Аврора Флойд (fb2)


Настройки текста:



Мэри Э. Брэддон Аврора Флойд


Глава I КАК БОГАТЫЙ БАНКИР ЖЕНИЛСЯ НА АКТРИСЕ

Великолепный темный Кентский лес подернут пурпуром там и сям. Красная рука осени слегка дотронулась до листьев — слегка, так, как художник накладывает яркие тени на свою картину; но величественный августовский солнечный закат сияет на широком ландшафте и освещается великолепно.

Лес, широкие равнины, похожие на луга, пруды прозрачной воды, разукрашенная живая изгородь, гладкие, извилистые дорожки, вершины холмов, сливающиеся с пурпуровой далью, белые коттеджи земледельцев, виднеющиеся из-за листьев на дороге, уединенные гостиницы с коричневыми кровлями, великолепные замки, скрывающиеся за праотеческими дубами, готические здания, сельские хижины, ворота со столбами, на верху которых красуются гербовые щиты, обвитые зеленым плющом, деревенские церкви, красивые школы — каждый предмет в этом прекрасном английском ландшафте подергивается каким-то блестящим туманом, по мере того, как вечерние тени медленно подвигаются из темных углублений леса и каждый очерк ландшафта темно отделяется от малиновых оттенков неба.

Заходящее солнце как будто медлит, великолепно освещая широкий фасад величественного замка, выстроенного в любимом стиле ранней георгиевской эры. Длинные ряды узких окон все освещены красным светом, и честный крестьянин, возвращающийся домой, несколько раз останавливается на дороге взглянуть через гладкий луг и спокойное озеро на этот замок, опасаясь, при виде неестественного блеска этих окон, нет ли пожара в доме мистера Флойда.

Величественный замок принадлежит Арчибальду Мартину Флойду, владельцу банка Флойда, Флойда и Флойда в Ломбардской улице, в Сити.

Кентские поселяне мало знают об этом банке в Сити, потому что Арчибальд Мартин, старший участник, давно уже отказался от всякой деятельности в делах, которыми занимаются его племянники Эндрю и Александр. Флойды — люди степенные, средних лет, семейные и имеющие загородные дома. Оба обязаны были своим состоянием богатому дяде, который нашел для них место в своей конторе лет тридцать тому назад, когда они были высокими, худощавыми, шотландскими юношами, с волосами песочного цвета и с румяными лицами, и приехали к нему из какой-то деревни на север Эбердина, деревни неудобопроизносимого названия.

Молодые люди подписывали свои имена Мэк-Флойд, когда вступили в контору дяди; но они скоро последовали благоразумному примеру своего родственника и уничтожили грозную частичку.

— Нам не нужно говорить здесь, что мы шотландцы, — заметил Элик[1] своему брату, подписывая свое имя в первый раз «А. Флойд» просто.

Шотландский банкирский дом изумительно преуспевал в гостеприимной английской столице. Беспримерный успех сопровождал каждое предприятие давнишней и уважаемой фирмы Флойд, Флойд и Флойд. Целое столетие эта фирма называлась Флойд, Флойд и Флойд, потому что если один член дома оставлял этот свет, то какая-нибудь зеленая ветвь вырастала на старом дереве, и до сих пор не нужно было изменять тройного повторения известного имени на медной доске, украшавшей дверь красного дерева банкирского дома. На эту медную доску указал Арчибальд Мартин Флойд, когда за тридцать лет до того августовского вечера, о котором я пишу, он в первый раз привел своих долговязых племянников через порог своей конторы.

— Посмотрим, — сказал он, — на эти три имени на этой медной доске. Вашему дяде Джорджу за пятьдесят; он холостяк — это первое имя; наш двоюродный брат Стивен Флойд, в Калькутте, скоро откажется от дела — это второе имя; третье — мое, мне тридцать семь лет — помните это, уж конечно, я не сделаю глупости и не женюсь. Ваши имена со временем заменят наши: смотрите, чтобы они были чисты до тех пор; а если хоть одно пятнышко их покроет, они не будут годиться для этой медной доски.

Может быть, неотесанные шотландские юноши приняли этот урок к сердцу или, может быть, честность была врожденной добродетелью в доме Флойд, как бы то ни было, ни Элик, ни Эндрю не обесславили своих предков; и когда Стивен Флойд, ост-индский купец, продал свою долю, а дяде Джорджу надоели дела и он принялся строить — прихоть, свойственная пожилому холостяку — молодые люди заняли места своих родственников и взвалили дела на свои широкие северные плечи. Только в одном отношении Арчибальд Мартин Флойд обманул своих племянников. Через десять лет после его речи к молодым людям, в степенном, сорокасемилетнем возрасте, банкир не только сделал глупость и женился, но — если только эти вещи могут назваться глупостью, еще более отступил от мирского благоразумия, отчаянно влюбившись в прелестную, но бедную женщину, которую он привез с собою после деловой поездки по мануфактурному округу, и без церемонии представил своим родным и соседям кентского поместья как свою молодую жену.

Это сделалось так неожиданно, что соседи едва опомнились от удивления, читая параграф в левом столбце «Times», параграф, объявлявший о женитьбе «Арчибальда Мартина Флойда, банкира из Ломбардской улицы и владельца Фельденской деревни, на Элизе, единственной дочери капитана Проддера», когда дорожный экипаж новобрачного покатился по аллее его парка и остановился у каменного портика его дома и Элиза Флойд вошла в замок банкира, добродушно кивая изумленным слугам, собравшимся в передней принять свою новую госпожу.

Жена банкира была высокая, молодая женщина, лет тридцати, смуглая, с большими блестящими черными глазами, придававшими лицу — которое иначе могло остаться непримеченным — великолепную и совершеннейшую красоту.

Пусть читатель вспомнит одно из таких лиц, которых единственная красота заключается в чудном блеске великолепных глаз, и пусть он вспомнит, насколько они превосходят все другие лица своим могущественным очарованием. Та же самая степень красоты, распространенная на стройном носе, розовых полных губах, симметрическом лбу, нежном цвете лица, сделала бы обыкновенно хорошенькую женщину, но, сосредоточенная в чудном блеске глаз, она производит богиню Цирцею. Первую вы можете встретить каждый день, вторую — раз в жизни.

Флойд представил свою жену окрестным дворянам на обеде, который он дал скоро после приезда в Фельденском Лесу — так называлось его поместье. Исполнив эту церемонию весьма кротким образом, он ничего не сказал о своем выборе ни своим соседям, ни своим родным, которые очень рады были бы услыхать, как совершился этот неожиданный брак и которые намекнули о том счастливому жениху, но безуспешно.

Разумеется, эта молчаливость со стороны Арчибальда Флойда заставила тем суетливее работать тысячи языков молвы. Около Бекингэма и Уэст-Уикгэма, возле которых находилась Фельденская деревня, не было ни одного низкого положения в жизни, из которого, по слухам, не происходила бы мистрисс Флойд. Она работала на фабрике, и глупый старый банкир увидал ее на Манчестерских улицах с цветным носовым платком на голове, с коралловым ожерельем на шее, босиком шагавшую по грязи; он увидал ее в таком виде, немедленно влюбился и предложил выйти за него замуж. Она была актриса и он увидал ее на манчестерском театре; нет, она была еще ниже: какая-то жалкая танцорка, в грязном белом кисейном платье, в лифе из красного бумажного бархата, вышитого блестками, представлявшая в балагане, в труппе странствующих бродяг и ученой сороки. Другие говорили, что она была наездница из цирка и что банкир увидел ее в первый раз не в мануфактурном городе, а в Эстли; некоторые даже готовы были поклясться, что сами видели, как она прыгала через позолоченный обруч и танцевала качучу на лошади, ходили шепотом слухи еще более жестокие, чем эти слухи, но о них я не смею даже упомянуть здесь, потому что суетливые язычки, так безжалостно поражавшие имя и репутацию Элизы Флойд, были не прочь от злословия. Может быть, некоторые дамы имели личные причины к злобе против новобрачной, и многие увядшие красавицы в этих прекрасных кентских замках рассчитывали на доход банкира и на преимущества союза с владельцем Фельденского поместья.

Смелое, обесславленное создание, даже не имевшее красоты — потому что кентские девицы не хотели знать чудных глаз Элизы и строго критиковали ее низкий лоб, сомнительный рост и несколько широкий рот — хитрая, коварная женщина, в зрелом двадцатидевятилетнем возрасте, с волосами, росшими даже до бровей, успела завладеть рукою и состоянием богатейшего человека в Кентском графстве — человека, который до сих пор оставался недоступен к нападениям блестящих глаз и розовых губ, от которого самые неутомимые матушки отказались с отчаяния и перестали строить альнаскаровские воздушные замки относительно убранства в огромном палаццо мистера Флойда.

Женская часть общины удивлялась с негодованием нерадивости двух шотландских племянников и старого холостяка брата, Джорджа Флойда. Зачем эти люди не выказали энергии, не объявили дядю сумасшедшим и не заперли его в дом умалишенных? Он это заслужил.

Разоренное дворянство Сен-Жерменского предместья не могло бранить богатого бонапартиста с большей неприязнью, чем эти люди бранили жену банкира. Что ни сделала бы она — было новым предметом к критике; даже на первом обеде, хотя Элиза столь же мало осмеливалась вмешиваться в распоряжения повара и ключницы, как если бы она сама была гостьей в бекингэмском дворце, сердитые посетительницы находили, что все пошло хуже после того, как «эта женщина» вошла в дом. Они ненавидели эту счастливую авантюристку — ненавидели ее за ее чудные глаза и великолепные бриллианты, сумасбродно дорогие подарки обожавшего ее мужа, ненавидели ее за ее величественную фигуру и грациозные движения, никогда необнаруживавшие неизвестность ее происхождения — ненавидели ее более всего за то, что она имела дерзость не показывать ни малейшего страха к высоким членам того нового круга, в который она попала.

Если бы она кротко и смиренно покорилась надменному обращению этих знатных дворян — если бы она лизала пыль с их аристократических башмаков, искала бы их покровительства — может быть, они со временем простили бы ей. Но она этого не сделала. Когда они приезжали к ней, она искрение была рада видеть их. Они находили ее иногда в садовых перчатках, с несколько растрепанными волосами и с лейкой в руках в ее оранжереях, и она принимала их так спокойно, как будто родилась в палаццо и привыкла к лести и почету с младенчества. Как ни были они холодно вежливы с нею, она всегда была непринужденна, чистосердечна, весела и добродушна. Она болтала о своем «милом старичке Эрчи», как она осмеливалась называть своего благодетеля и мужа, или показывала гостям какую-нибудь новую картину, купленную им, и осмеливалась — бесстыдное, несведущее, дерзкое создание! — разговаривать об искусстве, как будто высокопарные фразы, какими они старались оглушить ее, были так знакомы ей, как королевскому академику. Когда этикет требовал, чтобы она отплачивала эти церемонные визиты, она смело подъезжала к дверям своих соседей в маленькой колясочке, запряженной одним пони, потому что прихотью этой хитрой женщины было выказывать простоту в своих вкусах и избегать случаев выставлять себя напоказ. Она принимала все величие, встречаемое ею, самым равнодушным образом, болтала, смеялась с самым наглым театральным одушевлением, к великому восторгу заблуждающихся молодых людей, не примечавших аристократических прелестей ее поносительниц, но никогда не устававших говорить о приятном обращении и великолепных глазах мистрисс Флойд.

Желала бы я знать, известна ли была бедной Элизе Флойд хоть половина тех жестокостей, которые говорились о ней? Я сильно подозреваю, что ей удавалось как-то слышать обо всем этом и что ее даже это забавляло. Она привыкла к жизни, исполненной сильных ощущений, и Фельденский замок мог показаться ей скучным без этих, вечно новых, сплетен. Она находила коварный восторг в неудаче своих неприятельниц.

— Как они, должно быть, хотели выйти за тебя замуж, Эрчи, — сказала она, — если они ненавидят меня так свирепо! Бедные старые девы! И это я вырвала у них добычу! Я знаю, им неприятно, что они не могут меня повесить за то, что я вышла за богатого человека.

Но банкир так глубоко оскорблялся, когда обожаемая жена повторяла ему сплетни, которые она слышала от своей верной горничной, привязанной к такой доброй и ласковой госпоже, что Элиза впоследствии скрывала от мужа эти слухи. Ее они забавляли; но его задевали за живое. Гордый и чувствительный, подобно почти всем очень честным и добросовестным людям, он не мог вытерпеть, чтобы кто-нибудь осмеливался чернить имя женщины, которую он любил так нежно. Что значила неизвестность, из которой он вывел ее? Разве звезда менее блестяща, потому что она светит на сточную трубу точно так же, как и на пурпуром подернутое море? Разве добродетельная и великодушная женщина становится от того менее достойною, что она доставляет себе насущное пропитание единственным ремеслом, которым она может заниматься, и играет Джульетту перед зрителями, платящими по три пенса за право восхищаться ею и аплодировать ей?

Да, злые люди не совсем обманывались в своих предположениях: Элиза Проддер была актриса; на грязной сцене второстепенного лэнкэширского театра богатый банкир увидал ее в первый раз. Арчибальд Флойд питал бесстрастный, но искренний восторг к британской драме. Да, к британской драме, потому что он жил в то время, когда драма у нас была британская, и когда «Джордж Бэрнуэль» и «Джэн Шор» находились в числе любимых произведений искусства театральной публики. Как это грустно, что наши вкусы так изменились после тех классических дней! Пропитанный восторгом к драме, Флойд, остановившись переночевать в этом второстепенном городе Лэнкэшире, отправился в запыленную ложу театра посмотреть на представление «Ромео и Джульетта». Наследницу Капулетти представляла мисс Элиза Персиваль, Проддер тоже.

Я не думаю, чтобы мисс Персиваль была хорошая актриса или чтобы когда-нибудь она сделалась знаменитою в своей профессии, но у ней был глубокий мелодический голос, придававший словам автора богатую, хотя несколько монотонную музыку, приятную для слуха; на сцене она была прелестна; ее лицо освещало маленький театр, более, чем газ, которого содержатель желал дать вдоволь своим немногим посетителям.

В те времена шекспировские драмы игрались совсем не таким образом, как теперь. Актеры думали, что трагедия, для того, чтобы быть трагедией, должна быть совершенно не похожа ни на что, когда-либо случавшееся под луною. Элиза Проддер терпеливо ступала по старой и избитой колее; слишком добродушна и кротка была она, чтобы покуситься на какую-нибудь сумасбродную перемену в превратных понятиях того времени, которое не ей суждено было исправлять.

Что же могу я сказать об игре бесстрастной итальянской девушки? На ней было белое атласное платье с блестками, пришитыми к грязному подолу, по твердому убеждению всех провинциальных актрис, что блестки — противоядие от грязи. Она смеялась и разговаривала в маленькой зеленой комнатке перед тем, как выбегала на сцену стонать по убитому родственнику и изгнанному любовнику. Нам говорят, что Мэкреди становился Ришелье в три часа пополудни, и что опасно было подходить к нему или говорить с ним между этим часом и концом представления. Но мисс Персиваль не принимала к сердцу своей профессии; лэнкэширское жалованье едва оплачивало физическое утомление ранних репетиций и длинных представлений; а что же могло вознаградить за нравственное истощение истинного художника, которое живет в лице, представляемом им?

Веселые комедианты, с которыми Элиза играла, делали дружеские замечания между собой о своих частных делах в промежутках самых мстительных речей, рассуждали о количестве собранных денег слышным шепотом во время пауз на сцене.

Следовательно, не игра мисс Персиваль очаровала банкира. Арчибальд Флойд знал, что она была самая дурная актриса, когда-либо игравшая трагедию. Он видел мисс О’Нейль в этой самой роли — и на губах его появилась сострадательная улыбка, когда зрители начали аплодировать бедной Элизе в сцене с ядом. Но все-таки он влюбился в нее. Это было повторение старой истории. Это был Артур Пенденнис в маленьком театре Чаттери, прельщенный мисс Фотерингэ. Только вместо непостоянного, впечатлительного юноши это был степенный, деловой, сорокасемилетний мужчина, который никогда не чувствовал ни малейшего волнения, смотря на женское лицо до этого вечера — до этого вечера, — а с этого вечера в свете для него заключалось только одно существо, а жизнь имела только одну цель. Он пошел в театр и на другой вечер, и на третий, а потом успел познакомиться с некоторыми из актеров в таверне возле театра. Эти хитрые комедианты жестоко воспользовались им, допустили его заплатить за бесчисленное множество рюмок грога, льстили ему и вызнали тайну его сердца; а потом рассказали Элизе Персиваль, что ей необыкновенно посчастливилось, что старик, неисчерпаемо богатый, влюбился в нее по уши, и что если она хорошо разыграет дело, то он женится на ней завтра. Сквозь щель в зеленой занавеси ей указали на него, сидящего почти одиноко в ветхой ложе и ожидавшего, когда начнется представление и когда ее черные глаза опять засияют на него.

Элиза смеялась над своей победой; это была только одна в числе многих подобных, которые все кончились одинаково и ни к чему не повели, кроме как к взятию ложи в ее бенефис, или к подарку букета, поднесенного ей на сцене. Элиза не знала могущества первой любви над сорокасемилетнем мужчиной. Не прошло и недели, а Арчибальд Флойд торжественно предложил ей уже свою руку.

Он много слышал о ней от ее товарищей по театру и ничего не узнал, кроме хорошего. Она устояла против искушений, отказывалась с негодованием от драгоценных вещей, втайне исполняла много кротких, женственных, благотворительных дел, сохраняла независимость при всей своей бедности и тяжких испытаниях — ему рассказывали сотни историй о ее доброте, которые вызвали краску на лицо ее от гордого и великодушного волнения. Она сама рассказала ему простую историю своей жизни, рассказала, что она была дочь шкипера Проддера, родилась в Ливерпуле, едва помнила отца, почти всегда находившегося в море, не помнила брата, который был тремя годами старше ее, поссорился с отцом, убежал и пропал без вести, не помнила и матери, умершей, когда ей, Элизе, было четыре года. Остальное было сказано в нескольких словах. Ее взяла к себе тетка, содержавшая мелочную лавку в родном городе мисс Проддер. Она научилась делать искусственные цветы, но ей не понравилось это ремесло. Она часто бывала в ливерпульских театрах и вздумала вступить на сцену. Будучи смелой, энергичной молодой девушкой, она однажды вышла из дома своей тетки, прямо пошла к содержателю одного из второстепенных театров и просила его дать ей роль леди Макбет. Содержатель засмеялся и сказал ей, что, в уважение ее прекрасной фигуры и черных глаз, он даст ей пятнадцать шиллингов в неделю, чтобы «выходить на сцену» иногда в одежде крестьянки, иногда в придворном костюме. От «выходов» Элиза перешла к ничтожным ролям, от которых с негодованием отказывались актрисы значительнее ее, и честолюбиво погрузилась в трагическую часть — и таким образом девять лет продолжала играть эти роли, до тех пор, пока на двадцать девятом году от ее рождения судьба бросила на ее дороге богатого банкира, и в приходской церкви небольшого городка черноглазая актриса переменила имя Проддер на имя Флойд.

Она приняла руку богача отчасти потому, что, движимая чувством признательности за великодушный жар его любви, она находила его лучше всех тех, кого она знала, и отчасти по совету своих театральных друзей, сказавших ей с большим чистосердечием, чем, изящностью, что глупа будет она, если пропустит такой случай; но в то время, когда она отдала свою руку Арчибальду Мартину Флойду, она не имела понятия, о великолепном богатстве, которое он предложил ей разделить с ним. Он сказал ей, что он банкир, и ее деятельное воображение немедленно вызвало образ единственной жены банкира, которую она знала: дородной дамы в шелковых платьях, жившей в оштукатуренном доме с зелеными шторами, державшей кухарку и горничную и бравшей ложу в бенефис мисс Персиваль.

Следовательно, когда обожающий муж осыпал свою прелестную молодую жену бриллиантовыми браслетами и ожерельями, шелковыми платьями из такой толстой материи, что согнуть было трудно — когда он повез ее прямо на остров Уайт, поместил в обширных комнатах лучшей гостиницы и бросал деньги, куда попало, как будто носил лампу Алладина в своем кармане — Элиза начала увещевать своего нового властелина, опасаясь, не свела ни его любовь с ума, и что эта страшная расточительность была первой вспышкой помешательства.

Когда Арчибальд Флойд повел свою жену в длинную галерею Фельденского замка, она всплеснула руками от искренней женской радости, поглядев на великолепие, окружавшее ее. Она упала на колени и воздала театральную дань своему повелителю.

— О, Эрчи, — сказала она, — это все слишком для меня хорошо! Я боюсь, что, пожалуй, я умру от моего величия.

В полном цвете женской красоты, здоровья, свежести, счастья, как мало воображала Элиза, что ей действительно не долго придется пользоваться этим дорогим великолепием!

Читатель, ознакомившийся с прошлой жизнью Элизы, может быть, поймет теперь непринужденность и смелость, с какими мистрисс Флойд обращалась с дворянскими фамилиями, которые собирались смутить ее своею знатностью. Она была актриса: девять лет жила она в том идеальном мире, в котором герцоги и маркизы так же обыкновенны, как мясники и булочницы. Как ей было смущаться, входа в гостиные этих кентских замков, когда девять лет сряду она являлась почти каждый вечер пред глазами многочисленной публики? Могли ли испугать ее Ленфильды или Мэндерли, когда она принимала королей у ворот своего замка, да и сама сиживала на троне? Итак, что ни делали бы соседи, они никак не могли покорить эту непрошеную самозванку, между тем, как, к увеличению их досады, каждый день становилось очевиднее, что мистер и мистрисс Флойд были самой счастливейшей четой, когда-либо носившей узы супружества и превратившей их в розовые гирлянды.

Если бы эта история была романтической, то я должна была бы заставить Элизу Флойд томиться в своем позолоченном тереме и оплакивать какого-нибудь любовника, брошенного в несчастный час счастливого сумасбродства. Но так как я рассказываю истинное происшествие — не только истинное в общем смысле, но строго-истинное относительно главных событий — и даже могу указать к северу от красивого Кентского леса на тот самый дом, в котором случились эти происшествия, рассказываемые мною, я обязана также быть справедливой и в этом отношении, и сказать, что любовь Элизы Флойд к мужу была такою чистою и искреннею, какую только каждый муж может надеяться заслужить от великодушного сердца доброй жены.

Какую долю занимала привязанность в этой любви — я сказать не могу. Если Элиза жила в красивом доме, если ей служили внимательные и почтительные слуги, если она ела вкусные кушанья, пила дорогие вина, если она носила богатые платья, великолепные бриллианты, покоилась на пуховых подушках в карете, везомой ретивыми лошадьми, которыми правил кучер с напудренной головой, если повсюду, где она бывала, ей воздавали должный почет, если ей стоило только изъявить желание — и оно исполнялось, как бы по мановению руки волшебника — она знала, что всем этим она была обязана своему мужу, Арчибальду Флойду, и, может быть, весьма естественно относя к нему все преимущества, какими она наслаждалась, она любила его ради всего этого. Подобная любовь может показаться низкой и ничтожной привязанностью в сравнении с благородным чувством героинь современных романов к избранникам их сердца и, без сомнения, Элизе Флойд следовало чувствовать гордое презрение к человеку, исполнявшему каждую ее прихоть, удовлетворявшему каждый ее каприз и любившему и уважавшему ее, бывшую провинциальную актрису, точно так, как если бы она сошла с ступеней самого знатного трона во всем мире, чтобы отдать ему свою руку.

Она была признательна ему, любила его и делала его совершенно счастливым, счастливым до того, что шотландец, несмотря на свое твердое сердце, иногда почти боялся своего собственного счастья, падал на колени и молился, чтобы это блаженство не было отнято от него, и что, если бы Провидению было угодно огорчить его, так пусть лучше будет отнято от него все его богатство, пусть он останется нищим и должен будет снова составлять себе состояние, но с нею. Увы! А именно этого блаженства он и должен был лишиться!

С год Элиза с мужем вели эту жизнь в Фельденском замке. Он хотел везти ее на континент, в Лондон на сезон, но она никак не могла решиться оставить свой любезный кентский дом. Она так была счастлива в своем саду, в своих оранжереях, с своими собаками и лошадьми и с своими бедными. Этим последним она казалась ангелом, сошедшим с небес утешать их. Были коттеджи, из которых щеголеватые дочери знатных дворянских фамилий бежали, смущенные дикими взглядами голодных обитателей этих жилищ; но в этих же самых коттеджах мистрисс Флойд была всегда дорогой и частой гостьей. Она умела заставить этих людей полюбить себя, прежде чем занялась исправлением их дурных привычек.

В самом начале знакомства с ними она была так слепа к грязи и беспорядку в их коттеджах, как была бы слепа к изношенному ковру в гостиной бедной герцогини; но впоследствии она искусно намекала на то или другое улучшение в хозяйстве своих пансионеров, до тех пор, пока, менее чем через месяц, без всяких нравоучений и обид, она производила полное преобразование.

Мистрисс Флойд была ужасно хитра с этими заблуждающимися поселянами. Вместо того, чтобы тотчас же сказать им откровенно, что все они грязны, неблагодарны и нерелигиозны, она хитрила с ними как самый искусный дипломат, точно будто собирала голоса в графстве для выборов.

Девушек она заставляла регулярно ходить в церковь посредством новых шляпок и щегольски переплетенных молитвенников; женатых мужчин не допускала таскаться по трактирам, подкупая их табаком, который они могли курить дома, и раз (о ужас!) подарив даже бутылку джина для умеренного распития в семейном кругу. Грязный камин заставила она сделать чистым, подарив пеструю китайскую вазу хозяину, а неопрятный камин сделала чистым посредством медной решетки. Брюзгливый характер исправила она новым платьем и помирила мужа, рассорившегося с женою, посредством ситцевого жилета.

Но через год после своей свадьбы, между тем, как садовники занимались улучшениями, предпринятыми ею в саду, между тем, как постепенные преобразования медленно, но верно подвигались среди признательных ей поселян, между тем, как злые языки ее поносительниц еще бесславили ее доброе имя, между тем, как Арчибальд Флойд с любовью нянчил малютку-дочь — без малейших предупредительных симптомов, которые могли бы уменьшить силу удара, блеск медленно потух в этих великолепных глазах, которым уже не суждено было блистать на земле, и Арчибальд Мартин Флойд остался вдовцом.

Глава II АВРОРА

Дитя, которое осталось после Элизы Флойд, когда она так неожиданно была взята от возможного земного счастья и блаженства, назвали Авророй. Это романтическое имя понравилось бедной Элизе, а для обожавшего ее мужа всякая прихоть ее, даже самая ничтожная, была всегда священна, а теперь стала вдвойне священною.

Сила горести вдовца никому не была известна на этом свете. Его племянники и жены их сострадательно навещали его, а одна из этих племянниц, добрая женщина, преданная своему мужу, настойчиво хотела утешать пораженного горем человека. Богу известно, утешила ли ее нежность хоть сколько-нибудь эту убитую душу! Он показался ей человеком, получившим апоплексический удар, каким-то отупевшим, почти безумным. Может быть, она выбрала самый лучший способ, какой только можно было выбрать. Она мало говорила со вдовцом о его горе, часто навещала его, терпеливо сидела напротив него по целым часам, разговаривая о самых пустых предметах — о погоде, о перемене министерства — обо всем, что так было далеко от горя его жизни, что менее заботливая рука, чем у мистрисс Александр Флойд, едва ли дотронулась бы до этих предметов на разбитых струнах этого испорченного инструмента — сердца вдовца.

Не прежде, как через полгода после смерти Элизы, мистрисс Флойд осмелилась произнести ее имя; но она заговорила о ней без всякой торжественной нерешимости, а нежно и просто, как будто привыкла говорить об умершей. Она тотчас увидела, что она была права. Настала пора для вдовца чувствовать облегчение в разговорах о той, которой он лишился, и с этого часа мистрисс Флойд сделалась любимицей дяди. Много лет спустя он говорил ей, что даже в угрюмом отуплении своего горя он смутно сознавал, что она жалела о нем и что она была «добрая женщина». Эта добрая женщина вошла в первый раз после смерти жены банкира в большую комнату, где он сидел у своего одинокого камелька с малюткой на руках — бледной девочкой, с большими черными глазами, с торжественным, некрасивым личиком, которая сделалась впоследствии героиней моего рассказа, Авророй Флойд.

Эта бледная, черноглазая малютка стала кумиром Арчибальда Мартина Флойда, единственным предметом во всей обширной вселенной, для которого он находил сносным переносить жизнь. После смерти своей жены он отказался от всякого деятельного участия в делах банка в Ломбардской улице, и теперь у него не было ни занятий, ни радостей, кроме, как слушать болтовню и потакать капризам своей маленькой дочери. Его любовь к ней была слабостью, почти доходившей до безумства. Если бы его племянники были люди хитрые, может быть, им пришла бы мысль о доме умалишенных, насчет чего так хлопотали оскорбленные соседи.

Мистер Флойд не допускал нанятых нянек более его ухаживать за малюткой. Он украдкой наблюдал за ними, боясь, чтобы они не обращались дурно с нею. Все тяжелые двери огромного Фельденского замка не могли заглушить слабого говора этого младенческого голоса для вечно тревожных, любящих ушей.

Он наблюдал, как растет его малютка с таким же нетерпением, как ребенок наблюдает за желудем, надеясь, что из него вырастет дуб. Он повторял ее прерывистый младенческий лепет до того, что всем надоела его болтовня об этом ребенке. Разумеется, все это кончилось тем, что, в общем значении этого слова, Аврора была избалована. Мы говорим, что цветок изнежен потому, что он растет в теплице, куда не допускается ни одно суровое дуновение небес, но все-таки блестящее тропическое растение подрезывается и подчищается безжалостной рукой садовника, между тем, как Аврора расцветала как хотела, и никто не подозревал раскидистых ветвей этой роскошной природы.

Она говорила, что хотела; думала, разговаривала, поступала, как хотела; училась, чему хотела, и выросла пылким существом, любящим и великодушным, как ее мать, но с каким-то оттенком врожденного огня в ее организации, делавшим ее оригинальной. Обыкновенно девочки, некрасивые в младенчестве, становятся красивыми женщинами, так было и с Авророй Флойд. Семнадцати лет она была вдвое лучше, чем мать ее в двадцать девять, но с теми же самыми неправильными чертами, освещенными парою глаз, походивших на звезды небесные, и двумя рядами чудных белых зубов.

Смотря на ее лицо, вы вряд ли могли заметить что-нибудь, кроме этих глаз и зубов, потому что они так ослепляли вас, что вам некогда было критиковать сомнительный носик или ширину улыбающегося ротика. Волосы черные, как вороново крыло, росли слишком низко для обыкновенного понятия о красоте. Френолог сказал бы, что голова была самая благородная, а скульптор прибавил бы, что она лежит на шее Клеопатры.

Мисс Флойд знала очень мало об истории своей бедной матери. В кабинете банкира висел портрет, нарисованный пастильными карандашами, представлявший Элизу в полном блеске красоты и счастья; но портрет ничего не говорил об истории оригинала, и Аврора никогда не слыхала о капитане купеческого корабля, о бедной ливерпульской квартире, об угрюмой тетке, содержавшей мелочную лавку, об искусственных цветах и провинциальном театре. Ей никогда не говорили, что деда ее по матери звали Проддер, что ее мать играла Джульетту перед зрителями, платившими по четыре пенса за место.

Окрестные помещики очень ухаживали за наследницей богатого банкира, но они говорили, что Аврора была родной дочерью своей матери, что в ее натуре находился отпечаток актрисы и наездницы. Дело в том, что, прежде чем мисс Флойд вышла из детской, она выказала очень решительную наклонность сделаться самой современной молодой девицей. Шести лет бросила она куклу и потребовала лошадку. Десяти лет она могла бегло разговаривать о лягавых собаках, сеттерах и гончих, хотя приводила в отчаяние свою гувернантку, постоянно забывая, при каком римском императоре был разрушен Иерусалим, и кто был легатом от папы во время развода Екатерины Аррагонской. Одиннадцати лет разговаривала она откровенно о лошадях в ленфильдских конюшнях; двенадцати — участвовала в закладах на скачках в Дерби; тринадцати лет ездила по окрестностям со своим кузеном Эндрю, который был членом Кройдонской охоты. Не без огорчения наблюдал банкир за успехами своей дочери в этих сомнительных талантах, но она была так хороша, так чистосердечна и неустрашима, так великодушна, ласкова и правдива, что он не мог решиться сказать ей, что не совсем такою желал бы он ее видеть. Если бы он мог управлять этой пылкой натурой, он сделал бы Аврору самой утонченной и изящной, самой совершенной и талантливой из ее пола; но он не мог этого сделать и рад был благодарить Бога за нее такую, как она была, и потакать всем ее прихотям.

Старшая дочь Александра Флойда, кузина Авроры, Люси, была ее другом и поверенной, и приезжала иногда из виллы своего отца в Фёльгэме провести месяц в Фельденском поместье. Но у Люси Флойд было полдюжины братьев и сестер и она была воспитана совсем не так, как наша наследница; она была белолицая, голубоглазая, золотоволосая девушка с розовыми губами, считавшая Фельденское поместье земным раем, а Аврору — счастливее королевской английской принцессы или Титании, королевы-волшебницы. Она ужасно боялась лошадей и ньюфаундлендских собак своей кузины, и имела твердое убеждение, что скоропостижная смерть непременно следует по пятам каждой верховой лошади; но она любила Аврору и восхищалась ею по способу всех слабых натур и принимала надменное покровительство мисс Флойд, как вещь самую обыкновенную.

Наступил день, когда мрачная, но неопределенная туча нависла над тесным домашним кружком в Фельденском замке. Между банкиром и его возлюбленной дочерью настала холодность. Молодая девушка проводила половину своего времени на лошади, рыская по тенистым переулкам около Бекингэма в сопровождении только своего грума — замечательно красивого юноши, выбранного мистером Флойдом за его красоту собственно для услуг Авроре. Она обедала в своей комнате после этих продолжительных уединенных прогулок, оставляя отца одиноко обедать в обширной столовой, которая казалась оживленною, когда она сидела в ней, и уныло пустою — без нее. Прислуга в Фельденском замке долго помнила один июньский вечер, в который буря разразилась между отцом и дочерью.

Авроры не было дома с двух часов пополудни до солнечного заката, и банкир расхаживал по длинной каменной террасе, с часами в руках, хотя цифры на циферблате едва можно было различить в сумерках, ожидая возвращения дочери. Он отослал свой обед, не дотронувшись до него; газеты лежали на столе не разрезанными, а домашние шпионы, которых мы называем слугами, говорили друг другу, как сильно рука его тряслась, что он даже пролил полграфина вина на стол, наполняя свою рюмку.

Ключница со своими спутницами пробралась в переднюю и сквозь стеклянную дверь глядела на банкира, тревожно расхаживавшего по террасе. Конюхи и кучеры рассуждали об этой ужасной размолвке между отцом и дочерью; а когда, наконец, лошадиные копыта послышались в длинной аллее и мисс Флойд подъехала на своем чистокровном рыжем к ступеням террасы, в вечерних сумерках выглядывали потихоньку зрители, с нетерпением желая слышать и видеть.

Но эти пытливые глаза и уши узнали мало. Аврора слегка спрыгнула на землю, прежде чем грум сам успел сойти с лошади и помочь ей, а рыжий, с боками, тяжело вздымавшимися и покрытыми пеною, был отведен в конюшню.

Мистер Флойд смотрел, как грум и обе лошади исчезли в воротах, ведущих в конюшню, а потом сказал очень спокойно:

— Ты нехорошо обращаешься с этой лошадью, Аврора. Шесть часов езды не годятся ни для нее, ни для тебя. Твой грум не должен был бы допускать этого.

Он пошел в свой кабинет и велел дочери идти за ним. Они сидели взаперти целый час.

Рано утром гувернантка мисс Флойд уехала из Фельденского замка, а между утренним чаем и завтраком банкир сходил в конюшню и осмотрел любимую рыжую лошадь своей дочери, которая была дрессирована для скачек. Рыжая вытянула жилу и хромала. Мистер Флойд послал за грумом дочери, заплатил ему и отказал от места тут же. Молодой человек не делал никаких возражений, но спокойно пошел в свою комнату, снял ливрею, уложил свои вещи в дорожный мешок и вышел из дома, не простившись со своими товарищами, рассердившимися за эту обиду и назвавшими его сердитым скотом, который всегда был слишком важен для этого дела.

Через три дня после этого, 14 июня 1856 года, мистер Флойд с дочерью уехали из Фельдена в Париж, где Аврора была отдана в очень дорогую и исключительно протестантскую школу, которую содержали девицы Лепар в величественном замке «Между двором и садом» на улице Сен-Доминик, для окончания ее весьма неполного воспитания.

Год и два месяца пробыла мисс Флойд в этой парижской школе; в конце августа 1857 банкир опять ходил по длинной террасе пред узкими окнами своего замка, на этот раз ожидая приезда Авроры из Парижа. Слуги очень удивлялись, как он сам не поехал за своею дочерью, и думали, что достоинство дома несколько унизилось от того, что мисс Флойд путешествовала без провожатых.

— Такая молоденькая бедняжечка! Она столько же знает этот негодный свет, как и новорожденный младенец, — сказала ключница, — и одна-одинехонька между этими усатыми французами!

Арчибальд Мартин Флойд состарился в один день — в тот страшный и неожиданный день, когда умерла его жена; но даже горесть об этой потере едва ли так сильно подействовала на него, как разлука с дочерью Авророй в четырнадцать месяцев ее отсутствия из Фельдена.

Может быть, шестидесяти пяти лет он был менее способен перенести даже меньшую горесть; но те, которые пристально наблюдали за ним, уверяли, что отсутствие дочери огорчало его столько же, как огорчила бы ее смерть. Даже теперь, когда он ходит взад и вперед по широкой террасе, а ландшафт расстилается перед ним широко под малиновым сиянием, разливаемым на все предметы заходящим солнцем, даже теперь, когда он ежечасно, почти ежеминутно, ожидает прижать к сердцу свою единственную дочь, Арчибальд Флойд, кажется, скорее нервно растревожен, чем исполнен радостных ожиданий.

Он бесстрастно взглядывает на свои часы, останавливается, прислушивается, как на бекингэмской колокольне бьет восемь часов; слух его необыкновенно напряжен к каждому звуку и он тотчас слышит стук колес на широкой большой дороге. Все волнение, вся тревога, которую он чувствовал на прошлой неделе, были ничего в сравнении с внутренней лихорадкой этой минуты. Проедет ли мимо этот экипаж или остановится у его ворот? Наверно, сердце его никогда не могло бы биться так сильно, если бы не по чудному магнетизму отцовской любви и надежды. Экипаж останавливается. Арчибальд Флойд слышит как заскрипели ворота; подернутый пурпуром ландшафт тускнеет пред его глазами, он почти лишается чувств до тех пор, пока горячие руки не обвились вокруг его шеи и лицо Авроры не прислонилось к его плечу.

Мисс Флойд приехала в наемной карете; она уехала, как только Аврора вышла из вагона и небольшая поклажа, привезенная ею, была отдана торопливым слугам. Банкир повел свою дочь в кабинет, где, четырнадцать месяцев тому назад он имел с нею такое продолжительное совещание. Лампа горела на столе и к этому-то свету Арчибальд Флойд подвел свою дочь.

В этот год девушка превратилась в женщину — женщину с большими, впалыми черными глазами и бледными, исхудалыми щеками. Воспитание в парижской школе очевидно было слишком тяжело для избалованной наследницы.

— Аврора, Аврора! — жалобно закричал старик. — Какой у тебя болезненный вид! Как ты переменилась! Как…

Кротко, но повелительно приложила она свою руку к его губам.

— Не говорите обо мне, — сказала она, — я выздоровлю; но вы, вы, вы тоже переменились.

Она была так же высока, как и ее отец; положив свои руки на его плечи, она глядела на него долго и пристально, и слезы, медленно выступавшие на ее прежде сухих глазах, медленно потекли по ее впалым щекам.

— Отец мой, мой преданный отец! — сказала она прерывающимся голосом. — Если бы мое сердце было каменное, оно, кажется, разбилось бы, когда я увидала перемену в этом возлюбленном лице.

Старик остановил ее с нервическим движением, движением почти выражавшим ужас.

— Ни слова, ни одного слова, Аврора! — сказал он торопливо, — или, по крайней мере, только одно: этот человек… умер?

— Да.

Глава III ЧТО СДЕЛАЛОСЬ С БРИЛЛИАНТОВЫМ БРАСЛЕТОМ

Родные Авроры не замедлили раскричаться относительно перемены к худшему, которую произвели двенадцать месяцев, проведенные в Париже, в их молодой родственнице. Я боюсь, что репутация девиц Лепар значительно пострадала в кругу соседей Фельденского поместья, вследствие упадка красоты мисс Флойд. Кроме того, она была в печальном расположении духа, не имела аппетита, спала дурно, страдала нервами и истерикой, уже не интересовалась собаками и лошадьми — словом, совершенно изменилась. Мистрисс Александр Флойд уверяла, что от обращения этих жестоких француженок бедная Аврора исхудала как тень; она говорила, что девушка не привыкла учиться, а привыкла к открытому воздуху и движению и, без сомнения, тосковала в душной атмосфере классной.

Но Аврора имела одну из тех впечатлительных натур, которые быстро избавляются от всякого унылого влияния. В первых числах сентября Люси Флойд приехала в Фельденский замок и нашла свою прекрасную кузину почти совершенно оправившейся от тяжелой жизни парижского пансиона, но все еще неохотно разговаривавшую об этой школе. Она отвечала очень коротко на нетерпеливые вопросы Люси, сказала, что она ненавидит девиц Лепар и улицу Сен-Доминик и что даже самое воспоминание о Париже было ей неприятно. Подобно многим молодым девицам с черными глазами и волосами цвета вороного крыла, мисс Флойд умела хорошо ненавидеть, так что Люси удержалась от вопросов более подробных о том, что, очевидно было, так неприятно для ее кузины. Бедная Люси была немилосердно хорошо воспитана; она говорила на полдюжине языков, знала все естественные науки, прочитала Гиббона, Нибура и Арнольда с первой страницы до последней и смотрела на наследницу, как на большую невежду, так что спокойно приписала отвращение Авроры к Парижу ее отвращению к ученью, и перестала думать об этом. Всякие другие причины, производившие трепет ужаса мисс Флойд при ее парижских воспоминаниях, были выше проницательности простенькой Люси.

Пятнадцатого сентября был день рождения Авроры, и Арчибальд Флойд решил в девятнадцатую годовщину первого появления его дочери в свет, дать праздник, на котором его деревенские соседи и городские знакомые могли бы восхищаться его прелестной наследницей.

Мистрисс Александр приехала в Фельден распорядиться приготовлениями к балу. Она увезла Аврору и Люси в Лондон заказать ужин, нанять оркестр и выбрать платья и гирлянды для молодых девушек. Наследница банкира была как-то не на месте в магазине модистки, но она владела тем быстрым пониманием колорита и тем совершеннейшим вкусом форм, которые обнаруживает душу художника; и между тем, как кроткая Люси наделала бесконечных хлопот и перебрала бесчисленное множество картонок с цветами, прежде чем могла найти головной убор, гармонировавший с ее розовыми щеками и золотистыми волосами, Аврора, бросив быстрый взгляд, на яркий цветник из крашеного кембрика, выбрала ветку из ярких пунцовых ягод с висячими и переплетенными темно-зелеными листьями, точно будто только что сорванную с берега струящегося ручейка. Она наблюдала за нерешительностью Люси с полусострадательной, с полупрезрительной улыбкой.

«Посмотрите-ка на этого бедного нерешительного ребенка, — думала Аврора, — я знаю, что ей хотелось бы нацепить и желтых и розовых цветов на свои золотистые волосы. Неужели ты не знаешь, глупенькая Люси, что твоя красота такого рода, который не требует украшения? Несколько жемчужин, или незабудок, или венок из водяных лилий сделали бы тебя похожею на сильфиду; а, верно, тебе хочется нарядиться в желтый атлас и красные цветы».

От модистки поехали они к мистеру Гёнстеру на Беркелейский сквер и в его известном заведении мистрисс Александр заказала индеек и окороков, искусно приготовленных, и другие предметы высокого поварского искусства, в котором профессор Беркелейского сквера не имеет соперников.

Оттуда мистрисс Александр отправилась купить часы для одного из своих сыновей, только что вышедшего из Итона.

Аврора с утомлением лежала на подушках кареты, пока мистрисс Александр и Люси были у часового мастера. Надо заметить, что хотя к мисс Флойд отчасти возвратилась прежняя веселость характера, но иногда какой-то мрачный оттенок разливался по ее физиономии, когда она оставалась одна на несколько минут; это мрачное, задумчивое выражение было совершенно чуждо ее лицу. Эта тень упала на ее красоту теперь, когда она задумчиво глядела из открытого окна на проходящих. Мистрисс Александр Флойд долго выбирала свою покупку, и Аврора просидела с четверть часа, рассеянно смотря на проходящие фигуры в толпе, когда мужчина, торопливо проходивший мимо, увидал ее лицо в окне кареты и остановился как бы в сильном удивлении. Однако он пошел дальше; но прежде чем обогнул угол, опять остановился, простоял минуты три, почесывая затылок своей огромной рукою без перчатки, и потом медленно воротился к магазину часовщика, мистера Дента. Это был широкоплечий человек с белокурыми бакенбардами, в сюртуке и в пестром галстуке — курил огромную сигару, запах которой смешивался с весьма сильным запахом грога, недавно выпитого. Положение в обществе этого джентльмена обнаружилось гладкою головою пуделя, выглядывавшего из кармана его сюртука, и болонкою, которую он держал на руках. Это был последний человек между всеми находившимися на этой улице, который, по-видимому, мог бы говорить о чем-нибудь с мисс Авророй Флойд; однако он смело подошел к карете и, уткнувшись локтями в дверцу, кивнул ей головой с дружеской фамильярностью.

— Ну, как вы поживаете? — сказал он, даже не вынимая изо рта сигары.

После этого краткого приветствия он замолчал и медленно рассматривал своими карими большими глазами мисс Флойд и экипаж, в котором она сидела; он даже простер свою наблюдательность до того, что обратил особенное внимание на сафьяновую сумку, лежавшую на задней скамейке кареты, и спросил: «Нет ли чего-нибудь ценного в ридикюле старухи?»

Но Аврора не допустила его долго предаваться этому занятию; взглянув на него глазами, сверкавшими молнией женского бешенства, и с лицом, пылающим от негодования, она спросила его резким тоном, не нужно ли ему чего-нибудь сказать ей.

Многое ему надо было сообщить ей; но так как он сунул голову в окно кареты и заговорил шепотом, то слова его дошли до ушей одной Авроры. Когда он кончил шептать, он вынул из кармана грязную кожаную счетную книгу и коротенький, весь обгрызанный карандаш и написал две или три строчки на листке, который вырвал и подал Авроре.

— Вот адрес, — сказал он, — вы не забудете послать?

Аврора покачала головою и отвернулась от него — отвернулась с непреодолимым движением отвращения.

— Не хотите ли купить болонку, — сказал этот человек, подавая ей косматую собаку в окно кареты, — или пуделя, который будет держать кусок хлеба на носу, пока вы сосчитаете десять? Я уступлю вам дешево: за обеих собак пятнадцать фунтов.

— Нет!

В эту минуту мистрисс Александр вышла из магазина часового мастера и успела заметить широкие плечи этого человека, сердито отходившего от кареты.

— Он просил у тебя милостыню, Аврора? — спросила она, когда они поехали.

— Нет. Я когда-то купила у него собаку и он узнал меня.

— И он хотел, чтобы ты опять купила у него собаку сегодня?

— Да.

Мисс Флойд сидела угрюмо и безмолвно во все время, пока они возвращались домой, выглядывала из окна кареты и не удостаивала вниманием ни тетки, ни кузины. Я не знаю, из повиновения ли превосходству силы и жизненности в натуре Авроры, которое ставило ее выше ее ближних, или просто по врожденному духу раболепства, свойственному даже лучшим из нас, только мистрисс Александр и ее белокурая дочка всегда оказывали безмолвное уважение наследнице банкира и молчали, когда было приятно ей, или разговаривали по ее всемогущей воле. Я, право, думаю, что глаза Авроры пугали всех ее родственниц более, чем тысячи Арчибальда Мартина Флойда, и что если бы она мела улицы в лохмотьях или просила милостыню, люди все-таки боялись бы ее, уступали бы ей и удерживали бы свое дыхание, когда она была сердита.

