КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Лида. Песнь любви [Карел Чапек] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Карел Чапек


ЛИДА


ПЕСНЬ ЛЮБВИ


Перевод Валентины Мартемьяновой



Лида


Голуб еще нежился в постели, когда к нему ворвался молодой Мартинец и бросил: «Пропала Лида!» Он был бледен и очень взволнован; с трудом выдавил из себя, что он и мать рассчитывают на дружеское участие Голуба и нуждаются в его совете. Лида ушла из дому вчера после обеда будто бы навестить кого-то и до сих пор не вернулась.

Голуб молчал; он был бы рад сказать что-либо утешительное, но не знал что. Перед его глазами всплыл образ Лиды, какой он видел ее в последний раз: девушка сидела на кушетке, сжавшаяся в комок, притихшая и трогательная; пристально глядя на собеседника, она тем не менее слушала его рассеянно; не удаляясь от общества, она словно старалась остаться в тени, не быть на глазах. Голубу Лида показалась странной и подавленной.


I


В последнее время Лида и впрямь вела себя странно. В голосе ее и жестах проскальзывала печаль, девушка была стеснена ею и не могла сделать ни одного движения непринужденно; потом, однако, как-то освободилась от этих пут и только говорила и смотрела откуда-то издали, словно из полной и безликой пустоты; но вскоре исчезло и это, остались лишь следы легкой рассеянности.

В тот день Лида с аппетитом ела, была оживлена и до мельчайших подробностей обсуждала фасон своего нового платья. Потом ей вздумалось навестить приятельниц. Ушла она в хорошем настроении и без каких-либо признаков беспокойства. Ничто не предвещало беды.

Только с вечера потянулись тревожные часы ожидания. Малейший скрип входных дверей – и перехватывало дыхание; чуть забрезжившая надежда, становясь явственнее, рождала в душе томительное волнение, по, продлившись несколько нестерпимо напряженных мгновений, рушилась: никто не появлялся. С еще большим беспокойством ждали очередного стука двери; при любом отдаленном глухом ударе мимолетное мгновение замирало, тянулось мучительно долго, терзало самое себя и вновь съеживалось, словно пружина. Наконец, в девятом часу, дом затих. Теперь надо всем распростерлось бездонное, безнадежное и безмерное время; ожидание сделалось непрестанной болью; не исчезая, боль распространялась вширь и вглубь одновременно. Лишь бой часов отдавался в мозгу, как пульсация крови в разбереженной ране.

Беспокойство прижало всех к стеклам окон. Внизу, на мокром дне улицы, несколько прохожих; любая женская фигура чем-то напоминает Лиду; все кажется, будто любой пешеход – спешит он или бредет медленно – несет весть от Лиды. Вот один остановился возле дома – и невыносимое, с замиранием сердца ожидание теснит грудь; но прохожий уже двинулся дальше – и снова ожиданье непомерной тяжестью опускается куда-то в глубь вашего существа. Внезапно на улице показались дрожки; их пронзительное дребезжание звучит взволнованным, прерывистым, поспешным объяснением; вы уже готовы лететь вниз по лестнице, но дрожки протарахтели, и стук их еще долго слышен откуда-то издали, словно у улицы нет конца. Прохожие редеют. И всякий раз удаляющиеся шаги уносят безмолвную печаль все дальше и дальше; уже только издали доносится звук шагов, словно слабое тиканье безнадежности. Улица пустынна; налево и направо расстилается необозримый путь одиночества. Ожидание обмерло. Слилось в бесформенный ужас.

Он воцарился тут с самого начала – сперва подвижный, текучий, то слабеющий, то усиливающийся. Мало-помалу ужас окаменел, сделался ощутимой тяжестью, неизъяснимым бременем, сжимающим грудь. Но это была обманчивая недвижность гигантского яйца, которое сосредоточенно готовится ожить. Оно вздувается, как нарыв; вместе с ним непрерывно растет тупое, гнетущее напряжение; оно кажется безучастным, но вдруг сосредоточивается где-то в глубине души, в одной точке пронзительной боли. И вся тоска сливается в едином предчувствии, что с Лидой случилось непоправимое. Дикий ужас взрыл ночь людей, не находивших себе места. Взметнувшаяся со дна души смутная тревога прорвалась наружу и обернулась ощущением ужаса; предчувствие, словно призрак, обрело почти явственное существование. «Мне привиделось, – записал позже Мартинец, – будто желтые входные двери окроплены кровью; я знал: за ними в подъезде лежит мертвая Лида, потому что я это видел доподлинно; облик двери, устрашающий, бесчувственный, по-людски зловещий, переполнял меня ужасом и мукой. (После той памятной ночи я стал замечать, что у любой двери есть свое, особое обличье.) Я не смог отогнать это наваждение, несмотря на отчаянные усилия. Но вдруг видение желтой двери потухло и передо мной явились бегущие люди, „скорая помощь“ и нескончаемая череда замерших трамваев – беспощадный, беспредельно разрастающийся миг уличной катастрофы. В голове роились и другие образы, столь же навязчивые, словно внушенные извне, и реальные; до сих пор я не в состоянии понять, откуда взялось столько голой, чуждой и внешней реальности в образах, рожденных одной лишь тревогой».

Тревога все глубже врастала в явь. В истерической поспешности одевалась мать, готовая стучаться ко всем знакомым, бежать на поиски, хоть куда-нибудь… Сын удержал ее; если беда стряслась у друзей – они давно сообщили бы об этом; сам он побежал в полицию. Лестница внизу зияла, словно черный колодезь; с каждой следующей ступенькой отчаяние становилось все безнадежней; с каждым шагом случившееся все неумолимее представлялось ему грубым, осуществившимся фактом. Мертвенно-пустынные проходы улиц были пропитаны сырой мглой, происшествие облекалось плотью, овеществлялось и разрасталось, словно в него проникало все больше и больше необработанного и тяжелого вещества. Коридоры полицейского управления и днем выглядят уныло; теперь же их холодная, пустынная печаль сделалась естественной частью призрака беды, и желтая, крайне неприветливая приемная уместилась в этой картине непреложным и мучительным фактом; несчастье обрело какое-то чуждое звучание в безучастном голосе чиновника, проговорившего: «Никаких сведений не поступало; имя и фамилия вашей сестры?»

Мартинец уходил с тяжелым сердцем; дело принимало все более страшный и неприятный оборот; по сонному городу – к полицейским отделениям, к приемному покою «Скорой помощи» катят дрожки, от госпиталя к госпиталю, – всюду ожидание, пустынность, тягостная тишина, в конце концов – шаги по коридору и недовольный, заспанный голос: «Девушки – мертвой или раненой – в этот день нигде не зарегистрировали», – однако все фактическое и внешнее, удручающее и отчужденное, с чем он столкнулся сегодня на своем изнурительном пути, сомкнулось с призраками несчастья в один общий безмерный и непостижимый мир горя и беды.

Мартинец медленно брел домой; но уже в дверях его встретил вопрошающий взгляд матери, и он понял, что рухнула их последняя надежда. С быстротою молнии в голове пронеслось: с самого начала они всё делали лишь с одной целью – скрыть друг от друга страшную муку предчувствия, что Лида сделалась жертвой преступления. Как будто вдруг обнажилась отвратительная рана – холодный, ясный страх, отчетливый и жуткий. Оба вдруг осознали то, что втайне предчувствовали: над Лидой совершено насилие, она похищена, грубо изнасилована и теперь лежит где-то, беспомощная, обесчещенная или мертвая; это была кульминация кризиса, которая не могла Длиться долго, и все же ощущение ее не исчезало до самого конца; хотя страх давно отпустил их, миг этот продолжал отбрасывать свою тень, словно вечное memento ([1]) боли.

В час кризиса пани Мартинцова упала на колени и читала молитвы, горячо и поспешно:

«Господи Иисусе, луч света извечного, смилуйся над нами! Господи всевышний на небесах, смилуйся над нами! Господи всеблагий, помилуй нас! Господи Иисусе, всевидящий отец наш, смилуйся над нами! Господи Иисусе, ангел небесный, смилуйся! Иисусе, тихий и покорный сердцем, смилуйся! Господи Иисусе, творец мира и покоя, смилуйся над нами! Ради таинства святого твоего преображения, освободи нас, господи! Ради смертной твоей тоски и мук твоих, господи, освободи нас!»

