КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Останови часы в одиннадцать (fb2)


Настройки текста:



Юзеф Хен, Роман Братны, Барбара Навроцкая, Збигнев Ненацкий
Останови часы в одиннадцать




Юзеф Хен
ТОСТ
1

Ему виделись темный лес, неподвижные высокие деревья, кора с застывшими потеками живицы, запах которой напоминает… Нет, не помню. Рынок, по которому он бродил, был шумный и пестрый, повсюду пыль и запах навоза. «Пойду в лесники», — решил Хенрик. Его взгляд остановился на маленьком опрятном немце в котелке: немец был стар, через плечо переброшена дамская блузка. «Его сын бил меня в живот, — вдруг подумал Хенрик. — Это из-за его сына я не могу вспомнить, как пахнет лес». Он ощущал сладковатую вонь трупов и резкую — хлорки, чад от сожженных тел. Эти запахи вцепились в него и шли за ним, а лесных ароматов он не помнил, может быть, их никогда и не было, может быть, он сам их придумал, когда ворочался на нарах в душном бараке. «Я отравлен. Все отравлены. Спрячусь в лесу. Там не будет ни их, ни всего того, что они себе нахапали».

Он успокоился, словно наконец решил мучительную загадку. Единственный способ жить с людьми — это жить без них. Хенрик бродил по рынку, слушая возбужденные голоса. «Всё уже забыли. Снова во власти своих мелких страстей. Хорошо, пусть они удовлетворяют их, но без меня. Мне нужны приличные брюки. Одни или двое, про запас, и я ухожу в лес».

Он представил себе побеленную комнату, коричневые балки под потолком, раскаленные дверцы топки, из которой вырывается теплый запах леса. («Живица, живица, хвоя — не помню!») В комнату вошла женщина, без лица, она была движением, текучестью, амфороподобной формой, начала раздеваться, из разреза рубашки вывалилась грудь. «Черт! Буду думать о том старичке — червь жалкий, худой немец, его сын бил меня в живот». Женщина смеялась, от ее тела веяло теплом, как от свежего теста. «Я должен кого-нибудь себе найти. Но не эту, только не эту», — испугался он, увидев завитую шатенку с длинным хрящеватым носом и грубо накрашенными губами. У нее плотоядный и глупый вид. Женщина скользнула по Хенрику взглядом, точно он был прозрачным, ее глаза приковала кофточка, которую держал немец. Хенрик проглотил слюну и отвернулся. «Меня тянет к каждой идиотке, — подумал он со злостью. — Я должен достать брюки, а лучше двое, и устроиться лесником». Навстречу ему шел молодой человек с красной повязкой на рукаве.

— Что это?

— Милиция, — ответил парень.

— А обмундирование дают?

— Сейчас не дают.

«Отпадает, — подумал Хенрик. — Мне нужно что-нибудь посолиднее».

Спросил:

— Кто в этом городе командует?

— Смотря чем.

— Мне нужна работа.

— Есть правительственный уполномоченный. Но он в замке.

— Постараюсь его поймать, — сказал Хенрик и улыбнулся. «Зачем я улыбаюсь? — спохватился он. — Зачем я стараюсь быть симпатичным?»

Замок стоял позади железнодорожных путей, забитых коричневыми вагонами, в которых ютились переселенцы. Хенрик шел, опустив голову, уставившись в спекшийся шлак.

«Я достаточно насмотрелся на эти вагоны, в них привозили в лагерь людей». От едкого дыма заслезились глаза, он услышал треск горящих щепок. Прошел мимо стоящего на коленях мужчины, который силился раздуть огонь, рядом женщина укачивала на руках раскричавшегося ребенка. Она качала его резко, все быстрее и быстрее, как бы соревнуясь с детским криком. «Боже, помоги им, — подумал вдруг Хенрик. — Уехавшие из своих домов, без своих садов, колодцев и скотных дворов. Я счастливее их, потому что не вспоминаю о том, что потерял. Мне нужны только приличные брюки, остальное я вам прощаю».

— Магда! — услышал он. — Магда! — звал надтреснутый женский голос. («Что за Магда?» — подумал он машинально.)

— Только причешусь! — донесся ответ.

Хенрик остановился. «Веселый голос», — подумал он, ошеломленный, обернулся и увидел, как в дверях вагона сначала показались черные распущенные волосы, а потом девушка в цветастом платье. Она окинула его взглядом, он улыбнулся, и тогда в ее широко раскрытых глазах, темно-голубых, как ему показалось, блеснула симпатия. «Что за Магда?» — опять подумал Хенрик с удивлением. Он направился в ее сторону и все испортил: девушка замахала руками и упорхнула в глубь вагона.

«Очередной обман, — подумал он, переходя пути. — Но ведь я ее видел! Она мне улыбнулась! Я должен ее найти».

Хенрик петлял между вагонами, высокий, худой, распрямившийся, на этот раз не отводя взгляда от мешков, кастрюль, корыт и ночных горшков. В воздухе носились запах копченой солонины, мокрых пеленок, духота сна и аромат смолистых щепок. Один вагон был похож на другой, одна женщина на другую — Хенрик потерял ориентировку. Но он помнил черный зев вагона, гибкую фигуру в цветастом платье, удивленный взгляд девушки, довольной и ошеломленной тем, что кому-то нравится. «Она ничего о нас не знает, — подумал он. — Она ничего не знает обо мне. И хорошо, что не знает. Сейчас. Пока ее не сгноили. Ведь ее сгноят, как сгноили всех нас. Уничтожат. Обабится и поглупеет, обремененная детьми и негодяем мужем, пьяным хамом. Я сам хам и негодяй, и это к лучшему, что я ее не отыскал».

Потом он шел по анфиладе холодных и темных замковых зал. Никто его ни о чем не спрашивал. По каменной лестнице он поднялся на второй этаж и очутился в мрачном, сплошь уставленном ящиками зале. Огляделся. Никого не видно, только в углу, за толстым каменным столбом, поддерживавшим стрельчатый свод, стоял какой-то мужчина и робко озирался.

— Эй! — крикнул Хенрик. — Эй, там!

Мужчина не отвечал. Когда Хенрик поднял руку, высокий мужчина ответил ему аналогичным жестом. Прошло некоторое время, прежде чем он понял, что это было зеркало, а мрачная личность напротив — он сам.

Хенрик сел на ящик и свернул папиросу. «Надо надеяться, что в нем не динамит», — лениво подумал он и закурил. Послышались шаги. Кто-то подымался по каменной лестнице. Хенрик встал. Между ящиками показался маленький седой человек с вещевым мешком в руке. Хенрик кивнул ему. Тот остановился.

— Вы здесь кого-нибудь знаете? — спросил Хенрик, подходя к нему.

— Кое-кого.

— Мне нужен уполномоченный.

Человек в нерешительности потер нос. Нос у него был плоский, на конце раздвоенный и сильно поросший волосами.

— Зачем? — буркнул незнакомец.

— Раздобыть деньжат. Человек некоторое время молчал.

— Вы из лагеря? — спросил он.

— Да, заметно?

— Есть что-то в глазах. Что вы хотите делать?

— Работать в лесу.

— Это ваша профессия?

— Научусь.

— А что вы умеете делать?

— Я окончил педагогический институт.

— Пойдемте со мной.

— Но я никого не намерен учить, — проворчал Хенрик, следуя за человеком. — Скажите вашему уполномоченному, что учитель из меня не получится.

Они очутились в небольшой солнечной комнате. Человек молча сел за миниатюрный столик и склонил голову. Казалось, что он погрузился в сон. Хенрик спросил:

— Вы?..

Тот кивнул головой.

— Учителем я не буду, — повторил Хенрик.

— Почему?

— Не могу. Не сумею. Дети, родители, нет, нет, только не это.

— Вы и не будете учить. Надо создавать школы. С самого начала. Дети…

— Знаю, — прервал его Хенрик, — пусть их учат уму-разуму, но только без меня.

— Ну так что?

— Лесничество.

Уполномоченный взял со стола листок бумаги.

— Как ваша фамилия?

— Коних. Хенрик Коних. Уполномоченный записал.

— Наведуйтесь через неделю.

— Через неделю я буду искать счастья в другом месте. Вы не могли бы мне выписать какие-нибудь брюки?

— Не можете изловчиться сами?

— Неохота.

— Я одеждой не распоряжаюсь. — Уполномоченный смерил Хенрика взглядом: — Мои вам будут малы.

— Черт побери, ведь я ничего такого не прошу! Мне нужны брюки и работа в лесу, и это все.

— Все, — повторил уполномоченный. — Вы слишком требовательны.

Хенрик молчал.

— Надо брать что подвернется. А вы ни в какую. Или то, что подвернется, или ничего. Вы мне не поможете с организацией школ?

— Нет.

— А чувство долга? — спросил уполномоченный. И даже не улыбнулся.

— Не испытываю.

Некоторое время оба молчали. «Прекрасное рококо», — подумал Хенрик, глядя на мебель. Солнечные лучи, преломленные люстрой, лежали на ней, как нити паутины. Никто не мог его избить, никто не мог приказать, чтобы он кого-нибудь избил, этот человек ничем не мог ему угрожать; свобода, свобода, и все-таки было грустно и обидно. «Мы опять будем волноваться из-за всякой чепухи». Он сказал:

— Мне кажется, вы охотно бы этот листок разорвали. Не стесняйтесь.

За дверью послышались голоса, потом раздался стук.

— Подождите! — крикнул уполномоченный. Повернулся к Хенрику: — Ну?

— До свидания! — Хенрик приложил два пальца ко лбу.

— Войдите! — крикнул уполномоченный.

Хенрик повернулся и пошел к двери. Пропустил нескольких рослых мужчин, потом на секунду замешкался. Сквозь их ворчливые голоса он расслышал треск разрываемой бумаги. «Поеду в другое воеводство», — подумал он.

Хенрик устал и проголодался. В заставленном ящиками зале он остановился и пересчитал деньги. На несколько дней хватит. Мрачный тип в зеркале спрятал деньги в карман. На нем были помятые старые брюки. «Привет, братишка! — улыбнулся он сам себе. — У нас нет ничего, но у нас есть свобода. Мы максималисты. Может быть, и так. Самое время предъявлять высшие требования. Человечество! Никто не знает, что это такое, но я знаю, чего я хочу от себя. Да, знаю!» Он приблизился к зеркалу. Уполномоченный сказал, что в его глазах что-то осталось, но что? Человек в зеркале был похож на субъекта, который ищет что-нибудь выпить. Напои жаждущего! Вон как размечтался. Улыбнись, братишка. Субъект в зеркале растянул губы, в уголках рта образовались вертикальные борозды. Улыбка получилась слабая, но вполне симпатичная.

Послышался звук шагов. Хенрик быстро обернулся, словно пойманный на месте преступления. Между ящиками протискивался огромный детина с сытой физиономией. Видимо, любитель поесть, выпить и поспать.

— Ты! — крикнул верзила, приближаясь. — Не беги! Это ты из лагеря?

«У него тоже брюки на ладан дышат, — подумал Хенрик. — Зато пиджак!»

— Откуда это у тебя? — спросил он.

Верзила рассмеялся. В его сытой физиономии образовалась дыра, все передние зубы отсутствовали.

— Котелок варит, — ответил он. — Ну как живется, лучше, чем в лагере, да? Дожили, куриная морда. — И недоверчиво: — Это ты был у уполномоченного?

— Я.

— Отлично. Ты из какого концлагеря?

— Я из Бухенвальда, — ответил Хенрик.

— А я из Освенцима.

— Поздравляю.

— С чем?

— Ни с чем. Ты успел поправиться.

— Уже два месяца, — рассмеялся парень. — Когда вернулся?

— Неделю назад. Или немного больше.

— Может, лучше было остаться там?

— Не уверен.

— Семья? — догадался парень.

— И это, — ответил Хенрик. — Но их нет.

— Я, как пришел, сразу женился, — рассказывал освенцимец. — Дом — полная чаша. Никого не нашел, говоришь?

«Какого лешего ему надо?» Хенрик ответил равнодушным голосом:

— Вместо дома груда щебня. Попробовал разобрать, порвал брюки. Одному ничего не сделать. Да и зачем? Пусть себе лежит.

— Смывайся во Францию.

— Зачем?

— Насладишься жизнью. Разве ты не заслужил? Что тебя здесь держит?

— В общем-то ничего.

— А что будешь делать? — спросил освенцимец.

— Не знаю.

— Подыскиваешь работу?

— Нет.

— Что умеешь?

— Я мог бы работать учителем, но не хочу. Из-за этого мы и схлестнулись с уполномоченным.

— Ты прав! С детьми, за нищенскую плату — это не для нас. Мы должны пожить, черт побери!

«Еще один максималист», — подумал Хенрик.

— Не бойся, со мной не пропадешь, — заверил мордастый. — Бухенвальд не Бухенвальд, одним словом, лагерник — это главное. Чесек, — представился он.

— Хенрик.

— Умеешь водить машину?

— Не успел получить права.

— Но понятие имеешь?

— Как будто.

— Ну так иди. Иди, фраер, не валяй дурака.

— Подожди, — Хенрик сделал глубокий вдох. «Спокойно, не дать себя заговорить». — Куда я должен идти? К. уполномоченному?

— К нему. Там шеф и мои кореши.

— Шеф?

— Пан Мелецкий, доктор. Мы возьмем тебя в свою компанию.

— Что я должен делать?

— Ничего особенного. Шеф тебе объяснит. Надо уметь водить машину.

— Мне нужны брюки, — сказал Хенрик. — Я разорвал их, разбирая развалины.

Чесек начал смеяться:

— Вот лопух! Брюки! У тебя их будет десять, двадцать. Сколько хочешь. Положись на меня. Что они видели в жизни? Эти зеленые юнцы, фраера несчастные, только мы что-то и видели.

«Только мы, — мысленно повторил Хенрик. — Может, правда. Черт его знает».

2

— Вы надумали? — спросил уполномоченный.

Все четверо сидели на хрупком диванчике в стиле рококо. «Который из них шеф?» У стены лежало безногое кресло — не выдержало веса одного из этих верзил. Маленький шатен с прилизанными волосами, наверное самый главный, он очень энергичен, это его выделяет, а верзилы ему подчиняются, потому что они тугодумы.

— Кажется, есть какая-то срочная работа, — сказал Хенрик. Освенцимец поспешно вмешался:

— Пан доктор, это мой кореш, узник из лагеря, не из Освенцима, но свой парень, умеет водить машину.

Диван задвигался, энергичный мужчина с прилизанными волосами продолжал сидеть, зато поднялся верзила лет пятидесяти, с правильными чертами лица и мягкими светлыми волосами, в которых проступала седина. Он стал перед Хенриком и с минуту молча рассматривал его пронизывающим взглядом. Теперь уже не оставалось сомнения, что в этой группе верховодит он. Хенрик спросил:

— Что вы так меня рассматриваете, как будто покупаете?

— Не исключено, — ответил тот спокойно.

— Пан доктор, это мой кореш, — предупредил Чесек. — Лучшего не найдете.

Доктор обратился к уполномоченному:

— Мне нужны люди честные, смелые, готовые на всё.

— На всё? — удивился Хенрик.

— Что бы ни случилось! В моей группе военная дисциплина. Задача может оказаться опасной.

Хенрик спросил: — А брюки дадите?

— Что?

— Я спрашиваю: получу ли я брюки? Мне нужны новые брюки. Эти я истрепал на разборке развалин.

Доктор опять повернулся к уполномоченному:

— Боюсь, товарищ уполномоченный, что мы поедем без этого пана.

Чесек не отступал:

— Ерунда, пан доктор. Это свой парень, мой друг, я за него ручаюсь.

— Я не могу брать с собой людей, думающих только о материальной выгоде, — сказал доктор. — В нашем деле речь идет о большем.

«Еще один болтун», — решил Хенрик и сказал:

— Большего я не хочу.

— Только заработать?

— Только.

— Много? — спросил доктор.

— Сколько удастся.

Мелецкий повернулся к уполномоченному: — Что вы об этом думаете, товарищ?

— Отвечаете вы, пан Мелецкий. Лучшего вы здесь не найдете.

— Благодарю вас. — Хенрик поклонился уполномоченному. Спросил доктора: — Что за работа?

— Сейчас. Документы?

— Нет.

— Ну что-нибудь есть?

— Ничего.

— Свидетели?

— Нет.

— Семья?

— Погибла.

— Вам можно верить? — спросил с иронией доктор.

— По-моему, да.

— Почему?

— Я даю вам честное слово.

— Ах да, честное слово!

Доктор повернулся к уполномоченному. Уполномоченный ответил выразительным жестом: брать.

Хенрик придвинул к себе позолоченное креслице.

— Что придется делать? — спросил он.

Уполномоченный достал из полевой сумки карту и разложил ее на столике. Хенрик наклонился над ней. Трое мужчин с диванчика поднялись и встали за его плечами.

— Грауштадт, — показал уполномоченный точку на карте. — По-нашему Сивово.

— Не слыхал, — сказал Хенрик.

— Ваше счастье. Телефонная связь прервана. Небольшой курортный городок среди лесов. — Провел карандашом по карте. — Туда, в сторону от автострады. У нас есть сведения, что немецкое население эвакуировано отступающими гитлеровцами. Возможно, что там руины. Вы оперативная группа, в задачу которой входит спасение всего, что удастся спасти. Если условия окажутся сносными, мы двинем туда переселенцев со станции. Доктор Мелецкий, как специалист, восстановит санаторий, а потом организует местную власть по своему усмотрению. Дело срочное. К нам присылают раненых на поправку.

Уполномоченный сложил карту.

— Доктор Мелецкий получил от меня пачку подписанных бланков с назначениями. Остальные получают права заместителей на тот случай, если с доктором что-нибудь случиться. Опасность не исключена. Возможно, что в Грауштадте, а с момента вашего приезда — в Сивове, действует какая-нибудь немецкая организация. В лесах могут быть вервольфы. Вы умеете стрелять?

— Надо думать, — ответил Хенрик.

— Пробовали?

— Я выполнял в подпольной организации все, что мне приказывали.

Прилизанный спросил:

— У вас провалы были?

— Нет.

— Вас посадили ни за что? За что вас загребли?

— Я попался во время обычной облавы.

Уполномоченный выдвинул из инкрустированного секретера ящик и достал пистолет с запасным магазином.

— Это для вас, — сказал он, вручая оружие Хенрику. — Разрешение выпишет пан Мелецкий.

Хенрик взвесил пистолет на ладони. «Вальтер». «У меня когда-то был такой. Эти амурчики на потолке, сразу хочется отбить им кончики носов. Уполномоченный следит за мной, думает, что я начну в них палить». Хенрик спрятал пистолет в карман. Уполномоченный продолжал:

— Надеюсь, применять его вам не придется.

— Надеюсь.

— Мне кажется, что вы любите играть с пистолетом?

— Нет, не люблю. А как насчет аванса?

— Все устроит доктор Мелецкий. Он вас принимает, он вас увольняет, ему вы подчиняетесь дисциплинарно.

«Шеф», — вспомнил Хенрик.

— Выступаете завтра на рассвете, — сказал уполномоченный. — В течение суток жду сообщения, в порядке ли санаторное оборудование и могу ли я двинуть переселенцев со станции.

— Так точно, — подтвердил Мелецкий. — Будет исполнено. Это все, товарищ уполномоченный?

— У меня еще кое-что, — сказал уполномоченный.

Он встал на колени и начал возиться с нижним ящиком секретера. Когда он его выдвинул, все увидели бутылку вина.

— Рейнское, — сказал шеф и передал ее худому верзиле: — Ну-ка, Смулка.

Смулка открывал, а его коллега, светловолосый юноша в очках, подозрительно смотрел на бутылку.

— А если оно отравлено? — забеспокоился он.

— Не отравлено, — заверил уполномоченный.

— Вам так кажется, но немцы в самом деле могли оставить отравленные напитки.

— Вашу порцию выпью я, — предложил Хенрик.

— Надо бы дать попробовать какой-нибудь собаке. Во всяком случае, не пить залпом. Рудловский, — представился он. — Очень приятно познакомиться.

Нашлись две хрустальные рюмки, старинный кубок, крышка от солдатского котелка, стакан и керамическая вазочка. Уполномоченный произнес речь:

— Один за всех, все за одного. Желаю вам много брюк и материальных благ, конечно, в рамках разумного. Для меня какую-нибудь хорошую рубашку, размер воротничка тридцать семь. Самое главное — сохранить оставленное имущество. На станции ждут люди! И раненые, не забывайте о раненых. За ваши успехи, панове!

— За свободу, товарищ уполномоченный, — сказал Мелецкий. — За цветущее будущее нашей родины.

— А вы, пан Хенрик? — спросил уполномоченный.

— Я присоединяюсь.

На станции ждут люди. Девушка с улыбкой в глазах, упорхнувшая в глубь вагона. Он приложил крышку от котелка к губам и выпил вино залпом.

3

Лес пах гарью. Ни воронок, ни разбитой техники, никаких следов боев, автострада была гладкая и прямая. Какой-то отчаявшийся летчик вынужден был сбросить здесь несколько зажигательных бомб, кусты охватило пламя, зашипела живица, потом пошел дождь, и пожар затих. Остались черные пятна и терпкий запах.

Шеф сидел в кабине возле водителя, который вчера открывал бутылку. Водитель пел себе под нос религиозные песни, точно так же как бабы перед костелом. «Смулка, — вспомнил Хенрик. — Я пил с ним вчера на «ты». Збышек, Хенрик, дзынь. Сказал, что во всем этом есть промысел божий, великое испытание. Выжрал поллитра. Потом пел псалмы. Прилизанный затыкал себе уши. Прилизанный пахнет бриллиантином, его фамилия Вияс, он кажется совершенно примитивным. Все примитивные, тем лучше, я уже по горло сыт сложными натурами. Чесек прозрачен как стекло. Весь па поверхности. «Пойдем поищем себе ночлег», — сказал он вчера вечером. Привел меня в какой-то немецкий дом. Хозяин был похож на того самого немца, который продавал кофточку на рынке, опрятный старик; в передней висел новенький котелок. («Его сын бил меня в живот!») Я спросил, есть ли у него дети. Оказалось, что у него никогда не было сына, у него две дочки. «А где дочки?» — спросил Чесек. Они сидели, запертые в соседней комнате. «Открывай», — приказал Чесек по-польски, и немец понял. Мы вошли туда, девушки играли в шашки. «Я бы взял себе помоложе», — сказал Чесек. Ей было самое большее шестнадцать, розовые щеки, веснушчатый нос, похожа на Инку из студенческого спортивного союза. «А как же жена?» — спросил я. «Где имение, а где наводнение, — ответил он. — Жена — это жена, девка — это девка, но ты абсолютно прав, у нее совсем нет грудей; я предпочитаю женщин после сорока». «Слишком узка в бедрах», — пробормотал я, а он, не зная, что это цитата, возразил: «Нет, нет, в бедрах в самый раз».

Мы неторопливо беседовали с девушками, они приветливо улыбались, старшая спросила, есть ли у нас сигареты, сигареты были, старшая закурила, отец не курил, он слушал наш разговор, и у него прыгал кадык, не хотел бы я иметь дочерей в военное время; отец подал к столу ячменный кофе, блюдце на блюдце, на блюдце блюдце, и еще блюдце и подставка, а на ней — кружка горячего ячменного кофе. Чесек снял шапку, осмотрелся, он был смущен. «Рубать нечего», — сказал он наконец, потом пообещал девушкам по паре туфель, они были довольны, старшая вскочила и поцеловала его в щеку, отец ничего не сказал, его сын бил меня в живот, хотя у него и нет сына, но бил, бил, я упал возле печи, чувствовал во рту едкий смрад горелого мяса. Кто-то меня поднял. «Стой, — сказал, — все время стой». Я стоял, прикоснулся рукой к животу. «Не стони, — услышал я и получил по морде. — А теперь возьми вот это, падаль, и засунь в печь. Я послушно наклонился над мертвецом; у него были открытые глаза, может быть, это вообще был не мертвец, может быть, эти глаза еще видели, видели меня, как я наклонился над ним, наклонился и втащил его на тележку, труднее всего было с ногами, у него никак не сгибались колени. «Мне подарят туфли?» — спросила старшая. Я не ответил. Чесек сказал: «Натюрлих». Тогда она рассмеялась и сделалась очень красивой. «Спим?» — спросил я Чесека. «Возьми какую-нибудь, — уговаривал он. — Возьми, не отказывай себе, возьми старшую, я обещал ей туфли». Старик слушал наш разговор, семеня по комнате, — не хотел бы я иметь дочку, — он смотрел на двух мерзавцев, которые решали: пойдут ли девушки на шашлык? «У меня дела на станции», — сказал я. «Баба?» — спросил Чесек. «Да», — подтвердил я. Мы пошли вместе. Вокруг мерцали десятки красных костров, дым ел глаза, покачивал красные стены вагонов. «Какая ночь», — сказал Чесек. «Ты о чем?» — удивился я. «Луна». Да, было полнолуние, крыши вагонов отливали серебром, я и не предполагал, что Чесек это видит. «Любишь, когда светит луна?» — спросил он. «Все равно», — ответил я. «Где твоя девушка?» — «Не знаю». — «Ты с ней разве не договорился?» — «Мы незнакомы». Я смотрел на костры, они трепетали в темноте и были похожи на венки в ночь на святого Яна, они неслись во мрак вместе с утлой скорлупкой, на которой живем мы, дураки несчастные, убивая и топча друг друга. Когда я и Чесек вернулись назад, нам открыл старик в шлафроке. «Девушки спят, — сказал немец. — Они думали, что вы уже не придете». Я приложил палец к губам: «Пст, герр Фукс, вы разбудите дочек». И мы поднялись в комнату наверх. «Ну ты и фраер», — сказал Чесек. «Я знаю, что делаю», — ответил я.

— Вы не поменяетесь со мной местами? — обратился Рудловский к Хенрику. — Мне бы хотелось сидеть в середине.

— А что?

— Здесь дует, а я очень чувствительный.

Пересели. Рудловский достал коробочку с таблетками.

— Хотите? — предложил он. — Против морской болезни.

— Вы плохо себя чувствуете? — спросил Хенрик.

— Нет, но на всякий случай. Эти таблетки действуют профилактически. Вы что, преподавали?

— Пока еще нет. Моя специальность — польский язык.

— В медицине разбираетесь?

— Нет.

Рудловский трясся, у него на носу подпрыгивали очки.

— Это очень вредно для почек, — простонал он. Чесек рассмеялся. — Смейся, смейся, — сказал Рудловский. — Вот начнешь бегать к коновалу, будет не до смеху. Когда он, пан Коних, начнет распадаться от сифилиса, тогда скажет: «Чавой-то у меня в спине ломит». Нашим почкам, пан Коних, здесь угрожают три опасности: тряска, ветер и пыль.

— Можешь сойти, — сказал Чесек. — Будешь здоров как слон.

— За кого ты меня принимаешь?

— Жалко упустить возможность?

— А тебе нет?

— Я за почки не волнуюсь.

«Рассчитывают на большие трофеи, — догадался Хенрик. — У доктора будет много хлопот с этой компанией». Машина остановилась. Из кабины высунулся шеф.

— Поворот не проехали? — спросил он.

— Нет, — ответил Вияс.

— Поворот где-то здесь. Рудловский забеспокоился:

— Границу не переехали?

— Исключено, — ответил шеф.

Вияс достал пистолет. Показал на сужение автострады.

— Впереди кто-то идет.

— Внимание! — скомандовал шеф. — Приготовиться.

Чесек и Рудловский тоже достали пистолеты. Черные точки у сужения автострады вытянулись и образовали цепочку.

— Женщины, — определил через минуту Хенрик. «Одна из лагеря», — распознал Чесек и спрятал пистолет. Шеф спросил:

— Сколько?

— Раз, два, три… пять, — сосчитал Вияс.

— На одну меньше, — заметил Рудловский. Мелецкий предупредил:

— Никакого самоуправства.

Женщины шли не спеша, с трудом передвигая ноги. Две из них были в штанах, на одной лагерная куртка. В нескольких десятках шагов от машины они остановились и начали между собой перешептываться.

— Посмотрите на маленькую, черную, — сказал Рудловский. — она уже успела располнеть.

Шеф крикнул женщинам:

— По-польски говорите?

— Как будто бы, — ответила одна из женщин. Шеф обратился к Виясу:

— Спрячь пистолет.

Женщины обступили машину. Хенрик пересчитал их еще раз.

«Рудловскому приглянулась маленькая черная женщина. Видно, дошлая; она его обштопает. Хорошо, пусть берет себе. Первая в брюках: среднего роста, рыжая, веснушчатая, во взгляде страх — мне не нравится такой взгляд, собственных страхов хватает. И эта, в брюках и полосатой куртке: темная блондинка, короткие волосы, худая, лет тридцати, угловатые движения, сердитая. Я где-то ее уже встречал, может, во время оккупации, нет, скорее до войны, какой-то парк, скамейка, может, акация, каток; тогда она не была ни такой угловатой, ни такой угрюмой. Самая смелая — это вон та, старуха, тоже с короткими волосами, интеллигентная — нет, не хочу старухи. Остается блондинка, под подбородком уже складки. Когда она говорит с Мелецким, у нее раздуваются ноздри. Он взял ее за локоть, пристально посмотрел в глаза. Печальная женщина в полосатой куртке, которая кого-то Хенрику напоминала, оттащила блондинку в сторону: для чего все это? Мужчины едут в одну сторону, мы — в другую, давайте перестанем обольщать друг друга».

Мелецкий обратился к старухе:

— Нам нужен поворот на Грауштадт. Вы его не проходили?

— Там был какой-то поворот, километрах в двух отсюда.

— Садитесь с нами! — крикнул Чесек. — И порядок.

Мелецкий бросил на него гневный взгляд, потом обратился к старухе:

— Вы у них командуете?

— У нас демократия, — ответила женщина.

— У вас нет старшей? — удивился Мелецкий.

— Как-то обходимся. Вот, может быть, она.

Старуха показала на темную блондинку в полосатой куртке.

— Старшая? — спросил ее Мелецкий.

— Вздор, — обрезала она его.

— Что у вас в узелках?

— Хотите конфисковать?

— Может, и конфискуем. Мы охраняем общественное имущество.

— Это не общественное имущество. Так, кое-какие тряпки. Американцы дали.

— Почему вы не сняли лагерную куртку? — допытывался Мелецкий, как следователь. Хенрик вспомнил допрос в замке. Это метод или потребность, вытекающая из характера?

— Могли бы одеться поприличней, — продолжал Мелецкий.

— Чтобы соблазнять романтически настроенных мужчин? Спасибо, хочу немного постоять.

— К сожалению, мы едем в обратном направлении.

— Я заметила. Всего хорошего.

— Но зато в одно знаменитое место, — быстро вмешался Рудловский.

— Пан Рудловский, — грозно сказал Мелецкий. Старуха спросила:

— Чем знаменитое? Костюшко ночевал?

— Нет, любовница Гитлера. И оставила много белья, — сказал Рудловский, подмигивая.

Блондинка повернулась к женщине в полосатой куртке:

— Пани Анна, надо подумать.

— А это далеко? — спросила Анна.

«Я когда-то слышал этот голос, — подумал Хенрик. — Но тогда он не был таким сухим. У него были другие краски и другая температура».

— Пятнадцать километров, — объяснил Мелецкий. Достал свой мандат. — Курортный городок Грауштадт. Жители эвакуированы. А это, видите, магическая бумажка.

Старуха прочитала.

— Бумажка соблазнительная.

— А мы? — обратился Мелецкий к бойкой блондинке. Он снова сжал ее локоть: — Проведем веселый вечер.

Блондинка воскликнула:

— Прекрасно! Вспомним молодые годы.

Потом воцарилось напряженное молчание. Хенрику казалось, что его осматривают и оценивают. Лахудры чертовы!

— Не знаю, годимся ли мы для веселого вечера. Для этого мы слишком грустные, — услышал он голос Анны.

— Зачем грустить! — крикнул Чесек. — Да здравствует свобода!

— Надо себя пересилить, — подхватил Рудловский.

— Надо? — Это она, Анна. — В самом деле?

Хенрика резанула последняя фраза, он посмотрел на Анну. Она, наверно, прочла в его глазах одобрение, потому что по ее лицу проскользнула едва заметная улыбка. Бойкая черная толстуха спросила:

— И надолго?

— Самое большее на две недели, — объяснил Мелецкий. Хенрик спрыгнул с машины.

— Пан доктор! Мелецкий повернулся к нему.

— Как, две недели? — удивился Хенрик. — Мы же должны организовать местную власть.

— Естественно. Но с какой-нибудь машиной баб можно будет отправить назад. Вот только…

Мелецкий отвел Хенрика в сторону.

— Их пять, а нас шесть, — сказал Мелецкий. — Может быть конфликт.

— Не будет, меня не считайте.

— Вы пас?

— Да.

— Почему?

— Ищу принцессу, — сказал Хенрик с улыбкой. — Может быть, попадется.

Женщины стали взбираться на машину.

— Дамы на колени! — крикнул Чесек.

— Пани Анна!

— Спасибо, мне хочется постоять.

— Пани старше!

— Барбара, если вы так любезны. Пожилая села Чесеку на колени.

— Очень приятно, — сказал он, не скрывая своего удивления. — Меня зовут Чесек.

Послышались имена: Хонората, Зося, Янка, Зося, Янка, Хонората. Он не запомнил, кого как звали, слышал, что Рудловский по очереди представляет их.

— А это Хенрик, — услышал он и поклонился.

Янка, Зося, Хонората — какая разница? Он видел только формы, выпуклости — единственное, что у них осталось от его идеала женственности.

— Не хотите таблетку? — спросил Рудловский чернявую. — Против морской болезни.

Машина доехала до развилки и свернула в лес. Она двигалась по тенистому коридору в лучах солнца, пробивающихся сквозь кроны деревьев. И пахло по-настоящему. Не пожаром, не хлоркой и падалью, а лесом, живицей, грибами, мохом, волосами молодой девушки. «Я был прав, — подумал Хенрик, — останусь в лесу». Он стоял, опираясь о крышу кабины, ощущая возле своей руки руку печальной женщины в лагерной куртке. Она задумчиво смотрела вперед, ветер развевал ее короткие волосы, гладил лоб и вздрагивал на ресницах. Она закрыла глаза, словно желая что-то вспомнить, вызвать какую-то картину.

— Пахнет, — сказал Хенрик. Она кивнула, не открывая глаз.

— Вы могли бы жить в лесу? — спросил он.

— Нет. Мне было бы страшно.

4

Грузовик подъехал к брошенной бензоколонке. Дальше дорога отрывалась от деревьев и входила в извилистую каменную улочку, состоящую из нескольких десятков двухэтажных домов. Палисадник перед ближайшим из них зарос сорняками, крапива поднялась высоко и доставала до ставней.

— Заглушить? — спросил Смулка. Шеф, должно быть, сказал «да», потому что мотор замолк и стало тихо. Мелецкий спрыгнул на мостовую, крикнул: «За мной!» Хлопнула дверь. Все стали слезать с машины. Рудловский обхватил чернявую (Зося? Хонората?). Чесек принял на себя седую Барбару. Анна спрыгнула, осмотрелась, несколько раз втянула носом воздух, но не могла угадать запах.

— Это мята, — попробовал помочь ей Хенрик.

— И плесень, — добавила женщина.

— Все? — спросил Мелецкий.

— Все.

— Ну тогда за мной, марш, — повторил он команду.

— Пан начальник, — сказал Смулка, кланяясь перед окошком бензоколонки. — Налей, пан, скорее, высшего сорта…

Он начал качать. Аппарат затрещал. Потом что-то захрипело, раздалось бульканье, как при полоскании горла, и из трубы брызнула струя бензина. Все улыбнулись.

— Спасибо, — сказал Смулка. — Сдачи не надо.

Они шли по улице не спеша, от дома к дому, от витрины к витрине. Витрины были пустые, запыленные, у некоторых опущенные жалюзи, но вывески объясняли, что за ними скрывается.

— «Спортварен», — прочитал Прилизанный. — Я возьму себе костюм! — воскликнул он радостно.

— Вы играете в теннис? — спросила седая. — В свое время, — ответил он небрежно.

— Тогда устроим матч, — предложила Барбара. — Я покажу вам класс.

Рудловский вломился в аптеку.

— Вы знаете, — признался он Хенрику, когда вышел оттуда, — у них прекрасные препараты, я думал, что найду там противозачаточные средства, вечером пригодились бы.

Сначала все разговаривали тихими голосами, словно боясь кого-то разбудить, вдруг Чесек запел по-тирольски, ответа не последовало, никто не возмутился, никто не крикнул: «Мауль хальтен, ферфлюхте швайне!» Тогда Чесек крикнул:

— Гуляй душа! Чего, б…., стесняться!

— Заткни глотку! — крикнул шеф. — Не выражайся при женщинах.

Барбара рассмеялась.

Их голоса звучали свободно между стенами — весь городок наш, что бы здесь сделать — может, поджечь, может, пострелять в цель, такой свободы я еще в жизни не испытывал. Пусть дамы голыми станцуют на улице — ого, кто-то рехнулся. Смулка поднял с мостовой камень.

— Сейчас разобью вон то окно, ей-богу! — крикнул он. Хенрик хотел подойти, но вдруг спохватился. Не спеши, наблюдай и молчи.

Зато к Смулке подлетел доктор.

— Брось! — приказал он.

— Почему?

— Брось камень.

Водитель послушался. Но опять спросил:

— Почему?

— Потому что мы приехали охранять эту местность, а не стекла бить. Понял?

Смулка пожал плечами. Нет, не понял. Он подошел к Хенрику и пожаловался:

— Псих наш доктор. А я все равно какое-нибудь стекло разобью, увидишь. Напьюсь и десять стекол разобью. Вон те, все.

Они вышли к поросшему высокой травой скверу. С шумом взлетела стая голубей и стала кружить над памятником генералу на коне. В глубине стоял трехэтажный дом в стиле модерн с небольшими колоннами-кариатидами и атлантом с голой грудью.

— «Отель Тиволи», — прочитал Чесек. — Дожили. Шеф решил:

— Расквартировываемся здесь.

Дверь дома открыта. Шеф с пистолетом в руке вошел первый. За ним Прилизанный. В холле лежали скатанные красные дорожки. Огляделись: нет, ничего не угрожает. Мраморная лестница, покрытая тонким слоем пыли, вела на антресоли, где в нишах стояли статуи, имитирующие античные скульптуры. В углу холла, возле стеклянной двери в ресторан, стоял горшок с волосатой пальмой.

— Графские апартаменты, — сказала брюнетка. Шеф хлопнул в ладоши.

— Прошу внимания. Прежде чем здесь расположиться, надо обследовать город. — В пустом холле его словам вторило эхо. — Если дамы хотят нам помочь, буду очень признателен, при случае можете поискать себе какие-нибудь тряпки. Разговаривайте громко, чтобы было слышно, кто где находится. Пистолеты на изготовку. Смулка!

— Слушаю, пан шеф!

— Посмотри, нет ли здесь каких-нибудь машин. Обойди все гаражи. Зайди на молочный завод, в пекарню, на задние дворы. Пойдешь по левой стороне улицы, Чесек — по правой. Коних осмотрит квартиры. Рудловский займется тем же. Вияс! Тебе школа, больница, амбулатория. Все записывать. Смулка, поставишь машину и раздашь инструменты.

— Какие инструменты? — спросил Хенрик.

— Открывать двери. Вы думаете, они все открыты?

Смулка вышел, проклиная свою судьбу. Женщины решили пойти с мужчинами. Чернявая толстуха — с Рудловский. («Очень приятно», — сказал он и снял очки, чтобы она могла лучше рассмотреть его чарующие глаза); седая пани Барбара — с Чесеком; флегматичная рыжая — с гладко прилизанным Виясом.

— А я? — спросила блондинка, и ее ноздри расширились. Шеф объявил:

— Вы останетесь здесь со мною!

Анна стояла посреди холла. Она никому ничего не сказала, и никто ничего не сказал ей. Хенрик некоторое время колебался, потом подошел.

— Вы ждете Смулку? — спросил он.

— Нет, почему?

— Лучше одной не ходить. Я буду искать себе брюки. Если хотите…

— Я пойду с вами.

Она подошла к шефу и стала что-то ему объяснять. Мелецкий слушал ее, мрачный и раздраженный. Вошел Смулка, он нес мешок с инструментами. Хенрику достались отмычка, связка ключей, топор и пила.

— Салют, — сказал он Смулке.

— Один потопал? — спросил тот.

— Нет, с пани Анной.

Смулка выругался. Анна улыбнулась и взяла Хенрика под руку. Когда они вышли, Хенрик спросил:

— Что вы сказали доктору?

— Чтобы полил цветы.

— Пальму в горшке?

— Все. Я сказала, что приду и проверю.

— А вам известно, что здесь приказывает Мелецкий?

— Но не мне. Я свободная.

Вошли в скверик. Анна не отпускала его руку. «Мы похожи на влюбленных, — он вспомнил красный вагон, девушку с распущенными волосами. Ее взгляд. — Какое, наверно, счастье держать такую девушку в объятиях и смотреть в ее улыбающиеся глаза. Чушь. Я умер бы от тоски. Руки бы затекли, а она окосела. Чушь. И, несмотря на это, она все время у меня перед глазами — волосы и глаза, губы».

— Кто этот военный? — услышал Хенрик. Он почувствовал, что пальцы женщины сжали его руку, и это было приятно. Не успел он ответить, как она крикнула:

— Великий Фриц! Мне хочется его взорвать!

Дошли до перекрестка. Послышались голоса Рудловского и чернявой:

— Ay, ау! Пан Коних! Пани Анна!

— Здесь был магазин готовой одежды, — сказал Хенрик, показывая на дом с тяжелой солидной дверью. — Вероятно, второй этаж принадлежал его владельцу.

Дверь подалась. Внутри было душно — пыль и плесень. На лестнице лежало несколько оброненных пакетов. Паника, должно быть, была изрядная.

— Вы помните восьмое сентября в Варшаве? — спросил Хенрик.

— Я как раз об этом подумала…

— Здесь, в Грауштадте, тоже, наверное, все происходило ночью. Жители не ложились спать, не зажигали света, были слышны далекие раскаты орудий. Радиостанции передавали патриотические песни, в тусклом свете приемника люди двигались, как печальные духи. У диктора был трагический голос. Выступил Геббельс: «братья немцы», теперь все стали братья, братья немцы, уходите из городов, оставьте врагу пустыню, устроим второй Сталинград. Несколько десятков бульдогов из СД выгоняли людей на улицу, до последней минуты выполняя свою работу. «Вперед! Вперед!» Люди бросали свои квартиры, мебель, вещи, итог работы поколений, портреты близких, ночь ревела моторами, на улице громыхали сапогами те, из СД, бежим, пусть пройдет первая неприятельская волна, потом фюрер достанет из-за пазухи победоносное чудо-оружие, он столько раз был со щитом, а здесь так оплошал, нет, это невозможно, он что-то готовит, об этом все время говорит Геббельс, он сделает новый Сталинград, наш Сталинград.

— Подержите, пожалуйста, — сказал Хенрик, вручая Анне инструменты. И стал орудовать сверлом. На двери была табличка: «Хельмут Штайнхаген». Он всунул в просверленное отверстие загнутую проволоку и открыл дверь изнутри. Они очутились в любовно обставленной квартире не сноба или художника, но человека, который любил роскошь и удобства. Особенно выделялась спальная со светлой мебелью и пуховыми перинами, она свидетельствовала о том, что Штайнхаген жил удобно и приятно. Анна погладила шелк одеяла, потом легла на него и спрятала голову в подушку.

— Я сплю. Меня ничего не касается, — сказала она, мурлыча от наслаждения.

Минуту Хенрик рассматривал профиль, резко выделяющийся на фоне подушки, — опущенные крылышки век, нос, рот, потом скользнул взглядом по изгибу бедра. Черт возьми! Отвернулся, Попробовал открыть шкаф. Шкаф не поддавался. Потянул сильнее и вырвал дверцы.

— Посмотрите, пожалуйста. Может быть, и для вас что-нибудь найдется.

— Я сплю, — услышал он.

— Давайте за работу!

В ответ донеслось счастливое бормотание. Изгиб бедра. Хенрик подошел к Анне и силой стащил с кровати. Она буквально упала в объятия, ее волосы скользнули по его лицу, потом он шеей почувствовал их нежное касание.

— Кокетка, — буркнул он. Она сразу же выпрямилась.

— Что?

— То, что слышали!

— Спасибо, — сказала она. — Прекрасный комплимент, — и засунула голову в шкаф. — Одни тряпки, — донеслось оттуда. — Баба, лишенная вкуса. Трусы с кружевами, какие носили до первой мировой войны. В талии она, должно быть, в три раза толще меня.

Хенрик сидел на кровати и рассматривал семейный альбом.

— Вы можете на нее полюбоваться.

— На кого?

— На безвкусную бабу, — и показал фотографию толстой, улыбающейся блондинки.

— Вид у нее неинтеллигентный.

— Самодовольная, — согласился Хенрик. — А это ее дочки, наверное, на пикнике. За год до этого, август. Как раз тогда, когда нас добивали в Варшаве. А это сентябрь тридцать девятого. Весело, вы не считаете? Этот пикник состоялся как раз, когда бомбили Лондон. А этот, когда шли на Москву. А этот, когда уничтожали евреев.

— А фрау Штайнхаген об этом знала?

— О Лондоне знала.

— А о гетто?

— Какое мне дело, — сказал Хенрик. — Должна была знать. Анна молча рассматривала альбом.

— Эта крошка, — заговорила она, — наверно, ее дочка в младенчестве.

— Нет, пани Анна, это сама мать. Так фотографировали задолго до первой мировой войны.

— Не правда ли, трогательно? — спросила она вдруг. Он взял у нее альбом.

— Не более, чем любое умирание. — Он перехватил ее вопросительный взгляд. — Умирание мгновений, хотел я сказать. И еще позволю себе заметить, что размеры дочки и ваши более или менее совпадают.

— Правда, — согласилась она.

— Надо поискать в следующей комнате, — посоветовал Хенрик.

Анна оставила его одного в спальне. Он опять стал рассматривать фотографии. «Штайнхаген был низеньким и толстым. Здесь я штаны не найду. Конечно, это волнует, но хочется наплевать на человеческие чувства, пусть гибнут, черт бы их подрал, пусть воют от отчаяния, пусть тоже знают, что значит потерять все. Им не хватило воображения, когда они это начинали, да, видимо, у них никогда его и не было. Пока сами же не окажутся в подобном положении, не смогут понять боли и зла, которое причинили. А все-таки сжимается горло, когда видишь руины. Из-за этой старомодной солидарности. Или, может быть, наоборот, избытка воображения, постоянного замыкания на себя, отождествления себя с преследуемым. — Хенрик отложил альбом. Потом вытащил из тумбочки ящик с блестящими золотыми дисками. — Эврика, нашел! Дурачок, не радуйся, это только ордена. Целая коллекция! Боже, сколько здесь этого добра! Хельмут Штайнхаген, ты — загадка. Ты забыл эти ордена или вдруг понял, что они не нужны. Может быть, всю жизнь их добивались — он, его отец и дед. Здесь были ордена 1870 года и двух последних войн. Умирание мгновений, да, да, мало что делает такой наглядной быстротечность славы, как эти жестянки, символы былого величия, обесценивающиеся после каждого поворота истории. Свидетельства никому не нужных поступков, восторженности, выжатой при помощи пропаганды, гибели в припадке кретинского порыва во имя толстяка императора, о котором уже следующее поколение знает, что он был дурак, трус и лицемер. Штайнхаген забыл эти ордена или наконец понял? Хотелось бы знать, они поняли? Они когда-нибудь поумнеют?» Среди орденов попадались патроны для пистолета. «Подходят к моему «вальтеру», — подумал Хенрик, но не взял их.

— Ну как? — услышал он голос Анны.

Она все еще была в своих брюках, хотя лагерная куртка исчезла. Вместо куртки на ней был шерстяной свитер с высоким воротником. В ее лице произошла какая-то неуловимая перемена.

— Что вы с собой сделали? — спросил он.

— Причесалась, — ответила она и слегка подергала волосы надо лбом. — Но не очень-то есть что причесывать.

— Посмотрите, — сказал он. — Ордена рода Штайнхагенов. Слава трех поколений, а может быть, и больше.

— Это не должно приводить нас в умиление.

— Да, нас наверняка. Но, может быть, они тоже поумнеют.

— Зачем вам их ум?

— Чтобы было с кем разговаривать.

Анна оглядела себя в зеркале, одернула свитер. Поправляя ворот, она поймала в зеркале его взгляд. Отвернулась. «Я неприлично пристально смотрел на нее», — подумал он со злостью.

— Вы неплохо выглядите, — сказал Хенрик. Анна спросила с иронией:

— Вы хотели что-то предложить? Он равнодушно бросил:

— Я хотел задать вопрос: не чувствуете ли вы угрызений совести?

— Угрызений совести? Из-за чего?

— Из-за этого свитера. И вообще. Эта квартира, по которой мы рыщем…

Она вышла в соседнюю комнату, он пошел за ней.

— Вы создаете проблемы, — сказала она, рассматривая хрустальные рюмки в буфете.

— Я сказал что думал. Она резко обернулась:

— Почему я должна чувствовать угрызения совести? Может быть, потому, что они сделали меня нищей? Может быть, потому, что они замучили моего мужа, а потом, полуживому, залили рот гипсом и расстреляли? А может быть, потому, что я теперь уже ничем не брезгую, ничто меня не смущает и не поражает? Потому что я вас всех ненавижу?

Раздался звон стекла. Осколки рюмок рассыпались по полу.

— Пусть оно пропадет пропадом, их добро! — закричала она. — Я сейчас все это перебью!

Хенрик схватил ее за руку, Анна вырывалась, но он крепко сжал ей руки.

— Смулка, — сказал он. — Типичный Смулка. Вы правы, но зачем рюмки бить? На станции ждут бедные люди, которые должны получить эти квартиры.

— Отпустите.

«Не отпущу», — подумал Хенрик. Отпустил и прошептал:

— Простите.

Хенрик увидел в глазах Анны слезы. Она повернулась и пошла к окну. Распахнула его.

— Это смешно, — сказала Анна, не поворачиваясь.

— Что?

— Всё. И то, что я разбила рюмки. И то, что вы меня схватили. И то, что через минуту я была вам благодарна.

— Тогда, пожалуйста, бейте еще.

— И эти угрызения совести. У нас — по отношению к ним. Смешно.

— Речь идет не о них, — сказал Хенрик. Анна повернулась к нему.

— Это интересно, — пробормотала она.

— Да, речь идет не о них, — повторил он. — Речь идет о нас. О нас самих.

Анна не понимала. «Ее от меня уже тошнит». Она смотрела в окно. По двору Чесек катил нагруженную детскую коляску.

— Речь идет о тех, кто берет, — пробовал он объяснить свою мысль, чтобы не показаться смешным. — Угрызения совести, мораль- все это смешно. Как изгнание из рая.

— Я никогда в нем не была, — ответила она язвительно. — В лагере вы тоже были таким чистым?

Хенрик молчал.

— Мы уже не в лагере, — сказал он наконец.

— Послушайте, вы дьявольски умны, но штаны, чтобы закрыть свои ягодицы, вы все же ищете.

Хенрик покрылся испариной. Потрогал рукой брюки, нет, не порваны, бабский злой язык.

— Конечно, ищу, чтобы не огорчать дам, — сказал он, кланяясь. — И советую вам взять свитер.

— Почему же для меня такое исключение?

— Я чувствую, что в этом нет ничего плохого.

— Ага, значит, вы просто эстет?

— Может быть.

Хенрик обвел глазами комнату.

— Я не вижу здесь штанов для себя, — сказал он. — Штайнхаген был небольшого роста.

Анна согласилась, что надо пойти искать в другом месте. Взяла из шкафа халат и несколько мохнатых полотенец и завернула в свою полосатую куртку. В дверях она вдруг передала сверток Хенрику:

— Подержите, пожалуйста.

— Что это такое?

— Туфли. Кажется, мой размер.

5

Внизу, возле лестницы, лежал человек. Анна вскрикнула. Человек шевелился и стонал.

— Подождите здесь, — сказал Хенрик, достал пистолет и начал спускаться.

— Он может выстрелить! — испуганно сказала Анна.

— Тише, — шепнул Хенрик. Женщина замолчала.

Хенрик наклонился над распростертым телом. Лица не было видно, в полумраке поблескивала клинообразная лысина. Худой и длинноногий. «Еще один верзила. Смешно, что я вынимал пистолет». Хенрик положил пистолет в карман.

— Он ранен? — спросила Анна.

— Сейчас погляжу.

Хенрик наклонился и перевернул человека навзничь, увидел продолговатое старое лицо. «Ему, наверно, лет шестьдесят с небольшим, эта твердая белая щетина, этот хрящеватый нос, морщины и борозды вокруг тонкогубого рта».

— Жив, — сказал Хенрик.

Послышались легкие, осторожные шаги Анны, потом удивленный голос:

— Посмотрите, в смокинге.

Действительно, на старике был смокинг, рубашка с накрахмаленной манишкой, хотя и очень грязной, бабочка и дорогие запонки.

— У него вид манекена с витрины, — сказала Анна. — Ну что, ранен?

— Следа крови не видно. Наверно, упал с лестницы, ударился головой.

— Может, его сбросили? — спросила она, беспокойно оглядываясь по сторонам. Лестница была мрачная, дверь в квартиру Штайнхагенов слегка пошатывалась. — Может, там кто-нибудь есть? Достаньте пистолет.

Хенрик наклонился над стариком. Из тонкогубого рта вырвался хрип и пахнуло кислятиной. Хенрик отпрянул.

— Агония? — спросила женщина.

— Он в дым пьян. Надо подождать, пока проспится. А сейчас можно обыскать.

Хенрик оттащил старика к стене и снял с него смокинг. Оружия у старика не было. Хенрик нашел паспорт на имя Шаффера, Курта Шаффера, пятьдесят семь лет. «Плохо выглядишь, Mensch, — подумал Хенрик. — На вид тебе больше, не помог тебе твой фюрер». Другой документ свидетельствовал, что резервист Курт Шаффер, проживающий в Грауштадте, парикмахер по профессии, признан временно невоеннообязанным по причине ревматизма в острой форме, а также хронического катара желудка.

— Не хотите примерить его смокинг? — спросила Анна, когда Хенрик стал одевать старика. — Вам неинтересно, как вы в нем выглядите?

— Этот немец нам пригодится.

— Когда мы сюда пришли, его здесь не было, — вспомнила Анна.

— Может быть, он пил где-нибудь поблизости. Услышал наши голоса и решил посмотреть, что происходит.

— И слетел с лестницы, — закончила она.

— У него такой вид, будто он возвращался с бала.

— Вы думаете, их больше? — с беспокойством спросила она.

— Не знаю. Шаффер нам все расскажет.

Хенрик прошел прихожую и толкнул дверь, выходящую во двор.

— Куда вы? — крикнула Анна.

— Присмотрите за ним. Там где-то должна быть тележка.

— Как вы догадались? — спросила она, когда он вернулся с тележкой.

— Опыт. Поляки все носят на себе. Немцы давно уже такой глупости не делают. Вы можете прочитать в «Пане Тадеуше», что происходило после битвы под Йеной и какую роль в эвакуации сыграли вагены. Я должен был стать учителем польского языка. Вот видите, знания, полученные из книг, тоже иногда могут пригодиться. Нужно согнуть ему ноги в коленях.

— Что вы хотите с ним сделать?

— Отвезти в «Тиволи».

Уложить пьяного на тележку было делом нелегким.

— Шаффер, — говорил Хенрик, — не сопротивляйся, будь человеком.

Парикмахер захрапел.

— Так, так, Шаффер, спрячь педали. Уфф, — с облегчением вздохнул Хенрик, наконец уложив немца. — Можно везти. — Вдруг его обдала горячая волна. Он отвернулся и сделал вид, что рассматривает трещины на стене.

— Что вы там ищете? — спросила Анна.

— Счета за свет.

— Я знаю что. Хенрик толкнул тележку.

— Подержите дверь, — приказал он. «Догадливая! Интересно, у нее тоже кровь ударила в голову, она тоже увидела трупы?»- У вас бывают обмороки? — спросил он.

— Никогда.

— У меня тоже.

— Нас этим не проймешь, — сказала она.

— Да, мы из обожженной глины. — Он выкатил тележку на улицу. Перед домом росли липы, и можно было вздохнуть полной грудью, — Я чувствую, что нарублю сегодня дров, — сказал Хенрик.

— Смулка хочет бить окна, — сказала она. Хенрик улыбнулся. Они тянули тележку вдвоем, — Шаффер не очень тяжелый, — сказал Хенрик. — Наверное, голодал. Ты голодал, Шаффер?

— Давайте называть его Курт.

— Да, теперь он наш. Ты голодал, Курт, или ты просто такой стройный? Смокинг сидит как влитой, жаль, что он его так заляпал.

Они катили тележку вдоль железной ограды парка.

— Не тарахти, Курт, — обратился Хенрик к пьяному, одна нога которого выпрямилась в колене и теперь билась пяткой о мостовую.

— По-моему, еще кого-то обнаружили, — сказала женщина, прислушиваясь. — Мешает стук колес. Остановитесь.

Хенрик остановился. Пьяница сладко всхрапнул.

— Это оттуда, — сказал Хенрик, показывая на решетку, за которой находился теннисный корт, посыпанный кирпичной крошкой.

Вияс, мужчина с прилизанными волосами, поднял ракетку кверху и подал мяч. Пани Барбара отбила, но мяч попал в сетку.

— Они сошли с ума, — пробормотала Анна. — Идите сюда! — крикнула она. — Мы нашли немца!

Теннисисты подбежали к забору, седая панн слегка хромала.

— Я подвернула ногу, — пожаловалась она. И, показывая на Прилизанного, у которого было мокрое от пота лицо, добавила: — Играет как черт. Бегает за каждым мячом, будто от этого бог знает что зависит.

Вияс заинтересовался пьяным.

— Кто такой? — спросил он. — Немец.

— Его зовут Курт, — сказала Анна, — Лежал пьянехонький на лестнице.

— Давайте его застрелим, — предложил Вияс. Все молчали. Тогда он пояснил: — Когда мы сюда пришли, здесь никого не было, поэтому и дальше никого не должно быть.

— Это сделаете вы? — спросил Хенрик.

— Могу. Могу, — повторил он через минуту, но пистолет не вынул. Пьяный всхрапнул, и по его лицу разлилось блаженство.

— Курт, — позвал Хенрик. — Я решил привести тебя в чувство. Потом мы выясним, кто ты такой. Что вы скажете? — обратился он к Виясу.

— Хорошо, шеф решит. Избавиться от него мы всегда сумеем.

— Ну как, вы в форме? — спросил он пани Барбару.

— Не жалуюсь. Это что, переодетый гестаповец? — спросила она, показывая на немца.

Ответила Анна:

— Курт — парикмахер.

— Чур, я первая! — воскликнула пани Барбара. — Первая на завивку! — И, повернувшись к Виясу: — Только, упаси боже, не стреляйте. Сначала мытье головы, окраска волос, перманент, а потом уже ваши мужские развлечения.

6

Блондинка ходила по холлу, и подол ее цветастого шлафрока волочился по полу.

— Какой красивый свитер! — воскликнула она, увидев Анну.

Через некоторое время на антресолях появился Мелецкий. Спускаясь по лестнице, он причесывал седеющие волосы. Хенрик информировал его:

— Найден немец.

— Парикмахер, а я первая в очереди, — предупредила пани Барбара.

— Где он? — спросил Мелецкий и засунул руку в карман. Хенрик сказал улыбаясь:

— Спит на террасе. Пьян вдрызг.

Старый парикмахер спал на солнцепеке. Место не очень удобное, но спал он крепко, и сны ему снились, по всей вероятности, приятные. Он отогнал рукой муху и перевернулся на другой бок. Мелецкий дернул его за руку:

— Ауф!

Пьяный забормотал. Хенрик и Мелецкий подняли его с тележки, немец зашатался, Хенрик поддержал его. Тогда пьяный протер глаза и опять что-то забормотал.

— Что он говорит? — спросила пани Барбара.

— Ему не нравится солнце, — объяснил Хенрик. — У него смешное произношение, но понять можно.

Немец открыл глаза и снова закрыл их.

— Ужасный сон! — сказал он, покачнулся, но, поддерживаемый Хенриком, не упал. — Это сон, опять сон.

— Открой глаза, — приказал Мелецкий. — Ты нас видишь?

— Сон, — упирался немец.

— Мы поляки.

Парикмахер заморгал, внимательно посмотрел на них и сразу отрезвел. Поправил бабочку, одернул полы смокинга.

— Извините меня за мой вид, — сказал он. — Здравствуйте.

Этот город называется Грауштадт, а моя фамилия Шаффер, я парикмахер, у меня мужской и дамский салоны.

— Курт Шаффер, — дополнил Хенрик. — Временно невоеннообязанный. Острая форма ревматизма и хронический катар желудка.

— Да, да, — подтвердил Шаффер, — это абсолютная правда, хотя мой конкурент Абендрехт утверждал, что я подкупил врача. Должен признаться, что с некоторых пор я действительно чувствую себя лучше. Даже, можно сказать, отлично.

Они ввели его в холл.

— Вы очень любезны, — сказал немец, — именно здесь я находился охотнее всего. — Он поскользнулся, но Анна его поддержала. — Данке шён. Я хотел постелить ковры, у меня уже давно было такое намерение, но не успел, очень трудно что-нибудь успеть, когда у тебя много свободного времени! Разрешите присесть?

Он добрался до лестницы и тяжело опустился на ступеньку. Пришел Чесек, потом Смулка, группа была почти вся в сборе. Немец показал на ракетку, которую держала седая:

— Я узнаю, это от Хаммерштейна. У него всегда был хороший товар, но он страшная сволочь. Писал доносы, будто парикмахер Курт Шаффер не верит в победу, а на самом деле он хотел забрать мой садик.

— Давно ты здесь? — спросил Мелецкий.

— Пожалуй, давно. Очень давно.

— Что ты здесь делал?

— Ничего особенного. Открывал двери. Открыл почти все. И пил.

— Ты для чего остался? — допытывался Мелецкий. — Почему не убежал?

— Я должен вспомнить. Сейчас, может быть, я запил. Нет. Я подумал, что там у меня ничего нет, а здесь у меня мужской и дамский салоны. С красивыми зеркалами. Они не хотели брать мои зеркала.

— Вы мне сделаете перманент, — сказала пожилая.

— Да, да, к вашим услугам, и надо покрасить волосы, вы преждевременно поседели, у вас прекрасная кожа, и сразу видно, что вы еще совсем молодая.

Хенрик:

— Курт, вы дамский угодник и пустой человек.

— Майн готт!

— Разве нет? А что значит этот смокинг?

— Видите ли, когда я открыл в «Тиволи» подвальчик, я решил устроить там дипломатический прием. Вечерний костюм обязателен. «Герр Шаффер, — сказал я себе, — запомни раз и навсегда, что ты на балу, это непрерывный бал, никогда в жизни ты не был на таком балу, будь доволен, что тебя туда пустили, и ты должен одеться как человек». Иногда я расстегивал пуговицу на воротничке, но сразу слышал голос: «Шаффер, имей в виду, метрдотель смотрит, вылетишь отсюда моментально».

Вияс спросил Мелецкого:

— Что он болтает?

— Чепуху.

— В расход?

— Посмотрим. — Мелецкий обратился к немцу: — Господин Шаффер, я здесь новый бургомистр. Все движимое и недвижимое имущество города Грауштадта находится в моем распоряжении.

— Разрешите вас приветствовать, господин бургомистр. — Немец встал и поклонился. — У вас будет неплохой кусок хлеба. — Полез в карман. — Ключи от подвала «Тиволи». Я вручаю их вам. При свидетелях.

— Оставьте их у себя, Шаффер. И приготовьте ужин на высшем уровне.

— Слушаюсь, пан бургомистр. У меня к вам маленькая просьба: не найдется ли у вас свободной минуты, чтобы разобрать дело Хаммерштейн против Шаффера? Речь идет о садике. Ваше мнение для суда будет решающим.

— Я все улажу с Хаммерштейном, но не на голодный желудок. Пани Зося, — обратился он к рыжей, — помогите этому фрицу.

— Какое вино пьет пан бургомистр в это время дня? — спросил немец.

— Шампанское.

— Слушаюсь, пан бургомистр. Но хочу предупредить, что у нас на складе нет льда.

— Пошел к черту! Пани Зося, заберите этого проклятого парикмахера и заставьте работать, а то мы помрем с голоду.

Хенрик предложил:

— Прежде всего попробуем обеспечить сохранность материальных ценностей. Все, что осталось в магазинах и на складах, надо перевезти в одно место. Пересчитать, составить опись.

— Перевезти сюда? — повторил Мелецкий. — Это мысль. Занимайте номера и сразу же за работу.

Пани Барбара крикнула:

— Девушки, купаться! К ужину каждая должна пахнуть, как фиалка! Правильно, пан бургомистр?

— Как вам угодно, — ответил Мелецкий.

7

Дирекция «Тиволи» не хотела пугать суеверных постояльцев, и после двенадцатого номера, который заняла Анна, находился номер, на дверях которого была цифра «четырнадцать». «А я здесь», — решил Хенрик. Чесек поместился рядом, Хенрик слышал, как он с шумом двигал стулья, бросал ботинком в стену, громко распевал. «Гуляй, душа, чего стесняться, дожили, куриная морда». Хенрик поднял жалюзи и открыл окно. «Свет и воздух, я и не надеялся, что такое еще когда-нибудь будет». Потом повернул ключ в замке.

Он, отгороженный от остальных, в светлой спокойной комнате. Сел на кровать, та тихо мяукнула, удобная, чистая, почти как у Штайнхагенов. «Почти как кровать моего детства. Лягу и засну. После всего, что было, надо отоспаться». Он действительно совсем не думал о том, что было; все, что было, прошло, кошмар уже позади, но мозг продолжал выбрасывать прежние мысли, надо отоспаться, когда-нибудь это кончится, но кошмар возвращался в виде прежних рефлексов, и тогда уютная комната казалась ему фантастическим видением. За одной стеной раздавался радостный вой Чесека, за другой — слабый шум горного потока. Вода наполняла ванну, Анна будет купаться. Он встал с кровати, чтобы включить свет. Света не было.

Умоюсь. Приличная гостиница, честь и хвала дирекции, все на месте. Рядом с раковиной висели два полотенца и лежало небольшое розовое мыло. Хенрик разделся до пояса, провел рукой по заросшей щеке. Курт побреет, надеюсь, он не перережет мне горло. Умыться, побриться и броситься в кровать. После всего, что было, надо отоспаться. Анна тоже хотела отоспаться, она лежала на кровати Штайнхагена, вдавив голову в подушку, закрыв глаза, от ресниц на щеки падала тень. Вид у нее был кроткий, как у девушек из АЗС или из «Лехии», идущих куда-то с портфелями под мышкой. Чесек перестал петь, туалет окончен, хлопнула дверь, он вышел. Не слышно шума горного потока, она закрыла кран, ванна наполнена. Всплеск, опустила ногу в холодную воду, всколыхнула воду, легла в ванну.

Вдруг в дверь резко постучали.

— Минуту! — крикнул он.

Стук повторился. Там, за дверью, вспыхнула паника, тревога, слышалось чье-то частое дыхание, внизу урчали моторы, тревога, бежим. Он заправил рубашку в брюки, схватил со стола пиджак. Нащупал в кармане пистолет. Стук повторился с еще большей настойчивостью.

— Откройте, пожалуйста!..

«Она. Ко мне. — Он взял себя в руки. — Спокойно. Я не Смулка». Не торопясь повернул ключ в замке. Она стояла в красном купальном халате, озябшая, злая, лицо мокрое, капли воды скатывались по шее. «Вид непривлекательный», — подумал он, но сказал:

— Пожалуйста.

— Зайдите ко мне, — приказала Анна и повернулась. «Что-то случилось», — понял он. Она повела его в ванную.

— Посмотрите.

Ванна была почти полная. На полу образовалась большая лужа. Он ничего не понял.

— Что случилось? — спросил он.

— Мыло, — сказала она, показывая на ванну.

— Что мыло?

— Плавает. Почему оно плавает?

Из коридора высунулась голова блондинки.

— Пани Анна? — спросила она игриво. — У вас гость?

— Мыло плавает, — объяснил Хенрик. — Пани Анне кажется, что это неестественно. Это просто такой сорт мыла. Бывают такие легкие сорта.

Анна взяла обмылок и с вниманием стала его рассматривать.

— Я не помню, чтобы до войны мыло плавало. Блондинка засмеялась:

— Наверно, человеческое.

— Человеческое? — спросила Анна, побледнев.

— Они делали из людей мыло. Вы разве не слышали? Обмылок упал на пол, проскользил по нему и отскочил от стены. Анна стояла неподвижно, придерживая на груди халат.

— Я дам вам свое, — сказала блондинка.

— Не надо.

— Парижское.

— Не надо! — вскрикнула Анна. — Не хочу!

— Настоящее парижское…

— Не хочу! — заорала она. — Не нуждаюсь. Я могу обойтись без мыла! — Она стояла перед ними с поднятыми кулаками, с искаженным лицом. — Я могу обойтись без вас всех. Лучше вонять навозом! Лучше все, что угодно! Слышите? До конца жизни!

Хенрик повернулся к блондинке:

— Идите отсюда. Сейчас же!

Он захлопнул за ней дверь. Анна молчала. Она еще глубже запахнула полы купального халата, но это не помогло, все ее тело охватила дрожь, кожа на лице сморщилась и посерела.

— Хорошо, — сказал Хенрик. — Теперь по крайней мере что-то известно.

— Вы думаете, что я истеричка? — набросилась она на него.

— Нет, почему?

— Вы, конечно, пользовались здешним мылом.

— Я не верю, что оно из человеческого жира.

— Вам хочется не верить!

— Возможно.

— А я хочу верить! Вам это не нравится?

— Наоборот. Нравится.

Едва не сказал: «И пани тоже, — но сдержался. — Получу по физиономии».

— Пани Анна, — сказал он.

— Только не уговаривайте меня. Я не должна быть чистой! Я не хочу для вас благоухать!

«Сейчас расплачется», — подумал он. Но Анна не заплакала. Она только поправила влажные волосы.

— Выйдите, — сказала она низким, приглушенным голосом — Мне надо сменить воду и ополоснуться.