Деревья в длинной аллее Фельденского поместья были увешаны цветными фонариками, чтобы светить гостям, приехавшим праздновать день рождения Авроры. Длинный ряд окон в нижнем этаже горел огнями; оркестр гремел, заглушая беспрерывный стук экипажей и беспрестанное повторение имен гостей; через длинную амфиладу комнат сверкал фонтан сотнями оттенков при огне между темной зеленью оранжерей. В обширной передней красовались тропические растения; гирлянды цветов висели на прозрачных портьерах в дверях. Свет и блеск были повсюду, и среди всего этого и великолепнее всего, в мрачном величии красоты своей, Аврора Флойд, с пунцовыми цветами на голове и в белом платье, стояла возле своего отца.

Между гостями, приехавшими позже всех на бал мистера Флойда, находились два офицера из Виндзора, приехавшие в фаэтоне. Старший, правивший экипажем, был очень недоволен и несносен дорогой.

— Если бы и имел хоть малейшее понятие о расстоянии, Мольдон, — сказал он, — я не согласился бы терзать моих лошадей для такого пошлого общества.

— Это не пошлое общество, — с пылкостью отвечал молодой человек. — Арчибальд Флойд — отличный человек, а его дочь…

— Разумеется, божество, с пятьюдесятью тысячами приданого, которое, без сомнения, все будет укреплено за нею, если ей позволят выйти за такого нищего негодяя, каков Фрэнсис Люис Мольдон, гусарский офицер в службе ее величества. Я, впрочем, не намерен вам мешать, мой милый. Отправляйтесь и побеждайте и я благословлю ваши добродетельные усилия. Я представляю себе юную шотландку — с рыжими волосами (разумеется, вы назовете их каштановыми), с огромными ногами и в веснушках!

— Аврора Флойд с рыжими волосами и в веснушках!

Молодой офицер громко расхохотался.

— Вы увидите ее через четверть часа, Бёльстрод, — сказал он.

Тольбот Бёльстрод, гусарский капитан, согласился отвезти своего товарища из Виндзора в Бекингэм и нарядиться в мундир для того, чтобы украсить праздник в Фельдене, отчасти потому, что, дожив до тридцати двух лет, он испытал все сильные ощущения и удовольствия в жизни; и хотя имел очень хорошее состояние, но был так утомлен и собою и светом, что равнодушно позволял своим друзьям и товарищам управлять собою. Он был старший сын богатого корнваллийского баронета, предок которого получил свой титул прямо из рук шотландского короля Иакова, когда баронетство впервые вошло в моду; этот же самый счастливый предок был близкий родственник благородного несчастного и оскорбленного джентльмена по имени Уальтера Рали, с которым тот же самый шотландский король Иаков обошелся не совсем хорошо. А из всех родов гордости, когда-либо одушевлявших человечество, гордость самая сильная принадлежит корнваллийцам; а фамилия Бёльстрод была самая гордая во всем Корнваллисе. Тольбот был истый сын этого надменного дома; с раннего младенчества он был самым гордым из всех людей на свете.

Эта гордость была спасительной силою в его удачной карьере. Другие люди могли бы споткнуться на этом гладком пути, который богатство и знатность сделали столь приятным; но не Тольбот Бёльстрод. Пороки и сумасбродство в Бёльстроде оставили бы пятно на до сих пор незапятнанном гербе, которого не изгладили бы ни время, ни слезы. Эта гордость происхождения, совершенно не относившаяся к гордости богатства или знатности, имела благородную и рыцарскую сторону, и Тольбот Бёльстрод был любим многими выскочками, которых оскорбили бы более низкие люди. В обыкновенных жизненных делах он был так смирен, как женщина или дитя; только когда честь была задета, спящий дракон — гордость, оберегавший золотые яблоки его юности, чистоту, честность и правдивость, просыпался и вызывал врага.

Тридцати двух лет он был еще холост, не потому, чтобы он никогда не любил, но потому, что никогда не встречал женщины, которой безукоризненная чистота души позволяла бы в его глазах сделаться матерью благородного рода и воспитывать сыновей, которые сделали бы честь имени Бёльстрод. Его выбор отыскивал в женщинах более чем обыкновенные женские добродетели; он требовал тех великих и царственных качеств, которые реже всего встречаются в женщине. Безбоязненную правдивость, чувство чести, столь же сильное, как и его собственное, благородство намерений, отсутствие эгоизма, душу, незапятнанную мелочными низостями ежедневной жизни — все это он искал в любимом существе; и при первом трепете волнения, которое возбуждала в нем пара прелестных глаз, он начинал разбирать владетельницу их и отыскивать пятнышки на блестящей одежде ее девственности.

Он женился бы на дочери нищего, если бы она осуществляла его почти невозможный идеал; он отвергнул бы особу королевского происхождения, если бы она хоть на десятую долю не приближалась к этому идеалу.

Женщины боялись Тольбота Бёльстрода; пронырливых матушек устрашал холодный блеск его проницательных серых глаз; дочери-невесты краснели, дрожали и чувствовали, что все их милое жеманство пропадало при спокойном взгляде этого молодого офицера; сначала хорошенькие кокетки боялись его, потом начали избегать и ненавидеть и не ловили уже Бёльстродского замка и бёльстродского богатства в супружеские сети. Тридцати двух лет Тольбот прохаживался безопасно среди тенет и сетей Бельгрэвии, полагаясь на утвердившееся мнение, что капитан Бёльстрод не был годен в женихи. Это мнение, может статься, укоренилось тем обстоятельством, что корнваллиец вовсе не был тем невеждой-щеголем, единственные дарования которого состоят в искусстве причесывать себе волосы, вощить усы, курить трубку, тем щеголем, который сделался типом военного в мирное время.

Тольбот Бёльстрод любил ученые занятия; он не курил, не пил, не играл в карты. Только раз в жизни был он на дербийских скачках, и в этот единственный раз спокойно отошел в сторону, между тем как начался великий бег и бледные лица женщин устремились на роковой угол, а мужчинам сделалось дурно от страха, беспокойства и неизвестности. Он никогда не бывал на охоте, хотя ездил верхом прекрасно. Дрался на шпагах он отлично и был одним из любимых учеников мистера Анджело; но никогда в жизни не держал в руках бильярдного кия, не дотрагивался до карт с самого детства, когда играл в вист с отцом, с матерью и приходским пастором в южной гостиной Бёльстродского замка. Он имел особенное отвращение ко всем карточным играм, считая недостойным занятием для джентльмена жалкое ремесло шулеров. Комнаты его содержались так опрятно, как женские. Ящики с математическими инструментами занимали место сигарочниц; гравюры с картин Рафаэля украшали стены вместо французских гравюр и акварельных спортсментских рисунков.

Ему были знакомы все обороты выражений в Декарте и Кондильяке, но он затруднился бы перевести выражения в романах Поль де Кока. Те, которые говорили о нем, определяли его характер словами, что он нисколько не похож на офицера; но был один кавалерийский полк, которым он командовал во время достопамятного и отчаянного нападения на русские пушки, солдаты которого могли бы рассказать другое о капитане Бёльстроде. Возвратившись из Крыма, он, между другими отличиями, привез раненую ногу, которая на время лишила его возможности танцевать. Следовательно, Тольбот Бёльстрод из чистой благосклонности, или из того равнодушия ко всему, которое легко принимается за отсутствие эгоизма, согласился воспользоваться предложением быть на бале в Фельденском замке.

Гости банкира не принадлежали к тому очаровательному кругу, который был знаком гусарскому капитану; поэтому Тольбот, после представления хозяину, вмешался в толпу, собравшуюся в дверях танцевальной залы, и спокойно смотрел на танцующих; и на него также обращено было внимание, потому что он принадлежал к числу таких людей, которые не смешиваются с толпою.

Высокий, с широкой грудью, с бледным выбритым лицом, орлиным носом, чистыми, холодными серыми глазами, густыми усами, черными волосами, так плотно обстриженными, как будто он только что вышел из тюрьмы, он составлял поразительный контраст с юным корнетом с желтоватыми усиками, который приехал с ним. Даже оконтуженная нога, которая в других могла бы показаться недостатком, придавала изящество его наружности и, в соединении с блестящими орденами на груди, говорила о подвигах, недавно сделанных.

Он весьма мало интересовался веселым собранием, вертевшимся перед ним под музыку вальса Шарля Альбера. Он слышал прежде ту же самую музыку, выполняемую тем же самым оркестром; лица, хотя незнакомые ему, были не новы: смуглая красавица в розовом, белокурая в белом, высокая, величественная в шелку, кружевах, бриллиантах, скромная в белом крепе и розовых бутонах. Все эти знакомые сети из газа и дымки находились перед ним; он избавился от них; и пусть имя Бёльстрод исчезнет из истории корнваллийского дворянства, не оставив никаких следов, кроме имени на надгробном памятнике, но оно никогда не будет помрачнено недостойной породою, не будет загрязнено в разводном суде виновной женщиной.

Он стоял, прислонившись к косяку двери, опираясь на свою трость и лениво спрашивая себя: могло ли что-нибудь на земле вознаградить человека за труд жить на свете, когда корнет Мольдон подошел к нему с женщиной, рука которой, обтянутая перчаткой, небрежно лежала на его руке, с богиней, шедшей с ним рядом. Эта богиня была изумительно прекрасна в белом платье с пунцовыми цветами; она была как-то мучительно-ослепительна, упоительно-блистательна. Капитан Бёльстрод служил в Индии и раз попробовал страшно крепкий напиток, от которого пившие его люди чуть не сходили с ума, и он не мог удержаться, чтобы не подумать, что красота этой женщины имела свойство, походившее на этот напиток, свойство варварское, опьяняющее, опасное и сводящее с ума.

Его товарищ представил его этому чудному существу, и он узнал, что ее земное имя Аврора Флойд, и что она наследница Фельденского поместья.

Тольбот Бёльстрод опомнился в одну минуту. Это повелительное существо, эта Клеопатра в кринолине, имела низкий лоб, нос, отступавший от линии красоты, и широкий рот. Что если она была новой западней из белой кисеи с приманкой из искусственных цветов, как все остальные? Она имела пятьдесят тысяч фунтов приданого, следовательно, не нуждалась в богатом муже; но она была никто, следовательно нуждалась в положении и, без сомнения, читала о Бёльстродах в великолепных страницах Бёрка. Вследствие этого серые глаза стали холоднее прежнего, когда Тольбот поклонился наследнице.

Мистер Мольдон нашел своей даме стул возле двери, у которой стоял капитан Бёльстрод, а мистрисс Александр Флойд в эту самую минуту наклонилась к корнету с жестоким намерением заставить его танцевать с дамою, которая выполняла свои па более на ногах своего кавалера, чем на полу бальной залы; Аврора и Тольбот остались одни.

Капитан Бёльстрод взглянул на дочь банкира. Взор его остановился на грациозной голове с короною из ярких пунцовых ягод, обрамлявшей гладкие пряди волос, черных, как вороново крыло. Он ожидал, что ресницы скромно опустятся, что обыкновенно делают все молодые девицы с длинными ресницами, но он обманулся в ожидании, потому что Аврора Флойд смотрела прямо, ни на него, ни на огни, ни на цветы, ни на танцующих, но далеко; в пустое пространство. Она была так молода, богата и любима, что трудно было объяснить мрачную тень волнения, оттенявшую ее великолепные глаза.

Пока он спрашивал себя, что он скажет ей, она подняла на него глаза и сделала ему самый странный вопрос, когда-либо слышанный из девических уст:

— Вы знаете, Тёндерболд выиграл пари или Леджер? — спросила она.

Он был так изумлен, что не мог отвечать с минуту, и она продолжала несколько нетерпеливо:

— Это должно было быть известно сегодня в шесть часов вечера в Лондоне; но я спрашивала уже человек шесть — и никто ничего не знает.

Гладко обстриженные волосы Тольбота поднялись на голове его, когда он выслушал эти ужасные слова. Великий Боже! Какая страшная женщина! Живое воображение гусара представило ему наследника всех Рали Бёльстродов, получающего свои детские впечатления от такой матери. Она будет учить его читать из календаря скачек; она выдумает свою азбуку и скажет ему, что Д значит Дерби, И значит Ипсон, и прочее. Он сказал мисс Флойд, что он никогда не был в Донкэстере, никогда не читал охотничьего журнала и ничего не знает о Тёндербольде.

Она поглядела на него несколько презрительно.

— Он выиграл осенью в Ливерпуле кубок, — сказала она.

Тольбот Бёльстрод снова задрожал; но чувство сострадания смешалось с его ужасом.

«Если бы у меня была сестра, — подумал он, — я послал бы ее поговорить с этой жалкой девушкой и образумить ее».

Аврора не сказала ничего более гусарскому капитану, но опять принялась смотреть в пустое пространство и вертела браслет вокруг своей прекрасной руки; браслет был бриллиантовый и стоил фунтов двести. Отец подарил ей его в этот день. Он отдал бы все свое состояние за искусное произведение бриллиантщиков Гёнта и Роскелля, если бы Аврора вздыхала по подобным вещицам. Взгляд мисс Флойд упал на блестящее украшение, и она смотрела на него долго и пристально, как-будто скорее рассчитывала ценность каменьев, чем любовалась изяществом работы.

Пока Тольбот наблюдал за нею с удивлением, состраданием и ужасом, какой-то молодой человек поспешно подошел к тому месту, где она сидела, и напомнил ей, что он ангажировал ее на начинающийся кадриль. Она поглядела на свои таблетки из слоновой кости с золотом и бирюзой и с каким-то утомлением, исполненным пренебрежения, встала и взяла его под руку; Тольбот следовал глазами за ее удаляющейся фигурой. Она была выше многих в этой толпе, и ее царственная головка не скоро скрылась из вида.

«Клеопатра с носом слишком маленьким для ее лица и с пристрастием к лошадям, — думал Тольбот Бёльстрод, размышляя об удалившейся богине. — Ей следовало бы носить с собою книжку для записывания пари вместо этих таблеток из слоновой кости. Как рассеянна была она во все время, пока сидела здесь! Наверное, она держала пари за Леджера и рассчитывала сколько она проиграла. Что будет делать с нею этот бедный старый банкир? Посадит ее в дом умалишенных, или выберет членом жокейского клуба? С ее черными глазами и пятьюдесятью тысячами она может быть предводительницей спортсментского света».

Позднее, когда листья на деревьях Бекингэмского леса трепетали в тот холодный час, который предшествует рассвету, Тольбот Бёльстрод вез своего друга из освещенного замка банкира. Он разговаривал об Авроре Флойд во все время этой продолжительной поездки. Он был безжалостен к ее сумасбродствам; он насмехался над нею, он бранил ее, он осуждал ее испорченный вкус. Он подстрекал Фрэнсиса Люиса Мольдона жениться на ней и желал ему счастья с подобной женой. Он объявлял, что если бы такая женщина была его сестрой, он застрелил бы ее, если бы она не переделала себя и не сожгла своей книги с закладами. Он сделался совершенно свирепым, говоря о преступлениях молодой девицы, и разговаривал о ней таким образом, как будто она сделала ему непростительную обиду своим пристрастием к скачкам до тех пор, пока, наконец, бедный и молодой корнет не расхорохорился и не сказал своему начальнику, что Аврора Флойд была очень веселая и добрая девушка и совершенная леди, и что если она желала знать, кто выиграл пари, то капитану Бёльстроду до этого не было никакого дела и не следовало так кричать об этом.

Пока эти двое мужчин ссорились из-за Авроры, она сидела в своей уборной и слушала болтовню Люси Флойд об этом бале.

— Никогда не было такого восхитительного вечера, — говорила эта молодая девушка. — А видели вы того-то и того-то и приметили ли вы капитана Бёльстрода, служившего во всю крымскую войну и хромавшего, сына сэра Джона Уальтера Рали Бёльстрода, владельца Бёльстродского замка близ Кемельфорда?

Аврора покачала головой с утомленным движением. Нет, она не приметила никого из этих людей. Ребяческая болтовня бедной Люси прекратилась на минуту.

— Вы устали, милая Аврора, — сказала она. — Какая я жестокая, так мучу вас!

Аврора обвилась руками вокруг шеи своей кузины и скрыла свое лицо на белом плечике Люси.

— Я устала, — сказала она, — очень, очень устала.

Она говорила с таким отчаянным унынием в тоне, что ее кроткая кузина испугалась ее слов.

— Разве вы несчастны, милая Аврора? — спросила она тревожно.

— Нет, нет — только устала. Ступайте, Люси. Спокойной ночи, спокойной ночи.

Она тихо вытолкнула кузину из комнаты, отказалась от услуг своей горничной и отпустила ее. Потом, как она ни устала, она перенесла свечу с туалета к письменному столу, стоявшему на другой стороне комнаты, взяла свой письменный ящик, отперла его и вынула из самого внутреннего уголка его запачканную бумажку, отданную ей за неделю перед тем, человеком, который старался продать ей собаку.

Бриллиантовый браслет, подарок Арчибальда Флойда дочери на день ее рождения, лежал в своем атласном и бархатном гнездышке, на туалете Авроры. Она взяла сафьянный футляр, поглядела на браслет несколько минут, а потом заперла крышку футляра.

«Слезы были на глазах моего отца, когда он застегивал этот браслет на руке моей, — сказала она, садясь опять за свой письменный стол. — Если бы он мог видеть меня теперь!»

Она завернула сафьянный футляр в лист бумаги, припечатала его в нескольких местах красным сургучом и простой печатью и адресовала таким образом:

«Мистеру Джозефу Грину, для передачи Д. К.

«В гостинице Белль, в Донкэстере».

Рано на следующее утро мисс Флойд отвезла свою тетку и кузину в Кройдон и, оставив их в лавке, где продавалась берлинская шерсть, отправилась одна на почту, где отдала свою драгоценную посылку.

Глава IV ПОСЛЕ БАЛА

Чрез два дня после праздника в честь дня рождения Авроры фаэтон Тольбота Бёльстрода опять катился по аллее Фельденского замка, опять капитан принес жертву на алтарь дружбы и отвез Фрэнсиса Мольдона из Виндзора в Бекингэм для того, чтобы молодой корнет мог справиться о здоровье дам в семействе мистера Флойда, что, по общепринятому обыкновению, считается необходимым после вечера, проведенного в беспрерывных вальсах и кадрилях.

Младший офицер был очень признателен за эту доброту, потому что Тольбот, хотя добрейший человек на свете, не очень любил жертвовать собою для удовольствия других. Капитану было бы гораздо приятнее провести день в своей комнате за теми учеными сочинениями, которые его товарищи-офицеры обозначали общим названием «тяжелого чтения».

Тольбот Бёльстрод был совершенно непостижим для своих товарищей. Его огромные фолианты, его футляры из полированного красного дерева с математическими инструментами скорее приличествовали бы оксфордскому студенту, чем офицеру, сражавшемуся и раненому при Инкермане. Молодые люди, завтракавшие у него, трепетали, читая заглавие огромных книг на полках, и отчаянно смотрели на угрюмые и угловатые фигуры гравюр дорафаэлевской эпохи. Они не смели даже предложить курить в этих священных комнатах и стыдились мокрых следов, оставляемых бутылками на футлярах красного дерева.

Людям казалось естественным бояться Тольбота Бёльстрода, как мальчики боятся полисмэна, или учителя, или городового, даже прежде чем им скажут об атрибутах этих страшных существ. Даже полковник гусарского полка, дородный джентльмен, имя которого было записано в книге пэров, боялся Тольбота. Эти холодные серые глаза наполняли безмолвным ужасом сердца мужчин и женщин своим прямым, проницательным взглядом, как будто всегда говорившим им, что они узнаны.

Полковник боялся рассказывать свои лучшие похождения, когда Тольбот сидел за офицерским столом, потому что он смутно сознавал, что капитану была известна несообразность этих блистательных анекдотов, хотя этот офицер никогда не выражал сомнения ни взглядом, ни движением. Ирландец адъютант забывал хвастаться своими победами над прекрасным полом; младшие офицеры понижали голоса, когда разговаривали между собою о закулисных сценах; и пробки выскакивали быстрее, а хохот становился громче, когда Тольбот выходил из комнаты.

Капитан знал, что он был более уважаем, чем любим и, подобно всем гордым людям, огорчался и обижался тем, что его товарищи не привязывались к нему.

«Будет ли кто-нибудь из всех мильонов на этой широкой земле когда-нибудь любить меня? — думал он. — До сих пор никто еще меня не любил, даже мой отец и моя мать. Они гордились мною, но никогда не любили меня. Сколько юных и расточительных сыновей довели своих седоволосых родителей до могилы от огорчения, которое они приносили им, и все-таки были любимы до последнего дыхания теми, кого они губили, так, как я никогда не был любим! Может быть, моя мать более любила бы меня, если бы я более огорчал ее, если бы я обесславил по всему Лондону имя Бёльстродов, если бы меня выгнали из полка и я пришел бы к Корнваллис босиком упасть к ее ногам и выплакать мои грехи и мое горе на ее коленях и просить ее заложить ее вдовье наследство для уплаты моих долгов. Но я никогда ничего не просил у нее, кроме ее любви, которую она была не в состоянии дать мне. Я полагаю, это от того, что я не знаю, как ее просить. Как часто сидел я возле нее в Бёльстроде, разговаривал о разных посторонних предметах, но с неопределенным стремлением в сердце броситься к ней на грудь и умолять ее полюбить и благословить ее сына, но меня удерживала какая-то ледяная преграда, которую я не мог разрушить во всю мою жизнь! Какая женщина любила меня? Ни одна. Многие старались выйти за меня замуж, потому что я буду сэр Тольбот Бёльстрод, владелец Бёльстродского замка, но как скоро отказались они от желания овладеть добычей и удалились от меня с холодным трепетом и отвращением! Я дрожу, когда вспомню, что в марте мне минет тридцать три года и что я никогда еще не был любим. Я выйду в отставку теперь, когда уже нет войны, потому что я нисколько не полезен здесь, в полку; и если какое-нибудь добренькое созданьице влюбится в меня, я женюсь и увезу жену в Бёльстрод к моей матери и к моему отцу и сделаюсь помещиком».

Тольбот Бёльстрод говорил себе все это с полной искренностью. Он желал, чтобы какое-нибудь доброе и чистое создание влюбилось в него для того, чтобы он мог жениться на этой женщине. Он желал какой-нибудь внезапной вспышки невинного чувства, которая могла бы дать ему право сказать: «я любим!» Он чувствовал в себе мало способности к любви; но думал, что он будет признателен всякой доброй женщине, которая смотрела бы на него с бескорыстной любовью и которой он мог бы посвятить свою жизнь для того, чтобы сделать ее счастливою.

«Приятно было бы чувствовать, — думал он, — что если бы я был раздавлен на железной дороге или вывалился из воздушного шара, что хоть какое-нибудь существо на этом свете найдет его скучным без меня. Желал бы я знать, будут ли любить меня мои дети? Наверное, нет. Я заморозил бы их юную привязанность латинской грамматикой, и они с трепетом проходили бы мимо дверей моего кабинета и понижали бы голоса до испуганного шепота».

Идеалом женщины Тольбота Бёльстрода было кроткое и женственное создание, увенчанное ореолом светло-каштановых волос, робкая девушка с потупленными глазками и с золотистыми ресницами, существо застенчивое, такое же бледное и чинное, как фигуры на гравюрах дорафаэлевского времени, девушка чистая, как ее белое платье, отличающаяся всеми женскими дарованиями, но выказывавшая их только в тесном домашнем кругу.

Может быть, Тольбот подумал, что он встретил свой идеал, когда вошел в гостиную Фельденского замка с корнетом Мольдоном, семнадцатого сентября 1857.

Люси Флойд стояла у открытого фортепьяно в белом платье; ее бледно-золотистые волосы были облиты осенним солнцем. Эта солнечная фигура долго после того вспоминалась Тольботу после бурного промежутка, в который она была забыта, и длинная гостиная расстилалась, как картина, пред его глазами.

Да, это был его идеал — эта грациозная девушка с солнечным отблеском на волосах и скромно опущенными ресницами. Но, по обыкновению, необщительный капитан Бёльстрод сел около фортепьяно после краткой церемонии приветствий и смотрел на Люси взором серьезным, не обнаруживавшим особенного восторга.

Он не обратил большого внимания на Люси Флойд на балу; Люси не была ночной красавицей; волосам ее был нужен солнечный блеск, а нежный румянец щек бледнел при ярком освещении восковых свечей.

Пока капитан Бёльстрод смотрел на Люси серьезным, созерцательным взором, стараясь узнать похожа она или нет на других известных ему девушек, и была ли чистота ее нежной красоты в связи с внутренними ее качествами, балконное окно напротив него вдруг потемнело и Аврора Флойд встала между ним и солнечным светом.

Дочь банкира остановилась на пороге открытого балкона, держа обеими руками за ошейник огромного бульдога и нерешительно заглядывая в комнату.

Мисс Флойд ненавидела утренних посетителей и рассуждала сама с собой: видела ли уже ее и может ли она ускользнуть неприметно.

Но собака громко залаяла и решила вопрос.

— Тише, Боу-оу, — сказала Аврора, — тише, тише!

Да, эту собаку звали Боу-оу. Ей было двенадцать лет и Аврора так назвала ее на седьмом году своего возраста, когда эта собака была щенком с огромной головой, прыгавшим на стол во время уроков девочки, опрокидывавшим чернильницу на ее тетради и съедавшим по целым главам сокращенную историю Пиннока.

Мужчины встали при звуке ее голоса, и мисс Флойд вошла и села несколько поодаль от капитана и кузины, вертя в руках соломенную шляпу и смотря на собаку, которая решительно уселась возле ее стула, весело хлопая по ковру огромным хвостом.

Хотя она говорила очень мало и приняла небрежную позу, показывавшую полное равнодушие к гостям, красота Авроры затмила бедную Люси, как восходящее солнце затмевает звезды.

Густые пряди черных волос составляли диадему на ее низкому лбу, венчая ее как восточную царицу, царицу с небезупречным носом — это правда, но царствовавшую по божественному праву глаз и волос. Разве эти чудные черные глаза, сияющие на нас, может быть, только раз в жизни, не составляют царство сами по себе?

Тольбот Бёльстрод отвернулся от своего идеала, поглядеть на эту черноволосую богиню, с грубой соломенной шляпой в руках и с огромной головой бульдога, лежащей на коленах. Опять он приметил ту рассеянность в обращении, которая привела его в недоумение на балу. Она вежливо слушала своих гостей, отвечала им, когда они говорили с нею, но Тольботу казалось, что она принуждает себя к этому с усилием.

«Наверно, она желает, чтобы я убирался, — думал он, — и, без сомнения, считает меня гостем скучным, потому что я не говорю с ней о собаках и лошадях».

Капитан продолжал свой разговор с Люси. Он нашел, что она говорит именно так, как говорят другие молодые девушки, что она знает все, что знают они, и что была в тех самых местах, которые посещали они. Предмет их разговора был очень избит, но Люси разговаривала с очаровательным приличием.

«Предоброе созданьице! — думал Тольбот. — Из нее вышла бы чудная жена для помещика. Мне хотелось бы, чтобы она влюбилась в меня».

Люси рассказывала ему о поездке в Швейцарию, где она была прошлою осенью с отцом и с матерью.

— А ваша кузина была с вами? — спросил Тольбот.

— Нет. Аврора была в школе, в Париже, у госпожи Лепар.

— Лепар! Лепар! — повторил он. — Протестанский пансион в предместье Сен-Доминик. Там воспитывалась моя кузина, мисс Тривильян. Она была там года три или четыре. Вы помните Констэнс Тривильян в пансионе Лепар, мисс Флойд? — спросил Тольбот Аврору.

— Констэнс Тривильян! Да, я помню ее, — отвечала дочь банкира.

Она не сказала ничего более, и на несколько минут наступило неловкое молчание.

— Мисс Тривильян — моя кузина, — сказал капитан.

— Неужели?

— Я надеюсь, что вы были с ней дружны?

— О, да.

Аврора наклонилась к собаке, лаская ее огромную голову и даже не подняв глаз, когда говорила о мисс Тривильян, точно будто она была совершенно равнодушна к этому предмету разговора и не хотела даже показывать, будто интересуется им.

Тольбот Бёльстрод закусил губы с оскорбленной гордостью.

«Верно, эта гордая наследница презирает Тривильянов Тридстлиндских, — думал он, — за то, что они не могут похвалиться ничем, кроме нескольких сотен десятин голой степи, истощившихся оловянных рудников и родословной, начинающейся со времен короля Артура.

Арчибальд Флойд вошел в гостиную, когда там сидели офицеры, и просил их остаться в Фельденском замке.

— Дорога длинная, господа, — сказал он, — вашим лошадям нужно отдохнуть. Разумеется, вы отобедаете с нами. Ночь сегодня лунная и вам возвращаться будет так светло, как днем.

Тольбот взглянул на сэра Фрэнсиса Люиса Мольдона, который сидел и глядел на Аврору, разинув рот от восторга. Молодой офицер знал, что наследница и ее пятьдесят тысяч были не для него, но тем не менее было приятно глядеть на нее и жалеть, зачем он не старший сын богатого баронета, как капитан Бёльстрод.

Приглашение было принято Мольдоном так дружелюбно, как было сделано; и со стороны Тольбота Бёльстрода не с такой холодностью, как обыкновенно.

Звонок к завтраку раздался, когда они разговаривали, и маленькое общество отправилось в столовую, где оно нашло мистрисс Александр Флойд, председательствующую за столом. Тольбот сел возле Люси, Мольдон напротив них, а Аврора возле отца.

Старик был внимателен к гостям, но даже самый поверхностный наблюдатель мог бы приметить его бдительность относительно Авроры. На его озабоченном лице всегда было нежное, тревожное выражение, с которым и глаза его обращались к дочери в каждом промежутке разговора и едва отрывались от нее для обычных вежливостей, требуемых общежитием. Если Аврора говорила, он прислушивался — прислушивался так, как будто каждое небрежное, полупрезрительное слово скрывало более глубокое значение, которое обязанностью его было распознать и разобрать. Если Аврора молчала, отец наблюдал за нею еще пристальнее, стараясь, может быть, проникнуть в то мрачное покрывало, которое иногда опускалось по ее прекрасному лицу.

Тольбот Бёльстрод не был так занят своим разговором с Люси и мистрисс Александр, чтобы не приметить этой особенности в обращении отца с его единственной дочерью. Он видел также, что Аврора обходилась с банкиром не с тем небрежным равнодушием полуутомленным, полупрезрительным, которое, по-видимому, было свойственно ей в других случаях. Бдительность Арчибальда Флойда в некоторой степени отражалась на его дочери какими-то пароксизмами, это правда, потому что вообще она находилась в той задумчивой рассеянности, которую капитан Бёльстрод приметил в ней на балу; но все-таки в ней было то же самое чувство, как и в ее отце, хотя не столь постоянное и менее сильное. Бдительная, тревожная, полугрустная привязанность, которая едва могла бы существовать в нормальных обстоятельствах. Тольботу Бёльстроду было досадно на себя, зачем он обращает внимание на все это, и каждую минуту он все менее и менее становился внимателен к простому разговору Люси.

«Что это значит? — думал он, — не влюбилась ли она в кого-нибудь, за кого отец запрещает ей выходить, и старик старается загладить свою строгость? Это едва ли вероятно. Женщина с такой головой и шеей непременно должна быть честолюбива — честолюбива и мстительна скорее, чем способна к нежной страсти. Не лишилась ли она половины своего состояния на этой скачке, о которой она мне говорила? Я ее спрошу. Может быть, украли ее книгу, в которой она записывала свои пари, или захромала ее любимая лошадь, или кто-нибудь застрелил ее любимую собаку. Разумеется, эта наследница — избалованное дитя, и, наверное, отец ее постарается заказать для нее копию с луны, если ей захочется иметь эту планету».

После завтрака банкир повел своих гостей в сад, расстилавшийся по обеим сторонам дома, сад, который бедная Элиза Флойд помогала устраивать девятнадцать лет тому назад.

Тольбот Бёльстрод ходил несколько медленно по милости своей крымской раны, но мистрисс Александр с дочерью приноровили свои шаги к его походке, а Аврора пошла вперед с отцом, Мольдоном и бульдогом, не отстававшим от нее.

— Кажется, ваша кузина немножко горда? — спросил Тольбот Люси.

— Аврора горда! О, право нет! Может быть, если уж в ней есть какой-нибудь недостаток (потому что другая такая милая девушка вряд ли найдется в свете), так это то, что в ней нет достаточно гордости — я говорю относительно слуг и людей подобного рода. Она готова говорить с этими садовниками точно так, как с вами и со мною, и вы не увидите разницы в ее обращении, кроме того, может быть, что она будет гораздо дружелюбнее с ними, нежели с нами. Бедные в окрестностях Фельдена обожают ее.

— Аврора похожа на свою мать, — сказала мистрисс Александр, — она живое изображение бедной Элизы Флойд.

— Мистрисс Флойд была соотечественницей своего мужа? — спросил Тольбот.

Ему хотелось знать, почему Аврора имеет такие большие, блестящие черные глаза и так много южного в своей красоте.

— Нет, жена дядюшки была из Лэнкэширской фамилии.

Из Лэнкэширской фамилии! Если бы Тольбот Рали Бёльстрод мог знать, что эта фамилия называлась Проддер, что один член этого надменного дома провел юность в приятных занятиях кают-юнги, варя густой кофе и приготовляя жирные селедки для завтрака одного угрюмого капитана и получая более телесных наказаний от толстого сапога своего господина, чем медных монет! Если бы он мог знать, что тетка матери этого гордого создания, которое шло пред ним во всем величии своей красоты, содержала свечную лавку в одной ничтожной ливерпульской улице, хотя этого никто не знал, кроме самого банкира, и это благоразумно скрывалось даже от Авроры, которая об этом вообще знала мало, кроме того, что несмотря на то, что она родилась в сорочке, как говорится, она была беднее других девушек, так как у ней не было матери.

Мистрисс Флойд, Люси и капитан нагнали прочих на сельском мостике, где Тольбот остановился отдохнуть. Аврора наклонилась через грубую деревянную балюстраду и лениво смотрела на воду.

— Ваш фаворит выиграл на скачке, мисс Флойд? — спросил Тольбот, смотря на эффект ее профиля против солнечного сияния, не весьма красивого профиля, конечно, если бы не черные длинные ресницы и лучезарный блеск глаз, которого не могла скрыть даже их черная тень.

— Какой фаворит? — сказала Аврора.

— Лошадь, о которой вы говорила мне намедни — Тёндерболт, он выиграл?

— Нет.

— Мне очень жаль это слышать.

Аврора подняла на него глаза и сердито покраснела.

— Почему? — спросила она.

— Потому что, я думал, вы интересуетесь его успехом.

Когда Тольбот сказал это, он приметил в первый раз, что Арчибальд Флойд стоял так близко, что мог слышать их разговор и что, кроме того, он смотрел на свою дочь даже с большей бдительностью, чем обыкновенно.

Не говорите мне о скачках, папа этого не любит, — сказала Аврора капитану, понизив свой голос.

Тольбот поклонился.

«Стало быть, я был прав, — подумал он, — скачки — ее слабая струна. А отец, очевидно, любит ее до безумия, между тем как я…

В этих мыслях было что-то фарисейское, так что капитан Бёльстрод даже мысленно не кончил своей фразы. Он думал:

«Эта девушка, которая, может быть, была причиною бессонных ночей и дней, исполненных тревожных забот, нежно любима своим отцом, между тем как я, образец всех старших сыновей в Англии, никогда в жизни не был любим».

В половине седьмого большой колокол в Фельденском замке возвестил окрестным жителям, что семья владельца идет одеваться к обеду; другой звонок, в семь часов, сообщил крестьянам близ Бекингэма и Уэст Уикгэма, что мистер Флойд с своим семейством отправляется обедать; этот звук сказал голодным беднякам, что они всегда могут просить в людской вкусных кушаний, цыплят и фазанов, изящно приготовленных, которые все пошли бы на откормление поросят для Рождества, если бы Арчибальд Флойд строго не приказал отдавать все тем, кто приходит просить.

Флойд и его гости не выходили из сада до тех пор, пока дамы не ушли одеваться к обеду. Обед был очень оживлен, потому что Александр Флойд приехал из Сити к жене и дочери и привез с собою шалуна-мальчика, поступающего в Итон и страстно привязанного к своей кузине Авроре; по милости ли влияния этого юного джентльмена или причудливости, составлявшей часть ее натуры Тольбот Бёльстрод не мог узнать, но мрачное облако сбежало с лица мисс Флойд, и она на этот час предалась веселости с лучезарной грацией, напомнившей ее отцу тот вечер, когда Элиза Персиваль играла на сцене в последний раз и прощалась с публикой в маленьком лэнкэширском театре.

Только этой перемены в дочери и не доставало, чтобы сделать Арчибальда Флойда совершенно счастливым. Улыбки Авроры как будто оживили все общество. Лед растаял, потому что вышло солнце и зима исчезла, наконец.

Тольбот Бёльстрод ломал себе голову, стараясь узнать, почему эта женщина была таким очаровательным созданием. Почему, как он ни оспаривал этого факта, он все-таки был очарован этой черноглазою сиреной, вдоволь упиваясь из чаши спиртуозного напитка, которую она подавала ему, и быстро приходя в опьянение.

«Я почти мог бы влюбиться в мой светлорусый идеал, — подумал он, — но не могу не восхищаться этой необыкновенной девушкой. Она похожа на мистрисс Низбет в полном цвете ее славы и красоты; она похожа на Клеопатру, плывущую по Кидну[2]; она похожа на Нелль Гвинн, продающую апельсины; она похожа на Лолу Монтес, сражающуюся с баварскими студентами; она похожа на Шарлотту Кордэ с ножом в руке; она похожа на все, что прекрасно, странно, дурно, нежественно и очаровательно; она именно существо такого рода, в которое могут влюбиться много дураков».

Он поставил между собою и очаровательницей всю длину комнаты, и сел около рояля, где Люси Флойд играла гармонические симфонии Бетховена. Гостиная в Фельденском замке была так длинна, что, сидя за этим роялем, капитан Бёльстрод мог оглядываться на веселую группу, окружавшую наследницу, как на сцену в театре из лож. Он почти жалел, что у него не было зрительной трубки при наблюдении за грациозными движениями Авроры и за игрою ее блестящих глаз; а потом, обернувшись к фортепьяно, прислушивался к усыпительной музыке и любовался личиком Люси, чудно белым при лунном сиянии, струившемся в открытое окно и заставлявшем тускнеть восковые свечи на рояле.

Все, чего не доставало в красоте Авроры, в избытке находилось в Люси. Деликатность очертаний, безукоризненные черты, чистота цвета лица — все было в ней; но между тем, как одно лицо ослепляло вас своим ярким блеском, другое производило на вас очарование и медленное и, вместе с тем, быстро проходившее. Люси есть так много, а Аврор так мало; и между тем, как вы никогда не могли критиковать одну, бы безжалостно разбирали другую.

Тольбот Бёльстрод был привлекаем к Люси смутною мыслью, что она была именно тем добрым и робким созданием, которому было предназначено сделать его счастливым. Но он смотрел на нее так спокойно, как на статую и так же вполне сознавал ее недостатки, как скульптор, критикующий работу соперника.

Но она именно была женщина такого рода, которая может быть доброй женой. Ее воспитала для этой цели заботливая мать. Чистота и доброта бодрствовали над нею с самой колыбели. Она никогда не видала неприличных зрелищ, не слыхала неприличных звуков. Она была так несведуща, как младенец, во всех пороках и ужасах этого обширного мира. Она была настоящая леди, образована, талантлива; и если было много других такого же типа грациозной женственности, то, конечно, это был самый высокий, самый благородный и самый лучший тип.

Когда фаэтон капитана Бёльстрода подъехал вечером к парадной двери, маленькое общество собралось на террасе провожать офицеров, и банкир выразил своим гостям надежду, что этот визит в Фельден будет началом продолжительного знакомства.

— Я везу теперь Аврору и мою племянницу в Брайтон на месяц, — сказал он, пожимая руку капитану, — но когда мы воротимся, вам надо бывать у нас как можно чаще.

Тольбот поклонился и пролепетал благодарность за дружелюбное приглашение банкира. Аврора и кузен ее Перси Флойд сошли со ступенек крыльца и восхищались чистокровными гнедыми капитана Бёльстрода, и капитан невольно развлекся картиной, которую эта группа представляла при лунном сиянии.

Он никогда не забывал этой картины. Аврора, с короною черных волос на голове, в шелковом платье, блиставшем при неверном свете сумерек, гладила белою рукою уши лошади, голова которой виднелась через ее плечо, между тем как подслеповатый старый бульдог, ревнуя к ней, жалобно визжал возле нее.

Как чудесна симпатия, существующая между некоторыми людьми и грубыми животными! Я думаю, что собаки и лошади понимали каждое слово, которое говорила им Аврора — что они обожали ее из глубины своих немых душ и охотно пошли бы на смерть за нее. Тольбот замечал все это с тревожным чувством изумления.

«Желал бы я знать: умнее ли нас эти существа? — подумал он, — не узнают ли они каких-нибудь более высоких свойств в этой девушке, нежели можем приметить мы? Если бы эта страшная женщина со своими нежественными вкусами и таинственными наклонностями была низка, или труслива, или фальшива, я не думаю, чтобы этот бульдог любил ее таким образом; я не думаю, чтобы мои чистокровные лошади позволили бы рукам ее дотронуться до их узды; собака заворчала бы, лошади укусили бы, как эти животные обыкновенно делали в те отдаленные дни, когда они узнавали колдовство и присутствие злых духов. Верно, мисс Флойд доброе, великодушное существо — такая женщина, которую современные молодые люди назвали бы великолепной девушкой; но она с таким удовольствием читает охотничий журнал, как другие молодые девушки романы мисс Иондж. — Мне право жаль ее».

Глава V ДЖОН МЕЛЛИШ

Дом, который банкир нанял в Брайтоне на октябрь, стоял на Восточном Утесе, гордо возвышаясь над гонимыми ветром волнами; пурпуровый Шоргэмский берег тускло виднелся из верхних окон в ясное осеннее утро, а Цепная Плотина извивалась лентою под утесом.

Прежде чем мистер Флойд повез свою дочь и ее кузину в Брайтон, он устроил одно дело, которое, по его мнению, служило сильным доказательством его благоразумия; он пригласил даму в гувернантки и компаньонки для Авроры; ей, по словам мистрисс Александр, очень была нужна талантливая и попечительная особа, которая позаботилась бы направить и подрезать те лишние ветви ее натуры, которым позволено было расти с самого ее детства. Великолепный кустарник не должен был уже влачить по земле свои дикие стебли, или поднимать их к голубым небесам по собственной своей воле; его следовало обрезывать и укреплять к каменной стене общества острыми гвоздями. Другими словами: в «Times» было напечатано объявление, приглашавшее образованную даму в гувернантки и компаньонки в семейство одного джентльмена, который не постоит за жалованьем, только бы вышеназванная дама имела всевозможные таланты, и была таким исключительным и необыкновенным созданием, какое только может существовать на столбцах популярного журнала.

Но если бы свет был наполнен исключительными созданиями, то и тогда мистер Флойд едва ли получил бы столько объявлений, сколько посыпалось теперь на несчастного бекингэмского почмейстера. Он серьезно думал было нанять повозку и отвезти в ней письма в Фельден. Если бы банкир объявил в газетах, что он ищет жену и упомянул бы цифру своего дохода, он едва мог бы иметь более ответов. Точно будто все женское народонаселение Лондона с общего согласия вдруг почувствовало желание образовать душу и ум дочери джентльмена, который не постоит за жалованьем. Жены офицеров, пасторов, стряпчих, купцов, дочери благородных, но бедных родителей — объявляли себя каждая тою особою, которая лучше всех на свете годилась для этого места.

Мистрисс Александр Флойд выбрала шесть писем, остальные бросила в корзину, приказала заложить карету банкира и поехала в Лондон посмотреть на шесть писательниц. Она была практичная и энергичная женщина и так строго рассматривала шесть искательниц, что, воротившись к мистеру Флойду, объявила ему, что годится только одна из них и что она приедет в Фильден на следующий же день.

Избранная гувернантка была вдовою прапорщика, который умер через шесть месяцев после свадьбы и за полтора часа до получения огромного наследства; подробности о нем друзья его несчастной вдовы никогда не могли хорошенько разобрать. Но как ни туманна была эта история, она была довольно ясна для того, чтобы мистрисс Уальтер Поуэлль вступила в жизнь разочарованной женщиной. Это была женщина со светлыми волосами, наклонявшая голову как совершенная леди. Она вышла из школы только для того, чтобы выйти замуж и через шесть месяцев супружеской жизни воротилась в ту же школу учительницей младших учениц. Эта женщина всю свою жизнь учила и училась, утром она давала те уроки, которые выучивала вечером, никогда не теряла случая образовать себя, машинально сделалась музыкантшей и живописицей, говорила с искусством попугая на иностранных языках, прочла все книги, какие ей следовало прочесть, знала все, что ей нужно было знать, но, кроме всего этого, и вне границ школьной стены, была несведущая, бездушная и пошлая женщина.

Аврора проглотила горькую пилюлю, как умела, и приняла мистрисс Поуэлль как особу, определенную для ее образования — как род балласта, бросаемый в блуждающую лодку, чтобы не допустить ее разбиться о скалы и подводные камни.

— Надо, кажется, терпеть ее, Люси — сказала она, — надо мне согласиться, чтобы это бедное увядшее создание образовывало меня. Желала бы я знать, будет ли она похожа на мисс Дреммонд, которая отпускала меня от уроков и читала романы, между тем как я бегала по саду и по конюшням. Я могу ужиться с нею, Люси, пока вы со мною; но мне кажется, я сойду с ума, если меня прикуют одну к этой угрюмой, бледнолицей дворняжке.

Мистер Флойд с семейством отправился из Фельдена в Брайтон в просторном дорожном экипаже. Горничная Авроры сидела на запятках, чемоданы были навалены на верху кареты, а мистрисс Поуэлль со своими юными воспитанницами помещалась внутри. Мистрисс Александра воротилась во Фёльгэм, исполнив свою обязанность, как она думала, отыскав покровительницу для Авроры; но Люси должна была остаться с кузиной в Брайтоне и ездить с нею верхом. Верховые лошади были отправлены накануне с грумом Авроры, седым и несколько угрюмым стариком, служившим Арчибальду Флойду тридцать лет, а бульдог Боу-оу путешествовал в карете со своей госпожой.

Через неделю после приезда в Брайтон, Аврора с кузиною гуляли по Западному Утесу, когда джентльмен с раненой ногой встал со скамьи, на которой он сидя слушал оркестр, и медленно подошел к девушке. Люси с легким румянцем опустила ресницы; но Аврора протянула руку в ответ на поклон капитану Бёльстроду.

— Я думал, что непременно встречу вас здесь, мисс Флойд, — сказал он. — Я приехал только сегодня утром и шел разузнать об адресе вашего батюшки… Он здоров?

— Да… здоров.

Тень пробежала по лицу ее при этих словах. На этом лице чудно отражались свет и тень.

— Мы не ожидали видеть вас в Брайтоне, капитан Бёльстрод, — прибавила Аврора, — мы думали, что ваш полк квартирует еще в Виндзоре.

— Да, мой полк — то есть гусарский, все еще в Виндзоре, но я вышел в отставку.

— В отставку!

И Аврора и ее кузина с удивлением взглянули на капитана Бёльстрода при этом известии.

— Да, мне надоела военная служба. Скучно теперь, когда кончилась война. Конечно, я мог бы перейти в другой полк и отправиться в Индию, как бы отвечая на свой собственный довод, — но я уже приближаюсь к зрелому возрасту и мне надоело таскаться по свету.

— Мне хотелось бы ехать в Индию, — сказала Аврора, смотря на море.

— Вам, Аврора! Зачем? — воскликнула Люси.

— Я ненавижу Англию.

— А я думала, что вы не любите Францию.

— Я ненавижу и ту и другую. Какая же польза от этого огромного мира, если мы должны вечно оставаться на одном месте, быть прикованными к тесному кругу одного народа, вечно видеть и слышать одних и тех же людей и не иметь возможности освободиться от гнусных звуков их имен? Мне хотелось бы сделаться миссионершей и отправиться в центральную Африку с Ливингстоном и его семейством; я уехала бы, если бы не папа.

Бедная Люси в безмолвном удивлении устремила глаза на свою кузину. Тольбот Бёльстрод опять пришел в то изумление, в которое эта девушка всегда приводила его. Что значили эти припадки уныния и эти вспышки горечи в девятнадцатилетней богатой наследнице? Не была ли это просто одна аффектация эксцентричности?

Аврора поглядела на него с своей самой светлой улыбкой, пока он задавал себе этот вопрос.

— Вы навестите папа? — сказала она.