Монотонно и механически падали слова молитв, словно капли воды или уходящие мгновенья; этот призыв повторялся непрестанно, до умопомрачения, как бы измеряя глубину горя. Это был вопль страдания, который, многократно повторяясь, вливается в беспредельное и странно нудное однообразие застоявшейся печали. С каждым новым обращением к господу, с каждым повтором печаль водворялась все полнее, неся тишину и оцепенение. Вскрик за вскриком – и вокруг становится все более одиноко и пусто; все измерения времени растут, как растет глубина от ритмического вращения бура. Все окружающее будто испарилось и улетучилось; куда-то отступила, отодвинулась мучительная близость предметов; и. словно по безграничному пустому простору, сквозь оцепеневшее сознание несется монотонное: «Господи Иисусе, смилуйся над нами».

Каждое слово молитвы исполнено таинства и уносится в бесконечность; не сетует и не обвиняет, не впитывает человеческое горе и не рассказывает о нем, но уносится в бесконечность и уносит с собой людское страдание. Чем же ты сделалась, боль, окруженная этим горизонтом без конца и края? Что еще осталось от тебя, сущее мгновение, во все стороны распахивающееся в вечность? О, скорбное сердце, есть ли в мире что-нибудь большее, чем милосердие и избавленье?

«Всемилостивый боже, очи твои провидят мою печаль и по вздохам моим читают мою тоску, ты, кто так часто бывал милостив ко мне, взываю к тебе ныне из глубин души своей. Услышь голос мой и приди на зов мой, ибо судьба моя в твоих руках».

Мало-помалу, почти неощутимо, пустота заполняется. Как будто из молитвы хлынуло что-то изобильное и бесформенное. Каждое слово раскрывается до беспредельной глубины; нечто изменчивое, неизъяснимое раздвигает человеческое восприятие за пределы очевидного – до нереального и неопределенного. В перерывах между молитвами близость вещей снова обрушивается на душу, и оттого с удвоенной силой и повышенной настоятельностью звучат потом молитвенные вскрики. Вещи, вновь омертвев, расступаются; из неисчерпаемого богатства весомых слов образуется странная атмосфера, которая обволакивает вещи, хороня их в своей глубине. Это – мучительные и страшные вещи, они напоминают о Лиде и о ее несчастье. И все это недвижно, омертвело, погружено в беспредельную глубину; это – лишь тела, помещенные в прозрачный стеклянный шар, в недвижно-тихую атмосферу, которая держит их в плену, в глубинах безмолвия и покорности.

После томительного часа молитв пани Мартинцова поднялась, словно очнувшись. Все переменилось вокруг; прах и пепел, из которых слагается реальность, тихо сгустились в новый порядок; все, вплоть до последней мертвой вещи, надело новую маску – терпеливое выражение покоя: «Будь что будет».


Меж тем молодой Мартинец до самого рассвета метался из угла в угол. Чем дольше размышлял он над происшествием с Лидой, тем таинственнее оно ему представлялось. Его мучили уже не догадки, а вопросы. Мерзкое преступление, жертвой которого стала Лида, вовсе не мираж; это проблема, разрастающаяся с каждым новым вопросом и ответом. Ибо в абсолютном мраке случившегося не исключено самое страшное.

Боже, что предпринять? Довериться полиции? Но полиция начнет допрашивать, и прежде всего – Лидиных знакомых; ее злополучное несчастье разнесут по всему свету и осудят, а если Лида вернется, ее уже успеют пригвоздить к позорному столбу; постыдное клеймо останется на ней навсегда. Лучше уж все скрыть – да, но тем временем прибегут Лидины подружки, будут расспрашивать, что с ней; если больна – они захотят ее навестить. Если болезнь опасная – явятся тетки и ни за что на свете не отрекутся от своего права бодрствовать, как всегда, У изголовья своей любимицы. Притворяться, будто она уехала, тоже нельзя, так как Лида не пришлет никому даже самой скромной открытки и привета. Они поймут, что от них нечто утаивается, учуют атмосферу лжи и недомолвок.

Скорее всего, Лида вернется; но привычный доброжелательный мир, в котором она жила прежде, окажется разрушенным; капля по капле жестокость будет просачиваться в ее жизнь, тысячи разнообразных вещей коснутся раны, с которой она придет в дом, ибо девичья жизнь соткана из тончайшей и нежнейшей пряжи и легко ранима.

Боже, что предпринять? Да-да, найти ее, живой или мертвой; живую – защитить от позора и муки; мертвую – оградить от неуместного вмешательства газет, жаждущих сенсаций; любой ценой защитить Лиду!

День занимался серый и холодный; сегодня Лида должна быть найдена, но Мартинец, надев шляпу, все еще колеблется и не уходит из дому…

Где Лида? Что же, собственно, с ней приключилось и где ее искать? У него уже сложился определенный план и четкая гипотеза; но сейчас все как-то отпало само собой… Впопыхах вырисовывается новая альтернатива действий; таинственное исчезновение Лиды выглядит уже по-иному, обрастает новыми мучительными подробностями; одна за другой в мозгу рождаются все новые идеи и внезапные догадки. Мартинец неутомимо перебирает все «за» и «против» – одно за другим; с лихорадочной поспешностью набрасывается на каждую новую возможность, развивает, а затем отвергает ее. Господи, что предпринять?!

Терпеливо, словно убогий наук, мозг ткет все новые и новые альтернативы. Медленно, мучительно, словно из маленьких камешков, воздвигается очередная гипотеза. Трепетно, боязливо тянется тоненькая нить еще одной возможности. Все чаще останавливается мысль, и приходится страшно напрягаться, чтобы сдвинуться с места; одно и то же слово, как бы произнесенное вполголоса, возвращается многократно, и нет на всем белом свете слова, которое можно было бы поставить рядом с ним.

Молодой Мартинец стоит нахмурившись и силится поймать какой-то ускользающий образ. Ничего, кроме непомерной усталости. Все догадки рассыпались в прах. Предположения отпадали, словно отмершие чешуйки; все подсказанное разумом отделилось от него и отпало, все очевидное и мыслимое было отброшено, как пустая скорлупа; и где-то на дне души осталось лишь взбудораженное, беспомощное, нагое ядрышко слепой воли. Это был уже только страстный, безрассудный порыв к борьбе за Лиду, без оговорок и колебаний; это было бесповоротное решение, это был окончательный выбор.

– Пойду искать Лиду, – сказал он матери.

– Иди, – прошептала она, – да направит господь бог стопы твои.


II


Тогда-то, в полной растерянности, Мартинец и обратился к Голубу за советом. Он пытался рассказать все, что ему было известно, но не находил причин, которые хоть как-нибудь проясняли бы тайну Лидиного исчезновения. Голуб вертел и комбинировал факты и так и сяк, пока не уверился, что из них ровно ничего не следует. Каждый предполагаемый шаг неизбежно заводил в тупик неизвестности. Оставалась лишь острая необходимость и очевидная невозможность действовать. Голуб колебался; воображению то и дело представлялась съежившаяся фигурка…

– По-моему, – начал он, – Лида сбежала; вам неприятно это слышать, но это – единственное, что я могу предположить. Право, я с радостью выдвинул бы более приемлемую версию. Я не настолько глубоко знаю Лиду, чтобы точно определить, какие поступки соответствовали бы ее натуре. Вы – ее брат; наверное, вы знаете сестру лучше и можете с полной уверенностью сказать: нет, сбежать она не могла, на это она не способна.

– Этого я утверждать не могу, – сокрушенно признался Мартинец, – я вообще не понимаю, что можно, а что – нет; ручаюсь только – поводов для побега у нее не было.

– Речь идет не о поводах: поводы девушка всегда находит только в себе самой. Любая Лида способна нас поразить, совершив то, чего от нее никто не ожидал. Их побуждения нам неведомы. В душу не влезешь. Поводы, дружище, в расчет принимать не приходится; поводов может быть великое множество. Но вот поступков – куда меньше, и потому логика их проще. Мы можем выдвинуть бесконечное количество мотивов, сообразно которым вела себя Лида, а вот число поступков, которые она могла совершить сама либо предпринять по чьему-то наущению, ограничено. Собственно, поступок кладет предел любой неопределенности. Поступки уже не столь субъективны, как их мотивы; в них есть единообразие, повторяемость и закономерность, которые не зависят от мотивов и вообще не подчиняются нашим желаниям или побуждениям. Поступки фатальны.

