботам его главного садовника, Семёна Евстигнеева, в саду у Лефорта всё ярко зеленело, цвело: различные диковинные растения на клумбах и грядках, в вазах и ящиках, молодая поросль сирени, жасмина, акаций, плотные стены плюща, горошка, дикого винограда, густые газоны, аллеи фруктовых деревьев, лабиринты подстриженных кустиков и у самого входа в сад — гордость садовника — коврики обычных полевых и лесных русских цветов. Их растил и за ними ухаживал каждодневно сам Семён Евстигнеев. Остальную работу по саду, под его общим присмотром, выполняла целая орава подручных из немцев. А на этом участке он делал всё сам: и рассаживал, и окучивал, и поливал, — не доверял никому. Коврики эти были огорожены низкой деревянной решёткой, её плотно заплели хмель, повилика, мышиный горошек, и потому казалось, что цветы растут в больших изумрудных, пышно убранных вазах.

— Что значит наше исконное, когда его приберёшь да уходишь! — восторгался Семён Евстигнеев, глядя на любимые цветики из-под приложенной козырьком ко лбу сухой, жилистой пятерни. — А садовые цветы — нет, не то: та же, как говорится, опара, да другая выпечка! — толковал он при случае, скривив в кислой гримасе лицо. — Взять садовую розу… Ох, как не терпит она резеду! Нет злее врага для неё! Сорви их, поставь рядом в воду. И полчаса не пройдёт, как у резеды все головки поникнут. Уронит в воду тогда резеда со своих лепестков этакие крохотные капельки — ровно заплачет она, ровно горючие слёзы прольёт. Ан… и погубят они, эти капельки, розу. Сама погибнет тогда, стало быть, резеда, но и розу отравит…

А взять ландыш садовый! — входил в раж Семён Евстигнеев. — Уж такой-то с виду он кроткий! Но, заметь, на поверку — самый что ни на есть ненавистник! Любые весенние цветики поставь рядом с ним — и враз он так сильно запахнет, что всех их убьёт!.. Теперь нарцисс взять. Этот — незабудку изводит!.. А ежели, к примеру, поставить рядом гвоздику и розу — они вовсе пахнуть перестают. Обе, враз!

Не-ет, — тряс бородёнкой Семён, — что там ни толкуй, а милей наших полевых родных цветиков ничего не найдёшь. Тонки, непорочны они, и скромны, и уветливы…

Сколько же в саду у Лефорта было этих любимцев садовника: белый подмаренник, розовая дрёма, малиновая смолянка, жёлтый донник, золотистый зверобой, лазоревый цикорий, матово-бледный белозор, — и тысячи разных кистей и метёлочек сплетали аромат в общий нежный букет.

— Любота! — радовался Евстигнеич, поглаживая бока, и его сухой, серый лик покрывался сетью лучистых морщин.

А кругом всё горит.

Сколько уже времени не заволакивали солнышка ни тучка, ни облачко! Метёт суховей.

Или такой уже грех вопиющий принял на душу русский народ?

Вздохнул Семён Евстигнеев, передвинул колпак с уха на ухо, одёрнул прилипшие рукава холщовой рубахи, сплюнул и снова заработал, споро разрыхляя пересохшую землю.

— Погрязли, как видно, в грехах-то по самое горлышко! Ловко подскребая бороздником сорные травы, садовник ворчит и ворчит… трясёт своей мочальной бородкой.

— Одна надежда на нашего, стало-ть, заступника — на Николу-угодника: все сидим-от за ним, как тараканы за печкой!

Оглянулся на окна господского дома:

— А тут свистопляс! Дни с ночами перемешали в игрищах сатанинских!

Действительно, в доме полковника, невзирая на ранний час, стоял дым коромыслом. В настежь открытых окнах мелькали фигуры в сбитых на сторону париках, расстёгнутых куртках, кафтанах, слышался громкий смех, звон посуды, разноязыкий галдёж, нестройное пение.

— Опохмеляются после вчерашнего пляса, — решил дядя Семён.

В больших палатках, разбитых в саду, тоже шумели, звучно сморкались, смачно зевали, хрипло выкрикивали приказания, и прислуга полковника — Жаны, Пьеры, Поли метались как угорелые между кухней, домом, палатками и погребками: таскали вина, посуду, закуски.

— Ни свет ни заря, — плевался Семён Евстигнеев, — опять вино жрут?

Семён Евстигнеев слыл за начётчика, письменного человека. Ходил в подьячих. Говорил о себе: «Сидел в Разрядном приказе безотступно, всякие кляузы, будь они раз-неладны, всякие что ни на есть заковыристые челобитные списывал. Всё делал, до всего доходил. Ан не ужился в приказе! По совести, нелицеприятно служил, а там такие не ко двору!»

— Взято с вас, Ахавов нечестивых, крестное целованье, чтобы посулов не брать и делать по правде, — корил он приказных, — но что есть ваше крестное целованье? Как львы рыкающие, лапы свои ко взятию тянете!

— Непочётчик! Поперешный мужик! — плевались дьяки. — Твоё дело: что приказывают — кончено! А ты…

— За правду свечой гореть буду! — бил в грудь Семён.

— Древоголов ты в житейских делах, — заключили приказные. — Другой на твоём месте в ногах бы досыта навалялся, а ты фыркаешь. Молчать — твоё дело!

И был Семён Евстигнеев из приказа выгнан: за поносные речи, строптивый характер и лай.

С младых лет имел он влечение к цветам, кустикам да деревьям. Тогда это было в диковинку. Тогда садами не занимались. На улицы выходили заборы, плетни, частоколы. Дома строились не по линии, а как попало, окнами во дворы. Поперёк улиц брёвна или доски, вбитые в грязь, по угорам лужайки, во дворах огороды с яблонями, грушами, вишняком, малиной, капустой, огурцами, горохом да свёклою.

А он у себя в Кожевниках любовно взрастил тенистый сад, разбил цветники.

— У Семёна Евстигнеева, — говорили про него, — всё не как у людей. Эк что удумал, — шипели, — умней всех хочет быть!

Вот и припомнили ему все эти чудачества, да и приставили его, раба божия, имярек, садовником к немцу. В наказание за строптивость, в назидание всем.

— Любя наказуем, — сладко улыбался дьяк в пышную, крылом, бороду, волосок к волоску. — Гордость свою смири. Не мы тебя наказуем, а ты сам себя. — Потянулся, аппетитно, с хрустом, зевнул. — Вот как у немца поработаешь, так дурь-от соскочит живой рукой. На весь век закажешь себе борзость оказывать! — Хлопнул Евстигнеича по плечу. — Ступай, сахар! Со господом!

— Ловко пристроили! — смеялись приказные. — В самый, значит, вертеп блудоносных еретиков, бритоусов-табачников, в бражный стан нехристей, где даже и в великий пост пьянство преумножается и скоромное жрут! Так ему и след, непочётчику! Чувствуй, праведник, как русскому человеку в немцах солоно! Шебаршился — теперь вот казнись! Жизнь-то у нехристей и в крест и в переплёт постегает! Так доймёт, что забудешь, как прямиковые слова выговаривать. А то вы-ста, да мы-ста! Ан рылом и ткнули…

Вот и несёт послушание — всякое дело как метлою метёт — Семён Евстигнеев в саду у француза.

— Француз в петуха верует, по-нашему не говорит, — бормочет дядя Семён, — всё равно что немой, — значит, немец. Ох, иссох бы, кажись, живучи на таком послушании, коли бы не сад! Одно утешение — желанные цветики, — вздыхает он, рассеянно наблюдая, как мелкие кузнечики сухим дождичком пересыпаются с клумбы на клумбу.

— А не по закону! — лихо упирает он руки в бока. — Не-ет! — трясёт бородёнкой. — Врёте, в рот вам ситного пирога с горохом! — грозит приказным — противникам. — Это вам так, даром с рук не сойдёт! Ни-че-го сутяги-миляги, голуби сизокрылые… Я ещё до вас доберусь! До самого царя с челобитной дойду, мать вашу не замать, отца вашего не трогать! — ругался Семён.

А до какого царя?

Вот тут и загвоздка! Их два, малолетних. А правит всем баба[1]. Может, отсюда и кривда и всё горе идёт?

Высокий, костистый, широкий в плечах, прямой, словно аршин проглотил, Семён Евстигнеев и в работе не гнулся; когда поднимал что-либо с земли, — г легко складывался, ломался по опояске. Морщинистый и худой; сухой лик, тонкий нос, клинушком бородёнка, словно святой со старинной иконы, — он казался значительно старше своих сорока пятя лет. В действительности же это был очень сильный мужик, свободно поднимавший с земли куль в десять пудов.

— В народе горе, — шептал Семён Евстигнеев, — а им, нехристям, и горюшка мало. Нетрог всё горит — не своё.

И как это можно такую силу винища сожрать! — крякал он, ворочая и разбивая комья серой от зноя земли. — Теперь весь пост будут пьянствовать да скоромное трескать. По ихней вере всё можно!..

— Пироги подовые! — вдруг звонко раздалось во дворе.


Долгие, короткие.
Смесные, квасные,
Монастырские и простые.
Кипят, шипят,
Чуть не говорят!

— Кто такой? — оглянулся Семён Евстигнеев. А голос уже выводит около дома:


Удались нонче после обедни.
Не то, что намедни:
Пекли пирожки.
А вышли покрышки на горшки.
Салом сдобренные,
Мясом чиненные,
Подходи, налетай,
Не скупись, покупай!

— Ахти-светы! — всплеснул руками Семён. — Куда это его нечистый несёт!

И — за парнишкой.

На бегу у Евстигнеича рубаха пузырится, а паренёк уже под самыми окнами:


Разрежу пирог поперёк,
Кто на целый не приберёг.
Не то накрошу,
Да отведать попрошу.
С пылу, с жару,
Семинишник за пару!

— Стой!.. Куда те нечистая сила! — хрипит на бегу Евстигнеич. — Ку-уда!..

У окна барского дома спокойно стоял, не обращая ни малейшего внимания на выкрики Евстигнеича, словно это до него не касалось, разносчик, опрятно одетый паренёк лет двенадцати.

На парнишке всё старенькое, но чистое, ладно пригнанное по росту: распахнутый короткий кафтанец из синей крашенины, холстинная рубаха, вышитая красным по воротнику, груди и концам рукавов, белые онучи, ловко перевитые лыковыми оборками, свежие лапти с круговой подковыркой.

В левой руке у малого белый войлочный колпак, слаженный блином, чтобы удобнее было обмахиваться, за спиной короб.


А вот забирай,
Под усы закладай!

Видно было, что короб тяжеловат для этого стройного худенького парнишки. Чтобы сохранить равновесие, он сильно подавался вперёд, выставляя худые лопатки.

«И как это он, пострел, привратника да дворников обошёл?» — проносилось в голове у Семёна-садовника.

Словно прилип возле окон разносчик.

— Тебе что?! — выдохнул Евстигнеич, ухватив паренька за рукав.

Озорно блеснув голубыми глазами, парнишка тряхнул шапкой русых кудрей и, выставив ногу, скороговоркой затараторил:


Пироги — объеденье.
Православным на удивленье.
Русским даже гожи.
Немцам, может, не пригожи.

Оглянулся на дом. В окне появился сам Франц Яковлевич Лефорт. Свежий цвет лица, безупречный костюм — ничто не говорило о том, что полковник провёл бурную ночь. Ровными пышными локонами курчавился на нём роскошный парик. Чёрные волосы, туго завитые, стекали тяжёлыми гроздьями вниз, на плечи и до середины груди. Чистый лик выбрит гладко; мягко синел пухлый, с ямочкой, подбородок.

Он глядел на разносчика и улыбался, по-детски вздевая кверху уголки пухлого рта.

Неутомимый «дебошан французский» и острословец. Лефорт необыкновенно ценил эти качества у других.

Сметливый, смелый, остроумный парнишка его, видимо, заинтересовал.

— Ах, сюкен сын!

— Нет, ваше здоровье, — бойко возразил малый, в упор глядя на Лефорта, — мать у меня православная.

Засмеялся полковник, затрепетали длинные локоны пышного парика. Трубкой в тонкой руке стукнул по подоконнику.

— Пьер!

Глаза у полковника карие, с поволокой. Беззвучно смеётся он, вертит трубку в руках, играет перстнями, колышется на груди белая пена — тонкое кружево.

«Красив немец, — думал разносчик, рассматривая Лефорта. — Чистый лик. воронёные брови вразлёт, зубы — что сахар!»

— Весело там у вас, — подмигнув, кивнул паренёк на открытые окна и, задорно хмыкнув, хлопнул по-коробу. — Может, пройдут пироги под закуску?


С потрохом, с перцем,
С коровьим сердцем!

— Так, так, — кивал Лефорт. — А сколько за весь короб возьмёшь?

— Пироги — извольте, господин честной, — бойко ответил парнишка, — а короб без позволения хозяина не смею продать.

Лефорт что-то сказал подбежавшему лакею, глазами показал на разносчика:

— Иди, мальчик, в дом.

И малый пошёл. Из прихожей через настежь раскрытые двери, видны были длинные столы, уставленные посудой, закусками, винами. На-отдельных зелёных столиках, расставленных кое-как по углам, кучки какого-то чёрного табаку, шашечные доски, пивные кружки…

Между столиками сновали лакеи в красных куртках, коротких голубых' панталонах, белых чулках. Девушка в кружевном чепце, в розовой кофточке с короткими рукавами и полосатой юбке до колен ловко расставляла посуду, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков.

Гости в самых разнообразных костюмах — в камзолах, куртках, разноцветных кафтанах и просто в сорочках, заправленных в панталоны, некоторые в париках стуча тяжёлыми ботфортами, башмаками на толстой подошве, шаркай мягкими туфлями, громко разговаривали, шумно двигали табуретами, стульями и почти все курили.

Густой табачный дым пеленой тянулся в открытые окна.

Откуда-то из дальних комнат доносились звуки настраиваемых скрипок.

У парнишки глаза разбежались:

«Чудно!»

Вышел Лефорт.

— Бонжур! — потрепал малого по плечу. — Как зовут?

— Меншиков Алексашка! — выпалил паренёк, разглядывая теперь уж вблизи этого красивого иноземца-полковника.

Угадывалось, что Лефорт очень любит побаски, весёлые поговорки, присловья. Похоже, любая беда скользнёт по такому, а он и бровью не поведёт.

— Хочешь служить у меня? — спросил, улыбнулся полковник, понимая, что предлагать такое разносчику — это то же, по-видимому, что обещать миллионы несчастному, которому нужен только семишник, чтобы пообедать.

— Очень рад, — не раздумывая, ответил парнишка, — только надобно бы отойти от хозяина.

— Ну вот и ладно! — хлопнул его Лефорт по плечу. — Отходи от хозяина и — тотчас ко мне. А пока идём, — тронул за лямку короба. — Туда, — показал на раскрытую дверь. — Иди, кричи громче, продавай пироги.

— Гостям, что ли?

— Да, всем, всем, кто сидит! Как на улице. Понял?

Рассмеялся, слегка потянул за рукав, и Алексашка Меншиков, поправив лямку, смело переступил порог большой комнаты.


2


Был ли это сон или явь, похожая на сновидение? Казалось Алексашке, что такая-то жизнь у Лефорта вот-вот оборвётся, и тогда — снова к пирожнику.

У Лефорта зачастую ночи напролёт балы, картёжная игра, питьё непрестанное.

— Умрём — выспимся! — отшучивался полковник.

Другому бы парню это зарез — вымотался бы вконец, Алексашка же… неделю прожил, другую, третью… понял: ничего, жить можно… Работы особо тяжёлой нет. Известно, на побегушках: кто пошлёт, что прикажут, то, се… Ну, да ведь, ему не привыкать стать. Быстро освоившись, он ловко прислуживал за столом, подносил, относил, сыпал шутками, прибаутками, весело огрызался, быстро, сметливо отвечал на любые взбалмошные вопросы захмелевших гостей, певал песенки: любовные и монастырские, городские и деревенские, походные и хороводные, угождая старикам и в поре людям, и бабам, и девицам, и так молодицам; свистел дудкой, плясал, увёртывался от пинков, от добродушных увесистых оплеух, сам щипал при случае горничных, вертелся волчком. И сам удивлялся:

«Скажи на милость, сейчас ночь напролёт на ногах — нипочём! Ни в одном глазу спать неохота! Весь устаток — как с масла вода. А бывало, — вспоминал, — когда был у пирожника, только и помысла, чтобы выспаться».

Ночевал он там зимой в низком тёмном подклете, где всегда несло холодом по ногам, как ты их ни прячь под солому, летом — в душном подсенье, заваленном кулями с мукой. Когда, бывало, удавалось устроиться ночевать в пекарне на широкой печи, приятно охватывало тепло, запах квасного теста, и он спал, храпел в позе внезапно убитого человека. Спокойный сон продолжался, правда, недолго, среди ночи начиналась растопка печи, дым выбивало наружу, он тянулся под потолком в дверь, завешенную половиками, едкими комьями вползал в рот. Тогда Алексашка свешивал голову с печи, ловко прилаживал её к кирпичам ив этой замысловатой позе храпел уже до утра. Вставал с петухами. С темна до темна на ногах с тяжким коробом за спиной; надрывно кричал, пел, зубоскалил, расхваливал пироги, закликал покупателей.

Пироги зачастую выпекались с зайчатиной — против говядины она много дешевле. А крещёному человеку положено есть мясо скота, у коего раздвоены копыта. Многие считают за грех зайца есть, стало быть, надо было лукавить, «с говядиной» говорить, принимать весь грех на себя.

— Один бог без греха, — улыбался в бороду хозяин. — Смотри лучше, парень, чтобы бока были целы.

И Алексашка старался. Лучшим разносчиком слыл в заведении. Было не раз, когда за день по три короба продавал.

Больших трудов стоило Алексашке отойти от хозяина. С неохотой отпустил пирожник парнишку и сделал это только потому, что его брал в свою прислугу важный господин — полковник государевой службы.

— И чего тебя нелёгкая сюда принесла! — ругал Алексашку Евстигнеич при встречах. — Или русских мало в Москве?

— Для нас везде один мёд, — отмахивался Алексашка.

— Вот тебя здесь скоро под немца оденут.

— А по мне хоть под турка, — встряхивал Алексашка кудрями, — только бы жизнь была подходящая.

— Эх, малый! — вздыхал Евстигнеич. — Молодо, не созрело…

— А старо переспело! — ввёртывал Алексашка.

— Да непутёвая твоя голова! По-твоему, турки-то на страшном суде на какой стороне стоят?

— Оно и приказные, которые душою кривы, на той же стороне стоят. Сам же, дядя Семён, говорил.

— Это истинно, парень, — соглашался Семён. И смеялся: — Ох, бесененок! И востёр же ты, как я погляжу.

— По мне, — говорил Алексашка, — грех — в орех, а зёрнышко в рот. Пусть в кого хочешь веруют. А живут они, дядя Семён, сытно, весело, чисто. Смотри, какие девки у них: приветливы, разбитухи. А уж ядрёны да ямисты, словно мытые репки.

— Рано тебе, парень, о девках.

— Да я к слову, дядя Семён… А Франц Яковлевич — родной того не сделает, что он для меня сделал. Ласков, уветлив он, праведен!

— Праведность — она везде хороша, это так. Без неё нельзя… Прибежище! Всё одно — веха на пути. Только…

— Что только?

— Да не перебивай ты меня, дай мне досказать. Только, я так считаю, немец — он немец и есть!

— Да француз он, дядя Семён!

— Ну, я там не знаю, какой масти, а только по мне — один бес! — заключал Евстигнеич. — Так, брат, они подведут под ответ… Только нос оботрёшь — вот тебе и житьё. Как говорится, не житьё с волком и собаке… Смотри, повихнёшься!


3


Семён Евстигнеев как в воду глядел, Алексашка таки повихнулся.

— Вконец переметнулся к немцам, — сокрушённо качал головой Евстигнеич. — Только что веры ихней не перенял, а так, повадками, обличьем, — чистый, конченый немец. Колесом ходит на разный манер. И где только такой вор парень уродился? — вздыхал. — И что из него только выйдет? На словах — как гусь на воде. Ночь напролёт на ногах — нипочём, крутится, как береста на огне. Коли спросишь: «А спать?» — «Умрём, грит, выспимся, дядя Семён!» Вот и возьми его, оглашённого!

Шёл четвёртый год, как Алексашка служил у Лефорта. За это время он выровнялся, худ был по-прежнему, но ростом вымахнул со здоровенного мужика. Навострился болтать не по-нашему, научился ловко носить заморское платье, словно никогда и лаптей не обувал, словно бы с малых лет так и ходил: в кургузом камзольчике, узких, до колен, панталонах, башмаках с пряжками да белых чулках.

— А Семён-то Евстигнеев, слышь, — говорили друг другу при встречах дьяки, — тоже хорош гусь оказался! Шебаршился-шебаршился, а как до дела дошло, то бишь срок вышел у Лефорта смиряться, взял да и остался служить у него по своей доброй воле! И ирод-то, а?..

— Что же это ты, святая душа? — язвили при встрече приказные. — Знать, у Лефорта в саду по ненью-коренью мёдом намазано? Приобвык, знать, у нехристей-то?

— Вы моего дела понимать не можете, — огрызался Семён Евстигнеев. — Потому — ваше дело кляузы разводить да у добрых людей кишки на свитки наматывать…

— Что и говорить! Дело твоё хитрей хитрого.

— Да уж не посулы сгребать, зло кривил рот Семён, — хапать!.. Чего-чего, а этакие-то ваши дела ух как ведомы! Дайте срок, — грозил он, — мы ещё до вас доберёмся!

— Кто это?

— А это там после обозначится, — качал головой, уперев руки в бока.

— Вконец осатанел, — заключали приказные. — И откуда у него этакая гордыня великая, борзость неизрекомая? Шаршавый, не нашей державы.

— Аспид! — зло шипели другие. — Расказнить его мало!

— Загрозили! — петушился Семён. — У немца служить — ка-aкoe дело! А я вот по своей доброй воле взял и остался! Что?.. Не-ет, брат, сбить, повихнуть меня — врёшь, не возьмёшь! Хоть целый полк нехристей стой над душой!

И по-прежнему продолжал от зари до зари рыться в саду у Лефорта этот поперешный мужик.

А в душе у него всё больше и больше укреплялись ненависть и презрение к мздоимцам приказным, ко всем этим мытарям и фарисеям, стоящим у власти. Он чувствовал себя лучше их всех, ближе к своему богу, более правильно понявшим цель человеческой жизни.

И очень хотел дойти до царя.

— Выше его нет никого на земле! — обращался он к Алексашке. И строго внушал: — Он и богатит, и убожит, и наказует, и высит для-ради государевой пользы. Вот бы и выложить всё ему, как попу на духу…

— Выложим! — уверенно заявлял Алексашка.


4


В немецкой слободе царило необычайное оживление. Доходили вести, что царь Пётр всё более и более интересуется иноземцами. Полковник Преображенского полка лифляндец Менгден, высокий, белоглазый блондин, рассказывал, что молодой царь всё хочет знать, не боится труда, не знает препятствий и простую забаву превращает в серьёзное дело.

— В серьёзное дело! — твёрдо подчёркивал Менгден, перекашивая своё лицо, обычно кроткое и такое сизое и обветренное, что редкие светловатые волосы, тщательно зализанные под парик, казались льняными, а глаза оловянными. Они — Менгден, Бломберг и другие наёмники — охотно согласились в своё время на поездку в Россию. Считая себя профессионалами военными, они хорошо оплачиваемое продвижение по службе ставили выше всего. Однако деликатно, но систематически отмечаемое в их аттестациях «неполное служебное соответствие» не позволило им и мечтать там, у себя на родине, о хорошей карьере. Только в России, этой богатой и гостеприимной стране, они надеялись обрести желаемое полное благополучие.

И на родину они вернутся тогда, конечно, в ореоле видавших виды боевых генералов — не менее! Все их суждения по вопросам стратегии и тактики, несомненно, приобретут особый вес. И, кто знает, может быть, тогда или несколько позже назреет столкновение с русскими. Тогда скажут: «Такие, как Менгден, Бломберг, достаточно долго служившие в русской армии, многое знают о ней и, следовательно, могут быть очень и очень полезны».

И вот тогда-то они заживут!..

А пока… Пока на вопрос: «Как живете?» — Менгден. поднимая брови и слегка разводя кисти рук, опущенных точно по швам, отвечал: «Да так. тянем лямку, как здесь говорят».

Вся фигура полковника Менгдена дышала благонравием, благодушием. В семейных домах не могли нахвалиться полковником и отзывались о нём как об очень милом, добром холостяке. Ступал Менгден тихо, говорил мягко, ласково улыбаясь, любил слушать грустные песни. Его специальностью была «доводка» неспособных солдат до строевой выправки либо до безнадёжно лежачего положения.

Частенько наведывался к Лефорту лекарь царя Фан дер Гульст, сухой, горбоносый, с маленькой, откинутой назад головой, похожий на ястреба, с земляками голландцами Францем Тиммерманом и Карстеном Брантом. Сидя за кружкой пива, старик Брант подолгу рассказывал, как он учил царя управлять парусами, начиная этот рассказ с одного и того же: как он вычинил старый бот, пристроил к нему мачту, приладил паруса и сам, своими, «вот этими руками!» — показывал Брант, попыхивая трубкой, свои огромные красно-лиловые руки, разбитые старостью и пьянством, — поднял паруса, шевельнул рулём, и бот, как добрый выезженный конь, начал ходить вперёд, назад, вправо, влево, по ветру и против ветра. Лицо Бранта и крупный нос были красны и мясисты, в рытвинах, выпученные глаза плакали, как всегда.

— Правда, — ухмылялся старик, — бот нередко упирался носом в берега Яузы, этой паршивой речонки, но…

— Но, — смеялся Лефорт, — очевидно, повинуясь рулю?

— Да, да, бот всё время повиновался, — добродушно соглашался старик, не замечая подвоха.

Потом Брант рассказывал — в который уж раз! — как царица Наталья Кирилловна[2] старалась оградить сына от такой опасной, как ей казалось, забавы и что из этого получилось. Как он рассказывал, было так.

Как-то брат царицы Лев Кириллович сказал ей, указывая на Петра:

— А ведь он опять по Яузе плавал. Один!

— Ах, разбойник! — всплеснула руками Наталья Кирилловна. — Петруша, поди сюда!.. Почему ты по Яузе плаваешь, да ещё и один?

Тот молчит.

— Почему? Я тебя спрашиваю!

Молчит.

— Я тебе не велела плавать?

— Не велела.

— А почему же ты плаваешь, да ещё один?

— Я всё время забываю.

Рассказывал Брант и, о том, что Яуза скоро показалась царю тесной; бот перетащили на пруд, но и там было мало простора; тогда Пётр отправился со своим ботом на Переяславское озеро, где уже судно оказалось слишком малым и поэтому он, Карстен Брант, снова принялся за свои старые топор, рубанок и циркуль и начал строить два небольших фрегата.

— Два фрегата! — поднимал два пальца старик. Рассказывал он однотонно, с трудом. И его собеседники думали:

«Ну какой из тебя инженер!»

Много разного люда заходило к Лефорту и на званые вечера и так. запросто, на «огонёк». Если Патрик Гордон, уравновешенный, осмотрительный и строгий шотландец с широким, бледным и важным лицом, крупными белёсыми ресницами и серо-стальными глазами, смотревшими едко и умно, считался в немецкой слободе головой, то весельчак и щёголь Лефорт был душой общества. В доме Франца Яковлевича можно было узнать последние новости, поделиться виденным, слышанным, дошедшим с родины, выпить стакан отменного вина, кружку доброго пива, сыграть партию в шахматы, в шашки, перекинуться в карты, потанцевать с весёлой, хорошенькой девушкой.

Как-то завернул к Лефорту дядька царя Петра, князь Борис Алексеевич Голицын, с друзьями. Пировали до утра. Угощением русские гости так остались довольны, что большинство блюд отослали своим жёнам, а конфеты все растаскали по карманам. После ужина — кофе с диковинными ликёрами пили в диванной, большой, изящно обставленной комнате с паркетом, цветами, роскошными гобеленами, картинами в золочёных венецианских рамах. Вокруг большого круглого стола были поставлены широкие оттоманки с подушками. За столом приходилось полулежать, и князю Борису особенно понравилась такая вольготная обстановка.

Князь Борис, высокий, широкоплечий красавец блондин, по-польски щеголеватый, в роскошном малиновом кунтуше с откидными рукавами — «вылетами», в ярко-жёлтом жупане и широченных голубого бархата шароварах, пил много, без разбору, как дудка: и кофе, и отдельно ликёр, и вино вперемежку.

Говорил, потирая бритый ямистый подбородок, поблескивая голубыми глазами:

— Не я буду, Франц Яковлевич, если к тебе государя Петра Алексеевича в гости не привезу. Только, — просил, — придумай для такого случая что-нибудь позанятнее. Фейерверк, что ли. Уж очень люба Петру Алексеевичу эта потеха! — Показал на Гордона: — Он приохотил.

После француз Невилль, как-то, будучи в гостях у Лефорта, ругал князя Бориса Голицына.

— Вот вам, — обращался к Гордону, — передовой русский человек. Один из первых повернувший на новую дорогу, сознавший необходимость образования и преобразования, но, как он ещё недалеко ушёл от своих прародителей!

Лефорт рассеянно черпал ложечкой землянику, запивал красным вином, в разговор не вникал, думал о чём-то своём.

Гордон, вытянув ноги в тяжёлых ботфортах, склонив на грудь голову, терпеливо слушал, — молчал.

— Грубый, дикий человек! — возмущался Невилль. — Европеец и печенег! Говорит по-латыни и беспробудно пьёт, уносит конфеты с чужого обеда!

— Мне кажется, мосье, — перебил его Гордон, — не в этом суть дела. Царь Пётр выбежал из дворца на улицу. А вы видели, как грязна эта московская улица!

Резко придвинулся к столу, отчего парик его рванулся вперёд.

— Впрочем, — мотнул головой, — извините, я вас перебил.

— Ах, нет, сделайте одолжение! — засуетился француз.

— Нет, пожалуйста.

— Нет, сделайте одолжение, вам виднее, вы опытнее в этих делах.

Гордон поклонился.

— Молодого царя, я полагаю, — продолжал он, — нужно удерживать от крайностей, к которым влечёт его страстная, я бы сказал — огненная, натура.

Поглядел на свои руки, пошевелил пухлыми пальцами.

— А самым влиятельным человеком в этом отношении является как раз князь Борис.

Гордон знал, что Невилль, прочно связанный с французскими фирмами, наводняющими Европу колониальными товарами, уже по одному этому не может простить русским, достаточно равнодушным к этим «тонким» товарам, отсутствия у них, «этих варваров», «тонкого», по его мнению, вкуса. Тем не менее Гордон решил завершить своё рассуждение, хотя бы только потому, что этого требовало от него, прямолинейного человека, чувство собственного достоинства.

— Вы, — грузно, всем туловищем повернулся он к де Невиллю, — напрасно такого э… строгого… мнения о князе Борисе.

— Строгого?! — изумился Невилль. — Боюсь, что я уже не могу о таких мыслить иначе.

— Князь Борис, — покачал ладонью Гордон, давая понять, что он не закончил мысль, — человек безусловно умный, энергичный, достаточно образованный. Он, как вы знаете, оказал Петру важные услуги с Софьей. И теперь непоколебимо верен Петру, оберегает его интересы.

— Будьте покойны! — по-своему согласился Лефорт. И без видимой связи добавил: — Жизнь наша на каждом шагу зависит от глупого случая, и, стало быть, мосье, — обратился к Невиллю, — излишне раскладывать по полочкам, что хорошо и что плохо… Всё хорошо, что не мешает жить. — Взмахнул рукой, щёлкнул пальцами. — На что и жить, коли не пить!

— Да, но и проводить большую часть своей жизни за бутылкой вина, — скривил губы Гордон, — это… можно добиться того лишь, что нос станет сизый, как слива.

— И что же? — улыбнулся Лефорт. — Говорят: сизый нос — свидетель постоянства характера.

Все засмеялись.

Остальные гости постепенно разошлись, комнаты опустели, беседа приняла более домашний, интимный характер.

— Наша задача, — твёрдо выговаривал Гордон, уставившись на Невилля тяжёлым взором выпуклых серых глаз, — быть ближе к русским, которые тянут к Западу и являются, так сказать, охотниками до иностранцев.

— Мы, французы, — деликатно улыбался Лефорт, — несколько легкомысленно, а иногда и не совсем добродушно любим преувеличивать. Пётр Алексеевич просто хочет другой жизни. Он не может долго оставаться в удалении от людей, которые его многому могут научить.

— Я понимаю Лефорта, когда он считает, что жизнь должна быть каждую минуту красивой, неожиданной, смелой, — говорил Невилль, подбирая слова, — но… некоторые, а возможно, даже и большинство из нас, прилагают слишком много энергии, чтобы устроить здесь, в России, своё личное благополучие, и абсолютно недостаточно, на мой взгляд, занимаются подлинно патриотической деятельностью в пользу своей страны. Я имею в виду…

— Шпионаж, — глухо произнёс Гордон и нервно забарабанил пальцами по столу.

Сморщившись, как морщится человек, положивший в рот изрядную долю лимона, Невилль приложил два пальца к виску.

— Простите, мосье, но это слишком прямолинейно.

— По-солдатски, — заметил Гордон.

— Да… То есть я хотел только отметить, что преданность своему правительству у тех господ весьма невелика или, по меньшей мере, она отступает на задний план перед интересами личного порядка. Я хотел сказать только это, мосье.

— Ясно, по-видимому, — продолжал Невилль, мягко коснувшись локтя Лефорта, — что мы должны играть в России роль первой скрипки. И римский папа…

— Знакомо! — не выдержал, буркнул Гордон, снова перебивая Невилля. — Римский папа! Кому не известно, о чём мечтает этот латинский джентльмен?

Жёлто-прелое личико француза подёрнулось грустью.

— Хорошо, пусть известно! Но мы совершили бы большую ошибку, — продолжал он, минуту подумав, — если бы проявили в этом вопросе недостаточную осмотрительность и излишнюю поспешность… Кстати: мне кажется, большое несчастие нашего века — чуть только собеседник заметит пусть даже незначительное преувеличение, как тотчас же выстраивается на иронический тон. Что? Не так?

Никто ему не ответил.

— Но главное, конечно, не в этом. Главное — надо иметь в виду, господа, — Невилль поднял тонкую бровь, — что вокруг русского трона ещё много, очень много косных, диких людей, распалённых правой верой, голодом по наживе, тоской по разбою.

— Мы это уже прочувствовали, мосье, — сухо заметил Гордон и, поджав пухлые губы, приподнял бокал.

— И чего мудрить! — недоумевал Лефорт, пожимая плечами. — Чувствуй одно, понимай одно: живи глубже, живи до самого дна!

Но на его реплики не обращали внимания.

— Я воздерживался в прошлом и воздерживаюсь в настоящее время от предсказаний возможной нашей роли в России, — говорил Гордон, рассматривая на свет темно-золотистый херес. — Единственное моё предсказание заключается в том, что наши противники, эти косные, дикие люди, о которых вы говорили, — повернулся к Невиллю, — здесь, в России, будут окончательно разгромлены. Но, — вперил он в Невилля строгий, испытующий взгляд, — это при одном непременном условии: продавая русским свои шпаги, мы должны отдавать им и преданность, и совесть, и сердце!

Гордон жил в России уже около тридцати лёт, по-русски говорил хорошо. Невилль тщательно подыскивал выражения, русские слова коверкал на французский манер.

Алексашка, вертясь около гостей, прислушивался к их разговорам, понимал с пятое на десятое.

«Умны-ы, — думал, — иноземцы. Шпаги, совесть… ишь что думают продавать! Но только, — лукаво улыбался, щуря глаза, — и мы не все лыком шиты, чтобы такой товар покупать! — Мечтал: — Земляные крепости воевать, скакать на борзом коне, плавать под парусами! Эх, кабы довелось так пожить! — Встряхивал кудрями, топал ногой. — Я бы всем нос утёр!»

— Ёрой! — усмехался дядя Семён, когда Алексашка делился с ним такими-то мыслями. — С суконным рылом да в калашный ряд захотел! Куда те, паря! Ты кто?

И Алексашка опускал было голову.

«Ужели никак не пробьюсь?»


Предки Меншикова в поисках более сытой жизни когда-то отъехали из России в Литву. А отец Алексашки, Данила Васильевич Меншиков, прожившийся, обнищавший хуторянин, вынужден был снова возвратиться в Россию.

— Поборами разорили вконец, — рассказывал Данила приказным в Москве. — А тут ещё церкви православные позакрывали. Пришлось бросить всё да пробираться сюда.

— Как в гостях ни хорошо, а дома, видать, лучше, — заключали подьячие. — На грош пятаков-то, знать, нигде не дают?

— Видно, так, — покорно соглашался Данила.

В Москве Данила Васильевич долгонько скитался по чужим углам. На городских торжках толпами бродили «вольные люди», жившие «походя по наймам»: мастеровые разных ремёсел, пастухи конские и коровьи, полесовщики, косари, «казаки по найму» и просто «меж дворы бродячие люди» из разорившихся, обнищавших крестьян, согласные на любую работу. Встречались здесь и хилые старики, и в поре мужики, и совсем ещё мальчики, истомлённые и до времени вытянувшиеся на тяжёлой работе.

Появлялись подёнщики на торговых площадях ещё до свету. Мастеровые пытались шутить:

— Не бойсь, все свои.

— Беда, — растерянно улыбались крестьяне, — в избе зёрнышка не осталось, обезживотели вовсе.

— Нужда не помилует.

— Как-то нанимать ноне будут?

Загоралась заря бледным румянцем; неуловимый свет и неуловимый сумрак мешались над площадями; медным блеском начинали отсвечивать окна. И торжки оживали.

— Сколько же нонче этой слякоти подёнщиков понапёрло! — смеялись плотные, русоволосые купчики, отворяя кованые ставни лабазов с той особенной ловкостью, которая приобретается за прилавком.

Меж подёнщиками толкались господские приказчики, дворецкие. Они рядились, божились и страшно ругались.

— Крест-то есть на тебе?! — пытался корить такого подёнщик. — Прибавь хоть семишник!

— Вона! Богаты будете скоро!

— Какая же это цена?

— Базар цену ставит.

— Да этак же даром!

— А не хочешь за харчи за одни?

— Да ведь дома нужда!

— Нужда от бога…

Приходилось, стало быть, Даниле Васильевичу и Христовым именем побираться. Было и так.

— Горюшка хлебнули, — вспоминает это время Наталья Сергеевна, жена Данилы Васильевича. — Спасибо добрые люди помогли, не то бы… — и обычно, не договорив, безнадёжно махала рукой.

Потом — суд да дело — Данила определился на службу, да и не как-нибудь, а конюхом при дворце. Вымолил у приказных, как гонимый за православие. Дальше — больше, стал поправляться. Сколотил малую толику деньжонок. Избёнку о три оконца сторговал около Семёновского под Москвой, поселил в ней семью: жену с тремя малолетними дочерьми — Маняшкой, Анкой, Танюшкой. А восьмилетнего сына Алексашку отдал в ученье к пирожнику.

— Жить стало много легче, — говорила Наталья Сергеевна. — Свой угол — это одно, а потом в семье два мужика — и оба при деле.

Отец с сыном, правда, редко бывали в семье. Обоим одинаково трудно было отпрашиваться на побывку. Получалось, и в будни недосуг и по праздникам то же. По праздникам зачастую у обоих — самое горячее дело. Так оно время и шло.

В первые два полка, Семёновский и Преображенский, набирались царём Петром и дворцовые конюхи.

Попал в преображенцы и Данила Васильевич Меншиков.

Последний раз, когда Алексашка видел отца, — а было это чуть не месяц назад, — показался он ему каким-то особенно ловким, красивым. Этакий свежий, загорелый, с умными, слегка прищуренными глазами, широкоплечий, в ладно сшитом кафтане с красными обшлагами, на голове диковинная шляпа с позументом, на ногах крепкие, высокие сапоги. Легко, как пёрышки, подбрасывал он вверх Анку, Танюшку. Алексашку тоже сгрёб под мышки, уткнув нос в кружева на сыновьей груди, нарочито громко фыркал:

— Ф-фу, дух какой! Ну и франт! Отступив на шаг, качал головой.

— А кафтанчик! А туфельки! А чулочки! — Подмигивал жене, кивая на сына. — Чистый француз, мать честная!

В семье с приходом отца и сына — настоящий праздник.

Соскучились. А в тот раз и ещё причина была: отца произвели в чин капрала.

Данила Васильевич был весел, шутил, гремел денежками в кармане.

— Вот они, — похвалялся, шутя, — у капрала-то! Одна звенеть не будет, у двух звон не такой! Теперь можно и пироги ситные в обмочку есть!..

Сестрёнки сосали конфеты, принесённые братцем, грызли сухой английский бисквит.

Алексашка хлебал житный квас с тёртой редькой. Мать поглаживала его по спине, жалостливо приговаривала:

— Ешь на здоровье! Ишь соскучился у хранцузов по нашей, по простой-то еде!..

Ласково заглядывала в васильковые сыновьи глаза:

— Может, и горошку с льняным маслом поешь? А, сынок? Капустки вилковой? У нас так говорится: «Есть капуста бела — зови гостей смело»…

И, отвёртываясь к окну, пряча своё растерянное, уже старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз, она тайком смахивала градинки слёз, по-матерински казнясь:

«Уж больно худ, мой касатик! Что с ним такое?.. И харч, как говорит, вольный у его у хозяина…»

Вечером сидели во дворе, за столом под кудрявой рябинкой.

Мать ощипывала курицу, примостившись с края стола. Поглаживая куриную грудку, Танюшка болтала:

— Маманя! А Рябушка-то не хотела зарезаться. Мне жалко…

Анка, дёргая её за рукав, ловко съёрзывала на землю, перебегала, мелко семеня босыми ножонками, на другую сторону стола и снова взбиралась на лавочку.

— Вертишься, как демонёнок! — грозила ей мать. Отец отхлёбывал из стаканца вино, принесённое сыном, закусывая кренделем, пространно, стараясь быть понятнее сыну, рассказывал о военных потехах молодого царя Петра Алексеевича.

Про такое Алексашка мог слушать сколько угодно: для того и вина принёс от Лефорта, чтобы отцу язык развязать.

— Баталии да манёвры беспрестанно идут — либо готовимся, либо воюем, — рассказывал отец, — то в Преображенском, то в Семёновском, то в селе Воробьёве. И города, и крепости земляные воюем, и рвы, и накаты. Такая битва идёт! Рота на роту, полк на полк ходят с игрецкой стрельбой из мушкетов и пушек… Всё как на самом деле, как на самой войне, — заключил тогда батя, хлопнув по колену всей пятерней.

Хлопнул отец и как будто пришил Алексашкину мысль. С того времени, видимо, и решил Алексашка твёрдо, без отступу: пробиться в царёв полк, наилучше в Преображенский, где батя служил.


5


Постоянно находясь у себя в компании «еретиков», Пётр вскоре решил побывать и у них, в Немецкой слободе.

У Лефорта Пётр был в первый раз 3 сентября 1690 года. Приехал к обеду. Вместе с Петром прибыли: Фёдор Ромодановский[3], Автоном Головин, Борис Голицын и Никита Зотов.

Позвал было Пётр с собою и дядю, Льва Кирилловича Нарышкина, но тот наотрез отказался.

Упёрся: «Невместно мне» — в шабаш! Ворчал:

— Всё Бориско Голицын мутит, чтоб ему, пьянюге, ни дна ни покрышки!

Пришлось отстать. Зол дядя на немцев, за людей не считает.

К Лефорту заехали без предупреждения, запросто. Но их приезд хозяина врасплох не застал. У Лефорта гости всегда.

В зале, где обедали, было шумно и жарко. Несколько раз уже заменялись насквозь мокрые личные салфетки, а кушанья подавались всё ещё и ещё. Щедро лились вина, наливки, настойки — кому что приглянется. Гости поснимали и развесили по спинкам стульев кафтаны, куртки, камзолы и в пёстрых жилетах поверх цветных рубашек, в одних сорочках, заправленных в панталоны, красные, говорливые, громко смеялись, перебивая в разговоре друг друга, хлопали по плечам, по коленям. Лучи заходящего солнца, проникая сквозь ряд больших окон с мелкими стёклами, багрянцем пылали на подвесках люстр, канделябров, на блестящих обоях, массивных рамах картин, клали нежные блики на голубовато-белые скатерти, мягко играли на столовой посуде и дальше — в соседней зале, ярко золотили натёртый пол, вазы с цветами, переливались на сложенных в дальнем углу духовых инструментах. Тяжело пахло дымом крепкого кнастера, жареным мясом, вином, терпким потом.

Пётр пил сравнительно не много, но зато, даже во время обеда, то и дело совал в рот изгрызенную голландскую трубку.

Руки Лефорта, белые, холёные, с длинными, тонкими пальцами, унизанными перстнями, выдавали волнение хозяина: щёлкали, перебегали от пробки графина (вынет — вставит) к бокалу (передвинет — сожмёт ножку), перебирали фрукты в вазочке перед тарелкой, играли ножом… «Нужно бы заканчивать этот затянувший, скучный обед, — думал он, — хочется музыки. Десертом можно заняться и на ходу, за отдельными столиками, там, в танцзале, вперемежку с лёгким, игривым разговором, острыми каламбурами… А тут, — забарабанил пальцами по столу, — расселись! Тянут! Смакуют!.. Истово, чинно — по-русски».

— Всё проходит, Пётр Алексеевич, — обратился к царю. — И ваши заботы пройдут. Ничего не останется. И мы с вами пройдём. Я ужасно сожалею о потере каждого скучно проведённого дня. А вы?

Пётр утвердительно тряхнул головой.

— Вот и сегодняшний день, — мечтательно продолжал Лефорт, — он уже не повторится… А посему…

— Надо жить! — заключил князь Борис.

— Да! — Лефорт поднял бокал. — Надо жить! Весело, ярко! Красиво жить!.. Государь! — повернулся к Петру. — Я вас познакомлю с одной девицей!

— Кто такая? — весело спросил Пётр своим грудным, слегка сиплым голосом.

— Дочь золотых дел мастера, бочара, виноторговца — мастера на все руки… Анна Монс — королева Кокуя! Красива и свежа, как только что распустившийся эдельвейс! Но, государь, — Лефорт прижал руку к груди, — должен предупредить, что сердце её холодно и пусто, как альпийское озеро…

Князь Борис щёлкнул пальцами:

— Видел… Ох, хороша-а!

Прислуживая за столом, Алексашка старался рассмотреть поближе Петра.

Вот каков!.. Царь, а прост. Весел и молод, как он. Тоже высок. Глаза большие, карие. Густые, тёмные брови. Пухлый, маленький рот. Буйные кудри кольцами рассыпались по плечам. А на месте почти не сидит. И всё у Лефорта: «Это что? Как? Зачем?» Понравится — дёрнет плечом, хорошо, от души, засмеется. «Орел!»

Алексашка прислуживал ловко, быстро, без суеты.

— Поди сюда! — поманил его пальцем Лефорт. — Вот он! — представил Петру, и Алексашка понял, что о нём уже говорили.

— Ну, как жизнь на Кокуе? — у царя в глазах бесенята. — По душе ли?

— Вот как по душе, государь!

— Ну, ну! — нетерпеливо поощрил его Пётр.

И Алексашка тряхнул головой, и, глядя в упор на Петра, смело начал выкладывать:

— Канители нет! Просто всё. Живут весело, чисто. Только…

— Что?

— Нет той потехи, чтобы…

Лефорт рассмеялся:

— Воевать хочет. Плавать! Скакать!

Пётр привскочил, ухватил Алексашку за локоть.

— Хорошо, хорошо!.. То и надобно! — Хлопнул его по спине. И к Лефорту: — Вот оно, вот! Сойдёмся? — кивнул в сторону Алексашки. — Так, что ль, мусью? По рукам?..

Лефорт склонил рогатый парик, прижал ладонь к кружевам на груди:

— Как прикажете, государь.

В этот день на закате шёл дождь, шумел по деревьям, кустам около дома. В раскрытые настежь окна залы (проветривали перед танцами) тянуло сладкой свежестью мокрой земли, терпким ароматом увядших листьев, цветов.

Предполагаемые фейерверк и гулянье в саду не состоялись. Зато, к удовольствию дам, раньше начались танцы. Алексашка знал, что начнут, как обычно, со старинного танца гросфатер и что первым встанет в круг обязательно сам хозяин. А вот русские гости! Будут ли танцевать? Как сам царь? Неужели и он!..

— Гросфатер! — крикнул Лефорт.

Запели скрипки, засвистели флейты, зарокотали трубы, зазвенели литавры, и под церемонные звуки старинной музыки дамы во главе с Лефортом начали двигаться, раскланиваться, приседать.

Потянули в круг и русских гостей. Те упирались, их брали под руки дамы, подталкивали, вертели… Танцующие спутались, перемешались, и со смехом остановились.

— Не выйдет! — тряс головой князь Борис.

Пётр хлопал в ладоши.

— Ан выйдет! — кричал. — Снова! Снова!

Алексашка носился по зале с маленькой лесенкой, оправляя оплывшие свечи.

— А ну, — поймал его Лефорт за рукав, — станцуй ту весёлую, русскую, как её?

Алексашка мигом отставил лесенку в угол, весело блеснув глазами, поддёрнул вверх рукава.

— Голубца?!

— Вот-вот! — кивнул Лефорт. — Но быстро! Видишь, заминка! — И громко, на всю залу, крикнул музыкантам: — Голюбца!

Грянула плясовая.

Алексашка стремительно выскочил на середину зала. Топнул ногой:

— Шире круг!

Пётр, приоткрыв от изумления пухлый рот, мгновение смотрел на Алексашку остановившимися глазами, не поняв, в чём дело, моргал густыми ресницами. Готов был разгневаться, вскипеть: почему голубец, не гросфатер? Но… в следующее мгновение широко расставил руки и быстро попятился назад, резко осаживая к стене всех находящихся сзади него.

— Ну, ну!.. Шире круг!.. Так!.. Алексашка! Тряхни!..

Шаркая ногами, Алексашка лебедем проплыл по всему кругу, потом всё быстрее и быстрее пошёл мелкой дробью, полкруга отмахал ползунком, лихо вывёртывая туфлями, перешёл на присядку и вдруг, стукнув о пол обоими каблуками, подпрыгнул и, опустившись с размаху на одно колено, застыл перед Петром.

— Любо, любо! — кричали русские гости.

Пётр подскочил, поднял, подтянул за плечи, расцеловал.

— Уважил, Алексашка, уважил!..

Нашлись было ещё охотники сплясать голубца, утереть нос кое-кому из хозяев с их церемонными плясками.

Автоном Головин, широкоплечий, приземистый, грудь колесом, шариком выкатился на середину круга. Размахивая руками, как вёслами, хотел стукнуть каблуками о пол, но качнулся в сторону, погладил крючковатый нос и, перекосив рот в ухмылке, расслабленно махнул своей пухлой рукой.

— Не надо! — уговаривал его тучный Ромодановский. — Прогневишь государя.

Девушки пытались изобразить русскую пляску. Распоряжался князь Борис. Размётывая полы ярко-жёлтого кунтуша, отороченного соболями, он бегал, суетился, расставляя девушек в круг, обнимая их, лез целоваться. Девушки смеялись, хватали его за пышные рукава расшитой сорочки, за пуфы откинутых на спину рукавов, вертели на месте.

— Гей, гей! — выкрикивал он. — Начнём, начнём!..

Стоя на одном месте, девицы по команде князя Бориса притопывали, вертелись, расходились и сходились, хлопали в ладоши, выворачивали спины, махали платками, двигали в разные стороны головами, подмигивали.

Не совсем выходило, но было весело, шумно.

А Пётр, ухватив Франца Яковлевича за борта щегольского камзола, шутейно ругал его, тряс:

— Ты что же это, француз, нам русского голубца-то подсовываешь?! Своё «скакание» да «хребтами вихляние» мы и без тебя не раз видели. Почему своим танцам не учишь?..

От дружеской трёпки Петра субтильный Лефорт как тростинка качался. Взмолился:

— Не буду, государь!.. Отпусти!

— А-а, не будешь! — смеялся Пётр, обнажая крепкие, ровные зубы.

— Стой! Стой! Куда? — вдруг поймал он за широкий рукав было прошмыгнувшего Зотова. — Наишутейший всеяузский патриарх! — представил его Францу Яковлевичу.

— А ну, князь-папа, поведай немцам, как у нас о пляске святые отцы говорят. — Потянул за рукав. — Выходи в круг, режь как есть по заветам.

Зотов покорно — ему не впервой — запахнул расходящиеся полы своего заношенного кафтана, разгрёб пальцами сбившуюся на сторону пакляную бородёнку, привычным жестом обмахнул рукавом слезящиеся глаза. Просеменив на середину залы, тонкой фистулой загнусавил:

— О, злое, проклятое плясание; о, лукавые жёны, много-вертимые плясанием! Пляшуща бо жена любодейца, диавола, супруга адова, невеста сатанина; вси бо любящие плясание…

— Хватит! — остановил его Пётр. — Слышали? — обратился к окружающим. Прищурил глаз, поднял палец. — Вот как у нас!..

Вокруг засмеялись.

— Но это, — обернулся Пётр к Лефорту, — наши деды о русской пляске так говорили. А ты, Франц Яковлевич, гросфатеру обучи. Нашим дедам ваш дед, то бишь гросфатер, неведом был, они его не ругали, стало быть, и танцевать его не грешно…

Лефорт начал было раскланиваться, но Пётр взял его под руку.

Сели в уголок, за шашечный столик.

Алексашка тут как тут. Брякнул о стол двумя кружками с пивом, сунул поднос с табаком. Пётр — к нему:

— Пиво пьёшь?

— И вино, государь, и вино!

— Я про пиво, — осклабился Пётр.

— Отчего же его не пить? — вода, так-то сказать, кипячёная.

— Ей-ей, брудор, — Пётр от удовольствия подмигнул даже Лефорту. — Малый проворный! Как говорится, и языком мастер и знает, что тютюн, что кнастер. — Попыхивая трубкой, перегнулся через стол к собеседнику: — Любо мне здесь, на Кокуе, Франц Яковлевич! Народ у вас весёлый. Девицы бойкие, разговорчивые, плясуньи отменные, ей-ей любо мне это!.. А в Кремле, — гневно блеснул карим глазом, дёрнул бровью, зло скривил пухлые губы, — из-за мест позорища, драки. Породу берегут, знатность… Спесь неуёмная! Мужики похожи на баб и по одежде и по обычаю тоже. Одинаково сплетничают, злословят, укоряют, бесчестят друг друга…

Говорил Пётр вполголоса, по-видимому считая необходимым вести разговор таким образом из какой-то предосторожности.

— Прадедовская канитель, — сердито высказывал он, клонясь к голове собеседника, — вся жизнь — наблюдение всяческое, неусыпное древних заветов… Рушить надо! Через колено ломать!.. Люди нужны. Други нужны… Одному такое никак не поднять.

Встал, мотнул на сторону кудрями, наклонился к уху Лефорта:

— Ты мне, Франц Яковлевич, люб! Люб за весёлый нрав, за острую речь да за добрую душу.

Поднял кружку, чокнулся. Не отрываясь выпил до дна.

— А ещё ты мне люб, — вытер рот тыльной стороной ладони, приблизившись к Лефорту, глянул прямо в глаза, — ещё ты мне люб за то, что перестал быть швейцарцем, не помышляешь, как другие, вернуться домой.

Наклонил голову. Подумал. Потёр переносицу.

— А Алексашку… А Алексашку ты ко мне за ради бога не мешкая пришли. Разбитной парень, понятливый. А у тебя избалуется… Коли любопытство имеет к военным делам, как ты говоришь, да способен, — а этого, видно, от него не отнять, — то… такими русскими людьми, Франц Яковлевич, я весьма дорожусь…

— Для тебя, государь, — поклонился Лефорт, — всё!.. — Повернулся на каблуках в сторону музыкантов и громко скомандовал: — Гросфатер!

Бал затянулся до глубокой полночи.

Пировали бы и дольше, но на другой день была назначена подле Преображенского примерная битва: лучший стрелецкий полк — Стремянной, состоявший из конных и пеших стрельцов, — должен был драться против потешных — семёновской пехоты и конных царедворцев; и в то же время два стрелецких уголка должны были драться друг с другом.


6


Лефорт после посещения его Петром вскоре жалован был генерал-майором и назначен командиром вновь формируемого солдатского полка. Полк назван Лефортовым. Алексашка Меншиков записан рядовым в Преображенский полк, с одновременным исполнением обязанностей денщика при Петре.

Сам Пётр, как ни уговаривал его Франц Яковлевич стать хотя бы во главе отделения, пожелал числиться в одной из рот Лефортова полка простым барабанщиком.

— Ну, нашла коза на камень, как у вас говорится, — смеялся Лефорт.

— Не «коза», а «коса», — поправлял его Пётр. И тоже смеялся, тыча Алексашку в живот: — Это ты, баламут, видно сразу, таким поговоркам его научил!

В дела внутреннего управления Пётр в это время почти не вмешивался, предоставив всё своему дяде Льву Кирилловичу Нарышкину и Борису Алексеевичу Голицыну. В области внешней политики главным дельцом был думный дьяк Емельян Украинцев. Бояре Троекуров, Стрешнев, Прозоровский, Головкин, Шереметев, Долгорукий и Лыков были начальниками важнейших приказов…

Военные потехи по-прежнему неослабно занимали молодого царя. Вместе с ним подвизались: Ромодановский, Плещеев, Апраксин, Трубецкой, Куракин, Репнин, Бутурлин, Матвеев, Головин и другие.

Весьма примерной и жаркой получилась потешная битва под селом Преображенским 4 сентября 1690 года. Здесь Алексашка Меншиков получил «боевое» крещение. «Чем-то так долбануло, — рассказывал он после этого, потирая огромную шишку на лбу, — индо зелёные огни из глаз посыпались!» «Дрались, пока смеркалось, — записал об этой битве Гордон в своём дневнике. — Много было раненых и обожжённых порохом».

Военные игры происходили чуть ли не ежедневно. Всё это было приготовлением к большим манёврам, продолжавшимся до Азовских походов.

У Алексашки хлопот каждый день — выше горла. Когда хочешь работай, а, чтобы к завтрашнему к утру было сделано: и комнаты прибраны, и платье государя вычищено и вычинено, и сапоги вымыты и смазаны дёгтем… За день грязи и пыли на платье и обуви Петра Алексеевича накапливалось немало. Потому — государь во всё входит, везде сам норовит: и с лопатой, и с топором, и с гранатой, и с фузеей. А в платье расчётлив: один кафтан по году носит.

В душе Алексашка это весьма осуждал. На его бы характер, он то и дело бы одежу-обужу менял, что почище, ловчее да красовитее.

Спал Алексашка на полу возле царёвой кровати.

Петра Алексеевича по временам схватывали сильнейшие судороги: тряслась голова, дрожало всё тело, он не мог ночью лежать в постели, так его метало. Во время этих судорог первое время страшно было смотреть на него. Но Алексашка и к этому быстро привык. Приноровился распознавать приближение припадка. Потянулся на койке Пётр Алексеевич, скрипнул зубами, прерывисто задышал, — Алексашка уже у него в головах, смотрит, не подёргивается ли рот, прислушивается, не сипит ли с клёкотом в горле. Чуть что — падает на колени у койки, голову государя в охапку и к себе на плечо, притиснет щёку к щеке и так держит. А Пётр Алексеевич схватывает в это время Алексашку за плечи. Получалось много лучше. Трясло, но не так. Не очень сильно подбрасывало.

Обычно с утра, кое-как поев, — не любил Пётр Алексеевич прохлаждаться дома за завтраком, — оба в полк. Там нужно и игровые бомбы — глиняные горшки — начинять, огневые копья готовить — шесты с намотанными на концах пуками смолёной пеньки, шанцы копать, мины подводить, ручные гранаты бросать и без конца экзерцировать, затверждать «воинский артикул», маршировать до седьмого пота, до дрожи в ногах. Коли, случалось, командовал Автоном Михайлович Головин — ничего, этот даст и отдохнуть и оправиться, А вот немцы-полковники, Менгден или Бломберг, — те люты. Как начнут: «Мушкет на караул!.. Взводи курки!.. Стрельба плутонгами!.. Гляди перед себя!.. Первая плутонга — палить!..» — ни конца ни края не видно. Измот!

Но роптать или тем более осуждать что-либо входящее в планы Петра — этого и в мыслях не держал Алексашка. И в душе, внутренне, он одобрял его планы, и, так же как большинство его сверстников из потешных, он выполнял эти планы в меру своих сил и способностей, с тем особым, исключительным рвением, которое возникало у него при выполнении всего, что думал или затевал государь.

По-иному относились к увлечениям молодого царя его сподвижники из людей более старшего поколения. Борис Петрович Шереметев[4], наиболее даровитый из них, полагал, например, что надобно не ломать старое всё без разбору, а продолжать дело отцов, отнюдь не полагаясь на иноземцев. Своих золотых голов хватит! Разве ранее так-таки и всё было плохо? Неужто на пустом месте всё строить приходится?..

— Взять хотя бы ратное дело, — развивал он свою мысль Гавриле Головкину, ловкому дипломату, ведавшему Посольским приказом. — Разве плохи наши ратники, эти «необученные простаки», которые, как писал ещё Палицын, «в простоте суще забыли бегати, но извыкли врагов славно гоняти»? А, Гаврила Иванович?.. Почему же теперь в полки надобно отборных людей набирать…

— А во главе полков немцев ставить? — угадав его мысль, продолжал Гаврила Головкин.

— Истинно! — вскрикивал Шереметев. — Или у нас своих нет!.. Скопин-Шуйский[5], бывало…

Как дойдёт Борис Петрович до Скопина — кончено! Примеров тогда без числа приведёт. Только слушай. Очень уважал он память «страшного юноши», по отзывам иноземцев, противников этого «сокрушителя браней», как прозвал Скопина русский народ.

— Скопин-Шуйский, бывало, — рассказывал Шереметев, — тоже переменил кое-что, хорошего не чурался. Земляные укрепления строил он? Строил! Да какие ещё! «Наподобие отдельных укреплений или замков», как писал гетман Жолкевекий, были острожки у Скопина… А засеки? Чем плохи? Русское, искони наше боевое прикрытие!.. И лыжники, заметь, и лыжники были в полках. Лы-ыжники, дорогой мой!..

Но Головкин тонко направлял Шереметева на другое, о том ворковал, что обучением армии должен ведать один разумный, толковый хозяин. И умно сделано ныне, говорил он, что управление всеми ратными силами объединено в одном месте — в Преображенском приказе.

С этим Борис Петрович соглашался мгновенно;

— Это, ничего не скажешь, добро! Голова у войска должна быть одна.

— А что при русском солдате, — продолжал вкрадчиво, тихо Головкин, — так оно всё при нём и останется. Кто хорошее собирается от него отнимать?

— Забьют немцы, — горячился Петрович.

— Выбьют, ты хочешь сказать?

— Ну, выбьют, один чёрт!

— Не выбьют! — убеждённо говорил Гаврила Головкин, плотно закрывая глаза и тряся головой, — Это в душе у него, у солдата у нашего. А теперь… Порядок… разве не надобен нам? Ты же, Борис Петрович, сам говорил, что непорядок, когда столько труда на всей земле идёт на уборы нашей старой доморощенной рати, у которой ученья в бою не бывает и строя она никакого не знает.

— У-бо-ры… — глухо повторил Шереметев. И перед его глазами встала картина парадного смотра дворянского ополчения — этого многотысячного сборища столичного и городового дворянства. Представлялось, как перед сермяжными, кое-чем вооружёнными толпами ратных холопов гарцуют нарядные всадники, ослепляя народ блеском людских и конских уборов. Действительно, под Москвой эта рать, призывавшаяся оборонять государство и распускавшаяся после походов, производила куда более сильное впечатление, чем на бранных полях. Были все основания упрекать числившихся при войске начальных людей с родовитыми служилыми именами в малопригодности к делу защиты земли — к делу, которое было их сословным ремеслом и государственной обязанностью. С этим Борис Петрович тоже вполне соглашался:

— Да, истинно! Не в уборах дело… И солдата надо всегда держать под ружьём, это так. Но к этому ведь и шли! — как бы спохватившись, пытался он возражать. — И при царе Михаиле, и при царе Алексее, и при Фёдоре Алексеевиче новое ведь пробивалось наружу!

— А старое его забивало. — кротко улыбался Головкин.

— Забивало?.. Так вот и надобно этому новому теперь путь расчищать. Но расчищать надобно, — мотал указательным пальцем, — исподволь, потихоньку, не порывая начисто с прежним. Об этом ведь толк!

Всё то старое, что отбрасывалось молодым пылким Петром походя, иногда сгоряча. Шереметев старался тщательно просевать, отбирать полезное, нужное. Потом он приложит всё умение к тому, чтобы использовать отобранное с толком для дела и так, чтобы исподволь подготовленный к этому государь сам счёл бы такое за благо.

Крутая ломка старых устоев застала Бориса Петровича в таком возрасте, когда у человека уже многое устоялось. А Пётр Алексеевич и его потешные сверстники начали жизненный путь, не расставшись ещё с детскими играми. Раненько почувствовали они себя возмужалыми! Не то, что бывало в дни отрочества и юности Бориса Петровича, когда дворяне ходили в недорослях до женитьбы.

Перед Шереметевым новое в окружающем раскрывалось замедленно, а перед сверстниками государя — так стремительно, как если бы Пётр, желая сделать Россию сильнейшим государством в Европе, поставил целью наверстать всё упущенное за тысячу лет. Он требует учить молодых солдат полевой фортификации и стрельбе в цель, метанию гранат и приёмам с комьями и мушкетами, обучать стрельбе залпами сначала мелкими группами, затем поротно, полками, далее — совместным действиям всех полков и, наконец, совместным действием всех родов войск — пехоты, конницы, артиллерии… Всё это ново, всё это заставляет стараться, думать, решать…

И ежегодно после таких вот новых, невиданных доселе военных занятий — большие манёвры!..

Первая крупная потешная баталия происходила в октябре 1691 года. «Был великий и страшный бой, — записал Пётр, — у генералиссимуса Фридриха Ромодановского, у которого был стольный град Пресбург». А осенью 1694 года были проведены самые большие манёвры, закончившиеся Кожуховской баталией. Разыгрывалась эта баталия возле деревни Кожухово, неподалёку от Симонова монастыря. «Русской» армией командовал «генералиссимус» Фёдор Юрьевич Ромодановский, «неприятельской» — «польский король» Иван Иванович Бутурлин.

Оружием, как обычно в потешных баталиях, служили ручные гранаты, горшки, начиненные горючими веществами, и длинные шесты с зажжёнными на концах их пучками смолёной пеньки. Сражению предшествовала большая военно-инженерная подготовка.

Многих поранило и обожгло в этот раз. Лефорту взрывом огненного горшка опалило лицо. Пётр сам оказал ему первую помощь — смазал обожжённые места варёным маслом, потом прислал своего лекаря. Во время болезни Лефорта он часто наведывался к нему, подолгу сидел у постеля больного, разбирая недостатки минувшего «боя».