Капитан Бёльстрод объявил, что он не желал большего счастья, как засвидетельствовать свое уважение мистеру Флойду, и отправился с молодыми девицами к Восточному Утесу.

С этого утра офицер сделался постоянным гостем банкира. Он играл в шахматы с Люси, аккомпанировал ей на фортепьяно, когда она пела, давал ей драгоценные советы, когда она рисовала акварелью, как набросать там и сям проблески неба, сделать темнее осенние листья и стал вполне полезен молодой девице, которая, как нам известно, знала в совершенстве все женские искусства. Мистрисс Поуэлль, сидя у одного из окон в хорошенькой гостиной, проливала благосклонный свет своей увядшей физиономии и бледно-голубых глаз на молодых людей и олицетворяла все приличия своею личностью. Аврора, когда погода мешала ей ездить верхом, занималась более неугомонно, чем полезно: то брала книги, то бросала их, дергала за уши бульдога, выглядывала из окон, рисовала карикатуры гуляющих на утесе и беспрестанно смотрела на чудно-маленькие часики с целой связкой необъяснимых золотых безделушек и глядела, который час.

Тольбот Бёльстрод, наклонясь над фортепьяно или рисунком Люси, или обдумывая ход своей королевы, имел полную свободу наблюдать за движениями мисс Флойд и оскорбляться при виде того, как эта молодая девица проводила дождливое утро. Иногда он видел, как Аврора сидела за «Спортменским Журналом» к ужасу мистрисс Уальтер Поуэлль, которая имела смутную идею о вредных поступках, рассказываемых в этом ужасном журнале, но боялась простирать свою власть до того, чтобы запретить это чтение.

Мистрисс Поуэлль с безмолвным одобрением глядела на возрастающую фамильярность между кроткой Люси Флойд и капитаном. Она боялась сначала, чтобы Тольбот не сделался поклонником Авроры; но обращение обоих скоро рассеяло ее испуг. Ничто не могло быть дружелюбнее обращения мисс Флойд с офицером; но она обнаруживала то же самое равнодушие к нему, как и ко всему другому, кроме своей собаки и своего отца. Возможно ли, чтобы это почти в совершенстве красивое лицо и эта надменная грация не имели очарования для дочери банкира? Возможно ли, чтобы она проводила час за часом в обществе самого красивого аристократа, с каким когда-либо она встречалась и чтобы сердце ее осталось так же не тронуто, как и при начале знакомства? В этом маленьком обществе была одна особа, постоянно задававшая себе этот вопрос и не имевшая возможности отвечать на него. Эта особа была Люси Флойд. Бедная Люси Флойд день и ночь мысленно занималась тою старою немецкою игрою, в которую играли Фауст и Маргарита с расцветшею розою в саду; «Любит — не любит!»

Близорукая мистрисс Уальтер Поуэлль могла думать, что Люси привлекала на Восточный Утес капитана Бёльстрода; но Люси знала лучше — горько, жестоко знала.

— Внимание капитана Бёльстрода к мисс Люси Флойд весьма очевидно, — сказала однажды мистрисс Поуэлль, когда капитан ушел, проведя утро в занятии музыкою, пением и шахматной игрой.

Как Люси возненавидела эту чопорную фразу! Никто не знал так хорошо, как она, цену этого «внимания». Они провели в Брайтоне шесть недель и в последние пять недель капитан бывал у них почти каждое утро. Он ездил с ними верхом и в экипаже, слушал вместе с ними оркестр, сидел в их ложе в хорошеньком маленьком театре, слушая Гризи, Марио, Альбони и бедную Бозио. Он провожал их во все брайтонские увеселения и никогда, по-видимому, не уставал сопутствовать им.

Но, несмотря на все это, Люси знала, что скажет ей последний листок розы, когда все лепестки будут ощипаны и останется один бедный стебель. Она знала, как часто он забывал перевертывать листы в сонатах Бетховена, как часто делал он зеленые штрихи в горизонте вместо пурпуровых и рисовал деревья на переднем плане невнимания и бесславно получал шах и мат, просто, от невнимания и давал ей ответы некстати, когда она заговаривала с ним. Она знала, как он тревожился, когда Аврора читала «Спортсменский Журнал» и как один шорох газеты заставлял его вздрагивать от нервной боли. Она знала, как он был нежен к бульдогу, как старался подружиться с ним, как почти был раболепен в своей внимательности к этому огромному величественному животному — словом, Люси знала то, чего Тольбот еще сам не знал; она знала, что он влюбился по уши в ее кузину и имел в то же время смутную идею, что он сам предпочел бы влюбиться в нее, в Люси, и слепо боролся с возрастающей страстью.

Так и было: он влюбился в Аврору. Чем более он протестовал против нее, чем решительнее преувеличивал ее сумасбродство и сам сознавал сумасбродство любви к ней, тем вернее любил он ее. Даже та борьба, которую он выдерживал, делала Аврору вечно присутствующею в его воображении, пока он стал настоящим рабом этого милого видения, которое он вызывал только для того, чтобы постараться отогнать его.

«Как бы я мог вести ее в Бёльстрод и представить моему отцу и моей матери? — думал он.

Тут ему вообразилось, как она осветит старый корнваллийский замок лучезарностью своей красоты, как очарует его отца, как пленит его мать, поедет на своей чистокровной лошади и заставит весь приход сойти с ума от восторга по себе.

Он чувствовал, что его посещения компрометируют его в глазах семейства мистера Флойда. Иногда ему казалось, что честь обязывает его предложить Люси свою руку; иногда он доказывал себе, что никто не имел права считать его внимательным более к одной девице, чем к другой.

Если бы он знал, что Люси вечно умственно играла с воображаемой розой, я уверен, что он, не теряя ни часа, сделал бы ей предложение; но дочь мистрисс Александры была слишком хорошо воспитана для того, чтобы обнаружить волнение своего сердца, и она переносила свою тоску, скрывала свою ежечасную муку с спокойным терпением, свойственным этим простодушным женственным мученицам. Она знала, что последний лист должен быть скоро ощипан, и сладостная мука неизвестности должна скоро кончиться навсегда.

Богу известно, как долго Тольбот Бёльстрод мог бы бороться с своей возрастающей страстью, если бы одно событие не положило конца его нерешимости и не привело его в отчаяние. Это событие было появление соперника.

Он ходил с Авророю и Люси на Западном Утесе в одно ноябрьское утро, когда почтовый экипаж вдруг подъехал к перилам, отделявшим гуляющих от дороги, и высокий мужчина, в огромном шотландском пледе на плечах, выпрыгнул из экипажа и бросился к Тольботу. Приблизившись, он снял шляпу и с извинением поклонился дамам.

— Кто бы подумал, что я вас увижу здесь, Бёльстрод? — сказал он. — Я слышал, что вы в Индии. Но что вы сделали с вашей ногой?

Он говорил, почти не переводя духа от волнения и едва мог сохранить молчание в то время, как Тольбот представлял его дамам как мистера Меллиша, старого друга и школьного товарища. Приезжий с таким восторгом глядел на черные глаза мисс Флойд, что капитан повернулся к нему почти свирепо, спрашивая, что привело его в Брайтон.

— Охотничий сезон, мой милый. Йоркшир мне надоел; знаю каждое поле, каждую канавку, каждый забор, каждый пруд, каждое деревцо. Я остановился в Бедфорде; со мною мои лошади — я дам вам завтра лошадь, если вы хотите. У меня есть серая лошадь, которая как раз годится для вас — на ней так легко сидеть, как на кресле.

Тольбот возненавидел своего друга за то, что тот заговорил о лошадях: он чувствовал к нему ревнивый ужас. Этот высокий, пустоголовый йоркширец со своей болтовней о лошадях и охоте был, может быть, человек такого рода, общество которого будет приятно для Авроры. Но, быстро обернувшись рассмотреть мисс Флойд, капитан Бёльстрод имел удовольствие увидеть, что эта молодая девица рассеянно смотрела на туман, собиравшийся над морем и, по-видимому, не обращала внимания на существование мистера Джона Меллиша, владетеля Меллишского Парка в Йоркшире.

Этот Джон Меллиш был, как я сказала, человек огромного роста, казавшийся еще огромнее по милости толстого шотландского пледа, ученым образом обернутое около плеч. Это был человек лет тридцати по крайней мере, но с такой юношеской живостью в обращении, с такой невинной веселостью в лице, что он походил на восемнадцатилетнего юношу, только что выпущенного из школы. Я думаю, что Чарльз Кингсли[3] восхитился бы этим высоким, веселым, широкогрудым англичанином, с каштановыми волосами, отброшенными с открытого лба, и с густыми усами, обрамляющими губы, вечно готовые для смеха. И какого смеха! такого веселого и звучного, что люди, прохаживавшиеся по бульвару, обернулись посмотреть на владельца таких здоровых легких и добродушно улыбались из сочувствия к его искренней веселости.

Тольбот Бёльстрод заплатил бы сто фунтов, чтобы отделаться от шумного йоркширца. Какое дело имел он в Брайтоне? Неужели самое обширное графство в Англии не довольно обширно для него, чтобы ему нужно было еще притащиться в Сюссекс, к досаде друзей Тольбота.

Капитану Бёльстроду сделалось несколько веселее, когда общество встретилось с Арчибальдом Флойдом. Старик просил, чтобы его представили мистеру Меллишу и пригласил честного йоркширца обедать на Восточном Утесе в этот же самый вечер, к досаде Тольбота, который, надувшись, отстал и позволил Джону познакомиться с дамами.

Фамильярный йоркширец в десять минут подбился к ним в милость; и в то время, когда они дошли до дома банкира, был гораздо свободнее в обращении с Авророю, чем наследник бёльстродский после дмухмесячного знакомства. Он проводил их до дверей, пожал руку дамам и мистеру Флойду, погладил бульдога, весело хлопнул по плечу Тольбота и побежал в Бедфорд одеваться к обеду. Ему было так весело, что он сбивал с ног мальчиков, сталкивался с светскими молодыми людьми, которые выпрямлялись в чопорном изумлении, когда этот высокий мужчина толкал их. Он напевал охотничью арию, когда бежал на большую лестницу в свою комнату и болтал со своим лакеем, когда одевался.

Он казался человеком, нарочно созданным для счастья, для обладания и траты богатства. Люди, чужие ему, бегали за ним и служили ему по инстинктивному убеждению, что они получат достаточное вознаграждение за свои хлопоты. Слуги в кофейнях бросали другие столы и служили за тем столом, за которым он сидел. В театре для Джона Меллиша находилось место, между тем как другие должны были ждать в холодных коридорах. Нищие выбирали его в толпе на многолюдных улицах, гонялись за ним и не хотели отойти, не получив подаяния из кармана его просторного жилета.

Он всегда тратил деньги для других. У него был целый полк старых слуг в Меллишском Парке, которые обожали его и мучили по обыкновению им подобных. Конюшни его были наполнены хромыми, кривыми или, иначе, никуда негодными для службы лошадьми, жившими, его милостынями и истреблявшими столько овса, сколько было бы довольно для целого конского завода. Он постоянно платил за вещи, которых или не покупал, или не имел, и его вечно обманывали честные души, окружавшие его, которые, несмотря на то, что употребляли все силы, чтобы разорить его, прошли бы сквозь огонь и воду, лишь бы оказать ему услугу, и не оставили бы его, и трудились бы для него, и содержали бы его на те самые деньги, которые украли у него же, если бы он был разорен.

Если у мистера Джона болела голова — все до одного в его беспорядочном доме, были несчастливы и растревожены до тех пор, пока не проходила боль; каждый мальчик в конюшне, каждая служанка в доме желали, чтобы он попробовал их лекарства для своего выздоровления. Если бы вы сказали в Меллишском Парке, что белое лицо и широкие плечи Джона не были самыми высокими образцами мужской красоты и грации, вас назвали бы существом самым безвкусным. По мнению его прислуги, Джон Меллиш был прекраснее Аполлона Бельведерского, бронзовое изображение которого в маленьком виде украшало нишу в передней. Если бы сказали им, что такой огромный рост вовсе не был необходим для мужского совершенства, или что могли быть более высокие таланты, чем уменье стрелять по сорока семи штук дичи в одно утро, эти простодушные йоркширские слуги просто расхохотались бы вам в лицо.

Тольбот Бёльстрод жаловался, что все уважали его и никто его не любил. Джон Меллиш мог бы пожаловаться на противное, если бы этого желал. Кто мог не любить честного, великодушного сквайра, которого дом и кошелек были открыты для всех окрестных жителей? Кто мог чувствовать холодное уважение к дружелюбному и фамильярному господину, который садился на стол в огромной кухне Меллишского Парка, окруженный собаками и слугами, и рассказывал истории о своих дневных приключениях в охотничьем ноле, между тем, как старая, слепая собака у его ног поднимала свою большую голову и слабо визжала? Нет, Джон Меллиш был доволен, что его любят и никогда не разузнавал свойства привязанности, которую выражали ему. Для него все было чистейшим золотом; вы могли бы говорить с ним по двенадцати часов сряду и все-таки не убедили бы его, что мужчины и женщины гнусные и корыстолюбивые существа, и что если его слуги, его арендаторы и бедные в его поместье любили его, то это ради временной пользы, которую они извлекали из него.

Он был не подозрителен, как дитя, которое верит, что волшебницы в пантомиме настоящие и что арлекин родится в маске. Он был так податлив лести, как пансионерка. Когда люди говорили ему, что он красивый мужчина, он верил им, соглашался с ними и думал, что свет вообще был искренним честным местом и что каждый человек был красивым мужчиной. Не имея сам никогда тайной мысли, он не заглядывал в мысли глубже слов и в других людях, но думал, что каждый высказывал свое настоящее мнение и оскорблял или угождал другим так же чистосердечно и прямо, как он сам.

Если бы он был порочным молодым человеком, он, без сомнения, совсем сделался бы дурным и попал бы в число воров. Но так как он был одарен натурою чистой и невинной, то самые большие сумасбродства его были не хуже сумасбродств взрослого школьника, который заблуждается вследствие избытка душевного жара.

Он лишился матери на первом году своего младенчества, а отец его умер за несколько времени до его совершеннолетия, так что некому было сдерживать его поступков; а в тридцатилетнем возрасте иметь возможность вспоминать безукоризненную юность, которая могла заразиться запахом гнусных сходбищ, значило что-нибудь. Не имел ли он причины гордиться этим?

Есть ли что-нибудь выше чистой и незапятнанной жизни — прекрасной картины, где никакая безобразная тень не выглядывает на заднем плане, — гладкой поэмы, которой ни одна кривая строчка не портит стиха, — благородной книги, где нет ни одной неприличной страницы, — простой истории, какую наши дети могут читать? Какое величие может быть выше? Какое благородство может быть возвышеннее? Когда вся нация, несколько времени тому назад, горевала в один голос; когда мы опустили наши сторы и закрыли от себя тусклый свет декабрьского дня и грустно слушали отдаленную ружейную пальбу; когда даже самые бедные забыли о своих ежедневных неприятностях, чтобы плакать об овдовевшей королеве и осиротевших детях в унылом дворце; когда грубые извозчики забыли ругать друг друга и обвязали крепом свои бичи, с грустью занимались своим делом, думая о великой горести в Виндзоре — слова, срывавшиеся с каждых губ, говорили о безукоризненном характере умершего, нежного мужа, попечительного отца, доброго господина, щедрого покровителя, воздержаного советника безукоризненного джентльмена.

Много лет прошло с тех пор, как Англия оплакивала другую королевскую особу, которую называли «джентльменом». Этот джентльмен давал постыдные оргии, преследовал несчастную иностранку, главный грех и главное несчастье которой заключались в том, что она была его жена; этот джентльмен допустил собеседника своих веселых пирушек, гения, который набросил поддельный блеск на печальную сатурналию порока, умереть в бедности и в отчаянии[4]. Конечно, есть надежда, что мы переменились к лучшему в последние тридцать лет, если теперь приписываем новое значение этому простому титулу «джентльмена».

Я несколько горжусь обоими молодыми людьми, о которых я пишу, по той простой причине, что в истории их нет ни одного темного пятна. Может быть, мне не удастся заставить вас полюбить их; но я могу обещать, что вы не будете иметь причины стыдиться их. Тольбот Бёльстрод может оскорбить вас своей угрюмой гордостью; Джон Меллиш может, просто, произвести на вас впечатление не совсем изящного деревенского невежды, но никто из них никогда не оскорбит вас дурным словом или нечистой мыслью.

Глава VI ОТКАЗ И СОГЛАСИЕ

Обед у мистера Флойда был очень весел; а когда Джон Меллиш и Тольбот Бёльстрод ушли с Восточного Утеса в одиннадцать часов вечера, йоркширец сказал своему другу, что он никогда в жизни так не веселился. Однако на это уверение нельзя было положиться вполне; Джон имел привычку уверять в этом три раза в неделю; но он действительно был очень счастлив в обществе семейства банкира; и мало того, он уже готов был обожать Аврору Флойд без всяких дальнейших приготовлений.

Несколько веселых улыбок и блестящих взглядов, оживленного разговора о скачках и охоте, в соединении с полдюжиною рюмок превосходных вин Арчибальда Флойда, было совершенно достаточно для того, чтобы вскружить голову Джону Меллишу и заставить его разглагольствовать при лунном сиянии о достоинствах прелестной наследницы.

— Я, право, думаю, что я умру холостяком, Тольбот, — сказал он, — если эта девушка не пойдет за меня. Я знаю ее только полсутки, а уже по уши в нее влюблен. Отчего это случилось со мною, Бёльстрод? Я видел других девушек с черными глазами и волосами, и в лошадях она знает толк не больше наших йоркширских женщин; стало быть не то. А что же такое?

Он вдруг прислонился к фонарному столбу и свирепо посмотрел на своего друга, делая ему этот вопрос.

Тольбот молча скрежетал зубами.

Он думал, что бесполезно ему бороться со своей судьбой; очарование этой женщины производило тот же эффект и на других, как на него; пока он рассуждает со своей страстью и протестует против нее, какой-нибудь безмозглый малый, в роде этого Меллиша, вдруг завладеет добычей.

Он пожелал своему другу спокойной ночи на лестнице гостиницы Старого Корабля и прямо прошел в свою комнату, где сидел у окна, открытого в теплую ноябрьскую ночь, и глядел на море, освещенное луной. Он решился сделать Авроре Флойд предложение до двенадцати часов следующего дня.

Зачем было ему колебаться?

Он и прежде задавал себе этот вопрос раз сто, и никогда не мог отвечать на него; однако он колебался. Он не мог отбросить от себя смутную идею, что в жизни этой девушки была какая-то таинственность, какая-то тайна, известная только ей и ее отцу; какое-то место в истории прошлого, набрасывавшее тень на настоящее.

«Однако, как же это могло быть? Как это могло быть? Спрашивал он себя, когда вся ее жизнь ограничивалась только девятнадцатью годами, и он беспрестанно слышал историю этих годов? Как часто искусно заставлял он Люси рассказывать ему простую историю детства ее кузины! Рассказывать о гувернантках и учителях, приезжавших в Фельденское поместье и уезжавших оттуда, о лошадях, и собаках, о щенках и котятах и любимых курочках; о пунцовой амазонке, сшитой для наследницы, когда она ездила на охоту со своим кузеном Эндрю Флойдом. Самые худшие пятна, какие офицер мог найти в этих ранних годах, были: разбитые китайские вазы и чернила, пролитые на дурно-написанные французские тетрадки. Воспитываясь дома почти до восемнадцати лет, Аврора была отдана в парижскую школу для окончательного образования — вот и все. Ее жизнь была ежедневной жизнью других девушек в ее положении, и она отличалась от них только тем, что была гораздо очаровательнее и несколько прихотливее, чем большинство.

Тольбот смеялся над своими сомнениями и нерешительностью.

— Какой я подозрительный должен быть, — сказал он, — когда воображаю, будто я напал на след какой-то тайны только потому, что в голосе старика слышится печальная нежность, когда он говорит со своей единственной дочерью! Если бы мне было шестьдесят семь лет и я имел такую дочь, как Аврора, не примешивался бы к моей любви какой-то ужас — страшное опасение, не случится ли что-нибудь, что отнимет ее у меня? Я завтра же сделаю предложение мисс Флойд.

Если бы Тольбот был вполне чистосердечен сам с собою, он, может быть, прибавил бы: «а то Джон Меллиш сделает ей предложение послезавтра».

Капитан Бёльстрод явился в дом на Восточном Утесе несколько ранее полудня на следующий день; но он нашел Меллиша у дверей, разговаривавшего с грумом мисс Флойд и осматривавшего лошадей, ожидавших молодых девиц, потому что девицы собирались ехать верхом, а Джон Меллиш собирался ехать с ними.

— Если вы присоединитесь к нам, Бёльстрод, добродушно сказал йоркширец, — вы можете ехать на том сером, о котором я говорил вам вчера. Соундерс сходит за ним и приведет его.

Тольбот отказался от этого предложения несколько угрюмо.

— Благодарю, — отвечал он, — у меня здесь мои собственные лошади. Но если вы позволите вашему груму съездить в конюшню и приказать моему конюху привести их сюда, я буду очень обязан вам.

После этой снисходительной просьбы, капитан Бёльстрод повернулся спиною к своему другу, перешел через дорогу и, положив руки на перила, стал смотреть на море. Но через пять минут явились девицы и Тольбот, обернувшись при звуке их голосов, хотел было опять перейти через дорогу, чтобы подержать в своей руке ножку Авроры, когда она вскочила на седло; но Джон Меллиш опять предупредил его, и лошадь мисс Флойд уже прыгала от прикосновения ее легкой руки, прежде чем успел вмешаться капитан. Тольбот предоставил груму помочь Люси и, сев на лошадь так проворно, как только позволяла ему его раненая нога, он приготовился занять свое место рядом с Авророй. Он опоздал опять: мисс Флойд скакала уже с горы в сопровождении Меллиша, и Тольботу было невозможно оставить бедную Люси, которая была робкая наездница.

Капитан никогда так мало не восхищался Люси, как на лошади. Его бледный идеал с венцом из золотистых волос, казался ему вовсе не на месте на дамском седле. Он вспоминал свой утренний визит в Фельден, как он тогда восхищался Люси, как она отвечала его идеалу, как он решался плениться ею скорее, чем Авророй.

«Если бы она влюбилась в меня, — думал он, — я повернулся бы спиною к черноволосой наследнице и женился бы на этом белокуром ангеле. Я намерен был сделать это, когда выйду в отставку. Не для Авроры оставил я службу, не для Авроры приехал я сюда. Для чего я приехал, желал бы я знать? Я полагаю, моя судьба заставляет меня плясать такой заколдованный танец, какого я никогда не думал уже танцовать в степенный тридцатитрехлетний возраст. Если бы Люси полюбила меня, тогда могло бы быть совсем другое».

Он так сердился на себя, что почти готов был рассердиться на бедную Люси за то, что она не освобождает его из сетей Авроры. Если бы он мог читать в этом невинном сердце, когда ехал в угрюмом молчании по широкой равнине! Если бы он мог узнать, какая боль терзала эту кроткую грудь, когда тихая девушка, ехавшая рядом с ним, время от времени поднимала свои голубые глаза, чтобы бросить взгляд на его суровый профиль и задумчивый лоб! Если бы он мог прочесть ее тайну, когда, разговаривая об Авроре, он в первый раз ясно обнаружил тайну своего сердца! Если бы он мог знать, как ландшафт потускнел перед глазами Люси и как коричневая степь завертелась под копытами ее лошади, как будто опускаясь все ниже и ниже в какую-то бездонную глубину горя и отчаяния! Но он не знал ничего и думал, что Люси Флойд хорошенькая, бездушная девушка, которая, без всякого сомнения будет очень рада надеть платье к лицу и провожать свою кузину к венцу.

В этот день на Восточном Утесе был обед, на который были приглашены Джон Меллиш и Тольбот; и капитан свирепо решился привести дело к развязке, прежде чем пройдет этот вечер.

Тольбот Рали Бёльстрод очень рассердился бы на вас, если бы вы пристально наблюдали за ним в этот вечер, когда он втыкал солитер, оправленный в золото, в свой узкий галстук перед зеркалом в гостинице Старого Корабля. Ему было стыдно самого себя за то, что он без причины рассердился на своего камердинера, которого он выгнал, прежде чем начал одеваться; и у него не хватало мужества опять позвать этого человека, когда его собственные горячие руки отказывались исполнять свой долг. Он пролил полсклянки духов на свои лакированные сапоги и выпачкал лицо какой-то душистой восковой мазью, купленной у Эжена Риммеля, обещавшего, что эта мазь будет lisser sans graisser его усы. Он разбил хрустальную коробочку в своем несессере и, из рассеянности, положил кусочки разбитого стекла в карман своего жилета. Он чуть было не удавился туго накрахмаленным воротничком, в который нарядиться предписывал ему долг, как джентльмену; и наконец вышел из своей комнаты с злобным сознанием, что каждый слуга в гостинице знал его тайну, знал каждое волнение в груди его, и что даже нью-фаундленская собака, лежавшая у дверей, знала все, подняла свою огромную голову взглянуть на капитана, а потом опустила ее опять с презрительным, ленивым зеванием.

Капитан Бёльстрод подал извозчику, который вез его на Восточный Утес, куски разбитого стекла, а потом заменил этот странный способ платежа серебряной монетой в пятнадцать шиллингов. Он думал, что в какой-нибудь части земного шара должно непременно происходить несколько землетрясений, или затмение, потому что эта планета находилась в каком-то состоянии смятения и расстройства для Тольбота Бёльстрода. Весь свет сосредоточился для него в Брайтоне, а Брайтон весь был облит лунным сиянием и ослепительно сиял газовым освещением. А на Авроре Флойд было белое шелковое платье и толстый, матовый золотой обруч на волосах; она более прежнего походила в этот вечер на Клеопатру и позволила Джону Меллишу вести ее к обеду.

Как Тольбот ненавидел широкое белое лицо йоркширца, и его голубые глаза и белые зубы, когда смотрел на обоих молодых людей сквозь фалангу хрусталя, серебра, цветов и восковых свеч!

«Пропал золотой случай!» — думал недовольный капитан, забыв, что едва ли мог бы он сделать предложение мисс Флойд за обедом, среди бренчанья рюмок и хлопанья пробок, и предложить роковой вопрос в то время, как огромный напудренный лакей подавал бы ему блюдо с соусом. Желаемая минута настала через несколько часов и Тольбот не имел уже предлога откладывать.

Ноябрьский вечер был тепел и три окна в гостиной были открыты от пола до потолка. Приятно было отвести глаза от жаркого газа и глядеть на широкий изгиб облитого лунным сиянием океана, на белые паруса, мелькавшие там и сям.

Капитан Бёльстрод сидел у открытого окна и смотрел на спокойную сцену, весьма мало ценя ее красоты. Он желал, чтобы все люди исчезли и оставили его наедине с Авророй. Было около одиннадцати часов и давно пора расходиться. Джон Меллиш, разумеется, непременно захочет проводить Тольбота; вот что должен был терпеть человек по милости школьного знакомства. Может быть, дня через два весь Рёгби обратился против него и будет оспаривать у него улыбку Авроры. Но Джон Меллиш вел весьма оживленный разговор с Арчибальдом Флойдом, с удивительным искусством успев втереться в милость к старику. Гости ушли, один по одному, а Аврора, с небрежным зеваньем, которого она не принимала труда скрывать, вышла на широкий железный балкон. Люси сидела у стола, на другом конце комнаты, и рассматривала книгу Красавиц.

О, моя бедная Люси! Хорошо ли ты рассмотрела высокий лоб и римский нос мисс Браунсмит? Не тускло ли казалось тебе прекрасное лицо этой девицы сквозь туман слез, которых ты не проливала только потому, что была слишком хорошо воспитана? Случай наконец настал. Тольбот Бёльстрод вышел за Авророй на балкон; Джон Меллиш продолжал свой рассказ об охотничьих собаках; а Люси, удерживая свое дыхание на другом конце комнаты, знала так же хорошо, как и сам капитан, то, что случится.

Жизнь не длинная ли комедия, Судьба — режиссер, а Страсть — Склонность, Любовь, Ненависть, Месть, Честолюбие и Скупость не бывают ли поочередно суфлерами? Иногда это комедия скучная, с пустыми разговорами на сцене, которые не ведут ни к чему, а только приводят зрителей в нетерпение; иногда это комедия с эффектами, с неожиданными картинами и неожиданной развязкой; но комедия до самого конца, потому что горести, которые кажутся нам трагическими, очень забавны, когда на них смотришь с другой стороны рампы. Что может быть забавнее чужих печалей? Почему мы забавляемся над фарсами на сцене и хохочем до слез? Потому что едва ли на британской сцене дается хоть один фарс, который от поднятия до опущения занавеса не воспроизводил бы человеческих горестей и незаслуженных бедствий. Да, незаслуженных и бесполезных мук — вот что составляет особенное очарование представления.

Тольбот Бёльстрод вышел на балкон и земля не колебалась минут десять, и каждая звезда на синем небе заботливо сверкала на молодого человека в этом великом кризисе его жизни.

Аврора облокотилась о тонкую железную решетку и смотрела на город, а через город на море. Она завернулась в манто, не вышитое, изящное дамское манто, а в какую-то широкую драпировку из мягкой пунцовой шерстяной материи, какую могла бы надеть сама Семирамида.

«Она похожа на Семирамиду», — думал Тольбот. «Как этот шотландский банкир и его лэнкэширская жена могла иметь дочерью ассириянку?»

Этот молодой человек начал блистательно, как вообще все влюбленные:

— Я боюсь, что вы устали сегодня, мисс Флойд, — заметил он.

Аврора подавила зевоту, отвечая ему.

— Я немножко устала, — сказала она.

Это было не весьма ободрительно. Как должен был он начать красноречивую речь, когда Аврора могла заснуть в середине? Но он начал; он тотчас приступил к предмету и сказал Авроре, как он любил ее, как боролся с этой страстью и не мог пересилить ее; как он любил ее, как никогда не думал любить ни одно существо на свете, и как он смиренно просил ее произнести ее драгоценными губами приговор жизни и смерти.

Аврора молчала несколько минут; ее профиль резко виднелся ему при лунном сиянии, а драгоценные губы, очевидно, дрожали. Потом, несколько отвернувшись, в словах медленно и мучительно выходивших из ее, как бы сжатого горла, она дала ему свой ответ.

Этот ответ был отказ!

Не то «нет», которое у молодых девиц будет значить завтра «да», или которое означает, может быть, что вы не упали на колена в отчаянной страсти; но спокойный отказ, старательно и изящно выраженный, как будто она боялась оставить Тольботу малейшую надежду.

Он получил отказ. С минуту он не мог поверить этому. Он был готов вообразить, что значение некоторых слов вдруг изменилось, или что он привык не понимать их всю его жизнь, скорее чем сознаться, что эти слова выражали ему жестокие факты, то есть, что он, Тольбот Рали Бёльстрод из Бёльстродского замка и саксонского происхождения, получил отказ от дочери банкира из Ломбардской улицы.

Он помолчал — как ему казалось, часа полтора — для того, чтобы собраться с мыслями, прежде чем заговорил опять.

— Могу я… осмелиться спросить, — сказал он, — как ужасно пошлою казалась эта фраза! Он не мог сказать ничего хуже, если бы осведомлялся о меблированной квартире, — могу я спросить, не привязанность ли… к кому-нибудь более достойному…

— О, нет, нет, нет!

Этот ответ прервал его так внезапно, что он почти столько же испугал его, как и ее отказ.

— Однако ваше решение неизменно?

— Неизменно.

— Простите мою навязчивость: но… но, мистер Флойд, может быть, имеет какие-нибудь более высокие виды…

Его прервало заглушаемое рыдание и Аврора закрыла руками свое отвернувшееся лицо.

— Более высокие виды! — сказала она, — бедный старик! нет, нет!

— Вам не должно казаться странно, что я надоедаю вам этими вопросами. Так тяжело думать, что, встретив вас свободною от всякой привязанности, я не могу заслужить ни малейшей тени уважения, из которой я мог бы извлечь надежду для будущего.

Бедный Тольбот! Он говорил о надеждах, основанных на тени с безумной глупостью влюбленного.

— Тяжело отказаться от надежды, что когда-нибудь вы перемените ваше сегодняшнее решение, Аврора — он остановился с минуту на ее имени; во-первых, потому, что так сладко было произнести его, а во-вторых, в надежде, что Аврора заговорит — так тяжело помнить, что здание счастья, которое я осмелился воздвигнуть, рушилось сегодня навсегда.

Тольбот совсем забыл, что до приезда Джона Меллиша, он постоянно боролся с своею страстью и объявлял беспрестанно самому себе, что он был бы безумцем, если бы решился жениться на Авроре. Он олицетворял наоборот басню о лисице, потому что пренебрегал виноградом, когда воображал, что он был у него под рукой; а теперь, когда он не мог достать этого винограда, он думал, что такие восхитительные плоды никогда еще не прельщали человека.

— Если… если бы, — сказал он, — моя участь была счастливее, я знаю, как гордился бы мой отец, бедный старик сэр Джон, выбором своего старшего сына.

Как он стыдился низости этой речи! Эта искусная фраза была сочинена для того, чтобы напомнить Авроре, кому она отказывала. Он старался подкупить ее баронетством, которое принадлежало бы ему со временем. Но Аврора не отвечала на это жалобное воззвание. Тольбота душила досада.

— Я вижу… вижу, — сказал он — что надежды нет никакой. Спокойной ночи, мисс Флойд.

Она даже не обернулась взглянуть на него, когда он сошел с балкона; но, плотно завернувшись в свою красную драпировку, стояла, дрожа, в лунном сиянии, между тем, как слезы медленно катились по ее щекам.

— Более высокие виды! — вскричала она с горечью, повторяя фразу Тольбота: — более высокие виды! Да поможет ему Господь.

— Я должен вам пожелать спокойной ночи и вместе с тем проститься с вами, — сказал капитан Бёльстрод, пожимая руку Люси.

— Проститься?

— Да; я уезжаю из Брайтона рано утром.

— Так вдруг?

— Не совсем. Я всегда намеревался путешествовать этою зимою. Не могу ли я сделать чего-нибудь для вас — в Каире?

Он был так бледен и казался так несчастен, что Люси стало почти жаль его — жаль, несмотря на дикую радость, заставившую забиться ее сердце. Аврора отказала ему — это было совершенно ясно — отказала ему! Нежные голубые глаза наполнились слезами при мысли, что полубог должен был вытерпеть такое унижение. Тольбот тихо пожал ее руку. Он мог прочитать сострадание в ее нежном взгляде, но у него не было лексикона, по которому он мог бы перевести глубокое значение этого взгляда.

— Передайте вашему дядюшке, что я прощаюсь с ним, Люси, — сказал он.

Он назвал ее Люси в первый раз; но что была за нужда теперь? Его великое огорчение отделяло его от его ближних и давало ему печальные преимущества.

— Спокойной ночи, Люси; спокойной ночи и прощайте. Я… я надеюсь увидеться с вами опять — года через два.

Сапоги Тольбота Бёльстрода как будто не касались мостовой, когда он шел по Восточному Утесу в гостиницу Старого Корабля, потому что нам свойственно в минуты высокой радости или огорчения терять всякое сознание о земле, по которой мы ступаем, и парить в атмосфере высокого эгоизма.

Но капитан не уехал из Брайтона на другой день. Он остался в этом модном приморском городке, но решительно не хотел подходить к Восточному Утесу, а так как день был дождливый, то он сделал приятную прогулку в Шоргэм по дождю.

Возвращаясь в туман около четырех часов, капитан встретился с Джоном Меллишем возле заставы. Оба вытаращили глаза друг на друга.

— Куда это вы идете? — спросил Тольбот.

— Я возвращаюсь в Йоркшир с первым поездом, отправляющимся из Брайтона.

— Но это не дорога на станцию.

— Нет, но в чемодан мой закладывают лошадей, а рубашки отправляются в Лидс, в лошадином вагоне…

Тольбот Бёльстрод громко расхохотался, что значительно облегчило переполненную грудь этого джентльмена.

— Джон Меллиш, — сказал он, — вы делали предложение Авроре Флойд?

Йоркширец вспыхнул.

— Это… это… неблагородно с ее стороны рассказать вам, — пролепетал он.

— Мисс Флойд не говорила мне ни слова об этом. Я только сейчас из Шоргэма, а вы с Восточного Утеса. Вы сделали предложение и вам отказали.

— Сделал, — заревел Джон, — и чертовски неприятно получить отказ, когда обещал ей, что она будет иметь целый завод беговых лошадей и держать столько пари на дербийских скачках, сколько ей захочется; что она будет распоряжаться сама жокеями, а я и вмешиваться не буду, и… и… Меллишский парк одно из прекраснейших поместьев в графстве.

— Прав старый француз, — пробормотал капитан Бёльстрод, — есть большое утешение в несчастии другого. Если я пойду к дантисту, мне приятно найти у него другого страдальца; мне приятно, чтобы у меня зуб был выдернут прежде чем у него; приятно видеть, с какою завистью смотрит он на меня, когда я выхожу из комнаты пытки и знать, что мое мучение кончилось, а его еще наступает. Прощайте, Джон Меллиш, Бог да благословит вас. А вы, ведь, не совсем дурной человек.

Тольботу было почти весело, когда он возвращался в гостиницу. Он съел баранью котлетку, выпил мозельского вина; пища и вино согрели его; а так как он не смыкал глаз прошлую ночь, то он впал в тяжелый нездоровый сон; голова его свесилась с подушки дивана, и ему привидилось во сне, что он был в Каире, и Аврора Флойд с ним, в царственной пурпурной одежде, с иероглифами и в куртке из белого атласа с пунцовыми крапинками, какую он видел на жокее на скачках.

Капитан Бёльстрод встал рано утром, с намерением уехать из Суссека с экстренным поездом без четверти девять, но вдруг вспомнил, что он дурно заплатил за дружелюбие Арчибальда Флойда и решился принести в жертву свои наклонности на алтарь вежливости и еще раз отправиться на Восточный Утес проститься с банкиром.

Решившись на это, капитан охотно ускорил бы минуту своего визита, но, узнав, что только половина восьмого, он был принужден воздержать свое нетерпение и ждать более приличного часа. Может ли он явиться в девять? Едва ли. В десять? Да, непременно, потому что в таком случае он может уехать с одиннадцатичасовым поездом. Он не дотронулся до завтрака и все сидел и смотрел на свои часы, с нетерпением желая, чтобы прошло время, а между тем его бросало в жар и тревогу по мере приближения часа.

Четверть одиннадцатого; он надел шляпу и вышел из гостиницы. Слуга сказал ему, что мистер Флойд дома — наверху в маленьком кабинете. Тольбот не ждал более.

— Не надо докладывать обо мне, — сказал он, — я знаю, где найти вашего господина.

Кабинет был в одном этаже с гостиной и у двери этой гостиной Тольбот остановился на минуту. Дверь была открыта, комната пуста; нет, не пуста: Аврора Флойд была там; она сидела спиною к Тольботу, голова ее лежала на подушке кресла. Он остановился на минуту полюбоваться этой маленькой головкой с короной из блестящих черных волос, потом сделал два шага по направлению к кабинету банкира; потом опять остановился, повернулся назад, вошел в гостиную и запер за собою дверь.

Аврора не пошевелилась, когда Тольбот приблизился к ней, не отвечала, когда он произнес ее имя. Лицо ее было бледно, как лицо мертвой женщины, а руки безжизненно свесились с подушек кресла. У ног ее лежала газета. Аврора была в обмороке, она лежала одна, и некому было привести ее в чувство.

Тольбот выкинул цветы из вазы, стоявшей на столе, и примочил водою лоб Авроры, потом подкатил ее кресло к открытому окну и повернул ее лицом к ветру. Минуты через три с Авророй сделалась сильная дрожь, скоро открыла она глаза и взглянула на Тольбота, приложив руки к голове, как бы стараясь вспомнить что-нибудь.

— Тольбот! — сказала она. — Тольбот!

Она назвала его по имени, а тридцать пять часов тому назад холодно запретила ему надеяться.

— Аврора! — вскричал он. — Аврора, я думал, что иду сюда проститься с вашим отцом, но я обманывал себя. Я пришел еще раз просить вашей руки и спросить раз и навсегда: неужели ваше вчерашнее решение неизменно?

— Богу известно, что я сама так думала тогда.

— Но оно не было неизменно?

— Вы желаете, чтобы я переменила его?

— Желаю ли я? желаю ли…

— Если вы действительно желаете, я переменю его, потому что вы добрый и благородный человек, капитан Бёльстрод, и я очень вас люблю.

Богу известно, в какие восторженные речи пустился бы Тольбот, но Аврора протянула руку, как бы говоря: «удержитесь на сегодня, если вы любите меня» и выбежала из комнаты. Он принял чашу спиртуозного напитка, которую поднесла ему сирена, осушил ее до дна, выпил даже поддонки и опьянел. Он опустился на кресло, на котором сидела Аврора и в рассеянности от своего радостного опьянения, поднял газету, лежавшую у его ног. Он невольно вздрогнул, взглянув на заглавие журнала: это был спортсменский журнал, грязный, скомканный, запачканный пивом, с сильным запахом дешевого табака. На нем был написан адрес мисс Флойд в Фельден с самыми грубыми орфографическими ошибками, а потом переслан Авроре фельденской ключницей.

Тольбот быстро пробежал глазами первую страницу, она почти вся была наполнена объявлениями, но в одном столбце был рассказ под заглавием: «Ужасное несчастье в Германии; английский жокей убит».

Капитан Бёльстрод сам не знал, зачем прочел этот рассказ. Он вовсе не был интересен для него. Это был рассказ об одной скачке в Пруссии, в которой тяжелый английский всадник и горячая французская лошадь были убиты. Очень сожалели о потере этой лошади и нисколько не сожалели о человеке, ехавшем на ней, который, по словам рассказчика, весьма мало был известен в спортивных кружках, но в параграфе внизу было прибавлено это сведение, очевидно, полученное в последнюю минуту: «Жокея звали Коньерс».

Глава VII СТРАННЫЙ ПЕНСИОНЕР АВРОРЫ

Арчибальд Флойд принял известие о выборе своей дочери с очевидной гордостью и удовольствием. Точно, будто какая-то тяжелая ноша была снята с него, как будто какая-то жестокая тень снята с жизни отца и дочери.

Банкир отвез в Фельден свое семейство, к которому присоединился и Тольбот Бёльстрод. Хорошенькие веселые комнатки, выходившие окнами на чистый двор, за которым виднелись дубы и буки — были приготовлены для отставного гусара, который должен был провести Рождество в Фельдене. Мистрисс Александр с мужем и семейством поселились в западном флигеле, мистер и мистрисс Эндрю поместились в восточном флигеле, потому что гостеприимный банкир имел обыкновение созывать своих родных в начале декабря и удерживать их в своем доме до тех пор, пока колокола живописной Бекингэмской церкви не возвестили наступление нового года.

Щеки Люси Флойд лишились своего нежного румянца, когда она воротилась в Фельден, и все, приметившие эту перемену, объявили, что воздух на Восточном Утесе и осенние ветры были не по силам слабой молодой девушке.

Аврора как будто расцвела новой и более великолепной красотой после того утра, когда она приняла руку Тольбота Бёльстрода. В ее обращении была какая-то гордая самоуверенность, которая шла ей лучше, чем идет кротость к более миловидным женщинам. В этой молодой девице была какая-то надменная беззаботность, придававшая новый блеск ее большим черным глазам и новую музыкальность ее радостному смеху. Она походила на прекрасный, шумный водопад, вечно брызжущий, сверкающий, стремящийся и непременно заставляющий вас насильно любоваться им. Тольбот Бёльстрод, предавшись очарованию сирены, уже не боролся более, но совсем поддался очарованию ее глаз и запутался в сеть ее черных волос с синеватым отливом. Чем туже натянута тетива, тем сильнее будет полет стрелы; а Тольбот Бёльстрод так же был слаб, когда поддался, наконец, как был силен, когда сопротивлялся.

Я должна писать его историю в самых обыкновенных словах. Он не мог пересилить себя! Он любил Аврору не потому, что он находил ее лучше, или умнее, или прелестнее многих других женщин — он даже очень сомневался относительно каждого из этих пунктов, потому что это была его судьба, он любил Аврору.

Он написал к матери и сказал ей, что выбрал жену, которая будет сидеть в бёльстродских залах и имя которой будет вплетено в летописи дома; сверх того, он сказал ей, что мисс Флойд была дочь банкира, что она прелестна и очаровательна, с большими черными глазами и с пятьюдесятью тысячами приданого. Леди Бёльстрод отвечала сыну огромным письмом, наполненным материнскими просьбами и советами, тревожными надеждами относительно того, что он сделал благоразумный выбор; расспросами о мнениях и религиозных правилах молодой девицы — на все это Тольбот не знал бы как ответить. В этом письме было вложено письмо к Авроре, женственное и нежное послание, в котором гордость умерялась с любовью и которое вызвало крупные слезы на глаза мисс Флойд, так что твердый почерк леди Бёльстрод насилу могла разглядеть читательница.

Куда же девался бедный Джон Меллиш? Он воротился в свое поместье и увез с собою своих собак, лошадей, конюхов, фаэтон; но горесть, к несчастью, постигнувшая его после сезона скачек, была слишком для него сильна, и он бежал из обширного старого замка с его приятным парком и лесом, потому что Аврора Флойд не могла принадлежать ему, и все казалось ему плоско, старо и неприятно. Он поехал в Париж и поселился в самой большой квартире в гостинице Мориса, и ходил взад и вперед между этой гостиницей и Галиньяни по десяти раз в день за английскими газетами. Уныло обедал он у Вефура, Филиппа, Трех Братьев и в Парижской Кофейной. Его громкий голос слышался в каждом дорогом парижском ресторане, заказывавший: «все, что ни есть лучшее»; но опять отсылал самые вкусные блюда, не дотронувшись до них, и сидел с четверть часа, считая зубочистки в тонких синих вазах и думая об Авроре.

Уныло ездил он верхом по Булонскому лесу, сидел в кофейнях, слушал пение, всегда казавшееся ему одним и тем же мотивом. Он посещал цирки и чуть было не влюбился в прекрасную наездницу, черные глаза которой напоминали ему Аврору, пока не купил самую сильную зрительную трубку, какую только мог найти в улице Риволи, и не увидел, что лицо этой госпожи было покрыто на целый дюйм белилами, а что главную прелесть ее глаз составляли круги, нарисованные китайской тушью. Он готов был швырнуть на землю эту двойную трубку, обнаружившую истину, и стереть в порошок стекла своими каблуками в порыве отчаяния, но все-таки это было лучше, чем попасться в обман и продолжать думать, что эта женщина походила на Аврору, и ходить в цирк каждый вечер до тех пор, пока волосы его не поседеют, но не от лет, и до тех пор, пока он исчахнет с тоски и умрет.

Общество в Фельден было очень веселое. Детские голоса делали дам приятным, шумные мальчики из Итона и Уэстминстера лазили по баллюстрадам лестницы и играли в мяч на длинной каменной террасе. Эти молодые люди были все кузены Авроры Флойд и любили дочь банкира с детским обожанием, которого кроткая Люси внушить не могла.

Приятно было Тольботу Бёльстроду видеть, что куда ни ступила бы его будущая жена, любовь и восторг провожали ее по следам. Стало быть, страсть его к этому великолепному созданию не имела ничего странного и, стало быть, не сумасбродно же было любить ту, которая была любима всеми, знавшими ее. Гордый корнвалиец был счастлив и отдался своему счастью без дальнейшего протеста.

Любила ли его Аврора? Платила ли она ему надлежащим образом за его горячую преданность, за его слепое обожание? Она восхищалась им и уважала его, она гордилась им — гордилась той гордостью в его характере, которая делала его столь непохожим на нее; и Аврора была слишком впечатлительна и слишком правдива для того, чтобы скрывать это чувство от своего жениха; она обнаруживала также постоянное желание угождать своему будущему мужу, сдерживая, по крайней мере, все внешние признаки вкусов, столь неприятных для него.

Спортсментский журнал уже не валялся в фельденских комнатах, а когда Эндрю Флойд просил Аврору ехать с ним верхом, она отказалась от предложения, которому прежде была бы очень рада. Вместо того, чтобы участвовать в кройдонской охоте, мисс Флойд возила Тольбота и Люси в кабриолете по усыпанным морозом полям.

Люси всегда была спутницей и поверенной влюбленной; тяжело было ей слышать их счастливую болтовню о блестящей будущности, расстилавшейся перед ними, расстилавшейся далеко под тенистыми крылами времени, до могилы, украшенной гербами в Бёльстроде, где лягут муж и жена, отягченные годами и почестями, когда наступит время. Тяжело было ей помогать им составлять тысячи приятных планов, в которых — Господь, сжалься над нею! — она должна была участвовать. Но она кротко несла свой крест и никогда не говорила Тольботу Бёльстроду, что она сошла с ума и любила его и хотела умереть.