Раскольникова толкнули на преступление необычайные мотивы; его план был обдуман до последних мелочей и совершенно оригинален; однако исполнение оказалось вполне заурядным – обыкновенное убийство с целью ограбления, каких до него и после совершались сотни. И самое поразительное, что произошло оно как-то случайно.

Скажем, мотивы любого самоубийства сугубо индивидуальны. И все же каждое такое самоубийство обыкновенно повторяет другие: служанки, как правило, прибегают к яду, а не к бельевой веревке; это – не обязательно, но это – обычно. Совершая свои поступки, мы бессознательно принимаем за образец наиболее часто встречающиеся решения; вероятно, и сама действительность движется в том же направлении. И чем событие обыкновенное, тем чаще оно повторяется. Временами оказывает свое действие закон серийности, не из-за какой-либо внутренней причинной связи, но скорее всего случайно, бессознательно, по привычке… Словом, сие от нас не зависит. Чистейшее стечение обстоятельств. А значит, мы имеем право предполагать, что и в Лидином случае «обычность» играет определенную роль.

– Лидин случай совсем особый, – возразил Мартинец.

– Ну хорошо, допустим, что он совершенно необычен, – согласился Голуб, – однако наблюдается парадокс необычных случаев: они повторяются. Повторяются несчастья, самоубийства, преступления и рекорды. Игроки в рулетку прямо-таки вынуждены считаться с парадоксальностью случаев, с повторяемостью редких явлений. Словом, даже самые необычайные поступки подпадают под правило фатального однообразия и повторяемости. И Лидино несчастье тоже имеет аналогии в недавнем прошлом.

Вы хотите разыскать Лиду, хотите разгадать тайну, ключи от которой вам не даны. Все ваши предположения могут соответствовать истине; ведь чем меньше мы знаем, тем многообразнее вероятность. Значит, остается одно: отыскать среди всех мыслимых возможностей – самую правдоподобную и реальную; а это и есть заурядная возможность, более или менее обыкновенная, будничная и повседневная.

Все обычное – правдоподобно не потому, что оно основательнее мотивировано, а потому, что чаще случается. Говоря о правдоподобии, необходимо принимать в расчет обычность происшествий, непроизвольную повторяемость поступков; нужно считаться с тем, что даже при абсолютно непостижимых, сугубо индивидуальных мотивах результаты получаются однообразные, фатально безличные, а следовательно, вполне предсказуемые; и задача состоит не в том, чтобы обнаружить факт, а в том, чтобы угадать волю рока, который действует слепо и по шаблону.

Для нас необъясним факт Лидиного исчезновения, и мы силимся представить хотя бы его правдоподобное развитие; но – заметьте! – тем самым мы искушаем судьбу. То-то и то-то мы считаем правдоподобным; будем надеяться, что рок и впрямь подчинил себе Лидины поступки и, хотя она этого не сознавала, управлял ею.

Я, так же как и вы, полагаю, что здесь играют роль обстоятельства, которые затрагивают честь Лиды-женщины. Это в высшей степени правдоподобно, поскольку Лида – прелестна. Вопрос только в том, насилие ли это? Разумеется, для вас этот вопрос решается однозначно… Но совершить насилие вовсе не так легко, как вам кажется. Так просто, ни с того ни с сего, на Лиду не нападешь. Обратите внимание: лишь только вы захотите представить, как это могло произойти, – вы теряетесь. Затащить и изнасиловать взрослую девушку здесь, в городе, можно лишь при исключительно благоприятном стечении обстоятельств; а исключительные обстоятельства – это плод фантазии, но никак не реальность.

К сожалению, я не могу убедить вас более основательными доводами; их у меня нет. Но если исключено самоубийство и несчастье, значит, речь может идти либо о насилии, либо о бегстве. Насилия совершаются чаще всего при совершенно других отношениях, в другой среде, среди крестьян. Я вообще не припомню ни одного случая, чтобы нечто подобное случалось в наших с вами обстоятельствах; и, напротив, помню десятки и сотни побегов из дому. Следовательно, Лидин случай в значительно большей мере похож на побег, чем на изнасилование, поскольку побег – дело более обыкновенное.

– По-вашему, Лида – обыкновенная девушка? – тихо спросил Мартинец.

– Нет, но тем хуже для нее. Обычно влюбленные, решаясь на побег, преодолевают какое-то препятствие. Поскольку Лиде ничего не возбранялось, значит, ей мешало нечто неразрешимое, нравственное, что она преодолевала в себе самой. Вероятно, тут замешан некто, кого никто из вас не знает. Очевидно, препятствие заключалось в нем. Вы вольны воображать какие угодно романтические истории, но обыкновенно все выглядит довольно прозаично. Истинная любовь обладает слишком высокой способностью переносить страдания, чтобы опуститься до подобного решения. В большинстве случаев девушка становится жертвой, она запутывается в сетях страсти; в подобных случаях обычно все происходит так, словно решающим был самый низменный мотив. Вы молоды, и если вы разыщете этого человека, то, очевидно, сочтете своим долгом, долгом чести… короче, вы не должны вести себя с ним как с равным, – добавил Голуб с внезапным участием.

Молодой Мартинец поднялся.

– Вы кончили?

– Не совсем. Есть в этой истории одно весьма красноречивое обстоятельство: Лида ушла из дому совершенно спокойно и перед уходом с аппетитом поела. Аппетит, по-видимому, единственное, что не может быть поддельным. Значит, она даже понятия не имела, что не вернется. Вероятнее всего, она шла на заурядное свидание с этим незнакомцем; но что приключилось с ней потом, в каком положении она оказалась – этого мы не можем сказать: считайте это ослеплением – но все равно это только слово для обозначения мотивов, совершенно нам неизвестных. Что-то произошло с ней внезапно; и если бы она еще заглянула домой, то, думаю, уже не нашла бы в себе сил покинуть вас. Вообще все это страшно загадочно. По-моему, вы разыщете сестру, Мартинец, но не расспрашивайте, не вынуждайте к признаниям, не унижайте ее.

– Где же мне ее искать? – нетерпеливо перебил Мартинец.

– Где-нибудь за городом. Существуют десятки тысяч мест, где она может очутиться. На выбор цели могли оказать влияние самые разные обстоятельства; но о них нам ничего не известно. Если бы Лида действовала рассудительно, исходя из каких-то, нам неведомых обстоятельств, любые наши догадки ни к чему бы не привели; но если она принимала решение вслепую, в состоянии аффекта, случайно, – попробовать можно. И это – парадокс случая. Если бы кто-то, играя в рулетку, ставил по какому-то неизвестному нам плану, мы не могли бы предугадать его действии, но если он играет необдуманно, как бог на душу положит, мы с большей или меньшей уверенностью можем сказать, на какие цифры он машинально поставит: на количество прожитых лет, на счастливое для него число, на круглую дату и т. д. Точно так же в лотерее и в любой азартной игре; и у Лиды – мы можем угадать, где она скрывается, если только она действовала слепо и необдуманно, словно в горячке.

Люди не стали бы участвовать в лотерее, если бы определенные числа не имели для них своего особого, необычного значения. Убежище, избранное Лидой в состоянии аффекта, должно иметь для нее какой-то особый смысл. У любого человека обнаруживается пристрастие к тем или иным местам – потому ли, что там он бывал в молодости, или оттого, что именно там он еще не бывал, а может – просто из-за того, что нравится их название. Это не важно, такие места всегда для нас предпочтительнее, чем остальной мир. Наверное, вы уже припоминаете, о каких местах Лида любила говорить. Или, быть может, она рассказывала, будто во сне ей хотелось уехать куда-то. Может, какое-то название просто застряло у нее в памяти. Лида охотно делится своими фантазиями – попробуйте припомнить… главным образом случайно оброненные слова. Вот видите, вам уже и пришло что-то в голову.

Мартинец молчал, покрывшись потом от слабости.

– Итак, мы можем предположить, что Лида с кем-то бежала, – монотонно продолжал Голуб, – скорее всего, это был человек, встречи с которым по каким-то соображениям считались предосудительными. Судя по всему, Лида сделала это, поддавшись внезапному порыву, запутавшись, поспешно, и тут есть для нас какая-то зацепка, – по-видимому, укрыться она решила в том месте, которое прежде чем-то привлекало ее. Это – самое естественное и самое правдоподобное предположение; но это только предположение, поскольку мы не принимаем в расчет тысячи неизвестных нам фактов; мы не можем сказать, что произошло на самом деле, речь идет лишь о том, что могло произойти вероятнее всего. Полагаю, я не сказал ничего необычного, ведь чем обычнее обстоятельства, тем больше шансов, что все произошло именно так, как мы думаем. Всем этим я не могу убедить ни вас, ни себя. Но даже если я угадаю реальные обстоятельства дела – пережитое Лидой все равно останется непостижимым.