Главная цель всех этих баталий — помериться силами с войском стрелецким, проверить, каковы крылья Петровы птенцы отрастили, достойны ли потешные полки настоящим войском считаться. Ловки ли? Храбры ли? Умеют ли крепко врага бить? Могут ли насмерть стоять?

Кожуховская битва была последней потешной баталией.

«Как осенью, — писал Пётр Апраксину 16 апреля 1695 года, — трудились мы под Кожуховом в марсовой потехе, ничего более, кроме игры, на деле не было. Однако ж эта игра стала предвестником настоящего дела».


«…Настоящее, лихое молодецкое дело, — размышлял Алексашка, — это не стольный град Пресбург воевать, не стрельцам-удальцам под сусалы да под микитки накладывать, — то дело статочное, забота привычная… А вот ежели к Азовскому морю пробиваться, как государь замышляет?.. Против турок ежели один на один воевать? Тогда как?..»

«Своюем, — непоколебимо уверенно решает про себя Алексашка, ловко смазывая чистым дёгтем государев сапог. — Сколько готовились! Сколько одного только зелья пожгли! Сколько экзерцировали, штурмовали! Неужели против турок не выстоим?!»

«Дел много, рук мало», — вздыхает Данилыч, повторяя уже ставшие своими слова Петра Алексеевича. Значит, обо всём надо печься, во всё вникать, умельцем быть на все руки. Да не мешкать, как государь наставляет. Работать споро, сноровисто, по примеру царя — ротмистра, бомбардира, шкипера, корабельного плотника, который кроме всего неустанно занимается теперь и чем-то другим, недоступным…

Недоступное пока что для денщика Алексашки в деятельности Петра — это изучение военного искусства, комплектования, содержания, обучения и вооружения войск в западных странах, знакомство с различными способами ведения войн, с деятельностью таких полководцев, как Монтекукули, Тюренн[6], с их взглядами на организацию армии, это военные занятия Петра, которые должны были дополняться практическим обучением войск.


На святках вся Петрова дружина ездила Христа славить: Пётр — по боярам и палатным людям, Зотов — по купцам, Данилыч с товарищами — по служилым иноземцам и своим людям из немцев. Заезжал к Лефорту, Гордону, полковнику Менгдену, инженеру Адаму Вейде, капитану Якову Брюсу, Андрею Кревету, Виниусу. «26 декабря 1694 года, — записал Гордон в своём дневнике, — приходили для поздравления с праздником Рождества Христова Ермолай Данилович, известный Алексашка и другие. Дадено: Ермолаю червонец, остальным всем по талеру».

Только талер даден «известному Алексашке», и это потому, что для всех он пока только государев денщик и не более.

Перед отходом ко сну Пётр рассказывал Данилычу, как они славили Христа по домам старых бояр — по-новому, с рацеями о предстоящих делах. Потом спрашивал:

— А ты какие рацеи разводил у Гордона, Лефорта?

— Я — старые, — вздыхал Алексашка и начинал нараспев:


Аз, отроче шутейший,
Пришед к вам, господин честнейший.
Рождество Христово прославить,
С праздником поздравить…

Общее у Петра с Алексашкой — ненависть к боярской чванной Москве. Пётр про чванливых бояр:

— В церкви поют «спаси от бед», а на паперти деньги за убийство дают!

И Алексашка поддакивал:

— Как следует жить не дают. Фыркают на твои порядки. Воротят на дедовскую канитель…

Сметливый парень, он понял, что Пётр тянется к полезному новому. Правда, ухватывать это новое Алексашке пока что трудненько, но по догадке, на ощупь, как-то нутром можно было всё же понять, как это новое, если к нему присмотреться, твёрдо ставится самой жизнью. Ясно было одно: идёт Пётр к тому, что он считает толковым, полезным, к тому новому, что, хватая за сердце, — заставляет крепко пораскинуть мозгами, — идёт он к такому дерзновенно и смело. Свои замыслы Пётр не вынашивает, не лелеет в тиши царских хором, а раз крепко поверив в их пользу, без особых раздумий, колебаний и долгих прикидок внедряет их в жизнь, будучи твёрдо уверен, что помощники, разделяющие с ним его помыслы, помогут ему довести какие угодно полезные перемены до желаемых результатов.

И большой заслугой, ценнейшим качеством любого помощника своего Пётр, наверное, будет считать то, что этот помощник не по-старому, поминутно оглядываясь на хозяина в ожидании его повелений, а по-новому, по-петровски, будет выполнять все задания. Стало быть, оказаться понятливым, ревностным и преданным исполнителем воли Петра — дороже всего! Это Алексашка понял отчётливо, ясно.


7


В народе шёл ропот: связался царь с иноземцами — и какой же от этого прок? Одно баловство, от которого и люди понапрасну гибнут, калечатся, и казне извод.

Лефорт и Гордон советовали Петру не откладывать задуманное им настоящее дело: воевать ворота в тёплое море — Азов. Просил и Иерусалимский патриарх Досифей: «постращать турок, чтобы они французам святых мест не пытались отдавать».

Франц Яковлевич передал Алексашке, чтобы при случае и он замолвил словечко за скорое начатие задуманного государем настоящего дела.[7]

— Иноземцам, — говорил Лефорт, — сейчас нет житья от попрёков: говорят, что только они и совращают царя с пути истинного. Того и гляди слободские да посадские немцев в коль… возьмут…

— Были мы, мин херр, в Архангельске-то, — закидывал удочку Алексашка. — Что же, ледяная дыра! Да и та одна на всё государство. В гавани восемь месяцев в году лёд стоит. Край нищий, отлеглый, от заморских стран чёрт те где!..

— Ведомо всё лучше вас! — буркнул Пётр, догадавшись, с чьих слов Алексашка завёл эти речи, и, расширив глаза, забарабанил пальцами по крышке стола.

Алексашка смекнул: дальше говорить — переть на рожон. Замолчал.

А как-то Пётр сам разговорился:

— Подумывал я, грешным делом, Алексашка, через Белое море проход к Китаю либо к Индии отыскать… Прикинул — денег много занадобится да и времени тоже. А ведь нам недосуг!

— Недосуг! — мотал головой Алексашка, тотчас сообразив, что по каким-то причинам отвечать надо именно так.

Сильно прельщало Петра Балтийское море. Хотелось бы выйти к нему. Ну а как? Ключ-то к нему у шведов, в крепких руках, из них не вдруг вырвешь! Оставались моря Азовское, Чёрное. К их берегам тоже нужен был выход. Иначе как прочно укрепишься на Украине, страдающей невесть сколько лет от набегов турок и крымских татар?.. А потом… Турция с Польшей думают же поделить между собой Украину! Ежели сидеть сложа руки, то, чего доброго, они и столкуются… С какой стороны, стало быть, ни прикидывай, получается, что воевать с турками не миновать.

— И идти на Крым надо водою, — прикидывал Пётр, правильно полагая, что, отказавшись от прежнего стратегического направления — через Крымский перешеек — и избрав новое — через Азовское море, он может застать турок врасплох. — Да, только водою идти!..

— Не так, как Васька Голицын, — понимающе подхватывал Алексашка, — голой степью весь припас волочил[8].

У Петра лицо спокойное, доброе, — редко Алексашке доводилось видеть такое. Сидит спокойно, глаза уставил на свечу, голос ровный, как книгу читает:

— Наши-то на низовьях Днепра да Дона с давних пор крепко погуливали… По Днепру дорога «из Варяг в Греки» звалась. Когда-то этой дорогой шли полчища Олега да Игоря… А наши казаки — те и Азов брали, и Трапезунд жгли, и Синоп. Один монастырь почти под самым Царьградом разграбили. Берега Чёрного моря прощупали крепко. Сбегали водой — на лодках, челнах. Припас гнали на баржах, косоушах, белянах…

Подумал. Вздохнул.

— И нам надо плыть.

Заглядевшись на непривычно спокойное царёво лицо, Алексашка в такт его речи мотал головой:

— Плыть, плыть, мин херр!


На другой день у Лефорта была консилия генералов. Вернулся Пётр на рассвете. Есть ничего не стал. Выпил квасу корец.

«Видать, от жарких речей да сухого ренского гортань запеклась», — решил Алексашка.

Потоптался Пётр у стола, места, где шагать, было мало. Брякнулся в чём было на самодельный топчан… Кинул руки за голову:

— Подуровали, Данилыч, хватит!.. Пора настоящий порт воевать.

Замолчал. Лежал, уставясь в одну точку на потолке, Вздыхал. Видно, о чём-то сосредоточенно думал.

Данилыч набил большую застольную трубку, раскурил, подойдя к топчану, сунул в протянутую руку Петра.

— Турецкий, господин бомбардир!

— Турецкий! — мотнул Пётр головой, потёр переносицу. — Да… турецкий… — И вдруг спохватился: — Да ты это, аспид, про что?

Алексашка лукаво осклабился.

— Про табак, мин херр, что в трубку набил.

Петра словно пружиной подбросило. Вскочил, трубку в угол… Алексашка было отпрыгнул, но Пётр ловко поймал его за вихры:

— А-а, пройда!.. Турецкий!

Оба, довольные шуткой, раскатисто хохотали, Возившись, споткнулись о ножку топчана, со смехом, кряканьем брякнулись на Алексашкину войлочную подстилку. Оба рослые, — словно дубовая колода упала. Падая, Пётр ушиб руку. Сел… Потёр локоть.

— Но покуда, — уставился на Данилыча внезапно зло округлившимися глазами, — языком не чеши!

Алексашка вскочил, изобразив на лице величайшее изумление, поднял плечи, раскинул руками.

— Мин хе-ерр!.. Ну, неужто…

Пётр стукнул по полу кулаком:

— Дознаюсь — не взыщи!

И уже спокойно добавил:

— Бож-же сохрани, если бородачи раньше времени узнают о том. Тёпленькими их надобно взять в этом случае. Понял?

— Понял, господин бомбардир!


— Ловко! — радовался Алексашка предстоящему лихому, как он полагал, молодецкому делу. — Значит, плыть на Азов, аж до самого тёплого моря!.. Добро!..

Плавать он любил, а по морскому делу ещё толком, как следует, руки не набил.

Помнится, когда один моряк из Саардама начал в Архангельске государя учить лазать на мачты, он, Алексашка, тоже было увязался, но без сноровки не получилось.

Пётр смеялся:

— Где уж там!.. Слезай, долговязый!..

Будто сам ловок был или ростом пониже его?!

Не доводилось на настоящих морских судах и за рулевым колесом как следует постоять. Переяславльское озеро — то не в счёт, лужа! А на Белом море, когда они с Петром первый раз по нему плыли, только страху набрались.

Как начало тогда их швырять возле Соловецкого монастыря! Памятно на всю жизнь. За лодейного кормчего Антона Тимофеева им с Петром Алексеевичем всю жизнь надобно бога молить. Ловко он тогда яхту провёл в Унскую-то губу. Не он бы — аминь! Кормили бы они с Петром Алексеевичем своими белыми телами рыбок в пучине морской.

— Н-да-а!.. На этаком море шибко не разгуляешься. А на Азов плыть — любота!


8


На 1695 год был объявлен поход, но не на Азов, а на Крым: Пётр хотел скрыть истинную цель предстоящей кампании.

Огромное войско — старая дворянская конница под командованием Бориса Петровича Шереметева и украинские казаки под начальством гетмана Мазепы[9] — стягивалось к низовьям Днепра. Войско нового строя — полки Преображенский, Семёновский, Бутырский, Лефортов, вместе с московскими стрельцами и городовыми солдатами всего 31000 человек, — было двинуто в землю донского казачьего войска, прилегавшую к турецким владениям. Командование этим войском было поручено консилии трёх генералов — Гордона. Лефорта и Автонома Головина, но приказы консилии могли вступить в силу не иначе, как с согласия бомбардира Преображенского полка Петра Алексеева. Сам Пётр принял на себя командование бомбардирской ротой. Данилыч находился при нём.

Собравшись в Тамбове, передовой Гордонов отряд в апреле месяце отправился сухим путём, через Черкасск, к Азову. Войска Головина и Лефорта сели на суда в Москве и поплыли Москва-рекой, Окой и Волгой. «Шутили под Кожуховом, а теперь под Азов играть идём», — писал Пётр в Архангельск, Апраксину.

Плыли «с зело большими препонами».

Крепко держали противные ветры. В Дединове простояли два дня, в Муроме — три, «а больше задержка была, — как писал Пётр Виниусу, — от глупых кормщиков и работников, которые именем слывут мастера, а дела от них — что земля до неба».

В Нижнем тоже долго стояли, дожидались отставших судов, которые «в три дня насилу пришли, — доносил Пётр князю-кесарю Ромодановскому. — И из тех многие небрежением глупых кормщиков, также и суды, которые делали гости, гораздо худы, иные насилу пришли».

За Нижним погода наладилась. Над рекой резво летали проворные ласточки и звонко щебетали, опускаясь к самой воде. Меж осок в заводинах, в светлых окнах, как в зеркале, опрокинулся лес. Бывало, что и густели волнистые овчины облаков и сдвигались, спускались ниже, плотно закрывая знойное солнце. Тогда темнело в прибрежных лесах, падали крупные капли дождя, чаще, чаще… косой пеленой лилась на поля и леса богатырская сила. Проливалась, и снова синела небесная глубь; пахло мёдом — зацветающей белой гречихой; веселели леса; ветер, облетая опушки, ласково сдувал с освежённой листвы крупные алмазные капли. И шёлком блестели поля; дрожала, струилась, утопая в лазури, чистая, прозрачная даль.

Днями нежась и задрёмывая на солнце, вечерами прохлаждаясь за венгерским да ренским, отдыхали начальные люди. Растревоженные скромной красотой близкой их сердцу природы, солдаты на баржах пели протяжные песни, и в прибрежных долинах, откуда на зорьке веяло теплом и черёмухой, до рассвета щёлкали соловьи, по-особому оттеняя задумчивую тишину погожего летнего вечера. Всё пело, цвело. Приближались весёлые сенокосы.

Свободного времени в походе было хоть отбавляй, и Данилыч решил как следует натореть в морском деле. Страдало самолюбие, кроме всего: как же это он не умеет ловко лазать по реям, быстро ставить и убирать паруса, штурвал так держать, чтобы не полоскались «Христовы столешники»? Каждую свободную минуту он старался использовать с толком для дела. Присматривался к работе опытных матросов, всё пробовал сам: когда по ходу дела требовалось, подносил кому следует из старых матросов чарку-другую, чтобы поведали они ему секреты свои, как надобно в том либо в другом случае чисто сработать, лихо, сноровисто, быстро, — «чтобы не успела стриженая девка косы заплести».

Алексашке было отлично известно, что лихостью да сноровкой в любом деле, а в морском тем более, Пётр весьма дорожит, особенно когда сноровисто работает свой выученик — не иноземец, а русский. Но и без того Алексашка не мог себя иначе вести. Как это оказаться против других неумельцем? В любом доступном его уму и способностям деле он не мог отставать от других.

И на корабле, когда, кроме матросов, почти все отдыхали.

Алексашка вертелся волчком. Готовил Петру закуски, заедки, прислуживал у него за столом. Присматривал он и за личной казной государя, следил, чтобы в карманах у него крупнее пятаков денежки не было, — знал привычку его при случае матросов и солдат монетой одаривать, одной, какая под руку попадётся. Следил Алексашка и за одеждой и за обувью государя, стирал у него разную мелочь — платки, шарфы. А чулки так даже штопать навострился. Петру Алексеевичу такая скаредность была весьма по душе: вот-де я как — государь, а в чинёном хожу! «Срамота!..»

Это Алексашка у Петра по-прежнему весьма осуждал.

Волгой плыли до Царицына; отсюда до казачьего городка Паншина на Дону войско шло сухим путём. Три дня отдыхали в Черкасске и 29 июня подошли к Азову, под которым уже стоял Гордон.

Вслед за войском по Хопру и Дону плыло множество барок с артиллерией, боеприпасами, фуражом, продовольствием.

Когда стояли в Черкасске, нагнал их капрал Преображенского полка Лукин Андрей, задержавшийся в Москве, по болезни. Он лежал в околотке вместе с отцом Алексашки. Данила Васильевич слег почти накануне выступления полка в поход на Азов — харкал кровью.

Лукин привёз письмо государю от сестры его Натальи Алексеевны. Сестра просила братца в письме «не ходить близко к пулькам да ядрам, почаще давать весточки о себе».

И передал ещё тот капрал Лукин Александру Даниловичу Меншикову печальную весть, что отец его Данила Васильевич Меншиков после скоротечной тяжкой болезни скончался. А вслед за отцом вскоре приказала долго жить и мать его Наталья Сергеевна.

— Доложили об этом царевне Наталье Алексеевне, — рассказывал Лукин Александру Даниловичу, — и приказала она сделать похороны за её, царевны деньги. А сестёр твоих. Александр Данилович, оставшихся сиротами, Наталья Алексеевна забрала к себе. Похоронили стариков в селе Семёновском, на кладбище, что при церкви Введения. Рядом обоих.

Вот оно как! — закончил Лукин. — И выходит, что ты. Александр Данилыч, как есть круглый теперь сирота…

Не думал Данилыч, что дело так обернётся. Пётр, когда он ему доложил о случившемся, посочувствовал, обнадёжил, что ежели Наталья-сестра взялась устроить сирот, то беспокоиться нечего, ухожены девочки будут как надобно. «А горевать… что ж — сказал, — кручиной ничему не поможешь, а живой, Александр, повинен думать о жизни».

Про себя Данилыч решил, что, раз так жизнь его теперь обернулась, — остался один, надо свой дом заводить, тогда и сёстры будут при нём, никому в тягость не будут, да и свой угол всё равно рано ли, поздно ли надо иметь.

В начале июня начались осадные работы.

Копали шанцы, вели подкопы, устанавливали артиллерию.

И с первых же дней осады стало ясно, что здесь, под Азовом, «играть» нельзя. «Пешие наклонясь ходим, — писал Пётр Кревету, — потому что подошли к гнезду близко и шершней раздразнили, которые за досаду свою крепко кусаются».

От крепости до самого горизонта, и к северу и к востоку, простиралась беспредельная, с её жаркими, сладковатыми запахами приазовская степь. Непривычные люди чувствовали себя затерянными, среди этого степного простора, такого ровного, что глаз видит на многие вёрсты. Первое время степь была фиолетовой от цветущего шалфея, потом — седой от волнующегося перистого ковыля.

— Удивительно хорошо! — восторгался в эту пору Лефорт.

— Да, но… ни деревца, ни кустика, — пожимал плечами Гордон. — Изредка попадается вот это растение, — указывал он на боярышник, — и то видите, какое корявое, чахлое…

По сторонам дорог — полынь, молочай да овсюг. Одна отрада — ароматная полевая клубника да пожалуй что жаворонки, большие, звонкоголосые, быстрые. Томительно-тягостный зной не спадал даже ночью.

— Не то, что у нас, маета! — тосковали солдаты, вспоминая, как стозвучно шумят родные леса с их благоуханием, смешанным с влажной свежестью лугов и дымком от бивачных костров, как белеет росой трава на лугах, звенят излучистые лесные ручьи, как весело живут кудрявые рощи, полные прохладного сумрака, песен и шёпота листьев…

А здесь — по целым неделям багровое солнце палит с мутного, мглистого неба; в сухом бурьяне шатается порывистый ветер; тучами носится в воздухе раскалённая пыль. И золотисто-зелёные мухи словно прилипают к потным, обожжённым спинам отрывающих окопы солдат.

Надо было копать, копать и копать сухую, как камень, твёрдую землю. Пётр сам рыл траншеи, готовил позиции, устанавливал пушки на своей батарее. Данилыч не отставал, работал «на урок» и у Петра «на подхвате». А когда начали действовать артиллерийские батареи, они с Петром Алексеевым самолично и забивали заряды, и ядра закладывали, и наводили, и стреляли, — две недели подряд не покидая позиций. На закопчённых лицах только глаза да зубы блестели.

— Чистые эфиопы! — шутил Алексашка, утираясь ладонью и только размазывая копоть и грязь по лицу.

Все сморились, а они с Петром Алексеевым как двужильные. А Данилыч — так тот не переставал сыпать поговорками, шутками.

— Солдат чести не кинет, хоть головушка сгинет! — Кричал: — А ну, братцы, сведём у турок домок в один уголок!..

Пётр так и записал в своей книжке: «Зачал служить с первого Азовского похода бомбардиром».

Алексашка ничего не записывал. Слабоват был по письменной части, больше на память надеялся; грамоту одолевал «самоуком», кто что расскажет, покажет, урывками; мог написать свои имя и фамилию. В раздаточных ведомостях на выдачу жалованья писал: «Александр Меншиков принял» или: «взял и списался», — и то царапал такими каракулями, что разобрать это можно было единственно по догадке. О своём прохождении службы — о чинах, должностях, датах, сроках — считал:

— Запишут, кому надлежит это ведать. А мы про себя и так помним.

Очень скоро, однако, оказалось, что средства, которыми располагал Пётр, недостаточны. Войско страдало от недостатка продовольствия, стрельцы отказывались повиноваться и разлагали этим всю армию; старые иноземные инженеры оказались неспособными на настоящее дело.

Были произведены два штурма, но оба не удались. Подведённые под крепостные стены подкопы больше повредили своим, нежели осаждённым. Адам Вейде, которому приписывали неудачу с подкопами, сделался предметом общей ненависти и несколько дней боялся показываться на глаза солдатам, стрельцам.

В консилии трёх генералов царили непримиримые разногласия.

А между тем азовский гарнизон получил подкрепления с моря.

Первый блин выходил явно комом. А Алексашка ещё подливал масла в огонь:

— Может быть, мин херр, преображенцев расставить, чтобы примером показывали стрельцам да солдатам, как дело-то делать?

— Мели, Емеля, твоя неделя! — отмахивался от него Пётр. — Эк что удумала умная голова — рассеять лучший полк?

— А если без нас, без преображенцев-то, не выходит? Пётр помолчал, потом сердито ответил:

— Должно выйти… Отстань, смола, не твоего ума дело!

— А Тиммерман, — не унимался Данилыч, — ну какой толк от этого дряхлого немца? Он тебя, мин херр, числительнице обучал, а сам простого счета не знает… «Подкоп под турок вели, а своих в землю свели», — толкуют про немцев солдаты. Истинно! Ни одного турка не задели, а своих сколько они погубили этими треклятыми подкопами!.. Инжене-еры мусорные! Трём свиньям пойла разлить не сумеют, а туда же, подко-опы!..

— Знаю, — оборвал его Пётр, — какой Тиммерман инженер, а Брант корабельщик. Ну, а что сделаешь, когда лучших не сыщешь?

— Учили они нас с огненными шестами на штурмы ходить, а тут… шершни летают, ядрами лупят!

— Сразу ничего не бывает.

— Да генералы и теперь на консилии лаются. Кто из них прав, чёрт те знает…

— Что-о! — Пётр вскочил, дёрнул шеей. — Суёшь нос, проходимец! — Схватил дубовую трость.

Но Алексашка успел бомбой вылететь из палатки.


Сентябрь стоял тихий и тёплый. Будто отуманенное, солнце в ясном голубом небе с белыми круглыми облаками ещё грело по-летнему, но уже пожелтели травы и листья, полетела над полями лёгонькая радужная паутинка, птицы перед отлётом за море уже начали собираться в дружные стаи. Надвигалась осень, а с ней неизбежные ненастье, распутица, холод. Возникали вопросы: как дальше, глубокой осенью, стоять войску в открытой степи, под проливными дождями, как подвозить по раскисшим черноземным дорогам провиант, боеприпасы, фураж?

К тому же в лагере начались повальные болезни солдат, падеж лошадей. Пётр вынужден был снять осаду Азова.

Не больше сделано было Шереметевым и Мазепой в низовьях Днепра.


9


Первая неудача не заставила Петра отказаться от намерения овладеть Азовом — наоборот, с изумительной энергией начал он готовить новые средства для обеспечения успеха второго похода.

Убедившись, что многоначалие в армии пагубно, Пётр назначил главнокомандующим над всеми войсками боярина Алексея Семёновича Шеина, приобретшего некоторый опыт в прежних крымских походах. Очевидно было также и то что Азова не взять, если не будет заперт вход в него с устья Дона. Для блокады крепости с моря нужны корабли. И Пётр принял решение: построить флот в течение осени и зимы.

Местом для постройки судов был назначен Воронеж. В городе этом, окружённом со всех сторон хорошим корабельным лесом, судостроение велось издавна ещё потому, что главным образом отсюда шёл сплав «жалованья» — хлеба, сукон, холстов и военных припасов, — отпускаемого государем донскому казачьему войску.

К концу февраля 1696 года были заготовлены части для двадцати двух галер и четырёх брандеров; работали солдаты Преображенского и Семёновского полков, воронежские судовщики, плотники, согнанные из разных мест к государеву делу. В лесистых местах, прилегающих к Дону, — возле Козлова, Доброго, Сокольска, — 26000 рабочих должны были срубить к весне, для погрузки сухопутного войска, 100 плотов, 300 лодок, 1300 стругов.

Пётр ещё в конце зимы прискакал в Воронеж и сам принялся за топор и циркуль. Мешала больная нога. Приходилось сильно опираться на плечо неразлучного Данилыча. Свой глаз нужен был всюду, и Алексашка вынужден был водить Петра по всем участкам работ.

Затруднений в строительстве было хоть отбавляй. Тысячи рабочих не являлись на указанные места, многие убегали с работ, подводчики разбегались с дороги, бросая перевозимую кладь, — горели леса — и именно там, где рубили струги, «через что струговому делу чинилось великое порушение. а морскому воинскому походу остановка», в кузницах не хватало угля…

Погода тоже «чинила порушение и остановку»: крепчайшие морозы стояли до первой половины апреля. Снег на судовых дворах, звонко хрустевший при каждом, даже самом лёгоньком, шаге, был сплошь усеян свежей, пахучей щепой. Днями падал редкий снежок, но всё холодело, яснело, а к ночи так примораживало, что звёзды казались огнями, горевшими на тёмно-синем покрове.

— Ну и студёно ж на дворе! Вызвездило страсть! — крякал Пётр, входя в избу, обирая сосульки со своих «котских» усов, двигая плечами, потирая их ерзающим полушубком. — А канаты, мин брудор, — обращался к Данилычу, — надо в Москве вить. И о том напомни, чтобы Францу Яковлевичу написать. В такой лютый мороз здесь, на ветру, их вить — руки заходятся. Сам пробовал — ничего не выходит.

— А в Москве? — спрашивал Меншиков.

— В Москве можно тёплые сараи найти. На Яузе при стекольном заводе, к примеру, такие хоромины есть, что вей сколько хочешь.

Данилыч подхватывал:

— Доски для опалубки тоже на всех московских лесопилках бы надо пилить. Здешние лесопилки не управляются. И о том бы, мин херр, Францу Яковлевичу тоже надобно отписать.

Сами Пётр и Данилыч работали не покладая рук: сколачивали стапели, тесали сырые, мёрзлые брёвна, стругали брусья — показывали пример делом, работой.

«А за воронежскими десятниками смотри да смотри, — раздумывал Меншиков. — Воротяжки. Дубы стоеросовые. Одеты как сторожа у складов: в тулупах, валенках, у всех в руках суковатые палки. Смотрят волками. Заросли, — ажно из ушей седые космы торчат. Слова зря не уронят. Себе на уме мужики».

— А вы делом доказывайте, — накидывался на них Алексашка, — что с палками-то шастаете! Или что сторожите?

Но десятники, встречавшие его низкими поклонами, мяли шапки, стоя перед ним равнодушно-почтительно, с таким видом, что всё равно ничего не поделаешь.

В конце концов, Данилыч махал рукой, сбрасывал кафтан, плевал на руки — и во главе десятка:

— А ну, робятушки!.. Будет по чарке! — коротко взмахивая топором, ловко надрубая бревно в местах будущей затеей. Разогнувшись, он снова плевал на ладони и привычно сноровисто принимался тесать.

Недаром о нём толки шли:

— Мастак!.. Да и во всё, как есть, он вникает. Во всё! И в ратном тож деле, заметь, особливо когда до новинок доходит, в том разе смысленней его почесть нет никого. А государю то лестно. Вот и пойми ты из этого!

— Может, и за бомбардира ответить?

— Не то что за бомбардира, а может… Даже диву даёшься!.. Мы-то, чай, видим. Не-ет, мы даром не хвалим… А уж так-то сказать — и отчаянный! То возьми во внимание: кругом ядра свищут, бывало, турецкие… И сейчас в ответ наши — р-раз! — из всех ружей, да опосля того — гр-рох! — из всех пушек. И пошло, братец мой, и пошло, индо сердце захолодает, дух захватывает, руки отымаются!

— Привычку надо по этой части.

— И не говори! Подумаешь умом — головушка кругом. Кабы, кажись, маленько ещё — помереть! Ужасть, братец ты мой! И о двух головах пропадёшь! А ему хоть бы что, балагурит, чертяка. Заметь: не кланяется пулям да ядрам, не прячется, а завсегда на виду, да ещё балагурит. Верно тебе говорю. И всё ловко, ядрёно да весело. Ну, разносчиком был, сам понимаешь… Опять же нужно тебе сказать, на корабле он, как векша, по канатам, по мачтам-от лазает…

Да, что служил, что работал Данилыч отменно — весело, чисто, сноровисто.

— Любо-два! — с завистью и радостью вскрикивал Пётр, старавшийся рядом, в соседнем, правофланговом десятке, с нескрываемым восхищением наблюдал, как из-под топора Алексашки пласт маслянисто-желтой щепы с сочным хрустом, ровно, «по нитке», отваливается от гладко отёсанного бревна.

Несмотря на препоны и порушения, всё было «здорово», и «дело шло с поспешением», потому что «мы, — писал Пётр Стрешневу, — по приказу прадеду нашему Адаму в поте лица едим хлеб свой».

Пётр жил в маленькой, из двух горниц, избе. Данилыч находился при нём.


А весна выдалась дружная. Всё стояли лютые холода, вдруг невесть откуда налетели тёплые ветры, растопили снега, погнали ручьи с берегов, взломали лёд на реке. И сырые, туманные зори скоро сменились лёгкими, синими. А потом пролил дождь — резкий, ядрёный. И сразу запахло свежими зеленями, горьким духом олешника, лозняка.

Можно было отчаливать.

В конце апреля, когда уже густо зеленели луга за рекой и лёгкой белой зябью шли по ласково синевшему небу прозрачные облака, а жаворонки звонко лили свои трели на парную, наливающуюся соками землю, — двинулись струги с войсками. А 3 мая по очистившейся от туманов реке поплыл и морской караван — флот, состоящий из двух кораблей, двадцати трёх галер и четырёх брандеров. Впереди, на галере «Принципиум», начальствуя над восемью судами, плыл капитан Пётр Алексеев.

Труды, употреблённые на постройку судов, оказались далеко не напрасными: русский флот запер донские гирла, Азов был блокирован полностью.

Отдельные турецкие корабли, попытавшиеся было подойти к крепости, были метко обстреляны и поспешили убраться, два из них при этом сели на мель и были русскими сожжены.

В середине июня начался обстрел крепости. Жестокая канонада продолжалась несколько недель. Почти все жилые дома в Азове были разрушены, за ними начали подаваться и крепостные сооружения. Жители укрывались в землянках, но и эти убежища подвергались постоянному всеразрушающему обстрелу.

И вот в то время, когда на военном совете обсуждался вопрос о генеральном штурме Азова, турки открыли переговоры о сдаче.

Крепость капитулировала.

Радость Петра была неописуема. «Радуйтесь и паки реку радуйтесь!» — писал он в Москву, извещая о сдаче Азова.


В конце сентября 1696 года состоялось торжественное вступление войска в Москву.

Гвардейские, солдатские и стрелецкие полки с развевающимися знамёнами, высшее офицерство в парадных экипажах, духовенство с хоругвями и иконами, пленные турки и татары нестройными толпами следовали под звуки торжественной музыки.

Пётр шёл пешком, в мундире капитана, за раззолоченным экипажем генерал-адмирала Лефорта.

Сержант Меншиков маршировал среди офицеров Преображенского полка.

Главный устроитель торжества Виниус, пристроившись на самом верху громадных триумфальных ворот, среди знамён и оружия, говорил в трубу вирши. Вирши были крупно написаны и на арке ворот, под изображением плачущих турок: «Ах, Азов мы потеряли и тем бедство себе достали!».

Первый министр Лев Кириллович Нарышкин велел выкатить для народа бочки с пивом и мёдом; выставили угощение и царедворцы и некоторые купцы-богатеи, а патриаршее подворье выслало квас, калачи.

С утра началось торжество. Прошёл день, уже скрылось солнце за крышами, гуще и свежее запахла блёклая осенняя зелень в вечерней тени, роса пала на сады, огороды, и народ всё гулял — славил российское воинство, и морское и полевое.

Награды начальным людям были розданы в этот раз по прадедовскому обычаю: шубы, кубки, меха, прибавки крестьянских дворов.


10


— Ну, отвоевали, отпраздновали… А что дальше? Куда плыть из Азова? Как смекаешь об этом, ночной тайный советник?

Алексашка было приподнялся на локте, снизу вверх глянул на Петра Алексеевича, растянувшегося на лавке. Хмыкнул, опять лёг на кошму.

Петра знобило. Из-под громадного тулупа торчала только взлохмаченная голова да внизу носки расписных татарских валенок.

— Что мычишь? Или язык отнялся?

— Отнимется, если… Круто гнуть — переломится, думаю. А полегоньку, сам знаешь, мин херр, времени у нас для этого нет.

Приподнялся снова, повернулся к Петру:

— Взять то… Сколько трудов стоило одолеть малую турецкую крепостёнку! Больше себе, нежели туркам, бывало, вредили. А что бы случилось, если бы пришлось воевать какую-нибудь свейскую или немецкую крепость?

Пётр ровно, в тон Данилычу:

— Да и с турками не всё кончено. Чёрное-то море у них! И вокруг Азова владения татар. На Азов они могут и с суши и с моря напасть.

— Ну, с суши, мин херр, можно огородиться, рвы там, валы, стены построить, за них посадить крепкое войско… А вот с моря — тут… да-а! Воронежские-то плоскодонки в море не выведешь. В Дону они хороши, а в море…

Пётр фыркнул:

— В море — завертит. Флот для этого нужен морской, настоящий, с глубокой осадкой.

— В полста судов, мин херр, — мечтательно добавил Данилыч.

Пётр рассмеялся.

— Не мало?

— Нам, мин херр, этого доброго никогда много не будет.

— А деньги на это доброе где брать?

— Обложить чванливых, ленивых, строптивых, спесивых, купцов, попов к простых мужиков… С миру по нитке — голому петля!

Резко мотнулись носки валенок. Нахмурившись, Пётр прикрикнул:

— Не балагурь! Не до этого!..


В конце октября Пётр собрал в Преображенском бояр. Сказал им коротко, по записке:

«Ничто же лучше мню быть, еже воевать морем, такоже зело близко есть и удобно многократ паче нежели сухим путём. К сему же потребен есть флот в сорок или вяще судов».

А 4 ноября было другое сидение, не по прадедовскому обычаю — с иноземцами.

Было приговорено:

«Корабли сделать со всею готовностью, и с пушками, и с мелким ружьём, а делать их так: патриарху и монастырям с 8000 крестьянских дворов — корабль: с бояр и со всех чинов служилых людей с 10000 крестьянских дворов — корабль; гостям и гостиной сотне, чёрных сотен и слобод, беломесцам и городам вместо десятой деньги, которая с них собиралась в прошлых годах, сделать 12 кораблей со всеми припасами».

И дело пошло.

Бояре, помещики-вотчинники, торговые люди, монастыри стали складываться, составлять «кумпанства», чтобы общими силами вести строительство кораблей.

В начале 1697 года десятки тысяч плотников, столяров, кузнецов и других работных людей стали стекаться к государеву делу — рубить корабли. Сгонялись они в Воронеж, в село Чертовицкое, на пристани Романскую, Ступинскую и ниже по Хопру и по Дону.

Началось невиданное и неслыханное в России новое дело — «строение великим иждивением кораблей, галер и прочих судов». И «дабы то вечно утвердилось в России, повелел государь некое число молодых послать в Голландию и иные государства, учиться архитектуры и управления корабельного».

Пятьдесят молодых людей родовитых фамилий снаряжены были, пока что, с этой целью за море.

— Набрать бы и мастеров иноземцев, — советовал Данилыч, угадывая мысль государя. — А? Как, мин херр?

— А кто их будет отыскивать, нанимать? — сердито, давно мучаясь этим вопросом, спрашивал Пётр. — Дьяки да бояре?.. Ну какой толк они знают в таких мастерах?

— Это верно, — соглашался Данилыч. — На дьяков да бояр полагаться в таком деле нельзя.

— Вот об этом и толк. А потом — послал я своих молодых к иноземцам в науку. А как они там обучаются? Кто это может проверить? Надобно, чтобы прежде кто-то из наших всё разузнал, всё прощупал бы там, до всего бы дошёл, докопался бы до самых корней!..

— Кто же может такое свершить, — вставил с ухмылкой тотчас понявший, я чем дело, Данилыч. — как не сам шкипер да бомбардир да капитан Пётр Алексеев?!

И после того, как довольный Пётр хлопнул его по плечу, он прибавил:

— Дорогого стоит, мин херр, — самим посмотреть да толком узнать, что у них стоит там перенять. А то как бывает: полетели за море гуси, а и прилетели — тож не лебеди!


11


Отрезанная от связывающих с Европой естественных выходов Россия, эта огромная страна, раскинувшаяся до берегов Ледовитого океана на север и реки Амура — границы Китайской Срединной империи на востоке, вынуждена была стоять в стороне от бурных течений, что на Западе разрушали средневековые феодальные отношения, расчищая дорогу хозяйственному и культурному росту.

Не раз, пытаясь расправлять свои могучие плечи, тянулся к морям Русский Витязь, но, осаждаемый со всех сторон и турецко-татарскими ордами и шайками немецких, шведских, польских, литовских захватчиков, он вплоть до конца XVIII века вынужден был отбиваться от внешних врагов, борясь за свою независимость. И это отнимало у него чуть не последние силы и средства.

Потому в отрезанной от Европы и осаждаемой врагами России в это время ещё цвели полным цветом средневековые, сковывающие жизнь народа порядки. Приказы как они сложились при Иване III, так и застыли, верша по старинке все дела в государстве. И войско московское во многом ещё отставало от западных армий, особенно в организации, да и в вооружении тоже, что весьма осложняло борьбу с врагами Русской земли.

А скрытые возможности роста, что таились и зрели в сильнейшем и способнейшем русском народе, были, кто понимал, превеликие. Недаром шведский король Густав-Адольф в начале XVII века писал:

«Если бы Россия подозревала своё собственное могущество, то близость моря, рек и озёр, которых она до сих пор не умела ещё оценить, дала бы ей возможность не только вторгнуться в Финляндию со всех сторон и во всякое время года, но даже, благодаря огромным её средствам и неизмеримости её пределов, покрыть своими кораблями Балтийское море».

Но пока дремал народ-богатырь.

У правителей же степенно, благолепно текла сытая жизнь. Дни у бояр отсчитывались, как костяшки на счетах, скучные, похожие один на другой. Только и разнообразия, что праздники храмовые. К таким праздникам именитые люди отправлялись на богомолья в московские монастыри, а то и за Москву — к Сергию Троице, к Николе-на-Угреши, в Звенигород либо в Можайск.

Поездки по монастырям — события чрезвычайные, настоящие походы, хлопотливые, многолюдные, ибо почтенному человеку «езда малолюдством — чести поруха». К поездкам готовились задолго и потом пространно о них толковали.

А не было праздников — сон, еда да моление. Занимали домовитых хозяев проделки шутов, россказни сказочников да странников «по обету» — от гроба господня, с Афонской горы, из Киевской лавры.

Родовитые служили, сидели в царской думе — слушали о самых важных делах. Бояре помельче из года в год ходили в походы, прихватив с собой пяток — десяток конных холопей, посторожить какой-нибудь участок границы отечества, получали неважные воеводства, дабы умеренным кормом пополнить животы, оскудевшие от походов, а на личных деловых бумагах такого боярина, какого-нибудь Микиты, Савельева сына, Щербатого, вместо его подписи ставилась помета, что «отец его духовный поп Нефед в его, Щербатого, место руку приложил, затем, что он, Щербатой, грамоте не умеет».

Сын знатного боярина знал, что он не сегодня-завтра получит важное место, станет воеводой либо начальником в войске. Его почти ничему не учили. Много-много, если он умеет читать часослов и псалтырь, но его отец знатен, — значит, и он должен быть большим человеком. Так молодой боярин и знал и почестей так добивался.

«А родители мои пожалованы в переднюю, — пишет он в челобитной к царю, — вели и мне, государь, быть при твоей царской светлости в передней».

Так и шло. Родитель в думе — и сын попадает в думу; родитель воеводствует — и сыну достанется воеводство.

Шло степенно, чин чином, по издревле установившимся порядкам, правилам, уставам.

И вдруг!..

Великий государь приказал: пятьдесят человек из числа молодых людей знатных фамилий отправить в чужие земли, в обучение к еретикам-иноземцам.

И чему же они должны там обучаться?

«Экипажеству и механике, наукам филозофским и дохтурским, мореходским и сухопутским, навигации, инженерству, артиллерии, черчению, боцманству, артикулу солдатскому, танцевать, на шпагах биться, верхом ездить».

— Морехо-одские науки… с топором работать да на мачты лазить, словно плотник простой, под началом у нехристя… Позорище! — шипели бояре.

— Дело неслыханное, явно противное закону божьему! — держало их руку высокое духовенство, подтверждая такое своё заключение священным писанием, в коем-де «возбраняется православным иметь сообщения с иноплеменниками, понеже странствования сии наносят повреждения вере».

Крепко не по сердцу пришлась родовитым эта новая царёва затея, особенно тем из них, у кого дети или ближайшие родственники попали в число отправляемых за границу.

Немало было и иноземцев, которые не видели в это время в Петре ни зрелого политика, ни толкового государственного деятеля вообще. «Он умён, деятелен, любознателен, но по основным своим качествам не дотягивает до той высоты, с которой обычно связывают понятие о государственном человеке, — полагали они. — Это молодой фантазёр. В нём своеобразно сочетаются сильный темперамент и довольно острый ум с политической наивностью и распущенным мальчишеством. В самом деле, разве не фантазия, что он считает возможным в два года создать большой флот, образовать кадры русских моряков и одним своим посольством склонить к союзу против Турции целую европейскую коалицию — цезаря и папу, Англию, Данию и Пруссию, Голландию и Венецию? Царь, который бросается в такие небывалые и неожиданные предприятия, конечно же, возбуждает множество опасений. Не мудрено, что многие московские умы смутились, понимая несбыточность подобных мечтаний».

Недовольство московских старозаветных людей новыми, «еретическими» порядками вылилось в заговор на жизнь государя. Участники заговора — родовитые вельможи Алексей Сорокин и Фёдор Пушкин да стрелецкий полковник Иван Цыклеров с товарищами — сговорились и…

— Порешили. Александр Данилович, ночью поджечь дом недалеко от его. государя, покоев и в смятении на том пожаре убить государя Петра Алексеевича, — рассказывал Меншикову пятидесятник стремянного Канищева полка Ларион Елизарьев.

— Зажечь дом, говоришь?

— Так, — мотал смоляной бородой Елизарьев, — ибо ведомо им, злодеям, что государь не оставит поспешить для утушения пожара.

— И убить?

— Изрезать ножей в пять, ироды, порешили…

В тот день Пётр был у Лефорта — пировали по случаю решённого отъезда за границу «великого посольства».

Улучив подходящий момент, Меншиков отозвал государя в сторонку:

— Есть что сказать.

— Нашёл время!

— Дело не терпит, мин херр.

Пристально глянув в округлившиеся глаза Алексашки и тотчас поняв, что дело, как видно, нешуточное и впрямь неотложное, Пётр ухватил его за обшлаг и, потянув за собой, резко зашагал, направляясь в дальнюю комнату.

Оглянулся на лакея в дверях.

— Закрой! Стой там!.. Никого не впускай!

Подтолкнул Данилыча к креслу. Сам зашагал.

— Говори!

— Аника Щербаков, — начал Данилыч, — как-то по холостому делу завёл меня к своим сродственникам Елизарьевым. Дочь, говорит, у Лариона Елизарьева хороша…

— Стрелец? — перебил его Пётр.

— Пятидесятник стремянного Канищева полка.

— Ну?

— Суд да дело… За вишнёвкой домашней да за пирогами с говядиной… Я самой-то и говорю: «Как, мол, нонче стрелецкая-то жизнь?» А она: «Хорошего мало, говорит, всё шебаршится чего-то…» А я: «Теперь-то, мол, что им бунтовать?» — «Кто их, говорит, разберёт. То нехорошо, это плохо… До смерти боюсь за своего за хозяина. Не сбили б его с панталыку». Остальное выведал у Натальи, у дочки. Как в песне поётся: «Пел, на грех, на беду, соловей во саду». Ну, и… растаяла девка, мин херр, как на ладони всё выложила…

— Что?.. Не балагурь! — дёрнулся Пётр.

— А то, мин херр, что бояре со стрельцами тебя убить порешили. Когда я самого-то Елизарьева в угол припёр: «Выкладывай, говорю, всю подноготную, иначе…»

Пётр резко, с ходу повернулся к Данилычу:

— Хватит!.. Скачи к Нарышкину. Прикажи Елизарьева немедля доставить в Преображенское.

Выходя из комнаты, бросил:

— Да скажи, чтобы он, брюхатый, на одной ноге поворачивался!

23 февраля 1697 года Лев Кириллович Нарышкин, как велено было, прислал в Преображенское Канищева стремянного полка пятидесятника Лариона Елизарьева.

Допрашивал Елизарьева сам Пётр, келейно, с глазу на глаз, даже Ромодановского не допустил… А, допросив, указал: Соковнина, Цыклера, Пушкина, стрельцов Филиппова и Рожина, казака Лукьянова — казнить смертью.

«И на Красной площади начали строить столб каменный. И марта в четвёртый день тот столб каменный доделан, и на том столбе шесть рожнов железных вделаны в камень, и того числа казнены в Преображенском ведомые воры и изменники. А головы изменничьи были воткнуты на рожны».


12


6 декабря 1696 года думный дьяк Емельян Украинцев объявил в Посольском приказе, что царь решил отправить великое посольство к цесарю, к королям английскому, датскому, к голландским штатам, к курфюрсту Бранденбургскому и в Венецию — для подтверждения дружбы.

Великими послами были назначены: генерал-адмирал наместник новгородский Франц Яковлевич Лефорт, генерал и воинский комиссарий наместник сибирский Фёдор Алексеевич Головин и думный дьяк, наместник болёвский Прокофий Богданович Возницын. Свита состояла из 250 человек, между ними находилось 35 волонтёров; ехавших для морской науки. Волонтёры составляли особый отряд, разделённый на три десятка. Десятником второго десятка числился урядник Преображенского полка Пётр Михайлов, то есть царь.

Пётр составил подробный список, что требовалось приобрести за границей, каких людей нанять, по каким ценам. Наказывал:

— Даром алтына не тратить!

Поручения послам он дал письменно и написал собственноручно, особенно позаботился о корабельном имуществе, приборах и оборудовании. Не забыл записать и о том, чтобы крепко проверить, как успевают молодые люди, посланные в обучение, так как за последнее время всё чаще и чаще стало слышно, что русские навигаторы за границей «выбегают с ученья» в другие края и даже спасаются в монастырях на Афонской горе, а из тех, что остались в ученье, многие должают деньги, посещая австерии и игорные дома, а к родным в Россию шлют письма, жалуясь на нищету и разлуку, на то, что наука определена им самая премудрая, и хотя бы пришлось им все дни живота своего на тех науках себя трудить, а всё-таки им не выучиться; что они на разные науки ходят да без дела сидят, потому что языков иноземных не разумеют и «незнамо учиться языка, незнамо науки».


10 марта великое посольство выехало из Москвы. Двигались величественно, медленно, как приличествует сановитым государевым людям.

— Как с кислым молоком пробираемся, — ворчал Данилыч, угадывая мысли пылкого, нетерпеливого государя.

Днём было всё парно́ от весеннего солнечного сугрева, яснее смотрело весеннее небо, громче звенели на репейнике снегири, веселее чирикали воробьи на дороге, темневшей размокшим конским навозом; слезился снег на буграх и на крышах, дымились на припёке завалинки, голубой отблеск ложился на лужи; кое-где на опушках синели подснежники, пахло талой землёй, прошлогодней прелой листвой. И словно по ветру доходило — лес оживает для новых песен и новых гостей…

А по вечерам тоскливо давила холодная пустынность безмолвных просторов — бесконечные гряды серых, ноздреватых сугробов, текущих дрожащими ручейками по обочинам шляхов.

Всю дорогу до свейского рубежа плыли мимо глухомани: лесные разбухшие болотины с непролазным кочкарником, дикие пустоши, чёрные вихрастые деревушки; поля с тощими озимями.

Стояли ясные, тёплые, весенние дни. Ночами иногда над горизонтом появлялось пламя — пожар: мужики ли жгут усадьбу, сам ли помещик горит или сами мужики? Пламя долго бьёт кверху, но никто не видит, не слышит. Тёмное безмолвие обложило землю кругом на многие вёрсты.

— Вот так и живут, — тяжело вздыхал Алексашка. — А ведь почти у самого свейского рубежа!

— Карабкаться надо, — кряхтел Пётр, ворочаясь в тесноватом для его роста возке, — учиться, строиться, обзаводиться. Торговлю вести. Никто без надобности трудиться не станет. Ну какая корысть им, вотчинникам, распахивать этакие, — махнул в поле рукой, — Палестины, ежели им для прокорма это не требуется? Куда его, хлеб излишний, девать? Гноить? — И, подумав, добавил; — Вот ежели бы на всё ихнее зерно покупщик нашёлся…

— А куда его вывозить?

— Вот в этом и толк, что надобно пробиваться к морям.

— Как пробиваться?

— Получимся, осмотримся, — тогда видно будет.


13


Рижский губернатор граф Дальбер, правоверный католик, даже веровал как «образцовый» солдат: чтобы быть «спасённым» — слепо исполнял предписанные папой обряды, имея в виду, что папа, наместник Христа, ответствен за спасение всех верующих. Он как бы главнокомандующий в этих делах. А что получится в армии, если каждый, вместо того чтобы беспрекословно подчиняться, будет рассуждать? Армия развалится и всё пропадёт!..

Долго ломал голову этот уравновешенный, самодовольный, прусской школы служака над тем, как встретить русских послов. Не часто приходилось ему ломать голову, обдумывая что-либо серьёзное. Жил и действовал он по уставам, наставлениям, приказам, инструкциям, положениям.

И, когда ему приходилось вести разговор о пунктах, параграфах сих документов, его суровое, обветренное лицо хорошо скрывало внутреннюю пустоту. Однако стоило графу натолкнуться на что-либо выходящее из круга прочно усвоенных им прямых служебных обязанностей, как его холодные глаза под густыми, сросшимися бровями и пробритый вверху и потому казавшийся в меру высоким морщинистый лоб переставали служить ширмой. Тогда оставались только мундир, снаряжение да выписанный из Парижа огромный, пепельного цвета парик.

— Я не получил никаких инструкций насчёт того, как встретить прибывших к нам русских послов, — говорил он, обращаясь к своим штаб-офицерам, — посему считаю своей обязанностью не нарушать строгого инкогнито русского государя. Русские направляются не к нашему королю, следуют проездом, — отчеканил Дальбер, уставив в одну точку холодные стекляшки-глаза, — и я не считаю удобным ни наносить им визиты, ни приглашать их к себе. Вас, господа, прошу помнить: укрепления Риги для русских строго запретны… Следить! — поднял палец. — Не допускать никого, никуда!..

Всё бы сошло, однако, более или менее гладко, но русские, особенно сам Пётр, обратили исключительное внимание на укрепления. Меншиков пытался измерить высоту крепостных валов Риги, глубину рвов. Пётр зарисовывал инженерные сооружения.

И тогда произошли крайне неприятные столкновения. Часовые и крепостные патрули кричали на русских, грозили применить холодное оружие, предупреждали, что будут стрелять…

Граф Дальбер предложил Лефорту, как главе посольства, запретить русским осматривать крепость и даже издали смотреть на неё в зрительную трубу.

— Вы, как француз, — сказал он, — хорошо понимаете, что не может быть большей ошибки, чем неправильно оценить способности русских совать нос, куда не положено.

Лефорт возразил:

— А я полагаю, что не может быть большей ошибки, чем неправильно оценить способность и силу России стоять твёрдо на защите своих рубежей.

Словом, губернатор перестарался.

За послами стали следить как за лазутчиками. Рижские лавочники, словно сговорившись, начали брать с русских втридорога за продукты. Для Петра Рига стала «проклятым местом». О своей жизни там он писал: «Здесь мы рабским обычаем жили… зело здесь боятся, и в город, и в иные места, и с караулом не пускают, и мало приятны».

Не забыл Пётр упомянуть и о том, как торговые люди «лаются» в Риге за «копейку» и «жмутся и продают втрое».

С тех пор Пётр никогда Риги не забывал. Начиная войну с шведским королём, он вспомнил и о «проклятом городе», Когда он осадил Ригу и бросил в неё первые три бомбы, он написал Меншикову: «Тако господь бог сподобил нам видеть начало отмщения сему проклятому месту».

Однако, невзирая на все препоны, чинимые Дальбером, Меншиков всё же разведал и доложил Петру и о численности гарнизона крепости, и об укреплениях: рвах, фортах, контр-экскарпах, — что укреплено гораздо и что недоделано, — и даже добыл образец солдатского снаряжения.

Переправившись на лодке через Двину, Пётр 10 апреля, тремя днями прежде послов, прибыл в Митаву.

За Двиной, в Курляндии, — другой приём.

Герцог Курляндский Фридрих-Казимир встретил русских путешественников особо радушно. Три недели Пётр пробыл в Митаве: был в гостях у герцога и герцогини, знакомился с купцами, ремесленниками, подрядчиками…

В Курляндии славились плотники по ремонту повреждённых судов, — особо искусно вытёсывали они килевые части шпангоутов, наиболее подверженные порче, поломке. И Пётр немедля решил сам перенять у них это искусство и заставил своих волонтёров учиться тесать «по-курляндски».

Тесали старательно. Чисто, в отделку, получалось у самого Петра, у Данилыча, у десятника второго десятка Плещеева Фёдора. Вытесанное Петром «по месту» бревно герцог приказал поместить в митавский музей.

В Либаве Пётр впервые увидел Балтийское море. Вздыхал:

— Благодать-то какая! Вот бы…

Крякал, потирал руки, торопливо шагая по отмели у самой воды, резко дёргал плечом.

«Теперь дорвался до заветного морюшка — не оторвёшь, — думал Данилыч, еле поспевая за государем. — Посуху теперь в Пруссию не поедет, шабаш!..»

— Н-да-а, мин брудор!.. Есть шуба и на волке, да пришита! — с завистью выговаривал Пётр, обращаясь к Данилычу. — Этакая морская благодать — и у такого маленького государства!..

Как и следовало ожидать, Пётр решил отправиться в Пруссию морем.

Посольство отправилось в Кёнигсберг — столицу Пруссии — сухим путём.

Курфюрст Бранденбургский Фридрих III встретил Петра как монарха. Но Петра Михайлова не занимали дворцовые приёмы и торжества. Он торопился осмотреть войско курфюрста. Тщательно и подробно он знакомился с устройством прусского войска, его обучением, с распорядком солдатского дня. Попутно он договаривался с отдельными прусскими офицерами об устройстве их на русскую службу, а в остающееся свободное время брал уроки артиллерийской стрельбы у прусского подполковника фон Штернфельда, слывшего большим знатоком этого вида боевой подготовки.

Обучение было коротким. Учитель выдал ученику, «московскому кавалеру Петру Михайлову», весьма похвальное свидетельство. Фон Штернфельд заявил, что он с немалым удивлением заметил, какая понятливая особа, этот московский кавалер, и письменно засвидетельствовал, что господин Пётр Михайлов «везде за исправного, осторожного, благо-искусного, мужественного и беспорочного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может». Подполковник даже просил в своём свидетельстве лиц всякого чина и состояния оказывать его ученику «всевозможное вспоможение и приятную благосклонность».


…8 июня были преподнесены подарки от курфюрста Бранденбургского. Из волонтёров получили серебряной посудой трое: Александр Данилович Меншиков, комендор князь Андрей Михайлович Черкасский да десятник Фёдор Плещеев.

Курфюрст правильно оценил, кто из волонтёров был наиболее близок к царю.


14


В немецких землях нечему было учиться по корабельному делу. Настоящая морская наука, по мнению Петра, должна была начаться в Голландии.

Голландского моряка Пётр считал выше всех, Голландию — матерью корабельного дела.

В Саардаме Пётр и его спутники поступили на верфь простыми корабельными плотниками.

Работали москвичи очень усердно. Пётр не желал ничем отличать их от остальных рядовых голландских рабочих. На работу они отправлялись рано. На рассвете, когда только-только начинали там и здесь зажигаться огоньки в крохотных домиках голландцев, а в общей спальне, где помещались московские волонтёры, — вместительной, с необычайно большими окнами комнате, уставленной в четыре ряда солдатскими койками, — становилось сыровато от всюду проникающего густого тумана. Данилыч зычно выкрикивал;

— По-одни-майсь!

Вставать смерть не хотелось. После непривычной тяжёлой работы всё тело ныло и так размаривало к утру, что спросонья не вымолвишь «тятя». А вставать надо было. И быстро… Опоздаешь на верфь — Пётр Михайлов так вздует!..

— Небось в родительской-то усадьбе, — обращался Данилыч к лениво почесывающемуся со сна волонтёру Ивану Кропоткину, кругленькому, жидковолосому, с маленькими руками и ногами, с пушком на розовом, но уже шелушившемся от морского ветра лице, — сейчас бы под крылом у папеньки-маменьки ненаглядный Иванушка, поди, седьмой сон доглядывал… на лебяжьей-то да на перинушке.

— Ну и что ж, Алексашенька, — хитро улыбался Иван, скаля мелкие зубы, — пути господни неисповедимы… На всё его воля. Кого милует, а кого и карает.

Алексашка потянулся, громко, с хрустом зевнул.

— Чем же он тебя, Иванушка, покарал?

— Да вот, смекаю, не наградил вроде талантом в строгании, буравлении, тесании да пилении… За тобой Алексашка, не поспеваю никак… Видать, кость не та.

— Мелка, что ль? Жидка?..

Истово оглаживая подбородок, Иван с ухмылкой тянул:

— Да… ить… не плотничья… кость-то…

Алексашка подошёл, взял его за локоть, заглядывая в бегающие глазки-крыжовинки, — в тон ему, нараспев:

— А у государя, кой работает ловчее всех, у того кака кость?

— Он в Нарышкиных! — нарочито попросту брякнул Кропоткин и быстро стер пухлой белой ладонью улыбку с лица. Поспешно добавил: — А у Нарышкиных в роду все сильны да ловки.

— Знать, Нарышкины-то сидели ниже Кропоткиных? — подмигнул Алексашка.

— Я не к тому…

— Да я, Ванюша, малость смекаю, — хлопал Данилыч Кропоткина по плечу. — Ай, лиса!..

— Что ж лиса, — смеялся Кропоткин, — лиса, она сытнее волка живёт… Да ить и ты, Алексашенька, вроде тоже не прост!..

— Так… так… — кивал Алексашка, упорно и значительно глядя в бегающие глазки Кропоткина. — Ну, а всё-таки… Ну, вот ты, к примеру, — полуобернувшись, ткнул пальцем в бок Щербакова Анику, рослого, сероглазого, безответного малого, с хрустом потягивавшегося около койки, — как, по душе тебе мореходские-то науки? — спросил с оттенком лёгкой насмешки.

Аника поморгал густыми ресницами, приоткрыл пухлый рот.

— А чума их знает, Данилыч!.. По душе, не по душе… Наше дело — исполнять, что велит государь…

И Кропоткин подтвердил:

— Это верно!

— По-одите вы! — махнул Данилыч рукой, сам подумав: «Вьюны да оглядчики, черти. Ишь, как петли вымётывают!»

Повернулся на месте, скомандовал:

— А ну, чешитесь, добры молодцы, — поживее! — И, подтолкнув Анику Щербакова, показал глазами на Савву Уварова, высокого парня с русой бородкой, открытым лицом и ясным взглядом больших голубых глаз навыкате, старательно заправлявшего новую, топорщившуюся рубаху в парусиновые, запятнанные смолою штаны. — Бы-ыстро!.. Умываться да кофей пить с сыром голландским!

— А у тебя, — обращался Данилыч к Нефеду Лисицыну, высокому тощему парню с распухшей щекой, — что же это зубы-то? Лечить надо!

— А чего кусать-то? — силясь улыбнуться, шепелявил тот краем рта.

Затягивая пояс, Савва Уваров кряхтел:

— Кофей, сыр… С души воротит, пропади они пропадом!

— Поищи дурней себя, быдло! — сипел себе под нос Кропоткин, надуваясь, натягивая тесный по толстой холщовой портянке сапог, когда Алексашка быстро, как и всё, что он делал, вышел на кухню. — Из грязи в князи… Несудом лезет, холопское рыло! Пытает, чёрт: кость какая? Да по душе ли морская наука — тесать топором? Так и выложили тебе всю подноготную, так и распоясались. Жди! Просты мы на это.


С раннего утра и до позднего вечера работали москвичи стругом, долотом, топором. Пётр одним из первых выходил на работу и последним её покидал. Иногда по вечерам вместе с Данилычем он заходил в трактир выпить стопку джину, побеседовать с голландскими моряками, поужинать. По воскресным же дням волонтёры, предводительствуемые Петром, осматривали другие верфи, суда, фабрики и заводы, заходили в гости к матросам, мастеровым, — старались держать себя как простые рабочие.

Однако такая спокойная жизнь вскоре кончилась. В Саардаме скоро стало известно, что Пётр Михаилов — русский царь.

С тех пор не стало покоя Петру.

Любопытные начали толпами приезжать даже из окрестных городов и местечек. Взрослые беспрестанно толпились около Петра, бросались навстречу, чтобы заглянуть ему в лицо. А мальчишки — так те бегали за ним неотступно. Словом, о спокойной работе не могло быть и речи. Пётр решил выехать в Амстердам.

Кстати, и великое посольство уже приближалось к столице Голландии.


В Амстердаме послов приняли с большой торжественностью. Было устроено празднование во вкусе Петра: примерное морское сражение, после — большой фейерверк на воде.

После празднества Пётр приступил к осмотру столичных верфей.

В Саардаме производилась постройка только торговых судов, в Амстердаме же были и военные верфи, морские арсеналы, на рейде стояли военные корабли.

Всё это Пётр осматривал тщательно, особо оценивал стапельное хозяйство, приспособления, инструмент, ко всему присматривался, примеривался, всё ощупывал, прикидывал, взвешивал, обо всём расспрашивал, входил во все детали, подробности. А после осмотра изъявил желание поработать на какой-либо верфи. Волонтёров он расписал по всем мастерствам.

Пётр с Данилычем поступили в обучение к опытнейшему корабельному мастеру Ост-индской компании Геррит Клаас-Поолю.

Обучение продолжалось четыре с половиной месяца. «Чиним мы сие не от нужды, — писал Пётр в Москву, — но доброго ради приобретения морского пути, чего до последнего издыхания желать не перестану».

В корабельном мастерстве Пётр и Данилыч оказали большие успехи. В аттестатах, которые им выдал Геррит Клаас-Пооль, было сказано, что они могут считаться «примерными и разумными плотниками», искусными «в связывании, заколачивании, сплачивании, поднимании, прилаживании, натягивании, приметании, отточении, строгании, буравлении, распиливании, мощении и смолении».

Ремесло корабельного плотника — дело хорошее, но одного этого мало. Нужно было знать значительно больше. Требовалось изучать хотя бы основы судостроения, поэтому Пётр обратился к басу[10] Яну-Поолю, «дабы учил его препорции корабельной…» «Но понеже в Голландии нет на сие мастерство совершенства геометрическим образом, — написал Пётр в Москву, — но точию некоторые принципии, прочее же с долговременной практики, о чём и вышеречённый бас сказал, и что всего на чертеже показать не умеет, тогда зело мне стало противно, что такой дальний путь для сего восприял, а желаемого конца не достиг».

Пётр хотел оторваться от тех шаблонов, которые показывали ему. Он уже отчётливо представлял себе новый корабль — лёгкий, но прочный, послушный рулю и «остойчивый на плаву». Устройство его он обдумал до мельчайших подробностей. Это должна быть картина, а не корабль!.. Пытался он делать наброски, но простой, неискусный рисунок не выявлял качеств этого воображаемого прекрасного судна. Известно, что прочность и лёгкость не ладят друг с другом. А как рассчитать, чтобы их соблюсти, примирить?.. Этому здесь научить не могли. Голландцы строили корабли, руководствуясь опытом, практическими навыками, как плотники строят дома, как вообще самоучки занимаются ремёслами.

Случилось после этого Петру быть в гостях у одного голландского купца. Среди гостей находился англичанин. Узнав о том, что Пётр весьма опечален неудачным окончанием своего обучения корабельному делу, англичанин заявил, что на его родине судостроение поставлено значительно выше, чем в Голландии, и что изучить основы этой науки в Англии можно в сравнительно короткое время.

Пётр решил отправиться в Англию.


15


Пётр выехал в Англию в начале января. Лефорт с посольством остался в Голландии.

Английский король принял Петра чрезвычайно радушно, подарил ему красивую, лёгкую яхту, — «зело изрядное судно», по оценке Петра, устроил для него примерное морское сражение.

Вкусы Петра англичанам были известны.

Поселился Пётр в предместье Лондона, местечке Дэпфорде, на самом берегу Темзы, у верфей, в доме Джона Ивлина.[11]

В Англии Пётр предался усовершенствованию себя и своих спутников в кораблестроении и навигации, изучал, кроме того, литейное дело, строительное искусство, знакомился с заводскими и фабричным производствами, заключал контракты с морскими и горными инженерами, закупал оружие — пытался перенимать всё то полезное, что могло пригодиться в России.

А полезного много встречалось. Пользуясь каждым часом своего пребывания в Англии, Пётр старательно отыскивал то, что надо постичь, изучить, или что требуется хотя бы тщательно рассмотреть, разобрать. Вот, например, на одном заводе ему показали, как отливать тонкие стальные листы. И он сам отлил два. На другом — он битых полдня наблюдал, как приготавливают болванки из витой дамасской стали для сабельных и шпажных клинков…

Ему удалось собрать образцы ружей, пистолетов, сабель и шпаг. Вокруг — ив гостиной, и в столовой, и в спальне — были разбросаны и сложены кучами бесконечные образцы… Но нужно было и посмотреть и постичь, как это всё отливают, проковывают; обтачивают, высверливают, особенно ружейные и пистолетные стволы. Глаз «брал с налёта», а постичь до дна… Как было трудно!

А это значило — нанимать надобно мастеров, завербовывать для работы в России.

Очень понравился ему «Полный географический лексикон, содержащий в себе описание царств, областей, городов, епархий, герцогств, графств и маркграфств, римско-императорских городов, гаваней, крепостей и других знатнейших селений во всех частях света, показующий, в которых царствах, областях и странах находятся, под каким родом правительства, реки, заливы, моря, горы и прочее, близ коих имеют положения свои, и расстояния между ними, отличные места по окрестностям их с означением длины и ширины по наилучшим землеописательным чертежам». Приказал: перевести всё на русский язык.