И Тольбота и Аврору беспокоили бледные щеки их кроткой спутницы, но все были готовы приписывать это простуде, или кашлю, или слабости сложения или какой-нибудь другой телесной болезни, которую можно было вылечить микстурами и пилюлями, и никто ни на минуту не воображал, чтобы что-нибудь дурное могло случиться с молодой девушкой, которая жила в роскошном доме, ездила в лавки в карете и имела более карманных денег, чем хотела тратить.

Сколько горестей породила праздность! Умирают ли от горестей те господа, которые пишут передовые статьи ежедневных газет? Сходят ли с ума от безнадежной любви адвокаты, имена которых являются почти в каждом процессе, о котором рассказывается в этих газетах? Убивает ли горесть пасторов в многолюдных приходах, капелланов в тюрьмах, докторов в госпиталях? Конечно, нет. И самые занятые из нас могут иметь святые минуты, священные часы, похищенные из шума и суматохи вертящегося колеса жизненной машины, и предложенные в жертву горести и заботы, но промежуток краток, а большое колесо вертится, и мы не имеем времени томиться или умирать.

Люси Флойд нечего было делать, и вот она сделала нечто важное из своей безнадежной страсти. Она воздвигла алтарь скелетам и поклонялась своему горю, а когда люди говорили ей о ее бледном лице, а домашний доктор удивлялся неудаче своей микстуры из хинина, может быть, она питала неопределенную надежду, что, прежде, чем воротится весна и наступит день свадьбы Тольбота и Авроры, она, Люси, избавится от всех этих выражений любви и счастья и будет покоиться вечным сном.

Аврора отвечала на письмо леди Бёльстрод посланием, выражавшим такое смирение и такую признательность, такую горячую надежду приобрести любовь матери Тольбота, смешанную с боязнью никогда не быть достойной этой любви, что это приобрело уважение корнваллийской леди к ее будущей дочери. Трудно было представить, чтобы это письмо написала пылкая девушка, и леди Бёльстрод составила себе изображение писавшей, весьма мало походившее на бесстрашный и пылкий оригинал. Она написала Авроре другое письмо, в котором выражалось более любви, чем в первом, и обещала этой девушке, у которой не было матери, принять ее, как дочь в Бёльстроде.

— Позволит ли она мне называть ее матерью, Тольбот? — спросила Аврора, читая второе письмо леди Бёльстрод своему жениху. — Она очень горда, кажется? Горда вашим древним происхождением? Отец мой происходит из Глазговской купеческой фамилии, а я даже ничего не знаю о фамилии моей матери.

Тольбот отвечал ей серьезной улыбкой.

— Она примет вас за ваше врожденное достоинство, возлюбленная Аврора, — сказал он, — и не будет делать сумасбродных вопросов о родословной такому человеку, как Арчибальд Флойд, которого самый гордый аристократ в Англии с радостью назовет своим тестем. Она будет уважать ясную душу и чистосердечную натуру моей Авроры и будет благословлять меня за сделанный мною выбор.

— Я буду очень любить ее, если только она позволит мне. Интересовалась ли бы я скачками, читала ли спортсменские газеты, если бы могла называть матерью добрую женщину?

Она как будто делала этот вопрос скорее себе, чем Тольботу.

Как ни доволен был Арчибальд Флойд выбором своей дочери, но старик не мог спокойно ожидать разлуки с своей обожаемой дочерью; и Аврора сказала Тольботу, что она не может поселиться в Корнваллисе при жизни отца; и наконец было решено, что молодая чета будет проводить полгода в Лондоне и полгода в Фельдене. К чему был нужен одинокому вдовцу этот обширный замок, с его длинной картинной галереей и амфиладами комнат, из которых каждая была довольно велика для небольшого семейства? К чему нужны были одинокому старику дорогие лошади в конюшнях, новомодные экипажи, бесчисленная прислуга, оранжерейные цветы, ананасы, виноград и персики, обрабатываемые тремя шотландскими садовниками? К чему ему были нужны эти вещи? Он почти жил в кабинете, в котором когда-то имел бурный разговор с своей единственной дочерью, в том кабинете, где висел портрет Элизы Флойд, в том кабинете, где стоял старинный письменный ящик, купленный им за гинею в детстве, и в котором лежали письма, написанные рукою умершей; локоны волос, отрезанных с головы трупа, и билет, напечатанный в маленьком Лэнкэширском городке, для бенефиса мисс Элизы Персиваль 20 августа 1837.

Итак было решено, что фельденское поместье будет деревенской резиденцией Тольбота и Авроры до тех пор, пока молодой человек не получит баронетство и Бёльстродский замок и не должен будет жить в своем имении. А пока отставной гусар должен был вступить в парламент, если избиратели одного маленького из фамилии Бёльстрод в Уэстминстр, захотят выбрать местечка в Корнваллисе, всегда посылавшие депутата его.

Свадьба была назначена в начале мая, а медовый месяц молодые собирались провести в Швейцарии и в замке Бёльстрод. Мистрисс Уальтер Поуэлль думала, что судьба ее решена и что она должна будет оставить это приятное поместье после свадьбы Авроры; но молодая девушка скоро успокоила вдову мичмана, сказав ей, что, так как она, мисс Флойд, ничего не понимает в хозяйстве, то будет рада воспользоваться ее услугами после свадьбы и как руководительница и советница в подобных вещах.

Бедные в окрестностях Бикенгэма не были забыты в утренних поездках Авроры Флойд с Люси и Тольботом. Свертки съестных припасов, бутылки вина часто выглядывали из-под леопардовой шкуры, с пунцовой подкладкой и служившей вместо ковра в экипаже; но весьма часто Тольбот, вместо скамейки, брал огромный хлеб.

Бедные были очень голодны в эту ясную декабрьскую погоду, имели всевозможные болезни, которые как бы ни были разнообразны, все вылечивались одним способом, то есть полусоверенами, старым хересом, французской водкой и чаем. Дочь ли умирала от чахотки, или отец лежал в ревматизме, или муж бредил в горячке, или младший сын выздоравливал от падения в котел с кипятком, вышеназванные лекарства равномерно казались необходимыми и были гораздо популярнее куриного бульона и прохладительного питья, приготовляемых фельденским поваром.

Тольботу было приятно видеть, что его невеста раздает хорошие вещи поселянам, с признательностью принимавшим ее милости. Ему приятно было думать, как даже его мать восхищалась бы этой пылкой девушкой, без скуки сидевшей в тесных коттеджах и разговаривавшей с больными старухами. Люси раздавала книжечки, приготовленные мистрисс Александр и фланелевые фуфайки, сшитые ее собственными белыми руками; но Аврора раздавала полусоверены и старый херес; и я боюсь, что эти простые поселяне более любили наследницу, хотя они были довольно благоразумны и довольно справедливы, чтобы знать, что каждая давала по своим средствам.

Во время одной из этих благотворительных поездок, с маленьким обществом случилось одно происшествие, которое вовсе не было приятно капитану Бёльстроду.

Аврора заехала далее обыкновенного, и пробило четыре часа, когда ее пони проскакали мимо бекингэмской церкви и спустились с горы к фельденскому поместью. День был холодный и печальный; легкие хлопья снега летали через дорогу и повисли там и сям на безлиственной изгороди, а на небе была та мрачная чернота, которая предвещает большой дождик. Привратница выбежала из домика при въезде в парк, накинув на голову передник, отворить ворота, когда подъехали пони мисс Флойд и в ту же минуту с скамейки близ дороги встал человек и подошел к экипажу.

Это был широкоплечий, крепкосложенный мужчина, в поношенном плисовом сюртуке, с огромными карманами, порыжелом и грязном на швах и локтях. Подбородок его был завернут в грязный шерстяной шарф, а шляпа украшена короткой глиняной трубкой, покрытой почтенной чернотой. Грязная, белая собака с медным ошейником, кривыми ногами, коротким носом, налитыми кровью глазами, с одним ухом и с висячей челюстью, поднялась с скамейки в одно время с своим хозяином и заворчала зловещим образом на щегольский экипаж и на бульдога, бежавшего рядом с ним.

Этот человек был тот самый, который подходил к мисс Флойд в Коксперской улице три месяца тому назад.

Я не знаю, узнала ли Аврора этого человека, но я знаю, что она коснулась хлыстом ушей своих пони и горячие лошади промчались мимо этого человека в ворота парка; но он бросился вперед, схватил их за головы и остановил легкую колясочку, которая закачалась от силы его крепкой руки.

Тольбот Бёльстрод выпрыгнул из коляски, несмотря на свою раненую ногу, и схватил этого человека за ворот.

— Выпустите поводья! — закричал он, поднимая свою трость. — Как вы смеете останавливать лошадей этой леди?

— Я хочу говорить с ней. Выпустите мой воротник!

Собака вцепилась в ногу Тольбота, но молодой человек так хлопнул тростью по носу этого животного, что оно отретировалось с унылым воем.

— Дерзкий негодяй! мне очень хочется…

— И вы были бы дерзки, может быть, если бы были голодны, — отвечал незнакомец жалобным тоном, в котором слышалось намерение примириться. — Такая погода хороша для таких щеголей, как вы, а тяжела зима для бедного человека, когда он трудолюбив да не может получить честной работы, или куска пищи. Я хочу только говорить с молодой девицей; она знает меня хорошо.

— С которой молодой девицей?

— С мисс Флойд, наследницей.

Они стояли поодаль от коляски. Аврора привстала с своего места и бросила поводья Люси; она смотрела на обоих мужчин, бледная и едва переводя дух, без сомнения, опасаясь результата встречи.

Тольбот выпустил из рук воротник этого человека и воротился к мисс Флойд.

— Вы знаете этого человека, Аврора? — спросил он.

— Знаю.

— Это, верно, один из ваших старых пенсионеров?

— Да. Не говорите больше ничего ему, Тольбот. У него манеры грубые, но он не имеет никакого дурного намерения. Останьтесь с Люси, пока я буду говорить с ним.

Быстрая и пылкая во всех своих движениях, Аврора выскочила из коляски и подбежала к незнакомцу под обнаженные ветви дерева, прежде чем Тольбот мог возразить ей что-нибудь.

Собака, которая медленно подползала к своему господину, начала ласкаться к Авроре; но ее прогнало свирепое ворчание бульдога, который вряд ли перенес бы такое пошлое соперничество.

Незнакомец снял свою поярковую шляпу, церемонно дернул пук желтоватых волос, украшавших его низкий лоб.

— Вы могли бы поговорить со мною без всего этого шума, мисс Флойд, — сказал он оскорбленным тоном.

Аврора взглянула на него с негодованием.

— Зачем вы остановили меня здесь? — сказала она: — зачем вы не могли написать ко мне?

— Потому что говорить всегда удобнее, чем писать, и притом с такими молодыми девицами, как вы, чрезвычайно трудно иметь дело. Почему я могу знать, что мое письмо не попадет в руки вашему отцу, что же тогда было бы хорошего? Хотя наверно, если бы я пришел к вам в дом и попросил старого джентльмена дать мне безделицу, он не отказал бы мне. Наверное, он дал бы фунтов пять, а может быть, и десять, если бы дошло до этого.

Из глаз Авроры брызнули огненные искры, когда она повернулась к говорившему.

— Если вы когда-нибудь осмелитесь досаждать моему отцу, вы дорого поплатитесь за это, Мэтью Гэррисон, — сказала она: — не то, чтобы я боялась того, что вы можете сказать, но я не хочу, чтобы ему досаждали, я не хочу, чтобы его мучили. Он довольно перенес и пострадал довольно и без этого. Я не хочу, чтобы к нему приставали, делали торг из его лучших и нежнейших чувств люди, подобные вам. Я не хочу!

Она топнула ногою по замерзшей земле. Тольбот Бёльстрод видел это движение и удивлялся ему. Ему почти хотелось выйти из коляски к Авроре и к ее пенсионеру, но пони не стояли на месте и Тольбот знал, что не годится оставить поводья у бедной, робкой Люси.

— Вам не надо принимать это таким образом, мисс Флойд, — отвечал человек, которого Аврора назвала Мэтью Гэррисоном: — я сам хочу сделать это приятным для всех сторон. Я только прошу вас быть несколько щедрой к человеку, который очень обеднел с тех пор, как вы видели его в последний раз. Боже мой! Сколько на свете бывает перемен и к худшему и к лучшему! Если бы теперь было лето, мне было бы не к чему надоедать вам; но какая польза стоять в Регентской улице с щенками в такую погоду? Старые дамы не смотрят на собак зимой, и даже люди, любящие травлю крыс, стали необыкновенно редки. Нечем заработать пенни честному бедняку. Я не пришел бы к вам, мисс, если бы мне не приходилось плохо; я знаю, что вы поступите самым щедрым образом.

— Поступлю щедрым образом! — вскричала Аврора. — Великий Боже! Если бы каждая гинея, какую я имею, или надеюсь иметь, могла уничтожить то дело, которым вы ведете торг, я раскрыла бы обе руки и позволила бы деньгам литься, как воде.

— Это только одна доброта побудила меня послать вам газету, мисс! — сказал Мэтью Гэррисон, сломив сухую ветвь с дерева ближайшего от него и жуя ее для своего услаждения.

Аврора и незнакомец медленно прошли вперед, пока говорили, и в это время находились уже довольно далеко от коляски.

Тольбота Бёльстрода била лихорадка нетерпения.

— Вы знаете этого пенсионера вашей кузины, Люси? — спросил он.

— Нет, я не могу припомнить его лицо. Я не думаю, чтобы он жил в Бекингэме.

— Если бы я не послал к вам эту газету, вы, ведь, не знали бы? — говорил незнакомец.

— Может быть, нет, — отвечала Аврора.

Она вынула из кармана свой портмоне, на который мистер Гэррисон смотрел украдкой с сверкающими глазами.

— Вы не спрашиваете меня о подробностях? — спросил он.

— Нет. Зачем мне знать?

— Конечно, — согласился незнакомец, сдерживая усмешку: — вы знаете довольно, а если желаете знать больше, то я не могу сказать вам, потому что я ничего не мог добиться об этом деле, кроме того, что написано в нескольких строчках в этой газете. Но я всегда говорил и всегда буду говорить: если человек скачет верхом…

Он, по-видимому, был расположен болтать еще долго таким образом, но Аврора остановила его нетерпеливо, нахмурив брови. Может быть, он замолчал тем охотнее, что Аврора в ту же минуту раскрыла свой портмоне и он видел блеск соверенов сквозь пунцовый шелк. Он не очень смыслил в колорите, но я уверена, что золото с пунцовым светом казалось ему приятным контрастом когда он смотрел на желтые монеты в портмоне мисс Флойд. Она высыпала соверены на свою ладонь, обтянутую перчаткой, а потом золотой дождь полился в руки Гэррисона. Большой ствол дуба скрывал их от Тольбота и Люси, когда Аврора давала незнакомцу эти деньги.

— Вы не имеете на меня никаких прав, — сказала она резко, остановив его, когда он начал выражать свою признательность, — я не согласна, чтобы вы делали торг из прошлых происшествий, дошедших до вашего сведения. Помните, раз навсегда, что я вас не боюсь, и если согласна помогать вам, то это только потому, что я не хочу, чтобы досаждали моему отцу. Пришлите мне адрес какого-нибудь места, где письмо всегда может дойти до вас — вы можете вложить его в конверт и адресовать ко мне сюда — и время от времени я обещаю присылать вам умеренную сумму, достаточную для того, чтобы вы могли вести честную жизнь, если только подобные вам способны на это; но повторяю, что если я подкупаю вас деньгами, то это только для моего отца.

Незнакомец пробормотал какие-то выражения признательности, пристально смотря на Аврору; но на мрачном лице ее была суровая тень, воспрещавшая всякую надежду на примирение. Аврора отвернулась от него за ней бежал бульдог, а кривоногая собака бросилась вперед, визжа и приподнимаясь на задние ноги, чтобы полизать ее руку.

Выражение лица Авроры немедленно изменилось. Она отступила от собаки, а та поглядела на нее с минуту с смутным сомнением в своих, налитых кровью, глазах, но потом, как бы убедившись, собака весело залаяла и начала прыгать на шелковое платье мисс Флойд, оставив грязные следы своих передних лап на богатых воланах.

— Бедное животное узнало вас, мисс, — сказал умоляющим тоном незнакомец — вы никогда не были к нему надменны.

Бульдог пришел в ужасную ярость, но Аврора успокоила его одним взглядом.

— Бедный Боксер! — сказала она, — бедный Боксер! Ты узнал меня, Боксер.

— Ничто не может сравниться с верностью этих животных, мисс.

— Бедный Боксер! Мне хотелось бы иметь тебя. Продадите его, Гэррисон?

Незнакомец покачал головой.

— Нет, мисс, — ответил он, — очень вас благодарю, Если вам нужна болонка или сеттер, я достану для вас и ничего не возьму за хлопоты; но эта такса для меня отец и мать, жена и семья; в банке вашего отца, мисс, не достанет денег, чтобы купить ее.

— Хорошо, хорошо, — сказала Аврора, смягчаясь, — я знаю, как она вам верна. Пришлите мне ваш адрес и не приходите опять в Фельден.

Она воротилась к коляске и, взяв поводья из рук Тольбота, пустила горячих пони; коляска проскакала мимо Мэтью Гэррисона, который стоял с шляпой в руке; собака лежала между его ног, пока коляска не проехала. Мисс Флойд украдкой взглянула на своего жениха и увидела, что физиономия капитана Бёльстрода имеет самое мрачное выражение. Офицер угрюмо молчал, пока они ехали до дому, пока он высаживал обеих девиц из коляски и шел за ними через переднюю. Аврора стояла на нижней ступени широкой лестницы, прежде чем он заговорил.

— Аврора, — сказал он, — одно слово, прежде чем вы уйдете наверх.

Она обернулась и гордо взглянула на него; она была еще очень бледна и огонь, сверкавший из ее глаз на Мэтью Гэррисона, еще не потух в ее черных зрачках. Тольбот Бёльстрод отворил дверь длинной комнаты под картинной галереей — и бильярдной, и библиотеки почти самой приятной комнаты во всем доме — и посторонился пропустить Аврору.

Молодая девушка перешла через порог так же гордо, как Мария Антуанетта шла к своим обвинителям плебеям. Комната была пуста.

Мисс Флойд села на низкое кресло у одного из двух огромных каминов, и прямо взглянула на огонь.

— Я желаю спросить вас об этом человеке, Аврора, — сказал капитан Бёльстрод, облокотившись о большое кресло и нервозно играя резными арабесками.

— О каком человеке?

В некоторых женщинах это могло быть хитростью, но в Авроре это было просто желание пойти наперекор, как Тольбот знал.

— О том человеке, который сейчас говорил с вами в аллее. Кто он и какое у него дело к вам?

Тут капитан Бёльстрод замолчал. Он любил ее, читатель, он любил ее — помните, и он был трус. Трус под влиянием самой трусливой из всех страстей, любви! Страсти, которая могла бы оставить пятно на имени Нельсона, страсти, которая могла бы сделать трусом храбрейшего из трехсот воинов при Термопилах. Он любил ее, этот несчастный молодой человек, и начал лепетать, колебаться, извиняться, дрожать от гневного блеска ее чудных глаз.

— Поверьте мне, Аврора, я на за что на свете не подсматривал бы за вашими поступками, не предписывал бы вам, кого осыпать вашими благодеяниями. Нет, Аврора, если бы мое право было даже сильнее, если бы я был уже вашим мужем; но этот человек, этот незнакомец такой неприличной наружности, который говорил с вами теперь — я не думаю, чтобы вы должны были помогать подобным людям.

— Может быть, — отвечала Аврора, — я не сомневаюсь, что я помогаю многим, которые, по-настоящему, должны были бы умереть в рабочем доме или на большой дороге; но видите, пока я стану справляться, заслуживают ли они моей помощи, они могут умереть от голода, стало быть, лучше бросить несколько шиллингов какому-нибудь несчастному существу, которое так развратно, что умирает с голода и не заслуживает, чтобы его накормили.

В этих словах была какая-то беззаботность, которая сердила Тольбота, но он не мог сделать возражения на это; кроме того, что это отвлекло бы его от предмета, который он с терпением хотел разведать.

— Но кто же этот человек, Аврора?

— Продавец собак.

Тольбот вздрогнул.

— Я думал, что он окажется чем-нибудь ужасным, пробормотал он: — но, ради Бога, что ему нужно было от вас, Аврора?

— Того, что нужно почти всем моим пенсионерам, — ответила она, — пастор ли новой капеллы с средневековыми украшениями, желающий соперничать с нашей церковью на одном из холмов, близ Норуда, прачка ли, сжегшая утюгом белье и ищущая средств его поправить, или светская дама, желающая приютить детей бедного продавца серных спичек, или профессор, собирающийся читать лекции о политической экономии, или о Шелли и Байроне, или о Чарльзе Диккенсе и о современных юмористах — им всем нужно одно: деньги! Если я скажу пастору, что мои принципы не сходятся с догмами его веры, он тем не менее будет рад моим ста футам. Если я скажу светской даме, что я имею особенное мнение о сиротах продавцов серных спичек, и держусь моей собственной теории против воспитания мисс — она пожмет плечами, но позаботится сообщить им, что всякое пожертвование от мисс Флойд будет ей равномерно приятно. Если я скажу им, что я совершила полдюжины убийств, или что я поставила в моей уборной серебряную статую жокея, выигравшего приз на прошлогодней дербийской скачке, и денно и нощно поклоняюсь ей — они все-таки возьмут деньги и ласково поблагодарят меня, как сейчас сделал этот человек.

— Но одно слово, Аврора: этот человек из здешних окрестностей?

— Нет.

— Как же вы его узнали?

Аврора поглядела на него с минуту пристально, твердо, с задумчивым выражением в этой вечно изменчивой физиономии; посмотрела как будто мысленно рассуждала о чем-то. Потом вдруг встала, завернулась в шаль и пошла к двери. На пороге она остановилась и сказала:

— Этот допрос не совсем приятен, капитан Бёльстрод. Если я вздумаю дать пять фунтов человеку, который просит меня об этом, я надеюсь иметь полное позволение на это и не хочу, чтобы с меня требовали отчета в моих поступках — даже вы.

— Аврора!..

Нежный упрек в тоне поразил ее в сердце.

— Вы можете поверить, Тольбот, — сказала она: — точно можете поверить, что я слишком хорошо знаю цену вашей любви для того, чтобы подвергнуть себя опасности лишиться ее словом или поступком — вы должны этому верить.

Глава VIII БЕДНЫЙ ДЖОН МЕЛЛИШ ВОЗВРАЩАЕТСЯ ОПЯТЬ

Джону Меллишу очень надоел Париж. Лучше любовь и кусок черного хлеба на чердаке, чем дорогая пища в высоких салонах первого этажа, подаваемая раболепными слугами, сдерживающими улыбку над нашим французским произношением. Ему страшно надоела улица Риволи, позолоченная решетка тюильрийского сада и безлиственные деревья за нею. Ему надоела площадь Согласия, Элисейские Поля и стук копыт конвоя, окружающего императорский экипаж, когда Наполеон Третий, или императорский принц выезжали кататься. Ему надоели широкие бульвары, театры, кофейные, перчаточные магазины — надоело стоять перед окнами брильянтщика в улице Мира и воображать Аврору Флойд в бриллиантах и жемчужных диадемах, разложенных там. Он серьезно думал иногда купить жаровню и угольев и спокойно задушиться в огромной позолоченной зале в гостинице Мёриса. Какая была ему польза в его деньгах, в его собаках, в его лошадях, в его обширных десятинах? Все это не могло ему купить Аврору Флойд. Какая польза была ему в жизни, если дочь банкира отказывалась разделить ее с ним?

Вспомните, что этот высокий, голубоглазый, кудрявый Джон Меллиш был с колыбели избалованным ребенком — избалован бедными родственниками и приживалками, слугами и льстецами; с первого часа до тридцатого года своей жизни — и ему казалось так тяжело, что эта прелестная женщина не будет принадлежать ему.

Половину своего горя он вылил на своего камердинера до того, что тот опасался одного звука имени мисс Флойд и сказал своему товарищу по секрету, что его барин «до того вопил об этой молодой женщине, которой он делал предложение в Брайтоне, что с ним терпения никакого нет». Конец всему этому был тот, что в один вечер Джон Меллиш вдруг приказал собираться в дорогу и рано утром уехал по Северной железной дороге.

Естественно было предположить, что мистер Меллиш прямо поехал в свою деревню, где у него было так много дела; но, вместо того, он прямо отправился в Бекингэм. Арчибальд Флойд, ничего не знавший о предложении этого молодого йоркширца и об отказе, полученном им, дружелюбно пригласил его в Фельденское поместье. Зачем ему не поехать туда? Только чтобы сделать утренний визит гостеприимному банкиру, а не видеть Аврору, только подышать тем воздухом, которым дышит она, прежде чем он отправится в Йоркшир.

Разумеется, Джон Меллиш ничего не знал о счастьи Тольбота Бёльстрода, и одним из главных утешений его изгнания было воспоминание, что этот джентльмен потерпел такое же крушение, как и он.

Его повели в бильярдную, где он нашел Аврору Флойд, сидящую за столиком около камина. Она снимала карандашом копию с гравюры одной картины Розы Боннер, а Тольбот Бёльстрод сидел возле нее и приготовлял ей карандаши.

Мы чувствуем инстинктивно, что мужчина, который чинит карандаши, или держит моток шелку на своих распростертых руках, или носит болонок, манто, складной стул, или зонтик — «помолвлен». Даже Джон Меллиш это знал. Он вздохнул так громко, что этот вздох был услышан Люси и ее матерью, сидевшими у другого камина — этот вздох походил на стон — а потом протянул руку мисс Флойд. Тольботу Бёльстроду он руки не протягивал. Смутное воспоминание о римских легендах носилось в его голове, легендах о сверхъестественном великодушии и классическом самоотвержении; но он не мог пожать руку этому черноволосому корнваллийцу, если бы даже обладание меллишским поместьем зависело от этой жертвы. Он не мог этого сделать. Он сел за несколько шагов от Авроры и ее жениха, вертя шляпу в своих горячих, нервных руках до тех пор, что поля совсем приплюснулись; он не имел силы произнести ни одной фразы, даже сделать какого-нибудь замечания о погоде.

Это был большой, избалованный тридцатилетний ребенок, и я боюсь, что если сказать суровую правду, то он видел Аврору Флойд сквозь туман, портивший блестящее личико в его глазах. Люси Флойд поспешила к нему на помощь, взяв на себя представить его своей матери, и добродушная мистрисс Александр была в восторге от его чистосердечного, прекрасного английского лица. Ему посчастливилось стать спиною к свету, так что ни одна из дам не приметила этого странного тумана в его голубых глазах.

Арчибальд Флойд не хотел слышать, чтобы гость его уехал в этот вечер, или на другой день.

— Вы должны провести с нами Рождество, — сказал он, — и Новый Год, прежде чем воротитесь в Йоркшир. В это время ко мне съедутся все мои дети, это единственное время, когда Фельден походит на дом старика. Ваш друг Бёльстрод остается у нас (Меллиш вздрогнул, услышав это известие), — и если вы откажетесь присоединиться к нам, это будет не по-дружески.

Как жалкий трус должен был быть этот Джон Меллиш, если принял приглашение банкира и позволил камердинеру мистера Флойда отвести его в приятную комнатку за несколько дверей от комнат, занимаемых Тольботом! Но я сказал уже прежде, что любовь — страсть трусливая; она похожа на зубную боль, самые храбрые, самые сильные изнемогают от нее и громко стонут от боли.

Джон Меллиш согласился остаться в Фельдене и в сумерки вошел в уборную Тольбота упрекать капитана в вероломстве. Тольбот употребил все силы, чтобы утешить своего унылого гостя.

— На свете много женщин, не она одна, — сказал он, когда Джон высказал ему свое горе — он сам этого не думал, лицемер, хотя и говорил: — и много есть очаровательных и достойных девушек, которые были бы рады заслужить любовь такого человека, как вы.

— Я ненавижу достойных девушек, — сказал мистер Меллиш: — никто никогда не заслужит моей любви; я люблю ее, я люблю это чудное черноглазое создание, которое смотрит на вас глазами, сверкающими как молния; я люблю ее, Бёльстрод; а вы сказали мне, что она вам отказала и что вы уезжаете из Брайтона в восемь часов с экстренным поездом и не уехали, вы воротились потихоньку назад и вторично сделали ей предложение, она приняла его — это нечестно.

Сказав это, мистер Меллиш бросился на кресло, затрещавшее под его тяжестью, и начал неистово мешать в камине.

Тяжело было бедному Тольботу извиняться, что он получил согласие Авроры. Не мог же он напомнить Джону Меллишу, что если мисс Флойд приняла его руку, то, вероятно, это потому, что она предпочитала его честному йоркширцу. Джону это дело не являлось в таком свете. Избалованному ребенку не досталась игрушка, которую он желал иметь более всех игрушек на свете. Он не мог понять, чтобы поведение Тольбота не было нечестно, и пришел в великое негодование, когда этот джентльмен осмелился намекнуть ему, что, может быть, было бы благоразумнее удалиться из Фельдена.

Тольбот Бёльстрод избегал всякого намека на Мэтью Гэррисона, и таким образом первый спор между влюбленными кончился к триумфу Авроры.

Мисс Флойд не мало стесняло присутствие Джона Меллиша, который уныло бродил по обширным комнатам, то садился к столу смотреть в стереоскоп, то брал какую-нибудь великолепно переплетенную книгу и ронял ее на ковер в угрюмой рассеянности, тяжело вздыхал, когда с ним заговаривали и вовсе не был приятным собеседником. Горячее сердце Авроры было тронуто этим жалобным зрелищем отвергнутого влюбленного и она старалась заговаривать с ним раза два о беговых лошадях и спрашивала его, как ему нравится охота в Сёррее; но Джон сперва покраснел, потом побледнел; его бросало то в жар, то в холод, когда Аврора заговаривала с ним и он убегал от нее с испуганным и диким видом, который был бы смешон, если бы не был так мучительно действителен.

Скоро Джон нашел даже более сострадательную слушательницу, чем Тольбота Бёльстрода; эта кроткая слушательница была никто иная, как Люси Флойд, к которой йоркширец обратился в своей горести. Знал ли он, или угадал по какому-то чудному ясновидению, что ее горесть имела сходство с его горем и что она одна из всех, находившихся в Фельдене, будет сострадательна к нему и терпелива с ним?

Этот добрый, чистосердечный, юный йоркширец вовсе не был горд. Через два дня после своего приезда в Фельден он все рассказал бедной Люси.

— Вы, наверное, знаете, мисс Флойд, — сказал он, — что ваша кузина отказала мне. Да, разумеется, вы знаете; кажется, она и Бёльстроду отказала в то же время; но некоторые люди не имеют ни капли гордости; но я должен сказать, что капитан поступил как подлец.

Как подлец! О ее кумире, ее полубоге, о ее черноволосом и сероглазом божестве говорят таким образом! Она повернула к Меллишу свои бледные щеки, горевшие бледным румянцем гнева, и сказала ему, что Тольбот имел право поступить таким образом и что Тольбот поступал всегда хорошо.

Подобно некоторым мужчинам, мыслительные способности которых не совсем развиты, Джон Меллиш был одарен достаточно быстрой проницательностью; эта проницательность усилилась в то время особенным симпатичным предвидением, тем чудным ясновидением, о котором я говорила: в этих немногих словах, исполненных негодования, в этом сердитом румянце он прочел тайну бедной Люси; она любила Тольбота Бёльстрода, как он, Джон Меллиш, любил Аврору — безнадежно.

Как он удивлялся этой слабой девушке, которая боялась лошадей и собак и дрожала, когда зимний ветер врывался в теплую переднюю, и которая носила свою ношу с спокойным безропотным терпением! Между тем, как он, весивший четырнадцать стонов и ездивший по сорок миль при самом холодном декабрьском ветре, не имел сил сносить свое горе.

Он находил утешение в наблюдении за Люси и читать в слабых признаках, избегавших даже материнского глаза, печальную историю безнадежной любви.

Бедный Джон был слишком добродушен и не эгоистичен, чтобы заключиться навсегда в печальную крепость отчаяния, которую он выстроил для себя, и накануне Рождества, когда в Фельдене начались увеселения, он присоединился к общей веселости и резвился более самых младших гостей, жег себе пальцы у горящего изюма, давал себе завязывать глаза маленьким шалунам, подвергался разным наказаниям в игре в фанты, занимал роли трактирщиков, полисменов, пасторов и судей в шарадах, поднимал малюток, желавших посмотреть на елку, на своих сильных руках и всячески угождал молодым людям от трех до пятнадцатилетнего возраста, до тех пор, пока под влиянием всей этой юношеской веселости, а может быть, и трех рюмок мозельского вина, он смело поцеловал в какой-то игре Аврору Флойд в большой зале Фельдена.

И, сделав это, мистер Меллиш совсем растерялся, за ужином говорил спичи малюткам, три раза предлагал тосты за Арчибальда Флойда и коммерческие интересы Великобритании, запевал своим звучным басом в хоре тоненьких дребезжащих голосков и наплакался вдоволь — сам не зная о чем — за своей салфеткой. Сквозь атмосферу слез, сверкающих вин, газа и оранжерейных цветов видел он Аврору Флойд, прелестную — ах, как прелестную! В простом белом платье, которое так шло к ней, и с гирляндой искусственного остролистника на голове. Зеленые листья и пунцовые ягоды составляли корону — а мне кажется, что если бы мисс Флойд вздумала надеть себе на голову блюдо с сыром, то и оно превратилось бы в диадему — мисс Флойд казалась рождественским гением, чем-то блестящим и прекрасным, слишком прекрасным для того, чтобы являться чаще, чем раз в год.

Когда часы пробили два пополуночи, долго спустя после того, как малюток уложили спать, когда и старшие гости уже удалились на покой, огни все были погашены, гирлянды завяли, Тольбот и Джон Меллиш ходили взад и вперед по длинной бильярдной зале при красном отблеске двух погасших каминов, и разговаривали откровенно друг с другом. Это было утро Рождества, и странно было бы не быть дружелюбным в такое время.

— Если бы влюбились в другую, Бёльстрод, — сказал Джон, сжимая руку своего школьного товарища и патетически глядя на него, — я мог бы считать вас братом; она гораздо приличнее для вас, в двадцать тысяч раз приличнее, чем ее кузина, и вам следовало бы жениться на ней — хоть, просто, из вежливости — я хочу сказать из чести — вы очень компрометировали ее вашей внимательностью — мистрисс, как бишь ее — компаньонка — мистрисс Поуэлль так говорила — вам следовало бы жениться на ней.

— Жениться на ней! Жениться на ком? — вскричал Тольбот довольно свирепо, вырывая свою руку и заставив мистера Меллиша повернуться на каблуках своих лакированных сапог с некоторым испугом, — о ком вы говорите?

— О прелестнейшей девушке во всем свете, кроме одной, — воскликнул Джон, всплеснув руками и подняв свои тусклые, голубые глаза к потолку, — о чудеснейшей девушке во всем свете, кроме одной — о Люси Флойд.

— Люси Флойд!

— Да, о Люси; прелестнейшей девушке во…

— Кто сказал, что я должен жениться на Люси Флойд?

— Она говорила так… нет, нет, я не то хотел сказать! Я хотел сказать, продолжал Меллиш, понизив голос до торжественного шепота: — что Люси Флойд любит вас! Она не говорила мне этого — о, нет! Она ни слова не сказала об этом, но она любит вас. Да, — продолжал Джон, оттолкнув своего друга обеими руками и вытаращив на него глаза, как будто мысленно снимал с него мерку, — эта девушка любит вас, и давно. Я не дурак, а даю вам честное слово, что Люси Флойд любит вас.

— Не дурак! — закричал Тольбот: — вы хуже, чем дурак, Джон Меллиш — вы пьяны!

Он презрительно повернулся к нему спиной и, взяв со стола свечу, зажег ее и вышел из комнаты.

Джон засунул пальцы в свои кудрявые волосы и с отчаянием смотрел вслед капитану.

— Вот вам награда за великодушный поступок! — сказал он, засунув свою свечку в горящие уголья, так как он не знал более легкого способа засветить ее. — Тяжело, но уж это в натуре человека.

Тольбот Бёльстрод лег спать в весьма дурном расположении духа. Неужели действительно Люси любит его? Неужели этот болтливый йоркширец узнал тайну, ускользнувшую от проницательности капитана? Он вспомнил, как незадолго перед тем он желал, чтобы эта белокурая девушка влюбилась в него, а теперь была другая владычицей его сердца.

Бедный Тольбот спрашивал себя: неужели он поступил нечестно? Неужели он компрометировал себя своею внимательностью к Люси? Неужели он обманул это прелестное и кроткое создание?

Долго не спал он в эту ночь: а когда, наконец, заснул, на рассвете, ему привиделся страшный сон. Аврора Флойд стояла на берегу чистого ручья в фельденском лесу и указывала сквозь хрустальную поверхность на тело Люси, бледной и неподвижно лежавшей между лилиями и водяными растениями, длинные ветви которых запутались в ее золотистые волосы.

Он услыхал плеск воды в этом страшном сне; проснулся и увидел, что слуга приготовляет ему ванну в смежной комнате. Его недоумение относительно бедной Люси исчезло при дневном свете, и он смеялся над волнением, которое, вероятно, произошло от его тщеславия. Что такое был он, чтобы молодые девицы влюблялись в него? Какой он, должно быть, слабый сумасброд, что поверил пьяной болтовне Джона Меллиша!

Он прогнал из своего воображения образ кузины Авроры и думал только об одной Авроре, которая отвезла его в бекингэмскую церковь в своем кабриолете и сидел возле нее на широкой скамье банкира.

Ах! Я боюсь, что он весьма мало слушал проповедь в этот день; но все-таки я утверждаю, что он был добрым и набожным человеком, которого Господь одарил серьезной верою, который принимал все дары от руки Божией с благоговением, почти со страхом; и когда он склонил голову в конце обедни, он благодарил Бога за переполненную чашу счастья и молился, чтобы он мог сделаться достойным такого блаженства.

Он имел смутное опасение, что он был слишком счастлив, что он слишком отдался сердцем и душою черноглазой женщине, сидевшей возле него. Если она умрет! Если она ему изменит! У него замерло сердце и закружилась голова при этой мысли, и даже в этом священном храме демон шепнул ему, что есть пруды, заряженные пистолеты и другие верные лекарства против подобных бедствий — так нечестива и малодушна эта ужасная страсть — любовь!

День был ясный; легкий снежок убелял землю; каждая ветка на деревьях резко отделялась от холодного голубого зимнего неба. Банкир предложил отослать домой экипажи и пешком пройти в Фельден. Тольбот Бёльстрод предложил Авроре свою руку, обрадовавшись случаю побыть глаз на глаз с своей невестой.

Джон Меллиш шел с Арчибальдом Флойдом; йоркширец был особенный фаворит банкира, а Люси затерялась в группе братьев, сестер и кузенов.

— Мы вчера так суетились с детьми, — сказал Тольбот, — что и забыл сказать вам, Аврора, что я получил письмо от моей матери.

Мисс Флойд подняла на него глаза с своим блестящим взглядом. Ей всегда было приятно слышать о леди Бёльстрод.

— Разумеется, в этом письме очень мало новостей, — прибавил Тольбот: — в Бёльстроде мало случается такого, о чем стоило бы говорить. Но есть одна новость, касающаяся вас.

— Касающаяся меня?

— Да. Вы помните мою кузину Констэнс Тривильян?

— Да…

— Она воротилась из Парижа; ее воспитание окончено наконец; она приехала провести Рождество в Бёльстроде… Боже мой, Аврора! Что с вами?

Лицо ее побледнело, как лист почтовой бумаги, но рука, лежавшая на руке жениха, не задрожала. Может быть, если бы он обратил на это особенное внимание, он нашел бы эту руку необыкновенно неподвижной.

— Аврора, что с вами?

— Ничего. Зачем вы спрашиваете?

— Ваше лицо бледно, как…

— Это, верно, от холода — перебила Аврора, задрожав. — Расскажите мне о вашей кузине, об этой мисс Тривильян, когда она поехала в Бёльстродский замок?

— Она должна была приехать третьего дня. Мать моя ждала ее, когда писала ко мне.

— Леди Бёльстрод любит ее?

— Не очень. Констэнс несколько легкомысленная девушка.

— Третьего дня, — сказала Аврора. — Мисс Тривильян должна была приехать третьего дня. Письма из Корнваллиса приходят в Фельден после полудня — не так ли?

— Да, мой ангел.

— Вы сегодня получите письмо от вашей матери, Тольбот?

— Письмо сегодня! О, нет, Аврора, она никогда не пишет два дня сряду; редко более одного раза в неделю.

Мисс Флойд не отвечала на это и во всю дорогу была очень молчалива и отвечала самым кратким образом на вопросы Тольбота.

— Я уверен, что вы больны, Аврора, — сказал он, когда они поднимались на ступени террасы.

— Я больна.

— Но, мой ангел, что с вами? Позвольте мне сказать мистрисс Александр, или мистрисс Поуэлль. Позвольте мне поехать в Бикенгэм за доктором.

Аврора поглядела на Тольбота с печальной серьезностью в глазах.

— Мой глупенький Тольбот, — сказала она, — вы помните, что сказал Макбет своему доктору? Есть болезни, которых вылечить нельзя. Оставьте меня в покое; вы узнаете довольно скоро… вы узнаете очень скоро.

— Но, Аврора, что вы хотите сказать? Что может быть у вас на душе?

— А! Что в самом деле! Оставьте меня в покое, оставьте меня в покое, капитан Бёльстрод.

Он схватил ее за руки, но она вырвалась у него и убежала на лестницу в свою комнату.

Тольбот поспешил к Люси, с бледным, испуганным лицом.

— Ваша кузина больна, — сказал он, — ступайте к ней ради Бога и посмотрите, что с нею.

Люси немедленно повиновалась, но нашла дверь комнаты мисс Флойд запертою, и когда позвала Аврору и умоляла, чтобы она ее впустила, эта молодая девица закричала:

— Ступайте прочь, Люси Флойд! Ступайте прочь и оставьте меня в покое, если не хотите свести меня с ума!

Глава IX КАК ТОЛЬБОТ БЁЛЬСТРОД ПРОВЕЛ РОЖДЕСТВО

Тольбот Бёльстрод не знал счастья в этот день. Он ходил из комнаты в комнату, надеясь найти Аврору то в бильярдной, то в гостиной, оставался в передней под предлогом смотреть на барометр и термометр, а на самом деле, чтобы слушать, не отворится ли дверь комнаты Авроры, Все двери в Фельден постоянно то отворялись, то запирались — так казалось Тольботу Бёльстроду.

У него не было предлога, чтобы проходить мимо дверей мисс Флойд, потому что его комната находилась в противоположном углу дома, но он оставался на широкой лестнице, смотреть на картины, висевшие на стенах, не видя ничего. Он надеялся, что Аврора придет к завтраку; но завтрак кончился без нее; и веселый смех и приятный разговор семейного собрания раздавались в ушах Тольбота как-то далеко-далеко, будто через какой-то широкий океан сомнений и замешательства.

Он провел этот день самым несчастным образом, непримеченный никем, кроме Люси, которая кротко наблюдала за ним, когда он то входил в гостиную, то выходил из нее. Ах! За многими мужчинами наблюдают любящие глаза, которых они не примечают! Сколько мужчин любимы нежными сердцами, тайну которых они не узнают никогда!

Вскоре после сумерек, Тольбот Бёльстрод пошел в свою комнату одеваться. Это было за несколько времени перед звонком, но он хотел одеться рано, чтобы непременно быть в гостиной, когда придет Аврора.

Он не взял с собою свечи, потому что на камине в его комнате всегда стояли свечи.

В этой приятной комнатке было почти темно, но огонь в камине позволял все-таки рассмотреть белый предмет на зеленой скатерти письменного стола. Белый предмет было письмо. Тольбот помешал уголья в камине и яркое пламя осветило комнату так светло, как днем, и взял письмо одной рукою, а другою зажег свечи на камине. Письмо было от его матери.

Аврора Флойд сказала ему, что он получит от нее письмо. Что все это значило? Я твердо верю, что мы имеем почти сверхъестественное предвидение наступающего бедствия, пророческий инстинкт, говорящий нам, что такое-то письмо или такой-то посланный, привезли неприятное известие. Тольбот Бёльстрод имел это предвидение, когда развертывал бумагу дрожащею рукою. Перед ним стояла тень с закрытым лицом, призрачная и неопределенная, но она стояла перед ним.

«Мой милый Тольбот, я знаю, что это письмо огорчит и расстроит тебя, но моя обязанность тем не менее ясно лежит передо мною. Я боюсь, что твое сердце вполне отдано мисс Флойд».

Стало быть, неприятное известие касалось Авроры; призрачная тень медленно поднимала свое черное покрывало, и лицо той, которую он любил больше всего на свете, виднелось за этим покрывалом.

«Но я знаю», — продолжало это безжалостное письмо, «что понятие о чести составляет самую сильную сторону в твоем характере, и что как ни любил ты эту девушку… (Боже, она говорила о его любви в прошедшем!), ты не позволишь себе запутаться в фальшивое положение вследствие сердечной слабости. В жизни Авроры Флойд есть какая-то тайна».

Эта фраза находилась в конце первой страницы, и прежде, чем дрожащая рука Тольбота Бёльстрода могла перевернуть лист, все сомнения, все опасения, все предчувствия, испытанные им, воротились к нему со сверхъестественной ясностью.

«Констэнс Тривильян приехала сюда вчера, и ты можешь вообразить, что вечером мы говорили о тебе и рассуждали о твоей помолвке».

Будь проклята легкомысленная женская болтовня! Тольбот смял письмо в руке и хотел швырнуть его от себя, но нет, его должно прочесть. Тень сомнения надо разобрать и победить, или на земле для него не будет покоя. Он продолжал читать письмо.

«Я сказала Констэнс, что мисс Флойд была воспитана в одном пансионе с нею и спросила, помнит ли она ее.

— Как! — сказала она, — это та самая мисс Флойд, которая так много наделала шуму? Та самая мисс Флойд, которая убежала из школы?»

«И она сказала мне, Тольбот, что мисс Флойд была привезена к девицам Ленар ее отцом, год тому назад, в июле, и что через две недели после своего приезда в школу она пропала; ее исчезновение, разумеется, возбудило большое волнение и большие толки между другими ученицами; говорили, что она бежала. Это дело было заглушено, но ты знаешь, что девушки любят болтать и из того, что Констэнс сказала мне, я воображаю, что о мисс Флойд говорили весьма неприятные вещи. Теперь ты говоришь, что дочь банкира воротилась в Фельден в сентябре. Где же была она в этот промежуток?»

Он не читал более. Один взгляд сказал ему, что в этом письме заключались материнские предостережения и увещания, как действовать в этом запутанном деле.

Он спрятал скомканное письмо в карман и опустился в кресло у камина.

Итак, в жизни этой женщины была тайна. Сомнения и подозрения, неопределенные опасения и недоумения удерживавшие его сначала и заставлявшие его бороться с его любовью, не были неосновательны. Для всего этого были причины, как для каждого инстинкта, влагаемого Провидением в наши сердца. Черная стена возвысилась около него и заперла его навсегда от любимой им женщины, от женщины, которую он любил так безрассудно, так неистово, от этой женщины, за которую он благодарил Бога в церкви только за несколько часов перед тем.

И она должна была сделаться его женою, может быть, матерью его детей. Он закрыл лицо холодными руками и громко рыдал. Не презирайте его за эту тоску: это были девственные слезы его мужского возраста. С самого младенчества не было слез на его глазах. Сохрани Бог, чтобы подобные слезы могли быть пролиты более одного раза в жизни! Агонию этой минуты нельзя было пережить два раза в жизни. Хриплые рыдания раздирали его грудь, как будто тело его было изрублено заржавевшей шпагой, а когда он отнял свои мокрые руки от лица, он удивлялся, отчего они не красны: ему казалось, что он должен был проливать кровавые слезы. Что должен был он сделать?

Отправиться к Авроре и спросить ее, что значило это письмо? Да, его образ действия был довольно ясен. Прилив надежды охватил его и прогнал его страх. Зачем он так скоро готов был сомневаться в ней? Он был жалкий трус, если подозревал ее — подозревал эту девушку, прозрачная душа которой так свободно открывалась перед ним, а каждый звук голоса был правдив! В своих сношениях с Авророй он более всего научился уважать в ее характере ее высокое чистосердечие.