Молчание Мартинца ставило Голуба в затруднительное положение. «Я строил на песке, – думал он, – на песке множества случаев. Но боже мой, неужто Лида – в самом деле энный случай среди многих других? Разве она не единственная и не самая прекрасная? Не чудо жизни? Но если я прав, то имеют ли значение „нераскрытые мотивы“ ее поведения, ее муки и метания? Ей принадлежат лишь мотивы поступков и расплата; „события“ же развиваются независимо от ее воли – так, словно бы все это служило для них лишь поводом свершиться ».

Голуб был поражен. «Все, что я говорил, было чудовищно и бессердечно; я совершенно пренебрег тем, что Лида – женщина и человек. Мне бы только подвести свой сомнительный баланс. Я унизил ее ради своих расчетов».

Ужасная тоска охватила Голуба. «Отчего, – думал он, – именно „обыденность“ моих предположений так угнетает меня? Бог мой, вся наша жизнь есть не более как „обыденность“, только мы этого не замечаем и лишь потому можем существовать и совершать поступки. И вдруг, нежданно-негаданно, эта самая обыденность пугает и поражает нас. Когда мы ее осознаем, она представляется чудовищной; неожиданно мы сталкиваемся с чем-то безличным даже в своих собственных поступках; вдруг обнаруживается, что наша воля – лишь мираж и предчувствие событий, которые от нас не зависят. В каждом нашем поступке остается нечто случайное; однако случайность – это открытый путь, по которому в нашу жизнь вторгается рок. Рок – не железная необходимость, а железная случайность. Даже самое будничное, самое обыкновенное – всего лишь следствие жестокой, неумолимой случайности».

Мартинец пожал плечами.

– Не знаю, что предпринять. Я не могу решиться. Не могу пересилить ужас.

– Вот и я не могу избавиться от страха, – тихо признался Голуб.

– Буду искать, – решил Мартинец, – но иначе. По-моему, здесь необходимо идти путем более глубоких, внутренних решений. Не знаю, может быть, правда окажется в конце концов на вашей стороне, но к Лиде это не относится… Пожалуй, я все-таки туда съезжу. А пока двинусь вслепую, куда глаза глядят, может, увижу след на мостовой и различу оттиск ее каблучков среди тысяч других… Буду надеяться на счастливый случай. Может, произойдет нечто необычное, непредставимое, и это мне поможет. Очевидно, вы правы, но вам не понять, что это значит – разыскивать любимого человека.

Мартинец колебался; ждал, что Голуб посоветует еще что-нибудь; он жаждал этого, чтобы убедиться до конца; но Голуб молчал.

– Ну так скажите же, – выкрикнул Мартинец, – если вы убеждены… если…

– Я убежден меньше вашего, – ответил Голуб.

Мартинец ушел, поблагодарив; обещал зайти после полудня, но не появился; а к вечеру от него принесли записку.

«Ваши догадки подтверждаются, – писал Мартинец, – и, собственно, чисто случайно. Я бесцельно метался по городу; и впрямь разглядывал землю под ногами, не пропустил ни одного закоулка – я понимал, что это безумие, но ничего не мог с собой поделать. Под конец я встретил одного знакомого, и тот – невзначай, сам по себе (заметьте, что и тут есть нечто особенное), – рассказал, что вчера во второй половине дня встретил Лиду и проводил ее к подъезду дома, где ее ждала на примерку портниха. Но я-то знал, что Лида шла не к портнихе, потому что была у нее утром. Она явно хотела избавиться от своего провожатого, чтобы встретиться с кем-то другим. В самом деле она что-то скрывала от нас… Должен сообщить Вам одну очень странную деталь: я вдруг обнаружил, что довольно долго стою на улице возле вокзала; я понятия не имел, что мне здесь нужно, и потому принялся изучать расписание поездов. Станция, название которой вертелось у меня в голове во время нашего разговора, была подчеркнута ногтем, таким же способом была выделена и другая остановка, о которой я прежде не думал, но которую Лида определенно упоминала. Создавалось впечатление, словно Лида была тут и выбирала поезд. У меня нет уверенности, но совпадение столь необычно, что я туда поеду. Да, еще, – если я ее разыщу, что будет причиной: Ваша максимально правдоподобная версия или мой счастливый случай? Мама заметила бы, что это перст божий. Не знаю. Еду».

Весь следующий день Голуб провел в чрезвычайном напряжении. К вечеру пришла телеграмма, и он надорвал ее чуть ли не в лихорадке.

В телеграмме сообщалось: «Напрасно побывал обоих местах Мартинец».

В этот миг Голуб ощутил невыразимое, глубокое облегчение. Он улыбался, бегал но комнате, словно на его долю выпал нечаянный выигрыш. «Значит, это не так, – твердил он самому себе, – значит, это не так! Лида так не поступила!» Его охватила бесконечная нежность и сочувствие к девушке; с губ готовы были сорваться тысячи полуосмысленных слов, которые он мог высказать ей либо просто кому-нибудь…

В тот вечер Голуб ощутил неодолимую потребность быть на людях, среди уличной толпы, в кафе. Ему хотелось растянуть день как можно дольше – на всю ночь и даже до следующего вечера – и не отпускать его от себя ни за что на свете. Побег Лиды теперь представлялся ему в высшей степени поэтическим; Голуб был в каком-то экстазе, веселился от души и сам не сознавал, что просидел в одиночестве и тишине целую ночь. Он чувствовал, что мгновения эти чересчур значительны, чтобы пропустить их; его переполняло нечто огромное, и он боялся раздробить это состояние работой мысли. «Я освобожден, – ликовал он, – боже, сделай так, чтобы искупление было даровано мне надолго! Да не настанет миг пробужденья! Да продлится мой сон! Может быть, Лида сейчас спит, – умиленно думал он, – затерявшись в мире, как белочка в лесу; а я знаю о ее шагах не больше, чем о ее грезах. Но это прекрасно, что она грезит; что живет непостижимой и такой отдельной от меня жизнью, и если заблуждается, то по-своему, а если блуждает, то никому неведомо где. Где бы она ни была, хорошо уже то, что ее нет на месте, отмеченном судьбой, она недоступна, привлекательна и стоит на перекрестке неисповедимых путей; такой я вижу ее теперь. Господи, я ошибался; несчастье, преступление либо рок… Каждый, кто хочет попасть в цель – метит в черное, в черное-пречерное; однако самое черное обмануло меня; то самое черное, ночи черней, чего я больше всего боялся, – не случилось».

Вся эта ночь была отдыхом, будто с плеч свалилась тяжелая ноша; но уже на следующий день Голуба согнуло новое бремя. «Отчего я не могу избавиться от всего этого? Почему Лидино несчастье не идет у меня из головы? Отчего, собственно, меня так заботит ее участь? Откуда взялась во мне эта мания?» Перед его глазами снова возник образ молодой девушки – такой, какой он видел ее в последний раз. Она сидела на кушетке, погруженная в свои думы, сжавшаяся в комок, притихшая и почти безучастная ко всему, – и вдруг вздрогнула всем телом. Казалось, будто она сидит на огромной ладони, и ладонь эта постепенно сжимается. Этот неотступный образ терзал его сердце.

Наконец пришло еще одно письмо от Мартинца: «Дорогой пан Голуб, мне так необходимо поговорить, что я должен хотя бы в письме поделиться с Вами. Лида наверху, в постели, и не спит, плачет, сама не своя. Я все еще на той, второй станции, куда поехал из Праги. Здесь я не нашел их, но мне не сразу удалось выбраться отсюда. И пока я ждал поезда, появились те, ради которых я здесь очутился. Две ночи они провели в Карловых Варах, прежде чем попасть сюда, в этот безлюдный немецкий край. Это единственное обстоятельство, которое Вы не предвидели. Вышеупомянутый человек уже скрылся; мы мало общались, но я с ужасом вспоминаю наше объяснение. Лида молчит, причитает и плачет, и мне ее до боли жаль. В таком состоянии я не могу везти ее обратно. С трудом уговорил послать хотя бы открытки знакомым в Прагу – свидетельство „семейной загородной прогулки“ брата с сестрой.