Ему было мало дела до того, как посмотрят на это правители Англии. Он должен действовать так «для ради пользы Отечества». И он дышал и жил только тем толковым, полезным, особенным, что нужно ещё перенять здесь для Отечества своего, спал и видел такое во сне.

Данилыч же ловко помогал Петру собирать сведения о судостроении в Англии,[12] а в свободное время упражнялся вместе с Аникой Щербаковым в «наведении политесу».

Освоить политес — это он полагал своим долгом, считая, что того требует его положение. Долг, прежде всего, но никто же не станет утверждать, что это лёгкое дело. Поэтому, перенимая манеры великосветских кавалеров, наблюдаемые на балах, маскарадах, Данилыч тренировался почти ежедневно, кидался навстречу Анике Щербакову, торопливо делал «па» подпрыгивал, кидал ногу за ногу, отвешивал низкие поклоны, притопывал, полоскал рукой у колена и, захлёбываясь с весьма учтивой улыбкой, твердил на языке немецком с примесью голландского заученную фразу хозяина бала:

— Ну, как я рад! Как я рад! Давненько ко мне не жаловали! Милости прошу! Милости прошу!

— Ловко! — вскрикивал Щербаков. — А ну, теперь я! Манеры, обхождение Алексашка постигал с поразительной быстротой, применяясь ко всему новому со сметливостью истинно русского человека.

А «наводить политес» было в чём. Пётр, всегда отягчённый трудами, заботами и гигантскими замыслами, на «манеры» не обращал никакого внимания, «хорошего тона» не признавал, за столом мог обходиться без ножа и вилки, не говоря уже о салфетке. В обычай было ему и прямо рукой передать угощаемому лакомый, по его мнению, кусок или часть особо понравившегося ему блюда. Но наряду с этим он был твёрдо убеждён в необходимости изменить обычаи к лучшему. Человек практической смётки, сноровки, склонный к физической работе, простой жизни, грубоватым, шумным удовольствиям, он искренне радовался тому, что «очередь» усвоения политеса, наук и искусств дошла до России.


Пётр водил Данилыча с собой в театр, на маскарады, в музеи, на монетный двор, в склады артиллерийских орудий, астрономические обсерватории. Вместе с Петром они тренировались в метании бомб и гранат нового, неизвестного им образца. И почти ежедневно их вдвоём можно было видеть на Темзе — либо на парусной яхте, либо на каком-нибудь гребном лёгком судёнышке.

Побывал Пётр и в английском парламенте и, говорят, похвалил членов палаты, выкладывавших правительству правду в глаза.

— Только, — делился он с Алексашкой, — зело парламентом король их стеснён.

— Знать, того стоит, — замечал Алексашка.

— Это как «того стоит»? — спрашивал Пётр.

— А так, мин херр: не потакай брехунам! Глубоко вздыхая, Пётр укоризненно качал головой:

— Ох, Алексашка! Истинно говорится: «Кабы на сойку да не свой язычок».


16


В конце апреля Пётр отплыл на подаренной английские королём яхте в Голландию, откуда через немецкие земли направился в Вену.

Посольство разделилось на два отряда. Сами послы и с ними семнадцать волонтёров, в том числе Пётр, поехали наскоро, на почтовых, остальная часть посольства и волонтёров вместе с обозом должны были двигаться вслед за послами. Начальником над вторым отрядом был назначен Меншиков.

Перед своим отъездом Пётр подарил Данилычу десять золотых. Сказал:

— Купи себе шпагу. Теперь надобно.

Наказал:

— По дороге чтобы от наших людей никому никаких обид не было, следи, чтобы никто ничего даром не брал, чтобы чинно держали себя, не то… дознаюсь, кто мундир опозорил, — погрозил пальцем, — сма-а-трите!


В Вену Меншиков прибыл со своим отрядом в конце июня. Первое ответственное поручение Петра им было выполнено отлично.

— Здесь, в Вене, — говорил Меншикову Лефорт, — увидишь ты, Александр, самый напыщенный придворный этикет.

Задумчиво глядя в пол, он упёрся обеими ладонями в кресло.

— И по-осмотрим… — протянул, сморщив лоб, подняв брови, — ка-акой они нам окажут приём…

— А что у них, Франц Яковлевич, — поинтересовался Данилыч, — все их приёмы так по чинам и разделены?

— По чинам, по чинам, Александр, — кивал Лефорт. Улыбаясь и загибая пальцы, начал считать: — Король, герцог, маркиз, граф, виконт, барон…

— А царь? — прервал Меншиков.

— Вот в этом-то и гвоздь, Александр. Они уже, наверное, не один день головы ломают, как принять русских послов… С одной стороны, при посольстве находится сам царь, с другой — какое место должно принадлежать русскому царю между прочими коронованными особами? К какой то есть категории его надо причислить?.. Потому что для каждой из них при венском дворе, понимаешь ли, выработаны этакие особые почётные церемонии…

— Все бы их церемонии, Франц Яковлевич, надобно посмотреть.

— Для чего это нужно?

— Может быть, перенять доведётся. Нам ведь, Франц Яковлевич, у себя тоже надобно эту канитель заводить. Пётр Алексеевич говорит: «Мне это нож острый — торжества, пышность… Не люблю! А ты, говорит, Данилыч, бывает, присматривайся, потому что старый-то боярский обычай нам ломать не миновать, а государю без придворного этикета жить невозможно». Хочешь не хочешь, Франц Яковлевич, а представлять великолепие и пышность двора государя придётся. И не как-нибудь, а?

— Ну, у Вены перенимать как будто бы нечего, — улыбаясь, ответил Лефорт. — Дежурные улыбки, обильные любезности?.. Не стоит! Нет!..

— Почему же, Франц Яковлевич? Народ здесь полированный, тонкий.

— А народ здесь такой, Александр… Как-то лет пятнадцать тому назад римский цезарь вынужден был бежать из Вены, спасаясь от турок. Только оружие польского короля Яна Третьего возвратило ему его столицу. И вот этот австрийский Габсбург,[13] «глава Священной Римской империи, потомок кесарей капитолийских», как он величается до настоящего времени, начал считаться с освободителем своей столицы, польским королём, кто при встрече кому из них прежде должен поклониться!..

— Н-да-а… — промычал Данилыч. — Неумно!

— А сейчас, — продолжал Лефорт, — они, я в этом уверен, ломают свои умные головы над тем, как вас принять: какую комнату наметить для этого, сколько шагов сделать навстречу нашим послам и всё прочее в таком духе.

— Ну и леший с ними! — махнул рукой Алексашка. — Пётр Алексеевич всё равно им свой «политес» наведёт.

Оба засмеялись.

Данилыч погладил пальцем за ухом, прищурил глаз и с лукавой улыбкой добавил:

— Сгребёт так этого «капитолийского кесаря»… по-русски… когда с ним здороваться-целоваться начнёт. Какие шаги там считать!..

При зрелом обсуждении русскому посольству была приготовлена встреча умеренная, по оценке Лефорта: не очень пышная и не мизерная. Но, как и следовало ожидать, Пётр не обратил на церемониал никакого внимания. Ему нужно было дело, дело прежде всего, и потому, избегая дальнейших проволочек, он послал просить императора о безотлагательном личном свидании.

Беспримерный случай для венского двора!

С большими потугами воображения был отработан соответствующий случаю церемониал: назначено приличное помещение, определены необходимые движения императора — число шагов, повороты, поклоны, рукопожатия…

Но пылкий Пётр расстроил все эти глубокие комбинации. Быстро подойдя к Леопольду, он обнял его, расцеловал, крепко пожал обе руки…

В общем… всё спуталось.

— Хорошо, мин херр, — шептал Данилыч Петру, когда они возвращались обратно. — Как говорится, нашего пономаря не перепономаривать стать! Получилось как надо — по-русски!..

Из дворца шли через сад с большим прудом.

— Какая лёгонькая скорлупка! — заметил Данилыч, указывая на изящную белую лодочку, полувытащенную на берег.

Пётр не утерпел, почти бегом направился к берегу, одним махом столкнул лодку в воду, легко вскочил в неё, отплыл…

— Хороша! — крикнул с середины пруда, помахивая веслом. — Легка! Но вертлява, Данилыч! Рыскает сильно!..

У придворных от удивления приоткрылись рты, округлились глаза, полезли вверх, под пышнейшие локоны париков, тонко наведённые брови. Уголками ртов шипели:

— По-о-рази-ительно!.. Не-ве-роя-ятно!..

Пожимали плечами:

— Неужели то царь?

На торжественной аудиенции русских послов (Пётр находился в свите Лефорта) император Леопольд справился, по обычаю, о здоровье российского государя; послы отвечали, что. как они с Москвы великого посольства, у кресла Лефорта стояли два саженного роста гвардейца в Преображенских, ловко затянутых шарфами кафтанах.

— Мои два валета, — говорил Лефорт, наклоняясь к Возницыну. — Крестовый, — показывал незаметно концом ножа на Петра, — и червонный, — кивал на Данилыча. — Брюнет и блондин!.. Хороши?..

Внимательно, поверх очков, уставившись на красавцев, Возницын устало шептал:

— И зачем это всё?..

Пётр дёргал его за рукав, отрывисто звякал шпорой, наклоняясь, как мог тихо бурчал:

— Помолчи, Прокофий… так надо!..

Лефорту подносили коллекционные вина, он пробовал их. находил превосходными. Благодарил императора… Просил его позволения дать отведать эти изумительные напитки — своему доброму другу, стоявшему около кресла.

В знак согласия Леопольд кивал своим пышнейшим парадным париком, пытался растягивать в улыбку вывороченные, толстые губы, пристально вглядывался в Петра выпученными, рачьими глазами, потирал тонкий свисающий нос.

А за длиннейшим столом мерно колыхались ряды рогатых пудреных париков и лица — бритые, распухшие и мятые, несвежего, жёлтого жира, лица стариков с пухлыми, склеротическими носами и подкрашенные, в мушках, упитанные лица молодых щёголей — ровно ничего не выражали кроме приторно-сладкой учтивости.


Пётр хотел при содействии Вены утвердиться на Черном море, овладеть Керчью; Леопольд же готовился к войне с Францией и торопился обезопасить свои тылы — восточные границы империи.

Соглашения о продолжении войны с турками поэтому не последовало. Зато были во множестве балы, гулянья с фейерверком, маскарады…

— Вы не находите, — обращался Франц Яковлевич к Петру, — что у здешнего министра двора какая-то тупая физиономия?

— А у Леопольда что? Острая? — вмешался Данилыч. Как же заразительно рассмеялся Лефорт!..

Не очень довольный Веной, Пётр не захотел в ней задерживаться и готовился уже к отъезду в Венецию, но важные известия из России сразу изменили порядок пути. Было получено весьма тревожное донесение Ромодановского о новом бунте стрельцов.

Пётр немедля помчался в Москву. Даже в Кракове, где для него был приготовлен торжественный обед, он не остановился — летел на перекладных день и ночь.

Однако им вскоре были получены более утешительные известия. Ромодановский донёс, что бунт усмирён. Пётр поехал тише. В Величке он побывал на знаменитых соляных копях, около города Бохни осмотрел расположенную там лагерем польскую армию. А в местечке Раве его встретил сам король польский и курфюрст саксонский Август Сильный, как величали этого обольстителя придворных красавиц, вечно пьяного, беспечного силача, беспрестанно игравшего волнистыми завитыми струями своего исполинского парика.[14]

Три дня, проведённые Петром в Раве, представляли собой ряд тайных конференций, шумных пиров, военных игр и манёвров. Стараясь поближе сойтись с королём, Пётр состязался с ним в стрельбе из ружей и пушек, мерялся силой Они тянулись на палках, свёртывали в трубки металлические тарелки, разгибали подковы…

Участвуя в тайных конференциях, военных играх, манёвpax, пирах и даже снисходя к вкусам Августа, обмениваясь с ним шпагами, пистолетами, Пётр всеми мерами старался сделать шаг, хоть один, первый шаг, к образованию союза России и Польши для неизбежной борьбы против Швеции запирающей выход в Балтийское море. Пётр понимал, что война с Швецией, сильнейшей европейской державой, потребует большого дипломатического искусства, серьёзной военной подготовки колоссальнейших средств. Но утешало одно и Польша и Дания тоже не могут ведь отказаться от потерянных ими земель — Польша от Лифляндии, Дания от Шонии.[15]

Они могут и должны быть союзниками Россия в борьбе против Швеции! В этом нужно было крепко убедить «брудора Августа». И Пётр достиг этого.

Уезжая за границу, Пётр желал «подготовить в Европе все способы к войне с турками и татарами». Из этого ничего не вышло. Зато при последнем свидании он и Август «обязались друг другу крепкими словами о дружбе без письменного обязательства».

И то хорошо! Первый шаг к основам союза был сделан — Не было ни гроша — и вдруг алтын! — говорил Пётр перед своим отъездом из Равы, обращаясь к Лефорту. — Доброе начало полдела откачало, у нас так считают, герр генерал-адмирал. — Наклонил голову, погладил затолок. — А теперь пора до двора.


17


Ещё в Голландии, узнав о побеге стрельцов с литовской границы, Пётр досадовал, что не было об этом строгого розыска, а перед своим отъездом из Вены в Москву он писал Ромодановскому: «Будем к вам так, как вы не чаете… Я допрошу построже вашего… Только крепостию можно угасить сей огонь…»

И Москва действительно увидела «крепость»[16].

26 августа по Москве разнеслась весть, что накануне приехал царь, во дворце не был, вечер провёл у Лефорта, ночевать уехал в Преображенское.

В эту ночь было решено собрать в Москву всех стрельцов, бунтовавших в Великих Луках и Торопце. Как после было подсчитано, их оказалось 1714 человек. Всех их заключили в городские и монастырские тюрьмы, и… начался розыск.

А утром 26 августа вся московская знать собралась в низеньких комнатках деревянного Преображенского дворца, заполнены были и сени и переходы.

Пётр вышел весел, в руках держал ножницы, щёлкал ими, обходил бояр, с иными беседовал и… ловко отхватывал бороды.

Не были обойдены ни старик Шеин, ни «князь-кесарь» Ромодановский. Не дотронулся Пётр только до самых маститых, почтенных — до Тихона Никитича Стрешнева да Михаила Алегуковича Черкасского.

Данилыч тем временем действовал в ратуше: стриг бороды людям чиновным, а брадобреи, расположившиеся под окнами, на свету, доделывали за ним — брили начисто. Потом всех их, отцов города первопрестольного, уже гладко выбритых, он привёл на показ государю в Успенский собор.

— Я не против русских обычаев, — говорил Пётр, обращаясь к «бывшим бородачам». — Я против суеверия и упрямства. Наши старики по невежеству думают, что без бороды никто не войдёт в царство небесное, хотя оно отверсто для всех честных людей, с бородами ли они или без бород, с париками или плешивые.

В его слова не вникали. Лица окружающих выражали одно — мучительное оцепенение, весьма похожее на столбняк.

— Длинное платье мешало проворству рук и ног стрельцов, — продолжал Пётр, не смущаясь произведённым впечатлением, — они не могли ни владеть хорошо ружьём, ни маршировать. Для того и велел я Лефорту пообрезать у солдат сперва зипуны, зарукавья, а потом сделать новые мундиры, по европейскому образцу. — Обвёл взглядом остолбеневших бояр, мотнул головой, усмехнулся. — И ваша одежда больше смахивает на татарскую, чем на сродную нам лёгкую славянскую. — Укоризненно покачал головой. — Не годится, други, в спальном платье являться на службу!..

Позднее многие догадались, в чём дело, — начали сами бриться. А недогадливым было ещё внушение сделано: 1 сентября, в тогдашний Новый год, был большой обед у Шеина; некоторые явились при бородах, но теперь уже не царь, а его шуты принялись тут же, на пиру, ловко работать овечьими ножницами.

И всем придворным, а также всем, даже самым мелким чиновникам было приказано немедля одеться в европейское платье.

Данилыч устроил большую швальню в Преображенском. Шили французские и итальянские костюмы для ближних людей, кафтаны, камзолы для дворцовой прислуги. Отдельно лучшие рукоделицы вышивали знамёна для гвардейских полков.

Остричь бороды, обрезать рукава, полы, всех встряхнуть, разбудить, заставить усердно работать — это понятно Данилычу. В чужих краях сам государь работал, как последний батрак, в матросской робе ходил, со страшными мозолями на руках. И вернулся он совсем не затем, чтобы закутаться в осыпанные каменьями пудовые ризы и жить благолепно, по-царски…

А кто его встретил?

Налитые спесью бояре с холёными бородами в длиннополых ферязях, опахнях, охабнях с двухаршинными рукавами, еле двигающиеся, как откормленные к Рождеству гусаки. И твердят эти чванливые тунеядцы на каждом шагу о своей знатной породе…

— Что стоит порода, когда в голове сонная дурь, а в пуховых руках они и весь век один инструмент — только ложку держали, — говорил Данилыч в кругу сержантов-преображенцев, — пробавляются, дармоеды, лежебочеством да пирами… Катать их, гладких чертей!

Его слушали, со страхом глядя в бегающие, почти сумасшедшие глаза, в его косивший рот, резко отчеканивавший каждое слово. Слушали молча.

А когда начались стрелецкие казни…

— Что ж, мин херр, — говорил он Петру, — рубить — так рубить!.. Крепкое стоятельство за государя на крови познаётся…

17 октября в Преображенском Пётр заставил своих приближённых рубить стрельцам головы. Ромодановский отсёк четыре головы; Голицын, по неумению рубить, мучил, кромсал, полковник Преображенского полка Бломберг и Лефорт наотрез отказались исполнять роль палачей. Сам Пётр отрубил головы пятерым… Другие царедворцы повиновались, но бледные, с трясущимися от ужаса руками.

Алексашка расправлялся с стрелецкими головами с столь же лёгким сердцем, как и с бородами чиновников; хладнокровно с изумительной ловкостью он принимал участие в кровавой расправе.

— Вспя-ять захотели!..

И злобная радость плескалась в синих Алексашкиных зенках. Он стискивал челюсти так, что желваки играли над порозовевшими скулами. Хищно раздувал тонкие ноздри:

— Да-авай!

Он сам хвалился потом, что в этот день обезглавил двадцать стрельцов.

«А у пущих воров и заводчиков, — записал после Желябужский, — ломаны руки и ноги колёсами; и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы за их воровство ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колёсах немного не сутки, и на тех колёсах стонали и охали; и по указу великого государя один из них застрелен из фузеи, а застрелил его Преображенский сержант Александр Меншиков…» — Всего было казнено 1150 человек.

Целых пять месяцев трупы не убирались с мест казни, целых пять месяцев повешенные раскачивались на зубчатых стенах Новодевичьего монастыря…

«Что ни зубец, — то стрелец».

— Удивляюсь, глядя на этого знаменитого Алексашку, — говорил на другой день полковник Преображенского полка Бломберг, обращаясь к Лефорту. — Ведь он же не имеет никаких личных причин разделять ожесточение государя против стрельцов! Что это, — пожимал плечами полковник, — желание угодить государю?

Крепкий, красный, с обветренным лицом, Бломберг громко глотал пиво из большой глиняной кружки, пожимая плечами, взмахивал синего шёлка платком, зажатым в крупной, поросшей лисьей шерстью руке, и поминутно отирал лоб, покрытый крупными каплями пота. В столовой было жарко натоплено: Франца Яковлевича лихорадило после вчерашнего, — не то оттого, что насмотрелся на казни, не то от долгого пребывания в поле, на холодном ветру.

— Понятно, что государь донельзя разгневан новым возмущением своих старых врагов, не раз уже злоумышлявших против его жизни, — тянул Бломберг, тщательно отделяя слова. — Ясно также, что государь, видя в них постоянный, неиссякаемый источник смут и заговоров, решил совершенно уничтожить стрелецкое войско. Ну, а Алексашка? Он что?

— Алексашка! — воскликнул Лефорт. — О, Алексашка прекрасно понимает, что хоть его сочувствие такой суровой расправе и производит кое на кого отталкивающее впечатление и рисует его как человека с очень невыгодной стороны, но ведь не так смотрит на это дело сам царь! Встречая со всех сторон явное или плохо скрываемое неодобрение, ропот и в лучшем случае только пассивное повиновение, государь… Подождите, — заслонился он ладонью от Бломберга, — подождите хвататься за голову! Я хочу сказать, что государь, как известно, очень ценит людей, обнаруживающих живое сочувствие ему, понимание его планов…

— Вы хотите оправдывать тех, кто так, как ваш Алексашка, льстит вкусам и слабостям государя?! — выпалил Бломберг, перевесившись через стол.

— Дело не в лести, а в том, дорогой друг, мне кажется, что наши враги опаснее и сильнее, чем вы думаете… Ужасный стрелецкий розыск? Да, я согласен с вами. Но согласитесь и вы с тем, что этот бунт уже в третий раз, как известно, поставил царя перед враждебной средой, где стрельцы ведь стоят лишь в наружном ряду. А за ними — враги и враги. Так что, может быть, эти ужасные казни действительно необходимы. Во всяком случае, царь глубоко верит в это средстве. Он считает себя обязанным его применять для пользы управляемого народа.

— Нет, мосье, эти казни незаконны! Подчёркиваю, если только в этом есть необходимость: они несправедливы, они чудовищны, — отчеканивал Бломберг, топая носком сапога. — Мстительность, которую царь проявил при этой расправе, да ещё не побрезговал и на себя взять обязанность палача, — отвратительна! А попытка его заставить и нас позорить себя вместе с ним — это, говоря между нами, уже совершенно невероятная наглость!.. Словом, мне начинает казаться, что мы слишком далеко зашли.

— Я об этом не сожалею.

— А я этого не предполагал.

— Вот как! — удивился Лефорт и пристально заглянул в серо-стальные глаза собеседника.

— Вы увлекающаяся натура, — тяжело вздохнул Бломберг и, посмотрев на Лефорта, добавил не без иронии: — Вы, наверное, слишком часто видите хорошие сны.

У полковника щетинка на лбу, мясистый нос, жёсткие рыжеватые волосы. Лефорт отлично знал эту прочную жизненную породу: четырёхугольное лицо, большие руки и ноги, рокочущий голос…

Когда Бломберг избивал русских солдат, глаза его загорались хищным огнём. В такие минуты самым страшным было взглянуть в эти нечеловеческие глаза… Но — казнить! Нет, такую расправу он не может оправдывать. Муштра — это так, это по его части, и избиение солдат до увечий тоже трижды по его части. А рубить головы — варварство!


За праздничным столом Пётр пивал тосты «за тех, кто любит меня и отечество!» и целовался с Данилычем. Говорил: «Данилыч прямой мне помощник — режет правду-матку и мне не потакает!»

Каково было родовитым слышать такие речи из уст самого государя о сыне конюха, в детстве торговавшем пирогами, быть свидетелями такого невиданного и неслыханного доселе сердечного отношения царя к «подлому» человеку?[17]

— Из хама не сделаешь пана, — отзывался в своей среде об Алексашке князь Яков Фёдорович Долгорукий.

Шестидесятилетний старик, высокий, грузный, с седыми усами и седыми же, коротко остриженными волосами, резкий в суждениях, он говорил неожиданно высоким, несколько скрипучим тенором, обращаясь к родичу своему, Василию Владимировичу Долгорукому, жестокому и такому же, как он, резкому человеку:

— И повадки у этого Данилыча, и обычаи хамские, и государя подбивает на то же.

— Чёрная кость, — соглашался Василий Владимирович. — А ведь, как говорятся, чёрного кобеля не отмоешь до бела.

— Вот в этом и дело! — отрывисто бросал Яков Фёдорович. И, весь охваченный гневом, поддаваясь ему, он тонко, визгливо кричал: — А мы что, против нового?!

Его понимали.

Они, родовитые, да сановитые, считали себя тоже людьми преобразовательного направления, но только отнюдь не такого, какое избрал Пётр. Они желали бы, чтобы реформа шла так, как повели было её цари Алексей, Фёдор и царевна Софья, когда, по выражению князя Бориса Куракина, Петрова свояка, «политес восстановлена была в великом шляхетстве и других придворных с манеру польского, и в экипажах, и в домовом строении, и в уборах, и в столах».

Вместо того они видели политес с манеру голландского, матросского, с неблагородными науками — артиллерией, фортификацией, навигацией, с иноземными инженерами, механиками, басами-мастерами, шкиперами да всякими приёмышами вроде Данилыча. который ими, родовитыми боярами, командовать норовит, которого даже сам «князь-кесарь» Фёдор Юрьевич Ромодановский, страшный начальник Преображенского приказа, «собою видом как монстра, нравом злой тиран», как честили его на Москве, вынужден звать «Алексашенька», задабривать на случай нужды.


18


После стрелецкого розыска Пётр отбыл в Воронеж и сразу же по приезде заложил там шестидесятипушечный корабль «Предестинация». Над сооружением этого корабля он решил работать без помощи иноземцев, при участии только своих товарищей волонтёров, работавших вместе с ним в Голландии, Англии.

Сам Пётр взялся «ходить за главного баса», а десятниками у себя назначил: Меншикова Александра, Корчмина Василия, Уварова Савву, Щербакова Анику и потом, позднее, приехавших Лукьяна Верещагина да Скляева Федосея.[18]

Плохо работали первое время и плотники и мастеровые, согнанные к государеву делу в Воронеж. Доходили вести, что семьи их разоряют поборами, что платят они там «и ямские и рублёвые деньги и солдатский хлеб и работают всякие городовые поделки».

К Петру шли на поклон посланцы от артелей, старозаветные мужики, ошалевшие от долголетия, некогда, видимо, славившиеся медвежьей силой, коренастые, согнутые в дугу, — тяжело и косолапо подходили они к государю с палками и шапками в руках, с непокрытыми головами. У артелей своих они «в отца место» — сила! Что хотят, то и воротят… Подойдя, вскидывали они кверху свои изжелта-белые бороды, широко и неловко, точно лапой, крестились, глядя на небо, дружно кланялись в пояс, и самый почтенный из них, выходя наперёд, изговаривал:

— Ущити, государь, порадей о холопах твоих… Заели домашних наших нуждишки. Мы здесь при твоём деле, а там без нас… Без хозяина-то, известно, дом сирота. Потому, государь, и с принудкой работаем — душой неспокойны. Сам видишь…

Пётр знал, что «заедают нуждишки» не только родственников вот этих согнанных в Воронеж крестьян. Он сделал многое для того, чтобы выжать из народа последнее. Но он был непоколебимо уверен, что это необходимо, что, поступая так, он содействует благу Отечества, что, поступая иначе, он лишил бы Отечество этого блага. И, слушая посланцев от артелей, выкладывавших ему, государю, «нуждишки» свои, он чувствовал только одно: значение и силу того нового, во имя чего он так напрягает народные силы. Пусть везде народ угнетают поборы — это он знает и до этого доберётся, но в своё время, пусть везде крестьян пока что волочат-убыточат уездные ярыжки, воеводы, помещики… Но сейчас нужны корабли, сейчас нужно немедля убрать всё, что мешает их строить!

И главный бас, коптейн Пётр Алексеев, поняв, что действительно если так, то ни угрозами, «ни боем от работных людей толков не добьёшься», решил:

«Накрепко кому надлежит указать, что с тех семей, кто из мастеровых мужиков у государева дела стоит, впредь особых поборов не брать, а брать токмо то, что положено по указам. А ежели воеводы и помещики зачнут умалять государево дело и не по указу станут взыскивать, истязать, волочить-убыточить сродственников его работных людей, то будут сами они взысканы накрепко».

И растолковали артельным старикам, что-де разослан всем людям начальным царский указ, чтобы они семьям государевых работных людей утеснений никаких не чинили, под страхом великого наказания.

После этого дело пошло веселее.

А у Александра Данилыча спорее всех, ладнее, чем у лучших десятников — у Аники Щербакова, Саввы Уварова, и, пожалуй, даже лучше, чем у Скляева Федосея… Аника — тот прост. Во всю щёку румянец разгарчивый, парень здоровый, кровь с молоком, сам норовит за всех в своём десятке работать. Савва Уваров — тот всё «со господом» делает, сядет верхом на бревно, закусит нижнюю губу, а желтоватые глаза ничего не выражают, кроме не то покорности, не то грусти; густые русые брови устало приподняты, будто несёт парень искус какой, обет или послух: де на всё воля божья, — терпи! И десяток у него весь такой подобрался: всё на манер угодников суздальского письма, как на подбор, клинушками бородёнки, длинноликие, тонконосые. Работал этот десяток не плохо; добротно, истово, но не споро. Уж очень ладили долго, по семь раз отмеряли, — по пословице, — пока раз отрежут.

Федосей Скляев работал толково, отлично, но всё равно против Данилыча и у него не то получалось. У Скляева и толково, и ладно, и чисто, и споро, — слов нет… А вот, как Пётр Алексеевич прикажет что-нибудь на урок сделать, Данилыч оставит Скляева непременно. Что Федосей умом — Данилыч смёткой берёт; что тот мастерством да искусством — этот проворством да шуткой-побаской. С прибаутками впереди всех идёт — и с топором, и с теслом, и с конопатью, и с смоленьем, и с молотом. Скляев с прилежанием да исправностью — Данилыч со звоном, с блеском да с лихостью. И всё норовит быть у всех на виду, выше всех заберётся, — ловкий, смелый, красивый. — последнюю скрепку вобьёт!.. Н-на, гляди!.. Любо-два!..

И ладонью прихлопнет:

— В-вот как у нас!..

Помимо всего. Данилыч был у Петра чем-то вроде доверенного. Не раз собирал десятников, подражая Петру, говорил:

— Выручать надо… Спорее работать… Если к лету турок не устрашим большим флотом, миру не быть.

Повседневное общение в трудах, в горе и радостях устанавливало известную близость отношений между Петром и его товарищами по работе, бывшими волонтёрами. На его глазах птенцы росли, крепли, расправляли крылья: работали дружно, не за страх, а за совесть. Понимали: не работай так — все начинания государя прахом пойдут. Работали лихо, сноровисто, горячо, невзирая на большие препоны, которых хватало с избытком.

Помимо недостатка инструмента, материалов, припасов, харчей, устроенного жилья, сильно мешали успешной работе и лютый мороз, что никак не сдавал, и пронзительный ветер, что, раз повернув с севера, так и остался — свистел день и ночь, по целым неделям.

Спали и десятники и рядовые работные люди на нарах, вповалку; бывало, неделями и те и другие сидели на сухарях да капусте; тесали двое-трое посменно одним топором… И дело, вопреки всем препонам, вершилось, как надо.

Дошёл и до Константинополя слух об успешном строительстве на Дону и в Воронеже военных судов, но турки мало о том беспокоились. Они были твёрдо уверены, что большие суда не могут выйти из Дона — неизбежно застрянут в его мелководных илистых гирлах.

Пётр, лично ознакомившийся с фарватером Дона и составивший подробную лоцию его устья, был уверен в обратном.

Позднее он блестяще доказал неосновательность расчётов турецких моряков.


19


В марте внезапно скончался Франц Яковлевич Лефорт. Почувствовал он себя плохо после немецкой масленицы.

Исключительно весело и особенно шумно он её проводил…

Зашалило сердце. Слёг в постель и… уже больше не встал. Когда Петру доложили об этом, он застонал, схватился за голову.

— Друга моего не стало! — воскликнул. Обвёл присутствующих помутившимся взором.

— Один он был мне верен! Слышите, вы!.. — И поник головой, закрыв руками лицо. — На кого теперь могу положиться!..

Криво, растерянно улыбаясь, вскочил, торопливо зашагал взад-вперёд, от двери к окну. Вдруг остановился среди комнаты, отвернулся — плечи и голова тряслись, — не оборачиваясь, резко махнул ладонью назад:

— Уходите!

В тот же день, не наказав ничего, он уехал в Москву; проститься с покойным другом, проводить в последний путь. Данилыч остался в Воронеже.

Сильно привязан был Пётр к Францу Яковлевичу. Хорошо было с ним попировать, пошутить, никто лучше его не умел танцевать, никто не носил с такой ловкостью парика, мундира, шпаги…

Данилыч, как умел, перенимал в своё время манеры Лефорта, его щеголеватость, тон, обходительность. Как правило, с подражанием получалось неплохо. Исключения — отдельные промахи — были редки. Случилось как-то, например, что Пётр застал Данилыча танцующим при шпаге. Досталось тогда! Но не всякое же лыко в строку, «кто царю не виноват, кто бабе не внук?» — как любил говорить сам Пётр Алексеевич.

«Умер Франц Яковлевич, — размышлял Данилыч, уткнув подбородок в обшлаг. — Будем спускать корабли, пировать, из пушек палить, а его не будет. Его, в таких делах самого главного закопёрщика!.. Лежит он небось сейчас важный, в парадном адмиральском мундире… А может быть, как всегда, улыбается? — Потёр лоб, уставился в одну точку. — А таки попил винца покойный в жизни своей! Таки и поел всласть, и погулял вволю… Но и только всего… Надо дело говорить: да, вот и… только всего от него было толку, что умел он блеснуть…»

С большой горестью хоронил Пётр Лефорта: шёл за гробом до самого кладбища; обливался слезами, слушая надгробное слово пастора, восхвалявшего заслуги покойного: прощался с таким сокрушением, что вызвал крайнее удивление присутствовавших на похоронах иностранцев.

Зато и пошёл после слух, что Пётр — «сын Лаферта да немки беззаконной», подкинутый царице Наталье.


20


Весной 1699 года в Воронеже был построен громадный флот, предназначенный к походу в Азовское море: 86 военных судов, на которых 18 линейных кораблей были вооружены от 36 до 46 пушек каждый.

Генерал-адмиралом Пётр назначил Фёдора Алексеевича Головина, а общий надзор за состоянием флота поручил вице-адмиралу Корнелию Ивановичу Крюйсу. Сам Пётр принял на себя командование кораблём «Апостол Пётр». Данилыч находился при нём.

Тронувшись из Воронежа 27 апреля, эскадра в середине мая пришла под Азов. Здесь Пётр внимательно осмотрел все вновь возведённые укрепления. Многие после этого пришлось подправить, доделать…

В Азовское море эскадра вошла в середине июня. Дождавшись крепкого западного ветра, поднявшего воду в гирлах реки, Пётр с искусством опытнейшего лоцмана вывел все корабли один за другим из устья Дона в открытое море.

— Турки твердили, что мелководные донские гирла для больших судов непроходимы, — говорил Пётр, обращаясь к иноземцам — вице-адмиралу Крюйсу и командору «Крепости» Памбургу. — Для кого непроходимы?! — вскрикнул, махнув рукой назад, за корму. — Вон они где остались! — Осклабился и, словно отсекая воображаемые препятствия ребром своей громадной ладони, добавил: — Для русского солдата и матроса всё проходимо!.. Так и запомните, господа! И впредь так считать!..

Деликатно улыбнувшись, Крюйс и Памбург щёлкнули каблуками:

— Есть так считать!

У Таганрога была проведена последняя подготовка к морскому походу. «Принялись за килевание, конопачение и мазание кораблей с такой ревностью и с таким проворством, — писал Крюйс своим землякам, — как будто на адмиралтейской верфи в Амстердаме. Его Величество изволил сам работать неусыпно топором, теслом, конопатью, молотом, смолою, гораздо прилежнее и исправнее старого и хорошо обученного плотника».

— Старая-то боярская спесь да лежебочество ныне под время подведены! — кричал Алексашка, работая рядом с Петром «на самом верху». — А теперь времени, мин херр, не видать… Теперь кипит… Ещё что уварится, пока время-то устоится!..

— Подмалёвывай, крась! — поощрял его Пётр. — Надо керченскому паше наш товар лицом показать.

Залюбовавшись неоглядными морскими просторами, что играли в глазах — мельтешили, блестя, шевелясь под лучами невиданно щедрого солнышка, не утерпел-таки Пётр, чтобы не провести возле самого Таганрога «поучительную баталию, или забавный бой»…

Вволю поманеврировав, эскадра отплыла в дальнейший путь и 18 августа пришла под Керчь «с пальбой из всех пушек в знак приветствия».

Зачем пришёл столь большой караван? — воскликнул перепуганный насмерть турецкий паша, наместник султана в Керчи.

— Для провожания к вашему султану посла от его пресветлого величества нашего государя, — ответили ему русские люди.

Паша объявил, что пропустить чужестранный корабль в Чёрное море он не может никак.

— Оттоманская порта, — говорил он, — бережёт Чёрное море, как чистую и непорочную девицу, к которой никто прикасаться не смеет…

— Тогда, — передал ему Головин, — пройдёт не один корабль, а весь караван. Мы проводим своего посла всей эскадрой.

Что оставалось делать паше?

Перед самой крепостью на внутреннем рейде мерно покачивались на пологой волне боевые русские суда.

Цепью, почти в кильватер друг другу, так, чтобы в любое время можно было «ветер схватить», вытянулись девять линейных сорокапушечных кораблей; вправо от флагмана «Апостола Петра» бросила якорь сорокашестипушечная «Крепость» с русским великим послом на борту, за ней, ближе к проливу, — две галеры, яхта, два галиота, три бригантины.

Четыре морских струга атамана Фрола Минаева с пятьюстами отборных донских казаков встали под самым керченским берегом.

За высокой резной кормой флагмана полоскался огромный андреевский стяг, на грот-мачте реял вымпел генерал-адмирала «воинского морского корабельного и галерного каравана предводителя и правителя, ближнего боярина и славного чина святого Андрея Первозванного кавалера, Фёдора Алексеевича Головина».

— После всего этого, — говорил Крюйс, широким, выразительным жестом обводя внушительный строй русских боевых кораблей, — запрет наместника султана в Керчи выглядит поистине жалким.

Пётр широко улыбался.

— Да, ловко, мин херр, мы этого пашу в угол припёрли, — обращался Данилыч к нему. — Теперь как пить дать пропустит он «Крепость» до Цареграда. Виляй не виляй, а раз этакая морская сила в гости пожаловала, — мотнул в сторону кораблей, — тут уж… знай честь, утирай, паша, бороду!

— Не иначе, — соглашался Пётр. — Похоже, что мы все лазейки паше теперь разом прикрыли!

Оба они, стоя на юте «Петра», любовались необъятным простором, меняющим краски перед закатом: море из зеленовато-голубого переходило в резко-синее, бледное, чистое небо загоралось ярким предвечерним румянцем. Серебристые лёгкие волны ластились к борту.

— Хор-рошо, мин херр! — с тоской, из глубины нутра, выдавил Алексашка.

— И не говори, — вздыхал Пётр, глядя на синюю ширь, вольно и спокойно лежавшую среди покатых гор, окружающих бухту. — Век бы глаз не сводил!..

Лёгкий, свежий ветерок с прибрежья нежно перебирал локоны парика, ласково водил ими по щекам, подбородку Данилыча; море отражалось в его глазах, и от этого они становились ещё голубее; томная поволока придала им какое-то таинственно-мечтательное выражение. Он упивался близостью к морю, жадно всматривался в его прозрачную глубину и… всё время оглядывался на корабли… Здесь, на море, они выглядели не такими громоздкими и неповоротливыми, как на Дону, — казались тоньше, красивее, как картинки, вставленные в богатую раму.

«Как приятно, — думалось, — созерцать такие вот плоды своих тяжких, долгих, упорных трудов, неусыпных забот… Поработали действительно крепко… и вот… получилось… Ка-акую дулю туркам под нос поднесли!..»

Облокотился на борт, приложил руку к щеке.

— Эх, мин херр, — мечтательно протянул, — и полетит наша «Крепость» по Чёрному морю…

— Н-да-а! — вымолвил Пётр. — По-ра-ботали в Воронеже хорошо!

…Убедившись, что уже ничто не может помешать послу Украинцеву отправиться морем в Константинополь, Пётр приказал сняться с якоря. Дул юго-восточный ветер. Эскадра приняла его правым бортом и взяла курс на Азов.

В сентябре Пётр прибыл в Москву.


Внезапное появление русского военного корабля на константинопольском рейде ошеломило турецких правителей. Узнав к тому же в подробностях, как русские проводили этот свой сорокашестипушечный линейный корабль из Дона, мимо Керчи, в открытое море, турки и вовсе переполошились. Всё это существенно укрепило позиции русского посла, но не помешало турецким уполномоченным затянуть переговоры. Только в начале июля 1700 года Украинцеву удалось окончательно склонить турок к миру. По договору, заключённому на тридцать лет, Азов с вновь воздвигнутыми фортами признавался русской крепостью. Русские, кроме того, освобождались от уплаты ежегодной дани — уничтожались, наконец, последние остатки татаро-монгольского ига. «Хану крымскому, — записано было в мирном трактате, — дани от Московского государства не требовать».

Таким образом, борьба между Россией и Турцией временно прекратилась. Россия стала твёрдой ногой на берегах Азовского моря и положила конец набегам кочевников.

Но выход из Азовского моря в Чёрное был заперт другой турецкой крепостью — Керчью. Чтобы брать Керчь, нужен был флот посильнее. Такой флот ещё строится. Стало быть, пока рано думать об осаде Керчи. А потом… И азовское и черноморское побережье всё равно не открывают ведь путь в европейские страны, так как на выходе из Чёрного моря — тоже крепчайший турецкий замок.

«Значит, надо, — решает Пётр, — и, пожалуй, время уже пробиваться на Балтику».

И он начинает деятельно готовиться к неизбежной для России войне за выход к Балтийскому морю: распускает стрелецкое войско, издаёт указ о создании постоянной регулярной армии, отрабатывает составленный Головиным единый строевой устав армии, сам непосредственно наблюдает за приёмом рекрутов, комплектует полки, дивизии, генеральства и непрестанно, неутомимо следит за подготовкой офицеров из своих, русских людей…



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1


а другой день после торжественного, «с преизрядным фейерверком», празднования мира с Турцией, 19 августа 1700 года, была объявлена война Швеции.

По старинному обычаю, с Постельного крыльца прочитали царский указ: «…идти на свейские города ратным людям войною…»

Накануне было сидение у государя в Преображенском. Были: Меншиков, Апраксин, Фёдор Головин, Автоном Головин, Фёдор Ромодановский, Вейде, Аникита Репнин.

Переводчик Посольского приказа Шафиров, из евреев, налитой, подвижный, словно шарик, стоя в углу у печи, громко, на всю палату, читал сочинённое им «Объявление всем государям о войне России со Швецией».

— «Хотя шведы наружно обнадёживали царя всяким приятством и спокойным соседством, — не по-русски окая, выкрикивал Шафиров, близоруко щуря тёмные маслины-глаза, — и для усыпления сего прислали торжественное посольство с просьбой присяжного подтверждения договоров…»

«Умная бестия, — думал, глядя на него, Алексашка. — Ка-ак чешет! Это про него ведь государь как-то сказал: „По мне будь крещён или обрезан — едино, лишь будь добрый человек и знай дело“. Н-да-а… Этот дело знает… Пётр Павлович Шафиров!.. Хм-м! Состоял при шведском посольстве. Был в тени. Теперь вылезет…»

— «Но тайно швед всякие умыслы против царя чинил, предлагал короне польской союз и нападение на царя общими силами, — гремел Шафиров, водя ястребиным носом чуть не по самой бумаге, — а посланник его в Константинополе мешал миру всякими мерами».

— Вот голос! — наклонившись к Апраксину, шептал Меншиков. — Любое стадо гусей перекричит.

— Подожди! — взял его за локоть Фёдор Матвеевич. — Слушай!..

— «И понеже швед, под видом дружбы, мыслил искоренить царя, — продолжал Шафиров, — то его царское величество уповает, что по всем правам все признают, что царь должен был заботиться о безопасности своего государства и шведу объявить войну».

— Дабы в такое состояние его привести, — добавил Пётр, — чтобы он коварных и ловительных ухваток впредь не мог исполнять.

Шафиров быстро подбежал, подкатился к столу — записать.

— В конце прошлого года, — говорил Пётр, обращаясь к собравшимся, — были у меня посланцы польского и датского королей… Теперь можно об этом сказать…

И Пётр рассказал, как он тайно вёл переговоры, сначала с Августом в Раве, потом с посланцами польского и датского королей здесь, в Москве, о заключении наступательного союза против Швеции. До заключения перемирия с турками он не хотел нарушать мира с Карлом[19]. И в договорах с Польшей и Данией, которые он заключил, так и говорено особой статьёй, что Россия вступит в войну с Швецией только тогда, когда с турками заключит мир или на довольные лета перемирие. Сообщал Пётр и о том, что он обязался немедля после заключения мира с Турцией вступить в Ингрию и Карелию…

— Двинуть наконец наше войско на тех противников, — горячо говорил он, обращаясь к своим соратникам-приближённым, — кои нам со всем светом коммуникацию пресекли!.. Что ж вековечно из чужих рук глядеть?!

Алексашка хлопал по колену бахромчатыми концами шарфа, кривил губы.

— Как? — спросил Пётр.

— Что ж, мин херр, как ты говорил, не чужие ведь земли воевать собираемся — свои, исконно русские, — развёл руками Данилыч. — Кого вышибем, а кого потесним.

— Стало быть, придётся и в польских землях гостить, то бишь в Лифляндах? — вкрадчиво заметил-спросил тихий Апраксин. — Мир вам, и я к вам, стало быть… В пору ли, государь?

— Ас-таф-ф!.. — оборвал его Пётр. — Надоел до зла-горя ты мне со своими оглядками! «В пору ли», «в пору ли»! — передразнил. — Какого рожна ещё надо? Чего выжидать?.. — Вскочил, забегал от стены до стены. — Хватит валандаться по речкам да озеркам! На баржах да косоушах перетаскивать из пустого в порожнее, товары по амбарам гноить, из одной архангельской дыры на весь свет глядеть!.. Или будем выбирать, под чью высокую руку становиться? — Подбежал к столу, упёр руки в бока. — Так, что ли?.. Ждать! — Обвёл присутствующих пристальным взглядом. — Чего ждать? Пока все соседи сядут на шею?!

— Видать, так, — поспешно, как будто даже с удовольствием, подтвердил Данилыч. озорно блеснув голубыми глазами. — Иные считают, мин херр, что этот кус не для наших уст!

Тучный Фёдор Алексеевич Головин, мусля тонкие, шнурочками, усики, протянул, хитренько улыбаясь:

— Да никто, Александр Данилович, так не считает. Это ты напраслину…

— А ты за всех не говори! — перебил его Пётр.

— Есть, есть такие, — мотал круглой головой Автоном Головин, — межеумки. От татар отстали, к немцам не пристали…

— Путному не научились, а с пути сбились, — в тон ему добавил Данилыч.

Широкоплечий и плотный Апраксин, горбясь, отирал платком своё широкое, с крупными чертами лицо; густые брови его были сурово сдвинуты, а в серых глазах светилась глубокая, затаённая грусть. Думалось осмотрительному сподвижнику Петра, имеющему в свои тридцать лет уже достаточный опыт по строительству флота:

«Да-а, без малого сто лет держат в своих руках шведы Балтийское море. Сто лет на запоре отличный и ох как нужный отечеству путь! И Грозный и Годунов прорывались на Балтику, отвоёвывали искони русские земли в Ингрии да Карелах. И Пётр Алексеевич, видно, хорошо унаследовал это влечение. Так… Но всё ли готово у нас, чтобы теперь вот снова пробиваться туда?.. Перемирие с турками — это хорошо! Тыл теперь, стало быть, обеспечен. Но армия, новая петровская армия, ещё молода. Может ли она сейчас вести победоносные бои со шведами?.. У нас двадцать пять пехотных, два конных полка да дворянское ополчение — всего тридцать три полка, около сорока тысяч солдат. А у них? Только ведь на флоте у Карла тринадцать тысяч матросов! Сорок два линейных корабля у него, двадцать фрегатов. Да к тому же около тысячи купеческих кораблей. А на них тоже ведь при нужде можно пушки поставить!.. Хорошо, ладно ли подготовились мы к войне с таким сильным противником? И можно ли положиться на наших союзников?.. А как ещё будут вести себя в бою иноземные офицеры? Теперь у Карла большие запасы ядер, пороху и свинца, амуниции, провианта… А у нас готово ли всё?»

Пётр обеими руками опёрся на плечи Данилыча, прижал его к лавке, сам подался вперёд, почти перевесился через стол, выпученными глазами, воспалёнными от бессонницы, уставился на Апраксина и, словно угадав его мысли, уже спокойно сказал:

— Всё готово, считаю!

Минуту подумал и решительно заключил:

— Да, так вот, господа генералы, ждать больше нечего.


В конце августа русские войска выступили под Нарву.

Генерал-майор Бутурлин повёл гвардейские полки Преображенский, Семёновский и четыре солдатских полка, за ним двинулись артиллерия, за ней — войска генералов Головина и Вейде; вперемежку тянулись обозы — свыше десяти тысяч подвод.

Приняв звание капитана бомбардирской роты, Пётр пошёл с Преображенским полком, сержант бомбардирской роты Александр Меншиков находился при нём.

В городе Твери 26 августа, ночью, было получено известие от польского короля о том, что сам Карл с восемнадцати-тысячным войском скоро будет в Лифляндии — идёт на Пернау.

— Ох как погодить-то бы надо! — вздыхал Апраксин, покачивая головой. — К осени дело. Слоны слонять по грязи с этакой пропастью, — махал рукой на обозы. — Вряд ли путное будет…

— А вам бы всё потоненьку да помаленьку! — зло сверкал глазами Данилыч. — «Спать долго, жить с долгом…» Мы так…

— Да уж вы…

— Что мы? — резко повернулся, тряхнул головой. — Вас послушать — так одно остаётся: бежать, пока время…

— Подожди, не горячись, Александр Данилович… Кто же это так заробел, что бежать собрался? Разве мы к этому? Мы ведь к тому, что исподволь-то, как говорится, и ольху согнёшь, а вкруте и вяз переломишь!

— Тя-же-ло-о! — басил Головин, уперев толстые, пухлые пальцы в такие же пухлые, круглые колени. — Давно ли из двора? — Развёл локти. — А лошадей так сморили, сак сморили… ни на что не похоже. Нонче я утром встал, — Головин повернулся к Апраксину, исподлобья уставился на него, сморщив в гармошку тройной подбородок, — вышел к обозам, посмотреть, а лошади, брат, за овёс-то и не принимались…

— Да здесь дороги везде одни! — сердито отмахивался Данилыч. — Везде не мёд! Надо было, братцы, рассчитывать загодя! Хорошо пахать на печи…

— Опять — земля здесь, — не слушая его, тянул Головин. — Вот это сейчас камень, а это болото. Земля-я! — потянулся так, что затрещало что-то под мышками. — В этой земле только лягушкам водиться!

Апраксин вздыхал:

— Тя-же-ло!

Сильно встревожило Петра известие о движении Карла к Пернау.

— В Новгород! — приказал Меншикову. — Поедем завтра с рассветом. Ты да я… Распорядись, чтобы подали вовремя, да и перекладные по пути без задержек чтоб были. Надо, мин брудор, спешить, — мотал головой, — надо мчаться!..

Восемь дней в Новгороде поджидали войска, вышедшие из Москвы. Здесь, в Новгороде, явился со своей свитой к Петру Карл-Евгений герцог фон Круи, предлагавший ему свои услуги ещё в 1698 году, в Амстердаме. Его рекомендовал как опытного и талантливого военачальника австрийский император Леопольд.

Очень радушно, по-русски, приняв фон Круи, Пётр немедля начал знакомить его с обстановкой, терпеливо вводить в курс всех дел, связанных с подготовкой к предстоящим боевым операциям.

Около двух недель занял поход под Нарву. Передовые полки шли, месили липкую грязь на просёлках западным берегом Ильменя, направляясь на юг до реки Мшаги; оттуда они повернули на северо-запад левой стороной Луги, 20 сентября переправились через Нарву.

С утра до ночи моросило. Холодный северный ветер с непостижимым упорством гнал в серо-свинцовом небе белёсые космы туч, затягивал окрестности мелкой сеткой дождя, беспощадно трепал обнажённые ветви деревьев. В нахохлившихся избах запахло кислой печной сыростью, прелью.

Данилыч день-деньской на ногах. Вставал при огне курной нагорелой лучины, когда «ещё черти на кулачках не бились». И сразу начиналась обычная кутерьма. Хлибко чмокала чёрная, разбухшая дверь, в избу вваливались подрядчики, артельщики, ходоки, натаскивали грязь на лаптях, сапогах, уминали её на полу рябыми дорожками. А кругом хаты в опроставшихся, без клади, телегах, заполнивших зелено-оловянное гороховое поле возле околицы, ждала своей очереди толпа возчиков. И молодые, безусые парни, и пожилые, и древние старики, сидевшие в порожних телегах уже не по-мужичьи, а по-бабьи — с прямо вытянутыми ногами, с напряжённо, высоко и слабосильно поднятыми плечами, с бесцветными, жалко-грустными глазами, — терпеливо ждали: «Можа, ослобонять…»

Иногда возле леса, пересекая поляну, проскакивал заяц-беляк в своей пегой осенней шубёнке — где тёмные плешины, а где уже вылезла новая белая шерсть. И тогда обязательно кто-нибудь из безусых парней бил в ладоши, кричал:

— У-ох, косой!.. А-та-та-а!..

— А, чтоб тебя! — замахивались на него старики. И, думая о своём, толковали: — Хуже зайцев ноне мы, мужики. Одно слово — как высевки в решете: дыр много, а выскочить некуда.

— К сатане нешто, в пекло?

— Да хоть бы и взаправду к сатане! — хорохорились кто помоложе. — Что нам сатана? Начихать на его поганую харю!

— Ти-иша, тиша! — унимали таких старики. — Воёвники! Мало сгоряча не ирои. Только оно… наперёд сопли выбейте!

— Да-а, как можно, чтобы кваситься этак? Держут да и держут! Приходится до того, что — шабаш!

— Ну вот видишь! К тому и ведёт.

— Может, Лександра Данилыч, коли толкнуться к нему, подсобит, похлопочет у государя, чтобы нас, беданюх, по домам бы обратно погнали? Коли к случаю, редкий, бают, он до нас человек.

— Подсо-обит, коль к случаю, — ухмылялись ребята. — Одно уж того для, чтобы вам угодить.

— Коли такое-от сталось, — не слушали их старики, — что же делать? Толкнуться! Может, оно и… поможет.

Крестились:

— Дай бог!

Дороги разъезжены — сущее подобие хлябей морских. О выбоинах и колдобинах, по которым едешь как поперёк гряд, бережёшь зубы, уже давно речи нет — пошли нырки да ухабы, в которых и возу не видать, как осядет, а лошадь в гору идёт, как из земли, и опять ныряет головой в яму с жижей на дне по самую ступицу.

— Уж такая каторга, — жаловались подводчики. — Заставил государь хрен носом копать.

— В этакую раздорожицу какая возка — слёзы!

— Греха тут не оберёшься. Так ты это и понимай.

— Хитрого нет.

— Главная причина — перегоны большие, опять же это — корма никудышные.

— Да ты вон поди, с ними поговори!

— И все-то, братцы, как я погляжу, — с мужика. И ты тянешь, и конь тянет, а обоим падать. Я так понимаю — без повала тут нельзя.

— Правда! Коли теперь нас не воротят — тут нам и ноги протягивать. Истинный бог!

— Ну вот и пошёл бы, сказал, кому надо. Насчёт разговору ты ловок.

— А то нет! Я разговаривать с кем хошь могу… Ежели теперь по-настоящему — как? Сам не падай и другого не роняй. Привёз ты, к примеру, крупу, толокно, сгрузил куда надо — и всё. Поворачивай! Пусть другие теперь…

— Ничего, мужики, — говорил Меншиков просителям-ходокам. — Кошка с бабой всегда в избе, а мужик да собака всегда на дворе… Так-то оно! Помучимся — так научимся. Распустим всех, когда время придёт.

Пётр выходил из себя.

— Через пень-колоду работаете! — Топал, кричал на подрядчиков. — Только плакаться, канючить, кланяться мастера! Шапками под мышками мозоли натёрли, а дела чуть! Когда теперь, при этаком вашем подвозе, полки подойдут? Как с провиантом-приварком?

Думалось:

«Вот когда ясней ясного видно, что у нас лежебочества много, что весьма мы туги на подъём».

Только к середине ноября удалось собрать под Нарву около тридцати пяти тысяч солдат да полторы сотни орудий.

Очень медленно подтягивались и тылы.

Пётр как прибыл, так сразу помчался к Ивану Юрьевичу Трубецкому, новгородскому губернатору. Тот прибыл к Нарве ещё 9 сентября. С собой Пётр взял герцога фон Круи генерала Дукодре да двух бомбардирских сержантов — Меншикова Александра и Василия Корчмина.

Круи сосредоточенно моргал голыми веками, поглаживал сизый нос, беспрестанно кашлял и очень много писал.

«И чего строчит? — думал, косясь на него, Алексашка. — Будто всю память прожил. С утра, а как из винной бочки несёт. Хорош, видно, гусь!»

«Я рискую, несомненно, своей жизнью, — сообщал после своим фон Круи, — ради наслаждения властвовать над вручённой мне армией русских крестьян. Сейчас я под Нарвой. Остатки этого довольно мощного сооружения более прекрасны, может быть, теперь, когда оно обросло мохом и вообще постарело, чем прежде, когда оно являло себя во всём своём суровом великолепии. В те времена это была только крепость, а теперь это прекраснейший памятник строительного искусства славян».

Пётр всё осмотрел, обшарил, ощупал, облазил все закоулки. Вопросов, против обыкновения, почему-то не задавал. Осмотрев лагерь, принял генерал-лейтенанта барона фон Галларта, прибывшего от короля Августа для производства инженерных работ. Тоже считался большим человеком по инженерной части, побывал, как докладывал Петру, в пятнадцати знаменитых сражениях. Битый час говорил о себе. Пётр рассеянно глядел барону в гладко выбритое, сухое лицо, хмурился, думал своё. Стремясь со всем вниманием и возможно быстрее изучить обстановку, всё обдумать, разработать, наладить, вложить в дело осады всё уменье, весь свой организаторский дар, он, краем уха слушая генерала, прикидывал: с чего начинать?

— Завтра, — оторвавшись от дум. обратился к Галларту, — доложи план нарвских укреплений. — И, раздувая ноздри, добавил: — Поищем, где у шведов слабое место.

У барона округлились глаза, дрогнули и опустились углы твёрдого рта. Разогнувшись и чуть склонив голову, стукнул каблуками:

— Есть, ваше величество!

После Пётр долго ходил из угла в угол палатки, сипло кашлял, тёр горло. Меншиков, размякший после ряда бессонных ночей, уткнув нос в обшлаг, дремал в уголке за походным столом.

— Чёрт те что, — внезапно выкрикнул Пётр, остановившись перед Данилычем. — Не лагерь, а хлев!.. В бараках грязь! Холод! Ни порядка, ни дисциплины, бестолочь, чехарда!.. Как его, этого капитана, что послал своего денщика промышлять окно для барака?

— Запамятовал, мин херр, Корчмин записал.

— Так вот, передай от меня Ивану Юрьевичу: этого капитана привязать к орудию на три часа!.. Хотя… — потёр лоб. — Я сам…

Выходя из палатки, сказал:

— Кто будет спрашивать — я в палатке у Трубецкого. Пристально взглянул на Данилыча:

— А ты не томись, ляг как следует.

«„Не томись“, „не томись“… — путалось в голове у задремывающего Данилыча. — Коли бы толк был, можно и потомиться, а тут… Да, не дураки были прадеды наши, что на таком месте крепость поставили. Настоящее место! Либо камень, либо трясина. Словно пьяный леший со свадьбы проехал… Вот тут и распоряжайся хозяйством — где рыть, где копать, куда пушки да солдат становить… Эх, ва-a! — потянулся. — Везде один мёд!..»


До середины октября шли беспрерывные дожди. Хмурее осеннее небо, суля снегопад, низко висело над громадным болотистым лугом, на котором раскинулись полевые укрепления русских. Только числа 15-го к вечеру, по закату, поднявшимся ветерком разволокло серые тучи, и первый раз за всё время светло за угор село солнце. Всюду за передовыми позициями торчали поднятые вверх оглобли телег, по ступицу увязших в грязи, валялись вонючие бочки из-под солонины, из-под рыбы, поломанные колеса, передки, втоптанные в грязь рогожи, кули. В окрестных оврагах разлагались сброшенные туда дохлые лошади. Дороги с бесчисленными объездами, обходами превратились в сплошное жидкое месиво.

Давно кончились и солонина, и рыба, и толокно. Солдаты сидели на одних сухарях, а подвоз за плохими дорогами по-прежнему был никуда. Сборщики подвод носились, как гончие, обшаривали селения, ямы, монастыри по обе стороны дорог от Нарвы до Новгорода и во всей округе на многие вёрсты. Провиантмейстер, окольничий Языков, сбился с ног, изыскивая средства подвоза.

«Отгрузка харчей зело не спора от недостачи подвод, — доносил он Петру. — Ей-ей, все силы употребляю, посылаю сколь можно».

Сухарей тоже было не вволю. Из них, для сытности, делали тюрю-мурцовку: размачивали, сдабривали луком, солили…

— А с этого хлёбова, — говорили солдаты, — много траншей да кеселей[20] не нароешь!

Путной воды тоже не было, её брали из луговых илистых болотин, сплошь покрытых бархатной цвелью.

— Ну и водица у вас! — говорил Данилыч знакомым преображенцам, отвёртывая нос от кружки, поднесённой ко рту. — Ужли пьёте?

— А у вас на острову-то ай сахарная? — говорили ему.

Которую неделю пьём… Да вода что, вот кусать чего нетути.

— Должны вроде как подвезти, — нерешительно замечал Алексашка.

— Да ить не те деньги, что у бабушки, а те, что в пазушке, — возражали ему. — Ждать да догонять — хуже нет. Все жданки поели…

Некоторые зло вставляли:

— А немцы в три горла жрут!

— Да им что!..

Подошёл знакомый сержант Лука Кочетков. Здороваясь, Меншиков ухватил его за рукав, отвёл в сторону:

— Пойдём побалакаем. Проводи…

Когда отошли, взял его под мышку — мал был ростом Лука против Данилыча, — оглянулся по сторонам:

— Ну, как наши преображенцы-то?

Да, как Александр Данилович… всю надежду кладём на тебя.

— На меня?! — с притворным удивлением воскликнул Меншиков, и глаза его радостно заблестели. — Я-то тут при чём?

— Будя толковать-то, — сказал Лука ласково и грустно. — Авось знаем, кто ты и что ты… Был Лефорт — стал Данилыч, наши так говорят…

— Тэк, тэ-эк, — кивал Алексашка раздумчиво, глядя себе под ноги. — Ну и что из того?

— Своим человеком тебя наши считают. Потому и, надеются.

— Да на что надеются-то?

Маленький, щуплый Кочетков резко вывернулся в сторону, забежал петушком наперёд.

— Как на что?.. Государю глаза открыть надо! Продажа ведь от немцев идёт! Что делается у нас, им в крепости всё известно! Одного поля ягоды: что там, — махнул в сторону Нарвы, — что у нас теперь в генералах сидят!.. А потом — с какими шишами пойдём воевать? Ничего же не подвозят: ни пороха, ни ядер, ни бомб. Пушки чёрт те какие, своего веса не выдерживают — колеса ломаются. А солдаты?.. Одни мы, преображенцы да семёновцы, ну, ещё два-три старых солдатских полка… А ведь остальные — горе, неучь! Им на стенках оглоблями драться… Фузеи носят как палки. А ведь одними копьями да бердышами от шведов не отмахаешься!..

— Да ещё тупыми, — вставил Данилыч, загадочно улыбаясь.

— Вот-вот, — мотал Лука головой. — Клячи худые, сабли тупые, животами скудаемся. своих пищалей пужаемся.

Меншиков засмеялся:

— А ты балагур!..

— У тебя научился.

— Ах, зме-ей! — вскрикнул Данилыч, шлёпая Луку по спине.

Взял его снова под мышку.

— Ладно… Ну, а как вы-то, преображенцы, считаете, как делать должно?

— Ежели уж опоздали с подвозом припасов, — отвечал Кочетков, — то надо бы нас. гвардейцев, поплотнее собрать, чтобы в случае чего чуять локтем Друг друга. А так, как стоим, — кишкой растянулись, на сажень солдат от солдата, — так хорошего мало, толку не жди. — И, остановив Данилыча. положив ему на грудь свою растопыренную ладонь, заглядывая в глаза, он звенящим голосом зачастил: — А драться мы будем лихо! Насмерть стоять будем! Ежели надо будет, умрём как один, а сквозь себя врага не пропустим! Так и доложи государю!..

И лукаво улыбнувшись, уже спокойно добавил:

— А говорил, мол, это, государь, ото всех гвардейцев чистого сердца сержант Преображенского полка Лука Кочетков.

В душе Меншиков был согласен, что без немецких командующих было бы лучше. Солдаты им не верят — вот главное! Ну, а какая, в самом деле, вера может быть в людей, которые продались? Сумы же перемётные!.. Сегодня здесь выгодно — служат, а завтра — чёрт их знает!.. Ну, привлекай их там к работам каким или для военного совета. А командование им вверять!.. Во главе войска ставить!.. Это уже лишнее! Поискать среди своих — не хуже найдутся. По-оду-маешь, какое золото эта старая грымза Круи! Да и Галларт тоже! Составил ведомость: потребно для осады шестьдесят стенобитных орудий, сорок мортир, шесть тысяч каркасов, пятнадцать тысяч гранат, двенадцать тысяч ядер, столько же бомб… Да с таким-то припасом любая солдатка за генерала сойдёт!

Пытался было поговорить об этом с Петром Алексеевичем. Так куда там! Руками замахал!

— Отстань! Не твоего ума дело! Круи добрый старик, умный, опытный полководец!..

— Да я, мол, не про то… Солдаты не верят…

— Поверят! Увидят в деле — поймут…

— Ну, дело хозяйское. — Замолчал…


Со второй половины октября начались морозы.

Дожди — плохо, но и мороз тоже не мёд, ежели без путных харчей да в холодных бараках.

А тут ещё — одно к одному, — когда с великим трудом принялись устанавливать на батареи орудия, лафеты начали ломаться, да и сами пушки выходить из строя после первых же выстрелов.

С большим трудом к 20 октября вооружили восемь батарей, расположенных против трёх нарвских бастионов и за рекой, против Иван-города.

Меншиков не покладая рук работал над сооружением восьмимортирной батареи ниже Нарвы, в 1800 шагах от города. Эта батарея воружалась под личным надзором её командира — бомбардира капитана Петра Алексеева.

«Апроши все готовы, — писал фон Круи королю Августу, — все батареи завтра могут открыть огонь, недостаёт только безделицы — ядер, бомб и тому подобного: по рассказам здешним, уже давно ожидают привоза, однако ж тщетно. Как скоро припасы будут доставлены, тотчас сделаем брешь, если только король шведский не помешает. По слухам, у него от 30 до 32 тысяч».

На все батареи требовалось установить 57 пушек и 24 мортиры, а установили только 54 орудия. Ровно треть оказались негодными.

В воскресенье 20 октября, в два часа пополудни, по сигналу двумя бомбами с петровской восьмимортирной батареи все пушки открыли огонь. С этого времени русские «били из пушек и бомбы бросали в продолжение двух недель».

Галларт не сомневался в скором падении крепости. Для овладения Нарвой, по его мнению, необходима была только одна брешь в крепостных стенах, только один серьёзный пролом.