— Мужское решение, — похвалил он. — А потом навести красоту.

— Зачем?

«Для Смулки, — хотел он сказать. — Получу по физиономии».

— Для хорошего самочувствия. Для себя.

— Вы советуете все делать для себя.

— Не все. Некоторые вещи. Вы посмотрите в зеркало и подумаете: «Не смогли». Это уже кое-что.

Она слушала его внимательно. Потом сказала в раздумье:

— Это, кажется, комплимент?

— Кажется.

— Спасибо. Вы умеете быть приятным. Интересно, а раньше, до всего того, что было, вы уже бывали таким?

«Наверное, — подумал он, закрывая за собой дверь. — Наверное, я могу быть приятным. Я уже не помню, каким был раньше. Тогда я не очень-то задумывался, что такое я, что такое другие. Я жил в нереальном мире, в розовой и голубой, легкой и воздушной вечности. Я не хочу быть ни приятным, ни неприятным. Для чего она мне это сказала? Хочет обольстить? Может быть, это у нее такой метод?»

Он сошел вниз. В ресторане у буфетной стойки стояли мужчины и тянули через соломинку вино. Хенрику пододвинули стакан и соломинку в фирменной упаковке с надписью: «Tivoli». Живем как князья. Посасывая сладкое вино, Хенрик слушал распоряжения шефа:

— Вы вместе со Смулкой отправитесь в город. Привезете кое-какое барахло. Мы будем все складировать здесь.

Хенрик медленно тянул вино. «Слишком крепкое», — подумал он.

8

Они нагрузили полную машину обуви. Большой выбор: дамская, мужская, без каблуков, с каблуками, на пробке, резине, дереве.

— Ты видел когда-нибудь столько обуви сразу? — спросил Смулка.

— Видел.

— На фабрике, да?

— Нет, в лагере, — ответил Хенрик.

Смулка выругался. Потом нагружали прицеп, до половины конфекция, сверху коробка с сигаретами. Перешли ко второму павильону, у которого почти весь фасад был остеклен.

— Есть что разбить. — Смулка потер руки.

Это была водолечебница. Хенрик считал, что входить туда незачем, что там останется все как есть.

— Неизвестно, — сказал Смулка и первый вошел внутрь. Хенрик шел за ним. Везде было прибрано, лишь тонкий слой пыли под ногами да громкий стук шагов в пустых коридорах говорили о продолжительности оцепенения, в котором находился этот дом. Запах медикаментов вдруг пропал, а потом появился снова, как будто заблудился в одном из колен бесчисленных коридоров. Все оборудование осталось на месте, можно начинать работу хоть завтра. Рентгеновские аппараты, электрокардиограф, соллюксы, душ-шарко, диатермия и какая-то неизвестная аппаратура, видимо дорогая, зубоврачебный кабинет с набором орудий пыток.

— Едем на почту, — сказал Хенрик, когда они все осмотрели, Смулка не ответил. И только, заведя мотор, спросил:

— Зачем на почту?

— Попробуем связаться с воеводством.

— Соскучился по тете?

— По уполномоченному, — сказал Хенрик. — Мы должны были сообщить ему, можно ли двинуть сюда переселенцев. Где здесь почта?

— Не знаю, — ответил Смулка. Машина тронулась.

— Куда ты едешь? — спросил Хенрик.

— К музею.

— Давай на почту.

— Нет.

— Скажу шефу! — пригрозил Хенрик.

Смулка рассмеялся. Он не боялся шефа. А ведь казалось, что Мелецкий держит их железной рукой.

— Перестань гоготать.

— Ладно. Будет сделано. Я тебе, Хенек, вот что скажу: легче на поворотах. И не суетись. Я тебе дело говорю.

В голосе Смулки не было угрозы. Вид доброжелательный. Он держал руки на баранке и улыбался про себя, это была философская улыбка, левая бровь поднята, правый глаз прищурен — фраер, что ты в жизни видел. Вдруг, неизвестно почему, Хенрик почувствовал какую-то опасность. Пистолет! Есть. Он с облегчением вздохнул, но беспокойство не исчезло. Здесь что-то происходит, но что, чего хотят эти люди, кто они?.. Сердце колотилось, как при неожиданной неприятной встрече на улице. Поклониться? Отвернуться? А может быть, плюнуть в рожу? Надо подождать. Я знаю, чего хочу, интересно, чего хотят они. А чего хочу я? «Минутку: брюки, — вспомнил он. — А потом? Отоспаться. Укрыться в лесной сторожке. «Мне было бы страшно», — сказала Анна. Я ничего не боюсь». Смулка затормозил.

— Что это? — спросил Хенрик.

— Музей.

Его, видимо, приготовили к эвакуации. Полно незаколоченных ящиков. У стен картины. Голые рамы. Какие-то беспорядочно нагроможденные скульптуры.

— Дорогие? — спросил Смулка.

— Не очень, — ответил Хенрик. Две картины школы Рубенса. Мощные розовые ягодицы были видны плохо, потому что солнце уже заходило и в музее становилось сумрачно.

— Паскудные рисунки, — возмущался Смулка.

— О боге здесь никто не думал. У них не было богословского факультета, — объяснил Хенрик.

— Ну так сук им в глаз. Закурили.

— Какой сегодня день? — спросил Смулка. — Пятница?

— Не знаю, нет.

— Хорошо, что не пятница. Люблю поесть. Мелецкий приготовит мясо, а по пятницам мясо есть нельзя, в пятницу надо поститься. Ты постишься?

— Постился несколько лет, до конца жизни хватит.

— Ты, Хенек, свои законы установить хочешь. Все собственным умом измерить. А что он стоит, человеческий ум? Что им охватишь? Лучше придерживаться старых истин. Законы даны нам самим богом, человеку не понять, что и почему, покорись, так будет лучше.

— Ты все делаешь, как бог велит? — спросил Хенрик.

— Нет. Так уж получается. Знаю, что погряз в грехах, знаю, что наступит кара, но я не страшусь, ибо чувствую, браток, что верю, и мне это зачтется. За всем следует божье наказание. На все есть промысел божий, и не надо ему противиться.

— Как хочешь, тогда помолись за меня, — сказал Хенрик, — только не болтай о промысле божьем. Я подобное уже слышал от одного раввина, покорный был, как овечка, мухи не обидел. «Гитлер, — говорил он, — это только орудие, чтобы нас, слабых, испробовать». Шут гороховый. Пошел в газовую камеру, как все остальные. Я иногда думал, как он там в последнюю минуту… благословлял бога или проклинал? Можешь рубать мясо в пятницу, ничего не будет, не бойся.

— А что, если у животных есть душа? — настаивал Смулка. — А если у них есть душа, тогда что?

«Он тоже свои законы устанавливает, — подумал Хенрик. — Ишь ты».

— Мне это пришло в голову, — продолжал Смулка, — когда Чесек рассказывал о людях, которые шли в газовые камеры. Шли и шли, смирившись со своей судьбой, шли, как стадо на чикагской бойне. И тогда я подумал о бойне. А что, если они тоже знают? Знают, куда идут, и знают, что это конец, и представляют его себе. Что тогда? На кого мы, люди, похожи? Обычно говорят, что животные ничего не могут себе представить, что только человек имеет душу, но, может быть, это неправда? Что мы о них знаем?

— Немного. Давай кончать, уже темнеет. Они стали осматривать ящики.

— Надо будет отослать их в Варшаву, — сказал Хенрик.

— Зачем?

— Чтобы исследовали специалисты.

— Это что-нибудь стоящее?

— Кажется, да.

Хенрик обвел взглядом стены музея. Где все это помещалось? Слишком много картин для такого небольшого помещения. Может быть, мне кажется. «КУ НИК, — читал он корявые буквы, написанные мелом на ящике. — Между «у» и «н» стерта буква. Какая? Кунник, Купник, Кугник, — пробовал он отгадать. — Курник? Библиотека из Курника!» — Хенрик свистнул сквозь зубы. Вот это находка! На одном из ящиков разобрал буквы: «W. R.. HAU» Warschau.

— Мы дома, — сказал он.

— Конечно, — засмеялся Смулка.

— Это все наше.

— А как же!

— Я имею в виду, что это польское. Из библиотеки в Курнике. А эти картины из Варшавы. Посмотри. — Он раскатал рулон. — Хелмоньский. А тот поменьше- Герымский.

— Дорогие? — спросил Смулка.

— Будь уверен.

Хенрик достал переплетенный манускрипт. Потертый древний пергамент. Он когда-то читал о нем, но достаточно было одного взгляда, нескольких первых слов, чтобы стало ясно: у него в руках один из древнейших памятников польской письменности. «Спасен!»- обрадовался Хенрик. В этой ограбленной и сожженной стране любая сбереженная от уничтожения вещь имеет ценность.

— Что это? — спросил Смулка.

— Рукопись из Тыньца. Замечательная вещь.

— Дорогая?

— Чертовски.

— Сколько?

— Ей нет цены.

— Сто тысяч дадут?

— С закрытыми глазами.

— Полмиллиона? Миллион?

— Нет цены. Миллион наверняка.

— Покажи.

Смулка стал перелистывать книгу.

— А та маленькая картинка дорого стоит? — спросил он.

— Герымский? Изрядно.

— Ну тогда бери.

Хенрик взял картину. Стал рассматривать. Он знал ее по многочисленным репродукциям. «Счастье идет мне в руки, будут деньги, обзаведусь всем необходимым, — подумал он, поворачивая полотно во все стороны. — Темные, неподвижные деревья, — думал он, — кора с застывшими потеками живицы, запах которой напоминает… Не помню. Запах распущенных волос, которые мелькнули и исчезли. Не помню. Беспокойство не проходило, буду богатый, сейчас начнется. Знаю эту картину, Герымский висел в Национальном музее в Варшаве, сейчас начнется то еще, я уже чувствую. Смулка выше меня, и кулаки у него как гири». Хенрик положил полотно в ящик.

— Нет, — сказал он.

— Я возьму эти каракули, а ты картинку, — настаивал Смулка.

— Оставь, это народное достояние.

— От народа не убудет. Бери картинку.

— Она мне не нужна.

— Разбогатеешь. — Положи книгу.

— А мне нужна, — сказал Смулка.

— Положи книгу!

— Смотри, плохо будет.

— Доктор Мелецкий… — начал Хенрик. Смулка опять рассмеялся.

— Ты что, Хенрик, дурак? Доктор давно бы тебя прикончил, а я только дам в морду. Хочешь — бери картинку, не хочешь — не бери, только держи язык за зубами, а то пожалеешь.

«Пожалею. Это точно. Я попал к бандитам. Они думают, что могут здесь творить что хотят. Посмотрим. А может, не стоит? Может, лучше плюнуть? В конце концов, какое мне до всего до этого дело».

— Положи книгу, — сказал Хенрик. — Положи назад в ящик. Закроем и отошлем в Варшаву.

Смулка стоял не двигаясь, исподлобья глядя на Хенрика.

— Живым ты отсюда не выйдешь, — сказал он.

— Хорошо, хорошо. Положи…

Руки у Смулки были заняты, и можно было ударить его по морде. «Потом дам пинка в живот. Но книга. Восемь столетий, нет, пусть сначала положит».

— Свинья! — крикнул Хенрик. — Ты даже не знаешь, что у тебя в руках!

— Я знаю, что ты отсюда живой не выйдешь. Обещаю.

— Уже слышал.

— Но я сначала начищу тебе харю.

— Одной рукой этого не сделать. Придется рукопись положить. Некоторое время Смулка стоял в нерешительности.

— Отложено — не уничтожено, — буркнул он наконец, положив рукопись на ящик.

— Положи ее внутрь, а то она попортится, — сказал Хенрик.

— Плевать.

— Миллион, — напомнил Хенрик.

— Это правда.

Смулка презрительно улыбнулся. Он подошел и махнул рукой в воздухе для устрашения перед самым носом Хенрика. Хенрик инстинктивно отстранился.

— Ну что ты суешься? — сказал Смулка. — Торопишься на кладбище?

— Я был рядом.

— Я тоже. Все были рядом.

— Да, да, да, да, — несколько раз повторил Хенрик. Отклонил голову от еще одного как бы удара и нанес удар Смулке с правой. Он пришелся точно в челюсть. «Надо повторить, — подумал Хенрик, и в тот же миг у него зашумело в ушах. — Достал меня». Машинально закрыл лицо. Два следующих удара Смулки попали в предплечье. Выпустил левую, ударю с правой, не дошла, удар в желудок согнул Хенрика пополам, он наклонился вперед. Смулка снова ударил, затрещала челюсть, в глазах потемнело. «Он бьет меня, это бандит, это убийца, бьет меня, ничего не вижу». Закружились картины, резь в пояснице, он лежал ничком на ящике, с плафона слетели ангелочки, поцелуем промокнули теплую соленую кровь на его губах.

— Ну что? — спросил Смулка, наклоняясь над ним. — Сказать шефу?

Хенрик вытер губы. Ангелочки вернулись на потолок.

— Ну что? — смеялся Смулка.

— Сейчас увидишь. — Хенрик пнул Смулку ногой, и тот с воем полетел назад, ударился спиной о ящик и упал на пол. Хенрик бросился следом и подскочил к Смулке, когда он уже поднимался, но успел ударить его в глаз. «Теперь удар на удар, он, я, я, он, я, не достал, нет сил, не успеваю, потом все темнее, все темнее, ноги ватные, Смулка прячется за фиолетовой дыней, дыня закрывает глаза, Смулки не видно, слышно его дыхание, получай, получай, за наши мучения, за наше отчаяние, за все удары, которые я не нанес им, получай». Темно. Хенрик выныривал из тумана, туман душил его и давил, надо рулить руками. После упорных выныриваний, плыви, плыви, — туман постепенно рассеялся, засиял свет. «Где же ее вагон?» — подумал Хенрик с отчаянием. Она упала в темную пропасть. Но ее волосы развевались над ним, слегка касаясь щеки.

Хенрик лежал на полу, упершись головой в ящик. Смулка на коленях обмахивал его носовым платком.

— Я уж думал, ты окочурился, — сказал он. — Хотел бы?

— Нет. Зачем?

— Дай закурить, — сказал Хенрик.

Смулка подал ему сигарету. Он затянулся — было приятно, как никогда, хотя прикосновение к губам причиняло боль. Но зато какой дым. Он почувствовал успокоение. «Я сделал свое дело. И знаю, что делать дальше».

— Неплохо дерешься, — отозвался Смулка.

— Через месяц я тебе покажу. Помоги встать.

Смулка потянул его за руку, у него была дружелюбная сильная ладонь.

— Болит, — сказал Хенрик, приложив платок к окровавленной щеке.

— Неплохо я тебя отделал.

— А я тебя.

— Ты дрался, как будто за что-то такое, — удивлялся Смулка.

— Да, за что-то такое, — сказал Хенрик.

— Ты дрался, как за свое.

— Может быть.

— Ну и что теперь? Возьми вот ту картинку, и будем квиты.

— Нет.

— Как хочешь. Заработаешь на чем-нибудь другом. Я свой миллион вывезу.

— Не вывезешь, — сказал Хенрик.

— Ты не дашь?

— Не дам.

«Сейчас он засмеется, — подумал Хенрик. — Скажет: «Руки коротки», или: «Смотри, шеф тебя прикончит», или: «Ты уже раз получил», или: «Ты что, с Луны свалился?» Смулка ничего не сказал, подошел к окну и, смотрясь в стекло, вытер лицо.

— Здорово ты меня отделал, — сказал он, рассматривая следы крови на платке.

Можно ему сказать: «То ли еще будет!», но к чему трепать языком, это и так понятно.

— Ты знаешь, почему тебя взял шеф? — спросил Смулка.

— Очень интересно.

— Ты сказал, что хочешь заработать? А если хочешь заработать, значит, свой парень.

— Я говорил, что думал.

— Так чего же ты теперь рыпаешься?

— Заработок заработку рознь.

— Как так?

— Да так.

Смулка приложил платок к глазу.

— Шеф. Шеф, — повторил он, произнося это слово с покорностью, с набожностью и восхищением крестьянки, рассказывающей о епископе. — Ты должен знать, чего хочет шеф, иначе погибнешь. Для шефа ты ничто, дунет — и нет тебя.

Хенрик слушал. Можно было сказать: «Посмотрим», но для чего, это тоже само собой разумеется. Сейчас Смулка расскажет все, как на исповеди, лучше не прерывать, но будет говорить долго, пока держит платок под глазом, пока чувствует мой удар.

— Драться из-за дурацкой книги. Ты что, ребенок? Раз нас тут шестеро, с тобой шестеро, то мы нагрузим шесть машин, может, еще и с прицепами, махнем в центральную Польшу и загоним, что удастся. Обеспечим себя на всю жизнь.

— Что хочет отсюда взять шеф? — спросил Хенрик.

— Что удастся.

— Медицинское оборудование?

— Кажется, да. Он специалист, в этом деле разбирается как никто.

— И ты ему в этой подлости помогаешь! — крикнул Хенрик.

— В какой подлости?

— В писании сказано: не укради.

— Я не краду, оно ничье.

— Ложь! Оно принадлежит переселенцам со станции. Оборудование будет их кормить. Если вы его вывезете, все сдохнут с голода. А раненые? Они должны здесь лечиться! Этого тебе никогда не простят. Ты будешь проклят.

— Не буду. Шеф…

— Там, наверху, он не шеф, — засмеялся Хенрик.

— …обещал, что устроит мне отпущение грехов. Где книга?

— Не знаю.

Смулка стал осматривать ящики. Он вышел из полосы сероватого света, падавшего из окна, и погрузился в полумрак. Его неясный силуэт двигался между ящиками, и Хенрик подумал о заблудшей, очищающейся душе Смулки. «Попробую», — решил он. Сказал:

— Кара господня.

Из темноты до него донесся скрип передвигаемого ящика.

— Где эта чертова книга?

— Найдется. Говорю тебе, кара господня.

— Что?

— Шеф и я — это кара господня. Час испытания. Смулка прервал поиски.

— Для тебя? — спросил он недоверчиво.

— Для всех нас. Дьявольское искушение: возьми, возьми, будешь жить в достатке и роскоши. Но я не поддамся. Бог запомнит, кто не поддался, а кто пошел на зов зла. Никакое отпущение грехов не поможет.

Смулка молчал.

— Заливаешь, — сказал он наконец. — Если ксендз даст отпущение грехов, тогда считается. Шеф обещал все устроить.

«Я проиграл», — подумал Хенрик. Смулка опять исчез во мраке. Оттуда донесся его вздох, вздох набожной деревенской бабы во время проповеди.

— Кому не хочется по-божески, — донеслось из темноты. — Я бы очень хотел. Но душа у меня грязная.

— Стань на сторону обиженных.

— Я бы хотел, Хеня, но у меня уже такая грязная душа. Где добро, и не определю. Я только знаю, где моя польза. Ну так пусть будет хоть польза.

— Не делать зла ближним, Смулка, это и есть добро.

— А ближние об этом зле ничего не знают.

— Но ты знаешь. Себя не обманешь. Ты хорошо знаешь о своей грязной душе. Знаешь и просыпаешься ночью от страха. Ты хорошо знаешь, что ксендз не поможет и что ты будешь проклят, потому что сам проклинаешь.

— Что я, хуже всех? А ты лучше? Ведь сказано, кто без греха…

— Опять обманываешь, Смулка. — Хенрик не видел его лица, лицо стер мрак. Он говорил в темноту: — Ты хочешь, чтобы я поддался злу, потому что сам небезгрешен? Что с того? Тебя это не оправдывает.

— Шеф сотрет тебя в порошок, — услышал он предостерегающий голос из темноты.

— Пусть поостережется. Я был лучшим стрелком в организации.

— Нас пятеро, а ты один.

— Я не один.

Тень Смулки застыла в углу. Раздался вопрос:

— Кто с тобой?

— Ты.

Тень качнулась, потом опять застыла.

— Забудь, — сказала тень.

— Нет.

— Кто еще?

— Чесек. Наверняка пойдет за лагерником.

Смулка вышел из темноты. В полосе серого света вид у него был жуткий.

— Где книга? — спросил он.

— Не знаю.

— Чертова тьма, — выругался Смулка.

— Теперь ты ее не найдешь…

— Плевать я на нее хотел, — сказал равнодушно Смулка. — Я могу себе взять что-нибудь другое. Будет меньше хлопот.

Хенрик не отвечал. «Я уже что-то выиграл. Что-то произошло».

Они вышли на улицу. Было темно, опустилась ночь, ночь в пустом чужом городке, среди вооруженных бандитов. Смулка завел мотор.

— Хенек, — сказал он.

— Что?

— Я потолкую с шефом об этих аппаратах. Чтоб он их не забирал… Он человек умный, образованный, знает, как это сделать.

— Не говори, что я что-то знаю.

— Ладно, не скажу. Увидишь, все будет хорошо. По-божески, — Смулка рассмеялся. — Представляю себе, какую физиономию скорчит этот докторишка: «Что, Смулка, с ума сошел?» — Машина рванулась, — Ну ты мне и всыпал, — сказал Смулка. И запел какую-то песню.

Хенрик рискнул:

— Збышек, а эта обувь?

— Что обувь?

— Может быть, ее где-нибудь сложим? Спрячем от шефа, а потом разделим между людьми.

— Нет, — запротестовал Смулка. — Нет. Что до этого, то нет.

9

Ужинали при свечах. Народу было много, и вскоре запахло расплавленным стеарином, стало душно и жарко. Открыли окна, выходящие в сторону сквера, дохнуло вечерней прохладой, пламя свечей заколыхалось. Пани Барбара, одетая в легкое бальное платье, накинула на голые плечи шаль. Она помолодела лет на пятнадцать (браво, Щаффер), волосы у нее теперь были синеватые, появился озорной взгляд школьницы, стройность и умение очаровательно двигаться. Пани Барбара сидела за пианино, играла вальсы, танго и арии, пела, а мужской хор орал вместе с нею «Моя Кармен». Хор тореадоров обступил стол с напитками («…я тебя люблю, а ты меня нет…женщины непостоянны, а вы как будто лучше… все одним миром мазаны… истерзанное сердце…»).

Дамы постарались, все в вечерних платьях, у блондинки разрез до самого бедра. Только Анна была в брюках и свитере от Штайнхагена, не пела, пила вино наравне с другими, но не становилась раскованнее, наоборот, все более замыкалась в себе, время от времени ее сотрясали приступы сухого кашля. Шаффер ходил, выпрямившись, среди ужинавших, приносил все новые банки консервов.

— Прекрасный бал, — повторял он, — мне бы надо было жениться на польке, у меня была бы веселая старость, прекрасный бал, не правда ли, только жаль, что мужчины такие неаккуратные. — Но те его не слушали, поглощали закуски, хлестали вино и орали, громче всех Чесек: дожили, куриная морда, чего стесняться, мужики небриты, ерунда, они и так нас любят.

Хенрик отыскал взглядом Рудловского. Рудловский сидел в кресле и что-то втолковывал брюнетке, очки он держал в руке и очаровывал ее взглядом. Затем надел очки и стал оглядываться по сторонам. Заметил Хенрика, извинился перед брюнеткой и подбежал к нему.

— Нет ли у вас цибозола? — спросил он.

— Нет.

— Я с ней уже договорился.

— Какое могло быть сомнение, за вас всех на корню договорился Мелецкий.

— Я предпочел бы этим не пользоваться — малоприятное занятие. Интереснее всего сама игра, не правда ли?

— В известной мере, — сказал Хенрик. Подумал: «Этого можно будет перетянуть». — Вы ее разыграли? — спросил он.

— Я отрекомендовался графологом-хиромантом. Вы себе не представляете, как они клюют на это. Дала погадать по руке. Я нагадал, что она должна идти в мой номер. Она сказала, что если судьбе так угодно… А вы не считаете, что это рискованно?

— Что именно?

— А если она больна?

— Маловероятно.

— Посмотрите на нее и скажите, что вы о ней думаете.

— Я думаю, что она мила и очень женственна.

— Только бы чего-нибудь не подхватить!

— Теперь вам отступать некуда.

— Она вам нравится?

— Да. — Хенрик еще раз посмотрел на брюнетку: — Аппетитная.

— Пошлю немца за цибозолом, — решил Рудловский. — Вы не знаете, он профилактически действует?

— Не знаю. Спросите лучше доктора.

— Мелецкого? Спасибо, мне еще жизнь не надоела! Мелецкий такой же доктор, как я министр. Он всего лишь зубной техник.

— А диплом? — спросил Хенрик.

— Вам нужен диплом? Сколько? Три? Дюжина? Шеф вам устроит. Он большой ловкач. С ним не пропадешь. Привет, я отчаливаю.

Рудловский вернулся к брюнетке. Хенрик проводил его взглядом. Сплошные сенсации. Диплом фальшивый, с помощью фальшивого диплома ему удалось обмануть уполномоченного. Янка встала и подала Рудловскому руку. «До Хенрика донеслись его слова: «Здесь очень мило, не правда ли? Общество, музыка…» Они опять сели, Рудловский снял очки и начал что-то рассказывать. «Если я перетяну его на свою сторону, нас будет четверо, с Чесеком и Смулкой. Доктору останется Вияс. Доктор, доктор, вдвоем он не осмелится пойти против четверых». Тореадор перестал голосить, прервав свои жалобы на полуслове, пани Барбара встала из-за фортепьяно. Чесек пошел за нею, она что-то сказала Хенрику по-французски о Чесеке, что — Хенрик не понял, она громко засмеялась и откинулась назад, Чесек поддержал ее за талию, она перегнулась через его руку и снова засмеялась. Хенрик открыл им дверь в зал. «Опять выглядит старой», — подумал он. Она ему в матери годится, но, может быть, Чесеку мать и нужна? Он вспомнил девушку с распущенными волосами. Хорошо, что ее здесь нет.

— Надеюсь, вы не расстроились, — услышал он голос Анны.

— Нет, из-за чего? — ответил он, но не был уверен, что искренне.

Подошел Смулка.

— Сейчас буду говорить с шефом, — сказал он.

— Осторожно, ты много выпил, — предостерег Хенрик.

— Он тоже. Я сказал ему, что хочу с ним говорить. «Ладно, — сказал он, — жду тебя».

— Смотри не проговорись, что я что-то знаю, — напомнил Хенрик.

Анна спросила:

— Вы о чем? Смулка ответил:

— Ни о чем. — Он много выпил, это чувствовалось. — Хенрик не хочет, чтобы мы разбогатели. Он говорит, что бедных ждет царство небесное. Как тебя зовут? — обратился он к Анне.

Та не ответила. Смулка пошатнулся.

— Меня зовут Збышек. А ты Ханка, я знаю. Я с утра на тебя смотрю. Ты здесь, Ханка, самая красивая. Остальные лахудры, ты самая шикарная.

— Они не лахудры.

— Лахудры. И ты тоже.

— Вы пьяны.

— Нет. Могу взять какую захочу. Ну так я выбираю тебя. Шеф сказал, что тебе все равно и что ты согласишься.

Анна покраснела. Сначала краска залила ей шею, потом щеки и лоб. Хенрик отвернулся. Рудловский и брюнетка сидят в кресле. Вияс целует рыжую. Рыжая принимает поцелуи, как будто они не имеют к ней никакого отношения. Блондинка дремлет в кресле.

— Я уже говорила, что меня это не интересует, — услышал он дрожащий голос Анны. — Я сказала об этом утром, как только мы приехали.

Продолжая наблюдать за Виясом и рыжей, Хенрик спросил Анну:

— Когда вы говорили о цветах?

— Мы ни о каких цветах не говорили.

Хенрик посмотрел на Анну. На лбу у нее проступили капельки пота.

— Я не заставляю вас говорить правду, — заметил он, пожимая плечами.

— Ну тогда все в порядке, — сказал Смулка. — Если тебя это не интересует, значит, тебе все равно, и я тебе поклонюсь.

— Нет, — запротестовала Анна.

— Ну какого еще?..

— Мне не все равно.

Минуту у Смулки было такое выражение лица, как будто он получил пощечину. Потом он повернулся на каблуках и вышел из зала. «Я его потерял», — понял Хенрик. И выбежал вслед за Смулкой.

— Збышек! — крикнул он.

— Меня ждет шеф. Чего бросаешься? Я скажу ему то, что надо. Он не вывезет отсюда ни одной клизмы!

Хенрика охватило волнение.

— Послушай, — сказал он. — Что касается Анны…

— Я знаю, она на меня обиделась. Курва, а обижается! Я скажу шефу.

— Где он?

— Ждет у себя в номере.

Смулка вынул из светильника свечу и, пошатываясь, стал подниматься. Хенрик вернулся в ресторан. Анны не было. Свечи в светильниках догорали. Рудловский сидел в кресле с Янкой и рассказывал ей о своих приключениях в масонской ложе. «Проблема психической гигиены», — услышал Хенрик. Шаффер поставил поднос перед Виясом. Рыжая выпила молча. Хонората проснулась и стала звать шефа. Куда делся Юзек? Вдруг Хенрик услышал знакомый кашель. Анна была где-то здесь. Он нашел ее сидящей за пианино. Голова лежала на клавиатуре. Анна почувствовала его присутствие и открыла глаза.

— Вы огорчены? — спросила она с иронией.

— Нет.

— Неправда. Огорчены.

— Если вы на этом настаиваете.

— Лгали мне тогда, да?

— Нет. — Он удивился, что так легко соврал.

— Действительно не выдумывали?

— Нет.

— Подожду его здесь. Я поступила как свинья.

— Почему?

— Я позволяла ему обманываться. А это самое большое свинство, какое человек может сделать человеку.

«Я знаю большее, — подумал Хенрик. — И она тоже. Хотя, может быть, и это правда. Может быть, все начинается с одного — с неверности».

— Допустим, — ответил он. — И все-таки вы не должны отдаваться сразу. Только для того, чтобы быть верной.

— О! — воскликнула она. И рассмеялась сухо, искусственно. — Жертвовать телом, — попробовала она засмеяться снова, и это вышло у нее так же искусственно, как и перед этим.

Они замолчали. Блондинка продолжала дремать. «У Смулки с шефом будет длинный разговор. Я мог бы смыться и попробовать включить телефон. Позвоню уполномоченному и все ему расскажу».

— Холодно, — пожаловалась Анна и опять закашлялась. — Простудилась в вагоне.

Хенрик подозвал Шаффера. Немец подошел, он был растроган.

— Прекрасный бал, настоящий дипломатический прием, не правда ли?

— Пани просит аспирин, Шаффер.

— К вашим услугам.

— Где находится центральная телефонная станция? На почте?

— Вы уже сказали сами, мой дорогой, — ответил немец.

— Где это?

— На Почтовой.

— Логично, но где она?

— За памятником Фридриху Великому, узенькая улочка направо.

— Куда вы идете? — спросила Анна.

— На Почтовую.

— Я пойду с вами.

— Нет, подождите Смулку. Я хотел бы, чтобы мой уход не был замечен.

Когда Хенрик вышел в сквер, в пахнущую увядающей травой ночь, и оказался возле деревьев, в листьях которых дрожали капельки серебра, он вспомнил об ожидающем его задании, и на минуту ему стало легко. Волнение, охватившее его теперь, было совершенно иного рода: оно делало его сильным и независимым.

10

Ночь была светлая, луна круглая и знакомая, луна из любовных серенад и чувствительных шлягеров, ночь романтических пар. «Забудь об этом, это декорация, истрепанная и убогая, я должен найти почту, оповестить власти, а потом пусть произойдет то, что должно произойти. Опередить Мелецкого, только это и важно. Мне не нужно полнолуние, чтобы любить девушку, мне не нужны ни декорации, ни реквизит, я видел одну вчера в телячьем вагоне, помню ее волосы, помню взгляд, мне не нужны возбуждающие средства, я должен опередить Мелецкого. Направо от памятника Фридриху находилась узенькая улочка — это Почтовая, надо искать здесь, люблю такие старые улочки, ей, наверно, лет триста». Свет луны сюда не проникал, улочка была черная и зловещая, уходящая в черную пропасть. И все-таки почту он нашел без труда. Шаффер был прав, желтые ящики — точный ориентир. Хенрик толкнул дверь, дверь открылась, он оказался в полной темноте. Зажег спичку: лестницы, надписи, двери. Его опять окружила темнота, но она уже не была загадочной, прямо — лестница, наверху-телеграф, телефонный узел. Хенрик чиркнул спичкой, увидел все, что запечатлела память, направо дверь к телефонам, он толкнул ее, она поддалась. Хенрик снова зажег спичку. Увидел два стола, коммутатор, корзину с бумагами; придвинул стул к аппаратуре, сел и при свете спички стал рассматривать блестящие кнопки, переключатели, розетки, вилки, пальцы то погружались в темноту, то снова появлялись из нее. Он надел наушники, коммутатор молчал. Было темно, в ушах звенело. Хенрик чиркнул спичкой. «Всуну-ка я эту вилку в розетку». Коммутатор молчал. Снова стало темно. «Черт, ничего не получается».

Хенрик решил разжечь за окном костер. Он вынес стул и корзину с бумагами. Разломал стул, потом поджег бумагу и плетеную корзину — вспыхнуло пламя, и стекла окна на первом этаже окрасились в красный цвет. Внутри должно быть уже светло — теперь спокойно можно пробовать. Он старательно сложил костер из обломков стула. Плетеное сиденье занялось сразу, и в небо взметнулось высокое и горячее пламя. Хенрик взбежал по лестнице. Свет костра заглядывал через окно в комнату и бросал красные блики на стены. Он приложил трубку к уху. Тишина. Затрещало. Сигнал! Длинный плачущий гудок, знак связи с миром.

Пурпур со стен уже стек, костер за окном угасал. Тьма вокруг все сгущалась, ее разгоняла только настойчивая мелодия сигнала. Неожиданно в трубке раздался треск.

— Алло!

— Алло, — ответил хриплый женский голос. — Это Зельно?

— Да, да, Зельно.

— Я хочу говорить с уполномоченным, — сказал Хенрик по-немецки.

— Мы не знаем его номер.

— С замком!

— В замке сейчас никого нет.

— Барышня, а с кем я могу сейчас поговорить?

— Со мной.

— Большое спасибо, в другой раз. Кто в этом проклятом городе дежурит?

— Милиция.

— Прекрасно, соедините меня, пожалуйста, с милицией…

— О, вы преступник? Что вы делаете в Грауштадте?

— Барышня, я уже догадался, у вас глаза голубые или черные.

— Зеленые.

«Спокойно, спокойно, девушке скучно, и она хочет пофлиртовать, не надо ее злить, а то она разъединит».

— Я опасный преступник, у меня пистолет, и я буду стрелять, — сказал он. — Соединяйте меня с милицией.

— Хорошо. Я буду навещать вас в тюрьме.

Наконец-то отвязалась. Длинные гудки. Спят, черт бы их побрал. Потом опять треск, и сонный низкий голос:

— Слушаю.

— Это милиция? — спросил Хенрик.

— Милиция. А что?

— Я говорю из Грауштадта. Оперативная группа Мелецкого.

— Капрал Кубаль.

— Здравствуйте, капрал. Слушайте меня внимательно. Дело очень серьезное.

— Минутку.

Опять тишина. Потом другой голос:

— Поручник Вжесиньский у телефона. Это пан Мелецкий?

— Говорит Хенрик Коних из оперативной группы. Докладываю: Сивово не разрушено. Жителей нет. Врачебная аппаратура на месте. Можно принимать выздоравливающих. Но самое важное — как можно быстрее двиньте переселенцев.

— Ладно. Утром отправим группу.

— А завтра они к нам прибудут?

— Постараемся.

— И хорошо бы несколько вооруженных людей.

— Обстановка обостряется? — спросил голос оттуда.

— Пока непонятно.

— Мелецкий вооружен, — сказал поручник.

— В том-то и дело, — сказал Хенрик. — О моем звонке он ничего не знает.

Минутное молчание. Потом:

— Понимаю. Приеду сам, но только около полудня.

— В самый раз. Спасибо.

Хенрик положил трубку. Послышались шаги и голоса. Голоса становились все отчетливее. «Мелецкий, — разобрал Хенрик. — Наверно, продал Шаффер. Он один или с людьми?»

Хенрика ослепил луч света. «Мог меня сейчас убить. Сделать нырок в сторону? Поздно».

— Погасите эту мерзость, — сказал Хенрик.

— Что вы здесь делаете? — услышал он голос Мелецкого. Мелецкий был один, остальные остались на улице. Столкновения не будет, Смулка не проговорился.

Хенрик отвернулся. Увидел свою огромную тень, карабкающуюся на стену.

— Перестаньте светить в глаза! — закричал Хенрик.

Свет пополз на потолок. Мелецкий подошел к коммутатору, приложил трубку к уху, перевел рычажок.

— Сигнал есть, — сказал шеф. — Это Зельно?

— Да.

Мелецкий выключил аппаратуру.

— Вы звонили? — спросил он.

— Да.

— Уполномоченному?

— Нет. В милицию.

— Еще лучше! Что вы ему наплели?

— Я вас только выручил, — сказал Хенрик невинно. — Я доложил, что курорт не разрушен, оборудование в комплекте и что мы ждем переселенцев.

— Я вам звонить не поручал.

— Ах, пан шеф, — пробовал обратить все в шутку Хенрик. — Ведь задачу нам объяснили вы.

— Я запрещаю вам делать что-либо самочинно!

— У меня были самые лучшие намерения.

— Что вам ответила милиция? — спросил Мелецкий. Хенрик заколебался.

— Они сказали, что время есть.

— Что еще? — спросил Мелецкий. Хенрик вздохнул.

— Коних, — сказал Мелецкий. — Вы хотели бы здесь подзаработать?

— Конечно.

— Тогда будьте поосторожней с милицией. Может сорваться крупное дело.

— Понимаю, пан доктор.

На улице их ждал Шаффер. Он стоял ссутулившись, красный глаз сигары блуждал в темноте где-то на уровне лица.

— Предатель, — шепнул Хенрик, проходя мимо. Красный глаз заколебался. Шаффер подавился дымом.

— Как можно! — закашлялся он в темноте. — Как можно! — И пошел за Хенриком, выкрикивая сквозь кашель слова возмущения. Хенрик не слушал.

— Быстрее, — сказал Мелецкий, — там наши буйствуют.

— Смулка, да? — спросил Хенрик.

— Смулка спит, — сказал Мелецкий. И пренебрежительно махнул рукой. — Упился, как свинья, и спит.

11

Рыжая плакала.

— Что с ней? — спросил Хенрик. Никто ему не ответил. Янка спала в кресле, пани Барбара глумилась над «Лунной сонатой», Анна исчезла. Блондинка воскликнула:

— Юзеф, куда ты запропастился? — и подбежала к шефу. Рыжая продолжала плакать.

— Что с ней? — опять спросил Хенрик.

— Ей разорвали платье, — ответила блондинка и показала на Вияса: — Это вот этот ей удружил.

Прилизанный скривился.

— Платье, — буркнул он презрительно. — У тебя будет сто платьев! Перестань реветь, дура. Ну что случилось? — пробовал Вияс успокоить рыжую. — Ничего не случилось, дурочка. Ничего такого. — Он был пьян. — Не умею с ними разговаривать.

— Где Анна? — спросил Хенрик.

— Не знаю.

«Пошла в номер Смулки, — догадался Хенрик. — Он мой союзник. Не буду об этом думать, есть дела посерьезнее. Надо перетянуть на свою сторону Чесека и Рудловского, нас будет четверо».

— Почему она это сделала? — Рудловский наклонился над дремавшей Янкой, пустил ей в лицо струю табачного дыма.

Янка открыла глаза, но Рудловского не заметила, обвела сонным взглядом Хенрика, улыбнулась и прошептала:

— Ты? Забавное недоразумение.

Хенрик ответил Янке улыбкой. «Кажется, она посылала мне воздушный поцелуй», — припомнил он, проходя мимо. Он слышал, как она сказала:

— Честное слово, я спать не собиралась, но вы столько говорили!

— Ну что вы, я усыпил вас при помощи гипноза, — отвечал Рудловский.

— Попробуйте еще раз.

— Это уже совсем другое дело, теперь может не получиться. Хенрик обратился к Чесеку:

— Где Анна?

— Я видел ее в зале.

«Пошла к Смулке», — решил Хенрик.

— Шаффер, шампанского, — приказал Мелецкий. Пани Барбара поднялась из-за пианино.

— Посмотрите на него, — сказала она, показывая на Чесека, — хорошенько всмотритесь в него и низко ему поклонитесь.

Чесек рассмеялся, на его лице появилась дыра, зубы он потерял в лагере, но, видимо, у него были другие качества.

— Шапки долой, панове, — сказал Хенрик.

— Как я выгляжу? — спросила пани Барбара.

— Великолепно.

— Я всегда верила в народ! — крикнула она. — Черт бы вас побрал с вашими интеллигентскими комплексами. — Она обняла Хенрика и стала что-то шептать ему на ухо, быстро и бессвязно, что-то о Чесеке.

— С этого дня я сторонница народа, простота чувств, безошибочность реакции. Чесек! — крикнула она. — Allons!

Подошел Шаффер с бокалами шампанского на подносе.

— Предатель, — успел шепнуть Хенрик. Пани Барбара взяла бокал и тяжело села.

— Сначала выпьем, — сказала она уставшим голосом. Было похоже, что с ней вот-вот начнется истерика. — Хенрик, ты с нами, — потребовала она.

— Простите, но я должен разыскать Анну, — ответил он. Хенрик нашел Анну на лестнице, она дремала, прислонившись головой к балюстраде. Лицо ее было искажено гримасой боли, должно быть, ей снились кошмары. «Так будет всегда, — подумал он, — такими будут наши сны». Анна застонала, ее обидели, наверно, у нее отнимали что-то дорогое, а может быть, она видела чью-то смерть или как били ее мужа, она скулила жалостно, как собачонка. Хенрик погладил ее по коротко остриженным волосам.

— Пани Анна, — выдавил он.

Она открыла глаза. Протерла их рукой и вздохнула.

— Что вы здесь делаете? — спросил Хенрик.

— Жду вас.

— Меня? — спросил он недоверчиво.

— Я хотела вам сказать, что Смулка не пришел.

— Вы с ним не виделись?

— Нет. Шеф сообщил, что Смулка лег спать, и орал, что разобьет голову каждому, кто попытается его разбудить.

— Он забыл о вас, я вам сочувствую.

— Меня лично это не очень задело, — сказала Анна с улыбкой. «Как она это умеет! — подумал он. — Где она научилась этой игре взглядов, улыбок, небрежно брошенных слов, слов, которые нельзя забыть, которые берут в плен и покоряют. Она обворожительна. Мне хочется целовать ей руки, которыми она обхватила свои колени, я сажусь возле нее и заглядываю ей в глаза, ее глаза почти синие в мерцающем свете свечи, они ласковые и слегка улыбающиеся». Хенрик наклонил голову.

— Что вам снилось? — спросил он.

— Не помню.

— Вы плакали.

— Правда? — удивилась она. Снизу донесся голос Шаффера:

— Шампанское, герр профессор!

Немец стоял в темном зале; на подносе, который он держал, сверкали хрустальные бокалы.

— Хотите выпить? — спросил Хенрик.

— Да! — Она сказала это с неожиданной экзальтацией. Хенрик сбежал по лестнице и, не глядя на Шаффера, взял с подноса два бокала.

— Я не предатель, — сказал немец, шатаясь.

Хенрик не ответил и стал осторожно подниматься по лестнице, боясь разлить шампанское. Он слышал за собой неуверенные шаги немца. Хенрик подал бокал Анне. Они чокнулись, понимающе улыбаясь.

— Я не предатель.

Возле них, на две ступени ниже, без подноса, с бокалом в дрожащей руке стоял Шаффер. Вина в бокале осталось уже немного.

— Вы удостоите меня большой чести, профессор, и вы, пани, если соизволите со мной выпить, — сказал Шаффер.

— Что случилось? — спросила Анна по-польски.

— Он проболтался шефу, что я пошел на почту.

— Это очень важно?

— Очень. И он это понимает.

— Позвольте объяснить, — сказал Шаффер. — Пан бургомистр сам заметил, что вас нет. Сначала он спросил пани, не так ли, где пан Коних, я это хорошо понял, а вы ответили, что не знаете.

— Благодарю вас, Анна, — вставил Хенрик.

— Потом он спросил меня. Я тоже ответил, что не знаю, но потом пан бургомистр напомнил, что он здесь бургомистр, и отдал мне приказ, он подчеркнул, что это именно приказ, и велел проводить его на почту. Вы же знаете, пан профессор, что такое для немца приказ.

— Пан Шаффер, — перебил Хенрик, — я сейчас вам скажу, что я думаю об этом культе приказа. Я думаю, что его так разрекламировали только потому, что он выгоден. Обычно выполняются те приказы, которые нравятся. Вы создали миф о себе как о тупых службистах для обмана окружающих.

— У вас очень оригинальный взгляд, Herr Professor.

— Гораздо менее, чем вы думаете. Вот у вас, пан Шаффер, хронический катар желудка и что-то там еще, хотя был приказ, что каждый немец должен быть здоровым и охотно погибать за родину. Мне хотелось бы поговорить с доктором, который вас обследовал.

— Его здесь нет, но не подумайте, что я жалею, что не погиб за родину.

— Я не виню за это ни вас, ни вашего доктора. Я даже вас за это уважал, пан Шаффер. Но сейчас, когда вы притворяетесь жертвой дисциплины, вы перестали мне нравиться.

— Позвольте выпить этот бокал за здоровье дамы?

— Пейте, Шаффер. Вы ничем не загладите своей вины, потому что отплатили мне черной неблагодарностью. Это я нашел вас и вернул к жизни. Я чувствовал себя почти вашим отцом.

— Хочу заметить, герр профессор, хоть это может показаться и нахальным, что я существовал до того, как вы сюда пришли. У меня сорок лет в Грауштадте дело, мужской и дамский салоны.

Хенрик молчал. Вступать в дискуссию? Рассказывать, что они творили у нас? Безнадежно. Он никогда этого не поймет. Останемся на уровне намеков и метафор.

— В нашем сознании, — сказал наконец Хенрик, — вы не существовали. Вас придумал я. Был пустой городок и вой ветра. Потом появилось бездыханное тело. Присутствующая здесь пани советовала прошить его пулями. Но я вдохнул в него жизнь. В то время как вы своей болтовней едва не лишили меня жизни.

— О чем идет речь?

— Бургомистр хотел меня застрелить.

— Я ничего не понимаю, — сказала Анна. Шаффер поклонился.

— Вы меня создали, профессор, а теперь боитесь, как бы я не сорвал яблоко с древа познания. Мне все равно, я могу и не знать.

Но я видел здесь одну вещь, которая может вам пригодиться. Не хотите ли пойти со мной?

«Теперь предаст его», — догадался Хенрик. Он пошел за Шаффером в подвал. Прошли кухню, в которой догорали свечки, и оказались в темном помещении склада. Шаффер чиркнул спичкой и пробормотал:

— Слава богу, кажется, никто не взял. Вот! — вдруг воскликнул он.

Спичка погасла.

— Что там? — спросил Хенрик.

— Оружие. Легкий пулемет.

— Посвети.

Шаффер чиркнул спичкой. Хенрик опустился на колени. «Господи, — подумал он, рассматривая оружие, — только бы не попало в руки Мелецкому!» Спичка погасла.

— Вы стояли на коленях, как перед божеством, — услышал он голос Анны.

Хенрик поднялся. Шаффер снова зажег спичку.

— Погаси, — сказал Хенрик, хватая старика за руку.

Они оказались в полной темноте. Хенрик не отпускал руку парикмахера.

— Об этом оружии не должен знать никто, вы поняли?

— Конечно. Оно вам пригодится?

— Может быть. Выйдем отсюда впотьмах. Держите язык за зубами, пан Шаффер.

— Конечно.

— Даже если прикажет бургомистр?

— Создатель немного больше, чем бургомистр, — ответил парикмахер.

— Наконец мы понимаем друг друга.

Когда они вошли в вестибюль, Хенрик распорядился:

— Теперь, пан Шаффер, идите в зал. Если будут спрашивать о нас, вы ничего не знаете.

Когда Шаффер ушел, Хенрик сказал Анне:

— Нужно посмотреть, что делает Смулка. Возьмите, пожалуйста, фонарь.

Некоторое время они блуждали по коридорам, среди теней и бликов, прыгающих по стенам, вытягивающихся по полу, когда наконец за каким-то очередным поворотом нашли дверь номера, который выбрал себе Смулка. Анна остановилась.

— Что такое? — спросил Хенрик.

— Когда он меня увидит, к нему снова вернется амурное настроение.

— Я войду один.

Он протянул руку за фонарем, но передумал:

— Вам будет в темноте неприятно.

— Не знаю…

— Я посвечу себе спичкой.

Хенрик нажал ручку и вошел в номер. Спички были не нужны, свет луны обливал стены. Темно-голубой Смулка лежал в одежде на кровати, волосы блестели, словно седые, серебряная рука была вытянута вдоль тела, обутые ноги просунуты между прутьями спинки.

— Збышек, — позвал Хенрик.

В комнате было тихо и сонно. Смулка лежал спокойный, с оловянным от лунного света лицом. Хенрик вышел. Скрипнула дверь, и Анна вздрогнула.

— Спит, — сказал Хенрик. Они вернулись в ресторан.

12

— Я ждал вас с шампанским, — сказал шеф. В зале кроме шефа остались только блондинка, рыжая Зоська и Вияс, волосы которого, смоченные вином, были снова гладко прилизаны. Шеф подал Шафферу новую бутылку, чтобы тот открыл ее. Парикмахер исполнил приказание, проявив при этом большую ловкость.

— Такую стрельбу я люблю, — сказал он.

— Вы мирный человек, — похвалил его Хенрик.

— Это правда, — ответил немец, — я жалею, что не женился на польке.

— Выпьем, — предложил шеф, поднимая бокал. Анна попробовала незаметно выйти из зала.

— Куда вы? — крикнул ей вслед шеф.

— К себе.

— Постойте.

Анна остановилась в дверях. Он подошел к ней и что-то сказал. «О том, что надо полить цветы», — вспомнил Хенрик. Анна кивнула головой, и они вместе вернулись к столу. Мелецкий снова поднял бокал.

— Хотите выпить?

— У меня болит голова.

Анна с трудом сдерживала кашель.

— За ваше здоровье, — сказал шеф. И обратился к Хенрику: — За наше будущее.

Пили молча. Только блондинка пробормотала с восторгом:

— Юзек — это голова, — и окинула всех победным взглядом.

— Вы никогда не думали о будущем, пан Коних? — спросил Мелецкий. На вид он был совершенно трезв. Выговаривал слова твердо и без усилий.

«Он всегда собран, — подумал Хенрик. — Если бы не эти налитые кровью глаза, кажущиеся немного подслеповатыми, никто не мог бы догадаться, сколько влил в себя сегодня этот человек. Боюсь его, он чудовище».

— Я за вас подумал, — сказал шеф.

— Спасибо, — пробормотал Хенрик.

— Не за что, мы здесь как экипаж самолета, как потерпевшие крушение на шлюпке и должны относиться друг к другу по-товарищески. Этого требует солидарность. Как было бы хорошо, если бы мы не забыли друг друга и потом, после выполнения нашей миссии.

Хенрик молчал. «Солидарность для своей пользы. А может быть, это намек? Может быть, он знает, что я уже знаю? Хотя Смулка продать не должен».

— У вас есть друзья, Коних? — раздался неожиданный вопрос.

— Нет. А у вас?

Шеф и бровью не повел. «Боюсь его», — подумал Хенрик.

— Мне друзья не нужны, — сказал Мелецкий. — Мне нужны люди, которые бы выполняли мои приказы. Мне даже не нужны очень способные: талантливые и мыслящие всегда идут своим путем. Мне нужны послушные. В этом заключается тайна умелого руководства.

— Вы хотите править? — спросил Хенрик шефа.

— Я с ума не сошел. Но, разумеется, внизу я тоже не останусь. У меня есть кое-что, что могло бы заинтересовать власти. Вам известны мои планы?

— Нет.

Некоторое время шеф смотрел в рюмку. «Знает ли он, что мне они уже известны?»

— Я разработал проект реорганизации медицинского обслуживания в Польше, — услышал Хенрик.

«Ах, значит, вот о каких планах идет речь! Смулка не проговорился». Хенрик почувствовал на своем плече руку Анны. Он никак не мог собраться с мыслями. Планы шефа. Нежность ее прикосновения. «Чувствую каждый палец. Сейчас прижму ее ладонь к губам».

— Уверен, что это сенсационный план, — сказал Хенрик.

— Если хочешь решить какой-нибудь вопрос, надо начинать с анализа основной трудности. Потом легче найти ключ ко всей проблеме. Я думал о ней всю оккупацию. Я думал о том, что если доберусь до сути проблемы, то смогу в этой области что-то сделать. У меня нет диплома, пан Коних, но как организатор я равен десяти с дипломами, только должен доказать это на чем-нибудь конкретном. При бесплатном медицинском обслуживании проблема сводится к тому, чтобы врач был заинтересован принять как можно больше пациентов и одновременно с этим как можно внимательнее их обследовать.

— Понимаю: речь идет о преодолении естественного противоречия.

— Количество сталкивается с качеством. Если стимулируют количество, страдает качество. И наоборот.

— И вы нашли решение? — спросил Хенрик. «Ее пальцы на моем плече, прикосновение груди».

— Нашел, — услышал он.

Мелецкий. Нашел способ преодоления противоречий. Анна закашляла. Сняла руку с плеча Хенрика и прикрыла ею рот. Хенрик наклонился к Мелецкому.

— В чем он заключается?

— Пациенты должны иметь право сами выбирать себе врача, у которого хотели бы лечиться. Что-то вроде голосования. Зарплата врача будет находиться в зависимости от количества пациентов, имеющихся в его картотеке. Неудовлетворенный пациент может потребовать перенести свою карточку к конкуренту, тогда первый теряет, а второй выигрывает. Разумеется, надо будет установить верхнюю границу зарегистрированных пациентов, выше которой качественное обслуживание уже невозможно. Это даст возможность выдвинуться тому врачу, которым пациенты чаще всего бывают довольны.

— Количество примирено с качеством, — понял Хенрик.

— Именно. С этим планом я хочу поехать в Варшаву, как только мы выполним нашу миссию.

«Он ничего обо мне не знает», — решил Хенрик.

— Я представлю вас как своего ближайшего сотрудника, — говорил Мелецкий. — Мы можем сделать очень много добрых дел.

— Меня это не интересует.

— Вам так кажется. Нельзя же продолжать жить отрицанием. Будем всегда действовать вместе. Все, кто сегодня здесь. Вы не думайте, что моя группа состоит из случайных людей. Это мои избранники, вы поняли? Я долго подбирал их под определенным углом зрения. Самая важная черта: преданность. Я беру вас к себе. И рассчитываю на вас!

— Я при тебе дольше, чем он! — крикнул Вияс.

— Иди спать, — приказал шеф. — Смотри, чтобы он выспался, — обратился он к рыжей.

Рыжая поднялась. У нее были пустые глаза.

— Он разорвал мне платье, — вспомнила она и заплакала. Вияс подтолкнул ее. Она пошла за ним, всхлипывая. В дверях он еще раз крикнул:

— Я не хуже!

Мелецкий спокойно прикурил сигарету от свечи. Потом обратился к Хенрику:

— Поставим караул?

— Не мешает.

— Уже четверть первого. Подъем в шесть, да? Шаффер постоит до трех, а потом его сменят.

Мелецкий отдал распоряжение немцу и прижал к себе блондинку.

— Спокойной ночи, — сказал он. И напомнил: — Подъем в шесть.

В большом зале остались только Хенрик и Анна. Она стояла выпрямившись, с поднятой головой и ждала. Он смотрел на нее, на свитер и брюки, свитер из серой толстой шерсти, брюки синего полотна, на левом бедре пятно, все крупным планом, переплетения мохнатой шерстяной ткани, округлость груди, он стоял и смотрел, она не двигалась, он видел сжатые губы, молчащие глаза. Стоит и ждет — кого она ждет, меня? Хочу я этого или не хочу? Молчание было гнетущим, но Анна его не прерывала, она умела ждать, не чувствовала, как уходит время, ночь кончалась, в шесть подъем, а она ждет.

— Вы не идете к себе? — спросил он.

— Нет.

— Все уже разошлись. Она не отвечала.

— Остались только мы двое, — сказал Хенрик. — Вы и я. Анна развела руками.

— Так получается, — сказала она. Он ждал, что она при этом улыбнется. Она улыбнулась.

— Пойду подышать воздухом, — сказал Хенрик. Толкнул стеклянную дверь ресторана. Шагов Анны он не услышал.

13

Хенрик сидел на ступенях террасы, ночь была теплая, в листве щебетали птицы. «Так получается, — думал он, — так получается. Не хочу ее, — думал он, — не хочу ее равнодушия, боюсь: я думал, что она способна что-то чувствовать, кроме страха перед шефом, хоть что-нибудь, так мне казалось, симпатию к чему-нибудь, может быть, что-то большее, но эти ее глаза, ее молчание, лучше не надо ничего. Вчера тоже была луна, — вспомнил он, — языки костров, запах можжевельника, шелест листвы, мы искали с Чесеком что-то, что мелькнуло и исчезло, и только волосы развевались между звездами, и мы ничего не нашли. Подожду, пока все не заснут, возьму пулемет и куда-нибудь его перенесу. К Штайнхагенам», — решил он.

За ним стояла она. Он внезапно это почувствовал. Он не слышал ни ее шагов, ни ее дыхания, по крайней мере ему так казалось, внезапно стало тихо, замолкли птицы, замерла луна, он чувствовал, что за его спиной что-то происходит, кто-то ждет, сейчас выстрелит в спину, ударит по голове, он почувствовал боль в виске, но не шелохнулся. «Спазм сосудов», — подумал он. Поблизости кто-то был, но чувство опасности стало угасать и исчезло совсем. «Она. Я так и знал!» Она шла за ним и терпеливо молчала. Молчала иначе, чем до этого, там, в зале ресторана. Он улыбнулся.

— Садитесь.

Она села на ступеньки, поджав колени к подбородку. Теперь они вдвоем слушали шорох луны в искрящихся кронах деревьев.

— Луна, — сказал Хенрик.

— О да…

Опять молчание. Он рассматривал ступени террасы, трещины напоминали бассейн Вислы. Спросил:

— Заняться мною предложил вам шеф?

— Да.

«Этого следовало ожидать», — подумал он. — Зачем? — спросил он.

— Наверно, не мог смириться с тем, что я не досталась Смулке.

— Идиотская ситуация, — сказал он.

— Почему?

— Эта луна, как шлягер, как луковица, средство для выжимания слез. Вы только представьте себе, что за уродина: вулканическая пустыня, покрытая пеплом. Но сейчас это не имеет значения, работает отражатель, магнетизирующий свет, и мы влипли, конец, начинаешь умиляться, хочется шептать нежные слова!

— Вы всегда так ведете себя при луне?

— Как?

— Шепчете нежные слова. Надеюсь, у вас нет намерения делать это сейчас.

«Есть, — подумал он. И сразу же: — Ни за что!» Становилось холодно.

— Не знаю, — сказал он. — Все возможно.

Анна подняла лицо с колен и внимательно посмотрела в его сторону, словно желая осознать, каков он, этот мужчина, предназначенный ей самим шефом.

— Я бы не хотела их слышать, — сказала она.

— Как вам угодно. Мне они тоже приходят с трудом.

— Великолепно.

Они посмотрели друг на друга и улыбнулись. Анна прикрыла его руку своей.

— Вы не пойдете спать? — спросил он.

— Нет.

— Шеф был бы доволен, что вы занимаетесь мной. Я дивлюсь вашей дисциплинированности и готовности пожертвовать собой.

— Грязные шутки.

— А вам не приходило в голову, что шеф заинтересован не только в том, чтобы вы соблюдали соглашение? Что он заинтересован во мне?

— Мне хочется вас покорить, потому что я так решила.

— Сейчас Мелецкий думает о том, как меня занять. Боится, что я могу ему в чем-то помешать. Он хочет демонтировать медицинскую аппаратуру, чтобы на ней разбогатеть. Мне удалось дозвониться в Зельно и сообщить властям, что городок цел. Теперь он будет спешить нагрузить машины, прежде чем хлынут переселенцы.

— А если успеет?

— У него все равно ничего не получится.

— Вы ему помешаете? Один против пяти?

— Я не один. На моей стороне Смулка. И, кажется, Чесек. Она сняла руку с его руки.

— Теперь я понимаю, почему вы отдали меня Смулке. За медицинскую аппаратуру.

Она констатировала это без возмущения, с обычной для нее печалью, с легким оттенком сарказма в голосе.

— Никому я вас не отдавал, — сказал он. — Вы сами прекрасно собой распорядитесь.

— Но были готовы.

— Нет! — воскликнул он.

— Хорошо, ну хорошо, — успокоила она его. — Какая разница.

— Как какая разница! «Черт бы побрал эту лахудру», — подумал он.

— Зачем вам это? — спросила она. — Эта история с Мелецким? Пусть он делает что хочет.

— Сюда должны приехать раненые. На станции ждут люди. Люди, которые потеряли все. Вы понимаете?

— Отчасти, — сказала она. — Но какое вам до них дело?

— Я мечтал о том, чтобы поселиться в лесу, — признался он. — Вдали от людей. Но теперь я вижу, что это не так просто. Подумайте, после всех этих кошмаров, убийств…

— И что вы решили?

— Я потребую точного выполнения миссии, для которой нас сюда прислали.

— А если они не захотят?

— Увидим.

— Вы воспользуетесь пулеметом Шаффера?

— Не исключено.

Она опять внимательно посмотрела на него. — Вы опасный человек, — сказала она.

— Я хочу жить в чистом мире.

— А им ваша чистота не нужна.

— Я заставлю ее принять.

Она помолчала и снова перешла в наступление:

— Я не верю в ваше бескорыстие. Признайтесь, какие подлые намерения движут вами? Зависть? Карьеризм? Ну признайтесь, что руководит вами на самом деле? Вы хотите кому-нибудь понравиться? У вас среди переселенцев родственники? Злой характер? Да?

— Не угадали.

— Не верю!

Хенрик замолчал. «Опять дала мне пощечину, — подумал он. — Боже, смилуйся над ней, сделай так, чтобы она все забыла, пусть она снова верит, пусть прошлое покажется ей сном».

Анна положила руку ему на плечо. «Этот жест, наверно, остался у нее с гимназических лет, когда кокетство еще неосознанно, обезоруживающе невинно, остался только жест, она положила руку на плечо, она сделала это бессознательно, а по моему телу прошла волна тепла, мучительная истома».

— Не делай этого, — сказала она.

— Чего? — спросил он и только потом понял, что она сказала ему «ты». «Она права, мы знакомы уже сто лет».

— Разреши им уехать, — сказала она. — Они сильнее.

Анна хотела добавить еще что-то, убедить его, но слова застряли в горле, она закашлялась. Обхватив руками голову, съежившись, она искала успокоения у него на груди. Он прижал ее к себе. От ее учащенного дыхания рубашка стала влажной. Он чувствовал, как дрожат ее плечи. Кашель постепенно утихал.

— Как хорошо, — шепнула она. Потом подняла голову, вытерла слезы. Беззвучно зашевелила губами. Быстро поцеловала его и сразу же оттолкнула.

Он остался стоять с протянутыми руками, как нищий. Она повернулась и сбежала со ступеней террасы.

— Анна! — крикнул он.

Она быстро шла среди деревьев. Он побежал за ней.

— Анна! — кричал он.

Анна не обернулась. На мгновение она погрузилась во мрак, но потом опять вышла в полосу лунного света.

— Остановись, не делай меня смешным!

Анна остановилась. Посмотрела вверх на конную статую Великого Фрица.

— Негодяй, — сказала она. Хенрик схватил ее в объятия.

— Пусти, — приказала она.

Он отступил. «Раскапризничавшаяся девчонка, черт бы ее побрал!»

— Можно, я тебя поцелую? — спросил он.

— Нет.

— Обниму тебя?

— Нет.

— Я люблю тебя. Она крикнула:

— Нет! Умоляю тебя, ни слова об этом! Нет, нет, нет!.. Потом: — Послушай, разреши им отсюда уехать. Возьми, что они тебе дают. Не будь таким гордым.

— Это бандиты.

— Я не уверена.

— Они приехали сюда, чтобы грабить.

— Пусть грабят. Нас это не касается.

— Перестань, ради бога! — воскликнул он. — Зачем ты об этом говоришь! Именно сейчас!

Она молчала.

— Пойдем ко мне, — сказал он.

— Нет.

— К Смулке бы ты пошла! — крикнул он в бешенстве.

— Не пошла бы.

— А ко мне пойдешь, — сказал он и схватил ее за руку. Она застонала:

— Отпусти, мне больно.

— Пойдем.

— Пусти.

Хенрик тянул ее, она спотыкалась, так дошли до гостиницы.

— Дурак, — говорила она. — Честный идиот. Чего ты от меня ждешь? Невинного чувства? Ангельского тела? Это ушат с помоями, дурачок. Клоака! Пусти меня, я пойду сама!

Он отпустил руку Анны, и она начала растирать ее, морщась от боли. У входа в отель они остановились. Анна подошла к нему:

— Сказать, какая такса была у меня в лагере?

Он отпрянул.

— Сказать? — наступала она.

— Нет.

— Я могу ее тебе назвать.

— Нет!

— Ну тогда заткнись, и чтобы я не слышала ни одного благородного слова!

Да, теперь он все понял. Но внутренне противился этому. То, что она ему сообщила, не имело значения. Он хотел ее утешить, но в ее глазах не было слез.

— Пани Анна… — начал он. Возвращение к «пани» было таким же неожиданным, как недавний переход на «ты».

14

Скрипнули массивные петли, в портале отеля стоял слегка сгорбленный Шаффер.

— Какая чудесная ночь, пан профессор, — сказал он. — Я не удивляюсь, что вы не спите, это потому, что у вас романтическая душа. Остальные давно легли и храпят вовсю, в коридорах ни одной живой души, темно и тихо, я не слышал никаких подозрительных звуков, за исключением одного номера, в котором орал тот невысокий, гладко причесанный пан. Я вам не мешаю? Можете не отвечать, я догадываюсь, что мешаю, так же, как и эта луна, пани такая красивая, пана тоже бог не обидел, но представьте себе, пан профессор, что за многие месяцы это первая ночь, когда я нахожусь в обществе людей, да еще таких высокообразованных. Не выпить ли нам по этому случаю? У меня большое желание, но я хотел бы наконец выпить в компании интеллигентных людей.

— Чего он хочет? — спросила Анна.

— Выпить с нами.

— Ну что ж.

Шаффер возвратился с подносом, на котором стояли три рюмки. Хенрик смотрел, как Анна пьет, прищурив глаза, как будто вместе с вином она вливала в себя неземное блаженство, словно боялась, что, когда она их откроет, потекут ручьи слез. Потом Шаффер взял пустые рюмки и ушел назад. Они сели на ступенях террасы. Становилось темнее, луна опустилась ниже и пряталась за крышами домов.

— Вы хотели бы жить в лесу? — спросил Хенрик.

— Нет.

— Не со мной, с кем-нибудь другим, вообще…

— Может быть.

— Мне обидеться? — спросил он. Она вздохнула. Как если бы действительно страдала.

— Нет, — ответила она.

— Ас кем же?

— Не знаю. С каким-нибудь хорошим человеком. Но в лесу мне жить не хотелось бы.

— Вы замуж собираетесь?

— Может быть. За какого-нибудь хорошего человека. И старого. Чтобы как можно меньше иметь с ним дело.

— И вы считаете, что будете хорошей женой?

— Разумеется.

— Верная?

— Конечно.

«Она тоже хочет чистоты, — подумал он. — Только понимание чистоты у нее специфически женское. Если честь, то и раскаяние, и удобства, и материальная обеспеченность».

— А что, если вам понравится другой мужчина?

— Не нужны мне никакие мужчины.

— А если?

— Я повторю себе то, что сказала вам: «Я ушат с помоями, и мне нечего дать ему взамен».

Луна зашла за крыши домов, и темнота сгустилась.

— Вы никогда не сможете это забыть? — допытывался он.

— Никогда.

— Надо забыть.

— Нет, надо помнить.

«Сейчас я ей скажу, — твердил он про себя. — Скажу такое, от чего ей тошно станет».

— Попробую описать вам ваше будущее, — начал он. — Я не хиромант, но прошел лагерь, вы тоже, вчера я был на станции, видел там одну девушку, ее внешность меня поразила, я прекрасно помню ее лицо, хотя она мне только улыбнулась и я не обмолвился с ней даже словом.

— Смотрите, — перебила Анна, — поздравляю.

— Нет, это совсем не то, что вы думаете, просто она все время стоит у меня перед глазами. С вами такое тоже может случиться. Через год, два или через три вы увидите лицо, к которому почувствуете доверие, и оно вызовет у вас радость. Что-то в вас переменится, вы даже сами не заметите, как это произойдет. В одно прекрасное утро вы бодро выпрыгнете из постели. Вам будет весело, без причины. Возможно, будет солнечный день. Возможно, вы будете у моря и из окна увидите красивую лодку, качающуюся на волнах. Но это необязательно. Возможно, будет дождь или снег. Во время купания вы будете напевать, это будет приятное купание, так как я уверен, что без ванной вы замуж не выйдете.

— Какой вы злой.

— Потом вы заметите, что существуют и другие мужчины, что среди них есть симпатичные и даже привлекательные, и кто-нибудь из них станет вам особенно мил, он скажет, что вы прекрасно сложены, что у вас прекрасная фигура, и вам это будет приятно, вы забудете обо всем, и о своем счастье. Вот тогда вы почувствуете, что старый муж вас держит взаперти, вы станете с ним жестокой и даже не захотите вспоминать о том, что сами желали именно такого, старого и беспомощного.

— И что я тогда с ним сделаю, со своим мужем? Отравлю его?

— Грибами. Но, возможно, инфаркт у него будет раньше.

— Вы ужасны. Ни капли снисходительности.

— Я хочу вас убедить в том, что жизнь длинна, длиннее, чем нам кажется, и ее очень трудно заполнить.

— Стервец, — выругалась она.

— Что такое?

— Задали же вы мне задачу. С этим стариком, который станет мне немил. Так вот, я знаю, что я сделаю. Ни за кого я замуж не выйду, не хочу никому изменять… Значит, через сколько лет я забуду? Через два года?

Хенрик сказал:

— Предупреждаю, два года — это тоже немало.