Ей прямо-таки не терпится вызвать скандал, унизиться до последней степени, – мне это непонятно, но я надеюсь, что со временем она опомнится. Приехать сюда пожелала, разумеется, она; на остановке в Карловых Варах он настоял уже по пути; это была отчаянная неосмотрительность. Не могу Вам описать сцены, свидетелем которой мне пришлось стать; порой мне казалось, будто я на грани ада или помешательства. Лиде я сказал, что разыскать ее мне помог счастливый случай – помните, я говорил Вам о нем; я понимаю, это обман, но я не в силах был признаться, что, в сущности, нашли ее Вы. Напротив, я рассчитываю на Вас, на то, что сразу же после нашего возвращения Вы навестите Лиду и первым убедите ее, что никто ни о чем не догадывается. Мне хочется, чтобы она как можно быстрее успокоилась».

Голуб выронил письмо. Да, ради Лидиного спокойствия. Какое несчастье – Лида!


Песнь любви (Лида, II)


После загадочного Лидиного бегства, когда девушка вновь вернулась в семью, у Мартинцев началась новая жизнь – не новая, конечно, отнюдь, она была похожа на что угодно, но только не на новую жизнь; новое несет в себе некое искупление, и даже самая горькая печаль становится побудительной причиной резкого движения вперед. Жизнь семьи Мартинцев не обновилась; просто все пришли к молчаливому согласию вести себя так, словно ничего не произошло. С той минуты, когда возвратившаяся домой Лида в ответ на первые вопросы матери разразилась душераздирающим плачем и после целой ночи сцен и упреков не вымолвила ни единого слова признания, никто больше не напоминал о случившемся. Осторожно обходили стороной все, что как-то касалось грустного происшествия; но именно эта «обходительность» всем слишком ясно давала знать: потрясение не забыто, хотя о нем и не говорится. От первого утреннего пожелания «доброго утра» до той минуты, когда Лида, прощаясь с матерью перед сном, целовала ей руку, дни тянулись однообразно-угрюмо и спокойно, но чем невозмутимее был этот покой на поверхности, тем явственнее чувствовалась тоска и глубинность молчания.

Все сделалось иным, совершенно иным; когда Лиде желали «доброго утра», это звучало чуть ли не робко, словно первый шаг на пути к сближению; когда же вечером Лида склонялась над материнской рукой, протянутой для поцелуя, она делала это с такой покорностью, с таким жалким и виноватым видом, что мать потихоньку отнимала руку движением, мучительным для обеих.

Исчезла былая естественность; все боялись что-либо изменить, хотя и желали страстно вернуться к прежней жизни. Им казалось, что любая внешняя перемена напомнит о страшной дате безжалостного Лидиного проступка, и жили по-старому, каждый про себя мучительно переживая изменения, коснувшиеся всего и вся.

Лида погрузилась в самоуничижение. Молча уклонялась от встреч с давними знакомыми и сидела дома, у матери на глазах. Письма свои отдавала читать матери, а получив их обратно нераспечатанными, откладывала в сторону не читая, – и все-таки среди возвращенных этих писем были два таких, которые привели ее в волнение. Казалось, она беззвучно благодарит мать и брата за молчание, за каждое оброненное слово, за любое незначительное поручение; она принимала все с выражением униженной покорности, даже беззащитности, словно любезности, которых она недостойна и которые терзают ее. И в самом деле – мать и брат уже ничего не делали без задней мысли: а вдруг именно это развлечет и заинтересует Лиду? Разговаривали они только ради Лиды, исподволь окидывая ее взглядом, исполненным нежности и тревоги, но, заметив лишь выражение униженной благодарности на ее прекрасном, измученном лице, вдвойне растроганные, делались еще более предупредительны, наперебой оказывали ей всевозможные знаки внимания, от которых она ужасно страдала.

В таком состоянии нашел девушку Голуб, когда, вспомнив о просьбе друга, зашел к Мартинцам с визитом. Мартинец и его мать встретили Голуба со вздохом облегчения; он был для них тем единственным, кто обо всем знает и, значит, может войти в их безмолвный и тайный сговор, не нарушая ту паутинную сеть бережного отношения к Лиде, которой они опутали себя. И вот он увидел перед собой трех человек, которые сами себя унижают чрезмерной любовью; мать и брат коленопреклоненно жертвуют всем ради прелестной великомученицы, а та, распростершись ниц, посыпает голову пеплом в неутолимой жажде самоуничижения.

Голубу как-то передалось все это, и он прежде всего обратился к Лиде. В его присутствии она держалась более или менее стойко; разумеется, он был для нее человеком, который ни во что не посвящен. «Хорошо, что они никого не принимают, – подумал Голуб, видя просиявшие лица молодого Мартинца и его матери, – тут и слепой бы заметил, что творится в доме». Он побыл недолго и распрощался с легким сердцем. Как ни странно, Лидина история на сей раз оставила его равнодушным.

Однако дня через два он получил от Мартинцев письмо с настоятельной просьбой навестить их еще раз. Вероятно, они уже считали его обязанным посвятить себя Лидиной трагедии. Пожав плечами, Голуб покорился.

Вскоре он понял, что рана глубже, чем ему показалось поначалу. Нелегко давались ему посещения этого маленького семейства. И, не склонный к покорности, он задыхался в атмосфере смиренной заботы об одной лишь Лиде. Среди этих людей он казался себе шумным и будничным; столько самопожертвования, самозабвенья скрывалось за всем, что здесь говорилось; любая мелочь была настолько насыщена вниманием, любовью, боязнью задеть Лиду, что его собственные слова казались ему застывшими ошметками грязи, оставленными у постели больного, горластой болтовней в комнате, где разговаривают только шепотом, невольной грубостью непосвященного человека; и тогда он терзался угрызениями совести, честя себя за ту дань внешней светскости, которую он вынужден был воздавать здесь.

Лида, съежившись, сидела на диване, молчаливая и неподвижная, безвольная и равнодушная ко всему, что бы ни происходило вокруг. Она уже почти не скрывала своего горя, оно читалось по ее пересохшим губам, в ее уклончивом взгляде; она радовалась тому, что при нем хотя бы смеет молчать. И мало-помалу Голуб понял, что это не только мука, но и депрессия. Лида купается в унижении; очевидно, для нее это бог знает какое наслаждение – погрузиться в свой позор как можно глубже; она настолько сжилась с ним, что не имеет воли стряхнуть его и позабыть наконец. Она даже не пытается оправдаться в собственных глазах; по-видимому, это и называется пребывать во грехе.

Лида отупела, отупела до откровенности; она уже ничего не скрывает от себя, уже не пытается прикрыться девическим целомудрием, не опускает, скромничая, глаз, заглядывая в собственную душу; грубо, почти бесстыдно обнажает она свой позор и свое унижение; уже не смущается и не ищет оправданий. Наверное, даже находит радость или удовольствие в том, чтобы переживать свой грех с такой опустошающей откровенностью.

Если бы некий демон надоумил ее сказать, что она думает, признание было бы столь беспощадное, безжалостное, такое неискупимое, что сам демон устрашился бы. Если бы существовало такое слово, которое могло бы разом снять с нее всю вину, она похоронила бы его и предпочла принять всю тяжесть осуждения, которого, возможно, и не заслужила. И если теперь она молчит – то ради лишь того унижения, которое кроется в молчании.

Но, глядя на Лиду, прелестную и тихую, такую красивую, что, казалось, все радости жизни нетерпеливо ждут ее, он уже не мог понять, какой жаждой или страстью, каким усилием воли обрекает она себя на неприятную и унизительную муку самоистязания.

«Лида одержима, – решил он. – Она одержима демоном равнодушия. Не по собственной прихоти цепляется она за страдание; это само страдание и стыд держат ее, увлекая и подчиняя себе ее волю. Для радости необходимо огромное жизнелюбие; радость рождается по твоей собственной инициативе; страдания, напротив, не требуют ничего, только твоей покорности. Вероятно, Лида находит в этом какое-то мрачное удовлетворение; она чувствует, что ее несет по воле волн, что ею овладевает кто-то, что она опутана по рукам и ногам; стоит лишь поддаться – и больше ничего не нужно, ничего. Определенно – в потаеннейшей глубине любого поражения скрывается нечто жуткое и сладостное: паралич, лишающий тебя воли».