Для этого нужны были снаряды, снаряды… А вот их-то и не хватало.

Союзники надеялись напасть на Швецию врасплох. Известно было, что шведский король — неугомонный, сумасбродный юнец. Ничего хорошего для Швеции его поведение не обещало. В самом деле, пол и стены королевских покоев были густо запятнаны кровью — молодой король забавлялся: отсекал саблей головы телятам, баранам, которых пригоняли к нему во дворец для такой «молодецкой» потехи. Ночью от взрывов петард и потешных ракет содрогались, а было, что и совсем вылетали стёкла в стокгольмских домах, — так потешался этот юный правитель. С церковных кафедр священники читали не совсем обычные проповеди. Даже совсем необычные: «Горе стране, в которой царь юн!» И почтенные горожане только разводили руками. Действительно, кто среди бела дня, почти голый, в одной нижней рубашке, с гиканьем, свистом скакал сломя голову по улицам шведской столицы и сшибал с прохожих шляпы и парики? Молодой король Карл со своей буйной свитой. Кто врывался со сворами гончих в гулкий сеймовый зал, вытряхивал там из мешка живых зайцев и устраивал охоту на них? Он же, повеса король.

Но этот отличавшийся такими буйными шалостями коронованный юноша словно переродился, когда забили барабаны, затрубили военные трубы и опасность надвинулась на Швецию вплоть — с трёх сторон, почти сразу. Внезапно Карл явился со своим войском под Копенгаген и принудил датского короля к полной и безоговорочной капитуляции. Вслед за тем, так же внезапно, он высадился на восточный берег Балтийского моря, в Пернау…

«И какая же получится каша-похлёбка, ежели к нам-от нежданно-негаданно нагрянет Каролус со своими полками! — размышлял Данилыч, шагая из угла в угол избы. — Изневесть подберёт под себя — пить запросишь. Датскому-то он уже по шее наклал. Польский из-под Риги стрекача задал, говорит — потому, что мы-де ему помощи не дали… Из наших рук все помощи ждут! Со-юзнички!.. Прислали нам своих дармоедов. Считается — помощь! Круи — так тот с ног сбился обеды для генералов закатывать. Ни слова по-русски не знают, и знать не хотят. Нас считают — всё равно что татары… А солдат наших, чтобы душу их понимать!.. Да что там говорить! Откуда им знать-то!.. Преображенцы, семёновцы! Ведь с этакими-то орлами какие дела можно делать!.. Н-да-а!.. Жили, видно, эти генералы — носа сами не утирали, все няньки, да мамки, а воевали, знать… по бумагам: по расписаниям, ведомостям, диспозициям… Ну, на бумаге, известно, всё гладко…»

Щёлкнул пальцами, повернулся на месте.

«Эх, если бы можно было всё снова начать, как Пётр Алексеевич говорит!..»

Приглаживая подбородок, долго, упорно-вопросительно глядел на промерзшее оконце избы.

«Н-да-а, не с того конца тесать начали!..»

В сенцах сухо заскрипел снег под ботфортами, взвизгнула дверь. Кланялись в пояс — как бы о притолоку не удариться, — вошёл Пётр. Промерзший. Разматывая шарф, глазом косил на Данилыча. Крякнул…

Данилыч проворно шваркнул на стол миску с капустой и огурцами, сунул ржаной каравай, со стуком водрузил штоф посерёдке стола, нырнул в русскую печь, достал кусок поджаренной солонины, подал на деревянной тарелке. Достав с полки стаканец, сам сел за стол.

Пока Пётр резал хлеб — привилегия старшего за столом, — Данилыч хмурился, крякал, тёр лоб.

— Что кряхтишь?.. Ещё же не пил…

Данилыч покусывал губы, молчал. Покосившись на него ещё раз, Пётр налил, выцедил, налил снова, пододвинул Данилычу.

— Сам вижу, что не всё ладно, — хмуро произнёс, закусывая огурцом, — Да уж поздно теперь! — Полуобернулся к окну, с хрустом жуя, забарабанил пальцами по столу. — Саксонцы ни с того ни с сего от Риги ушли. Каролус нагрянул в Пернау… Ещё замирятся без нас.

— К чему это, мин херр?

— К празднику, — буркнул Пётр, принимаясь за солонину.

— А-а-а! — протянул Данилыч, ловко, одним глотком, опорожнивая стаканец. — Н-да-а!.. — Понюхал корочку хлеба. — Тут, мин херр, смотри да смотри. Послать бы кого из своих наблюдать за поступками этого брудора Августа?

— Послал уже… Григория Долгорукого.

— Хорошо! Искусный офицер и в языках силён.

— И послал ещё, — продолжал Пётр, торопливо прожёвывая кусок солонины, — Бориса Петровича Шереметева со всей поместной конницей по дороге к Ревелю, для разведывания о Каролусе.

— Сколько, мин херр, дал Шереметеву-то?

— Всего пять тысяч. Пошли по Ревельской дороге к Везенбергу.

— Си-ила! — криво улыбаясь, протянул Алексашка. — Небось как в ночное поехали… Затрюхали… Скопом! — Улыбнулся, вспомнил Луку Кочеткова: «Клячи худые, сабли тупые». — Так это же, мин херр, за сто с лишним вёрст?

— Сто двадцать… А ближе посылать нет расчёта. Каролуса нужно разведывать у Ревеля, Дерпта, Пернау. Малый привык шибко ходить, и встречать его, значит, надо подальше…

— Побывал я тут как-то у преображенцев, мин херр, — начал исподволь Алексашка, — просили тебе доложить…

Пётр сразу насторожился, отодвинул тарелку:

— Что? Говори…

— Все знают, мин херр, видят… Как все, голодают, — знал Данилыч, чем пронять Петра Алексеевича, высказывающего ревностную заботу и особое беспокойство о своих несравненных гвардейцах, — животами скудаются, мёрзнут в этакую непогодь злую на этом треклятом болоте, но говорят… — Меншиков встал, вытянулся во весь свой саженный рост — и: — «Передай, мол, государю, что насмерть будем стоять! Как один, ежели нужно будет, ляжем костьми, но шведа положим!»

Пётр порывисто встал, положил обе руки на плечи Данилычу, впился глазами в глаза.

— А-а… сказал им… орлам моим… что я знаю… знаю… — Губы его задрожали. — Одна надежда — на гвардейцев моих… Тьфу ты, анафема! — Кулаком отёр слёзы. — Они же — костяк!

— Хребет становой! — вставил Данилыч. — Знают, все знают, мин херр. — И, лукаво улыбнувшись, добавил: — А говорил мне это храбрый товарищ, пройдоха сержант Лука Кочетков. Так и сказал: «Доложи государю ото всех преображенцев чистого сердца».

Чувство локтя, товарищество, чудесно великая и ревнивая гордость за свою часть, неодолимое стремление к прославлению своего полкового штандарта — как всё это было понятно Петру и как это трогало!..

— Что просили они?

— Чтобы покучнее поставить их к бою. Прохаживаясь и мысленно представляя, как расположились полки первой линии, Пётр задумчиво бормотал:

— Стало быть, одни хотят выстоять, в соседей не верят…

«Неужели, — невесело думалось, — первый бой и придётся вести с главными силами Карла? С места — и сразу в самое пекло! Да-а, к таким сражениям и к тому же один на один… мы даже с такими орлами, как преображенцы, семёновцы, пожалуй, ещё не готовы».

Один на один!

Непонятно было, почему польский король снял осаду Риги. До этого он топтался под крепостью, жалуясь, что ему помощи не оказывают. А когда русская армия выступила под Нарву и положение Августа, стало быть, укрепилось, он как раз в это время ушёл из-под Риги. Что он задумал? Отвести удар шведских войск от себя, направить Карла на русскую армию, а самому в прятки играть?

Как ни прикидывай, выходило неладно.


2


Шереметев, посланный к Везенбергу для глубокой разведки, столкнувшись с передовым отрядом Карла, быстро отступил, потеряв соприкосновение с противником. Конница своей разведывательной задачи не выполнила. У Карла появился новый козырь — внезапность.

— Рано встала, да мало напряла, — сипел Данилыч. подперев щёку рукой. — Угорел боярин в нетопленной горнице.

— Да-а, — тянул Пётр, скребя подбородок. — Выходит, надо немедля строить новую линию обороны…

— Ка-ак дал стрекача! — хмыкнул Меншиков. ткнув нос в рукав.

— А ты, — сверкнул на него Пётр, — помалкивай! Все герои — с печи на волков!

— Я, мин херр?! — Данилыч широко раскрыл глаза, перекосил рот, вскочил, как кто его шилом кольнул.

— Сиди! — нахмурился Пётр. — Заякал!.. — Уставился в одну точку — и тихо, раздельно, будто думая вслух: — Новое дело… Да и враг… Сильнейший в Европе. — Встал, тряхнул волосами. — Потребен военный совет.

На совете решили: государю немедля отправиться в Новгород, «дабы идущие остальные полки побудить к скорейшему приходу под Нарву», сформировать сколько возможно новых полков, построить запасную линию обороны на подступах к Новгороду.

Главное командование войсками под Нарвой было возложено на герцога фон Круи.

«Ночью на 18 ноября, — записали в „Юрнале“, — за четыре часа до свету, с воскресенья на понедельник, государь отправился из армии с фельдмаршалом Головиным и сержантом Меншиковым».

— Доверие оказано мне исключительное! — обращался Круи к генералу Галларту. — Так могут поступать только русские. Собрали тридцать тысяч мужиков, одели в мундиры, расписали по полкам, вооружили, кое-как обучили стрельбе, маршировке, ненужным в бою эволюциям и… бросили на моё попечение. Следовательно, — сухо кашлянул герцог, — остаётся «пустяк»: испробовать их на деле. — Поднял белёсые брови и, ловко выбивая дробь по столу, заключил: — Любопытно, что из этого выйдет!

— Да, — соглашался Галларт, — дикая беспечность, совершенное забвение элементарнейших правил ведения боевых операций!..

Вечером Круи приказал: «Поставить впереди лагеря сто солдат для охраны и наблюдения за неприятелем. Разбить их по караулам, дозорам. Пароль: „Петрус — Москва“. Половине войска всю ночь быть „в ружьё“. Немедленно раздать солдатам по 24 патрона. Перед солнечным восходом всей армии выстроиться, чтобы видеть, в каком она положении, и по трём пушечным выстрелам музыке играть, в барабаны бить, все знамёна поставить на ретраншементы».

Ночь прошла спокойно. Дозоров никто не высылал, и шведский генерал-майор Рибинг, пользуясь темнотой, совершенно беспрепятственно измерил глубину рвов всего переднего края русских позиций. И вот 19 ноября шведы, скрыто подойдя к укреплениям, беспрепятственно развернули своп боевые порядки. Лютая пурга, бившая в глаза русским, скрыла движение неприятеля.

Шведы были замечены только тогда, когда они вплотную подошли к русским позициям. Дав залп из ружей, они бросились на штурм и легко прорвали оборону русских. Среди обороняющихся поднялась паника. «Немцы нам изменили!» — кричали солдаты, ошеломлённые неожиданным нападением.

Лагерь русских, с незначительной глубиной боевого порядка, растянутый по фронту на семь с лишним вёрст, был разорван на части. Полки потеряли связь со своими флангами и друг с другом. В непроглядной несущейся вьюге нельзя было разобрать, где свои, где противник. Бились отдельными группами, а не то — в одиночку, грудь с грудью. Наёмные офицеры, набранные с бору да с сосенки, сплошь и рядом никудышние люди, в глаза не видевшие подлинной боевой обстановки, бездельники, хвастуны, избалованные нетрудовой, сытой жизнью и всё-таки ноющие, хныкающие, — эти шалопаи метались… Они знали, что русские солдаты давно собираются расправиться с ними. Только в случаях крайней необходимости они и бывало ходили «вне строя» в солдатские лагеря, причём отправлялись группами, вооружались и принимали ряд других предосторожностей. Они видели, как ненависть зрела, копилась. И вот — прорвалась. Разъярённые солдаты начали их избивать.

На глазах у герцога Круи были убиты: секретарь его Моор, полковник Лион, инженер Трумберг. кухмистер, камердинер, лакей…

Сообразив, что дело его табак, фон Круи с несвойственной его возрасту прытью бросился наутёк. «Пусть сам чёрт дерётся с такими солдатами!» — вскрикивал он на бегу… Вместе с другими иноземными офицерами он одним из первых сдался в плен шведам.

Тем временем конница Шереметева кинулась вплавь через реку, а пехота устремилась к плавучему мосту. Под тяжестью сбившихся в громадную кучу людей мост обрушился. Люди падали в реку, уже кишащую переправляющимися кавалеристами. Кто успевал, хватались за хвосты лошадей, но больше цеплялись один за другого, и, захлёбываясь, отфыркиваясь от заливавшей воды, такие истошно кричали: «Тону-у-у!» Вперемежку с обломками обрушившегося моста плыли вниз по реке солдатские шапки…

Всеобщая паника, однако, не захватила гвардейские полки и старый Лефортов полк, обороняющие правый фланг русских позиций. Преображенцы, семёновцы и лефортовцы оказывали упорное сопротивление шведам. Огородившись рогатками, повозками артиллерийского парка, эти полки в течение всего дня успешно отбивали бешеные атаки шведского генерала Реншильда. Поражённый стойкостью этих «русских мужиков», Карл решил лично повести на них свои лучшие части. Но и эта атака была успешно отбита.

А на левом фланге русских позиций стойко оборонялась дивизия Вейде.

Потрёпанные гвардейцами, шведские части начали перемешиваться. Два их отряда, обознавшись, вступили между собой в жаркий бой.

А к ночи становилось ещё вьюжнее, страшнее. Над белым морем метели чернело небо, ветер выл властно и дико. И шведы, как голодные волки, рыскали, шарили по русским палаткам — искали харчи и вино. И нашли. Перепились после этого шведы и ошалели от водки настолько, что не только не могли продолжать вести бой, но даже не в состоянии были охранять русских солдат, взятых в плен.

Если бы петровские военачальники воспользовались всеми этими преимуществами, исход битвы за Нарву был бы иной. Но генералы Яков Фёдорович Долгорукий, царевич имеретинский Александр, Автоном Головин, Иван Бутурлин, оторванные друг от друга, не имея представления ни о численности шведов, ни о их боеспособности, вступили в переговоры с Карлом об условиях капитуляции и быстро договорились о том, что русская армия может беспрепятственно отступать с оружием, знамёнами, но без пушек.

Отсутствие артиллерии считалось для армии потерей боеспособности.

Шведы были рады поскорее спровадить за реку побеждённого, но весьма опасного противника и с ночи начали помогать русским солдатам наводить мосты через реку.

Горько переживал Пётр нарвское поражение. Тяжело прислонившись к стене, чувствуя дрожь и слабость в коленях, он читал и перечитывал неутешительные реляции командиров частей о битве под Нарвой. Угнетало сознание, что в такой тяжёлый момент он вынужден был уехать от войска. Думалось:

«Как же плохо была налажена войсковая разведка! Допустили шведов выйти нос к носу — самого Карла с главными силами. Прозевали! Как слепые стояли. Единым словом сказать, младенческое играние было, а искусства ниже вида!»

Но радовало: преображенцы, семёновцы, старый лефортовский полк и солдаты из дивизии Вейде при всеобщей панике вели знаменитый, крепкостоятельный бой. И то хорошо!

Положив руки на стол, до этого тяжело лежавшие на коленях, руки много поработавшего человека — шершавые, мозолистые, с белыми рубцами от старых порезов. Тяжёлую работу мысли выражало его потемневшее, осунувшееся лицо.

Ясно было одно: так же как и после первого неудачного Азовского похода, надобно теперь же, без промедления, готовиться к дальнейшей борьбе.

Что же первее всего?

Конечно — пересмотреть и исправить полки. Это главное… И ах как нужны — как воздух, как хлеб — свои офицеры! Ибо в измене наёмников-иноземцев крылась едва ли не главная причина столь тяжкого поражения. Измена — так было и есть! — нож в спину упорству и храбрости.

Духом Пётр не упал, но и не скрывал горя. Да и как его скроешь? Слишком оно велико. Ведь около восьми тысяч только убитых! А сколько утонуло в Нарове! Сколько солдат, направлявшихся к Новгороду из-под Нарвы, в беспорядке, без своих офицеров, погибло от голода, холода!.. Не было артиллерии, очень мало осталось снаряжения, ружей.

При польском же и датском дворах взирали на поражение петровской армии со смешанным чувством нескрываемого злорадства и насмешливого презрения, как будто говоря: «А мы и знали, к чему это приведёт. Но, по-видимому, царь убеждён, что надо испытать безусловное поражение, чтобы стать безусловным авторитетом». Когда дела идут плохо, в злопыхателях ведь нет недостатка. «У здешних господ, — доносил русский посол в Гааге Матвеев, — та ведомость [о Нарвском поражении] во многое была принята порадование». Нарвское поражение там расценивали как непоправимое бедствие, потрясение, от которого Россия уже не может оправиться. Радовались и в Англии и во Франции. «Как Амбурга весть о том случае к королю английскому пришла, — сообщал русский посол, — он был за столом; в те часы и посол французский у него случился. Велел всенародно её честь и слушал сам, и все при нём зело тому рады были».

В правительственных кругах Голландии, Англии, Франции полагали, что теперь Северная война должна закончиться быстро.

Но не так полагал Пётр, точно сжавший в кулак свою железную волю.

— Спасибо брату Карлу, — говорил он, упрямо потряхивая головой, — будет время, и мы ему за уроки отплатим,


3


Нарвская победа вскружила голову тщеславному Карлу. В тяжёлых ботфортах с громадными шпорами, в простой чёрной шляпе, всегда затянутый в серый суконный камзол, со шпагой на лаковой портупее — готовый к походу в любую минуту, «король ни о чём больше не думает, как только о битве, — писал шведский генерал Стейнбок, — я принимает такой вид, будто сам бог непосредственно вкушает ему, что должен он делать». «Я ведь достаточно стар, — говорил в своём узком кругу этот бывалый вояка, — а худшим признаком старости, как сказал какой-то мудрец, является знание жизни: оно не позволяет восхищаться и безумствовать из-за пустяков».

Вера в собственную непобедимость соединилась у Карла с презрением к раз побеждённому неприятелю. Поминутно откидывая с большого от преждевременной лысины лба жидкие русые волосы, курчавившиеся за ушами и сзади, щёлкая тонкими пальцами, он говорил, обращаясь к своим генералам: «Нет никакого удовольствия биться с русскими, потому что они не сопротивляются, а бегут». И, подёргивая повязанной чёрным шарфом тонкой шеей с глубокими впадинами за ушами, презрительно добавлял: «Наши солдаты стреляли их, как диких уток».

Минутным молчанием и натянутым, коротким смешком встречали генералы такие сентенции своего короля. Совершенствуя частности старых, отлично известных военных доктрин, они только и делали, что приспосабливали свои знания к решениям короля, — придерживались формы, шаблона, традиций, чтобы остаться «в седле». Предприимчивость с их стороны, настойчивая решительность, пыл, горение, страсть — исключались. Трудно им было что-либо советовать Карлу. Да зачастую и нечего было сказать. Что же скажешь? Он — срежет.

Было Карлу восемнадцать лет, усов у него ещё не было; лицо его было длинно, крупно и очень бледно, а взгляд строг и упрям. Если до Нарвы он мало считался с мнением своих генералов, то теперь, полагая, что под Нарвой он окончательно разгромил русскую армию, и вовсе перестал собирать военный совет. Он решил: оставив против русских два отряда — восемь тысяч около Дерпта и семь тысяч в Ингрии — двинуться к Риге. Пётр, вероятно, будет что-то предпринимать с целью что-то поправить, но это неважно! Карл решил не обращать внимания на мелочи. Польского короля он считал более опасным противником.

А Пётр тем временем, используя передышку, укреплял и укреплял свою армию. Сам вникая во все мелочи армейской жизни, он требовал, чтобы так же вникали во всё и его приближённые. Ястребом следил он за обучением войск, снабжением и вооружением армии, намечал пункты в тылу и по операционной линии предполагаемых действий, где надобно было устроить армейские магазины для снабжения войск боевыми припасами и провиантом, наблюдал за перевозками войск, лично руководил разработкой оперативных планов всех важнейших кампаний.

Новобранцы обучались «военному солдатскому артикулу» непрестанно. Гвардейские полки превращены были в школы, готовящие свои офицерские кадры для армейских частей. В спешном порядке укомплектовывались и создавались вновь войсковые соединения, изготавливалась артиллерия. Для литья пушек не хватало меди, и Пётр решился пойти на меру, дотоле неслыханную на Руси: «Со всего государства, с знатных городов, от церквей и монастырей, — повелел, он, — собрать часть колоколов на мортиры и пушки». И колокола были собраны. Колокольной меди было свезено в Москву к концу мая 1701 года 90 тысяч пудов.

«Ради бога, — писал Пётр надзирателю артиллерии Виниусу, — поспешайте артиллериею, как возможно: время, яко смерть».

И Виниус доносил: «Такой изрядной артиллерии, в такое короткое время и такими мастерами нигде не делали. В прежнем литье пушки выходили с раковинами и портились, а ныне льют каких лучше нельзя».

Меншиков в это время собирает в Новгороде объявлявшихся из-под Нарвы офицеров и рядовых, набирает рекрутов, новгородских стрельцов, «пересматривает и исправляет» пехотные и драгунские части. В Москве «кликнули в солдаты вольницу», велено принимать «всякого чину людей». Рослых зачисляли в гвардию, остальных направляли к Данилычу в Новгород, где под его руководством кипели работы по укреплению города и расположенного вблизи его Печерского монастыря, возле которых, на подступах, драгуны, солдаты, «всяких чинов люди, и священники, и всякого церковного чина, мужеска и женского пола», рвы копали, ставили палисады, рогатки…

Исключительное рвение Меншикова, его кипучая деятельность были отмечены: «за многотрудное дело по исправлению армии и усердие в креплении городов» он в конце 1700 года жалован был чином бомбардир-поручика гвардии.


В конце января 1701 года Пётр отправился к литовской границе для свидания с польским королём Августом. В свите находились: генерал-адмирал Фёдор Алексеевич Головин, дядя Петра Лев Кириллович Нарышкин, постельничий Гаврила Иванович Головкин, бомбардир-поручик Меншиков и переводчик Шафиров.

Август и Пётр порешили:

«Продолжать войну против шведа всеми силами и друг друга не оставлять без общего согласия: в случае же предложения неприятелем мира немедленно сообщать о том взаимно. Российский государь пришлёт королю польскому на помощь, как скоро летнее время позволит, в Динабург или другое ближайшее место между Динабургом и Псковом, от 15 до 20 тысяч человек удобной и благообученной пехоты, с добрым оружием, в полное распоряжение короля…»

Дополнительно, особой секретной статьёй договора, Пётр был обязан в половине июня прислать Августу 20 тысяч рублей «для награждения тех из польских сенаторов, которые будут содействовать участию Речи Посполитой в союзе».

В начале марта Пётр возвратился в Москву. Вслед за ним явился представитель Августа за обещанными деньгами.

Взято было, что возможно, в приказах, ратуше, — оказалось слишком мало: Троицкий монастырь пожертвовал — внёс тысячу золотых…

Преображенского полка поручик Меншиков решил справить своё новоселье. Отстроил дом-хоромы в Преображенском, взял к себе сестёр, нанял старуху «отвечать за дворецкого», — сварлива была, прижимиста, но честна, искусна в хозяйстве, — и стал дом «полная чаша». Александр Данилович один мужчина в доме; сёстры на него не надышатся. Зато же был и ухожен: шарфы, манжеты — снег с синевой; панталоны, камзол глаженые, чистые; башмаки, ботфорты блестят, хоть смотрись. Он того и желал: экономно и сытно, а главное, что он особо любил, — во всём порядок, опрятность.

На новоселье, в первый день, — начерно, — были только два человека: государь, да пригласил Александр Данилович ещё одного купца — богатея Филатьева, оптовика, скупщика льна, щетины, воска, пеньки, голову московских гостей, пользовавшегося среди них исключительным уважением и почти безграничным доверием.

За обедом Пётр говорил:

— С нашими купцами не сговоришься, не хотят понимать своего интереса. Для них из рубахи, можно сказать, выскакиваешь, выхода ищешь, море воюешь, а они, — чтобы помочь в этом деле…

Филатьев, тучный, лысый, с подобострастной улыбкой, застывшей на круглом, лосном лице татарского склада, поблескивая узкими, посоловевшими глазками, слушал, стараясь понять, к чему клонится дело. Одной рукой он разбирал свою большую чёрную бороду, в которой седина тронула волосы только около щёк, а другой ласково гладил «уже остывший» громадный бокал.

— Эх, Демьян! — хлопал его Пётр по плечу. — В подполе-подполье стоит пирог с морковью, есть-то хочется, да лезть не хочется. Так, что ли? Я, стало быть, сам и в подпол лезь, и доставай, и в рот вам клади. А вы, други, что?

Александр Данилович звякнул о стол припасённым заранее кошелём. Встрепенувшись. Филатьев испуганно глянул на Меншикова, что-то пробормотал и, нахмурившись, выпил до дна.

— Тут четыреста двадцать золотых, — сказал Данилыч, кладя ладонь на кошель, — дарю на государево дело. Всё, что могу!

Захмелевший Филатьев:

— А я что, лиходей своему государю?.. Поцелуемся.

Облапил Петра.

— Для тебя, государь, — наизнанку!.. Даю, — прижал руку к груди, — верь слову, десять тысяч рублей!

Пётр его за плечи:

— Друг!.. Один ты понял!..

Подмигнув Петру. Данилыч прошипел по-голландски:

— Мин херр… Начало… Поверь… будет как надо.

Так по монастырям, по царёвым сусекам да за счёт доброхотных даяний и наскребли на военные нужды ни много, ни мало — 150 тысяч рублей.

Что было обещано Августу, заплатили.

Исполнено было и другое обязательство, данное польскому королю: князь Репнин повёл под Ригу двадцатитысячный корпус.

Ни в какое сравнение не шли эти солдаты с ратниками дворянского ополчения. Да уже и не те были эти солдаты, что когда-то стояли под Нарвой. Хорошо обученные, не по ратному обычаю, а по «артикулу»,[21] они твёрдо усвоили и все «статьи воинские, как надлежит солдату в житии себя держать, в строю и в учении как обходиться».[22]

«Люди вообще хороши, — писал о них саксонский фельдмаршал Штейнау, — не больше пятидесяти человек придётся забраковать. Они идут так хорошо, что нет на них ни одной жалобы, работают прилежно и скоро, беспрекословно исполняют все приказания».


4


По возвращении в Москву Пётр не более десяти дней пробыл в Преображенском — спешил в Воронеж на закладку нового корабля. И вообще, для ускорения судостроения на воронежских верфях нужен был, как Пётр полагал, глаз да глаз — свой, хозяйский, всевидящий глаз. Иначе — толку не жди! Никому из своих приближённых не мог Пётр доверить это важнейшее дело.

Вместе с государем выехали в Воронеж почти все большие чиновные люди.

Перед отъездом Пётр решил зайти к царевне Наталье Алексеевне, проститься. Подмигивая в сторону Данилыча. говорил посланцу от сестры:

— Да скажи Наталье Алексеевне, чтобы Дарья Михайловна была непременно.

Александр Данилович, скрывая смущение, отвернулся к окну.

— Вот всегда так, мин херр, — теперь разговоры пойдут…

— Да на тебя с Дашенькой глянуть раз, так всё сразу как на ладони, — говорил Пётр, смеясь. — И без меня всем известно.

Боярышня Дарья Михайловна Арсеньева не помнила своей матери. Её отец воеводствовал в какой-то далёкой сибирской округе. Подрастала она с няньками, мамками, в теремной древней строгости. Потом их всех сестёр — Дарью, Варвару и Аксинью — взяла к себе в девушки царевна Наталья Алексеевна. Пётр частенько навещал сестру со своим неразлучным Алексашей, и девицам-боярышням не приходилось прятаться от гостей. Дашенька Арсеньева с первого взгляда крепко приглянулась Александру Даниловичу. Нравились ему её становитость, скромность и ласковость, молочная белизна тонких, маленьких рук, тяжёлые русые косы, молодой, горячий румянец, серебристые глаза в длинных тёмных ресницах, соболиные брови.

«Хороша-а!» — вздыхал про себя Алексаша, глядя на девушку, каждый раз по-новому поражавшую его своей красотой.

В её присутствии он, этакий-то гвоздь парень, робел… А чем больше робел, тем скромнее и молчаливее при ней становился. Во взоре Дашеньки отражалась такая чистая, голубиная кротость, доверчивость! Чувствовалось, что если она поверит кому-то до конца, если полюбит — навек. Редко она поднимала глаза на него. А если поднимет когда, почему-то он свои опускал. Потому ли, что серебристые эти глаза проникали ему в самую душу? И щемяще-сладко становилось тогда у него на душе, и тепло, словно таяло что-то дотоле холодное, твёрдое. Такая, думалось Алексаше, любого разбойника ангелом сделает.

Усиливали его любовь к Дашеньке немецкие дамы. Те, которых он знал, были как-то особенно плотски откровенны, чувствовалось, что им ничего не стоит совершить любое стыдное дело. Терпеливо сносили они любые объятия, пьяные поцелуи. Не раз заставал он их в самых откровенных костюмах, позах и ни разу не замечал на их лицах смущения. Они позволяли себе очень многое, не боясь увлечься.

«Холодны и расчётливы», — оценивал их Алексаша.

Где же равнять таких с его Дашенькой!

…Около трёх месяцев провёл Пётр в Воронеже, усиленно занимаясь строительством кораблей.

Распространились слухи, что турки, заключив мир с Венецией, готовятся к войне с Москвой.

«Извольте быть в том осторожны, — писал Пётр Апраксину, в то время азовскому губернатору. — Обороняйте Азов, а наипаче Таганрог: сам сведом, каков туркам Таганрог, а под нынешний час и пуще. Изволь нанять довольное число казаков, ибо отселе войско скоро не поспеет».

Однако опасения эти к концу года рассеялись. Посол Дмитрий Михайлович Голицын донёс 23 августа из Адрианополя, что был он у султана на аудиенции и что его «приняли, как цесарского посла». «Турки мирный договор подтвердили, — писал он, — только требовали разорения Казикерменя и других городов на Днепре, согласно с постановленными условиями мира».

У Петра несколько отлегло от души. Голицыну он предложил уверить султана, что договор с турками будет исполнен.

Но тут получено было новое тревожное сообщение: Карл на виду у неприятельского войска переправился вёрстах в двух ниже Риги на левый берег Двины, стремительно напал на саксонцев и после короткого боя разбил их главные силы. Это значило, что надеяться на действенную помощь польского короля теперь не приходилось. Продолжать отвлекать шведов от русских границ — это единственное, чем мог теперь помочь Август Петру. Такую косвенную поддержку Август вынужден был оказывать русским независимо от собственного желания. К этому понуждал его упорно преследующий польскую армию шведский король. Получалось, будто сам Карл предоставлял русским возможность выиграть время. И Пётр не замедлил широко использовать эту возможность для усиления обороны страны.

Но не только об активной обороне думал Пётр в это время. Он принял решение: изменить тактику, приступить к ведению «малой войны» и продолжать её до тех пор, пока русская армия не будет обучена искусству побеждать непобедимых до этого шведов.

Фельдмаршалу Шереметеву даётся инструкция: не вступать в открытые сражения с неприятелем, а производить внезапные набеги на его гарнизоны и лагери.

«Необходимо, — приказывал Пётр, — чинить промысел над противником, не вступая с ним в генеральную баталию, а действуя против него партиями, когда к тому представится удобный случай».

В таких набегах прошёл весь 1701 год. А в январе следующего года окрепшей русской армии удалось одержать над шведами и первую частную победу. В пятидесяти вёрстах от города Юрьева, при деревне Эрестфере, Шереметев разгромил Шлиппенбаха. Шведский генерал потерял в этом бою добрую половину своего корпуса и шесть пушек.

— Слава богу! — воскликнул Пётр, получив донесение о победе. — Наконец мы дошли до того, что шведов побеждать можем. Правда, пока сражаясь два против одного, но скоро начнём побеждать и равным числом.

Шереметева Пётр возвёл в генерал-фельдмаршалы, пожаловал кавалером ордена Андрея Первозванного, наградил своим портретом, осыпанным бриллиантами, награждены были также и все офицеры, а солдатам выдали каждому по серебряному рублю «из тех, что вновь начеканены».

Результаты применения новой петровской, отлично продуманной тактики не замедлили сказаться и далее. Летом 1702 года Шлиппенбах терпит новое поражение при мызе Гуммельсгоф в Лифляндии. В этом бою шведский генерал потерял почти всю свею пехоту — из 6 тысяч осталось только 500 человек, — всю артиллерию и даже знамёна.

Пётр приказал разорить Лифляндию, лишить противника опоры, «чтобы неприятелю пристанища и сикурсу своим городам подать было невозможно».

Шереметев выполнил этот приказ «с особым тщанием и превеликим усердием». «Желание твоё исполнил, — доносил он позднее Петру, — неприятельской земли больше разорять нечего… разорили и запустошили все без остатку».

Тем временем в Ингрии окольничий Пётр Апраксин рекой Невой до самой Ижорской земли прошёл, прогнав шведов от Тосны до Канец [Ниеншанц]. А посланный им на судах в Ладожское озеро полковник Тыртов в результате нескольких успешных сражений принудил шведов отойти под Орешек [Нотебург].

Сам Пётр прогостил всё лето 1702 года на Белом море, так как весной было получено известие, что шведы намереваются прорваться к Архангельску. В ожидании приступа неприятеля Пётр строил новые корабли. Правой рукой его в этом деле являлся по-прежнему неразлучный с ним Алексаша. На реке Вавчуге были спущены два фрегата — «Св. Духа» и «Курьер», вслед за тем был заложен двадцати-шестипушечный корабль «Св. Илия», «а большего чаю и почать нечем: лесов нет», — писал Пётр Апраксину.

Лето проходило, шведы не появлялись. И Пётр, ободрённый успехами своей армии, решает наконец осуществить свою заветную мечту — выйти к берегам Балтийского моря. Прежде всего, для этого нужно было овладеть занятыми шведами крепостями: Орешком — у истока Невы и Канцами — на реке Охте. От старого, ставшего традиционным, направления главного удара прямо на Нарву Пётр отказался. Нужно было разобщить силы противника и бить его по частям. Выполнение этой задачи обеспечивало направление через Ладогу к Неве, а затем уже к Нарве.

Всю зиму и лето велась подготовка к походу. А в сентябре Пётр во главе гвардейских полков прибыл из Архангельска в Ладогу, чтобы лично руководить операцией. «Если не намерен чего, ваша милость, ещё главного сделать в Лифляндии, — написал он Шереметеву, — изволь не мешкав быть к нам; зело время благополучно, не надобно упустить, а без вас не так у нас будет, как надобно».

В конце сентября войска, приведённые Петром, Шереметевым и Репниным, сосредоточились возле Орешка — древней крепости, построенной нижегородцами ещё в XIII веке на небольшом островке в Водьской пятине Зарецкого стана, у самого истока Невы.

Крепость обложили 28 сентября, а накануне днём Пётр собрал военный совет. Были: Шереметев, Репнин, Пётр Апраксин, Михаиле Голицын, Меншиков и артиллерийские офицеры полковник Гошке и майор Гинтер.

В большой провиантской палатке сидели на бочках. Шереметев и Репнин по-стариковски устроились на мягких кулях. Выкатили на середину бочонок для государя — почётное место. Пётр, когда говорил, вскакивал то и дело с бочонка, но где шагать тесно было — снова садился. Говорил отрывисто, размахивая правой рукой.

— За апроши приниматься немедля! Подводить к берегу, против города. Сроку тебе, Борис Петрович… — глянул на склонившего голову Шереметева, секунду подумал.

— Двое суток! — вставил Данилыч.

— Добро! — мотнул Пётр головой. — Двое суток… А вам, — обернулся к артиллеристам, те вскочили, — когда апрошами подойдут, открыть на самом берегу кесели на десяток мортир да десятка на три пушек.

Полковник Гошке и майор Гинтер звякнули шпорами:

— Есть, государь!

— В ночь, на покров Богородицы и поставить, — добавил Данилыч, подмигивая в сторону Шереметева. — Как раз так выходит.

— На покров так на покров, — с хрипотцой вымолвил Шереметев, потирая руки. Прищурил выпуклые, рачьи глаза, глядя на Меншикова, улыбнулся: — Может, так-то и крепче получится.

Данилыч слегка ткнул его в бок большим пальцем.

— На покров, Борис Петрович, надейся, — шепнул, — а сам не плошай. Или в пушки господина Виниуса не веришь, покровом-то накрываешься?..

— Новгородские дворяне… Помолчи! — обратился Пётр к Меншикову. — Новгородские дворяне Кушелев, Бестужев, Мышецкий в росписи горному пути от Ладоги к Канцам об Орешке всё описали. Тебе, — обратился к Макарову, кабинет-секретарю, — надобно это им показать, — кивнул в сторону генералов. — Описано хорошо… Сколько войска сейчас к тебе подошло? — спросил Шереметева.

— В гвардейских полках Преображенском и Семёновском две тысячи пятьсот семьдесят шесть человек; в прочих полках, что я привёл, да Репнин, да Апраксин, не менее десяти тысяч солдат…

Меншиков, одёрнув ловко затянутый шарфом тонкий кафтан, вскочил с бочки, шагнул:

— А как с переправой будет, мин херр? Когда будем свирские лодки из Ладоги в Неву перетягивать?

— Да уж приканчивают «Осудареву дорогу» в лесу, — сказал простоватый Репнин, моргая глазами, — прорубили просеку, почесть, версты на три… — Крякнул, обмахнулся платком. — Многотрудное дело!..

— Да знаю! — нетерпеливо перебил его Меншиков. — Я про то, кто будет вершить переправу на правый берег Невы, где неприятельский шанец… Какими солдатами? Кто командовать будет?..

— Подожди, кипяток, — толкнул его Пётр обратно на бочку. — Лодки перетянем, пока апроши ведут. Просека готова, почесть… А перетянуть лодки… На это потребно… ну… сутки…

— Переволокем, — кивнул Меншиков. — Суток довольно.

— Пятьдесят ладей по двадцать солдат на ладью, — подсчитывал Пётр, — всего, стало-ть, тысяча… Та-ак… Значит, пятьсот семёновцев твоих, — ткнул пальцем в сторону Михаила Голицына, — да пятьсот преображенцев. — повернулся к Данилычу. — ты поведёшь. А над всем отрядом, — подошёл к Шереметеву, — команду, Борис Петрович, я возьму на себя.

— Не дело! — внезапно буркнул Апраксин. — Неужто других не найдётся?.. Волку же в пасть… На воде… Река быстрая…

— Ты молчал, — осадил его Пётр, — и молчи… Тебя ещё не спросили…


5


От острова, на котором стоял Орешек, до берегов Невы было не менее 200 метров. Предвидя неизбежность преодоления этой водной преграды при штурме крепости, Пётр заблаговременно приказал перетянуть свирские ладьи из Ладожского озера в Неву.

Среди лесного массива была прорублена широкая просека — «Осударева дорога», как её окрестили солдаты. По обеим сторонам просеки высились, наваленные громадными грядами, выкорчеванные пни, стволы, вороха сучьев. Целое лето врубались в вековой кондовый лес мужики и солдаты, целое лето звенели здесь топоры, визжали пилы и свирепо гаркали на лошадей катали — крестьяне из окрестных сел, деревень, раскатывающие по обочинам стволы срубленных лесных великанов. Тысячи громадных елей и сосен, падая, замирали на мшистой земле огромной суковатой решёткой, и все их надобно было раскатать по обочинам, освобождая дорогу.

Когда раскатали деревья и выкорчевали на просеке особо крупные пни, по «Осударевой» этой дороге «пошёл пешком» Свирский флот. Ладьи волокли бечевником, оберегая на каждом шагу от громадных валунов, острых скал, от «пенья-коренья» по бокам. Местами ладьи приходилось нести «почесть, на руках». Воодушевляя солдат, все офицеры, во главе с самим Петром Алексеевичем, работали на лесном Волочке как простые рабочие. Зато через сутки с небольшим до пятидесяти ладей, оборудованных палистами для стрелков, появилось ниже Орешка, близ русского лагеря, почти под самым носом у несказанно изумлённого шведского гарнизона.

— Теперь, мин херр, — потирал руки Данилыч, — ненадолго лягушке хвост. Теперь мы этому самому Шлиппенбаху со лба волосы приподнимем…

— Погоди шкуру делить, дай медведя убить, — говорил Пётр, хмуря брови, а в глазах пробегали весёлые искры, губы растягивались в улыбку. — Шутка ли — этакое дельце обделали с лесным волочком!.. Такие примеры разве только в древних гисториях можно сыскать, и то вряд ли: в незнаемом месте, в вековом, дремучем лесу, ладьи тянуть бечевой… Н-да-а… — Раздумчиво произнёс: — С нашим народом, как я погляжу, горы можно ворочать!..

С переправой через Неву получилось отлично. Тысяча солдат Преображенского и Семёновского полков, под личным предводительством Петра, на пятидесяти ладьях почти беспрепятственно переправились на правый берег, где стоял неприятельский шанец, и овладели им без потерь. Шведы разбежались при первых же залпах.

Тотчас же на занятом берегу был сооружён траншемент и занят тремя полками — Брюса, Гулица и Гордона. Нотебург оказался обложенным с обоих берегов.

— Что же, господин фельдмаршал, — говорил Меншиков Борису Петровичу Шереметеву, — пожалуй, время написать Шлиппенбаху, чтобы сдавался на договор? Помощи же он ниоткуда теперь не получит! Сам, поди, знает об этом.

Шереметев утвердительно кивал головой:

— Да я и то уж решил… Обложили крепко, как медведя в берлоге. Сегодня надо доложить государю.

Вечером в крепость направили барабанщика с объявлением полной осады и предложением сдаться.

Но Шлиппенбах заартачился: за милостивое объявление осады поблагодарил, а об условиях сдачи написал, что ему нужно четыре дня сроку, чтобы заручиться согласием своего начальника, нарвского коменданта генерал-майора Горна.

— Время тянет, лиса! — решил Пётр.

Приказал:

— Открыть огонь из всех батарей!

Стреляли ядрами и бомбами непрерывно полторы недели, до самого штурма. Пётр и Меншиков безотлучно находились на левом фланге, на самом мысу, — командовали мортирными батареями.

После семидневной пальбы из ломовых пушек и тяжёлых мортир Пётр решил выехать на разведку: проверить действенность артиллерийского огня, оценить обстановку. С собой он взял Меншикова и командиров штурмовых отрядов, выделенных из гвардейских полков, — подполковника Михаила Голицына и майора Карпова, преображенца.

Тронулись правым берегом вверх по Неве. Выехали затемно, перед рассветом. Медленно продвигались по тылам мимо траншей с притихшей пехотой.

Вот они, боевые солдатские будни! Траншеи глубокие, со ступенями — для стрельбы стоя. Им, крестьянам, привыкшим к земле и лопате, не в диковинку рыть, это дело привычное. И сидят в этих глубоких канавах они тоже крепко, безропотно. Знают — от этого на войне никуда не уйдёшь.

Дома их никто не ждёт: солдат — ломоть, отрезанный начисто. Но сколько раз, особенно в холодные' или ненастные дни, они вспомнят ещё родную деревню, своих, привычное крестьянское дело, избяное тепло!.. Иной новобранец, — случалось с такими первое время, когда отчаяние, как червь, грызёт сердце, — всхлипывал тайком в уголке. В такие минуты сколько раз находило: «Эх, взять бы её, эту самую треклятую фузею, да кэ-эк шваркнуть о землю!» Но, словно чуя такое, подходил тогда его дядька, бывалый солдат, уже притерпевшийся ко всему, и строго, но участливо говорил, наклоняясь к самым глазам:

— Что дуришь?.. Ну-ка…

И взбадривался, как мог, новобранец. Потом — на миру и смерть красна! — он жался к другим… Ибо разве возможно ему, русскому пахарю, так вот, сразу, и примириться со свирепой солдатчиной! Ведь он же не ружьё, а жизнь эту хотел тогда разбить вдребезги — тяжкую солдатскую долю!..

Но, как только дружно заговорят свои батареи, предвещая близкое наступление — атаку ли, штурм, — всеми солдатами и всё забывалось, кроме предстоящего боя. Пальцы тогда будто сами собой цепко, до боли в ладонях, сжимали ружьё… И вскоре гремело «ура». И в страшной работе штыков, сабель, прикладов и пик равных русским солдатам не было солдат на земле!

А в осаде дни у солдат ползут медленно. Между сутками граней нет. Когда кончились одни и начались другие? Утром? На рассвете?

Бесконечно усталое тело в этот час просит покоя и сна. Это знают все — и они и противник, Часовые в это время напрягают последние силы, их проверяют дозоры, их чаще сменяют. В этот час за дрёму и сон платят кровью. Когда ж тут считаться? И что считать? Разве что-нибудь кончилось?

— Артиллерии жарко, а пехоте извод! — замечает Меншиков, обращаясь к ехавшему рядом с ним, стремя в стремя, Михаилу Голицыну, рослому, широкоплечему брюнету с густыми, строгими бровями и карими, внимательно-ласковыми глазами.

— Вот про это и толк! — горячо подхватил тот, нервно подёргивая плечами. — Уж скорей бы!.. Ведь в болоте стоим!.. — Изогнувшись в седле в стороне Александра Даниловича, прошептал, указывая глазами на государя: — И чего тянет со штурмом?!

Меншиков криво улыбнулся.

— Учен!.. Теперь без прикидки шага не делает.

Уже рассвело, а маленькая конная группа во главе с Петром всё ещё двигалась, пробиралась берегом выше и выше. Хотелось ехать как можно быстрее, и поэтому лошадиные морды то и дело тыкались в круп государева жеребца.

— Не наседайте! — в который уже раз строго прикрикивал на них Пётр.

— Лошадей, мин херр, не удержим, — оправдывался Данилыч.

— Знаю я ваших лошадей!

Ворчал:

— Не горит!.. Поспешишь — людей насмешишь!

Спешились против западной «Государевой башни». Тщательно осмотрели весь берег: как подходить, как грузиться в ладьи, где — так сойдёт, а где — загатить, зафашинить придётся.

— Уж больно, брат, жидко! — кряхтел Голицын, стирая платком грязь с лица. — Попробовал было, топнул, — обернулся к Карпову, — а оно и… брызнуло, как из лохани.

Сокрушённо вздохнул. — Ка-ак солдаты в траншеях сидят?!

Пётр старательно зарисовывал разрушения, причинённые артиллерийским огнём, наносил на план крепости проломы в стенах, башнях, куртинах.

— Проломы-то проломы, мин херр, — многодумно выговаривал Меншиков, зорко всматриваясь в укрепления, — а входы-то на стену в сих местах всё-таки остались круты!..

— Ну и что?

— Да без штурмовых лесенок, пожалуй, не обойдёмся!

Пётр снисходительно улыбнулся.

— Догадлив ты, Данилыч, живёшь. — Обернулся к стоящим сзади Карпову и Голицыну: — Как приедем, проверьте, всё ли сделано, как я наказывал. Чтобы довольно лесенок было! И длину их, — показал пальцем на крепостную стену с проломами, — по месту прикинуть!

— Есть, государь!

— Ну, как, горячие головы? — мотнул Пётр подбородком. — Вы-то уж. поди, давно порешили, что пора штурмовать? — рассмеялся.

Меншиков развёл руками, приподнял плечо:

— Да ведь и в самом деле, мин херр…

Пётр похлопал его по плечу:

— Теперь и я вижу, брудор, — пора! Приедем — скажи Борису Петровичу, чтобы вызвал охотников.

Охотников кликнули. Их оказалось хоть отбавляй: в Преображенском полку прапорщик Крагов и 42 солдата, в Семёновском сержант Мордвинов и 40 солдат, в других полках тоже постольку примерно.

Заготовили штурмовые лесенки; места приступов определил и расписал по отрядам сам Пётр.

Рано утром 11 октября по сигналу — три залпа из пяти мортир — охотники ринулись к крепости.

Первый приступ шведы отбили. Тогда на помощь охотникам были брошены штурмовые отряды гвардейских полков. Преображенский отряд повёл майор Карпов, Семёновский — Михайло Голицын. Меншиков с остальными гвардейцами был оставлен в резерве фельдмаршала.

Целый день гремела баталия. И всё же ворваться в проломы русские не смогли. Уж очень был убоен, жесток огонь шведов. Пушки их били по наступающим картечью и калёными ядрами почти что в упор. А своя артиллерия — как умерла. Не стреляла, — боялась своих поразить.

Не предвидя успеха, Пётр дал приказ отступить. Но посланный, как доложили ему, «по тесноте до командиров пройти не мог». А Михаил Голицын, видя, что некоторые солдаты дрогнули и собираются уже ретироваться с поля боя, распорядился: отчалить от острова все порожние лодки.

И штурм опять закипел.

Стоя наготове вёрстах в трёх выше крепости, Меншиков деятельно готовился к высадке: выстраивал своих людей по отрядам, рассчитывал их по ладьям, рассаживал, после чего устраивал примерные высадки… Не раз, используя время, собирал своих офицеров.

— Видели? — спрашивал, показывая на крепость — Лесенки-то некоторые всё-таки коротки оказались — много ниже проломов… А у нас? — в который раз выяснял. — Все проверили?

— До одной! — за всех отвечал прапорщик-преображенец Фёдор Мухортов, непомерно высокий, худой и вёрткий гвардеец с пышными чёрными усами и блестящими злыми глазами. — Кои нарастили, а больше из двух одну делали.

— А этак-то хватит?

— Хватит! — махал Мухортов рукой. — Наготовили пропасть!

После погрузки невесть сколько времени сидели в ладьях, ожидали сигнала.

В середине крепости било вверх смоляное, багровое пламя, чёрный дым окутывал зубцы башен и стен, над проломами висела жёлтая пыль. В трубу были видны колеблющаяся щетина штыков, знамёна, живые стенки-лестницы из солдат. Лезли и по плечам, карабкались и по выбитым ядрами выступам. Проломы кишели солдатами. По ним с флангов шведы упорно били из ружей, а они всё лезли и лезли…

— Бьют… — шептали в ладьях, — наших!.. — И ногти впивались в борта, хмурились лица, желваки играли над скулами; скрипели зубами: — И-эх-х!.. Сидим тут!…

Надрывно хрипели:

— О-о-осподи!.. Отчалить бы, а?

— Может, забыли про нас?

Александр Данилович стоял на носу передней ладьи. Шляпа на самом затылке; в одной руке труба, в другой — пышнейший парик. Платок он потерял где-то на берегу; отирал голову, лоб париком. Полусогнутая левая нога мелко дрожала.

Шумно гулял в лесной чаще и весело нёсся по берегу в своей ухарской пляске порывистый ветер, перемешивая листву и песок; замирал, словно припадая и слушая, и снова принимался гудеть в седом зубчатом строе хмурого ельника, будто притаившегося вместе с гвардейцами в ожидании боевого сигнала. По небу неслись дымчатые, лохматые тучи. Темнело.

— Пора, Александр Данилович, — сипел за спиной Фёдор Мухортов. — Ей-богу, пора!

— Отзынь, чёрт! — надрывно выкрикнул Меншиков; швырнул на парусину трубу; впился в парик, рванул — только шерсть полетела.

— А может, отчалить?! — изменившимся голосом внезапно выкрикнул, выдавил из себя, повернувшись к гвардейцам. — И впрямь?! А?.. Мухортов?..

Вдруг над берегом с левого фланга взвилась и рассыпалась в небе красными звёздами ракета, другая, третья…

— А-а-а-а! Наконец-то!

— Отча-а-ливай?! И ладьи понеслись.

Прямо с лодок, на бегу перестроившись, — кто с лестницами, вперёд, — гвардейцы ринулись к крепости.

Высокие штурмовые лестницы сплошной решёткой одели основания стен, вымахнули до самых проломов.

И гвардейцы полезли… Ещё минута… Сошлись!..

Зазвякала сталь, заплясали кругами клинки… И… забыл бомбардир-поручик Меншиков все наставления государя… Забыл всё, кроме того, что надо уничтожать, колоть их… вот этих… в куцых серых мундирах… Этого вот… Гнётся клинок, втыкаясь во что-то упругое, и круглая рыжая голова, роняя шляпу, виснет набок, к плечу, оседает. Рыкающие, как львы, гвардейцы как бы пляшут возле него, он грудью с маху их оттирает, и тут же, сразу, какие-то два великана, вырвавшись откуда-то сбоку, заслонили всё впереди. Они машут прикладами направо и налево, глушат мечущихся шведских солдат, врезаются в самую гущу противника. Но их обходят с боков, к ним подбираются…

— А-а, дьяволы!.. Та-ак!.. — невольно вырывается у Данилыча. — Выручай!

С кем-то вдвоём он кидается на помощь. Пробивается… Но шведы ускользают, справа и слева неожиданно появляются свои… И те двое, что так лихо рубились… Ба! Да это же Мухортов и его сержант Колобков! Вот они, всего на два шага в стороне.

А впереди… Вдруг впереди становится как-то неожиданно пусто.

Шведы выскакивали из проломов, валились вниз, как ошпаренные тараканы, разбегались по верху стен.

Удар был так стремителен, настолько силён, что шведы опешили… дрогнули. Увлекая за собой остальных, гвардейцы месили ряды неприятеля, рвали их на мелкие группы, сшибаясь грудь с грудью, бились насмерть. Пушки одна за другой замолкали. Крик, рёв, лязг переносились за стены; жидкое вначале, «ура» перекатывалось по проломам и с той стороны, изнутри, всё громче, мощнее, увереннее.

И тогда… Заревели трубы б крепости, зарокотали барабаны…

Шлиппенбах ударил «шамад».

Пётр был на своей батарее. Услышав сигнал сдачи, сам ударил в барабан.

Пальба прекратилась. Штурм кончился. Орешек был взят.

14 октября шведский гарнизон, по договору, выступил к Канцам. В тот же день фельдмаршал Шереметев со всем генералитетом вступил в Нотебург.

При троекратной пушечной и ружейной стрельбе крепость переименована в Шлиссельбург,[23] на «Государевой башне» Пётр приказал укрепить поднесённый ему комендантом ключ — в ознаменование того, что «взятием Нотебурга отворились ворота в неприятельскую землю».

«Правда, — писал Пётр Виниусу, — зело жесток сей орех был, однако же, слава богу, счастливо разгрызен».

Губернатором Шлиссельбурга был назначен бомбардир-поручик Преображенского полка Александр Данилович Меншиков.

Император Леопольд возвёл Меншикова, согласно желанию Петра, в достоинство имперского графа. Это был второй случай, когда русский становился графом Римской империи.[24]

Растроганный Данилыч не преминул «пасть к ногам государя». Пётр поднял его, расцеловал. «Ты этим мне не одолжен, — сказал, — возвышая тебя, не о твоём счастье я думал, но о пользе общей, и если бы я знал кого достойнее тебя, конечно, бы тебя не возвысил».


6


С этого времени Александр Данилович действует более независимо.

Пётр, до этого неразлучный с Данилычем, уезжает в Москву, и Меншиков оставшись на театре военных действий, с честью выполняет возложенные на него обязанности. На берегах Невы он отбивается от шведов; ездит в Олонец, где занимается приготовлениями к постройке судов, необходимых для предстоящих операций по завоеванию устья Невы; направляет в различные места отдельные конные группы с особыми болевыми задачами. В результате конных набегов противник понёс ощутительные потери. Так, одна группа Шлиссельбургского гарнизона захватила близ Ниеншанца шведский караул; другая, под командованием самого Меншикова, в 95 вёрстах от Шлиссельбурга разбила два неприятельских полка, взяв большое количество пленных; третья у мызы Райгулы порубила 200 шведских драгун и овладела мызой; четвёртая у мыза Кельвы разбила сильный неприятельский отряд, преследовала его до самых Карел, захватив при этом в плен до 2000 солдат и трёх офицеров.

В это время, на пути в Воронеж, Пётр останавливается при истоках реки Воронеж и возле речки Ягодные Рясы основывает город Ораниенбург.[25]

После весёлого пира в честь основания нового города Пётр, 3 февраля 1703 года пишет Данилычу:

«Мейн Герц!.. Город именовали купно с больварками и воротами, о чём послал я чертёж при сем письме. Всё добро, только дай, дай боже видеть Вас в радости».

А у истоков Невы весь февраль бушевали бураны, заметали вешки на дорогах, заносили деревни. Сухая позёмка врывалась в покинутые избёнки, и снег крутился в этих чёрных, полугнилых коробейках, зияющих провалами окон. Небо ночью было низко и черно. Звучно трескались брёвна, лопались стёкла… «У нас здесь превеликие морозы и жестокие ветры, — отвечает Меншиков Петру, — с великой нуждой за ворота выходим. Едва можем жить в избах».

Замели чаши леса метели. Засыпанный снегом едва не вполдерева, лес спал — сквозной, нелюдимый… Но и тогда не дремал, нежась на тёплой лежанке, не отдыхал в Шлиссельбурге неугомонный Данилыч. Чуть поутихнет метель, ещё жгуче-свежо её ледяное дыхание, всюду белеют новые громадные снеговые постели и ещё гонит ветер шипящую снежную пыль, а Меншиков уже поднимает всех на работе: чистить дороги, валить лес, свозить его в Шлиссельбург и тесать, тесать и тесать — спешно строить баржи для перевозки артиллерии к Ниеншанцу.


Решив весной 1703 года возобновить военные действия. Пётр 19 марта возвратился в Шлиссельбург. При первом же свидании с Меншиковым он пожаловал ему «золотой с персоной великого государя за его верную службу». С собой Пётр привёз обмундирование, инструмент и особо, в подарок Данилычу, пару мартышек.

— Подвёл старый хрыч с доставкой припаса, — жаловался Меншиков Петру на надзирателя артиллерии Виниуса. — Не хватает против расчёта, — положил на стол рапортичку, — три тысячи тридцать три бомбы, семь тысяч девятьсот семьдесят восемь трубок картечи и фитилю нет ни фунта, лопат и кирок, — ткнул пальцем в бумагу, — самая малость в наличии.

Пробегая глазами бумагу, Пётр хмурился, дёргал плечом. Потом встал, зашагал по ковру из угла в угол губернаторского кабинета.

— А хуже всего, — продолжал докладывать Меншиков, — по сей час не прислан мастер, что затрубливает запалы у пушек, без чего, сам знаешь, мин херр, прошлогодние пушки ни одна в поход не годна. И лекарств из аптеки не прислано… — Отвернулся к окну. — И куда это я столько речной посудины наготовил?..

— Да ты что? В уме! — воскликнул Пётр, резко остановившись. — А чем вход в Неву запирать? На чём войско сплавлять к устью, припас, фураж, провиант подвозить? Как же без этого?.. По здешним великим топям да хлябям и летом не каждый пройдёт, а теперь весна, всё плывёт… Нет! — Подошёл к Меншикову, потрепал его по плечу. — С речной посудиной ты управился хорошо… А вот Виниуса, — сел за стол, взял перо, — изуважить придётся. — Пододвинул бумагу, резко ткнул перо в чернильницу, сломал его, отшвырнул, выдернул другое из перницы. Обернулся к Данилычу: — Я же ведь ему, копуну, ещё накануне своего отъезда в Воронеж наказывал: всё немедля к тебе отпускать, чтобы можно было безо всякого опоздания зимнего пути на место поставить. Вдалбливал ему, что после неё это и с великим трудом исправить немыслимо!..

Наклонился к столу, и длинное гусиное перо в его загрубевшей, шершавой руке, разбрызгивая чернила, быстро засновало по бумаге со скрипом вычерчивая неразборчивые закорючки.

«Я сам многожды говорил Виниусу — писал Пётр князю Ромодановскому, — он отпотчивал меня московским тотчасом. Изволь его допросить: для чего с таким небрежением делается такое главное дело, которое в тысячу раз головы его дороже».

А Александр Данилович тем часом занялся мартышками.

Зверьки с человеческими глазами, глубоко запавшими под вогнутыми лобиками, сидели в обнимку на мягком пуфе возле тёплой изразцовой голландки.

Меншиков взял одну обезьянку на руки, подошёл с ней к угловому шкафчику, достал оттуда и всыпал себе в карман две горсти шпанских орехов. Сел на диван. Обезьянка, сразу сообразив, в чём дело, начала быстро-быстро выбирать из кармана орехи и совать себе в рот. Её щёки смешно оттопырились. Подбежала вторая обезьянка, села рядом с подругой, одну лапку положила ей на голову, второй начала вынимать у неё из-за щёк орехи и быстро совать их себе в рот. Первая обезьянка сидела смирнёхонько, не шелохнётся: передние лапки повисли вдоль тела, лиловые ладонки наружу…

Меншиков рассмеялся.

— Ловко орудует!.. Чисто!..

Но в следующее мгновение его взгляд встретился с томительно-тоскливым взором зверька. Что-то и детское и старческое было в печальных глазах обезьянки. Не выдержал. Взял обеих под мышки, поднёс к шкафчику, распахнул настежь дверцы:

— Берите, зверушки! Обе, обе!.. Хватит обеим!..

— Так! — крикнул Пётр. Оказывается, он давно наблюдал за мартышками — Так, так, Данилыч. Добро… Нельзя мучить тварь бессловесную! Видеть этого не могу!

Пересел к Данилычу на диван, подхватил на руки одну обезьянку, улыбаясь, подбросил её вверх, как ребёнка.

— А что, — обратился к Данилычу, опустив зверька на колени и ласково поглаживая его за ушами, — можешь ты, например, поцеловать эту цацу?

Данилыч утвердительно качнул головой:

— А почему же, мин херр? Зверушечка чистая, ласковая, смышлёная да послушная.

— Правда!


7


По приказу Петра фельдмаршал Шереметев выступил из Пскова в Шлиссельбург, а оттуда 23 апреля с 20 тысячами войска двинулся правым берегом Невы к Ниеншанцу. Крепость эта лежала на правом берегу Невы, при впадении в неё Охны. Гарнизон её состоял из 600 солдат под командой полковника Апполова. человека старого и больного. Пушек в крепости было 75, мортир 3.

Войскам Шереметева предстояло пройти в двое суток пятьдесят с лишком вёрст. Солдаты вязли в торфяных, липких напластованиях грязи: множество раз переправлялись они мимо снесённых половодьем мостов, через неглубокие, но широкие и быстрые лесные ручьи, помогая усталым, потемневшим от пота коням вытягивать на обсохшие взгорья припасы и пушки. Сам фельдмаршал в простой крестьянской телеге трясся по узловатым корневищам, плотно переплетающим глухие лесные дороги, а на сыпучих песчаных пригорках сходил на землю, жалея коней.

Прошли дожди. Потеплело. Ночами плавали густые туманы. Идти можно было только днём. И всё же, ровно через двое суток, 25 апреля, как и назначено было, войско Шереметева подошло к Ниеншанцу. А на другой день туда прибыл и Пётр.

Меншиков находился в Шлиссельбурге — грузил на суда артиллерию и боеприпасы, так как тянуть их топкими берегами Невы, местами почти непроходимыми, не представлялось возможным.

Обозрев крепость, Пётр написал Меншикову: «Город гораздо больше, как сказывали, однакож не будет с Шлиссельбург. Про новый вал говорили, что низок: он выше самого города и выведен изрядной фортификацией, только дёрном не обложен. Стрельба зело редка».

28-го числа Меншиков пригнал караван — привёз девятнадцать пушек и тринадцать мортир. В тот же день вечером Пётр и Меншиков с семью ротами гвардии отправились на шестидесяти ладьях мимо Ниеншанца вниз по Неве — взглянуть на любезное их сердцам море и преградить путь неприятельскому десанту в случае, если его высадят на взморье и он попытается подоспеть на помощь осаждённому гарнизону.

Уже много раз видел Пётр море. Но можно ли на него наглядеться! Невой шли под берегом. Догорал светлый вечер. Сумрак ложился на прибрежные луга и леса. Над водой вставал месяц. Голубела лунная ночь. Всё молчало. Только комары ещё сонно звенели в прогалках прибрежных кустов, откуда тянуло ночным ровным теплом. А с взморья дул ласковый бриз.

Глядя вперёд, по остро темневшему носу ладьи, каменел Данилыч. держась за правило руля. Пётр — впереди, заворожённый серебристым водным простором и тишью, ронял слова команды вполголоса, медленно:

— Лево руля!..

— Есть лево руля! — так же тихо, в лад с ночной тишиной, выговаривал Меншиков.

— Так держать! — прерывисто, осторожно говорил государь.

— Та-ак держа-ать! — отзывался Данилыч. И, словно угадывая мысли Петра, со вздохом тянул: — Хор-рошо-о!..

Ночевали на взморье. Костров не разводили, курили, и то в густо поросших кустами рытвинах и оврагах.

На заре Пётр сам выбрал место для засады и разбил его на ротные участки. Командирам остающихся в засаде рот приказал окопаться, палаток не разбивать, ночевать в шалашах, помнить: скрытность — мать внезапных ударов!

Оставив на выбранном месте три роты гвардейцев под общей командой бомбардирского урядника Михаилы Щепотьева, Пётр и Меншиков с оставшимися четырьмя ротами к обеду вернулись под Ниеншанц.

К вечеру в лагере были готовы все кесели и в ту же ночь поставлены мортиры и пушки. А с вечера следующего дня Пётр приказал: всем орудиям открыть беглый огонь.

Сначала осаждённые отвечали живо, потом ответная стрельба их начала затихать, а на рассвете и вовсе оборвалась. Вскоре после этого барабанщики на крепостном валу ударили сдачу — «шамад». Комендант крепости понял: сопротивление бесполезно.

«Известную Вашему Величеству, — писал Пётр Ромодановскому, — что вчерашнего дня крепость Ниеншанская по десятичасной стрельбе на аккорд сдалась. А что в той крепости пушек и всяких запасов, о том Вашему Величеству впредь донесу».


Шведские корабли появились у невского устья, когда Ниеншанц был уже русскими взят. Не зная этого, шведы дали условный сигнал двумя пушечными выстрелами. Пётр приказал ответить им таким же сигналом, после чего просигнализировать флагману:

«Возьмите на борт лоцманов».

Сигналы шведы приняли. Вскоре после этого от их флагманского корабля отвалил бот. Пристал к берегу. Матросы начали было высаживаться, но в этот момент на них из засады кинулся русский секрет. Рано!. Поторопились!..

Шведы быстро отвалили от берега. Удалось захватить только одного «языка».

Пленный показал, что вблизи устья Невы стоит шведская эскадра из девяти кораблей под командованием вице-адмирала Нуммерса.

Через три дня, 5 мая, в устье Невы вошли два шведских судна — шнява и большой морской бот. За поздним временем суда эти не решились идти вверх по реке, стали на якорь у самого устья.

Пётр решил «взять на шпагу» эти два судна. Вдвоём с Меншиковым, «понеже иных на море знающих не было», посадив на тридцать лодок семёновцев и преображенцев, они в тот же вечер приплыли в устье Невы и скрылись за островом.

С вечера ночь была лунная, но ближе к рассвету нашла туча с дождём, и Пётр приказал начать штурм. Половина лодок с гвардейцами поплыла тихой греблей возле Васильевского острова, под стеной высокого хвойного леса, и обошла шведов с моря; другая половина пустилась на противника сверху. Нападение было внезапным и чрезвычайно стремительным.