Он не знал, согласится ли она с ним. «Два года — это ужасно долго. Я хотел бы дожить до завтрашнего дня. Мелецкий не сдастся без борьбы, может завязаться перестрелка, и я получу пулю в живот». Он заметил, что думает об этом без волнения. «Видимо, подсознательно я не верю, что будет уж очень плохо, — решил он. — Кто-нибудь отступит, я или он, а может быть, Анна права, может быть, лучше махнуть на них рукой, самое важное — это ночь, убегающая в глубь темноты, скоро начнет светать. Я не буду обладать Анной. Не узнаю вкуса ее наготы, не засну в ее объятиях». «Мама, — простонал Чесек, целуя пани Барбару, — мама», — повторил он и заснул. «Что-то безвозвратно ушло, луна спряталась, и стало темно, но я все еще жив, сижу возле нее и почти счастлив». Хенрик опять видел высокие неподвижные деревья, их шершавую кору, лес, пахнущий как… А если дать Мелецкому уехать?» Он достал пистолет. Осмотрел его: десять патронов в магазине, десять в запасной обойме, может не хватить.

— Что вы делаете? — спросила она сонным голосом.

— Ничего. Вы сможете заснуть?

— И очень даже быстро. Я падаю с ног.

— Я провожу вас в номер.

Хенрик помог ей подняться. Она прижалась к его плечу и стала на минуту такой близкой и знакомой. Ей, по всей вероятности, было приятно касаться пальцами его плеча, приятно было телу, которое она так презирала.

Шаффер дремал в вестибюле под пальмой. Хенрик разбудил его.

— Ах, это вы, пан профессор, — сказал он. — Вам надо ложиться.

— Я сейчас это сделаю. Идите спать, Шаффер. Когда придет время дежурства, я вас разбужу.

Долговязый немец, покачиваясь, встал.

— Это очень плохо, что вы не спите, — сказал он. — Вы завтра будете не в форме?

— Я не должен быть в форме, — небрежно бросил Хенрик.

— Пан профессор.

— Jawohl?

— Этот пулемет, вы знаете, он стреляет со скоростью около шестисот выстрелов в минуту.

«Негодяй, упивается выстрелами. Ему хотелось бы, чтобы мы перебили друг друга. — Хенрик почувствовал, что его охватывает ненависть. — Если уж кропить, то надо начинать с него», — подумал он.

— Спокойной ночи, пан Шаффер, — сказал Хенрик. — Завтра увидимся.

— Спокойной ночи.

Хенрик считал ступени, по которым он поднимался с Анной, потом шаги, когда они шли по коридору. Все потеряно. Ночь кончится у дверей ее комнаты.

— Вам не будет страшно одной? — спросил Хенрик.

— Нет.

— Я советую вам запереться на ключ.

— Они не насилуют.

— Это правда, — согласился он. — И через минуту: — Если вам понадобится моя помощь, стучите в стену.

Она рассмеялась.

— Хорошо. Зато вам я советую забаррикадироваться. Они могут что-нибудь с вами сделать.

Хенрик не ответил. «Не закрою дверь, — подумал он. — Может быть, ты еще придешь. Может быть, надумаешь».

— Не устраивайте завтра никаких скандалов, — сказала она. — Это вам ничего не даст.

15

Он лежал с открытыми глазами. Пряди черных волос свисали с потолка и касались век. Черная бездна поглотила девушку, растворила ее тихий смех. Он никогда не будет с ней, не будет с Анной, не будет ни с кем. «Кончается ночь, последняя ночь в моей жизни. Я должен уснуть, не то завтра я ни на что не буду годен, и эти типы сделают все, что захотят. Пистолет лежит под подушкой. Со мной Смулка, — начал он подсчитывать снова. — Освенцимец пойдет за мной. Не исключено, что и Рудловский, лишь бы продержаться до полудня, когда подоспеет поручник Вжесиньский с людьми, а потом еще два года, пока у нее не пройдет ощущение кошмара. Могла бы уже и забыть. Могла бы неслышно на пальцах подойти к моей двери и тихонечко постучать. Дверь открыта, достаточно нажать ручку. А потом она будет искать губами мои губы, нашла, прижимаюсь губами к ее губам, не отпускаю, чувствую, как они вспухают. «Люблю», — скажу я. Теперь я знаю, для чего выжил. Для этого. И надо будет очень хорошо владеть собой, чтобы она не поняла, что это что-то большее, чем банальная любовная игра. Чтобы не поняла, что это действительно любовь». Мрак был непроницаемый, липкий, Хенрик с трудом различал пятно двери. Потом он услышал, как кто-то быстро бежит по коридору, на цыпочках, сейчас будет здесь. «И все-таки она пришла, несмотря на все зароки, пришла, но почему откуда-то издалека, почему с другой стороны, и все-таки пришла».

Шаги затихли возле его номера. С той стороны двери кто-то стоял. «Пистолет я положил под подушку». Послышалось шипение зажигаемой спички. «Мне ничего не угрожает, — решил он, — нападающий зажигать спичку не стал бы». А в это время тот, кто стоял с той стороны, уже проверил номер комнаты. Дверная ручка со скрипом повернулась, и дверь приоткрылась. «Слышу ее дыхание, повеяло теплом, слышу, как пульсирует кровь». Заскрипело, дверь закрылась. В темноте стояла она.

— Ты, — сказал он, садясь на постели.

Она несла ему свою наготу, он чувствовал ее тепло и форму, несла сквозь темень, он вытянул вперед руки и коснулся горячих и мягких округлостей.

— Ты, — повторил он.

— Я, — услышал он. Этот голос был чужой, с легкой хрипотцой, а потом она отыскала его губы, впилась в них и не отпускала, он чувствовал, как губы начинают терпнуть, получил свой выстраданный поцелуй, вкус был странный, он целовал, но мысли куда-то ускользали. «Этот голос, откуда я знаю этот голос? — силился он вспомнить. — «Я», — сказала она с легкой хрипотцой. — Мы целуемся, но это не ты, губы терпнут, желание растет, но это не ты». Он деликатно отстранил ее от себя.

— Кто ты? — спросил он.

— Не узнал? — рассмеялась она.

Хенрик изо всех сил напряг память. «Эта хрипотца. Нет, не знаю», — подумал он про себя.

— Янка, — послышался ответ.

Да, этого можно было ожидать. Он вспомнил взгляд, который она бросила на него, когда дремала в кресле рядом с Рудловским. «Мне повезло, — подумал он, гладя ее голые плечи. — У нее смуглая кожа», — вспомнил он, и рукам стало еще приятней.

— А Рудловский? — спросил он.

— О! — воскликнула она. — Идиот! В последнюю минуту он спросил, не больна ли я. Я ответила в шутку, что не знаю. Он сразу скис. И моментально притворился спящим. Идиот!

«Мне повезло, — подумал он снова. — Все-таки женщина. Та или эта, в данный момент не имеет значения». Горячее, желанное тело, ласки, волосы, волнение, ритм наслаждения. Он привлек ее к себе.

— Ты озябла, — сказал он.

— Да, немного. Согреешь меня? Боже, какой ты приятный! Ты видел, как я строила тебе глазки?

— Нет.

— Доволен, что я пришла?

— Спрашиваешь!

— Ты мне нравишься.

— Ты же меня не видишь.

— Но я тебя помню, у меня есть воображение.

— У меня тоже.

— В моем воображении ты самый красивый.

— А если бы мы минутку помолчали? — предложил он жестко.

— Хорошо, ты прав.

Было темно, и он не различал даже контуры ее лица. «Ты Анна, — подумал он вдруг. В темноте была Анна. — Значит, вот как целует Анна. Значит, вот какое наслаждение дает Анна. Целуешь, дышишь, все-таки ты здесь, все-таки ты моя, Анна. О, как хорошо, что это ты, твое тело, твои губы, твои ладони, твои плечи, Анна», — повторил он мысленно, упорно поднимаясь к блаженству. Вершина была близко, близко, достаточно было протянуть руку, достаточно было одного усилия. «Это не Анна», — промелькнула мысль, и он опять опустился вниз, и надо было подниматься снова. Женщина что-то шептала. Он чувствовал ее нежные ладони: «Какой ты ужасно приятный».

«Анна меня любит. Иду к вершине, все время вверх, все время к Анне, она стоит там с лицом, освещенным солнцем. Любовь», — обрушилась на него мысль и потащила назад, он сполз по острым отвесным камням. А потом опять вперед. Дьявольское усилие. С камня на камень. Анна. Еще шаг, Анна, еще шаг, еще одно последнее усилие, протянул руку, ухватился за круглый камень. «Я здесь! Я здесь!» Она шептала что-то ликующее. На вершине было светло, голубой, уходящий вдаль простор, он ударил головой солнце, солнце превратилось в сияние, излучающее молнии. Хенрик вздохнул полной грудью. «Любовь», — подумал он, униженный.

— Ну и как? — спросила она.

«О господи! — испугался он. — Сейчас начнется болтовня. Любовь, черт бы ее побрал! Я все испортил». Это была не Анна. Он отодвинулся.

— Что с тобой? — спросила она.

— Не хватает воздуха.

— Спи.

— Рядом с тобой я не засну.

— Все равно не уйду, — сказала она и поцеловала его. — Ты мне очень нравишься.

«Мне везет», — подумал он.

— Я должен выспаться, — сказал он.

— Это так важно?

— Да. Я боюсь, что завтра будет драка с шефом.

— Драка?

— Он хочет вывезти аппаратуру из санатория.

— Ну и что?

— Ничего. Мне это не нравится.

— Ты с ним справишься, — сказала она убежденно. — Я уверена, что ты с ним справишься.

— Я должен выспаться.

— Я еще немножко полежу рядом с тобой.

— Хорошо, — согласился он.

Потом спросил:

— Рудловский знает, что ты здесь?

— Нет, он спит. В своем номере.

— Ты не дала ему в морду?

— Нет, за что? Он был такой смешной, что… что даже вызвал отвращение. Мерзость. Я подумала, пусть себе спит, очень хорошо, пойду к Хенрику. Я уже приходила сюда, тебя не было.

— Весьма польщен, но не могу понять, чем обязан такому вниманию.

— Ты мне нравишься. Он засмеялся.

— Это не причина.

— Ты мне кого-то напоминаешь, — призналась она.

Он вслушивался в ее голос. Он звучал иначе, чем до этого, очень мягко, даже хрипотца как-то уменьшилась.

— Ну что, уходить? — спросила она. Он обнял ее.

— Нет.

— Ты ужасно капризный. Совсем как он.

— Кто?

— Мой жених.

— Тот, которого я тебе напоминаю?

— Да.

— Вот как! А где он?

— Не знаю. Его взяли в тридцать девятом, и он пропал. Не хочешь выбросить меня из кровати?

— Нет.

— Значит, ты доволен, что я пришла?

— Очень.

Она рассмеялась.

— Эх вы, мужчины, — сказала она. — Это правда, что ты шепнул Рудловскому, что я тебе нравлюсь?

— Возможно.

— Я тебе тоже кого-то напоминаю?

— Нет. Ты любила своего жениха?

— Ужасно!

— Ты спала с ним?

— Тогда я этого не делала. Мы должны были пожениться. Мне хотелось торжественной свадьбы, уже было платье. Потом я его продала, потому что нечего было жрать. Не сердись, но знаешь, когда нам было так хорошо, я представляла себе…

— Что это он?

— Да.

Хенрик вздохнул. «Один, один, — подумал он. — Хоть раз я на что-то пригодился». Его молчание она приняла за смущение, потому что шепнула, блуждая губами по его лицу:

— Но ты мне действительно нравишься.

— Потому что я — это он?

— Теперь уже нет. Теперь уже потому, что ты — это ты.

Она прижалась к нему разгоряченная. Когда она осыпала его поцелуями, он спросил:

— А теперь ты с ним или со мной?

— С тобой, Хенрик, с тобой.

— И я с тобой, — сказал он.

Было по-прежнему темно, и лица женщины он не видел. Но слышал ее голос, это был голос Янки, мелодичный и полный нежности, хрипловатый голос, слышал в темноте свое имя. «Хенрик, Хенрик», — повторяла она имя, которое знала всего несколько часов.

16

В парке на скамейке, под гигантскими деревьями, которые из кустов терна превратились в надвислянские тополя, в парке, нет, не в парке, не на скамейке, это мог быть какой-то зал, застенки гестапо, но почему без стен, почему сад, кроны деревьев, плывущие, как ручьи, и все-таки ночь, но скамейки не было, а эта женщина не сидела, она стояла, сгорбившись, под деревом, надвислянским тополем. Мать. Это была его мать. «Хенрик, я принесла тебе одежду, примерь». Он схватил, смутившись, помятые брюки, женщина сидела на скамейке, это была Анна. «Переодевайся, — сказала она, — не глупи». «Пришла», — шепнул он, протянул руки, прикоснулся к ее телу, оно было желеобразной теплой массой, проскользнуло между пальцами. «Мне не везет». Услышал лай собак. «За мной погоня, Анна, убегай!» — закричал он в темноту. Пес зарычал, ощерился. Хенрик увидел налитые кровью глаза. «Где я его видел? А, он допрашивал меня в гестапо!» Пес зарычал, Хенрик отскочил, бросился наутек, вся свора с лаем за ним, со всех сторон его окружили собаки, у них были человеческие лица, они лаяли человеческими голосами. Он бежал легко, почти не касаясь земли, несся над путями, поднимался над крышами, мимо лесов и лугов, на которые ложился туман. «Это не сон, — подумал он, — во сне так легко не бегают, это не сон, просто я в необыкновенной форме и побил все рекорды». Внезапно небо прояснилось. Он потерял под ногами почву, начал падать в голубую бездонную пропасть, полную звериных голосов. Голубизна порыжела, бездна сгустилась, и Хенрик почувствовал, что ноги вязнут в трясине. Погоня приближалась, а он по грудь сидел в болоте, слышал чмоканье тонущих, бульканье пузырьков воздуха, липкие ветви хлестали его по лицу, смрад и гниль. «Это не сон, увы, это не сон, я побил рекорд мира, но никто об этом не узнает». В темноте издалека блестели одноглазые огни человеческих жилищ. «Позову на помощь». Грязь наполняла рот. Собаки ворчали над ухом. «Вот видишь? — кричали собаки. — Вот видишь?» Кто-то схватил его за плечо и вытащил из трясины. Он висел, распятый на свастике, было не больно. «Удивительно, а я так боялся. Чего, собственно? Этот зуд в ладонях- это электрические провода». Собака с налитым кровью глазом зарычала. «Умру, — понял Хенрик. — Опять умру». Вспышки и треск, луна взорвалась и упала на глаза, иголки пронзили тело. Он падал на землю, падал долго. «Сейчас наступит смерть, — думал он, падая, — наступит, как только я коснусь земли. Коснулся — теперь смерть, теперь уже ничего нет, — подумал он. — Я умер, и ничего нет, значит, это смерть, совсем не страшно».

Некоторое время он лежал без движения. Постель, подушка. Смерть постепенно уходила из него. Он еще не жил, в нем еще находились какие-то последние остатки смерти, он удивлялся тому, что произошло. «Я умер и все-таки знаю об этом, значит, ничего страшного». С того света еще доносился лай собак, хриплое «вот видишь», смрад болота. «Заснуть на время, чтобы не видеть всего этого», — подумал он. Комната была серая, светало, ночь исчезла. «Я мало спал, — забеспокоился Хенрик, — но больше мне и нельзя, я проснулся вовремя». Рядом под одеялом, съежившись, лежала женщина, она спала с полуоткрытым ртом, погруженная в свою собственную боль. «Господи, что ей там снится, наши проклятые сны, а может быть, ничего такого, может быть, это гримаса блаженства, может быть, ей снится жених, которого она узнала благодаря мне». Он водил усталым взглядом по стене. «Я в гостиничном четырехместном номере «Тиволи», Грауштадт, — собирал он разрозненные детали, — раковина, зеркало, полотенце, мыло, которое испугало Анну. Я жив. Женщина спит глубоким сном, ей нет никакого дела до наших счетов, спит теплая и доверчивая, хорошо сделала, что пришла ко мне, благодаря ей я не был в эту ночь один». Он нежно поцеловал ее над ухом, она что-то пробормотала, недовольная или счастливая, кто знает. Если бы не она, он не сомкнул бы глаз, ее ласки убаюкали его. «Женщина, — подумал он с нежностью. И сразу же: — Надо опередить Мелецкого».

Он спрыгнул с кровати и пошел в ванную. Глаза набухли, как будто в них попал песок. «Я спал от силы три часа. Но и они не больше. Смулка, этот, наверное, выспался». Полоща рот, он ловил звуки из соседних номеров. «Анна, вероятно, еще спит». Чесек грохнул дверью, кто-то шел по коридору. «Не успею побриться. Неважно, я не англичанин, могу отправиться на тот свет и небритый». Накинул пиджак, нащупал пистолет и магазин с патронами.

Женщина в кровати зашевелилась.

— Хенрик, — сказала она лениво. Он остановился, держась за дверную ручку.

— Я должен поймать Смулку.

— Уходишь? — спросила она.

— Да.

— Подойди ко мне.

«Черт побери, я опаздываю». Когда он отвечал на поцелуй, его взгляд блуждал по стенам комнаты.

— Я должен идти, — сказал он, освобождаясь из ее объятий.

— Куда?

— Утрясти дела с ребятами.

— Смотри, они похожи на бандитов.

— Обыкновенные люди. — Это утверждение удивило его самого. Может быть, поэтому он повторил: — Да, обыкновенные люди.

— Водитель определенно похож на бандита, — настаивала она.

— Водитель на моей стороне.

— Ты не боишься?

— Немного.

— Ты смелый.

— Кто знает.

— Я знаю.

— Слишком уж много хвалили смелых, — сказал он. — Может, было бы лучше, если бы все были трусами, а?

— Как тот в очках, который испугался моей болезни?

— Попробую с ними договориться, — сказал Хенрик.

— Да ты не бойся, — успокоила она его. — Ты тоже хороший бандит.

— Освенцимец сделает все, о чем я его попрошу. Твой кавалер, наверно, тоже. Потом столкуюсь с шефом.

— Все будет как надо. Что там за шум? — Она прислушивалась. Хенрик подошел к окну. — Это въехали грузовики. Сейчас начнется погрузка.

— Спеши, — поторопила она.

Хенрик подошел к кровати и наклонился. Янка смотрела на него с ожиданием. Ее темные глаза, казалось, были покрыты лаком.

— Я люблю тебя, Янка. И знаешь за что?

— Нетрудно догадаться.

— Нет, не догадаешься. Я люблю тебя за то, что ты сказала, чтобы я спешил. Что ты не говоришь: «Оставь их в покое».

— Спеши.

— И еще. Не проболтайся женщинам, что провела ночь у меня.

— Ты тоже не хвались.

— Я напишу об этом в газету, — сказал он. Выходя, он чувствовал на себе ее взгляд. Подумал: «И все-таки что-то от этой ночи осталось, что-то большее, чем обмен услугами».

В коридоре он встретил небритого Рудловского. Рубашка на нем была грязная и мятая.

— Как спалось? — спросил Хенрик беззаботно.

— Кажется, у меня катар. Как кончим, схожу в аптеку.

— Грузите?

— Помаленьку. А вы?

— Я сейчас приду, — пообещал Хенрик. — Смулка с вами?

— Не видел.

— Еще спит?

— Наверно.

— Если шеф не стащил его с кровати!

— Пойду разбужу.

— Я с вами.

Они подошли к номеру Смулки. Дверь была закрыта. Хенрик постучал.

— Збышек! — позвал он. Ответа не было.

— Наверно, смылся, — сказал Рудловский.

— Куда?

— Куда-нибудь. Вчера они повздорили с шефом.

— Да?

— Я это узнал от шефа. Он сказал, что Смулка рехнулся.

— А обо мне ничего не говорил?

— О вас, что вы трудный, но толк будет. Идемте.

— Минутку.

В голове Хенрика шевельнулось подозрение. «Попал к бандитам. Сам похож на бандита». Хенрик достал из кармана отмычку и стал орудовать ею в замке.

— Вы думаете?.. — начал Рудловский.

— Сейчас убедимся.

Замок скрипнул, и дверь открылась. Смулка неподвижно лежал на кровати.

— Какой скандал! — пробормотал Рудловский. Они подошли ближе. Смулка лежал в той же позе, что и вчера вечером, одна рука вытянута вдоль тела, другая на груди, желтое лицо выражало безразличие, ноги в ботинках просунуты между железными прутьями спинки. «Бедный Смулка, кажется, отмаялся. Я опять один».

Рудловский осмотрел труп.

— В живот, — констатировал он. — Как вы думаете, это очень больно?

— Не знаю.

— Я не переношу боли.

— Наверное, не очень. Лицо у него спокойное.

— Такие вещи шеф выполняет ювелирно. Вы правы, он, наверное, не страдал, — сказал Рудловский и сделал несколько шагов назад. — Отойдите, пожалуйста.

— Почему?

— Бактерии.

Хенрик выглянул в окно. Перед отелем стояли три грузовика. Шеф, Вияс и Чесек загружали прицепы. «Я остался один. Я даже не могу им пригрозить. Чесек пойдет за мной. Может, и этот».

— Пан Рудловский, вчера вечером дверь была открыта. Кто же ее закрыл?

— Наверное, шеф. Или кто-нибудь из них, — Рудловский показал на окно.

— Они тоже? — удивился Хенрик.

— Кто-то из них. Шеф не смог бы один положить его на кровать.

Хенрик обвел взглядом комнату. Трус прав, на полу были следы крови. Он убил его не на постели. Потом они положили его, как будто он спит, даже дверь оставили открытой, чтобы придать этой версии правдоподобие. Утром Мелецкий решил, что игра окончена и лучше Смулку запереть.

— Бандюга этот ваш шеф, — сказал Хенрик.

— Так уж сразу и бандюга.

— Он вспарывает людям животы, а вы еще сомневаетесь.

— Смулка, наверное, качал права.

— Ну и что?

— Шеф не любит, когда качают права.

— У вас есть аттестат зрелости, Рудловский?

— Что-то в этом роде.

— Вы знаете, что такое этика?

— Пустой звук. Оставьте Смулку, мы все равно ему уже не поможем.

Хенрик прошел мимо Рудловского и загородил ему выход.

— Я хочу с вами поговорить, — сказал он.

— Об этике? — спросил Рудловский взволнованно, снял очки и стал протирать их платком. — Здесь не место. Этот труп…

— Я намерен помешать ограблению Сивова, — сказал Хенрик.

— Это почему же?

— Потому что мы приехали Сивово охранять.

— Это был только удобный повод.

— Для меня нет. Я приехал охранять. Если для вас это недостаточный мотив, то я вам напомню, что вообще присваивание чужих вещей — занятие некрасивое.

— Но выгодное. Ни одна страна не испытывает угрызений совести, присваивая себе чужие земли и города, а почему я…

— Вы хотите, чтобы вас считали вором?

— Я не вор.

— Нет, вы вор.

— Ну ладно, допустим, сегодня это так, но завтра я с этой профессией распрощаюсь.

— Неизвестно. Можно привыкнуть.

— Вы говорите так, как будто всегда были образцом честности.

— Не будем спорить о том, что было. А вы помните наш тост, пан Рудловский? Свобода, родина, лучезарное будущее, помните?

— Это все разговоры в пользу бедных, пан Коних. Подвернулся случай, надо брать, завтра не будет. Не возьму я, возьмут другие.

— Пусть берут другие.

— Но почему? Почему не я?

— Потому что… Вы что, действительно не знаете?

— Нет.

— Черт побери! Вы действительно этого не понимаете? — Хенрик подтолкнул Рудловского к зеркалу и увидел искривленную комнату, кровать с трупом Смулки, вспотевшие очки труса. — Для того! — крикнул он. — Для того, чтобы можно было смотреть в зеркало. Теперь вы понимаете?

— Допустим, — Рудловский снова стал протирать очки. — Тогда, с вашего разрешения, я сегодня сделаю свою последнюю ставку, а потом выйду из игры.

— Нет! Никаких последних ставок!

Рудловский молчал. «Сломался, — понял Хенрик. — Я буду не один».

— Слушайте внимательно, — быстро объяснял Хенрик. — Если вы солидаризуетесь со мною, Мелецкий ничего не посмеет тронуть. Вдвоем с Виясом он с нами не справится.

— А Чесек?

— Чесек сделает то, что я захочу. Я объявлю Мелецкому, что мы трое не согласны на ограбление Сивова.

Рудловский показал на мертвого Смулку.

— Он пришьет меня, как его.

— Ничего он вам не сделает!

— Вы его не знаете.

— Я знаю себя. Втроем мы с ним справимся.

— Нет. Я не пойду против шефа. Выстрел в живот — это чертовски больно. Мне жизнь не надоела.

Рудловский попытался выйти, но Хенрик снова преградил ему дорогу.

— Хорошо, — согласился Хенрик. — Я не требую, чтобы вы перешли на мою сторону. Достаточно, если вы не выступите против меня.

— Нейтралитет? — спросил недоверчиво Рудловский.

— Да.

— А что я с этого буду иметь? Хенрик развел руками.

— Ну, возьмете себе кое-что. Рудловский прикрыл рот рукою.

— Прежде всего выйдем отсюда. Комната полна бактерий. Они вышли в коридор. Рудловский с облегчением вздохнул.

— Вы знаете, сколько мне обещал Мелецкий? — спросил он. — Два миллиона. Не барахлом. Наличными. Вы можете мне это гарантировать?

— Нет.

Рудловский рассмеялся и сказал:

— Ну пока! «Ушел. Черт с ним».

17

— Чесек, — сказал он. И сразу же подумал: «Я немного переиграл. Как будто только он и мог все спасти, как будто все зависит от него. Он ничего не должен заметить». — Привет, Чесек, — сказал Хенрик без нажима. — Вспотел?

Освенцимец стоял в дверях музея с ящиком на плече.

— Привет, старик, — ответил он. — Помоги. Хенрик взял ящик и поставил его в кузов грузовика.

— Что-то у тебя слабовато идет, — сказал он. — Доконала?

Ответ входившего в здание освенцимца он не расслышал. Что-нибудь вроде «баба-огонь», «она может», «как автомат» или какая-нибудь другая мужская похвальба. Неважно. В залах музея было светло, косые лучи утреннего солнца били прямо в глаза. «Здесь я дрался со Смулкой, лежал возле ящика, Смулка стоял там, в серой полосе света, и прикладывал платок к щеке. Здесь мне однажды повезло», — подумал он с суеверной надеждой. Чесек осматривал ящики.

— Бери те, помеченные мелом, — сказал он.

— Кто помечал? Шеф?

— А кто же?

— Он понимает в этом?

— Шеф во всем понимает!

— А вот женщину себе выбрал неважнецкую.

— Да, в женщинах он разбирается меньше. Подай мне ящик.

— Подожди.

Чесек. не протестовал. Значит, он тоже понимает, что что-то должно произойти, что надо отчитаться перед собою. Оба только делали вид, что «порядок, порядок», а на самом деле он тоже ждал разговора. Освенцимец сел на ящик и закинул нога на ногу.

— Ну? — спросил он. Хенрик сказал:

— Я был здесь вчера со Смулкой. — Знаю.

— Мы подрались. Знаешь, из-за чего?

— Нет. Но если ты ему всыпал — это хорошо. «Смулка не проговорился», — решил Хенрик.

— А ты знаешь, что Збышек… — хотел сказать «умер», но осекся, внезапно увидев на пиджаке освенцимца темное пятно… «Такой хороший пиджак», — подумал он. Чесек перехватил его взгляд и стал рассматривать свой пиджак.

— Грязный, — сказал он, — не было времени почистить.

Все было хуже, чем думал Хенрик. Это именно он, Чесек, помогал перенести Смулку на кровать. Самый доверенный человек шефа! Он сидел на ящике, положив нога на ногу, мордастый, приветливый, человек-сфинкс, каменное изваяние. «Пойдет ли он за мной, я не Смулка, я тоже лагерник, но подумай, к чьей помощи ты прибегаешь, чьими руками хочешь защищать закон и этику, а если это обыкновенный головорез, у него на пиджаке кровь Смулки, и его это даже не смущает, насмотрелся на трупы в лагере. Очень яркое солнце, будет жара, меня знобит, теперь я остался один, придется отступить».

— Он был тяжелый? — спросил Хенрик.

— Кто? Ах он? Весил изрядно. Ну и силенка у него! — За что его шеф прикончил?

— Он изменник, Хенек. С изменниками нельзя цацкаться.

— Ты знаешь, из-за чего я с ним дрался? — спросил Хенрик. — Скажу тебе. Он хотел взять отсюда одну мелочь. Спросил, сколько она стоит. Я велел положить на место. Из-за этого у нас и пошло.

Чесек продолжал качать ногой. Хенрик говорил:

— Он нокаутировал меня. А потом, когда привел в сознание, признал мою правоту.

— Какую правоту? — спросил Чесек, поднимаясь.

— Что то, что мы делаем, — это подлость.

— Возможно, — согласился Чесек. Хенрик схватил его за плечо.

— Чесек! Я знал, что с тобой я договорюсь! Я знал!

— Подожди, какое договорюсь? Какое знал? — удивился Чесек. — Ты думаешь, что нельзя жить после того, как сделаешь подлость? Очень даже хорошо можно жить.

— Старик, я думал, ты меня понимаешь.

— Что я должен понимать? Я знаю одно: кто был помягче, поделикатней, тот быстрее отправился на тот свет.

— А все-таки Смулка решил иначе.

— И плохо кончил. Подай мне этот ящик.

Хенрик чувствовал, что тонет. Канаты, за которые он держался, выскальзывали у него из рук, пальцы не удерживали обмякшее тело. Еще мгновение, и останется только бессильный крик.

— Чесек, — сказал Хенрик, — мы оба были в лагере, и ты, и я. Ты не можешь оставить меня в такую минуту. Все, что ты видишь, — это национальные сокровища нашего народа. Ад кончился, надо начинать новую жизнь. Мы, Чесек, испытавшие все на собственной шкуре, должны о них позаботиться… Прошу тебя, старик, помоги.

Круглое, заросшее светлой щетиной лицо Чесека выражало удивление, беззубый рот жадно ловил воздух. Выслушав Хенрика, Чесек сказал:

— Ты что, с луны свалился? Хенрик молчал.

— Новую жизнь? С кем?! — закричал освенцимец. — Проститутка на воре едет и бандитом погоняет. Ты видел, что происходило? Ты видел, что из нас сделали? Плевать я хотел на твое национальное сокровище, мой желудок — самое большое сокровище.

— Боишься шефа.

— Я? Шефа? — возмутился Чесек. — Я шефу тоже могу врезать, если станет на пути. Я, куриная морда, никого не боюсь! А то, что мне надо, я знаю. Смрад от трупов шел на полсвета, человек с человека шмотки сдирал, у кого была миска макарон, был аристократом. Было так? Было. Так что стоит твой человек? Все можно, Хенек! Все!

— Ты прав: за миску макарон можно было купить девушку, смрад шел по всей Европе, у трупов вырывали золотые зубы. Но это кончилось. Нет войны, нет лагерей. И теперь не все можно! Слышишь? Не все!

Чесек подошел к нему.

— Ты, ты! Ты там тоже был такой чистый? — рявкнул он. Хенрик отступил па шаг.

— Думаешь, к моим рукам что-то прилипло? — Он вытянул руки вперед: — Вот! Посмотри!

— Пальцы дрожат.

— Не беспокойся, когда я стреляю, у меня ничего не дрожит. Чесек посмотрел на него с интересом.

— В меня не выстрелишь, — сказал он.

— Там видно будет.

— Я тебя до этого укокошу, — сказал Чесек.

— Хорошо, хорошо.

— Не думай, что после мне будут сниться кошмары.

— Закрой свою пасть, — тихо сказал Хенрик. — Чем ты хвастаешься? Я тебе заявляю, что ты не вывезешь отсюда ни одной картины, ни одной клизмы.

— Если бы это слышал шеф…

— Не держись за карман, все равно не успеешь. Шефа я уломаю, увидишь. Он один из вас что-то понимает. Стой, я подам тебе ящик.

Хенрик поднял ящик и поставил на плечо Чесеку. Освенцимец повернул к нему лицо.

— Хенек, побойся бога. Нам за все это что-то причитается? Причитается или нет?

— Да. Две пары туфель, костюм, чемодан тряпок.

— Эх ты, падло, — сказал с ненавистью Чесек.

Хенрик проводил его до грузовика и помог поставить ящик в кузов.

— Подумай, — сказал он Чесеку. — Мы вдвоем можем очень много сделать. Подумай, Чесек.

— Нет, — ответил освенцимец. — Я еще с ума не сошел.

Он отвернулся и пошел в музей за следующим ящиком. «Теперь я действительно один», — подумал Хенрик.

18

Он провел рукой по лбу и глубоко вздохнул; легкие наполнил сухой горячий воздух. Лоб был уже сухой. Хенрик вытер руку о штаны. «Душно, как в пустыне», — подумал он. Провел сухим языком по губам. — «Адская жара». Какая-то неуловимая мысль приходила и уходила. «Я один, — вспомнил он, — ничего не выйдет, я один». Дома, обжигаемые солнцем, стояли немые, как пирамиды, смотрели темными окнами, покрытыми пылью, внутри жила пустота и молчание. «Не хватает еще сов», — подумал Хенрик, топча порыжевшую хрустящую траву. Из-под ног с радостным хлопаньем взлетели голуби и закружили над памятником Великому Фрицу. Оттуда донесся какой-то новый шум, упорный и монотонный, жемчужный, как дождь, как вода из лейки, льющаяся на цветы, он вызывал в памяти горный поток, разбивающийся о подводные камни, соленый запах моря, кафель в ванной гостиницы «Tiwoli» и босые ноги Анны, а может быть, только напиток, пенящийся в тонком прозрачном стекле, с кусочком плавающего льда сверху. Голуби все еще летали, описывая круги над каменным фонтаном, который ночью был покрыт пылью и сухими листьями, а теперь из него била высокая струя, рассеивая влагу и прохладу. Он умыл в фонтане лицо и смочил губы. «Попробую поговорить с Мелецким».

Женщины, раздевшись до белья, загорали на каменной террасе отеля. Среди них он увидел Анну, она лежала на широких каменных перилах в бюстгальтере и в юбке, подвернутой выше колен. «Ушат помоев», — вспомнил Хенрик, глядя на обнаженное тело, которое она так педантично подставляла солнечным лучам. Поправила лист на носу.

— Здравствуйте, — буркнул Хенрик. Анна открыла глаза.

— Здравствуйте, — ответила она с улыбкой. Все пробормотали приветствия. Янки среди них не было. «Отсыпается», — решил он.

— Вы едете с нами? — спросила Анна.

Она села и сняла с носа лист. Теперь стало видно, что под головой у нее лежала полосатая куртка. «Дорожная форма», — догадался Хенрик.

— Не знаю, — ответил он и, перепрыгнув через несколько ступеней, вошел в отель.

Погруженный во мрак холл все еще был пропитан тяжелым запахом стеарина. Возле пальмы стояли чемоданы. Десять чемоданов, по два на каждую. Интересно, которые из них ее и чем она их набила!

— Алло! — услышал он голос Янки.

Янка подошла и поцеловала его в щеку. «Она уже считает меня своей собственностью», — подумал он.

— Алло, роднулик.

Он обмер. «Роднулик! Это их словарь».

— Ну как у тебя с бандитами? — спросила она.

— Средне. Я должен найти Мелецкого.

— Они нас, случайно, не оставят?

— Об этом не беспокойся.

— Все равно ты им не позволишь уехать, да?

— Не знаю. Все девушки загорают, а ты?

Со стороны ресторана шел Шаффер. Хенрик подтолкнул Янку к выходу. Эта по крайней мере не должна ждать два года.

— Здравствуйте, пан профессор, — сказал парикмахер. — Пан бургомистр спрашивал о вас. Но я промолчал.

— Где он?

— Внизу на кухне. Закусывает перед дорогой. Минутку, пан профессор! — воскликнул Шаффер, видя, что Хенрик хочет идти. Он вытянул шею так, что почти коснулся своей головой головы Хенрика. — Я установил, что вы вынесли оружие.

Хенрик не отвечал. «Шаффер сегодня не пил», — отметил он, чувствуя на щеке дыхание парикмахера. Шаффер продолжал:

— Разумеется, я даже словом об этом не обмолвился. Правда, что бургомистр нас бросает?

— Кажется, нет.

— Это чертовски скорострельный пулемет, пан профессор.

— Знаю, — сказал Хенрик.

Он сказал это со злостью, но, уже спускаясь в подвал, понял, что не Шаффер объект его злости. «Ничего у меня не получится, — подумал он с горечью. — Смулка, Чесек, Рудловский, — перечислял он свои поражения. — Он чувствовал, что его обманули. — Мне не везет, какой-то я нескладный, ничего у меня не получается». Шеф — его последний шанс. Если он убедит шефа, все предыдущие поражения не в счет.

Мелецкий намазывал вестфальский пряник паштетом.

— Французские консервы, — сказал он, — попробуйте. «Я сегодня ничего не ел», — вспомнил Хенрик и повторил это вслух. Шеф подал ему намазанный пряник.

— Ну как? — спросил он.

— Объедение, — ответил Хенрик.

— Запивать можно вот этой водой, местная.

Мелецкий открыл бутылку минеральной воды и пододвинул Хенрику стакан.

— А вы все бродите без работы, паи учитель? — спросил он Хенрика. — Надо приняться за погрузку какой-нибудь машины.

— Машина Смулки уже нагружена.

— Правильно, — усмехнулся шеф. — Интеллигент всегда от работы увильнет.

Мелецкий ел и пил, не выказывая никакого раздражения. «Он ничего обо мне не знает», — решил Хенрик. Рудловский и Чесек посчитали за благо молчать. Хенрик неприязненно разглядывал шефа. «Выпуклость на кармане пиджака — это пистолет. Если шлепнуть шефа, все будет кончено. Власть перейдет ко мне. Искушение было велико — выстрелю, и все хлопоты позади, остальные подчинятся, а этот гад сдохнет, он того и стоит. Нет, не могу начинать с убийства. Я еще не сделал всего, что можно, я еще с ним не поговорил». Мелецкий ковырял вилкой в консервной банке, потом подбавил Хенрику немного паштета на пряник.

— Тряпок себе набрали? — спросил он.

— Еще нет.

— Я вижу, вы не мелочный. Я тоже себе ничего не взял. При наших масштабах тряпки не имеют значения.

— Значит ли это, что мы сматываемся отсюда и оставляем Сивово на произвол судьбы? — спросил Хенрик.

— Именно так.

— Нас послали охранять этот объект.

— А разве он не охраняется? Дома стоят, люди могут вселяться.

— Вы вывозите аппаратуру. Парализуете курорт. Эшелон с ранеными в пути.

— Их направят в Крыницу. А через два-три года установят новую аппаратуру. Вы ешьте, пан Коних, это излишняя щепетильность.

— А вы не боитесь последствий?

— Каких?

— Труп Смулки, ограбление городка.

— А разве это мы его ограбили? Его могли ограбить сами немцы. Или кто-нибудь еще.

— Приедут из Зельна переселенцы и увидят, что мы удрали.

— Потому что нас выбила банда вервольф, После ожесточенного боя, разумеется.

— Вы намерены сюда еще вернуться?

— Кто знает. Я подумаю.

— А потом заняться общественной деятельностью?

— Да, пан Коних, я уже вам говорил. Я хочу организовать в Польше здравоохранение. Могу пригодиться и в других областях. Я неплохой организатор, люди меня слушаются.

— Сделаете карьеру.

— Может быть. Но прежде всего я буду приносить пользу. Вы наелись? — спросил Мелецкий, видя, что Хенрик отряхивает руки.

— Да, спасибо. Я хотел вас спросить, как может начинать с преступления человек, который хочет приносить пользу.

— Зачем эта наивность, пан Коних? Вам хорошо известно, что, когда в жизни хочешь чего-нибудь достигнуть, нельзя быть слишком сентиментальным.

— Я тоже так когда-то думал.

— И что?

— Изменил свое мнение. Постараюсь быть сентиментальным, пан Мелецкий. Постараюсь быть наивным. В конце концов, наивные правы. Они удивляются преступлениям и тем спасают моральные устои мира.

— Бог в помощь, Коних, — засмеялся шеф. — Удивляйтесь сколько угодно.

— Я могу удивляться и с пистолетом в руках.

Мелецкий продолжал есть. «Чудовище, — подумал Хенрик. — Хладнокровный дьявол». Но в эту же минуту понял, что он — только владеющий собой актер. Его спокойствие было отрепетированной игрой. Проглотив кусок, Мелецкий вытер рот салфеткой и спросил:

— Что вы сказали?

— Что вы не вывезете отсюда ни гвоздя.

— Чего вы, собственно, хотите?

— Выполнить задание, которое нам поручил уполномоченный.

— Это решаю я.

— Вам так кажется, — сказал Хенрик.

Правую руку он держал в кармане пиджака. «Еще не время, — подумал он в отчаянии, — его еще можно переубедить». Мелецкий нервно шевелил мясистыми губами. Наконец он понял, что это не шутки.

— Коних! — воскликнул он. — Не будьте безумцем! Не хотите со мной работать, не надо, но дайте мне по крайней мере жить! Вы превратите меня в труп — хорошо, кому от этого будет прок? Я еще могу в этой стране на что-нибудь сгодиться. Мой план, вы его помните? Но для того, чтобы посвятить ему себя, я должен что-то иметь, какую-то крепкую основу. Я, кажется, имею право себя обеспечить?

— Нельзя начинать с преступления!

— К черту ваше преступление! К черту вашу честность! Можно! Все можно! Через несколько лет вы встретитесь со мной как с уважаемым и активным деятелем, по горло ушедшим в общественную работу. Люди будут мне низко кланяться, и вы тоже поклонитесь и скажете про себя: «Я чуть было не лишил общество полезнейшей личности».

— Мания величия, пан Мелецкий.

— Нет, просто я знаю себе цену. Знаю, на что способен.

— Мы приехали сюда охранять Сивово.

— С Сивовом ничего не случится! И, наконец, если вы чувствуете себя государственным мужем, то поймите, в природе ничто не исчезает. Ведь я же не съем эту проклятую аппаратуру! Не будет в Сивове, будет в Крынице. Польша не обеднеет.

— Вы хорошо знаете, что не об этом речь, — сказал Хенрик. — Не только об этом. Я не государственный муж, экономика — не мой бог. Речь идет о чистоте воздуха, которым я должен дышать вместе с вами.

Мелецкий снисходительно улыбнулся. Он опять казался спокойным.

— Вы тупой человек, Коних. Я вам изложил, для чего мне нужны эти деньги, а вы не проявили ни малейшего понимания, даже гражданского.

— А я думаю, что, когда вы все превратите в деньги, вы придете к выводу, что лучше смыться за границу.

— Почему? — возмутился Мелецкий.

— Потому что вы будете бояться обвинения в убийстве! На этот раз улыбка шефа была явно натянутой.

— Вы меня не знаете, — сказал он.

— Но я знаю следственные органы, — наступал Хенрик. — Труп Смулки может вам дорого стоить, вы это понимаете и не задержитесь в стране, выедете вместе с ящиками картин.

— Мой план даст мне поддержку властей!

— Ваш страх окажется сильнее ваших амбиций. У меня есть совет, — сказал Хенрик доверительно. — Вы можете спасти свое будущее.

— Ну?

— Отдать приказ разгрузить машины. Сесть в ратуше и работать… с присущим вам талантом.

— А труп Смулки?

— Он будет свидетельствовать в вашу пользу.

— О, это нечестно! — сыронизировал Мелецкий.

— Хватит трупов.

— Вы боитесь? — спросил Мелецкий.

— Да. За вас. Мелецкий засмеялся.

— Восхитительно, — ворчал он. — Ему кажется, что я уже умер. — И опять засмеялся. — Коних, из вас мог бы выйти неплохой милиционер, — сказал он.

— Я выполнял достаточно трудные задания.

— И всегда успешно?

— Большей частью.

— А были ли у вас насчет них сомнения?

— Случалось.

— Зачем же вы их тогда выполняли?

— Это был приказ. Мелецкий играл стаканом.

— Может быть, мы работали в одной организации? — спросил он.

— Меня это не интересует..

Мелецкий отставил стакан и поднялся из-за стола.

— Коних, я обращаюсь к вам как ваш начальник, — сказал он, становясь по стойке «смирно». — Не забывайте об этом! Я приказываю вам соблюдать дисциплину и не выходить из повиновения. В одиннадцать ноль-ноль быть готовым к отъезду! Понятно? Повторить приказ!

Хенрик тоже встал. Но молчал.

— Ну? — рявкнул Мелецкий. Хенрик наклонился к нему:

— Поцелуй меня в задницу.

Мелецкий засмеялся. «Опять эта его дьявольская выдержка».

— Хорошо, Коних. Я начинаю верить в ваши способности. Хенрик спросил:

— Сколько я получу?

— Чего?

— За участие в этой махинации. Сколько дашь? — Десять процентов.

— Мало.

— Пятнадцать. Хенрик молчал.

— Идет? — спросил Мелецкий.

— Подумаю, — сказал Хенрик и направился к выходу. Он почувствовал неприятный зуд в спине. «Не выстрелит. Ему лучше, чтобы я стал его сообщником, чем трупом, который явится уликой».

В холле все было, как до разговора. Липкий и горький от запаха стеарина воздух, десять пузатых чемоданов под пальмой, скатанные ковры. «Не выстрелил, — осознал Хенрик. — Зуд в спине прошел, я жив, все окончилось благополучно, отсюда это облегчение, отсюда это чувство ничем не объяснимой легкости, потерян последний шанс».

Когда он вышел во двор, в глаза ему ударило ослепительное солнце. Женщины спрятались от жары в помещение, на каменных ступенях валялись их полосатые куртки, безлюдная терраса была белая и горячая. «Как вымерший город майя, — подумал он, — или как Остия Антика, когда море отошло и люди покинули его. Пойду в тень, лягу на траву, буду слушать шум воды и воркование голубей. Сивово не пропадет, ничего в природе не исчезает, исчезают последние остатки человечности, остатки чести, но кто знает, что такое честь, что такое добро, а что зло, почему мне кажется, что я это знаю, что я наделен особыми полномочиями, может, все это гонор, обманчивая пустота, лягу на траву, буду слушать шум фонтана, буду слушать хлюпанье грязи, в которую мы добровольно погружаемся, которая зальет нам рот, глаза и уши, и нечем будет дышать». Донесся смех женщин: они купались в фонтане. «Помню такое место в арабских сказках, голые женщины в фонтане, отверженное тело Анны не выдержало жары, вижу ее, должно быть, появляясь в плавательном бассейне, она вызывала легкое замешательство среди мужчин. Я не услышал от нее ни слова утешения, — вдруг осознал Хенрик. — Хорошо, не нужны мне утешения, мне нужны патроны, много патронов. — Он коснулся языком сухого нёба. — Я не говорил с Виясом, — подумал он, — надо попробовать и с ним». На фонтан с купающимися женщинами ему смотреть не хотелось. Оттуда ждать нечего.

Недалеко от памятника, в тени дубов, Хенрик заметил груженую машину. Рядом стоял Вияс и рассматривал себя в зеркальце, приглаживая расчесанные на прямой пробор темные волосы.

— А ничего смотрятся, — обратился он к Хенрику, показывая движением головы в сторону женщин. Женщины сидели на краю фонтана, опустив ноги в воду. Анна стоя вытиралась полотенцем. — Повезло нам с ними. — Вияс опять достал зеркальце. — Для вас, может быть, это ничто, на вас женщины вешаются.

— Не заметил.

— Женщины любят таких, как вы.

— Я хотел вам кое-что предложить, — начал Хенрик.

— Катись отсюда, — прервал его Вияс. — Ну!

— Послушайте меня…

— Хватит. Я знаю ваши предложения. У меня свои мозги! Вы не думайте, что я глупее вас и Мелецкого! Посмотрим, кто уйдет дальше.

— Не сомневаюсь, — польстил Хенрик. — Но у меня такое впечатление, что вы Мелецкого боитесь.

— Я никого не боюсь! И вас тоже!

«Плохо, — подумал Хенрик. — Его раздражает каждое мое слово, неизвестно почему».

— Вы сможете спокойно жить, — сказал он. — У вас будет чистая совесть…

— Плевать я хотел на совесть! — закричал взбешенный Вияс. — Я уже пожил спокойно! Много раз у меня появлялась возможность что-то сделать, чем-то поруководить, отличиться, но надо было на что-то пойти, сказать решительно «да» или «нет», дать кому-нибудь ногой под зад или вытащить пушку — и в последний момент я отступал из-за своего спокойствия, из-за своей совести. И кто я такой? Чего я достиг? Возьмите, к примеру, великих людей — тех, кто что-то значил, Наполеонов, Пилсудских. Они всегда умели использовать момент. От этого зависит все!

— Вы считаете, что сейчас именно такой момент? Грузовик нагружен манускриптами?

— Это два миллиона злотых! У шефа есть покупатель, который возьмет все оптом.

— Деньги, — пробормотал Хенрик.

— Да, деньги! Знаете, что я с ними сделаю? Я поеду в Краков, пойду в «Феникс», метну их веером на стол, официанты падут ниц, портье приведет мне самых красивых проституток. Они будут у моих ног, вот здесь, внизу под ногами. Вы понимаете?

— Я говорю серьезно…

— Я тоже! Знаете, что у меня было с той рыжей? Пришлось пригрозить ей револьвером! И что оказалось? Эта идиотка еще никогда не знала мужчин! Черт возьми, надо же, чтобы это пришлось именно на меня. Она все отравила своим ревом.

«С этим ясно», — подумал Хенрик. Левое веко болезненно дергалось. Женщины возвращались через парк в отель, Анна улыбнулась Хенрику, в ответ он скривил рот в какой-то полуулыбке, он уже не возмущался, посмотрел на часы, без пятнадцати одиннадцать, одиннадцать ноль-ноль. Сердце забилось сильнее. Осталось пятнадцать минут.

Он опустил голову в бассейн. Шум просочился сквозь волосы и наполнил уши. Он выпрямился, потряс головой, обрызгав высохший гравий, почувствовал себя бодрее и сильнее. Посмотрел на часы. Прошла минута.

Он свернул в знакомую улицу. Вот и желтые ящики для писем. Издалека доносились крики Мелецкого: «Собирайтесь! Едем!»

«Как хочется пить», — подумал Хенрик, выходя с почты. Он с тоской вслушивался в шум фонтана. «Во рту пересохло. Телефон не действует, можно собирать манатки. Испорчено профессионально. Теперь они спокойно могут ехать».

Все опять собрались в парке. Фонтан, запах отцветающих акаций. Три старых дуба. Там, на солнце, под стеной отеля, женщины ждали погрузки. Рыжая, сгорбившись и опустив глаза, сидела на чемодане. «Это та рыжая, кто бы мог подумать, самая большая неожиданность шампанской ночи, наверно, она вспоминает свой крик, предательски вырванный из нее, крик, который она хранила для другого, а принесла в жертву тому, кто наставил на нее дуло пистолета. Она ни в чем не открылась своим подругам, они понятия не имеют ни о том, что с ней произошло, ни о том, кем она до этой ночи была; так плакать из-за разорванного платья — удивлялись они.

Теперь она поедет с этими босяками, поедут все вместе, и те сделают все, что захотят, вывезут аппаратуру, картины, книги, я боролся, дрался, говорил, говорил и ничего не выговорил, а Мелецкий перерезал провод и одним махом обезоружил меня и пробил себе путь. Без десяти одиннадцать. Сейчас они двинутся». Хенрик миновал дом Штайнхагенов и подошел к спортивному магазину Хаммерштейна. Зашел в него. Внутри было все вверх дном, вчера Вияс искал здесь теннисную ракетку.

«Велосипед», — мелькнуло в голове у Хенрика. Он нашел его на складе, в задней комнате. Голубая гоночная машина, новехонькая, но камеры спущены. Провел взглядом по полкам, коллекция насосов была на месте. Его порадовала быстрота, с которой он накачивал шины, они раздувались на глазах. «Я похож на велосипедиста, который поймал гвоздь на трассе, еще два качка, хватит, твердая. Без шести одиннадцать. — Он вывел велосипед на улицу. — Задержать их в лесу? Постараюсь».

Хенрик сел на велосипед, нажал на педаль, и велосипед пошел зигзагами, как под пьяным.

19

«Без пяти одиннадцать. Успею», — подумал Хенрик. Он методично нажимал на педали. Сначала велосипед был неподатливой, враждебной конструкцией, вырывающейся из-под седока в разные стороны. Но уже через несколько десятков метров катился гладко и послушно. «Успею. В конце концов, почему они должны выехать в одиннадцать ноль-ноль, могут на несколько минут и опоздать». Он достиг леса, в тени деревьев ехать было намного приятней. Полотнища зелени обмахивали голову. Перед глазами прыгали солнечные блики. «Неплохо пошло, — подумал он, на минуту обо всем забыв, — я опять несусь на велосипеде, попробую без рук. Давайте приезжайте, девушки, могу кого-нибудь подвезти, посадить на раму, с девушками на велосипеде было бы совсем неплохо. Помню чей-то красивый голос, похожий на шум фонтана в жаркий полдень, помню развевающиеся волосы, удивленные глаза, исчезнувшие в темной пропасти вагона. Прошла еще минута. Птичий гомон. Свистки, оклики, звон пилы, обрывки разговоров. Хорошо, вороны не каркают. Что это, как будто выстрелы? Не может быть. Зато отчетливо слышно ворчание моторов. Четыре грузовика с прицепами». По телу поползли мурашки. Он машинально посмотрел на часы, но цифр не увидел. «Сейчас начнется, сейчас пух и перья полетят!» Он поехал медленнее, внимательно оглядываясь по сторонам. Сердце билось сильно, но ровно. Только левое веко все еще слегка дергалось. «Мне не страшно, — с удовлетворением отметил он. — Все-таки я мужчина», — и слез с велосипеда. Выбрал поросшее кустарником возвышение наподобие бруствера и залег. Впереди- прекрасно просматривающаяся перспектива дороги, которая подходила к самому возвышению и поворачивала направо, позади — несколько толстых лип. Поразмыслив, он оттащил велосипед на несколько десятков метров в сторону Сивова. Потом залег за выбранным валом, между стволами лип, и вытащил из кармана пистолет. Нащупал рукой запасной магазин. Должно хватить.

Гул моторов приближался. Хенрик спрятался за ствол, некоторое время его взгляд блуждал по грубой растрескавшейся коре, поросшей мхом и тутовником. На руку, в которой он держал пистолет, вползла божья коровка. Он сдул ее и посмотрел на дорогу. Увидел темную покачивающуюся морду грузовика, она приближалась, принюхиваясь и урча, за ней тянулось облако пыли. Шум моторов пробил лиственную преграду, грохот шел, как от танков. Хенрик отложил пистолет и вытер вспотевшие руки о пиджак. Потом, с пистолетом в руке, поднялся и стал за дерево.

За рулем первого грузовика сидел Чесек. Место рядом было пусто. Ни одной женщины не было и в кузове. Они оставили их вместе с чемоданами! Боялись, что засыплются, или малодушно пожалели места? Он не успел ответить себе на этот вопрос, потому что в нескольких метрах от него вырос радиатор грузовика Чесека, машина стала поворачивать. Он успел два раза выстрелить в передние колеса, услышал два взрыва — попал, — и сразу же отполз к соседним деревьям, поближе к следующему грузовику.

Колонна остановилась. Дверцы машин открылись все одновременно и задрожали, как в балете, мужчины выбежали на дорогу с оружием в руках.

— Коних! — крикнул Мелецкий. — Не валяйте дурака!

Он смотрел в ту сторону, откуда только что стрелял Хенрик.

— Бросайте оружие! — крикнул Хенрик. — Возвращайтесь в город!

В ответ раздались выстрелы.

«Жаль, что по второму грузовику нельзя бить спереди, меньше бы патронов ушло». Он сделал два выстрела, потом третий, оба передних колеса и заднее левое сели. Мужчины спрятались за радиаторы. Две пули просвистели возле дерева, за которым укрылся Хенрик. «Пусть тратят патроны», — подумал он с удовлетворением. Но вдруг стрельба прекратилась. Мелецкий отдавал приказание. Вияс побежал в лес. «Вы хотите меня окружить? Попробуйте!» Короткими перебежками Хенрик достиг следующего грузовика, три раза выстрелил, машина села на левую сторону. Он сменил магазин, отполз поближе к велосипеду. Прицеп заслонял ему цель. Переместившись немного в сторону от дороги, он смог за колесами прицепа разглядеть шины грузовика. Трудная задача. Первый выстрел он промазал. Два другие попали в цель. «Эх, если бы перебежать на ту сторону и долбануть еще два колеса», — подумал он. Мелецкий с компанией совещались, Вияс был с ними. Хенрик подполз ближе. Они обдумывали, что с ним сделать.

— Этого типа надо ликвидировать.

— Хорошо, сделаем, а что с камерами? У меня есть шесть запасных.

— Дураки, нужно было взять двенадцать.

— Кто мог знать, я нажимал на вещи. Может быть, одну машину бросить, а остальные перебортовать.

«Нет, это вам не удастся», — подумал Хенрик и выстрелил. Село очередное колесо. Теперь Мелецкий был уверен в своем решении: ликвидировать.

— В город, панове. Покончим с ним и пригоним грузовик с шинами. Что ж это никто из вас не позарился на мотоцикл, прохиндеи.

— Сдавайся, Коних! — закричал Мелецкий.

Хенрик молча бежал по хрустящим сучьям. Он добежал до велосипеда, сел на него и понесся между деревьями. Потом, когда они потеряли его из виду, выехал на дорогу. «Началось, — подумал он, — будут за мной охотиться. Прегражу им путь пулеметом. Крикну: «Бросайте оружие, а то всех перестреляю!»

Он остановился перед домом Штайнхагенов.

— Добро пожаловать, — услышал он девичий голос.

Рыжая. Она была явно обрадована.

— Вы остались? — спросила она. — Нас тоже не взяли. Что за люди! Порвал мне платье.

Хенрик схватил ее за руку.

— Беги отсюда, — приказал он. — Слышишь? Скажи женщинам, чтобы спрятались в отеле. Быстрее.

Он подтолкнул ее.

— А можно на велосипеде? — попросила она.

— Нет. Прячься, здесь находиться опасно. Все в укрытие!

Хенрик втащил велосипед в прихожую. Потом вбежал по лестнице наверх. Некоторое время он стоял не дыша, как будто получил удар в живот. Пулемета не было. «Они взяли пулемет», — дошло до него наконец. Он обошел супружескую постель и открыл ночной столик Штайнхагена. Выдвинул ящик и стал пригоршнями выбрасывать из него ордена. Наконец нашел то, что искал: несколько патронов к «вальтеру». Вложил их в запасной магазин. Потом, спрятавшись за шторой, выглянул в окно. Они уже шли. Двое по одной стороне улицы, двое по другой. Впереди Мелецкий. Хенрик вынул пистолет. «Убийца. Убил Смулку». Прицелился. Мелецкий посмотрел по сторонам, что-то сказал Рудловскому. Тот побежал вперед. Остальные завернули за угол, сам Мелецкий спрятался в спортивном магазине Хаммерштейна. «Будет оттуда меня кропить».

Хенрик сбежал по лестнице вниз. Осторожно открыл дверь на улицу и высунул полу пиджака. Грянуло два выстрела. Треск и свист. Треск и свист. «Это похоже на осаду», — подумал он. Огляделся, помощи ждать неоткуда. Шаффер, наверно, спрятался в какую-нибудь нору, может быть, посматривает себе из-за занавески. Хенрик опять слегка приоткрыл дверь, высунул заднее колесо велосипеда. Треск, свист — разорвало покрышку, рикошетом ударило в стену.

Хенрик оставил велосипед в дверях, пусть немного в него постреляют, и перешел во двор. Он уже знал, что делать. Он придвинул козлы к каменной стене, перемахнул через нее и оказался в соседнем дворе. Через лестничную клетку вошел в квартиру на первом этаже, окна которой выходили в сквер. «Теперь я вне поля зрения шефа. Но не виден ли я остальным?» Он выглянул в окно. Акации не шелохнутся. Фонтан шумит, как прежде. Три дуба. Ни живой души. «Они засели где-то в соседних домах. А если они где-нибудь здесь, под боком? До ближайшего дуба было каких-нибудь двадцать метров. Три секунды. Послышались шаги. Он догадался, что это истомившийся Мелецкий меняет позицию. Шаги удалялись. «Куда он пошел? Что замышляет? И где остальные?»

Ему не хотелось выходить из этой квартиры. Она была скромная, милая, на стене портрет симпатичной пожилой дамы, в шкафчике немного книг, у стены конь-качалка и разбросанные кубики. «Я буду здесь сидеть, а тем временем они найдут камеры и уедут, — опомнился он. — Нет, теперь Мелецкому нужен мой труп, он уже знает, что между нами борьба не на жизнь, а на смерть». «Смерть! — раздался голос рядом. — Моя смерть. Я зверь, которому они устраивают западню».

Хенрик осторожно открыл окно. Три секунды до дерева. «Меня застрелят в окне, вскарабкиваться на подоконник — слишком долго». И мгновенно нашел выход: поставил слева от окна стул. Со стула достаточно сделать шаг и спрыгнуть. Букет фонтана распылял ровный шум. «Три секунды до дерева: спрыгнуть с окна на тротуар, перебежать мостовую, обогнуть куст сирени, трава, дуб». Он всматривался в спасительный ствол, дуб был старый и толстый, ровесник домов на Почтовой, построенных в восемнадцатом веке. «Путник, под сень моих листьев войди и неге предайся…» Три секунды. Он посмотрел на секундную стрелку. «Когда дойдет до минуты — прыгну», — решил он и стал на стул. Секундная стрелка неумолимо двигалась вперед, как стайер, описывающий круги по беговой дорожке стадиона. Сейчас дойдет. Он всматривался и вслушивался. Где они? Секундная стрелка финишировала. Минута. Он шагнул на подоконник, прыгнул на мостовую, оттолкнулся от мостовой, как пружина — ноги не вывихнул, — вскочил и побежал, пересек мостовую, разорвал брюки о куст, не стреляют, в горле тикала секундная стрелка, дерево неслось навстречу, ствол рос. Хенрик бросился вперед и прижался к земле, скрытый высокой хрустящей травой. «А все-таки я лежу в траве, — подумал он, тяжело дыша. — Не подстрелили. Где они? Что замышляют?»

И тогда разверзлись небеса.

— Хенрик Коних! — настиг его громкий голос. — Хенрик Коних! — гремело над головой.

Он почувствовал, как у него холодеет спина. На лбу выступили капли пота. Он встал и прижался к дереву. «Где они? Откуда они говорят? Никого не видно, дома далеко, должно быть, они между деревьями. Я, безоружный и голый, под их дулами». Струйки пота заливали глаза. Он пробовал пошевелить одеревеневшим плечом сначала в одну сторону, потом в другую, расширил ноздри, чуткий, как зверь, кольцо погони сжималось, голос с неба взывал:

— Хенрик Коних! Хенрик Коних!

Он судорожно стиснул пистолет. Выстрелю в воздух. Вдруг услышал:

— Ты погибнешь!

«Знаю без тебя», — подумал он. Страх прошел. Голос показался ему знакомым, а тем самым менее грозным.

— Сдавайся! — призывал голос. — Брось оружие и подойди к отелю!

«Отвяжись!» Он уже понял. Стал вглядываться в кроны деревьев. Вот он! Высоко в ветвях висел громкоговоритель. Хенрик вытер рукавом пот. «Сейчас мы тебя успокоим». Небо материализовалось и перестало пугать. Хенрик прицелился в громкоговоритель, но тут же спохватился: «Нет, пусть Рудловский подождет, они нe узнают, где я».

— Ты погибнешь! — кричал голос.

«Это мы еще посмотрим», — подумал Хенрик. Переполз по траве к фонтану. Три секунды на перебежку до угла Почтовой. Оттуда метров двести до радиостанции. Сейчас я заткну ему глотку.

Хенрик вскочил и побежал. Едва он достиг улочки, раздались выстрелы. Далекие, неприцельные. Он прижался к стене, никто за ним не бежал, жаль, жаль, он перестрелял бы их, как куропаток. Перестали стрелять, видят, что мажут. Он быстро зашагал вдоль стен, время от времени оглядываясь. Громкоговорители передавали предостережение как по эстафете:

— Ты погибнешь! Сдавайся! Радиостанция. Ударом ноги он открыл дверь.

— Ты погибнешь! — услышал он голос сверху. — Сдавайся! — слышалось на лестнице.

«Неплохой актер вышел бы из этого Рудловского. А бандит никудышный». Хенрик смотрел на него, стоя в дверях студии с пистолетом в руке. Рудловский сидел, развалившись в кресле перед микрофоном, боком к окну, с сигаретой в зубах, уставившись на лежащий перед ним пистолет, и бубнил свой кретинский текст:

— Брось оружие, сдавайся, обещаем тебе жизнь и деньги. — И опять: — Хенрик Коних, ты погибнешь…

Вдруг он запнулся. Медленно повернул голову в сторону Хенрика. Очки запотели, рот открылся для крика, рука судорожно схватила пистолет.

— Не стрелять! — крикнул Хенрик, прячась за дверь. — Брось оружие!

— Нет, нет! — закричал тот и нажал курок.

Два выстрела раздались одновременно. Рудловский свалился на пол. Пистолет упал рядом. Хенрик прыгнул и схватил пистолет. Потом выключил микрофон. Опершись спиной о стол, Рудловский смотрел на Хенрика помутневшими глазами.

— Зачем ты стрелял? — закричал Хенрик. — Зачем? Рудловский тяжело дышал.

— Боялся.

Рудловский тер дрожащими руками глаза. Хенрик наклонился и поднял с пола разбитые очки.

— Видишь меня? — спросил он, надевая их на Рудловского.

— Вижу, — ответил тот, с трудом вдыхая воздух. Вдруг он заскулил — Добей! Коних, добей! Я боюсь боли!

— Это не больно, — сказал Хенрик. Рудловский молча смотрел на него.

— Больно не будет, — заверил Хенрик.

Жизнь покидала раненого. Хенрик стал на колено и, наклонившись к самому уху, спросил:

— Рудловский, теперь ты уже можешь сказать. Ты врал, что мне даруют жизнь, да? Признайся, врал. Теперь они меня убьют, да?

Рудловский закрыл глаза. Хенрик встал и отряхнул свои порванные штаны. Еще раз взглянул на умирающего: тот лежал улыбающийся, смерть не болела. Он осторожно закрыл за собой дверь и, прислушиваясь, сошел вниз.

Перед тем как выйти на улицу, Хенрик на минуту задумался. «Куда? Все равно, только бы выбраться отсюда. Остальные знают, где я, выстрел прозвучал по громкоговорителям». Хенрик открыл двери настежь. Тишина. «Это может быть засада, но я все равно должен перейти на ту сторону улицы, упредить нападение». Почтовая узенькая, четыре прыжка — и он будет в особняке напротив. С одной стороны к особняку примыкал сад, окруженный проволочной сеткой. «А что, если калитка закрыта? Разобью стекло. Раз, два, три, вот и калитка». Он нажал на нее всем телом, едва не упал, так как калитка подалась и, скрипя, впустила его в сад. Прислушался. Тишина. В саду цвели розы, благоухал жасмин. Клумба заросла сорняками. Тишина. Только издалека доносился звук, похожий на сдержанное посапывание подкрадывающегося зверя.

Он переступил через сетку и оказался в следующем саду, потом перепрыгнул через какую-то каменную ограду. Среди деревьев мелькнул силуэт крадущегося шефа. Мелецкий шел на охоту один, стараясь зайти Хенрику с тыла, он не предполагал, что тот выйдет ему навстречу и их пути пересекутся. Хенрик лег на каменную ограду и ждал. Прижавшись лицом к шершавой штукатурке, он вдыхал запах известки и жасмина, спину щекотали листья, какой-то жучок ползал возле уха. Зверь сопел. «Нас разделяют две каменные ограды, он карабкается на стилизованную под средневековье стену ограды, хочет спрятаться за ее зубцами», — догадался Хенрик. В просвете между зубцами показался ствол пистолета, потом сжимавшая его рука. Голова была не видна. «Промахнусь, — подумал Хенрик, не спуская глаз с капители, за которой прятался Мелецкий. — Сейчас он меня заметит».

— Шеф! — крикнул он и приподнялся.

Хенрик упал на землю под грохот выстрела. Выпущенный из руки пистолет остался по ту сторону степы. Потом отполз немного назад, чтобы увеличить себе обзор. Он лежал, прищурив глаза, с пистолетом Рудловского, спрятанным в рукаве пиджака. Зверь спрыгнул со стены и стал карабкаться на другую. «Не спеши», — сдерживал себя Хенрик. Солнце светило прямо в глаза. Между ним и солнцем показалась голова Мелецкого, рука с пистолетом некоторое время скользила по верху степы. Ему, конечно, не очень удобно. Голова Мелецкого поднималась все выше, выше и приблизилась к солнцу. На глаза Хенрика упала тень. Пора. Он дважды нажал курок. Шеф на миг выпрямился, рука прижалась к груди, пистолет упал в траву, Хенрик выстрелил еще раз, и бездыханное тело шефа свалилось со стены. Хенрик перевернул его, закрыл веки. Мертв.

Хенрик протер уставшие глаза. Им овладела сонливость. Шеф мертв, конец, не надо скрываться, красться, убивать. Мертв. Не разбогател на Сивове, не получил свои миллионы, карьера окончена. Хенрик поднял пистолеты и, пройдя через чей-то дом, вышел на улицу. Он шел не спеша, уставший, с пустотой в сердце. Когда Хенрик миновал почту, раздался выстрел, пуля просвистела возле уха. Он прижался к стене.

— Не стреляйте! — прокричал он. — Шеф убит!

Опять свистнуло возле уха. Хенрик подбежал к перекрестку.

— Перестаньте стрелять! — крикнул он. — Шеф убит!

— К черту шефа! — услышал он голос Вияса. Тот стоял за деревом и палил из пистолета.

— Перестань стрелять! — прокричал Хенрик осипшим голосом.

— Сдавайся!

— Перестань! Хватит трупов!

— Погоди! — кричал Вияс. — Теперь мы тебе покажем!

— Шеф убит!

— К черту шефа! Я шеф! — закричал Вияс из-за дерева. — Чесек, дай очередь!

Хенрик влетел в ворота. И тут же заговорил пулемет. По стене застучали пули.

— Идиот! — закричал Вияс. — Опоздал!