Голуба охватило ужасное и щемящее душу предчувствие. Наверное, даже Лидин грех не был ничем иным; наверное, и согрешила она под влиянием того же чувства, которое ныне движет ее раскаянием. Его неотступно преследовал образ мужчины, соблазнившего Лиду; воображению рисовался авантюрист, дерзкий и видавший виды; тип, предприимчивый, но не мужественный, агрессивный из простого цинизма, грубый и примитивный в деле совращения; он представлял на его месте любого из десятков и сотен тех испорченных, бесстыжих и самонадеянных мужчин, привыкших действовать скорее бесцеремонно, нежели безрассудно, мужчин, достигающих цели фактически с помощью единственного средства – умения пользоваться моментом. Он понимал, что Лида, встречаясь с этаким типом, была просто ошеломлена, но не очарована, ошеломлена откровенной, не знающей колебаний волей. Не ведая сомнений, он поступал с ней так же, как с любой уличной девчонкой. Достаточно сильная, чтобы противостоять более тактичному давлению, Лида растерянно и тупо поддалась сокрушительному напору, безрадостно подчинившись воле, более примитивной и внешней, чем ее. Так, мучительно и тяжело, рисовал себе Голуб Лидино падение; он видел Лиду уже послушную демону-соблазнителю, слабосопротивляющуюся, потерянную, покоренную и предавшуюся апатии; он видел, как она бесцельно бродит по улицам, преследуемая кем-то, чьи слова обнимают ее, словно наглые руки; и, наконец, он видел ее падение – она отдавалась безвольно, неприкрыто, не испытывая ни наслаждения, ни желания, скорее всего лишь затем, чтобы все поскорее закончилось.

В такие мгновения Голуб поднимал на сжавшуюся в комок Лиду взгляд, полный ужаса и отвращения. Он ощущал в ней нечто темное, неизменно плотское: ленивую и беспомощную материю, в тайники которой не проникло дыхание божье; опечаленный, он любовался красотой, которая, невзирая ни на что, освещала Лиду чарующей и неоскверненной одухотворенностью.

Так уплывали недели, но Голуб не замечал в окружающих существенных перемен, кроме, пожалуй, некоторого отупения и равнодушия. Семейство Мартинцев уже не могло обходиться без него, ибо и печаль делается механической, превращаясь в тягостную скуку. Они привыкли поджидать Голуба по вечерам, когда сгущались сумерки. И он приходил, внося с собой прохладу улицы, громогласный и смущенный, приходил даже охотно, поскольку нет ничего более приятного, чем мгновения, проведенные в семье. Иногда света не зажигали вовсе, и в простоте и свежести таких вечеров Голуб остро и резко ощущал дыхание женственности.

В одно из таких посещений разговор зашел о воспоминаниях детства. Голуб рассказывал о своем отрочестве, о мельнице, где он родился, о плотине, у которой тонул; и вдруг случилось нечто такое, чего никто не ожидал. В потемках зазвучал тихий и печальный, глухой, волнующий альт Лидиного голоса; она вспомнила о самом раннем своем детстве, о первой исповеди, о деревне, о платьицах, о том, как заблудились в лесу, о сотнях очень далеких и очень незначительных происшествий; в памяти ее всплыли такие подробности, словно они сотни и сотни раз уже вертелись у нее на языке, но – увы! – никак не находилось удобной минуты, когда можно было бы об этом рассказать. Очарованные домашние слушали этот голос и эти милые, ничего не значащие подробности; в тот вечер хозяйка забыла даже зажечь свет, а когда спохватилась, Лида уже не изменила своей свободной позы, так и осталась сидеть, поджав под себя ноги; и ничто уже не могло разрушить очарования возникшей интимности.

А потом опять пошли вечера, исполненные неловкости и стеснения, когда Лида оживала лишь ненадолго; Голуб заметил, что оживление приходило чаще всего, когда вспоминали о детстве, о сновидениях и предчувствиях, о суеверных страхах, о любви к животным, о вещах, начисто лишенных действия и глубоко интимных; в этих случаях Лида поддерживала беседу охотно, всякий раз оживляясь, и Голуб с удивлением отмечал, насколько потаенны, хрупки и робки самые, казалось бы, стойкие побеги жизни.

Как многие разочарованные люди, Голуб с подозрением относился к жизни. Он не слишком верил в людей, в благородство их побуждений; его ничуть не убеждала высокая патетика; он тотчас раскрывал мошенничество и истерию широковещательных жестов; и – как многие – отдавал предпочтение всему незначительному и неприметному. Всегда готовый отвергать любое оригинальничание и претенциозность, он терялся перед всем, в чем обнаруживал неосознанную, трепещущую, слепую жизнь души, полуслабость либо полуманию; подвергая сомнению любую истину, он низко склонялся предо всем, в чем слышал подлинный голос сердца.

Таким вот, ни с чем не сравнимым наслаждением было для него теперь слушать Лиду; сначала она будто бы делилась с собой одной, не реагируя на его присутствие, и это уже звучало как доверие; может быть, поэтому Голуб раньше других заметил в ней первый признак возрождения: потребность рассказать о себе.


Да, это было обновление! Пусть хрупкое, как медленное выздоровление, нестойкое, скрытное и одновременно страстное, полное грусти и надежды. Теперь Голуб подмечал у Лиды то зоркий испытующий взгляд больной, которой снова хочется нравиться; то прищур кошки, которая ждет, чтоб ее погладили, или выражение глаз захворавшего ребенка, просящего чего-то немыслимого; взгляд, который то останавливается, то мечется, то кажется сладостно-манящим, то сонным, то вызывающим; руки, переплетенные на коленях, нервно крошат что-то и успокаиваются; все это – беспокойство, чувственность, слабость – дразнило и волновало Голуба.

Лида вновь начинала жить – странной, неровной жизнью, но душа словно еще не участвовала в этом. В девушке как будто очнулось несколько разных людей. Ее разрозненные переживания были обрывочны и бессвязны. Она находила прямо-таки сладострастное удовольствие в том, чтобы выражать себя, и Голуб был ей нужен для того, чтобы он разгадывал ее порывы. Она не уставала слушать его предсказания; быть может, желая таким путем обрести свою собственную душу, надеясь раскрыть в себе нечто глубокое и неповторимое, она ловила знаки одобрения, отыскивая в них проникновенное понимание своей души. Погружаясь в чтение романов, она везде обнаруживала сходство; Лида спорила с Голубом о каждой героине, любую готова была оправдать, ссылаясь на какие-то безграничные права жизни. Голуб опасался, что она признается ему в своем проступке; однако Лида этого не касалась, словно ничего подобного с ней и не случалось. Удивительно, но главное для нее состояло в том, чтобы он понял ее в каком-то необычном и романтическом смысле этого слова.

Голуб не мог не понимать, что Лида раскрывается перед ним с поразительной доверчивостью и прямотой; в те мгновения, когда они оставались одни, она, не сводя с него чарующих, мерцающих глаз, наклонялась к нему так близко, что он пил ее дыхание, и касалась его плеча; очарованный и ослабевший, с трепетом ощущая безнравственную природу этого возрождения, он тем не менее не мог отказаться от удовольствия, которое им обоим доставляли эти трепетные прикосновения.

И увидев Лиду снова такой близкой и трогательной, читая в ее взгляде вопрос, – что же, что же ждет меня? – он забывал о безнравственности и обо всем на свете, отдаваясь ощущению счастья или муки; переполненный своим чувством, уходил, унося с собой воспоминание о прикосновении ее локона или о свежем дыхании, коснувшемся его лица. Казалось, никого не заботила эта их взаимная приязнь. Но отчего нее они меняли позы, если в комнату входила мать?

Однажды Голуб уловил подозрительность и беспокойство во взгляде пожилой дамы, мудром и предостерегающем; как же это вы, кому обо всем известно … Он смутился и опомнился; наверное, я сам порочен, я воспользовался их доверием и тем, что Лида, как сломленный цветок, клонит голову к кому угодно, бесцельно, бездумно, слепо… Терзаясь раскаянием, Голуб побрел домой, давая себе клятву, что ноги его здесь больше не будет.