Сблизившись, гвардейцы открыли беглый ружейный огонь, а сплывшись борт о борт, забросали шведов ручными гранатами, после чего, пренебрегая жестокой пушечной канонадой противника, свалились на лихой абордаж. Оба судна — адмиральский бот «Гедан» и шнява «Астрель» — были взяты.

Это была первая морская победа над шведами, и Пётр с особой радостью поздравил своих сподвижников «с никогда не бывалой викторией».

Вскоре на военном совете был поставлен вопрос: укрепить ли Ниеншанц или искать другое место для основания торгового города?

Ввиду того, что крепость была мала и лежала сравнительно далеко от моря, совет решил искать другого места. И Пётр нашёл это место. Для строительства нового города-порта он облюбовал Янни-Саари — заячий остров, где 16 мая 1703 года и заложил свой знаменитый «Парадиз», будущую новую столицу России — Санкт-Петербург.

Прежде всего заложена Петропавловская крепость из шести больверков, или бастионов, под наблюдением: над первым — самого Петра, над вторым — Меншикова, над третьим — Головкина, над четвёртым — Зотова, над пятым — Трубецкого и над шестым — Кирилла Нарышкина.

— Ну и как. Александр Данилович, у тебя с твоим больверком? — интересовался молодей граф Алексей Головин — жених сестры Меншикова Марии.

— А ведь ты глупый, как я посмотрю, — усмехался Данилыч. — Ей-богу, глупый! Или не видно?.. Сваи есть, лопаты есть, кирки есть, народ пригнал! Чего ещё надо? Сам на вышку… Готово!

— Это в сказках.

— Погоди ты со своими сказками-то! В барак вошёл — юдоль! Вонь! Духота! Растерзать за это кого следует мало! Ну, думаю… А ничего, обошлось. Теперь глянь — блистает!

— Не похоже бы словно, чтоб…

— Ладно! Потолкуем потом, на банкете.

Больверк Меншикова был готов первым. Позднее его начали выводить из камня.

«Заложили в Петербурге болворок князя Александра Даниловича камнем, — записано было в „Юрнале“ 1706 года, — и был того дня банкет в доме Его Величества».

А через полгода:

«Фланки совершили и две казармы из земли камнем вывели».

Меншиков был назначен генерал-губернатором Санкт-Петербурга и вновь завоёванных областей — Ингрии, Карелии и Эстляндии.

Строительство нового города и защита только что покорённого края требовали от генерал-губернатора неутомимейшей деятельности. Петербург возникал в виду неприятеля, грозившего ему нападением и се стороны Финского залива — с моря, и набегами с суши — из Финляндии, от Сестрорецка. Вице-адмирал Нуммер со своими девятью кораблями стоял близ невского устья, генерал Кронгиорт — на берегах реки Сестры.

— Дело великое, трудное, — говорил Пётр, обращаясь к Данилычу, — ну, да ведь тебе не впервой браться за трудные-то дела…

— Лес нужен, — вставлял Меншиков, будто не слушая государя. — Много леса, мин херр, нужно вести, хорошего, строевого… И камня, и извести, и железа… Ничего этого не припасено…

— Что же делать, — пожимал плечами Пётр Алексеевич. — Придётся вывёртываться… А главное — люди нужны. Руки, Данилыч, — они сделают всё!

И действительно, руки коченевших от холода, смертельно уставших людей оказывались на поверку крепче самой твёрдой, отлично обработанной стали. Они били частоколы возле Невы, копали рвы. дробили камень, пилили брёвна и доски, рубили избы, сколачивали бараки, амбары, лепили из круто замешенной глины с соломой мазанки, бани…

Трудился народ «не щадя живота», — Питер креп, и хоть в пелёнках пока, но ширился, рос, несмотря ни на что.

Полки расквартированы были в бараках. Ровные, по линейке, ряды во всём похожих друг на друга построек на открытом поле возле Невы образовывали улицы, переулки, площади военного городка. Посреди — большой плац, по углам его — церковь, баня, гауптвахта и штаб.

Всё занесено снегом. Расчищены и утоптаны дороги только по основным направлениям — к плацу, бане и кухне. В остальных местах сугробы до крыш.

— Сам недосмотришь, и вот… — говорил Меншиков, обращаясь к начальнику гарнизона полковнику Силину, ещё свежему и бодрому офицеру лет пятидесяти, — чёрт те что!.. Ни пройти, ни проехать! Что же мне, одному за всех отдуваться!

Силин, старый служака в форменном зелёном кафтане, подбитом рыжей лисой, сдерживал мучительный кашель, месил снег рядом с дорожкой, стараясь держаться по-уставному — справа и на два шага сзади генерал-губернатора. От натуги глаза его были вытаращены и полны слёз, обветренное лицо красно, серые усы взъерошены. Но шагал он по рыхлому снегу упруго и твёрдо.

— Какая рота?! — выкрикнул Меншиков, кивнув на барак, мимо которого проходили-карабкались по сугробам.

— Десятая, ваше сиятельство!

В бараке мыли полы. Набросали внутрь снегу и затопили печи. Когда снег растаял, солдаты лопатами, мётлами, рваными мешками начали гонять воду из угла в угол, от стены до стены. Грязь булькала, пенилась, растекалась по всем закоулкам — под ружейные пирамиды, под нары. Её отовсюду выскребали и гнали в одно место — на середину барака.

На Меншикова и Силина, когда они вошли, никто не обратил внимания.

Посреди пола были вырваны две доски, и все, сколько было в бараке свободных солдат, с гиком, смехом гнали в эту щель со всех сторон грязную, липкую, вонючую жижу.

— Что это?! — рявкнул Меншиков. Все сразу вытянулись в струну.

— Генеральная уборка, вашство! — подскочил, доложил бравый сержант.

Силин молчал. Испытал, что в таких случаях это лучший выход из положения.

— Тут и вшей и клопов, видно, не оберёшься! — брезгливо поморщился Меншиков, сразу направляясь к дверям. Хмыкнул: — Ге-не-ральная уборка!.. Чёрт те что!.. Да в этакой грязи да вони не только вши, тут… — махнул рукой. — Сегодня вечером, — обернулся к полковнику. — зайди ко мне. — Поднял левую бровь. — По-тол-ку-ем!..

— И так каждый день! — ворчал губернатор, сидя в карете. — Не то, так другое! Хоть разорвись!

Александр Данилович и всегда-то был недоверчив, подозрителен, резок в своих предположениях, а теперь и вовсе. Ворчал:

— Что-то никто особо не торопится сюда, под нос к шведам, из больших-то людей… На одного меня бросили всё! Посмотрим-де, мол, как этот пирожник вывернется на этом болоте!.. Ждут, не дождутся, чтоб шею сломал!.. Им и голландского штиля избы руби, и обширные дворы городи… А они… На что Борис Петрович — и тот шипит. «Кому охота в кучу сбиваться. Ступайте в свой Питер, а мы Москву всё так строим, пошире: всяк про себя, а господь про всех, прошу не прогневаться. Александр-от Данилович…» Вот тут и вертись!.. А как? — рванул воротник. — Знает грудь да подоплёка, как оно достаётся!..

Но и ворчать губернатору было некогда. Новый городок в устье Невы нужно было застраивать «споро, торопко», как государь говорил. Швед близко, грозит!..

И Меншиков всё крепче и крепче брал строителей «за грудки».

Считал за правило: не дать поблажки — остуда на время, а дать поблажку — ссора на век! И дело кипело.

Вдоль островка, на котором крепость стояла, прорыли канал для воды питьевой, по сторонам срубили дома для коменданта города, плац-майора, цейхгауз, провиантские магазины. На правом берегу Невы, на питерской стороне, построили малый царский дворец — деревянный домик в две комнаты, разделённые сенями: поблизости от него Меншиков отстраивал дом для себя — «Посольский», как называли его, потому что в нём предполагалось принимать иноземных послов. За посольскими хоромами, на берегу Большой Невки, выстроили дома Головкин, Брюс, Шафиров, а дальше за ними уже шли бараки, шалаши, землянки работного люда.

Близ крепостного моста выстроили ресторан «Торжественная Австерия четырёх фрегатов». В «Австерии» подавались вино, пиво, водка, табак, карты. Перед «Австерией» совершались все торжества, и царь с генерал-губернатором частенько заходили сюда выпить чарку водки, выкурить трубочку кнастера с иноземными шкиперами, в тёплое время посидеть на веранде, полюбоваться, как тихо прячется за берёзовую рощу красное солнце, послушать, как, смягчённые далью, доносятся с того берега тоскливо-протяжные песни солдат.


8


Первые успехи, одержанные Петром в Прибалтике, вызвали серьёзное беспокойство западных держав. Что Карл и Пётр истощали друг друга взаимной борьбой — это входило в расчёты и Англии, и Франции, и Голландии, как весьма приемлемое обстоятельство, потому, что оба противника были опасны: Карл — своим безрассудством, непостоянством в международных делах. Пётр — слишком широкими, далеко идущими планами. Отлично известна была дипломатам и та неукротимая энергия, с какой Пётр, используя запасы и источники средств необъятной России, укреплял свою армию.

Особо заботился Пётр в это время об укреплении нового города с моря… До моря дошли, а как закрепиться на нём, пока нет ещё мощного флота? Чем оборонить новорождённое детище — Санкт-Петербург? Всё это нужно было обдумать, взвесить, изыскать и прикинуть «по месту».

Вот Котлин-остров — Рету-Саари — пустынный, необитаемый, и стоит он на подступах к Питеру, всего в 25 вёрстах от него. Чем не крепость? Чем не часовой у входа в Санкт-Петербург?

И сам Пётр с лотом в руке принялся измерять глубину вокруг Рету-Саари. Оказалось, что к северу, со стороны финнов, для кораблей море непроходимо — сплошные камни и мели, а на юг, к Ингрии. фарватер свободен, открыт… Значит… Ежели построить на Рету-Саари крепкую фортецию да на пушечный выстрел от неё к югу, при самом фарватере, ещё крепость воздвигнуть, тогда… Получалось, что Питер тогда будет надёжнейше защищён, как Царьград Дарданеллами.

И в Петербурге, и по возвращении из него, о Москве, и позднее, в Воронеже. Пётр всячески обдумывал это дело. Прикидывал. Вычерчивал кроки. И вот, наконец, зимой из Воронежа он прислал Меншикову плод своих замыслов — собственноручно изготовленную модель крепости, предполагаемой к сооружению на подступах к Петербургу. В письме наказал: когда лёд будет на самом корабельном проходе, опустить в море в назначенном месте деревянную крепость, модель которой прилагается, нагрузив её песком и камнями, и в этой морской цитадели поставить, сколько можно, дальнобойных орудий.

Воля Петра Алексеевича была исполнена Меншиковым точно и в срок. Из огромных дубов были сооружены ряжи — ящики, плотно набиты камнями и спущены в воду там, где приказывал государь… Промежутки завалили землёй, затрамбовали, сверху засыпали гравием, щебнем, и… действительно получилась фортеция.

В начале мая 1704 года Пётр ходил к новой крепости на шмаке «Бельком» с ближними людьми, осмотрел все работы и приказал тут же, при себе, артиллерию поставить и позиции оборудовать.

Новую крепость Пётр назвал «Кроншлотом», или «Коронным замком», «Торжество в ней было трёхдневное», записано в «Юрнале» 1704 года.

В Кроншлоте поставлено было 14 пушек, и на Котлине-острове в это же время поставлено 60 пушек. Кроншлотскому коменданту самим Петром было предписано:

«Содержать сию цитадель… хотя до последнего человека. Если неприятель захочет пробиться мимо её, стрелять, когда подойдёт ближе. Стрельбой не спешить и ядер даром не тратить…»


Первый купеческий корабль, фрисландский флибот с солью и вином, пришёл в устье Невы в ноябре 1703 года: шкипер флибота Выбес был угощён Меншиковым в губернаторском доме и получил в награду 500 золотых; каждому матросу дано по 30 талеров и обещана награда ещё двум кораблям.


9


В октябре 1703 года Меншиков приехал в Москву.

Дома у него, на женской половине, стоял дым коромыслом. Заканчивали приданое его сестре Машеньке — в последний раз пороли, перекраивали, примеряли да гладили, клали да перекладывали добро по сундукам, коробьям да укладкам.

К сёстрам на это время перебрались из дворца, от царевны Натальи Алексеевны. Дашенька и Варвара Михайловна Арсеньевы — подготовить невесту, помочь по хозяйству да по дому.

Ещё до отъезда Александра Даниловича из Москвы сестра его Мария присватана была за графа Алексея Алексеевича Головина. И Алексей и Мария — сироты: ни матерей, ни отцов. Посажёные отцы — брат Алексея, граф Фёдор Алексеевич Головин, управляющий Посольским приказом, и Александр Данилович Меншиков — решили со свадьбой поторопиться.

— Сыграть — да и к стороне! — решил Александр Данилович. — Договорено обо всём, и тянуть с этим делом не следует. Время не то. Как. сваток, полагаешь?

— Разумеется, — соглашался Фёдор Алексеевич. — Сейчас такие дела со шведами назревают, что откладывать свадьбу никак не приходится. Когда-то ещё у нас с вами. Александр Данилович, время свободное выйдет?

— Н-да-а, — раздумчиво тянул Меншиков, — судя по всему, не скоро, сваток, ох не скоро!

Вечером Меншиков заехал к Борису Петровичу Шереметеву.

Никого из своих сотрудников Пётр не уважал больше, чем этого эрестферского и гуммельсгофского победителя шведов, разрешал ему в любое время входить к себе без доклада, встречал и провожал его не как подданного, а как гостя-героя. Но даже и он, Шереметев, случалось, искательно писал к безродному приёмышу государя Данилычу: «Как прежде всякую милость получал через тебя, так и ныне у тебя милости прошу».

Старый стреляный волк отлично чуял, «откуда жареным пахнет».

Вот и на этот раз принял он Александра Даниловича радушно, почтительно тряс за обе руки, не знал, куда усадить.

— Рад, рад, Александр Данилович!.. Какими судьбами?.. Да-а, вот мы с тобой, Александр Данилович, и в Москве белокаменной… Та-ак…

— Соскучился? — криво улыбался петербургский генерал-губернатор.

— И-и!.. — поднял вверх обе руки фельдмаршал. — Страсть! На своей стариковской кровати уже сколько времени не лежал! По палаткам да по землянкам в топях да хлябях!..

— Ой ли? В кровати ли дело? — потирая ладони, прищурил глаз Меншиков.

— Н-ну, как тебе сказать… — Борис Петрович понял, что малость прошибся, что не с родовитым боярином говорит, что пирожнику Алексашке Москва-то боярская — мачеха… По-стариковски закашлялся, чтобы скрыть смущение перед царским любимцем. Махнул рукой. — Да и здоровье не то! А впрочем, прикажут жить у тебя в Питербурхе — что ж, будем и там проживать. Я ведь солдат… — Хлопнул в ладоши. — Эй. там! — Но тут же быстро подошёл к двери и, высунув голову, крикнул: — Привести сюда чего-нибудь начерно!

Вот я тебе. Александр Данилович, насчёт Питера давеча сказал, — продолжал Борис Петрович, усаживаясь в мягкое кресло возле гостя. — Что ж. греха таить нечего… Да и самому тебе сие ведомо… Не с охотой туда наши-то едут.

— Знаем, знаем, — улыбался Данилыч. похлопывая хозяина по коленке. — Ничего, обомнём…

— А я уж и так и этак просил государя меня в Москву отпустить… На побывку ведь только! — поднял палец Борис Петрович. — Погорел, докладываю ему. — Погладил мизинцем ноздрю, хитро прищурил правый выпуклый глаз. — Жена, мол, на чужом подворье живёт, надобно же ей дом сыскать, где бы голову приклонить. — Пощупал сизый нос и, нарочито равнодушно посмотрев на окно, протянул: — И согласия государя на сие не последовало.

— Сам виноват. Борис Петрович, — заметил Меншиков. — Уж очень ты осторожен, нетороплив, на каждый свой шаг ждёшь от государя приказа.

— А как же иначе-то, Александр Данилович? Опасно службой шутить, когда ей не шутит сам государь! В каждом шаге, в каждом шаге отчёт надо ему донести, — потряс париком, — иначе не могу, не могу, государь мой, никак… Да… Так вот, я в другой раз попросил дозволения у государя, уже не для жены, а для донесения о неотложных делах… Так он мне ответил…

Вошла девушка с подносом, уставленным винами и закусками.

— Начерно выпить, — пригласил гостя хозяин, скосив при этом на девушку выпуклые, рачьи глаза. — Для разговора не вредно.

«Хороша! — решил сразу Данилыч, взглянув на девицу. — Ах, старый конь, какую штучку поддел!..» А Борис Петрович не переставал говорить:

— Так вот, государь мне и ответил: «Полагаем то на ваше рассуждение, а хотя и быть тебе в Москве, — чтобы через неделю паки назад». Вот как у нас!.. Тут много не разживёшься! — Крякнув, пододвинулся ближе к столу. — И с худом худо, а без худа и вовсе худо… Говорят, в начале весны придётся к Днепру идти…

Александр Данилович не слушал, рассеянно барабанил пальцами по столу, продолжал пристально рассматривать девушку.

Постукивая высокими каблучками, она ловко занималась столом: поставила перед каждым по фужеру из голубого стекла, с золотыми венчиками-обводами, между ними, ближе к хозяину, оправленный серебром тонкий, прозрачный кувшин веницейской работы, наполненный рубиновым венгерским вином, расставила тарелки, накрыла хрустящей белоснежной салфеточкой хлеб… Как бы случайно перехватив пристальный взгляд Александра Даниловича, еле заметно улыбнулась уголком пухлого ротика, скромно опустила тёмные лучистые глазки, но затем стрельнула ими в упор и тотчас, как бы снова смутившись, прикрыла лукавые огоньки густыми ресницами.

Данилыч аж крякнул.

«Бес-сёнок! — подумал. — Вот девица — огонь!..»

Приготовив всё на столе, девушка отошла, взглянула на Шереметева, чуть прищурив смеющиеся глаза. Стройная, с высокой, девичьей грудью, чернобровая, губки, как спелые вишни, пухлые, румяные щёчки с детскими ямочками…

— Всё, мейн герр? — спросила, пряча руки под фартучек.

— Всё, — кивнул Шереметев, — можешь идти. Прошу, Александр Данилыч! — обратился к гостю. — Чем богат, тем и рад!.. Не побрезгуй.

Наполнил фужеры;

— «По грибы не час и по ягоды нет — так хоть по еловые шишки!..» А ну-ка, попробуем!..

— Эта, что подавала-то, — новенькая? — деланно равнодушно спросил Александр Данилович, принимая фужер. — Откуда? С Кокуя?

— Не-ет, полонянка… Захватил в Мариенбурхе… Состояла служанкой у пастора.

— Вот оно ка-ак! — Меншиков прищурил левый глаз, щёлкнул пальцами. — А я смотрю, Борис Петрович, у тебя губа не дура, язык не лопата. — Похлопал его по колену. — Ох, старый греховодник!..

Шереметев откинулся на спинку кресла, округлив и без того выпуклые, как плошки, глаза, замахал обеими руками, закашлялся.

— Что ты, что ты. Александр Данилович! Побойся бога!.. Где уж мне, старику!.. — и закатился дробным смешком.

— По-олно, полно, — подмигивал Меншиков. — полно Борис Петрович, малину-то в рукавицы совать. Дело ж известное: что в поле горох да репка, то в мире вдова да девка! — значит, тут без греха невозможно, — всяка жива душа калачика хочет!.. А уж ты…

— Что я?

— Ста-арый волк!.. Редко берёшь, да метко дерёшь!

— Нет, нет. Александр Данилович, не то, не то, — упрямо мотал головой Шереметев. — Это ты на меня возводишь напраслину… Всё ж дело в старухе… Старуха моя, — шепелявил Борис Петрович, обгладывая крылышко куропатки. — ни сшить, ни распороть — никуда по хозяйству, а эта немка, сам видел: и аккуратна, и ловка, и искусна. Может всё и приготовить, и подать, и обставить на любой иноземный манер.

— Так, так, — кивал Меншиков. — И в нарядах искусна, — заметил раздумчиво.

— Во всём, во всём! — соглашался хозяин. — А в доме фельдмаршала… Сам, Александр Данилович, знаешь… Государь приказывает такой политес наводить!..

— Н-да-а, — тянул Меншиков, — вот как кстати это сейчас для меня, вот как кстати!.. Находка!..

— Насчёт чего это ты? — удивлённо спросил Шереметев.

Александр Данилович слегка потянулся:

— Да ведь свадьбу я затеял играть… — Ну, знаю, слыхал…

— Сёстры-то с ног сбились, — готовить Маняше приданое… Тоже тяп-ляп-то не сделаешь… При моём положении… Надо чин чином всё справить… Да и по хозяйству, сам знаешь, надобно подготовить всё как подобает. Такие дела не часто бывают… А потом… моё дело — у всех на виду, в случае чего одних пересуд, — кисло улыбнулся, мотнул кистью руки, — не оберёшься!.. А посудачить, пошипеть есть кому!

— Этого хоть отбавляй! — подтвердил хозяин.

— Стало быть, надо всё приготовить без сучка без задоринки!..

— Это что и говорить, — соглашался Борис Петрович. — Ты не граф, генерал-губернатор Санкт-Петербурха, да и… — и поднял вверх указательный палец, — правая рука государя. Только я не совсем понимаю, прости, Александр Данилович: к чему это ты разговор ведёшь-клонишь?

— К тому, господин фельдмаршал, что эту самую девушку, как её?

— Марта.

— Марту эту… ты бы, это самое, направил бы ко мне, политес-от навести в моём доме. Девицам помочь. Сейчас для меня такой человек — клад, сам понимаешь…

Шереметев сразу полез под парик — в затылке поскресть. Промычал:

— Н-да-а… дело такое… И самому мне без неё туго будет…

Прикинул, что куда ни кинь, получается клин, — перечить Данилычу никак невозможно. Спросил:

— А надолго она потребна тебе?

— Да это… — Данилыч дёрнул рукой. — Договоримся тогда…

И в тот же день мариенбургская пленница Марта Скавронская[26], бывшая служанка пастора Глюка, переехала к Меншикову.

Как-то заехал к Александру Даниловичу Шафиров. Увидев в первый раз Марту, этот вёрткий толстяк по-своему её оценил: «Аппетитна!» — сладостно вымолвил он, потирая свои пухлые руки. И с рокочущим хохотком принялся Пётр Павлович пространно, со знанием дела, тогда толковать о достоинствах женщин, оговариваясь при этом, что, конечно, у каждого на сей счёт свой собственный вкус — кому нравится апельсин, а кому свиной хрящик…

— Ни черта ты в этом деле не смыслишь! — оборвал его Данилыч тогда. — При чём тут апельсины и хрящики?.. Ум раскорячивается иногда, — понимаешь?!

Не мог этого Шафиров понять. Не мог потому, что никогда не попадал он в такое безвыходное положение, когда действительно «ум раскорячивается», как это происходит теперь вот у него, у Данилыча.

В самом деле: Дашенька — ангел, Марта — бесёнок. Та — согревающее душу тепло, эта — пламя, огонь, что нет-нет и пробьётся, нет-нет и сверкнёт в её тёмных глазах. В ту можно верить до гроба: и скромна, и почтительна, и любит его без остатка. Как жена — ну что же может быть лучше!.. А эта — ив палатке с тобой, на биваке… Поедет хоть на край света за мужем, и в походной коляске, и верхом, если нужно. И в любой компании хозяйка-душа; что принять, что угостить, что занять… Та и эта: ясный день и звёздная ночь… Что любит, счастьем клялась… Непрестанно целуя в синие очи, мешая слова немецкие, русские, сжав его щёки, глядела в самые донышки глаз и как-то по-своему, с какой-то особенной своей женской прелестью, смело шептала тогда, что «это, майн либлингс,[27] навеки, навеки… Такие, как ты, не проходят бесследно!..»

Думал Данилыч:

«И та хороша, и другая… По-своему каждая…»


Перед своим отъездом в Псков Шереметев завернул к Александру Даниловичу. В разговоре намекнул было насчёт возвращения Марты, но Меншиков замахал руками:

— И-и, Борис Петрович, слушать не хочу!.. Без неё же они, — показал на женскую половину, — пропадом пропадут. Теперь с подготовкой к свадьбе полный разгар… Что ты, что ты, Борис Петрович, голову с меня хочешь снять?..

Так и уехал фельдмаршал без Марты.

Свадьбу сыграли в конце декабря, и Меншиков укатил в Петербург. Девицы Арсеньевы после свадьбы снова переехали жить к царевне Наталье. Марту Скавронскую Меншиков увёз с собой в Питер. Сёстрам сказал:

— В Питербурхе кругом одна чухна серая. Понимающую дело экономку сыскать больших трудов стоит. А Марта искусна… Считаю, что губернаторский дом она образит как ладо.

И Марта действительно хозяйство поставила образцово В посольском доме у санкт-петербургского губернатора стало всё как в лучших иноземных дворцах, чистота, что в помещении, что в белье, что в посуде, уют в комнатах, порядок в приёмных, разнообразие и тонкость в столе, довольство в запасах. Во всём и везде чувствовалась властная ручка неутомимой, чистоплотной хозяйки. Дом Меншикова хоть против других был и много богаче, но считался временным. Пётр питал органическое отвращение ко всяким официальным приёмам и церемониям, «яко отъемляющим время и без нужды обеспокоивающим». Проведение всего этого он возложил на Данилыча, поручив ему: послов принимать, банкеты устраивать, торжества — везде, где это требуется, представлять «великолепие и пышность двора».

«Вот тут и прикидывай, — размышлял Данилыч, — как знаешь выкручивайся… Одних деньжищ сколько нужно. А где их сыскать?»

Рядом с теперешним домом, на берегу Невы, он уже заложил каменный дворец с громадным садом, террасами да парадными лестницами у самой воды. Можно будет подплывать на любом корабле. А сейчас, пока что, в доме всё деревянное, правда, раскрашенное, по тёсу и под орех, и под дуб, и под красное дерево. Дом хоть сбит наспех, но прочен, широк, уместителен: большая передняя, приёмная, кабинет, двухсветное зало для танцев. рядом столовая, диванная, дальше несколько спален.

В отдельной прирубке обширная кухня, каморки для челяди, чуланы для снеди. В зале он приказал развесить веницейские зеркала, фламандские картины, прибить бронзовые пятисвечники — всё доставлено из разорённой Ливонии — в столовой установить горки и шкафы с трофейной посудой, золотыми и серебряными кубками, чашами, чарками, овкачами, болванцами. Длинный стол накрывался, по иноземному обычаю, кремовой скатертью голландского полотна, а под узкими окнами с частыми переплётами устанавливались — уже на российский манер — большие бутыли с настойками: смородинной, рябиновой, можжевеловой, черёмуховой, полынной, анисовой.

Тщательно зашпаклёванные полы — ни сучка, ни задоринки — покрашены масляной краской. Всё блестит, чистота.

В таком, хоть и временном, деревянном дворце не стыдно было принять любого посланника.

Одновременно со строительством нового дворца Меншиков заложил в пятидесяти вёрстах от Петербурга большую дачу — Рамбов, Ораниенбаум. Пётр разрешил ему набрать дворцовую гвардию для несения караулов и ещё разрешил, для представительства, сформировать из отборных, рослых солдат особый «тысячный» полк, сравняв его в жалованье с гвардией. Меншиков был назначен шефом этого полка. В это же время Александр Данилович был назначен обер-гофмейстером царевича Алексея[28].

«Стало быть, „представлять великолепие и пышность двора“ — это раз, — загибал пальцы Данилыч, сам с собой рассуждая, — наблюдать за воспитанием царевича — два; укреплять Питербурх, строить корабли, заботиться о привозе леса, железа, извести, камня и прочего, о присылке рабочих, о поставках провианта и фуража — тут никаких пальцев не хватит считать…

Да ещё с купцами возись. Для их же пользы всё делается, как государь говорит, а они, сидни рыло воротят. На аркане их неповоротливых упрямых чертей к Неве не подтащишь. „Посмотрим“ да „подождём“ — вот и все ихние разговоры. В Архангельске товары гноят, а здесь, в Питере, хоть бы один захудалый амбарчик построили. Новое дело: то ли не верят, то ли боятся».

Государь нарочно прислал из Москвы двух тузов — «гостей»: посмотреть Петербург, поговорить с губернатором. Приехали эти тузы поневоле, только потому, что государь приказал. Остановились на Невском подворье. На другой день всё обошли, осмотрели, обнюхали.

Встретил гостей Петербург ноябрьскими обложными дождями — лили по ночам беспрестанно; за заставами, першпективами — море тьмы, глухо шумящие невидимые леса, пронизывающий ветер, хлибкие пустые дороги. И дни не радовали. И днями было темно от туч; то и дело набегал спорый дождичек, сёк в окна, барабанил по крышам, нельзя было без накидки-плаща за порог показаться.

— Тяжело! — согласно заявили московские «гости», обращаясь к генерал-губернатору, завернувшему к ним вечерком побеседовать. — Тяжело, Александр Данилович! Такие, топи кругом!.. Как товар подвозить-отвозить?

— Не ваша забота, — склонив голову, рубил ладонью Данилыч. — Дороги построим!

Купцы Силаев Корней и Носенков Иван, московские оптовики-воротилы, низкорослые, тучные, с багровыми и широкими лицами, согнув только в поясницах свои широкие спины, сидели, ухватившись руками за лавку, сбычившись, уставивши бороды в стол. Между собой они твёрдо решили, что дело пока что не стоящее, что надобно обождать, как ещё обернётся с этим новым городом Санкт-Петербурхом, — швед-то стоит на самом пороге…

Александр Данилович тотчас всё понял. Подошёл к столу. Остановился и долго равнодушно молчал, глядя на тучных «гостей». Потом повернулся, небрежно сказал денщику:

— Иди, вели подавать, — и не торопясь пошёл было к двери.

Силаев нерешительно окликнул:

— Что ж не поговорил-то?

Меншиков остановился.

— Вижу, что путного нету, — сказал, — а болты болтать некогда.

— Да ты поди, — поднял голову Носенков, — что скажем-то.

Меншиков подошёл.

— Ну?

— Или плохо ценим заботу государя об нас? — стараясь шутить, спросил Носенков, потянув себя за цыганскую бороду.

Меншиков хмыкнул:

— Так, по-вашему, хорошо?.. К вам государь передом, а вы к нему задом! От-тлично?

Смутились купцы.

Меншиков перегнулся через стол — рост позволял, — положил купцам руки на плечи.

— Вот что, Иван да Корней… Либо с нами — тогда надо дело вершить, а как это делать, не мне вас учить. Либо… — нахмурился, в упор на каждого посмотрел, — тогда пеняйте, почтенные, на себя…

Выпрямился и, ни слова больше не говоря, зазвякал шпорами к выходу.

Не такие это были дельцы, Силаев, Носенков, чтобы не понять, как обернутся дела, если они теперь вот, вопреки желанию государя, откажутся пример показать московским купцам. Так это дело государь не оставит. Он найдёт и без них таких воротил, что охотно заложат в Санкт-Петербурге в оптовую и розничную торговлю и всё, что потребно, только бы царю угодить. Но тогда им, Силаеву и Носенкову, ожидать хорошего для себя не придётся…

Всё это прикинули именитые гости, обсудили и этак и так и, семь раз отмерив, согласно решили: переть на рожон теперь никак не годится, хочешь, не хочешь, нужно немедля закладывать в Питере большое торговое дело.

А с подвозом… Насчёт прокладки дорог нужно будет с Александром Даниловичем отдельно поговорить. Без дорог — как без рук, это он и сам понимает…

На другой день за «Австерией», сразу к северу от неё, началась планировка торговых рядов. Закладку производили Силаев и Носенков. А вечером генерал-губернатор Александр Данилович Меншиков уже поздравлял именитых гостей «с начатием дела».


10


Зимой 1703 года Пётр основал под Воронежем новую верфь — город Тавров, заложил на ней шесть кораблей, а в феврале 1704 года убыл к берегам Свири, в Олонец.

Собрался в Олонец и Меншиков. Там в это время строились два десятка шнау, десяток фрегатов, лоп-галиот «Пётр», галеры «Золотой орёл», «Фёдор Стратилат», «Александр Македонский». Подсобные на верфи железоделательные заводы Пётр решил расширить так, чтобы на них можно было лить пушки. Меншикову нужно было, проверить, как строятся суда, в чём заминки, а главное — подготовить до приезда Петра всё, что требуется для расширения на заводе литейных цехов. На верфи предстояло прожить не одну неделю, поэтому Александр Данилович решил направить в Олонец прислугу, поваров, столовые припасы, посуду, а Марту взять туда за хозяйку.

— Постарайся, как лучше, — наказывал ей Меншиков перед отъездом на верфь. — Он царь, а простой. Ты с ним веселее: смейся, шути, — он это любит. Угощать будет — пей, ему тоже нравится. А выпьет, пойдёт танцевать — завертит…

У Марты было засветились в глазах огоньки, но тут же потухли.

— Страшно, майн герр, — пролепетала она, ощущая, как лёгонький холодок пробегает по рукам и спине. — Всё-таки ца-арь!..

— Ничего, ничего… Увидишь сама… А царём не зови.

— Как же?

— Просто «герр Питер».

Марта словно куда-то проваливалась, нужно было за что-нибудь зацепиться, и она, понимая, что Александр Данилович хочет потребовать от неё что-то большее, чем от простой экономки, заминаясь, сказала первое, что пришло на язык:

— А потом… танцевать я могу, а вина ведь не пью…

— Надо учиться, — улыбнулся Меншиков. — Не пьют на небеси, а тут — кому ни поднеси!

Губы у Марты вздрагивали, и по ним она часто проводила кончиком алого языка. И глаза матовели, когда, наклонив голову со спутанными тёмными волосами, она, густо краснея, спросила в упор:

— А зачем всё-таки вы меня везёте туда?

— Показать Петру Алексеевичу, — без тени замешательства ответил Данилыч. — Всё равно увидит когда-нибудь. — Взял Марту за подбородок и, отдалённо улыбаясь, проговорил, глядя в глаза: — Что же… царь… молодой… сейчас свободен, с Монсихой разошёлся[29]

— Не говорите так, Александр Данилович, — пробормотала Марта, резко отвёртываясь.

Меншиков поймал её за руку, притянул.

— Ну, до этого, думаю, не дойдёт, — медленно проговорил и, поцеловав девушку в румяную щёчку, быстро пошёл, направляясь к двери столовой. — У меня он тебя вряд ли пожелает отнять, — прибавил, оборачиваясь с порога.

Так полагал Меншиков. А вышло иначе.

Дочь простого лифляндского крестьянина Самуила Скавронского, бедная, безграмотная сирота оказалась большим баловнем счастья, чем бывший коробейник-пирожник.

— Как посмотрел на неё, так и… кончено, — говорил Пётр. — Приглянулась… Хотя какой там «приглянулась» — в самую душу вошла. И чем только взяла? — делился с Данилычем.

— Эх, мин херр, — вздыхал Меншиков, закрывая глаза, — когда знаешь, за что, значит, не любишь. — И, поднимая плечо, добавлял: — Вот в этом-то и загвоздка в ихней сестре. Сам вклепался, как белогубый щенок.

— Заметно! — сказал Пётр, словно бы огрызнулся, и деланно, как показалось Данилычу, рассмеялся. — Губа не дура, язык не лопата.

— И что? — спросил Меншиков с вызовом, удивившим его самого. — Осерчал!.. Ну за что?! — жалостно вскрикнул. — За что?! За то, что мы с Мартой… отменно мы ладили?

— Дурак ты дурак, — вздохнул Пётр, с укоризной глядя в глаза. — Ведь я полагал, что ты с понятием в этих делах. Что ты хочешь? Чтобы я… Да нет! Ты, я вижу, дурак!

Меншиков взялся за шляпу.

— Что прикажешь — я всё!..

— Погоди! — остановил его Пётр.

Встал, заложил руки за спину, принялся шагать взад и вперёд.

Разговор получался несклёпистый. Данилыч примолк. Что же вымолвишь? И лицо безучастное сделал, подумав: «Уйти, не уйдёшь, и… не клеится».

А Пётр всё ходил и ходил.

— Сам понимаешь, — словно выдавил он, наконец. И внезапно нахмурился. — Слушай! — Остановился, положил руки на плечи Данилыча. — Можешь дать мне честной пароль, Александр?

Меншиков без раздумья:

— Могу!

— Дай честной пароль, что при жизни моей… Никогда чтобы с Мартой… Ни-ни!

«Ах, порченый чёрт!» — чуть не выпалил поражённый Данилыч, мгновенно подумав: «Пала слава на волка, а пастух овец крадёт», — но, вовремя спохватившись, только тряхнул головой:

— Для тебя сейчас умереть! — блеснул глазом и с привычной сноровкой прижал руки к груди.

— Кончено? — спросил Пётр.

— Кончено! — ответил Данилыч. — Честной пароль на всю жизнь! — Бойко перекрестился. — Провалиться на этом месте! Лопни глаза!

С тех пор 1 марта, день первой встречи с Мартой-Екатериной, сумевшей так сильно привязать к себе Петра, стало семейным праздником для него.

«Желаю ведать, — писала позднее Екатерина Петру, — изволили ли ваша милость в 5 число апреля [день её рождения] выкушать по рюмке водки, так же как и в 1е число марта. А я чаю, что изволили запамятовать. Прошу ко мне отписать».


11


Необходимость укреплять положение своего любимого детища — Санкт-Петербурга — заставила Петра возобновить весной 1704 года наступательные операции на западе. Там остались ещё неотвоеванными крепости — древнерусские города Юрьев и Нарва. Надо было спешить с их присоединением, пока «швед увяз в Польше», по выражению Петра.

И Шереметеву даётся приказ: «Идти и осадить Дерпт, чтобы не пропустить случая, которого после найти будет нельзя».

Фельдмаршал Огильви с другой частью армии в это время осадил Нарву. «Шумел там, — как Пётр говорил, — но пока что не сильно».

Огильви принадлежал к числу таких военачальников, которые, будучи уверены, что все нынешние войны обязаны развиваться по тем же канонам, что и прежние, подробно описанные в военных историях, мысля новые войны как повторение прошлого, плотно закрывали глаза на появившиеся позднее боевые приёмы и новые формы боевых операций. Но известно, что новое непреложно вторгается в жизнь. Вынужденные в таких случаях волей-неволей принимать это новое, они занимались приращением нового к ранее существующему, тщательно растворяя его в старом, известном. Новое учит: «Нельзя успешно наступать, если сила сопротивления врага не парализована более или менее внезапными действиями». «Чепуха! — отмахиваются они. — Классические примеры сражений — это битвы с открытым забралом!»

И когда таких генералов «внезапно», «по-новому», били, они с редчайшим упорством продолжали оправдывать свои действия, приводя известные им примеры, опять-таки из военной истории.

Какая бы неудача их ни постигала, они не изменяли своего поведения, будучи твёрдо уверены, что в следующий раз дело пойдёт на лад, — непременно!

Таков был иноземец фельдмаршал Огильви.

В качестве «государева ока» при нём состоял Александр Данилович Меншиков.

Дерпт был взят в начале июля, и Пётр тут же после взятия крепости помчался к Нарве. Туда же приказал подтянуть и армию Шереметева.

— Как Огильви? — первым делом спросил он, приехав.

— Да как тебе сказать, мин херр… — Данилыч слегка развёл руками. — Всё по часам… И встаёт, и завтракает, и обедает, и спит среди дня. И работает по часам… И на каждый шаг, — улыбнулся, потёр шею, — пример из истории… Если бы он командовал немцами, — пожал плечами, — может быть, и вышел бы толк…

Пётр нахмурился:

— А что, нашим порядок не нужен?

— Я не против порядка, мин херр, — Меншиков мотнул головой, поднял кулак. — А дерзость? А лихость? А военная смётка да хитрость?.. — Расширил глаза. — Они что, мин херр, нам не надобны?!

Данилыч опёрся на стол.

— А где они у него, у этого дарового фельдмаршала? Ведь в книжках-то ещё про каждую Нарву не пропечатано!..

— Лихость да хитрость, — это наше дело, — бурчал Пётр, вбивая свою громадную ногу в несокрушимый сапог. — Ни-че-го-о, пусть порядки наводит по военным наукам да правилам.

Встал, разминая, ноги, прошёлся по горнице.

Пётр понимал, что «дерзость, лихость, военная смётка да хитрость», о чём сейчас вот так горячо рассуждает Данилыч, могут вносить смятение в ряды неприятеля, подрывать дух даже у самого упорного, злого врага… Но преклоняться перед этими способами выигрыша сражений, как это сквозит у Данилыча, всё-таки не приходится. Все эти приёмы хороши в своё время, в своём месте и в своей боевой обстановке. А строить только на них планы больших операций — нельзя.

— Так что диспозиции, планы, — выговаривал Пётр, словно очнувшись, встряхнув головой, подходя вплотную к Данилычу, — тоже, мин брудор, надо уметь составлять!.. А этого-то у нас как раз недочёт. Пусть Огильви их составляет, а мы подправим, коли надобно будет. Науку… — взял поданный Данилычем гребень, принялся раздирать им свои густые, сбитые волосы, — науку нам, Данилыч, корить не приходится.

— Опять не то, мин херр. — Меншиков поднял с полу мокрые, сменённые Петром портянки («портнянки», — невольно вспомнилось ему, как по-французски называл их Огильви), бросил их в угол, — я про то, что сейчас, например… вот сейчас, — поднял палец, — можно такую хитрость придумать…

— Какую?

— Пленные показывают, — начал Данилыч, — что нарвский комендант с часу на час ожидает помощи шведского генерала Шлиппенбаха, который, как они полагают, с тремя тысячами солдат стоит около Везенберга.

Пётр сел.

— Я, мин херр, ходил с драгунами по Везенбергской дороге — и, ей-ей, — прижал пальцы к груди, — на тридцати верстах-ни одного шведа не встретил!

Наклонив голову, Пётр внимательно слушал.

— Значит, — докладывал Меншиков, — ежели завести кружным путём на Везенбургскую дорогу наших солдат, одетых в шведские мундиры, и двинуть их оттуда под Нарву — вроде идёт Шлиппенбах на выручку крепости — да отсюда, на виду у нарвского гарнизона, двинуться на этого «нашего Шлиппенбаха» для отражения… А под самой Нарвой посадить засаду, преображенцев. к примеру… Чуешь, мин херр?

— Добро-о! — протянул Пётр, осклабясь. — Под Нарвой, стало быть, фальшивый бой учинить? Выманить Горна из крепости на подмогу своим? — Хлопнул себя по коленкам. — Добро!..

— А как выйдут, мин херр, наша засада у Нарвы им обратный ход и прикроет…

От удовольствия Пётр крепко тёр руки.

— Ей-ей, брудор, добро!.. Подмигнул:

— Та-ак… Стало быть, я за Шлиппенбаха пойду, ты будешь меня «отражать», а около Нарвы, в садах, мы Ренне посадим с драгунами!

Вскочил, обнял Данилыча, завертел…

У Данилыча в жизни и никогда-то не было досуга заранее, неторопливо обдумывать план действий, а темперамент и мало к тому охоты внушал. Так получалось, что спешность дел, неумение, а иногда и невозможность выжидать, подвижность ума, необычайная наблюдательность — всё это приучало его на ходу изыскивать средства к исполнению возникающих замыслов и без колебаний решаться на их выполнение. Пётр его понимал, он также не имел ни досуга, ни привычки к систематическому размышлению об отвлечённых предметах, а воспитание не развило в нём и наклонности к этому. Но когда среди текущих дел он сталкивался с новой задачей, вопросом, он своей прямой, здравой мыслью тут же легко и просто составлял суждение о необходимости, целесообразности и путях разрешения их. И в других он это особо ценил. «Орел! — хвалил он Данилыча про себя. — Хорошая у него, мёртвая хватка!»

— В два часа пополудни, — рассказывал после один шведский офицер, бывший в Нарве, — мы услышали со стороны Везенбергской дороги два сигнальные выстрела из пушек; вскоре они повторились. Комендант Нарвы генерал-майор Горн поднялся на крепостную башню и принялся наблюдать в зрительную трубу. Все мы нетерпеливо ожидали помощи. Хотелось верить, что вот наконец к нам идёт со своим корпусом генерал Шлиппенбах. Вскоре вдали показался дым. Мы поняли, что это авангард Шлиппенбаха сразился с русскими сторожевыми отрядами. И действительно, русская армия тотчас, на наших глазах, начала свёртывать свои палатки и перестраиваться в растянутый против опушки двухшереножный строй — принимать, как мы думали, боевые порядки. В это время шведский, судя по обмундированию, корпус показался из леса, в нём была конница и пехота. Оба войска начали довольно быстро сближаться, загремели пушечные и ружейные залпы… Словом, по всему было видно, что сражение началось…

«И сошедшись, — записано было после в „Юрнале“, — учинили меж собой фальшивый бой из пушек и ручного ружья. Мнимые шведы стреляли строем исправно, по шведскому обыкновению, только так, что ядра перелетали через, а русские палили зело непорядочно, бесстройно нарочно мешались, будто необычайные люди. Было той стрельбы с обеих сторон с полтора часа. Потом русские стали уступать от мнимого Шлиппенбаха; в обозе внезапно начали снимать палатки, впрягать лошадей и обнаружили смятение».

Офицеры нарвского гарнизона высыпали на стены. Генерал Горн, долговязый, сутулый старик с трясущейся сухой головой, одетый в непомерно короткий, словно из вишнёвой коры сшитый, камзол, стоял на крепостной башне, не отрываясь от подзорной трубы. Всё обстояло, как он и предсказывал.

— Конечно, Шлиппенбах в клочья разнесёт этих русских! Видите, — обращался он к своей свите, указывая на расположение тылов русской армии, притопывая худыми ногами, изображая улыбку на жёлтом, постном лице, — видите, уже собираются удирать.

Полковник Лоде, командир пехотного полка нарвского гарнизона, толстый, в широком, мешковатом мундире, волновался больше других — поминутно снимал шляпу, крепко отирал платком лоб, красное круглое лицо, свисающую на воротник малиново-багровую шею.

— Сейчас, — не выдержал он, — своевременно бы оказать помощь генералу Шлиппенбаху в преследовании неприятеля… Нашими свежими силами…

— И немедля, — добавил, нервно звякая шпорой, командующий крепостными драгунами полковник Морат, плотный седеющий офицер, страдающий астмой, но бодрящийся, как все военные люди.

— Да! — произнёс комендант, отставляя трубу. — Время, господа офицеры! — И, выпрямившись, вытянув руки по швам, он отдал приказание выступить на помощь генералу Шлиппенбаху: — Вам, — вытянул два пальца в направлении полковника Лоде. — с тысячью человек пехоты и вам, — изогнул кисть руки в направлении Мората, — с полуторастами драгун, при… э-э… — минуту подумал, — при четырёх лёгких пушках.

Пока Лоде выстраивал отобранные для вылазки части, а Морат подготавливал пушки, подполковник Марквард, помощник Мората, уже вынесся из крепости со своими драгунами.

Навстречу ему зарысил конный отряд, одетый в шведскую форму, — в синих мундирах, синих епанчах, в шляпах с белой обшивкой. Во главе отряда гарцевал польский посланник полковник Арнштедт. прекрасно владеющий шведским языком.

Приблизившись, Марквард выхватил шпагу, отсалютовал, подъехав к Арнштедту, поблагодарил его за прибытие, Арнштедт со своей стороны поздравил Маркварда с избавлением от осады, обнял его и… вырвал шпагу у него из руки.

Мнимые шведы надеялись выманить из крепости всё войско, выделенное Горном для помощи Шлиппенбаху. И это бы удалось как нельзя лучше, если бы не один непредвиденный случай. Когда русские окружили шведских офицеров и предложили им сложить оружие, те, видя безвыходность своего положения, выполнили это требование. Кроме подполковника Маркварда сложили оружие ротмистр Конау. корнеты Дункер, Гулт, Попеншток. Оказал сопротивление только ротмистр Линдкранд — он был пьян.

— Пистолет нужно было сначала отнимать у него, а не шпагу, садовые головы! — ругал после Меншиков полковника Горбова, руководившего разоружением шведов. — Всю кобедню испортили!

Ротмистр Линдкранц во время разоружения застрелился из своего пистолета. Это послужило сигналом для остальных. Шведы метнулись назад, под защиту крепостных бастионов. Тогда полковник Ренне выскочил со своим полком из засады, и под самой Нарвой заварилась горячая сеча. До трёхсот шведов тогда осталось на месте, сорок шесть человек взято в плен. Русские потеряли только четырёх драгун.

«Так высокопочтенным господам шведам, — записано было в „Юрнале“, — был поставлен зело изрядный нос».


В два часа пополудни 9 августа залп из пяти мортир известил о начале штурма, и колонны русских ринулись к крепости.

Шведы сопротивлялись яростно: взрывали фугасы, заложенные в проломах, заранее припасёнными баграми отбрасывали от стен штурмовые лестницы атакующих, скатывали на них с крепостных валов бочки, наполненные камнями, непрерывно били из пушек, вели беглый ружейный огонь. Но ни ожесточённое сопротивление шведов, ни их бешеные контратаки не могли остановить могучий наступательный порыв русских солдат. Менее чем через час после начала штурма гренадеры Преображенского полка уже сбрасывали остатки шведов с крепостного бастиона «Гонор»; две другие колонны, прорвавшись через бреши в стене и полуразрушенный равелин, успешно прокладывали штыками дорогу внутрь города. Вслед за колоннами гвардейцев неудержимой лавой хлынули в город и остальные войска. Смятые шведы бросились кто куда. Спасаясь от жестокого преследования, многие из них поспешили укрыться за каменными стенами Старого города. Но битва за Нарву была шведами уже явно проиграна.

Длинноногий, сутулый Горн, до этого степенно, как журавль, вышагивавший по балкону замка, сбросил шляпу, забегал, схватился за голову. Истошным голосом рявкнул: «Бить сдачу!» — Он выхватил барабан у своего сигналиста и принялся изо всей силы колотить по нему кулаком.

Но упрямый комендант запоздал.

Атакующие и слышать ничего не хотели: уж очень упорна и горяча была сеча, чересчур распалились сердца, слишком много было пролито русской крови. С ходу атакующими были взяты стены Старого города, в щепы разнесены городские ворота. Гвардейцы ворвались и в самую сердцевину вражьего гнезда — в замок Старого города.

Чтобы прекратить кровопролитие, унять солдат, пришлось долго трубить по всем улицам, перекрёсткам, бить в барабаны.

Из четырёх с половиной тысяч шведского гарнизона, было истреблено свыше двух с половиной.

По обычаю, пошли письма от Петра к своим людям о взятии Нарвы, «где перед четырьмя леты господь оскорбил, — писал Пётр, — тут ныне весёлыми победителями учинил, ибо сию преславную крепость через лестницы шпагою в три четверти часа получили».

15 августа перед домом Меншикова, объявленного в тот день губернатором присоединённого города, была установлена новенькая мортира, её наполнили вином, и Пётр, первым зачерпнув из неё, провозгласил тост за здоровье своих генералов, офицеров и всего доблестного российского воинства.

«Весь народ здесь радостно обвеселился, слыша совершенство такой знаменитой и славной виктории», — ответил Ромодановский Петру.

Виктория была одержана действительно знаменитая, славная. В самом деле, всего четыре года назад под стенами Нарвы были разбиты нестройные, плохо сколоченные полки новобранцев, а теперь, превратившись под руководством своих офицеров в грозную военную силу, русская армия под стенами этой же крепости убедительно показала, как искусно она научилась бить шведов.

Ингерманландия была завоёвана полностью. С этой стороны новое детище Петра, его «Парадиз» — Санкт-Петербург был прикрыт.


12


С моря тоже требовалось надёжное боевое прикрытие — морской флот, и не маленький. Олонецкая верфь далека. Ладога бурлива, по ней не всегда, когда захочешь, проведёшь и то, что построено.

А ведь дорого яичко к праздничку… Потом — что одна верфь? Разве можно построите на ней столько судов, сколько требуется для надёжной защиты отвоёванного морского простора? Стало быть, надобно строить суда в самом Питере.

Говорят, лесу здесь нет корабельного…

Да здесь гибель лесов! Неужели нельзя отобрать?! Край глухой, жизнь давняя, боровая, древнемужицкая. И беда, видно, в том, что толком никто рассказать не умеет, где и что здесь подходит для строительства кораблей. В этом, видно, всё дело! «Непременно надо всё самому осмотреть. Непременно!..» — твёрдо решил петербургский генерал-губернатор. Кстати, конец августа был на редкость тёплый, сухой. Глубокие колеи просёлков, заросших муравой, повиликой, лесными цветами, были ещё удобопроезжи. Над полями, лесами, болотинами стояла светлая, лёгкая синь.

«А потом, — рассуждал сам с собой Александр Данилович, покачиваясь в покойной коляске, — сидения да советы, доклады да приёмы в прокуренных комнатах, — этак долго не выдержишь, если вволю не подышишь смоляным лесным воздухом. Забивает кашель, иной раз ночью проснёшься мокрый как мышь. Доктор твердит: „Больше свежего воздуха“. Да и без доктора… Плохо ли в поле, в лесу!.. Кажется, век бы так вот трусил по нарядным, весёлым просёлкам».

Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали коридор меж иссиня-зелёных стен, а вверху прозрачное небо с пухлыми, кудрявыми облаками. Не спеша, бегут резвые, сытые кони. Играют спицы, навивая на втулки колёс пёстрые венки из лесных травок, цветов. Коляска задевает какие-то белые и жёлтые цветики на длинных стеблях, они покорно клонятся под передок и выскальзывают чёрными, испачканными дёгтем.

А леса велики. Отгородились они от людей топкими, ржавыми болотинами, непролазным буреломом-валежником и стоят, веками хранят тайны глубин своих, сокровенные места неведомого, дикого царства.

Кто и родился и век свой здесь прожил, не знает, что творится в их чащобах глухих, какие вершатся дела на торных звериных тропах, в цепких гарях, на лесных пустошах, в глубоких оврагах, узких лощинах, на крутых косогорах да гривах. Раскинулся богатырь на необъятных просторах царёвой земли, немереный, нехоженый.

— Вот тут и продерись сквозь него… А, Нефед?.. — обращается Меншиков к кучеру, загорелому мужику лет сорока с умными, слегка прищуренными глазами.

— Притонные места, Лександра Данилыч, что и баять, — соглашается тот, покачивая головой.

Нефед рыжевато-рус, бородат, приземист, широк и на редкость силён. Он и кучер и обережной у Александра Данилыча. В таких вот случаях, когда приходится выезжать одному, Нефед незаменимый, золотой человек: он и в уходе за лошадьми знает толк, и ежели потребуется на привале приготовить обед, тоже может, а уж по части защиты от лихих воровских людей и говорить не остаётся — один в случае чего с целой шайкой может управиться.

— Ну, как жизнь в новом-то городе? — спрашивает Меншиков у него.

Нефед чешет в затылке и безнадёжно машет рукой.

— Что? Плоха?

— Совсем никуда, Лександра Данилыч, — поспешно подтверждает Нефед. — Будь при мне семья — другая бы дела. Работать под твоей, Лександра Данилыч, высокой рукой — чего ещё надо? И сытно, и обужа-одежа, — глянул на свои сапоги, — справная, крепкая… А вот бобылём жить — хуже нет! Завянешь всё одно как лопух на пустыре.

— Да здесь, на новых местах, пока не обжились, и все почти холостыми живут, — возразил Меншиков, улыбаясь. — Ничего, мы тебе, Нефедушка, дай срок, такую здесь чухонку найдём'

— Да ить не обо мне разговор, Лександра Данилыч, я-то что! — Поскрёб за ухом, опустил на грудь бороду и таким тоном, точно всё обстояло как следует, кроме того, с чем уже ничего не поделаешь, добавил: — А вот семья…

Глубоко вздохнул.

— А вот семья пропадёт. Главная вещь, — полуобернулся с козел, — уж очень постановлены строгая наказания за недоимки. А подати тяжкие. Суда правого нету. Вокруг кривда, грабёж, лихоимство…

— Ну, за это государь не милует — головы рубит.

— Ведь всем Лександра Данилыч, не отрубишь. И то взять: в деревне до бога высоко, до царя далеко, а самоуправец — вот он, около самого боку.

— Вот мы и стараемся, море воюем, чтобы, значит, торговать со всем светом, богаче чтоб быть, жить сытнее, — подбирал Александр Данилыч слова, чтобы понятнее было. — Чтобы товары у себя не гноить, а везти за море, там продать, а оттуда к себе привезти, чего у нас нет либо мало.

— Да ведь эт-то всё для купцов да помещиков.

— А мужик при ком?

— Мужик — он кормилец. Мужик — он сам по себе… Ты-то, Лександра Данилыч, возьми — отколь столько лихих воровских людей? Откеда они? Из деревни. — Одной рукой огладил пышную бороду, другой перебрал вожжи, привязанные к козлам, кашлянул и спокойно продолжал: — Большие тыщи хрестьян ноне и отсель побегли, к пермякам, в глухие места. Потому — задавили поборами, разорили, измордовали вконец. Уж на што наш привычен мужик: только до зимнего Николы хлеб чистый ест, а там и с мякиной, и с лебедой, и сосновой корой. А тут и он не стерпел.

— Будем богаче, — пытался разъяснить Меншиков, — так и мужику около нас сытней будет.

— Около богатых-то — да-а, — по-своему понял Нефед. — Ну, только об нас, об таких, что прилепились к богатым, какой разговор! Мы и сыты, мы и пьяны. А вот что народ по деревням, Лександра Данилыч, тот — шабаш! Пропадёт.

— Да сделаю, привезут к тебе семью, о чём разговор! А избу срубишь себе, в крайнем случае, скажу — мои солдаты помогут.

Нефед заморгал, заёрзал на козлах.

— Спаси тя Христос, Лександра Данилыч! По гроб жизни, кажись…

— Ладно, — махнул рукой Меншиков. — Погоняй! Солнце выше ели, а мы ещё ничего не ели. Погоняй, говорю!

Плывут мимо зелёные плотные стены государева заповедного леса, плывут и мысли Данилыча.

«Да, кашу крепкую заварили, — думает он. — За порубку любого дерева в таком вот, к примеру, лесу — смертная казнь. Описаны леса во всех городах и уездах на пятьдесят вёрст от больших рек и на двадцать от малых… А за порубку дуба где хочешь — смертная казнь. Кре-епко!.. Приеду — надо будет доложить государю, чтобы дал скидку — разрешил деревья рубить на сани, телеги да мельничные погребы. Убыток строению от этого небольшой, а без того народу зарез… Бежит народ… Да, бежит. В указах за то писана смертная казнь. А всех не расказнишь, это правда.

Из трёх беглых солдат сейчас одного вешают, а двух бьют кнутами. И всё равно бегут…»

А уж врагов кругом как комара в дождливое лето! Фёдор Юрьевич пишет: «На Москве бородачи говорят, что ноне на Руси все иноземцами стали, все в немецком платье ходят да в кудрях, все бороды бреют». А про него, про Меншикова, и вовсе: «Он-де не просто живёт, от Христа отвергся, для того от государя и имеет милость великую, а ныне за ним бесы ходят и его берегут». Ну, нового в этом, конечно, ничего нет. И до этого «святые отцы» такое же распускали. А почему? Да потому, видно, что не без его, Данилыча, совета государь дал свой знаменитый указ: «В монастыри монахам и монахиням давать хлеба столько, сколько следует, а вотчинами и никакими угодьями им не владеть» — и что то делается не ради разорения монастырей, но ради того, чтобы монахи лучше исполняли свои обеты, потому что прежде монахи своими руками промышляли пищу себе и многих нищих от своих рук питали, нынешние же монахи не только нищих не питают от трудов своих, но сами чужие труды поедают, а начальные монахи во многие роскоши впали и подначальных монахов в скудную пищу ввели. Потому государь и указал: «давать поровну, как начальным, так и подначальным монахам по десять рублей денег да по десять четвертей хлеба на год, а дров, сколько надобно, а доходы с их вотчин собирать в Монастырский приказ».

По губе ли такой указ отцам преподобным?..

А народ что?.. Народ и всегда пел унылые песни про добра молодца, что расстаётся с семьёй, с отцом-батюшкой, да с родной матушкой, да с женой молодой, да с робятками, что-де гонят его, на работушку подневольную: сыру землю рыть, болото мостить. Только и нового, что «болото мостить», — это, стало быть, Питер отстраивать…

Известно и как бояре-бородачи говорят: «С сех пор, как бог этого царя на царство поставил, — шипят они по углам, — так и светлых дней мы не видели — все рубли да полтины берут. Мироед, а не царь — весь мир переел». А он, Меншиков, по их разумению «самый главный смутьян, вельзевул…». Вот какие дела…

Очнулся, ёрзнул спиной по подушке.

— Не рано, Нефед, погоняй!


Поездка вышла на редкость удачной.

— Что значит, когда сам посмотришь, — докладывал Александр Данилович Петру по возвращении в Петербург. — Такие участочки, мин херр, остолбили, что лучше не надо. Теперь только просеки прорубить, расчистить как следует да ещё дороги местами загатить — и тогда вози лес круглый год, и корабельный и строевой.

Верфь была заложена 5 ноября 1704 года на левом берегу Невы, против Васильевского острова.

«Сей верфь делать государственными работниками или подрядом, как лучше, — написал Пётр на плане Адмиралтейского двора, как была названа верфь. — А строить посему: жилья делать мазанками прямыми без кирпича; амбары и сараи делать основу из брусьев и амбары доделать мазанками, а сараи обить досками, так, как мельницы ветряные обиты, доска на доску, и у каждой доски ножной край обдорожить и потом писать красной краскою».

Суда начали спускать с Адмиралтейского двора в октябре. Одним из первых была «Надежда», построенная Скляевым Федосеем, до этого безвыездно работавшим на воронежской верфи. Скляев после этого был произведён в поручики флота, и ему был дан «пас на корабельное мастерство, что он свидетельствованный того дела мастер».

— «Работай, голова, треух куплю!» — как дядя Семён говорил, — смеялся Меншиков, похлопывая Скляева по плечу. — Помнишь, Семён Евстигнеев, садовник-то был у Лефорта? Не знаю, жив ли теперь.

— Помер, — сказал Федосей. — Вскорости после Лефорта и помер.

— Жалко! — горько дёрнул губою Данилыч. — Поди, как помирал, так и нам то ж наказывал? Как помер, так и часу не жил? Я к тому — балагур был старик. Вместе, бывало что, зубы-то мыли. Да и поднимали кого на зубки. Оно ведь и волк зубоскалит, да не смеётся, чертяка!.. Ей-богу, кабы не зубы, так и душа бы вон! Так-то сказать, дело прошлое. Эх, Евстигнеич, Евстигнеич! Уж и прям был старик. Сила!.. Непотаённые речи… Первый прямик на Москве. Нет таких прямых людей! — всю жизнь я с народом, а такого ещё не встречал, да и не встречу, поди.

— Старые-то правдолюбцы помирают, — заметил Скляров, — а новые не больно что-то правду сказывают, больше оглядываются по сторонам. Что ж, — словно спохватился, скосил глаза на Данилыча, — царство небесное, вечный покой. Все помрём, да не в одно время.

— Да! — согласился Данилыч. — Как жил на свете — видели, как помирать станешь — увидим.

— А это уж наша забота, — проворчал Федосей. — Правда-то прежде нас померла, — опять принялся гнуть он своё. — Нынче поискать да поискать таких, кто режет всё напрямик, не жалеет себя. «Прямьем веку не изживёшь» — нынче так ведь считают.

И опять согласился Данилыч, не придав, видимо, никакого значения словам Федосея:

— Да! Всегда, когда бы ни вспоминал я дядю Семёна, было мне словно бы лет восемнадцать. А теперь я…

— Сильнее любого! — скалил зубы цыган Федосей. — Я же тогда, помнишь, в Воронеже, тебе говорил, что ты самый главный после царя, а ты осерчал. Данилыч нахмурился.

Опять хвостом завилял? Ох, мало тебя, чёрта двужильного, драли! — сказал с сожалением.

— Нет, Александр Данилович, много. На десятерых хватит. Да я ведь не гордый, — блеснул агатовым глазом. — За науку всегда спасибо скажу — что государю, что тебе, что Фёдору Юрьевичу. Сам же ты говорил после первой-то Нарвы, помнишь: «За битого двух небитых дают». Ну, коли вы с государем биты были, то уж нам-то, грешным, и сам бог приказал.

— Ох, посмотрю я на тебя, на цыгана, — стонал Меншиков, — загонят тебя, зубоскала, куда ворон костей не таскал!

— А жалко, поди?

— Жалко! — сознался Данилыч, ухватил Скляева за виски. — Золотая же головушка, как государь говорит. — И, наклоняясь к его уху, добавил: — Чай, ты тоже из наших квасов. Одного поля ягода!


13


В следующем. 1705 году Пётр уже собирался начать военные действия в Финляндии, чтобы отвоевать у шведов Выборг и Кексгольм, но события на Западе заставили его отказаться от предполагавшихся операций.

В Польше в это время происходили ожесточённые схватки между сторонниками короля Августа и ставленником Карла, познанским воеводой Станиславом Лещинским[30]. По наущению Карла, кардинал Радзевский собирает в Варшаве сейм и объявляет Августа отрешённым от престола. Август в свою очередь собирает сейм в Сандомире и объявляет изменниками всех участников варшавского сейма…

— Заварилось! — хватался за голову Пётр. — Опять расхлёбывай, опять помогай!.. Разве то выразишь? Хуже быть невозможно!

— А может, мин херр. не под дождём, подождём? — сказал Данилыч. наклоняясь, заглядывая в глаза, думая: «Тьфу! Типун тебе на язык! Это же последнее дело!»

— Нет, брат! — возразил ему Пётр строго и убеждённо. — До слова крепись, а за слово держись! Попятишься — раком назовут. Должен ты это понять. У нас так.

— Та-ак… Раком назовут? Ещё что будет? Ох, — вздыхал Меншиков, — и тяжёлый наш хлебушко!

— Ну, дурак! — нахмурился Пётр. — Об этом ли теперь думать?

— Я к тому: главная причина, мин херр, — не унимался Данилыч. — неужто опять все войска нам в Курляндию гнать?

— И погоним, раз так обернулось. Союзники! Ничего не поделаешь.

— На все наши планы с финляндским походом, стало быть, теперь крест положить?

— Да, придётся поход отложить. Но нет худа без добра. Теперь, после своего низложения, Август должен злее сопротивляться.

— Какой там! — махнув рукой, язвительно заметил Данилыч.

— Что, ненадёжный союзник?.. Но кое-какие силы шведов он оттянет-таки на себя. И то помощь.


Весной 1705 года войскам был отдан приказ двинуться в Курляндию.

Приехав в Витебск, в ставку Шереметева, Меншиков вручил ему приказание Петра разделить армию на две части, конницей командовать Шереметеву, пехотой — Огильви.

Сильно расстроило это Бориса Петровича, «Какою то манерою учинено и для чего, один творец сведом. — писал он Фёдору Алексеевичу Головину. — По премного я опечалился и в болезнь впал. Данилыч много со мной разговаривал, но ни на что ответу не дал».

— Какой тебе, Борис Петрович, ещё ответ дать? — пожимал плечами Данилыч. — В приказании же государя прописано всё!