Хенрик вошел в дом и стал у окна, которое выходило в сквер. Чесек, лежа за пулеметом, что-то объяснял Виясу. Прилизанный нервничал:

— Не рассуждай. Теперь командую я. Стреляй. Пулемет застучал снова.

— Не так! — дирижировал Вияс из-за дерева. — По окну!

— А как? — спросил с раздражением освенцимец.

Хенрик стоял возле раскрытого окна, сжимая в руке пистолет.

— Подожди! — закричал Вияс и сделал прыжок в сторону пулемета.

Гром выстрела переломил Вияса на лету. Он пошатнулся, его отбросило назад к дереву. Он обнял дерево блуждающими руками и сполз на землю. Чесек наклонился над лежащим и молча посмотрел на него.

— Умер, — сказал он, поднимаясь. Хенрик настежь открыл окно.

— Будешь стрелять? — спросил он.

Чесек поднял пулемет и бросил его в фонтан.

— Я выхожу, — сказал Хенрик, перешагивая через подоконник с пистолетом в руке.

Чесек понуро смотрел на утопленный пулемет. Правую руку он держал в кармане пиджака. Хенрик медленно приближался, тяжело передвигая ноги.

Чесек плюнул в воду. Потом повернулся и пошел в сторону отеля. Хенрик спрятал пистолет и пошел за ним.

Но у самого отеля Хенрик струсил. Что он скажет женщинам, как объяснит эти трупы, рассеянные по всему городу, труп Рудловского на радиостанции, Мелецкого в саду, Вияса в сквере — как объяснит, что сам он жив? Сел на скамейку под деревом.

На террасе перед отелем снова все оживилось. Появились женщины. Анна в брюках и полосатой куртке, Барбара с теннисной ракеткой в руке, Янка, Хонората, последней вышла рыжая Зося. «Я убил ее первого любовника!» Они испуганно оглядывались, о чем-то расспрашивали Чесека, тот что-то им буркнул в ответ.

— Грузитесь, девушки, едем, — долетело до ушей Хенрика. Женщины выносили из отеля чемоданы, Шаффер помогал им.

Чесек подогнал к террасе грузовик с прицепом.

— Грузитесь, девушки, едем, — снова донеслось до него. Машина была ему знакома, штайер с воздушным охлаждением, тот самый, с ящиками из музея. Женщины клали чемоданы на прицеп. Хенрик поднялся со скамейки. Он шел под ярким солнцем, виски сжимала страшная тяжесть. Все молча смотрели на него. Шаффер стоял с открытым ртом.

— Куда? — спросил Хенрик Чесека.

— Домой.

— Сначала разгрузи машину.

— Это почему?

— Потому что у тебя здесь ящики из музея. Чесек обратился к женщинам:

— Садитесь, девушки! Баська и Анна в кабину!

— Пани Анна! — крикнул Хенрик.

Анна не отвечала. Она пропустила в кабину седую, а потом села сама.

— Никуда не поедете, — предупредил Хенрик.

— Увидим, — буркнул Чесек. Сел за руль и нажал стартер.

— Женщины выходят. Ну! Седая толкнула Анну:

— Выходите. — Спрыгнула на землю.

— Выключай мотор, — сказал Хенрик Чесеку.

— Нет.

— Я буду стрелять.

— Стреляй, — сказал Чесек. — Стреляй сколько хочешь. Он достал из кармана пистолет и отбросил его.

— Видел? — крикнул он. — Теперь можешь стрелять. Ну? Стреляй, куриная морда!

У Хенрика дрожала рука. Он процедил сквозь зубы:

— Выключай мотор.

Чесек молчал. К Хенрику подошла Анна. Он посмотрел на нее умоляющим взглядом: «Пойми».

— Ты знаешь, — сказала она, — почему я с тобой не пошла?

— Знаю. Тебе казалось, что ты меня любишь, — сказал он, не глядя на нее.

— Да. Так мне казалось.

— Теперь тебе так не кажется, — усмехнулся Хенрик, не спуская глаз с Чесека. — Выключай мотор, — снова приказал он.

Хенрик чувствовал на себе ее прерывистое дыхание, она размахивала у него перед лицом руками со скрюченными пальцами, будто хотела выцарапать ему глаза.

— Теперь я поняла, что я тобою брезговала, — услышал он. — Я боялась твоего прикосновения. От тебя пахнет убийством.

— Нет! — крикнул он.

— Ты убийца.

Он сжал зубы. «Я не ударю ее, только не это. Она бы ликовала: «Я так и знала, грубое животное, убийца!» Он стер со лба пот. Чесек крикнул:

— Ну, почему не стреляешь? В лагере меня не убили, так ты прикончи! Гестаповец!

Хенрик спрятал пистолет.

— Уезжайте, — сказал он. — Уезжайте ко всем чертям.

Он повернулся к ним спиной. «Пусть делают что хотят. Пусть едут с чем хотят. Убийца. Гестаповец». Дверцу машины поспешно захлопнули. «Я убил трех людей. Высока цена добродетели. Она этого не стоит». Его тошнило. Он подошел к дереву и оперся о него рукой. Мотор заворчал сильней. «Вывозят ящики из музея. Убил трех людей. Зачем? Чтобы все равно вывезли самое ценное!»

— Держись, Хенрик! — послышался голос Янки.

Он не ответил. «Для Анны я убийца. Ей снилась кровь на моих руках. Это неправда. Она мне еще сама это скажет. Она поймет».

Шум машины удалялся, и вскоре стало тихо. Хенрик нащупал в кармане пистолет. Потом снял с себя пиджак. Но легче не стало.

— Боже, — прошептал он.

— Не хотите ли выпить? — услышал он голос немца. Шаффер держал поднос с двумя бокалами вина. Хенрик замотал головой.

— Вы плохо себя чувствуете?

— Плохо.

— Вид у вас неважный. Желудок? Хенрик не отвечал. Шаффер пробормотал:

— Боюсь, что это паштет из печени… Хенрик побрел в глубь парка.

— Пан профессор! — крикнул Шаффер. — Может быть, принести капли?

20

Громы отгремели, пожар погас, стало тихо, не надо было бежать, стрелять, прятаться. Хенрик сидел опустошенный и перегоревший, слушал шум фонтана и вдыхал запах увядающих акаций. В нескошенной траве лежал труп Вияса. «Он был шефом одну минуту и тридцать секунд, а может быть, две минуты, не помню, и погиб в самый прекрасный момент своей жизни, погиб на посту командующего своей армией, отдавая приказы единственному подчиненному. Убийца караулит его останки, сидит рядом и кается, совы не кружат, вороны не каркают, только голуби воркуют». Напор воды в фонтане постепенно падал, искрометный букет увядал и сжимался. Хенрик посмотрел на часы: стайер все еще кружил по циферблату, неутомимо двигался вперед, дышал, как машина, чудесные легкие, прекрасное сердце… «Когда он опишет круг — встану. Мелецкий убил Смулку, хотел убить меня, а теперь лежит в саду под жасмином, не добыл свои миллионы. Не доложит властям о своем сенсационном плане, не отдаст всю свою энергию на пользу обществу, игра окончена. Анна почувствовала во мне убийцу. Но это неправда, она любила меня и знала, что ей нечего мне дать, не свое же оскверненное тело, которым пользовался каждый, у кого была миска супа. Я не убийца, я не хотел убить Рудловского, Мелецкий за мной охотился, Вияс в меня стрелял, Чесеку я позволил уехать, он забрал с собой ящики из музея, а я не сумел этому воспротивиться, она сидела рядом с Чесеком вместо того, чтобы стоять рядом со мной, я не убийца, я защищал народное достояние, защищал его бескорыстно, она, конечно, это поймет, я спасал себя и ее, ее доверие к людям, веру в то, что мы чего-то все-таки стоим, и убил трех людей, такова цена добродетели, боже мой».

Он сидел в оцепенении, уставившись на мертвое тело Вияса, не обращая внимания на стук колес, скрип осей, человеческие голоса, наполнявшие улицы.

— Ваш пиджак, — сказал Шаффер тихо.

Хенрик внимательно посмотрел на него. Этот достиг чего хотел, но тоже не светится от счастья. «Может, разболелся желудок?»

— Оденьтесь, — настаивал немец. — К вам идут с визитом.

Через парк шел высокий офицер в сопровождении двух вооруженных автоматами милиционеров. Они шли к Хенрику. Вдруг офицер посмотрел вниз и остановился. У его ног в нескошенной траве лежал мертвый Вияс. Офицер вопросительно посмотрел на Хенрика. Хенрик достал из кармана пистолеты. Подошел и отдал их офицеру. Некоторое время они стояли молча.

— Вы Хенрик Коних? — наконец спросил военный.

— Я.

— Поручник Вжесиньский. Вам привет от уполномоченного. Хенрик не ответил. Вжесиньский спросил:

— Что здесь случилось?

— Я убил трех людей, — сказал Хенрик. Милиционеры наставили на него свои автоматы.

— В целях самозащиты? — спросил Вжесиньский.

— Почти.

— Я думаю, в целях самозащиты, — подтвердил офицер.

— Это хорошо, что вы так думаете.

— Свидетели есть? — спросил офицер.

— Нет.

— Вы защищали государственное имущество, — сказал тот.

— Откуда вам это известно?

— Нам об этом сказали.

— Этот немец? — спросил Хенрик.

— Нет, женщина.

— Женщина?

— Да. Она остановила нас на дороге и вернулась сюда с нами.

— Вернулась все-таки! Где она?

— Там. Сидит перед отелем.

У входа в отель на чемодане сидела Янка. «Опять она! Анны не было. Я спрашивал ее, могла бы ты жить в лесу. «Нет, мне было бы страшно», — ответила она. Жарко. Хорошо бы Шаффер принес чего-нибудь выпить». Янка встала с чемодана, может быть она хотела что-то сказать, и тут же села.

— Эта женщина ничего не знает, — сказал Хенрик.

— Она дала показание, что вы вели себя здесь как герой.

— Это прекрасно, — сказал Хенрик. — Можно идти? Офицер заколебался.

— Еще вопрос: сколько вам предлагал Мелецкий?

— Пятнадцать процентов. Офицер приказал милиционерам:

— Обыщите гражданина. Милиционеры обыскали Хенрика.

— Ничего нет, — доложили они.

— Ни бриллиантика?

— Ничего.

Офицер молчал. Потом спросил:

— Уполномоченный предлагает вам быть здесь его представителем.

— Нет. Не могу.

— Установите порядок. Будете распределять квартиры.

— Только не здесь.

— Почему?

— Вы сами знаете.

— Чего же вы хотите?

— Уехать.

— Когда?

— Сейчас.

Офицер обратился к одному из милиционеров:

— Отвезешь пана Кониха на машине. — Потом к Хенрику: — Что еще? Какое-нибудь желание?

— Нет. То есть да. Я хотел бы попросить брюки. Двое брюк.

У офицера задвигался кадык. Он снова обратился к милиционеру:

— Павэл!

— Так точно, слушаюсь. Хенрик отдал честь.

— Ну пока!

— Пан Коних! — крикнул офицер.

— Что?

— Вы спасли город. Оставьте свой адрес. Мы постараемся переслать вам какую-нибудь официальную благодарность.

— Пойдем, — сказал Хенрик милиционеру.


Роман Братны
ТАЮТ СНЕГА
Часть первая
1

Дорога оборвалась внезапно. Внизу, на каменном контрфорсе, еще лежал снег. Узкая полоска берега светлела песчаными залысинами, а дальше острый поток бился об остатки мостовых ферм. Рядом какой-то развороченный домик, не то будка путевого обходчика, не то барак, с крыши капали капли, свисал кусок оторванного толя. Белка наставила уши. Смотрит удивленно. Такого существа она еще не видела.

Человек стоял, засунув руки в рукава короткого полушубка, и смотрел на воду, как бы измеряя ширину препятствия. Белка сделала два осторожных прыжка. Села, заметая хвостом воздух над головой. Человек перевел свой взгляд на нее. Он, видимо, знал повадки зверей, потому что не шелохнулся. Белка сделала несколько смелых прыжков. И вот уже засуетилась вокруг ботинка пришельца. Большая нога неподвижно стояла на мокром снегу. Успокоенный зверек принял ее за что-то такое же неопасное, как камень или ствол дерева.

— Не знаешь, что это? — внезапно сказал человек. Голос у него был низкий, с хрипотцой. Белка на секунду превратилась в камень, а затем, в секунду, в молнию, ударившую с земли в небо. Притопывая, она уже сидела высоко на ветке. Пришелец навел на нее палец, как ствол пистолета, и прицелился. Потом повернулся и широкими шагами зашагал вдоль замерзшего пути, туда, где кончался лес.

Миновав поля и сонные перелески, поминутно останавливаясь, он вошел в улицу.

Деревня начиналась с сожженной усадьбы, на которой торчал только колодезный журавель. Потом тянулись ряды печных труб, напоминавших культи осмоленных ветел. Человек свернул в ворота первого уцелевшего крестьянского двора. Здесь стоял военный «джип» с потрепанным брезентовым верхом. Огромный барбос, бренча продетой в кольцо проволокой, едва не задохся от лая; он уже считал машину частью охраняемого им хозяйства. Вторая собака, привязанная коротко, сидела неподвижно возле будки, и только нетерпеливое помахивание хвоста говорило о том, что она внимательно следит, не сделает ли гость неосторожный шаг в ее сторону. В дверях конюшни появился кряжистый крестьянин. Он стоял в расстегнутом пиджаке, сильный и бессловесный, как третий притаившийся зверь. Пришелец подошел к машине и поднял капот.

— Меня зовут Мик?лай М?сур, — сказал он, склоняясь над мотором. — Я говорю это потому, что буду у вас жить, — добавил он.

Крестьянин не шелохнулся.

— Баба у меня старая, а не такая, как положено, — с деланным равнодушием пробормотал он. — А что, говорят, собираются мост строить…

— Ага, — буркнул Мосур. Уголком глаза он заметил забрызганные грязью голенища. Крестьянин подошел к автомобилю.

— Брезентовые, — пришелец показал на его сапоги.

— Воинская часть стояла… — Крестьянин улыбнулся, развел руками, как бы говоря, что и он бессилен против торгового соблазна.

Мосур неожиданно поднял голову и пристально посмотрел ему в глаза.

Крестьянин выдержал взгляд. Вокруг его глаз собрались морщинки сдерживаемой улыбки.

— Ну так вот, старая она или не старая — это о вашей жене, — а квар‹ тировать я буду у вас, — и захлопнул капот машины.

— Хорошо, пан… инженер, — любезно ответил крестьянин.


«Пан инженер, — повторил человек в «виллисе», который, как трудолюбивый конь, взбирался по крутой разбитой дороге. — Издевка? Не может быть, — успокаивал он себя. — Но когда я засунул голову под капот машины, у меня было такое дурацкое ощущение, что он собирается ударить меня по спине. Исключено. Он не может меня знать. Ни я его… У меня прекрасная память на лица».

Темнело. Мосур включил свет.

В широких ободках фар вездехода отражалась извилистая дорога, размокшая и вязкая, с темным, враждебным можжевельником по обеим сторонам. Он энергично нажимал на педаль газа и тормоза, помешивая рычагом переключения передач. Машина, ревя мотором, мчалась дальше, человек за рулем понимал, что ему страшно.


Тебя зовут Миколай Мосур. Может быть, ты инженер, как этого желают крестьяне. Миколай Мосур. Этот чертов ветер наверняка повалит склад, во всяком случае, сорвет толь с бараков. Итак, Миколай Мосур строит железнодорожный мост на реке Ославе. А что, даже название хорошее. Но почему ты, инженер, не можешь заснуть? Такого вора, как наш кладовщик… надо поискать… прошла только неделя, и уже нет керосина. Хоть бы припомнить рожу этого кладовщика. Или Чурилы. Как выглядит мой хозяин Чурило? Башка что сито, ничего не задерживается, пока я мысленно не уйду туда. И тогда все начинается сначала. Миколай Мосур, «инженер», строит мост. Ослава. Чтоб ей! Название у нее хорошее. «Инженер Мосур покоряет Ославу». Может быть, даже приедет какой-нибудь репортер из «Вооруженной Польши». Наверняка. Хуже всего эти перины. Жарко, а только откинь край, чтобы вздохнуть, холод хватает за голову, аж трясет. «Кровавый Васыль». Легенда пришла и сюда.

Эту перину я когда-нибудь сброшу с кровати. Поэтому ведро с водой надо ставить подальше. Здесь их только слегка лизнуло. Половина деревни сгорела. Почти все живы. Кровавый Васыль. Дети в избах плачут. Рассказать бы кому-нибудь, что все, что сделал этот Васыль, было оправдано… рассказать, рассказать… К черту! Опять на мне эта окаянная перина. Говоришь, что не хочешь быть никем, только Миколаем Мосуром.

Горят деревни. Миколай, ты, конечно, не выучил тригонометрию? Для того, чтобы не крали керосин, можно было бы одеться и сесть за стол, решить несколько задачек из учебника… Должен ли Миколай Мосур быть инженером? Но ведь он руководитель строительства. У него есть «свои» инженеры. Значит, слух о Кровавом Васыле дошел и сюда, в отдаленный повят. Надо попробовать заставить себя заснуть. Но вчерашний сон вернуться не должен, это правда, что он хуже бессонницы. Минувшее. Навсегда. Совершенно чужое Миколаю Мосуру. Да. Ему, вернее, мне, то уже может только присниться. Скоро, через пять часов, он услышит наяву понукающие крики извозчиков, начнет пыхтеть механический молот. Станет выбрасывать из трубы голубые облачка дыма. Чертовски далеко это вёдро. И опять искаженная, ненавистная, тупая рожа орущего ребенка, который на слова матери: «Заберет тебя Кровавый Васыль», давится собственным плачем, глотает сопли. Хорошо хоть, что за окнами ветер, тогда тепло душной комнаты воспринимается дарованным благом. Но сейчас ветер унялся… ночь стоит тихая. Бродит черная, душная, сейчас она упадет на голову, как мешок, и невидимые руки будут душить его до рассвета.


Мосур был всегда в хорошем, даже веселом, настроении, как заметили крестьяне, но его улыбка не вызывала у них доверия. Даже с самого начала, когда Ослава, переполненная весенними водами, не давала работать, он не успокаивался: мотался на своз, запускал лесопилку, делал из бревен шпалы, потому что часть пути надо было заменить. Его взрывали сначала партизаны, потом какая-то заблудившаяся аковская[1] группа, потом кочующие по перевалам уповские[2] батальоны, «курини», потом отступающие немцы. Многократно ремонтированный мост, по мнению Мосура, замену шпал заслужил.

В тот день путь надо было довести до того места, где две недели тому назад он стоял, осматривая территорию будущего строительства.

Мосур как раз брился перед выходом, когда в осколке зеркала, засунутого за раму иконы, появилось лицо солтыса.[3]

— Ну? — буркнул Мосур.

Солтыс хотел только спросить, не едет ли пан инженер случайно в город.

— А что? — Мосур вытирал лицо полотенцем.

— Хотят школу. Надо посоветоваться.

— Где? — Мосур застегнул ворот зеленой рубашки.

Из деликатного ответа крестьянина следовало, что пану инженеру лучше всех известна проблема жилья. Уже сейчас в халупе людей как сельдей в бочке.

— Школу еще рановато, — подытожил солтыс.

Мосур разглядывал свою полувоенного покроя куртку. Всовывая руки в рукава, он сообщил, что через несколько дней может освободить собственную комнату.

— Подлатают домик обходчика, он у самого строительства, рядом с ОРМО…[4]

— Школа должна была быть у Хрыцьк?… — пробурчал солтыс.

У Мосура с Хрыцько были натянутые отношения, но он любил этого крестьянина. Репатриант из-за Буга обладал какой-то необыкновенной хозяйской сметкой. Уже через год он вышел в Пашеце в число зажиточных. Сейчас, направляясь к нему с солтысом, начальник улыбнулся своим мыслям: он составлял план разговора. Надо было Хрыцько «сломать» и назначить на подводу. День обещал быть хорошим. Ветер высушил лужи.

Свернули в ворота. Хрыцько отыскался сразу. В ответ на требование взять к себе учительницу пожал плечами. К разговору о шарварке[5] отнесся серьезно. Он терпеливо объяснял Мосуру, что не позволит загнать скакуна, а кроме того, скакун разобьет любую повозку.

— Такой кавалерист? — спросил Мосур.

Крестьянин улыбнулся в усы.

— Пойдемте, — и двинулся в сторону конюшни.

Великолепный вороной скакун при виде его заржал и стал нервно дергать цепь.

— Не терпится. Думает, что я ему кобылу привел… — пошутил крестьянин и, подмигнув Мосуру, кивнул на огромную пробудившуюся плоть коня. — Ну, чорт, ничого нэ будэ… — сказал он вдруг по-украински, с нажимом. Конь успокоился, как стреноженный. При звуках украинской речи Мосур мгновенно замер. Некоторое время он боролся с какой-то мыслью. Потом поспешно вышел во двор. Удивленный крестьянин двинулся за Мосуром, искоса поглядывая на него.


Несколько дней спустя, вечером, «виллис» Мосура тащился по той же лесной дороге. Рядом с начальником строительства сидел солтыс. До ближайшей почти мертвой железнодорожной станции было 15 километров. Мосур включил дальний свет: проезжали сожженную деревню.

Спустя некоторое время они поравнялись с плетущейся одноконной повозкой, вокруг них была тишина стоящих, как высохший лес, труб.

— Васыль… — пробормотал Солтыс.

— Что? — Мосур притормозил.

— Я говорю: Кровавый Васыль, — солтыс показал головой в темноту, словно кому-то или чему-то покорно кланяясь.

— Ерунда! — возмутился Мосур. — Ерунда! Он никогда здесь не был.

— Как же, пан инженер, не был, тогда кто же это…

— Ты слышал, что я сказал? — Он внезапно остановился, да так, что крестьянин уткнулся в стекло, и испуганный, ничего не понимающий, стал быстро кивать головой в знак согласия.

Они приехали за двадцать минут до прихода поезда, а вернее, до того момента, начиная с которого можно было ждать его прибытия. На полустанке, где железнодорожный путь оканчивался скрещенными шпалами, опоздание было делом обычным. Начальник станции быстро поклонился Мосуру и скрылся за сбитой из досок дверью еще не совсем восстановленного станционного здания. Солтыс с момента странного разговора в машине испуганно молчал.

Мосур стоял в тени, и только по временам единственный станционный фонарь, раскачиваемый ветром, снимал с него слой темноты. Солтыс необычно долго возился с самокруткой. А когда поднял глаза, чтобы что-то сказать, Мосура уже не было Удивившись, он оглянулся. В окне начальника станции и кассира — единственного хозяина полустанка — он увидел высокую тень. Мосур, нагнувшись, что-то говорил тому, кто, по всей вероятности, сидел у стены. Солтыс сделал шаг к двери, но тут послышался далекий гудок поезда. Солтыс остановился, спрятал кисет, сплюнул, вытер руки о штаны. Потом наморщил лоб, ища первые слова для учительницы, и беззвучно зашевелил губами. Хлопнувшая дверь заставила его обернуться. Мосур уже заходил за станционную будку.

— Бери ее, и к машине. Я должен сменить свечи, — сказал он торопливо, и солтыс остался с начальником станции.

— Странный этот ваш инженер, — начал начальник станции.

— Он такой же мой, как и ваш.

— Очень странный…

Они замолчали, исчерпав тему. Поезд уже остановился. В облаке пара прошел локомотив, за ним два вагона, задний фонарь оказался прямо перед ними.

— Никого нет, — пробормотал начальник станции, направляясь в сторону локомотива.

Солтыс облегченно вздохнул. Но внезапно одна из дверей с грохотом распахнулась. Из вагона, держа перед собой чемоданчик, вышла девушка.

— Скажите, пожалуйста, как здесь… — и, смутившись, замолкла.

Солтыс рассматривал ее, смутившись еще больше.

— Как здесь добраться до деревни… до Пасeки?

— Вы к кому?

— Я в школу.

— Там школы нет… — И вдруг замолчал. Рассмотрел. Не поверил, но осторожно спросил: — А вам что в этой школе?

— Я буду… Я учительница, — поправилась она.

Солтыс сплюнул сквозь зубы в сторону и не то поклонился, не то обтер руки о вылинявшую шапку.

— Пойдемте… — сказал он.

Они зашли за станционную будку. «Виллис» стоял с поднятым капотом. Им были видны только ноги наклонившегося над мотором Мосура.

— Я иду, садитесь, — сказал он. Внезапно девушка остановилась на полпути, прижав к груди портфель, словно испугавшись, что кто-то может его отнять.

— Садитесь сюда, — солтыс показал на место рядом с шофером, но она, не говоря ни слова, прыгнула на заднее сиденье. Капот с грохотом захлопнулся, и показалось лицо Мосура, освещенное полоской света, падавшего из окна будки.

Солтыс в испуге посмотрел назад, ему показалось, что девушка что-то прошептала.

— Добрый вечер, как говорят во всем мире, — сказал Мосур, садясь за руль. Не услышав ответа, он пожал плечами.

Заскрипела коробка передач, и машина понеслась в темноту.

Назад ехали быстрее.

— Может быть, сразу к Хрыцько, а? — спросил солтыс. Он все время думал, как бы избавиться от этой девушки. И решил, что поедет «в повят». Был бы это зрелый мужчина, с сильной рукой. Она не для наших «кавалеров», которые из-за войны до двенадцати лет буквы не видели, а всего другого уже насмотрелись.

Мосур не ответил, но послушно свернул к усадьбе Хрыцько.

Здесь он вышел первый.

— Конец всем мученьям, — сказал он мягко. — Вот мы и дома.

Девушка медленно, как будто делала большое усилие, поднялась с сиденья и как-то боком сдвинулась в другую сторону. Неестественно изогнувшись, она на ощупь поискала свой портфель, который был у Мосура в руке. Заинтригованный, немного возбужденный, он обошел машину. Но девушка, спотыкаясь о всякий хлам, уже бежала к освещенной керосиновой лампой двери халупы. На пороге стоял Хрыцько. Нервно схватив протянутую для приветствия руку, девушка вдруг обернулась.

— Это он, — крикнула она неестественно высоким голосом, глядя в лицо идущему за ней Мосуру. Мужчина остановился. Не спеша поставил на землю портфель. Их взгляды сошлись. Оба крестьянина застыли от изумления.

— Это он! Он! Он! — снова крикнула учительница и бросилась в сени незнакомого дома, как в долгожданное убежище.

— Подожди! — прохрипел Мосур. — Возьми. Отдай ей… — Он подал портфель Хрыцько и вдруг повернулся на каблуках. Мгновенно включил мотор. Двигатель взревел на полных оборотах, «виллис» описал круг и канул в темноте, разрезая ее злым светом фар.

2

Впервые она увидела его года три тому назад.

Прошла ночь. День, в который случилось это несчастье, был спокойный. Проснувшиеся люди стали воздвигать над деревней хоругвь дыма. Заревела скотина. Все предвещало хорошую погоду.

Нина остановилась у колодца. Потянулась, как бы желая коснуться руками неба. В какой-то момент она замерла с руками, поднятыми над головой, и расхохоталась. Со стороны реки, откуда-то с зеленеющих озимыми полей, шел в солдатском мундире милиционер.

— Как спалось? Поле мягкое, да, пан плютон?вый?[6] — атаковала она.

— Черт, — сказал милиционер, останавливаясь возле забора. У него было серое от бессонницы лицо.

— А где аппаратура? — снова насмешливо запела девушка.

Сержант посмотрел на ее чересчур худые, еще девические ноги и нехотя пожал плечами.

Уже неделю после той ночи, когда отряд УПА уничтожил около десяти сельских постов МО,[7] гарнизон Рудли брал с собой телефонный аппарат и на ночь прятался в непросматриваемых даже для зорчайших глаз бандеровских разведчиков окрестных нолях и оврагах. Молодая, еле живая, местная власть на день мчалась назад в деревню.

— Весело тебе, да? — Сержант плюнул через забор во двор.

Нина надула губы. Ей нравился этот парень. Он был нездешний. И неизвестно, как долго будет здесь вообще. Она привыкла к отъездам людей, как в нормальном мире привыкают к ним самим.

Но плютоновый, почувствовав себя после этого разговора в безопасности, уже шел вдоль забора в сторону дороги.

Нина замерла. Бывали мгновения, когда мир виделся ей огромным, и красочным, и таким добрым, что, казалось, может уместиться на ладони. Раньше это чувство посещало ее во время молитвы, а теперь оно приходило само собой, без всякой причины.

Стоять возле колодца, когда тебя никто не слышит, не видит, а ты видишь и слышишь все: мычание коров из оврагов, низкий дымок над домиком поста — плютоновый уже добрел, а тот, помоложе, спит где-нибудь неподалеку… Она улыбнулась полю и с досадой подумала, что опять начинается рабочий день. Как вдруг ее внимание привлек какой-то необычный шум. Она пошла в сторону забора, машинально открыла ухо, отбросив на спину длинные нерасчесанные волосы. По улице ехала машина. Нина вздрогнула, готовая броситься наутек, но сразу же громко рассмеялась; теперь надо было бояться тихих шагов в темноте. Прошло то время, когда смерть въезжала в деревню на немецких мотоциклах. Она влезла на забор, чтобы получше видеть дорогу. Со стороны холмов, тихо урча на спуске, двигался крытый брезентом грузовик.

Девушка посмотрела на свои босые ноги. Насупила брови, расстроилась, перешла в другое место, где более частые колья закрывали ее ноги, и замерла.

Машина приближалась все ближе и ближе. Ровный шум мотора выманивал людей из халуп на улицу, мальчишки молча бежали стайкой в облаке пыли, словно ангелы в завитках туч на потолке костела. Вдруг машина остановилась прямо перед нею. Из окна кабины показалась голова человека в полювке.[8]

— Девушка, где находится пост? — спросил офицер. На заросшем лице блеснули зубы.

Нина стояла, раскрыв рот, и смотрела, ничего не слыша.

— Ты немая? — неудачно сострил офицер, и тогда вместе с обидой до нее дошел вопрос.

— Там! — показала она пальцем на пост и отвела глаза.

Машина двинулась, а Нина, рассердившись, показала офицеру язык. Она не заметила, что движущийся мимо нее брезентовый кузов кончился, и это увидели сидевшие в нем на скамейках солдаты.

Взрывом радостного смеха они приветствовали так странно встретившую их девушку. Нина повернулась и галопом помчалась к воротам коровника.

Она спокойно взяла ведро, готовясь к дойке, и неожиданно стала бить им по костистым бокам коровы. Грохот железа и топот перепуганной скотины привели ее в чувство. Она бросила ведро в угол.

Прошло полчаса, прежде чем она вышла из коровника. Полное молока ведро поставила сразу же за порогом, а сама пошла к дороге. Искоса, как будто бы за ней кто-то следил, смотрела она в сторону халупы, в которой размещался пост. Солдаты, поблескивая застиранными хлопчатобумажными штанами, сгружали какие-то деревянные ящики. Из дверей что-то прокричал офицерик, и сразу же двое солдат помчались в его сторону. Вошли за ним вовнутрь.

Нина повернулась и пошла к дому, хмуро взглянув на Хелену, растапливающую печь. С той поры, как ее сестра вышла замуж, между ними возникла ревнивая отчужденность. Младшая с нескрываемой неприязнью смотрела на своего зятя. Пожилой органист, лет на 25 старше Хелены, эвакуированный из соседней деревни, сожженной во время пацификации, и поселившийся в их опустевшем доме, так горячо стал опекать сестер, что однажды вечером Нина наткнулась на запертую дверь одной из комнат. Печальный брак, смешанный с рюмкой водки, которую в нее влили. Нина осталась одна.

— Где молоко?

— Приехали солдаты.

— Я видела в окно. Где молоко?

Нина стояла на пороге. Прищурив глаза, она смотрела на сестру. Из соседней комнаты послышался кашель.

— Ладно, иду, — буркнула Нина и демонстративно повернулась, словно убегая от задыхающегося голоса старого человека.

Глаз отмечал его присутствие, проявлявшееся в новых иконах на голых до этого стенах. Когда-то отец, желая заделать щели между разошедшимися в соединениях балках, обклеил их газетами. Были там номера «Сигнала», какого-то «Освобождения» и «Популярной газеты». Отец, по происхождению украинец, в деревне единственный выписывал польские газеты. Таким уж он был странным, пришел откуда-то из города в деревню как плотник, чтобы после женитьбы стать крестьянином.

Омужичился здесь, в Рудле, а когда-то был преподавателем строительного лицея в городе. «До той поры, пока не стали закрывать украинские школы и открывать польские тюрьмы», — как однажды сказал он Нине. Младшую дочь он учил с начала войны, а когда УПА начала проводить пацификацию сел, засадил ее за книги, как будто сам искал в них покоя. Она училась по польским учебникам. Отец считал, что Нина могла бы уже сдать экзамены за среднюю школу, но над ней стали смеяться одичавшие от пастушества ровесники.

«После всего этого ты сама будешь учить людей», — говаривал отец.

Однажды ночью его забрали. Нина услышала стук в окно комнаты, где он спал, потом голоса, долгий, как будто о чем-то просящий или объясняющий полушепот отца. И еще какие-то шаги, скрип двери. Когда она разбудила старшего брата, отца уже не было. Он ушел навсегда. Никто не знал, кто его увел. Они не получили ни одной весточки, которой в страхе ждали, ничего. Нина со старшей сестрой и братом Алексы осталась на хозяйстве. Алексы только как-то почернел, ходил одеревеневший и вскоре простился с сестрами. В течение нескольких дней она осталась без тех, кто был ее семьей, составлял ее жизнь.

Теперь на мученически висящих вверх ногами отцовских газетах появились, точно прибитые гвоздями справедливого божьего приговора, изображения святых.

Нина вернулась с молоком.

— Там такой смешной один приехал… — сказала она вдруг.

— Что? — Хелена оторвала голову от плиты.

— Ничего, солдаты, говорю, и один такой… — путалась Нина. — Я ему язык показала, — захохотала она.

Хелена пожала плечами и застыла прислушиваясь. Но из соседней комнаты доносились только глухие удары; это органист, бия себя в грудь, совершал утреннюю молитву.


Было уже почти темно. Пение майского богослужения, разливающееся над рекой из каплички на перекрестке, сегодня не содержало горьких жалоб литанийного запева. В нем преобладали пасхальные перезвоны.

«Возможно ли, — размышляла Нина, — у старых баб голос переменился от этих солдат!» И тихо засмеялась своим мыслям. Теперь пение было утверждением существования на самом краю пропасти, а не таким, как до этого, не мольбой о спасении жизни, хотя бы и полной страха и неуверенности.

Их около сорока, не больше. Но у них там эти… автоматы…

Нина пожалела, что она не возле каплички. С той поры, как ханжество органиста выгнало ее оттуда, она демонстративно ушла в работу. В данный момент она стояла на коленях на уходящих в реку мостках, собирая выстиранное белье. Внезапно она привстала.

Кто-то шел в ее сторону. Она сгребла обеими руками мокрый ворох белья и встала с колен. Вот такую, прислушивающуюся, беспокойно насторожившуюся, и обнаружил ее в темноте мощный луч военного фонаря.

— Не бойся, не бойся, — услышала она. — Свой.

— Конечно, не мой, — с трудом выдавила она. Говорившего было не видно.

— Помочь? — Человек был совсем рядом.

— Ну-ну, — пригрозила она, прижимая еще совсем мокрое белье к груди. Она привыкла к деревенским ухаживаниям в темноте и не любила их.

Человек рассмеялся.

— Как хочешь.

Они стояли рядом. Девушка боялась двинуться, зная, что тем самым приведет в движение мужские руки.

— Почему ты не поешь? — спросил он.

— Я одна.

— Что одна?

— Я пою одна. А так — нет.

Ее глаза постепенно привыкли к темноте. На фоне неба была видна вздернутая полювка. Из-под нее блестели глаза солдата. Девушка опустила руки, желая получше взять свою ношу, и вдруг почувствовала, что та стала легче. Незнакомец деликатно, не притрагиваясь к ее руке, снял сверху половину белья. Некоторое время они стояли не двигаясь. Казалось, мужчина прислушивался.

— Это ничего, — сказала она, почему-то злясь, что он обращает внимание на тихий плеск весла со стороны реки.

— Это ничего, — повторила она, видя, что тот не шевелится. — Это, наверно, комендант.

— Рыбу по ночам ловит?..

— Какую рыбу! — крикнула она, а потом засмеялась. — Наверно, заметил кого-то и перевозит на ту сторону. Зачем ему хлопоты?

— Как это? — и она почувствовала, что ее руки опускаются; это солдат положил мокрое белье назад.

— О господи! — объясняла она неторопливо. — Он еще днем заметил, что в камышах запутался какой-то, ну, утопленник, значит, убили его где-то там — ив реку. Раньше так каждый день по нескольку раз…

— Ну, — поторопил человек из темноты. Плеск весел удалялся в сторону противоположного берега.

— Ну и самому коменданту не хочется каждого описывать, так бывает, ночью перевезет на тот берег и подбросит. Пусть там, в Вишнювке, беспокоятся. Я однажды подсмотрела. Купалась ночью и… — Смутившись, она замолчала.

Солдат молчал в темноте, непроницаемой, как невидимая река со своей ношей.

— Ну, дай! — наконец сказал он как-то резко. Взял у нее из рук узел и пошел рядом с ней в деревню, где к темному небу поднималась песня. Она шла впереди него по старой стерне, теперь уже залежи, полем Васьки, который три года тому назад один из первых, еще при немцах пошел во вспомогательную украинскую полицию. Его жена убежала куда-то к родным, когда только начали гореть польские села.

Они были уже недалеко от дома. Увидев в окне кухни свет, Нина удивилась: значит, Хелена не на майском? Нина шла, чувствуя правым боком тревожную близость солдата. Она остановилась в полоске света, падавшего из окна, и протянула руку за своей ношей. Когда он передавал ей в руки узел, похожий на неумело спеленутого ребенка, она взглянула на солдата, и у нее неожиданно перехватило дыхание от какого-то непонятного смущения. Это был офицер, сидевший в кабине грузовика. Тот, которому она показала язык, к радости его солдат. Как от удара кнутом по ногам, она подпрыгнула, перекрестилась в прыжке и нырнула в темноту. В руках у офицера осталась какая-то мокрая рубашка. Улыбаясь, он рассматривал свой трофей. Потом сделал шаг в сторону веранды. Намереваясь повесить рубашку на перила, он бросил ее вперед. Раздался жуткий крик. В темноте виднелся тонкий силуэт. Женщина закричала еще раз и умолкла, давясь громким испуганным дыханием.

— Кто это?

— Свой, — ответил он. И быстро, как бы желая предупредить ее панику, добавил: — Военный… Поручник[9] Колтубай… — комично представился он в темноте.

— О боже, как я испугалась… — сказала она.

Колтубай сделал два шага. Взял женщину за плечо. Она держала одну руку возле виска, на него даже не посмотрела. Сделала шаг и опустилась на стоящую под стеной дома скамейку.

— Так глупо… может быть, та девушка ваша сестра? Сестра! — воскликнул он, рассмотрев в полумраке женщину. Улыбнулся. — Я помог ей принести белье с реки, потому что она его все время теряла, и теперь…

— Я думала, что это привидение…

Офицер посмотрел в сторону «привидения», беспомощно повисшего на перилах, со свисающими до земли белыми рукавами, и громко рассмеялся.

— Вы здесь недавно, — сказала Хелена таким тоном, что он перестал смеяться. — Бояться можно всего. Здeсь, — добавила она серьезно. В деревне уже стояла тишина.

Нина, видимо, перенесла лампу в другую комнату, потому что теперь полоса света выхватила из мрака лицо сидящей Хелены. Офицера удивила ее какая-то недеревенская красота. Он посмотрел на нее так пристально, что она отвернулась. Хелена дышала глубоко, как после долгого бега, еще выдыхая страх.

— Мы остаемся.

— В Рудле?

— В этой деревне? Ну, частично… Вы знаете, что такое военная тайна?

— Нет… — ответила она без улыбки.

— Мы остаемся.

Она вздохнула свободней и только теперь, искоса посмотрев сначала на него, а потом на лежащие на крыльце белые рукава злополучной рубашки, засмеялась. Но через секунду снова стала серьезной. Встала со скамейки.

— Вы, наверно, устали… Издалека? Опять ваша тайна… — Эти слова она говорила серьезно, но со скрытой иронией. — Я, пожалуй, пойду…

Поручник Колтубай остался один. Он не знал, как долго так просидел, когда, точно спящий на возу, качнулся вперед и проснулся, стараясь сохранить равновесие. Встал. Странное спокойствие вытеснило усталость; он вспомнил женщину, которая сидела рядом с ним, и, сонный, поднялся на ступеньку, как человек, который возвращается к себе домой. Испугался висящей рубашки. Остановился, улыбнулся своим мыслям и, быстро повернувшись, стал искать в темноте до рогу на пост.

3

Плютоновый Гронь охрип, прежде чем ему удалось вытащить людей из хат. Неизвестно почему, люди почувствовали, что остановились в Рудле надолго. Даже поручника он с трудом разбудил к телефону; тот был на посту, а не где-нибудь под кустами на пригорке или на подрытой меже.

— Так точно. Так точно… — сонно кивал Колтубай, трогая рукой набитую соломой подушку в поисках полевой сумки и планшета. Плютоновый Гронь сначала подал планшет. Я не ошибся. Поручник, придерживая трубку плечом, одной рукой шарил по карманам в поисках карандаша, а другой раскладывал карту.

— Построить людей? — спросил плютоновый.

— Тревога, — шепнул поручник между двумя «так точно».

Проведенные карандашом на карте поручника Колтубая прямые линии поднимались извилистыми тропинками между тревожно густыми стрехами, петляли, чтобы перейти через какой-нибудь ручей в единственно доступном месте, там, где ураган, а кое-где и партизанская пила перекинула через ручей большое дерево. Они маршировали, расстегнув воротники, с поясами, повешенными на шею, чтобы холодный воздух мог проникнуть под мокрые от пота блузы. Плютоновый Гронь с неприязнью смотрел на «распоясавшихся», как он говорил, солдат. Он знал, как трудно их в таком состоянии «двинуть», когда «начнется». А начаться могло в любую минуту. Что с того, что из первых рядов этой небольшой колонны были видны их дозорные, рыскающие по поросшему кустами склону. Противник уже давно усвоил простое правило: пропускать головной дозор, чтобы внезапно, спрятавшись за стволами сосен, накрыть огнем головную колонну.

— Уже ничего не будет, — сказал поручник, остановившись. — Не подпустили бы нас так близко к деревне.

Они шли в сторону украинской деревни, уже два дня оккупированной бандеровской сотней. УПА сопротивлялась изо всех, довольно еще значительных, сил репатриации украинского населения за Буг. Согласно информации, которую получил поручник, сотня регулярно проводила в деревне мобилизацию молодежи, желая таким образом терроризировать семьи, чтобы те боялись навсегда разлучиться с сыновьями и не двигались бы с места.

— Подтяните людей, — окинул он взглядом колонну.

Плютоновый неохотно повернул назад.

— Быстро! Быстро! — подгонял он. — Остынете в деревне, на холодный пепел придем, — издевался он не то над ними, не то над офицером. И вдруг сам побежал бегом. Впереди послышались крики.

Командир плютона ВОП,[10] остановивший маленький отряд Колтубая, с утра проводил рекогносцировку.

— Они еще в деревне. Не пронюхали. Половина сотни одета в польские мундиры. Наш опознавательный знак, согласованный с компанией,[11] которая ударит по деревне со стороны оврага, — фуражки, надетые козырьком назад.

— Значит, палить в польского солдата, если у него на голове форменная рогатывка?[12] — с иронией в голосе уточнил Колтубай.

— А что? Приказать, как в апреле, делать нарукавные повязки из кальсон, и через месяц вся часть останется без подштанников, — ответил вопиет, отстегивая планшет. — Мы здесь только блокируем их отступление. Нас мало, но достаточно. За нами широкая быстрая речка. Я не очень верю в то, что у них будет желание пробиться в эту сторону. У них тачанки, табор. Какие назойливые эти комары, — и отмахнулся от них картой, прежде чем положил ее на колени. Одно колено, грязное и худое, торчало из безобразно разорванных бриджей.

Плютоновый Гронь стоял, выпрямившись, в нескольких шагах от офицеров, и слушал. Но, увидев такую нищету, отвел глаза.

«Тоже мне командир, — с неодобрением подумал он о командире компании ВОП. — Я содрал бы штаны с первого попавшегося, а не позволил бы в таком виде ходить начальнику. Хорошо, что гады так вырядились. Если приличные, пригодятся», — по-хозяйски подумал он о польских мундирах, в которых в километре отсюда расхаживали враги, словно мундиры уже лежали рассортированные по размерам на складе. Из этого садка пути к бегству не было.

— Плютоновый Гронь, собрать людей! Уходим!

Колтубай разместил отряд на склоне поросшего низкорослым соснячком холма. Но в глубине души плютоновый Гронь был недоволен расположением обоих пулеметов. Хорошо замаскированные, они не «перекрывали» всей полосы обороны.

Когда Гронь смотрел в сторону далеких отлогих холмов, он заметил у их основания большую рощу горных сосен. До начала атаки на окруженную деревню оставалось двадцать минут. Он снова посмотрел в ту сторону, откуда должны были появиться они… Солнце било в глаза.

«Тоже нехорошо», — подумал Гронь о наводчике и инстинктивно поднял руку, чтобы надвинуть на глаза фуражку. Но козырька не нашел — повернутая назад полювка напомнила ему, что противник будет в польских мундирах, и ему стало не по себе.

Впрочем, они все равно перемешаются при отступлении, успокоился он, вспомнив, что остальная часть банды наверняка одета в гражданское.

— Пан поручник, — обратился он к Колтубаю, — может быть, мне спуститься ниже. Если что, можно будет туда дать один пулемет.

Офицер вяло кивнул головой. Он сидел на камне и чертил палочкой на песке.

Стараясь не выходить за кусты, Гронь направился в сторону облюбованного им места. Со все большей благодарностью он смотрел на сгущающийся при приближении сумрак рощи. Перелез через какое-то лежавшее дерево и, когда поднял глаза, внезапно остановился. Некоторое время он стоял неподвижно. Потом пошел медленно, словно боясь наступить на мину. Он все уже понял. Роща стала гуще от трупов людей, висевших на соснах. Лицо плютонового Гроня исказило отвращение. И он мгновенно бросился на выручку. Самое маленькое деревце так согнулось под тяжестью, что два повешенных упирались ногами в землю. Гронь вблизи увидел то, что было лицами, и вдруг скорчился в приступе рвоты.

Возвращался он бегом, спотыкаясь о кротовины. Он видел, как люди бросились на свои места, видимо думая, что он заметил приближающегося противника. Но он помахал рукой, чтобы успокоить их, и направился к поручнику, неподвижно сидевшему на том же самом месте.

— Пан поручник… — пробормотал он, неловко поворачиваясь в сторону рощи.

Через час оттуда послышался сильный шум. Началось. Короткие серии автоматического оружия, одиночные выстрелы, и сразу же взрывы гранат.

— Подпустили близко, гады, — прорычал Гронь, ложась возле первого расчета.

— Пан поручник, — поторапливал он Колтубая, продолжавшего сидеть на своем камне, откуда был виден за километр. Гронь устыдился своего крика: он весь дрожал от бешеного, злобного нетерпения, в ревнивом ожидании движения руки, после которого взрыв смешает потроха бандитов с землей; в нетерпеливом желании, чтобы поскорее задрожало оружие, бьющее очередями.

Со стороны деревни стрельба становилась все более частой. Только бы не выстроились в треугольник и не пошли бы вперед, забеспокоился Гронь. Он уже не раз сталкивался с их тактикой выхода из окружения: чота[13] треугольником, автоматическое оружие впереди и на флангах.

Нет… он внимательно вслушивался в голос оружия, словно изучая ухом некую карту. Вдруг он почувствовал, как вздрогнул солдат, лежавший у пулемета, поднял глаза, и сердце его забилось сильнее.

По заросшему склону противоположного холма гуськом, один за Другим, спускались люди. Они шли не спеша, вытягиваясь в длинную цепочку, конца которой не было видно. Гронь заметил рядом с собой поручника. Колтубай, став на колено, смотрел в бинокль.

— Пан поручник… — Гронь попросил разрешения дать команду открыть огонь, но тот не понял его и молча протянул ему свой бинокль.

Теперь Гронь отчетливо видел: полонину спокойно пересекали люди в польских мундирах. Он задержал взгляд на шедшем впереди офицере. Полювка была козырьком вперед.

— Гады, — сказал он шепотом, как будто его могли услышать.

Колтубай опустился на оба колена, приставив к глазам бинокль. Он был бледен. Из-под фуражки, козырек которой теперь прикрывал ему шею, стекала тонкая струйка пота.

— Пан поручник… — заскулил вдруг Гронь.

— Это наши… — простонал поручник. — Это могут быть наши…

Плютоновый охнул.

— Длинными очередями огонь! — скомандовал он, меняя позицию.

Наводчик растерянно оглянулся на офицера.

Ведущий колонну находился в нескольких метрах от опушки рощи. В памяти Гроня мелькнули страшные лица, он навалился боком на наводчика, вцепился в пулемет. Вторая очередь разметала шедших по склону, подала сигнал второму пулемету отряда Колтубая, подавила неумолчный винтовочный огонь. Ошеломленные, они мчались вверх, часть из них залегла за горными соснами. Однако от пуль они не защищали. Кое-кто достиг рощи повешенных. Гронь словно сошел с ума: бил по роще непрекращающейся очередью. Дыхание его было прерывисто, глаза заливал пот. Из лесу пробовали отвечать одиночными выстрелами, но в каждое место, откуда били винтовки, бросалась свора пуль из пулеметов плютона Колтубая. Через минуту наступила тишина. Только со стороны деревни доносились одиночные выстрелы, похожие на потрескивание сосновых поленьев в печи. И тогда из рощи кто-то закричал по-польски:

— Не стреляйте! Не стреляйте!

Колтубай встал во весь рост. Гронь поднялся на колени. Он услышал, как стучат зубы у подносчика патронов; уничтожили польский отряд. Вдруг Гронь вскочил и как безумный побежал вперед. Он мчался в сторону рощи, откуда донесся этот крик. Захлебываясь воздухом, Гронь боролся с охватившим его ужасом. На бегу он зацепил за ветку шапкой, поймал ее на лету и насадил на голову козырьком вперед, нормально. Вдруг Гронь остановился. Прямо перед ним, скрытый в небольшой неровности, ползал, держась за живот, солдат в польском мундире. Он что-то бормотал. Гронь нагнулся и едва не упал от охватившего его ужаса.

— Боже ти мiй! — услышал он слова отчаяния, произнесенные шепотом по-украински, и быстро вскочил на ноги. Стал хлопать руками по коленям, прыгать, его безудержный громкий смех понесся в сторону взвода. Оттуда уже бежали люди.

— Стрильци! — пропел он высоко. Бегущие люди, как будто у них тяжесть с души свалилась, заорали радостным хором. Один из них вслед за Гронем от радости зарычал, другой на бегу торжествующе хохотал. Так, смеясь, они врассыпную добежали до того места, где скрюченные в странных позах лежали эти… Один из раненых, к которому приближались смеющиеся атакующие, неловко встал на колени, с трудом оторвал правую руку от распоротого живота, истово осенил себя широким православным крестом и рухнул навзничь. Со стороны рощи повешенных, держа руки высоко над головой, шел еще один. Это был, наверно, тот, чей крик «не стреляйте!» окончательно утвердил их в мысли, что они разбили своих. Плютоновый Гронь побледнел и трясущимися руками стал дергать застегнутую кобуру пистолета. В тот же момент он почувствовал, что кто-то крепко сжал его руку. За ним стоял поручник Колтубай. Плютоновый протер глаза тыльной стороной ладони, как человек, пробудившийся ото сна. Удивительно злым и чужим показалось ему лицо поручника. И вдруг он понял: на офицере шапка уже надета нормально, тень козырька падала ему на лицо… как у того, идущего к ним вероломно переодетого в их форму бандеровца.

4

В деревню они вернулись далеко за полночь. Солдаты, засыпая на ходу, почти на ощупь, все-таки как-то находили свои квартиры. Только плютоновый Гронь уже на подходе к Рудле уловил ухом приятный шум: где-то играла гармошка, раздавались веселые выкрики. Все так устали, что напрасно он загонял людей, следя за тем, чтобы их не завлекло гулянье. Сам же он не чувствовал усталости. Разместив плютон, вслепую умылся у колодца, отряхнул от пыли фуражку о колено и был готов.

Гронь без труда нашел веселое сборище. Его сразу же окружило крестьянское радушие, а влюбленно-восхищенные взгляды женщин сняли остатки утомления. В деревне все уже было известно. Пугавшая сон сотня перестала существовать. Прежде чем плютоновый Гронь выпил четвертинку, он рассказал, как собственноручно — здесь он переложил стакан с водкой в левую руку и, ко всеобщему удивлению, выставил боевую правую, — застрелил Кровавого Васыля.

Шеф Службы безопасности, полицейской чоты бандеровцев, хотя чота была лишь то же самое, что плютон, пользовался большей известностью, чем командиры крупных бандитских формирований.

Водка, усталость, волнующий грохот музыки, что еще нужно, чтобы воображение плютонового Гроня взыграло как мотор «виллиса» на асфальте. Крестьяне благоговейно пили, девушки прямо-таки постанывали в ритм его повествования.

— А поручник? — услышал он вдруг.

— Что поручник? — Он посмотрел на худую девушку, почти ребенка, но она вдруг, застыдившись своего вопроса, повернулась и побежала в глубь сада.

С самого начала гулянья она все прислушивалась, не донесется ли шум машин, которые должны были прийти со стороны гор. Музыка ей только мешала. Она ловила редкие минуты тишины.

Гармонист оказался выносливее всех. Скрипач уже опустился на лавку и, держа инструмент между коленями, жадно пил пиво из бутылки. Тарелочник же исчез в толпе, разбредшейся по цветущему саду. Нина отшила двух придурковатых парней, которых она знала с того времени, когда они вместе пасли коров, вырвалась от какого-то пьяного крестьянина и притаилась в ожидании. Сквозь путаницу ветвей ей были видны звезды, приведенные в колебание упорной гармошкой.

Все это веселье было рождено ошибочной уверенностью в том, что плютон станет постоянным гарнизоном Рудли. Не далее как вчера об этом со всей убежденностью говорил комендант поста. Впрочем, безопасно должно было быть и без этого, потому что все три милиционера пришли сюда, не оглядываясь на свои укрытия в поле.

За звуками упорной гармошки Нина единственная услышала шум идущих со стороны гор машин. Она ждала их с какой-то абсурдной уверенностью. Вопрос о поручнике был вызван тем удивлением, с которым она открыла, что приехавший военный — это кто-то другой… И она снова побежала, подгоняемая этой уверенностью. Через минуту она уже увидела его. Он стоял, наклонив голову, как будто сейчас, в мае, искал в траве ведро с молоком. Что-то Нину насторожило. Она замедлила шаги.

Поручник Колтубай разговаривал с кем-то, стоявшим в тени. Она услышала удары своего сердца. Какое-то неизвестное чувство перехватило дыхание. Она была уверена, что подойдет к нему. Только не знала первого слова, которое скажет. Она сделала шаг и услышала знакомый голос: ее сестра что-то говорила офицеру.

Некоторое время Нина стояла неподвижно. Она не могла различить слов, но слышала характерную певучую интонацию. Нина повернулась и боком отступила в глубь сада.

Она шла медленно. Неосознанная ревность мучила ее как хомут. Пьяные то и дело толкали ее, она сердито отмахивалась от них.

Что случилось? Неужели для нее так много значит этот офицерик, который любезно взял у нее белье тогда, ночью, у реки?..

Она покружила в нерешительности и, с трудом передвигая ноги, вышла из круга веселящихся.

— Нина! — кто-то негромко окликнул ее. Она остановилась. В мгновение надежда погасла, и на лице вновь появилось выражение безразличия. Офицерик не знал ее имени.

— Нина!

Она быстро обернулась. Неуверенно шагнула вперед.

— Это я, — услышала она шепот брата. Два года тому назад, после исчезновения отца, он ушел к партизанам.

— Глупая, — прикрыл он Нине рукою рот. — Тише, в селе полно солдат… — прошептал он, целуя сестру. Спиной она почувствовала железную твердость его второй руки. Когда он ее отпустил, она увидела в полумраке металлический крюк.

— Идем, — сказал он, направляясь в сторону дома.

Когда Нина зажгла коптящую керосинку, желая увидеть ужасный крюк, заменявший брату левую кисть, она заметила, что Алексы внимательно вглядывается в висящие на стене ряды икон.

— Это органист из Вишнёвца. Хелена вышла замуж за старого… — ответила она враждебно на молчаливый вопрос.

— Военные в селе давно? — спросил он.

— Весною… — начала она отчет о свадьбе сестры, как вдруг заметила, что Алексы думает о чем-то другом. — Позавчера пришли…

— Навсегда?

— Так говорят. Но уже сегодня были в бою и…

— Нина, людям не надо рассказывать о том, что услышишь. Алексы вернулся, и все, а что делал, что с ним было…

Он небрежно махнул культей, задев ею за стол.

— Есть дай.

Двигаясь как сомнамбула, Нина стала накрывать на стол.

— Алексы, ты ничего не узнал?

— О чем?

— Ну, об отце? — всхлипнула она вдруг.

— Когда мы были далеко, есть там такая Волынь, о которой не слышала ни ты, ни мать, может, отец слышал, так там я был в АК, в любомельской компании — название у нее по одному городу. Далеко мы в том Волынском воеводстве были, и долго это было, месяца четыре. И вот когда мы возвращались, то они, эти любомельские, шли через свои земли и ни одной родной деревни не нашли. Одни печи. И вот когда завязался бой, они вынули затворы из винтовок, — Алексы поудобней положил железную руку, чужую, словно оружейную деталь, — …чтобы не убить преждевременно, издалека, чтобы штыком почувствовать кости, — он говорил о враге, как об одном человеке.

Я у капитана Мотыля был… — добавил он и вдруг устыдился всего этого монолога. — Хлеба больше нет? — спросил он, потому что она слушала, не глядя на стол.

— Так ты ничего не узнал? Ну, об отце?..

— В одной деревне… — медленно начал он, жадно кусая черствый хлеб, — в одной деревне мы встретили сумасшедшего… Он засыпал колодцы. Все колодцы в деревне. Сожженной. Пока на постое рядом не узнали, с чего это началось. У него была жена полька. Когда пришли уповцы, он хотел ее укрыть и опустил в ведре в колодец. А они к нему: «Где твоя, говори». А он нет и нет. Пока ее не нашли. Но вытаскивать не стали. «Иди за топором», — говорят ему. Приносит крестьянин топор. «Руби», — говорят и на веревку показывают, к которой ведро привязано. Крестьянин ничего, целятся в него — ничего. «Руби, — говорят, — а то детям головы отрежем». И уже держат детей, а штыки в руках. Как начали эти дети реветь, так она снизу: «Руби! — кричит. — Руби, Остап!», или как его там. И он ударил топором. Утопил ее. Теперь по деревне ходит, воду там не берут…

Алексы внезапно встал и, вытянув шею, прислушался.

— Это Хелена возвращается. С мужем, — успокоила она его.

Алексы исподлобья посмотрел на иконы и сел. Но Нина чувствовала, что подозрительность в нем не проходит. Внезапно все погрузилось во мрак. Это Алексы задул свечу. Сквозь открытое окно донесся настойчивый мужской голос и неясный шепот сестры. Луна, ободренная темнотой, осветила двор; теперь было видно, что к их дому в сопровождении Хелены идет офицер.

— Бесстыжая… — пожаловалась Нина брату и вдруг заметила, что Алексы в комнате нет. За ней зияла темнота распахнутой двери.

Нина отпрянула от окна и остановилась посреди комнаты, через которую они обязательно должны были пройти. Стало тихо. Сейчас она ненавидела этого офицера. Вероятно, они сели на скамейку перед домом. Когда они о чем-то шептались, она боялась каждого их слова, когда замолкали, чувствовала, что тишина еще хуже.

Нина оцепенела. В чувство ее привел скрип открываемой двери. Потом послышался грохот, задвигаемой изнутри дверной скобы. Едва она успела отступить в тень, как Хелена была уже в комнате. Хелена отпрянула от двери, словно чего-то испугавшись, поправила волосы.

— Блудница! — грозно выкрикнула Нина слышанное когда-то в костеле слово. Оно, это слово, само заставило потянуться ее руки к растрепанным волосам сестры. Хелена сразу вступила в драку. Дрались они по-бабьи, больше всего стараясь обезобразить лицо. От неожиданного рывка обе упали, долго катались, заметая пол юбками, пока старшая не придавила более ловкую Нину. Нина лежала неподвижно, тихо, собирая силы. Вдруг она почувствовала, как на ее щеку упала капля, вторая… — Хелена плакала.

— Хелена, сестричка! — крикнула младшая, стараясь встать с пола. Она поднялась на локти и смотрела на нее долго, пока та не встала. Только потом поднялась и Нина. Хлюпнула носом. — Но ты все равно, — Нина зарыдала, и плач сломал ее голос, — блудница… — простонала она и выскочила из комнаты.

Нина никогда бы не поверила, что с того времени прошло всего две недели. Значит, этих рассветов, в которые она перекладывала голову из уютной темноты, было всего лишь несколько? И вечеров, в которые каждое слово Хелены, каждый ее шаг за пределы дома могли быть, — и были, она могла в этом поклясться, — изменой, — тоже всего лишь несколько? В конце концов, для всех в деревне время шло нормально, избавленное от страха, оно возвращало их к нормальной жизни. Но не для Нины.

Алексы шатался по деревне, и хотя все знали, что говорить о нем солдатам не надо, он все равно на всякий случай спал не дома, а уходил в поля. Согревая, но всей вероятности, места, осиротевшие после ухода милиционеров, которые теперь по-барски спали в охраняемой деревне на своих кроватях.

Но Кровавый Васыль, ликвидацию которого так подробно описывал плютоновый Гронь в день боя и свадьбы, снова дал знать о себе.

В Рудлю пришла потрясающая весть о том, что он сжег украинскую деревню, жители которой, обманутые видимостью правопорядка, сдали властям обязательные поставки зерна. Сжег ее вместе с людьми. Все мужчины, старухи и дети сгорели в заколоченном досками овине солтыса. Тела молодых женщин солдаты находили в радиусе двух километров от сожженной деревни.

«Это Васыль», — говорили повсюду. В живых он оставил лишь двенадцатилетнего сына старосты, чтобы было кому обо всем рассказать. Так Кровавый Васыль делал многие годы, утверждая в людях власть страха.

Из безрезультатной погони воинская часть вернулась в полночь. На следующее утро Нина, отправляясь в костел, столкнулась в дверях с откуда-то возвращавшейся Хеленой. Вечером военные забегали вокруг поста. Нина наблюдала за их действиями, стоя у забора на задах усадьбы, как вдруг услышала за собой тихие шаги. Она повернула голову и застыла: к ней шел офицер. Офицер был вооружен, на плече висел планшет. Он был какой-то бледный и вялый, смотрел в сторону.

— Ты могла бы позвать сестру? — медленно спросил он.

Нина хотела закричать, хотела сказать ему все, что думает…

— Хорошо, — прошептала она и ушла.


Спустя полчаса, когда загудел мотор грузовика, кто-то в деревне крикнул, что солдаты уезжают насовсем. По улице ходил солтыс и успокаивал народ. Сестру Нина ни о чем не спрашивала. Когда наступил вечер, стала у забора. Она дождалась момента, когда из ворот поста вышел милиционер с телефонным аппаратом в руках и пошел в направлении полей.


Странной была эта весна и плохим лето в жизни Нины. Ее озорную доброжелательность сменило ожесточение. Когда люди хвалили зеленеющие озимые, она со злорадством вспоминала, что мельницы в округе сожжены. Когда солнце уже золотило колосья и мальчишки подсматривали за купающимися девчатами, она считала их не как раньше, давясь веселым писком, а с глухой неподдельной злостью. Она кричала, что они уже стали выше винтовки, и отпускала едкие замечания в адрес солдат, совсем как старая карга. Осталась только былая быстрота во всем, что она делала. А может быть, даже и усилилась. Несколько раз за эти полгода было так, что она, несясь по каким-то своим хозяйским делам, вдруг, как пораженная громом, останавливалась, заслышав урчание идущего со стороны гор грузовика. Это армейские соединения проводили операцию, ощупью разыскивая еще глубже спрятавшегося противника, но в деревне воинской части давно не было. Однажды утром Нина подслушала, как Хелена расспрашивала солдата, остановившегося напиться воды из колодца, об офицере по фамилии Колтубай, и не могла даже назвать номер части: вот тогда-то Нина и потеряла надежду. Алексы приучил ее, чтобы она давала ему знать при каждом появлении военных. Брат ей рассказал, что он воевал и руки лишился в какой-то Армии Крайовой, которая была иной, чем Войско Польское,[14] и теперь он чего-то боялся. Однажды спрошенный Ниной, он приказал ей шутливым тоном: «А ну-ка сгребай сено!» — и больше она не пыталась проникнуть в его тайны. Хелена ходила тихая и покорная в присутствии мужа, который, видя, что Алексы, несмотря на свое увечье, может работать по хозяйству, все с большим бесстыдством признавался в своей старости. Вечерами он рассказывал, как сам Кровавый Васыль поломал на нем зубы. Будто бы сожжение деревни и единственного в околице костела было ничто по сравнению с тем поражением, которое потерпел атаман, поскольку уцелел органист — главный хранитель веры и польскости.

Когда жатва уже приближалась к концу, Хелена настойчиво заговорила о том, что надо ехать в костел. Нина поворачивалась лицом к стене, увешанной святыми, и как бы про себя говорила, что в городке, где находится костел, наверняка стоит гарнизон. И все-таки упорство Хелены объяснялось чем-то другим. Несколько раз ночью вместе с ровным похрапыванием органиста Нина слышала плач. Однажды, когда разговор вновь свернул к этому, она злобно прошептала, подходя к полыхающей плите:

— Будешь исповедоваться, сестра?

Хелена подняла голову и сказала неожиданно громко и печально:

— Буду…

Нина залилась краской стыда. Старик, хоть и напуганный перспективой все еще рискованного путешествия, в конце концов пообещал.

Его выручил случай. На другой день утром Нина вбежала, ища Алексы с обычным в таком случае криком: «Едут!» Со стороны гор доносился ровный шум мотора. Алексы кинулся в поле. Грузовик-фургон остановился у соседней усадьбы; в кузове под брезентом находились раненые и больные солдаты ВОП. Их было человек двенадцать. Двое здоровых сопровождающих принесли им немного воды из колодца, а потом на глазах у Нины совершили обряд поения машины и уехали.

Далеко за полдень со стороны гор донесся грохот. Он приближался необычно быстро. Затем через деревню пролетели три грузовика. Солдаты стояли, держась за железные дуги, поддерживающие брезент. Куры с кудахтаньем взлетели на заборы, машины были уже на другом конце деревни.

— Опять что-то… — говорили люди на полях. Те, у кого на возу лежали снопы, влезли на них, но из-за поднявшейся пыли могли увидеть немного.

Зато Нина видела, как они возвращались ночью. Ее разбудил резкий, словно блеск ножа, свет фар. Он прошел по кухне, где она спала, задержавшись на начищенном дне повернутой к стене сковороды. Сначала Нина услышала тихий стук оконной рамы — поняла: это убежал Алексы, — потом голоса. Вся дрожа, она надела юбку. Во дворе возле колодца стояли два грузовика, обращенные друг к другу передом, как бодающиеся бараны; один из них освещал моторный отсек другого, в котором ковырялись два шофера. Какая-то сила вынесла Нину во двор. Хотя она и не спрашивала о поручнике Колтубае, но всегда верила, что встретит его в военной форме. Ни один из склонившихся над мотором людей не пошутил. Чувствуя какое-то беспокойство, она обошла вокруг машины. Сзади, на откидном борте грузовика, примостился солдат с ППШ. Голова его лежала на откинутом назад брезентовом пологе, похоже было, что он спал. Неожиданно встретившись с ним взглядом, она вздрогнула. Солдат посторонился и сделал едва заметный жест, как бы приглашая ее заглянуть в глубь темного, закрытого брезентовым пологом фургона. Нина остановилась в нерешительности. Подтянулась на руках, минуту смотрела, отпустила руки и стала на землю. Она смотрела вверх на живого солдата, словно ожидая подтверждения чего-то, о чем боялась спросить.

— Васыль… — объяснил он шепотом. — Это были раненые. Их везли в госпиталь. Сегодня в полдень. Задержали на перевале. Пошли в штыковую. На раненых. Всех штыками…

Солдат замолчал. Только сейчас Нина заметила, что он так же молод, как и она.

— Офицера здесь нет? Не убит? А что, ни одного офицера… — вдруг быстро зашептала она.

Солдатик отрицательно замотал головой.

Нина осмотрелась. Только теперь она заметила, что на дороге стояли еще два грузовика с погашенными фарами. Она бессознательно двинулась в их сторону, но вдруг повернула в сторону дома.

Тихий свист остановил ее у входа. За порогом стоял Алексы, прижавшись к стене спиной, как человек, спасающийся от обстрела.

— Убитые. Везут тех, которых ранеными провозили на рассвете. Кровавый Васыль, — услышал он ее испуганный шепот. Она хотела убежать, но он потащил ее за собой. Обогнул два грузовика с горящими фарами и вышел перед грузовиками с потушенными фарами. Увидел красную точку, обозначившуюся под тентом, остановился, отпустил Нину, достал из кармана спички и пачку сигарет, ударил по железной культе протеза, выдвинул ту сигарету, которую можно было легко достать, достал ее и воткнул в зубы.

— Ну ладно, можешь идти, — проворчал он, а сам медленно пошел к темневшему грузовику.

— Пожалуйста… — невнятно сказал Алексы и подтянулся на руках, как будто бы для того, чтобы прикурить у часового. Ища огонь, он смотрел ниже.

— Кажется, всех раненых штыками… — прошептал он.

— Ага. Одного оставили живым. «Расскажешь своим, что вас так разделал Кровавый Васыль». Его кастрировали и оставили в канаве. Он видел, как закалывали остальных.

Внезапно солдат отпрянул. Парень схватил его за рукав, второй рукой — железным крюком — уцепился за борт грузовика.