Он почти расхохотался при воспоминании о торжественном письме своей матери. Это так было похоже на простых деревенских жителей, жизнь которых была ограничена узкими пределами корнваллийской деревни — они привыкли делать горы из песчинки. Что же было удивительного в том, что случилось? Избалованному ребенку, своевольной наследнице надоела иностранная школа, и она убежала. Отец ее, не желая разглашать об этой шалости, поместил ее куда-нибудь в другое место и скрыл втайне ее сумасбродство. Что же было такого во всем этом деле с начала до конца, неестественного и невероятного, если сообразить исключительные обстоятельства этого дела?

Он воображал Аврору с разгоревшимися щеками, со сверкающими глазами, бросающую запачканную тетрадь в лицо французскому учителю и убежавшую из школы среди шумной болтовни. Прелестное, пылкое создание! Нет ничего, чем мужчина не мог бы восхищаться в женщине, которую он любит, и Тольбот готов был восхищаться Авророю за то, что она убежала из школы.

Первый звонок к обеду раздался во время агонии капитана Бёльстрода, поэтому коридоры и комнаты были пусты, когда он пошел отыскивать Аврору с письмом матери в кармане.

Ее не было ни в бильярдной, ни в гостиной; но Тольбот нашел ее наконец в маленькой комнатке в конце дома, с окном, выдававшимся в сад. Комната была тускло освещена лампою, и мисс Флойд сидела у окна и смотрела на холодное зимнее небо и на побелевший ландшафт. Она была в черном; ее лицо, шея и руки казались белы, как мрамор, отделяясь от ее темного платья, и ее поза была так неподвижна, как статуя.

Она не шевелилась и не оглянулась, когда Тольбот вошел в комнату.

— Милая Аврора, — сказал он, — я отыскивал вас везде.

Она вздрогнула при звуке его голоса.

— Вам было нужно видеть меня?

— Да, моя милая, я хотел просить вас объяснить мне кое-что. Без сомнения, это самое глупое дело, мой ангел, и, разумеется, его объяснить очень легко; но, как ваш будущий муж, я имею право просить у вас объяснения, и я знаю, знаю, знаю, Аврора, что вы объясните мне все чистосердечно.

Аврора ничего не говорила, хотя Тольбот замолчал на несколько минут, ожидая ее ответа. Он мог только видеть ее профиль, освещенный зимним небом. Он не мог видеть безмолвного страдания на этом юном лице.

— Я получил письмо от моей матери, и в этом письме есть кое-что, что я просил бы вас объяснить мне. Прочесть его вам, мой ангел?

Голос его замер после этого нежного выражения. Настал день, когда она нуждалась в его сострадании и когда он давал его искренно; но эта минута прозвучала как надгробный колокол любви. В эту минуту бездна разверзлась.

— Прочесть вам это письмо, Аврора?

— Пожалуйста.

Он вынул скомканное письмо из кармана и, наклонившись к лампе, прочел его вслух Авроре. Он ожидал при каждой фразе, что Аврора перебьет его каким-нибудь пылким объяснением, но она молчала и даже когда он кончил, она не сказала ничего.

— Аврора, Аврора! Правда ли это?

— Правда.

— Но зачем вы убежали из школы?

— Я не могу сказать вам.

— И где вы были между июнем и сентябрем в пятьдесят шестом году?

— Я не могу сказать вам, Тольбот Бёльстрод. Это моя тайна, которую я не могу сказать вам.

— Вы не можете сказать мне; почти год не достает из вашей жизни, и вы не можете сказать мне, вашему мужу, что вы делали в этот год?

— Не могу.

— Когда так, Аврора Флойд, вы не можете быть моей женой.

Он думал, что она обернется к нему с негодованием и яростью, и что объяснение, которого он жаждал, сорвется с ее губ потоком сердитых слов; но она встала с кресла и, подойдя к Тольботу, упала на колени к его ногам. Никакой другой поступок не мог бы поразить таким ужасом его сердце. Это казалось ему сознанием в вине. Но в какой вине? Какой вине? Какая мрачная тайна таилась в краткой жизни этого юного создания?

— Тольбот Бёльстрод, — сказала Аврора дрожащим голосом, пронзившим его до глубины души: — Тольбот Бёльстрод, Богу известно, как часто я предвидела этот час и страшилась его; если бы я не была труслива, я предупредила бы это объяснение. Но я думала… я думала, что, может быть, этот случай не наступит никогда, или что, когда он наступит, вы будете великодушны — и… поверите мне. Если вы можете положиться на меня, Тольбот, если вы можете поверить, что эта тайна не совсем постыдна…

— Не совсем постыдна! — вскричал он. — О Боже! Аврора! Мог ли я ожидать, что я услышу вас говорящую таким образом? Неужели вы думаете, что в подобных вещах могут быть какие-нибудь степени? Между моей женой и мною тайн не должно быть; и в тот день, когда какая-нибудь тайна, или хоть тень ее, встанет между нами, мы должны расстаться навсегда. Встаньте с ваших колен, Аврора; вы убиваете меня этим стыдом и унижением. Встаньте! И если мы должны расстаться в эту минуту, скажите мне, скажите мне, ради Бога, что я не должен презирать вас за то, что я любил вас с такою силою, которая почти неприлична мужчине.

Она не повиновалась ему, но опустилась еще ниже и закрыла лицо руками; только ее черные волосы были видны капитану Бёльстроду.

— У меня не было матери с самой колыбели, Тольбот, — сказала она задыхающимся голосом. — Сжальтесь надо мною.

— Сжалиться! — повторил капитан, — сжалиться! Зачем вы не просите меня быть к вам справедливым? Один вопрос, Аврора Флойд, один вопрос, может быть, последний. Отец ваш знает, зачем вы оставили школу и где вы были целый год?

— Знает.

— Слава Богу, по крайней мере, за это! Скажите мне, Аврора, скажите мне только это, и я поверю вашему простому слову, как поверил бы клятве другой женщины. Скажите мне: одобрил он причину, по какой вы оставили школу? Одобрил ли он, как провели вы вашу жизнь в этот год? Если вы можете сказать утвердительно, Аврора, тогда между нами не будет более вопросов, и я могу без боязни сделать вас моей возлюбленной и уважаемой женой.

— Я не могу, — отвечала она, — мне только девятнадцать лет, но в эти два последние года моей жизни я разбила сердце моего отца, разбила сердце нежнейшего отца, когда-либо существовавшего на свете.

— Тогда все кончено между нами. Бог да простит вам, Аврора Флойд; но, по вашему собственному признанию, вам нельзя быть женою честного человека. Я закрыл мою душу от всех гнусных подозрений, но прошлая жизнь моей жены должна быть белой, незапятнанной страницей, которую весь свет мог бы читать.

Тольбот пошел к двери, а потом воротился и помог несчастной девушке встать, отвел ее к ее креслу у окна вежливо, как будто она была его дамой на балу. Руки их встретились с ледяным прикосновением, как руки двух трупов. Ах, как много было смерти в этом прикосновении! Как много умерло между этими двумя особами в последние часы! — Надежда, доверие, любовь, счастье — все, что заставляет дорожить жизнью.

Тольбот Бёльстрод остановился на пороге комнаты и заговорил опять:

— Я оставлю Фельден через полчаса, мисс Флойд, — сказал он, — было бы гораздо лучше заставить отца вашего предположить, что неудовольствие между нами произошло по поводу какой-нибудь безделицы, и что вы сами отказали мне. Я напишу мистеру Флойду из Лондона и так составлю мое письмо, чтобы он мог подумать это.

— Вы очень добры, — отвечала она. — Да, я хотела бы, чтобы он подумал это. Это избавило бы его от огорчения. Богу известно, что я была бы признательна за это.

Тольбот поклонился и вышел из комнаты, затворив за собою дверь. Стук затворившейся двери имел для него унылый звук. Ему представилось, точно какое-то слабое юное создание было брошено в живую могилу. Он подумал, что он охотнее оставил бы Аврору лежащую в гробу, чем оставить ее таким образом.

Неприятный, дребезжащий звук второго звонка к обеду раздался, когда он вышел из темного коридора на яркий свет бильярдной. Он встретил Люси Флойд, шедшую к нему в шелковом обеденном платье; бахрома, кружева ленты и золото сверкали на ней, и Тольбот почти возненавидел ее за ее блестящую лучезарность, вспомнив бледное лицо несчастного создания, только что им оставленного.

Мы способны быть страшно несправедливыми в час огорчения, и я боюсь, что если бы кто-нибудь осмелился спросить мнения Тольбота Бёльстрода о Люси Флойд именно в эту минуту, капитан объявил бы ее олицетворением легкомыслия и жеманства. Если вы узнаете недостойность единственной женщины, которую вы любите на земле, может быть, вы почувствуете неприязненное расположение к самым почтенным людям, окружающим вас. Вы почувствуете свирепый гнев, когда вспомните, что те, кого вы совсем не любите, так добры, между тем как та, которой вы отдали всю вашу душу, так недостойна. Корабль, нагруженный вами всеми надеждами вашего сердца, пошел ко дну, и вы сердитесь, видя, как другие корабли плывут под попутным ветром. Люси отступила при виде лица молодого человека.

— Что такое? — спросила она, — что случилось, капитан Бёльстрод?

— Ничего — я получил письмо из Корнваллиса, которое принуждает меня…

Его хриплый голос замер, так что он не мог окончить фразы.

— Леди Бёльстрод — или сэр Джон — может быть, нездоровы? — осмелилась спросить Люси.

Тольбот указал на свои белые губы и покачал головой. Это движение могло значить все. Он не мог говорить. Комната была полна гостей и детей. Малюток пригласили обедать с старшими в этот день, как особенная привилегия сезона. Дверь в столовой была открыта, и Тольбот увидал седую голову Арчибальда Флойда, тускло видневшуюся в конце длинной перспективы огней, серебра, хрусталя и зелени. Старика окружали племянники, и племянницы, и дети их, но место по правую руку, место, которое должна была занимать Аврора, было пусто. Капитан Бёльстрод отвернулся от весело освещенной сцены и побежал в свою комнату, где нашел своего слугу, ожидавшего его с приготовленным платьем и удивлявшегося, почему барин не приходил одеваться.

Слуга отступил при виде лица Тольбота, смертельно бледного при виде восковых свечей на туалете.

— Я уезжаю, Фильман, — сказал капитан очень скоро и невнятным голосом. — Я еду в Корнваллис с экстренным поездом сегодня, если поспею в Лондон вовремя. Уложи мои вещи и поезжай за мною. Ты можешь нагнать меня на Пэддингтонской станции. Я пойду пешком в Бекингэм и с первым поездом поеду в Лондон. Вот отдай это слугам от меня.

Он взял кучу золота и серебра из кармана и высыпал ее в руки слуги.

— Я надеюсь, что ничего дурного не случилось, сэр? — сказал слуга: — сэр Джон нездоров?

— Нет, нет! — Я получил письмо от моей матери… я… ты найдешь меня на станции.

Он схватил шляпу и торопливо вышел из комнаты, но человек побежал за ним с теплым пальто.

— Вы простудитесь, сэр, в такую ночь, — сказал слуга тоном почтительного увещания.

Старик стоял в дверях столовой, когда Тольбот проходил переднюю. Он приказывал слуге позвать дочь.

— Мы все ждем мисс Флойд, — говорил старый банкир, — мы не можем начать обедать без мисс Флойд.

Непримеченный в этой суматохе, Тольбот отворил тихо дверь передней и вышел на холодную зимнюю ночь. Длинная терраса вся горела огнями, светившимися из узких, высоких окон, как в ту ночь, когда Тольбот в первый раз приехал в Фельден, и перед ним лежал парк и обнаженные безлиственные деревья, земля, побелевшая от снега, серое и беззвездное небо — холодное и унылое пространство, составлявшее печальный контраст с теплотою и ярким освещением в доме.

Все это было изображением кризиса его жизни. Он оставлял горячую любовь и надежду для холодной безропотности, или ледяного отчаяния. Он сошел со ступеней террасы в широкий, таинственный парк. Длинная аллея казалась призрачною в сером свете; сплетение ветвей над головой его составляло черные тени, мелькавшие на побелевшем грунте под его ногами.

Он прошел четверть мили, прежде чем оглянулся на освещенные окна позади его. Он не обернулся до тех пор, пока не дошел до поворота, откуда мог видеть тускло освещенное окно той комнаты, где он оставил Аврору. Он стоял несколько времени и смотрел на этот слабый свет и думал — думал обо всем, чего он лишился, или обо всем, от чего он, может быть, избавился — думал о том, какова будет теперь его жизнь без этой женщины — думал, что он предпочел бы быть беднейшим пахарем в Бекингэмском приходе, чем бёльстродским наследником, если бы мог прижать к сердцу девушку, которую он любил, и поверил ее правдивости.

Глава X БИТВА

Новый год начался печально в Фельдене: Арчибальд Флойд сидел у изголовья своей больной дочери.

Аврора заняла свое место за длинным столом в тот вечер, когда уехал Тольбот, и кроме того, что, может быть, она казалась живее и блестящее обыкновенного, обращение ее не изменилось ни в чем после ужасного свидания в маленькой комнатке с окном в сад. Она говорила с Джоном Меллишем, играла и пела с младшими кузенами, стояла позади кресла своего отца и смотрела в его карты за вистом, а на следующее утро горничная нашла ее в горячке с пылающими щеками, с глазами, налитыми кровью; ее длинные волосы разметались на подушке, а сухие руки жгли при прикосновении.

По телеграфу были вызваны два серьезных лондонских доктора в Фельден; гости разъехались; только мистрисс Александр и Люси остались ухаживать за больною.

Доктора сказали очень мало. Эта горячка была для них как все другие горячки. Молодая девушка, может быть, простудилась; она была неосторожна, как часто бывает молодежь: разгорячилась в танцах и села на сквозном ветру, или съела мороженое. Опасаться было нечего. Больная имела превосходную организацию; в ее системе была удивительная жизненность, и при внимательном лечении она могла скоро поправиться. Внимательное лечение значило две гинеи за визит каждый день каждому из этих ученых джентльменов, хотя, может быть, если бы они высказали свои задушевные мысли, то признались бы, что Аврору Флойд только надо было оставить одну в темной комнате, вести с собой борьбу. Но банкир готов был призвать всех докторов на свете к постели своей дочери, если бы подобною мерою мог избавить ее от минутного страдания, и умолял обоих докторов приезжать в Фельден два раза в день, если бы это было необходимо, и пригласить других докторов, если бы они хоть сколько-нибудь опасались за свою пациентку.

С Авророй был бред, но она мало рассказала в своем бреду. Я не совсем верю, чтобы люди часто делали сентиментальные признания под влиянием горячки, которые приписывают им писатели романов. Мы бредим о вещах сумасбродных в жестокие минуты лихорадочного сумасшествия. Мы несчастны, потому что в комнате стоит человек в белой шляпе, или на одеяле лежит черная кошка, или на занавесах кровати ползают пауки, или выгрузчик угля хочет положить мешок с угольями к нам на грудь. Наш бред похож на наши сновидения и имеет весьма мало отношений к горестям и радостям, составляющим итог нашей жизни.

Аврора Флойд говорила о лошадях и собаках, учителях и гувернантках, о детских неприятностях, огорчавших ее несколько лет тому назад, и о девических удовольствиях, о которых в ее нормальном состоянии души она совершенно забыла. Она редко узнавала Люси или мистрисс Александру, но никогда не забывала отца и всегда сознавала его присутствие, и беспрестанно обращалась к нему, умоляя его простить ей какое-то детское неповиновение, случившееся в те прошлые годы, о которых она говорила так много.

Джон Меллиш поселился в гостинице Борзой Собаки в Кройдонской улице, и каждый день приезжал в Фельден, оставлял свой фаэтон у ворот парка и ходил пешком в дом узнавать о здоровье больной. Слуги приметили бледное лицо высокого йоркширца и тотчас решили, что он поклонник молодой барышни.

Они любили его гораздо более капитана Бёльстрода, который был слишком горд с ними. Джон бросал свои соверены направо и налево, когда приходил в дом, в котором лежала Аврора, окруженная любящими друзьями и в котором соблюдалась тишина. Он держал за пуговицу лакея, отворявшего дверь, и охотно заплатил бы этому человеку полкроны в ту минуту за то время, пока делал ему тревожные вопросы о здоровье мисс Флойд.

Слуги в Фельдене горячо симпатизировали мистеру Меллишу; его камердинер сообщил прислуге банкира, что мистер Меллиш был лучшим господином во всей Англии, а Меллишский парк — земным раем, и слуги мистера Флойда изъявляли желание, чтобы их барышня выздоровела и вышла за «белокурого», как они называли Джона. Они заключили, что между мисс Флойд и капитаном произошла размолвка и удивлялись, как мог капитан уехать, не помирившись, так как их молодая барышня будет иметь сотни тысяч фунтов и годится в жены герцогу, не только нищему офицеру.

Письмо Тольбота к мистеру Флойду дошло до Фельдена 27-го декабря; но оно несколько времени лежало нераспечатанным на столе в библиотеке. Арчибальд почти не примечал отъезда своего будущего зятя — так велико было его беспокойство об Авроре. Когда он, наконец, распечатал письмо, слова капитана Бёльстрода почти не имели для него значения, хотя он мог понять, что помолвленные разошлись — по желанию его дочери, как Тольбот намекал.

Ответ банкира был очень краток; он писал:

«Любезный сэр, ваше письмо получено уже несколько дней, но распечатано мною только сегодня утром. Я буду отвечать на него в другое время. Теперь же я неспособен заняться ничем. Дочь моя опасно больна.

Покорный к услугам вашим Арчибальд Флойд».


Опасно больна! Тольбот Бёльстрод почти час сидел с письмом банкира в руке и смотрел. Как много или как мало значила эта фраза? Одну минуту, вспомнив преданную любовь Арчибальда к его дочери, он думал, что эта опасная болезнь была, без сомнения, очень ничтожна — какой-нибудь женский нервный припадок, случающийся со всеми молодыми девицами, поссорившимися с своими женихами; но через пять минут он воображал, что эти слова имели ужасное значение — что Аврора умирает, умирает от стыда и тоски после свидания в маленькой комнатке.

Боже великий! что он должен был делать. Неужели он убил это прелестное создание, которое он любил в миллион раз больше самого себя? Неужели он убил ее тем неосязаемым оружием, теми резкими и жестокими словами, которые он сказал ей 25 декабря?

Он беспрестанно повторял себе эту сцену, пока чувство оскорбленной чести, тогда столь сильное в нем, совсем перепуталось и он начал почти сомневаться, зачем он поссорился с Авророй.

Что если эта тайна заключала в себе какую-нибудь девическую шалость? Нет, ее глаза и бледное лицо опровергали эту надежду. Тайна эта, какова бы ни была она, составляла для Авроры Флойд жизнь или смерть. Он не смел угадывать, что это такое. Он старался замкнуть свою душу против предположений, представлявшихся ему.

В первое время после Рождества он решился оставить Англию. Он хотел взять какое-нибудь казенное место на другом конце света, где он никогда не мог бы слышать имя Авроры — никогда не узнать тайны, разлучившей их. Но теперь, теперь, когда она больна и, может быть, опасно — как он может оставить Англию? Как он может уехать в какое-нибудь место, где развернув однажды английские газеты, он увидит ее в списке умерших?

Тольбот был скучным гостем в Бёльстродском замке. Его мать и Кузина Констэнс уважали его бледное лицо и держались от него поодаль со страхом и трепетом; но отец спрашивал, что случилось с ним? отчего он повесил нос? зачем он не ходит на охоту, не имеет аппетита за обедом, а целый день сидит надувшись в своей комнате и кусает ногти?

Один раз, только один раз, лэди Бёльстрод упомянула об Авроре.

— Ты просил объяснения у мисс Флойд, я полагаю, Тольбот? — сказала она.

— Да, матушка.

— А что ж из этого вышло?

— Наш разрыв. Я предпочел бы, чтобы вы не говорили со мною об этом, матушка.

Тольбот взял ружье и ушел в степь, как советовал ему отец; но не для того, чтобы стрелять фазанов, а думать об Авроре.

Низкие тучи замыкали степь, как тюремными стенами. Сколько миль лежало между унылым пространством, на котором он стоял, и Фельденским замком! Сколько безлиственных деревьев! Сколько замерзших ручьев! По железной дороге, конечно, был только день езды; но было что-то жестокое в мысли, что половина Англии лежала между Кентским лесом и тем отдаленным углом Британских островов, на котором замок Бёльстрод возвышал свои обуреваемые ветрами стены. В Кенте могут стонать печальные голоса и до Корваллиса не долетит ни малейший звук.

Как Тольбот завидовал последнему слуге в Фельдене, который знал каждый день, каждый час успех битвы между смертью и Авророй Флойд! Но что же была она для Тольбота? Какое ему было дело, здорова или больна она? Могила не могла более разлучить их, чем они были разлучены с той самой минуты, когда он узнал, что она недостойна быть его женой. Он не оскорбил ее, он дал ей полную возможность оправдаться в тени подозрения, наброшенном на ее имя; она не могла этого сделать. Мало того, она позволила ему предположить, по ее обращению, что тень эта даже мрачнее, нежели он сам опасался. Можно ли осуждать его? Виноват ли он, что она больна? Разве жизнь его должна была сделаться несчастною по милости ее? Он сильно стукнул ружьем о землю при этой мысли; а потом, растянувшись на земле во всю длину, лежал до тех пор, пока настали сумерки и его охотничий камзол промок от вечерней росы и он подвергался опасности получить ревматическую лихорадку.

Я могла бы наполнить целые главы сумасбродными страданиями этого молодого человека, но я боюсь надоесть моим читателям, по крайней мере, тем, которые никогда не страдали от этой лихорадки.

Чем сильнее страдание, тем короче оно продолжается. Тольбот скоро оправится и сам будет смеяться над своей прежней тоской. Но если бы я вздумала передать все, что Тольбот Бёльстрод чувствовал, все, что он вытерпел в январе 1858, то это составило бы книгу, толщиною под пару каталогу британского музеума; я воздерживаюсь от этого и не скажу ничего, кроме одного обстоятельства, в одно воскресенье, в половине января, капитан сидевший на семейной скамье в бёльстродской церкви, прямо напротив памятника Гэртли Бёльстрода, сражавшегося и умершего в царствование королевы Елизаветы, дал безмолвную клятву, как джентльмен и христианин, что он теперь не будет иметь никаких добровольных сношений с Авророй Флойд. Если бы не эта клятва, он поддался бы стремлению своего сердца и своей любви и полетел бы в Фельден, бросился слепо и без всяких расспросов к ногам этой больной женщины.

Вся природа уже радовалась теплой апрельской погоде, когда Аврора подняла свои черные глаза на лицо своего отца и чем-то похожим на прежний взгляд и знакомый блеск. Борьба была продолжительная и сильная, но доктор сказал, что она почти прекратилась.

Побежденная Смерть отступила, а слабую победительницу отнесли вниз посидеть в гостиной в первый раз после 25 декабря.

Джону Меллишу случилось быть в Фельдене в этот день, и ему дозволена была высокая привилегия нести легкую ношу на своих руках от дверей спальной до большого дивана в гостиной в сопровождении процессии счастливцев, которые несли шали и подушки, скляночки с уксусом и нюхательным спиртом и другие принадлежности больных.

Все в Фельдене были преданы обожаемой больной. Арчибальд Флойд только жил для того, чтобы ухаживать за нею, кроткая Люси не отходила от нее ни день, ни ночь, боясь доверить эту обязанность наемным слугам; мистрисс Поуэлль, подобно какой-то бледной и тихой тени, заглядывала за занавес кровати со своей неслышной походкой и бдительными глазами, она была неоценима в комнате больной, как говорили доктора.

Во время своей болезни Аврора ни разу не упомянула о Тольботе Бёльстроде. Даже в самом разгаре горячки, даже в самом сильном бреду это знакомое имя не срывалось с ее губ. Другие имена, незнакомые для Люси, повторялись Авророй беспрестанно, имена мест и лошадей, относящихся до скачек, перемешивались в болезненной болтовне бедной девушки; но каковы бы ни были ее чувства к Тольботу, ни одно слово не обнаружило их глубину или печаль.

Однако я не думаю, чтобы моя черноглазая героиня была совершенно бесчувственна на этот счет. Когда в первый раз заговорили о том, чтобы снести ее вниз, мистрисс Поуэлль и Люси предложили маленькую комнатку с окном в сад, которая была уютна и имела вид на юг, как самое удобное место для больной; но Аврора задрожала и раскричалась, что она никогда больше не войдет в эту ненавистную комнату.

Как только она настолько собралась с силами, чтобы вынести усталость путешествия, сочли полезным увезти ее из Фельдена, и доктора посоветовали Лимингтон, как лучшее место для перемены. Теплый климат, тихий городок, особенно удобный для больных и почти брошенный другими посетителями после охотничьего сезона.

День рождения Шекспира наступил и прошел; празднества в Страдфорде кончились, когда Арчибальд Флойд привез свою бледную дочь в Лимингтон.

Для них был нанят меблированный коттэдж за полторы мили от города — хорошенькое местечко, полувилла, полуферма с белыми стенами, почти закрытыми роскошным цветником; прехорошенький домик, один из нескольких сельских зданий, гнездившихся около серой старой церкви близ дороги, где сходились три зеленых переулка с живыми изгородями; местечко самое уединенное, но наполненное тем шумом, который так весел и радостен — кудахтаньем кур, воркованьем голубей, однообразным мычанием ленивых коров и хрюканьем задорливых свиней.

Арчибальд не мог привезти свою дочь в лучшее место. Эта ферма казалась эдемом отдохновения для этой бедной, утомленной, девятнадцатилетней девушки. Так было приятно лежать, закутавшись в шаль на диване, обитом ситцем у открытого окна и прислушиваться к сельскому шуму по другую сторону изгороди, между тем как верный Боу-оу лежал, положив передние лапы на подушки у ног больной.

Звуки с фермы были приятнее для Авроры однообразного голоса мистрисс Поуэлль; но так, как эта дама считала своею обязанностью читать вслух для увеселения больной, мисс Флойд была слишком добра для того, чтобы признаться, как ей надоедали «Мармион», «Чайльд-Гарольд», «Эванджелина» и «Майская царица», и как она предпочитала, в настоящем расположении своей души прислушиваться к кваканью уток, к хрюканью поросят, нежели к самым высоким стихотворениям, когда-либо написанным умершими или живыми поэтами.

Бедная девушка страдала очень; и в этом медленном выздоровлении, в этом постепенном возвращении сил было какое-то ленивое удовольствие. Вся ее натура оживала вместе с оживлением летней погоды, как деревья в саду обнаруживали новую силу и красоту, так и великолепная жизненность ее организации возвращала свое обычное могущество. Горькие удары оставили шрамы, но все-таки не убили Аврору. Они даже не вполне изменили ее, потому что проблески прежней Авроры являлись каждый день в бледной выздоравливающей, и надежды Арчибальда Флойда оживали, когда он глядел на свою дочь.

Люси и мать ее воротились в свою виллу в Фельгэм и к своим семейным обязанностям, так что лимингтонское общество состояло только из Авроры и ее отца и этой бледной тени приличия, светловолосой вдовы мичмана.

Но не долго оставались они без гостей. Джон Меллиш, искусно воспользовавшись суматохою в Фельдене, вырвал у банкира приглашение в Лимингтон, и через две недели после их приезда его высокая фигура и белое лицо явились у низкой деревянной калитки коттэджа. Аврора засмеялась (в первый раз после своей болезни), когда она увидала своего верного поклонника, с дорожным мешком в руке, пробирающегося по лабиринту травы и цветов к открытому окну, у которого сидела она и отец ее.

Арчибальд, увидев первый проблеск веселости на этом возлюбленном лице, готов был обнять Джона Меллиша за то, что он был причиною этого. Он обнял бы и уличного скомороха, ярмарочного комедианта, пожалуй, даже, представляющих собак и обезьян, если бы они могли вызвать улыбку у его больной дочери. Подобно восточному государю в волшебной сказке, который предлагал половину своего царства и руку своей дочери тому, кто вылечит принцессу от головной боли, Арчибальд готов был в своем банке в ломбардской улице выплачивать баснословную сумму тому, кто мог бы доставить удовольствие этой черноглазой девушке, теперь улыбавшейся, первый раз в этом году, при виде высокого белолицего йоркширца, явившегося изъявить свое обожание.

Не следует предполагать, чтобы мистер Флойд не чувствовал удивления, узнав о разрыве своей дочери с Тольботом Бёльстродом. Тоска и страх испытываемые им во время ее продолжительной болезни, не оставляли места для других мыслей, но когда пришла опасность, он не мало размышлял о внезапном разрыве влюбленных.

Раз в первую неделю их приезда в Лимингтон, он осмелился заговорить с Авророй об этом и спросить, зачем она отказала капитану. Аврора более всего на свете ненавидела ложь. Я не говорю, чтобы она никогда не лгала в своей жизни. Некоторые сумасбродные поступки влекут за собою ложь и притворство так же верно, как тень, следующая за нами, когда мы ходим на вечернем солнце. Увы! Моя героиня не безукоризненна. Она готова была снять свои башмаки и отдать их босоногому нищему; она готова была вынуть сердце из груди, если бы могла этим вылечить раны, нанесенные ею любящему сердцу ее отца. Но тень сумасбродства помрачила ее сиротскую юность, и она должна была жестоко искупить этот незабытый проступок; но натура ее была правдива и чистосердечна, и многие молодые девицы, жизнь которых была устроена по правилам, могли сказать ложь гораздо охотнее Авроры Флойд.

Поэтому, когда отец спросил ее, зачем она отказала Тольботу Бёльстроду, она не отвечала на этот вопрос и просто сказала, что ссора была очень тягостная и что она надеется никогда более не слыхать имени капитана, но в то же время уверила отца, что жених ее поступил как джентльмен и честный человек.

Арчибальд безусловно повиновался дочери и имя Тольбота Бёльстрода никогда не было произносимо, так что как будто молодой человек никогда не занимал никакой доли в жизни Авроры Флойд. Богу известно, что Аврора чувствовала и страдала в своей маленькой комнатке. Богу одному известна горечь ее безмолвной борьбы.

Ее живое воображение увеличивало ее страдание. В тупой душе горе производит медленную тоску; но в Авроре волнение было свирепое и бурное; в кем как будто прошедшее и будущее слились в настоящим, чтобы произвести сосредоточенную агонию. Но зато бурная горесть утихает скоро вследствие своей силы, между тем как тупая печаль тянется иногда несколько лет, слившись наконец с самою натурою страдальца, как некоторые болезни составляют часть нашей организации.

Аврора была счастлива, что ей было позволено молча выдержать борьбу и страдать без расспросов, Если черные круги около ее глаз обнаруживали бессонные ночи. Арчибальд Флойд не мучил дочь тревожными расспросами и пошлыми утешениями. Проницательность любви сказала ему, что лучше оставить Аврору в покое, так что о неприятностях, нависших над маленькой семьею, не говорили ни слова.

Аврора держала свой скелет в каком-то темном углу, и никто не видал угрюмого черепа, никто не слыхал брянчанья сухих костей. Арчибальд Флойд читал газеты и писал письма; мистрисс Уальтер Поуэлль ухаживала за выздоравливающей, которая лежала почти весь день у открытого окна, Джон Меллиш ходил по саду и по ферме, разговаривал с работниками и двадцать раз в час то входил в дом, то выходил. Банкир иногда приходил в трагико-комическое недоумение, что ему делать с этим огромным йоркширцем. Он не мог сказать этому дружелюбному, доброму человеку, чтобы он убирался прочь; кроме того, мистер Меллиш был очень полезен и возбуждал веселость Авроры. Однако, с другой стороны, имел ли он право шутить с этим любящим сердцем? Справедливо ли было позволить молодому человеку упиваться блеском этих черных глаз, а потом отослать его, когда больная выздоровеет? Арчибальд Флойд не знал, что дочь его отказала Джону в одно осеннее утро в Брайтоне. Поэтому он решился поговорить со своим гостем откровенно и изведать глубину его чувств.

Мистрисс Поуэлль делала чай на столике у окна. Аврора заснула с открытою книгою в руке, а банкир ходил с Джоном Меллишем взад и вперед по аллее на золотистых лучах заходящего солнца.

Арчибальд откровенно сообщил йоркширцу свое недоумение:

— Мне не нужно говорить вам, любезный Меллиш, — сказал он, — как приятно мне видеть вас здесь. У меня никогда не было сына, но если бы Богу было угодно даровать мне сына, я желал бы, чтобы он был такой же благородный и откровенный юноша, как вы. Я старик и испытал много неприятностей — таких неприятностей, какие глубже пронзают сердце, чем неприятности, начинающиеся в Ломбардской улице, или на бирже; но я чувствую себя моложе в нашем обществе; я как будто опираюсь на вас, как отец может опираться на сына. Стало быть вы поверите, что я не желаю, чтобы вы уехали отсюда.

— Я верю, мистер Флойд; но неужели вы думаете, что кто-нибудь другой желает, чтобы я уехал отсюда? Вы думаете, что я неприятен для мисс Флойд?

— Нет, Меллиш, — энергически отвечал банкир. — Я уверен, что Аврора находит удовольствие в вашем обществе и обращается с вами как с братом; но… но я знаю ваши чувства, милый мой, и боюсь, что, может быть, вы никогда не внушите ей более горячего чувства.

— Позвольте мне остаться и попытать счастья, мистер Флойд, — вскричал Джон, бросив сигару через шпалерник и остановившись на песчаной дорожке в жару своего энтузиазма. — Позвольте мне остаться и попробовать счастья. Если мне предстоит обманутое ожидание, я перенесу его как мужчина; я ворочусь в свое имение и никогда уже не буду вам надоедать. Мисс Флойд уже отказала мне, но, может быть, я слишком поторопился. Я поумнел с тех пор и научился выжидать. Я имею одно из прекраснейших поместий в Йоркшире; я не безобразнее других мужчин и не хуже других воспитан. Конечно, у меня не коротко обстрижены волосы, не бледное лицо, я не похож на героя трехтомного романа, как Тольбот Бёльстрод. Может быть, я одним или двумя пудами вешу более, нежели сколько нужно для того, чтобы приобрести сердце молодой девицы, но я здоров и головою и телом. Я никогда не говорил неправды, никогда не делал низкого поступка, и люблю вашу дочь такою чистою и истинною любовью, какую когда-либо мужчина чувствовал к женщине. Могу ли я еще раз попытать счастья?

— Можете, Джон.

— И желаете ли вы мне — благодарю вас, сэр, за то, что вы назвали меня Джоном — желаете ли мне успеха?

Банкир пожал Меллишу руку, отвечая на его вопрос.

— Искренно желаю вам успеха, любезный Джон.

Итак, три сердца выдерживали борьбу весною тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года. Аврора и Тольбот, разделенные друг от друга длиною и шириною половины Англии, но соединенные неосязаемой цепью, каждый день усиливались разорвать ее звено; а бедный Джон Меллиш спокойно ждал на заднем плане, выдерживая борьбу твердого сердца, которое редко не выигрывает добычи, к которой стремится, как бы высока или далека ни казалась эта добыча.

Глава XI В ЗАМКЕ Д'АРК

Джон Меллиш, после свидания с мистером Флойдом в маленьком лимингтонском кружке, стал совершенно как дома. В отношении к старику никто не мог быть нежнее, почтительнее и преданнее этого грубого йоркширца; и Арчибальду можно бы отказать в способности любить людей, если бы он не платил взаимностью за эту преданность; следовательно, нечего удивляться, что он горячо привязался к поклоннику своей дочери.

Если бы Джон Меллиш был учеником Маккиавеля[5], а не самым чистосердечным из всех существ на свете, и тогда, по моему мнению, он едва ли бы мог придумать какой-нибудь другой, лучший способ, чем привязанность к отцу Авроры Флойд для того, чтобы заслужить право на ее признательность, И эта его привязанность к мистеру Флойду была так же неподдельна, как и все остальное в этой простой натуре.

Как мог Джон Меллиш не любить отца Авроры: он был ее отец. Он имел высокие права на преданность человека, любившего ее, любившего ее так, как любил ее Джон, безусловно, безгранично, ребячески, такою слепой, доверчивой любовью, какую только ребенок чувствует к своей матери. Может быть, на свете и есть женщины лучше этой матери, да кто же уверит в этом ребенка?

Находясь под влиянием страсти, Джон Меллиш не мог рассуждать так, как рассуждал Тольбот Бёльстрод. Он не мог отделить себя от своей любви и рассуждать, потому что любил до безумия. Он не делал вопросов о прошлой жизни любимой им женщины; он никогда не старался узнать тайны отъезда Тольбота из Фельдена. Аврора представлялась ему прелестною, очаровательною, совершенною, великим и изумительным явлением, луной, проливающей свой свет на цветники и аллеи в душистые июньские ночи.

Спокойные дни текли медленно и однообразно в этом тихом кружке. Аврора безмолвно несла свое бремя; она переносила свое огорчение с великим мужеством, свойственным подобным богатым организациям, и никто не знал, вырвана ли была змея из ее груди, или уж навсегда поселилась в ее сердце.

Самая зоркая бдительность банкира не могла проникнуть этой женской тайны; но были минуты, когда Арчибальд Флойд брал смелость думать, что его дочь была спокойна и что Тольбот Бёльстрод был почти забыт. Во всяком случае, было благоразумно удалить ее из Фельдена, и мистер Флойд предложил мистрисс Поуэлль съездить с его дочерью в Нормандию. Аврора с нежной улыбкой согласилась и тихо пожала руку отца. Она угадала побуждения старика, она поняла, что, по заботливой любви к ней, он старается удалить ее от места ее неприятностей.

Джон Меллиш, которого не приглашали участвовать в этой поездке, так восторженно отзывался об этом предложении, что было бы большим жесткосердием отказаться от его сопутничества. Он сказал, что ему знакома вся Нормандия и обещал быть весьма полезным мистеру Флойду и его дочери, которые несколько сомневались в этом, зная, как ограниченно было его знакомство с французским языком.

Но Джон сдержал свое слово: он съездил в Лондон и нанял превосходного курьера, который возил маленькое общество из города в деревню, от церквей к развалинам, и всегда отыскивал переменных лошадей для дорожного экипажа банкира.

Маленькое общество переезжало с места на место до тех пор, пока на щеках Авроры начал появляться бледный румянец. Горе ужасно эгоистично. Я боюсь, что мисс Флойд никогда не принимала в соображение, что происходило в честном сердце Джона Меллиша; а если ей когда-нибудь и приходило это на мысль, то наверно она думала, что широкоплечий йоркширец, никогда не будет серьезно страдать от любви.

Она привыкла к его обществу, привыкла опираться на его сильную руку, когда уставала; привыкла, чтобы он носил ее альбом, шаль, складной стул, привыкла, чтобы он ухаживал за нею целый день; но она принимала это как должную себе дань и делала его опасно счастливым именно тем, что безмолвно принимала эту дань.

Была уже половина сентября, когда они отправились домой, оставшись на несколько дней в Дьеппе, где купающиеся еще плескались в море в полном театральном костюме, а заведение ванн все еще горело цветными фонариками и шумело ночными концертами.

Осенние дни со своей душистой красотой были великолепны. Миновала лучшая часть года с тех пор, как Тольбот Бёльстрод сказал Авроре свое «прости», которое, по крайней мере в одном смысле должно быть вечным. Правда, Аврора и Тольбот могли еще снова встретиться; они могли встретиться и даже быть дружелюбны друг с другом; но влюбленные, расставшиеся у окна в маленькой фельденской комнатке, уже никогда снова не могли встретиться: между ними были смерть и могила.

Может быть, подобные мысли носились в душе Авроры Флойд, когда она сидела возле Джона Меллиша и глядела на разнообразный ландшафт с высоты, на которой разрушенные стены замка д’Арк еще сохраняли гордые воспоминания о минувших днях.

Я не думаю, чтобы дочь банкира очень заботилась о Генрихе IV, или о какой-нибудь другой умершей знаменитости, оставившей в этом месте воспоминание о своем имени. Она наслаждалась чрезвычайной чистотой и мягкостью воздуха, глубокой синевой безоблачного неба, раскидистым лесом, зелеными равнинами, садами с цветущими деревьями, ручейками, белыми хижинами, расстилавшимися прекрасной панорамой под ее ногами. Отвлеченная от своего горя восторгом, который внушает нам природа, она в первый раз ощутила в себе неопределенное чувство счастья и стала удивляться, как пережила она свое горе в течение стольких месяцев!

Во все эти скучные месяцы она не слыхала о Тольботе Бёльстроде, не знала перемен, какие могли случиться с ним. Он мог жениться, мог выбрать себе невесту более гордую и более достойную того, чтобы разделить его надменное имя. Аврора, воротившись в Англию, могла встретить его под руку с этой счастливой женщиной. Скажет ли какой-нибудь добродушный друг этой счастливой новобрачной, как Тольбот любил дочь банкира и как он ухаживал за ней?

Аврора стала жалеть об этой счастливой женщине, которой достанется только вторая любовь этого гордого сердца, только бледное отражение закатившегося солнца. Так как Аврора была еще далеко не сильна, то из шалей и ковров устроили для нее спокойное местечко, и она лежала на ясном сентябрьском солнце, смотря на прелестный ландшафт и прислушиваясь к жужжанию пчел и чириканью кузнечиков в гладкой траве.

Отец Авроры отошел дальше вместе с мистрисс Поуэлль, которая, с свойственною пошлым людям настойчивостью, рассматривала каждую расселину развалин; но Джон Меллиш не отходил от Авроры; он рассматривал ее задумчивое личико, стараясь прочесть его выражение, стараясь уловить проблеск надежды из случайного мелькавшего на нем выражения.

Ни Джон, ни Аврора не могли заметить, как долго длилось это его рассматривание, как вдруг, обернувшись, чтоб поговорить с Джоном о расстилавшемся у ног ландшафте, Аврора увидела, что он на коленях умоляет ее сжалиться над ним, полюбить его или позволить ему любить ее, что было одно и то же.

— Я не надеюсь, чтобы вы полюбили меня, Аврора? — сказал он страстно, — как можете вы любить? Чем может заслужить вашу любовь такой неуклюжий, долговязый человек, как я? Я об этом не прошу. Я только прошу позволить мне любить вас, позволить мне обожать вас. Вы не прогоните меня от себя, Аврора, за то, что я осмелился забыть ваши слова, сказанные мне в тот ужасный день в Брайтоне? Вы, конечно, никогда не позволили бы мне остаться с вами так долго и быть так счастливым, если бы имели намерение прогнать меня наконец: вы не могли быть так жестоки.

Мисс Флойд поглядела на него с внезапным ужасом в лице. Что это такое? Что она сделала? Еще беду? Неужели она всю жизнь будет причиною горести добрых людей? Неужели и Джон Меллиш должен был пострадать от ее безумств?

— О, простите меня! — закричала она, — простите меня! Я никогда не думала…

— Вы никогда не думали, что каждый день, проводимый возле вас, должен сделать тоску разлуки с вами еще ужаснее. О Аврора! Женщины должны думать о подобных вещах. Прогоните меня от себя — и чем я буду всю остальную мою жизнь? Человеком разбитым, годным только для скачек и закладов, готовым идти по всякой дурной дороге, бесполезным и для себя и для других. Вы должны были видеть подобных людей, Аврора, людей, которых незапятнанная юность обещала честную жизнь, но которые вдруг погибали в несколько лет безумного разврата. Десять раз из десяти женщина была причиной внезапной перемены. Я кладу к вашим ногам мою жизнь, Аврора; я предлагаю вам более, чем мое сердце: я отдаю вам свою судьбу — делайте с нею что хотите!

Он встал в волнении и отошел от Авроры на несколько шагов; под его ногами находился ров, под крутой покатостью: какое удобное место для самоубийства, если Аврора не сжалится над ним!

Читатель должен признаться, что речь Джона к мисс Флойд была весьма искусна; она походила скорее на обвинение, чем на мольбу, и он сильно напирал на ответственность, какая будет лежать на этой бедной девушке, если она откажет ему. В этой низости мужчины часто бывают виноваты в своих сношениях со слабым полом.

Мисс Флойд взглянула на своего обожателя со спокойной, полугрустной улыбкой.

— Сядьте, мистер Меллиш, — сказала она, указывая на складной стул, стоявший возле нее.

Джон сел на указанное место с видом подсудимого, приготовляющегося отвечать на допрос, от которого зависит его жизнь.

— Сказать вам тайну? — спросила Аврора с состраданием смотря на его бледное лицо.

— Тайну?

— Да, тайну моей разлуки с Тольботом Бёльстродом. Не я отказала ему; он отказался от меня.

Она говорила медленно, тихим голосом, как будто ей было тягостно сказать слова, обнаружившие ее унижение.

— Он отказался! — закричал Джон Меллиш, вставая с бешенством и весь вспыхнув, как будто готовый бежать и отыскивать Тольбота Бёльстрода, чтобы наказать его.

— Он отказался, Джон Меллиш, и он был прав! — серьезно отвечала Аврора. — И вы сделали бы то же самое.

— О Аврора, Аврора!..

— И бы… вы такой благородный человек, как и он: зачем же вашему чувству чести быть менее сильным, чем его? Между Тольботом Бёльстродом и мною стала преграда и разлучила нас навсегда; эта преграда была тайна.

Она рассказала ему о годичном промежутке в ее юной жизни; рассказала, как Тольбот просил у нее объяснения, как она отказалась дать его. Джон выслушал ее с задумчивым лицом, которое засияло, когда Аврора обернулась к нему и спросила:

— Как поступили бы вы в подобном случае, мистер Меллиш?

— Как поступил бы я, Аврора? Я положился бы на вас. Но я могу дать вам лучший ответ на ваш вопрос, Аврора. Я могу отвечать возобновлением просьбы, сделанной мною пять минут тому назад. Будьте моей женой!

— Несмотря на эту тайну?

— Несмотря на сто тайн! Я не мог бы любить вас так, как я вас люблю, Аврора, если бы не считал вас лучшей и чистейшей из женщин. Я отдаю вам в руки мою жизнь и честь; я не доверил бы их женщине, которую я мог бы оскорбить сомнением.

Его прекрасное саксонское лицо, когда он говорил, сияло любовью и доверием. Авроре разом представилась вся его терпеливая преданность, которую она так долго оставляла без внимания, или принимала как должную дань себе: неужели он не заслуживал какого-нибудь вознаграждения за все это? Но было на свете существо дороже для нее, чем был когда-то дорог Тольбот Бёльстрод: это был седовласый старик, бродивший между развалин по другую сторону травянистой платформы.

— Отец мой знает об этом, мистер Меллиш? — спросила она.

— Знает, Аврора! Он обещал принять меня как сына; и Богу известно, что я постараюсь заслужить это имя: я не хочу огорчать вас. Вы знаете, что я люблю вас и надеюсь: пусть время сделает остальное.

Улыбаясь сквозь слезы, она протянула ему обе руки. Он взял эти маленькие ручки в свои широкие ладони и благоговейно поцеловал их.

— Вы правы, — сказала Аврора, — пусть время сделает остальное. Вы достойны любви лучшей женщины, чем я, Джон Меллиш; но, с божьей помощью, я никогда не подам вам причины сожалеть, что вы положились на меня.

Глава XII СТИВ ГЭРГЭВИЗ

В начале октября Аврора Флойд воротилась в Фельден опять «невестой». Соседи вытаращили глаза, когда до них дошли слухи, что дочь банкира выходит замуж не за Тольбота Бёльстрода, а за Джона Меллиша, владельца Меллишского парка, близ Донкэстера. Они замечали, что Аврора была очень счастлива, что, обманув одного богача, могла подхватить другого; но, разумеется, молодая девица, которой отец мог дать в приданое пятьдесят тысяч, могла себе позволить обманывать мужчин, тогда как более достойные особы изнывали в девичестве до седых волос! Хорошо быть благоразумной честной и правдивой, но еще лучше быть мисс Флойд, дочерью банкира Флойда!

Так рассуждали в Бекингэме, когда Арчибальд привел свою дочь в Фельден и толпа модисток и швей принялась работать приданое так прилежно, как будто у мисс Флойд не было ни одного платья.

Мистрисс Александр и Люси приехали в Фельден присутствовать при приготовлениях к свадьбе. Люси очень похорошела с прошлой зимы; ее нежные, голубые глаза светились более веселым блеском; на щеках был более здоровый румянец; но она вспыхнула, встретившись с Авророй, и несколько уклонялась от ласк мисс Флойд.

Свадьба была назначена в конце ноября. Новобрачные должны были провести зиму в Париже (куда Арчибальд Флойд намерен был приехать к ним), и воротиться в Англию к крэвенской скачке, потому что, к сожалению, получив успех в своей любви, молодой человек принялся думать о прежнем; и существо, бывшее для него дороже всех на свете после мисс Флойд, была гнедая кобыла, названная Авророй и приготовляемая к скачкам на будущий год.