— Что прописано? — горячился фельдмаршал. — Что Огильви сделает с одной пехотой? Как будет провиант собирать? Ведь без конницы это немыслимо!

— А чего ты кручинишься об Огильви?

— Да не о нём, а о деле. Пехота же останется без харчей!

— Да и у обоих фельдмаршалов будет не без контры за раздвоением. — г хитро прищурился Меншиков. — Так ли я полагаю?

— Ох, так! — вздохнул Шереметев.

— Ничего, Борис Петрович, — хлопнул Шереметева по плечу, — авось обомнётся.

Где собака зарыта, проницательный Данилыч, конечно, догадывался. Дело было не только в умалении власти фельдмаршала Шереметева и не в том, как пехота Огильви будет добывать себе провиант. А дело было в том, что Борису Петровичу, боярину, полководцу, старого закала, многое ещё нужно было усваивать заново, многое из того, что казалось горбатым, прочно и ладно укладывать в голове. Известно, как трудно, особенно первое время, давались ему, великому мастеру осадных боев, маневренные, быстротечные операции. А тут Пётр поручает ему командовать самым подвижным родом войск — кавалерией!..

Привык Борис Петрович «томить» неприятеля, «отлаживать провиантом и фуражом». И в преподанной Петром «малой войне» ему длительное время приходилось нащупывать способы всячески охлаждать пыл зарвавшегося врага, действуя против него «на переправах и партиями». Измотав противника и давая баталию, он, на случай неудачи, привык также, иметь надёжную ретираду. А тут надо будет бить только с налёта и преимущественно по флангам противника, рвать его по кускам.

Непривычно ещё было Борису Петровичу действовать на поле войны и «по томашним конъюнктурам», памятуя, что «в уставах порядки писаны, а время и случаев нет», как не уставал это внушать государь своим генералам и офицерам…

Всё это прикинул Данилыч перед тем, как доложить государю своё мнение о разделении армии между Шереметевым и Огильви.

«Я рассуждаю, — донёс он Петру, — до твоего пришествия лучше оставить одному половину пехоты и конницы, другому также, разделив конные и пехотные полки пополам, из чего видится мне, во всём будет истинно более толка».

Пётр отвечал:

«Понеже; как говорят, пеший конному не товарищ; к тому ж сам ты известен, что нам не для чего искать боя генерального, но паче от него удаляться, а неприятеля тревожить скорыми способами налегке, и для того полки всегда будут врозни; как может каждый командующий управлять половиной чужой команды?.. Впрочем, как вы некоторое препятие увидели, то мочно до моего приезду в Польшу быть по-старому».

— Видишь, — говорил Меншиков Шереметеву, хлопая по бумаге ладонью, — оно и обмялось! — Рассмеялся. — Без лести и кривды порадел, Борис Петрович, тебе. — Обнял за плечо правой рукой, наклонился к уху. — А Огильви ставить на дорогу, наставлять его на путь истинный, как государь пытается делать, — это всё равно, что горбатого корсетом лечить.

Кривя рот, Шереметев кивал головой.

— Так, так! — сипел. — Разумею: солдаты за ним не пойдут. Это истинно! — Откинулся на спинку стула, пристально посмотрел на Данилыча и облегчённо вздохнул. — Значит, вместе?..

Меншиков утвердительно мотнул головой:

— Иначе и быть не должно!

После Пасхи приехали в Витебск Екатерина и девицы Арсеньевы. С их приездом как солнышко проглянуло, и веселее стало, и вроде как уютнее. Пошли вечеринки, поездки на озера, балы…

На даче Александра Даниловича «Зелёный мысок», при впадении реки Лучесы в Двину, был большой фейерверк, на озере Лосвида — катание на лодках, ужин с музыкой на плотах, изукрашенных гирляндами, флагами, а после бал. Екатерина была в положении, не танцевала, но во всех увеселениях охотно принимала участие. Дамы с ног сбились: чуточку отдыхали на своих половинах, меняли наряды, подрумянивались, припудривались — и снова в танцзал.

Дашенька резвилась, как козочка. Сашенька рядом! А что нужно ещё?.. «Синеглазенький!..» — и сладостно приливали к её сердцу все девичьи мечты, радости, нежность, ожидание стыда и счастья. Милый! Родной! Как хотелось целиком раскрыть перед ним всю свою душу, и любоваться им, и приникнуть к нему, как к источнику…

И как это люди не замечают, что жизнь так прекрасна!..

А часть гостей вовсе не спала, иные притыкались по углам столовой на сене, иные — на лавках, в сенях, на веранде.

Борис Петрович, просыпаясь, каждый раз подолгу сидел на постели, свесив волосатые ноги, зевая, почёсывался, вращал выпуклыми глазами, морщил лоб, силясь решить трудный вопрос: какими судьбами он здесь очутился?.. Но надо было тянуться за молодыми — во всём. И Борис Петрович старался не отставать от молодёжи даже в увеселениях.

— Хочу жить! Люблю жить! — вскрикивал Меншиков, распахивая настежь окно в спальне, отведённой фельдмаршалу. Вздыхал: — Эх, Франц Яковлевич! Как он. покойный, это умел!.. Посмотри, Борис Петрович, какая благодать-то кругом!

И Шереметев, всовывая ноги в огромные ладьеобразные туфли, храня на лице выражение человека, не совсем ещё ясно себе представляющего, зачем всё это нужно, вынужден был соглашаться:

— Н-да-а… Хор-рошо!..

Среди ореховых, сиреневых и ольховых кустов всё громко пело, стрекотало, жужжало. Повсюду стоял смутный, непрерывный шум весенней жизни.

Перевесившись из окна. Александр Данилович шептал:

— Ну, разве не благодать! — Оборачивался к Борису Петровичу: — На что лопухи — и те по росе дивно пахнут!

Однако не долго пришлось Александру Даниловичу побыть вместе с любезной его сердцу Дашенькой.

11 мая было получено известие о серьёзной болезни Петра.

«Я бы давно уже был у вас, — писал Пётр Меншикову из Москвы, — только за грехи и бесчастье моё остался здесь… К болезни присоединилась ещё тоска разлучения с вами; долго я терпел, но ныне уже вяще не могу: извольте ко мне быть поскорее».

Но это письмо уже не застало Меншикова в Витебске. Он спешил к больному Петру.

Полмесяца «государя била чрездневная лихорадка», и к войскам он мог выехать только 31 мая.


Вдоль и поперёк исходил Карл Польшу, гоняясь за армией Августа. Опасаясь окончательного разгрома своего незадачливого союзника, Пётр решил его поддержать. Нужно было выбрать район сосредоточения русской армии, который позволял бы действовать по тылам шведов, отвлекая их от Саксонии — основной базы, откуда польский король черпал средства для ведения боевых операций. Оценив обстановку, Пётр 'остановился на Полоцке, в районе которого к весне 1705 года и были сосредоточены главные силы русской армии. В главный штаб армии были назначены: генерал-фельдмаршал в звании главнокомандующего — Огильви, генерал-от-инфантерии — князь Репнин и генерал-от-кавалерии — Меншиков, после Нарвской победы он был сразу произведён в чин генерал-поручика.

Выгнав саксонцев из Польши, Карл встал со своей двадцатичетырёхтысячной армией под Варшавой. Что замышлял шведский король — разведать не удалось.

На военном совете решили: Шереметеву двинуться к Друе, откуда, подготовившись, атаковать Левенгаупта, — носился слух, что его корпус стоит под Митавой. Огильви и Меншикову, с главными силами, перейти в район: Гродно, Сосредоточение главных сил у Гродно осложняло операции шведской армии на западном направлении и, кроме того, позволяло Петру вести войну на чужой территории. Нужно было соорудить вокруг Гродно укреплённый лагерь, принять срочны: меры по обеспечению армии продовольствием на зимнее время…

— А где расположить войска на зимних квартирах, сами решите, — предложил Пётр Огильви и Меншикову.

Меншиков рассудил: зимовать армии в Гродно.

Огильви считал: зимовать можно только в селении Меречи.

— Меречи я осматривал, — говорил Меншиков, обращаясь к Огильви. — Ничего хорошего нет. Место неподходящее: от Гродно далеко… И как спасти провиант, собранный в Гродно, если неприятель подступит туда, а полки будут в Меречи?

Поджарый немец быстро тараторил, переводил, наклонился к самому уху фельдмаршала. Огильви слушал, но ухом не вёл, беспрестанно крутил кончик блёклого уса, тщетно стараясь пощекотать им ноздрю. Меншиков дёргал переводчика за рукав.

— А в Гродно, передай ему, — кивал на фельдмаршала, — место, где полкам стоять, благоугодное… За Неманом, против города… С двух сторон, — поднял два пальца, поднёс рыжему немчику к носу, — ров превеликий. — Мотнул влево рукой: — Здесь река… можно безопасно от неприятеля ополчиться…

Наконец, ласково улыбаясь, фельдмаршал заговорил. Александр Данилович независимо откашлялся и, притворяясь рассеянным, стал слушать: «Что-то скажет эта старая грымза?»

— Фельдмаршал полагает, — снова затараторил толмач, — что русское войско слабо, что король может запереть его в Гродно. В тылу болото — Полесье. Как отступать?

— Сразу и «отступать»! — выкрикнул Меншиков. — Да там такие места!.. Натуральная крепость!.. Что может сделать Карл, хотя бы со всею армией пришёл? Разве апрошами вздумает приближаться?.. И тогда ничего не достигнет, только себя изнурит… Гродненская фортеция, — хлопнул ладонью о стол, — передай ему… зело крепка и безопасна, притом и замок весьма может её защитить!..

Огильви поставил руки на стол и, соединяя ладони, смотрел, ровно ли приходятся пальцы один к другому.

— Я всё осмотрел, — проскрипел он ровно, бесстрастно, — и… — снисходительно улыбнулся, — другого, более удобного и выгодного места я не нашёл.

Итак, договориться не удалось.

«По указу вашему, 28 августа, — доносил Меншиков Петру, — я выправил полки в поход из Вильно в Гродно. Фельдмаршал Огильви, поехав оттуда, на пути полкам препятие учинил и велел им стать в Меречи, в 11 милях от Гродно. Но я приказал им втай сюда приближаться, идя по 20 вёрст в сутки… И то, я, рассуждаю, зело не рад он моему приезду и всё делает вопреки мне».

Пётр согласился с решением Меншикова. Огильви было подтверждено идти к Гродно.

А после взятия Митавы и сам Пётр прибыл в Гродно. Вскоре туда явился и Август.

Встретил Пётр своего непостоянного, колеблющегося союзника радушно, торжественно: выстроил войско для смотра, приказал расстелить на пути короля знамёна, захваченные у Станислава Лещинского, потом задал обед; после они состязались в стрельбе из гаубиц, пушек.

— Пошло, заварило! — безнадёжно махал рукой Меншиков, обращаясь к Репнину. — Раз приехал «саксонский султан», теперь, Аникита Иванович, кончено! Толку не жди…

— И леший его принёс! — рычал Репнин, тараща узенькие щёлочки-глазки. — Ни дела ж, ни толку! Одна канитель да питьё непрестанное! И государя на то подбивает! Пьяному-то море по колено…

— А лужа по уши! — вставил Данилыч. И согласился: — Это ты, Аникита Иванович, истинно, насчёт попить-поесть «брудор Август» никому не уступит.

— Вот гостенька бог послал, — сокрушался Репнин, — знакомому черту подаришь, так обратно отдаст!

— Теперь будет с Огильви шептаться, — угадывал Меншиков, — гнуть свою линию, подбивать фельдмаршала на саксонскую сторону.

— А тому только этого и надобно, — заметил Репнин. — Ей-ей подобьёт! Так и будет, разрази меня гром!

— Коли мы то допустим, — нахмурился Меншиков.

На другой день задал пир Август. Перед обедом, в торжественной обстановке, король вручил Меншикову вновь учреждённый им орден Белого орла.

— Я счастлив, — сказал король, — вручить эту награду достойнейшему из достойных полководцев российских. Я и мой народ никогда не забудем заслуг перед нашей страной принца Александра и всех вас, господа. Виват, виват, виват!

После обеда был бал. Король много танцевал, заразительно смеялся, шутил, показывал фокусы. И, глядя на него… ну кто бы мог подумать, что всего несколько дней тому назад этот монарх, скрываясь под чужим именем, тайком пробирался через Венгрию в своё королевство!


Карл продолжал стоять лагерем под Варшавой.

Пришли лютые морозы. Завыли вьюги, заиграли метели. Рощи, сады, запорошенные голубым тонким бисером, гудели, чернея под непрерывно несущимся вихрем, мёрзли в наметённых сугробах. Выходя днём ли, вечером за пороги сеней, нагибая головы от жгучей, захватывающей дыхание пыли, торопели даже местные старожилы. Казалось, свету не видно — так гулко шумели сады под напором бешеной бури, так лихо крутила позёмка сухой, как соль, рассыпчатый снег, всё твердевший от лютых морозов.

Шатёр короля подогревался калёными ядрами. Сделано, как нарочно, было всё, что не следовало делать, чтобы не измотать армию. Шведы голодали и мёрзли.

Так продолжалось до конца 1705 года.

Наконец за три дня до нового года Карл неожиданно для всех отдал приказ: «Подготовиться, завтра поход».

Смертельно нахолодавшие шведы снялись с места птицами, двинулись форсированным маршем.

Куда?

Об этом знал только король.

Солдаты были довольны: шутка ли — простоять столько времени лютой зимой в полотняных шатрах! Полагали: гибнуть — так в деле!..

«Но что же замыслил король? — ломали головы его офицеры. — Куда он ведёт армию?»

Поспешное движение к Венгрову, а затем к Западному Бугу разрешило недоумение: стало ясно, что король решил осадить, а затем уничтожить русскую армию в Гродно.

Ещё за две недели до выступления Карла Меншиков доносил Петру: «есть из Варшавы ведомость о походе неприятеля».

«От кого и можно ли верить? — спрашивал Пётр. — Сколько и при мне таких разглашений было!» Меншиков вторично донёс:

«Ныне получили мы подлинную ведомость, что король шведский перебрался со всем войском, кроме Реншильда. через Вислу на здешнюю сторону. Намерение короля здесь подлинно известно… идёт к Гродно».

Карл перешёл Вислу 29 декабря, а 13 января был уже в одном переходе от Буга. В две недели он покрыл расстояние от Вислы до Немана. Жестокий мороз на этот раз помог шведам, через Западный Буг они переправились по льду.

Донесение Меншикова от 13 января было получено в Москве только через неделю.

Государь болел. Запёрся в спальне, никого, кроме жены да лейб-медика, к себе не пускал. Но Макарова с донесением Меншикова принял немедля. Сидел согнувшись, цепко стиснув пальцами ручки огромного жёсткого кресла Его трясло, голова и правая, сильно опухшая щека были обмотаны тёплой косынкой. Лихорадочно блестящие глаза были расширены, он тяжело, с хрипом, дышал, слегка причмокивая языком. Болезненно сморщившись, поднял плечи, вяло протянул вперёд правую руку, не глядя на кабинет-секретаря, проговорил:

— Давай и… иди.

Донесение перечитал несколько раз.

Встал, бросил бумагу на стол, разжёг трубку. Несколько раз прошёлся взад и вперёд по ковру. Снова сел. Сгорбившись, сидел с дымящейся трубкой в руке, глубоко затягивался. Донесение Меншикова его сильно встревожило. Думал:

«К Гродно идёт… Вот оно что… А в Гродно сорок тысяч солдат, двадцать семь пехотных полков. Преображенский, Семёновский, Ингерманландский — цвет русской силы… Ну как шведы их отрежут от наших границ!..» Ледяной пот выступил на высоком, лысеющем лбу Петра Алексеевича.

— Как же тяжело воевать с шатким, неверным союзником! — бормотал он, страдальчески морщась, — Каждый день следить за поступками, задабривать, улещать… А ради чего? Чего он, Август, помог?.. Где саксонцы?!

Вскочил, сорвал косынку, швырнул.

— Почему на Реншильда не идут?!

Вошла, почти вбежала Екатерина, порывисто обняла его за плечи.

— Петруша, родной, что с тобой? — шептала испуганно, всматриваясь в его пожелтевшее лицо с распухшей щекой своими тёмными большими глазами. — Ну что?

Он мягко её отстранил:

— Позови мне Васильича.

— Петруша… стоит ли?

— Позови!

И когда Екатерина тихо, опустив голову, вышла, он крупно зашагал по ковру.

— А Огильви добивался, чтобы из-под Гродно к саксонцам идти! — горячо рассуждал сам с собой. — Вот бы вред получился!.. Мы — в глубокую Польшу, а Карл — в нашу землю!..

Вошёл Алексей Васильевич Макаров.

— Я здесь, государь.

В руках у кабинет-секретаря бумага, чернильница, за ушами хвостатые гусиные перья. Пётр стукнул трубкой о стол:

— Пиши!

И, когда кабинет-секретарь приготовился, принялся диктовать:

— «К князю Меншикову!..»

«Мин херр!» — сразу вывел Макаров, не ожидая Петра.

— «Проси прилежно его королевское величество, — отчётливо выговаривал Пётр, — чтобы двинул свои войска из Саксонии на Раншильда, у которого только девять тысяч…» Написал?

— Есть, государь!

— «Понеже в отлучение шведского короля лучше сего времени мало сыщется…» Я кончаю, завтра поеду…

Макаров сразу оторвался от бумаги, округлившимися серыми глазами с красными веками уставился на Петра. На его тощем, пергаментном лице изобразились испуг, удивление.

— Как, государь? — прошелестел одними губами. — А зубы? А лихорадка?

— Пиши, тебе говорят! — вскрикнул Пётр. — «Полагаю, что ранее недели к вам буду…» Пиши!..

Ни болезнь, ни дальний путь в тысячу с лишним вёрст, ни жестокие морозы не остановили Петра — он решил ехать немедля.


Утром 15 января 1706 года Карл подступил к Гродно. Вместе с генерал-лейтенантом Стейнбоком он осмотрел укрепления города и пришёл к заключению, что крепость взять штурмом невозможно. После этого приказал: от крепости отойти.

— Кто же был прав: Огильви со своими Меречами или я, когда настаивал, чтобы встать на квартиры в Гродно? — спрашивал Ментиков Репнина. — Тут мы десяти Карлам зубы пообломаем. Этакая-то твердыня! — махал рукой в сторону укреплений. — Да ещё с нашим солдатом!

— Истинно, истинно! — откинувши левую руку за спину, а большой палец правой заложивши за пуговицу, утвердительно кивал Аникита Иванович. — Значит, совести у человека нет вовсе… А ты, Александр Данилович, меньше слушай этого немца. Сам на своих ногах стой да делай как лучше. Тут… — подошёл вплотную, — не этим польским королём надо ухо вот как остро держать.

— А что? — оживился Меншиков.

— Да что-то он начал… Поехал вчера я к нему окончательно договориться насчёт укрепления общего рубежа, где стыкуются его и наши фланги. Я в его ставку — нет! Я на позиции — сейчас только ускакал. И где же я его нашёл? У его драгун. Распоряжается, чтобы их снарядить… Ну, тут я понял: не иначе — бежать собирается.

Меншиков сразу обмяк, откинулся на спинку кресла, сложил руки на животе. С лёгким зевком:

— Ну, это, Аникита Иванович, нам известно доподлинно. — Почесал скулу — Утечёт король, верно… Сокол места, ворона на место.

— Ай-яй! Стало быть, Карл из-под Варшавы сюда. — догадывался простоватый Репнин, — а Август к Варшаве? Да что это… Господи!

— Вот-во-о-т! — уже во весь рот сладко зевнул Александр Данилович. — Угадал!..

— Вот человек-то: до скончания дней его бить будут, и умрёт без покаяния, на пиру.

— Привычка! — усмехнулся Данилыч.

— Положим, что привычка, а всё-таки… Вишь ты!.. Что значит баламут-тo, везде себя покажет!

А Карл вскоре воочию убедился, что армию ему кормить положительно нечем. Жители окрестных деревень и местечек разбежались и все съестные припасы или увезли с собой, или спрятали. Шведы начали рыскать, как голодные волки, и кочевать всё дальше и дальше от Гродно: копьями, шпагами ковыряли сугробы, искали еды.

— Ищут, ваш-ство! — докладывали Меншикову разведчики.

— И находят?

— Да что-то не видно, ваш-ство! Если и находят, так самую малость.

— То-та, — усмехался Данилыч. — А я уже думал: может, мы и недоглядели за этим?.. Может, оставили кое-что?..

— Никак нет, ваш-ство! Всё под метёлку!..

…Карл нервничал. Думал: зашёл далеко… снега глубоченные… холодно… волки… Волки иной раз кольцо залегают вокруг лагеря, голодные и злые, и воют, чуя живое. Он их не боится, но… неприятно. Он терпеть не мог даже, когда и собаки выли на дворе ночью. Нехорошо, тоскливо… Однако утешение: главные силы русских крепко заперты в Гродно. Все пути отхода отрезаны… Полесье?.. Но кто же весной будет отступать по болоту?..

Август поспешил воспользоваться исчезновением неприятеля: взял четыре драгунских полка и ушёл к Варшаве.

23 января Пётр прибыл в Смоленск, здесь провёл одни сутки и отправился далее к Гродно, не подозревая, что шведы переправились через Неман и уже осадили весь Гродненский укреплённый район. Меншиков. отводивший в это время отрезанные от Гродно части в район Минска, встретил Петра в 90 километрах от Смоленска, в местечке Дубровне.

Дальше, мин херр. — докладывал он, — ехать этой дорогой нельзя. В Гродно можно попасть не иначе, как большим объездом через Полесье, — все другие дороги шведы перехватили.

В объезд Пётр не поехал.

Положение частей, осаждённых в Гродно, становилось критическим. План польского короля, рассчитанный на разгром Реншильда, после чего Август предполагал поспешить в Гродно, на выручку осаждённому гарнизону, этот план был разрушен: 4 февраля у Фрауштадта армия Августа была разгромлена. Август с остатками разбитых частей отступил в район Кракова. Русской армии, если сна не сумеет уйти от преследования, предстоял решающий бой с главными силами Карла, на успех которого (боя) Пётр не надеялся.

«О зело нам печально, — написал он Репнину, — что мы не могли к вам доехать, и в какой мысли мы ныне есть — единому богу известно».

— Был военный совет, — докладывал Меншиков государю, — генералы Венедигер, Галларт, Аникита Репнин считают — в Гродне отсиживаться до весны, а как начнётся на Немане ледоход, — отступать. Огильви упёрся, аки валаамова ослица, ладит одно: «Здешняя инфантерия, говорит, изрядно сильна и может противиться шведам до тех пор, пока саксонская армия зайдёт Карлу в тыл». Отступление, считает, столько же опасно, сколь и постыдно… Упёрся — и кончено!..

— Знаю, — мотнул Пётр головой, — он мне писал: зело жалеет фельдмаршал, что мы отступлением сим славу своего оружия потеряем, насмешки на себя навлечём, союзников отвратим, войска и народ свой в уныние приведём.

— Жалеет!.. Чья бы корова мычала! — почти выкрикнул Меншиков. — А ежели саксонцы не подойдут? Тогда как?.. Пиши долг на двери, а получка в Твери?

— Вот про это и толк, — согласился Пётр. — Умён, да не разумен старик.

— Или себе на уме, — заметил Данилыч. Пётр, перекося брови, потёр переносицу.

— Может, и так…

— Так, мин херр, — кивал Меншиков, — так… — Лицо у него раскраснелось, рука нервно гладила крышку стола. — Истинно, он больше противен нам, нежели доброжелателен. Какой он представил Августу план кампании? «Буде неприятель атаковать в окопах нас не станет, — писал, и обойдёт Гродно справа или слева, допустить его до Вильны, л потом… — Меншиков поднял палец, — всею армиею идти к Торуню. то бишь на Вислу, к саксонцам!..» Вот ведь что удумал!.. Всё своё бросить — и к Августу! Не пришлось поле ко двору — пускай его под гору! Ему что, не своё!..

— Ну, это теперь дело прошлое, — сказал Пётр, поморщившись. — Старыми вопросами мучить себя… ни к чему! Как есть, так и есть. О другом надо думать. Сейчас… — Не договорил, склонив голову, долго молча сидел, поглаживая висок.

Не впервой приходилось ему заочно помогать своим генералам, попавшим в тяжёлое положение, руководить ими, не присутствуя на месте предстоящих боевых операций. И в этот раз, ещё и ещё раз тщательно оценив уже подробно изученную им обстановку, определив наиболее подходящий момент и наиболее верный способ спасения своей попавшей в окружение армии, Пётр принимает решение и на другой день посылает Огильви приказ, «где лучше изготовить мост через Неман» и воспользоваться ледоходом; при первой подвижке льда перейти по заранее наведённому плавучему мосту на левый берег реки и, пока шведы будут в ледоход пытаться наводить плавучие мосты «при плавучем льду (для которого льда не может неприятель мосту навести и перейтить)» отходить возможно быстрее на Брест, «ибо неприятель уже, почитай, отрезал наше войско… и в Гродне ждать нечего… Також, — предупреждал Пётр, — не забывайте слов моего товарища [Меншикова], который приказывал вам при отъезде своём, чтобы вы больше целость войска хранили… Ничего не жалеть, ни артиллерии, ни имущества, только бы людей спасти по возможности».

Лед на Немане тронулся 22 марта. И на следующий же день русская армия, выступив из Гродно «в порядке баталии двумя линиями», как записал Репнин в «Юрнале выступления русской армии из Гродно», благополучно переправилась на левый берег реки.

Разработанный Петром план вывода русской армии из Гродно был осуществлён очень удачно. В то время, когда мост через Неман, построенный Карлом выше города и снесённый начисто ледоходом, был шведами вновь наведён, русские войска уже подходили к Бресту над Бугом.

Карл бросился было в погоню, но едва не погиб со всем своим войском в непроходимых Пинских болотах.

Шведским штабным офицерам казалось невероятным, что их сообразительный, энергичный король, которого они считали блестящим стратегом, мог свалять такого дурака, ввязавшись в это преследование, в это явно безнадёжное и весьма опасное дело.

Карл же искренне возмущался:

— Проклятая страна! Тут не может быть ни одной классической битвы!.. Что вы запишете для истории? — обращался он к своему историку Адлерфельду. — Неловкое воспоминание о потерянных днях?

Выдавливая из себя жалкую улыбку, Адлерфельд растерянно разводил руками.

— Варвары! Тьфу! — плевался Карл. — Скифы! Опустошив Полесье, он снова ринулся в Польшу.

Так разрешился один из самых острых моментов в войне Петра с Карлом.


Основные силы русского войска очень удачно вышли из окружения. Но шведы находились вблизи русских границ. Кто мог знать, что завтра решит их своенравный король? Это не могло не вызывать серьёзной тревоги и озабоченности. Поэтому первой мыслью Меншикова по приходе с армией в Киев было «укрепить сию цитадель».

«Я ездил вокруг Киева, — писал он Петру, — также около Печерского монастыря, и все места осмотрел. Не знаю, как Вашей Милости понравится здешний город, а я в нём не обретаю никакой крепости. Но Печерский монастырь зело потребен и труда с ним будет немного… можно изрядную формацию учинить. Да и есть чего держаться…»

Пётр прибыл в Киев 4 июля, осмотрел город. Печерский монастырь С мнением Меншикова о необходимости укрепления именно монастыря он согласился.

— Да, — заявил, — ситуация у киевской фортеции незавидная. Возле Печерского монастыря куда удобнее местность.

И он сам принялся её вымерять. Вскоре новая крепость была заложена.

— А теперь, как ты писал мне, чтобы нашим девицам в Смоленск собираться. — говорил Пётр Данилычу, — то решил я не в Смоленск, а сюда их привезти. Хватит! — хлопнул Меншикова по плечу, широко улыбнулся. — Надобно будет вас с Дашенькой окрутить. Как ты на сей счёт полагаешь?

— Я не против, мин херр.

«Чем скорее, тем лучше, — думал Данилыч. — А то как домовитый мужик сына женит — де, женится, остепенится, так и Пётр Алексеевич с женитьбой моей: окручу-де его, оно и спокойнее — меньше гульбы, ближе к делу».

Мирка, в котором бы жили мать, отец и сёстры Данилыча, никогда не было у него. Отец жил на стороне, он, Алексашка, с малых лет тоже. «Всё не как у людей!» — жаловалась мать, бывало. И теперь Данилыч мечтал устроить свою жизнь как положено, именно «как у людей» — со своею женой, со своею семьёй… И Дашенька даст ему такую жизнь, это он знал, в этом был твёрдо уверен… Да и надоело слоняться по чужим домам, мотаться в гостях, где он никогда не бывает один и частенько чувствует себя одиноким. Нужно родное, своё!.. Женитьба — это не рядовое житейское дело, от неё тоже счастье зависит. Да ещё как зависит! А кто не хочет жить лучше?..

Словом, он сам начал настаивать на ускорении свадьбы. И 18 августа 1706 года бракосочетание Александра Даниловича Меншикова с Дарьей Михайловной Арсеньевой состоялось.

— А Огильви, мин херр, — докладывал Данилыч Петру, — всё равно не миновать увольнять с русской службы. Стар, самолюбив через край, только тем и занимается, что свой гонор огораживает да жалованье подсчитывает. Сутяга старик, крохобор. Учиться у него, мин херр, нечему. Что Круи был, что этот теперь, — хрен редьки не слаще. Одно добро… Не везёт нам, мин херр, на заморских фельдмаршалов. То он жалуется, что русские генералы мне наперёд его рапортуют, то салют без его ведома я объявил…

— Это какой салют?

— Да после усмирения Борисом Петровичем Астраханского бунта.

— Тэ-эк, — протянул Пётр, барабаня пальцами по столу.

— То доносит тебе, — продолжал Меншиков, — что какая-то гулящая девка сказывала про меня, что я со шведами переписку веду…

— Просил, когда сидел в Гродно, — лукаво ухмыляясь, перебил его Пётр, — просил у меня прислать ему двадцать тысяч конных дворян да несколько сот верблюдов.

— С верблюдами он и ко мне приставал, — махнул рукой Меншиков. — И не просто каких-нибудь верблюдов просил, а двугорбых. Его толмач переводил мне: «Чтобы у верблюдов спина была такая, — показывал вот этак рукой, — яма и губор, а потом опять яма и опять губор».

— Бугор, что ли? — спросил Пётр, улыбнувшись.

— Да! Горб, бугор… Он ведь, и толмач-то его, наш язык разумеет с пятое на десятое… Сидит как-то за обедом. Не ест. Спросил я его: «Что не ешь?» А он показал на тарелку: «О! Тут умрутая муха».

— Опять ты за своё балагурство! — поморщился Пётр.

— Я хочу, мин херр, то сказать, — прижал Меншиков обе ладони к груди, — что… откуда это у них? Нанялся служить, продал шпагу, как покойный Гордон говорил, — так клади на дело сие и свою совесть и честь. А так: ни пито, ни едено — деньги плати… Так не выйдет! Они, деньги-то, у нас на земле не валяются. Самим до зарезу потребны.

— О как потребны! — сказал Пётр, задетый за живое Данилычем. — Как потребны — и как их приходится выколачивать! Спроси Шереметева, как народ от поборов… волком глядит, норовит на грудь кинуться!..

— Знаю, мин херр, знаю, — тряс головою Данилыч, закрывая глаза. — Я не к тому… Шафиров мне пишет: «Невзирая на все худые поступки Огильви, надобно бы отпустить его с милостью, с ласкою, даже с каким-нибудь подарком; а к подаркам он зело лаком и душу свою готов на них сходно продать».

В сентябре 1706 года Огильви был уволен с русской службы. И Меншиков вскоре крупной победой над шведами доказал всему миру, что русская армия не нуждается более в наёмном фельдмаршале.


14


Только после того, как были получены достоверны? известия, что Карл ушёл из Волыни в Саксонию, Пётр принял решение отлучиться из Украины, сочтя возможным теперь отбыть в Петербург с целью обеспечить свой «Парадиз» надёжным прикрытием со стороны Финляндии — «воевать Выборг»; Меншикова же с двадцатитысячным корпусом он направил в Польшу, на помощь своему союзнику Августу.

Тем временем Карл, оставив вблизи русских границ генерала Мардефельда с двадцативосьмитысячным корпусом, сем прошёл насквозь всю Польшу и вытеснил Августа из его родовых саксонских владений.

Разбитый Август вступил в переговоры с Карлом. Тайком от Петра, он запросил у шведов сепаратного мира. Переговоры были непродолжительны. Карл потребовал, чтобы Август торжественно отрёкся от польской короны и отказался от всякой мысли соперничать с новым польским королём Станиславом Лещинским, чтобы он поздравил последнего с вступлением на престол и, кроме того, возместил победителю все издержки войны.

Отречься от польской короны была очевидная необходимость: этому должно и можно было покориться. Заплатить за издержки войны было нелегко, потому что Саксония и так была разорена вконец, но нужные для этого деньги предполагалось собрать с народа, а народ не в первый раз расплачивается за войны своих королей, причины и цели которых ему вовсе неведомы; это, следовательно, тоже не особо стесняло Августа. Мудренее было согласиться «саксонскому султану», как справедливо называли Августа в европейских салонах, на поздравление своего торжествующего соперника.

В этом Август усматривал явно неблагородное желание Карла унизить и оскорбить побеждённого.

Тем не менее Август вынужден был согласиться на всё.

Мирные условия были подписаны в замке Альтранштадт, недалеко от Лейпцига, 18 октября 1706 года. Саксонцы должны были уплатить несколько миллионов контрибуции. Август торжественно признал королём польским Станислава Лещинского.

Карл торжествовал. Оказывается, двигаясь на запад, он может распоряжаться коронами, государствами!..

«А почему бы и нет?» — полагал, ничтоже сумнящеся, шведский король. Чем он хуже Александра, покорившего Азию, Ганнибала, разгромившего римскую армию на её собственной территории, Чингисхана — да простит бог ему это сравнение! — который прошёл через Азию и Европу с силами гораздо более слабыми, чем силы противников!.. Европа раздирается внутренней борьбой, а шведская армия, овеянная славой прежних побед, приумножает эту славу новыми победоносными схватками. И кому же, как не ей, этой доблестной армии, под командованием своего непобедимого короля, устанавливать теперь порядки в Европе?

В лагерь Карла под Альтранштадтом спешили немецкие министры, английские герцоги, французские маршалы, чтобы заручиться если не поддержкой, то хотя бы благожелательным нейтралитетом шведского короля. Сам Джон Черчилль, герцог Мальборо, высокочтимейший полководец и государственный деятель Англии, поступаясь родовой твердокаменной гордостью, вынужден был посетить Альтранштадт и, сменив замороженное достоинство на приветливое выражение своего холёного лица «англо-саксонской работы», льстить Карлу, сравнивать его с выдающимися, по мнению герцога, полководцами, добившимися с малыми силами громадных, вошедших в историю, военных успехов: с предводителем рыцарей Стронгбоу, поработившим Ирландию, Кортесом — завоевателем Мексики, Писарро — растоптавшим самостоятельность Перу… И всё это с единственной целью — добиться согласия короля подписать англо-шведский оборонительный договор.

Именно в Альтранштадте раболепное преклонение перед Карлом достигло своего апогея. И оно бы продолжилось, если бы бродяга король двинулся из Альтранштадта на запад. Но русская армия, верная своим союзническим обязательствам, заставила его повернуть на восток…

Уничтожая отдельные гарнизоны противника и отбрасывая на запад его подвижные мелкие группы. Меншиков быстро продвигался в глубь Польши. В Люблине он встретился с Августом.

Страдания народа не тревожили Августа Сильного, и он продолжал, как и ранее, сладко спать, сытно есть, много пить. Двор его остался таким же великолепным; красавицы Саксонии были по-прежнему к нему чутко-внимательны; богатырская сила его руки, которой он очень гордился, ему не изменила, и, подписывая Альтранштадский мир, он уже давал себе слово нарушить его при первом же благоприятном моменте. Единственно, что его мучило, — это отсутствие денег.

«Королевское величество зело скучает о деньгах и со слезами наедине со мной просил [денег], понеже зело обнищал: пришло так, говорит, что есть нечего», — доносил Александр Данилович государю.

«Писал, ваша милость, что король скучает о деньгах, — отвечал ему Пётр. — Там ты известен, что от короля всегда то, что: „Дай, дай, деньги, деньги“. А ты сам знаешь, каковы деньги и как их у нас мало. Однако ж ежели при таком злом случае постоянно король будет, то чаю, надлежит его в оных крепко обнадёжить при моём приезде».

Ведя с собой Августа, Меншиков 18 октября настиг войска Мордефельда у Калиша. Мирный договор с Карлом был уже Августом заключён, когда Меншиков, не подозревая об этом, предложил ему атаковать войска Мардефельда. Отказаться от этого Августу было невозможно, не открывши своей тайны; повести своих саксонцев против шведов значило, с другой стороны, подвергнуться мщению шведского короля. Что же делает Август?.. Одобряет намерение Меншикова, обещает поддержать его своими войсками и в то же время предупреждает о его намерении шведского генерала.

«Марфельд зело крепко прикрылся болотинкой за луговым берегом Просны, — оценивал Меншиков обстановку. — Атаковать его всей кавалерией в лоб — нельзя: кони будут вязнуть в потных местах. Кавалерией Ренне ударит с правого фланга — там суше. В лоб бить пехотой, а её мало. Стало быть, надо спешить драгун полка два. Бой будет долгим, упорным. Значит, нужна будет вторая линия войск, линия поддержек, сикурса там, где в этом будет нужда». Размышляя, прикидывая, шагал из угла в угол палатки. Тёр лоб. Беспрестанно курил трубку. Старался продумать всё до мельчайших подробностей. Шутка ли — вся Европа смотрит! Ведь это же первая правильная битва русских со шведами. И вести её, эту битву, будет он, русский генерал…

Если бы дело касалось смелого кавалерийского рейда, он бы так не задумывался. Его конница могла действовать клинками и огнём (в пешем строю), она имела свою артиллерию и не раз, «ища неприятельскую инфантерию», умело совершала глубокие рейды по тылам неприятеля. Драгуны его могли и умели «во фланги атаковать», как того требовал Пётр, и «в землю противника впасть» — самостоятельно выполнять ответственнейшие стратегические задачи, как то было, например, под стенами Варшавы, когда, накануне коронации Карлом Станислава Лещинского, русские драгуны ворвались в Прагу, предместье Варшавы, и захватили там шесть знамён и четыреста пленных из гвардии Станислава.[31]

«Словом, — думал Данилыч, — рейды — это дело известное. А тут первый правильный бой… Вот ежели в этой баталии нас шведы побьют, уж и зашипят же тогда в зарубежных дворцах и салонах: „Огильви прогнали!“ Решили, что „сами с усами“! А на проверку что оказалось? Какой-то безродный Меншиков вздумал командовать корпусом. И против кого? Против первого полководца Европы!..»

— Да-а, тут лицом в грязь ударять не приходится. — Крепко, с хрустом в суставах, потёр пальцы, поправил как бы жавший шарф под синим драгунским мундиром, тиснул зубами чубок. — Н-ну, держись, генерал!

— Посланные мной партии донесли, — докладывал Меншиков военному совету, собравшемуся накануне баталии, — что неприятель за рекой Просной стал лагерем в крепких местах с твёрдым намерением дать нам генеральную баталию. Против нас семь тысяч шведов, в том числе четыре тысячи конницы и три тысячи пехоты, стоят они в середине под командой воеводы киевского — Потоцкого и процкого воеводы — Сапеги — на флангах.

Я предлагаю: учредить наши полки в две линии. На правом крыле встану я с русскими, на левом — вы, ваше величество, — поклонился в сторону короля, — с саксонцами. Во вторую линию встать польским войскам: за русскими — полному гетману Ржевутскому с его войсками, за саксонцами — великому гетману Синявскому.

Далее Александр Данилович изложил свой план построения боевых порядков полков. Предложил: все батальоны расположить а колоннах поротно, в затылок друг другу; кавалерию оставить в резерве для удара во фланг, когда дрогнет противник; впереди боевого порядка пехоты рассыпать стрелковые цепи — по отделению от каждой роты, не более, с задачей — завязать бой.

Исход боя решит штыковая атака, это твёрдо знал Меншиков. Стало быть, полагал он, пехота должна наступать в сомкнутых, сплошных линейных строях и атаковать противника «волнами» до полного его сокрушения. Боевую мощь полков он, по примеру Петра, основывал только на силе штыка, огню (из гладкоствольных, недальнобойных и нескорострельных по тому времени ружей) он отводил в сражении — этом самом решительном средстве войны — второстепенную роль.

Закончив доклад, Александр Данилович предложил: наступление начать артиллерийской стрельбой завтра с полудня.

С планом Меншикова военный совет согласился.

Август молчал. Накануне он полдня уговаривал Меншикова отложить наступление, исчерпал все доводы, убеждения, но… Александр Данилович был непреклонен.

— Столько времени гнаться за неприятелем, — возражал он, — подойти к нему вплотную — и не помериться силами!.. Нет, ваше величество, воля ваша, не желаете — атакую один, чем бог послал, а без баталии не уйду. Такова, я знаю, и воля моего государя.

— Что с ним? — спрашивал после Меншиков своих генералов Боура, Ренне.

— Напуган, — ухмылялся Ренне, — столько натерпелся, бедняга, от шведов!..

— Н-да-а… — тянул Боур, — ни единой победы, одни поражения! Конечно, боится!

На другой день в два часа пополудни начался артиллерийский обстрел.

Александр Данилович стоял на пригорке. Сзади — коновод с жеребцом. Рядом — конные ординарцы.

— Стрелять, пока хватит пороховых картузов! — командовал Меншиков. — Всеми батареями! Беглым!..

Было видно, как ударяли ядра и веерами поднимались вверх сучья от разбитых фашин, щепки, обломки, чёрные комья болотной земли.

Меншиков наблюдал. Оглядываясь на свой левый фланг, морщился.

— Скачи! — не вытерпев, ткнул кулаком в голенище драгуна, другой рукой махнул в сторону левого фланга. — Жидкий горох! Передай Телегину: голову оторву!..

Второй час длилась артиллерийская подготовка. Шведы прижались.

— Раке-е-ту! — подал команду Данилыч.

Пушки замолкли.

В передовых стрелковых цепях дружно защёлкали ружейные выстрелы. Бой завязался.

И сразу кто-то «сообразил», бросил в лоб неприятелю несколько эскадронов польских драгун.

— Что-о?! Куда-а?! — закричал Меншиков, багровея. — Кто бросил в атаку драгун?.. Вернуть!..

Очередной его ординарец пригнулся к шее коня, поскакал, сломя голову вниз.

Но шведы уже поднялись. Мардефельд, учтя обстановку, перешёл в контратаку.

А драгуны растянулись по мокрому, чавкающему под копытами полю, передние заплясали на месте, задние зарысили, подтягиваясь к головным, но… подстроиться не успели. Шведы, штыки наперевес, уже подбегали к передним рядам.

Драгуны начали поворачиваться «налево кругом», но в этот момент сквозь их жидкие, словно танцующие на месте, ряды, начали продираться навстречу контратакующим шведам русские пехотинцы.

И сразу завязалась жестокая рукопашная схватка.

Отрезанные друг от друга драгуны — видно было — начали метаться по полю, вносить расстройство в ряды русских солдат.

— Иэ-э-эх! — выкрикнул Меншиков, скрипнул зубами. Не выдержал — слишком страшна была эта минута! — вскочил в седло, взял сразу с места в карьер, птицей понёсся с пригорка.

Подскакал к самому центру. Рявкнул:

— Спешиться всем!

По цепи вправо и влево раскатисто повторили, понеслись ординарцы. Сам спрыгнул с коня, выдернул шпагу.

— Ура-а-а! — закричал, вращая белками, повёл за собой и драгун и пехоту. — Ура-а-а-а!!

Его оттащили, но пехота и драгуны за нею пошли.

С той и другой стороны тяжело катились навстречу друг другу плотные цепи-ряды. Зашевелилось всё поле. Солдаты сбились в плотную массу — и шведы, и русские; как бы раскачиваясь, они пятились то туда, то сюда, а к ним, уставя штыки, всё подходили и подходили с обеих сторон новые плотные цепи.

Шведы бились спокойно, упорно…

Уже с обеих сторон были введены в бой вторые резервы, яростная рукопашная битва не утихала. Жесточайший, крепкостоятельный бой кипел уже третий час кряду. Поле было сплошь устлано трупами, а победа всё ещё не клонилась ни в ту, ни в другую сторону.

Её нужно и пора уже было «склонить». Пора!.. Он угадывался, он проникал уже в самую душу, этот желанный, решительный, сокровенный момент!

Чем склонить?

И Меншиков, угадав, почувствовав переломный момент, решился на крайнюю меру: бросил в бой последний резерв — конную группу Ренне, укрытую за своим правым флангом.

И вот этот-то новый лихой фланговый удар и решил исход боя. Измотанные непрерывными атаками русских, шведы не выдержали стремительного натиска свежих драгунских частей — дрогнули, побежали. Их пехотинцы пытались пробиться к укрытиям, кавалеристы — прорваться к дорогам. Но только немногим шведским конникам удалось спастись бегством, а из пехоты ни один не ушёл. Весело и густо гремело и катилось «ура-а-а!», серо-зелёные мундиры метались по полю, носились лошади без ездоков…

Меншикову сдались в плен: сам командующий, генерал Мардефельд, 4 полковника, 6 подполковников, 5 майоров, всего 142 офицера; унтер-офицеров и рядовых около 1800 человек. Кроме того, им был захвачен обоз — 10000 подвод Августу сдалось всего около 800 человек.

На другой день были пойманы в обозе и взяты в плен польские воеводы Потоцкий и Сапега.

«Господин полковник! — доносил Меншиков Петру с поля боя. — Неприятеля мы нагнали, он ожидал нас при Калише с намерением дать баталию, порядочно укрепив себя за три дня. В 18 день сего месяца мы дали, с ним полную баталию и одержали счастливую викторию».

«Получили мы от вас, — отвечал Пётр, — неописанную радость о победе, какой ещё никогда не бывало. С чем вашу милость наивяще поздравляю. Всех генералов, офицеров и рядовых, которые при том были, поздравляю и весьма желаю наивящее сего в оружии счастья».

— Мне везёт, — ворчал Август. — Никак не скажешь, что я предоставлен сам себе. Никогда ещё от меня не требовали столько, сколько теперь, — и шведы и русские. Разумные требования — дело хорошее. Однако вызывает уныние то. что расхлёбывать кашу с этой «чудесной» победой придётся, по-видимому, мне одному. Скажем так, — разглагольствовал он в кругу близких людей, рассчитывая, видимо, на их исключительную наивность, — вот два хорошо воспитанных человека, каждый из них охотно жертвовал ради другого своими планами, каждый во всём уступал другому…

И оказывается, что они постоянно… как бы это сказать? — стесняли друг друга, что ли. Ведь теперь так получается! Понимаете вы моё положение?

Действительно, положение Августа было далеко не завидным: от Петра отстал и к Карлу не пристал.

Как воспримет его новый союзник битву под Калишем?

Эта мысль приводила в уныние обычно жизнерадостного, беспечного короля. «За двумя зайцами погонишься…» — думал. Пытался прикидывать: как же всё-таки выйти из создавшегося более чем щекотливого положения?..

Решил пригласить великого искусника в решении подобных «тонких вопросов» бискупа Куявского, посоветоваться, что предпринять.

В одном из полузаброшенных помещичьих домов король принял епископа.

Разговор не клеился. Августу хотелось, чтобы первым начал епископ.

Пусть как угодно, но… только бы начал… Он первым говорить «об этом» не в силах!.. Уставился в одну точку.

Тучный, но довольно подвижной епископ, незаметно перебирая ногами под длинной, обширнейшей рясой, как бы плавал перед столом и… тоже молчал.

Это злило Августа.

«Бестия! — думал. — Наслаждается моим затруднением. Ведь прекрасно знает, зачем я его пригласил. Видимо, ждёт, чтобы я со всей ясностью дал ему понять, что я считаю возможным и на что пойти не могу. Ждёт и… молчит. Но ничего, подожду и я».

Наконец бискуп подсел к королю. Пышущее здоровьем лицо Августа стало рассеянным, бискуп внимательно следил за ним своими маленькими, заплывшими глазками.

— Думаю, ваше величество, что Карл вряд ли будет нами доволен, — произнёс епископ тихо, но смело.

Лицо Августа сохраняло непроницаемость, Скомкав край скатерти, он щипал своими сильными пальцами бахрому, легко обрывал, как тонкие нити, витые шнурки.

— Полагаю, ваше величество, — продолжал епископ, — что Карла нужно бы было задобрить. Несомненно, это самый лучший, если не единственный, путь, который по крайней мере даёт надежды на ограниченный успех. — Погладил пухлой рукой край стола. — Надо загладить наше невольное прегрешение…

— Загладить? — как бы внезапно очнувшись, спросил Август. — Как? Чем?

— Есть один способ, — ответил епископ и, хитро хихикнув, пристально взглянул в глаза Августу. — Может быть, вы, ваше величество, этот выход уже и нашли? — и снова пытливо заглянул в глаза королю.

— Нет, — ответил совершенно искренне Август, удивлённый значительными взглядами бискупа. — Нет, нет!..

Хитрая улыбочка снова тронула пухлые губы епископа, он развёл руками, приподнял плечи и отчётливо зашептал:

— Нужно, ваше величество, вернуть шведскому королю генерала Мардефельда и всех, кто вместе с ним был взят в плен. Вернуть немедля. А там, — потёр руки, — видно будет. Во всяком случае, я решительно не могу понять, почему нам нужно убиваться.

Король слегка склонил голову, и по лицу его было видно, что он хочет вникнуть в каждое слово.

— Да, возможно, что вам, ваше величество, придётся лично говорить с Карлом… Объяснить ему невольность вашего прегрешения… даже… может быть… и откупиться, — подбирал слова бискуп. — Но, это потом, а теперь…

— А теперь! — Широко улыбнулся, обнажив ряд крупных белых зубов. — Прекрасная мысль!.. Но… — поморщился. — Мардефельд и все остальные — они же у Меншикова?

— Да, да, — кивал бискуп, — их нужно от него получить.

Август встал, прошёлся по комнате.

— А как, по-вашему, это сделать? — спросил, внезапно остановившись против епископа. — Думаете, Меншиков, так вот, — помахал кистью руки, — легко их и отдаст?

— Я этого не думаю, — произнёс епископ, подчёркивая слова. — Полагаю, что надо будет его настоятельно просить отдать всех пленных вам. Хотя бы под тем предлогом, что вы, ваше величество, — скорбно вздохнул, смиренно сложил руки на животе, — сами были в бою и… пленные необходимы для поддержания вашей чести.

Король отрицательно мотнул головой.

— Меншиков на это не согласится, я знаю.

— Тогда, — продолжал бискуп, — нужно будет предложить ему разменять на них русских офицеров, содержащихся в Стокгольме.

— Ах, так! — воскликнул Август. — Да, да… Пожалуй, действительно… напишем такое письмо. Если нужно, то возьмём обязательство: размен учинить, скажем, в три месяца, а в случае несогласия на то шведского короля, возвратить пленных снова россиянам… Возвратить! — поднял палец.

У бискупа от беззвучного смеха заколыхался живот.

— Напишем письмо!.. Возьмём обязательство!..

Король и епископ — один в блестящем, расшитом камзоле, другой в чёрной монашеской рясе — выглядели странно и неестественно при тусклом свете свечей, едва достигавшем углов мрачного, пустынного зала.

Август сел, подвинулся почти вплотную к епископу.

— Ну, а если и после этого Меншиков не согласится?

— Разве? — спросил епископ, подняв кустистые брови. — Тогда, — произнёс уже серьёзно, — мы, ваше величество, заявим, что ежели желаемые пленные нам не вру-чатся, то он, Меншиков. с его стремлением исключить такую возможность, Меншиков, упрямо отказывающийся смотреть прямо в глаза сложившимся обстоятельствам, — лицо епископа исказилось, глаза забегали, — легко причиной будет, что учинённый между государем российским и королём польским союз претерпит нужду.

Август немного смутился, но сейчас же оправился, откинулся на спинку кресла, потёр ладонями грудь. В глазах у него заиграла злая улыбка.

— Да, это, пожалуй, единственное, что может заставить его отказаться от риска твёрдо стоять на своём. Словом, тогда, он, пожалуй, уступит.

Предложение короля, как и следовало ожидать, «того принца [Меншикова] склонить не могло, чтоб пленных офицеров, у него сущих, нам вручить, — писал позднее Август Петру, — и мы, для содержания чести своей, принуждены через бискупа Куявского и генерал-майора нашего Гольца ему сказать, ежели он нам желаемых пленных не вручит, то он легко причиною будет, что между вашим величеством и нами учинённый союз нужду претерпеть может; и так едва вышеупомянутый принц себя уговорить дал».

С Августом Александр Данилович старался быть ещё более осторожным, чем с любым иноземным политиканом, «Впрочем, — думал он в этот раз, — может быть, и впрямь Август верит в то, что сделать клянётся? А размен пленными офицерами вот как неплохо бы было со шведами учинить! Ведь в Стокгольме томятся: генерал Вейде. князь Долгорукий, царевич Имеретинский, князь Трубецкой…»

Учитывал Меншиков и то, как крепко Пётр держится за союзников в этой тяжёлой для России войне.

Итак, всё прикинув, Александр Данилович вынужден был уступить. Но, уступая настойчивой просьбе польского короля, он взял с него письменное обязательство. «За отданных нам князем Меншиковым шведских офицеров и рядовых, взятых в последней баталии войсками Его Царского Величества, — обязывался Август, — в десять недель или в крайней мере в три месяца выменять всех московских офицеров, в Стокгольме обретающихся».

Получив от Меншикова пленных. Август немедленно передал их шведскому королю. Ни о каком размене пленными он не посмел даже заикнуться. Этим он хотел хоть отчасти искупить свою вину за невольное сражение с Мардефельдом.

Пётр отблагодарил Данилыча подарком трости, стоимостью в 3064 р. 16 алтын, 4 деньги (как было записано в расходной книге Посольского приказа). «Когда с Москвы поедешь в Смоленск, — приказал он вице-президенту посольской канцелярии Шафирову, — возьми с собой два креста кавалерийских святого Андрея и сделай трость, у которой верхний и нижний пояски алмазами хорошими осади; сверху хорошо б покрыть изумрудом большим; в сторонах, ежели добрый мастер есть, сделать два символа, победе приличные, а в третьем месте герб господина Меншикова финифтью сделать. При сем посылается и образец».

В 1705 году цезарь Иосиф даровал Меншикову достоинство князя Римской империи. Но это было не своё, «покупное». И вот 30 мая 1707 года Пётр возводит его в достоинство князя воссоединённой Ижорской земли.

«Римского государства князь Александр Данилович Меншиков, — сказано было в новом дипломе на княжеское достоинство, — от юных лет принятый в милость нашу, по мере возраста своего процветал храбростью, славными дарованиями ума и сердца, предваряя всех своих сверстников: при осаде Азова, на море и на суше, он явил мужество не по летам, чем милость наша к нему значительно умножилась; в путешествии нашем по Европе, избранный в числе самых верных и любезных, он заслужил благоволение всех иностранных государей и награждён ими впоследствии явными знаками милости: от цесаря Римского высшею степенью чести — княжеским достоинством Римской империи, от короля польского кавалериею Белого Орла, от короля прусского орденом Благородия.

В войне же с короною шведскою он показал такие примеры храбрости, воинского искусства и верности, как при осаде городов Нотебурга. Ниеншанца, Нарвы, так и при взятии на море перед очами нашими неприятельских кораблей, что мы, возвышая в степени воинских чинов, за мужество и верность пожаловали его орденом св. апостола Андрея и потом генерал-губернатором наследственных областей наших Ингрии и Карелии вместе с Эстляндиею.

После того, по вступлении нашем с войсками к обороне Речи Посполитой Польской против общего неприятеля, он явил такие верные услуги в совете, взятии крепостей и при воде войск, что мы признали его достойным быть государственных тайных дел министром и главным генералом над всей нашей кавалерией.

Мудрым отводом войск наших из Гродно и преславною победою над неприятелем в октябре 1706 года, какой в войну сию никогда не бывало, он принёс такие услуги Российскому государству, что мы, утвердив его во всех титулах, пожалованных иностранными государями в признание и воздаяние заслуг, жалуем его Всероссийским князем Ижорской земли».


Битва под Калишем была первой тактически продуманной и тщательно подготовленной обеими сторонами баталией, выигранной русскими у «непобедимых» шведов. С этого времени военное счастье начинает изменять последним. Несмотря на ещё продолжающееся отступление русских, Карл всё яснее и яснее отдаёт себе отчёт, что он совершенно напрасно сначала презирал, затем долгое время недооценивал этого серьёзнейшего противника. А в 1708 году перед своим вступлением в украинские земли, готовясь к походу против лишённой союзников русской армии один на один, он счёл совершенно необходимым, обязательным для себя окончательно и твёрдо заручиться против Петра союзником в лице украинского гетмана Мазепы, который уже около трёх лет сносился со Станиславом Лещинским, набиваясь своей действенной помощью.

Когда после заключения Альтранштадтского мира возник вопрос, куда именно направится теперь Карл, которому осталось продолжать войну с одной русской армией, многие генералы полагали, что он направится в Петербург. Это мнение разделял и сам Пётр. Другие ожидали, что он пойдёт на Москву. И это казалось тоже очень правдоподобным. С Меншиковым, который уверенно полагал, что Карл непременно вторгнется на Украину, никто не согласился тогда.


15


На генеральной консилии в Жолкве, куда в конце 1707 года прибыл Пётр, было приговорено: боя с шведами до границы не принимать, задерживать противника всюду, где можно, изнурять его тревогами и действиями мелких партий на коммуникациях, особенно на бродах, в лесах и на речных переправах.

Был объявлен новый набор и приступлено к укреплению пограничных городов.

На всём протяжении «от Пскова через Смоленск до Черкасских городов и на двести вёрст поперёк» приказано было создать «засечные» линии в лесистых краях и специальные укрепления на перекрёстках важнейших дорог. Жителям этой полосы предлагалось приготовиться к выселению внутрь страны, а пока что объявлено, «чтоб к весне ни у кого не было явно хлеба, спрятав его в лесах, ямах или где лучше».

В целях борьбы с шпионажем предложено всем иноземцам иметь поручителей, «а по ком поруки не будет», тех приказано было выслать «к городу Архангельску, и оттоль на кораблях, а ежели из мастеровых, по ком поруки не будет, послать в Казань».

На вероятных направлениях движения шведов Пётр сосредоточил в 1708 году стотридцатипятитысячную группировку, Шереметев командовал всей пехотой, Меншиков — конницей.

Численно шведы были вдвое слабее, но иностранные наблюдатели в Москве считали, что «положение несчастного царя становится отчаянным». Так же оценивали сложившуюся обстановку и многие сподвижники Петра. Только сам он да верный Данилыч в эти грозные дни ожидания превосходят сами себя, они носятся, как буря, один из конца в конец России, другой — по укрепляемым городам Украины, везде неожиданно являются, всё сами осматривают, проверяют. А своенравный, упрямый, непоследовательный Карл тем временем как бы нарочно предоставляет возможность Петру подготовиться к предстоящей решительной баталии.

Первая половина 1708 года была потеряна Карлом. После заключения Альтранштадтского мира он хотя и потянулся к северо-востоку, прошёл снова всю Польшу и вступил в Литву, но там словно завяз в её непроходимых болотах. А между тем край этот, вообще не отличающийся изобилием жизненных припасов, был вконец разорён многолетней войной. Шведская армия голодала. Напрасно приближённые Карла доказывали ему необходимость немедленного вторжения в русские земли; их рассуждения, что Петром давно забыто нарвское поражение, что вся Ингрия и Эстляндия уже заняты русскими, что, преследуя с таким упорством Августа и так усердно занимаясь устройством польских дел, он пренебрегает наведением порядков в своих собственных владениях, — все эти совершенно правильные доводы длительное время оставлялись королём без всякого внимания.

Наконец во второй половине года Карл выступил в направлении на Мстиславль. 7 июля 1708 года он вошёл в Могилёв, но здесь снова задержался на несколько недель, ожидая прибытия генерала Левенгаупта. которому было приказано собрать в Курляндии возможно большее количество продовольствия и. захватив присланное из Швеции боевое снаряжение и припасы, идти к Могилёву, на соединение с главными силами шведской армии.

Пётр по-прежнему уклонялся от решительного сражения, так как «искание генерального боя, — считал, — суть опасно — в единый час всё ниспровержено; того для лучше здоровое отступление, нежели безмерный газард».[32]

Левенгаупт двигался очень медленно. Карл не мог его ждать, стоя на месте, — армия голодала, её, кроме того, сильно тревожили русские части и отряды партизан, беспрерывно нападающие на подразделения шведского войска. Трудности день ото дня возрастали. Всё заставляло короля торопиться со своим выступлением. До подхода Левенгаупта он не собирался давать генерального сражения русским. Только после присоединения к своим войскам корпуса Левенгаупта он рассчитывал выбрать позицию, где можно будет дать решающий бой русским армиям. Украина — вот где, не говоря о приготовленном там сытном провианте-приварке, он может, пожалуй, подкрепить свою армию и свежими полками Мазепы и частью сил Станислава Лещинского. А потом, может быть, сумеет вызвать и выступление против Петра его давнишних противников — турок, татар…

И Карл круто поворачивает на юг.

— Дьявол его сюда несёт! — воскликнул Мазепа, узнав об этом движении.

Гетман отлично понимал, что вместе с шведским войском или даже ранее его вступит на Украину и русская армия, а тогда попробуй-ка подними простых казаков и поспольство, крестьянство, на восстание против царя.

Гетман рассчитывал на другое и… просчитался.

Просчитался и Карл, решив, что ему придётся сражаться только с армией Петра.

«Мы, — записал Адлерфельд, шведский историк, постоянно находившийся при короле, — неожиданно очутились в необходимости постоянно драться, как с неприятелем, с жителями того края, куда мы вошли».

Народ поднялся.

С таким ожесточённым сопротивлением Карл, привыкший до этого к животной трусости бюргеров и раболепству продажной шляхты, столкнулся впервые. Крестьяне прятали от шведов продовольствие или уничтожали его, истребляли неприятельских фуражиров, жгли хаты, в которых размещались вражеские солдаты. Шведы изголодались, обносились изболелись. Дух армии падал.

А Пётр тем временем подготовил Карлу новый сюрприз: он решил разбить Левенгаупта. Выступив из Риги с шестнадцатитысячным корпусом и громадным обозом в 7 тысяч повозок, шведский генерал уже подходил к Днепру. Две реки отделяли его от главных сил шведской армии — Днепр и Сож, — а между ними стояла русская армия.

На консилии — Пётр, Меншиков. Шереметев — было решено: Шереметеву с главными силами следовать на Рославль, Почеп, с целью предотвратить возможность прорыва шведов на Брянск; против Левенгаупта выделить летучий корпус, или «Корволант», как его назвал Пётр, — 7 тысяч конницы и 5 тысяч пехоты на лошадях, командование которым государь берёт на себя. Меншикову было поручено: «Идти вперёд с довольным войском для наблюдения его, Левенгаупта, движения».

9 сентября Пётр предупредил Меншикова:

— К ночи у тебя всё должно быть готово, подогнано, починено, запасено… Ночью, — пояснял, — тебе выступать. Я с корволантом следом за тобой, тронусь одиннадцатого.

Драгуны Меншикова укладывались спать так, чтобы вскочить, подтянуть снаряжение, разобрать оружие и… седлать лошадей. Меншикову постелили во дворе, под навесом, в широких санях. В избе блохи. Кусают, будто со всего света собрались в одно место.

Но ему и во дворе не спалось.

В деревне, казалось, стояла какая-то необычная тишина, будто всё притаилось и ждёт чего-то… Только сад за плетнём словно вздрагивал, когда по нему пробегал порывистый ветерок, и шумел уже по-осеннему холодно, да порой с коротким стуком падало в сухую некось спелое яблоко. Думалось: «Всё созрело!» Представлялось, как всё сохнет, роняет спелые зёрна: крапива, белена, репья, подсвекольник… Летели минуты, часы, а глаза хоть коли.

«Государь, поди, тоже не спит, — думал, ворочаясь, Меншиков. — Ежели так, то придёт…»

Потом решил:

«Всё равно теперь не заснёшь…»

Встал, накинул кафтан, пошёл «на зады».

В большом сарае, скудно освещённом сальной свечой, вставленной в железный фонарь, вдоль стен сложена солома, на ней в ряд, накрытые попонами, кафтанами, чем попало, спали офицеры Меншикова. Сон их был спокоен и, видимо, так заразительно сладок, что дежурный офицер, прапорщик Сумбатов, чтобы не заснуть, то и дело полоскал руки в конском ведре и тёр ими щёки.

— Не спишь? — напугал его Меншиков.

— Никак нет, ваша светлость! — вытянулся Сумбатов.

— Вижу! — улыбнувшись краем рта, поднял брови Данилыч. Глянул на спящих. — Укрой!

В середине сарая один богатырь храпел громче всех: разбросал руки во сне, сбил на сторону кафтан… Меншиков присмотрелся:

— Мухортов!.. Эк его разморило! — Подумал: «Усатый, а пит как ребёнок».

Да и все спали крепко. Привыкли…

Но вот кто-то идёт. Шаги быстрые, твёрдые. Подходит к сараю… В кромешно тёмном четырёхугольнике двери появилась большая фигура.

— Поднимай! — слышен голос Петра. И дежурный тут же гаркнул:

— Встава-ай!


От Меншикова требовалось: найти Левенгаупта, тщательно разведать его силы, выяснить направление движения, раскрыть его карты.

Стояла ранняя осень. На северных склонах возвышенностей до полудня лежал снег; овражки и рытвины превратились в болотины и лужи. По утрам было звонко от заморозков, а к середине дня отпускало, — припекало солнце, раскисала земля.

«Далеко Левенгаупт сейчас не уйдёт, — прикидывал Меншиков. — Сейчас, если выезжать затемно, значит, надо громыхать по выбоинам, смёрзшимся колеям, колдобинам. — Улыбнулся, качнул головой. — Испытали!.. В телеге тогда так трясёт, что побаиваешься, как бы печёнка с селезёнкой не поменялись местами… А двинешься днём — повозки будут вязнуть по самую ступицу, на колеса намотается грязи… Так долго не вытянут лошади. Не-ет, — потёр руки, — с таким обозом господам шведам сейчас далеко не уйти!»

Выбросив вперёд пикеты, разъезды, заставы, секреты, направив отдельные партии ходоков-лазутчиков, переодетых в крестьянское платье, по местечкам и деревням, лежащим на пути движения шведов. Меншиков всем им наказал: доподлинно выяснить направление движения Левенгаупта. точно установить численность его войск, количество артиллерии, подвод в обозе, узнать, что везёт.

Десять суток носились отряды Меншикова по дорогам, полям и лесам Белоруссии, перехватывая передовые разъезды шведского генерала, вступая в бой с его охранением на походе, производя тщательную разведку боем всего, что необходимо было точно установить до начала решающей битвы.