— Возьмите меня к себе, а? — зашептал он вдруг, торопливо, как безумный. — Я вам его, Васыля, в зубах принесу, я их знаю, уже два года я знаю их приемы… — потряс он своей железякой, как грамотой, и вдруг спрыгнул на землю.

Солдат одернул ремень висевшего на шее ППШ и отступил в глубь фургона.

— Пусти! — услышал солдат в темноте пронзительный девичий крик. Он инстинктивно оглянулся, но сзади была лишь непромокаемая брезентовая темнота. Послышался топот убегающего человека. Солдат, чинивший с шофером радиатор изрешеченного, превращенного в катафалк грузовика, со злостью сплюнул и выругался…

— Щупать ему захотелось, сукин сын!


Прошел месяц. Опустевшие поля стали еще печальнее. Люди выходили на осеннюю вспашку, ворочали свою землю, ту, что всегда, но знали: теперь за горизонтом была ничейная земля. Выселяемое украинское население эшелонами ехало на запад. Банды, лишенные поддержки, поднимались все выше в горы или, зарывшись в землю, создавали в опустевших селах целую систему бункеров, скрытых под обезлюдевшими хатами. Несмотря на это, по ночам еще поднимались зарева пожарищ, а днем люди боялись уходить за горизонт. Солтыс, если ему надо было в повят, всегда ездил с военным и таким же образом возвращался.

Вечерело. Поля затянула мгла, словно дым костров на убранных огородах. Но с тех пор, как уехала вызванная на «пожар» воинская часть, ни один пастух костров не разжигал. Было холодно, но люди еще сидели перед хатами, сохраняя в себе остатки осеннего солнца. Огонек зажженной спички уже был виден отчетливо, напоминая, что близятся сумерки.

Алексы выпрягал коня. Нина прикорнула на веранде. Как всегда в эту пору, она думала о недавнем. Брат отвел коня в конюшню. Заскрипел журавель. Нина видела, как он поднимается из-за хаты напротив на фоне еще светлого неба.

«Надо дать Алексы ужин», — мысленно подстегнула она себя. И тут вдруг услышала быстрый топот. К калитке подбежала Хеля. Остановилась, большая и стройная.

— Алексы! — позвала она, когда тот показался в воротах. — Алексы! Какие-то люди… — У нее перехватило дыхание. — В роще за каплицей.

Алексы ни о чем не спросил, окинул взглядом двор, как бы ища укрытия, и неожиданно выбежал на дорогу и понесся в легких осенних сумерках, грохоча сапогами.

«На пост», — подумала Нина. Хелена уже стояла рядом с ней, вытянув шею, замерев; она подошла на расстояние вытянутой руки, как бы ища у сестры защиты.

— Какие-то люди… — повторила она. — Я слышала… о чем-то говорили по-украински.

— Они тебя видели?

— Нет. Они не ожидали.

— Много их?

— Не рассмотрела, — прошептала Нина, взглянула на веранду, и ее почему-то охватила дрожь. Она опять отступила на шаг.

Так они стояли молча, превратившись в слух. Нина слышала ровное сердцебиение сестры. Обе были заперты в этой ночи, как дети в темной комнате; они инстинктивно боялись каким-нибудь неосторожным движением нарушить тишину. Вдруг их кинуло друг к другу. По дороге бежал запыхавшийся Алексы.

— Пост пустой! Телефон забрали… Пошли спать в поле…

— А уже месяц спали на посту, — зашептала Нина.

— Солдаты могли получить предупреждение… — тихо сказал Алексы и осекся.

На землю опустился туман.

— Вот! — вскрикнула вдруг Хелена, подняв руку. Издалека донесся какой-то крик.

— Возле Остриханьского, — прошептал Алексы фамилию крестьянина, усадьба которого на полкилометра отстояла от плотной застройки. Но капличка, рядом с которой Хелена слышала голоса, была с другой стороны. — Окружили… — пробормотал он сквозь зубы. И сразу же громче: — Они ничего обо мне не знают…

Только теперь Нина почувствовала страх. Она вспомнила какой-то рассказ брата о лесопилке, на которой пила была обмотана человеческими внутренностями. Они стояли, так тесно прижавшись друг к другу, что чувствовали собственное тепло, из-за чего их беспокойство только усиливалось.

Опять откуда-то издалека донесся крик.

— Стрильци… — шепнул Алексы.

Нина почувствовала дрожь, какую испытывает человек, пытающийся удержать тяжесть, превышающую его силы. Опять воцарилась тишина. Что-то должно было произойти. Она почувствовала, как страх превращается в ней в какую-то коварную энергию, и вдруг возненавидела не тех, кого боялась, а тех, с кем должна была нести без всякой с их стороны помощи этот парализующий страх.

— Иди за ним, — прошептал Алексы на ухо Хелене. Он имел в виду спящего органиста.

— Иди. Под… — начал он какое-то слово, которое было усечено винтовочным выстрелом. Нина инстинктивно схватила брата за руку. Вновь воцарившаяся тишина была еще более жуткой, ее молчание казалось издевательским враньем, стук собственных сердец обрывал им внутренности.

— А может… — начал Алексы и, недоговорив, смолк, словно только для того, чтобы спровоцировать опасность видимостью секундной потери бдительности.

— Алексы, — сказала Нина.

— Что?

— Алексы!

— Тес.

— Хеля! — выкрикивала она их имена в темноте, хотя они стояли рядом с ней.

Теперь с противоположной стороны деревни послышалась очередь ручного пулемета, одиночный выстрел, какой-то крик.

— Туда, — вдруг решил Алексы, схватил здоровой рукой Нину за запястье, культей же второй попытался обхватить Хелену, но та рванулась и одним прыжком оказалась на веранде. Еще не затихли ее шаги, а темнота уже звенела чьими-то быстрыми шагами; по дороге бежали люди. Алексы вел Нину, держа ее мертвой хваткой: перепрыгнули через канаву, идущую от ямы для навоза, продрались сквозь заросли малинника и залегли там, не добежав до первых деревьев сада.

Стало опять тихо. Тем отчетливее были слышны чьи-то осторожные шаги. До боли вытаращив глаза, Алексы и Нина рассмотрели, что пришедших было двое, только двое. Они медленно обошли их дом. Потом остановились возле окон. Теперь они были неразличимы на темном фоне стены.

Нина слышала, как громко дышит Алексы, и старалась сдерживать свое дыхание. Не думала ни о сестре, ни о чем — боялась. Она видела, как в комнате вдруг появился мерцающий свет лампы. Увидела тени, движущиеся по стене, — распознать людей она не могла. Потом кто-то открыл окно, стукнула рама, резкий звон разбитого стекла, несколько украинских слов. Нина неожиданно приподнялась, но тут же, почувствовав на губах руку брата, упала навзничь. Когда Алексы освободил ей рот, она прохрипела, словно пробуя голос:

— Я слышала… — и замолчала, подозрительно вслушиваясь в свои собственные слова, которые боялась вымолвить.

В деревне что-то происходило. Какие-то люди быстро ходили по дороге, из усадеб доносились негромкие слова. Зажигались огни. Нина лежала оцепенев, не чувствуя, как холод леденит ее тело. Наконец она осознала, что у нее непрерывно стучат зубы.

В их доме происходило что-то ужасное, но хуже всего было отсутствие всякого движения. Здесь, вовне, опять была полная тишина. Несколько раз она хотела шевельнуться, но ее тут же находила рука брата. Притаившийся рядом Алексы был чуток и останавливал каждое ее движение беспокойным шипением. В какой-то момент она почувствовала на своей щеке его теплое дыхание.

— Слушай, — быстро шептал он, — я попробую сейчас выбраться, велосипед где-нибудь возьму, в мястэчко за солдатами… Так ждать здесь рассвета хуже. А ты, когда я пройду и будет все тихо, спрячься туда, где разрыты бурты картофеля, и сиди там до наступления дня, сиди, пока они не уйдут, сиди… — и пополз, опираясь на одну руку и на колени, как осторожный раненый зверь. Некоторое время она еще слышала шелест сминаемых опавших листьев, ставших жесткими, как жесть в последних лучах уходящего лета. Она была одна.

Она опять вслушивалась в тишину. Теперь она молилась ей. Где-то в темноте шел Алексы. Если бы он даже все время полз, то и тогда бы уже был за деревней, в то время, как во дворе началось какое-то нервное движение. Там ходили люди, светя себе амбарным фонарем, кто-то выводил коня. Из малинника ей была видна только часть двора со стеной конюшни. Как раз там и появились люди. Первым, словно что-то ища, шел органист с амбарным фонарем, поднятым вверх. Голова у него была низко опущена. Именно голову, отсеченную от темноты крyгом света, она видела отчетливо. Рядом с ним шли еще два человека. Когда они остановились и по чьему-то приказу повернулись спинами к конюшне, лицом к спрятавшейся Нине, она узнала их: солтыс и Остриханьский с конца села, «полукровка», как называли его крестьяне, «здешний», как представлялся он сам, не то украинец, не то поляк. Так они стояли один возле другого, глядя в непробиваемый для их взгляда мрак. Но Нине казалось, что они в нее всматриваются, хотят ей что-то сказать.

— Выше! — услышала она издевательский окрик, и органист поднял амбарный фонарь, теперь он был у него прямо перед лицом. Нине казалось, что она видит, как органист щурит от света глаза. В эту минуту ударила очередь и сотрясла воздух так, что девушка долго не могла перевести дыхание. Органист наклонился вперед, словно заглядывая в глубь огромного колодца, опустился на колени. Внезапно свет потух, закрывая от ее глаз всю эту сцену.


Нина стояла на коленях в малиннике, хотела встать, но каждый раз снова валилась на колени. Вдруг ей показалось, что мрак окружает ее как вода, и по этой воде плывут к ней те трое, словно салатницы с красным заливным. Она встала и, покачиваясь, пошла по направлению освещенного окна, безвольная, как заяц, попавший в свет фар. Нина остановилась только тогда, когда коснулась руками стены. Приблизила лицо к окну. Она смотрела, и от ужаса у нее расширились глаза.

Хелена сидела на лавке в углу комнаты, откуда минуту назад вывели ее мужа, руки у нее были заведены за спину и связаны толстой веревкой, которой стреноживают лошадей. Напротив нее, по другую сторону стола, спиной к окну, сидел мужчина в военной полювке и смотрел в сторону двери, в которую входил низкорослый бандеровец в бараньей шапке, придающей ему в этот почти летний день маскарадный вид. Бандеровец поставил на стол амбарный фонарь без стекла и, доставая спички, о чем-то со смехом рассказывал. Поднес огонь к фитилю, выдвинул это подобие коптилки на середину стола, взял стоявшую там лампу и пошел с ней в сторону чулана. В этот момент мужчина в полювке оглянулся. Нина вскрикнула: прямо перед ней, отделенное лишь оконным стеклом, возникло лицо Колтубая. Она увидела, что бандеровец в меховой шапке кинулся к двери, увидела приближающееся лицо Колтубая, прыгнувшего к окну, и бросилась что было духу бежать. Перепрыгнула через малину, натыкаясь на стволы деревьев, пересекла сад; пробегая по огороженному пастбищу, разорвала платье. Ноги ее проваливались в кротовины, в пахоту, ветлы над ручьями били ее по лицу. Наконец она свалилась и долго лежала, не в силах перевести дыхание, как вдруг заметила лежащую у нее перед глазами свою руку. Неужели уже светает?

Над деревней поднималось зарево пожара. Отсюда, с пригорка, было видно, как горит их дом.

Часть вторая
1

Назначение в сожженную деревню над Ославой Нина восприняла как горькую иронию судьбы. Сурово, даже агрессивно, давала она показания о встреченном ею и укрывающемся под фамилией Мосур Колтубае сначала на посту МО, а позднее в повете. Возвращаясь с учительской конференции, она всегда находила дорогу к темному дому. В темной приемной она сидела, как терпеливый ребенок у зубного врача. Выпрямившаяся, худая, в своих чересчур длинных платьях, шла она назад. Было что-то возмутительное в ее непослушной памяти, которая могла нарисовать ей преступника только в тот момент, когда он взял у нее корзину белья возле реки. Она звала свою память, как собаку к тому месту в ночи, когда он показал ей свое настоящее лицо.

Лучше всего она чувствовала себя тогда, когда в комнате у Хрыцько писала на доске абсолютные истины: сколько будет дважды два или о том, что у Али есть кот.[15]

Разные дети приходили в школу в Пасеке. Несуразные малыши, охотно посылаемые родителями, потому что никакого ущерба хозяйству это не наносило, сидели рядом с верзилами, считавшими пастушество ниже своего достоинства, впрочем, так же пренебрежительно относившимися и к «учению».

Послеобеденное время Нина проводила за тетрадками, по вечерам привыкла ходить по домам, как будто бы с советами по воспитанию детей, а на самом деле для того, чтобы не сидеть в темноте одной.

С той трагической ночи в Рудле она боялась тишины. Она могла часами сидеть без движения, не слушая, о чем говорят люди, слыша только их голоса. Оживлялась она лишь тогда, когда разговор заходил про «того с гор». Эта тема появилась почти одновременно с момента ее приезда, но до размеров основной она выросла только несколько месяцев спустя. «Тот с гор» почти все лето кочевал по лесистым склонам Хрышчатой. Пастухи на пастбищах слышали, как он стрелял в оленя; нашелся такой, который божился, что видел, как он шел по следу раненого кабана. «Он» становилось грозным именем незнакомца. Сначала говорили: «Тот с гор», а потом уже только: «С гор». Это стало собственным именем. Возчики боялись возить бревна в сумерки. Никто не говорил «Кровавый Васыль», и это, очищенное от того, что определяет точнее всего, имя «С гор» было трусливым признанием в страхе. Были и такие, которые считали, что учительница любит слушать эти вечерние небылицы.

Все-таки какая-то правда в них была, если несколько раз подразделения КБВ[16] прочесывали склоны Хрышчатой и окрестности оглашало ворчание грузовиков. Потом наступало спокойствие. «Ушел», — говорили крестьяне, пока в один из дней какой-нибудь возчик вместо того, чтобы выпрячь коня, оставлял его перед усадьбой Хрыцько и, поплевывая, дабы продолжить придающее ему общественный вес молчание, бросал два слова: «Опять стрелял».

По воскресеньям после обеда Нина ходила на прогулку, и всегда в сторону Хрышчатой. Останавливалась у железнодорожного моста, построенного начальником, как продолжали называть беглеца крестьяне. Здесь, подобрав ноги, она садилась на железнодорожную шпалу и часами глядела на воду. Каникулы она провела в деревне, сначала все в том же бездействии. А потом, кажется, в августе, к ней стал приезжать на старом охрипшем мотоцикле, списанном в какой-то воинской части, старший лесничий из Рaбэ. Это был уже пожилой мужчина, с длинными седеющими усами, небрежно свисавшими на воротник. Его первый визит после случайного знакомства в районе Нина восприняла со спокойным удивлением, во время которого она была суха и очень куда-то спешила, что выглядело карикатурно и неправдоподобно в разморенной от жары, пустой во время жатвы деревне. Через полчаса он уехал. В тот вечер Хрыцько, вернувшись с поля, спросил с невинным видом:

— Ну что, уехал безухий?

— Безухий?

— А то вы ничего не знаете? У этого мотоциклиста нет ушей.

Хрыцько, о котором говорили, что в молодости он был заядлым браконьером, инстинктивно не терпел лесное начальство.

— Ему отрезали оба уха. Поэтому-то он и носит такие длинные волосы, как женщина, закрывает.

— Как это? — спросила она в таком страхе, что мужик перепугался.

— А так, банда. Поймали его. Видно, думали, что он хотел раскрыть какой-то их тайник и что у него будто бы слишком длинные уши, подшутили над ним.

С той поры она стала бояться лесничего. Ей снились сны, в которых свет лампы, поднимаемой по чьему-то приказу, вырывал из ночи лицо слишком старого для Хелены мужа — органиста. В громе выстрела это лицо преображалось, и лесничий сдвигал с уха прядь седых волос.

С облегчением она встретила начало нового учебного года. Опять можно было сидеть по вечерам над стопкой испачканных тетрадей, исправлять красными чернилами неуклюжие кривые буквы. Гомон ошибок, балаган слов в неправильном порядке заменяли ей человеческие голоса, которые ей необходимо было слышать вокруг себя.


В этот день Нине трудно было удержать в руках свой немногочисленный класс. Вновь шло прочесывание Хрышчатой. Каждую минуту дети поворачивали головы, чтобы следить за небольшой группой солдат, которая осталась с полевой радиостанцией возле грузовика во дворе. Им как будто бы передавалось волнение учительницы, они вскакивали с парт, поднимались на цыпочки. Как раз кончилась арифметика, когда со стороны гор примчался юркий «виллис», и сразу же словно сдуло два грузовика. Один из близко сидевших от окна мальчиков вдруг крикнул:

— Поймали!

Нина отложила тетради. У выхода она застряла в толпе детворы. Забившись, как рыба на песке, вырвалась из затора и помчалась во весь дух по двору. С разгону она уперлась руками в капот «виллиса». Лобовое стекло было поднято, и Нина вонзила взгляд а сгорбленного человека, лоб и глаза которого закрывали поля низко надвинутой шляпы. Она видела посеревшую от толстого слоя мелкой пыли куртку, руки, лежащие на коленях. Человек поднял голову. Глаза, прямо-таки белые от усталости, смотрели на нее с безразличием, на которое редко способен живой человек. Она разглядывала его лицо, широко раскрыв глаза. Незнакомый человек отвел взгляд. Было видно, как он ловит ноздрями запах сигареты, которую курил конвоир.

«С гор» пойман! Люди приходили смотреть. Все испытывали какое-то недоверие.

— А, голодранец какой-то. Если бы это был «С гор»…

Нина устыдилась своих чувств. Уже один вид пленного… Но ее глаза отдохнули на огромном зеленом пятне Хрышчатой, в ней пробудилась радость.

— «С гор», — издевательски захихикал стоявший рядом Хрыцько. — Посмотрели бы вы на него, — продолжал он свои насмешки.

— А откуда вы знаете, какой из себя «С гор»? — спросила Нина, отходя.

Хрьщько прищурил глаза.

— Ну… кое-чего знаю, — улыбнулся он.

Вдруг Нина остановилась.

— Видел… — шепнул Хрьщько и еще раз быстро улыбнулся.

Учительница продолжала стоять к нему боком. Не поворачиваясь, она спросила:

— Что вы видели?

— А это после последней облавы, две недели тому назад… Когда из-за того выстрела вечером потом весь лес прочесывали. Я был возницей и вот нашел…

— Что?

Хрьщько полез в карман штанов и вытащил картонную гильзу ружейного патрона.

— Патрон. На вальдшнепов охотился. И никаких там других выстрелов.

— Откуда ты знаешь, что это за патрон и для чего? — спросила она сердито.

— Так ведь там место такое, что только на вальдшнепов. И не из винтовки. Меня учить не надо… — Хрыцько показал сгнившие черные пеньки зубов. Он смотрел на учительницу с растущим интересом.

2

«С гор» охотился на оленя. Тучу он заметил, когда она шла над редким высоким лесом к потоку, текущему в сторону долины, разделяющей Хрышчатую, и побежал под углом к склону горы. Он был в одних штанах, зеленую военную рубашку со связанными рукавами сдвинул низко на бедра, винтовку держал на вытянутой руке, словно боясь обжечься. Он слышал, как сильно бьется его сердце. Облизал губы, почувствовал соленый вкус соли. Запыхавшись в безнадежном беге за уходящей тучей, он был счастлив. Он чувствовал, как все еще легко, несмотря на усталость, несут его послушные мышцы. Он приближался к месту, откуда открывался вид на перевал, по которому должен был проходить олень. А может быть, олень уже прошел? На секунду он задумался, не сойти ли вниз, не поискать ли следы, поднял вверх смоченный слюной палец, чтобы проверить направление ветра. Спуститься он не мог. Учуят. Он лег на большой камень. Олени выйдут через несколько минут. Сейчас он и без того так утомлен, что не смог бы прицельно стрелять. Жив. Он никогда так сильно и подлинно не ощущал свое бытие, как во время этого изгнания. Здесь не только охотился он, охотились и на него. Сейчас некий приговор природе выносил он. Взял винтовку, продул прорезь прицела. Внизу царила тишина. «С гор» развязал рубаху, расстелил ее и лег. Приближался вечер, на разгоряченную спину повеяло приятной прохладой. С нервным нетерпением «С гор» подумал, что, возможно, сейчас он будет свежевать убитого оленя, из которого хлынет кровь, теплая, живая. Да. Сейчас он перестал быть преследуемым зверем, он опять распоряжался своей жизнью. По правде говоря, он смеялся над облавами, во время которых наблюдал за умаявшимися солдатами в пропотевших мундирах. Он следил за ними то с макушки высокой ели, то следуя сзади, чтобы легче было поднырнуть под вторую волну. Хуже обстояло дело с работниками лесничества. Иногда он встречал их погруженными в раздумье над каким-нибудь неосторожно оставленным им следом, и потом, разозлившись, шел несколько километров, меняя насиженное место на новое.

Он внимательно посмотрел вниз. Было тихо. Ни птичьи голоса, ни макушки небольших деревцев, вздрагивавших, когда их задевали, ничто не предвещало появления зверя. Уже несколько дней он жил остатками мяса убитой косули. Он допускал, что будет облава, и вел себя тихо.

Наконец показались олени. Он заметил, как одновременно с треском сломанной ветки наклонилась молодая сосенка. «С гор» улыбнулся. Он любил, когда зверь подтверждает его знание дела. Он осторожно поднял карабин и отер его о скалу. Теперь он увидел рога. Огромный бык наклонил голову, время от времени исчезая из поля зрения.

На поляну, приблизительно в сорока метрах ниже, высунулась лань.

«Мясо у нее лучше», — подумал «С гор», но прикинул потери на шкуре и весе зверя. Он всегда отсылал добычу в деревню через взятых в долю возчиков. В конце концов он был охотником. Что ему лань!

— Иди, иди, — говорил «С гор» быку, ведя мушку над его короной. Уже только высокий куст можжевельника отделял оленя от голого участка, когда вдруг зверь поднял голову. «С гор» быстро прицелился. Собственно, целик был ниже головы, там, где должна была быть скрытая можжевельником шея, когда вдруг и оленю передалось какое-то беспокойство. Он вдруг захрапел и в несколько прыжков пересек полонину, увлекая за собой ланей.

«Мощный бык», — отметил «С гор», но им уже полностью овладело беспокойство.

Он услышал, как полетел вниз камешек, тронутый чьей-то ногой. Осторожно снял свою винтовку с опоры. Винтовка могла быть видна снизу. Через минуту он опять услышал чьи-то неловкие шаги.

«Патруль?» — удивился «С гор».

На полонину, в ста метрах от него, вышел мужчина в форме лесника. Не оглядываясь, он шел вверх.

«Ну и лесник! Даже тропы не видит», — мысленно отругал его «С гор». И вдруг приподнялся.

Мужчина в форме лесника снял шапку и отер со лба пот. «С гор» смотрел на него сверху, стоя на коленях.

— О-о-о! — издал «С гор» какой-то хриплый звук, приготавливаясь к стрельбе с колена, подбросил оружие к плечу, а другую руку — культю с крюком на конце — подложил под ствол и начал целиться. Мушка прыгала на груди мужчины. А тот, не подозревая опасности, шел наискось быстрым шагом. «С гор» еще раз взял его на мушку. Пальцем правой руки чувствовал спусковой крючок, но не нажал на него. Мужчина исчез в сосняке: еще несколько раз мелькнул его мундир.

— Он… — сказал «С гор». И заметил, что голос у него дрожит. — Он. — И бесшумно, как зверь, сполз по камням ниже. Без труда взял след человека.

Человек, шедший следом за другим человеком, пережил войну. Теперь он продолжал ее в той форме, какую, исходя из своего опыта, признавал правильной: боролся с человеком, четко обозначенным на карте собственной ненависти. Войну он начал в кошмарном Волынском пекле жарким летом 43-го года. Молодой деревенский парень, воевавший с «кавалерами» из соседней деревни, попал в партизанский отряд, в котором взрослые мужики вынимали затворы из винтовок, чтобы можно было наколоть человека на острие штыка. И так же, как они, ненавидел бандеровцев, с ожесточением заглушая в себе сознание того, что украинской речи его научил отец. Перед ним, оскалив зубы, лежал грозный мир. Он не боялся его. У него был простой критерий, которым он определял, кто враг, и были патроны. Он не делал разницы между бандеровцами и какими-нибудь независимыми атаманами, командующими самочинными бандами, и знал, что различия между ними — вранье. В этой борьбе людей убивали за то, что убивали они. И как все крестьяне, неохотно и без ясного понимания вел борьбу с немцами. Это не было убийством людей, а сражением, в котором были погибшие. На земле, на которой свежие следы, оставленные немецкими грузовиками, покрывались отпечатками колес атаманских тачанок, он научился тому, что любая иноязычная толпа — это враг. Когда он вернулся в деревню, напуганный непонятным поворотом судьбы, велевшей ему скрыть от польских властей свое участие в этих патриотических действиях, он совсем потерял ориентацию. «Противник» стал понятием тем более грозным, что был почти неуловимым.

Огонь, отнявший у него дом, вернул ему его простые критерии. На следующее утро, измученный непрерывным бегом, он доложил в местечке о нападении на Рудлю и просил взять его в армию.

— Я получил капрала, — сказал он наконец о себе, когда ему с сочувствием указали на его увечье. — Я получил капрала там, где потерял ее, — ударил он железной культей по столу допрашивавшего его офицера. И стал рассказывать о себе.

Его взяли в деревне три или четыре недели спустя. Находясь под арестом, он не стал ждать первого допроса. На крутом повороте горной дороги он выбросил за борт «виллиса» свое сжатое, как пружина, тело. Падая, он увлек за собой конвоира в ту минуту, когда тот схватил его за руку. Они упали вместе, вместе катились по откосу. Боролись молча. Между ними колотился висевший на груди солдата автомат. Однорукий был уже близок к поражению, как вдруг ударил противника по голове железным крюком. Солдат обмяк. Алексы, стоя на коленях, сорвал с его груди оружие и тогда, уже с автоматом в руке, услышал грохот сапог бегущего на помощь второго конвоира. Склонившись над потерявшим сознание противником, он услышал, как над его головой просвистели пули: это стрелял второй конвоир. Алексы сжался. В тот момент, когда в просвете между можжевельниками показалась зеленая шинель, — дал очередь. Он убегал не от людей, а от того, что случилось.

На следующую ночь вместе с плачущей сестрой он раскопал спрятанную в саду винтовку. Брюхатому автомату он не доверял. Даже Нина не знала, что он пришел не безоружный. Два года он продержался на ближайших склонах, зимуя в пастушьих шалашах, а когда снежные заносы отрезали деревню от мира, спускался вниз к людям.

Потом, когда его сестру, ставшую к тому времени учительницей, послали на работу в Пасеку, он перекочевал в пастушьи шалаши на Хрышчатую.

Со времени той первой очереди из автомата сегодня Алексы впервые, хотя еще и скрытый от глаз врага, перешел в атаку. Хотя он и не видел его тогда в их доме возле связанной Хелены, но ему обо всем рассказала Нина, и он сразу узнал его. Несмотря на то, что Алексы шел неторопливо, шагом лесника, дышал он как после долгого бега, переполняемый недоброй радостью. Лесник двигался по горной тропе, по временам останавливаясь и осматривая землю.

«Охотится?» — удивился Алексы.

Через некоторое время лесник снова остановился.

Что-то высмотрел на пастбище, догадался его преследователь, лишенный возможности посмотреть на открытое пространство.

Лесник снял с плеча висевшую, как карабин, двустволку. Сошел с тропы. Алексы выждал минуту и осторожно свернул с протоптанной тропы вслед за ним. Теперь, присев на корточки, он видел в просветах зелени движущийся силуэт. Лесник шел сгорбившись, осторожно. Алексы испытывал смешанное чувство. Следуя за врагом, он видел, что враг сам преследует кого-то. Неожиданно Алексы высунулся еще больше. На поляне он увидел заброшенный пастуший шалаш, вокруг которого с опаской ходил лесник. Алексы почувствовал такую радость, что едва сдержался, чтобы не крикнуть. Он осторожно вернулся на тропу и стал ждать. Машинально, словно стоя на тропе выслеженного зверя, он взял на мушку то место, где высокие деревья подступили к тропе. Через минуту его мушка уже была между лопатками врага. Он поднял ее к основанию шеи. Только в одном он мог быть уверен в жизни — в меткости своего оружия. Он следил за лесником, как рыбак за щукой, которая вот-вот должна взять приманку. Он чувствовал под пальцем курок, под щекой — гладкую ложу, дышал глубоко, вдыхая запах лесного мира, забавляясь видом мушки, убегающей от цели, когда при вдохе поднималась его грудь. Лесник продолжал идти вверх и если даже на время исчезал из поля зрения, то через минуту снова появлялся за поворотом.

Алексы опустил карабин. Уложить его здесь, чтобы потом его нашли и с почетом похоронили в городе, говоря, что он пал жертвой фашиста, — этого было слишком мало.

Задумавшись, он сломал ветку и сразу же замер насторожившись. Но нет: лесник был уже слишком далеко, чтобы это услышать, или был слишком глуп, чтобы обратить на это внимание. Алексы взял в рот сосновую иголку, почувствовал терпкий вкус во рту. Он решал важнейший вопрос в жизни. Не в жизни незнакомца; он мог прервать ее одним нажатием пальца. Он провел всю войну в волынском «котле» армий и народов не для того, чтобы задумываться над чьей-либо жизнью; он думал о своей.

Приняв какое-то решение, Алексы вышел на тропу и быстро зашагал за Кровавым Васылем.

Солнце уже клонилось к закату. В какой-то момент он остановился. Где-то близко раздался гневный рык оленя. Алексы печально посмотрел на закат; еще с полчаса он мог бы увидеть в медленно сгущающихся сумерках мушку на лопатке рычащего поблизости животного.

«Найду его завтра», — подумал Алексы, и вдруг до него дошел смысл принятого решения. Он испугался. Долгое время он стоял неподвижно, понимая, что незнакомец удаляется и может совсем исчезнуть из виду в сумерках надвигающейся ночи, но не мог сделать ни шага. И незнакомец сейчас навсегда уйдет отсюда? На мгновение Алексы показалось, что его ненависть меньше этой цены. Он с напряжением вслушивался в тишину. Бык еще раз подал голос: это было низкое, хриплое не то рычание, не то беспокойное фырканье.

«Надо идти», — подумал Алексы, понимая, что олень, видимо, учуял идущего впереди человека. Алексы охватил ужас, что он потеряет след незнакомца. Он легко догнал его на первой же поляне, тянувшейся вдоль потока. Лесник казался уставшим, он шел медленнее, двустволка снова висела у него на плече, как карабин.

«Идет в шалаш «Отчаявшегося»», — решил Алексы. И тут же подумал, что противник, должно быть, уже немного знает его лазейки, и злорадно обрадовался. Он застанет там завшивленную солому, оставшуюся после придурковатого пастуха.


Неожиданно из темноты вынырнул лесник и замер. Его силуэт был виден на фоне более светлого неба. Настороженно склоненный, он опять держал оружие на изготовку. Прищурив глаза, Алексы следил за его темной фигурой, приближавшейся к полуразвалившемуся шалашу. Более четко он рассмотрел лесника, когда тот, чуть наклонившись вперед, светил себе спичкой. Одна за другой две короткие вспышки снова высветили лесничего: ночью самый надежный выстрел — в освещенную цель. Но Алексы не двигался, скрытый в расщелине скалы, высоко возвышавшейся над тропой. Лесник закинул оружие за плечо и, спотыкаясь в темноте о камни, пошел по тропе в сторону спрятавшегося. Алексы пропустил его под собой и, пружинисто согнув ноги в коленях, прыгнул на лесника. Приставив ему к спине ствол заряженной винтовки, вполголоса попросил:

— Руки вверх!

3

Алексы сидел, оперевшись спиной о шалаш. На его позвоночник давила какая-то жердь. Ноги он положил возле гаснувшего костра. Носком сапога он мог коснуться сгоревших головней или лица связанного Васыля. Безнадежное спокойствие уже пережитого триумфа. Хуже этого — только страх. Тот, который он испытывал столько раз, сколько думал о том, что ему придется выполнить свое решение. Лесник лежал неподвижно.

— Это ты? — спросил лесник без удивления и страха, впервые посмотрев назад, когда руки его уже были связаны брючным поясом Алексы, которому пришлось повозиться, прежде чем удалось прижать пояс культей и затянуть его здоровой рукой.

— Это ты… — повторил пленник, уставившись на его железный крюк.

С этой минуты они не сказали друг другу ни слова. Были и другие решения. «Лесника не должны были найти и похоронить с почетом, как погибшего в борьбе с фашизмом». Может быть, пойти с ним в урочище над потоком, туда, где, гоня раненого кабана, он наткнулся на странное кладбище в воздухе. В петлях из колючей проволоки, с колючими браслетами на костях рук висело четыре скелета. Ни по кускам истлевшей одежды, ни по каким-либо другим предметам нельзя было определить, кем были эти люди и за что с ними так расправились.

«Будет пятым…» — со злобой подумал Алексы, хотя и знал, что пока это неправда. Пока что он сам прощается с лесом. Слышит крик неясыти и тихое завывание ветра в поваленных бурей соснах, чувствует его холодное прикосновение к лицу и мучительно ждет рассвета: надо уходить. Поверженный враг уже только обуза.

«Выстрел в оленя, — думает он в полусне. — Сильный удар пули, подтверждающий триумф; скачок животного, словно желавшего вспрыгнуть на окровавленное лучами восходящего солнца небо. А потом свежевание, проникновение в огромное открытое нутро. А потом только взять лошадь у кого-нибудь из знающих, кто такой «С гор», зацепить огромные рога и потащить животное с громким «хэй-да». Если бы даже кто-нибудь это и услышал, то подумал бы, что это запоздавший возчик тащит свой груз».

«Но я не об этом…» — нить мысли теряется. Ага, что триумф — это удар пули, а потом кровавая работа. «Руки вверх!», и эти руки, пойманные петлей пояса, — это все, что было хорошего. Теперь надо покидать лес и холодную ночь. Идти в стены. Он сознавал, что когда-нибудь… Но это наверняка будет не завтра, это никогда не должно было быть уже завтра. Да, но он возвращается, и не просто со своим преступлением, он возвращается со своим выкупом. Кровавый Васыль в уплату за того солдата, который упал после его выстрела. А еще неизвестно, не остался ли он в живых. Кто знает, какое он получил ранение и что с ним было дальше. Надо спускаться, надо спускаться…

Но память упорно подсовывала ему яму, образованную кокорой, а в ней нанизанные на колючую проволоку черепа, и ниже — разъеденные кости рук, тоже связанные колючей проволокой. Там его и грохнуть…

Носком левого сапога Алексы пододвигает обгоревшую головню в тлеющие угли. Распрямляя в щиколотке правую ступню, он почти касается сапогом лица пленного.

Внезапно Алексы охватила злость. Он презирает себя. Торгует убийцей своей сестры, согласен продать его за уменьшение тюремного срока. За черт знает что. Тихо, сквозь зубы, начинает насвистывать, по всей вероятности, казацкую песню, услышанную где-то на Волыни, злую песню, перенятую от кого-то из уповцев.

Васыль не дрогнул. Не отвел глаз. Алексы, не меняя позы, приблизил ногу к его лицу, надавил на щеку врага, повернул его голову. Почему-то на память пришел отец. Отец шкурил бревно, лежавшее на станке, посреди какого-то дома.

Алексы очнулся.

«Я не украинец…» — подумал он неизвестно почему, и тогда в нем пробудилась ненависть. Глядя на повернутую голову, на давно не стриженный затылок, он знал, что ненавидит и что победил. Неизвестно почему ему вспомнилась сцена, происшедшая на далекой любомельскои земле, когда он в качестве телохранителя присутствовал при разговоре своего командира с парламентером одного немецкого батальона.

— Зоммер, — представился польский капитан.

— Вальковяк, — стукнул каблуками лейтенант вермахта.

Много было смеха в роте, но Алексы воспринял это как освобождение от какого-то неясно ощущаемого наследия своего отца.

«Народ можно выбрать, как бога», — думал он, моясь в потоке и глядя на болтающийся на груди медальон, который когда-то повесила ему мать. Он должен был принимать простые решения в мире, когда те, в кого попала пуля, призывали матку боску и стреляли в кричавших «боже ти мiй».

— Умеешь молиться? — спросил он вдруг. — Да? — и тронул голову лежащего пленного. — Ну так молись, — приказал он, словно принимая за подтверждение движение его головы.

— Не буду, — сказал тот.

— А умеешь? — благожелательно удивился Алексы.

Они обменялись первыми словами, странно бессмысленными.

— Умею.

— По-польски умеешь?

— И по-украински… — Алексы казалось, что он видит следы странной улыбки на лице, изборожденном тенями разгоравшегося пламени.

4

Уже прошло три года. Точнее — три с половиной. Мы стоим в строю. Лица на войне огрубели. Огромные ручищи привыкли держать винтовку. Сначала мы их молитвенно складываем, а потом широко, по-православному осеняем себя крестным знамением. Напротив поп, духовный ассистент командира какого-нибудь куриня или его «шеф штаба». Все это происходит в течение часа, предназначенного для политико-воспитательной работы. У преподавателя, вышеупомянутого попа, доставленного из тюрьмы, глаза закрыты, словно он хочет обмануть и себя, поверить в то, что он у своих.

Когда меня вызвали в штаб и там объяснили задание, я и слышать ничего не хотел.

— У нас есть связь. Мы перехватили курьера из Вены, у нас их ящик. Связь ведет прямо к провидныку[17] всего Закерзонского Края. У них Польша называется «Закерзонский Край», — добавил майор, шеф управления, организовывавшего акцию. — Провиднык — это, как вам известно, шеф всей организации. Мы перехватили курьера. Раскололся. Но его контакт ведет на куринь «Смертоносцев», разбитый месяц тому назад. Мы должны сформировать чоту якобы из людей этого разбитого куриня, она должна выйти на связь с другим куринем, штабом которого сейчас командует провиднык. Располагая перехваченными паролями, надо дойти до провидныка, взять его или вызвать облаву. Трудно, да? — пошутил майор. — Но… — тут он выдвинул ящик.

Я ожидал, что он достанет карту, и с недовольным видом смотрел в окно. Но майор вынул из ящика небольшой сверток, достал из него кусок хлеба и начал есть.

— …Вы не обязаны, поручник Колтубай. Это задание особое, не военное: «слушаюсь, пан майор», не обязаны, — продолжал он пытать меня своим монотонным голосом. У него был вид спящего. — Но когда мы его возьмем, война будет закончена. Там, у провидныка, есть всё: явки, карты, списки. Слишком уж долго мы воюем, да? Впрочем, если это вас не очень увлекает…

Тридцать людей, отобранных в КБВ, милиции, УБ[18] — все с какими-то трагическими эпизодами в своих биографиях, и поэтому жаждущие возмездия, — стояли в вышеупомянутом строю и слушали диктант попа.

Да. Знаю молитвы и по-украински. Это было за день до переброски чоты в лес, когда инспектирующий обучение майор устало пробормотал:

— А может, переделать и польское Ойченаш, а, поручник?

Энэсзэтовская[19] банда, орудующая в окрестностях, на которую могла наткнуться провокационная чота, отпускала с обрезанными ушами людей, которые оканчивали у них «духовную семинарию».

Почему я, собственно, согласился? Теперь, по прошествии стольких лет, всматриваться в себя так же нелепо, как разглядывать детали механизма часов с высокой горы.

А почему я должен был не согласиться? Из страха? Потому что хотел служить «просто в армии»? Так как: «а почему, собственно, я»? В конце концов это было доказательством того, как высоко ценят меня власти.

У попа были омерзительные, жирные космы, перепуганный вид. Майор что-то заподозрил. Однажды он приказал продиктовать себе уже выученную молитву и куда-то ее отнес. Проверяет — веселился я. Проверяет, не «сунул» ли поп туда что-нибудь такое, что дало бы возможность какому-нибудь набожному убийце учуять нас и разоблачить. Поп боялся, поэтому я ему верил. И оказался прав: больше майор к молитве не цеплялся. Проверена. Была не нужна. И вот теперь: «Ну, так молись», — приказал мне человек, который имеет право меня убить.

Теперь, когда моя голова находилась у стоп моего убийцы, я понял, что человек имеет право убивать людей. Правый — неправых.

Странное это было путешествие. В крытом брезентовом кузове грузовика светились красные точки сигарет. Несколько дней мы уже не говорили между собой по-польски.

— Дай прикурить.

— Але чортова дорога, трясе.

— Щоб тебе сильнiше не затрясло.

Кто-то насвистывал гайдамацкую песню. Кто в ушанках по случаю ранней весны, кто в бараньих шапках, несколько человек в немецких и несколько в польских полювках.

Даже оружие великолепно нас «приспосабливало». У нас было два ручных пулемета Дегтярева и скрыпач, настоящий, взятый где-то у бандитов или реквизированный в их «малине», выбрасыватель минометных снарядов собственной, уповской, работы. Мы были хорошо замаскированы. Я стал прикуривать папиросу. Сломал одну, вторую, третью.

— Легка тобi писана доля, наш пане сотнику, — послышалось из темноты. В этих словах я слышал неприкрытую враждебность.

«Кто это?» — подумалось мне.

— На, прикури, — поднес мне сосед сигарету. Я взял его руку за запястье. Почувствовал грубое сукно мундира. Может быть, это была немецкая шинель, не знаю, но я принял эту руку за дружественную руку судьбы. Я машинально поправил пояс с ракетницей. Это было единственное, кроме устного пароля, но разве можно докричаться сквозь пулеметный грохот в облаве, — средство, говорящее о специальном назначении чоты.

«Ты должен убегать от облавы, как будто сам являешься провидныком Закерзонского Края. Если что, должен драться с нашими, как они. Ничего не поделаешь… — Майор замолчал и вдруг раскис. — Мать твою так!» — сказал он и взял меня за голову, покрытую потрепанной зеленоватой немецкой полювкой.

И майор остался. Со мной теперь только шофер. Теперь уже нет никого, кто бы соединял нас с родной частью, с родным языком, пожалуй, даже с самим собой, совершившим псевдоперевоплощение при помощи фальшивых документов. Я дотронулся рукой до кованного из металла бандеровского ордена. Я был заслуженным сотником с заученным на память прошлым.

«Докладывает бывший адъютант полковника Клима Сабура, командующего УП «Север». Сабур — это псевдоним Романа Клячковского из Станислава. Мне приходилось работать с ним еще до войны в Народной Торговле. В 1941-м я был арестован вместе с ним советскими властями. Вместе с ним меня освободили гитлеровские войска. Работал в Украинской вспомогательной полиции, потом при организации «Грона». Наконец мы воевали в УПА «Север» вплоть до рокового ноября 44-го (это была дата ликвидации Клима Сабура вместе со всем штабом; возможность очной ставки полностью исключена). Теперь я прорвался в округ «Сан», где получил сотню в курине «Смертоносцев». Теперь, после ликвидации «Смертоносцев», ищу связь с провидныком, так как у меня в чоте курьер из Вены со специальным поручением…»

Каждый из моих тридцати людей имел такое же выученное на память прошлое. Сыновья сожженных крестьян из-под Кросна называли места заключений и сроки за принадлежность к ОУН[20]… Во время этих декламации были такие минуты, когда я начинал сочувствовать врагу, узнавая его нелегкую судьбу. Но тогда мне достаточно было вспомнить какой-нибудь бой с противником, страшным и жестоким, как история, средневековья.

Еще на двухнедельных учениях своей чоты я думал, что, когда мы окажемся наконец в лесу, будет легче: наше переодевание явится обычной маскировкой в бою. А сейчас для нас лес был зловещим, холодным, слишком большим, как одежда, снятая с трупа. У меня ни с кем не могло быть связи, кроме врага, которого я никак не мог ухватить, чтобы заключить с ним ложный союз. Две недели мы бродили, никого не встретив, как вдруг наткнулись на какой-то бандеровский отрядик, расположившийся, как было сказано, вблизи не то маленького поселка, не то смолокурни. Там было всего пять домов. В трех жили украинцы, в двух — поляки. Дома стояли тесно. Нагрянули мы туда ночью, расквартировал я людей, и… ничего.

Подали есть. Старый украинец даже починил кому-то из чоты на лапе сапоги, но ни словом не обмолвился. Напрасно мы рассказывали о последнем бое «Смертоносцев», о том, что нам необходимо войти в контакт с регулярным соединением. Молчание. Я с ужасом стал подозревать, что в переделке нашей чоты на бандеровский лад допущена какая-то ошибка. На третий день, рано утром, меня разбудил смолокур и с невероятной быстротой отрапортовал мне об «ужасной облаве» на главной дороге.

Наверно, какую-то часть КБВ или мою собственную седьмую пехотную дивизию принесло сюда в погоне за этим разбившим где-то поблизости свой лагерь небольшим бандеровским отрядом. Я скомандовал людям выступать. Не прошли мы и пяти километров, как я заметил, что находимся под угрозой окружения своими. Дать поймать себя в сети собственной облавы — самое худшее, что могло случиться. Обнаружить себя неизвестно какой ценой и с какими последствиями для собственной акции?. Я скомандовал людям бежать, желая пересечь цепь холмов, отделяющую нас от густого острова леса. Через четверть часа тут же рядом, в километре-двух, послышался внезапный взрыв лесного боя. Мы наткнулись на бандеровцев.

Я стянул людей в какой-то котловине, как беззащитное глупое стадо баранов. Во мне проснулись дурные привычки, выработавшиеся на фронте, но я сдержал себя: я не должен был сражаться, я должен был бежать. Отсюда нам ничего не было видно, только у Вовки, оставленного на наблюдательном пункте на краю оврага, был некоторый сектор обзора. В какой-то момент я не выдержал и, оставив людей, поднялся выше. Сделал я это своевременно, в тот самый момент, когда секция[21] солдат в боевом порядке двигалась в сторону оврага. Я упал па землю. Сердце билось так же, как во время боя. Те — люди, одетые в наши польские мундиры, были теперь «те» — шли быстро, видимо, выполняя какое-то срочное боевое задание. Я стал на ощупь искать ракетницу, чтобы дать знать, что мы свои, как вдруг лес задрожал от грохота. Это заработал «Дегтярев». Вовка стрелял длинными очередями.

— Вперед! — крикнул я.

Мы без потерь вышли из окружения. Вечером, отдыхая на случайном привале, я задал себе глупый вопрос. Сколько же там полегло солдат? Мы стреляли в своих. В тех шестерых из первой секции, а потом, когда мы строчили по встретившей нас огнем опушке леса?

«В конечном счете оправдаются все потери, которые может нанести нам твоя чота, если только ты достанешь нам провидныка. Пускай даже ты будешь драться с нами как сатана, твой плютон не уничтожит больше, чем плютон, два, ну три. А если в наши руки попадет провиднык, значит, им конец. Ты не должен попасть в плен к нашим. Чем больше тебе достанется, тем лучше; легче к ним доберешься. Если ты попадешь вместе с ними в облаву, значит, ты их купил, только нас не береги…»

Я смотрел на людей. Они жили. Радовались. Как странно, будто людям все равно с кем сражаться, коль скоро они уже сражаются. А я сам? А Вовка, стрелявший первым? Как прекрасен был в бою этот Вовка. Целясь, я вспоминал и удивлялся, что может быть проще адекватно выполненного приказа; теперь, наоборот, эта мысль кажется мне удивительной.

Через месяц у нас кончилось топливо. С едой было еще не так плохо; мы занимались реквизицией одинаково беспощадно как в польских, так и в украинских селах. Нас одинаково боялись как поляки, так и украинцы. В один из пасмурных ненастных дней, уходя от очередной облавы, мы вышли на первую настоящую связь. К нам присоединилось два стрильца из разбитой сотни. На следующий день к вечеру они привели нас в район, где расположился штаб их куриня. Несмотря на упорные уговоры, стрильци, ссылаясь на строгий, смертью караемый запрет Службы бэзпэки[22] приводить в район их расположения посторонних, дальше нас вести не хотели.

С самого начала я держал их возле себя. Я немедленно похвалил их за дисциплинированность и выполнение предписаний. Установив пароль и место встречи, я позволил им оторваться. Я знал, что командир куриня не откажется от моей хорошо вооруженной чоты. Вскоре, приблизительно через час, мы имели возможность войти в лагерь врага, стали составной частью его сил, для того, чтобы в конце концов уничтожить их.

Уже наступили сумерки. Один из дозоров дал знать, что идут какие-то люди. В то же самое время с противоположной стороны прибежал связной охранения. Я забеспокоился. Затем со стороны головного охранения сообщили, что эти люди просят командира.

Я решительно двинулся вперед, чувствуя, как по спине, пробежала неприятная дрожь.

— Нехай комендант вийде насередину! — закричал бас с противоположной от леса стороны.

— Ну, чого ти ждеш? Я також вийду. Зустрiнемося посерединi. Iди.

От темноты отделился огромный детина. Я пошел ему навстречу. Я уже различал польскую полювку на голове врага, когда вдруг сзади, со стороны моего отряда, кто-то начал лупить из ручника. Оба, я и украинец, остановились в недоумении. Он опомнился первым. Через мгновение я слышал только треск веток, ломаемых тяжелыми сапогами.

— Стiй! Пiдожди! Сотнику! — зарычал я в его сторону. Вдруг меня охватил страх, я вспомнил донесение, что нас окружают, и уже бежал, спотыкаясь и падая, к своим.

— Сюди, сюди, — услышал я призыв своего дозорного по-украински.

Стрелял отличившийся в первом бою с КБВ Вовка. Его объяснения были какими-то туманными. Кто-то шел на него в темноте, не отвечая на-требование назвать пороль, и не реагировал на приказ остановиться.

Несколько дней я кружил по окрестностям, ожидая нового контакта и подспудно надеясь наткнуться на какой-нибудь след их лагеря. Но это уже было время бункеров и лисьих нор. В непосредственной близости от бункера могла пройти вся сотня и не обнаружить ни малейшего следа. Я повторил себе как урок, что лагерь должен быть возле ручья (и шел вдоль ручья вверх до его истока), что он должен находиться в месте, облегчающем наблюдение и оборону (и прочесывал каждое такое место с наступлением рассвета), должен иметь пути для получения информации и провианта (и посылал людей по каждой доступной тропинке, назначая им сборные пункты в уже прочесанных участках леса). Ничего. Сотня или куринь — провалились сквозь землю. И даже не под землю, потому что и под землей их не могло здесь быть. Я попробовал прощупать лежащую в предгорье украинскую деревеньку и провел там с отрядом весь день, нас встретили радушно, но мы не заметили даже признаков, указывающих на то, что под деревней находятся бункеры. Разбирать жилые дома было невозможно. Но именно там, в деревне, я напал на другой след. Когда в первый день мы располагались на постой, я заметил длившуюся долю секунды вспышку радости, означавшую приветствие знакомого, в жесте, которым хозяин приветствовал сопровождавшего меня Вовку. Я заметил, как быстрый взгляд последнего остановил слова крестьянина, заморозил его лицо, и все понял. Вовка был провокатором. Итак, в моем отряде я обнаружил еще одно дно, другое, чем то, на котором были мы все… В тот день я повсюду ходил с ним. Вовка как будто бы что-то почувствовал. Кобуру я набил шишками, а пистолет носил в кармане. Мои люди ничего не знали. После месяца бесплодных блужданий, после двух боев со своими, после утраты почти уже установленной связи они могли сломаться.

В ту ночь я не спал. Я решал судьбу Вовки. Против его жизни я ставил жизнь двадцати восьми. В его пользу был какой-то небольшой, не доказанный, домысливаемый процент. Против — этот внезапный огонь по польским солдатам КБВ, выстрел, предостерегающий командира куриня или сотни, остановленный жест украинского крестьянина, его непроизнесенные слова. Против — уверенность, что от выполнения моего задания и захвата провидныка зависит конец этой войны, худшей, чем любая другая. Откуда Вовка попал в чоту, сформированную органами безопасности? Может быть, он был разведчиком УПА, внедренным в армию или МО? Может быть, просто был мобилизован в армию членами ОУН и выбрал этот путь, чтобы вернуться в считаемую своей УПА? Вернуться, оказав ей услугу, раскрыв обман и приведя с собой двадцать восемь пленников? Но для чего, в таком случае, он открыл предупредительный огонь?

Ведь то, что он открыл предупредительный огонь, вместо того, чтобы перейти с нами в УПА, должно быть признано за алиби. А тот украинский крестьянин? Больше, чем своего решения, я боялся провала операции, и не как своей, а как операции, значение которой я, разумеется, переоценивал. У меня не было выбора.

Около полудня я устроил небольшой привал. Обошел людей: одни, упершись в землю руками, пили воду прямо из бежавшего по камням ручья, другие, запыхавшись, лежали, раскинув руки и вытянув ноги. Опять безнадежное марш-бегство от своих, которые будут по ним стрелять…

— Вовка, — сказал я. — Захвати пепешку, ручной пулемет оставь… Пойдем посмотрим на перевал.

Я оставил двадцать восемь человек. Не помню, поднял ли кто-нибудь голову в ответ на мои слова. Но помню, что сразу же сказал себе: ты осел, Колтубай, с этой пепешкой. Ручной пулемет по сравнению с ним был тяжестью.


Когда через час, тяжело дыша и обливаясь потом, я добежал до лагеря, стрильци встретили меня приветственными возгласами.

— Мовчить, — сказал я. В моих глазах, наверно, был неподдельный ужас, потому что вид у них был перепуганный.

— Маэте тут пепешку Вовкi. Вiн погиб. Убитий.

Людей я застал готовыми к выступлению.

«После одного выстрела — полная готовность», — подумал я с признательностью. Вторая половина моего существа работала постоянно, как робот.

— Шагом марш, — скомандовал я по-польски, направляясь в голову колонны.


Двадцать восемь человек, которыми я командую, живы. Из-за одного из них они, может быть, лишились бы жизни. Хотя это может быть в двадцать восемь раз больше, чем наверняка. Но почему Вовка сделал предупредительный выстрел, вместо того чтобы ввести нас в стан врага и выдать? А имел ли я право ради этой сомнительной жизни рисковать жизнью двадцати восьми человек? И своей. Да, и своей, я не подумал о себе, обрадовался я, значит, двадцати девяти. Я был справедлив. Опять перед моим мысленным взором появился нестриженый затылок Вовки, так отчетливо, что к нему можно было притронуться, появился потертый воротник его крестьянской куртки. Внезапно я вспомнил о судьбе нескольких десятков солдат, взятых в плен зимой под Смольником куринем «Рэна». Уже без боеприпасов они зарылись в снежные сугробы и попали в плен. Фашисты изрубили их всех на пне обыкновенным плотницким топориком… Имел ли я право ждать, пока такой вот Вовка покажет на них пальцем, чтобы быть окончательно уверенным, что его надо было застрелить как предателя.

Судьба словно хотела меня наградить, потому что на следующий день около полудня мы наткнулись на не остывший еще лагерь банды. Бросив взгляд на солидные землянки, на сооруженную посредине «избушку» из сосновых бревен, я моментально понял, что к внезапному уходу сотню присудила действительная опасность. А таковой они не могли посчитать приближение моего отряда;, ведь издалека нас вполне можно было принять за бандеровцев. Еще раз сравнив карту с направлением отступления хозяев лагеря, я отдал несколько коротких приказов. Быстрым шагом, почти бегом, двинулись мы в установленном направлении. Через два часа мы вынырнули из лесу. Мы шли по покрытой сухой травой залежи в направлении уже появившейся на горизонте деревни, как вдруг нас остановил треск винтовочной стрельбы. Где-то неподалеку, в трех, а может быть, четырех километрах от нас разгорелся бой. На минуту я задумался.

— Iдемо на помiч, — сказал я громко.

В первый момент люди не поняли мой план. И только через несколько минут, когда мы остановились, завидев издалека идущую по направлению деревни цепь в зеленой полевой форме, некоторые поняли. В общем-то, знали, что стычка со своими не исключена, но при одной мысли об атаке на своих кровь леденела в жилах.

Я смотрел на вскакивающие зеленые фигурки, и меня охватывала бешеная тоска, что я не могу идти с ними на врага.

— Пiдiйдемо блище, на розiзнання… — отдал я распоряжение.

Когда мы в боевом порядке дошли до устья оврага, вся местность лежала у меня как на ладони. Отсюда было видно, что бандеровцы, прижатые к реке, оборонялись редко рассыпанными чотами, некоторые из них в одиночку переплывали быстро сносящее их глубоководье, двигая за собой сверкающий ореол разбрызгивающих воду пуль. Я уловил имеющийся в этой ситуации шанс. Я должен краем, только для видимости, задеть бой, быстро переправиться через реку, присоединиться на той стороне к остаткам разбитой сотни и с ними попасть в куринь…

Второй волны наступления, проводимого, очевидно, силами брошенных в этот момент резервов, я предвидеть не мог. Моя чота попала под огонь ручных пулеметов и винтовок за 200 метров от берега. Командир подразделения, наступающего на деревню, был толковым человеком, потому что моментально выделил взвода два, которые ударили по нашим чотам с другой стороны. Под кинжальным огнем люди, и живые и мертвые, неподвижно лежали на земле. Я поднялся на колени:

— Огонь! Пулемет, огонь! — кричал я в какую-то пустоту.

«Если б Вовка», — подумал я вдруг с досадой об убитом «изменнике». Мой отряд молчал. Я увидел, как последние обороняющиеся фашисты вбегают в воду, и вдруг побежал как угорелый. Пули вспахивали землю. Я чувствовал, как густеет от них воздух, и хотя не верил, что отступающие достигнут воды, все равно бежал. Не верил, что переплыву реку, — и плыл. Когда я протягивал руки, чтобы «по-казацки» ударить о волну (так я плавал лучше всего), у меня было такое впечатление, что я погружался в кипящий металл. Пули прыгали вокруг, как плотва. Сердце колотилось все сильнее. Я плыл. Я был один на поверхности реки — плыл. Как вдруг достал ногами дно. Заставил себя идти, хотя у меня было огромное желание стоять на месте и ждать, когда в меня попадут. По пояс в воде, собирая взглядом искры летящих вверх брызг, я добрался до берега и тут упал. Еще раз и еще пули подняли фонтанчики песка. Тишина.

Я ни о чем не думал. Открытый для выстрелов и ожидая, когда меня прикончат, я лежал, преисполненный какой-то благодати. У меня не было сил пошевелиться, да я и не должен был этого делать: мне предстояло здесь погибнуть. Через некоторое время я пришел в себя и понял, что жив. Они считают меня мертвым. Я слышал за собой разносящиеся по воде обрывки польской речи.

«Ах сукины дети! Вот я узнаю, кто у них ведет огневую подготовку, повесить его мало», — подумал я со злостью в полузабытьи. Осторожно, сантиметр за сантиметром я поднял голову: в двух метрах находился защищавший меня от обстрела откос.

Теперь я услышал, как кто-то стонал, и какие-то украинские восклицания. Я напряг все свои силы. И прежде чем кто-нибудь успел что-то понять, вскочил и в прыжке достиг мертвой зоны. Вечером того же дня вместе с остатками уничтоженной сотни я добрался до горного лагеря куриня.


Алексы вздрогнул, проснулся, чутко вслушиваясь в тишину, держа руку на карабине. Увидел пленного, лежавшего неподвижно, как колода; снял руку с приклада и вдруг снова схватился за холодный, вселявший уверенность предмет; со стороны гор донесся длинный мощный рык оленя. Это он разбудил его, как часто бывало в колыбе, готового бежать, подкрадываться в темноте, а потом по-охотничьи выжидать поблизости, пока солнце не подставит ему животное под выстрел. Теперь он понял, что прощается со всем, что в течение двух лет составляло его жизнь, и возненавидел пленника, как будто он только сейчас, связанный и беззащитный, причинил ему зло.

Рык сдвинулся куда-то вправо. Животное определенно «сваливало» в сторону полонины, соединяющейся с высоким лесом. Алексы закрыл глаза. Мысленно он шел к нему. Он чувствовал опасную хрупкость согнутой ветки, треск которой для чуткого животного был громче, чем выстрел. Он чувствовал щекой ветер, проверяя его направление и силу, дышал свободно, сдерживая нетерпение, чтобы грудь не ходила ходуном во время выстрела.

Алексы очнулся. Выпрямившись, он сел возле погасшего костра. В бледном свете отчетливо были видны связанные ноги его пленника.

Алексы легко встал. Быстро проверил веревки. Еще раз завязал узел на связанных руках. Некоторое время постоял над ним, как бы желая что-то сказать, и вдруг, не проронив ни слова, отошел, бесшумно ступая по земле.

Он шел не останавливаясь, не прислушиваясь, знал, что встретит оленя. За два года он изучил лес. Пожалуй, больше тайн для него в детстве скрывало отцовское имение, чем теперь подгорная пуща. Олень должен идти по полонине, поскольку в его сторону дует тот ветер, который распахивает рубашку на груди у Алексы. Свитер был завязан на бедрах. Теперь он знал: лес сам продиктует финал. Если все-таки удастся отыскать оленя, если удастся убить его в это утро, так поздно, собственно говоря, уже не имея никаких шансов, значит: останется. Лес прокормит, спрячет. Лес. Живя у сестры, приходя в школу ночью и уходя ночью, он постоянно чего-то боялся. Запертый в четырех стенах, он чувствовал неопределенный страх. Лес. Алексы прибавил шагу. Почти бежал. Бежал прямо, не прислушиваясь, не обращая внимания на крик. Связанный пленник остался один.


Как экс-адъютант «полковника» Клима Сабура я пользовался уважением командира куриня, которому была придана сотня, позорно разбитая у реки. Я узнал, к своей ничем не выказываемой радости, что это было только одно в целой серии поражений, которые они понесли за то время, пока я понапрасну шатался по лесам. Уже уничтожены стоянки сотни «Хрыня», «Вира» и «Ластивки», полностью уничтожены сотни «Стаха» и «Хроменко». Положение банд ухудшалось. Теперь каждый человек был на счету. Когда уцелевшие стрильци подтвердили, что моя чота пробовала ударом извне разорвать кольцо польской облавы, я понял, что шансы мои возросли. Остатки разбитой сотни, к которой отнесли и меня, должны были усилить специально выделенную полусотню Службы бэзпэки. Это специальное формирование УПА было ужасом в ужасе, было палачом среди полицейских. Это они приводили в исполнение приговоры, и своим тоже, терроризировали население массовыми репрессиями. Я сразу оказался в отделе по контролю благонадежности стрильцив. Как правило, именно в этих чотах служили заплечных дел мастера.

После боя и форсирования реки, теснимой облавами, куринь должен был эвакуировать свой лагерь. Командир действовал четко и спокойно. Как говорящий по-польски «как поляк», я оказался в числе десяти патрульных, переодетых в форму ВП. Нашей задачей было изучить трассу планируемого перехода и убрать с нее нежелательный элемент. В польском мундире, в который я был теперь переодет, я чувствовал себя как-то странно.

— О, ти до мундуру не створений, вiдразу видно… — добродушно покритиковал меня командир, огромный крестьянин с выбритыми до синевы щеками.

Он первый задал всему «тон». В хуторе, в который мы пришли, по всей вероятности, была своя агентура, потому что командир сразу попал на польский двор. У хозяина при виде нас оживились глаза. Он стоял, опершись о вилы, по колено в навозе, с лицом, на котором была необычайно светлая, почти детская улыбка.

Я держался сзади группы и сначала не расслышал, что тот говорит, едва шевеля губами.

— Бей… бей… — услышал я, сделав два шага вперед. Крестьянин, с лица которого не сходила светлая улыбка, говорил, не шевеля губами.

— Ну бей… скажу все, но здесь рядом гады живут, если еще раз все переменится, забьют… Пусть видят, что вы меня бьете, что я не хочу говорить. Ну бей, — умолял он. Огромный командир патруля лениво расстегнул кобуру пистолета. Я возился с застежкой слишком широкого ворота; он душил меня.

— В направлении высокого леса, у источника ручья, там… — крестьянин отрицательно мотал головой, как будто отказываясь отвечать на какой-то вопрос. Огромный командир патруля ударил его.

— …В высоком лесу, — светящимися от радости глазами крестьянин показывал в ту сторону, откуда мы пришли. По щеке у него текла струйка крови. Командир намеревался ударить его рукояткой пистолета. Он сделал шаг вперед и с размаху ударил крестьянина в висок… — после удара крестьянин опустился на колени, поднял голову и еще раз кивком головы подтвердил достоверность данной информации. Я встретился с ним глазами, и мне стало дурно.

— Бейте, он сам просит… — мягко приказал по-польски огромный командир.

Их набросилось столько, что не все могли к нему пробиться. В первый момент крестьянин не защищался, ошеломленный не столько ударами сапог, сколько собственным безграничным удивлением. На какой-то момент я увидел его закатившиеся глаза, голову, исчезающую под сапогами стрильцив, услышал крик женщины, короткий удар пистолетного выстрела. Я стоял, не двигаясь, на месте. Чувствовал, что что-то происходит с моим непослушным телом. Я сдерживал себя изо всех сил, я чувствовал, как опускаются мои внутренности. Я знал, что должен выдержать эту неподвижность. Я знал, что не имею права на свою маленькую личную совесть, и продолжал стоять. Как вдруг встретил внимательный взгляд огромного командира. Стоя над лежащей женщиной, он прятал пистолет. Я улыбнулся и лениво, как подгоняемый лентяй, подошел к остальной группе. Да. Я не стоял там без дела.

Когда мы оставляли хутор, огромный командир кричал возле каждой усадьбы:

— Пам'ятайте, що був у вас у вiдвiдинах Кровавий Василь.

Командир куриня приказал, чтобы каждый отряд, занимающийся пацификацией, выдавал себя за чоту Кровавого Васыля. Появление Кровавого Васыля в разных местах почти в одно и то же время должно было сбивать с толку и терроризировать.

«Кровавый Васыль», — представился я себе, когда вечером на привале в лесу меня охватил такой озноб, что я трясся под своей шинелью, боясь, не услышат ли соседи стук моих зубов. Я Кровавый Васыль!


После ухода большого отряда моей группке была поручена охрана и отделка системы подземных бункеров в выселенной украинской деревне. Система «лисьих нор», на которую понемногу переходила УПА, постоянно становилась повсюду обязательной. И меня не столько удивляла подземная деревня, находившаяся под оставленными хатами, сколько тот факт, что на эти работы бросили чоту СБ. Все чаще поговаривали, что из самых способных ее стрильцив будет создана личная охрана провидныка, для которого якобы мы и готовили боевой штаб. Коварная маскировка входов, минирование снаружи скрытых выходов, где дорогу надо было перебегать с планом местности в руках, чтобы не отправиться на тот свет. Все это укрепляло мою надежду, что долгожданный час придет. Когда мы окончили спуск в главный бункер (сначала надо было опуститься в ведре в колодец, в стене которого была замаскирована дверь), я стал беспокоиться, что при таком отрыве от своих совершенно невозможно оставлять рапорты в предназначенных для этого ящиках. По необходимости я решил искать наудачу любую действующую здесь воинскую часть или скакать верхом в гарнизон. Целыми ночами я думал, как бы проделать это, не возбудив подозрения. Известие, а может быть, слух о том, что некоторые из нас войдут в личную охрану провидныка всего Закерзонского Края, привело меня в сильное возбуждение. К сожалению, поставленный наблюдать за ходом идущих работ, я не имел возможности отличиться.

Основу куриня, в котором я оказался, составляла доведенная до фанатизма темная крестьянская масса, но младшие командиры рекрутировались преимущественно среди бывших оуновцев, до конца посвященных в службу СС «Галиция». Впрочем, я застал там весь интернационал «трезубца». Трех венгров, отбитых у банд Салаши, румына из воинской части Хории Симы, словака-глинковца. Эти люди в своих разговорах вспоминали замерзших западноевропейских фашистов: бельгийцев из СС «Валония» или петеновских французов, которые вымерли, не выдержав условий зимовки в горах. Было также два унтер-офицера, настоящие немцы из СС. Оба работали на отделке бункеров в «лисьих норах».

В тот день, когда было закончено устройство подпорок свода в бункере с входом из колодца, мы по приказу «бунчучного харчового», нашего квартирмейстера, взяли всю группу занятых на строительстве стрильцив, а также обоих немцев и быстрым шагом повели всех в лес. В какой-то момент ко мне подошел огромный командир роты.

— Ми ма?м ще маленьку спешальну задачу, — он кашлянул и, улыбаясь, убыстрил шаги, подав мне знак, чтобы я выдвинулся вперед. — Ми идемо вiшати наших нiмцiв, — объявил он мне спокойно. Оба эсэсовца шли, болтая со стрильцами на своем русско-украинском языке. Старший из них размахивал снятой шапкой.

Через пятнадцать минут командир приказал остановиться. Не разрешив, как обычно, лечь на траву, он произнес короткую речь. В ней отмечалось, что в отряде слабнет дисциплина, даже уход за оружием. Будет осмотр. И если и на этот раз в хорошем состоянии будут только «шмайссеры» обоих немцев, — стрильци пожалеют.

— Покажи-ка, — обратился он к старшему эсэсовцу.

Согласно данной мне роли, я подошел к унтеру. Тот ловко вынул магазин, открыл затвор и протянул готовое к осмотру оружие. Едва я успел до него дотронуться, как какой-то стрилэць приставил свой пистолет к спине немца.

Я арестовал ошеломленных, ничего не понимающих эсэсовцев, сам не понимая, что означает акция, в которой я принимаю участие.

Все по отношению ко всему является предательством. Переодевшись в фашиста, я был фашистами переодет в поляка, чтобы обманутого таким образом человека, нашего, моего, забить сапогами. А теперь иду вешать тех, кто дрался вместе с ними…


Огромный командир подал знак рукой, и колонна, сопровождающая двух пленных, свернула влево. Если я правильно ориентировался, то мы должны были где-то вскоре пересечь главную дорогу. По обычаю, установившемуся в СБ, было запрещено о чем-либо спрашивать. Я мог обратиться только к командиру. Он хорошо относился ко мне. Он объяснил вполголоса, что перед ожидаемым посещением куриня провидныком они должны избавиться от немцев.

— У нас нема гiтлеровцiв. Тому треба вiдновити нашу кантину.