Должна ли я извиняться за мою героиню, что она забыла Тольбота Бёльстрода и питала признательную преданность к обожавшему ее Джону Меллишу? Без сомнения, ей следовало умереть от стыда и горя после того, как Тольбот так жестоко бросил ее; и Богу известно, что только ее юность и жизненность дали ей возможность выдержать сильную битву с угрюмой всадницей на бледной лошади; но, выдержав эту страшную встречу, она была на дороге к выздоровлению. Если горе убивает, то убивает вдруг.

Аврора прохаживалась по тем самым комнатам Фельдена, в которых Тольбот Бёльстрод так часто ходил возле нее; и если в ее сердце было сожаление, то это была горесть тихая, какую мы чувствуем по умершим — горесть, смешанная с состраданием, потому что Аврора думала, что гордый сын сэра Рали Бёльстрода мог бы быть счастлив, если бы был так же великодушен и доверчив, как Джон Меллиш.

Может быть, самым верным признаком здорового состояния ее сердца было то, что она могла говорить о Тольботе Бёльстроде свободно, весело и без краски в лице. Она спросила Люси, не встречала ли она капитана Бёльстрода в этот год, и маленькая лицемерка сказала своей кузине, что говорила с ним однажды в парке, и что, кажется, он вступил в парламент. Кажется! Между тем она знала наизусть его вступительную речь. Аврора могла забыть его и низким образом выйти за белокурого йоркширца; но для Люси Флойд в целом свете был только один мрачный рыцарь, с строгими серыми глазами и с раненой ногой.

Итак бедная Люси была признательна свей блестящей кузине за то непостоянство, которое сделало такую перемену в программе веселой свадьбы в Фельдене. Прелестная молодая поверенная могла теперь с любезной грацией провожать невесту к венцу. Она уже не ходила, как «живой мертвец», а принимала искреннее женское участие в этом деле.

Шумное счастье Джона Меллиша казалось заразительным: Эндрю Флойд был в восхищении от выбора своей кузины. Она уже не отказывалась ездить с ним верхом.

Ни малейшее волнение не нарушало ровного течения жизни жениха и невесты. Йоркширец успел понравиться всем родным своего черноглазого божества. Он льстил их слабостям, потакал их прихотям, предупреждал их желания и так ухаживал за всеми, что я боюсь, как бы между Джоном и Тольботом не делали сравнений, невыгодных для гордого офицера.

Между женихом и невестой была невозможна никакая ссора, потому что Джон следовал за своей возлюбленной как невольник, живший только для того, чтобы исполнять ее приказания; а Аврора принимала его преданность, как султанша, с грацией, которая шла к ней удивительно. Снова стала она ходить в конюшню и осматривать лошадей своего отца, в первый раз после того, как уехала из Фельдена в парижскую школу; снова стала она ездить верхом в шляпе, возбуждавшей большую критику: эта шляпа вошла теперь во всеобщее употребление, но была еще нова для света осенью пятьдесят восьмого года.

Ее раннее девичество как будто воротились к ней снова. Точно будто два года с половиною, в которые она уезжала из дома и воротилась домой, в которые встретилась и рассталась с Тольботом Бёльстродом, были вычеркнуты из ее жизни, оставив ее в таком же свежем и ясном расположении духа, в каком она была до бурного свидания с отцом в кабинете в июне пятьдесят шестого года.

Все окрестное дворянство приехало на свадьбу в бекингэмскую церковь, и должно было признаться, что мисс Флойд была чудно-хороша в девственном венке из померанцевых цветов и в длинном кружевном воале; ей очень было хотелось венчаться в шляпке, но этого не позволили ее кузины.

Ричард Гентер распоряжался свадебным пиршеством, которое было великолепно. Джон Меллиш то плакал, то смеялся в это достопамятное утро. Богу известно, сколько раз он пожимал руку Арчибальду Флойду, отводил его в уединенные углы и клялся со слезами, струившимися по его широким щекам, быть добрым мужем для дочери старика, так что седовласый старый шотландец, вероятно, почувствовал облегчение, когда Аврора, шумя своим фиолетовым платьем из моар-антик и окруженная своими подругами, сошла с лестницы, чтобы проститься с своим возлюбленным отцом, прежде чем ретивые кони увезли мистера и мистрисс Меллиш на станцию лондонской железной дороги.

Мистрисс Меллиш! Да, она была теперь мистрисс Меллиш. Тольбот Бёльстрод прочел о ее замужестве в той самой газете, в которой он думал, может быть, прочесть о ее смерти. Как пошло кончился роман! Какое серое, ежедневное небо сменило страшную молнию! Не прошло и года после того как земной шар казался ему в каком-то оцепенении по милости его неприятности, а теперь он был в парламенте и толстел, как говорили его злые друзья; а она — она, которой следовало бы давно умереть, вышла замуж за йоркширского помещика и, без сомнения, займет свое место в графстве и будет в деревне играть роль благодетельницы и жить счастливо всю жизнь. Он скомкал газету и швырнул ее с бешенством и досадой.

— А я думал, что она любила меня! — закричал он.

И она любила тебя, Тольбот Бёльстрод, любила так, как никогда не будет любить этого честного, великодушного, преданного Джона Меллиша, хотя может быть, со временем и отдаст ему привязанность, которая получше этой любви. Она любила тебя с романической фантазией и с благоговейным восторгом, и смиренно старалась переделать свою натуру, чтобы сделаться достойной твоего высокого превосходства. Она любила тебя, как женщины любят только в первой юности, как они редко любят человека, за которого выходят впоследствии замуж. Дерево, может быть, становится крепче, когда подрежут первые тонкие ветви, чтобы дать место крепким и раскидистым ветвям, под которыми могут укрыться муж и дети.

Но Тольбот не мог видеть всего этого. Он видел только это краткое известие в «Times»: «Джон Меллиш, владелец Меллишского парка, близ Донкэстера, вступает в брак с Авророю, единственной дочерью Арчибальда Флойда, банкира, владельца Фельденского поместья, в Кенте». Тольбот рассердился на предмет своей прежней любви, а потом еще больше рассердился на себя за этот гнев и неистово принялся за свои книги, чтобы приготовиться к наступающим заседаниям; и опять взялся он за ружье и уходил на «голую степь», как в первом пылу своего горя.

К концу января слуги в Меллишском парке приготовлялись к приему мистера Джона и его молодой жены, приготовлялись с любовью, потому что им было приятно, что у господина их будет существо, которое будет удерживать его дома.

Архитекторам и обойщикам было много дела в короткие зимние дни: они приготовляли амфиладу комнат для мистрисс Меллиш в западном или, как он назывался в готическом флигеле дома; комнаты сияли золотом и розами, как средневековая капелла. Если бы Джон мог истратить половину своего состояния на убранство этих комнат, он охотно бы сделал это. Он так гордился своей молодой женой, что думал, что не сумеет устроить достаточно богатого кивота для своего сокровища.

Дошло до того, что дом, в котором честные провинциальные сквайры и их благоразумные супруги спокойно жили почти три столетия, был почти сызнова перестроен весь, и прежде чем Джон счел его достойным дочери банкира. Конюхи и грумы пожимали плечами, слыша стук инструментов каменщиков и стекольщиков в поправляемых комнатах. Они предполагали, что конюшни останутся теперь в пренебрежении и что мистер Меллиш будет теперь всегда привязан к переднику жены. С удовольствием услышали они, что мистрисс Меллиш любит верховую езду и охоту и, без сомнения, со временем пристрастится и к скачкам, как следует даме в ее положении и с ее богатством.

Колокола в деревенской церкви трезвонили громко и весело, когда карета четверней, встретившая Джона и жену его в Донкэстере, въехала в ворота Меллишского парка и остановилась у парадной двери. Громко приветствовали Аврору голоса чистосердечных йоркширцев, когда она вышла из кареты и прошла в старую дубовую переднюю, украшенную зеленью и девизами с разными дружескими надписями, более замечательными их добрым значением, чем орфографией.

Слуги были восхищены выбором своего господина. Аврора была так блистательно прекрасна, что простодушные создания принимали ее красоту, как мы принимаем солнечный свет, и чувствовали теплоту от этой лучезарной красоты, в такой мере, что и классическое совершенство не могло внушить этого в более значительной степени.

Они не могли не восхищаться блестящими глазами Авроры, ее белыми зубами, сиявшими между полных пунцовых губ, ее ярким румянцем, густою короною глянцевитых волос. Красота ее принадлежала к тому роскошному и великолепному роду красоты, который всегда производит эффект на толпу, а очарование ее обращения почти походило на волшебство по своему могуществу над простыми людьми.

Я теряюсь в усилиях описать женственное упоение, и чудное очарование, производимое этой черноглазой сиреной. Верно, тайна ее могущества заключалась в жизненности ее натуры, посредством которой она носила с собою, как атмосферу, жизнь и одушевление, так что скучные люди становились веселы от ее заразительного присутствия, или может быть, истинное очарование ее обращения заключалось в этой детской бессознательности, в ее собственной личности, бессознательности, которая делала ее впечатлительной и симпатичной, способной живо чувствовать горести других, хотя характер у ней был необыкновенно веселый.

Когда новобрачные приехали, мистрисс Уалтер Поуэлль была перемещена из Фельдена в Меллишский парк. Йоркширская ключница должна была передать исполнительную власть вдове прапорщика, которая должна была избавлять Аврору от всех хлопот.

— Сохрани Бог твоих, Джон, друзей, есть обед, заказанный мною, — сказала мистрисс Меллиш, откровенно признаваясь в своем поведении; — я также рада, что нам не придется выгонять бедняжку. Эти длинные столбцы объявлений в «Times» нагоняют на меня дурноту, когда я подумаю, что гувернантка должна встречать в свете. Я не могу ездить в карете и «быть признательной к моим преимуществам», как выражается мистрисс Александр, когда вспомню о страданиях других. Я чувствую недовольство своей судьбой и думаю, что нехорошо быть богатой и счастливой, видя, как много страдальцев на свете, поэтому я рада, что мы можем дать мистрисс Поуэлль какое-нибудь дело в Меллишском парке.

Вдова прапорщика была рада, остаться на таком спокойном месте; но не была благодарна Авроре за это, не была благодарна ей потому, что ненавидела ее. За что она ненавидела ее? Она ненавидела ее за те благодеяния, которыми пользовалась от нее, или скорей, за то, что Аврора имела возможность оказывать подобные благодеяния. Она ненавидела, как вообще подобные ей, ограниченные и ленивые существа ненавидят откровенных и великодушных людей, ненавидела ее, как завистливые всегда будут ненавидеть счастливых.

Если бы мистрисс Уалтер Поуэлль была герцогиней, а Аврора мела улицы, и тогда она все-таки ненавидела бы ее за ее великолепные глаза и блестящие зубы, за ее величественную осанку и великодушную душу. Эта бледная белокурая женщина считала себя жалкою в присутствии Авроры, и ненавидела роскошную жизнь этой натуры, которая заставляла ее сознавать ничтожество собственной личности. Она ненавидела мистрисс Меллиш за обладание теми атрибутами, которые были более богатыми дарами, чем все богатство банка Флойд. Но подчиненные ненавидят самым приличным образом — тайно, в глубоких изгибах души, настраивая свое лицо неизменною улыбкою — улыбкою, которую они надевают каждое утро с чистым воротничком и снимают ночью, когда ложатся в постель.

Так как, по мудрому устройству Провидения, один человек не может ненавидеть другого без того, чтобы этот другой не имел смутного сознания об этом чувстве, то Аврора чувствовала, что привязанность мистрисс Поуэлль к ней не весьма глубока; но эта беззаботная женщина не старалась изведать глубину неприязненности, таившейся в груди вдовы прапорщика.

— Она не очень меня любит, бедняжка! — говорила Аврора, — я ее мучу и досаждаю ей моим безрассудством. Если бы я походила на эту внимательную Люси…

И, пожав плечами, мистрисс Меллиш изгнала из своих мыслей этот ничтожный предмет.

Вы не можете ожидать, чтобы мужественные существа пугались людей тихих. Но в великих драмах жизни все беды производят люди тихие. Ведь Яго[6] был человек не шумный! и теперь, слава Богу, вышло уже из моды представлять его пронырливой змеей, которой не мог доверять даже самый сумасбродный мавр.

Аврора была спокойна. Бури, подвергнувшие кораблекрушению ее юную жизнь, прошли, оставив ее на прекрасном и плодоносном берегу. Какие огорчения ни нанесла она преданному сердцу отца своего, они не были смертельны, и старый банкир казался очень счастливым человеком, когда приехал в ясную апрельскую погоду повидаться с молодой четой в Меллишском парке. Только один человек из многочисленной прислуги этого огромного дома, не присоединился к всеобщему голосу, когда говорили о мистрисс Меллиш; но этот человек был так незначителен, что его товарищи-слуги вовсе не дорожили его мнением. Это был человек лет сорока, родившийся в Меллишском парке, не выходивший из конюшен с самого младенчества и считавшийся знатоком в лошадях. Имя этого человека было Стивен, но знали его вообще Стив Гэргрэвиз. Это был коренастый, широкоплечий человек с огромной головой, с лицом, бедность которого почти казалась неестественной; карие глаза были обведены каймой красноватых век, и косматые брови нависли над глазами с зловещим выражением. Это был человек из числа тех, которых вообще называют отвратительными, человек, внушавший вам инстинктивное отвращение, что, без сомнения, и дурно и несправедливо, потому что мы не имеем права гнушаться человеком за то, что у него дурной блеск в глазах, и огромная нога, которая как будто хочет раздавить и уничтожить все, что попадется ей.

Так думала Аврора Меллиш, когда, через несколько дней по приезде в парк, увидела Стива Гэргрэвиза в ту минуту, как он выходил из сарая с уздой в руке. Она рассердилась на себя за невольный трепет, который заставил ее отступить при виде этого человека, занимавшегося чисткой медных украшений для сбруи и украдкой глядевшего на мистрисс Меллиш, когда она, опираясь на руку своего мужа, разговаривала с конюхом о жеребятах, пасшихся на лугу за парком.

Аврора спросила: кто этот человек?

— Его зовут Гэргрэвиз, сударыня, — отвечал конюх, — но мы зовем его Стив. У него немножко не в порядке голова, но он полезен в конюшнях, когда захочет, только не всегда, потому что у него странный характер; никому из нас не удалось сладить с ним против его воли, как это известно и барину.

Джон Меллиш засмеялся.

— Нет, — сказал он. — Стив делает, что хочет в конюшнях. Он был любимым грумом моего отца, двадцать лет тому назад, но упал на охоте, ушиб голову и с тех пор она как-то у него не в порядке. Разумеется это, так же, как и внимание моего бедного отца к нему, дает ему права на нас, и мы переносим ею странные поступки — не правда ли, Лэнгли?

— Точно так, сэр, — отвечал конюх: — хотя я иногда почти боюсь его и начинаю думать, как бы он когда-нибудь ночью не вздумал перерезать нас.

— Прежде вам надо разбогатеть, Лэнгли. Стив слишком любит денежки для того, чтобы зарезать кого-нибудь из вас даром. Посмотри, как просияет его лицо, Аврора, сказал Джон, кивнув головою конюху: — поди сюда, Стив. Мистрисс Меллиш желает, чтобы ты выпил за ее здоровье.

Он опустил соверен[7] в мускулистую широкую ладонь конюха — в руку гладиатора с железными жилами. Красные глаза Стива сверкнули, а пальцы сжали деньги.

— Благодарю вас, миледи, — сказал он, снимая шляпу.

Он говорил тихим, сдержанным голосом, который составлял такой странный контраст с физической силой, обнаружившейся в его наружности, что Аврора вздрогнула и отступила.

К несчастью, для этого бедного существа, наружность которого была сама по себе отвратительна, в его тихом голосе было что-то возбуждавшее внутреннее отвращение в тех, кто слышал его в первый раз.

Он медленно воротился к своей работе.

— Какое бледное у него лицо! — сказала Аврора. — Он был болен?

— Нет. Эта бледность осталась у него после его падения. Я был слишком молод, когда это случилось, и не помню хорошенько, но я слышал, как отец мой говорил, что когда его принесли домой, то лицо его, бывшее прежде румяным, было бледно как лист бумаги, а голос, прежде грубый, сделался тем полушепотом, которым он теперь говорит. Доктора сделали для него все, что могли, и вылечили его от ужасного воспаления в мозгу, но не могли воротить ему голоса и румянца.

— Бедняжка! — сказала кротко мистрисс Меллиш, — очень жаль его!

Говоря это, она упрекала себя в том отвращении к нему, которого не могла преодолеть. Это отвращение походило на ужас. Аврора чувствовала, что едва ли она может быть счастлива в Меллишском Парке, когда этот человек будет жить тут же. Она почти готова была просить своего снисходительного мужа дать ему пенсию и отправить на другой конец графства; но через минуту ей стало стыдно своего ребяческого безрассудства, а через несколько часов она совсем забыла о Стиве Гэргрэвизе.

Читатель! Если какое-нибудь существо внушит тебе такое инстинктивное неразумное отвращение, избегай этого существа: оно опасно. Остерегайся, подобно тому, как замечая тучи на небе и зловещую тишину в атмосфере, ты берешь меры осторожности, в ожидании бури. Природа не может лгать, а ведь она-то и вселила трепетный ужас в твою грудь, инстинкт самоохранения скорее, чем трусливую боязнь, который при первом взгляде на такого-то человека говорит вам яснее слов: этот человек мой враг!

Если бы Аврора поддалась этому инстинкту, который она называла ребяческим, если бы заставила отправить из Меллишского Парка Стивена Гэргрэвиза, то от каких горьких бедствий, от какой жестокой тоски избавила бы она себя и других!

Бульдог Боу-оу приехал с своей госпожой в ее новый дом; но прошли уже хорошие дни бульдога. За месяц до свадьбы Авроры, через него переехал экипаж на дороге около Фельдена: окровавленный, он отнесен был к ветеринарному врачу. Аврора ездила каждый день в Кройдон к своему больному любимцу, и бульдог всегда узнавал свою любимую госпожу, проводил своим лихорадочным языком по ее белым рукам, в знак той неизменной собачьей привязанности, которая может исчезнуть только с жизнью. Бульдог был и хром, и почти слеп, когда приехал в Меллишский Парк. Для него в гостиной расстилалась тигровая кожа и свои преклонные годы он проводил в роскошном отдохновении, то греясь у каминного огня, то на солнце у окна, как приходила ему фантазия; но как он ни был слаб, а все ковылял за мистрисс Меллиш, когда она гуляла на лугу или в кустарнике около сада.

Однажды она возвратилась с утренней поездки верхом с мужем и отцом, который провожал их иногда на смирном сером жеребце, и, казалось, помолодел от этого моциона, Аврора осталась на лугу в своей амазонке; лошадей отвели в конюшню, а мистер Меллиш с своим тестем пошли в дом. Бульдог увидал Аврору из окна гостиной и выполз на встречу к ней. Прельщаемая необыкновенной теплотой атмосферы, Аврора гуляла, подобрав свою амазонку, и с хлыстиком в руке рассматривая белые буквицы под деревьями на лугу. Она нарвала букет полевых цветов и возвращалась в дом, и в это время вспомнила, что забыла отдать приказание конюху насчет своего любимого пони.

Она перешла чрез двор в сопровождении бульдога, отыскала конюха, сделала нужное распоряжение и возвращалась в сад. Разговаривая с этим человеком, она увидела бледное лицо Стива Гэргрэвиза в окно сараи. Он вышел, пока она отдавала приказание, и нес упряжь в каретный сарай на противоположной стороне двора. Аврора входила в калитку, которая вела из конюшен в сад, но ее остановил жалобный вой бульдога. Быстрая, как молния, во всех своих движениях, Аврора обернулась вовремя, чтобы узнать причину этого воя. Стив Гэргрэвиз своим сапогом, подкованным гвоздями, отшвырнул собаку далеко от себя. Жестокость к животным была одним из недостатков Стива. Он не был жесток к меллишским лошадям, потому что у него было довольно здравого смысла, чтобы рассудить, что его насущный хлеб зависит от его внимательности к ним; но беда была всем другим животным, какие только попадались ему!

Аврора бросилась к нему, как прелестная тигрица, и схватила его за ворот своими тонкими руками. Нелегко было высвободиться из этих рук, сжимаемых гневом, и Стив Гэргрэвиз, застигнутый врасплох, стоял вытаращив глаза на Аврору. Она была выше конюха и стояла над ним, побледнев от гнева: из глаз ее сверкало бешенство; шляпа свалилась с головы и волосы рассыпались по плечам; она была чудно хороша в своем гневе.

— Пустите меня! — проговорил конюх своим тихим шепотом, который от его волнения имел шипящий звук, — пустите меня, или вы пожалеете: пустите!

— Как ты смел! — кричала Аврора, — как ты смел прибить его, мою бедную собаку, мою бедную, хромую и слабую собаку! Как ты смел сделать это? Трус!

Она выпустила его воротник и ударила его несколько раз своим хлыстом, настоящей игрушкой, с изумрудами, оправленными в золото.

— Как ты смел! — повторяла она беспрестанно, и щеки ее из бледных ярко вспыхнули от усилия держать этого человека одной рукой. Хлыст сломался в нескольких местах.

Джон Меллиш, случайно войдя на двор в эту минуту, побледнел от ужаса при виде прелестной фурии.

— Аврора! Аврора! — вскричал он, вырвав у нее конюха и оттолкнув его шагов на десять. — Аврора, что это такое?

Она сказала ему отрывисто причину своего негодования. Он взял сломанный хлыст из ее руки, поднял ее шляпу, которую она, в бешенстве, растоптала ногами, и повел ее через двор к задней лестнице дома. Стыдно и горько было ему думать, что это неоцененное, обожаемое существо сделает что-нибудь неприличное для себя, даже то, что может сделать ее посмешищем. Он сбросил бы свой сюртук и подрался бы с полдюжиной угольщиков, но она…

— Ступай, ступай, моя дорогая! — сказал он с грустной нежностью, — слуги выглядывают и смотрят. Тебе не следовало этого делать; тебе надо было сказать мне.

— Сказать тебе! — вскричала Аврора нетерпеливо: — Когда мне было бежать отыскивать тебя, когда я видела, что он бьет мою собаку, мою бедную, хромую собаку?

— Ступай, душа моя, ступай! Успокойся и ступай.

Он говорил, как будто старался успокоить взволнованного ребенка, потому что видел по судорожному колыханию груди, что эта сильная вспышка кончится истерикой, как, рано или поздно, должно кончаться всякое женское бешенство. Он почти отнес ее по черной лестнице в ее комнату и положил на диван в ее амазонке. Сломанный хлыст он положил в карман, а потом, стиснув свои зубы и сжав кулаки, пошел отыскивать Стивена Гэргрэвиза. Переходя черед переднюю, он выбрал крепкий кожаный охотничий хлыст.

Стивен сидел на приступке, когда Джон вошел на двор. Он потирал свои плечи с плачевным лицом, и мальчики, служившие в конюшнях и видевшие, может быть, его наказание, смотрели на него в почтительном расстоянии. Они не имели желания подходить к нему, потому что Стив имел привычку махать своим складным ножом, когда считал себя обиженным, а самый храбрый мальчик в конюшне не имел желания умереть от удара ножом.

— Мистер Гэргрэвиз, — сказал Джон Меллиш, приподняв его с приступка и поставив перед собой — не мистрисс Меллиш должна была прибить тебя; она должна была сказать мне, чтобы я это сделал за нее. Так вот же тебе, трус!

Кожаный бич свистнул в воздухе над плечами Стива, но Джон почувствовал что-то презрительное в этой неравной борьбе. Он бросил хлыст и все держа Стива за ворот, привел его к калитке.

— Ты видишь эту аллею? — сказал он, указывая на прекрасную просеку, расстилавшуюся перед ними: — Она ведет прямо из парка, и я очень советую вам, мистер Стивен Гэргрэвиз, отправиться по ней как можно скорее и никогда не показывать вашего безобразного лица на земле, принадлежащей мне. Вы слышите?

— Да, сэр.

— Постой! Кажется, тебе надо выплатить жалованье. Он вынул пригоршню денег из кармана жилета и бросил их на землю; соверены и полкроны покатились по песчаной дорожке; потом Джон повернулся и оставил Стива подбирать рассыпанное сокровище. Стив Гэргрэвиз упал на колени и собрал все до последней монеты; потом, когда он медленно пересчитал деньги, на его бледном лице засияла усмешка: Джон Меллиш дал ему золота и серебра более, чем за два года его жалованья.

Он отошел на несколько шагов по аллее, потом обернулся и погрозил кулаком дому, который оставлял.

— Вы знатная барыня, мистрисс Джон Меллиш, пробормотал он, — но не подавайте мне случая сделать вам вред, а то, ей-богу, я его сделаю! Они думают, что Стив, может быть, все равно, что нуль. Подождите немножко.

Он опять вынул из кармана деньги и опять их пересчитал, медленно выходя из ворот парка.

Итак у Авроры было два врага: один таил неудовольствие и ненависть в святом кругу семейного очага, а другой замышлял погибель и мщение за стенами цитадели.

Глава XIII ВСТРЕЧА ВЕСНОЙ

Весною Люси Флойд приехала в гости к своей кузине, быть свидетельницей счастья, царствовавшего в Меллишском Парке.

Бедной Люси представлялось, что Аврора содержится несколько лучше собак и несколько выше лошадей в этом йоркширском хозяйстве, и очень удивилась, когда увидела свою черноглазую кузину деспотической и капризной повелительницей, царствовавшей с неоспоримым могуществом над всеми существами двуногими и четвероногими. Ее удивил блестящий румянец на ее щеках, удивила веселость, сиявшая в глазах, легкость в походке, музыкальность смеха — словом, Люси удивилась, узнав, что вместо того, чтобы плакать над умершей любовью Тольбота Бёльстрода, Аврора научилась любить своего мужа.

Должна ли я стыдиться, что моя героиня забыла сероглазого корнваллийского обожателя, который поставил свою гордость и свою родословную между со бой и своей любовью, хотя Богу известно, как горячо он любил Аврору. Должна ли я краснеть за эту бедную, пылкую женщину, что в своем сердечном горе с чувством облегчения и признательности она обратилась к честному убежищу любви Джона и скоро научилась питать к нему привязанность, вознаграждавшую его сторицею за его продолжительную преданность? Конечно, и всякая чистосердечная женщина непременно заплатила бы взаимностью за такую любовь, какую Джон Меллиш выказывал к своей жене в каждом слове, в каждой мысли, в каждом взгляде и в каждом поступке? Могла ли же она быть вечною должницею такого неограниченного долга? Разве такое сердце, как его, легко найти между нашими глиняными сердцами? Разве быть любимой этой благородной и чистой любовью не значило ничего? Разве она так часто кладется к ногам женщины, что она должна пренебрегать этим святым приношением?

Мало того, что он любил Аврору, он питал к ней доверие, питал его тогда, когда человек, страстно ею любимый, поверг ее в нерешительность и отчаяние. Причина тому заключалась в разнице между этими двумя людьми: Джон Меллиш имел такое же высокое и суровое чувство чести, как Тольбот Бёльстрод; но сила мозга у гордого корнваллийца заключалась в напряжении способности соображать, у йоркширца — в проницательности его наблюдений. Тольбот чуть не сошел с ума, воображая то, что могло быть; Джон видел то, что было; он видел, что женщина, любимая им, была достойна его любви и свободно отдал ей в руки и свое спокойствие, и свою честь.

Он получил вознаграждение в ее откровенной женственной любви и в той радости, какую доставляла ему уверенность, что она была счастлива, что на лице ее не было ни облачка, в жизни ее никакой тени, что в глазах ее вечно сияла веселость, а с губ никогда не сходила улыбка.

Аврора была счастлива спокойствием своей семейной жизни. Я не знаю, чувствовала ли она когда-нибудь романическую и восторженную любовь к этому высокому йоркширцу; но я знаю, что с первой минуты, как положила свою голову на широкую грудь его, она была верна ему — верна, как жене должно быть верной — верна в каждой мысли. Широкая бездна разверзлась около ее дома и отделила ее навсегда от всех мужчин вселенной, оставив ее одну с человеком, которого она избрала себе мужем. Она избрала его в самом чистом и правдивом значении этого слова. Она приняла его от руки Божией как покровителя и защитника ее жизни; и утром и вечером она на коленях благодарила милостивого Создателя, сделавшего этого человека спутником ее жизни.

Но все-таки я должна признаться, что бедный Джон Меллиш находился под башмаком у жены. Такие огромные, хвастливые мужчины созданы для того, чтобы находиться под женской властью, они и носят розовые гирлянды до самой смерти, не сознавая того, что эти цветочные цепи не так-то легко разорвать. Низенькие мужчины самоуверенны и вечно остерегаются женского владычества; но кто убедит мужчину в шесть футов роста, что он боится своей жены? Он покоряется хорошенькому тирану с спокойной, безропотной улыбкой. Что за беда? Она такая маленькая, такая слабенькая: он может раздавить эту маленькую ручку одним сжатием своего большого пальца и мизинца, а между тем пока сделаются необходимы подобные меры, пусть ее поступает по-своему.

Джон Меллиш даже не рассуждал об этом. Он любил свою жену и позволял ей топтать себя ее грациозными ножками. Все, что она говорила и делала, было очаровательно, восхитительно и удивительно для него. Если она хохотала над ним, смех ее был нежнейшей гармонией во вселенной, и Джону приятно было думать, что его нелепости могут подать повод к подобной музыке. Если она читала ему нравоучения, она делалась величественной, как жрица: он слушал и обожал ее как благороднейшее из всех созданий.

Любовь Джона к Авроре одновременно была сочетанием любви и мужа, и отца, и матери, и брата. Я со страхом представляю себе, что он надоедал своим знакомым «моей женой», как она сделала чудесный план для новых конюшен; сам архитектор сказал, что он не мог бы нарисовать лучше, архитектор искусный из Донкэстера. Как изумительно, что она открыла недостаток в передней ноге рыжего жеребца! Какой чудесный она нарисовала эскиз с своей собаки Боу-оу! Сам Лэндсир мог бы гордиться таким рисунком. Обо всем этом соседи выслушивали так часто, что, вероятно, им уже немножко надоело слышать, как Джон беспрестанно говорит о «моей жене». Но сама Аврора никогда им не надоедала. Она тотчас заняла между ними достойное ее место, и они преклонялись перед нею и обожали ее, завидуя Джону Меллишу.

Поместье, владетельницей которого очутилась Аврора, было довольно значительно. Джон Меллиш получил в наследство имение, приносившее ему тысяч семнадцать в год. Он владел отдаленными фермами на широких йоркширских равнинах и болотистых линкольнширских долинах; запутанные тайны его владений едва ли были известны ему самому: может быть, они были известны только его управителю и нотариусу, серьезному джентльмену, жившему в Донкэстре и приезжавшему два раза в месяц в Меллишский Парк, к ужасу веселого хозяина, для которого «дела» были страшным пугалом.

Я не желаю, однако, заставить читателя воображать, будто Джон Меллиш был пустоголовым болваном, имевшим толк лишь в одних ежедневных удовольствиях. Конечно, он не любил читать, не любил заниматься ни делами, ни политикой, ни естественными науками. В парке была обсерватория, но Джон сделал из нее курительную комнату, так как отверстия в крыше были очень удобны для выпускания дыма гаванских сигар его гостей; мистер Меллиш заботился о звездах по способу того ассирийского монарха, который любил видеть их сияние и благодарил Создателя за их красоту. Но со всем тем Джон был неглуп; он имел тот светлый, ясный разум, который очень часто сопровождает совершеннейшую честность намерений и который, без всяких умствований, расстраивает всякое плутовство. Его нельзя было презирать, потому что самые его слабости были мужественны.

Может быть. Аврора это чувствовала и управлять подобным человеком что-нибудь да значило. Иногда, в порыве любящей признательности, она клала свою прекрасную головку на его грудь (как ни была она высока, но могла достать только до его плеча) и говорила ему, что он был нежнейшим и лучшим из людей, и что хотя она будет любить его до самой смерти, но никогда, никогда, никогда не может любить его так, как он заслуживает. После этого, стыдясь этого сентиментального объяснения, она насмехалась над Джоном, читала ему нравоучение и мучила его во все остальное время дня.

Люси смотрела на все это с безмолвным удивлением. Могла ли женщина, когда-то любимая Тольботом Бёльстродом, унизиться до этого? Счастливая жена белокурого йоркширца (самые дорогие ее желания сосредотачивались на ее тезке, гнедой кобыле, которая должна была отличиться на весенних скачках) интересовалась новой конюшней, говорила о каких-то таинственных, но, очевидно, важных существах, называемых Скоттом, Фобертом, Чифни и Чаллонером, и, по всей вероятности, совсем забыла, что на свете существует божество с серыми глазами, известное смертным за наследника бельстродского.

Бедную Люси чуть не свели с ума разговоры об этой гнедой кобыле Авроре. Ее водили каждое утро на смотр Авроре и Джону, которые, заботясь об улучшении своей фаворитки, рассматривали животное при каждом посещении с таким вниманием, как будто ожидали, что в тишине ночной совершилось какое-нибудь удивительное физическое преобразование. Стойло, в котором помещалась эта кобыла, день и ночь караулил лучший конюх, а Джон Меллиш однажды даже зачерпнул стакан из приготовленной для кобылы воды, чтобы удостовериться самому, чиста ли хрустальная жидкость, потому что он тревожился, когда приближался важный день, и боялся, не замышляют ли против нее что-нибудь недоброжелательные спортсмены, может быть, слышавшие о ней в Лондоне. Мне думается, что эти джентльмены весьма мало заботились об этой грациозной двухгодовой кобыле, хотя у ней в жилах текла кровь Старого Мельбурна и Западного Австралийца, не говоря ничего о другой аристократии с материнской стороны.

Люси объявила, что эта лошадь — прелестнейшее создание и непременно выиграет множество бокалов и блюд на скачках; но всегда была рада, когда кончался этот ежедневный визит, и старалась быть подальше от этих чистокровных задних ног, которые как будто обладали способностью находиться в одну и ту же минуту во всех четырех углах стойла.

Настал первый день скачек, и половина обитателей Меллишского Парка поселилась в Йорке: Джон с своим семейством в одной гостинице, а конюх с своими помощниками и с кобылой в другой маленькой гостинице.

Арчибальд Флойд старался всеми силами заинтересоваться событием столь интересным для его детей, но откровенно признался Люси, что очень желает, чтобы скачка кончилась скорее и чтобы достоинства гнедой кобылы были решены.

Когда скачка началась, Аврора, отец ее и Люси стояли на балконе, окруженные толпой друзей; мистрисс Меллиш, с карандашом в руке, записывала разные невозможные пари в своем волнении, так что ее записная книга могла бы остаться редкостью в летописях спортсментства.

Джон был внизу, перебегал от весов, где взвешивали жокеев перед скачкой, к тем, кто держал пари, и ухаживал за маленьким бледнолицым мальчиком, который должен был ехать на кобыле, как будто этот жокей был первым министром, а Джон — семейным человеком с полдюжиной сыновей, нуждавшихся в местах.

Я дрожу при мысли о том, сколько пятифунтовых билетов Джон обещал этому бледнолицему юноше, если гнедая кобыла Авроры выиграет приз (какую-то безделицу, около шестидесяти фунтов). Если бы этот юноша не был из того сверхъестественного разряда существ, которые как будто родятся с бесстрастным характером, то его мозг, конечно, перепутался бы от разнообразных и противоречащих распоряжений, которые Джон Меллиш надавал ему в критическую последнюю четверть часа; но, получив рано утром приказание от берейтора не обращать внимания на то, что будет говорить мистер Меллиш, желтолицый юноша имел вид спокойной невинности — на свете есть и честные жокеи — и сел на седло с таким ровным биением пульса, как будто приготовлялся ехать в омнибусе.

Некоторые в это утро находили лицо Авроры Меллиш таким же приятным зрелищем, как и самый гладкий зеленый дерн в Нэвисмэйре. С своей природной живостью, одушевившись сиеной окружавшей ее, она казалась прелестнее обыкновенного, и Арчибальд Флойд глядел на нее с растроганной нежностью, смешанной с признательностью к небу за счастье своей дочери, с признательностью, почти доходившей до страдания. Она была счастлива; она была совершенно счастлива наконец, дитя его умершей Элизы, этот священный залог, оставленный ему любимой им женщиной; она была счастлива, и он мог, зная это, хоть завтра же безропотно лечь в могилу, если бы это было угодно Богу.

Может быть, покажется странным, что мистер Флойд думал об этом во время скачки; но возвышенные идеи западают в душу не в одних только священных местах; часто и среди толпы и суматохи, наши души парят высоко, или переполняются грустными воспоминаниями; случается, и в театре видеть человека с серьезным, рассеянным лицом: окружающее, очевидно, не имеет на него влияния; он, может быть, думает о своей жене, умершей десять лет тому назад; он может быть, вспоминает сцены радости и горя, вспоминает жестокие слова, которых нельзя уже загладить на земле, сердитые взгляды, записанные против него на небесах, между тем как его дети смеются над актером, играющим на сцене. Может быть, он угрюмо думает о неизбежном банкротстве, или наступающем разорении, воображает свидания с своими кредиторами, между тем как его старшая дочь, плачет, смотря на трагическую актрису.

Так и Арчибальд Флойд, пока взвешивали жокеев и записывали пари, наклонился через широкую балюстраду каменного балкона и, смотря на широкий травянистый амфитеатр, думал о своей умершей жене, завещавшей ему эту драгоценную дочь.

Гнедая кобыла Аврора была бесславно побеждена: мистрисс Меллиш побледнела от отчаяния. Джон Меллиш, несколько привыкнув к подобным разочарованиям, ускользнул подальше, чтобы скрыть свою неудачу; но Аврора выронила свою книжечку и карандаш, и, топнув ногою, сказала Люси и банкиру, что, верно, жокей подкуплен, что кобыла Аврора не могла быть побеждена.

Когда она говорила это с щеками, разгоревшимися от гнева, с глазами, сверкавшими негодованием, она увидела бледное лицо и серые глаза, смотревшие на нее с балкона в трех шагах от нее, и через минуту, она и отец ее узнали Тольбота Бёльстрода.

Молодой человек увидел, что его узнали и подошел к ним со шляпой в руке — очень, очень бледный: это навсегда запечатлелось в памяти Люси — и дрожащим голосом поздоровался с банкиром и дамами.

И таким образом встретились они, эти двое «расставшиеся в безмолвии, в слезах», расставшиеся, как они думали, навсегда; и вот на этой пошлой прозаической скачке судьба свела их лицом к лицу.

Год тому назад, как часто в весенние сумерки Аврора Флойд представляла себе возможность встречи с Тольботом Бёльстродом! Может быть, он вдруг подойдет к ней при лунном сиянии, а она упадет в обморок и от волнения умрет у ног его, или они встретятся в каком-нибудь многолюдном собрании: она будет танцевать, смеясь с притворной веселостью, и один его взгляд убьет ее среди ее блистательного величия. Как часто — ах! как часто представляла она себе эту сцену и чувствовала тоску только год тому назад! А сегодня она встретила его в такую пору, когда все мысли ее были устремлены на только что осрамившуюся лошадь. Она сама не знала, что сказала своему бывшему возлюбленному. Аврора Флойд умерла и похоронена, а Аврора Меллиш, критически смотря на Тольбота Бёльстрода, удивлялась, как кто-нибудь мог умирать от любви к нему.

И это Тольбот побледнел от неожиданной встречи! и это Тольбот дрожащим голосом произносил пошлые фразы, требуемые простой вежливостью! Капитан не так легко забывал. Он был старше Авроры; он дожил До тридцати двух лет, не любив ни одной женщины, и тем отчаяннее поддался роковому недугу, когда настало время. Теперь он очень страдал от этой внезапной встречи. Гордость его была оскорблена спокойным равнодушием Авроры; он был снова ослеплен ее красотой, обезумел от ревности при мысли, что лишился ее. Чувствам капитана Бёльстрода нечего было завидовать, и если бы Аврора желала отомстить за жестокую сцену в Фельдене, то час ее мщения, конечно, настал; но она была слишком великодушна для того, чтобы иметь подобную мысль. Она смиренно покорилась определению Тольбота; она приняла его решение и верила его справедливости; теперь, видя его волнение, она жалела о нем; она жалела о нем с нежным материнским состраданием, какое могла чувствовать в безопасной пристани счастливого дома к этому бедному страннику, еще носившемуся по волнам бурного океана жизни.

Конечно, всякое воспоминание любви должно умереть, прежде чем мы будем в состоянии чувствовать таким образом. Ужасная страсть должна была умереть той медленной и верной смертью, после которой из могилы уже не возвращается привидение мучить оставшихся в живых. Аврора могла быть выброшена на пустынный остров с Тольботом Бёльстродом и прожить десять лет в его обществе, не почувствовав к нему и на десять секунд того чувства, какое она имела к нему прежде. Для пылких и впечатлительных людей, живущих быстро, иногда один год то же, что десять лет, так что Аврора глядела на Тольбота Бёльстрода через бездну, открывшуюся между ними на несколько миль, и удивлялась, неужели они стояли когда-нибудь рядом, соединенные надеждой и любовью?

Пока Аврора думала об этом, а Тольбот, задыхаясь от тысячи сбивчивых ощущений, старался выказать непринужденный вид, и Джон Меллиш, освежившись пивом, вдруг подошел к ним и ударил капитана по спине.

Счастливый Джон не был ревнив. Уверенный в любви и правдивости Авроры, он готов был встретиться с целым полком ее прежних обожателей, его даже восхищала мысль отомстить за Аврору этому трусливому любовнику. Тольбот невольно глядел на йоркширских констеблей, расхаживавших внизу, и спрашивал себя, как они поступят, если он швырнет Джона Меллиша через балкон. Между тем, как думал так, Джон Меллиш дружески пожимал ему руку и спрашивал, какой черт привел его на Йоркские скачки?

Тольбот объяснил, что устал от парламентской работы и приехал провести несколько дней у своего бывшего товарища, капитана Гёнтера.

Мистер Меллиш объявил, что ничего не могло быть приятнее и что он хорошо знает Гёнтера, изъявил желание, чтобы они оба обедали у него в этот день, а Тольбота приглашал провести неделю в парке.

Тольбот пробормотал какое-то неопределенное уверение в невозможности исполнить это желание, но на слова его Джон не обратил внимания, утащив своего бывшего соперника составлять новое пари для следующей скачки.

Капитан Бёльстрод ушел. Во время этого краткого свидания никто не приметил, что Люси Флойд краснела и бледнела раз шесть.

Джон и Тольбот встретились с капитаном Гёнтером; они привели с собою Гёнтера для того, чтобы представить его Авроре, и он немедленно вступил в весьма оживленный разговор о скачке. Как капитан Бёльстрод ненавидел эту пустую болтовню о лошадях в устах каждого, начиная с розовых губок Авроры до запачканных табаком губ спортсменов, державших пари! Слава Богу, не его жена знала весь этот спортсменский язык и с лорнеткою в руке вытягивала свою лебединую шею, чтобы взглянуть на лошадь, убежавшую уже на полмили вперед.

Зачем согласился он приехать в это проклятое спортсменское графство? Зачем он бросил корнваллийские рудники даже на неделю? Лучше ломать голову над парламентскими делами, чем быть здесь одиноким между этой пустоголовой шумной толпы, которой нечего было делать, как только бросать шапки на воздух и кричать при каждом выигрыше. Тольбот, как зритель, не мог этого не заметить и не вывести из этого чего-нибудь вроде философического урока жизни. Он видел, что толпа всегда радовалась, выиграет ли жокей с голубым и черным поясом, в желтой и черной шапке, или в белой с красными мушками, или какого бы то ни было другого цвета, и не мог не удивляться этому. Он видел, как потерпевшие неудачу спортсмены убегали и прятались, пока раздавались громкие и радостные крики. И вообще на этом свете мало остается на виду людей, проигравших в какой бы то ни было скачке.

Тольбот Бёльстрод облокотился, сложив руки, на каменную балюстраду, и смотря вниз на шумную жизнь под собою, передумал все это. Простите ему то, что он предастся пошлым сетованиям и избитым сентиментальностям. Он был отчаянный, бесцельный человек, раздраженный разочарованием, сомнением и подозрением. Он провел скучные зимние месяцы на континенте, не имея желания ехать в Бёльстрод, и переносить там симпатию матери и болтовню кузины Констэнс Тривильян. Он был так несправедлив, что питал тайное отвращение к молодой девице за добрую услугу, которую оказала она, рассказав ему о побеге Авроры.

Бываем ли мы благодарны тем людям, которые сообщат нам о дурных поступках тех, кого мы любим? Бываем ли мы справедливы к добрым существам, дружески предостерегающим нас о нашей опасности? Нет, никогда! Мы ненавидим их, мы всегда повторяем, что если бы они промолчали, то мы не испытали бы тоски. Когда друг влил в ухо бедного Отелло свои ядовитые намеки, благородный мавр хотел задушить не свою возлюбленную Дездемону, а самого Яго.

Зачем Тольбот приехал в Йоркшир? Я оставлю этот вопрос пока без ответа, потому что мне стыдно сказать причины, побудившие этого несчастного человека к этой поездке. Он, в пароксизме любопытства, приехал узнать, какую жизнь ведет Аврора со своим мужем, Джоном Меллишем. Он находился в ужасном умственном расстройстве относительно этого предмета; то он воображал Аврору самой презренной кокеткой, готовой выйти за всякого, имеющего прекрасное поместье и хорошее положение в свете, а потом представлял ее себе невинной Ифигенией[8], бесстрастной жертвой, приведенной на заклание. Встретившись в клубе со своим добродушным товарищем, он согласился съездить на родину к капитану Гёнтеру, чтобы немного отдохнуть от парламентских дел; но этот искусный лицемер не признавался даже самому себе, что горел нетерпением услышать о своей непостоянной и вероломной возлюбленной, и что его привели в Йоркшир еще оставшиеся пары его прежнего упоения. Но теперь — теперь, когда он ее встретил — встретил это бездушное создание, сияющее счастьем — теперь он ее узнал. Он узнал ее, наконец, негодную очаровательницу, бездушную сирену. Он узнал, что она никогда не любила его, что она, без сомнения, и неспособна была любить, она не годилась ни к чему, как только бросать черный блеск своих глаз на погибель слабых мужчин. Бедный Джон Меллиш! Тольбот упрекал себя за недружелюбное чувство к человеку, достойному такого глубокого сожаления.

Когда скачка кончилась, капитан обернулся и увидел черноглазую чародейку посреди группы, собравшейся около серьезного патриарха с седой головой и с видом, привыкшим повелевать.

Этот серьезный патриарх был Джон Пастерн.

С уважением пишу это имя, так как его произносили там с благоговейным шепотом; сначала и не знали, что этот великий человек находится тут же. Это был очень спокойный, незаносчивый ветеран; он сидел тут со своим семейством — с женою и, кажется, с дочерью, и оставался серьезным и спокойным, а между тем мужчины в толпе повторяли его имя. Сколько сотен добивалось слова, взгляда, киванья головы этого великого человека! Тайны, которые мистер Пастерн мог бы рассказать о лошадиных скачках, стоят золота. Может быть, это обстоятельство и придавало ему такую спокойную серьезность в обращении. Люди окружают его, льстят ему и говорят, что такая-то и такая-то лошадь из его конюшен выиграет: он приятно кивает головой, благодарит за добрые известия, а между тем его мысли, может быть, далеко, на будущих инсонских или дербийских скачках, где призы будут выиграны его же жеребцами, даже не теми только, которые есть налицо, но и теми, которые появятся на свет впоследствии.

Джон Меллиш находился в дружеских отношениях с Джоном Пастерном, и потому представил ему Аврору и попросил у него совета об одном деле, которое тревожило его уже несколько времени. Берейтор мистера Меллиша стал слаб здоровьем и потому в помощь ему по конюшне нужен человек помоложе, честный и искусный. Не знает ли такого мистер Пастерн?

Ветеран, после надлежащего соображения, сказал ему, что знает молодого человека, по-видимому, честного, который прежде служил в ричмондских конюшнях, и только несколько дней тому назад просил найти ему место.

— Только имя его ускользнуло из моей памяти, — прибавил мистер Пастерн, — он мальчиком служил у меня но, ведь, Господи, помилуй, десять лет дому назад! Я взгляну на его письмо, когда ворочусь домой, я напишу вам. Я знаю, что он искусный конюх и думаю, что он честен. Я буду очень рад, — заключил старый джентльмен любезно, — сделать что-нибудь угодное для мистрисс Меллиш.