Три воскресенья он не заглядывал к Мартинцам; в конце концов брат Лиды прибежал к нему сам и с дурацким усердием потащил к себе, словно редкостную добычу. Хозяйка тоже благосклонно приветствовала его приход. Лида была грустна и замкнута. Нет, пожалуй, не грустна, но пленительна, как никогда, и искоса поглядывала на него; господи, как же все-таки она грустна и нерешительна, и непонятна, и обворожительна, и загадочна. Такой он не видел ее никогда. Голуба охватила бесконечная печаль, и он не знал, о чем говорить; когда же говорили другие – их речи казались ему пусты и ничтожны; он прямо избегал называть Лиду по имени и ушел, не подав ей руки.

И в следующий раз за Голубом пришел молодой Мартинец – им, дескать, очень его недостает. На какое-то время они с Лидой остались одни, но он не пересел к ней поближе и пережил это как самоотречение. Лида казалась притихшей и покойной – в ней не было и тени соблазна минувших дней, – такой естественной, гармоничной и такой чистой, что он снова ушел больной от восхищения.

После этих приглашений визиты его стали регулярны; ничего, абсолютно ничего не происходило, и тем не менее старая дама была полна озабоченности и едва отваживалась поднять на него взгляд; Лида жила глубинной жизнью; от нее исходило ощущение силы и подлинности. Она была задумчива и, когда они оставались одни, неожиданно вскидывала на него глаза, словно намереваясь признаться в чем-то, да и сам Голуб…

Как-то, прощаясь с ним, Лида проводила его до передней и на пороге торопливо, едва слышно шепнула: «Приходите завтра».


В ту ночь Голуб возвратился домой втайне счастливый и тут же уснул; но вскоре проснулся и предался размышлениям. Вся Лидина история, с начала до конца, в строгой последовательности событий, предстала перед ним. Снова взвешивал он результаты своих расчетов, казавшихся ему теперь глупыми и – тем не менее – по-прежнему неопровержимыми; снова из головы не шло Лидино падение, проступок и позор; снова вспоминались ему ее смиренная покорность и воскрешение. На душе становилось все мрачней и мрачней – не из-за Лиды, нет, Лида тут вообще ни при чем, но из-за реально случившегося. Тут некого судить. Нечего прощать. Но ведь без суда и прощения – жить горше и безутешнее. Мучимый беспокойством, он вылез из-под одеяла. Отчего, отчего, собственно, я не посмел осудить ее? Отчего не достало во мне ни гнева, ни милосердия? Чувство было такое, словно он что-то безвозвратно упустил. «Да что же, собственно? – возразил он сам себе. – К чему в конце концов осуждать? Затем, что твой суд очистил бы ее, – вдруг прозвучало у него в ушах, – оттого, что осуждение и прощение – это искупление вины. И если нет греха в ее падении, то в нем нет и смысла; оно напрасно и непоправимо; это хуже, чем вина. Ничто, ничто уже не искупит свершившегося».

На душе становилось все тяжелее. Он расхаживал по комнате, пытаясь возродить в себе то ощущение неизбывного счастья, которое переполняло его недавно, старался восстановить облик Лиды, ее пристальный взгляд и прелестные руки. В ушах зазвучал ее приглушенный, низкий голос: «Вы один можете мне помочь! Ах, что я натворила! Убежала из дому и три дня жила с негодяем. Помогите мне! – по-детски трогательно расплачется она. – Я не могу больше жить во лжи!»

Голуб остановился, будто громом пораженный, и повернулся к дивану, словно там ожидал увидеть Лиду. «Нет, Лида, – горячо и взволнованно думал он, – нет, вы не виновны; и вообще – зачем осуждать себя? Не говорите больше об этом, не придавайте случаю такого уж серьезного значения. Это должно было произойти – не спрашивайте почему, это лишнее. Не терзайте себя, не мучьте; это ни к чему не приведет, ничего не докажет. Вы – так хороши, Лида, и достойны любви, как никто другой».

Но Лида опускается на колени – какое безумие! – и плачет навзрыд: «Судите меня, если я порочна!»

Тут он и сам бросается перед ней на колени: «Мне ли судить вас, Лида? Разве вы не видите, что я люблю? Неужто это менее важно, чем если бы я судил вас – милосердно, как бог, или снисходительно, как дьявол? Я никогда вас не осуждал!»

Голуб снова принялся расхаживать по комнате. «Что это я, – возмутился он, – ведь этого никогда не произойдет. Лида никогда не признает своей вины; она не… не столь нравственна. Пусть уж лучше молчит и забудет обо всем – пусть хоть она забудет об этом!»

Охваченный неуемной тревогой, Голуб лег, но так и не сомкнул глаз.

На следующий день, уже стоя перед домом, куда столько раз приходил, он чуть было не растерял всей своей решимости. Лида пригласила меня в такой необычной форме. Зачем? Как тут себя вести? Томимый сомнениями, Голуб курил, расхаживая по тротуару. И вдруг увидел, что из дома вышли пани Мартинцова под руку с сыном. С громко бьющимся сердцем Голуб укрылся в соседнем подъезде. Значит, Лида дома одна. К такой неожиданности Голуб готов не был.

Крадучись, поднимался он по лестнице и не чувствовал ничего, кроме дрожи, учащенного биения сердца и какой-то непривычной тишины, воцарившейся вокруг. Остановившись, протянул руку к кнопке звонка, на удивление четко представляя его протяжное и звонкое звучание. Кто откроет – прислуга или Лида сама? Помертвев, он приложил ухо к дверям: нет, ничего, тишина, полная тишина, ни звяканья кастрюль, ни шарканья шагов; видно, никого нет. Лида одна. Остаться с Лидой один на один – слишком… Такая жуткая тишина. В смертельной панике Голуб оперся о перила.

«Очевидно, Лида не предполагала, что останется дома совершенно одна, – мелькнуло у него в голове. – Иначе она не пригласила бы меня! А если знала – то что задумала? Что будет? Как поступить? Что произнести, когда она откроет? Ах, да ничего не может случиться, умею же я владеть собой! В конце концов чему быть, того не миновать! Только бы не явилась мама!»

«К чему эти колебания? – сурово оборвал он себя. – Если бы еще я был первый… – Голуб ужаснулся. – А что, если увидят, как я выхожу отсюда? Что станет с Лидой? – Тут перед ним возникли Лидины мерцающие очи и сильные, покойные руки; он изнемог от ощущения их близости. – Ах, вот поцеловать двери и сбежать, словно влюбленный мальчишка!»

Что же это так тихо внутри? Голуб тоскливо прислушался. Что же будет? Губы у него пересохли, он попытался ни о чем не думать; только чувствовал, как душа замирает от страха и смятения. Слишком тихо. «Наверное, и Лиды нет дома», – с облегчением и болью мелькнуло в голове. «Я должен убедиться, что ее нет», – в ослеплении твердил он и уже дотронулся до кнопки, как вдруг этажом выше хлопнула дверь и кто-то начал спускаться по лестнице. «Увидят еще», – перепугался Голуб и, словно вор, пустился наутек.

На улице Голуб не мог отделаться от ощущения, что все рухнуло. С безмерно тяжким сознанием утраты побрел он домой. «Это даже лучше, – утешал он себя, – как могу я, кому все известно, так вести себя! Неужели я мог… воспользоваться случаем! Для этого нужно быть или безумно влюбленным, или развратником. Так лучше», – пытался он воззвать к своей совести. Но едва переступил порог дома, как отчаянная тоска навалилась на него. «Лида, наверное, все еще ждет, ей больно и стыдно – а кроме того, ничего серьезного она и не замышляла! Может, вернуться? Да и вообще – что же тут плохого? Ведь она была так несчастна. И что дурного в том, если бы вышло… как она хотела… Такая очаровательная девушка! Кто посмел бы ее осудить?» Голуб стал у окна; ком подкатывал к горлу. «Еще есть время. Могу вернуться». Но минута за минутой убегает время, истекает счастье, уплывает высшее счастье жизни. Теперь… теперь уже, наверное, поздно. Конец надеждам.

Внезапно коротко, резко прозвучал звонок. Голуб, перепугавшись, пошел отворить. На пороге стояла Лида.

– Лида, вы, – в смятении проговорил он, – я не знал… Я как раз собирался к вам…

– Да, – не менее смущенно ответила Лида, – мне необходимо с вами поговорить. Я ждала, а вы не шли… Пригласите меня хотя бы войти.