Кантыной называли в курине холм в том месте, где тракт обрывался возле взорванного моста. Там стояла одинокая сосна. Задача чоты состояла в том, чтобы кантына никогда не пустовала. Проходящие мимо польские армейские соединения постоянно снимали с нее повешенных.


Гигант был в хорошем настроении. Велел сделать привал. Отсюда, немного снизу, были прекрасно видны оба повешенных. Командир чоты спокойно перемотал портянки.

— Здесь мы когда-то чуть не перестреляли друг друга с Храбичем, — начал он добродушно и засмеялся какому-то воспоминанию.

Я отупел и не помог ему вопросом. Сам, без поощрения, он стал рассказывать «смешную» историю.

— Пришли мы как-то в кантыну, увидели здесь повешенного, своего.

— Своего? Энэсзэтовца? — вспомнил я принадлежность банды Храбича.

— Ну. Нашего, потому что он из наших, — опять засмеялся он, плотно наматывая на ноги пропотевшие портянки, перед тем как натянуть на них сапоги. — Коммунист. Но украинец. Они не имели права его забирать. Стены хаты были оклеены такими газетами, за которые надо только вешать. Бывший учитель… Из Рудли… Аж сюда его привели…

Тогда я сразу все понял. Наш, потому что мы, УПА, — должны его повесить, поскольку он был украинцем. Но его могли повесить и поляки из НСЗ, поскольку он был коммунистом. Я вспомнил, как необычайно был удивлен плютоновый Гронь, когда после какой-то стычки оказалось, что в роще уповцы повесили одних… украинцев. «Хохлацкие коммунисты», — нервничал Гронь.

Ветер усилился. Я посмотрел вверх. Он раскачивал повешенных. Они погибли потому, что к нам должен был приехать провиднык и возможен визит западных журналистов. Мир не должен был знать, кем была УПА. Что она была «хохлацким гитлеризмом».


Алексы остановился. Ему пришлось ждать только минуту. Олень отозвался сразу же. Мощный далекий рев.

Вопреки расчетам преследователя, животное «сваливало» в направлении долины. Он его теперь не настигнет. Алексы тупо уставился на густую зелень противоположного склона, словно перед ним уже была грязная тюремная стена. Возвращаться? Он перекинул карабин на другое плечо. Слабый луч солнца нашел его среди деревьев.

Рев оленя тряхнул Алексы, как удар тока. Олень ревел где-то рядом, ближе, чем когда-либо за все время гона. А тот, который минуту назад ввел Алексы в заблуждение, снова подал голос — резкий, грубый; он шел на призыв, видимо, откуда-то издалека. Алексы уже держал оружие на изготовку. Осторожно наклонился к земле, взял горсть сухих иголок, бросил по ветру. Прищурив глаза, наблюдал, куда полетят самые маленькие. Ветер был свирепым. Каждую минуту олень, сам все еще невидимый, мог учуять человека. Алексы осторожно, но быстро отступил назад и по большой дуге стал обегать группу сосен с еловым подлеском. Теперь он не думал ни о чем. Пора. Он стоял выпрямившийся, неподвижный, ждал. Бык издал глухое урчание; он шел в направлении соперника, который сразу же ответил ему долгим, почти триумфальным эхом.

Алексы двинулся вперед. Несколько глубоких, как будто идущих со дна колодца, стонов говорили о том, что это был огромный старый самец. Его противник, подходящий со стороны гор, наверняка был моложе. Оба, издавая воинственные клики, все ближе и ближе подходили друг к другу. Алексы дошел до перевала и теперь, опершись спиной о сосну, неподвижный, как она, составлял часть этого леса, в котором хотел остаться. Он уже знал, что мистическая формула «останусь, если добуду оленя, если убью оленя, значит: должен остаться» — сейчас будет проверена. Отсюда все было великолепно видно. Сквозь сосны солнце бросало лучи на фиолетовый вереск, разделенный толстыми, почти черными полосами теней.

Вдруг крик сойки как пила прошел по нервам притаившегося человека. Животное было где-то рядом, совсем близко. Он услышал легкий треск ломаемых копытами веток. Олень остановился, он ждал сигнала противника. Когда закричал второй, Алексы внезапно обернулся. Он уже его видел. Мощный, окрашенный красным, бык шел, кивая головой, отягощенной короной рогов. Рядом с ним, небрежно пощипывая траву, шли две лани. От Алексы до него было не больше пятидесяти метров. Бык шел прямо на зов все еще невидимого соперника. И вот сильный короткий рев вывел его из состояния злобного возбуждения. Алексы остановился, всматриваясь в стену деревьев, которая находилась от него метрах в пятидесяти. А поймав оленя на мушку, стал продлевать минуту неминуемого триумфа. В тот же миг выдох или стон, вылетевший из легких, более мощный, чем орган, заставил его отвести взгляд.

Совсем близко, почти рядом, стоял темный бык с такими ветвистыми рогами, что их можно было принять за движущийся дуб из какого-то доисторического леса. Бык смотрел на противника. Алексы осторожно просунул оружие. Олень уже был его. Теперь спешить было незачем.

Неожиданно Алексы вздрогнул. Треск ломаемого хвороста… Обернулся: обе лани покинули ведшего их быка и рысью побежали по направлению черного богатыря. Животное дело свершилось. Покинутый бык сделал два шага и остановился. Расстояние между соперниками составляло еще метров шестьдесят.

Алексы оставил проигравшего. Поймал на мушку черного богатыря. Бык с белым пятном на лбу угрожающе захрапел, как будто ему что-то попало в его огромные легкие. Алексы не выдержал и еще раз оглянулся. Побежденный бежал назад по открытой поляне, уступив без борьбы. Внезапно Алексы почувствовал к нему презрение и повернул оружие в сторону убегающего быка. Несколько секунд он ловил на мушку его прыгающую лопатку. Спустил курок.


Это произошло через неделю после того, как повесили немцев. Каждый день куринь ожидал приезда провидныка. Еще один террористический акт, который должен был ввести в заблуждение, где находятся главные силы куриня. Горит находящееся в двух днях перехода украинское село. Село, крестьяне которого пахали землю, вместо того чтобы рыть в ней склепы, а топоры всаживали в дерево, а не в человеческие черепа. Теперь доставили зерно и горят. Вместе, с другими людьми из чоты СБ бегом прочесываю картофельные поля за деревней. В ту сторону, спасаясь бегством, побежало несколько крестьян. Никто из кордона, окружавшего деревню, в них не стрелял, значит, они залегли где-то недалеко от деревни, освещавшей всю огромную ночь. Как вдруг в углублении земли, небрежно закрытой старой ботвой, замечаю какой-то блеск. Это смотрят на меня живые глаза лежащего, словно труп, лицом к небу человека.

«Как труп», — думаю я и пробегаю, делая вид, что ничего не заметил. Но уже не бегу, иду. Думаю.

Приказ вернуться, проверить еще раз. Они знают, что в той стороне был я. Опять какие-то личные счеты с совестью. Надо было стрелять…

Я стою посреди картофельного поля. Усталость и страх неизвестно перед чем сковали меня.

«Возвращаться. Надо возвращаться, Вовка убит и еще неизвестно, за дело ли. А двадцать восемь, которые должны были атаковать своих? Многие ли остались живы? А крестьянин, ожидавший людей в польской форме, чтобы умереть по своему кошмарному приказу «только бейте». Я не имею права».

И возвращаюсь. Я иду медленно, вытянув вперед автомат, как слепец палку. Вот я уже стою над ним. Вижу, как он закрывает глаза. Можно было бы сказать ему, что еще никто не видел пули, вылетающей из ствола…

Ему шестнадцать или пятнадцать. А может быть, тринадцать лет.

Я не стреляю.

«Ты не имеешь права его оставить», — внутренне кричу я себе, стоя посреди кромешной ночи, подсвечиваемой пожаром.

И тогда я совершил самый подлый поступок в жизни. В страхе перед человеческой смертью. В приступе этого страха, чтобы объяснить свою неспособность — внезапную, нелепую, непонятную — убить, я превратил украинского подростка в «ящик» для шефа — для майора. Я приказал ему, если он останется в живых, бежать, назвать пароль, сказать, что я уже близок к цели.

Не знаю, понял ли он меня вообще и мог ли понять… Я повернулся и побежал. Завидев стрильцив из чоты, я сразу понял, какое преступление совершил. Несколько яростных слов, пущенных вместо пули, превратили украинского подростка в связного польского командира…

Когда потом я услышал несколько одиночных выстрелов, я старался убедить себя, что стрильци исправили мой безумный поступок.

Наконец пришел день, в который от полного триумфа меня отделяли считанные часы. Дата встречи куриня с сотней, составлявшей личную гвардию провидныка, была установлена.

В ранних сумерках я подтянул выделенную из чоты дружину[23] к роще возле каплички. Это были знакомые мне места. Умный провиднык выбрал для встречи село Рудлю. Расположенное в стороне от проезжих дорог, чисто польское, оно не привлекало к себе никакого внимания. Задача чоты была проста: овладеть селом, ликвидировать несколько человек, имена и фамилии которых были указаны в списке, и ждать. Одна из сотен уже отрезала деревню далеким кордоном; никто не должен был оттуда выйти, пока не уйдут соединенные отряды.

Меня назначили заместителем командира. Я получил почти половину личного состава чоты и обрывок его списка. Мне было приказано ворваться в деревню с севера. Я не мог сдержать своего возбуждения. Это был страх. Мне бывало страшно и раньше, но только сейчас я понял, что такое настоящий страх, тот, о котором никто не скажет, что он может его подавить в себе в час испытания. Когда какой-то стрилэць достал из кармана коробку спичек, она затрещала, как пулеметная очередь. Я обернулся. Под моим взглядом стрилэць вынул сигарету изо рта. Я лежал на земле в обычной позе, немного выдвинувшись вперед, так, чтобы никто не мог видеть выражения моего лица. Я лежал, закрыв глаза, словно боясь посмотреть даже на землю. Гнал от себя мысли, зная, что только так могу дождаться условленного часа. Это было трудно.

Клочок бумаги с фамилиями был в кармане почти ощутим. Материальный и враждебный, словно тяжесть пистолета. Сумрак сгущался. Я поднял голову, чтобы проверить, не вышла ли первая звезда. Небо было темным.

В ту ночь я должен был выполнить свое задание. Меня тяготила эта война, надо было довести ее до справедливого конца. Я помнил, что говорил мне майор: провиднык — это сердце их организации, это их конец.

Нет. Время еще есть, защищался я перед необходимостью посмотреть на часы. Я во второй раз поднял голову и увидел над собой, как проклятие, чуть зеленевшую звезду.

— Встать, — скомандовал я.

— Не всiх, лише старого, — сказал я через четверть часа, когда мы остановились у дома. Кто-то улыбнулся. Это Васылько. Самый веселый из твердокаменных. Любил сжигать живьем. Я заметил блеск его зубов…

И вдруг первым кинулся в дверь хаты, как с крыши десятиэтажного дома.


Хелена стояла в углу, опершись о стены, словно намереваясь защищаться, но когда к ней подошли, позволила вытащить себя оттуда не сопротивляясь словно в обмороке.

— Зв'язати, — приказал я шепотом, отвернув лицо к стене. Внутренним слухом я услышал скрежет своих зубов. Стрильци бросились к ней.

— Зв'язати! — крикнул я, уже не владея своим голосом. Неожиданно я повернулся к ней лицом, как бы швырнув в нее камень. Она протянула ко мне руки. Васылько моментально схватил их.

Я сидел напротив нее. Она не сказала ни слова. Слезы высохли, оставив лакированные полосы на ее щеках.

Со двора донесся какой-то крик. Хелена вздрогнула.

— Я должен… — прошептал я по-польски. Я хотел сказать «я должен идти», потому что все время думал о том, что после выполнения задания обязан быть на перекрестке, возле хаты солтыса, это я и хотел ей сказать, но потом забыл об этом, или не хватило духу, или решил сказать о чем-то другом, о чем уже сказал этим словом. Не знаю, хотя все помню…

В комнату вошел один из стрильцив с амбарным фонарем. Поставил его на край стола. Я испугался открытого огня, стекла не было. В эту же минуту за окном послышался крик — мелькнуло знакомое лицо. Нина… Один из стрильцив вскочил. Чтобы упредить погоню, я выбежал первый. Я несся по дороге, слыша за собой глухой топот сапог, преследовавший меня, как тень. Кроме этого, ни звука. Деревня, притаившаяся, как раненый зверь, делала вид, что спит.

Я уже добежал до условленного места, когда вдруг остановился: дорога была видна, стекло в окне какой-то оставшейся позади хаты кроваво подмигнуло мне. Я обернулся. Над опустевшей частью села поднималось небольшое зарево. Я пересчитал взглядом людей. Васылька не было. В тот момент, когда я повернулся, чтобы бежать туда на выручку, я услышал громкий окрик.

— Пароль? — спрашивал где-то чуйка.[24]

— Трызуб! — раздался звонкий голос, высокий, как у задающего тон запевалы.

Это подходила сотня, ведущая провидныка.

— Вперед, — сказал я. Оставляя за собой зарево, я вошел в полосу темноты.


Пленный рывком повернул голову назад, насколько ему позволяло его связанное тело. По узкой дорожке спускался человек с карабином. Конвоир возвращался. Он шел быстро, словно боясь опоздать к условленному часу. Пленному вдруг очень захотелось видеть этого человека, говорить с ним, он даже подумал: расскажу, расскажу ему все.

Но прежде чем Алексы поднялся к колыбе, Колтубай успел опомниться. А может быть, он взял меня как расплату за свои грехи? Я у него котируюсь в качестве Кровавого Васыля. Он ненавидит меня, но надеется, что сможет меня продать. Как «бэзпэчняка» он возненавидит меня еще больше, а кроме того, я потеряю всякую ценность как плата за его грехи. Ведь есть же причина, из-за которой он скрывается в этих горах. На нем лежит груз прошлого, и он рассчитывает снять его при моей помощи. Интересно, почему он не пришел к нам во время амнистии? А может быть, что-то натворил уже потом?

Я думал о нем с профессиональным сочувствием, мысленно уверяя, что эта сделка для него выгодна, как если бы был самым «чистым» Кровавым Васылем.


Человек с карабином подходил сзади, так что шаги его пленный слышал, но самого не видел. Ему казалось унизительным изворачиваться, и поэтому лежал он неподвижно. Уверенность в собственной безопасности быстро улетучилась. Присутствие незнакомца вне поля зрения было опасно. Он слышал только его учащенное дыхание. Видимо, он устал от бега. И вдруг, словно наслаждаясь какой-то стороной своего существования, Колтубай почувствовал боль в своих затекших руках. Хотел что-то сказать, но боялся нарушить тишину. Перестал слышать громкое дыхание незнакомца. И сам перестал дышать. Напряг мускулы, точно собираясь поднять какой-то груз. Ждал. И в следующую же секунду понял: задержка дыхания у человека с карабином ассоциировалась у него с прицеливанием. Он почувствовал ужасающую обнаженность своей спины и вдруг, без осознанного намерения, выпрямился изо всех сил, перевернулся на бок. Теперь он видел: незнакомец смотрел на него прищурившись. Карабин висел у него на ремне через плечо. Он зло улыбнулся, словно прочел в глазах Колтубая унижение и страх. Молча отошел в сторону, не спуская глаз с пленного, снял карабин. Подождал минуту, потом тихо засмеялся и прислонил оружие к дереву.

Колтубай решил: расскажу. Сейчас все расскажу. Может быть, он изменит свое намерение…

Незнакомец быстрым движением вытащил острый, как бритва, штык, которым вчера вечером резал хлеб.

«Вот, значит, это как…» — понял Колтубай. Незнакомец встал на колени. Колтубай смотрел на него, повернув голову назад. Этим движением он открывал шею.

«Смогу…» — подумал он. Вместе с ужасом к нему пришло странное чувство очищения.

Незнакомец склонился над ним, неожиданным движением перерезал веревки на руках. И быстро отпрянул.

Колтубай еще ждал. Медленно перенес обе руки вперед. Пошевелил пальцами. Электрическое ужасное покалывание, которое вызвал приток крови, он воспринял как встречу с жизнью.

— Иди впереди, — сказал Алексы пленному.

«Как? Не может быть! Сейчас?» — подумал Колтубай.

Незнакомец повел его вниз, в другую сторону от перевала, совершенно неизвестной ему дорогой.

В памяти всплыла кантына.

О себе Колтубай думал как о совершенно постороннем человеке, и что бы ни сделал незнакомец, он ничему бы не удивился. Ему показалось, что он услышал за собой легкий щелчок предохранителя, обеспечивающего спуск.

«И все-таки», — подтвердил он приговор. Остановился.

«Такой не ошибется ни на сантиметр», — попытался он снять спазм страха не перед смертью, а перед страданием.

— Иди, — услышал Колтубай.

«Как на поединке, — подумал он. — На таком, какой могут позволить себе люди сегодня. Безоружный отходит, чтобы не обрызгать вооруженного своими мозгами…»

Он неожиданно остановился. Лес кончался, и открывалась долина, на дне которой, из-за расстояния кажущийся маленьким, с детский кулачок, лежал город.

Колтубай услышал за собой шаги своего стража.

— Иди, — поторопил он его еще раз.

5

Осложнения начались уже у ворот облупленного двухэтажного дома, расположенного на одной из боковых улиц. Часовой не хотел их впустить.

— Пропуск… — повторил он в ответ на сердитые, путаные, робкие объяснения Алексы. Наконец пленный потянул конвоира за рукав.

— Туда, — направил он его в сторону бюро пропусков.

— К кому? — зевая, спросил скучающий сержант.

— К шефу, — отрубил Колтубай по-офицерски.

Сержант посмотрел на него исподлобья.

— А к президенту Беруту не хочешь? Что это такое? — Кивком головы он показал на карабин Алексы и вдруг сделался серьезным. Протянул руку к телефонной трубке, но потом подумал и вышел из комнаты. Вернувшись, он внимательно оглядел их и показал рукой на дверь, пропуская вперед. Колтубай улыбнулся. Уставное положение — «задержанный впереди» — показалось ему городской вежливостью, от которой он уже отвык. Сержант провел их мимо часового. Они пересекли вымощенный булыжником двор и вошли в небольшое помещение с зарешеченными окнами. Кроме скамьи под окном, здесь ничего не было. Сержант протянул руку в сторону Алексы, и тот без колебаний отдал ему карабин.

«Почему я промахнулся?» — подумал он в отчаянии. Лес, в эту пору уже прогретый солнцем, пах живицей. В памяти возникла картина утра. Он опять ловил пляшущую в неровной рыси лопатку оленя. Нажал курок. Грохот выстрела ударил быка словно шпора. Не переходя в галоп, он внезапно убыстрил темп, Алексы перезарядил карабин и стал тщетно искать его взглядом между высокими соснами. На перевале было тихо, солнечно и пустынно…

Алексы огляделся. Выщербленный цементный пол, грязные стены, решетки на окнах. Больше ничего. И еще этот молчаливый человек, теперь более спокойный, чем он сам, неподвижный, словно полагающаяся здесь, естественная наряду со скамьей мебель.

«Все возвращается на круги своя, — думал Колтубай. — Нет такого места, откуда бы нельзя было вернуться туда, где что-то оставило след в твоей судьбе».

Когда год тому назад Колтубай увидел эту девчонку в качестве учительницы, он понял, что был очень близок к своему прошлому. Но что-то потянуло его именно сюда. Ему казалось, что обычный вид работающих людей, обыкновенных крыш, не скрываемых ветром пожаров является платой за то, что он вынужден был видеть и делать. Впрочем, майор, а теперь «шеф», из воеводства, не очень-то хотел отпускать его в Центральную Польшу. «Ты знаешь здесь каждого. Делай что хочешь. Существуй. Но если возникнет необходимость опознать кого-либо или получить о ком-нибудь из местных отзыв, мы притащим тебя или кто-нибудь к тебе подъедет. Лесником? Будь лесником, если ты одичал в этом лесу». Он жил в сторожке, жители которой когда-то переселились на кантыну. Один. Люди его, пожалуй, не любили. Впрочем, в окрестности их было не так уж много, этих людей. Деревня в шести километрах внизу, вырубка еще не производилась. Он их не любил, потому что боялся показывать им свое лицо. «С гор» интересовал его возможно даже меньше, чем иных лесников. Он слушал рассказы о скрывающемся Кровавом Васыле, рассматривал свое лицо, умываясь в ручье, и беспечно пересекал редко встречаемые следы незнакомца. В первое время после того, как он вынужден был оставить работу в качестве начальника строительства моста, Колтубая, словно к водке, тянуло в деревню, где теперь жила Нина. В его воспоминаниях обе сестры сливались в одно целое. То он помогал покойной нести выстиранное белье, то с Ниной ждал рассвета, лучи которого пробивались сквозь редкие, как штакетник, доски сарая. Когда-то. А теперь он хотел упасть перед ней, как перед непреодолимым порогом невозможного уже на свете дома, и только сказать, кем был, а вернее, кем не был.

К реальности его вернули чьи-то шаги: это Алексы встал со скамьи и подошел к зарешеченному окну.

— Сейчас нас вызовут… — успокоил его равнодушным голосом Колтубай.

До сих пор победитель и побежденный не разговаривали друг с другом.

— Сейчас? — спросил Алексы и тяжело сел назад. Колтубай подумал, что уже что-то подобное видел в налоговом управлении, где крестьяне с тем же упорством отчаяния ждут своей очереди.

— А чего ты, собственно, сидел в этих горах, а? — спросил Колтубай. Он знал, что незнакомца может успокоить только допрос.

Алексы посмотрел на него и уже открыл было рот.

— Черт, — сказал он.

— Ну… — поторопил его Колтубай.

— Молчи, — крикнул Алексы.

В дверях появился подофицер.[25]

— Чего вам? — спросил он тихо, с угрозой. Когда дверь за ним закрылась, они поняли, что их рассматривают как соучастников.


Колтубая ввели в небольшую комнатенку офицера следственного отдела. Второй человек с трудом мог поместиться тут же перед столом. Протоколист отсутствовал, да и трудно было бы ему здесь уместиться. В руках у молодого офицера был паспорт Колтубая.

— Только не будем врать, хорошо?

— Хорошо, я хочу говорить с шефом.

— Ха, высоко берешь.

— Ну тогда с воеводским шефом.

Офицер поднял брови вверх.

— Фамилия?

— Читайте, — пожал плечами Колтубай. У него было скучающее выражение лица.

— В таком паспорте? — удивился офицер. — Об этих бумажках, — он бросил перед Колтубаем его паспорт на имя Казимежа Мосура, — даже не будем говорить. Достаточно посмотреть на год рождения и на вашу седую голову. Мальчик. По документам. А по роже — старый разбойник…

— Только это и подлинное, — сказал каким-то хрипловатым голосом Колтубай. — Только фотография и дата рождения настоящие… Фамилию я придумал себе сам.

Офицерик сел на стуле поудобней, убежденный, что подследственный начинает сознаваться.


Даже когда Колтубай оказался в одиночной камере в конце коридора, то и тогда у него не появилось ни тени тревоги. Офицерик, не поверивший его заявлению, начинал ему надоедать. Только одно его удивило: в какой-то момент следователь вышел, и Колтубай отлично слышал, как тот велел заказать телефонный разговор. Заказать — значит, междугородный, подумал он, сохраняя полное спокойствие. Минут через тридцать офицера куда-то вызвали. Колтубай ждал, устав от стояния, когда тот вернется и предложит ему сесть. «Попрошу чаю», — решил он.

Офицерик вернулся мрачный как туча. Задав Колтубаю еще несколько вопросов, он неожиданно отослал его в камеру. И только когда Колтубай уже лег на лавку и подложил руки под голову, он почувствовал первые признаки беспокойства. Это оно охватило его наряду с усиливающейся жаждой. Алексы, «С гор», находился в соседней камере в еще более беспомощном положении. Если шефа нет на месте, то он должен отреагировать, когда вернется в управление. Надо ждать. Беспокойство переросло в боязнь, что за это время упрямый офицерик может устроить ему очную ставку с Ниной. Он ненавидел страх и ненависть, которые когда-то порождал в людях.

Потом вскочил Алексы. Долго стучал, пока низкие своды не отозвались эхом. Он просто скажет офицерику: «Послушай, это я ликвидировал провидныка УПА. Два года тому назад возле Рудли. Если нет шефа, спроси кого-нибудь из воеводства».

Через некоторое время послышались приближающиеся шаги надзирателя. Заскрипел глазок.

— Проведи меня к следователю, — закричал Колтубай.

— Спи, скотина, ночь, — был ответ.


Никем не вызываемый, Колтубай просидел в камере весь следующий день. Он начинал проклинать свою договоренность с майором, что только тот должен был знать о действиях его чоты и иметь право доступа к делам.

«Видимо, он выехал на акцию, и я буду здесь гнить несколько дней», — кипел Колтубай. Сыгранная роль Кровавого Васыля оборачивалась теперь гротеском параши, обеденной манерки, далеких шагов часового. То, чему он научился в роли Васыля, теперь пригодилось: ожидание. Тогда он ждал контактов, ждал акций, целыми днями ждал в «лисьей норе» — бункере сигнала, что чота СБ должна идти на встречу провидныка. А потом лес и школа ожидания, уже без надежды на быстрые перемены, ожидания, чтобы прошло время, а с ним ослабели бы и воспоминания, память о прошлом. Сейчас ему пришлось ждать всего лишь один день, а он уже устал выше всякой меры. Но не страхом — как раз его-то он и не чувствовал, не было причин. К вечеру он все-таки смирился с мыслью, что боится своего следователя. Мучительное беспокойство проистекало от того, что тот мог действовать, пользуясь отсутствием в воеводстве майора. Если он допрашивал Алексы, то у него было легкое — всего лишь 16 километров пути — подтверждение достоверности его показаний о Колтубае: сестра, учительница из села Пасека. Был один человек, которого Колтубай боялся в своих воспоминаниях, — Хелена. Он помнил ночи, полные кошмаров, когда, будучи начальником строительства моста, пешком тащился к тому месту, где обрывался железнодорожный путь, сидел, коченея на полотне, и тосковал до начала работы и с тоской, как небесной благодати, ожидал той минуты, когда можно будет покрикивать на ленивых крестьян. Со времени последней встречи с Ниной этот кошмар прошел. Нина была жива, и это каким-то образом освобождало его от плохих мыслей о Хелене. Теперь он видел в девушке свой «дом». Место, где он мог быть обыкновенным человеком. Колтубай помнил мосток, на котором они встретились с ней у реки, и постоянно хватался за него, как если бы тот был последним местом, где он был незамаранным.

Чем дольше он находился во власти этого гротеска, тем сильнее боялся Своего следователя. Следователь мог вытащить его пред очи Нины.

На следующий день утром к Колтубаю пришел часовой.

Нина сидела на стуле у стены, выпрямившись, как за школьной партой. Он не успел на нее взглянуть. Лишь боковым зрением отметил ее присутствие. Он смотрел на следователя.

— Оглянитесь, — следователь показал в ту сторону, где сидела Нина.

Колтубай посмотрел на нее. Он увидел очень бледное лицо с широко открытыми от удивления глазами. Потом в них появилось беспокойство, и он сразу понял, что она его узнала. Губы ее дрогнули, потом яростно сжались. В каком-то замедленном темпе Колтубай мысленно повторил одну и ту же фразу: «Это я тогда нес белье с речки. Мы пели».

Нина отрицательно мотнула головой.

— Увести, — приказал офицер, показав часовому на Колтубая.


Трясясь в тюремной машине, Колтубай цинично думал о том, что если бы не шеф, на очную ставку к которому, конечно, его сейчас везут, он был бы в несколько глупом положении.

Он офицер давно расформированного батальона, собранного из нескольких фронтовых подразделений; часть людей, на которых он мог бы сослаться, погибла, часть рассыпалась по гарнизонам или ушла на гражданку; девушкой из деревни, в которой, как известно, он был на постое, не опознан. Два дня Колтубай опять провел в шкуре Кровавого Васыля. Если бы не встреча с Ниной, он воспринимал бы это как обычный зигзаг своей судьбы. Теперь было хуже. Его раздражала даже осторожность шофера, притормаживающего на выбоинах.

Прилипнув к зарешеченному окошку, он подгонял взглядом часового, лениво снимавшего цепь на воротах. Колтубай хотел быть собой. Теперь он знал, зачем едет к девушке с реки; он расскажет ей все. Движением головы, как по волшебству, она лишила его зловещего ореола Кровавого Васыля.

Машина уже въехала во двор. Конвоир вошел в какую-то дверь. Он долго не возвращался. А когда вернулся — с ним был офицер.

Выходя из машины, Колтубай инстинктивно хотел поздороваться с поручником, как с равным себе по званию. Но вовремя спохватился и, сконфуженный, шел за ним, слыша позади себя стук сапог конвоира. Они остановились перед обитой кожей дверью. Он узнал ее. Это был кабинет майора.

Офицер поправил ремень. Постучал. Повернул ручку. Он вошел первый, стал по стойке «смирно» и о чем-то тихо доложил.

«Изменилось», — подумал Колтубай. Два года назад каблуками стучали меньше.

Офицер сделал шаг в сторону, пропуская Колтубая. Тот вошел и направился к столу. Тут произошло то же, что во дворе возле машины, когда он остался с протянутой поручнику рукой. Он видел знаки отличия майора, его склоненную седеющую голову; майор поднял лицо и остановил Колтубая пронзительным взглядом. Это был совершенно незнакомый человек.

— Но я ликвидировал провидныка! — закричал Колтубай в нетерпении, не отвечая на заданный ему вопрос.

— Простите, что вы сказали? — поднял голову протоколист.

— Чего вы не понимаете? — возмутился майор.

— Это слово.

— Какое?

— Ну, про…

— Провиднык, — буркнул небрежно майор.

Колтубай стоял с открытым ртом, глотая воздух, как боксер, получивший сильный удар.

— Это я сделал возможным поиск… — повторил он и остановился перед тем словом.

— Вернемся к делу, — сказал майор. — Послушайте. Мой предшественник, на которого вы ссылаетесь, погиб три месяца тому назад, отправившись на переговоры с Кровавым Васылем. Но-но, спокойно, с одним из вас. У меня есть дела трех таких, как вы, Кровавых Васылей. Ну, трех командиров чоты, о которой вы говорите, что она якобы ваша… — Несмотря на строгий тон, майор производил впечатление убежденного.

— Но ведь он был один… — шепнул Колтубай, избегая слово «провиднык», которое, как несчастливая звезда, вело его сквозь эти годы.

— Кто? — спросил майор.

— Провиднык, — подсказал протоколист, не слыша ответа допрашиваемого.

Колтубай молчал, как если бы вдруг в открытом море вместо одной путеводной звезды увидел бы мириады.

6

Нина стояла у окна вагона, поезд тормозил. Ее длинная тень волочилась по свежевспаханной земле.

«Это еще не моя станция, — подумала она с облегчением. — Еще нет. Еще будет лес».

Нина чувствовала себя усталой, но тревога не давала ей сидеть на вагонной скамье. Теперь тень ее головы билась о быстро мелькающие деревья. Нина старалась не думать, но для нее все еще длилась та минута, когда она сделала отрицательный жест головой, отказываясь узнать его. Она была так настроена — знала, что ее вызывают по делу брата, — что его вид парализовал в ней всякую мысль. Она испугалась его, чтобы в следующую секунду испугаться за него; она должна его убить? Нина верила в бога, знала, что он велит прощать, но не обманывалась: она его не простила. Этого нельзя было простить. Перед ее мысленным взором освещенная амбарным фонарем кухня в ее родительском доме и его лицо, как сами врата ада.

Она неподвижно смотрела в темноту. Рельсы вели куда-то вниз. Теперь уже скоро. Будет ждать солтыс с лошадью. Или Хрыцько. Повседневность. И вдруг она ужаснулась. В великой войне Европы каждый ее житель вел свою войну, свой календарь поражений и побед, который иногда совершенно отличался от того, что говорила история народа. Свою войну Нина проиграла только сейчас. Потому что оставила его в живых. Отрицательно ответила на смертельный вопрос. С ней произошло что-то странное. Она ждала минуту, когда приедет, словно там, в темноте, стоял тот же «виллис» с поднятым капотом. Она ждала тот страх, с нетерпением желала его.

Поезд стучал о рельсы, их укладывали люди, которыми руководил он, пока его не выгнал отсюда ее приезд. А вот и станция. Надо было спешить. Путь уже не преграждали два скрещенных рычага железнодорожных стрелок. Путь вел дальше.

Поезд стал тормозить. Нина взяла с полки чемодан. На перроне ветер раскачивал фонарь. Не было никого, кроме бежавшего к локомотиву начальника станции. Нина инстинктивно, как тогда, двинулась к пристанционному дому. Прямо перед крылечком стоял мотоцикл. Нина остановилась.

— Ах, да, — печально сказала она в ответ на какие-то свои мысли.

Из тени вышел старший лесничий. Целуя ей руку, он снял шапку, как всегда, странным движением назад: боялся нарушить прическу, длинные пряди которой небрежно закрывали ему уши.

— Все в порядке? — спросил он несмело.

— Все в порядке.

— Солтыс не смог приехать. А Хрьщько, как всегда, лошадь жалеет.

Она знала, что лесничий наверняка был у них еще до полудня, чтобы упредить их поездку на станцию. Лесничий, как всегда, смотрел на нее влажным собачьим взглядом. На этот раз она приняла его.

Мотор ударил в темноту внезапным грохотом. Сидя на шатком сиденье, подбрасываемая колдобинами дороги, Нина обхватила сидевшего впереди мужчину; свое лицо, в которое била сильная струя воздуха, прижала к его спине.

Ей казалось, что она возвращается откуда-то, где заблудилась, возвращается уже навсегда из какого-то страшного края, по которому все-таки будет тосковать. Человек, который закрывал ее от ударов ветра, казался ей пришедшим сюда из эпохи Рудли, какой-то частичкой их семьи. Почему-то ей вспомнился муж Хелены, его лицо в ореоле света амбарного фонаря. Нина отняла лицо от пальто. Вытерла тыльной стороной ладони слезы со щек. Мотоцикл несся вперед. Свет фары раздвигал темноту лишь на несколько метров, и она тут же смыкалась за ними.


— Пойдем, — сказала Нина ему шепотом, когда он уставился на нее.

Лесничий что-то пробормотал от волнения. Неловким движением ноги он попытался выдвинуть подпорку, удерживающую мотоцикл в равновесии, потом наклонился, чтобы ударить ее рукой, мотоцикл повалился на него. Лесничий сопел в темноте, все больше волнуясь. Нина тихо открыла боковую дверь. В ее квартиру надо было проходить через класс. Она вошла первая, прошла мимо беспомощно стоявшего в темноте мужчины и открыла дверь в свою комнатушку. Услышала, как чиркнула спичка, повернула голову, краешком глаза увидела его широко открытые глаза, длинные волосы. Склонилась, словно желая поцеловать ему руку, и, быстро дунув, погасила спичку.

Потом, когда ошеломленный случившимся, он полулежал возле нее, опершись на локоть, и думал о том, что мотоцикл стоит посреди улицы, он почувствовал ее руку, блуждавшую по его волосам.

— Как это было? — спросила она.

— Что? — испугался он.

— Как тебя искалечили?.. Украинцы?

Лесничий молчал, застигнутый врасплох.

— Скажи, — услышал он шепот.

— Это не они… — сказал он.

— Что не они?

— Это банда Храбского. Энэсзэт. Приказали мне молиться…

Нина молчала.

— Ну? — спросила она неестественно громко.

— Они приказали мне прочитать «Отче наш». Я не помнил…

— Не знаешь молитвы? — спросила она его ласково.

— Теперь уже знаю, — ответил он. — Слушай, я на минутку выйду. Поставлю мотоцикл во двор.

7

На Закопанском вокзале Колтубая приветствовали веселые флаги. Огромные афиши первого послевоенного соревнования лыжников объяснили ему тайну многочисленных флажков и разноязыкого гомона на небольшой станции. Забросив за спину рюкзак и еще раз проверив название пансионата на указателе, он пошел за всеми вниз, в сторону города.

Солнце пригревало уже сильно, первые дни марта пахли весною. Колтубай не собирался горевать по поводу врачебного заключения, из-за которого его и упекли в эти места.

Давно известно, когда с кем-нибудь не знают что делать, его начинают лечить…

Переходя через улицу, он перешагнул через юркий ручеек. Стайка воробьев, копошившихся возле конского навоза, взлетела, напуганная тем, что вода зальет… Колтубай улыбнулся этому мутному потоку.

Весна. Это когда тают снега. Всегда хорошо, когда видишь весенние полые воды и знаешь: это тают снега…

Совсем недалеко от его лица пролетели снежки. Подвыпившая компания в разноцветных свитерах пронеслась на раскатившихся санях.

Колтубай остановился. Он смотрел им вслед так, как если бы принял этот вызов за привет от неузнанных друзей. Но ведь у него здесь никого не было. Он механически перекинул рюкзак с одного плеча на другое. Почувствовал, что устал, но наперекор себе прибавил шагу. В какой-то момент он бросил взгляд на веранду виллы, мимо которой проходил, и опять остановился. Люди, погрузившиеся в созерцание собственной бездеятельности, показались ему страшными. Мысль о том, что он идет, чтобы растянуться рядом с такими же выставленными на солнце телами, показалась ему нелепой. Не спрашивая дорогу, он продолжал кружить по незнакомому городу, покрытому мазками флажков. По главной улице ходили толпы народа. Женщины, озабоченные только собственными улыбками, спортсмены с эмблемами на груди, у которых был такой вид, словно вместо платочка в верхнем карманчике пиджака они носили флаг.

Колтубай свернул в первую попавшуюся кнайпу.[26] Здесь натощак — он еще не завтракал — выпил две рюмки. Расплачиваясь, он нашел в портфеле свое направление. Минуту он внимательно вчитывался в него. У него было такое впечатление, что он опять получил фальшивые документы, по которым он должен был сыграть какую-то ужасно трудную, подлую роль. У него не было больше желания быть тем, за кого его выдавали в этой бумажке. Он спрятал ее глубоко между отделениями портфеля и вышел. Увидел гуралей[27] в расшитых штанах. Они все еще катали на санях ту компанию, хотя полозья скрипели по камням. «В горах снега, наверно, еще много», — подумал он, и вдруг ему захотелось встать на лыжи, почувствовать удар ветра в головокружительном прыжке с горы.

«Надо выпить, чтобы было все как надо и там, где надо». Этим афоризмом он приветствовал вывеску прокатного пункта лыжного инвентаря. Взял лыжи, которые были очень короткие, с порванными креплениями, и, счастливый, пошел куда глаза глядят. Сумерки застигли его где-то на высоте ослих лончек,[28] раскатанных детьми и их мамашами. Было зябко, новое похолодание, к тому же повалил густой снег. Колтубай протрезвел. Со своим рюкзаком и лыжами он показался себе смешным и глупым. Пошел дальше, и после нескольких напрасных попыток нашел себе ночлег в гуральской избе. Лежа на кровати в одежде, он пристально смотрел в потолок.

Да. Здесь хорошо. Здесь очень хорошо. Хуже всего — пробовать возвращаться. Это должно было так кончиться. Он вернулся в Пасеку тайком, как вор, и узнал: «Пани лесничая учит уже в другом селе. Там, где лесничество». То, что он хотел рассказать ей о себе, наверняка рассказал ей Алексы, освобожденный еще тогда. Кажется, он сразу поехал домой. Нина была «домом» для него. И еще для какого-то лесничего. Правда о Колтубае должна была поразить ее больше, чем то, что она знала. Убивать без ненависти, наперекор чувству, этого женщина понять не может, насколько это вообще может быть понято людьми. Да, она восприняла это как новое преступление в числе других его преступлений. Тот «дом» был для него сожжен, как, впрочем, все остальные. Кроме комнаты, снятой у чужих. Так уже будет всегда.

Я Кровавый Васыль. «Эх, щоб тебе мати не родила», — пожалел себя Колтубай по-украински и перевернулся на другой бок. Он любил этот язык, как далекие суровые и дикие песни пастухов. С улицы доносилось пьяное пение гуралей, встряхиваемое бубенцами мчащихся коней. Гурали. Другой мир. Другая горная страна.

Неожиданно Колтубай понял, что не заснет. Сел на постель. Стал надевать ботинки. Старательно завязал шнурки. Раздвинул ставни, открыл окно. Белое пространство… Над ним горы. Где-то там звезды. Морозный воздух. Колтубай откуда-то мысленно возвращался. Где-то ждал его риск, жизнь. Он соскочил с подоконника. Сдвинул ставни, бесшумно закрыл обе створки окна. Со стороны гор доносился все более отдаленный стук копыт понукаемых лошадей, звон вспугнутых колокольчиков, дикие вопли пьяных гуралей. Он пристегнул лыжи и выбежал на дорогу. Он шел спокойно, как во время патрульного обхода. Его радовала цепочка фонарей, поднимавшихся прямо в горы. Он двигался в том же направлении. Работа мышц приносила ему муку и наслаждение. Мимо проехал целый поезд маленьких саночек, который тащили два автомобиля; сидевшие на них люди жестами приглашали его к себе. Потом гудки машин и крики уплыли в темноту, как будто бы их смыла тишина. Когда, утомившись, он остановился и осмотрелся по сторонам, то увидел большой лыжный трамплин с темнеющим оттуда, снизу прыжковым порогом, окруженный различимыми в лунном свете флажками. Ниже роились какие-то странные неспокойные огни.

Колтубай оттолкнулся палками, снова вошел в ритм.

Приблизившись к трамплину, он увидел машины, веселую компанию с проехавшего мимо него санного поезда и несколько странных людей, утрамбовывавших лыжами снег на трамплине. Это они держали в руках факелы. «К завтрашнему дню», — подумал Колтубай. И вспомнил, что читал в поезде какую-то статью о большом соревновании по прыжкам с трамплина.

Он хотел было объехать галдящую группу, когда кто-то его окликнул.

— Добрый человече! Ночной призрак, как и мы… — навстречу ему на нетвердых ногах шел плечистый юноша в модном свитере. — Не откажи странникам. — В одной руке он держал откупоренную бутылку с очень странной заграничной наклейкой, а в другой рюмку. Колтубая окружил смех, шум, люди, незнакомые и доброжелательные. Заросшие рожи утаптывателей. Слегка пьяные, модные, красивые девушки отстегивали кандахары. Приемник в одной из машин орал громче, чем репродуктор на столбе. На пятачке утрамбованного снега начались танцы. Несколько бородачей образовали круг. Трамбовали своими лыжами, у некоторых от разных пар, привязанными проволокой.

Колтубай выпил. Веселый юноша в модном свитере налил снова. Ему и трамбовщикам. Хорошо. Люди. Какая-то девушка ударила его по спине.

— Смотрите, это тот, которого мы только что чуть не сбили!

Радио бубнило какой-то странный танцевальный мотивчик. Колтубай выпил. На капоте машины неизвестной ему марки уже стоял целый буфет.

— А ты откуда будешь? От них? — услышал он вопрос. Рядом стоял один из трамбовщиков. Небритое лицо, в уголке рта еще дымящаяся сигарета.

— Пей, — сказал он властно. — Я думал, что ты здесь высматриваешь…

Колтубай выпил.

— Но ты и не от них… — бородач сплюнул сквозь зубы. — Может, ты хочешь трамбовать? Я сейчас за бригадира. Ночью, — добавил он, как бы желая этим придать более скромный характер своему неправдоподобному сообщению. Он махнул рукой назад. По всей вероятности, показывая на запас смоляных факелов, составленных как винтовки — в пирамиду.

— Панове, трамбуйте, трамбуйте, чтобы было где громить нас мастерам мирового класса! — заорал кто-то из парней, делая танцевальное па.

— Это мы еще посмотрим, кто кого будет громить, — с достоинством ответил бородач, наливая себе рюмку вина.

— Наш Марусаж не с такими еще встречался.

— Твои Марусаж всю войну свиней пас, в то время как в других странах люди прыгали, — улыбнулся тот, на котором были прекрасные гольфы.

Колтубай выпил. Красивые девушки. Незнакомые молодые люди в великолепных свитерах. Глупый бородач.

— А ты что, спекулировал, да? — прохрипел вдруг борода. — Ни черта ты не знаешь, как он прыгает, — и вдруг крупные грязные слезы полились у него по щекам. Тип в гольфах смеялся, хватая танцующих приятелей, чтобы те посмотрели.

— Скажите ему, ребята, — кричал он. Но одни, как гребцы на галере в любительском спектакле, с отсутствующим видом трамбовали снег, другие, собравшись в круг, молча смотрели на танец.

— Люди! — вскричал пьяный бородач. — Люди! — и, стараясь удержать равновесие, протиснулся к тому месту, где как винтовки были составлены в пирамиды их запасные факелы, вырвал один, бросил на снег и наклонился над лыжами. Стал их привязывать. Проволокой. Потом выпрямился и победно засмеялся, потянулся за факелом, сел на снег, встал.

— Бери другую, — приказал он Колтубаю.

Существует много миров. Из одного иду я. Он остался где-то во тьме. А здесь — другой. Какой-то тип танцует на снегу. На него смотрят пьяные парни, набитые… конец его мысли заглушила вновь зазвучавшая непонятная мелодия. Колтубай ускорил шаг, следуя за бородачом по его глубоким следам.

Они были на середине подъема. Бородач наклонился, стал отвязывать лыжи. Потом они поднимались, положив лыжи на плечи. Пьяному Колтубаю показалось, что в этом молчаливом путешествии он вновь отыскал какой-то смысл мужского братства. Бородач был как фронтовой друг. Колтубай не совсем понимал, куда они шли. Сползал вниз. А где-то очень далеко, вырванные из темноты движущимися факелами трамбовщиков, танцевали в красивых свитерах юноши. Что-то непонятное разбрасывало их в разные стороны. Музыки здесь слышно не было…

Его проводник шел все медленнее. И только там, на разбеге, в раскалывавшейся от боли голове Колтубая появилось понимание ошибочности намерения бородача.

Внизу, вырванная из темноты светом факелов, небольшая группка людей наблюдала за действиями этих двух.

Бородач остановился на разбеге и стал медленно крепить лыжи проволокой. Колтубай трезвел.

— Что ты делаешь? — спросил он с тревогой.

— Факел, — приказал бородач. Достал из кармана смолистую щепку, поджег ее спичкой и, опустившись на колени, стал разжигать факел. Факел загорелся ярко, отодвигая в тень людей внизу. Затем он выпрямился, переложил факел в левую руку, попрощался правой, вновь переложил в нее факел. Замер.

— В январе тридцать девятого на больших соревнованиях я был здесь вторым… — сказал он сухо.

Потом наклонился и стал поочередно высовывать то правую, то левую ногу, видимо, проверяя скольжение. Вдруг он выругался и, судорожно втягивая воздух, стал разматывать служившую креплением проволоку. Шипевший на снегу факел угасал. Колтубай посмотрел на людей внизу. Они еще стояли с поднятыми головами, но одна пара уже возвращалась к танцам возле факелов. Ему показалось, что он услышал смех. Поднял факел своего товарища.

Колтубай стоял, хорошо видный снизу. Мир кружился у него под черепной коробкой, как будто какой-то весельчак посадил его на карусель.

— Дерьмо. Мы превратились в дерьмо! — услышал он за спиной судорожный шепот бородача и стартовал. Несясь в сторону стола отрыва, он мысленно пробовал контролировать положение своего тела, вспомнить угол наклона вперед, но перед глазами у него неизвестно почему возник подстреленный прошлой зимой кабан, как тот мертвый съезжает по склону, увлекая за собой клубы искрящегося снега. Из-за опьянения, отождествляя себя с этим им же убитым зверем, он несся вниз, влекомый каменным предчувствием какого-то прекрасного конца.

Он оторвался немного преждевременно, невольно теряя часть грозящей ему катастрофой скорости.

Люди внизу неожиданно увидели его на фоне неба летящего к ним с вялым наклоном вперед. Он сломался в воздухе, перекувыркнулся и под их крики упал на землю. Поднялось облако не утрамбованного в этом месте снега, из-под него вылетела легкая, как лодка-душегубка, лыжа и пронеслась вниз. К черной, скорчившейся на снегу фигуре бежали люди.

— Стой! — донесся до них хриплый шепот.

Человек поднимался. Встал на четвереньки. Все остановились. Потом поднялся и, хромая, пошел в темноту.

Эдуард Хруцкий
НОСТАЛЬГИЯ

Человек, прошедший войну, даже сегодня мысленно возвращается к ней. Именно этот жизненный материал, уже отлежавшийся «на полках» памяти, подарил литературе прекрасные книги.

Сейчас вы прочли сравнительно небольшую повесть польского писателя Романа Братного «Тают снега».

Польская литература о войне весьма обширна. К ней обращались писатели всех, без исключения, поколений, стремясь отобразить национальную трагедию, начавшуюся в сентябре 1939 года. Короткая война в сентябре — это геройское сопротивление гарнизона Вестерплятте, трагическая атака кавалерии под Краковом, горящие леса над Саном, разрушенная Варшава. А затем шесть лет фашистской оккупации и борьбы. Об этой борьбе прекрасно написал Роман Братны в своей трилогии «Колумбы, год рождения 20-й», посвященной молодым участникам Варшавского восстания. «Колумбы» — это биография самого автора.

Роман Братны родился в Варшаве в 1921 году. Вполне естественно, что, как многие, он взял в руки оружие, став офицером подпольной армии.

Потом была трагедия Варшавского восстания, концентрационный лагерь и освобождение. В 1944 году в подпольной типографии выходит первая книга Романа Братного «Презрение», сборник стихов. Дальше судьба Братного складывалась так же, как судьбы сотен тысяч других его соотечественников, тех, кто сердцем принял народную Польшу, разделив с ней нелегкие дни послевоенного становления.

Кстати, этой проблеме посвящен роман Братного «Судьбы», вызвавший много споров.

В одной из своих статей Роман Братны написал: «Меня преследует современность».

Тема «человек и война» современна всегда. Особенно современна она для писателя, прошедшего со своей страной все испытания и горести.

Война в Польше не закончилась в мае сорок пятого. Страну, раздираемую противоречиями, ожидали новые испытания. Не все «Колумбы», как Роман Братны, нашли свое место в новом послевоенном мире. Они разделились. Часть их стала на позиции ярого шовинизма и антисоветизма. И вновь потекла кровь в польских городах и селах.

«Тают снега» — повесть ностальгическая. Ностальгия героев мучительна и болезненна. Она постоянно возвращает их в осень сорок пятого, когда по Восточной Польше шли курени УПА.

Бандеровцы, изгнанные с Украины, уходили на Запад, стараясь пробиться к союзническим зонам Германии. Но были и другие отряды, образовавшие на территории Восточной Польши и Западной Украины националистическое подполье, подчинявшееся идеологу украинского национализма Степану Бандере.

Осыпался хлеб в полях, зараставших сорняком, потому что некому было убирать его. Дни, наполненные тревогой, и ночи, полные страха, — из этого складывалась жизнь тысяч мирных крестьян, поляков и украинцев.

Об этом просто и точно рассказывает Роман Братны. В этой простоте изложения выражен подлинный трагизм. Естественно, что нравственное кредо автора является и нравственным кредо его героя. Поручник Колтубай, прошедший большую войну, вынужден вновь взяться за оружие. Его рота борется с бандеровцами. На примере этой роты, на примере одного села, внимательно вглядываясь в судьбы Хелены и Алексы, мы понимаем, как отвратительна Колтубаю война. Но тем не менее он выполнил свой солдатский долг.

Война бывает разной. В той, которую ведет Колтубай, он на время становится «Кровавым Васылем», командиром куреня безопасности отряда УПА.

Задание выполнено, провиднык бандеровский уничтожен. Кажется, все! Но это страшное время снова настигает Колтубая.

Он отравлен войной, ностальгия по ней постоянно живет в нем.

И именно ностальгия толкает его на бессмысленный на первый взгляд поступок в горах.

Роман Братны написал не просто повесть с выстрелами, внедрением в банду и риском. Он показал глубокий процесс возрождения людей.

Мне думается, что «Тают снега» — одна из ярких антивоенных повестей, пронизанная подлинной скорбью и необыкновенной любовью к людям.


Барбара Навроцкая
ОСТАНОВИ ЧАСЫ В ОДИНАДЦАТЬ
Глава I

Он вышел из трамвая и остановился. Вагон, грохоча, прополз мимо, точки освещенных окон удалялись все дальше и дальше. Они мерцали, как иллюминаторы корабля, погружающегося в морскую мглу.

Мужчина поднял воротник пальто. Было начало ноября, и мгла кружила вокруг уличных фонарей, создавая дрожащий лучистый ореол, ослабляющий резкость света.

«Ничего нельзя узнать. Ага, заасфальтировали. Раньше все Брудно было вымощено булыжником».

Прямая, гладкая, уходящая вдаль лента асфальта делала старый брудновский тракт шире. Мужчина не двигался с места, вслушиваясь в тишину пригорода. Он снова осмотрелся по сторонам, удивляясь этой улице, этому району Варшавы, а больше всего тому, что он снова здесь. На секунду ему показалось, что в нем живет совершенно незнакомый субъект, вызвавший в нем полное отвращение, даже раздражение. Он впервые остро ощутил бег времени. Его невозвратимость. Это ощущение заглушал обычно так сильно натянутый в нем нерв жизни. Мир лишался красок, его формы теряли отчетливость, куда-то далеко уходили забытые картины, запахи, яркость света и глубокие тени, затихали звуки, биение сердца, желания и свершения. «Только равнодушие неизменно», — подумал он.

«Равнодушие? Черта с два! Я шел по следу, как гончая, 28 лет. Кто бы этому поверил? Любил ковыряться в машине. Но так и не окончил автодорожный институт. Занимал разные должности в учреждениях, каждые два года на новом месте».

На другой стороне улицы появился мужчина в форме железнодорожника. Шаги ритмичным эхом отдавались в пустоте. Он проводил прохожего взглядом. У того была походка человека, уставшего после длинной смены, занятого мыслями об ужине и постели.

Посмотрел на часы. Было 22.30. Незнакомец ничем ему не угрожал. Надо было действовать. То, что однажды началось, должно закончиться.

Он свернул в переулок, шел уверенно, хотя детали — то, что можно назвать косметикой города, района, — и здесь изменились. Он сворачивал еще несколько раз, пока не очутился в каком-то тупике. Приземистые деревянные домишки, разделенные большими зданиями и кирпичным домиком поменьше, все еще стояли. Неуничтожаемость прошлого, прошедшее, живущее в настоящем.

Как будто бы он ухватил оборванную нить времени, связывая ее, придавая смысл тому, что делает. Некоторое время он не мог прочитать номер на деревянном доме, уличные фонари здесь тоже были старые, как все, что он носил в себе все эти 28 лет и что донес до этого порога — 1 ноября 1971 года.

Он уже согнул палец, чтобы постучать, но рука остановилась на полпути. Внутри дома все задвигалось и запело. Зазвонили колокольчики, заиграли музыкальные шкатулки, молоточки ударили в куранты. По окутанной туманом улочке понеслись звуки полонеза, мазурки, куявяка, вальса, кадрили, менуэта.

Мужчина запрокинул голову, видимо прислушиваясь. Туман сгущался, опускался вниз, почти до крыши деревянного дома. Эта ночь становилась такой же нереальной, как и та.

Он продолжал стоять и слушать. Разнообразие быстрых и медленных мелодий затихало, играла только одна музыкальная шкатулка — куранты из «Страшного двора» Монюшко.

«Ты не изменил пристрастий, Часовщик. Ты сумел использовать их, сделать своей профессией», — подумал он и постучал.

Дверь, которая открылась сразу же, без всяких колебаний и опасений, вела в единственную, но зато большую комнату, занимавшую всю площадь дома. За ней — кухня. Когда-то, лет сто тому назад, через эту кухню был ход во двор, где находилась уборная, курятник и, наверно, хлев. Может, кто-нибудь посадил там дерево и обязательно сеял петрушку и морковь, сушил целебные травы. Но те времена мало интересовали прищельца. Он только понял, что так должно было быть. Такой вид был у этого дома и района, пока большие дома не подмяли дворики.

— Что вы хотите? — спросил пожилой человек, даже не взглянув на вошедшего, продолжая рассматривать в лупу механизм карманных часов. Больших, солидных, которые носили па серебряных цепочках лет пятьдесят тому назад. На столе лежали разные тряпочки, куски замши, миниатюрные инструменты и крышечка от металлической коробочки, наполненная оливковым маслом.

Пришелец не отвечал. Он смотрел на стены комнаты, которые от пола до потолка были увешаны часами. В разные эпохи и в различных стилях выполненные, разные по материалу, форме и назначению, почти пустую комнату они превращали в музей.

«Чертовски много денег ухлопал ты на эти часы, — подумал пришелец. — Значит, вот чем ты занимался остаток жизни? Ну и работенка же у меня будет. Их много. Очень много. Некоторые висят под потолком».

Он огляделся, ища лестницу. Ничего похожего на нее не было, и пришелец задумался, каким же образом старик заводит свои часы. Ведь каждый час какие-нибудь надо заводить.

Часовщик поднял голову. Улыбнулся. Молчание совсем не удивляло его. Он уже привык к тому, что клиенты теряли дар речи.

За ремонт старик брал мало. Всю свою жизнь он скорее играл и любовался миниатюрными внутренностями часов, этим искусственным сердцем бегущего времени, чем зарабатывал на них. Когда у него было много работы, когда ему в руки попадал шедевр — тогда он брал дорого. Ремонт же современных наручных часов, детищ машин и фабрик, всерьез не принимал: это был его хлеб. Он любил чинить старинные часы ручной работы. Именно такая луковица и была сейчас у него в руках. Уродливая с точки зрения современных — прости господи — эстетических требований, но с благородным сердцем.

— В часах ценится механизм, — пробормотал он, адресуясь скорее к себе, чем к клиенту, — только механизм. Вы рассматриваете часы?

Ответа не было, и тогда он быстро взглянул на пришельца, откладывая работу.

— Покажите, что там у вас?

Пришелец смотрел как-то странно. Старика не удивило время, в которое тот обратился к нему за услугой, он вообще не интересовался людьми. Для него они были носителями часов — его мог заинтересовать только тот, у кого были интересные часы. Поскольку ответа и на этот раз не последовало, старик спросил:

— Вы, верно, не из Брудно?

— Нет.

— Уже поздно, ну хорошо, давайте. Я понимаю, что у людей теперь нет свободной минуты. Зачем нам вообще нужны часы? Никакого покоя. У кого сейчас есть возможность, сидя в кресле, послушать бой часов? Разве я не прав? А?

— Вы меня узнаете?

Старик наконец внимательно посмотрел в лицо клиента. И опять улыбнулся:

— Простите, нет. Хотя зрение у меня хорошее.

— Этого не может быть, — медленно сказал пришелец. Он почувствовал, как по коже прошел мороз. Не холод, а именно мороз. — Этого не может быть.

— Почему? — удивился старик. — Разве человек в состоянии запомнить всех людей, которых он встречал в жизни? Разве часовщик в состоянии запомнить лица всех своих клиентов? За полвека. Что вы!

— Всех? — повторил пришелец. — Всех… нет. Но одного — да!

Старик отодвинулся от стола, стал подниматься, и его сгорбленная спина как-то выпрямилась, лицо разгладилось. На его старческий облик наложился тот, молодой, энергичный, вызывающий доверие. Пришелец никогда его не забывал. Даже во сне. Вновь вернулась уверенность, четкость решений. Он опять владел собой. Он знал, зачем пришел сюда, опять был уверен, что никогда, ни на секунду не подвела его буссоль памяти и время не оборвало старой нити. Ничто не в силах было стереть прошлое.

— Одного человека? — спросил старик, и хотя его голос слегка дрожал, в нем звучало достоинство. Слух не обманывал пришельца. Он не ошибался. Это было достоинство. — Да, может быть, и был один такой человек, — продолжал часовщик, и его голос не выражал уже никаких эмоций, — но он… этот человек, не вы. Это был прекрасный парень.

— Это я! — выдавил пришелец. — Уже не такой прекрасный, но я! Ты думал, что никто уже не придет. Нет никого и ничего. Я искал тебя. Долго. И вот нашел.

Про себя он подумал: слишком долго. Так долго, что ненависть уже прошла и осталась только обязанность. Но это даже нельзя было назвать мыслью — отблеск мысли.

Они смотрели друг на друга, разделенные столом, на котором лежали части карманных часов. Но, несмотря на растущее волнение, пришелец видел, что Часовщик его не боится. «Почему?» — мучил его вопрос. Но он опять был во власти решения, поддерживавшего его все 28 лет поиска, забыть о котором не давала вечно живая, выжженная, выбитая в памяти картина той ночи.

— Останови часы на одиннадцати, — сказал он и не узнал своего голоса.

Старик не спеша повернул голову, окинул взглядом стены. Рассматривал свои часы? Проверял время?

— А ты пришел, Франэк… в одиннадцать… столько лет спустя… Много же надо было положить труда, чтобы найти старого человека! Я… не виновен… Я был не виновен. Выслушайте меня…

Звонок тревоги зазвенел в мозгу пришельца. Он знал, уже знал, что если разрешит старику говорить, то не сможет вынуть руки из кармана и станет жалкой, смешной фигурой, никому не нужной, даже себе. Человеком, который проиграл жизнь во имя химеры, глупцом, живущим иллюзиями. А ведь та ночь действительно была.

Старик прочитал приговор в глазах пришельца. Никакие слова не могли его спасти. И он совсем не был уверен, что хотел бы купить себе жизнь, цепляясь за штанины этого, сегодня совершенно чужого мужчины.

Ночной гость достал оружие скупым, тренированным движением и сделал только один выстрел. Потом опустился на колени и приложил ухо к сердцу старика. Оно не билось.

«Это единственное, что меня никогда не подводит, — подумал он без всяких эмоций. — Рука и глаз».

Он поднял тело и перенес его на кровать. Проследил, чтобы голова умершего легла на подушку.

«Это все, что я могу для тебя сделать, — подытожил он холодно. — Никто из наших не был бы на меня за это в обиде».

Пришелец открыл дверь в кухню, зажег свет. Кухня была без окон, как он и предполагал. По соседству вырос большой дом. Его степа примыкала к деревянному домику. На плите чисто вымытая посуда. Пол подметен, в ведре уголь, рядом наколотые дрова, но лестницы нигде не было. Он вернулся в комнату, пододвинул стол к стене, поставил на него стул. Влез на эту импровизированную пирамиду. Стал открывать часы, переставлять стрелки на одиннадцать, останавливать маятники, блокировать быстро вращающиеся колесики механизмов, дергающихся, словно обнаженные препарированные сердца кроликов. От холода или усталости его охватила дрожь, он закрыл на секунду глаза, но красные пульсирующие сердца не исчезали. Он оглянулся на кровать: кровавое пятно расползалось по рубашке убитого, цвело, как мак, раскрывающий лепестки, росло на глазах. Стул под мужчиной зашатался, но он быстро восстановил равновесие.

«Зачем ты оглядываешься? — рассердился он сам на себя. — Ты упадешь с этой прекрасно построенной конструкции и сломаешь себе шею. Ты изнежился за эти годы чиновничьей жизни. И у тебя разыгралось воображение. Там лежит убийца, ни больше ни меньше. И что с того, что перед своим концом он сумел так красиво сказать. Каждый негодяй не виновен, когда надо расплачиваться. Даже в Нюрнберге на скамьях подсудимых сидели одни невиновные. Ты сделал свое дело, и хорошо. Поспеши с часами и не думай о кроликах. Тот, там, умирал не как кролик. Может быть, в определенном возрасте человек вообще перестает бояться смерти. Случись со мной что-нибудь подобное, я бы тоже не боялся. Мне уже столько раз представлялась возможность умереть, что могу жизнь считать подарком. Как бы курносая внезапно не переменила свое решение и не забрала его назад. Ничего ужасного в мире не произойдет. Человечество не зарыдает от горя. Но я не сомневаюсь, что оно испытывает облегчение, когда избавляется от негодяя!»

Двигание стола и многократное восхождение на неудобное шаткое возвышение, перестановка стрелок, зачастую тугих, утомили его, у него затекли руки. С момента прихода прошло уже минут пятьдесят, и только тогда он вспомнил, что входная дверь была открыта.

Это его совсем не испугало. Он спрыгнул на пол, повернул ключ в замке. Хотел поставить стол назад в центр комнаты, но почему-то остановился, как будто опасность, внезапно материализовавшись, коснулась его рукой. Некоторое время он стоял, прислушиваясь к себе. Потом рассмеялся. Тишина, могильная тишина на секунду парализовала его рассудок. Все часы молчали. Он знал такую тишину, он уже испытал ее однажды. Когда-то. Это была тишина смерти, и в этом смысле похожа на ту. Равнодушным взором окинул он кровать и лежащую на ней фигуру. Он слишком долго обдумывал сценарий этой ночи, чтобы чего-либо бояться. Может быть, еще тогда, в ту ночь, он навсегда потерял чувство страха. А теперь вокруг него лишь странное кладбище часов.

Он поставил стол на прежнее место, рядом с ним стул. Части разобранных часов остались лежать на месте. Взбираясь на стул, он каким-то чудом ни одной из них не раздавил.

«Значит, подсознательно замечал, — констатировал он. Пожал плечами. — Чьи-то часы. Вернутся к владельцу. Конечно, они имеют для него ценность. Ну вот, будет память о дедушке».

Он подошел к кровати. Смерть уже наложила свой отпечаток на лицо старика.

— До свидания, Часовщик, — сказал он громко. — Копчено. Наконец я могу идти своей дорогой.

Он погасил свет и бесшумно закрыл дверь на защелку. Очутившись на пустынной улице, он почти не узнал ее. Очертания домов показались ему иными. Он подумал, что это туман, рассеиваясь, по своему капризу рисует фрагменты городского пейзажа. Хотя в действительности улочке просто не хватало пения часов. Часы умерли. Вместе с Часовщиком. В голове крутилась глупая мысль, от которой он никак не мог избавиться: «Все должно приходить в свое время. Для тебя правосудие свершилось слишком поздно, не обманывай себя, поздно. — Он сжал рукоятку пистолета, лежавшего в кармане пальто. — Но для них та ночь еще длится, — сказал он почти громко, чтобы переспорить самого себя, бегущее время, целый мир. — Для них она будет длиться вечно. Для них».

Глава II

Капитан Корда закрыл входную дверь, за которой исчезли санитары с носилками. Его все еще что-то раздражало, мешало думать. Ах да, то, что в эту комнату легко можно было войти прямо с улицы. Повернул ключ. Наконец он наедине с собой, никто к нему сюда не ворвется, не будет бубнить над ухом.

«Коллекция часов цела, — констатировал он. — Даже эти, на столе, распотрошенный Шаффхаузен».

Описывать имущество часовщика он запретил. Ключ от тайны находился в этих механизмах, в этой комнате, такой, какой она была во время разыгравшейся трагедии. Без сомнения, это было не просто убийство. Не сомневался он и в том, что человек, совершивший данное преступление, должен отвечать как убийца, так как ни одна личная трагедия не может окупить чужую жизнь.

«Ничего, ответит, — подумал он с оттенком упрямства, — если мы его поймаем, конечно. Хм, хм, хм. Мерзавец, не боялся так долго переставлять стрелки на одну и ту же цифру. Рядом большой дом, там могли услышать выстрел. Ничего не боялся. Скорее никого. Почему? Носителем какой справедливости он был, если чувствовал себя десницей правосудия, закона или черт его знает чего, что вызревает в голове у таких «мстителей»? Что означает это время — одиннадцать часов? Все. Но кого искать? Семьи у старика не было. В Брудно он никого не знал, и в то же время его знало все Брудно. Национальный музей получит прекрасное пополнение. Но поглядеть на его часы можно. А почему бы и нет? Для этого мне потребуется не больше времени, чем ему, чтобы остановить маятники».

Капитан поискал глазами лестницу. Лестницы не было. Пошел на кухню. Раздосадованный, пододвинул стол к стене, поставил на него стул, но, прежде чем влезть, обвел взглядом циферблаты часов, поворачиваясь вокруг собственной оси так, чтобы охватить четыре стены сразу. Нет, он не ошибся, все стрелки стояли на одиннадцати, и вдруг эта немая цифра стала почти по-человечески кричать. Было что-то ужасное в неподвижности десятков циферблатов, одинаково перечеркнутых черточками стрелок.

«Вот чего ты хотел, — мысленно обратился Корда к своему пока еще не известному противнику. — Ты хотел кого-то устрашить. Запечатлеть в чьей-то памяти этот знак. Навеки. Кому это должно послужить уроком? Где этот другой или другие? Черт возьми, может быть, им грозит опасность? Если мы тебя не накроем… Ну, пора влезать на стул. Посмотрим, нет ли там какой-нибудь записки, предмета или еще какой-нибудь улики. В этом больше смысла, хотя мне уже не очень-то легко лазить по таким конструкциям. Думать буду потом. Сначала надо найти конец какой-нибудь нити. Даже самый запутанный клубок имеет свое начало и конец».

Открыв десяток часов, Корда запыхался и вспотел. В его взгляде, блуждавшем по стенам, было отчаяние.

«Габлер лазил бы охотнее и быстрее, — помянул он в душе своего заместителя. — Габлер считает, что гимнастика улучшает фигуру. Я мог бы подождать Зыгмунта, но меня ужасно мучают эти часы. Точно, теперь они начнут мне сниться. Когда я вошел в этот идиотский деревянный дом, словно не было войны, неизвестно почему, но такое вот всегда уцелеет, и тогда я подумал: а ты, брат, пропадешь из-за этой шутки с часами. Должен пропасть. Настоящий убийца не любит фокусов. И понятно почему. Фантазия, слишком буйная фантазия губит храбрецов. Эти одиннадцать часов рано или поздно приведут меня к тебе».

Капитан зашатался на стуле и едва не упал на пол, потому что в круглых висящих часах он нашел листок бумаги:

Смазать 25 декабря 1971 г. Не позднее!

Больше всего Корду разозлил восклицательный знак, но он спрятал листок в карман. Это была страничка из школьной тетради в клетку, очень старательно обрезанная и сложенная вчетверо.

«Смазывать на рождество! Вместо того чтобы выпить рюмочку под копченую грудинку». И без всякого следствия листок красноречиво говорил о характере, образе жизни и знакомствах старика. Рождество в обществе фарфоровых часов. Потому что это фарфор, и вдобавок редкий. Один механизм стоит многие тысячи, и музей…

В дверь кто-то постучал. В то время как капитан слезал вниз, чтобы принять соответствующую позу, дверь под настойчивыми ударами едва не слетела с петель.