По утрам одевались деревья сизыми шапками инея — все веточки пригибало, днями шли предосенние обложные дожди над раскрытыми лесами, опустевшими полями и нивами, а вечерами, случалось, сквозь туман в двух шагах не видно было кустов. Бабье лето так и не наладилось. Конец сентября стоял тёмный, холодный и грязный. Под копытами чавкала липкая осенняя жижа. Драгуны недоедали, недосыпали, делились друг с другом последним — куском хлеба, щепотью соли, горстью овса; в лесах, если случалось, спали в обнимку на общей подстилке из елового лапника, согревались теплотой собственных тел.

Зато 20 сентября Меншиков смог доложить Петру, что Левенгаупт ведёт с собой не восемь, как они с Петром думали раньше, а шестнадцать тысяч солдат, что путь свой он держит к Пропойску, где и думает перейти реку Сож, что… и так далее — всё остальное, до мелочей.

И Пётр, теперь уже с открытыми глазами, двинул форсированным маршем свой корволант в погоню за шведами.

Левенгаупт, узнав, что за ним гонится какой-то особый летучий корпус, состоящий из конницы, лёгкой артиллерии и пехоты — не той пехоты, которая искони, в течение многих веков, передвигалась только пешком, а другой — на конях, колёсах! — узнав о таком необычном преследовании и весьма опасаясь быть атакованным в неудобном месте, на марше. Левенгаупт принял решение немедля занять более или менее подходящую позицию для обороны.

Вскоре разведка Меншикова донесла, что шведы расположились на поляне у деревни Лесной. Проводники из местных крестьян показали, как можно подойти к укреплениям шведов по двум довольно широким дорогам. И вот, разделив свой корпус на две колонны, Пётр двинул их на противника.

После скоротечного авангардного боя русские на плечах шведов ворвались в лес, заняли опушку, обращённую к деревне Лесной, а в первом часу дня, приняв развёрнутые боевые порядки, двинулись лавиной в атаку.

Жаркий бой длился весь день. Под прикрытием сильного артиллерийского огня шведы несколько раз пытались переходить в контратаки, но так и не смогли остановить нападающих. К вечеру весь лагерь шведского генерала был занят частями Петра.

Наступавшая темнота и сильная метель помешали преследованию. А ночью, посадив остатки своей пехоты на лошадей. Левенгаупт бежал.

Бой у деревни Лесной лишил Карла людского пополнения и запасов — ядер, пороха, продовольствия. Из шестнадцатитысячного корпуса к нему прибыло немногим более шести тысяч измотанных, голодных солдат. Продовольствие хоть и с большим трудом, но всё же ещё кое-как можно было найти в богатой Украине, а вот утрата боеприпасов была невозместима, и позднее, в решившем исход войны Полтавском сражении, Карл мог открыть огонь только из четырёх пушек.

Укреплённые русскими пункты — Чернигов, Нежин, Киев, Переяславль. Переволочна, Полтава — преграждали все важнейшие коммуникации. Шведы, расположившиеся на зимних квартирах в районе Ромны. Гадяч, Прилуки. Лохвица, попали в плотное окружение. Связь их с тылом была прервана начисто. Даже курьеры, посылаемые шведским королём с сильным эскортом, не могли прорваться сквозь кольцо окружения.


16


Если бы Карл двинулся на Москву!..

Тогда Мазепа, этот сладкоречивый старец, получивший образование в училище иезуитов, проведший всю свою молодость в Варшаве, при польском дворе, этот природный шляхтич, каким он считал себя, нашёл бы способы взбунтовать Украину. Он бы искусно распустил молву, что Москва хочет отобрать старые вольности украинские, что она намеревается обратить всех казаков в солдаты, а посполитых сделать крепостными и выселить в российские губернии, что только один он, Мазепа, до сих пор отстаивал права священной украинской старины, что теперь надо использовать благоприятный момент — свергнуть иго царя.

Когда же русская армия вступит на Украину, что может тогда сделать он с простыми казаками и поспольством, тяготеющим к партии московской, народной? Он, Иван Степанович Мазепа-Колединский, бывший «покоевый» польского короля Яна-Казимира, представитель иной партии на Украине — партии польской, шляхетской?

Сейчас он ещё, пожалуй, сможет повести за собой «старшину». Но вся ли и она пойдёт за ним к шведам?

Мазепа стар, немощен, хил, измучен подагрой. Стремясь прежде всего к душевному равновесию, он в беседах, особенно с седоусыми батьками-старшинами, старался подбирать выражения и слова, которые помогали ему так или иначе скрывать свои сокровенные помыслы. Любил он поговорить о «родной Украине», «независимости», «национальной чести»… Такие уловки позволяли, полагал он, утаивать, что именно всё это и готов он был без остатка продать польской короне.

Только регулярным и вот таким более или менее спокойным образом жизни, основанным на тонком обмане, он мог поддерживать своё сильно пошатнувшееся здоровье. А сейчас… эти вот треволнения!..

Крутит гетман кончик жиденького сивого-пресивого уса, вздыхает, кряхтит.

Время ли ввязываться в эту кашу?.. Пора ли?.. И решает: пора!.. Сегодня Карл вступил в украинские земли, а завтра сюда нагрянет Меншиков с своими драгунами. Меншиков, с которым он не мог сойтись, сговориться, который ещё год тому назад — гетман это отлично помнит — предсказывал, что Карл пойдёт именно на Украину, как будто бы намекая тем, что он подозревает тайны Мазепы. Меншиков будет здесь со дня на день — в этом гетман не сомневался, — и тогда… откроется всё. Кого-кого, а этого, пся крев, Данилыча долго морочить не удастся. Этот пронюхает всё: и о договоре с Карлом, и о переговорах с королём польским, с Станиславом Лещинским. Если бы Карл двинулся на Москву, а войско Лещинского явилось бы на берег Днепра! — мечтал старый гетман. Тогда он наверняка поднял бы всю Украину. Он привёл бы её в подданство Польши. За это он получил бы звание гетмана всей Украины, обеих сторон Днепра! Титул князя! Место в польском сенате… Сколько захватывающих возможностей! «Вы постарайтесь. — передал ему король Станислав, — а я уж сделаю так, что вы не пожалеете». Он, Мазепа, ждал, — долго, очень долго ждал. «Ненависть не такое кушанье, чтобы его есть горячим», — он это прочно усвоил. Он научился хорошо скрывать свою ненависть к москалям под видом искренней дружбы, как под пеплом, который насыпают на огонь с целью его поддержать.

Конечно, всё предусмотреть нельзя. И он не в этом упрекает себя. Нет! Он сумел многое дарить врагу, научился предупреждать его желания, усыплять его подозрительность…

А потом — казачья старшина… Он, гетман, всё время должен был что-то говорить этим упрямейшим людям, находить разные щели, лазейки — это при его-то преклонных летах! — и без конца привирать. Шведам, не привыкшим делать секретов из своих намерений, это может показаться пустяком, потому что они привыкли к рабской покорности бюргеров и безропотной исполнительности купцов. А вот Станиславу Лещинскому — этому-то, конечно, виднее, в каком окружении приходится здесь, на Украине, вертеться. Недаром он как чумы ведь боится казаков!

Да, обман продолжался долго, очень долго. Ненависть — это долготерпение…

И вот теперь — р-раз! — словно отдёрнулся занавес. Всё испортил этот сумасбродный мальчишка король Карл! Всё, всё!.. Рушились планы, надежды!..

Теперь жди и трясись. Вместо Лещинского вот-вот припожалует в гости Данилыч.

«Как быть?»

И Мазепа решил: при первом же известии о прибытии Меншикова немедля скакать на соединение с Карлом. «Иначе… страшный, позорный конец!..»


Пётр звал к себе в Глухов Мазепу — переговорить о мерах к обороне. Подозревая, уж не открыты ли его сношения с шведами и поляками, Мазепа не решался ехать к царю, баялся: а ну как это приготовленная для него западня? Сказался тяжко больным.

И вдруг узнает: к нему жалует Меншиков!

Панический страх обуял предателя гетмана: он «порвался, как вихр», приказал ударить в литавры, немедленно седлать коней.

Наспех собравшись, понёсся с отрядом сердюков на соединение с Карлом.

Велико же было удивление Меншикова. когда он, подъехав к резиденции гетмана — Батурину, нашёл ворота замка запертыми, заваленными землёй, а о самом Мазепе, которого считал больным и при смерти, услышал, что он ускакал с казаками к Десне и переправился через неё.

— М-м-да-а! — мычал Меншиков, со значительным видом покачивая головой, разглядывая издали крепость.

На стенах замка прохаживались вооружённые казаки, все пушки были наведены, возле них, как по боевой тревоге, стояла прислуга.

Лицо Александра Даниловича потемнело. Он провёл рукой по лбу и медленно, будто скованный царившим кругом выжидательным молчанием, обернулся к стоявшему рядом Дмитрию Михайловича Голицыну, киевскому губернатору.

— Как смекаешь насчёт этого дела?

Голицын, как бы в нерешительности озираясь и ничего не понимая, только руками развёл:

— Вот уж пути-то господни неисповедимы. Александр Данилович! Ей-ей, сие для меня как гром среди ясного неба!

— Да и для государя тоже, поди, — раздельно вымолвил Меншиков.

Подозвал полковника Анненкова, — его полк был размещён в батуринском подворье и считался состоящим в охране гетманской резиденции.

— Скачи! — махнул рукой Александр Данилович в стоpoну замка. — Узнай, что стряслось? Как сами они объяснят?

И Анненков поскакал.

— Что сие означает? — кричал он, подскакав почти вплотную к стенам замка. — Чего ради так укрепились да запёрлись, как против врагов? Почему не отворяете ворот, не впускаете в город?

Со стен отвечали:

— Гетман не приказал никого впускать из российских людей.

— А где же сам гетман?! — выкрикивал Анненков, тотчас поняв, что в этом деле нечисто всё до конца.

— Уехал в Короп. — отвечали со стен. — Оттуда он отправится к царскому войску. Жаловаться!.. От москалей разорение украинским людям! Немало городов и сел от них пропали вконец!..

Эти выкрики окончательно утвердили Анненкова в его предположении.

— Теперь, друг великий, — говорил Меншиков. выслушав доклад Анненкова и обращаясь к Голицыну, — ясно как день, что Мазепа к шведам отъехал… И как это получилось, что мы проморгали?

— Да ведь как, — подняв брови, пожимал плечами Голицын. — Сам знаешь. Александр Данилович, как в него верили все.

— Н-да-а… Это верно.


Пётр в это время с главными силами армии сторожил движение неприятеля в местечке Погребках, на Десне.

«За истинно мы признаем, что, конечно, он изменил и поехал до короля шведского, — донёс ему Меншиков о бегстве Мазепы, — и так о нём иначе рассуждать не извольте».

Несказанно поразила эта новость Петра. «Мы получили письмо ваше. — ответил он Меншикову. — о нечаянном никогда злом случае измены гетманской с великим удивлением».

Но удивление удивлением, а дело делом, и Пётр, столкнувшись с повой противостоящей ему тёмной силой, развивает исключительную энергию, дабы «тому злу забежать» — не допустить «казачеству переправляться через реку Десну по прелести гетманской», отвратить от гетмана украинский народ. Он немедля извещает Украину и всю Россию об измене Мазепы, приглашает старшину и представителей рядовых казаков, крестьян поспешить в Глухов для избрания нового гетмана: обещает прощение тем из ушедших к шведам казаков, которые добровольно возвратятся; подтверждает все старинные вольности Украины; представляет Мазепу заклятым врагом Отечества и народа; чучело Мазепы вздёргивается палачом на виселицу; духовенство предаёт изменника церковному проклятию.

На военном совете в Погребках, 30 октября, было решено: Батурин взять и, в случае злого сопротивления, истребить этот главный притон изменников, чтобы «и прах сего гнезда предателей был развеян ветрами».

Взять Батурин было поручено Меншикову.

Ранее Меншикова прибыл к Батурину Дмитрий Михайлович Голицын. По приезде он отправил в замок царский указ, предписывающий немедленно сдать город.

Запёршиеся в замке старшины ответили:

«Без нового гетмана мы не пустим в замок московских людей, а гетмана выбрать надлежит общими вольными голосами; теперь же, когда швед стоит в нашей земле, невозможно выбрать нового гетмана».

«Спешите с войском своим к Батурину, дабы не попался он в московские руки», — взывал Мазепа к Ивану Скоропадскому, полковнику стародубскому. надеясь поднять его против Петра. Скоропадский, однако, и не думал спешить к Батурину; к Батурину спешил Меншиков: к Батурину спешил и Мазепа вместе с армией Карла.

Кто раньше — Меншиков ли сломит сопротивление предателей, засевших в Батурине, или Мазепа при помощи шведов вызволит своих приспешников, предателей родины?..

Это волновало Петра. И как волновало!..

«Сего моменту, — пишет он Меншикову 31 октября, — получил я ведомость, что неприятель встал у реки Десны на батуринском тракте, и для того изволь не мешкать».

На другой день он шлёт новое письмо:

«Когда сие письмо получишь, тогда тотчас, оставя караулы довольные, поди к тому месту, где ныне неприятель мост делает».

В тот же день тревожное письмо из Субачева: «Объявляем вам, что нерадением генерал-майора Гордона шведы перешли сюды, и того ради извольте быть опасны, понеже мы будем отступать к Глухову; того ради ежели сей ночи к утру или поутру совершить возможно взятие Батурина, с помощью божией оканчивайте; ежели же невозможно, то лучше покинуть, ибо неприятель перебирается в четырёх милях от Батурина».

Минул день, и Пётр снова предупреждает Меншикова: «Паки подтверждаю, что шведы перешли на сю сторону реки, и хотя наши крепко держали и трижды их сбивали, однако за неудобностью места сдержать не могли… Того для извольте быть опасны».

Вслед за тем другое письмо:

«Сей день и будущая ночь вам ещё возможно трудиться там, а далее завтрашнего утра вам оставаться опасно».

Эту обстановку и учитывали, видимо, осаждённые, когда затягивали переговоры о сдаче. Но Данилыч время не упустил. Кто-кто, а он-то недостатком оперативности не страдал… Прибыв под Батурин в полдень 31 октября, он тотчас, отряжает в замок сотника Андрея Марковича, наказан ему: выведать, собирается ли казачья старшина сдаваться или будет в измене стоять до последнего.

— Время не ждёт, — наставлял Александр Данилович сотника. — Ты узнай, если между ними, — помотал ладонью около носа, — разброд, шат какой есть, — говори. Нет — обратно сюда. Тогда будем крушить их воровское гнездо. На то напирай, что в песок изотрём, ежели не откроют ворота. Крови жалко, мол, православной, князь говорит. В этом, мол, дело, казаки… подумайте.

— Всё понятно, — щёлкнул каблуками Маркович.

— Тогда — с богом. Скачи.

Марковича втащили по верёвке на крепостную стену, и там сразу обступили его сивоусые батьки казаки. Толпа собралась большая, все галдели, размахивали руками, поносили Голицына, Меншикова, — знали откуда-то, что и он прибыл под стены Батурина, ругали на чём свет стоит и своих казацких старшин, что не пошли за Мазепой, его, Марковича, тоже костерили нещадно, пиная в спину, в бока…

Расталкивая стариков, протискался к Марковичу и сам Чечел. Кирпично-красный цвет лица — первое, что бросалось в глаза, когда этот небольшого роста, плотный, рыжевато-русый полковник, самый что ни на есть батуринский коновод, подскочил вплотную к Марковичу. Ухватив его за рукав, он сразу завопил, наливаясь густой сизой кровью:

— Кто тебя к нам прислал?! Меншиков?! Да кто он такой?! Он нас изменниками считает! Врагами церкви и Украины! Сам он сволота! Да! Сам он вор проходимец! Он враг Украины, не мы!.. Или кто из старшины казацкой пироги продавал?! Или у кого из нас батька конюхом был?! Быдло! Ворюга!.. Сколько у него деньжищ-то в его сундуках! Награбил!.. А у нас? И всех-то денег похоронить не хватит! А почему? Кто он такой? — тряхнул Марковича за плечо. — Кто он такой, спрашиваю я тебя, чтобы нами помыкать, на колени ставить казацкое войско?!

Остальные горлопаны притихли. Молчал и Маркович, всматриваясь в стоявших поодаль с довольно безнадёжным и унылым видом казаков.

— Пойдём, — прохрипел Чечел, сбычившись, схватил Марковича за руку, потащил.

В просторной горнице гетманских покоев, куда привёл его Чечел, сидели, — это Маркович тогда крепко запомнил: арматный эсаул Кенигсен, правая рука Мазепы, служилый из немцев; Леон Герцик — бывший полтавский полковник; генеральный эсаул Гамалея; реент — делопроизводитель — Мазепиной канцелярии; батуринский сотник и батуринский городничий. В их присутствии Чечел сразу сжался, притих. Маркович понял, что там, наверху, Чечел, этот вёрткий холуй, изображая возмущение и будто выходя из себя, нарочито орал, больше для показа казакам: де само слово «измена» вызывает в нём, человеке «простом, прямодушном, что называется душа нараспашку», приступы бешенства, — представлялся, рыжая псина, а тут, видать, горлом-то брать не приходится, тут своя шайка, знают друг друга насквозь.

— За чем припожаловал, говори, — процедил Кенигсен, дёргая тонкой, длинной шеей с большим кадыком.

— Гетман ваш изменил, — начал Маркович. — отошёл к неприятелю. Вы же верные подданные государя, а князь Меншиков его генерал, как же можно вам перед ним затворяться?

— Не смеем никого впускать без региментарского приказания, — отвечал немец, скаля длинные жёлтые зубы. — А что гетман изменил, отъехал на шведскую сторону. — глаза его обежали всех сидящих справа налево. — что он не с нами, тому мы не верим.

Он мог бы этого и не говорить. Со стороны было видно, что этот осторожный, но всё же попавший-таки в западню осмотрительный хищник из тех, кто привык спокойно и холодно обдумывать каждый свой шаг, взвешивать всякое слово, и его недальновидные, торопливые соумышленники явно лгут. Конечно же, они изменили и теперь ведут счёт времени с того дня и часа, когда гетман Мазепа перекинулся к шведам.

Напрасно Маркович уговаривал их не прикидываться незнайками, напрасно приводил доводы, что все до последнего царёва солдата знают теперь об измене Мазепы. — Кенигсен стоял на своём:

— Не верим — и кончено! Без приказа гетмана ворот не откроем. Так и передай вашему этому, — прикрыл белёсой ресницей выпуклый глаз, — как его… Меншикову. А полезете к нам — сами все ляжем костьми, но и вам, други, мало не будет.

Остальные молчали: видно, между ними уже крепко было всё договорено.

— Стало быть, поджидаете шведов? — заметил с усмешкой Маркович. — Время выгадываете? Ну что ж… Так и доложим, что иные из вас ещё лишее вредны, чем другие.

Чечела как кто шилом кольнул.

— Доложишь! — Вскочил и, сделав к Марковичу шаг, быстро сунулся к сабле.

Но ещё быстрее Кенигсен рыкнул:

— Сиди! — приковал Чечела к месту. И уже спокойно добавил:

— Рубить будем после.

— Стало быть, прощения просим, — поднялся Маркович. Не удостаивая его ответом. Кенигсен обернулся к генеральному эсаулу Гамалее, указал на дверь:

— Проводи.

Это было утром, а к полудню Меншиков приказал наводить мосты, чтобы ночью переправить войска через Сейм.

Ночью прибыли батуринские депутаты. Нового они ничего не сказали, по-прежнему твердили, что Мазепа вряд ли отъехал к шведскому королю, ну, а если изменил и в самом деле отъехал, говорили, тогда они остаются в прежней верности государю и царские войска в город впустят, только просили дать три дня сроку на размышления. Меншиков, конечно, понял, что всё это изговорено с «чрезвычайной политикой», чтобы выиграть время — авось-де шведы успеют за эти три дня прибыть на подмогу.

«Довольно с вас намыслиться до утра, — решил он. — Хватит! Небось и без того все уж размыслили».

А утром, вместо ответа, батуринцы принялись палить из всех пушек.

Тогда была предпринята последняя попытка со стороны Меншикова предотвратить братоубийственное сражение: он ещё раз послал к мятежникам своего представителя с увещательным письмом.

Батуринцы собрали раду. Казаки стояли понурясь. Молчали. Старшины вознамеривались было огласить письмо Меншикова, но коноводы подняли такой крик…

— Некогда нам читать отповеди москалей! Сами не с хвоста хомуты надеваем! К бесу ихнюю грамоту!

Княжеского посланца чуть не растерзали седоусые батьки казаки, стоявшие в передних рядах, уже и посыпались было на него крепкие удары, но… одумались-таки батьки — тумаков посланцу они надавали, но отпустили его, дав ответ на словах:

«Все помрём, а царёвых солдат в замок не пустим». Но в ночь на 2 ноября нежданно-негаданно дело обернулось совсем по-иному.

К Александру Даниловичу явился из Батурина старшина Прилуцкого полка Иван Нос. Немедленно он был принят Меншиковым.

Мялся Нос, крутил чёрный ус, теребил красный шлык на своей мерлушковой шапке.

— Кури! — пододвинул к нему Меншиков табакерку. — Небось прокурились?

— Вконец! — согласился Нос и торопливо принялся набивать свою добрую люльку; набив, вытянул из кармана кресало и трут, высек огня, прикурил.

— Раздышался?

Нос утвердительно мотнул головой.

— Тогда говори, время не ждёт!

— Доклад мой, ваша ясновельможность, будет короткий, — начал Нос глухо, не переставая свирепо затягиваться. Табак был сух, лихо дымился, и Нос плакал от крепкого кнастера — из глаз его, из красных век, текли слёзы. — Знаю я потайную калитку в стене…

Меншиков встал.

— В батуринской стене, стало быть… Через неё к вам сюда и пришёл… Проверил… — Вытянув шею, тоже поднялся, приблизился к князю; сизый дым следовал за усами: Нос мотал головой. — Калитку, ваша ясновельможность, — зашептал, оглядываясь на двери, — я оставил открытой… Так ежели через неё ночью, да потише, гуськом… можно ваших солдат в замок провести… Сколько надо…

Блестя глазами, Меншиков потирал ладони.

— Ох, молодец!.. Ка-ак это кстати! — Шагнул к старшине, положил ему руки на плечи. — За это. доложу государю, тебя, дорогой, не забудет!.. А калитка с какой стороны?..


В ту же ночь, под утро, через указанную Носом потайную калитку были пропущены лучшие, отборные русские части. А с другой стороны крепости начат был приступ. По двое, в затылок друг другу, солдаты непрерывным потоком вливались через калитку внутрь крепости. В предутренней мгле слышались надрывные выкрики, откуда-то сверху, из каких-то укрытий, вёлся беспорядочный ружейный огонь, звякало, скрежетало железо… В закипающей сече не угадывалось пока, «кто кого»…

Но вот, слабо вначале, прозвучало «ура», затем, нарастая, всё нарастая, и всё отдаляясь от стен, волнами покатилось внутрь крепости это бодрое солдатское «a-a-a-a!», говорящее — «наша берёт»..

Два часа кипел бой. Упорно, с яростью и отчаянием обречённых людей, сопротивлялись мазепинцы. Но ни яростное сопротивление, ни ловкость отдельных рубак — ничто не помогло приспешникам гетмана. Город был взят на «ура», гарнизон истреблён. Исключение было допущено в отношении полонённой старшины — их пощадили… для казни.

Иначе и быть не могло! Измена, этот древнейший и тягчайший вид преступления, каралась смертью всеми народами, во все времена.

«Доношу вашей милости, — писал Меншиков Петру после боя — что мы о шести часах пополуночи здешнюю фортецию с двух сторон штурмовали и по двух часов бою взяли».

Пётр отвечал:

«Сего моменту получил я ваше радостное писание, за которое вам зело благодарен. Что же о городе, то полагаю на вашу волю: ежели возможно от шведов в нём сидеть, то извольте поправить и посадить в гарнизон драгун в прибавку к стрельцам, а буде же оной не крепок, то артиллерию вывесть, а строение сжечь».

Меншиков принял решение: остатки города сжечь. И Батурин был уничтожен.

Руководители мятежа были пойманы. Кенигсен, тяжело раненный, думал скрыться, он был схвачен; Чечел успел бежать, но в одном из ближайших селений его опознали казаки и выдали Меншикову.

Взятие и истребление Батурина было страшным ударом для изменника гетмана.

«Злые и несчастливые наши початки, — сокрушался Мазепа. — Теперь, в нынешнем нашем несчастном состоянии, все дела иначе пойдут, и Украина, Батурином устрашённая, бояться будет заодно с нами стоять».

Поколеблены были надежды, что он сумеет повести за собой даже казачью старшину. Сопротивление Батурина, глупость этой операции и невозможность её оправдания были слишком очевидны. Была допущена большая ошибка, в этом нужно было признаться. Что же нужно теперь вот, немедленно предпринять, чтобы эта ошибка не стала трагической?

Заметался предатель.

Меншиков повёз с собой в Глухов часть артиллерии, знаки гетманского достоинства и пленных старшин.

Кенигсен не был довезён до Глухова — умер дорогой, в Конотопе, где над его трупом была совершена казнь колесованием, ожидавшая его живым в Глухове.

7 ноября Пётр поздравил своих приближённых:

«Объявляем вам, что после перемётчика вора Мазепы вчерашнего дня учинил здешний народ елекцию нового гетмана, где все, как одними устами, выбрали Скоропадского, полковника стародубского. И так проклятый Мазепа, кроме себя, худа никому не принёс ибо народ и имени его слышать не хочет, и сим изрядным делом вас поздравляю».[33]

Плохо знал ясновельможный пан гетман украинский народ! Окружённый старшиной, часть которой действительно разделяла его взгляды и мнения, он не знал, да и не хотел знать, так ли думает вся Украина. Бессмысленным стадом считал он народ; полагал, что его можно гнать куда хочешь.

И в давние времена на богатейшую Украину зарились лихие враги. Людям приходилось с ружьями за плечами добывать себе хлеб из плодороднейшей украинской земли. Жестокие разорения, результат злых набегов кочевников либо польских князей, повторялись из года в год, из поколения в поколение. Не безропотно переносили казаки такое горе-злосчастье. Око за око, зуб за зуб, смерть за смерть — таков был закон. И свободолюбивые украинцы подчинялись ему. Хаживали и они в набеги на недругов — сжигали дотла гнезда кочевников, замки ясновельможных панов, угоняли обратно к себе косяки лошадей, гурты скота, отары овец.

И ни султан, ни хан, ни король не в силах были тогда поколебать устои этого закона кровавой злой мести, освящённой веками. Казачьи пистоли и ружья били без промаха, сабли рубили нещадно…

Но то были давние времена…

Теперь на Украине крестьяне не пахали с ружьями за плечами, не сбирались «братчики» по зову своих атаманов в гости к хану и королю «менять свитки на золотые кафтаны». На смену батькам атаманам уже давненько пришла жадная до наживы казачья старшина, которой, видно, от самого главного чёрта талант дан, как из крестьянина пот выжимать.

Но и теперь, во время нашествия злых врагов, вроде шведов… И теперь таким пришельцам лучше не показывать носа в селениях Украины. Пришёл швед с войной. И отзвуки стародавних времён словно эхом теперь отдались во всех уголках Украины. Непреклонное свободолюбие предков, переданное потомкам, стало бурно пробиваться наружу. Да иначе и быть не могло!

Шайки иноземных насильников уже грабили и терзали народ. Уже не редкость было в занятых шведами деревнях найти какого-нибудь неуступчивого, смелого дядьку, висящего на воротах…

В такие тяжёлые времена-лихолетья непреклонность, всё нарастая, скрепляется кровью, пролитой за родную отчизну.

И потекли тогда со всех сторон Украины челобитные о преданности Москве: из Прилук, Лубен, Лохвицы, Новгород-Северска, из сотен полков Прилуцкого (Варвинской, Сребневской, Иченской), Лубенского и Миргородского, — откуда полковники ушли за Мазепой — все в одном духе с клятвенными обещаниями «за милого малороссийского края нашего отчизну без жадной нашей здрады и змены, един над другом даже и до смерти противо неприятелей наших к у отпору от рода в роды присно готовыми обедуем бути, на чом и крестное целование пред маестатом божиим в храме его выконавши».

Украина прокляла Мазепу, предала анафеме. Его именем начали пугать детей, оно стало таким же ненавистным для народа, как имя Иуды.

Пётр, при его централистских устремлениях, скрепя сердце согласился на избрание нового гетмана. Слишком серьёзно было внешнее положение государства и слишком напряжённо было внутреннее положение на Украине, чтобы теперь вот покушаться на её политические права. Думалось: «Казачья старшина! Кого ни спроси, все за правую веру, за государя да за отечество. Только оно не мешало одним готовить измену, а другим спокойно на это взирать. Ох старшина, старшина! Ведь видно, чего тебе надо-то. Видно! Умники!.. У каждого четыре полы, — стало быть, восемь карманов… А главное: шаткость ихняя — плохо, но и самонравие ихнее — хорошего мало. Вот то-то и есть».

Да, нужно было привлечь на свою сторону эту старшину — подкормить её достаточным образом для того, чтобы она не сочла себя угнетённой, но и недостаточно для того, чтобы она возомнила себя самостийной. Как это бывает перед иными сражениями, когда одна из сторон, пытаясь избежать поражения, не ищет в то же время победы. И Пётр указал передать казачьей старшине часть «изменничьих местностей» — земельных владений Мазепы и его соумышленников. Но львиную долю этих владений он решил раздать своим приближённым — Меншикову, Толстому, Головкину, Долгорукому, что должно было, по его убеждению, существенно укрепить русское дворянское землевладение на Украине, а следовательно, и связи Украины с Москвой.

Для контроля за деятельностью вновь избранного гетмана решено было назначить особого резидента.[34]


В эту зиму во всей Европе стояли сильные морозы. В Швеции снежные сугробы завалили деревья до самых вершин; всё Балтийское море покрылось льдом; в озёрах вода замёрзла до самого дна. В Средней Европе погибли почти все плодовые деревья; даже в Италии и Испании замёрзли озера и реки.

В открытых украинских равнинах морозы были тем нестерпимее, что там свирепствовали непрестанные вьюги. Такой суровой зимы не помнили самые древние старожилы. На гумнах, а случалось — и прямо на дорогах, находили окоченевших зайцев; птицы падали на лету; прекращались сообщения между жилыми местностями, не было ни пути, ни проезда. В эту зиму погибло от холода до четырёх тысяч шведов. Конные окоченевали, сидя верхом на лошадях; пехотинцы замерзали у деревьев, повозок, изгородей, на которые облокачивались в последние минуты борьбы со смертью. Сам король сильно приморозил себе нос. Многие пытались согреваться водкой, которой было большое изобилие на Украине, но водка не помогала, — пьяные, они погибали быстрее. Город Гадяч превратился в громадный лазарет, туда свозили всех обмороженных; из домов слышались раздирающие крики, во дворах валялись отрубленные руки, ноги…

Предполагая спокойно ожидать подхода войск Станислава Лещинского, Карл к марту 1709 года сосредоточил свои войска фронтом на восток, к реке Ворскле, имея в тылу реку Псёл с опорными пунктами — Лютенькой, Опошней, Сенжарами, Решетиловкой.

Русская армия расположилась на левом берегу реки Ворсклы, имея в тылу опорные пункты — Богодухов, Краснокутск, Полтаву. Главные силы, под командованием Меншикова, находились в Богодухове. Значительная часть русской конницы была сосредоточена у реки Ворсклы. Западнее, почти в тылу шведской армии, между реками Сулой и Пслом, встали части фельдмаршала Шереметева и новоизбранного гетмана Скоропадского. Постоянными набегами русские подвижные части тревожили шведов и с флангов и с тыла. Все ближайшие к расположению шведов города и селения были плотно заняты русскими гарнизонами.

— Главное, Борис Петрович, — говорил Меншиков в Богодухове на очередном военном совете, — чтобы теперь не только курьер — птица бы не пролетела от Карла к Лещинскому! Ну, и, — слегка развёл ладони, — само собой, и набеги непрестанные на его гарнизоны, и фуражиров захватывать…

Соглашаясь, Шереметев кивал в такт речи Меншикова рогатым париком, не торопясь разглаживал лежащую перед ним на столе стопку бумаг.

— Это, Александр Данилович, сам знаешь, — заметил, — мои солдатушки неплохо вершат. Вот они, — хлопнул ладонью по стопке бумаг, — все письма Каролуса здесь… Перехвачены. — Порылся, достал одно. — И такие весточки… — Обернулся к секретарю Меншикова, Воинову: — На-ка прочти.

— Да ведь всё одно и то же, — возразил Меншиков, пожимая плечами. — Читали же не раз!..

— Да тут не много, — кивнул Шереметев Воинову, — читай, читай самый конец.

Воинов вопросительно глянул на Меншикова. Тот, облокотившись на стол, катал меж ладоней шарики из бумаги, нехотя кивнул головой: дескать, отвязаться, читай.

— «…а потом наши войска, — медленно переводил Воинов отмеченный Шереметевым текст письма, — всё время сильно страдают, когда им приходится ходить на фуражировку, так как русские не пропускают ни одного случая, чтобы потревожить их».

Глянул на подпись, прочёл:

— «Адлерфельд».

— Кто это? — спросил Меншиков Шереметева.

— При Карле, сочиняет гисторию его войн.

— Ага, поняли! — улыбнулся Данилыч. — А дальше ещё больше поймут. Думали: «Поедим, попьём, да и домой пойдём». Не-ет, голубчики, это вам не Саксония! Сальца с хлебушком захотели?.. А не угодно ли лебеды?

Борис Петрович похохатывал:

— Не то беда, что в котле лебеда, а то беды, как не будет и лебеды…

Все рассмеялись.

— Як тому, — продолжал Шереметев, — что ежели мы крепко поможем местным казакам и жителям, как государь об этом наказывал, то у шведов и лебеды не останется!

— Правда! — соглашался Данилыч. — Об этом нам, Борис Петрович, — безотлагательно надо подумать. Вот! — вытянул из-за обшлага вчетверо сложенную бумагу. — Котельниковские и другие местные казаки и жители просят дозволить им «над шведами промышлять».

— Дело верно! — кивнул Шереметев. — Во всех войнах у народа леса на откупе были. При Минине и Пожарском в одних костромских лесах сколько мужики наши врагов уходили! Да и сейчас они лихо работают. Помочь им здесь надобно непременно: и оружием и припасами. Всё это окупится.

— С лихвой! — согласился Данилыч.

Решили: местным казакам и жителям не только позволить промышлять над неприятелем, но и выдавать за каждого пленного шведа по пяти рублей и, кроме того, всё имущество пленного.

Смирный Скоропадский, слегка склонив набок стриженную ёжиком голову, казалось, внимательно слушал, молчал.

Как многие из тех, что никогда не видели добра ни от бога, ни от начальства, ни от родного брата, он давно мечтал быть подальше от сильных людей: они его не замечали, он их чуждался. А теперь, думал старик, надо, вишь, править всей Украиной. Сидеть-думать вместе с государственными мужами. Решать…

Когда Шереметев кончил говорить, гетман поднял вверх палец.

— Дозвольте.

— Ну, ну, Иване, — Меншиков откинулся на спинку кресла, потёр руки, — проше, пан гетман!

— Так вчерашнего числа, ваша светлость, — начал Иван Скоропадский, — к вечеру прибег ко мне один «язык» от Мазепы. Говорит, что Гордиенко… это кошевой Сечи, что подался к Карлу вместе с Мазепой… — Меншиков нетерпеливо мотнул головой: знаем-де, продолжай! — Так Гордиенко-таки, говорят, подбил короля брать Полтаву-Крепость-де не сильна и обнесена-де только одним земляным валом, с деревянной одеждой и палисадом, да и гварнизон в сем небольшом городке большой не вместится: тысяч шесть-семь; и припаса боевого-де у них там не много. А вот-де харчей там, в Полтаве, наготовлено, — тьма.

— Тэ-эк! — крякнул Шереметев, высоко подняв брови. — А у голодной куме одно на уме. Знать, и клюнуло, думаешь?

— Клюнуло, — кивнул Скоропадский, пощипывая сивый свисающий ус. — Прельстило-таки это голодного шведа!

— Прельстило-то прельстило, — начал Шереметев, поставив локти на стол и пристально рассматривая свои уже старческие, в мелких клеточках, руки, — но всё-таки дело тут не только в поисках корма… Через Полтаву, Белгород. Харьков лежит путь на Москву! — Брови Бориса Петровича взметнулись. — Что вы скажете на это?

Меншиков промолчал: он привык к тому, что Шеремечеа, начав мысль, обрывает её, требуя подтверждения. Пусть выскажет всё.

И Борис Петрович, минуту помолчав, продолжал:

— Карл видит: окружили мы его плотно, армия его тает… Ему нужно двигаться дальше… А выход на Белгород прикрывает Полтава!

Меншиков молча наклонил голову. А Скоропадский ввернул, что тут не без советов Мазепы. И большие запасы в Полтаве прельщают врага.

— Так! — согласился с ним Шереметев. — И что Полтава защитит Карла, если он возьмёт эту крепость, от наших поисков и набегов — это тоже так. Но всё-таки главное, что поднимает самый страшный из всех вопросов, — как-то даже торжественно провозгласил Шереметев, — всё-таки главное в том, что через Полтаву лежит путь на Москву!

Взять Полтаву, затем разбить русскую армию и двинуться на Москву — в этом, подчёркивал Шереметев, заключается основной замысел шведского короля.

Нельзя было не согласиться с мнением Бориса Петровича, что на подступах к Полтаве действительно может решиться главнейший из главных вопросов войны. Стало быть, Полтаву — эту небольшую крепость на крутом берегу реки Ворсклы, при впадении в неё реки Коломак, защищённую не особенно крепкой оборонительной оградой, состоящей из земляного вала и палисада, обнесённого рвом, Полтаву, пока не поздно, надобно было всячески укреплять.

Меншиков встал, разминая ноги, подошёл к креслу, где сидел Воинов, облокотился о спинку, коротко бросил:

— Ну, так, что ли?

И, минуту подумав, принялся диктовать:

— «Коменданту Полтавы полковнику Келину заняться немедля утолщением валов крепостных и усилением укреплений иных, что сам знает…» А нашим главным силам, Борис Петрович, — обратился к Шереметеву, — надо тож двигаться ближе к Ворскле. Как ты полагаешь?

— Да, — соглашался Шереметев, — в Богодухове их сейчас держать нет никакого резона. Надо сосредоточиваться у Полтавы.

На том и решили.

Главные силы русской армии были передвинуты из Богодухова к реке Ворскле. 2 мая они расположились между Котельной и Лихачевкой. Сосредоточение русской и шведской армий у Полтавы шло почти одновременно.


17


Первый штурм Полтавы, предпринятый шведами 1 апреля, окончился неудачей. Все атаки противника были отбиты с большим для него уроном, но это далось ценой исключительного напряжения защитников города — их было явно недостаточно. Полтаве нужна была срочная помощь.

Комендант Полтавы Келин доносил Меншикову, что «неприятель крепость несколько раз жестоким приступом атаковал и хотя с великим уроном отбит и через вылазки многих людей потерял, однако же до сего времени помянутой город в крепкой блокаде держится».

Для нанесения комбинированного отвлекающего удара Меншиков разделил войска на две части. Одну, под командованием генерал-майора Белинга, он направил вниз по течению реки, поставив перед ним задачу — обойти неприятеля и выйти к Опошне; другую часть войск, взяв под своё командование, решил бросить в лоб неприятелю — атаковать его ретраншементы за Ворсклой.

Перед рассветом благодатно и широко шумел тёплый ливень и отшумел, когда через Ворсклу уже было наведено три плавучих моста. Под тучей в краю небосклона затеплилась алая полоска зари. И заполнилось всё благоуханием, влажным, росистым теплом, и полились было из прибрежных лощин и кустов птичьи трели, звонко отдаваясь в окрестных лесах, — было полились и… затихли. Шведы, оглядевшись, открыли беглый ружейный огонь.

Это послужило сигналом для русских. Из помолодевшего после дождя перелеска, по парным от согрева лугам войска Меншикова ринулись к переправам. Пехота по мостам, а кавалерия вброд форсировали Ворсклу, с ходу ударили по земляным укреплениям шведов, и линия прикрытия их была сразу же сбита. В результате этого первого лихого удара Меншиков захватил около двухсот пленных, знамя, две пушки. Остальная часть шведского прикрытия разбежалась. Путь на Опошню оказался открытым.

Генерал Роос, командующий шведскими частями в этом районе, поднял по тревоге свои главные силы, — два драгунских и два пехотных полка, — двинул было их против русских, но, убедившись, что Меншиков располагает большими силами, зажёг предместье и отступил в Опошненский замок.

Отряд Гольца уже подошёл к замку и подготовился к его штурму, но в это время Меншиков получил сведения о движении к Опошне сильных шведских подкреплений. Действительно, сам Карл с двумя гвардейскими батальонами и четырьмя драгунскими полками спешил на помощь осаждённому Роосу.

Генерал-майор Белинг («чтоб ему, чёрту, ни дна ни покрышки!» — ругался Меншиков) замешкался, закопался на переправах, ударился в дальний обход, не подоспел вовремя на подмогу к Опошне. Пришлось отступить.

Отвлечь шведов от Полтавы таким способом не удалось. Карл же решил взять Полтаву, чего бы это ни стоило. «Если бы сам бог послал ангела с приказанием отступить от Полтавы, — говорил упрямый король, — то я и тогда бы не отступил».

Время бежало, дни для шведов отсчитывались, похожие один на другой, как костяшки на счетах. А леса зеленели всё темнее, кудрявее, отцветали ландыши в чащах, лепетали листьями, и уже ровно шумели сады, белыми лепестками покрывались в них дорожки, тропинки…

— Русские сдадутся при первом же нашем пушечном выстреле, — уверял Карл своего генерал-квартирмейстера Гилленкрока, высокого, худого, немного сгорбленного генерала в наглухо застёгнутом длиннополом камзоле, похожего, по отзывам офицеров, на кардинала. — Они только и ждут, чтобы бежать, я вас уверяю.

— А я думаю, — пытался возражать проницательный Гилленкрок, поднимая брови и слегка покачивая гладкой, как яйцо, головой, — что русские будут защищаться до последней крайности и пехоте вашего величества сильно достанется от продолжительных осадных работ.

— Я вовсе не намерен употреблять на это мою пехоту! — раздражённо выкрикивал Карл, отмахиваясь от генерал-квартирмейстера. — Что вы! А запорожцы на что?

Прямой рот Гилленкрока с поджатыми сухими губами, жилистая шея, костистые цепкие руки и быстрый, лисий взгляд небольших тёмно-жёлтых, чуть прищуренных глаз изобличали ревностного католика — человека благочестивого, жестокого и весьма подозрительного.

Как истый верноподданный своего государя, Гилленкрок в разговоре с другими полагал, что король всегда прав. «Но разумный человек, — думал он про себя, — должен знать, что разум при дворе короля, поражённого самонадеянностью, граничащей с опьянением, играет незначительную роль. Сейчас король отзывается о русских солдатах: „Они только и ждут, чтобы бежать“. А сразу после Калиша он говорил ведь совершенно другое!.. Король не обращает внимания на противоречие своих суждений и на то, как их истолковывают другие…

Однако это было бы ещё полбеды. Вся беда в том, что слепота короля не излечивается и от жестокого соприкосновения с действительностью. Единственно, что чувствуется сейчас, — копался в своих наблюдениях Гилленкрок, — это то, что теперь в обнадёживающих высказываниях короля не чувствуется прежней уверенности. Он горячится… Вот и сейчас, с запорожцами… Ведь использование их на осадных работах — это же чепуха!»

Не мог Гилленкрок удержаться, чтобы не высказать это своему королю. Пожевав губами и минуту подумав, он нарочито бесстрастно спросил:

— А-а… разве можно, ваше величество, употреблять на осадные работы людей, которые не имеют о них никакого понятия, с которыми нужно объясняться через переводчиков и которые разбегутся, как скоро работа покажется им тяжёлой и соседи их начнут падать от русских пуль?

— Я вас уверяю, друг мой, — продолжал выкрикивать Карл, бегая из угла в угол палатки, — что запорожцы сделают всё, что я хочу! И не разбегутся! Потому что я… Потому что я хорошо им буду платить!..

Сам ревностный лютеранин, Карл, однако, уважал Гилленкрока-католика и за умение ровно держаться при любых обстоятельствах и за его прямоту — выслушивал его возражения, не выгонял, как других.

— С нашими пушками, государь, ничего нельзя сделать. Нет ядер. Левенгаупт ничего не привёз, — продолжал возражать Гилленкрок. — Придётся добывать крепость пехотой.

— А я вас уверяю, — настаивал Карл, — что штурм не понадобится.

— В таком случае я не понимаю, — пожимал плечами генерал-квартирмейстер, — каким образом крепость будет взята, если только нам не поблагоприятствует необыкновенное счастье?

— Необыкновенное?! — остановился король. — Да, мы свершаем необыкновенное. За это и пожинаем славу и честь!

— Боюсь, — заметил Гилленкрок, прикрывая глаза, — чтобы всё это не окончилось для нас тоже… «необыкновеннейшим образом».

Пётр с тревогой следил за осадой Полтавы. Он понимал. что падение крепости может раздуть искру измены, брошенную Мазепой, что оно воодушевит шведов, поднимет дух армии Карла, что оно может положить конец колебаниям крымского хана и турецкого султана и сделать их союзниками шведов. «В осаде полтавской, — писал он Меншикову, — гораздо смотреть надлежит, дабы она освобождена или, по крайней мере, безопасна была от неприятеля, к чему предлагаю два способа: первое — нападение на Опошню и тем диверзию учинить, буде же невозможно, то лучше прийти к Полтаве и стать при городе по своей стороне реки, понеже сие место зело нужно».

Один из рекомендованных Петром способов был уже испытан, к желательным результатам он не привёл, поэтому Меншиков прибег ко второму.

Русская армия 12–13 мая спустилась вниз по левому берегу Ворсклы и сосредоточилась у деревни Крутой берег, против Полтавы.

Теперь незамедлительно нужно было решить: как помочь осаждённому гарнизону?

Два дня думал Меншиков. наконец 15 мая утром он вызвал к себе бригадира Головина,[35] расторопного, муштрованного офицера, на всю жизнь, казалось, приобретшего гвардейскую выправку своей высокой, в меру тонкой фигурой, и. оставшись с ним с глазу на глаз, преподал ему план помощи осаждённым.

В тот же день люди Головина — 1200 отборных солдат — были переодеты в шведскую форму. А когда догорел майский вечер, заснули грачи, звонко окликая друг друга, над лесом потянули гурьбой журавли, зачернели по лопухам и крапиве тени от пушек, коней и палаток, заструился бледный свет месяца, мягко отражаясь в лужах и ямах, наполненных тихой водой, — тогда переодетых головинских солдат построили так, как строились шведы, когда они шли на осадные работы под крепость.

Пока перегорала заря, ещё робко светил молодой, только что народившийся месяц, но ночью тонкий серп его сгас. И вот, дождавшись времени, когда в воздухе стало холоднее, сырее, робко заболтали тетерева и опять звонко закурлыкали возвращающиеся с болот журавли, — времени, когда обычно происходила смена шведских караулов на осадных работах под Полтавой, — Головин двинул свой отряд к передовой линии неприятельских шанцев под крепостью.

— Кто идёт? — гаркали шведские часовые.

— Команды на осадные работы! — чётко по-немецки выкрикнул бригадир Головин.

И часовые их пропускали.

Только уже в непосредственной близости от крепостного вала хитрость эта была шведами раскрыта.

Несусветная паника поднялась в стане врага. Там забили тревогу, скомандовали «в ружьё»… Но было уже поздно.

Коротким штыковым ударом русские проложили себе путь к воротам крепости и на глазах почти всего шведского войска вошли в осаждённый город.

Головин потерял 18 человек убитыми и 33 человека ранеными, шведов при этом оставалось на месте около 200 человек.

Когда Карлу доложили об этом невероятном, неслыханном, дерзком манёвре Меншикова, король пришёл в неистовое бешенство, грозил расстрелять всех офицеров, повинных в таком позорном для шведской армии промахе. А несколько успокоившись, отыскав и в этом досаднейшем промахе повод к тому, чтобы лишний раз подчеркнуть свою гениальность, воскликнул:

— Я вижу, что мы научили москвичей воинскому искусству!


— Нас шведы заставили потерять всё один раз, — делился Меншиков со своими, — второй раз мы так не отступим! Нет! Второй раз такой ретирады шведы от нас не дождутся!

— Было время, когда мы полагали за верное. — рассуждал он в кругу офицеров-соратников, — что чем маяться, биться, так лучше отступиться. Сколько ударят, то и сочтём. Теперь — не-ет, брат, шалишь!

Пётр в это время в Воронеже упорно и неустанно готовил флот на случай войны с Крымом и Турцией. Только 4 июня он смог прибыть к армии, под Полтаву. Тотчас по приезде он послал осаждённым письмо в пустой бомбе. В письме он ободрял их, обещал им скорое освобождение, благодарил за мужественную, стойкую оборону, выражал надежду, что они «не посрамят земли Русской», и впредь оказывая шведам столь же стойкое сопротивление.

Письмо Петра было прочитано народу. И осаждённые поклялись «сражаться до последней капли крови и казнить смертию всякого, кто помыслит иначе».

К этому времени положение осаждённых было действительно очень тяжёлым: гарнизон крепости уменьшился до 5000 человек, боевые припасы подходили к концу, а шведы всё чаще и яростнее ходили на штурмы.

Но, как говорится, нет худа без добра. Упорство Карла с осадой Полтавы ни к чему хорошему привести не могло: осада города отвлекала внимание шведов от основной задачи — подготовки генерального сражения, отнимала дорогое для них время и, что самое главное, уменьшала численность шведской армии, которая медленно, но верно таяла от неудачных штурмов, поисков русских, вылазок осаждённых, полезней и дизертирства. Русская же армия могла непрерывно пополнять свою убыль за счёт огромных людских резервов страны.

В середине июня Пётр созвал военный совет, на котором поставил вопрос: давать ли шведам генеральное сражение или применить какие другие шаги для снятия осады с Полтавы? Совет решил: «Без генеральной баталии (яко зело опасного дела) апрошами — то есть окопами в сторону противника, — приближаться даже до самого города».

На другой день апроши были начаты, но далеко отрыть их не удалось: мешала река — как через неё переправлять сапёр? — болотистая местность и окопы шведов, шедшие в перпендикулярном направлении к русским.

Шведские генералы, особенно дальновидный, талантливый Левенгаупт, неоднократно советовали Карлу снять осаду с Полтавы и всеми силами ударить на русских, но Карл продолжал упорствовать.

— Прошу вас понять, — пытался он строго внушать Левенгаупту, — что на карту поставлена честь вашего короля. — Его тонкие пальцы ложились на эфес шлаги и до белизны суставов сжимали его. — Как стратег я мог бы, выслушав моих генералов, приступить к разработке нового плана войны, но как офицер и монарх я не могу ничего изменить, когда дело касается чести!

Ночью Карл решил поехать к реке и лично проверить дошедший до него слух, будто русские хотят переправиться на другой берег Ворсклы. Противник находился достаточно близко, чтобы придать предстоящей поездке всегда желаемую Карлом остроту, и достаточно далеко, чтобы эта разведка не оказалась слишком рискованной. Однако конная группа во главе с королём неожиданно натолкнулась на казачий секрет. Заслышав фырканье коней, один из казаков наугад выстрелил в темноту, и шальная пуля впилась Карлу в ногу.

После операции король слёг в постель. Это обстоятельство на некоторое время приостановило деятельность шведского генералитета, не принимавшего ни одного решения без согласия короля.

А Пётр между тем 18 июня собрал снова военный совет, на котором теперь уже решено было дать генеральное сражение и для этой цели переправить на правый берег Ворсклы всю армию.

— Ты вот, — говорил Пётр Меншикову с глазу на глаз, в походной палатке, как обычно ведя с ним задушевную беседу перед отходом ко сну, — Круи ругал, Огильви ругал. Ругал за то самое, чего в них не было, а в тебе с избытком кипит… Сам знаешь, за что… Смелый натиск, военная хитрость, внезапный удар, солдатская смётка, пример для Других, в горячем деле наперёд всех и колоть и рубить — это вот самое у тебя есть. А вот другого до сих пор маловато. Другого, что было с избытком у Круи да Огильви: план, диспозиция, расчёт до минуты… Ведь бой весьма опасное средство! Как к нему надо готовиться? — строго спросил. И, не дав Меншикову ответить, горячо продолжал: — К бою надо готовиться так, чтобы достигнуть победы с лёгким трудом, малой кровью!.. А ты?.. Вот Белинг к Опошне, говоришь, запоздал. Почему? Не учли всё по времени, не изучили заранее местность, план не составили, не свели концы с концами. Что же получилось? Одна дерзость. Разменялись с Карлом потерями — только и дела.

— А разве это плохо, мин херр? Тает же от этого шведская армия.

— Я не про то! — Пётр, сморщившись, мотнул головой. — За то я тебя не корю. И с Головиным хорошо получилось — чисто, дерзко, искусно! Но только, мин брудор, это — не всё. Полтаве помощь, слов нет… Но это же опять только смелый короткий манёвр. А сейчас нам глубже надо хватать. Войну надо вести — генеральную. Стычками мы шведов измотали довольно. А теперь решили — «генеральная ба-та-лия»! — многозначительно поднял вверх палец. — Тут надо изрядно подумать, всё расписать, всё прикинуть… — Встал. — А впрочем, мин брудор, — положил обе руки на плечи Данилыча, — всё обстоит преизрядно. Поработал ты здесь без меня отменно. — Привлёк к себе, похлопал ладонями по спине. — Хвалю, хвалю, генерал!

— Сам же, мин херр, всё время наставлял, чтобы серьёзных поисков да дел избегать.

— Да я ведь это, мин херц, то, что говорил, не о тебе, об одном. Бывает и у меня то же самое. — Подмигнул. — Ох, частенько ещё у нас с тобой, брудор, ложка дёгтю в медовой бочке вкус задаёт. Так что нечего лик-то вытягивать.

— Ну, это другой разговор, — согласился Данилыч. — Учиться надобно, кто говорит. И себя иной раз так переламывать надо!.. А лик… — Широко улыбнулся. — Что же лик? Радость ширит его, удивление пялит вдоль, всё как следует.


20 июня русская армия переправилась через Ворсклу и укрепилась на высотах к северо-западу от деревни Семёновки. Как бы в ответ на это Карл ещё раз категорически подтвердил свой приказ взять Полтаву. Жестокий штурм крепости продолжался два дня. Шведы прорвались уже на вал крепости и развернули на нём своё знамя. Но на защиту Полтавы встали все жители, — старики, женщины и подростки сражались бок о бок с солдатами, бились косами, вилами, топорами. И шведы были отброшены.

У Полтавы сложили головы около двух тысяч шведских солдат. Это была цена, которую заплатил за своё упорство самонадеянный шведский король, цена урока, преподанного захватчикам героическим украинским и русским народом.

Утром 25 июня русская армия продвинулась ещё на три версты ближе к Полтаве, заняв новую, заранее подготовленную позицию. Новый укреплённый лагерь имел форму четырёхугольного редута сильной профили и замыкался с тыла крутым спуском к Ворскле; фронт его был обращён к обширной равнине, ограниченной с севера лощиной, с запада — большим Яковецким лесом, а с юга — лесом Малых Будищ, Открытое пространство между этими лесами было, по приказу Петра, преграждено шестью редутами первой линии, расположенных вдоль переднего края обороны на ружейный выстрел один от другого и четырьмя редутами второй линии, сооружёнными под прямым углом к первым.

Редуты — боевые позиции. Они выражали не оборонительную тенденцию, а стремление Петра к активным действиям по разгрому противника. В самом деле, обойти передовые редуты нельзя, пройти между ними — значило для шведов разорвать сплошную линию своего фронта, ослабить мощь своего ружейного огня, а затем самим попасть под перекрёстный огонь русской пехоты, засевшей в редутах второй линии обороны. А за редутами, в укреплённом лагере, — главные силы русской армии. Оттуда будет вестись мощный артиллерийский огонь, который окончательно расстроит ряды прорывающегося сквозь редуты противника.

И вот тогда, по замыслу Петра, дав отпор шведам, русская армия от обороны перейдёт в наступление — использует создавшуюся благоприятную обстановку для контратаки и уничтожения по частям уже разорванной, утомлённой и выдыхающейся армии Карла.

Изучив сильные и слабые стороны линейной тактики шведов, Пётр нашёл исключительно действенное средство против неё.[36]

Ни в русском военном совете, ни в шведском стратеги не пришли к окончательному решению, начинать ли атаку или ожидать её со стороны противника. Этот вопрос решил Карл со своей обычной горячностью.

В шведский стан явился перебежчик немец. Он сообщил, что Пётр ожидает прибытия под Полтаву нескольких тысяч калмыков. И Карл тотчас решил: навязать русским генеральное сражение до того, как их войска успеют пополниться. В победе он не сомневался. При сравнительной малочисленности своих войск он решил ещё и разъединить их. Две тысячи солдат были посланы охранять траншеи под Полтавой (до последней минуты Карл не оставлял мысли во что бы то ни стало овладеть крепостью). 2400 человек направлены были для охраны большого багажа и обозов (где, кстати говоря, находился и Мазепа, угасавший день ото дня от старости, тревог и болезней), 1200 человек были командированы к берегу Ворсклы. ниже Полтавы, с задачей охранять переправы, которыми русские могли воспользоваться для выхода в тыл шведской армии. Кроме того, были оставлены шведские гарнизоны в городках Ново-Санжарове, Беликах, Соколке и Кобыляках, что составляло вместе до 1200 человек.

После шведы писали, что у них участвовало в бою под Полтавой только 13 000 солдат, кроме запорожцев, русские же полагали, что под командованием Реншильда находилось около 40 тысяч.

Во всяком случае, известно, число убитых и взятых в плен шведов под Полтавой говорит о том, что их безусловно было значительно более 13000.

Генеральное сражение Карл назначил на 27 июня. 25 июня, узнав от перебежавшего к русским поляка об этом решении, Пётр начал спешно заканчивать приготовления к решающей битве.

К утру 26 июня была готова детальная диспозиция, согласно которой русская армия расположилась следующим образом: передовые редуты были заняты двумя батальонами пехоты под командой генерала Августова; сзади редутов расположились 17 полков конницы генералов Ренне и Боура.

Командование всей конницей было поручено Меншикову, 6 полков конницы под командованием Волконского были поставлены правее общего расположения армии; 56 батальонов пехоты и вся артиллерия — 72 орудия, под общим начальством Петра стали в укреплённом лагере. Общая численность русской армии достигла 42 тысяч.

В этот день войскам был прочитан знаменитый петровский приказ: «Воины… Се пришёл час, который должен решить судьбу отечества. Вы не должны помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру вручённое, за род свой, за отечество… А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего».

Пётр лично объехал войска, он говорил перед строем о важности предстоящего боя, о похвальбе шведского короля, стремящегося уничтожить Россию, о чёрной измене Мазепы, о стараниях Карла призвать на священную Русскую землю турецкого султана и крымского хана…

— Порадейте ж, товарищи! — гремел он, потрясая своей могучей рукой. — Отечество сего от вас требует!

Русские солдаты, в отличие от шведов, понимали, за что они идут в бой, сознавали, что в предстоящем сражении решается судьба их отчизны.

Карл был в самом бодром настроении духа, как и должно находиться человеку, твёрдо уверенному в своей гениальности, а следовательно и в блестящем исходе задуманной им операции. Объезжая свои войска накануне сражения, он говорил о былой победе под Нарвой, напоминал солдатам о героическом прошлом шведской армии, славившейся стремительными маршами, боевыми традициями, воинской дисциплиной, призывал покончить с русскими раз и навсегда.

Но не тот уже был шведский солдат: измотанный тяжкими кочёвками-переходами, оторванный от своей родины, окружённый враждебно настроенным населением, голодный, оборванный, он ворчал, открыто высказывая недовольство, и даже, вступал в пререкания с офицерами. Боевые традиции шведской армии «быльём поросли», её прославленная дисциплина была серьёзно расшатана.

Перед деморализованным шведским войском стояла крепко скроенная Петром новая русская армия, имеющая за своими плечами и вторую Нарву, и Калиш, и победу под Лесной — «мать полтавской баталии».

В воскресенье 26 июня, после вечерней молитвы, которую король, как благочестивый лютеранин, всегда слушал в походах, он приказал объявить войскам, что назавтра назначается генеральное сражение.

— Завтра мы будем обедать в шатрах у московского царя, — говорил Карл, обращаясь к своим генералам. — Нет нужды заботиться о питании: московский царь сделал это за нас. Там, — величественным жестом указал он на русский лагерь, — припасено для нас всё с избытком.

Потом он перешёл к изложению основ своего твёрдо намеченного генерального плана.

Он разделит Россию на отдельные княжества. Псков, Новгород, Вологду он присоединит к Швеции, а Архангельск и весь север Московии, вплоть до Урала, отдаст ставленнику своему королю польскому Станиславу Лещинскому В Москве он посадит на трон преданнейшего ему польского шляхтича Якуба Собесского…

— А пока назначаю вас, генерал, — обратился он к Акселю Спарре, — московским генерал-губернатором. Так!..

Спарре поклонился, тщетно пытаясь изобразить на своём хмуром лице благодарность за оказанную ему великую честь: ему отнюдь не улыбалось такое назначение — народом он не умел управлять и война уже научила его бояться русских людей.

Подробной диспозиции для сражения Карл не дал, полагая, что его гений всегда подскажет детали на месте, соответственно действиям неприятеля. Он приказал: для атаки русского лагеря пехоте идти в четырёх колоннах, а коннице следовать сзади в шести.

Почему именно так, а не наоборот или как-либо иначе нужно было построить войска для предстоящего боя, Карл, по своему обыкновению, не объяснил никому. Он объявил, что лично примет участие в предстоящем сражении, но командовать войсками не будет, так как рана сковывает его движения. Главнокомандующим на время боя он назначил фельдмаршала графа Реншильда.

Тотчас после вечерней молитвы, в сумерки, вся шведская пехота была выведена в поле, кавалеристы оседлали коней. Было приказано: «Всем каждоминутно быть готовыми к бою». Наступила тёмная ночь. Ни одного костра не горело на поле ни с той, ни с другой стороны. Только далеко, далеко за рекой слабо поблескивали багровые звёздочки. По всей видимости, там хлопотали неугомонные русские кашевары. Сзади шведской пехоты и с флангов слышался мягкий топот по густому травяному покрову, осторожное пофыркивание и тихое ржание коней, словно понимающих, к чему их готовят.

Карл велел наложить себе на больную ногу свежую повязку, другую ногу обул в сапог, сел в носилки. В одной руке он держал шпагу, в другой — заряженный пистолет. Министр Пипер, генералы Реншильд и Левенгаупт легли на траву возле королевских носилок.

Перед большими сражениями Карл любил поболтать о вещах, не касающихся предстоящего дела, полагая, что чем искуснее он будет казаться спокойным, тем более должны быть спокойны и уверены в успешном исходе предстоящей боевой операции его генералы. И вот кто-то из них уже начал рассказывать как на этих полях, где они расположились сейчас, «Тамерлан покорил себе западные народы»[37]. Подобные рассказы Карл слушал охотно.

Был случай, когда Мазепа, желая польстить королю, как-то сказал:

— Война для вашего величества идёт очень счастливо: мы — только за восемь миль от рубежей Азии!

Карл ответил:

— Sed geographie. non convenint.[38]

«Это, — заметил шведский историк Адлерфельд, — заставило покраснеть доброго старика». Зная, что Карл часто толковал о подвигах Александра Македонского[39] и что он во всём ставит себе за образец этого героя, Мазепа, в угоду королю, сочинил тогда, будто здесь, на Украине, недавно отыскан «александрийский» камень, воздвигнутый Александром Македонским.

Король сообщил своему генерал-квартирмейстеру Гиллен-кроку, что Мазепа сказал ему, будто отсюда недалеко до Азии.

— Это безобразие, что узнаешь такие вещи случайно! — выговаривал он Гилленкроку. — Мы должны быть в наивысшей степени заинтересованы в прославлении подвигов нашей армии по той исключительно простой и откровенно признанной всем миром причине, что мы действительно непобедимы!

— Ваше величество шутите! — вспыхнул Гилленкрок, взглянув на Карла изумлёнными глазами. — Не по этому направлению можно достигнуть пределов Азии.

— Я никогда не шучу, — отвечал король. — Ступайте и узнайте от Мазепы путь в Азию точнее.

Гилленкрок отправился к Мазепе. Тот встревожился, узнав, какое действие произвела на короля его болтовня, и сознался, что говорил королю только из любезности.

— С нашим королём опасно говорить пустяки о таких предметах, — сказал Гилленкрок. — Этот государь любит более всего славу и легко поддаётся желанию двинуться туда, куда нет необходимости идти для его целей.

У Петра одно время возникало опасение, как бы Карл, для которого, как считали тогда, «и море по колено», не вздумал прорваться к Воронежу, чтобы истребить там царские верфи и корабли. У шведов до такой степени были слабы географические сведения о южнорусском крае, что они, слыша, что царь строит суда в Воронеже, полагали, что этот юрод лежит у Чёрного моря.

С полуночи взошла луна, стало светлее. А в два часа ночи, когда полный лик чистого месяца встал над самой рекой, Карл, обратившись к Реншильду. приказал:

— Начинайте!

И шведская армия двинулась в наступление. Пехоту повёл генерал-лейтенант Левенгаупт, кавалерию — генерал-майор Крейц. План сражения, которым должен был руководствоваться Реншильд, отличался предельной лаконичностью. Карлу всё было ясно: пехота атакует редуты русских и занимает их; в это время вся кавалерия, подкреплённая корпусом пехоты и всей запорожской конницей, атакует русскую армию, построенную в одну линию за редутами, разбивает её и овладевает артиллерией; после этого всеми силами наносится главный удар по основному ядру русской армии.

На рассвете, около пяти часов, разведка Меншикова донесла, что шведская армия показалась из-за Яковецкого леса. Командующий редутами генерал-бригадир Августов и командующие кавалерийскими группами генералы Ренне и Боур приготовились к отражению атаки шведов.

Левенгаупт приказал: генералу Акселю Спарре овладеть тремя редутами русских, расположенными влево, генералу Роосу — другими тремя редутами, справа.

Первая атака шведов отличалась особой стремительностью. Их кавалерия пробилась сквозь редуты и атаковала русскую конницу. Та встретила противника контратакой, завязался жестокий кавалерийский бой. В сражении были убиты лошади, впряжённые в качалку Карла, и тут же заменены другими.

Фельдмаршал Шереметев, которому было поручено общее командование русской армией, не щадил себя в сражении, бросался в пыл битвы и не заметил, как пуля пробила у него рубашку, выбившуюся из-под камзола при бешеной скачке. Меншиков, Боур и Ренне лично водили полки в атаки. Под Меншиковым в этой схватке были убиты две лошади, генерала Ренне тяжело ранило.

Но вот каптенармус Нижегородского драгунского полка отбивает шведское знамя. Это был первый трофей…

Первая кавалерийская атака шведов была отбита. За первой атакой последовала вторая, за ней ещё ряд атак… Успех уже начал было клониться на сторону шведов. Тогда на помощь конным группам Ренне и Боура подоспел Меншиков с корпусом Волконского. Натиск шведов был остановлен. Предводительствуемая Меншиковым, — в этом бою под ним была ранена третья лошадь, — русская кавалерия перешла в контратаку, и коннице шведов пришлось отступить.