Глава XIV ЛЮБОВЬ

Капитан Бёльстрод уступил, наконец, беспрестанным приглашениям Джона и решился провести два дня в Меллишском Парке.

Он презирал и ненавидел себя за эту нелепую уступку. Каким жалким фарсом кончилась трагедия! Он гость в доме своего соперника, спокойный зритель пошлого счастья Авроры. На два дня согласился он занять это нелепое положение: только на два дня; а потом он воротится в Корнваллис, в свою одинокую холостяцкую квартиру в Уэстминстере, в свою палатку в великой Сахарской пустыне жизни. Он не мог устоять от искушения взглянуть на внутреннюю жизнь этого йоркширского замка. Он желал знать наверное — удивляюсь, какое ему до этого дело! — действительно ли Аврора счастлива и совсем его забыла.

Они все вместе воротились в Меллишский Парк: Аврора, Джон, Арчибальд, Флойд, Люси, Тольбот Бёльстрод и капитан Гёнтер. Этот офицер был шутник с орлиным носом и каштановыми усами; он был приятный гость в добром деревенском замке, где всех гостеприимно принимают.

Тольбот не мог не сознаться внутренне, что Авроре шло ее новое положение: как все ее любили! какую атмосферу счастья создавала она повсюду, куда ни шла! Как весело лаяли и прыгали собаки, когда, завидя ее, дергали свои цепи в отчаянном усилии приблизиться к ней! Как охотно чистокровные кобылицы и жеребцы бежали к ней навстречу, касаясь своими бархатными ноздрями плеча ее в ответ на прикосновение ее ласкающей руки!

Видя все это, как мог Тольбот удержаться от воспоминания о том, что это самое солнце могло сиять на унылый замок, далеко возвышавшийся у западного моря? Это прелестное создание могло принадлежать ему, но за какую цену? За цену чести, за цену каждого правила его души, которая составила чистый и безукоризненный идеал жены, способной быть избранницей его сердца. Он мог уступить, он мог быть с нею счастлив слепым счастьем язычника, а не рассудительным блаженством христианина. Благодарение небу за силу, которая была дана ему, чтобы избавиться от шелковой сети! Благодарение небу за ту силу, которая была дана ему, чтобы выиграть борьбу!

Стоя возле Авроры у одного из широких окон Меллишского Парка, Тольбот не мог обуздать мысли, преобладавшей в его душе.

— Я… очень рад… видеть вас счастливою, мистрисс Меллиш.

Она взглянула на него своими чистосердечными, правдивыми глазами, в блеске которых не было ни малейшей тени.

— Да, — сказала она, — я очень, очень счастлива! Мой муж очень добр ко мне. Он любит и верит мне.

Она не могла удержаться, чтобы не кольнуть этими словами — единственное мщение, какое она позволила себе, но эта стрела пронзила его в самое сердце.

— Аврора! Аврора! Аврора! — закричал он.

Этот полусдерживаемый крик обнаружил тайну ран еще не излечившихся. Мистрисс Меллиш побледнела при этом вероломном звуке. Этого человека надо вылечить! Жена, счастливая любовью и доверием, не могла видеть несчастным этого бедного человека.

Она вовсе не отчаивалась в его излечении, потому что опытность научила ее, что хотя горячка любви принимает разные формы, но немногие из них неизлечимы. Разве она сама не благополучно выдержала испытание, и даже ни один шрам не остался свидетелем ее прежних ран.

Капитан Бёльстрод задумчиво смотрел из окна, а она ушла заботиться о спасении этой бедной сокрушенной души.

Во-первых, она побежала сказать мистеру Джону Меллишу о своем открытии: у нее было обыкновение сообщать ему все известия — и важные, и ничтожные.

— Мой возлюбленный старикашка, — сказала она (у нее также было обыкновение называть его разными нежными названиями, может быть, она делала это для успокоения своей совести, зная что она мучает его) — мой дорогой милашка, я сделала открытие.

— Насчет кобылы?

— Насчет Тольбота Бёльстрода.

Джон коварно подмигнул своими голубыми глазами; он, очевидно, был почти приготовлен к тому, что будет.

— Насчет чего, Лолли?

Лолли была изменением Авроры, придуманным Джоном Меллишем.

— Я, право, боюсь, мой драгоценный душка, что он не совсем оправился от…

— От того, что я отнял тебя у него! — заревел Джон. — Я так и думал. Бедный Тольбот! Я видел, что ему хотелось бы прибить меня на Йоркских скачках. Честное слово, мне его жаль!

И в знак своего сострадания, мистер Меллиш захохотал тем веселым, шумным, но музыкальным смехом, который Тольбот мог почти слышать на другом конце дома.

Это была любимая фантазия Джона, он был твердо уверен, что приобрел привязанность Авроры при совместничестве капитана Бёльстрода, и оставался в приятном неведении о том, что капитан отказался от всяких притязаний на руку мисс Флойд еще месяцев за десять до того, как предложение его, Джона, было принято.

Это чистосердечное, пылкое существо имело привычку обманывать себя таким образом. Он видел все во вселенной именно так, как желал видеть: всех мужчин и женщин добрыми и честными, жизнь — одним продолжительным приятным путешествием на хорошо снабженном корабле, только с пассажирами первого класса. Он был именно из таких людей, которые всего вероятнее перережут себе горло или примут яд в тот день, когда в первый раз встретят черное лицо заботы.

— Что же нам делать с этим бедняжкой, Лолли?

— Женить его! — воскликнула мистрисс Меллиш.

— На обоих нас? — простодушно спросил Джон.

— Ах, дружок! Какой же ты непонятливый! Нет, женить его на Люси Флойд, моей кузине, и удержать Бёльстродское поместье в нашей фамилии.

— Женить его на Люси!

— Да, почему же нет? Она училась истории, географии, астрономии, ботанике, геологии, конхиологии и энтомологии, она нарисовала Бог знает сколько птиц и цветов, стало быть ей лучше всего выйти за Тольбота Бёльстрода.

Джон имел свои причины согласиться с Авророю в этом: он вспомнил тайну бедной Люси, тайну, узнанную им год тому назад в Фельдене, тайну, открытую ему какой-то таинственной симпатической силою, принадлежащей безнадежной любви, поэтому мистер Меллиш обещал содействовать плану Авроры и оба свата принялись придумывать западню, в которую надо было поймать Тольбота, ни на минуту не воображая, что пока они ломали себе голову, придумывая, как усовершенствовать свой план, жертва спокойно шла по лугу, освещенному солнцем, к той самой судьбе, которую они назначали для нее.

Да, Тольбот Бёльстрод томными шагами шел навстречу своей судьбе в лесу, смежном с парком. Лесные анемоны трепетали от весеннего ветерка; бледные буквицы выглядывали из укрывающих их листьев, а в тенистых уголках, под низко раскинувшимися ветвями вязов и буков, дубов и ясеней, фиалки скрывали свою пурпурную красоту от пошлых глаз. Прелестное было местечко, настоящее лесное святилище, в темных аркадах которого человек мог сбросить свою ношу и сделаться ребенком!

Капитан Бёльстрод, проходя через луг, был не в весьма приятном расположении духа; но какое-то смягчающее влияние овладело им на пороге этого лесистого убежища, заставившее его чувствовать себя как-то лучше. Он начал расспрашивать себя, как он будет играть роль в этой драме жизни.

«Великий Боже! — думал он, — какой постыдный трус, какой негодяй сделался я вследствие одной горести в моей жизни. Равнодушный сын, беспечный брат, бесполезное существо, кое-как влачу я жизнь над политической экономией. Неужели печальное сомнение в каждом живом существе пойдет со мною в могилу? Менее, чем два года тому назад, у меня ныло сердце при мысли, что я прожил тридцать два года и никогда не был любим. После того… после того… после того я выдержал краткую горячку жизни и очутился — где? именно там, где я был прежде, все одиноким, в печальном путешествии, только несколько ближе к концу».

Он медленно шел вперед по лесной тропинке.

«Я требовал слишком много, — рассуждал Тольбот сам с собою, — я требовал слишком много; я поддался очарованию сирены и рассердился, что у ней не было белых крыльев ангела. Я был пленен очарованием прелестной женщины, когда мне следовало искать жену с благородной душой».

Он все глубже входил в лес. Длинная аркада буков и вязов привела его к одному месту, где он увидел в одном лесистом уголке того же самого золотистого ангела, которого видел в гостиной Фельдена — Люси Флойд с бледным ореолом на голове. Ее широкая соломенная шляпа лежала на коленях, наполненная анемонами и фиалками, а в руке она держала третий том какого-то романа.

Как много в жизни зависит от случая! Если бы не эта внезапная встреча. Тольбот Бёльстрод лег бы в могилу, не зная о любви Люси к нему. Облокотившись о широкий ствол бука, Тольбот Бёльстрод глядел на прелестное личико, вспыхнувшее от его взора, и первый проблеск тайны Люси засиял в его душе. В эту минуту он не думал воспользоваться этим открытием, не думал о том, что скажет после. Его душа была наполнена тою бурей волнения, которая вырвалась у него перед Авророй в диком крике. Ревность, бешенство, сожаление, отчаяние, зависть, любовь и ненависть — все противоречащие чувства, боровшиеся в его душе при виде счастья Авроры, все еще трепетали в его груди, и первые слова, сказанные им, обнаружили мысли, преобладавшие в нем.

— Ваша кузина очень счастлива в своей новой жизни, мисс Флойд, — сказал он.

Люси поглядела на него с удивлением. В первый раз заговорил он с нею об Авроре.

— Да, — отвечала она спокойно, — я думаю, что она счастлива.

Капитан Бёльстрод махнул своей тростью по анемонам и срубил головки трепещущих цветков. Он думал несколько свирепо: «Какой стыд, что эта великолепная Аврора могла быть счастлива с высоким, широкоплечим, веселым Джоном Меллишем!» Он не мог понять странной аномалии, не мог открыть разгадку тайны, не мог понять, что преданная любовь этого дюжего йоркширца была сама по себе так сильна, что могла победить все затруднения.

Мало-помалу он и Люси начали говорить об Авроре, и мисс Флойд рассказала своему собеседнику о том печальном времени в Фельдене, когда отчаивались в жизни наследницы.

Стало быть, Аврора таки истинно его любила; она любила и страдала, и пережила свое огорчение, и забыла Тольбота, и стала счастлива. Вся история была сказана в одной этой фразе. Он сердился на бёльстродскую гордость, которая стала между ним и его счастьем.

Он сказал сочувствующей Люси о своей горести; рассказал ей, что ошибочная гордость разлучила его с Авророй. Люси, по-своему, кротко и невинно усиливалась утешить сильного мужчину в его слабости и этим усилием обнаружила — ах! как просто и прозрачно! — старую тайну, так долго скрывавшуюся от него.

Тольбот Бёльстрод увидел, что он любим и, из признательности, предложил печальную золу, оставшуюся от того огня, который так ярко горел перед жертвенником Авроры. Не призирайте бедную Люси, что она приняла забытого любовника своей кузины со смиренной признательностью, мало того, с безумным восторгом, с радостным страхом и трепетом. Она любила его так много и так долго! Простите ее и пожалейте о ней: она была из тех чистых и невинных созданий, все существо которых сосредоточивается в любви, которым страсть, гнев и гордость неизвестны, которые живут только для любви и любят до самой смерти.

Тольбот Бёльстрод сказал Люси Флойд, что он любил Аврору всею силою своей души, но что теперь битва кончена, и он, пораженный воин, нуждается в утешительнице для своих преклонных лет: захочет ли она, может ли отдать свою руку тому, кто будет стараться исполнить супружескую обязанность и сделать ее счастливою? Счастливой? Люси была бы счастлива, если бы он попросил ее быть его рабой, была бы счастлива, если бы была судомойкой в Бёльстродском замке, лишь бы ей можно было видеть смуглое лицо, любимое ею, видеть хоть два раза в день сквозь тусклые стекла кухонного окна.

Она была самая необщительная из женщин и, кроме румянца, опущенных ресниц и слезы, трепетавшей на этих мягких, каштановых ресницах, ничем не отвечала на предложение капитана, пока, наконец, он взял ее за руку и добился от нее согласия, произнесенного самым тихим шепотом.

Боже великий! Как жаль этих женщин, которые чувствуют так много и обнаруживают так мало! Черноглазые пылкие существа, говорящие вам безбоязненно, что они любят или ненавидят вас — кидаются к вам на шею или грозят вам ножом — они живут своим волнением; а эти кроткие существа любят и не подают знака. Они сидят, как Терпение на монументе, и улыбаются, и никто не прочтет печального значения этой грустной улыбки. Печаль, как червь в цветке, точит их румяные щеки, а сострадательные родственники говорят им, что они страдают от желчи и советуют какое-нибудь домашнее лекарство от их бледности. Их внутренняя жизнь, может быть, трагедия, полная крови и слез, между тем как внешняя жизнь — какая-нибудь скучная и домашняя драма будничной жизни.

Единственный внешний признак, каким Люси обнаружила состояние своего сердца, было согласие, произнесенное дрожащим шепотом, а между тем какая буря волнений происходила внутри ее. Кисейные складки ее платья поднимались и опускались, но если бы дело шло о ее жизни, она не могла бы дать лучшего ответа на предложение Тольбота.

Волнение ее обнаружилось уже после. Аврора встретила кузину в коридоре, в который открывались их комнаты, и, утащив Люси в свою уборную, спросила беглянку, где она была.

— Где вы были? Я и Джон спрашивали вас раз десять.

Мисс Люси Флойд объяснила, что она была в лесу с новым романом. Она сказала это с таким замешательством и так краснея, что как будто было какое-нибудь преступление в том, что она провела в лесу апрельское утро; а когда ее спросили, зачем она оставалась так долго и была ли одна все это время, бедная Люси еще больше сконфузилась и объявила, что она была одна, то есть по большей части, но что капитан Бёльстрод…

Но когда она старалась произнести это имя, это возлюбленное, это священное имя — голос Люси Флойд прервался, и она залилась слезами.

Аврора положила к себе на грудь личико своей кузины и матерински глядела на эти заплаканные голубые глаза.

— Люси, моя милочка, — сказала она, — неужели так, как я думаю, как я желаю: Тольбот любит вас?

— Он просил меня выйти за него замуж, — шепнула Люси.

— И вы, вы согласились — вы любите его?

Люси Флойд отвечала только новым потоком слез.

— Ну, моя милочка, как это удивляет меня! Давно ли это, Люси? Как давно любите вы его?

— С первого часа, как я увидела его, — прошептала Люси. — С того дня, как он в первый раз приехал в Фельден. О, Аврора! Я знаю, как я была сумасбродна и слаба; я ненавижу себя за это сумасбродство, но он так добр, так благороден, так…

— Моя глупенькая душечка, и потому, что он так добр и благороден и просил вас быть его женой, вы пролили столько слез, как если бы он просил вас быть на его похоронах! Моя нежная Люси, вы любили его все время, а ко мне были так кротки и добры — ко мне, когда я была настолько эгоистка, что не угадывала… Возлюбленная моя! Вы во сто раз более годитесь для него, чем я, и будете столько же счастливы, сколько счастлива я с этим смешным старикашкой, Джоном.

Глаза Авроры наполнились слезами при этих словах. Она была искренне рада, что Тольбот Бёльстрод утешился, гораздо более рада даже, чем ее сентиментальная кузина была рада своему счастью.

Тольбот Бёльстрод оставался несколько дней в Меллишском Парке. Какими счастливыми были эти дни для Люси Флойд! А потом уехал, приняв поздравления от Джона и Авроры.

Он прямо отправился в виллу Александра Флойда, в Фельгэм; делая предложение отцу Люси, нечего было бояться, что он получит отказ, потому что Тольбот Бёльстрод, будущий владелец Бёльстродского замка, был прекрасной партией для дочери младшего компаньона фирмы Флойд, молодой девицы, которая не могла надеяться на большое наследство, имея полдюжины братьев и сестер.

И так капитан Бёльстрод воротился в Лондон женихом Люси Флойд, воротился с тихой радостью в сердце, совсем не похожей на бурные восторги прошлого. Он был счастлив выбором, сделанным им спокойно и бесстрастно.

Он любил Аврору за ее красоту и очарование; он решился жениться на Люси, потому что часто ее видел, внимательно наблюдал за нею и считал ее совершенно такою, какой женщина должна быть. Может быть, если строго сказать правду, главное очарование Люси в глазах капитана заключалось в том обожании, которое она так наивно выказала ему. Он принял ее обожание с спокойной, бессознательной ясностью, и считал Люси умнейшей из женщин.

Мистрисс Александр была изумлена, когда бывший жених Авроры стал просить руки ее дочери. Она так была озабочена своим большим семейством, что не могла быть проницательной наблюдательницей, и никогда не подозревала состояния сердца Люси. Она была рада, что ее дочь сделала честь ее превосходному воспитанию, и имела слишком много здравого смысла, чтобы отказать такому выгодному жениху, как капитан Бёльстрод. И так как препятствий никаких не было, а помолвленные давно знали и уважали друг друга, то было решено, по просьбе капитана, что свадьба будет в начале июня, а медовой месяц проведен в Бёльстродском замке.

В конце мая мистер и мистрисс Меллиш поехали в Фельден на свадьбу к Люси, которая совершилась очень парадно в Фельгэме. Арчибальд Флойд подарил Люси вексель в пять тысяч фунтов, когда новобрачные воротились из церкви.

Во время брачной церемонии Тольбот Бёльстрод готов был протереть себе глаза, думая, что все это сон. Наверно сон, потому что возле него стояла бледная, белокурая девушка, между тем как женщина, выбранная им два года тому назад, стояла в группе позади него и смотрела на церемонию счастливой зрительницей. Но когда он почувствовал, что на руке его дрожит маленькая ручка, он вспомнил, что это не сон и что жизнь имеет для него с этого часа новые и торжественные обязанности.

Теперь, когда обе мои героини замужем, читатель, опытный в физиологии романа, может заключить, что история моя кончена и что занавес готов упасть после последнего акта драмы и что мне ничего более не остается, как просить снисхождения в недостатках действующих лиц.

Однако, разве настоящая драма в жизни всегда кончается на ступенях алтаря? Разве человек перестает существовать, действовать и страдать, когда он женится? Разве необходимо, чтобы романист, посвятив три тома описанию шестинедельного ухаживанья за невестой, только на полстранице расскажет нам о событиях всей последующей жизни.

Аврора замужем, пристроена, счастлива и укрыта, по-видимому, от всех опасностей под крылышком своего сильного обожателя; но из этого не следует, чтобы история ее жизни была кончена. Она спаслась от кораблекрушения на время, благополучно вышла на приятный берег; но буря, может быть, еще омрачит горизонт, а гром грозно гремит вдали.

Глава XV ПИСЬМО МИСТЕРА ПАСТЕРНА

Джон Меллиш оставил для себя одну комнату в нижнем этаже своего дома, веселую, просторную комнату, с французскими окнами, отворявшимися на луг и открытыми от солнца галереей, обвитой жасмином и розами. Это была очень приятная комната для лета; пол был покрыт индийской циновкой вместо ковра, а кресла были легкие, плетеные.

Над камином висел портрет отца Джона; а напротив этого произведения искусства висел портрет любимой охотничьей лошади этого джентльмена, а над ним пара светло вычищенных шпор, сверкающие колесца которых часто пронзали бока этого верного коня.

В этой комнате мистер Меллиш держал свои хлысты, трости, рапиры, фехтовальные палки, боксерские перчатки, шпоры, ружья, пистолеты, пороховницы, рыболовные снаряды, охотничьих собак. Много счастливых утр провел владелец Меллишского парка в приятном занятии чистить, поправлять, рассматривать все эти сокровища. У него было столько сапог, что их достало бы на половину Лейстершира, а хлыстов его достало бы на всех мельтонских охотников. Окруженный этими сокровищами, точно будто в храме, посвященном божествам бега и охоты, мистер Джон Меллиш держал торжественную аудиенцию с своим берейтором и главным конюхом о делах конюшен.

Аврора имела обыкновение беспрестанно заглядывать в эту комнату, к большому восторгу обожавшего ее мужа, который находил, однако, что черные глаза его божества были ужасной помехою делу; кроме разве только, когда он мог уговорить мистрисс Меллиш присоединиться к рассуждениям и помочь своим могучим разумом совещанию. Она была таким блистательным существом, что казалась сведущею во всяком предмете, о котором говорила, и простодушный йоркширец считал ее и умнейшей, и благороднейшей, и прелестнейшей из женщин.

Мистер и мистрисс Меллиш воротились в Йоркшир немедленно после свадьбы Люси. Бедный Джон беспокоился о своих конюшнях, потому что его берейтор был жертвою хронического ревматизма, а мистер Пастерн еще не прислал сведений о молодом человеке, о котором он говорил на йоркширских скачках.

— Я оставлю Лэнгли, — сказал Джон Авроре, говоря о своем старом берейторе, — потому что он честный человек и его мнение всегда будет мне полезно. Он может с женою занимать по-прежнему комнаты над конюшнями, а новый, кто бы он ни был, может жить в домике привратника на северной стороне Парка. В те ворота никто никогда не ходит, привратника там нет и коттедж заперт уже Два года. Как я желаю, чтобы Джон Пастерн написал!

— А я желаю все, чего желаешь ты, мой драгоценный, — почтительно сказала Аврора своему счастливому рабу.

Весьма мало было слышно о Стиве Гэргрэвизе с того дня, как Джон Меллиш его выгнал из своей службы. Один из конюхов видел его в деревеньке возле Парка, и Стивен сказал ему, что он смотрит за лошадью и экипажем приходского доктора. Стив особенно расспрашивал о мистрисс Меллиш, что Аврора делала и говорила, куда она ездила, кого она видела, согласно ли жила с мужем, так что, наконец, конюх, хотя простой деревенский парень, отказался отвечать на расспросы о своей госпоже.

Стив Гэргрэвиз потирал свои грубые, жилистые руки и хихикал, говоря об Авроре.

— Она очень горда, — бормотал он тем беззвучным шепотом, который всегда казался странен. — Она прибила меня своим хлыстом, но я не сержусь — не сержусь. Она красавица; желаю мистеру Меллишу счастья с его женой.

Конюх не знал, как ему это принять: за комплимент или за дерзость. Он кивнул головою Стиву и ушел, оставив его все потирающим руки и нашептывающим что-то об Авроре Меллиш, которая давным-давно забыла о своей встрече с Стивеном Гэргрэвизом.

И вероятно ли, чтобы она помнила о нем? Вероятно ли, чтобы она пугалась потому, что бледнолицая вдова мистрисс Уальтер Поуэлль ненавидела ее? Сильная своею молодостью и красотой, богатая своим счастьем, защищаемая любовью мужа, как могла Аврора думать об опасности? Как могла она опасаться несчастья? Она каждый день благодарила Бога, что неприятности ее юности прошли и что ее путь в жизни лежал отныне по гладким и приятным местам, где не могло быть опасности.

Люси жила в Бёльстродском замке, приобретая любовь своей свекрови, которая покровительствовала своей невестке с надменной добротой, и приняла краснеющее и робкое создание под свое крылышко.

Леди Бёльстрод была очень довольна выбором сына. Конечно, он мог жениться гораздо лучше относительно положения и состояния, как эта леди намекнула Тольботу, и в своем материнском беспокойстве она предпочла бы, чтобы он женился на ком бы то ни было, только не на кузине этой мисс Флойд, которая убежала из школы и наделала там такого скандала. Но сердце леди Бёльстрод согрелось для Люси, которая была так кротка и смиренна и всегда говорила о Тольботе как о высшем существе, что удовлетворяло материнскому тщеславию ее сиятельства.

— Она имеет к тебе очень приличную привязанность, Тольбот, — сказала леди Бёльстрод, — и для такой молоденькой обещает быть превосходной женой; я уверена, что она гораздо более годится для тебя, чем ее кузина.

Тольбот свирепо обернулся к матери, к большому удивлению этой леди.

— Зачем вы вечно затрагиваете Аврору, матушка? — закричал он. — Отчего вы не можете оставить ее в покое? Вы разлучили нас навсегда — вы и Констэнс и разве этого не довольно? Она замужем, и муж ее живет очень счастливо с нею. Джон ценит ее достоинства по-своему, грубо.

— К чему ты так вспылил, Тольбот? — сказала леди Бёльстрод с оскорбленным достоинством. — Я очень рада слышать, что мисс Флойд переменилась после того, как она была в школе, и надеюсь, что она останется доброю женой, — прибавила леди Бёльстрод с таким выражением, которое показывало, что она не очень надеется на продолжение счастья мистера Меллиша.

«Моя бедная матушка обиделась, — подумал Тольбот, когда леди Бёльстрод величественно вышла из комнаты. — Я знаю, что я отвратительный медведь и что никто никогда не будет любить меня. Моя бедная Люси любит меня по-своему, любит меня со страхом и трепетом, как будто она и я принадлежим к различным разрядам существ. Но, может быть, матушка права, и моя кроткая, маленькая жена лучше годится для меня, чем Аврора».

Итак мы оставим Тольбота Бёльстрода на время довольно счастливым, но не совсем довольным. Какой смертный был когда совсем доволен на этом свете? Всегда находить недостаток в чем-нибудь, всегда иметь неопределенное, неведомое стремление, которое нельзя удовлетворить, составляет часть нашей природы. Иногда действительно мы счастливы; но в самом пылу счастья мы все недовольны, потому что нам кажется тогда, что чаша радости слишком полна и нас охватывает ужас при мысли, что, по причине своей полноты, она может вырваться из наших рук и упасть на землю.

Через неделю после свадьбы Люси Аврора приказала оседлать свою лошадь тотчас после чая в одно солнечное летнее утро, и в сопровождении старого конюха, который ездил еще с отцом Джона, поехала прогуляться по деревне около Меллишского Парка, как она имела привычку это делать раза два в неделю.

Бедные в окрестностях йоркширского замка имели основательную причину благословлять приезд дочери банкира: Аврора ничего так не любила, как ездить из коттеджа в коттедж, болтать с поселянами и узнавать их нужды. Ключнице в Меллишском Парке было довольно дела раздавать милости Авроры поселянам, приходившим в людскую с письменными приказаниями мистрисс Меллиш.

Мистрисс Уальтер Поуэлль иногда осмеливалась выговаривать Авроре за сумасбродство и грех — как она выражалась — такой неразборчивой милостыни; но мистрисс Меллиш выливала такой поток красноречия на свою антагонистку, что вдова прапорщика всегда была рада удалиться от неравного состязания. Никто никогда не был способен оспорить дочь Арчибальда Флойда. Впечатлительная и пылкая, она всегда одерживала в споре верх.

Возвращаясь в это прекрасное июньское утро с одной из таких благотворительных поездок, мистрисс Меллиш сошла с лошади у леса и велела конюху отвести ее домой.

— Мне хочется пройти пешком по лесу, Джозеф, — сказала она, — утро такое прекрасное. Отведи Мазепу, а если увидишь мистера Меллиша, скажи ему, что я сейчас буду дома.

Конюх уехал, ведя за собою лошадь Авроры.

Мистрисс Меллиш подобрала складки своей амазонки и медленно пошла по лесу, под тенью которого Тольбот и Люси бродили в тот апрельский день, который запечатлел судьбу молодой девицы.

Аврора вздумала воротиться домой через этот лес, потому что, будучи совершенно счастлива, она хотела продолжить то чувство восторга, которым наполняло ее сердце приятная теплота лета. Жужжанье насекомых, богатый колорит леса, запах цветов, журчанье воды — все смешалось в одно восхитительное целое и делало землю чудно прелестною.

Аврора чувствовала, смотря на длинные аллеи и сквозь отдаленные прогалины леса на обширный парк и луг, на живописное неправильное здание, полуготическое, полуелисаветинское, покрытое плющом и яркими листьями, она чувствовала, говорю я, что вся эта прекрасная картина — ее собственность, или ее мужа, что было одно и то же. Никогда не сожалела она о своем замужестве, никогда не была она — как я уже говорила прежде — неверна ему ни одной мыслью.

В одной части леса местность значительно повышалась, так что дом, стоявший низко, ясно виднелся, когда в деревьях был прорыв. Эта возвышенность считалась лучшим местом в лесу и тут была выстроена беседка — легкое деревянное здание, пришедшее в упадок последние годы, но все еще бывшее приятным отдохновением в летний день; там стоял деревянный стол, широкая скамейка, а от солнца и ветра укрывали тут низкие ветви великолепного бука. В нескольких шагах от этой беседки был пруд, поверхность которого была так покрыта лилиями и перепутанными травами, что близорукий путник мог ошибочно провалиться туда.

Аврора шла мимо этого места и вдруг вздрогнула от испуга, увидев человека, спавшего возле этого пруда. Она быстро оправилась, вспомнив, что Джон позволил проходить всем по этому лесу; но она опять вздрогнул, когда человек, проснувшийся при шуме ее шагов, поднял голову и обнаружил бледное лицо Стива.

Он медленно приподнялся, увидев мистрисс Меллиш, и ушел, смотря на нее, но не говоря ни слова.

Аврора не могла удержаться от трепета, как будто ее шаги вызвали какое-нибудь ядовитое существо.

Стив Гэргрэвиз исчез между деревьями, когда мистрисс Меллиш проходила, гордо подняв голову, но щеки ее были несколько бледнее, чем до этой неожиданной встречи со Стивом.

Ее радостное чувство, внушенное ей этим летним днем, вдруг оставило ее, когда она встретила Стивена Гэргрэвиза; светлая улыбка, бывшая даже светлее утреннего солнца, исчезла и оставила ее лицо необыкновенно серьезным.

— Боже мой! — воскликнула Аврора, — как я глупа! Я, право, боюсь этого человека — боюсь этого жалкого труса, который мог обидеть мою слабую старую собаку. Как будто подобное существо может сделать вред человеку.

Аврора шла медленно по лугу к той части дома, где находилось святилище мистера Меллиша. Она тихо вошла в открытое балконное окно и положила руку на плечо Джона, сидевшего за столом, покрытым счетными книгами и бумагами, разбросанными в беспорядке.

Он вздрогнул при прикосновении этой знакомой руки.

— Душа моя, как я рад, что ты пришла! Как долго тебя не было!

Она поглядела на свои маленькие часики. Бедный Джон закидал ее разными разностями. Он горевал, что она была богатая наследница и что он не может дать ей ничего, кроме обожания, своего простого, честного сердца.

— Только половина второго, глупенький старикашка, — сказала она, — почему ты говоришь, что я пришла поздно?

— Потому что мне нужно посоветоваться с тобою кое о чем, сказать тебе кое-что. Какие приятные известия!

— О чем?

— О берейторе.

Она пожала плечами и сжала свои красные губы с равнодушным движением.

— Это все? — сказала она.

— Да, но разве ты не рада, что мы, наконец, достали этого человека — именно, того, который нам нужен? Где же письмо Джона Пастерна?

Мистер Меллиш начал искать между бумагами, разбросанными на столе, между тем как Аврора, прислонившись к двери открытого балкона, смотрела на мужа и смеялась над его затруднениями.

К ней возвратилась ее веселость, и она казалась олицетворением беспечного счастья, стоя в одной из грациозных поз, свойственных ей, обрамленная жасмином, листья которого шевелились от тихого летнего ветерка, Она приподняла свою руку и сорвала розу над головой, говоря с мужем.

— Ты самый беспорядочный человек на свете, — сказала она, смеясь. — Я прозакладывала бы пять против одного, что ты не найдешь этого письма.

Я боюсь, что мистер Меллиш пробормотал ругательство, перебирая беспорядочную кучу бумаг.

— У меня было это письмо за пять минут до твоего прихода, Аврора, — сказал он, — а теперь вовсе его не видно… а, вот оно!

Мистер Меллиш развернул его и, разгладив его на столе перед собою, прокашлялся, прежде чем начал читать. Аврора стояла наполовину в комнате, наполовину на балконе, напевая какую-то песенку и стараясь сорвать упрямую полураспустившуюся розу, которую она не могла достать рукой.

— Ты слушаешь, Аврора?

— Да, милый и дорогой.

— Но поди же сюда. Ты не можешь слышать там ни одного слова.

— Аврора пожала плечами, как бы говоря: «Я повинуюсь приказанию тирана» и отошла на несколько шагов от балкона; потом, глядя на Джона с очаровательно-дерзким движением головы, сложила руки за спиной и сказала Джону, что она будет послушна. Она была беззаботное и пылкое существо; счастливая, великодушная, любящая женщина принимала жизнь как летний праздник и благодарила Бога за его милосердие, делавшее жизнь так приятной для нее.

Джон Пастерн начинал свое письмо извинением, что так долго не писал. Он потерял адрес того человека, которого хотела рекомендовать, и ждал, пока тот написал к нему во второй раз.

«Я думаю, что он очень будет для вас годиться, — прибавлял он. — Он хорошо знает свое дело и очень опытен как грум, жокей и берейтор. Ему только тридцать лет; но несколько времени тому назад один несчастный случай сделал его хромым на всю жизнь. Он чуть не был убит на скачке в Пруссии и больше года пролежал в больнице в Берлине. Его зовут Джэмс Коньерс, и он имеет аттестат, от…

Письмо выпало из рук Джона Меллиша; жена его не вскрикнула — нет, это был не крик, а самый ужасный вопль, когда-либо вырывавшийся из груди женщины во всю продолжительную историю женских страданий.

— Аврора! Аврора! — воскликнул Джон.

И собственное лицо его переменилось и побледнело при взгляде на ее лицо. Такой ужасный переворот совершился с нею во время чтения этого письма, что потрясение его не могло бы быть сильнее, если бы он увидел другую женщину на ее месте.

— Это неправда! Это неправда! — кричала она хриплым голосом, — ты не так прочел имя; это не может быть!

— Какое имя?

— Какое имя? — повторила она свирепо и на лице ее сверкнуло дикое бешенство. — Это имя! Говорю тебе, это не может быть. Подай мне письмо!

Он машинально повиновался и подал ей письмо, не отводя глаз с ее лица.

Она вырвала от него письмо, глядела на него несколько минут, потом отступила шага на три, колени ее подогнулись, и она грохнулась на пол.

Глава XVI ДЖЭМС КОНЬЕРС

В первых числах июля Джэмс Коньерс, новый берейтор, приехал в Меллишский Парк. Джон не справлялся о характере этого человека у его прежних хозяев, потому что одного слова мистера Пастерна было достаточно.

Мистер Меллиш старался узнать причину волнения Авроры при чтении письма Джона Пастерна. Она упала, как мертвая, к ногам мужа, потом целый день с ней была истерика, а ночью — бред; но она не произнесла ни одного слова, которое могло бы набросить какой-нибудь свет на тайну ее странного волнения.

Муж сидел возле ее постели на другой день после того, как с ней сделался обморок, и смотрел на нее с тревожным и серьезным лицом, не спуская с нее глаз.

Он испытывал такую же агонию, какую испытал Тольбот Бёльстрод в Фельдене при чтении письма матери. Черная стена медленно возвышалась и отделяла его от женщины, любимой им. Он должен был узнать теперь муку, известную только мужу, которого жена разлучена с ним тем, что разлучает более всякой ширины земли, или пространства океана — тайною.

Джон смотрел на бледное лицо, лежавшее на изголовьи, на большие черные глаза, дико и широко раскрытые; но на этой возлюбленной физиономии не было никакого ключа к открытию тайны; на ней было только выражение утомления, как будто душа, выглядывавшая из этого бледного лица, до того ослабела, что лишилась всякой способности чувствовать что-нибудь, кроме неопределенного стремления к покою.

Окна были открыты, но день был знойный и удушливый — тихий и солнечный; весь ландшафт был покрыт каким-то желтоватым туманом, как будто самая атмосфера была подернута растопленным золотом. Даже розы в саду как будто чувствовали влияние знойного летнего неба, и опустили свои тяжелые головки, как люди, страдающие от головной боли. Бульдог Боу-оу, лежа под акацией на лугу, был не в духе, как какой-нибудь обидчивый пожилой господин, и злобно лаял на порхавшую бабочку.

Как ни прекрасен был этот летний день, он был один из таких, когда люди раздражаются и ссорятся друг с другом по причине жара; каждый человек имеет тайное убеждение, что его сосед некоторым образом виноват, что атмосфера такая знойная и что она была бы прохладнее, если бы его тут не было. Это был один из тех дней, когда больные особенно капризны, а больничные сиделки ропщут на свое занятие. День, когда третьеклассные пассажиры, путешествующие на дальнее расстояние, свирепо требуют пива на каждой станции и ненавидят друг друга, зачем места их узки и жестки, день, в которой механизм ежедневной жизни выходит из своего порядка.

Джон Меллиш, сидя возле постели жены, мало думал о летней погоде. Я сомневаюсь, знал ли он, январь или июнь этот месяц. Для него на земле было только одно существо, и оно было нездорово и огорчено огорчением, от которого он не имел сил избавить его, не зная даже в чем оно состоит.

Голос его задрожал, когда он заговорил с женой.

— Душа моя, ты была очень больна, — сказал он.

Аврора взглянула на него с улыбкой до того непохожею на ее обыкновенную улыбку, что Джону было гораздо мучительнее видеть ее, чем слезы, и протянула ему свою руку. Он взял эту пылающую руку и держал ее, пока говорил.

— Да, душа моя, ты была больна; но Мортон говорит, что это была истерика, и что завтра ты опять будешь здорова, стало быть, беспокоиться нечего. Меня огорчает, мой ангел, что у тебя есть что-то на душе, что-то, бывшее причиною твоей болезни.

Аврора отвернулась и старалась вырвать свою руку с нетерпением, но Джон крепко ее держал в обеих своих руках.

— Тебя огорчает, что я говорю о вчерашнем, Аврора? — спросил он серьезно.

— Огорчает меня? О, нет!

— Так скажи же мне, мой ангел, почему имя этого человека, имя берейтора, имеет такое страшное на тебя действие?

— Доктор сказал тебе, что это была истерика, — отвечала она холодно, — верно, нервы мои были раздражены вчера.

— Но имя, Аврора, имя. Кто такой этот Джэмс Коньерс — кто он?

Джон почувствовал, что рука, которую он держал, судорожно сжала его руку, когда он назвал берейтора.

— Кто этот человек? Скажи мне, Аврора; ради Бога, скажи мне правду.

Она опять обернулась к мужу, когда он это сказал.

— Если ты желаешь узнать от меня правду, Джон, ты не должен спрашивать меня ни о чем. Вспомни, что я тебе сказала в замке д’Арк: с Тольботом Бёльстродом разлучила меня тайна. Ты поверил мне тогда, Джон — ты должен верить мне до конца; если ты не можешь верить мне…

Она вдруг замолчала, и слезы медленно выступили на ее больших, печальных глазах, когда она взглянула на своего мужа.

— Что же тогда, душа моя?

— Мы должны расстаться, как рассталась я с Тольботом.

— Расстаться! — вскричал Джон. — Мой ангел, мой ангел! Неужели ты думаешь, что нас может разлучить на земле что-нибудь, кроме смерти? Неужели ты думаешь, что какое бы то ни было стечение обстоятельств, как бы ни было оно странно, как бы ни было необъяснимо, может заставить меня сомневаться в твоей чести, или заставить меня дрожать за мою честь? Мог ли бы я сидеть возле тебя и делать тебе эти вопросы, если бы я сомневался в тебе? Ничто не может поколебать мое доверие к тебе — ничто! Но сжалься надо мною; подумай, как горько сидеть здесь, держать твою руку и знать, что между нами есть тайна. Аврора, скажи мне: этот человек, этот Коньерс — кто он?

— Ты это знаешь так же, как и я. Он был прежде грумом, потом жокеем, а теперь берейтор.

— Ты знаешь его?

— Я его видела.

— Когда?

— Несколько лет тому назад, когда он был в службе моего отца.

Джон Меллиш вздохнул свободнее: этот человек был грумом в Фельдоне — вот и все. Это объясняло то обстоятельство, что Аврора узнала его имя, но не объясняло ее волнения. Джон был не ближе к разгадке тайны, как и прежде.

— Джэмс Коньерс был в службе твоего отца, — сказал он задумчиво, — но почему его имя вчера так взволновало тебя?

— Я не могу тебе сказать.

— Стало быть, это другая тайна, Аврора, — с упреком сказал Джон, — или этот человек имеет какое-нибудь отношение к той прежней тайне, о которой ты мне говорила в замке д'Арк?

Она не отвечала ему.

— А, вижу, понимаю, Аврора, — прибавил Джон после некоторого молчания. — Этот человек был слугою в Фельдене, может быть, шпион; он открыл тайну и торговал ею, как слуги часто делают. Это возбудило твое волнение, когда ты услыхала его имя. Ты боялась, чтобы он не приехал сюда и не надоедал тебе, пользуясь этой тайной, чтобы выманивать у тебя деньги и беспрестанно держать тебя в страхе. Кажется, я понимаю все это. Прав я или нет?

Аврора взглянула на него с выражением зверя, загнанного охотниками.

— Да, Джон.

— Этот человек — этот грум знает… тайну?

— Знает.

Джон Меллиш отвернулся и закрыл лицо руками. Какая жестокая тоска! Какое горькое унижение! Этот человек, этот грум, этот слуга пользовался доверенностью его жены, имел возможность преследовать ее, надоедать ей, так что одно его имя заставило ее грохнуться на пол, как бы пораженной скоропостижной смертью. Какая могла быть эта тайна, которую знал слуга и которую нельзя было сказать ему? Он закусил свои губы до крови в безмолвной агонии от этой мысли. Что могло это быть? Он только за минуту перед тем поклялся, что будет слепо верить Авроре до конца, а между тем его массивный стан дрожал от головы до ног в этой безмолвной борьбе; сомнение и отчаяние поднимались как демоны-близнецы в душе его: но он боролся с ними и победил их. Обернувшись с бледным лицом к своей жене, он сказал спокойно:

— Я не буду более приставать к тебе с этими мучительными расспросами, Аврора. Я напишу к Пастерну, что этот человек для нас не годится и…

Он встал и хотел уйти, она удержала его за руку.

— Не пиши к мистеру Пастерну, Джон, — сказала она, — наверно, этот человек будет для нас годиться. Для меня лучше, чтобы он приехал.

— Ты… ты желаешь, чтобы он приехал сюда?

— Да.

— Но он будет тебе надоедать; он будет стараться выманить у тебя денег.

— Он везде может это сделать, пока он жив. Я думала, что он умер.

— Так ты точно желаешь, чтобы он приехал сюда?

— Желаю.

Джон Меллиш вышел из комнаты своей жены с невыразимым облегчением. Эта тайна не могла быть так ужасна, если Аврора желала, чтобы человек, знавший эту тайну, приехал в Меллишский Парк, где была хоть отдаленная возможность, что он откроет эту тайну ее мужу. Может быть, эта тайна касалась более других, чем Авроры — коммерческой честности отца ее — ее матери? Он мало слышал об истории ее матери; может быть она… фи! К чему утомлять себя бесполезными предположениями? Он обещал верить Авроре, и настал час, когда он должен сдержать свое обещание. Он написал к Пастерну, что принимает его рекомендацию и будет нетерпеливо ждать Джэмса Коньерса.

Он получил письмо от Коньерса, очень хорошо написанное, уведомлявшее, что он будет в Меллишском Парке третьего июня.

Аврора оправилась от своего истерического припадка, когда было получено письмо; но так как она была слаба и уныла, доктор посоветовал перемену воздуха, и мистер и мистрисс Меллиш уехали в Гэррогэт двадцать восьмого нюня, оставив мистрисс Поуэлль в Парке.

Вдову прапорщика не пускали в комнату Авроры во время ее краткой болезни. Джон хладнокровно запер дверь перед симпатическим лицом этой дамы и сказал ей, что он сам будет ухаживать за женой; а что когда нужна будет женская помощь, то он позовет горничную мистрисс Меллиш.

Мистрисс Уальтер Поуэлль, будучи наделена тем ненасытным любопытством, которое свойственно людям, живущим в чужих домах, почувствовала себя глубоко оскорбленною таким поведением. Были какие-то тайны, которых она не могла открыть. Она чуяла неприятности и горе, как плотоядные животные чуют свою добычу, а между тем ей, ненавидевшей Аврору, не было дозволено пресытиться на этом пиру.

Почему живущие в доме так лихорадочно любопытны насчет поступков и разговоров, обращения и обычаев, радостей и горестей хозяев? Не оттого ли, что сами, отказавшись от деятельной доли в жизни, они болезненно интересуются теми, кто находится в самом пылу борьбы? Или оттого, что будучи, по свойству своих занятий, отдалены от семейных уз и семейных удовольствий, они чувствуют коварное наслаждение во всех семейных неприятностях и в беспрерывных бурях, возмущающих домашнюю атмосферу? Помните это, мужья и жены, отцы и сыновья, матери и дочери, братья и сестры, когда вы ссоритесь, вашим слугам это доставляет наслаждение.

Конечно, этого воспоминания должно быть достаточно, чтобы навсегда поддержать вас в тишине и дружелюбии. Слуги ваши подслушивают у ваших дверей и повторяют в кухнях ваши злобные речи, наблюдают за вами, служа за столом, понимают каждый сарказм, каждый намек, каждый взгляд; они понимают ваше угрюмое молчание. Ничего из всего, что делается в гостиной, не потеряно для этих смирных наблюдателей из кухни. Они смеются над вами — хуже, они жалеют вас. Они рассуждают о ваших делах, высчитывают ваши доходы, решают, сколько вы можете тратить и сколько нет. Они знают, почему вы в ссоре с вашей старшей дочерью, зачем вы выгнали вашего любимого сына, и принимают болезненное участие в каждой печальной тайне вашей жизни.

Вы не любите, когда у них бывают посетители; вы кажетесь мрачнее громовой тучи, если увидите, что сестра Мэри или старая мать Джона сидят в вашей передней; вы удивляетесь, если почтальон приносит им письмо; вы отдаляете их от их родственников, любовников, друзей; вы не даете им книг, не позволяете читать ваши газеты, а потом удивляетесь их любопытству и тому, что разговор их составляют сплетни.

С мистрисс Уальтер Поуэлль, обращались почти все ее хозяева как со служанкой высшего разряда, и она приобрела все инстинкты служанки; она решилась употребить все средства, чтобы разузнать причину болезни Авроры, так как доктор намекнул ей, что эта болезнь более душевная, чем телесная.

Джон Меллиш велел плотнику поправить домик у северных ворот для Джэмса Коньерса; а старый берейтор Джона, Лэнгли, должен был принять своего товарища и вести его в конюшни.

Новый берейтор явился у ворот парка в прекрасный июльский вечер; его провожал не кто иной, как Стив Гэргрэвиз, искавший работы на станции и взятый мистером Коньерсом нести чемодан его.

К удивлению Джэмса Коньерса, Стивен Гэргрэвиз положил свою ношу у ворот парка.

— Вы найдете кого-нибудь другого отнести дальше, — сказал он, — протягивая свою широкую руку получить ожидаемую плату.

Мистер Джэмс Коньерс, обладавший тем качеством, которое вообще называется самохвальством, круто повернулся к Стиву Гэргрэвизу и спросил, что он хочет сказать.

— Я хочу сказать, что я не пойду в эти ворота, пробормотал Стивен Гэргрэвиз, — я хочу сказать, что меня выгнали отсюда, где я жил сорок лет — выгнали, как собаку.

Мистер Коньерс бросил остаток своей сигары и надменно устремил глаза на Стива.

— Что хочет сказать этот человек? — спросил он женщину, отворившую ворота.

— Он повздорил с мистрисс Меллиш, бедняжка; я слышала, что она прибила его своим хлыстом за то, что он прибил ее любимую собаку. Как бы то ни было, господин выгнал его из службы.

— За то, что миледи прибила его? Везде одно правосудие, — сказал берейтор, смеясь и закуривая вторую сигару.

— Да справедливо ли это? — сказал Стив. — Приятно ли было бы вам, если бы вас выгнали — вас, из того дома, где вы жили сорок лет? Но мистрисс Меллиш очень горда, да благословит небо ее красивое лицо!

Это благословение имело такой зловещий звук, что новый берейтор, который, очевидно, был человек принципиальный и наблюдательный, вынул сигару изо рта и пристально посмотрел на Гэргрэвиза. Бледное лицо, пара красных глаз, освещенных тусклым блеском, не составляли приятной физиономии, но Коньерс смотрел на Стива несколько минут, потом сказал, смеясь:

— Вы с характером, приятель, да еще не совсем безопасным. Черт меня побери, если я захочу оскорбить вас! Вот вам шиллинг за труды, — прибавил он, бросая небрежно деньги в протянутую ладонь Стива.

— Я могу оставить здесь мой чемодан до завтра? — спросил он привратницу. Я сам донес бы его до дома, если бы не был хром.