— Прекратите! — крикнул он, разозлившись.

— Черт побери? Что ты здесь делаешь? Зачем закрываешься? — рассердился в свою очередь Габлер. — Меня чуть кондрашка не хватила. Я был уверен, что тебя кто-то чем-то… Мне послышался какой-то грохот.

— Нет. Не чем-то. — В голосе капитана прозвучала язвительная нотка. — Меня застать врасплох трудно. У меня есть некоторый опыт.

— Что это за пирамида?

— Шимпанзе прыгали.

— Копаешься в старье?

— Какое старье! Какое старье! Музей…

— Хорошо. Но я за XXI век. И в части часов тоже.

— Ну тогда попрыгай сам. Может быть, что-нибудь найдешь.

— Лезть на этот стул? Ломать шею? Я прикажу принести лестницу.

— Не надо. Хозяин обходился столом и стулом. Габлер посмотрел на шефа и пожал плечами:

— Пыль глотать…

— Чиханье прочищает носоглотку.

Корда пошел на кухню. Осмотрел каждый угол, хотя это уже сделали специалисты. Заглянул даже в угольное ведро, высыпав его содержимое на лист железа.

— Что там за взрыв? — донеслось из комнаты. — Ты действительно хочешь, чтобы я упал?

— Что-нибудь есть?

— Ничего.

«Неужели этот человек не писал писем? — думал капитан. — Не вел счетов? Не получал поздравлений на именины? Можно рехнуться. Какая-то часовая пустыня».

— Он любил Налковскую, — возвестил Габлер. Корда вышел из кухни, не скрывая возбуждения.

— Что? Почему Налковскую? Габлер держал в руке книгу.

— Давай! — крикнул капитан по-юношески нетерпеливо, как будто бы знал, чего ждал от книги, которую покойный, видимо, даже не читал, поскольку она лежала в абсолютном забвении.

Габлер старательно сдул с книги пыль.

— Она лежала вот здесь, — сообщил поручник торжественно. — На этой рухляди, похожей на фронтон Марьяцкого костела. Если бы я был немного ниже… ты бы, например, ее никогда не заметил. Исключено. Для этого тебе не хватает по крайней мере семи, ну пяти сантиметров.

— Дай, — грозно сказал капитан. — «Роман Терезы Геннерт», — прочитал он. — И все?

— А чего бы ты хотел? В этом старье, прошу прощения, памятниках старины, больше ничего нет. Домик мы обыскали хорошо.

— Ладно, ладно. Поставь стол на место.

— Почему? — запротестовал Габлер. — Еще одна стена. Та, у которой стоит кровать. Непонятно, как старик мог спать под такое хоральное тиканье?

Капитан не слышал. Он записывал в протокол осмотра время и место обнаружения книги, потом сунул ее в карман.

— Пришли сюда кого-нибудь на ночь, — сказал он. — Сегодня мы забрать часы уже не сможем. Это целое состояние.

— Поехали?

— Угу. Здесь делать больше нечего. Ты завел роман с Терезой Геннерт, потому что на пять сантиметров выше, — пошутил капитан.

— Я? — оскорбился Габлер, принимая предложенный шефом тон разговора. — Имей в виду, ты забрал у меня Терезу, прежде чем я успел понять, что нашел.

— Найдешь другую. Высокие парни пользуются у девушек успехом, — рассмеялся капитан.

Габлер бросил быстрый взгляд на шефа. «Поймал какую-то чепуху, и то благодаря мне, — подумал он с некоторой завистью, но и удовлетворением. — Хорошо, подожду. Давай ребятам задание, старик обязательно проболтается. Тогда и узнаю, какое открытие сделал благодаря тому, что матери-природе изменило чувство меры».

— Ты ее читал? — осторожно спросил он шефа.

— Что? — удивился капитан, как бы уже забыв название книги. — Ах да… «Терезу Геннерт». Возможно. Не помню. Но дело не в самой книжке, а в штемпеле. Штемпеле библиотеки.

Глава III

В поезде он спал крепко. Еще немного, и проехал бы свою станцию. Когда он вышел, было еще темно, а пока дошел до дома, стало светать. Никогда до этого город не казался ему таким знакомым. Уютным и обжитым. Он много раз уезжал и возвращался оттуда, где жил раньше, но всегда чувствовал себя приезжим или транзитником. Даже в местах, которые он пересек тысячу раз туда и обратно, словно челнок, совершая движение, из которого, собственно, и складывается повседневность. Сейчас, на рассвете, ему неожиданно понравилась монотонность простирающегося пейзажа. Может быть, потому, что уже не надо никуда уезжать, искать новую работу, привыкать к другим людям. Наконец он мог полюбить то, что имел.

«Неплохая вещь постоянство, — подумал он, кажется, впервые в жизни, — приобретенные привычки, знакомые углы. Уютная квартира, хорошая столовая, приятное кафе. Finis, конец, ende».

Он констатировал это, но облегчения не испытал. Где-то в глубине сознания жило чувство опасности. Иное, чем когда-то, чем то, до 1 ноября. Раньше ему казалось, что, когда он покончит с этим делом, жизнь изменит свое направление на девяносто градусов. Но сейчас в душе появилось какое-то сомнение. Может быть, оно было очень глубоко, и все-таки он чувствовал тревогу.

Он внушал себе, что теперь с ним может наконец произойти что-то очень хорошее. Что-то такое, что уже было очень давно, один раз, с Баськой.

«Я наткнулся на вторую половину разделенного при рождении яблока, — убеждал он себя, не будучи в этом уверенным. — Составленные, обе части идеально подходили друг к другу. Но это было давно, — подсказывало ему сознание. — Все хорошее в жизни человека случается само собою и только в молодости. Мне давно уже перевалило за сорок. Просто я не хочу об этом думать, по мой возраст исключает счастье ослепления».

Не снимая пальто, он открыл холодильник и достал молоко. Зажег газ. Что-то связывало его движения, пальто с оттопыренным карманом. Все же он вылил молоко в кастрюльку и поставил на газ. Снял ботинки и в носках прошел в глубь квартиры. Остановился посреди комнаты, осматривая свое убежище, свой последний приют. У него была неплохая однокомнатная квартира в новом доме, с окнами на юг и маленькой лоджией. Коллеги по работе уговаривали его вступить в кооператив. Он знал, что нигде не сможет осесть, если не осуществит намеченное. Но он не хотел вызывать у жителей маленького городка интерес к себе особым образом жизни, пренебрежением труднодостижимыми благами, которые учреждение почти вкладывало ему в руки. Проработав три года, он получил жилье. А получив, должен был его обставить. Позднее устройство первого в жизни угла стало доставлять ему удовольствие. Это удовольствие не могло испортить даже сознание того, что в один прекрасный момент он будет вынужден уехать отсюда, продать квартиру, упаковать вещи и на этот раз тащить с собой мебель. Квартира стоила ему больших усилий. Он полюбил ее.

Он достал пистолет, вынул обойму, вышелушил патроны на ладонь. Улыбнулся. Ни на один больше, чем было необходимо.

«Точная работа. Меткий стрелок, не расходующий боеприпасы впустую, — подумал он с иронией. — Да. Это я. Но хватит. Меткого стрелка больше нет. Он умер. 28 лет спустя после своей смерти».

Теперь надо было почистить оружие, обмотать фланелевой тряпкой и спрятать в потайной ящичек небольшого комода — единственной антикварной вещи, которую он смог себе купить. Не из-за этого ящичка, конечно. Ящичек он обнаружил случайно. Как-то переполненный большой ящик выскользнул у него из рук и вместе со своим содержимым упал на пол. Вот тогда-то он и заметил внутри комода второй ящичек. Ящичек был как будто создан для пистолета. Наверно, в старину какая-то женщина держала в нем жемчуг или бриллианты. Ничего другого он и не допускал. А пистолет имел для него ценность большую, чем жемчуг.

Он продолжал стоять. И, к счастью, вспомнил про молоко. Над молоком уже поднимался пузырь. Он выключил газ и с беспокойством стал наблюдать, поднимется ли пузырь выше или, наоборот, опустится в молочные глубины. Он с напряжением следил за вздрагивающей пенкой, когда внезапно осознал, что всего несколько часов назад убил человека, а сейчас у него нет важнее дела, чем стеречь молоко. Несколько часов назад завершилось самое важное дело его жизни, а он по-прежнему не любил запаха подгоревшего молока, и, следовательно, ничего не переменилось.

«По всей вероятности, я обманываюсь, обманывался, что все легко можно начать сначала. От себя никуда не уйдешь. Смешно думать, что с 11 часов вечера 1 ноября я мог стать другим. И уже никогда не стану. К черту. Это вздор. Сними молоко с плиты и свари себе кофе».

Он бросил пальто на тахту и посмотрел на пистолет, спокойно ожидавший своей очереди. Внезапно у него пропало желание заниматься уже ненужным предметом. Многие годы он сдувал с него пылинки, чистил черную оксидированную сталь. Пистолет стал частью его существования. Без этой штуки, элегантной и отполированной, у него не было бы стимула к поискам нужного ему человека. Теперь парабеллум стал чем-то вроде детали, декорации в пьесе, которую никто никогда не сыграет.

Он вложил патроны в обойму, сильным толчком ладони послал ее в рукоятку. Выдвинул ящик, положил парабеллум в маленький ящичек, рядом с ним — лоскут фланели и задвинул оба ящика.

«Надо позавтракать, успеть на работу, позвонить в двенадцать Ирэне. Надо! Надо! В том-то и дело. Я абсолютно не знаю, что с собой делать дальше. Как что? — разозлился он на себя. — То, что и всегда. Нет. «Всегда» безвозвратно ушло. Вчера, в одиннадцать часов. Я должен начать новую жизнь. Мне очень понравился этот некрасивый город, когда я шел с вокзала. Мне чертовски понравилась эта квартирка, когда я в нее вошел. Я не дал молоку убежать. И… не знаю, что делать с остатком такой интересной жизни».

Аппетит пропал. Ему уже не хотелось молока, не хотелось бриться, менять рубашку, завязывать галстук.

«Я ошалел, потому что все уже сделано, — спокойно констатировал он. — У меня не было никаких других планов. Я ничего не мог планировать. Теперь я найду себе нормальную цель в жизни, как все люди. Женюсь. Неужели? — съязвил он. — Заведу детей, одного или двух. Куплю квартиру побольше. Буду ходить в театр, принимать гостей, ходить в гости, учить детей морали, верности принципам. — Он расхохотался. — И девушке, на которой женюсь, расскажу обо всем, что со мной было? А чем эта девушка виновата, чтобы взваливать на ее плечи такой груз? А дети… допустим, что кто-нибудь когда-нибудь нападет на мой след. Это исключено. Моего следа нет. Я не существую. Ни для милиции, ни для полиции. Но если даже я не существую для них, я существую для себя, и точка».

Он решительно поднялся, налил молока в стакан. Нарезал тонкими ломтиками хлеб и начал делать аккуратные бутерброды. Потом принял душ, побрился и, остановившись перед зеркалом, стал изучать свое лицо. Оно не было красивым, но в нем было то, что женщинам и мужчинам нравится значительно больше, — мужественность. Он не полнел и остался таким же жилистым, поджарым и мускулистым, с широкими плечами, плоской грудью и втянутым животом. Он носил кожаные пиджаки, потому что они ему шли. Мог быстро бегать, не чувствуя одышки. Прекрасно плавал, крепко держал в руках парус и весла. Каждое лето он проводил на озерах, и каждый месяц, проведенный на воде, на год продлевал ему молодость или по крайней мере на столько же оттягивал приход старости. Вообще он не думал о ней, у него не было для этого времени. Во всяком случае, рядом с женщиной ему еще никогда не приходилось ощущать парализующий страх слабости, ухода сил, гаснущего огня жизни. Он знал, что все решает не смерть, а именно этот момент, именно так для человека начинается умирание. Остановка сердца позднее, много позднее — это уже только формальность. Пустая формальность. Он не боялся ее, потому что не верил в жизнь без любви, даже упрощенной, биологической. Не верил в радость и тепло окруженной почетом старости. Он не хотел ее, он ненавидел безразличие, скрывающееся под маской мудрости. Он презирал поражения, неудачи, а чем, как не этим, была старость. Здравомыслие, трудоспособность, он был уверен в этом, присущи цветущему телу, а не увядающему.

«Эх, чего там еще думать. Как-нибудь проживу. Свое я сделал. Свое — не свое. Наше. По счету я получил. День, ночь — сутки прочь. Разве кто-нибудь живет по-другому?»

На работе он спросил сослуживца за столом напротив:

— Слушай, Михал, ты когда-нибудь что-нибудь планировал?

— Что?

— Жизнь.

Сослуживец оторвал голову от бумаг.

— Хочешь стрельнуть сотенную, да? — И после минутного размышления уже серьезно спросил: — Тебе нужны деньги? Решил жениться на Ирэне?

— Нет. Деньги мне не нужны. Я никогда не женюсь на Ирэне, — сказал он с неожиданной для него самого убежденностью.

— Для чего же ты так долго тянешь? Прости, что я вмешиваюсь не в свое дело.

— Ты прав. Слишком долго.

— Да, я планировал. Разное. Подсознательно. Как большинство людей. Поочередно: аттестат зрелости, институт, работа, женитьба. Все очень обычно. Можно ли назвать это планированием? Не знаю.

— Ну как прошел тираж?

— А, все-таки деньги! — рассмеялся Михал. — В каком-то смысле удачно. Конечно, человек всегда рассчитывает на большее. Но я не жалуюсь. Купил машину. В следующем году отправляемся на ней за границу. Сын учится хорошо.

«Ой нет, не то, — простонал он в душе. — Не так. Не туда». Почувствовал усталость. Был зол на себя за глупые вопросы, которые никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя задавать своим сослуживцам.

— Михал, к шефу! — послышался женский голос. Одиночество и тишина принесли ему облегчение. Он положил голову на руки.

«Почему старик не испугался? Почему он так умирал? Надо выбросить это из головы. С этим покончено. Бесповоротно. Правда на моей стороне».

И все-таки в нем жило убеждение, с которым он долго боролся, чтобы оно не окрепло и не овладело им, как некогда то, которое привело его к порогу деревянного домика, — убеждение, что поединок выиграл Часовщик. Надо было подавить в себе омерзительное чувство неуверенности, задушить его, оттеснить даже ценой… какой ценой? Трех дней пьянства, какого-нибудь безобразного скандала? А может быть, просто взять себя в руки? Он не знал еще, что выберет, что выберут за него обстоятельства. Но уже почувствовал свою зависимость от обстоятельств. Так начиналось его поражение.

Ирэна своим безошибочным женским чутьем сразу угадала: что-то случилось. Что-то в нем переменилось, сломалось. Она даже не конкретизировала свои ощущения, она знала одно — и этого ей было достаточно, — что-то его от нее отдалило или отдаляло.

— Ты болен? — спросила она осторожно.

— Нет.

— Что с тобой?

— Ничего. — Он говорил спокойно, стараясь отвести ее внимание от себя, хотя и понимал, что это безнадежно. Женский инстинкт так же непобедим, как жажда, желание любви.

— Куда ты ездил?

— Но ты ведь знаешь, в Варшаву.

— Зачем?

Он искренне удивился, потому что уже не раз говорил ей, с какой целью и куда едет, как долго там пробудет и когда вернется. Она задала свой вопрос так, как если бы об этом вообще не было разговора, как если бы он уезжал без ее ведома и согласия, с неизвестной ей целью.

— Я никак не могу наладить снабжение бюро. На нашем складе никогда не бывает достаточного количества технической кальки.

— Что ты мне рассказываешь, — разозлилась наконец Ирэна. — В стране тысячи проектных бюро. Если бы все ездили за бумагой в Варшаву, что бы это было?

— В Варшаву ездят и по более мелким вопросам.

— О чем ты все время думаешь?

Нет, сбить ее мысли с однажды выбранного пути — об этом не могло быть и речи, особенно в тех случаях, когда вопрос касался их обоих. Сам же он ни о чем не думал. В его сознании проходили разрозненные фрагменты событий, преимущественно второстепенных, малозначительных, какие-то обрывки разговоров, слышанных в столовой. Регистрируя сознанием уличные шумы, вдруг вспомнил, что надо приделать крючок возле полки в ванной. Он никак не мог сосредоточить свои мысли на Ирэне. Ей же ничего другого и не надо. Ирэна не переносила невнимания. Но труднее всего от нее было скрыть именно такие состояния. Ему не давала покоя совершенно новая мысль, что Ирэна каким-то непонятным образом тоже останется за гранью 1 ноября. Она принадлежит той жизни, которую он вести больше не мог. Его охватило раздражение.

«Абсурд, — подумал он. — Почему Ирэна? Почему именно Ирэна?»

Она ничего о нем не знала. Для нее он родился в этом городе, в проектном бюро был получателем трех тысяч злотых ежемесячно, владельцем квартиры, обладателем приятной физиономии и стройной фигуры, холостяком и гулякой.

— Ну я пойду, — сказала Ирэна, вырывая его из хаоса противоречивых чувств.

— Может, останешься? — предложил он лицемерно.

— Нет. Зачем? Ты же не хочешь рассказать, что тебя угнетает. Из этого следует, что ты хочешь остаться один.

«Угнетает? Что это за слово? Ничто меня не угнетает. Наоборот, я почувствовал облегчение. Наконец, по прошествии стольких лет. Откуда она это взяла… откуда она знает о том, о чем мне абсолютно ничего не известно?»

— Все это чепуха! — сказал он грубо. — Останься. Зачем эта истерика?

— Никакой истерики, мой дорогой, — она сделала вид, что не заметила его злости. — Что ты вообще знаешь о моем состоянии?

Он рассмеялся. Это правда. Она никогда не устраивала ему никаких сцен, чтобы привязать к себе.

— Останься, — повторил он, смягчившись. Она отрицательно покачала головой.

— Ты какой-то не такой, — сказал она задумчиво. — Я не знаю, возьми неделю, десять дней отпуска. Это можно устроить. За свой счет тебе всегда дадут. Ты никогда не манкировал работой из-за пустяков.

Уравновешенная и спокойная, Ирэна начинала раздражать его. «Опять куда-то ехать, шляться неизвестно зачем, менять поезда на гостиницы, путешествовать уже без цели. Она с ума сошла! Зачем мне отпуск в ноябре? От какой усталости я должен бежать, что и где искать? И так у меня слишком много времени. Вчера ночью передо мной открылась потрясающая бездна свободного времени. Но она не может этого знать. Пробует найти лекарство от беспокойства. Я — причина его. Я должен ее успокоить».

Ирэна осталась. И это было совсем не нужно. Не всегда и не все можно уладить близостью в темноте.

Утром он встал первый и принялся готовить завтрак, чтобы обрадовать ее, когда она откроет глаза. Ему начинала нравиться мысль, которую Ирэна высказала в критическую для себя минуту. Он преследовал того человека много лет, и внезапно ему стало не хватать напряжения предшествующей жизни. Тотализатора судьбы, в который он играл более четверти века. Азарт вошел в его кровь. Он почти верил, что только в прошлом, там и тогда он был собой, а жизнь имела вкус правды, необходимой ему, чтобы не удавиться. Во всяком случае, так казалось теперь.

Глава IV

Местечко, название которого значилось на титульном листе «Терезы Геннерт», было еще меньше, чем капитан Корда представлял себе. Почти деревня с мощеной главной улицей, проходящей между двумя рядами каменных домов. За их тылами сразу же открывалось зеленое пространство, идущее вниз, к реке, с огородами, садами, наверно, очень красивыми во время цветения. От росы на пожелтевших еще высоких травах брюки сразу же стали до колен мокрыми, а на сапоги налипли огромные комья глины. Метрах в пятидесяти от того места, где улица расширялась, что можно было принять за рынок, начиналась старая, уже во многих местах разрушенная ограда бывшей резиденции какого-то аристократа. Стена была красивее, чем стоящий за нею особняк; полуразвалившийся, никогда не ремонтировавшийся, он тоже приближался к концу своего существования. В том крыле, где крыша не протекала, помещалась городская библиотека, а рядом с ней — читальня. От оранжереи остался только длинный прямой остов. Парадный вход был похож на декорации к фильму о духах и сверхъестественных силах или о самых обычных ворах, охотно поселяющихся в пустующих разрушенных усадьбах.

Поговорить с библиотекаршей капитану Корде не удалось, потому что библиотека работала с двенадцати дня. Назавтра он встретился с библиотекаршей в тот самый момент, когда она отпирала двери. Девушка бросила на штемпель быстрый взгляд и твердо заявила, что ни одной книги с подобной печатью в ее собрании нет. Но потом, поднеся книгу ближе к глазам, она добавила, что такая библиотека когда-то здесь размещалась, но что она слишком молода и не помнит это время, а никакой другой библиотеки, кроме городской, в местечке нет и не было. С тех пор, как она здесь живет и работает.

Зеленый штемпель выцвел, но тем не менее был достаточно отчетливым. Он информировал о том, что владелицу библиотеки звали Аполония Файгель, а библиотека находилась на улице Ставовой, 16. И только прочтя фамилию, девушка оживилась.

— Раз ее фамилия Файгель — значит, этой женщины давно уже нет в живых! — воскликнула она. — Отсюда немцы вывезли всех евреев. Здесь у нас разыгрывались ужасные сцены. Вы никогда и нигде не найдете пани Файгель.

— Я это и сам знаю, — буркнул капитан.

— А кроме того, на Ставовой не уцелело ни одного старого дома. Она вся была в развалинах, это даже я помню. Мы ходили туда играть, рыться в щебне. Иногда что-нибудь находили. Старые кастрюли, мелкие монеты. Как-то нам попалась совсем целая кочерга. Кажется, она у моей мамы до сих пор.

В библиотеке было безлюдно и так холодно, что не спасало и осеннее пальто. Капитан удивился, как может девушка несколько часов выдержать в одном свитере.

— Сейчас печь разгорится, — сказала она спокойно, — будет теплее. Пусто? Еще рано. Люди только что кончили работу. Придут. Вот увидите. Особенно молодежь. Из техникума, — добавила она с гордостью, — у нас свой техникум.

Девушка показалась ему симпатичной и толковой. У нее был такой вид, как будто она заведовала современным стеклянным библиотечным павильоном с центральным отоплением. Хотя руки покраснели, а одеревеневшие пальцы с трудом перебирали формуляры.

— Сейчас станет тепло, — повторила она, ковыряя кочергой в старой кафельной печке, усиливая огонь, а вместе с тем следя за тем, чтобы жар не шел в комнату. — Я здесь подметаю, иногда мою полы и ежедневно протираю их тряпкой, особенно осенью. Наносят грязь.

— У вас одна единица? — спросил Корда.

— В таком местечке… иначе и быть не может.

— Сколько вы зарабатываете?

— Э-э, что там говорить. Я люблю эту работу, — добавила она строго.

— Вы, наверно, здесь давно живете, да?

— С рождения, — подтвердила она охотно. — Нас все здесь знают.

«Это хорошо, что все», — подумал капитан, а вслух добавил:

— Мне хотелось бы поговорить с вашей матерью.

— С матерью? — искренне удивилась она.

— Хм. Если это возможно.

— Отчего же? — заколебалась она. — Но что она может вам рассказать?

— Много. Она здесь живет давно, — повторил он, — да?

— О, если бы вы знали, как давно! Отец привез ее сюда сразу после свадьбы. Мой отец был родом из этого местечка. Отец знал больше, но отца в сорок третьем забрало гестапо.

— За что его взяли? — заинтересовался капитан.

— А кто его знает? Взяли. И след простыл. Не вернулся. Обычное дело, — она начала рыться в ящике стола. — Я сейчас приклею записочку к дверям, что скоро вернусь, и провожу вас.

— Не надо, — воспротивился капитан. — Люди будут ждать. Дайте мне только адрес.

— Ничего, у нас люди ждут охотно, — пошутила она. — К тому же осенними вечерами дел не так уж много.

Девушка достала из ящика ключ, и они вместе вышли из особняка. Корда ждал, пока она приколет записку, и рассматривал башенку над часовней.

— Что здесь было? — спросил он без особого интереса. Просто так, чтобы установить с девушкой контакт, расположить ее к себе. — А что, в этом медальоне была какая-то картина? Скульптура? Фамильные драгоценности?

— На верхушке башни? — обрадовалась девушка вопросу. Видимо, она любила эти руины, громко называемые библиотекой. — Там были часы. Но они не ходили. Никогда. Однажды ночью их не стало.

— Часов? Кто-нибудь заявлял о краже? — спросил он быстро.

— Что вы! Куда? Зачем? — протянула она пренебрежительно. — Часы на башне окончательно погибли бы, как и все остальное. Вы же видите. А так, может быть, кому-нибудь служат и. сохранятся.

Они шли вниз к местечку так же спокойно и неторопливо, как шла здешняя жизнь. Девушка подвела его к одному из домов на главной улице.

— Мама! — крикнула она с порога. — Здесь к тебе один мужчина. Из Варшавы. Он хочет с тобой поговорить. Я должна вернуться в библиотеку. Да, он из милиции.

Капитан увидел испуганное лицо полной старой женщины.

— Ну чего ты боишься? — успокоила ее дочь. — Со старыми людьми всегда так, — повернулась она в сторону капитана и сразу же добавила: — Этот пан разыскивает людей, давно умерших людей.

— Со старыми, со старыми. А с вами как? Биг-биты, парни, хаты и тряпки. И еще эти… транзисторы, или как они там называются. Если ищете мертвых, то не найдете, но вы садитесь, садитесь.

Эта небольшая стычка освободила пожилую женщину от страха перед представителем власти.

— Что вы хотите? — спросила она прямо, и это было значительно лучше, чем подозрительность.

— Я ищу Аполонию Файгель. А точнее, какой-нибудь оставленный ею след.

— Я не знаю никакой Аполонии Файгель, — пробурчала женщина. — Кто водился с ев… постойте… Файгель, вы говорите? У Фай-гелей была библиотека, здесь, у нас, она работала вот как сейчас моя дочь. Но тогда моя дочь, если б ей было столько, сколько сейчас, могла пойти только ученицей к портнихе или к парикмахеру мыть клиентам голову. И занималась бы этим до тех пор, пока кто-нибудь ей не встретился… и, в свою очередь, не загнал бы ее на кухню и к детям. Да, пан, библиотеки она и в глаза бы не видела. Я помню Файгель, конечно, помню. Но та библиотека была частная. Я помню Файгель, потому что она очень кичилась этими, ну… книжками. Вы понимаете. Тогда было другое время. Она не торговала чем попало, как все евреи в нашем местечке. Она делала то, что сейчас моя дочь, только она имела от этого намного больше денег. Она торговала по-иному.

Капитан знал, что пожилая женщина долго не выберется из проблемы торговли культурой, пуговицами, машинами, землей и фабриками, а скорее сходства или различия в получении доходов от многих диаметрально противоположных благ этого мира.

«Кто украл часы? — думал он. — Сомневаюсь, что я это когда-нибудь узнаю. И зачем мне это знать? Что бы было, если бы я разыскивал всех похитителей всех часов? Ерунда. Хотя, быть может, и не абсолютная. Эти часы были в этом местечке. Но что я знаю об этом местечке? Ничего. Пока ничего. А если бы даже знал все, то эти сведения мне бы не пригодились».

— Но Файгель убили, как убили всех наших евреев, — продолжала женщина, поскольку в маленьком местечке, раз начав, могут говорить сколько угодно. — Ей ничуть не помогло, что она была чужая для своих… чужая даже для нас. Да. Всех зверски убили… и ее… пусть их бог за это покарает… и за моего мужа.

— А что стало с библиотекой? — спросил капитан, уже ни на что не надеясь.

— То же, что и со всем имуществом евреев. Вывезли. Забрали. Мебель, драгоценности, меха, одежду, картины. Взяли и книги… Потом тот домик, в котором у Файгелей внизу была библиотека, а наверху, на втором этаже, квартира, разрушили советские танки. В сорок четвертом году, когда шло наступление. Ох, что у нас здесь делалось! Немцы и русские попеременно, три дня и три ночи. Как сейчас помню, я стояла у стены на расстреле. — Она сделала паузу и посмотрела на капитана, наблюдая за произведенным этой биографической подробностью эффектом. — Нет! Вы только подумайте! — крикнула она. — А вот стояла. Я, старая толстая баба, которая ни о чем другом понятия не имела, кроме как о мытье посуды и стирке пеленок. В меня хотели выстрелить, как будто бы я какой-нибудь важный человек. И вы бы меня уже не увидели, мы бы с вами сейчас не разговаривали. Эсэсовец уже прицелился в меня, а мы стояли в ряд, нас было шестеро из одного дома. Не из этого. Нет. Я тогда жила на окраине. Возле шоссе. И поэтому наш дом переходил из рук в руки, а мы пережили ад.

Капитан даже не пробовал прервать поток слов, который хлынул так внезапно и в неожиданном направлении. Он всегда давал людям выговориться. А кроме того, речь является ключом к человеческому характеру. Он поудобнее сел на стуле, искренне заинтересовавшись историей жителей этого местечка.

— И знаете, что странно? — продолжала женщина, размышляя над феноменом человеческих реакций перед лицом смерти, которые не всегда совпадали с тем, как эти люди его себе представляли. — Я не молилась, только мысленно прощалась с ребенком, с моей дочкой. Она была в подвале. Лежала на матрацах. Ей было… два года. Только с ней я прощалась у стены нашего дома, и в это время во двор ворвались русские. Один из них выстрелил в эсэсовца, который целился в нас. Если бы он на долю секунды задержался, то нам был бы конец. Русский очередью свалил эсэсовца, но одна пуля попала в мальчика, который стоял рядом со мной. Да, он отдал свою жизнь за нас пятерых. А русский плакал целую ночь. Вы представляете? Пожары. Все местечко горит, на шоссе огромная гора разбитого железа, и атака, пулеметы, пушки и эти их «катюши». Всюду трупы немцев и русских. А в нашем дворе — два. Эсэсовец и польский мальчик, а над ним всю ночь проплакавший русский. И он не хотел идти дальше в атаку. Не хотел. И вы знаете, его за это не расстреляли, — продолжала она удивляться тому, чему она когда-то была свидетелем и что до сих пор ей не было окончательно понятно. — Наш спаситель взял лопату и вырыл для мальчика могилу. Пил из манерки самогон и рыл могилу, убил хорошего человека. Никому не дал к нему прикоснуться, сам положил его в вырытую яму, — сообщила женщина, и удивление не сходило с ее лица. — Я удивляюсь, как мы в ту ночь все не сошли с ума, до сих пор не перестаю удивляться, чего я только в жизни не видела… И все это стоит у меня перед глазами… всегда…

Капитан всматривался в женщину и думал, что терпение, которое он выработал в себе за многие годы службы, и теперь позволило ему сделать свои выводы. В этой невидной толстой старухе, наверняка хорошо готовящей бигос, голонку и борщ, крылась огромная сила.

— Вы знаете, русские удивительный народ, — добавила женщина уже конфиденциально, — они понимают страдания чужой души. И умеют уважать ее даже на войне. В какой-нибудь другой армии за подобное — пуля в лоб. Разве не так? Во время наступления, в такой мясорубке. Жизнь тысяч мирных жителей зависела от этого наступления. Если бы немцы вошли в местечко в четвертый раз, они уничтожили бы нас всех до единого. За то, что мы скрывали русских солдат, которые не успели отступить, хотя наши жизни не стоили и ломаного гроша. Мы помогали, чем могли. Видите ли, очень скоро пришли за тем солдатом, который спас нам жизнь, и мы уже хотели его тоже прятать от своих, потому что боялись, что его будут судить. А они только покачали головами над могилой нашего парнишки, взяли своего, похлопали его по плечу, и все. Потом он ходил по местечку. Они у нас стояли несколько дней. Он всегда, завидя меня, останавливался и говорил по-своему, по-русски. А я к нему по-польски. Он свое, а я свое, — женщина рассмеялась. — Из-за этого мы не очень хорошо понимали друг друга. Хотя нет — понимали. Столько, сколько нам было нужно.

«След Файгелей обрывается, — подумал капитан Корда. — Этим путем я никуда не приду, но это легко можно было предвидеть. Книга могла бы помочь распутать клубок, если бы я знал, кто ее отсюда вывез. Когда-то в одиннадцать часов что-то случилось. Где? Может быть, здесь, а может быть, где-то в другом месте. Мир огромен. Польша велика. Я должен отцепиться от этого местечка, но не могу, потому что у меня нет никакого другого следа, кроме какой-то печати из «библиотеки ангелов».

— А вы не помните, кто жил в имении во время войны? Или сразу после ее окончания?

Женщина удивилась перемене интересов своего гостя до такой степени, что некоторое время не могла собраться с мыслями.

— В имении? Никто не жил. Там уже давно никто не жил, потому что война застала наследников в Вене, и они не вернулись.

— Немцы имение занимали?

— Нет. Не занимали, потому что наследник был австрийцем или находился с австрийцами в родстве. Его называли бароном, а баронов у нас не было. У нас были графы и князья. У барона Донэра ничего польского не было, кроме жены. Жена его была полькой.

— Значит, имение всю войну оставалось бесхозным? — удивился капитан. — А инвентарь? Земля?

Женщина пожала плечами и снисходительно посмотрела на непонятливого гостя.

— Все шло. Наши работали в фольварке, как и до войны. Хозяева из Вены написали одному там в Варшаву. Кажется, он был дальним родственником баронессы. Этот человек приехал сюда и всю войну смотрел за имением. Господи помилуй, как же он за ним смотрел! Ничего не понимал в сельском хозяйстве. Только что присутствовал. У него были администратор и эконом. Оба сколотили себе состояния.

— Не помните ли вы фамилии этих людей? Может быть, вы знаете, где они сейчас? — спросил капитан из привычки накапливать информацию.

— Нет. Я жила в другой стороне. Далеко. Не рядом с усадьбой, как сейчас. Но сейчас и имения нет. Ничего нет, — вздохнула она. — В конце войны мне было очень трудно, я осталась одна, надо было кормить ребенка. Ездила торговать в Варшаву. Брала товар в окрестных селах. Я подружилась с крестьянами. Имение — это был довоенный мир. Иногда краем уха что-нибудь услышишь. Пока хозяевами были Донэры, люди интересовались их жизнью, но после войны… усадьба уже никого не интересовала.

— А что стало с родственником баронессы? После аграрной реформы?

— Его еще при немцах арестовали, хотя, кажется, он потом из тюрьмы вышел. Никто не знает, чем это кончилось на самом деле. У нас тут было много партизан. Крови лилось! В усадьбе тоже кое-кого арестовали.

— Как его фамилия, этого родственника Донэров? Женщина с интересом посмотрела на капитана, словно только сейчас поняв цель и характер длинного разговора.

— Вы гоняетесь за ветром, — ответила она наконец. — Почему вы не приехали сюда двадцать лет тому назад? Или по крайней мере пятнадцать. Файгель, теперь этот! Люди давно разлетелись по свету. Почему вы решили искать их сейчас?

Женщина что-то прикидывала в уме. Капитан терпеливо ждал, не слишком интересуясь судьбой обитателей усадьбы.

— В послевоенные годы здесь жила учительница, — сказала женщина. — Во время оккупации она часто ходила в имение. Не знаю, жива ли она. Ей было бы теперь лет семьдесят. Наверно, она что-то знает о родственниках баронессы. В пятьдесят четвертом году эта женщина уехала на западные земли.

— Как ее звали? — задал Корда еще раз свой сакраментальный вопрос.

— Сейчас… сейчас… Ольга… Ольга Климентович или Климонтович. У нее училась моя дочка в первом классе, а может, даже и дальше. Я ходила на родительские собрания и поэтому помню ее фамилию.

«Конечно, может, я и пойду за Ольгой, — лениво подумал капитан, — но все-таки надо узнать у девушки, куда делись часы. Да. Это не помешает. Даже если бы местечко не имело ничего общего с делом часовщика из Брудно. Книгу мог принести ему любой клиент».

Что-то тянуло его назад, в городскую библиотеку. При звуке открывающейся двери библиотекарша подняла голову: узнав капитана, она улыбнулась. В этой улыбке была, он не ошибался, скрытая симпатия. Девушка тоже нравилась ему. За это время вид комнаты со стеллажами разительно преобразился. Топилась печь, но главное, в комнате появились люди. Библиотека без людей вызывает уныние. Поминутно входили молодые парни, демонстративно волоча ноги, как этого требовал молодежный фасон.

— Я сейчас освобожусь, — сказала девушка, — волна пройдет, и снова будет пусто.

Капитан сел в читальном зале и стал терпеливо ждать.

— Ну как? Вы что-нибудь узнали от мамы? — послышался голос сверху. Он не заметил, когда она подошла.

— Да. Спасибо, много.

— Не может быть! Вы нашли Файгель?

— Мертвые не дают новые адреса. А когда исчезли часы с башни, вы тоже были маленькой? — пошутил он.

— Ну что вы, — обиделась она. — Часы пропали два года назад. Из-под самого носа утащили. Хотя дом и рушится, но были часы на башне. Частица прежнего великолепия. А теперь это настоящие руины. Я очень расстроилась, когда пропали эти часы, хотя библиотеке никакой пользы они не приносили.

— Испортились, — буркнул Корда. — Ну ладно, испортились, — автоматически повторил он.

— Они никогда не ходили. Я вам уже говорила! — напомнила она поспешно.

— Никогда, — повторил капитан, понимая, что совершенно безосновательно цепляется за какие-то часы. — Вы пробовали их ремонтировать? — спросил он, все более недовольный собой. Капитан вел себя, как жонглер, который хочет одурачить публику, неизвестно что у нее выцыганить, а вместе с тем пробовал убедить себя в том, что этого не делает.

— Кто может влезть на башню? — сказала девушка. — У нас нет такого часовщика. Наручные еще починят, но не такие. Старый владелец, кажется, привез их из Вены.

— А молодежь? — поинтересовался он, как всегда, не тем, что хотел узнать.

— Молодежь? — задумалась она. — Э-э, нет. У нас нет молодых, которые бы взялись за такой ремонт. Возня! Именно поэтому в течение многих лет я видела одно и то же время: одиннадцать. И каждый раз мне было не по себе. Вы знаете, как раздражают человека стоящие часы. Можно обойтись без дверной ручки, смириться с шатающимся столиком, с незакрывающимся окном, со многим другим, но часы должны идти.

— Одиннадцать ноль-ноль? — переспросил капитан. — Вы в этом уверены?

— Уверена! Ноль-ноль! А вы знаете, — вдруг оживилась она. — Я никогда не задумывалась, почему они остановились именно на одиннадцати. Когда? Может быть, во время войны? Или во время аграрной реформы? Нет?

Его забавляла та легкость, с которой люди поддаются влиянию самых обычных событий, как только разыграется их воображение. В этом имеется скрытое желание, чтобы произошло что-нибудь необычное, чтобы жизнь и мир хотя бы на короткое время утратили обыденность. Он улыбнулся.

— Любой механизм, за которым не следят, в один прекрасный момент останавливается, — сказал капитан прямо.

— Вы правы, — согласилась девушка, помешкав. Как быстро отказалась она от тайны! Она принадлежала к новому поколению рационалистов. — А какая разница, если бы они остановились на семь или пятнадцать минут позднее. Ходили точно и остановились точно. — Девушка рассмеялась.

— А, ну да что там, пускай кому-нибудь служат. Капитан встал.

— Спасибо за информацию, — сказал он безразлично-вежливым тоном. Ему сразу стало жаль ее, она сникла. Он заметил это и понял, что причинил ей боль, но уже давно смирился с тем, что не может позволить себе размякнуть, кто бы и как бы сильно ему ни нравился. Поэтому быстро добавил: — Вы очень много делаете в библиотеке. Даже сами не понимаете, сколько.

С ее лица исчезла натянутость, она пристально посмотрела на него.

— Да что я такое делаю, — сказала она с прежней интонацией. — Каждый что-то делает. Как умеет.

Влажный ноябрьский воздух окутал его, хотя было совсем не холодно. Он шел по темной аллее, разбрасывая ногами мокрые листья. Только оказавшись на улице, он спокойно констатировал, что ничего не узнал и, может быть, ничего больше не узнает. Он никогда не выйдет за круг, очерченный стрелками часов. Но даже это не могло заглушить, пригасить чувство удовлетворения. С того момента как капитан вошел в деревянный дом на Брудно, он был уверен, что часы приведут его к цели, хотя у Фемиды и завязаны глаза. Эта уверенность не покидала его и во время блужданий по уличкам местечка, вплоть до той минуты, когда он встретил девушку у библиотеки. Ключ к разгадке убийства на Брудно мог находиться в этом местечке. А может быть, в старой усадьбе, на башне разрушающегося особняка?

Глава V

Он кружил вокруг Малого рынка. Ему казалось, что несколько лет тому назад Баська назвала одну из улиц этого района Кракова.

Тогда он встретил ее возле сторожки, в Пиской Пуще. Как раз в тот момент, когда снимался со стоянки у озера. Байдарку он всегда оставлял на хранение у лесничего. С ним он был знаком с 47-го года. И здесь, сразу после войны, он искал Часовщика. Лесничий тогда был еще лесником и исходил эти леса вдоль и поперек. Все, кто не успел смыться за границу, в девяноста случаях из ста прятались в лесах Вармии, Мазур, Нижнего Шлёнска, Опольщизны.

Но человек, которого он искал, леснику не попадался. С той поры у него остались обширные знакомства среди работников лесного хозяйства. Эти знакомства пригодились ему позже, когда на один месяц он превращался в страстного водника.

Он шел с байдаркой на спине и на опушке рослого леса, посаженного еще немцами, встретил женщину. Она до такой степени завладела его вниманием, что он даже не заметил стоящую за ней машину.

— Осторожно! — крикнула женщина. — Вы мне выбьете стекла байдаркой!

Он остановился и осторожно опустил свою ношу на землю.

— Франэк, — произнесла она еле слышно.

— Идем, идем… Баська, — сказал он машинально. За него говорил кто-то другой, тот, двадцатилетний, молодой, безгранично верящий в жизнь. В ту жизнь, которая идет сама по себе, без подталкивания и никому не нужных раздумий.

— Но я…

— Идем.

Она следовала за ним послушно, автоматически, как прежде. Он слышал за собой тяжелое дыхание, но не сбавлял шаг, уводя ее в глубь лесной чащи в направлении замаскированного укрытия, случайно обнаруженного когда-то. Скрывшись в густой листве, они сели на землю, плечо к плечу.

— Ты жив, Франэк. Значит…

— Тихо. Я мертв. Все то… того никогда не было. Ты не переменилась, Баська, за столько лет. Ничуть. Когда я увидел тебя на поляне, я сразу понял, что это стоит моя девушка. Те же голубые прозрачные глаза, те же густые русые волосы. Где твои косы? — спросил он с легким укором. — Ты их укладывала в виде короны.

— Короны? — В ее лице постепенно появлялось понимание. — Ах да. Длинные волосы требуют большого ухода. Это немодно.

— Жаль.

— Чего жаль?

— Всего.

— Ничего не жаль, — ответила она спокойно, с убежденностью. — Кроме любви.

Он подумал, что это уже несущественно ни сейчас, ни в будущем.

Неожиданно Баська тяжело оперлась о него, вздохнула, как потерявшийся ребенок, возвратившийся домой. Ее волосы закрыли ему глаза, он почувствовал их запах, когда-то повсюду преследовавший его. Никогда не исполнившаяся, не испытанная радость, предчувствие которой он носил в себе с того, почти щенячьего возраста, глубоко скрытое, но никогда не забываемое. Он обнял ее, время разлетелось на куски, стало прахом, превратилось в булавочную головку, в песчинку, вылетевшую из разбитых песочных часов, чтобы никогда уже не следовать по своему направленному в бесконечность пути.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он лежал на спине и смотрел в просвечивающее сквозь листву небо. Ее волосы рассыпались по его груди, нежно щекоча кожу. Вдруг она в панике подняла голову.

— Меня ждет Мачек, — пробормотала она, — он думает… он думает…

— Спокойно. Ничего он не думает. Мужчины в таких случаях ничего не думают. Он думает, что ты пошла прогуляться. Где ты сейчас живешь?

— В Кракове.

— Что делаешь?

— Рисую.

Он поднял голову и впервые посмотрел на нее, как на чужого человека, ища на ее лице следы времени.

— Это потому ты такая же, как прежде, — сказал он убежденно.

— Не понимаю, — ответила она растерянно.

— Люди, у которых в жизни что-то есть, что-то такое… остаются собой. Всегда.

— А ты?

— Не будем говорить обо мне. Хорошо? Договорились? Это произошло не теперь. Это произошло тогда. И я остался там.

— Да, верно, — подтвердила она. — Ты прав. И даже не представляешь себе, до какой степени.

«Вот такой я странный, — подумал он. — Мне известно многое Бог весть откуда. Может быть, я понимаю женщин. В школе я дружил с одноклассницами. Позже с санитарками и разведчицами. Они рассказывали мне разные истории, хотя я не был в них влюблен. Откровенно говоря, я всегда охотнее разговаривал с девчонками, чем с ребятами. Баська это чувствовала. Я никогда не обидел ни одну девчонку. Только слабые мужчины грубы с женщинами. Тебя, Баська, я тоже отошлю к твоему Мачеку и прослежу, чтобы ты не наделала глупостей. То, что случилось, касается только нас. Мы взяли то, что у нас было отнято. Он не имеет к этому никакого отношения, и никому, никому до этого нет дела. На целом свете».

— Когда вы уезжаете? — спросил он.

— Сегодня. Мы собирались еще пообедать. Он кивнул головой.

— Я останусь здесь… иди. Он ждет. Я буду здесь до тех пор, пока вы не уедете. Баська, помни, это было на этой поляне, над рекой. Не надо… У тебя не должно быть никаких…

Она дерзко посмотрела ему в глаза.

— У меня нет и никогда не будет никаких угрызений совести, — сказала она твердо. — Не бойся. Я сама сюда пришла. Я этого хотела. Не ты.

Он улыбнулся: характер у нее тоже не изменился. Раньше она разрывала любые путы, имела собственное представление о чести, не терпела ничего показного. Говорила, что думала, и действовала открыто. Может быть, поэтому он ее и не забыл.

Она повернулась, чтобы идти.

— Я живу…

Она дала ему свой адрес и добавила, что может работать только в старых стенах Кракова. Адреса он не записал. Тогда казалось, что адрес ему никогда не пригодится. Он должен был выполнить задуманное. Такая задача исключала возобновление старых знакомств. Однажды он не смог не пойти на встречу с прошлым. Может быть, это объясняется внезапностью их встречи на поляне в Пиской Пуще? Но это случилось только однажды. Он не сомневался, что больше это не повторится. Он должен остаться один. С Ирэной он был один.

«Может, это не возле Малого рынка, а возле Марьяцкого костела? — думал он, блуждая по улицам Кракова. — Номер дома — шесть. Это я помню, но какая улица? Какая-то очень известная. Ее название происходит от ремесла. — Начал перечислять — Слесари, бочары, портные, ювелиры, каменотесы, стекольщики, каменщики, сапожники… Боже мой, что я за идиот. Сапожная. Надо возвратиться к Сукенницам».

Он просмотрел список жильцов в подъезде. Нашел целых трех Барбар, но одна была написана вместе с мужем, Мачеем Баргело. Судя по номеру, мастерская помещалась высоко.

«Там, — сказал он уверенно. — Барбара Баргело. Б. Б. А если не там, попробую счастья с другими Барбарами».

Квартира находилась под самой крышей. Нажав па кнопку звонка, он все еще не был уверен, что попал куда следует. Долго никто не открывал, а потом послышался ее нетерпеливый голос.

— Я работаю, я ужасно заня… — говорила она, стоя уже в дверях, и тут же осеклась. — Входи, — сказала она, не колеблясь.

На ней был фартук, который сам с успехом мог бы сойти за абстрактную картину. Все еще не стерлись ее тонкие, аккуратно изваянные природой черты.

— Садись. Сейчас сварю кофе.

Она намочила тряпочку в терпентине, тщательно вытерла ею кисть, потом руки.

Потолок комнаты был косой, с одной стороны часть его была застеклена, по всем стенам стояли портреты. С них смотрели лица. Человеческие лица. Чаще всего старые, усталые.

— Иди! — крикнула она из-за двери.

Он остановился на пороге. Вторая комната была жилая и, как он успел заметить, очень хорошо обставленная.

— Лучше здесь. В мастерской, — запротестовал он.

— Хорошо, — согласилась она, не споря.

Взяла поднос с чашками, поставила его на пол перед единственным предметом — тахтой, накрытой ковром.

— Мне нравится здесь иногда вздремнуть, — объяснила она, — хотя воняет красками и терпентином.

Она села у его ног на подушку, рядом с подносом. Подала кофе и только тогда внимательно посмотрела ему в глаза:

— У тебя какие-нибудь неприятности?

Он пожал плечами. Обвел рукою стены, охватывая этим жестом портреты.

— Играешь в психологию? Заглядываешь людям в черепные коробки? Они это любят?

— Не знаю. Я люблю. Люди в массе не понимают, что портрет — это не фотография. И очень рады, когда похожи. Мою идею они чаще всего не замечают.

— И потому можешь на это жить? Разве не так?

— Пожалуй.

— А когда они тебя раскусят? Что будет тогда?

— Я перестану зарабатывать, и, может быть, один мой портрет когда-нибудь окажется в музее, — ответила она полушутя-полусерьезно.

— Они давно тебя должны разоблачить, Баська! — рассмеялся он.

— Спасибо за комплимент.

— Никакой не комплимент. Как странно, что они не видят, что ты рисуешь.

Она нахмурилась.

— Не так странно. Я не котируюсь на рынке. Мною не интересуются.

— Может, теперь заинтересуются. Идет смена курса, верно? Гуманизм снова в моде.

— Я никогда не интересовалась сменой курсов, — ощетинилась она.

Но он решил этого не замечать. Он хотел узнать, кем была и кем стала девушка, которую он любил.

— Поэтому я не понимаю, как ты можешь жить, — сказал он провокационно, — люди твоей профессии обязательно гонятся за успехом.

— От этой гонки бывает одышка, — прервала она его резко. — Не путай художников с ловкачами, держащими нос по ветру. Я писала портреты, — сказала она уже спокойно, — и во времена авангарда, и сейчас, и дальше буду заниматься тем же. Это все только кодовые названия. За ними скрывались тактические уловки разных людей, ловких и менее ловких, дьявольски умных и просто дураков. Прогрессивное искусство очень легко отличить, как хвойное дерево от лиственного. Пусть никто не убеждает меня в обратном, — бросила она гневно.

Тут он вспомнил, что прошло 28 лет и все, в том числе и людей, хорошо знакомых людей, надо выстраивать в этой перспективе.

— Тебя интересуют социальные преобразования! — сказал он истасканную фразу с оттенком упрека.

Она не хотела замечать в его словах издевки.

— Я не люблю лозунги, — сказала она прямо. — Хотя на самом деле все так и есть. Может быть, это покажется смешным, но в лозунгах содержится правда. Мы сделали из правды лозунги, идиоты, и теперь не знаем, как от них избавиться. — Она остановилась. — Меня интересует все, что меняется. Нет ничего ужаснее застоя. Жизнь в принципе очень коротка, кончается она абсурдно, и было бы нелепо, если бы человек не хотел построить что-то более разумное, чем то, что он получил в наследство. Увековечивать, копировать — бессмысленное занятие. Творить, да, это еще чего-то стоит перед лицом быстротечной жизни.

При слове «быстротечной» у него внутри что-то екнуло, как будто его ткнули иголкой. Ему захотелось ответить ей тем же.

— В тебе говорит художник, — сказал он с горечью. — Все вы, в сущности, тянули, тянете и будете тянуть влево. Каким бы это «лево» ни было.

Она упрямо замотала головой:

— Я не тяну в какое-то абстрактное «лево». Должна тебя разочаровать. Я реалистка. Сегодня коммунисты определяют все перемены в мире. И будут определять завтра. Скажи, зачем ты ко мне пришел? С того дня в пуще прошло много лет.

Последняя се фраза показалась ему почти бестактной, неделикатной, хотя обвинять ее в этом было не совсем справедливо, поскольку он отыскал ее сам.

— Оставь этот день, Баська. Хорошо? — сказал он чересчур резко. — Я сам не знаю, зачем пришел. Хотел тебя видеть.

— А мои слова все испортили? Да? — Она улыбнулась. — Я к этому привыкла. Но ты знаешь, что я не люблю принуждать себя врать. Даже для старых друзей.

— Дело не в этом, Баська, — сказал он устало. — Политика меня интересует постольку-поскольку. Еще вчера я должен был поехать в Яшовец в неплохой дом отдыха горняков. На десять дней. Не получилось.

— В ноябре на курортах скука смертная, — охотно согласилась она. — Я не люблю проводить отпуск на одном месте. Летом мы всегда ездим. Ты хорошо сделал, что пришел, — добавила она несмело.

Он улыбнулся и погладил ее по волосам.

— Не знаю. Вечером я уезжаю, — сказал он решительно. В ее глазах мелькнуло удивление:

— Куда?

— В Закопане, — когда он сюда входил, он не знал, что туда поедет.

— По проторенному пути? — съязвила Баська.

— Почему?

— Обычная трасса, — сказала Баська, — из Кракова в Закопане. — Но спокойствие ее было чисто внешним, на самом деле она пыталась понять, чего он от нее хотел или хочет, но не смогла и переменила тактику.

— Что тебя беспокоит, Франэк? — она произнесла это имя нерешительно, тихо, а может быть, ему только так показалось. И в этом не было бы ничего странного, если бы она считала, что оно давно уже забыто и никогда не было настоящим. — Через минуту будет поздно, — предостерегла она. — Помни. Я тебя предупреждала.

«Ха, если бы через минуту, — подумал он. — Уже давно поздно. По крайней мере 28 лет».

— Тсс… Бася, девочка моя… Ее передернуло.

— Не говори так, так говорил мне когда-то один парень. Я была до смерти влюблена в него. А он, наверно, этого не замечал, потому что ушел. У него были более важные дела. Уже давно нет того парня и той девушки, и не надо вызывать духов.

«Нет, — согласился он мысленно. — Нет той девушки. А у него не было более важных дел. Это важные дела выбрали его. Небольшая, но принципиальная разница. Помешала любви. Может, Баська всегда была такая, как сегодня, только я об этом не знал. Откуда я мог знать, кого я люблю? У меня не было времени разбираться в этом. Я даже не знал тогда, что она умеет рисовать. Тайные встречи темными вечерами, теплой весной, несколько дней одного лета. Небольшое местечко. Неизвестно откуда появляющийся и внезапно исчезающий поклонник. Она не обращала никакого внимания на общественное мнение. То была любовь, самая настоящая. Я не буду говорить ей об этом сейчас. Я не мог сделать этого тогда, а сегодня это выглядело бы шутовством. К тому же неизвестно, надо ли ей это. Правду она знает».

— Давно рисуешь? — поинтересовался он вдруг.

— Всегда. Я с детства что-нибудь малевала.

«О чем мы разговаривали тогда? Ни о чем. Мы вообще не разговаривали. Лежали в траве у реки. Держались за руки. Местные жители подглядывали за нами. Я целовал ее, как будто через минуту должен был умереть, как будто рушились небеса, я не мог взять ее, а потом бросить. Понимала ли она это тогда? Понимала. В противном случае… в лесничестве не могло произойти то, что произошло. Так просто и естественно».

— Уходишь? — с беспокойством спросила Баська, видя, что он встает.

— Да.

— Может быть, я могу что-нибудь для тебя сделать? — начала она снова, так как чувствовала, что ее охватывает страх за мужчину, который когда-то был ее парнем. А ведь никакого повода для этого не было. Когда-то они встретились на Мазурах, теперь он проездом у нее в Кракове. Ничего больше. И достаточно много, чтобы над этим задуматься.

— Нет, Баська, ты ничего для меня сделать не можешь, — ответил он неожиданно искренне, хотя был уверен, что не должен этого говорить. Вообще он не должен был делать ничего из того, что делал сейчас. Он сам оставлял за собой след и удивлялся тому, что потерял бдительность и не может победить желание путешествовать старым маршрутом. Потому что решал загадку, почему тот человек так мужественно умирал. И должен был ее решить. Это было так же бессмысленно, как выяснение отношений по прошествии многих лет. Как судорожное хватание за прошлое. Как неспособность жить будущим, которое является условием всякой жизни, надежд, свершений, придающих смысл и гармонию бегущему времени.

Глава VI

Капитан Корда завтракал и смотрел из окна кафе. В доме напротив находился антикварный магазин, в огромной витрине которого висела керосиновая лампа. «В Варшаве такую не достанешь», — подумал он. Магазин открывался в одиннадцать. Он решил зайти сюда на обратном пути. Времени было еще много. Поезд пришел во Вроцлав в семь утра. Нарушать покой старой женщины в такой ранний час не стоило. Поэтому он сидел и размышлял над тем, можно ли эту лампу переделать на электрическую.

«Десять часов самое удобное время для визита», — решил капитан. Потом пошел в Орбис и купил себе обратный билет, хотя могло оказаться, что информация учительницы укажет иной маршрут. Но он был убежден, что в данном случае быстрота действий не ускорит ареста убийцы. По всей вероятности, корни этого дела находились в далеком прошлом. Такие преступления распутываются шаг за шагом, чаще всего благодаря историческим исследованиям, а на это уходят недели.

Бывшая учительница Ольга Климонтович не проявила никаких признаков волнения. Высохшая, костлявая, она продолжала относиться к людям немного свысока, как к своим ученикам.

Капитан представился.

— Спасибо, — сказала она сухо, не взглянув на документ. — Я не боюсь людей. Я всю жизнь занималась их воспитанием.

— Да, но не каждому и не все можно сказать, — заметил капитан.

Она снисходительно улыбнулась.

— В моей жизни не было ничего такого, о чем бы я не могла говорить с любым человеком.

«У нее, наверно, была трудная жизнь», — подумал он про себя не без сочувствия.

— Во время оккупации вы часто посещали имение Донэра, не правда ли? — громко спросил он.

— Конечно. Там был ребенок. Я занималась с ним.

— Чей ребенок?

— Мы не знали чей. Пан Кропивницкий, родственник Донэров и одновременно попечитель имения, во время немецкой оккупации нашел малютку на дороге, ночью, недалеко от железнодорожных путей. В 1942 году ей могло быть лет пять. Она говорила, что ей пять лет. И еще мы знали, что зовут ее Йоля.

Учительница совершенно спокойно и не задумываясь, без всяких личных ассоциаций упомянула фамилию убитого.

«Не слишком ли гладко у меня все идет, — подумал Корда. — Человек, которого мы ищем, так просто в руки не дастся. Кто он?»

Но именно потому, что капитан знал тонкости следственной работы, он решил направить внимание учительницы на личность ребенка. Пока.

— А родители этой девочки не нашлись?

— До конца войны ничего не выяснилось.

— А позднее?

— Не знаю. Немцы в 1944 году арестовали пана Кропивницкого и увезли из имения.

— Вы не знаете, за что?

— Конечно, знаю, — и на ее лице появилась высокомерная улыбка. — За помощь партизанам. Все имения, принадлежавшие полякам, — сказала она с нажимом на каждое слово, — помогали партизанам.

— А что стало с ребенком?

— Девочке удалось спрятаться. В ту ночь, — добавила учительница. Она возвращалась в прошлое, это было отчетливо видно по ее лицу. — На территории парка и в самом особняке под конец войны разыгралось сражение партизан с гестапо. Немцы убили семнадцать наших парней. Их могилы вы найдете на городском кладбище. В третьей аллее от входа. Сейчас на крестах написаны настоящие фамилии и дата смерти. Тогда мы хоронили их как неизвестных. По понятным причинам. Из этой бойни никто не вышел живым. У немцев было двое убитых и несколько раненых. Их увезли на грузовике. Девочке как раз исполнилось семь лет, если считать дату ее рождения верной. Я проходила с нею программу первого класса.

— А почему она не ходила в школу?

— Начальная школа во время войны у нас была, но пан Кропивницкий очень привязался к девочке. Он не хотел, чтобы ее кто-нибудь увидел. Это был ребенок из эшелона. Кто-то каким-то образом высадил ее из поезда. Она не знала, где до этого жила. Говорила, что в городе, и видно было, что это городской ребенок. Но совершенно точно, не из большого города. Если бы из большого, то мы очень легко установили бы, из какого, например, при помощи картинок, но повятовая Польша дает много возможностей. Впрочем, она говорила, что долго жила с мамой в какой-то комнате с зарешеченными окнами. В Павяке было много таких случаев, в других тюрьмах, кстати, тоже.

— Как вы думаете, девочка была полькой?

— Без сомнения.

— Как она спаслась в ту ночь?

— Она спряталась в буфете, за тарелками. Она любила туда забираться вначале, когда пан Кропивницкий только что ее принес. Она была очень истощена и смертельно напугана. Потом она называла пана Кропивницкого «дедушкой» и, кажется, сама в это поверила. Но в ту ночь убежище, которое когда-то выбрал затравленный ребенок, к счастью, стало местом спасения уже большой девочки. Это был громадный глубокий буфет. Весь помещичий фарфор помещался в этом буфете. После боя ее нашел там администратор имения. Дом администратора стоял ближе к фольварку, на отшибе. Это его и спасло. Девочка лежала без сознания среди осколков, буфет весь был изрешечен пулями.

— Кто видел, как гестапо забирало Кропивницкого?

— Люди из фольварка. Они видели, как немцы подобрали своих убитых и раненых, вывели связанного Кропивницкого. Сели в машину и уехали.

— Это была засада?

— Никто в местечке ни днем, ни вечером не видел гестапо. Никаких грузовиков. Грузовики спрятать трудно. Они приехали позднее. Уже тогда, когда началась стрельба.

— А партизан люди видели?

— Тоже нет. Они приходили и исчезали, как духи. В противном случае им никто не смог бы помочь.

«Да, ты права, — подумал капитан. — Я в этом кое-что понимаю».

— Кропивницкий в имение вернулся?

— Нет. Все его следы были утеряны. Насколько мне известно, и по сей день.

«Наоборот, — возразил Корда про себя. — Как раз появились, чтобы исчезнуть. На этот раз уже навсегда».

— Впрочем, — добавила учительница, — не одного его.

— Кого вы имеете в виду?

— Шесть миллионов людей, — сказала она с достоинством.

— А из имения?

— Тогда? Никого больше не взяли. В особняке жил только Кропивницкий и девочка.

— Один? — удивился капитан.

— Один. Совершенно.

— А кто ему готовил? Кто убирал такой большой дом?

— Женщины. Из фольварка. Но не ночевали. Пан Кропивницкий не хотел, чтобы кто-нибудь оставался на ночь.

«Наверняка не хотел иметь свидетелей. Чего? — лихорадочно думал капитан. — Только контактов с лесом? Это было достаточно распространенное явление».

— Кто потом взял девочку?

— Администратор. Они взяли ее к себе. Кстати, он еще вел дела. Но недолго. Это было уже в конце войны. Почти. С девочкой я заниматься перестала. Ходить было опасно. Ребенок долго болел. Пришли русские. Потом земельная реформа. Послевоенный хаос. Я снова организовала польскую школу. Работы было по горло.

— Девочка в нее ходила?

— Девочка? Нет. Их уже не было в имении. Однажды администратор упаковал свои вещи и спешно выехал. Спасал свое состояние. Он неслыханно нагрел руки на войне. С этой точки зрения девочке исключительно повезло, если она потом воспитывалась у них.

— А где сейчас администратор имения Донэра?

— Я не знаю, куда они уехали. Видите ли, новая власть многого от меня ждала. Я работала день и ночь. Местечко лежало в развалинах. Негде было разместить школу, только после того, как мне дали особняк…

— Разве школа помещалась в особняке? — перебил ее Корда.

— Да. До пятидесятого года. Потом там была дирекция госхоза. Я получила новое здание.

— Гм. А как звали…

— Администратора звали Кшиштоф Дэмбовский, — перебила учительница. — А жену — Зофья. У них был один сын, Рышек. В 1944 году ему было примерно 12 лет.

— Кто, по вашему мнению, может знать, что стало с Дэмбовским?

— Рада Народова. Только. Они сторонились людей из местечка. Администраторы больших поместий сами происходили из шляхты. Донэр не принял бы другого. А тот в душе презирал людей из местечка. Может быть, Дэмбовские давно уже в Вене. Может быть, они спасли не только свое добро и отвезли его Донэрам. Возможно, что Йоля теперь австрийская подданная.

«Возможно, ее воспитал наш детский дом, — съязвил про себя капитан. — Что вероятнее всего».

Ольга Климонтович была в достаточной степени сбита с толку вопросами о ребенке, чтобы можно было переходить к основному вопросу.

— Простите, что я отнимаю у вас столько времени…

— А, не беспокойтесь… не беспокойтесь, — ответила учительница со слегка раздражающим высокомерием.

— …не могли бы вы мне рассказать что-нибудь конкретное о пане Кропивницком?

— Самую малость. А собственно, ничего. Я приходила заниматься с ребенком. Мы говорили о здоровье Йоли и ее успехах в учении. Разговор никогда не переходил на личные темы. Мы говорили о трудностях с солониной и мукой, как все тогда в Польше, без исключения. Впрочем, именно в конце войны никаких затруднений у меня не было. Имение платило мне за Йолю натурой.

— Какой характер был у пана Кропивницкого? Что он был за человек?

— Замкнутый. Ребенка любил… любил до безумия.

— Что он делал целыми днями, если хозяйством не занимался?

— Он занимался ребенком и часами, — ответила она просто.

— Часами? — повторил капитан, как бы не совсем понимая смысл и цель этого занятия.

— Он любил часы. Старые. Что в этом странного? — в свою очередь удивилась Ольга Климонтович.

— И много их было в имении?

— Несколько, потом несколько десятков.

— И на башне, — бросил капитан небрежно.

— На башне? Ах да. Действительно, были часы и на башне, над каплицей. Хотя нет, — она снисходительно улыбнулась. — Эти часы установил еще сам Донэр. Пан Кропивницкий любил брегеты, небольшие антикварные игрушки.

— И что с ними стало?

— С часами? — еще больше удивилась учительница.

— Да, — подтвердил капитан, как будто бы его интерес к каким-то ничего не значащим часам был вполне естественным.

— Не знаю, — заколебалась она, — наверно, то же, что и с мебелью. Ее вывез администратор. Во время земельной реформы разрешалось забрать мебель. После ареста пана Кропивницкого доверенным лицом остался Дэмбовский. Ведь всю войну на счет Донэров в Вену шли из Польши деньги. Связь могла оборваться на время советского наступления, но сразу же по окончании войны мало-помалу почта снова заработала. Люди ездили туда и обратно, легально и нелегально, как кому хотелось. Вы не помните этот ужасный хаос? Можно было слона перевезти через границу, а не только письмо или бумаги.

Капитан видел, что она считает его совершенно беспомощным и не очень умным человеком.

— Скажите, пожалуйста, а часы на башне во время войны ходили?

Представитель закона забавлял ее все больше и больше.

— Конечно. А что им не ходить? Я всегда по ним проверяла время, когда шла на урок к девочке. Это были хорошие часы. Венские.

— А когда они остановились?

Пожилая женщина посмотрела па Корду как на умственно неполноценного. Она даже начала подозревать, что мужчина, с которым она разговаривает, не тот, за кого себя выдает.

— Может быть, вы все-таки проверите мое удостоверение? — спросил спокойно капитан.

Учительница смутилась, потому что он угадал ее мысли.

— Если нет, то, будьте любезны, вспомните, часы на башне ходили вплоть до вашего отъезда из местечка или испортились раньше?

Он привел ее в легкое замешательство, она оставила свой высокомерно-снисходительный тон. Это принесло ему некоторое удовлетворение.

— Нет, я не слышала, чтоб они испортились.

— Например… во время стрельбы, — подбросил капитан.

— Нет, часы не были разбиты. Дом был изрешечен пулями только изнутри. Но, может быть, вы и правы… — она стала мучительно вспоминать, — в те годы, когда я руководила школой, еще в особняке, часы, кажется, уже не ходили. Да, — она с облегчением вздохнула. — Просто я забыла, — сказала она быстро. — Но не из-за возраста. Есть в жизни периоды, которые помнишь хуже, другие же запоминаются до мельчайших подробностей. Период оккупации я помню день за днем, даже час за часом. Так медленно шло время.

Первые послевоенные годы представляются мне сейчас как картины, рассматриваемые из окна поезда. Иногда я даже не знаю, что относится к середине, что к концу и что к началу. Да, когда я была руководительницей нашей первой послевоенной средней школы, часы на башне уже не ходили.

— Вы в этом уверены или поддались моему внушению?

— Я? Внушению? — улыбнулась она уже знакомой капитану улыбкой. — Учитель, который поддается внушению, не сможет удержать в руках класс. А я, слава богу, не могла пожаловаться на дисциплину своих бывших воспитанников. У меня тогда просто не было времени заниматься остановившимися часами. Мне нечем было отапливать помещение, некому было преподавать физику, химию, математику. Война забрала многих профессиональных учителей. Мы были на передовой в прямом смысле этого слова. Часы! Вы правы, они были испорчены. Может быть, от сотрясения. Русские брали наш город три раза. Все дома растрескались. Те, которые уцелели. Что уж говорить о часах!

— А не можете ли вы вспомнить, какое время показывали остановившиеся часы?

Она опять посмотрела на сидевшего перед ней человека как на безумца.

— Нет, — ответила она решительно, чтобы прекратить этот нелепый разговор. — Я никогда не обращала на это внимания. Во всяком случае, сомнительно, чтобы я могла столько лет помнить такую ничего не значащую и никому не нужную подробность.

«А вот и нет, — подумал капитан. — Ты ошибаешься, моя дорогая. Просто у тебя нет воображения. Совершенно. И это должно было всю жизнь тебе мешать, хотя ты, без сомнения, была хорошей учительницей».

— А особняк после войны ремонтировали?

— Что считать ремонтом? — заметила с горечью пожилая женщина, и Корда догадался, что она недовольна тем состоянием, в котором находится старая резиденция. В душе он полностью был с ней согласен. — Госхоз делал в имении ремонт, когда брал здание для дирекции, — сказала учительница. — Побелили стены, сменили электропроводку.

«Тогда-то и ликвидировали следы сражения, — понял капитан. — Теперь они не видны».

— Как вы думаете, мог ли Кропивницкий спастись от гестапо? — спросил вдруг Корда.

Она подняла на него живые умные глаза. Перемена темы разговора принесла ей заметное облегчение.