Тогда Карл решил обойти редуты с севера. Под огнём фронтальных редутов, теряя убитых и раненых, шведская кавалерия вынеслась вперёд и развернулась влево от дороги из Полтавы в Петровку. Разгадав манёвр шведов, Меншиков тотчас занял весь промежуток между продольными редутами и Будищенским лесом. Атаки шведской конницы захлебнулись. Контратакуя, Меншиков захватил четырнадцать шведских знамён.

Стремительно отступая, шведская кавалерия расстроила ряды своей же пехоты, двинутой вслед за ней на штурм русских редутов. И атаки шведской пехоты были также отбиты.

Откатившись, пехота шведов перестроилась в густые колонны. Тогда, по приказанию Петра, отступила с поля боя и русская кавалерия, открыв путь пехотным колоннам противника.

Перестроившись и получив приказание Реншильда во что бы то ни стало прорваться сквозь редуты русских, шведская пехота под командованием Левенгаупта быстро и мужественно выполнила это непродуманное, отданное сгоряча приказание — вышла всего в ста шагах перед фронтом русского укреплённого лагеря. И тогда её встретили русские убийственным артиллерийским огнём. Шведы дрогнули; обстреливаемые к тому же и с поперечных русских редутов, они бросились влево, к Будищенскому лесу, и только там смогли навести порядок в своих рядах. Фронт боевого порядка шведам пришлось изменить. Теперь они построились под прямым углом к своему первоначальному положению, фронтом к лагерю русских: пехота — в середине в одну линию, кавалерия — с флангов, в две.

Между тем шесть батальонов из колонны генерала Рооса, не получив своевременно приказания Реншильда, продолжали атаку редутов и теперь, отрезанные от остальной своей армии, отступили к Яковецкому лесу.

Заметив это, Пётр тотчас двинул против них Меншикова с пятью драгунскими полками и пятью батальонами пехоты. На предложение «сдаться без сражения на дискрецию» Роос ответил отказом. Тогда Меншиков «ударил на них с такой жестокостью, — писал после Пётр, — что коль ни отчаянное было сопротивление, порубил их почти без остатка, а командовавшего правым крылом генерал-майора Шлиппенбаха взял в плен».

— Нечем хвалиться, когда из рук валится, — сказал Меншиков, отбирая шпагу у незадачливого шведского генерала.

Вместе с пехотой Рооса сложила оружие и большая часть войск, оставленных Карлом в окопах под Полтавой. Остальные осаждающие крепость разбежались.

Осада с Полтавы была снята.

Обстановка менялась мгновенно…

На обратном марше Меншиков неожиданно наткнулся на спешившийся возле леса большой шведский кавалерийский отряд. Дрогнуло сердце… и, не рассуждая ни минуты, не колеблясь, гикнул он во всю силу лёгких и с шпагой наголо понёсся вперёд. Гикнули остальные, лес откликнулся многоголосым, раскатистым эхом, и не успели шведы опомниться, как драгуны Меншикова уже налетели. Испуганные внезапным нападением, гиканьем, кони шведов плясали, рвались с привязей, кавалеристы, стараясь быстрее, разобраться «по коням», метались у коновязей, срывались со стремян и тут же падали, не успевая выхватить шпагу… И здесь решила дело русская удаль.

«Его светлость, — отписал Пётр в этот день воронежскому коменданту Колычеву, — встретил на дороге неприятельский корпус резервы, состоящий в 3000 человек, которые они поставили позади своего правого крыла при лесе, которых по краткому бою сбил, и без остатку побил и в полон побрал, и потом его светлость паки к главной армии возвратился».

Было уже восемь часов утра, а шведы, построившиеся возле Будищенского леса, всё ещё медлили с наступлением. Тогда Пётр, ободрённый успехом, решил выступить первым. Выведя часть своей армии из укреплённого лагеря, он расположил: двенадцать батальонов пехоты под командованием Голицына на правом фланге боевого порядка, прикрыв их одиннадцатью полками конницы Боура; в центре, в две линии, поставил шестнадцать батальонов Репнина, а левое крыло вверил Меншикову, придав ему шесть полков кавалерии Волконского и двенадцать батальонов пехоты Алларта. Артиллерию Пётр расположил «по новому манеру» — между полками. Ею командовал Брюс. Девять батальонов были оставлены в укреплённом лагере — ретраншементе.

— Надёжа государь! — выкрикивали солдаты, оставляемые в резерве. — Мы ни в чём не провинились перед тобой! За что ты отлучаешь нас от настоящего дела?!

— Дети! — успокаивал их растроганный Пётр. — Ни в чём вы не провинились… Но надобно же ретраншемент охранять. Равную со сражающимися получите вы милость, награду…

В мундире гвардейского полковника, в ботфортах, при шарфе, Пётр выехал перед фронтом полков и, осенив их своей полутораметровой шпагой, обратился к Борису Петровичу-Шереметеву:

— Господин фельдмаршал! Поручаю вам Мою армию и надеюсь, что в начальствовании над оною поступите вы согласно предписанию, а в случае непредвиденном — как искусный полководец. Моя же должность — надзирать за всем и быть готовым на сикурс во всех местах, где сего требовать будет опасность и нужда.

Шереметев в ответ просил Петра поберечь себя.

— Оставьте это моему попечению, — возразил Пётр и дал знак для атаки.

В девять часов утра обе армии двинулись навстречу друг Другу.

Яростно обрушились шведские ветераны на молодую пехоту Петра. Всё, что было сделано шведскими полководцами для развития и закрепления наступательной мощи их армии, было вложено в эту атаку. Концентрированный удар, с целью прорвать сплошную линию русских частей, шведы нанесли на участке одного из батальонов Новгородского полка. И уже смяли было они своими превосходящими силами ряды этого стрелкового батальона, и уже прорвали было фронт в этом месте, уже, стало быть, совсем разорвали было русскую армию на две половины, стремясь разбить её по частям, но «надзирающий за всем» Пётр вовремя заметил «опасность и нужду». Во главе батальона испытанных преображенцев, взятого им из второй линии, не слушая возражений Бориса Петровича Шереметева, он поспешил сам на помощь новгородцам. Горячей контратакой гвардейцы отбросили наседающих шведов, и фронт снова сомкнулся.

«Наблюдая за всем», Пётр вихрем носился по полю сражения и уже одним своим появлением «подавал сикурс», где нужно. Одна пуля пробила его шляпу, вторая впилась в седло, третья ударила в крест на груди. Руководимый фельдмаршалом Шереметевым, кровопролитнейший бой кипел по всей линии фронта. С воинственными криками, под звуки труб и литавр, ряды сходились грудь с грудью; одни падали и оставались недвижны, другие, стискивая зубы, расходуя последние силы, устремлялись вперёд — бились «солдатским боем», не на живот, а на смерть.

Помочь нужно было пехоте — теперь же, немедля!.. И Меншиков, выполняя приказ Шереметева, «пошёл на охват». Тысячи коней его корпуса шли полной рысью, намётом, гоня перед собой неприятельские арьергардные части. Навстречу выскакивали мелкие конные группы, но, встречая массу бешено скачущих конников, карьером поворачивали назад. Успех охвата всецело зависел от быстроты…

И манёвр удался. Правый фланг шведской армии был надёжно, глубоко охвачен. Стремительной лавой корпус Меншикова обрушился на кавалерию шведов, и их воля к победе была сломлена начисто. Дрогнул противник, начал пятиться, потом беспорядочно отступать, сея расстройство и самое страшное — панику. В этот момент пушечное ядро разбило походные носилки Карла. Это внесло в ряды шведов ещё большую панику. Сам Реншильд кричал вне себя:

— Пропала наша пехота! Спасайте короля!..

На скрещённых пиках Карла подняли над войсками.

— Шведы! Шведы!.. — кричал король, размахивая шпагой, стараясь остановить бегущих солдат.

Но… было уже поздно.

Разрозненные части шведской армии «метались по полю, подобно кораблю, разбитому бурею», как писал после Пётр, бросали оружие, бежали, сдавались…

К одиннадцати часам со шведской «непобедимой» армией под Полтавой было покончено.

Много известных шведских генералов было взято русскими в плен: Реншильд, Стакельберг, Шлиппенбах, Гамильтон, принц Максимилиан Вюртембергский… Когда их представили Петру, он принял принца Максимилиана за короля, а узнав, что ошибся, воскликнул:

— Неужели-таки я не увижу сегодня брата Карла?! Ему принесли разбитые носилки короля.[40]

— Стало быть, он убит?! — воскликнул Пётр.

Тут же никто ему ответить на это не мог. Вскоре, однако, стало известно, что Карл успел спастись бегством.


После благодарственного молебна, отслуженного на поле боя, Пётр пригласил своих соратников на пир, устроенный в особых, громадных шатрах; приглашены были и пленные шведы — генералы и многие офицеры. Во время пира Пётр собственноручно вручил Реншильду его шпагу, похвалив при этом фельдмаршала за храбрость и верное исполнение своего долга. Возвращены были также шпаги и прочим военнопленным, приглашённым на пир.

— Господа! — обратился Пётр к шведам. — Брат мой Карл приглашал вас на сегодня к обеду в шатрах моих, но не сдержал своего королевского слова; мы за него исполним это и приглашаем вас с нами откушать.

Подняв кубок, Пётр провозгласил тост:

— За здоровье наших учителей!

— Кто же эти учителя? — спросил красавец Карл-Густав Реншильд, изумлённо приподняв соболиные брови.

— Вы, господа шведы! — ответил Пётр, весело улыбаясь.

— Хорошо же вы, ваше величество, отблагодарили своих учителей! — произнёс шведский генерал-фельдмаршал, невесело покачав головой.


18


Карл едва не попал в плен. Драбант Брадке посадил его на свою лошадь. Положивши больную ногу на шею коня, король предоставил другим спасать его от смерти или от плена.

— Что теперь делать? — спрашивает он Левенгаупта.

— Отступать к багажу, — советует тот.

Но отступление было уже немыслимо. Происходило беспорядочное бегство разбитого шведского войска. Офицеры солдатам, солдаты друг другу кричали: «Стой!» — и… бежали.

Под королём убивают лошадь, он пересаживается на другую и под обстрелом русских продолжает скакать. В первом часу пополудни он достигает обоза.

Быстрая верховая езда разбередила рану.

— Снимите меня с лошади, — шепчет король побелевшими губами. — Посадите в коляску… я не могу…

Его вносят в шатёр.

— Где мои генералы? — спрашивает он, морщась от боли.

— В плену у русских, — отвечают ему. — И Стакельберг, и Гамильтон, и принц Максимилиан Вюртембергский…

— В плену у русских! — восклицает король. — Да это хуже, чем у турок! — Приподнимается на локте. — Вперёд!.. — и падает в обморок.

— Он бредёт, — шепчет Левенгаупт Гилленкроку.

В палатку и из неё входят, выходят, толпятся у изголовья кровати.

— Дайте воздуха! — волнуется лейб-медик Зюсс. — Отойдите от входа! — бесцеремонно осаживает он генералов.

Поспешно ходит Мазепа. Медлить невозможно. Никто в побеждённом стане не имеет такого повода страшиться, как он, Мазепа. Русские могут нагрянуть с минуты на минуту, и тогда… От одной мысли об этом у Мазепы кровь леденеет.

— Ваше величество, — надрывно выдыхает он, на ходу отстраняя лейб-медика, уже что-то прикладывающего ко лбу и вискам короля, — ваше величество, — прерывающимся голосом повторяет Мазепа, протягивая к королю тощие влажные руки, похожие на куриные лапки, — необходимо тотчас, немедля, бежать… в турецкие земли…

— А?.. Что?.. — спрашивает Карл, как бы очнувшись от глубокого сна. — А почему не в Польшу?..

— В Польшу пробраться невозможно, — докладывает Мазепа, прижав обе руки к груди. — Одни русские силы будут тогда нас преследовать, а с другими у них за Днепром стоит Гольц!.. Нет, нет… Нельзя!.. Бежать степью в Турцию — только так! Через Днепр нас перевезут запорожцы, — они поклялись это сделать, ваше величество…

— А что вы советуете? — спрашивает Карл Левенгаупта.

— Государь, — говорит тот, склоняясь к изголовью походной кровати, — остаётся… — хмурясь, развёл кисти рук, — поступить так, как мы сделали под Лесной…

— А именно?

— Бросить все тяжести — артиллерию, провиант, амуницию, лошадей раздать солдатам, остальное сжечь, уничтожить и… уходить как можно скорее.

Карл порывисто откидывает волосы с высокого лба, закусывает губу, секунду молчит — и:

— Я вас больше не держу! — бросает он Левенгаупту. Левенгаупта сменяет Мазепа. Он продолжает настаивать на том, чтобы уходить как можно скорее. У него пресекается голос. Его поддерживают Крейц, Гилленкрок, Лагерскрон, Аксель Спарре.

— Но бегство постыдно! — возмущается Карл, приподнимаясь с подушек. — Что вы мне предлагаете!.. Я предпочитаю биться с врагом до последнего! Пусть солдаты только увидят меня на коне, — обращается он к Гилленкроку, — и они станут сражаться так же храбро, как прежде! А вы утверждаете, что всё уже кончилось!

— Нет, ваше величество, — качает головой Гилленкрок, — мы этого не утверждаем, но… смею доложить, что, если теперь вот появится неприятель, солдаты сложат оружие или благоразумно исчезнут, чтобы спасти свою честь.

Карл упрямо твердит:

— Не понимаю, что всё это, в конце концов, значит? Событие не столь частое, чтобы отнестись к нему равнодушно? Да, я согласен. Но почему же вы всё время тянете к тому, чтобы бежать и бежать? Почему не пытаетесь иное найти? Да, иное!

Долго ему доказывали, что иное сыскать невозможно, долго, мучительно долго его умоляли. Мазепа становился перед ним на колени…

Наконец Карл склонился-таки на мольбы теряющего всякую почву под ногами Мазепы и убедительные просьбы своих генералов. Но и тут он отдал приказ об отступлении, совершенно противный тому, что советовал Левенгаупт, Имея в виду всё же присоединить к себе отряды шведского войска, расквартированные в Ново-Санжарове, Беликах, Кобыляках, Соколке, он приказал: захватить с собой весь багаж и артиллерию и двигаться вдоль Ворсклы по направлению к её устью.

— Зачем? — осведомляется Левенгаупт, стараясь понять, чем оправдывается такой ничего хорошего не сулящий, безумнейший риск.

— Наше счастье, что русские запоздали с погоней, — ворчит Гилленкрок.

Но король отвернулся. Он не хочет больше слышать никаких возражений!

Вечером, вместе с Мазепой, Карл сел в коляску генерала Мейерфельда, и они тронулись в путь. Переправляться через Днепр решили у Переволочны. Но русские разведчики успели заранее истребить под Переволочной все суда и паромы.

Для преследования шведов было отряжено несколько кавалерийских полков под командованием генерала Боура и нескольких пехотных полков под командованием князя Михаила Голицына. Общее командование этими силами было возложено Петром на Меншикова, который 28-го после полудня выехал вслед за частями, выступившими накануне.

Шведы шли довольно медленно и спокойно. На первых порах их отступление не походило на бегство. На рассвете следующего дня они достигли Ново-Санжарова. Здесь хирург перевязал королю раненую ногу, и Карл уснул было крепким сном. Но едва стала подниматься заря, как его разбудили.

— Русские гонятся за нами, ваше величество, — доложили ему. — Прикажете следовать далее?

Карл безнадёжно махнул рукой:

— Делайте что хотите!

Тогда генерал Крейц, взявший на себя ответственность за дальнейший ход отступления, поступил так, как советовал Левенгаупт: зажёг тяжёлый багаж, лошадей роздал пехоте; приказал: двигаться к Переволочне как можно быстрее.

На рассвете шведы добрались до Кобыляк. Меншиков прибыл туда около восьми часов утра, но шведы успели уже ускакать, только при переправе через речку Кобылячку их арьергард оказал сопротивление с целью выиграть время.

К вечеру 29-го числа беглецы достигли Переволочны — селения, притулившегося в углу, образуемом Днепром и устьем впадающей в него Ворсклы. Но селение представляло из себя груду развалин. И на берегу Днепра не было ни судёнышка, ни парома, ни даже плота. Только с Верху на берегу Ворсклы удалось обнаружить две лодки и несколько паромов. Их и спустили к Переволочне.

Карл решил покинуть свои войска и переправиться через Днепр. Командовать остатками армии он поручил Левенгаупту.

Коляску короля поставили на две лодки: передними колёсами на одну, задними — на другую. В коляску Карла перенесли на руках. В полночь он отчалил от берега. Двенадцать драбантов служили королю гребцами.

Мазепу, успевшего захватить два бочонка с золотыми монетами, казаки переправили раньше.


От взятого в плен шведского полкового квартирмейстера Голицыным были получены сведения, что бежавшие из-под Полтавы шведские части, вверенные королём Левенгаупту с наказом: «Сохранить в целости войско и перейти в татарскую степь», утомлённые до крайности, не имея в своём распоряжении плавучих средств, стоят у местечка Переволочны, под горой, у берега Днепра; что Карл, Мазепа и некоторые шведские генералы с двумя-тремя тысячами солдат ранее переправились через Днепр и, по слухам, бежали в турецкую землю; что солдат и «всякого звания людей» у Левенгаупта осталось около 20 тысяч.

Появившись на виду у шведов и учтя их численное превосходство, Голицын решил применить неоднократно проверенную военную хитрость: в достаточном отдалении от шведов, — с таким расчётом, чтобы от них этого не было заметно, — он на некотором расстоянии от своих войск расположил одних лошадей с двумястами солдат-коноводов, в надежде, что шведы примут эту новую группировку за другой русский корпус.

Приготовившись таким образом, Голицын утром 30 июня послал Левенгаупту через своего трубача ультиматум о сдаче находящихся под его командованием остатков шведского войска «на милость победителя», обещая сдавшимся от имени Петра «всякую милость», в противном случае, предупреждал он, «никому пощады не будет».

Левенгаупт потребовал на размышление десять часов, Голицын с этим не согласился и дал два часа сроку. Собрав военный совет и доложив ему о состоянии войска, испытывающего острый недостаток в порохе, свинце, хлебе, упомянув при этом ещё и о том, что Днепр преграждает им путь к ретираде, Левенгаупт высказал свою точку зрения: «Сдаться на сколько можно лучших условиях».

Мнения членов военного совета были различны, но в конце концов они свелись к следующему: если прибывшая русская армия в численном отношении превосходит их собственную, то сдаться, если же нет — то принять бой. Для разведки численности русской армии поручить генерал-майору Крейцу, под видом обсуждения вопроса о сдаче, уточнить численность армии на месте, в ставке Голицына.

В это время под Переволочну прибывает Меншиков. Ознакомившись с обстановкой, он тотчас посылает трубача к Левенгаупту с требованием немедленной сдачи и, не ожидая от него ответа, сразу ведёт «с чрезвычайным звуком барабанов и труб» всё войско в атаку. Колебаниям и раздумью шведов был положен конец. Тут же навстречу наступающим выезжает шведская делегация в составе генерал-майора Крейца, полковника Дюкера, подполковника Траутфетера и королевского генерал-адъютанта графа Дукласа с предложением «постановления артикулов капитуляции о сдаче войск».

Заметив, что русского войска, даже вместе с прибывшими с Меншиковым, значительно меньше шведского,[41] и желая срочно уведомить о том Левенгаупта, генерал Крейц сделал вид, что полностью согласен с условиями сдачи, выдвинутыми Меншиковым, и попросил, чтобы вместе с ним были посланы в шведский лагерь уполномоченные комиссары для утверждения этих условий главнокомандующим.

Просьба Крейца была удовлетворена, но убедить Левенгаупта взяться за оружие ему не удалось и условия сдачи, выработанные Меншиковым, были подписаны.


В два часа пополудни генерал Боур с семью драгунскими полками встал перед фронтом капитулирующего неприятеля.

Из гвардии было выделено три батальона. Они построились против шести шведских конных полков. Для сбора оружия было назначено по одному эскадрону от шести драгунских и шести пехотных полков.

После этих приготовлений Меншиков приказал Левенгаупту подвести свои войска к выделенным русским частям, отдать честь ружьём и сложить оружие к ногам победителей.

Приказание Меншикова было выполнено. Первой сложила оружие королевская гвардия, за ней — пехотные полки, затем лейб-регламент и, наконец, драгунские части.

Большинство переметнувшихся с Мазепой казаков побросалось в Днепр в надежде его переплыть, при этом многие из них утонули, а часть разбежалась заранее, так что под Переволочной их было захвачено немногим более двухсот человек.

Для большей безопасности пленные были разбиты на мелкие партии, и относительно малочисленное русское войско вынуждено было до прибытия подкреплений бессменно нести караул.

1 июля под Переволочну прибыл сам Пётр.

Пленного Левенгаупта и его офицеров Пётр принял ласково. Узнав же, что Карла нет среди сдавшихся в плен, он приказал немедленно отправить в погоню за ним генерал-майора Волконского во главе четырёх кавалерийских полков.

Волконский нагнал шведов у Буга. Около девятисот шведских солдат в это время ещё не успели отчалить от берега. Часть из них была русскими кавалеристами загнана в реку и утонула; другие, до пятисот человек, сдались в плен и вынуждены были совершить обратно уже пройденный путь.

Только Мазепе и королю с небольшой горсткой солдат удалось благополучно уйти от погони, — и то «не далее того места, — доносил после Волконский, — с которого они могли зреть гибель их спутников», да казаки, что отступали вместе с Мазепой, удачно избежали беды. Завидев русских, они тотчас пустились в широкую бесприметную степь. Она им была отлично известна. Волконский же полагал: ловить казака в степи — всё равно что искать в стоге сена иголку.

После продолжительного пути по знойной аккерманской степи полтавские «недобитки» 1 августа достигли Бендер, Сераскир принял их очень приветливо, а Мазепе сообщил, что падишах приказал беречь его. Но страх ускорил разрушение одряхлевшего организма предателя. Находясь в Бендерах, Мазепа уже не покидал постели и с каждым днём угасал. Он умер 22 августа. Говорили, будто от страха быть выданным Петру он принял яд. Тело его было отвезено в Галац и там похоронено.


Под Переволочной сдалось в плен: 3 генерала, 11 полковников, 14 подполковников, 20 майоров, 250 капитанов, 300 поручиков, 320 корнетов и от 13 до 14 тысяч рядовых. Всё оружие и обоз, который шведы не успели сжечь или побросать в Днепр, достались победителям.

— У меня, имей в виду, — обращался Шереметев к Меншикову, сдвигая брови, протягивая руки и стискивая кулаки, — у меня ещё не вывернешься, мне ещё рано на печи-то лежать! Я ещё… — и, не договорив, закатывался лютым старческим кашлем.

Он сильно похудел и поседел за последнее время. Кожа на руках стала тоньше, глянцеватее, покрылась сплошь какими-то мелкими лиловыми пятнышками.

— Твои, Борис Петрович, заслуги, — говорил ему Пётр, — не умрут и всегда будут памятны России.

Крепко обнимал его, целовал в обе щеки. У Шереметева дрожали плотно сжатые челюсти, пробегал холодок по голове, спине, голеням, глаза наливались, мутились слезами.

— Ты, — продолжал Пётр, поглаживая его по груди, — верностью и храбростью вечный в России монумент.

Александр Данилович Меншиков был провозглашён вторым генерал-фельдмаршалом, и «всею армиею новому сему фельдмаршалу, — записано было в „Юрнале“, — отдана честь оружием с барабанным боем и музыкою».

После Полтавы Карла больше всего угнетало сознание, что теперь все будут смотреть на него иронически. «Но ты же был ранен почти накануне сражения, а потом, в самый разгар решающей битвы, потерял сознание, — говорил ему внутренний голос, всегда спасавший его, когда в нём, „непогрешимом“, просыпались рассудок и совесть. — Не твоя вина, — всё твёрже говорил этот голос, — если силы тебе наконец изменили и ты впал в забытье».

Это его несколько успокаивало, ставило кое-что на своё обычное место. В самом деле — как об этой битве напишут историки и выскажутся его генералы? На самый худой конец «это» можно изобразить как отступление, входившее в план широко задуманной им операции, осуществить которую помешало здоровье. Отступление, но не бегство!..

Соратникам Карла нетрудно было угадать даже на громаднейшем расстоянии такие мысли своего «великого» короля. Но как теперь восстановить его доброе имя?..

Первым поспешил реабилитировать Карла генерал Крассау. Спустя три недели после разгрома шведской армии под Полтавой он отправил письмо в одну из стокгольмских газет, где сообщил что король жив и здоров и что Полтава шведами взята. С лёгкой руки этого услужливого генерала вскоре и другие «достоверные» известия с театра войны начали проникать на полосы стокгольмских газет. В корреспонденциях сообщалось, что русские под Полтавой потеряли свыше двадцати тысяч убитыми, что Полтава давно занята шведами, а теперь началась война русских с турками.

Перекинулись подобные вести и за границы Швеции.

Только после действительно достоверных реляций о Полтавской баталии, распространённых русскими послами за рубежом, европейские дипломаты беспокойно зашевелились. В Гааге без конца удивлялись «такой, от многих веков несобразимой виктории». В Копенгагене радовались. В Берлине пришли в ужас от «полтавской катастрофы». Произошло невероятнейшее событие! Кто мог ожидать, что под какой-то Полтавой будет сокрушена такая великая держава. Швеция — страна, почти двести лет державшая в повиновении и трепете весь север Европы, что «царь варваров» затмит боевую славу её армии, завоевавшую в своё время ещё Густавом-Адольфом!..

Северная война, правда, ещё не закончилась, но сможет ли Швеция оправиться после столь тяжёлого поражения? Неужели Россия займёт её место среди могущественнейших мировых держав?

Внешняя политика России начинает приковывать к себе внимание всех европейских государств.

Знаменитый философ Лейбниц назвал Полтавский бой «достопамятным событием в истории и полезным уроком для позднейших поколений».

Поражали: глубокая продуманность блестяще разработанного Петром плана разгрома шведской армии, а также редкое умение Петра отличать, а затем терпеливо выращивать своих способнейших, быстро растущих «птенцов». Недаром позднее, отдавая должное обеим противникам в Северной войне, Вольтер утверждал[42], что и Пётр и Карл были людьми необыкновенными и разница между ними была в том, что «Карл был необыкновенным сумасшедшим, а Пётр — необыкновенным мудрецом».

Военные теоретики не преминули разобрать по косточкам каждого русского полководца, разложить по полочкам все «элементы Полтавского боя». Говорили, что Полтава была подготовлена рядом частных поражений шведской армии, кропотливой подготовкой театра войны и самого поля боя, прекрасным сочетанием наступательной стратегии с оборонительной тактикой, а также какой-то особо глубокой «обработкой» местного населения.

Какой?

Пока что полочки для этого «элемента» найдено не было.

Считали доказанным, что исход боя решило расположение на флангах кавалерии. Полагали, что охват конными частями Меншикова правого фланга шведов был тем ударом, от которого армия Карла, покатившись назад, уже не смогла остановиться до самой Переволочны.

Несомненным казалось также и то, что в руках Меншикова кавалерия выросла в главную ударную силу, что она показала блестящие образцы действий против линейных боевых порядков противника.

И все удивлялись: как всё же мог какой-то сержант Меншиков в течение девяти лет, истекших с начала Северной войны, дослужиться до звания генерал-фельдмаршала; безродный денщик «Алексашка» — превратиться в светлейшего князя, могущественнейшего вельможу; сын конюха, московский разносчик — стать правой рукой его величества российского государя?! Пусть Меншиков способнейший из способных, но неужели только благодаря этим качествам Пётр так возвысил его?

Не может этого быть! Тут что-то не так…


19


Александр Данилович не имел повода раскаиваться в своём браке с Дарьей Михайловной. Затворница боярышня, воспитанная в теремной древней строгости, сумела в очень короткое время превратиться в подлинную жену строевого русского офицера. Первое время, правда, у неё звенело в ушах от грохота артиллерийской стрельбы. Потом она привыкла и к грохоту, а ясное представление о большой связующей силе общего с мужем труда прочно отложилось в её голове в виде простой и непреложнейшей истины: её труд — неотделимая частичка большого труда, выполняемого её любимым супругом. И она быстро втянулась в походную жизнь, стойко переносила связанные с ней трудности и лишения, не раз подвергалась личной опасности и однажды чуть было не попала в плен к шведам. В случае нужды она могла совершать даже походы верхом.

Ничего из своего «подлого» прошлого не скрыл Александр Данилович от Дарьи Михайловны — рассказывал ей, и не раз, как он жил до своей встречи с Лефортом: о своих скитаниях по чужим углам; про то, как тянулись длинные дороги его безотрадного детства и шлёпали по ним усталые босые ножонки; про ночёвки в поле, лесу, придорожных корчмах, где в пьяных воплях, слезах рвалось наружу глубокое, безысходное отчаяние потерянных «голых» людей; про свои скитания по Москве, свою службу в разносчиках…

И когда Дарья Михайловна — боярышня, не встречавшая в своей жизни ничего даже отдалённо похожего на такие лишения, — всё же угадывала своим женским чутьём, сколько долгих дней и ночей одиночества и голода, лишений и отчаяния, горя и мук выпало в далёком прошлом на долю её Алексашеньки, она ласково гладила его руки и говорила: «Ну, было и быльём поросло. Теперь всё будет хорошо. Хорошо, дорогой!»

В дела мужа Дарья Михайловна не вникала. Да Александр Данилович и не говорил с ней о них. Пытался было он как-то посоветоваться с ней об устройстве их петербургского дома, но, терпеливо выслушав её рассуждения, только вздохнул. Было, что и нарочно он, с усмешкой, заводил разговор.

— Ну вот, скажем, — обратился однажды он к ней, — надо занести в мою подённым действиям записку, какая была вчера воздушная перемена.[43] Скажи: сколько было вчера градусов на дворе? Ты ведь спрашивала об этом вчера у моего деловода. Я слышал. Так, что он ответил тебе?

— А я. Алексашенька, половину запамятовала… Сказал будто он, деловод, что было три градуса стужи и сколько-то, не помню, тепла.

— Неужли и тепла! — рассмеялся Данилыч. Покачав головой, как мог мягко заметил:

— Соло-ома! — И нежно похлопал её по спине. — Иди-ко ты по своим делам, голубица, я ведь это так, пошутил.

Но зато в Дашеньке было очень много такого, чего подчас так не хватало ему: нежности, чуткости, того тонкого и неуловимого, что она привыкла легко выражать голосом, улыбкой, взглядом.

Когда Александр Данилович, случалось, рассказывал в её присутствии о положении своих многочисленных дел. Дашенька как бы «таяла». Она не интересовалась тем, что он говорил, всё это казалось ей мелким в сравнении с тем большим, что связывало её с ним воедино. Она восхищалась и тем, как её Алексашенька, прежде чем что-либо вымолвить, красиво вынимал изо рта тонкую голландскую трубку, и тем, как он нежно пропускал сквозь свои пальцы локоны парика и, как бы медля, гладил правую сторону широкой груди… радовалась, глядя с благоговением на него.

— В делах твоих я мало смыслю, — шептала наедине. — Я глупая, глупая!..

Под письмами к государю так и подписывалась: «Дарья глупая», подчёркивая этим, что она не выдаётся из ряда других. Ибо тогда: «ум женский твёрд, яко храм непокровен, — принято было считать, — мудрость же женская, аки оплот, до ветру стоит; ветры повеют, и оплот отпадёт».

А мечтала Дарья Михайловна об одном: побыть бы вместе с Алексашенькой, да подольше, чтобы не мешала им эта вечная, ненавистная ей суматоха!

Было, помнится, начало лета. Она — в Киеве, а Александр Данилович в это время вихрем носился по всей Украине: то он в Переяславле, то в Нежине, то в Чернигове, то в Полтаве — что-то торопливо строил, как ей представлялось, всё строил…

И вот наконец он приехал к ней и — нечаянная радость! — сказал: «На неделю».

За обедом, с лекарем Шульцем, они в тот день говорили о приготовлениях к появлению на свет ребёнка. Обязательно наследника!..

— Если это только не мнительность Дарьи Михайловны, — смеялся Александр Данилович.

Она и сама тогда ещё сомневалась в этом, да и Шульц как-то нетвёрдо говорил: «Надобно подождать».

Обедали превесело. Гадали: в кого и кем будет мальчик? Об этом они с Александром Даниловичем даже поспорили.

И вдруг Дарье Михайловне сделалось дурно. Лекарь быстро привёл её в себя — брызнул чем-то в лицо. Она глубоко вздохнула и улыбнулась своему Алексашеньке.

— Сомнений больше нет! — воскликнул тогда лекарь Шульц. — Она беременна. Так!

После они с Алексашенькой остались вдвоём. И так радостно было сознавать, что они одни, и не на короткий миг, а на целые дни, которые никто у них не отнимет… Так глубоко было тогда чувство близости без обычных помех, что говорить совсем не хотелось, даже о самом важном — о первенце. Было одно настоящее — прекрасное, неповторимое.

Приникнув к его плечу, она сидела притихшая.

Вдруг — стук в дверь.

Он вздрогнул, крепко прижал её к себе.

Стук повторился, тихий, настойчивый. И Александр Данилович порывисто встал.

Дарье Михайловне не слышно было, о чём Алексашенька говорил там, вполголоса, скупо, со своим адъютантом, но она сразу почувствовала, что он должен уехать… нет, стремительно умчаться туда, где его ждут другие дела и заботы.

— Надо ехать, моя дорогая! — сказал он, вернувшись.

— Да, да, милый, — поспешила согласиться она, — ты не простил бы себе этого после…

Но он, казалось, уже плохо слушал её, и торопливо целовал, и как-то отдалённо улыбался, когда говорил: «Спасибо, родная!» И совсем неуверенно добавлял: «Я, Дашенька, скоро управлюсь. Да, да, скоро…»

Она подняла глаза на него, и ей стало ясно: ему тяжело и он волнуется не только потому, что трудно оторваться от неё, а ещё и от чего-то большого, большого, чего ей знать не положено.


…Когда в феврале 1709 года у Дарьи Михайловны в походе родился сын, Пётр сам крестил его, дал ему двойное имя — Лука-Пётр, произвёл в поручики Преображенского полка[44] и уезжая, оставил записку Меншикову: «Новорождённому Луке-Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворов».

Сколько же было после этого разговоров! Как зашипели родовитые люди!..

— Сам государь стал крестным отцом его сына! — возмущался старший в роде Голицыных, Дмитрий Михайлович. — И сто дворов крестнику «на крест» подарил! Внуку-то конюха!.. Не бывало такого на Руси при благоверных царях! Не быва-ало…

— У всякого, значит своё счастье — ехидно ввёртывал Алексей Григорьевич Долгорукий, стараясь придать своему лицу нарочито рассеянное выражение, и вдруг, нервно зевнув, оживлённо, со злой радостью добавлял: — Вот тебе и сын конюха!

— Разносчик-пирожник и — светлейший князь, генерал-фельдмаршал, санкт-петербургский генерал-губернатор, правая рука государя!.. Почему? Какими чарами он пленил государя, каким зельем приворожил, какими сетями опутал? В чём тут загвоздка? — ломали головы родовитые русские люди, скребя затылки под треклятыми париками.

В уме Александра Даниловича, наряду с большой его чуткостью и переимчивостью, было достаточно самостоятельности, основанной на крепком здравом смысле, на чисто русском «себе на уме». Поэтому, подпав вместе с Петром под сильное влияние Запада, он, следуя во всём примеру своего государя, старался держаться трезво по отношению к иноземцам, беря от них лишь то, что действительно подходило для жизни. Он знал, что «немцы», без которых Пётр не мог обойтись на первых порах, вызывали в преобразователе наибольший критический отпор, знал лучше, чем кто бы то ни было, и чувствовал на каждом шагу, что интересы России, русского народа были для Петра исключительными, единственными интересами, ради которых он жил и работал «в поте лица», «не покладая рук», почему на первые места в государстве он и ставил русского человека, своего, а не чужого, хотя бы свой и не был вполне подготовлен к порученному ему делу; знающих же и способных «немцев» привлекал лишь на второстепенные, «технические» должности. Знал и чувствовал это Меншиков лучше, чем кто бы то ни было, и к немцам, кои, по выражению Петра, «обыкли многими рассказами негодными книги свои наполнять, только для того, чтобы велики казались», относился по меньшей мере прохладно.

А Пётр продолжал ставить Меншикова в пример всем. Он всё более и более ценил в Данилыче инициативу и самостоятельность, редкое умение справляться самому с затруднительными обстоятельствами, не обращаясь поминутно к царю за указаниями, наказами, распоряжениями, как это делали старые русские люди, не привыкшие к самостоятельности.

Нисколько не поступаясь своей властью, требуя от всех беспрекословного выполнения своих поручений и приказаний, Пётр всячески поощрял инициативу исполнителей, приучал их поступать «по своему рассуждению, смотря по обороту дела, ибо издали, — пояснял он, — нельзя так знать, как там будучи». И в этом отношении преданный государю и его делу, смелый, находчивый и энергичный Данилыч в глазах Петра продолжал стоять несравненно выше других русских государственных деятелей. Уясняя только общую идею, суть, общий план мероприятий, намечаемых Петром, он, как правило, совершенно самостоятельно и разрабатывал и претворял в жизнь все детали. И Пётр чувствовал на каждом шагу, видел по результатам, что доверие, оказываемое им Данилычу, оправдывалось последним полностью, с блеском. И отношения Меншикова к государю Пётр всем ставил в пример: «К чему унижать звание, безобразить достоинство человеческое, — говорил он. — Менее низости [унижения], больше усердия к службе и верности».


20


Пётр решил воспользоваться победой под Полтавой, чтобы изгнать из Польши ставленника Карла Станислава Лещинского и утвердиться в Ливонии и Эстляндии. Через две недели после Полтавского боя, 13 июля, русская армия двинулась из-под Полтавы, «где невозможно уже было далее оставаться, — как записано было в „Гистории Свейской войны“, — по причине зело тяжкого смрада от мёртвых тел и от долговременного стояния на одном месте великого войска».

Остановились в Решетиловке. На военном совете решили: фельдмаршалу Шереметеву со всей пехотой идти осаждать Ригу, князю Меншикову с кавалерией следовать в Польшу, где, по соединении с частями генерала Гольца, действовать против Лещинского.

15 июля обе армии двинулись, каждая своим направлением. Сам Пётр в сопровождении Меншикова отбыл в Киев.

Меншиков решил проводить Петра побыть вместе с ним несколько дней в Киеве и затем возвратиться к своей армии в Польшу.

В Киеве преподаватель риторики Киевской академии Феофан Прокопович, живой, высокий и ладный, с пышной енотовой бородой, знаменитый украинский проповедник, произнёс речь-панегирик о победе полтавской. В Софийском соборе, в присутствии Петра, при необыкновенно многочисленном стечении народа, он говорил «о побеждённого супостата силе, дерзости, мужестве и о тяжести и лютости брани». Из верхних окон храма, пронизывая кадильный голубой дым. падали на саркофаг Ярослава[45] золотые, солнечно-яркие полосы.

Тяжёлый мерно-торжественный благовест певуче гудел над собором — стародавний звон, провожавший некогда киевлян в походы на половцев.

— Кто побеждён?! — восклицал проповедник, вздевая руки горе. — Супостат, от древних времён сильный, гордостью дерзкий, соседям своим тяжкий, народам страшный, всеми военными довольствы изобилующий!.. Побеждён тогда, егда мняшеся в руках победу держати…

Пётр и Данилыч замерли. Слушали — слова не проронили. Вот это проповедь!..

— Не много таковых побед в памятех народных, в книгах исторических обретается! — гремел Феофан.

Никогда ещё Пётр и Данилыч не слыхали такой проповеди.

— Что митрополит Рязанский, который почитается у нас за искуснейшего проповедника! — делился Пётр с Меньшиковым после богослужения и безнадёжно махал кистью руки.

— В подмётки не годится, — соглашался Данилыч.

И Пётр приказал напечатать панегирик «вместе с переводом на язык латынский, яко всей Европе общий».

Торжественной речью встретил Меншикова Феофан и в братском Богоявленском монастыре, куда тот прибыл некоторое время спустя один, без Петра. В этот раз Феофан говорил о том, что невозможно исчислить всех дел Меншикова, направленных на благо России, — так они многочисленны и разнообразны.

…Через несколько дней Меншиков отправился в Польшу.

Вскоре, почти вслед за ним, и сам Пётр выехал в Варшаву.

Станислав Лещинский вместе с отрядом шведского генерала Крассау ушёл в Померанию. Столица Польши была уже во власти Августа. И он встретил Петра — своего неизменно верного, заботливого союзника — с пушечной пальбой, с развевающимися знамёнами, с распростёртыми объятиями… Искренности этих объятий Пётр имел право не верить. Он мог только упрекнуть «брудора Августа» в заключении изменнического мира со шведами, но что пользы?! Содеянного не исправишь, новый же союз с Саксонско-Польским государством мог на будущее время быть полезен России. Возобновив этот союз, Август поспешил объявить, что отречение его от польского престола было вынужденное и поэтому необязательное для него. Он находил, что теперь имеет право даже гордиться: он не совсем с честью, конечно, но вышел-таки из очень тяжёлого положения.

История с игрой в «догонялки», когда Карл пытался ловить его, Августа, а он, убегая, ловко вертелся, предстала теперь перед ним в новом свете: он изматывал Карла! Вначале, после возвращения в Варшаву, он опасался, что его бесчисленные поражения и особенно тайный договор с Карлом вызовут крайне нежелательные толки и пересуды. Но встреча с Петром рассеяла эти горьковатые мысли. Ни одного упрёка со стороны русского государя!.. Стало быть, он, Август, с полным основанием может гордиться своими успехами. Измотав Карла (игрой в «кошки-мышки»!), он помог Петру добить шведского короля под Полтавой.

Помог!.. Надо смотреть трезво на вещи, полагал Август Сильный.

По новому договору Август уступал России Эстляндию. Пётр обещал было ему в качестве возмещения военных издержек уступить Ливонию, но тут же поправился и, обращаясь к саксонскому министру Флеммингу, решительно заявил, что всё завоёванное русской армией без участия союзников будет принадлежать России. Ибо, полагал Пётр, никто не может посягать на священное право воссоединения оторванного в своё время врагом и снова добытого кровью Солдат, суровая, полная опасностей служба которых рассматривалась им как общественный труд, как беззаветное служение Родине.

Из Торуна, где происходили переговоры с Августом, Пётр в сопровождении Меншикова направился по Висле в Мариенвердер для свидания с прусским королём, который теперь также стремился примкнуть к союзу с Россией.

«15 октября, — было записано в „Военно-Походном Юрнале“ 1709 года, — прусский король встретил государя на берегу Вислы за милю до Мариенвердера».

18 октября Меншиков написал Дарье Михайловне: «Сего числа имеют кушать у меня его царское величество и королевское величество, понеже ныне воспоминание бывшей под Калишем виктории».

«На этом пиру, — записано было в „Походном Юрнале“, — король прусский пожаловал князю орден „Чёрного Орла“, а государь обменялся с королём шпагами: государь отдал ту, которая была при нём во время полтавской баталии, а король снял с себя шпагу, украшенную бриллиантами».

23 октября Пётр направился из Мариенвердера сухим путём к Риге, куда к этому времени уже подтянулась вся сорокатысячная армия Шереметева.

Меншиков выехал к своим войскам в Польшу. Перед отъездом Пётр наказал ему ревностно оберегать интересы России, «примечать за всеми действиями и даже за самыми намерениями, буде то можно, короля польского».

— Раз обожглись, — говорил, — теперь нужно держать ухо востро. Понимаешь?

— Как не понять, — улыбался Данилыч. — Уж кого-кого, а этого союзника я малость знаю, мин херр!

Условились и о торжественном въезде в Москву по случаю полтавской победы: как всё будет готово в Москве, Пётр сообщит из Питера: «Выезжай!» — тогда, не мешкав, ему, Данилычу, нужно будет катить из Польши в Коломенское. Там Пётр наметил собрать и свои войска, и пленных шведов, и трофеи полтавские.

На случай внезапного вторжения шведов в польские земли в качестве меры предосторожности было решено: войска Меншикова расположить на зимних квартирах вдоль венгерской границы.

Прибыв к Риге, Пётр произвёл тщательную рекогносцировку местности вокруг крепости и 4 ноября известил Меншикова о том, что собственноручно пустил в Ригу три бомбы, чем «сему проклятому месту сим отмщения начало учинил».

Распорядившись оставить 7000 войска осаждать Ригу до весны, а остальные части расположить по квартирам в Ливонии и Курляндии, Пётр уехал в Санкт-Петербург.

Вместе с Меншиковым в Польше находился царевич Алексей. Пётр пожелал, чтобы его сын объехал Германию, ознакомился с тем, «что знать должно наследному принцу», и заодно присмотрел бы там себе по душе невесту из германских принцесс.

Меншиков выписал Алексею паспорт на имя «господина российского, графа Михайлова», растолковал свите царевича: князю Трубецкому, графу Головкину, гофмейстеру барону Гизену, какую им в этом вояже линию вести и план содержать, согласно выраженной на сей счёт воле монаршей, какую осторожность в речах и поступках иметь и всё прочее. Хотел было сам проводить царевича до польской границы, но тут из Санкт-Петербурга было получено срочное распоряжение государя: князю Александру Даниловичу немедля ехать в Москву. Мешкать с отбытием не приходилось, и князь поскакал.


21


Пётр прибыл в Коломенское 12 декабря. В это время из всех ближних городов свозили туда пленных шведов, трофеи — пушки, знамёна. В слободах за Серпуховскими воротами приводились в порядок гвардейские полки Семёновский, Преображенский; разбирались пленные, раздавались полкам трофеи; чистились, чинились, смазывались полковые пушки, обозы.

Меншиков прискакал в Коломенское 15 декабря. Торжественный въезд в Москву был назначен на 18 декабря.

Белокаменная ещё с конца ноября начала готовиться к встрече победителей. Было построено семь триумфальных ворот, изукрашенных золотом, эмблематическими картинами, покрытыми надписями, восхваляющими заслуги государя, «величайшего силы свейские в конец истребителя».

18 декабря у Серпуховских ворот загремели пушки и барабаны, затрубили, зарокотали трубы, зазвенели литавры, а с колоколен всех московских «сорока сороков» полился торжественный звон.

Но вдруг — всё замолкло!..

Государь получил известие из Преображенского, что Екатерина Алексеевна родила дочь. Это была Елизавета Петровна, будущая императрица.

Торжественный въезд в Москву был отложен до следующего дня. Пётр отправился в Успенский собор; после благодарственного молебна поспешил в Преображенское, сердечно поздравил дорогую Катеринушку с новорождённой, и снова ударили пушки, на этот раз в Преображенском, малиновым перезвоном забились бесчисленные московские колокольни. Народ допоздна толпился на улицах, площадях, любовался «торжественными вратами», выставленными картинами, украшениями. Особенно красовались ворота, построенные именитым купцом Строгановым, да ещё при дворце князя Меншикова. Кремль изукрашен был картинами, а со стороны Москва-реки большими гирляндами.

19 декабря от Серпуховских ворот началось невиданное до сего времени шествие победителей.

День выдался солнечный. И морозная, снежная зимушка, как по заказу, принарядила Москву в этот ясный денёк: прикрыла белым пухом строения, заровняла дороги, побелила сверху изумрудные льдины — края тёмно-лиловых прорубей на реке, расшила серебряными узорами окна. На малолюдной, просторной окраине пахло остро, свежо, как пахнет обычно после лютой метели.

Со звонким скрипом ехал обоз, артиллерия, и под копытами лошадей тонко визжал плотно укатанный снег; заливистым лаем надрывались, растревоженные необычным шумом и звоном, вёрткие, остроухие собачонки, носившиеся вслед за мальчишками от ворот до ворот; ни к делу, ни к месту перекликались по дворам петухи.

Окна, что выходили на улицу, были в круглых проталинках: «обезножевшие» старики и чистые, строгие старушки, качавшие от дряхлости головами, торопливо дышали на стёкла, сокрушаясь, что не могут выйти из дому, и тёрли, тёрли голубой бисер инея, пытаясь хоть одним глазком глянуть на диковинное шествие государевой рати. На пути следования войск иные хозяева выставляли столы с питьём и закуской.

Во главе торжественного шествия ехали на богато убранных лошадях двадцать четыре трубача и шесть литаврщиков, за ними следовал в конном строю гвардейский Семёновский полк с распущенными знамёнами, обнажёнными палашами, во главе со своим полковым командиром князем Голицыным, далее шли пленные шведы, взятые под Лесной, вслед за ними везли шведскую артиллерию, знамёна и другие трофеи; потом гренадерская рота Преображенского полка, тоже в конном строю, за ней пленные шведы и трофеи, захваченные под Полтавой, между прочим и носилки Карла, на которых он был во время полтавской баталии; за носилками шли гуськом, поодиночке, шведские генералы, а за ними прочие пленные, по четыре человека в ряд: всех рядов 5521. а в них 22085 человек. За пленными ехал «сухопутный генерал-лейтенант, а на море — шаутбенахт» Пётр Алексеевич. Он сидел верхом на том же коне, что был под ним во время полтавского боя, в том же мундире, в простреленной шляпе, с обнажённой шпагой в руке. С правой стороны от него ехал фельдмаршал князь Александр Данилович Меншиков, с левой — князь Василий Васильевич Долгорукий. За Петром на богато убранных лошадях, с распущенными знамёнами, замыкая шествие, следовал Преображенский полк со своей артиллерией и обозом. Гром пушек с больверков и из Кремля сливался с колокольным звоном.

Такого торжества и народного ликования Москва не видела никогда.

На следующий день Пётр, Шереметев и Меншиков поутру отправились на Царицын Луг, Болото, между Москва-рекой и обводной канавой. К этому времени там был отстроен дом, в котором их уже ожидал князь-кесарь Фёдор Юрьевич Ромодановский. Он сидел на троне под балдахином, окружённый знатнейшими царедворцами. Первым подошёл к нему с рапортом фельдмаршал Шереметев.

«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, — доложил он. — одержал я полную победу над шведским королём Карлом XII и разбил его армию».

Вслед за ним докладывал Меншиков.

«Божией милостью и вашего кесарского величества счастием, — рапортовал князь, — взял я в плен ушедших с полтавского сражения под Переволочну, генерала и рижского генерал-губернатора графа Левенгаупта, генерал-майоров Круза и Крейца, королевского камергера и других двора его служителей, штаб, обер и унтер-офицеров и рядовых 16 275 человек, не включая в сие число статских чинов, служителей и жён».

Наконец подошёл и сам Пётр.

«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, — чеканил государь, вытянувшись в струну, — двадцать восьмого сентября имел я жестокое сражение под Лесным с генералом Левенгауптом и одержал полную победу. А при Полтавской баталии сражался я с моим полком лично, быв в великом огне, и пленные генералы с их фельдмаршалом и с 22085 человек войска шведского приведены в Москву, и полк мой состоит в добром здравии».

Каждый из докладывающих, по окончании торжественной речи, вручал Ромодановскому письменный рапорт, и «князь-кесарь», принимая его, «похвалил службу» каждого, особенно же «полковника и всего доблестного войска российского верность и мужество».

После сели обедать.

Пётр, Меншиков, Шереметев, Головин за одним столом с «князем-кесарем» на специально устроенном возвышении, под алым балдахином, отороченным горностаем, все прочие — ниже их, за громадными дубовыми столами, поставленными «покоем».

Хоть дни стояли и постные и «тут особо не разойдёшься», — извинялся заранее «князь-кесарь», устроитель «почестного пира», — но обед всё же удался на славу.

Неумолчно звенели кубки, кружки, чаши, чарки, овкачи и болванцы, наполняемые ставленными и варёными медами, романеей, фряжскими, ренскими, венгерскими винами. Без конца следовали перемены: пышные рыбные кулебяки на четыре, шесть и восемь углов, паровые саженные белорыбицы, осётры, крупеники и луковники, блины и оладьи, пироги пряженые монастырские и долгие на московское дело, чередовались с различными заливными, похлёбками, штями, ухой. Икра всех сортов, хворосты, кисели, тестяные шишки, калачи братские и смесные, левашники, перепечи, мочёные яблоки, томлёная брусника, пряники и орехи не сходили со столов весь обед.

Много чарок и кубков осушили гости. Пили про здоровье государя, Екатерины Алексеевны, новорождённой её дочери и всего царствующего дома, про здоровье героев-фельдмаршалов, Бориса Петровича Шереметева и Александра Даниловича Меншикова, также про здоровье всех присутствующих генералов и офицеров, про всё доблестное российское воинство.

Пир при звуках музыки продолжался до шести часов вечера.

На Царицыном лугу, для народа, выкатили бочки с вином, выставили рыбу, икру, хлебы, калачи, караваи.

Вечером жгли большой фейерверк, представляли сражения под Лесной, Полтавой, Переволочной.

Три дня ликовала Москва, звон и стрельба продолжались неделю.


22


Утром, в час своего обычного пробуждения, когда допевают петухи и ночь мешается с днём, когда свет на дворах, на крышах становится бледно-бел, чуть синея, когда бледнеет, расширяясь, и лёгкое небо над видимым из окон дворца Белым городом, над всеми слободами, далеко выплеснувшимися за его стены, — однажды в этот час московского рассвета Меншиков встал и уныл и немощен, измученный сном.

Давила какая-то беспричинная тоска, предчувствие чего-то тяжёлого, мрачного, что вроде как вот-вот должно совершиться. Не помогла и ледяная вода: он как-то размяк, обессилел, тело ныло, словно всю ночь по нему палками молотили, и всё-то было обузно. Опять, заныла грудь, и тело ни с того ни с сего начало покрываться липкой испариной; душил сухой кашель… Нужно было крепко проветриться, да и сладко глотнуть в этот ранний час душистой зимней свежести! Хор-рошо!..

Во дворе из окна видно было, как всё чистилось и прибиралось. Все носятся сломя голову, до смерти боятся, видно, не угодить, опасаются, что дотошный чистяк князь сочтёт своих начальных дворовых за лежебок-дармоедов, что-де без него, без хозяина, дом и впрямь сирота, — запустили вконец. Ох, как знает князь, и это ведомо всем, про московскую-то тихую дворовую жизнь! Досыта он на неё насмотрелся: чуть сядет солнышко за слободские гнилые заборы — и закрывают по всем хороминам ставни, и уж весь город на боковую с курами вместе. А с утра до обеда разминаются, потягиваются, со стоном зевают, сны друг другу рассказывают.

В тусклом воздухе диванной мертвенно-бледно горели свечи в тяжёлом шандале, терпко пахло холодным табачным дымом и тем сладковато-пыльным, чем обычно пахнут ковры, мягкая мебель, портьеры. А из-под ледяных узоров, прихотливой кружевной вязью заткавших низ мелких стёкол, из невидимой щёлочки в раме тонко курился белый парок — тянуло свежестью снега.

Хрустнул Александр Данилович тонкими пальцами, оправил локоны парадного пышнейшего парика, закутавшего плечи и грудь, сбил щелчком пушинку с красного, как кровь, обшлага, звякнул шпорой. Красив, высок, строен был он по-прежнему: лицом надменен, бел, с очень живыми, блестящими голубыми глазами, в плечах широк и сух, в разговоре властен и резок, в движениях быстр и ловок. Одевался великолепно и, главное, что не переставало поражать иностранцев, был очень опрятен, — качество редкое ещё тогда между знатными русскими.

Не оборачиваясь от окна, хлопнул в ладоши. Вбежал казачок.

— Санки, — приказал. Сдёрнул парик, вытер лоб. — Скажи там — поеду один.

Глубокие январские снега, огромные снежные шапки на избах голубели. Дым из труб поднимался ровными сизо-голубыми витыми столбами. На поворотах крепко счищался подрезами рассыпчатый наст, с атласным скрипом переваливались санки через мягкие новые сугробы на перекрёстках дорог. На захолустной московской окраине простор, безлюдье и нищета. Но снежок старательно запорошил все рытвины, колдобины, прикрыл белым, пушистым искристым одеялом всю серость и гниль.

Легко несёт санки бело-курчавый от инея жеребец, выносит за заставу, в лесок. Там всё опрятно, тихо, торжественно. Каждая веточка в лебяжьем пуху, и иссиня-зелёная хвойная бахрома тоже осыпана голубоватыми хлопьями. Пухлые комочки прикрыли все развилки сучков, и голые кусты кажутся тоже нарядными, пушистыми, мягкими. Опрятно и чисто, как в горнице перед праздником, когда и полы и лавки выскоблены, вымыты до блеска и кругом всё белое: столешники, шитые полотенца, занавески на окнах, заново побелённая печь.

Звонко скрипел снег под полозьями, смачно фыркал рысак, и это пугало каких-то пичужек, стайками срывавшихся с придорожных кустов.

Который уже раз Александр Данилович едет по дороге лесной, вся жизнь в дорогах, и всё же, каждый раз, так же вот, как и теперь, чувствует он себя в лесу, как в сказочном мире. Кажется, что старые могучие ели и молодая буйная поросль сначала пропускают в свою глубь, а потом как бы сходятся за спиной. Оглянешься и видишь за собой, за изгибом дороги, суровый строй сомкнутых лесных великанов. Заденешь куст — он колыхнётся и обсыпет целым каскадом мягких снежинок. Встрепенёшься, вскинешь голову, луч солнца ослепит, зажмуришься, переведёшь взгляд на снег, а он под солнцем как-то особенно загорится, переливчато-радостно заиграет яркими искрами; живой этот блеск глубоко проникнет в нутро — и там станет так тепло и светло, что хочется смеяться и петь…

— Хор-рошо! — прерывисто вздыхает Данилыч.

Ровно, машисто устилает кровный рысак. Бьёт в лицо, обжигает ветерок — чистый, студёный, бодрящий. Дыши! Глотай вволю, сдувай тяжкий осадок липкой усталости, смывай с души копоть и чад, наполняй её чистым, бодрящим, чем напоен бьющий в лицо лесной свежий воздух.

Быстро, с ветерком скользят лёгкие санки, хорошо греют связанные Дашенькой пуховые чулки, бобровая шапка, сафьяновые, на беличьем меху рукавицы, кафтан, подбитый чернобурой лисой, медвежья тяжёлая полость.

И как-то вот в таких случаях особенно чувствовалось, что совсем прошлое отодвинулось, так далеко… «Да, полно, — думалось, — жил ли так? Продавал ли на улицах пироги? Закликал ли покупщиков?»

И только вот здесь, на захолустном погосте, куда прикатил он на своём рысаке и сейчас бродит по колено в снегу, разыскивает родительские могилки, остро почувствовалось: как же далеко он шагнул, как серо, бедно, неуютно, неласково было мрачное, страшное бедностью прошлое!.. И стыдно ведь кому сказать. Понял — стыдно!.. Могил отца с матерью он не знал. Сказывал кто-то когда-то — и этого не помнил он, — что могилки их возле ограды, против бокового придела старой церквушки Введенья пресвятой богородицы, что в селе Семёновском под Московой. Но где точно? Кто знает!..

Кладбище запущенное, бедное, занесено оно сугробами до-некуда, торчат редкие гнилые кресты да верхушки голых ветвистых кустов…

А могилки родителей оказались расчищенными. Видимо, из почтения к нему, князю-фельдмаршалу, снег с них и возле таки разгребали. Хотя, — потёр князь переносицу, вспомнил, — ни за уход, ни за поминанья по усопшим духовенству этой церкви от него, князя, дачи до сих пор никакой не бывало.

«Хор-рош гусь, любящий сын! — думал. — Н-да-а, — крякал, обивая ботфорты о края серых пористых плит. — Надо бы было об этом сказать Дашеньке, она в таких делах помягче меня, всё бы устроила… Да и разговоров лишних бы не было. А то стороной слух идёт: некогда-де ему, светлейшему, о родительских могилах заботиться… Шипят: „Недосуг-де ему, воду мутит, рыбу удит, где ж тут на кладбище съездить!.. Во все ж места надо поспеть, где можно урвать. Потому, — рыкают, — у него чуть где плохо лежит, то и брюхо болит: что ни взглянет, то и стянет!..“»

Могильные плиты почти ушли в землю, поросли чёрным, перегнившим, рассыпчатым мохом.

«Не богато! — подумал, играя сжатыми челюстями. — Попрекают не зря…»

— Весной приберите, — обратился к подоспевшему, запыхавшемуся седенькому священнику в замызганной ряске, указывая на могилы. — Ограды поставьте, ну и… всё там, что нужно. Впрочем, — мотнул рукавицей, — пришлю своего человека… С ним и решите…

Присеменил такой же, как и попик, древний дьячок с уже раздутым кадилом в руке. С непокрытыми головами, — студёный ветерок разгребал седые косицы, — священник и дьячок стояли — скуфейки в руках, — непрестанно кланялись в пояс. Узнали, что приехал кто-то важный, по жеребцу. Врасплох их князь захватил.

Снял шапку светлейший, кивнул, указал на кадило:

— Прошу, отче, начинайте со господом!

Привычно почтительно стоял он возле могил, наблюдая, как священник и дьячок с грустными причитаниями и пением ходили вокруг серых плит, кланялись и кадили. Шептал:

— Помилуй, господи, раба окаянного, неистового, злопытливого, неключимого, вредоумного.

А внутри клокотало: «Кто мне что сделал?.. Иль родители меня вывели в люди, богатство оставили?! Сколько пережил!..»

Тряхнул головой и, как бы очнувшись, закрестился мелкими крестиками.

— «Изми мя от враг моих и от восстающих на мя; изми мя от руку дьяволю; отжени от меня помрачение помыслов, дух нечист и лукавствующий, не вниди в суд с рабом своим!»

«С чего начал-то?!. С короба!.. — Глубоко вздохнул: — Эх, давно это было!.. А как всё явственно помнится!.. — Глянул на плиты: — Любили родители посидеть во дворе под кудрявой рябинкой…»

…Здесь было, в Семёновском, недалеко отсюда, от церкви от этой… Батя рассказывал о потешных баталиях; маменька, опершись на ладонь, не спускала глаз с своего ясна солнышка Алексашеньки… А вот этот, — вспомнилось почему-то, — покосившийся крест на церквушке, хорошо видимый с их двора, и тогда был такой же, весь в тёмно-коричневых пятнах, и медные звёзды на синих куполах так же тускло отливали потемневшими от времени гранями… Как быстро прошло всё! Как во сне! Да… да… как во сне. Бежит жизнь… Рысью, галопом. А они ещё её погоняют, надрываются, вопят: «За ради бога не мешкать!..» — «Как можно догнать всех за кордоном!..» — «Промедление смерти подобно!»

«Смерти… — Глянул на плиты. — Смерти… — Потёр лоб. — Все там будем!.. Ну и что же теперь? Ходить в жизни как приговорённый к смерти? Помнить о ней ежедень?.. Не-ет!.. Не то помнить, что придётся умирать, а помнить, что жить нужно! Жить! Жить! Вбуравливаться в жизнь всеми корнями. Иначе — загниёшь!.. — скрипнул зубами. — Гореть! Всё не гнить!.. Нам гнить, — мотнул головой, — не подходит!.. До неё, до смерти-то, ещё сколько надо успеть! Стоять, оглядываться, скорбеть!.. Не-ет, недосуг!..»

Попик с дьячком, приоткрыв рты, изумлённо уставились на князя выцветшими глазами, слезящимися от ветра. Последние слова Меншиков, оказывается вымолвил вслух. Тряхнул головой, улыбнулся, догадавшись об этом.

— Я это не тебе, отче, — сказал, глядя в сморщенное, как грецкий орех, посиневшее от холода лицо попика. — Служи, отче, служи, как положено!

Когда попик с дьячком, последний раз поклонившись могилам, закончили панихиду. Александр Данилович отдёрнул полу своего мехового кафтана, рывком выдернул из кармана бисером вышитый кошелёк.

— Нате вот пока, — сказал, сунув его в руку священнику, а там, что ещё будет положено, — после.

— Да мы и так, без дач от вашей светлости, служим, — тараторил попик, семеня около князя, — и годовые службы служим, в повсядневно святые литургии по родителям вашей высокой княжей светлости служим тож… Без дач, без дач, ваша светлость.

Меншиков мотнул головой, надвинул шапку, резко повернулся на месте, не оборачиваясь ходко зашагал к калитке погоста.

На обратном пути чуть не загнал жеребца. Нёсся стрелой.

«Ждут с нетерпением: Дашенька, сын… Сегодня. — решил, — дома буду сидеть. Не пойду никуда. В кои веки приехал к своим… Сколько времени-то их не видал! Что я, в самом деле, отец или обсевок какой-то?!»

Но в этот раз. как он думал, побыть дома — не вышло. Дома его ждало распоряжение Петра: «Сегодня быть к обеду у Фёдора Юрьевича: дело есть».


23


Воспользовавшись «увязнутием» Карла в Турции, Пётр в 1710 году спешит пробиться к Балтийскому морю на всём протяжении от Немана до Невы и обезопасить со стороны Финляндии Санкт-Петербург.

Шереметев продолжал осаждать Ригу, Апраксин с восемнадцатитысячной армией подступал к Выборгу.

У Бориса Петровича дело с осадой Риги двигалось «зело медленно, ракоподобно», как Пётр говорил. Его войска отсиживались на зимних квартирах. Осаду держали — будто несли караул — отдельные части, а осаждённый гарнизон продолжал сообщаться водой с городом Динамидшанцем. находящимся в шведских руках.

— Так можно стоять до морковкиных заговен! — ворчал Пётр, выслушивая донесения Шереметева. — Борис Петрович, видно, считает: «Дай боже, и на лето то же». Старая погудка на новый лад! Не выйдет так, не-ет!.. А ну. — кивнул кабинет-секретарю Макарову, примостившемуся со своими бумагами в углу токарной мастерской за узким столом-верстачком, — запиши-ка, Васильич что я тут ночами обдумал! — И, не отрываясь от резца, принялся диктовать: — «Первое: прервать водный путь с Динамидшанцем. засим… — Оторвался, глянул в окно, тыльной стороной ладони отёр лоб, подумал. — На урочище Гофенберг, что в двух вёрстах от города, начать строить крепость, дабы ею прикрыть переправу через Двину, ниже Риги, в этом месте мост навести. Войска все под город собрать. Блокировать Ригу наикрепчайше».

Снова склонился. Резец сухо всхрипнул, заскрежетал, но быстро въелся и уже зашипел ровно и мягко; в токарной — это привычно Макарову — потянуло жжёной костью.

— Пункты эти, — заключил, — дай мне сегодня в обед у… Данилыча.

— Слушаюсь, государь!

Конец марта. Весенние густые туманы расползаются по улицам, площадям, по полям и лесам за заставами. Пройдёт несколько дней и солнце вконец «разроет снега, урвёт берега», а тёплый ветер иссушит туманы, и ещё веселее забурлят тогда вешние воды, вспухнет Нева, разольётся на необозримые вёрсты, и подступит вплотную к питерским першпективам, и заберётся в слободки… Важно зашагают тогда по пашням грачи, на разные голоса зазвенят птичьи песни по рощам и понесёт ветерок с полей парное тепло, с воды — лёгкую свежесть. На озёрах и на глубоких местах в болотинах развернутся непорочные венчики белых кувшинок, и станут белей облака…

Уже сейчас воздух точно млеет, бледно синея лёгкой дымкой в лесных просёлках и прогалках кустов. Время не ждёт!

Нужно было возможно быстрее и круче поворачивать дело с осадой, и Пётр, не слишко