Голуб отступил от двери, и Лида вошла; от нее свежо, обольстительно пахнуло холодом и духами. Вот она остановилась посреди комнаты и не знает, что предпринять; под вуалью не видно лица (раньше она не носила вуали), на шубке – росинки дождя; тщетно пытается стянуть плотно облегающие руку перчатки.

«Какой у меня беспорядок, – в тревоге замечает Голуб, – как бы прикрыть, побыстрее прибрать. Все эти опостылевшие вещи – книги, перья, бумаги, пепел…» Он беспомощно огляделся. Куда бы все это деть?

– Вы промокли? – с состраданием воскликнул он. Лида оставила попытки снять перчатки и подняла на него темные горестные глаза. Лицо под вуалью выглядело бледным и измученным.

– Мне необходимо было с вами говорить. Я не могу, не могу больше жить так, слышите? («Господи, иже еси на небеси, – ужаснулся Голуб, – значит, все-таки!»)

– Что с вами, Лида? На вас лица нет!

Лида бессильно опустилась на кушетку.

– Не могу, – повторила она и вдруг зарыдала, – простите, что я пришла. Мне так тяжело. Что вы обо мне подумаете? Почему я не знала вас раньше?

– Не говорите так, Лида!

– Я хотела все вам объяснить; но как я могу! Господи, как я могу – ведь я сама не понимаю ничего, ровно ничего… Сколько я думала, как бы вам обо всем рассказать! Вы должны, должны знать обо мне все, – в беспамятстве твердила она, – нет, нет, не отнимайте у меня решимости, я на коленях умоляю выслушать меня. Я уже не хочу больше оставаться такой подлой, не хочу скрывать от вас правду!

– Успокойтесь, Лида, – в отчаянии защищался Голуб.

Лида как-то запнулась на полуслове, опустила глаза.

И вдруг подняла взгляд, открытый и честный.

– Это было незадолго до того, как вы появились у нас, – медленно выговорила она. – Я убежала… с одним человеком; только через три дня за мной приехал брат.

Голуб оцепенел. Услышать это для него оказалось все-таки очень тяжело.

– Зачем, господи, зачем, – зашептал он, даже не прося ответа.

Из Лидиных глаз потекли слезы.

– Не знаю. Я могу вам назвать его имя. Я не знаю, как это случилось, это была не любовь, нет, нет. Но такая уж была пора, это обрушилось на меня как болезнь; меня вообще подмывало вырваться из дому и натворить бог знает чего; я не хотела, просто приходили такие мысли; тогда-то он и встретил меня на улице, начал преследовать и сразу же позвал… не понимаю, почему он отважился; но для меня это было страшно, я понятия не имела ни о чем подобном. Так откровенно и грубо он хотел меня. Потом всюду меня подстерегал, изо дня в день, и все время твердил одно и то же, одно и то же, жал мне руки, заглядывал в глаза, куда бы я ни шла – он шел за мной и только угрожал. Как-то он до того разозлился, что больше не пришел, и тут я сама написала ему. Не знаю, не знаю, зачем я это сделала…

От горечи и муки Голуб плотно сжал зубы.

– Тогда он захотел, чтобы я приходила к нему, – продолжала Лида тихо и печально. – Но это никуда не годится, не годится, согласитесь – ведь это правда? Если уж – то навеки, как в омут. И чтобы никого больше не видеть, ни маму, никого. «Бежим со мной, – предложила я, – а потом ты меня убьешь». Как-то он пришел на свидание и говорит: «Поедем. Куда хочешь». Мы вместе пошли к нему на квартиру – там он взял дорожный мешок и револьвер. И мы поехали. Уже в первую ночь, когда он уснул, я разбудила его! «Теперь убей меня». А он насмехался надо мной, начинал снова и снова… И опять я умоляла убить меня. Тогда он взял патроны и выбросил их из окна в сад. «Спи», – только и сказал, и я подумала, что это уже все, конец. Но через два дня нас разыскал брат и увез меня домой… Может ли человек совсем перемениться?

– Как перемениться?

– Господи, как: начать жизнь заново. В силах ли человеческих сделать себя другим?

– Не т-терзайтесь, Лида, – торопливо проговорил Голуб.

– Что же мне делать? – навзрыд расплакалась она. – Ведь так жить больше невозможно. Когда вы к нам приходили – это было до того страшно… Все могло повториться… как с ним… или выйти по-другому, иначе… Я могу стать лучше… – Лида в муке ломала пальцы. – Верьте, верьте, могу. Если бы не встретила вас – наверное, не смогла бы; но теперь, теперь…

– Лида, – хрипло выговорил Голуб.

– Нет, нет, нет, оставьте, – рыдала Лида, – я знаю, теперь вы отвернетесь от меня, я это знаю наверное, наверное… Но и эту жертву я принесу, чтобы искупить свою вину, даже если никогда не увижу вас больше. Я знаю, понимала и раньше, что после моего признания все примет ужасный оборот, все полностью переменится; меня страшила эта минута, и, только идя к вам, я нашла в себе силы. Лишь на мосту…

Не помня себя, Лида рухнула на колени.

– Судите меня, грешницу.

– Лида, Лида, – тоже почти в беспамятстве твердил Голуб.

Лида воздела руки.

– Нет, нет…

– Ведь мне все давно известно, – выкрикнул Голуб.

Лида поднялась, словно ее ударили по лицу.

– Вы знали…

– Я все знал с самого начала. Когда ваши думали, что вас нет в живых, я знал, что это – бегство, что вы убежали с дурным человеком, я все-все знаю… Собственно, ведь это я вас нашел.

– Но как же так, как же… – в испуге шептала она.

– Не спрашивайте как. Отгадать не представляло труда. Мне все было известно, но это не мешало мне навещать вас – ради вас, Лида. Если это может вас успокоить, – добавил он, сжимая руки, – я никогда бы не смог отказаться от вас!

Лицо Лиды под вуалью стало белым, как плат.

– Вы не должны были приходить к нам, – бросила она резко и страдальчески.

– Нет, Лида, это лучше, что я все знал. Я научился сострадать вам.

– Не лучше, нет, нет, – в отчаянии твердила Лида. – Если бы я только знала! Если бы только могла предположить!

– И что тогда?

– Ничего, ничего похожего на сегодняшнее… Ведь не могла я желать… Боже мой, что вы все это время думали обо мне!

«Все это время, – ужаснулся Голуб, – боже милостивый, как я сам теперь выгляжу в ее глазах!»

– Все это время, – проговорил он смущенно, – я думал о вас только с любовью.

– Нет, – выкрикнула Лида, – это невозможно, невозможно! Разве могли бы вы?!

Голуб схватил ее за руки.

– Лида, вы пришли ко мне потому, что вы знали об этом.

Лида не отпиралась.

– Невозможно, – шептала она в отчаянии.

Руки ее безвольно повисли.

«Ах, Лида, – с беспредельной жалостью думал Голуб, – зачем вы пришли? На что решились? Какого наказания ждали? Могло ли это мгновение спасти вас? А эта жертва – искупить вину? Зачем вы хотели довести все до крайности? Видите, как это нас ранило! Что же великое и чудесное вы намеревались совершить? Каких великих, славных свершений ждали от меня? Вы унижаетесь перед человеком, который сам бесславно проиграл все битвы; бесполезно всякое деяние, и нет ни победителей, ни побежденных».

Лида отступила в нерешительности и отчаянии; удивленно оглядела она комнату, где должно было свершиться искупление… Увидела незнакомую, чужую, убогую обстановку…

– Лида, – смущенно начал Голуб, – вы, вероятно, знаете, что ваша матушка… словом, я не могу больше запросто приходить к вам.

Лида молча кивнула.

– Если бы вам захотелось вновь навестить меня… – тихо произнес он.

На глаза Лиды навернулись слезы жалости к себе самой.

– Ничего другого не остается… – повторил Голуб.

Лида склонила голову движением трогательным и печальным.


Примечание


Рассказ «Лида» впервые был опубликован в журнале «Люмир» (Lumir), 16 июня 1916 года. В 1917-ом состоялась первая книжная публикация, в авторском сборнике Карела Чапека «Распятие». Там же был впервые опубликован рассказ «Песнь любви», являющийся продолжением «Лиды».


1

напоминание (лат. ).


(обратно)

Оглавление

  • Лида
  • I
  • II
  • Песнь любви (Лида, II)
  • Примечание
  • *** Примечания ***