— Что вы, они бы его разорвали в клочья. У них было двое убитых… Никто, кого они взяли из нашего местечка, уже больше не вернулся. Почему пану Кропивницкому должно было привалить такое счастье?

— Но ведь это всегда возможно.

— Разумеется. Чудеса бывают. Но его никто больше не видел.

— Администратор имения Донэров тоже исчез, — заметил капитан.

— Да. Такой ход рассуждений приводит к тому, что пан Кропивницкий может быть только в Вене. У своих родственников. Если это они помогли ему освободиться.

«Скорее всего они, — согласился капитан. — Но как бы там ни было, одно непонятно, почему он остался в стране. Из увлечения часами сделал себе профессию. Даже прежнюю фамилию оставил и спокойно жил с начала шестидесятых годов в Варшаве. Почему? На каком основании? По какой такой причине спустя столько лет его кто-то убивает?»

— В той стычке никому спастись не удалось? — спросил капитан еще раз в тайной надежде, что учительница даст ему какой-то другой конец нити, за который можно будет потянуть.

— Из наших никто. Никто не вышел из парка.

— Откуда у вас такая уверенность? — рассердился капитан.

— На похоронах был их командир.

— Ах так? — Ему стало немного легче.

— Да. Пришел. Рисковал жизнью. Семнадцать парней послал он в усадьбу и семнадцать трупов опознал.

— Кто это был?

— Псевдоним Бородатый. Отец одной из моих учениц. Лех Квашьневский. Умер в прошлом году в Варшаве, — добавила она с едва заметной иронией, но, может быть, это капитану только показалось.

— Дочь живет в Польше?

— Естественно. Вышла замуж. Работает. Она кассир в кругляшке, в PKO на Аллеях Йерозолимских. Маженка Квашьневская, по мужу Павлицкая.

Капитан погладил кота, но посвистеть канарейке побоялся, чтобы не привлечь к ней его внимание.

— Алоизы так сыт, что канарейка его не интересует, — дала последнюю информацию Ольга Климонтович.

Глава VII

Он лежал на кровати в туристской гостинице и смотрел на бревенчатый потолок. Под окном шумела горная река. Вот уже несколько дней в нем боролись два противоположных чувства: надежда и отчаяние. Кроме ключа к загадочному поведению Часовщика в момент смерти он также искал новую цель в жизни. Он еще надеялся, что, поскольку с тем покончено, ему удастся хоть что-то воскресить из молодости. Но его все время преследовало такое ощущение, что он уже никогда ничего не сможет сделать так хорошо, как ему бы хотелось, потому что за ним ползет отвратительная тень смирения.

«Это не имеет смысла, — думал он. — Поднимусь один раз на Каспровый Верх, если не будет тумана, и вернусь в бюро. К Ирэне. Я сказал Михалу, что никогда на ней не женюсь. А почему бы и нет? Единственный по-настоящему разумный шаг. Кроме того, у меня не так уж много лет впереди. Куда рыпаться? Ирэне тоже немало, она умеет ценить покой. Черт побери, разве я его когда-нибудь искал?»

Он встал и прошелся по комнате, посмотрел в окно. После ранних в этом году снегопадов вода весело прыгала по камням. Дело шло к зиме. Ели в долине стояли в белых шапках, как на рождество.

Он снял с колышка куртку, ловким движением застегнул «молнию». В носу пересохло, словно перед похолоданием. Пошел редкий снег. Он любил ходить в горы, это давало хорошую нагрузку ногам, и он начинал ощущать, что живет, что-то преодолевает…

В первые послевоенные годы он регулярно наведывался в Бюро учета населения больших городов — без результата. Дома у него собралась целая картотека фамилий и адресов, всевозможных сведений. Делая ставку на систематичность поисков, он и не предполагал, что наткнется на Часовщика таким образом.

Если бы не повышенный интерес к любым упоминаниям о часах и часовщиках, разговор с молодым человеком, инженером, приехавшим на преддипломную практику, прошел бы мимо его сознания. В одну из суббот инженер собирался в Варшаву, на Брудно, к часовщику. Скорее по привычке, чем сознательно, он спросил инженера, почему он тащится с часами в Варшаву. То, что он услышал, чуть не свалило его с ног. Это была фамилия человека, которого он безрезультатно искал четверть столетия. Больше он ни о чем его не спрашивал. Боялся себя выдать. Он родился на правом берегу Вислы и Прагу знал как свои пять пальцев. Все зависело только от него. Осторожность и рассудительность взяли верх. Расспросы, даже ничего не значащие, всегда если не сразу, то когда-то наводят людей на размышления.

Во время двух служебных командировок в Варшаву он установил точный адрес Кропивницкого. Это было несложно. На улице Св. Винценты ходить в районный народный Совет не надо. Достаточно спросить стоящих у подъездов подростков, где находится такая-то мастерская. В Брудно люди все еще знают друг друга.

Ситуация окончательно прояснилась, когда молодого инженера потянуло на медные рудники. Туда он уехал летом 1971 года, а 1 ноября, Задушки, показалось ему символической и вполне подходящей датой…

Он взбирался на гору и думал о том, как трудно дался ему последний год. Наконец-то Часовщик попал в поле его зрения. Он взял было его на мушку, но понял, что должен подождать, пока один ничего не значащий вопрос, заданный инженеру, не выветрится у того из памяти.

«Каким осторожным я был, пока не покончил с этим мерзавцем. А теперь дрожу как осина, потому что мне захотелось жить, жить, а Часовщик не хотел отправляться к праотцам так, как я себе представлял это 28 лет тому назад. Мне бы сидеть сейчас на работе. А вечером сходить с Ирэной в кино. В конце концов я накликаю на себя беду».

Но в общем-то он не испугался: просто не верил, что кто-то мог его найти. Этот кто-то должен уметь играть в шахматы, логические игры, решать математические задачи, а не служить в милиции!

Он был в семье единственным сыном. Родители его давно умерли. Близких родственников не было, а дальние никогда его не видели, как, впрочем, и он их. Отец приехал в Варшаву до войны из полесской деревни. На собственный страх и риск, потому что был неплохим бондарем. Женился на девушке, продавщице продовольственного магазина. Он сделал хороший выбор, а о девушке говорили, что она могла бы метить и выше, не будь ее нареченный так чертовски красив. Мать до последних дней не бросала торговлю, благодаря чему смогла послать сына в гимназию. Они с отцом решили не иметь больше детей, потому что хорошее образование могли дать только одному ребенку.

«Война все перечеркнула, — думал он, продолжая взбираться на гору. — Но уже был аттестат зрелости. Если бы не мать, школу я бы не закончил. Это мой единственный, впрочем, с каждым годом все более слабый козырь. Плюс практика. Провал отца после облавы на Зомковской убил мать. Если бы она была жива… Если бы она была жива, я не смог бы стать Ежи Коваликом. Все пошло бы по другому пути. Забавно. Даже если бы я теперь захотел, я не смог бы вернуться к своему настоящему имени. Только Баська знает Франэка, но она одна никогда не знала ни одной моей фамилии. Интересно, даже не спрашивала об этом. Если бы кто-нибудь неожиданно и крикнул за спиной: «Казэк Олендэрчик!» — я обернулся бы? Нет. С Ежи Коваликом я чувствую себя хорошо, настолько, что, даже если б мог, не вернулся уже к Казэку Олендэрчику. Олендэрчика просто нет, так же как нет Франэка. Если уж на то пошло, то после смерти Часовщика я для всех только Ежи Ковалик. Баська? — предостерег его внутренний голос. — Да. Я мог тогда не выйти из пущи. Но она никогда никому ничего не скажет. Впрочем, что она может сказать? Что во время войны знала парня по имени Франэк? А что дальше? Кроме этого, она обо мне ничего не знает. Когда я случайно встретил ее возле машины в пуще, она боялась его громко произнести. Она не выдаст меня даже под пытками…»

На улице моросило. Снег перешел в дождь, как в ноябре. Укладывая вещи в чемодан, он дал самому себе слово покончить с привидениями. Конец всегда является магическим продолжением начала, и изменить уже ничего нельзя. Он был абсолютно убежден, что должен узнать последнее: почему Часовщик не боялся ночных гостей, не испугался призрака из прошлого, не хотел бороться за свою жизнь. Мерзавец и трус валяется в ногах, молит о пощаде, заклинает.

«Йолька, да, — сказал он себе строго и решительно. — Пойдешь к черту на рога. Тебе недостаточно предостережений? Достаточно. Но для очистки совести надо серьезно поговорить с девушкой. Да так, чтобы это был последний разговор. Я не вычистил пистолет, — вспомнил он. — Глупости. Вычищу».

Он затянул сильнее, чем это надо было, ремешки на чемодане. Его уже ничего не соединяло с миром честных людей.

«Прозрение — операция болезненная, но сделать ее надо. Не открутишься. И… пропади оно все пропадом».

Глава VIII

Капитан Корда стоял в очереди к окошку номер три, смотрел на Маженку Квашьневскую, по мужу Павлицкую, дочку Бородатого. Этой молодой и красивой женщине, сидевшей за кассовым столом, наверняка больше бы понравился Габлер. Но в делах минувших лет, военных, капитан разбирался лучше. Для Габлера и других ребят все это было легендой. Корда задумался и незаметно для себя оказался перед кассой, а это в его планы не входило. Он вышел из очереди и направился в дирекцию. Через четверть часа туда пришла пани Павлицкая.

— Простите, я должна была сдать кассу. При передаче смены всегда…

— Капитан Корда из главной команды гражданской милиции, — представился он, протягивая удостоверение. — Разумеется, вы и не могли прийти сразу же, — успокоил он ее. — Мне хотелось бы задать вам несколько вопросов. Вы согласны?

Она смутилась.

— Я не знаю, что вас интересует, но у меня нет никаких оснований не соглашаться.

— Тогда присядьте, пожалуйста, — сказал он отеческим тоном. Девушка годилась ему в дочери. — Меня интересует ваш отец, — сказал он прямо, считая, что она уже поймана.

— Бородатый, — усмехнулась девушка, но он заметил, что она выпрямилась и сразу же приняла официальный тон: — Это еще кого-то может интересовать? Сегодня? В 1971 году?

— Ого! — ловко перебил он ее. — Вы, кажется, хотите прочитать мне лекцию по международному положению.

— Что вы. Разве я смею… Моего отца уже нет в живых.

— Знаю. Но от того, что вы мне расскажете, возможно, зависит жизнь другого человека, — сочинял он, хотя только наполовину, сам не зная, что еще кроется в деле часовщика.

— Эти люди невыносимы для нормального человека! — прокричала она.

— Кто? — удивился капитан ее неожиданному взрыву.

— Ну эти, из лесов. Прошло уже столько лет, а они все еще тянут свое, — продолжала она возбужденно. — Варятся в этом, только об этом и говорят, встретившись, устраивают попойки в забегаловках. Я все знаю. Иногда они кончались трагически.

Капитан смотрел на нее с удивлением. Милая, ласковая куколка и, несмотря на это, трезвая и жадная к жизни. О это послевоенное поколение, странное поколение, притворяющееся, что ничего не видит, не понимает, а на самом деле понимающее все. Не впервые оно преподносит ему какой-нибудь сюрприз.

— Да, конечно, — согласился он с ней, — в известной мере вы правы.

Девушка стала похожа на надувной шарик, из которого вышел воздух. Внутреннее напряжение исчезло, и она смотрела на капитана уже почти доброжелательно.

— Ведь вы же тоже из тех… почему вы считаете, что я права?

— А как вы угадали, что я из тех?

— Это видно, — бросила она небрежно. — Разве я их не знала? Родного отца…

— И поэтому я не могу с вами согласиться?

— Конечно. Это так понятно.

«Не совсем, — подумал капитан про себя. — Все зависит от того, как варит котелок. Но упаси боже показать ей это».

— Ну ладно, продолжайте, если уж начали, — напомнила она.

— Хорошо, — сказал он сухо, не желая уступать ей инициативу в диалоге поколений. — Вы что-нибудь знаете о сражении в парке Донэров?

— Еще бы! Я об этом слышу двадцать лет. По крайней мере. Я постоянно должна была успокаивать своего отца, стирать несуществующие пятна с его совести.

Разговор становился более интересным. Сам по себе, даже безотносительно к вопросу, который был для капитана главным.

— И все из-за простуды, — бросила она погодя, словно это было всем известно.

Если бы не обстоятельства следствия, капитан рассмеялся бы, но он не знал, как к этому отнестись, поэтому решил, что лучше всего промолчать.

— Простудился. Понимаете? Не мог их повести, своих парней. Кашлял громко, как пушка, а к имению надо было подойти тихо. Он пустил их одних и этого не мог себе простить до самой смерти. Как будто его присутствие могло чему-нибудь помешать.

— А по вашему мнению, он не смог бы помешать?

— Потому что это была засада. Ясное дело. Только бы лежал в рядочке на том кладбище, вместе с ними, не в Варшаве. А у меня не было бы отца.

«Может, иногда лучше умереть раньше. Может, трудно жить со своей печалью, — подумал капитан. — Кто может судить об этом?»

— Он был офицером, — добавила она, — довоенным. И имел свои принципы. Он считал, что погубил парней, потому что заболел гриппом и мать сразу же уложила его в постель. Мать рассказывала, что у него была температура сорок и что в тот вечер он едва держался на ногах. Таким был мой отец.

«А все-таки ты не хочешь признаться, что им гордишься, — отметил капитан, внимательно всматриваясь в девушку. — Все время маскируешься, играешь в прятки».

— Учтите, это очень важно, — он перегнулся к ней через стол. — Откуда всем известно, что это была засада?

— Так говорил отец, — сказала она без всякого колебания.

— Какие у него были доказательства?

— Ему не нужны были доказательства. Тогда это было однозначно, во время войны. Разве нет?

«К сожалению, нет, — капитан Корда вздохнул. — И между прочим, от этого произошло много несчастных случаев».

— Кому отец тогда передал командование? — спросил он.

— Сверку. И об этом Сверке я много слышала. Если бы он остался в живых, наверно, был бы гением. Отец считал, что убил будущего Пруса или Сенкевича. Сверк писал. Наверно, какие-нибудь партизанские рассказы, стишки. Впрочем, все равно жалко этого Сверка. Что правда, то правда. Может, действительно талант. Кажется, он был идеалистом, и ребята его уважали. Все.

— Сколько ребят тогда пошли в имение?

— Семнадцать, и ни один не вышел живым.

— Это точно?

— Есть могилы. Запись в приходе. Можете проверить. А если точнее, в ту ночь погибло восемнадцать людей из нашей округи.

— Где лежит восемнадцатый?

— Нигде. Исчез.

— Он был в отряде отца?

— Нет. Это был парень с фольварка.

— Как его звали? — Теперь капитан спрашивал быстро, беседа кончилась, и девушка это заметила.

— Отец никогда не называл его ни по фамилии, ни по имени. Только сын Вавжона. Кажется, мать этого парня пришла на похороны, убежденная, что сын попал в перестрелку, но между убитыми его не было.

— Он так и не вернулся? После войны?

— Я этого не знаю. Может быть, еще остался в живых кто-нибудь из старожилов фольварка. Там вы скорее что-нибудь узнаете.

— Виделся ли отец с кем-нибудь из своих товарищей по оружию после войны? В последние годы?

— С кем же он мог видеться, если всех уничтожили? — ни с того ни с сего рассердилась девушка. — Но он был збовидовцем и ездил на разные юбилейные торжества. Возвращался всегда разбитый. Несколько дней «жил там», как говорила мама. Но это проходило.

— Бородатый командовал аковским отрядом? К какой группировке он принадлежал? — спросил Корда для уточнения.

Девушка скептически улыбнулась.

— А в самом деле… — задумалась она. — У отца вообще были какие-то трудности. Он всегда говорил, что еще во время войны чувствовал, чем все это пахнет. Мне кажется, он постоянно уклонялся от политических деклараций. Хотя ему сверху и угрожали, ведь он был офицером. Я знаю, что тогда он распускал парней по домам и переставал беспокоить немецкие посты. Говорить об этом он не любил. Только об этом. Знаю, что ему охотно помогали беховцы и алёвцы, и сразу же после окончания войны его выдвинули в бургомистры нашего местечка, хоть он и отказывался. Он занимал эту должность четыре года, потом на это место пришел пэпэровец. В партии отец никогда не состоял, но люди его уважали. И из-за своих партизанских дел никогда неприятностей не имел. Аковцы его не любили и в Збовиде всегда его сторонились. Вообще мой отец был несчастным человеком. Вернее, противоречивым, он не сумел найти свое место в жизни. Некоторые считают, что он был чудаком, но я так не считаю. Так говорили только те, кто не мог ему простить, что в 1944 году он согласился стать бургомистром. Во время войны был связан с АК, а потом стал помогать новой власти. Это подорвало к нему доверие и у тех и у этих. Он ожесточился, но с нами, со мной и с мамой, был всегда добрым.

«Хм. След опять обрывается, — с досадой подумал капитан. — Человека, который мог бы убить часовщика из мести, все еще пет. Где его искать? Никого из партизан в живых не осталось. Это единодушно подтверждают все люди, с которыми я разговаривал. Исходя из твоей версии, количество жертв увеличивается еще на одну. Одну? А что с ним?»

— Разве парень из фольварка был в отряде твоего отца?

— Наверное, нет. Отец никогда не винил себя в его смерти. То есть, — поправилась она, — не считал, что он в ответе и за него.

— Во время войны много людей погибло при невыясненных обстоятельствах, — заметил капитан Корда. — А что отец думал об этом странном совпадении, об исчезновении парня именно во время боя?

— Я никогда ничего об этом от него не слышала. Нет, — сказала она убежденно. — Тот парень не интересовал его так, как те, из которых он сделал солдат. Кажется, он даже не знал ни его имени, ни фамилии. Кажется, он узнал об исчезновении парня на похоронах. Вавжонова напилась. Об этом он вспоминал. Вот тогда-то он, наверно, первый и единственный раз видел Вавжонову. Он запомнил этот эпизод на похоронах, потому что мать парня из фольварка прервала церемонию. Она упорно твердила, что ее сын там, среди убитых. Страшно кричала. Для нее даже открывали гробы. Какой ужас! Зачем вы во всем этом копаетесь?

«Затем, что оттуда все еще выползают тени и распространяется трупный смрад, — ответил капитан самому себе. — Затем. У живых нет иных причин для раскапывания могил. Никто этого не делает для того, чтобы проверить свою память. Она и так достаточно крепкая».

— И перед смертью отец тоже ничего не сказал? — задал он последний вопрос.

— Нет. Ах да. Конечно. Сказал, что наконец встретится с ребятами и узнает, как все было на самом деле.

В Команде он попросил к себе Габлера.

— Проверь, остался ли в госхозе кто-нибудь из семьи Вавжона. Если пет, то надо искать кого-нибудь, кто знал бы, возвращался ли после войны сын Вавжона. Подожди! Вавжон — это ведь только имя, фамилии-то у меня нет. Фамилия этого Вавжона нам тоже потребуется. Ну а как вообще? Есть что-нибудь новое из Брудна? — спросил он без всякой надежды.

— Нет. И не будет. Старик был совершенно одиноким. Убийца не оставил никаких следов. Его никто не видел. Это произошло как раз на Задушки. Уставшие люди сидели дома, рано легли спать. Момент он выбрал неплохой.

— Это удивительно, что Кропивницкий не поддерживал никаких отношений с Донэрами. Ты послал запрос в Вену, проживает ли там семья Дэмбовских?

— Фамилия Донэров очень известная, — заметил Габлер, — Кропивницкий отказался от всех возможных благ, связанных с таким родством. А ведь он им во время войны сторожил имение.

— До поры до времени, — заметил капитан задумчиво. — До той чертовой перестрелки в парке. Что там произошло накануне? Ведь именно это привело к тому, что он ушел из жизни. После войны кочевал по всей Польше. Наконец осел в Брудно и стал чинить часы. Ему уже не хотелось даже переписываться с Донэрами.

— И еще меньше поехать в Вену, — рассмеялся Габлер.

— Факт. Кое-кто для того, чтобы туда поехать, готов признать своим родственником карманного вора, а старик не хочет барона. Почему? Этого он теперь нам не скажет.

— Может быть, доберемся до Дэмбовского и тот расколется? Капитан отрицательно замотал головой.

— Нет. Не надейся. Люди оттуда не раскалываются. У них нет никаких причин, чтобы это делать, а наоборот, все, чтобы этого не делать. Поэтому, между прочим, он и покинул страну. Нет, братец, было бы хорошо, если бы ты разыскал Дэмбовского. Нам нужна девочка. Сейчас только она может нам помочь, если, конечно, что-то знает и помнит. Кстати, какие сведения поступают из детских домов?

— В данный момент никаких. Послевоенных картотек нет, документы пропали при переездах и реорганизациях детских учреждений.

— Не забудь о монастырских приютах! Слышишь?

Габлер уже в дверях махнул рукой. Он сам знал, где искать ребенка.

Капитан Корда просматривал материалы, которые пришли из-за границы, в них сообщалось, что Дэмбовские находились в Австрии с 1945 по 1947 год. Венские источники утверждали, что барон Донэр умер от рака в 1962 году. Его жена, Зофья, охотно дала информацию польским следственным органам. К сожалению, она даже не слышала о девочке по имени Йоля, которая якобы некоторое время воспитывалась у Дэмбовских. Мимоходом упомянула о своем родственнике Кропивницком, которого, по сообщению Дэмбовского, в конце войны арестовало гестапо, но, возможно, ему удалось спастись. В свое время гестапо потребовало от ее мужа высказать свое мнение о Кропивницком. Тогда они еще ничего не знали. Донэр на всякий случай дал родственнику жены прекрасную характеристику. Письмо Дэмбовского пролило свет на положение в польском имении. После войны никаких вестей от кузена к ней в Вену не приходило. Из этого она сделала вывод, что протекция мужа не очень-то ему помогла.

Пани Зофья Донэр проявляла добрую волю, это не вызывало у капитана Корды никакого сомнения. Она верила, что люди еще могут найти друг друга, объективно она была права, такое время от времени случалось, хоть и все реже.

Зофья Донэр говорила правду, и ровно столько, сколько знала. Было совершенно ясно, что о теперешнем местонахождении девочки она не имеет ни малейшего понятия. Дэмбовские оказались в своих реляциях достаточно сдержанными. Они сообщили только то, что должны были сообщить. Нельзя было скрыть факт ареста Кропивницкого, но можно было не писать, что он прятал ребенка, от которого сами Дэмбовские избавились где-то перед самым отъездом.

«Здесь наверняка есть денежная подоплека, — думал капитан Корда, откладывая бумаги. — Совершенно ясно, что Дэмбовский не хотел, чтобы пани Донэр пришла идея взять опеку над малюткой. У Дэмбовских у самих был сын. Наверно, они рассчитывали на щедрость своей бывшей благодетельницы. Ладно, это один из аспектов вопроса. Второй значительно важнее. Исчезновение Кропивницкого в конце войны было особенно на руку администратору. Он мог ограбить имение подчистую, а главное, вывезти, не опасаясь какой-либо проверки, то, что скопил. Администратор имеет прямое отношение к судьбе часовщика. Он должен был знать о его контактах с лесом. Небольшой доносик идеально решал такие вопросы. А что при этом погибло семнадцать… восемнадцать парней плюс два немца, вместе двадцать, так далеко воображение доносчика чаще всего не идет. Я, к сожалению, знаю это по опыту.

Учительница вспомнила, что администратор искал ребенка сразу же после сражения в имении. Заговорила совесть? Возможно. Никому не хочется брать грех на душу. Даже профессиональному убийце. Он сразу же нашел девочку в буфете. Конечно, знал ее привычки. Работал с Кропивницкий, видел ребенка ежедневно, с момента появления в усадьбе. Хорошо. С этим все ясно. Поехали дальше.

Знал Дэмбовский или не знал, что гестапо отпустило Кропивницкого? Возможен вариант — знал; мог бояться возвращения родственника пани Донэр. Тогда этот факт надо было от семьи в Вене скрыть, а ребенка с собой в Вену не брать, потому что названный дед мог приехать туда за ним.

Вариант — не знал — по-другому освещает фигуру Дэмбовского. Просто не стоило тащить ребенка с собой. Брать на себя лишнюю обузу. Тратить деньги на воспитание, кормить».

Кроме того, в своем ответе Зофья Донэр сообщила, что Дэмбовские в сорок седьмом году уехали в Южную Америку.

«Рассчитывал в Латинской Америке выбиться скорее, чем в разрушенной войной Европе, — продолжал рассуждать капитан. — Это понятно. У него было с чего начинать. Может быть, капитала, которым он располагал, в Европе было недостаточно, в Америке же он гарантировал неплохой старт. Гипотетически, на время Дэмбовского можно оставить. Но из всего этого следует, что ребенок воспитывался в Польше.

Где? Дэмбовский не отдал бы девочку своим родственникам, даже если бы они у него были. Он заметал за ней следы из личных соображений и, по всей вероятности, поместил ее в государственное или благотворительное учреждение. Трудно будет найти ее, если он сделал это анонимно. А в костельных обществах — если с условием сохранения тайны. Как узнать, что наговорил Дэмбовский о ребенке. А если он сообщил другие обстоятельства и место, где была найдена девочка? Под каким именем ее записал? Здесь смошенничать труднее, ей восьмой год. Она не позволила бы отнять у себя имя. Хотя кто знает? За эти два года очень часто переходила с рук на руки. Арест матери, тюрьма, эшелон, одиночество выброшенной из вагона ночью, в чужой местности, сражение в усадьбе. Буфет, в котором она спряталась, был весь изрешечен пулями. Что чувствовал семилетний ребенок в замкнутом пространстве, в грохоте бьющейся, осыпающей его осколками посуды, легко себе представить. Потом она болела. В итоге детский дом. Одиночество, анонимность. Исчезновение матери, исчезновение второго важного в ее биографии человека — названого деда, наконец уход Дэмбовского. Я бы не удивился, если бы она оказалась в какой-нибудь психиатрической больнице.

До сих пор трудно понять, как могли люди, нет, маленькие дети все это выдержать. Невозможно себе представить, что эти же самые дети десять лет спустя взялись за самый тяжелый труд в истории своей страны. Строить ее заново. Из ничего. Без состояний, золота, денег, поддержки богачей. Не имея ничего, кроме головы. Собственно, после всего того, что с ними произошло, их нервы, психика не должны были выдержать такого напряжения. Выдержать это и есть или было настоящее чудо».

В соседней комнате пронеслось торнадо. Так входил только Габлер, когда в его руках скапливалось что-то важное, когда он отыскивал какую-нибудь информацию, которая могла оказать решающее влияние на ход событий.

Капитан не ошибся, двери в его кабинет чуть было не соскочили с петель.

— Старик, слышишь, девчонка, кажется, у нас!

— Адрес? — спросил капитан равнодушно, в соответствии со своей системой воспитания. Он знал, что этим невероятно раздражает Габлера, но зато мгновенно и безошибочно гасил преждевременное ликование.

— Сразу адрес! — возмутился поручник.

— Ну так что?

— Не отдал он ее нам, понимаешь? Я так и думал. С самого начала. Тип, который смылся из страны в 45-м, не любил коммунистов. Зачем ему было дарить нам еще одну гражданку?

«Хм? Да, — подумал капитан. — Все верно. Нетрудно было догадаться, в каком духе будет воспитана девочка».

— Понимаешь, — горячился Габлер, — поэтому я и не пошел по пути детских домов.

— Я же тебе говорил… — не на шутку разозлился Корда.

— А я тебе принес! — отпарировал Габлер.

— Сначала покажи что, — взял себя в руки капитан.

— Он отдал ее в монастырь непоколянок. Смотри, — Габлер пододвинул капитану копию документа о принятии девочки по имени Йоля, фамилия неизвестна. Возраст приблизительно восемь лет. Место рождения и жительства не установлено. — Нигде не написано, что она сирота, — продолжал поручник. — Ясно, Дэмбовский не мог этого утверждать. Читай дальше. Девочка принята монастырем 15 октября 1945 года. Подпись! А? Кшиштов Дэмбовский.

Габлер упал в кресло.

— Действительно, это уже кое-что, — признался капитан.

— В пятидесятых годах монастырь был закрыт. Вот копия из архива епископской курии. Там сестры вели собственную документацию. Одна из монахинь, врач, по специальности фтизиатр, перешла к открытой практике. Работала в районной лаборатории рентгенологом. Сохранила за собой только право ношения монашеского платья. Она поместила девочку на станции в Люблине у своих родственников. Девочка жила там до получения аттестата зрелости. Она была исключительно способной, и поэтому монахиня не хотела потерять ее из виду. Эта монахиня помогала ей до окончания средней школы. А дальше Йоля помогла себе сама. Однажды, после выпускного вечера, она собрала свои манатки и покинула станцию. Не предупредив опекунов и не оставив никаких сведений о том, куда идет. Хорошо, да?

— Хм. Скорее странно. Неблагодарность у военных детей — редкость, — заметил капитан.

— Погоди, погоди, она попрощалась. Своеобразно и только с монашкой. В день побега она пришла в амбулаторию к сестре Марии. Но ни словом не обмолвилась, что уезжает. Поблагодарила ее за крышу над головой, одежду, книги, за то, что никогда не была голодной. Сестра Мария очень удивилась такой словоохотливости. Ребенком Йоля была молчаливым и замкнутым. Эта черта характера у нее осталась. Мария решила, что у каждого наступает такой момент, когда хочется открыться. Выговориться. Не важно, в какой момент это наступает и где. Кроме того, обстоятельства объясняли внезапную сердечность девочки. Она только что сдала экзамены на аттестат зрелости. С тех пор Йоля у монахини больше не появилась. Со станции дали знать, что вещи свои она забрала. Мария все поняла: неожиданная исповедь была прощанием.

— Тогда мне непонятна реакция монахини, — рассердился капитан. — Не попытаться найти ребенка? Ведь она столько в нее вложила!

— Разве ты не понимаешь, что у них совершенно другой взгляд на мир, — заметил Габлер, — они по-иному оценивают человеческие поступки, их мотивы, чем ты и я. Им нельзя привязываться к одному человеку, иметь отца, детей, мать, братьев и родственников в нашем понимании слова.

— Не трещи у меня над ухом, — скривился Корда. Он сосредоточенно думал.

«Должно быть, что-то случилось, что-то произошло, и это что-то послужило причиной ее ухода. В Люблине есть хороший университет, ей не надо было искать лучшего учебного заведения, если она собиралась учиться. Черт побери, ничего не понимаю», — он рассердился не на шутку.

— Люди без прошлого, которые не знают, кто они, откуда взялись, реагируют иначе на многие вещи, чем ты и я, — проговорил обиженный Габлер. Наконец-то он принес шефу новый, что-то обещающий след, а тот только злится. — У таких детей нарушено психическое равновесие, — вырвалось у поручника. — Чего здесь еще искать? Сколько времени и сил мы потратили на поиски убежавших из детских домов? Ты ведешь себя так, как будто сам десятки раз не задавал этим детям вопрос, почему они все время удирают, странствуют, бродят, хотя у них есть теплые постели и печь.

— Ну-ну, не учи меня! — крикнул капитан. — Не будем вспоминать, что я делал в других случаях, хорошо? Впрочем, все они разные. И этот тоже имеет свои особенности, пока мне не известные. Сделай одолжение, посиди минуту тихо.

Поручник повернулся к капитану спиной, демонстрируя этим полное безразличие и обиду.

«Чего-то испугалась? Кого-то встретила? — размышлял капитан. — Кого? Кто ее напугал? Кто? В чем тут дело?»

— Был ли кто-нибудь из наших людей на станции? — наконец спросил он, словно превозмогая забытую боль.

— А как ты думаешь? — искренне возмутился поручник. — Комиссариант в Люблине проверял данные. Опрашивали монахиню и соучеников Йоли по гимназии. Ты думаешь, что имеешь дело с новичками? Просто мы споткнулись на прописке, но это только вопрос времени. Человек не иголка. В бюро учета населения не указано, куда она выехала. Через несколько дней тебе на тарелочке принесут историю ее путешествия. А еще через несколько дней доставят и девчонку.

«Я не очень в это верю», — думал капитан с нарастающим раздражением.

— Если ты так все хорошо знаешь, — ответил он вызывающе, — то, может, скажешь, в тот день или незадолго до того, как девочка исчезла из Люблина, не посещал ли ее кто-нибудь чужой? Тот, чей адрес и фамилию ты не знаешь и не скоро будешь знать? — говоря это, он внимательно смотрел на поручника.

На самодовольном лице Габлера, пышущем здоровьем, появилось разочарование.

— Этого я не знаю, — согласился он почти покорно.

— Тогда поезжай в Люблин и узнай! — прикрикнул капитан. — И поживее. А то другого случая для разговора с этим несчастным ребенком, а тем самым и со мной, может не представиться.

«Этому ребенку, — подумал Габлер, не теряя самообладания, — тридцать четыре года».

Глава IX

Он выдвинул большой ящик секретера и поставил его на пол, когда услышал скрежет ключа в замке. Задвинуть ящики обратно времени не было. От старости секретер весь растрескался, планки ящика цеплялись о заусенцы облупливающейся фанеровки. Он уже много раз давал себе слово, что пригласит реставратора.

«Черт возьми, этого я не предвидел. Как это так получилось? Что ей сказать?»

У Ирэны были вторые ключи. И прежде чем он успел подумать, что совершил глупость, так как с определенного времени уже ничего нельзя было делать как раньше, она стояла на пороге.

— Ежи, — на ее лице было написано удивление. — Господи, как я испугалась. Представь себе, я открываю дверь и слышу, что кто-то скребется в пустой квартире. Подожди, я должна сесть.

С миной мальчика, только что выбившего у соседей стекло, он быстро подставил ей стул.

— А… что ты тут делаешь? Ты же должен был сидеть в Яшовце. Вернуться на третий день! С ума сойти!

— Слышишь, как дует? Мне надоело. Посмотри, что делается на дворе. Оттуда надо было смываться.

Она поглядывала на него с удивлением, хотя старательно это скрывала.

— Ломаешь мебель? — спросила Ирэна. Он последовал за ее взглядом.

— Ах, это, — она сама давала ему возможность задвинуть ящик. Он не спеша взял его и приставил к отверстию. Ирэна сидела напротив секретера, свет из окна освещал его внутренность. — Как сильно повело ящик, — сказал он, лихорадочно воюя с неровностями старого дерева. Ирэна подошла к нему, он чувствовал ее плечо.

— Не нажимай, силой ничего не сделаешь, — заметила она недовольным тоном. — Смотри, ты сдираешь фанеровку вокруг ящика. Шпон очень хрупкий, легко крошится. Теперь найти хороший материал под цвет трудно.

Руки у него дрожали от напряжения и от страха быть разоблаченным.

«Ко всему еще и это. Теперь я буду бояться. До конца жизни буду чего-нибудь бояться, хотя для страха нет никаких причин».

Наконец ящик поддался и скользнул на место. Ирэна наклонилась, рассматривая новые повреждения на фанеровке.

— Эх, можно было бы поделикатней. Кстати, у меня есть столяр, — сообщила она радостно, — я завтра же оттащу к нему секретер.

Противиться он не мог. «Придется искать другое место, — решил он. — Ничего не поделаешь».

Он стал обдумывать, как услать Ирэну домой. Не то она сейчас будет варить кофе, готовить завтрак и тому подобное. Как бы читая его мысли, она сказала:

— Ну ладно, раз ты уже здесь, я пойду за покупками. В холодильнике ничего нет. Почему не позвонил?

— Я как раз собирался. Ты меня опередила. Я хотел тебе сказать, что договорился поужинать с Михалом, — врал он с таким видом, словно Михал тащил его на канате. — Я не мог отказаться. На работе на меня и так косо смотрят. Знаешь… ничего не говорят, но это чувствуется. У меня никогда нет времени встретиться с коллегами.

— Ты сегодня был на работе? — искренне удивилась она.

— Забегал на два часа. У Михала ко мне какое-то дело. Он не настаивал, но я заметил, что ему это очень важно.

— Ежи, только не влезай ни в какие интриги, — предостерегла она.

— Знаю.

— А почему это так срочно? Ты не догадываешься, что ему от тебя надо?

— Понятия не имею.

Ирэна забеспокоилась. Ему стало неприятно, что он должен ее обманывать.

— Пойду за продуктами.

— Посиди. Я все равно должен идти в город. Куплю себе что-нибудь по дороге. Выйдем вместе.

Он знал, что ей, как всегда, хотелось побыть с ним. Они могли разговаривать часами. С этого и началась их дружба. Впервые он выкручивался, придумывал уловки, сознательно обманывая ее, чтобы взять назад ключи, и одновременно чувствовал к себе отвращение.

— Подожди, я переоденусь, — сказал он, чтобы не стоять истуканом и не погрязать во вранье, которое в таких случаях растет как лавина.

«Если уж мистифицировать, так до конца, — думал он, снимая рубашку. — Ужинать будем в закусочной. Я всегда в таких случаях надеваю галстук».

Он взял пиджак, с трудом просунув руки в рукава, пиджак был очень обужен, но ему шли только такие. Быстро переложил мелочь из куртки во внутренние карманы.

— Исключительно удачный костюм, — сказала она. — А ты еще отказывался от этого материала. Сколько пришлось уговаривать.

— Сейчас не стоит шить костюм. Много хорошей готовой одежды в магазинах, а у меня стандартная фигура и мало денег.

«Ключи лежат на столе, другая связка — в кармане. Надо что-то сделать, чтобы она о них забыла». Он выбежал в переднюю, подал ей пальто, потом взял под руку и повел в сторону выхода. Дверь за ними захлопнулась.

— Задвинь засов, — напомнила Ирэна. — Ой, я оставила ключи. Столяр. Да ладно, возвращаться не стоит. Возьму завтра. Куда ты идешь? В «Ратушевую»? — спросила она рассеянно, занятая секретером.

Ирэна сама подсказала ему название ресторана. Она никогда не проверяла, куда он ходил, он мог ей сказать что угодно. Она остановилась на перекрестке, встала на носки и поцеловала его в щеку.

— Мне сюда. Заодно зайду к столяру. В котором часу прийти завтра?

— Может, сначала позвонишь, а?

Он дошел до ресторана, прошел мимо, взял на стоянке такси. Поезд в Ольштын отходил через сорок пять минут. Скорее домой. Он рванул ящичек, вытащил пистолет. Послал патрон в ствол машинально, не думая. Возиться с ящиком и убирать комнату времени не было. Нужно еще купить билет. У кассы могла быть очередь. Толпы на станциях и пустые вокзалы, как он знал по опыту, ситуации непредсказуемые.

Он крутился по перрону и думал, что сделает Ирэна завтра утром, поскольку у него не будет никакой возможности ей позвонить.

«Почему я так спешу? — попробовал он рассуждать спокойнее. — Через две недели я мог бы и для этой поездки найти предлог. Как бы Ирэна не наделала шума. Нет. Она гордая. Гордость никогда не позволяла ей искать меня на службе или у знакомых, даже когда я раз или два был в загуле. Но лучше не заставлять ее беспокоиться. Еще можно что-то сделать. Я могу ей отсюда позвонить. И что сказать? Все равно, что-нибудь».

Бегом через туннель он вернулся в зал ожидания. Набрал номер, еще не зная, что скажет. В трубке послышался сдержанный, спокойный голос Ирэны.

— Это я, — сказал он, глядя на идущую стрелку вокзальных часов.

— Хорошо развлекаетесь, — заметила она с юмором. — Ой, ой, что там за шум? Что там сегодня делается, в этом «Ратушевом»?

— Не знаю. Много людей, — смешался он, все его внимание было сосредоточено на вокзальных часах. — Ирэнка… завтра я тебе позвонить не смогу.

— Почему? — в ее голосе прозвучала обида.

— Да здесь возникло одно дело. — Стрелка часов опять прыгнула.

— Ежи, я не знаю, но происходит что-то неладное. У меня плохое предчувствие.

«О боже, говори скорее, — подгонял он ее мысленно. — Сейчас начнутся предостережения».

— Ты слышишь? Очень шумно, — она вышла из себя. — Чего хочет от тебя этот Михал?!

— Я не могу сейчас тебе это объяснить. Я звоню из ресторана. Встретимся послезавтра. Хорошо?

— Но я оставила у тебя ключи. У меня нет ключей. Я уже договорилась со столяром.

— Отмени его.

«Я никуда не уеду. О домашних делах она может говорить часами!»

— Хорошо! — бросила она со злобой. — Отменю. В последнее время ты ведешь себя по меньшей мере странно!

«Ты права», — подумал он.

— …Если я тебе надоела, так скажи! — крикнула Ирэна.

— Но, пожалуй, не сейчас! — крикнул он тоже и понял, что нервы его не выдерживают. — Прости, я не так выразился, — сказал он быстро, с мольбой в голосе. — У меня здесь неприятности, а ты сразу все принимаешь на свой счет. Прости. — Поезд отходил ровно через три минуты. Его охватило отчаяние.

— Ну хорошо, — ответила Ирэна глухим, сдавленным голосом, — позвони, когда освободишься, хотя до сих пор ты всегда для меня время находил. Я буду ждать. Слышишь? Ежи? — забеспокоилась она.

— Да. Здесь такой шум. Ну пока.

Он бросил трубку, вывалился из кабины и помчался в сторону перрона. Начальник станции как раз поднимал флажок, но, увидев бегущего, на секунду задержал движение руки. Этого было достаточно. Закрывая за собой дверь, Ежи высунул голову и крикнул начальнику: «Спасибо!» Железнодорожник улыбнулся и кивнул головой.

Ежи прошел в купе и рухнул на диван.

«Ирэна права, я сошел с ума. А если нет, то скоро сойду. Взял ли я адрес девочки? — Он заглянул в портфель. — Есть.

Если опять куда-нибудь не переехала. Почему она все время переезжает? А я? У меня были причины. Может, и у нее тоже. Какие? Почему мне раньше не пришло это в голову? Сколько ей теперь лет? — Он стал высчитывать. — За тридцать. Это уже не девочка, это уже женщина».

Первый раз он увидел ее в большой кухне дома Донэров. Пожилой мужчина пробовал затопить гигантскую плиту, кормившую когда-то армию людей, а сейчас совершенно бесполезную для старика с ребенком.

— Ничего не получается, внучка, — сказал мужчина.

— Ты не так делаешь. Ядька ее сразу зажигает.

— Печка не хочет есть брикеты.

— Хочет, хочет, только Ядька льет керосин.

— Керосин, говоришь? А, негодница, я ей это запретил. Подожжет дом, и что мы тогда скажем Донэрам?

— Дедушка! Налей керосину. Я знаю, где Ядька его прячет. Показать?

— Хм? Ну… Хорошо. Покажи.

Девочка спрыгнула со стула и вцепилась в закопченную руку Часовщика.

В этот момент они стояли уже на пороге, за спиной у него было три парня, у всех в руках автоматы. Он видел, как глаза ребенка неестественно расширились. Да. Он опустил автомат. Ему стало не по себе. Он ждал, когда девочка закричит. Даже не пискнула, только сильнее сжала закопченную руку старика и так ее повернула, что тот тоже увидел пришельцев из леса. Он помнил, как опять медленно, чтобы не напугать девочку, направил автомат Часовщику в грудь.

— Не бойтесь, — сказал опекун ребенка, — здесь никого нет. А ей, — он потрепал девочку по мордашке, оставляя черные полосы на ее щеке, — только пять годков.

— Мы голодные, — сказал он.

— Мы тоже, — спокойно заметил старик, — но не можем растопить печку. Наша Ядька захворала. Вы хорошо закрыли дверь? — спросил он равнодушным голосом.

— Да. На палку. Почему она была не заперта? Уже темно.

— Мы ждали Ядьку. Обычно я закрываю в девять. Может, вы что-нибудь сделаете с этой печью?

Они вошли, лязгая металлом, бородатые, мокрые, с комьями глины на сапогах.

«Тогда тоже была осень, — вспомнил он. — Да. Обычно осенью нас тянуло к людям. Дожди были хуже мороза».

— Йоля, где керосин? — Девочка отпустила руку старика и скрылась за сундук с брикетами. Тяжелый длинный сундук, какой обычно в то время ставили на кухне. Она с победоносным видом подала дедушке бутылку с керосином, наблюдая, какое это произведет на него впечатление. Он едва заметно улыбнулся.

— Панове, наверно, лучше умеют с этим обращаться, чем я, — он поставил бутылку возле печи. — Пожалуйста. А я уложу ребенка. Ребенок устал, — он наклонился и взял девочку на руки.

— А я… я голодная! — запротестовала девочка. — Я голодная!

— Тише, дедушка даст хлебца с маслом в постель, а чай утром. Договорились? Ну? Договорились? — доносилось уже из глубины дома.

— Много масла, — требовала девочка. — Очень много, да? А то я не буду спать. Совсем не буду.

«Потом Часовщик сам намазал ей хлеб маслом — старые картины легко возникли перед его мысленным взором в такт стуку колес ольштынского экспресса. «Ребенок должен набрать потерянные калории, не может наесться», — приговаривал старик. Ему, видимо, не хотелось, чтобы девочка оставалась на кухне. Опасался, что она кому-нибудь проговорится о ночном визите. Нам повезло. Мы открыли тогда исключительно хорошее прибежище. Оно служило нам два года. Вплоть до… Я отыскал девочку после войны в Люблине. Господи, где я только ее не искал! Я был уверен, что она приведет меня к Часовщику, и не мог напасть на ее след. Сколько лет ей было тогда? Так… Семнадцать. Она только что окончила школу. Это был 53-й год. Я искал ее восемь лет. Но кто мог предполагать, что она попадет в руки монахинь. Я был уверен, что Кропивницкий нашел ее и прячет. После войны люди в Замостье упорно твердили, что Кропивницкий из гестапо вышел, хотя никто этого собственными глазами не видел. Когда я наткнулся па след девочки, я был уверен, что наконец-то Часовщик у меня в руках».

Он помнил свое разочарование, почти отчаяние. И тот день, когда пришел к девочке на станцию в Люблине. В глазах испуг. Она видела его всего один-единственный раз, тогда у печки. На нем была советская плащ-палатка и капюшон. Она не могла видеть ни одной черты его лица, кроме глаз. Подбородок и щеки покрывала щетина. Кроме того… ей было пять лет, а ему двадцать. И все-таки он боялся. Боялся и должен был к ней идти. Она была звеном в цепи, дорогой, ведущей к Часовщику. Сначала его ошеломила красота и цветущий вид девушки. Было ясно, что кто-то о ней заботится. Это сразу же пробудило в нем надежду.

Он представился как знакомый Донэров.

— Донэры из Вены разыскивают своего родственника. Они написали мне письмо с просьбой помочь им.

«Как вы меня нашли?» Первое, что она спросила, — вспомнил он. — Ее интересовало только одно — как я ее нашел. Через милицию. Первая мысль, которая пришла в голову, оказалась счастливой. Ни о чем другом она не спрашивала. Стояла мрачная».

— Больше я дедушку никогда не видела, — сказала она непроизвольно. — Никогда. Его убили немцы в 1944 году. В конце весны. Я осталась одна. Зачем вы ко мне пришли? — почти крикнула она. — Я не хочу это вспоминать. Я не хочу к этому возвращаться. Я никогда не была нужна! Никому, кроме него. И потом. Вы слышите? Дедушка меня любил, и дедушку у меня тоже забрали.

Уходите. Он умер. Умер! Столько лет ждать где-то там, в Вене, чтобы только сегодня прислать вас ко мне?

— Все-таки я вас искал…

— Да, но дедушка никогда мне не говорил, что у него есть кто-то в Вене, — добавила Йоля. Она сознательно лгала или проверяла его. Конечно фамилия Донэров была ей известна. Она два года жила в имении, дворовые все время по разным поводам вспоминали их.

— Вы, наверно, не помните всего, что говорил дедушка, — заметил он. — Ведь вы тогда были еще маленькой.

— Я все помню, — она осеклась. — А может, и не помню. Не знаю. У меня в голове все перемешалось.

«Почему она сейчас стала утверждать, что не помнит? Согласилась со мной? Что она помнила? Чего она не хотела сказать? Знала его адрес? Что он жив? Нет. Этого она не знала так же, как я. В этом я уверен. Но в ней было что-то… странное. Я сам почему-то не захотел входить ни в какие детали. Она не могла привести к Часовщику, и поэтому я потерял к ней интерес. Кроме того, я боялся, что чем-нибудь выдам себя. Она может вспомнить, что когда-то меня уже видела. Я должен был остаться для нее посланцем Донэров. Навсегда».

Поезд качнуло на повороте. Он посмотрел в окно.

«Йоля уехала из Люблина вскоре после моего приезда. Мне стоило большого труда установить адрес ее нового местожительства и всех последующих. Многие годы я думал, что она просто-напросто уехала из Люблина. Но теперь подозреваю, что сбежала. Она не знала об этом и не знает, но я всегда надеялся, что если старик жив, то вернется и найдет ее. — Он сел поудобнее. — На этот раз разговор с ней будет нелегким. Я встречусь с взрослой женщиной. Хорошая профессия придает женщине уверенность в себе».

Но отказаться от встречи он не мог. Прошлому надо было положить конец. Раз и навсегда. 28 лет он думал, что завершится оно выстрелом. Оказалось, что это не так просто. Оказалось, что это затягивает все глубже и глубже.

Остаток ночи он то засыпал, то снова просыпался. Видения постепенно переходили в короткие, нервные сны.

В Ольштын поезд прибыл на рассвете. Несколько часов он проспал на скамье в зале ожидания. Побрился в туалете вокзального ресторана. Настроение улучшилось, пришла уверенность, что на этом его мытарства кончатся. Он был полон решимости выжать из нее все, что она узнала за два года пребывания в имении Донэров. Он принудит ее к этому, а если будет необходимость, даже под пистолетом. Нажимая кнопку квартирного звонка, он был собран, не чувствовал никаких эмоций. Послышались быстрые легкие шаги. В дверях стояла девочка-подросток и с интересом смотрела на него.

— Доктор Боярская? — повторила она. — Боярские не живут здесь около года.

— А где?.. Где они теперь?

— Они в Варшаве. Пана доцента перевели туда по службе. Пани доктор работает в больнице на Белянах. Если вам нужен их домашний адрес, обратитесь, пожалуйста, в нашу городскую больницу. Вы знаете, где она? — Ежи машинально кивнул головой. Он даже не заметил, что уже стоит перед закрытыми дверями.

«Ни в какую больницу я не пойду, — подумал он устало. — Зачем? Найду ее когда-нибудь на Белянах. Теперь надо возвращаться домой. Из Варшавы она уже никуда не денется. Сегодня или завтра, какое это имеет значение? Ирэна будет беспокоиться. Я устал. Очень. Варшава. Добилась же своего. Все врачи стремятся в Варшаву. Времени у меня много. Весь остаток жизни. Я чуть не заболел после… после той ночи на Задушки. Но это уже проходит. Сейчас позвоню Ирэне. Раньше, чем обещано. Конечно, женщина беспокоится. Прежде всего я должен избавиться от пистолета. Раз и навсегда. Самое время. Оружие прирастает к руке. Мне больше негде его хранить. Ирэна заберет секретер к столяру. Добрый старый парабеллум, он выполнил свою задачу до конца, пришел и его черед. И мой тоже».

Вернувшись домой, прямо с поезда, не снимая пальто, он сел к телефону и набрал номер Ирэны.

— Это я. Ну вот, я уладил свои дела раньше, чем предполагал. Слушай, у тебя есть метрика? Нет? Сними копию. Зачем? Ну, я думаю, уже пора. Сколько можно тянуть. У меня уже собраны все нужные документы. Они были всегда, — рассмеялся он, потому что о документах приходилось думать особенно часто. — Ах да, скорее приходи за ключами. Столяр!

Он достал пистолет из кармана. Повертел его в руке, обвел глазами комнату. Легче иметь оружие, чем от него избавиться. Лучшим выходом ему казалась река, но в окрестностях города она была мелкая и летом пересыхала почти до дна, образуя мели и старицы. Надо отойти от города километра на два вверх по течению. И сделать это как можно быстрее. Сейчас он чувствовал себя очень уставшим.

Глава X

— Разве мы вам чего-то не сказали? — высокий, сухой как жердь мужчина всем своим видом выражал недовольство, которое, собственно, и испытывал. — Чем я обязан чести вашего вторичного визита? Здесь уже кто-то от вас был. Разумеется, не из Варшавы.

Из соседней комнаты доносились детские голоса. Мужчина улыбнулся.

— Да. У нас с женой теперь детский сад. Восемь детей, — сказал он не без гордости. — Больше я не беру. Условия не позволяют. Дети должны иметь место для игр. В этом возрасте они хотят бегать, — забарабанил по столу. — Каждый день к нам кто-нибудь приходит и просит взять ребенка. Неприятно отказывать. Мне пригодилась моя педагогическая практика. Армия, с вашего позволения, — лучшая школа воспитания. Я полковник в отставке, разумеется, в отставке. Хотя мы с женой уже старые, но умеем устанавливать дисциплину среди подопечных. Через полгода родители не узнают своих малюток. Это создало мне в Люблине хорошую репутацию. Вы знаете, теперь у людей нет столько времени, как когда-то. Нет терпения. У меня есть и то и другое. Я уже много лет на пенсии. Но держусь.

«Если его сейчас не прервать, — испугался поручник Габлер не на шутку, — то он расскажет историю всей своей жизни. Безусловно интересную, ко ни на шаг не приближающую к цели. Йоля тоже, должно быть, прошла его военную школу. Хорошую ли, выяснится позднее».

— Извините, пожалуйста, — вставил Габлер быстро, — возникли определенные обстоятельства, которые заставляют нас задать вам еще несколько вопросов.

— Позвать жену? Она сейчас с детьми.

— Нет. Сейчас это, пожалуй, не нужно, — сказал Габлер спокойно. — Скажите, перед уходом Йоли у вас был здесь кто-нибудь, кого бы вы до этого не видели? Проще говоря, кто ее никогда до этого не навещал?

— Кто-то чужой? Да? — полковник задумался. Но ему, по всей вероятности, не хватало жены, потому что он встал и открыл дверь в соседнюю комнату.

Поручник увидел катающихся по полу малышей в рейтузах.

— Марта, — сказал полковник, не повышая тона. При звуке его голоса малыши разлетелись в разные стороны, как от взрыва торпеды. Каждый старался принять пристойную позу, но по инерции продолжал кружиться, не будучи в состоянии сразу найти свободное место. У Габлера запершило в горле. Полковник действительно мог заставить слушаться свое сопливое войско.

— Антэк, — погрозил он задиристому четырехлетнему мальчугану, — перестань обрывать Стасю бретельки. У него упадут штаны. — Полковник все видел и успевал делать несколько дел сразу. Он начинал нравиться Габлеру. — Марта, — продолжал полковник без паузы, — кто-нибудь приходил к Йоле незадолго до ее отъезда, кого бы я не знал? — Худая, изможденная женщина, бывшая блондинка, уже очень седая и полностью подчиненная мужу, давно выдрессированная и смирившаяся со своей судьбой, оторвав взгляд от кружек, в которые она сосредоточенно разливала молоко, стала напряженно вспоминать.

— Вам должно быть известно, что раньше я брал подростков на время учебы в гимназии, — продолжал полковник. — Теперь я предпочитаю малышей. Молодежь в период созревания требует большей заботы и педагогического такта. Я не умею что-нибудь делать кое-как, а выдержка уже не та, что раньше. Малыши как раз по мне.

— Да, — неожиданно сказала женщина, — мне кажется, что кто-то здесь был.

Поручник Габлер переключил свое внимание на нее. Постоянными отступлениями полковник мешал ему сосредоточиться, но поручник не хотел сдерживать его болтовню.

— И я об этом ничего не знаю, — зазвучал ровный голос полковника. — Ты мне не сказала?

— Я забыла, — покорно ответила женщина.

Она могла предполагать, что у нее будут неприятности с мужем после ухода непрошеного гостя, и все-таки она сказала правду. Этот старый, прямой как жердь господин действительно умел воспитывать людей.

— Я очень тщательно контролировал знакомства своих воспитанников, — полковник был уязвлен нарушением субординации и хотел оправдаться перед поручником. — Люди привозили мне своих детей из Варшавы, из Познани, из Кракова, со всей Польши. Верили нам. Мы принимали так называемых трудных детей, все вышли в люди. Э-эх, вообще-то нет трудных детей, есть трудные родители.

«Это правда», — подумал поручник.

Жена полковника поставила кувшинчик с молоком и вошла в комнату.

— Да, был здесь какой-то мужчина. Но очень недолго, и поэтому я не обратила на него внимания.

— Он больше не появлялся?

— Нет. Зачем? Йоля ведь уехала.

«Ну и что? — подумал Габлер. — Он мог об этом не знать».

— Сколько ему было лет? — спросил он громко.

— Двадцать семь, двадцать восемь, трудно сказать. Это было очень давно.

— Вы спрашивали девочку, кто к ней приезжал?

— Конечно. Мы всегда спрашивали. Для порядка. Чтобы дети не чувствовали себя слишком свободно. Кроме того, мы должны были знать, кто с кем дружит. Это входило в наши обязанности. Йоля сказала, что приезжал брат ее подруги. Я не допытывалась какой. Это было так естественно.

— Ой-ой, простите, — она посмотрела в дверь, — они сейчас выльют па себя горячее молоко… их ни на минуту нельзя оставить.

— Вы можете мне описать этого мужчину?

— Насколько я помню… Немного ниже моего мужа. Но плечистый. Хорошо сложен. Волевое лицо, выразительное. Кажется, шатен или темный блондин.

— Какие-нибудь особые приметы, что-нибудь, что выделяло бы его из толпы?

— Нет… красота.

— Этого мало, — пробурчал Габлер, — хотя кое-что.

— У него была быстрая походка, — добавила она, желая как можно лучше решить задачу, которую перед ней поставили. — Очень энергичный молодой человек.

«Теперь он старый конь, и неизвестно, энергичный ли», — позволил себе Габлер мысленно съехидничать.

— А Йоля когда-нибудь потом к вам обращалась? Писала?

— Да. Конечно.

— У вас есть эти письма?

— Я храню письма всех наших воспитанников. Это наша жизнь. Что у нас еще осталось? Мы потеряли на войне двух сыновей.

— Марта, — спокойно сделал замечание жене полковник.

— Да, да, — ответила она покорно и положила стопку писем на стол. — Вот здесь. Это два письма Йоли.

«Два письма, — удивился Габлер. — За столько лет? Скупо, ничего не скажешь».

— В этом письме Йоля написала нам, что окончила медицинский институт… а в этом, что вышла замуж.

«Два поворотных момента в жизни, — думал поручник. — Все остальное она не посчитала важным, интересным, достойным сообщения. Твердая девушка».

— Боярская, — прочитал он громко. — У вас есть конверты?

— Конверты? Нет. Я храню только письма. Видите, какая это кипа бумаги. У нас собралось много благодарностей, воспоминаний, здесь есть очень даже сердечные письма. Но где их хранить? Нет места.

«И первое и второе письмо без даты, — заметил он. — Не указан обратный адрес».

— Вы помните, откуда были написаны эти письма?

— Нет. Видимо, она не хотела, — заметила женщина устало, — видимо, она не хотела писать, где находится.

— Я помню, — неожиданно откликнулся полковник. — У меня привычка все помнить и… проверять. Старая привычка, хорошая. Один штемпель был варшавский. Письмо было опущено в Варшаве. Второй — ольштынский.

«Как же вы, дорогие местные товарищи, проводили следствие? — не выдержал на этот раз Габлер. — Собственно, нам уже все известно. Профсоюз службы здоровья в течение пятнадцати минут установит местожительство врача. Эх, черт, достанется же мне от капитана».

— Йоля была самым трудным ребенком из всех, кого мы воспитывали. И это неудивительно. Побывала бы ты в ее шкуре. Не приведи господи испытать такое. Вначале, помнишь, она кричала по ночам. Вскакивала. Мы бегали с валерьянкой. И знаете, — обратился он к Габлеру, который был теперь скорее свидетелем супружеского диалога, и это его устраивало, — и знаете, я иногда даже сомневался, удастся ли мне как-нибудь стабилизировать ее нервную систему.

— А вы не помните, что она кричала конкретно? — быстро вмешался поручник, опасаясь, что супруги опять лишат его голоса.

— Это был сплошной крик. И в нем только одно слово — «мама».

— А вот и нет, — возразила вдруг жена. — Нет. Иногда она кричала: «Дедушка, дедушка, часы!»

— Действительно, да, — смутился полковник, — часы. Совершенно непонятно, почему часы. Я и забыл. Столько было детей. Или склероз, — сказал он с обезоруживающей откровенностью.

— Я даже спрашивала ее, боится ли она часов, — вмешалась жена. — Дети иногда боятся мышей, пауков. Если им рассказывают много сказок, они боятся Бабы Яги, гномов. Я сама это проверяла. Часы тикают, я думала, что в детстве ее напугали какие-то большие, громко тикающие часы. Но она со странным упорством повторяла, что не боится никаких часов. Наоборот, она любит часы, потому что ее дедушка тоже любил часы. Такое было объяснение. От тех ужасных лет в ее памяти остались только два человека — мать и дедушка. Названый дедушка. Мать есть мать, и она не вызывает у ребенка никаких ассоциаций. Дедушка же ассоциировался у нее с часами. В снах такие вещи часто всплывают.

«Опять часы, — подумал Габлер. — Кажется, капитан будет доволен. Черт бы побрал это следствие. Мне нужны солидные мотивы преступления. Часы. И все-таки я должен как можно скорее сесть в машину и мчаться в Варшаву. По всей вероятности, этой девушке есть что рассказать. Даю голову на отсечение. Капитан прав, что боится за ее безопасность. Подлец, слишком часто он бывает прав».

— Вы мне чрезвычайно помогли! — сказал он искренне.

— Да? Мы очень рады, — ответил полковник сухо.

— Простите… простите, — отважилась наконец женщина, и было видно, что это дается ей с трудом. — Йоле что-нибудь… угрожает? Или Йоля что-то… что-то сделала? Нам было бы очень неприятно, если бы она пошла по плохому пути. Это была исключительно одаренная девочка. И самолюбивая. Ее родители гордились бы ею. Я часто думаю о ее родителях, иметь такую дочь и никогда не увидеть, не порадоваться па нее — может ли быть судьба ужаснее? Ведь мы ее воспитывали, за деньги, правда, как говорит мой муж. — Всю жизнь она не могла простить своему мужу его сухости, не могла. И в других обстоятельствах тоже.

— Марта, — в голосе мужа прозвучало недовольство, — про такие вещи умный человек не спрашивает. Ну что тебе на это можно ответить? Ничего.

Поручник Габлер перевел взгляд с полковника на его жену. Он спешил, но женщина вызывала у него сочувствие, если не симпатию.

— Пожалуйста, не беспокойтесь. Даже если бы доктору Боярской грозила опасность, мы хотим наконец обеспечить ей покой. Ясно?

— Но такая жизнь, какая была у нее… такая жизнь всегда чревата опасностями. Неизвестно, что в ней таится. Этого никто из нас не знает. А люди — памятливы. Люди — не забывают.

«Ты права. И в первом случае и во втором. Поэтому-то я и должен спешить»

В машине он привел в порядок данные и факты, содержащиеся в сообщениях мужа и жены. Сделал записи.

— Я тебе говорил, что не пройдет и двух дней, как девушка будет, — объявил он капитану Корде с порога, — и вот она у нас.

— Ну твое счастье, — сухо ответил капитан. — Получено сообщение, что фамилия конюха Вавжона из имения Донэров — Ковалик. Его сына звали Ежи.

— Вернулся? Объявился после войны? — поинтересовался поручник.

— Нет.

— Живы родители?

— Нет. Но есть сестра и брат. У каждого свое хозяйство на Дольном Шлёнске.

— Послушай, та девчонка, доктор Боярская, должна что-то знать о твоих часах. Я так думаю.

— Я тоже так думаю, — повторил Корда в задумчивости. — Я тоже так думаю, Зигмунт. Но думать можно сколько угодно. И только одна десятая твоих мыслей оказывается правильной. К сожалению.

Глава XI

Он шел спокойным походным шагом и, как когда-то, по часам определял свою скорость. На влажном ноябрьском воздухе, у реки, он чувствовал себя хорошо. До того хорошо, что совсем забыл о цели путешествия. Легкие наполнялись кислородом, кожа на лице становилась эластичнее и свежее. Он решил чаще выходить за город не только летом или весною. Смеркалось, вечер в ноябре наступает внезапно, и он немного забеспокоился, но это в конце концов не имело никакого значения. Он прекрасно знал эту местность. Он ушел со службы в три, раньше освободиться не сумел. Можно было бы в воскресенье. Но в воскресенье днем перед тем, как выпал снег, над рекой гулял народ, большей частью молодежь. Старики пешком и на повозках тянулись в костелы. В будний день было лучше, тем более в сумерки. Лозняк над рекой медленно погружался во тьму, он перестал его видеть. Хотя большие кусты и деревья еще различал.

«Дойду до деревянного мостика, с которого ловил в этом году рыбу. И хватит. Там всегда глубоко».

Ему показалось, что метрах в пятидесяти впереди него что-то замаячило. Он свернул в лозняк, земля здесь была вязкая, вернулся, догадавшись, что эта тропинка к мостику не ведет.

«Следующая. Та шире. Более утоптанная, — он спустился по небольшому откосу. Мостик выскочил из темноты внезапно. — Наконец. Два больших дуба. Сколько раз я бродил по лугам, очертания которых мог бы нарисовать пальцем в воздухе. Еще тогда… Как это было давно».

Бочкообразный свод моста загудел под ботинками. Он вышел на середину и оперся о старые, уже изрядно прогнившие перила. Он нашел их скорее руками, чем глазами. Под ним тихо плескалась река. Он не видел зеркала воды, но слышал, как она течет, живет.

Засунул руки в карман, нащупал парабеллум. Сжал пальцы на рукоятке. Было совсем непросто бросить его в воду. У него ничего не осталось от прошлых лет, кроме этого пистолета.

Последняя связь с прошлым. Он не позволил себе долго размышлять, громкий всплеск известил об успешном попадании. Он огляделся вокруг. Он был один между низким ноябрьским небом и землей. Совершенно один. Он осторожно сошел с мостика, раздвинул лозняк и вскарабкался па более твердое место. Прибавил шагу. Ботинки были тяжелые, на них налипла речная глина. Он шел быстрым шагом прямо на огни местечка.

«Если бы я постоял подольше и начал оплакивать себя и то, что было и чего не было, и что потом с течением времени кажется нам существовавшим, я бы не выбросил пистолет до утра».

С того момента, когда он решил жениться и стал прислушиваться к планам и мечтам Ирэны, он как-то незаметно, а вместе с тем совершенно реально избавился от своих навязчивых идей. Теперь он думал, что должен был казаться смешным всем людям, к которым приходил. Ирэна совершенно неожиданно стала для него спасением. Он начинал уже сомневаться, действительно ли хочет разговаривать с той девушкой, доктором Боярской. Что-то удерживало его от этой встречи. Вероятно, страх перед правдой. Сколько лет он руководствовался собственной правдой, удобной ему. Внезапно он почувствовал отвращение к каким-либо поправкам. Он боялся, что жизнь, которую он только что начал строить, может быть разрушена.

— Где ты ходишь? — послышался из кухни недовольный голос Ирэны.

— Я гулял. Сделал четыре километра за сорок пять минут. Неплохо, да?

— Сегодня сыро. От таких прогулок можно только получить грипп.

— Ты не права. Нет ничего лучше, чем влажный воздух. Я в этом убедился.

Он вымыл ботинки над ванной, под душем, и с них стекли потоки грязи. Ирэна остолбенела от ужаса.

— Что ты делаешь с ванной? Ботинки?

— Ванне ничего не будет, а ботинки потом пришлось бы выбросить, — сказал он невозмутимо.

— Ты ходил в поля?

— А как же? Я ведь тебе сказал, что сделал большой марш-бросок.

— У тебя не все дома, — сказала она безразлично.

— Это хорошо! — рассмеялся он. — Тот, у кого все дома, уже ни к чему не стремится. Ты хотела бы провести остаток жизни с таким?

— Нет.

— Вот видишь! Что ты жаришь?

— Утку.

— Да, да. Я чувствую. Долго еще?

— Долго.

— Не будь злюкой. Не ругай меня за ванну. Ты сидишь на кухне по меньшей мере два часа. Утка, по-моему, уже готова.

Он надел войлочные туфли и вошел в комнату. На столике под газетой лежала коробочка. Он остолбенел: боеприпасы.

«Как я мог их здесь оставить? — подумал он, — Я хотел забрать их вместе с парабеллумом. Это невозможно. За всю дорогу ни разу не вспомнить о коробке! Я рехнулся. — Ирэна что-то говорила ему из кухни. Он с трудом оторвал взгляд от коробки. — Видела? Если видела, спросит. Она ничего не может скрыть. А впрочем, зачем ей скрывать, что она видела патроны. Обыкновенный вопрос. В домах у людей еще много разных боеприпасов. В конце концов, была война».

— Ежи… — сказала Ирэна, входя в комнату. Увидев его, она осеклась. — Что с тобой?

— Ничего, — сказал он сквозь стиснутые зубы.

— Ты побледнел. Вот они, прогулки! Какие-то марш-броски. Ты вообще отдаешь себе отчет, сколько тебе лет? Все еще думаешь, что ты мальчик. Это. Это ужасно!

«Она права. Я не могу примириться со временем. Не хочу примириться. Должно быть, я смешон. Она видит это. Видела и никогда мне об этом не говорила».

— Ты был когда-нибудь у врача?

Он не отвечал. Не слышал, что она говорила.

— Я тебя спрашиваю, ты в последнее время обращался к врачу?

— Нет. Я не был у врача четверть века, — сказал он с иронией. — У меня не было времени на такие вещи.

— Ты опять мелешь вздор! — крикнула она. — Что ты такое делаешь? Ходишь на службу. Летом байдарки. Все вечера свободны. Завтра пойдешь к врачу.

«Тебя бы кондрашка хватила, если бы ты узнала, — ответил он ей мысленно. — Боже мой, как я могу жениться? Тащить ее за собой во все это. Есть ее жареных уток. Позволять проветривать свои шкафы. Молчи! Вопрос решен. Теперь ты ее не подведешь».

— Ежи! Как ты побледнел. — Она бросилась к телефону.

— Не надо… слышишь, не надо, — сказал он тихо, — это пройдет. Это все… ерунда. Я сяду.

— У тебя есть какие-нибудь капли? Он