Он был так красив собой и имел такое непринужденное, небрежное обращение, что простая йоркширка совершенно пленилась им.

— Извольте оставить здесь, сэр, — сказала она, кланяясь, — мой муж отнесет в дом, как только воротится. Прошу прощения, сэр, но вы, верно, тот новый джентльмен, которого ожидают в конюшне?

— Точно так.

— Так я должна вам сказать, сэр, что для вас приготовили домик у северных ворот, не угодно ли вам прямо пройти в дом: ключница вас угостит и даст вам постель на сегодняшнюю ночь.

Мистер Коньерс кивнул головой, поблагодарил привратницу, пожелал ей спокойной ночи и медленно захромал по тенистой аллее. Он сошел с широкой экипажной дороги на росистый дерн, обрамлявший ее, выбирая самые мягкие места с инстинктом сибарита.

Взгляните на него, когда он медленно идет под этими великолепными ветвями в тишине летнего вечера, когда лицо его иногда освещено низкими заходящими лучами, иногда затемнено тенью листьев над головой его: он удивительно красив — он представляет олицетворение совершеннейшей физической красоты, безукоризненной в пропорциях, как будто каждая черта в лице и в фигуре была вымерена скульптором. О красоте его не могло быть спора, и горничные и герцогини должны были сознаться в совершенстве этой красоты; но это несколько чувственный тип красоты, без особенной прелести в выражении.

Посмотрите на него теперь, когда он остановился, прислонившись к стволу дерева и с наслаждением куря свою огромную сигару. Он думает. Его темно-голубые глаза кажутся еще темнее от черных, густых ресниц; они полузажмурены и имеют мечтательное, сентиментальное выражение, которое может заставить вас предполагать, что он мечтает о красоте летнего заката, а он думает: сколько жалованья будет он получать от Джона Меллиша и какие посторонние доходы доставит ему это место.

Вы приписываете ему мысли, гармонирующие с его темно-голубыми глазами и с изящным очертанием рта и подбородка; вы приписываете ему душу, столько же эстетически совершенную, как его лицо и стан, и ужаснетесь, узнав, какая пошлая, обыкновенная шпага хранится в этих красивых ножнах.

Мистер Джэмс Коньерс, может быть, не хуже других людей своего звания, но он решительно не лучше. Он только гораздо красивее, и вы не имеете права сердиться на него за то, что его мнения и чувства совершенно таковы, как если бы у него были рыжие волосы и вздернутый нос. Какое удивительно мудрое изречение сказал нам Джордж Элиот, что люди не бывают лучше от того, что у них длинные ресницы! Однако должно быть что-нибудь неправильное во внешней красоте и во внутреннем безобразии, потому что, несмотря на всю нашу опытность, мы возмущаемся против этого, не верим до конца, думая, что дворец, по наружности столь великолепный, не может быть дурно меблирован внутри. Помоги, Боже, той женщине, которая продаст свое сердце за красивое лицо и узнает потом сумасбродство подобной мены.

Мистер Коньерс долго шел от ворот до дома. Я не знаю как технически описать его хромоту. Он упал с лошади на скачке в Пруссии, что чуть не стоило ему жизни, и левая нога его была страшно ушиблена. Кости поправили знаменитые германские доктора, сложившие раздробленную ногу, как будто это была мозаика; но при всем их искусстве, жокей остался хром на всю жизнь и уже неспособен ездить ни на каких скачках. Роста он был среднего.

Он остановился в нескольких шагах от дома и серьезно рассматривал неправильное здание, находившееся перед ним.

— Уютное местечко, — пробормотал он, — судя по наружности дома, там, должно быть, денежек вдоволь.

Не имея сведений в географии этой местности, а сверх того, вовсе не страдая избытком скромности, мистер Коньерс прямо пошел к парадной двери и позвонил в колокольчик, назначенный для гостей и хозяев.

Его впустил серьезной наружности старый слуга, который, осмотрев его коричневую охотничью куртку, цветную манишку и поярковую шляпу, спросил его со значительной колкостью, что ему нужно.

Мистер Коньерс объяснил, что он новый берейтор и желает видеть ключницу. Но едва он успел это сказать, как в переднюю дверь тихо отворилась, и мистрисс Уальтер Поуэлль выглянула из своей уютной комнатки.

— Может быть, молодой человек войдет сюда, — сказала она, обращаясь, по-видимому, к пустому пространству, но косвенно к Джэмсу Коньерсу.

Молодой человек снял шляпу, открыл кучу роскошных каштановых кудрей и, хромая, перешел через переднюю, повинуясь приглашению мистрисс Поуэлль.

— Я могу доставить вам те сведения, каких вы желаете.

Джэмс Коньерс улыбнулся, спрашивая себя: может ли эта желчная особа (так он мысленно называл мистрисс Поуэлль) дать ему какие-нибудь сведения о летних скачках в Йорке? Он вежливо поклонился и сказал, что желает только знать, где он должен ночевать и есть ли к нему письма. Но мистрисс Поуэлль вовсе не была расположена так дешево с ним разделаться. Она принялась хитрить с ним и так устроила искусно, что скоро истощила тот небольшой запас сведений, который он был расположен доставить ей, вполне сознавая допрос, которому он был подвержен и будучи похитрее этой леди.

Вдова прапорщика узнала весьма мало, более того, что мистер Коньерс вовсе не знал Джона Меллиша и его жену и даже никогда не видал их. Не успев добиться многого из этого свидания, мистрисс Поуэлль пожелала скорее его окончить.

— Может быть, бы хотите рюмку вина после вашей прогулки пешком? — сказала она, — я позвоню и в то же время спрошу ваши письма. Верно, вы с нетерпением желаете получить известия от ваших родственников, которых вы оставили дома.

Мистер Коньерс улыбнулся во второй раз. У него не было ни дома, ни родственников с самого младенчества; он был брошен в божий мир семи- или восьмилетним искателем приключений. «Родственники», от которых он с таким нетерпением ожидал писем, были члены низшего класса спортсменов, с которыми он имел дела.

Слуга, отправленный мистрисс Поуэлль, воротился с графином хереса и с полдюжиной писем к мистеру Коньерсу.

— Лучше принеси лампу, Уильям, — сказала мистрисс Поуэлль, — а то вам не видно будет читать письма, — вежливо прибавила она, обращаясь к Коньерсу.

Дело в том, что мистрисс Поуэлль, мучимая тем болезненным любопытством, о котором я говорила, желала знать, от какого рода корреспондентов берейтор с таким нетерпением ждал писем, и послала за лампой для того, чтобы иметь возможность воспользоваться всеми сведениями, какие только могли доставить ей быстрые взгляды украдкой.

Слуга принес яркую лампу, и мистер Коньерс, вовсе не смущаясь от снисходительности мистрисс Поуэлль, придвинул стул к столу и, выпив рюмку хереса, сел читать письмо.

Вдова прапорщика, с шитьем в руках, сидела прямо против него за небольшим круглым столом, так что их разделял только пьедестал лампы.

Джэмс Коньерс взял первое письмо, рассмотрел надпись и печать, сорвал конверт и прочел несколько коротких строк на полулисте почтовой бумаги и засунул письмо в карман жилета. Мистрисс Поуэлль, напрягая зрение до крайности, не видала ничего, кроме нескольких строк, нацарапанных плебейским почерком, и подпись, которая, хотя вверх ногами, показалась ей похожею на «Джонсон».

Во втором конверте был только список закладов; в третьем был грязный лоскуток бумаги с несколькими словами, нацарапанными карандашом; но при виде верхнего конверта из остальных трех, мистер Джэмс Коньерс вздрогнул, как будто его поразил выстрел. Мистрисс Поуэлль отвела глаза от лица берейтора на надпись письма и была удивлена не менее Коньерса. Надпись была сделана почерком Авроры Меллиш.

Почерк был оригинальный; в этом почерке нельзя было ошибиться; это был почерк неизящный, тонкий и женский, а широкий и смелый, с большими росчерками и вверх и вниз, который легко было узнать даже на большем расстоянии, чем то, которое разделяло мистрисс Поуэлль от Коньерса. Сомневаться было нельзя. Мистрисс Меллиш писала к слуге своего мужа и этому человеку был, очевидно, знаком ее почерк, однако он удивился, получив ее письмо.

Он сорвал конверт и быстро прочел содержание два раза, сильно нахмурившись.

Мистрисс Поуэлль вдруг вспомнила, что она оставила какую-то принадлежность своего шитья на шифоньерке за стулом молодого человека и спокойно встала взять ее. Коньерс был так занят письмом, которое он держал в руке, что не приметил бледного лица, на минуту заглянувшего через его плечо, и жадных глаз, бросивших взгляд на написанное на этой странице.

Письмо было написано на первой странице почтового листа, и только несколько слов было перенесено на вторую страницу; эту-то вторую страницу и увидела мистрисс Поуэлль. Слова, написанные наверху страницы, были: «Более всего, не выражайте удивления. — А».

Обыкновенного заключения у письма не было; не было и подписи, кроме подписанной буквы А.

Глава XVII ПОСЛАННИК БЕРЕЙТОРА

Джэмс Коньерс устроился как дома в Меллишском Парке. Бедный Лэнгли, больной берейтор, который был йоркширец, совсем остолбенел от свободной дерзости своего лондонского преемника. Коньерс казался так красив и щеголеват для своей должности, что конюхи и грумы преклонялись перед ним и ухаживали за ним, как никогда этого не делали с простым Лэнгли, который очень часто бывал принужден подкреплять свои приказания хлыстом.

Красивое лицо Джэмса Коньерса было капиталом, которым этот джентльмен умел торговать. Я с сожалением должна признаться, что этот человек, служивший художником-натурщиком для Аполлона и Антиноя, был эгоист в полном смысле слова; и пока его кормили, одевали, ему было мало нужды, откуда ему достались эта пища и одежда или кто был хозяином дома, приютившим его, и наполнял кошелек, которым он бренчал в своем кармане. Боже меня сохрани писать его биографию! Я только знаю, что он явился из уличной грязи; в самом раннем детстве он научился торговать своей красотой; вырос совершенно без правил. Он был расточителен, ленив, эгоистичен, но имел ту свободную и равнодушную грациозность в обращении, которая кажется поверхностным наблюдателям добродушием.

Он не отошел бы и трех шагов со своей дороги, чтобы оказать услугу своему лучшему другу; но улыбался и показывал свои белые зубы равномерно всем своим знакомым, и слыл чистосердечным, великодушным человеком в силу этой улыбки. Он был искусен в употреблении того позолоченного великодушия, которое так часто слывет за чистое золото. Удар по спине, крепкое пожатие руки часто принимались от него, как соверен от другого человека, и Джэмса Коньерса твердо считали те сомневающиеся джентльмены, с которыми он имел дело, добродушным малым, который не был врагом никому, кроме самого себя.

Он имел тот поверхностный ум, который вообще называется знанием света; знание худшей стороны света и совершенное неведение всего благородного на земле. Он ничего не читал, кроме воскресных газет и календаря скачек, но успел выдать себя за ученого, и его хозяева говорили вообще о нем как о молодом человеке, значительно выше своего звания.

Мистер Коньерс остался совершенно доволен сельским домиком, назначенным ему. Он снисходительно глядел, как помощники конюхов таскали мебель, выбранную для него ключницей из ненужных комнат, и присутствовал при устройстве своих маленьких комнаток, проворно действуя молотком и гвоздями. Он сел за стол и выпил пива с такой очаровательной любезностью, что конюхи были благодарны ему, как будто он угостил их этим напитком.

Нельзя предполагать, чтобы такой щеголь, как мистер Джэмс Коньерс, мог сам делать все. Ему нужен был человек, чтобы чистить его сапоги, делать ему постель, приготовлять кипяток для чая, стряпать обед и содержать в приличном порядке две его маленькие комнатки. Размышляя, кого бы ему взять для этой должности, он вдруг вспомнил о Стиве Гэргрэвизе. Он сидел на подоконнике открытого окна в своей маленькой комнатке, курил сигару и пил пиво, когда эта идея пришла ему в голову. Его так забавляла эта мысль, что он вынул сигару изо рта, чтобы удобнее смеяться.

— У этого человека есть характер, — говорил он, все смеясь. — Я хочу, чтобы он служил мне. Его выгнали отсюда, потому что миледи вздумалось отхлестать его. Нужды нет, я дам ему позволение воротиться, хоть бы только для того, чтобы позабавиться.

Он вышел на большую дорогу через полчаса после того и отправился отыскивать Стива Гэргрэвиза. Ему не трудно было отыскать его, так как все знали Стива, и толпа мальчиков вызвалась призвать его из дома доктора. Через пять минут Стив явился перед Коньерсом, вспотевший и грязный, но бледный, как всегда. Стивен Гэргрэвиз очень охотно согласился оставить свое настоящее занятие и служить берейтору за пять шиллингов в неделю, квартиру и стол; но физиономия его вытянулась, когда он узнал, что мистер Коньерс был в службе у Джона Меллиша и жил на опушке парка.

— Вы боитесь ступить ногою на его землю? — сказал Коньерс, смеясь — я даю вам позволение, Стив, и мне хотелось бы видеть, какой мужчина или какая женщина в доме пойдут наперекор моим прихотям. Я даю вам позволение. Вы понимаете?

Стив Гэргрэвиз снял шляпу и сделал вид, как будто он понимает; но было очевидно, что он не понимал, и мистеру Коньерсу долго пришлось убеждать его, что жизнь его будет в безопасности за воротами Меллишского Парка. Но наконец Коньерс убедил его явиться к северным воротам в этот вечер.

Мистер Джэмс Коньерс так старался преодолеть трусливое возражение Стива Гэргрэвиза, как будто он был самым отличным слугою в целом свете. Может быть, в этом особенном предпочтении к Стиву заключалась какая-нибудь более глубокая причина, какая-нибудь мелочная злоба, к которой ключ был скрыт в его груди. Если бы в то время, когда он так трудился уговаривать такого несведущего и грубого человека, малейшая тень близкого будущего упала через его дорогу, наверно он инстинктивно отказался бы уговаривать Стива поступить к себе на службу.

Но Джэмс Коньерс был не суеверен, он даже до того был свободен от этой слабости, что не верил ничему на свете, кроме своих собственных достоинств. Он нанял Стива, чтобы позабавиться, как он выражался, и медленно воротился к воротам парка поджидать возвращения мистера и мистрисс Меллиш, которых ожидали в этот день.

Привратница принесла ему стул и просила его отдохнуть. Он поблагодарил ее с приятной улыбкой и, сев между розами и жимолостью, закурил сигару.

— Я думаю, сэр, что вы найдете северный домик очень скучным, — сказала привратница из открытого окна, где она опять села за свое шитье.

— Ну да, конечно, там не очень весело, — отвечал Коньерс, — но для меня там хорошо. Это место так уединенно, что там можно убить человека; но так как мне терять нечего, то для меня там хорошо.

Он, может быть, сказал бы еще более об этом месте, если бы в эту минуту стук колес на большой дороге не возвестил о возвращении путешественников, и минуты через три коляска въехала в ворота мимо Джэмса Коньерса.

Какую власть ни имел этот человек над Авророй, какой тайною ни владел бы он, безбоязненность ее натуры выказалась теперь, как всегда, потому что она даже не вздрогнула, увидев его. Если он сел тут с намерением посмотреть, какое действие произведет его присутствие, он обманулся в ожидании, потому что, кроме тени холодного презрения, пробежавшей по ее лицу, когда коляска проехала мимо Коньерса, он мог бы подумать, что Аврора совсем его не видела. Она казалась бледна и утомлена; глаза ее как будто сделались больше после ее болезни, но она держала голову так же прямо, как и прежде, и все еще имела тот величественный вид, который составлял одну из ее главных прелестей.

— Так этот мистер Меллиш? — сказал Коньерс, когда коляска исчезла из вида. — Он, кажется, очень любит свою жену?

— Да, любит. Говорят, что другой такой четы не найдется во всем Йоркшире. И она также его любит, Но кто может не любить мистера Джона?

Коньерс пожал плечами. Эти патриархальные привычки и семейные добродетели не имели для него особенного очарования.

— У ней много денег? — спросил он, чтобы навести разговор на более рациональный предмет.

— Много ли денег! Я думаю. Говорят, отец дал ей пятьдесят тысяч в день свадьбы, да и у нашего барина недостатка в деньгах нет; он может даже копить.

— Да, конечно, — отвечал Коньерс, — это всегда так бывает. Банкир дал ей пятьдесят тысяч? Если бы мисс Флойд вышла за бедняка, я не думаю, чтобы отец дал ей и пятьдесят пенсов.

— Конечно, если бы она пошла против его желаний. Он был здесь весной — премилый седой старичок, только уже дряхл.

— Дряхл. А мистрисс Меллиш получит четверть миллиона после его смерти, я думаю. Прощайте, сударыня. Как странен этот свет!

Мистер Коньерс взял свою палку и пошел под деревьями. Этот джентльмен имел привычку приписывать счастье Других людей какой-нибудь странности в механизме жизни, по которому он, единственный стоющий человек на этом свете, был лишен своих законных прав.

Он вышел через лес на луг, где паслись лошади под его надзором, и часть просидел у кривой изгороди, куря трубку и глядя на лошадей; потом он воротился в свое сельское жилище, где нашел Стива, ожидавшего его; чайник кипел на ярком огне и на круглом столике был расставлен чайный прибор. Мистер Коньерс несколько презрительно поглядел на эти смиренные приготовления.

— Я приготовил для вас чай, — сказал Стив, — я думал, что вы захотите выпить чашечку.

Коньерс пожал плечами.

— Не могу сказать, чтобы я особенно любил чай, — сказал он, смеясь. — Завтра я пошлю вас в Донкэстер за водкой, мой милый, или сегодня, может быть, прибавил он задумчиво, облокотившись о стол и опустив подбородок на руку.

Он сидел несколько времени в этой задумчивой позе; Стив Гэргрэвиз смотрел на него пристально все время с тем изумлением и почти восторгом, с каким безобразное существо смотрит на красивое.

Мистер Коньерс вынул наконец неуклюжие серебряные часы и сидел несколько времени, неопределенно смотря на циферблат.

— Скоро шесть, — пробормотал он. — В котором часу обедают в замке, Стив?

— В семь, — отвечал Гэргрэвиз.

— В семь. Тогда ты успеешь отнести туда письмо и застанешь их, когда они пойдут к обеду.

— Письмо, — повторил он, — к мистеру Меллишу?

— Нет, к мистрисс Меллиш.

— Я не смею, — воскликнул Стивен Гэргрэвиз, — я не смею подойти к дому, не смею говорить с ней. Я не забыл тот день, когда она прибила меня. Я не видел ее с тех пор и не хочу ее видеть. Вы думаете, что я трус? — сказал он, поглядев на Коньерса, на красивом лице которого появилась презрительная улыбка. — Вы думаете, что я трус? — повторил он.

— Нет, я не думаю, чтобы ты был чересчур храбр, — отвечал Коньерс, — бояться женщины, хоть бы она была настоящий демон…

— Сказать вам, чего я боюсь? — продолжал Стивен Гэргрэвиз и слова его шипели сквозь сжатые зубы, — я боюсь не мистрисс Меллиш, а себя самого, вот этого, — он сжал что-то рукою в карманах своих панталон, — вот этого. Я боюсь подойти к ней, чтобы не накинуться на нее и не перерезать ей горло. Я видал иногда во сне, как из ее прелестного белого горла струится кровь; но у ней в руке все ее сломанный хлыст и она все насмехается надо мной. Я несколько раз видел ее во сне, но никогда не видал ее мертвой и без хлыста.

Презрительная улыбка исчезла с губ Коньерса, когда Стив Гэргрэвиз признался ему в своих чувствах, и уступила место мрачно задумчивому выражению, распространившемуся по всему его лицу.

— Я сам не имею особенной любви к мистрисс Меллиш, — сказал он, — но пусть ее доживет хоть до лет Мафусаила — мне все равно, только бы…

Он пробормотал что-то сквозь зубы и ушел по лестнице в свою спальню, напевая какой-то мотив.

Он опять сошел вниз с грязным кожаным письменным ящиком в руке, который небрежно поставил на стол. Он был набит смятыми грязными письмами и бумагами, между которыми Коньерс с значительным трудом выбрал порядочно чистый лист бумаги.

— Ты отнесешь письмо к мистрисс Меллиш, друг мой, — сказал он Стивену, между тем, как сам наклонился к столу и писал — и прошу отдать прямо ей в руки. В такую жаркую погоду окна наверно будут открыты; можешь подождать, пока увидишь ее в гостиной и тогда сделай ей знак и отдай ей вот это.

Он сложил в это время лист бумаги и старательно запечатал его в конверт.

— Адреса не нужно, — сказал он, подавая письмо Стиву Гэргрэвизу, — ты знаешь, кому это письмо и не отдашь никому другому. Ступай же! Она ничего не скажет тебе, когда увидит от кого это письмо.

Стив мрачно взглянул на своего нового хозяина, но мистер Джэмс Коньерс хвастался качеством, которое он называл решимостью, но которое его клеветники называли упрямством, и решил, что никто, кроме Стива Гэргрэвиза, не отнесет этого письма.

— Полноте, — сказал он, — не дурачьтесь, мистер Стивен! Помните, что если я вздумаю послать вас куда бы то ни было, никто в этом доме не осмелится оспаривать моего права на это. Ступайте!

Он указал чубуком своей трубки на готическую кровлю старого дома, видневшуюся из-за листьев.

— Ступайте, мистер Стивен, и принесите мне ответ на это письмо, — прибавил он, закуривая трубку и садясь на свое любимое место, на подоконник — эта поза, как и все в нем, была полубеспечным, полусамонадеяным протестом его превосходства против его положения. — Вам нечего ждать писанного ответа; да или нет будет совершенно достаточно; вы можете так сказать мистрисс Меллиш.

Стив пробормотал что-то сквозь зубы, но взял письмо и, надвинув свою косматую шапку на глаза, медленно пошел по тому направлению, на которое презрительно указал Коньерс за несколько минут перед тем.

— Странная штука! — пробормотал Коньерс, лениво смотря на неуклюжую фигуру своего слуги, — но трудно будет, если я не сумею справиться с ним. Я вертел как хотел людей получше его.

Коньерс забывал, что есть некоторые натуры, хотя низшие во всем другом, но сильные по причине своего упорства и с которыми справиться никак нельзя.

Вечер был бессолнечный, но жаркий; в атмосфере была какая-то неестественная тишина, предсказывавшая наступление грозы. Стихии отдыхали перед борьбой. Время от времени продолжительный раскат грома потрясал отдаленные горы и каждый лист в лесу.

Коньерс равнодушно поглядел на зловещий вид небес.

— Надо сходить в конюшни, — сказал он и послал конюхов за лошадьми, — скоро будет гроза.

Он взял свою палку и вышел из коттеджа, все куря; было мало часов днем и даже ночью, когда мистер Коньерс был без трубки или без сигары.

Стив Гэргрэвиз шел очень медленно по узкой тропинке, которая вела через парк к цветнику и лужку перед домом. Эта северная сторона парка была более дика и не так хорошо содержима, как остальные, но густая чаща была наполнена дичью, и молодые зайцы бегали взад и вперед через дорогу, а куропатки поднимались парами из травы.

— Если я встречу здесь лесничего мистера Меллиша, он, наверно, нахмурится на меня, — бормотал Стив, — хотя я иду не за дичью. И глядеть-то на фазанов, по его мнению, измена. Будь он проклят!

Он засунул руки в карманы, как будто не в состоянии был устоять от искушения свернуть шею великолепному фазану, который расхаживал в высокой траве с гордым спокойствием, показывавшим, что ему знакомы законы о дичине.

Деревья с северной стороны парка составляли лиственную стену, скрывавшую луг, так что Стив прямо вышел на гладкую траву, обрамлявшую луг, отделенный от парка невидимой оградою.

Когда Стив Гэргрэвиз, все закрываемый деревьями, подошел к дому, он увидал, что поручение его сократилось, потому что мистрисс Меллиш стояла, прислонившись к низкой железной калитке, а возле нее бульдог Боу-оу, которого он прибил.

Стив сошел с узкой тропинки и повернул на траву, чтобы скорее пройти к цветнику; и когда он вышел из под низких ветвей, составлявших над ним лиственную впадину, он оставил длинный след на траве позади себя, подобно следу тигра, или огромной змеи, ползущей к своей добыче.

Аврора подняла глаза при звуке его шагов, и во второй раз с тех пор, как она прибила Стива, она встретила его взгляд. Она была очень бледна, почти так бледна, как ее белое платье, на котором не было ничего цветного и которое висело на ней широкими складками, придававшими ее фигуре стройную грацию. Она была одета с такой очевидной небрежностью, что каждая складка кисеи как будто говорила, как далеко были ее мысли, когда она делала этот торопливый туалет. Ее черные брови нахмурились, когда она взглянула на Стива.

— Я думала, что мистер Меллиш отказал вам, — сказала она, — и запретил вам приходить сюда.

— Да, сударыня, мистер Меллиш выгнал меня из дома, где я прожил сорок лет, но у меня теперь новое место, и мой новый господин прислал меня к вам с письмом.

Наблюдая за действием своих слов, Стив увидал мрачную перемену на бледном лице своей слушательницы.

— Какой новый господин? — спросила она.

Стив Гэргрэвиз поднял руку и указал через свое плечо. Аврора видела медленное движение этой неуклюжей руки и глаза ее как-то расширились, когда она увидала, куда он указывал.

— Ваш новый господин берейтор Джэмс Коньерс, который живет в северном домике? — спросила она.

— Да.

— Зачем вы ему нужны?

— Я держу в порядке его комнаты, хожу исполнять его поручения; я принес письмо.

— Письмо? Ах, да! Дайте мне.

Стив подал ей конверт. Аврора взяла его медленно, не сводя с его лица пристальных и серьезных глаз, которые как будто хотели прочесть, что скрывалось под глупыми красными глазами, глядевшими на нее. Взгляд ее обнаруживал какой-то неопределенный ужас, скрытый в ее груди, и желание проникнуть в его тайны.

Она не взглянула на письмо, но скомкала его в руке.

— Можете идти, — сказала она.

— Я должен подождать ответа.

Черные брови опять нахмурились, и на этот раз блестящий луч бешенства сверкнул из больших черных глаз.

— Ответа не будет, — сказала она, спрятав письмо за пазуху и отходя от калитки, — так и скажите вашему господину.

— Я жду не письменного ответа, — настаивал Стив, — скажите: да или нет — больше ничего: но мне приказано подождать этого ответа.

Полоумное существо увидало ненависть и бешенство на ее лице, кроме презрительной ненависти к нему, и находило свирепое удовольствие мучить Аврору. Она нетерпеливо топнула ногой и, вынув письмо из-за пазухи, сорвала конверт и прочла несколько строк, заключавшихся в нем. Хотя их было очень мало, она стояла около пяти минут с развернутым письмом в руке, отделенная от Стива железной решеткой и задумавшись. Молчание прерывалось только ворчаньем бульдога, который скалил зубы на своего старого врага.

Аврора разорвала письмо на сто кусков и разбросала их, прежде чем заговорила.

— Да, — сказала она наконец, — скажите это вашему господину.

Стив Гэргрэвиз поклонился и ушел по травянистому следу, оставленному им.

— Она ненавидит меня порядком, — пробормотал он, оглянувшись на белую фигуру на лугу, — но его она ненавидит больше.

Глава XVIII ПО ДОЖДЮ

Второй звонок к обеду раздался через пять минут после того, как Стив оставил Аврору и Джон Меллиш вышел на луг отыскивать свою жену. Он шел по траве насвистывая. Он совсем забыл тоску того несчастного утра после получения письма мистера Пастерна. Он забыл все, кроме того, что его Аврора была прелестнейшей и драгоценнейшей из женщин, и что он полагался на нее с неограниченным доверием своего честного сердца.

«Зачем мне сомневаться в таком благородном и пылком существе? — думал он. — Разве каждое ощущение и каждое чувство не обнаруживаются на ее прелестном, выразительном лице такими чертами, какие может прочесть глупец? Если я угрожаю ей, какая светлая улыбка засияет в ее черных глазах! Если я рассержу ее — а я это делаю, бедный, неловкий идиот, по сто раз в день — как две черные дуги двинутся над ее хорошеньким, дерзким носиком, а красные губы презрительно надуются! Должен ли я сомневаться в ней потому, что она скрывает от меня тайну и откровенно говорит, что я никогда не буду ее знать, между тем как хитрая женщина постаралась бы успокоить меня какой-нибудь выдумкой? Нет! Никогда никакое сомнение в ней не помрачит мою жизнь».

Мистеру Меллишу было легко давать мысленное обещание: он был вполне уверен, что буря прошла и что настала вечная прекрасная погода.

— Лолли, мой ангел! — сказал он, обвив своей большой рукою стан жены, — я думал, что потерял тебя.

Она взглянула на него с грустной улыбкой.

— А очень горевал бы ты, если бы точно потерял меня? — спросила она тихим голосом.

Он вздрогнул и тревожно взглянул на ее бледное лицо.

— Горевал ли бы я, Лолли! — повторил он, — не долго, потому что те, которые были бы на твоих похоронах, скоро были бы и на моих. Но, мой ангел, мой ангел, зачем ты делаешь этот вопрос? Разве ты больна, моя дорогая? Ты была бледна и утомлена эти дни, а я и не подумал об этом. Какой я беспечный негодяй.

— Нет, нет. Джон, — возразила она, — я не это хотела сказать. Я знаю, что ты горевал бы, дружок, если бы я умерла. Но положим, если бы нас разлучило что-нибудь навсегда — что-нибудь принудило бы меня уехать отсюда и никогда не возвращаться — что тогда?

— Что тогда, Лолли? — серьезно отвечал ей муж. — Я предпочел бы видеть твой гроб в пустой нише возле гроба моей матери, в том склепе — он указал на приходскую церковь, которая была недалеко от ворот парка, — чем расстаться с тобою таким образом. Я предпочел бы знать, что ты умерла и счастлива, чем иметь какое-нибудь сомнение о твоей судьбе. О, моя возлюбленная! Зачем ты говоришь об этих вещах? Я не могу расстаться с тобою — не могу! Я лучше возьму тебя на руки и брошусь с тобою в пруд; я лучше всажу пулю в твое сердце и увижу тебя убитою у моих ног.

— Джон, Джон, мой верный, драгоценный Джон! — сказала Аврора, и лицо ее засияло новым блеском, как внезапно проглянувшее солнце сквозь темную тучу, — ни слова более, милый: мы никогда не расстанемся. Зачем нам расставаться? На этом широком свете есть не много такого, чего не могут купить деньги, или они купят паше счастье. Мы никогда не расстанемся, дорогой мой, никогда!

Она весело засмеялась, смотря на тревожное и изумленное лицо Джона.

— Какой ты глупенький, Джон, как ты испугался! — сказала она. — Неужели ты еще не приметил, что я люблю тебя мучить иногда подобными вопросами, только для того, чтобы видеть, как твои большие, голубые глаза раскроются во всю ширину? Пойдем, дружок. Мистрисс Поуэлль будет грозно смотреть на нас и ответит на наше извинение, что мы заставили ее дожидаться, будто ей ничего не значит ждать обеда и что будто она даже готова совсем не обедать. Не правда ли, как это странно, Джон, что эта женщина ненавидит меня?

— Ненавидит тебя, душа моя, когда ты так добра к ней?

— Но она ненавидит меня именно за то, что я добра к ней, Джон. Если бы я подарила ей мое бриллиантовое ожерелье, она возненавидела бы меня за то, что я могу дарить ей его. Она ненавидит нас за то, что мы богаты, молоды и хороши, — сказала Аврора, смеясь, — и составляем решительную противоположность с ее невзрачной бледнолицей личностью.

Странно, что с этой минуты Аврора возвратила свою веселость и сделалась тем, чем она была до получения письма мистера Пастерна. Мрачная туча, нависшая над ее головою с того дня, когда это простое послание произвело такое ужасное действие, вдруг исчезло.

Мистрисс Уальтер Поуэлль тотчас приметила эту перемену. Глаза любви, как они ни дальновидны, могут назваться тусклыми в сравнении с глазами ненависти. Этих не обманешь никогда. Аврора вышла из гостиной, расстроенная и унылая, погулять по лугу; мистрисс Поуэлль, сидя у одного из окон, наблюдала за каждым ее движением и видела, что она говорила с кем-то (мистрисс Поуэлль не могла узнать Стива с своего обсервационного поста) — и эта самая Аврора воротилась домой совсем другим существом. На прекрасном рте (который женские критики называли слишком широким) было выражение решимости, выражение не совсем обыкновенное на этих розовых губах, а в глазах решительный блеск, который имел, наверное, какое-нибудь значение, как думала мистрисс Поуэлль, если бы только она могла найти ключ к этому скрытому значению.

После краткой болезни Авроры бедная женщина все искала этот ключ — искала ощупью в темноте, в которую не могла проникнуть вся сила ее проницательности. Кто был этот конюх, к которому писала Аврора? Зачем он не должен был выражать удивления и чему он мог удивляться в Меллишском Парке? Этот мрак был непроницаемее самой черной ночи, и мистрисс Поуэлль почти была готова отказаться от всякой надежды найти когда-нибудь ключ к этой тайне.

А теперь явилась новая запутанность в изменившемся расположении духа Авроры. Джон Меллиш был в восторге от этой перемены. Он разговаривал и хохотал до того, что рюмки около него бренчали от его шумного смеха. Он пил столько шампанского, что его буфетчик Джэрвис (поседевший в службе старого сквайра и наливавший мастеру Джону его первый бокал шампанского) отказался, наконец, подавать ему этот напиток и предложил вместо него какое-то очень дорогое рейнское вино, название которого состояло из четырнадцати непроизносимых букв и которое, при всем его желании, Джону не понравилось.

— Мы наполним дом гостями на охотничий сезон, милая Лолли, — сказал мистер Меллиш. — И милый старикашка, наш папа, также разумеется, придет и будет ездить на своем белом пони. Капитан и мистрисс Бёльстрод также приедут и мы увидим, какой вид у нашей маленькой Люси, и не бьет ли ее торжественный Тольбот в тишине брачной комнаты. Ты напиши мне список всех приятных гостей, каких ты хочешь пригласить сюда, и мы проведем великолепно осень — не правда ли, Лолли?

— Надеюсь, дружок, — отвечала мистрисс Меллиш после некоторого молчания и когда Джон повторил свой вопрос.

Она не очень внимательно слушала планы Джона и удивила его вопросом, вовсе не относившимся к тому предмету, о котором они говорили.

— Сколько времени самые скорые на ходу корабли сдут в Австралию, Джон? — спросила она спокойно.

Мистер Меллиш остановился с рюмкою в руке и с удивлением взглянул на жену, когда она сделала этот вопрос.

— Сколько времени самые скорые на ходу корабли едут в Австралию? — повторил он. — Боже мой, Лолли, — как могу я знать? Три недели или месяц… нет, три месяца, хотел я сказать. Но, ради Бога, Аврора, зачем ты желаешь это знать?

— Обыкновенно путешествие продолжается три месяца, но некоторые скорые пакетботы делают его в шестьдесят восемь дней, — вмешалась мистрисс Поуэлль, пристально смотря на рассеянное лицо Авроры из-под своих белых ресниц.

— Но зачем тебе нужно знать, Лолли? — повторил Джон Меллиш. — Ты не собираешься ехать в Австралию и никого не знаешь, кто едет туда.

— Может быть, мистрисс Меллиш интересуется женской эмиграцией, — намекнула мистрисс Поуэлль.

Аврора не отвечала ни на прямой, ни на косвенный вопрос. Скатерть сняли (современные обычаи не нарушили консервативную экономию Меллишского Парка) и мистрисс Меллиш сидела с белыми вишнями в руках, глядя на отражение своего лица в блестящем красном дереве стола.

— Лолли! — воскликнул Джон Меллиш, смотря на жену несколько минут, — ты так серьезна, как судья. О чем ты думаешь?

Она поглядела на него с светлою улыбкой и встала, чтобы выйти из столовой.

— Я скажу тебе на этих днях, Джон, — отвечала она. — Ты пойдешь курить на луг?

— Если ты пойдешь со мною, милая, — отвечал он, отвечая на ее улыбку чистосердечным взглядом неизменной любви, всегда сиявшей из его глаз, когда они покоились на жене. — Я пойду выкурить сигару, если ты пойдешь со мной, Лолли.

— Ах ты глупый старый йоркширец! — сказала мистрисс Меллиш, смеясь: я, право, думаю, тебе было бы приятно, если бы я курила твои сигары для компании тебе.

— Нет, дружок, я никогда не пожелаю, чтобы ты делала что-нибудь несовместимое, — серьезно перебил мистер Меллиш, — с обычаями благородной дамы и с обязанностями верной жены. Если я люблю видеть тебя едущею верхом по окрестностям с красным пером в шляпе, это потому, что старая охота английских джентльменов была назначена для того, чтобы ее разделяли их жены, а не такие люди, которых я не хочу называть. Грустен этот свет, Лолли, но мистер Джон Меллиш, владелец Меллишского Парка, не может его исправить.

Мистер Меллиш стоял на пороге стеклянной двери, отворявшейся на луг, когда говорил эту речь, серьезность которой не согласовалась с обыкновенным содержанием его разговора. Он держал в руке сигару и хотел закуривать ее, когда Аврора остановила его.

— Милый Джон, — сказала она, — разве ты забыл, что бедный Лэнгли очень желает тебя видеть, чтобы передать старые счета, прежде чем новый берейтор возьмет в свои руки дела конюшни? Он был здесь за полчаса до обеда и просил, чтобы ты зашел к нему сегодня.

Мистер Меллиш пожал плечами.

— Лэнгли — честнейший человек на свете, — сказал он. — Я не хочу рассматривать его счета: я знаю, что конюшни стоят мне каждый год, и этого довольно.

— Но для его удовольствия, милый.

— Хорошо, хорошо, Лолли, завтра утром.

— Нет, дружок, я хочу ехать верхом с тобою завтра утром.

— Завтра вечером.

— Ты обедаешь в Гольмбёш с полковником Пивинси. Я настаиваю, дружок, чтобы ты хоть раз занялся делами. Ступай в свое святилище, а мы пошлем за Лэнгли и поглядим его счета.

Хорошенький тиран взял Джона под руку и повел его на другой конец дома, в ту самую комнату, где с Авророй сделался обморок, когда она слушала письмо мистера Пастерна. Она задумчиво смотрела на темное вечернее небо, затворяя окна. Гроза еще не начиналась, но зловещие тучи уже низко носились над землей и знойная атмосфера была нестерпимо удушлива. Мистрисс Меллиш выказала большое участие к делам и приготовила целую кучу счетов, которые старый берейтор почтительно подал своему господину. Но через десять минут, когда Джон принялся за этот утомительный труд, Аврора бросила карандаш, которым она делала расчет, и тихо вышла из комнаты, дав неопределенное обещание скоро воротиться, оставив мистера Меллиша с арифметикой и с отчаянием.

Мистрисс Уальтер Поуэлль сидела в гостиной и читала, когда Аврора вошла в ту комнату в большой черной кружевной косынке, накинутой на голову и на плечи.

Мистрисс Меллиш ожидала найти комнату пустой, потому что она вздрогнула и отступила назад при виде бледнолицей вдовы, которая сидела у дальнего окна, пользуясь последними лучами летних сумерек. Аврора остановилась на минуту в дверях, а потом прямо прошла через комнату к тому самому окну, у которого сидела мистрисс Поуэлль.

— Неужели вы идете в сад в такой неприятный вечер, мистрисс Меллиш? — спросила вдова прапорщика.

Аврора остановилась на половине дороги между окном и дверью, чтобы отвечать ей.

— Да, — сказала она холодно.

— Позвольте же мне посоветовать вам не уходить далеко: у нас будет гроза.

— Не думаю.

— Как, милая мистрисс Меллиш, при такой туче?

— Погода целый день такая, а в доме несносно оставаться сегодня.

— Но вы, наверное, не пойдете далеко?

Мистрисс Меллиш, по-видимому, не слыхала этого последнего возражения; она вышла в открытую дверь балкона, потом на луг и направилась к скверу в маленькую железную калитку, у которой она разговаривала со Стивом.

«Зачем она пошла в сад в такой вечер? — думала мистрисс Поуэлль, смотря на белое платье мелькавшее в сумерках. — Стемнеет через десять минут, а она обыкновенно не любит выходить вечером одна».

Вдова прапорщика положила книгу, которая, по-видимому, так сильно ее интересовала, и пошла в свою комнату, где выбрала серое манто из кучи разной одежды в ее обширном гардеробе. Она закуталась в это манто и сошла с лестницы тихими, но быстрыми шагами в сад через небольшую переднюю возле комнаты Джона Меллиша. Шторы в святилище сквайра не были спущены, и мистрисс Поуэлль могла видеть хозяина дома, наклонившегося над бумагами при свете лампы, а берейтор, страдавший ревматизмом, сидел возле него В это время почти стемнело, но белое платье Авроры слабо виднелось на другой стороне луга.

Мистрисс Меллиш стояла возле железной калитки, когда вдова прапорщика вышла из дома. Белое платье оставалось неподвижно несколько времени, и бледная наблюдательница, выглядывая из-под тени длинной галереи, начала думать, что труды ее пропали даром и что, может быть, Аврора не имела никакой особенной цели для этой вечерней прогулки.

Мистрисс Уальтер Поуэлль почувствовала жестокую досаду. Вечно постерегая ключ к тайне, существование которой она открыла, она надеялась, что даже эта ночная прогулка может быть звеном в таинственной цепи, которую она с таким нетерпением старалась соединить, но оказывалось, что она ошиблась. Прогулка ночью была нечто иное, как одна из прихотей Авроры — женское сумасбродство, не значившее ничего.

Нет, белое платье уже не оставалось неподвижно в неестественной тишине жаркой ночи: мистрисс Поуэлль услыхала отдаленное скрипение петель медленно отворявшейся калитки. Мистрисс Меллиш отворила железную калитку и прошла по другую сторону невидимой границы, отделявшей сад от парка. Чрез минуту она исчезла под тенью дерев, опоясывавших луг.

Мистрисс Поуэлль оставалась почти испуганная своим неожиданным открытием.

Что могла делать мистрисс Меллиш в десятом часу вечера на северной стороне парка, в дикой, пустынной стороне, в которой никто не гулял, кроме лесничих? Кровь прилила к бледным щекам мистрисс Поуэлль, когда она вспомнила, что домик на северной стороне был отдан новому берейтору. Вспомнить это не значило ничего; но вспомнить это в соединении с таинственным письмом, подписанным А, было достаточно, чтобы по жилам вдовы прапорщика разлился трепет свирепой, ужасной радости. Что ей делать? Пойти за мистрисс Меллиш и узнать, куда она пошла? Безопасно ли было решиться на это?

Она оглянулась на окно комнаты Джона: он все еще сидел, наклонившись над бумагами. Вероятно, он еще не скоро кончит свое дело. Беззвездная ночь и черное платье не выдадут шпиона.

«Если я буду позади нее, она меня не увидит», — подумала мистрисс Поуэлль.

Она перешла через луг к железной калитке, а потом в парк. Платье ее зацепилось за терновник, когда она остановилась на минуту осмотреться вокруг.

Не было и следа белой фигуры Авроры между лиственными аллеями, расстилавшимися перед вдовою прапорщика в диком беспорядке.

«Я не стану отыскивать дорожку, по которой она пошла, — подумала мистрисс Поуэлль, — я знаю где найти ее».

Она пробиралась по направлению к северному домику. Ей недостаточно было знакомо это место; она не прошла той кратчайшей дорогой, которую выбрал Стив по траве, и она довольно долго шла от железной калитки к северному домику.

Передние окна этого сельского домика выходили на дорогу, которая вела к конюшням; задняя часть здания была обращена к той тропинке, по которой шла мистрисс Поуэлль, и в обоих маленьких окнах в этой задней стене было темно.

Вдова прапорщика тихо прокралась к передней стороне, осторожно осмотрелась вокруг и прислушалась; не слышно было никакого звука, кроме шелеста листьев, трепетавших даже в тихой атмосфере, как бы от предчувствия наступающей грозы. Медленными, осторожными шагами прокралась мистрисс Поуэлль к окну и заглянула в комнату.

Она не ошиблась, когда говорила, что знает где найти Аврору.

Мистрисс Меллиш стояла спиною к окну. Прямо напротив нее сидел Джэмс Коньерс в небрежной позе и с трубкою во рту; между ними был маленький столик и единственная свеча, освещавшая комнату, была придвинута к локтю мистера Коньерса. Он, очевидно, зажигал трубку, Аврора говорила. Нетерпеливая слушательница могла слышать ее голос, но не слова и могла видеть по лицу берейтора, что он внимательно слушает; он слушал внимательно, но его прекрасные брови были нахмурены и было очевидно, что он не слишком доволен разговором.

Он поднял глаза, когда Аврора перестала говорить, пожал плечами и вынул трубку изо рта. Мистрисс Поуэлль, приложив к стеклу свое бледное лицо, пристально наблюдала за ним.

Небрежно указал он рукою Авроре на пустой стул, но она презрительно покачала головой и вдруг повернулась к окну так, что мистрисс Поуэлль едва успела отскочить в темноту, прежде чем Аврора отдернула железную задвижку и открыла узкое окно.

— Я не могу выносить этого нестерпимого жара, — неторопливо воскликнула она, — я сказала все и жду только вашего ответа.

— Вы немного времени даете мне на соображение, — сказал он с дерзким хладнокровием, составлявшим странный контраст с тревожной пылкостью ее обращения. — Какой ответ вам нужен?

— Да или нет.

— Больше ничего?

— Больше нечего. Вы знаете мои условия; они все написаны здесь, — прибавила Аврора, протягивая руку к развернутой бумаге, лежавшей на столе, — они написаны так ясно, что ребенок может их понять. Согласны вы или нет?

— Это зависит от обстоятельств, — отвечал он, набивая трубку и с восторгом глядя на ноготь своего мизинца.

— От каких обстоятельств?

— От вознаграждений, какое вы предложите, любезная мистрисс Меллиш.

— Вы хотите сказать, от цены?

— Это низкое выражение, — сказал он, смеясь, — но, кажется, мы оба говорим одно и то же. Только очень большое вознаграждение может заставить меня сделать все это — он указал на написанную бумагу. — Сколько это будет?

— Это вы должны назначить. Вспомните, что я сказала вам. Откажитесь сегодня и я завтра утром дам знать по телеграфу моему отцу, чтобы он переменил завещание.

— А если старик умрет в этот промежуток, завещание-то останется в таком виде. Я слышал, что он стар и слаб: стоит рассчитать за и против подобного события. Я рисковал моими деньгами на случаи поопаснее этого.

Аврора повернулась к нему, так мрачно нахмурив брови, что дерзкая бездушность слов замерла на его губах.

— Ей-богу, — сказал он, — вы все такой же демон, как и прежде. Дайте мне две тысячи, я возьму.

— Две тысячи!

— Мне следовало бы сказать двадцать, но я всегда честно вел свои счеты.

Мистрисс Поуэлль, присев под открытым окном, слышала каждое слово из этого краткого разговора; и в этом месте, забыв об опасности от желания слышать все, она подняла голову так, что она была почти наравне с подоконником; но вдруг она отступила с внезапным трепетом ужаса: она почувствовала на своей щеке горячее дыхание, и чья-то одежда коснулась ее платья.

Подслушивала не она одна.

Второй шпион был Стивен Гэргрэвиз.

— Шш! — шепнул он, схватив мистрисс Поуэлль за руку и заставив ее присесть мускулярной силою своей жилистой руки, — это я, Стив; вы знаете, помощник конюха, которого она (он прошипел это местоимение с таким бешенством, что оно резко раздалось в тишине), которого она прибила хлыстом. Я вас знаю и знаю, что вы пришли сюда подслушивать. Он послал меня в Донкэстер вот за этим (он указал на бутылку, которую держал в руке), он думал, что я прохожу часов пять, а я бежал всю дорогу, потому что знал, что тут что-нибудь да будет.

Он отер пот, струившийся с его лица, концом своего грубого носового платка. Дыхание его было прерывисто; мистрисс Поуэлль могла слышать биение его сердца в ночной тишине.

— Я не скажу про вас, — продолжал он, — а вы не скажете про меня. До сих пор у меня шрамы на плече от ее хлыста. Я гляжу на них иногда, и они не дают мне забыться. Она знатная дама и щеголиха, а приходит к слуге своего мужа украдкой ночью. Может быть, не далек тот день, когда она будет выгнана из этих ворот, и я доживу до этого. Шш!

Все крепко сжимая ее руку, он сделал ей знак молчать и наклонил свое бледное лицо вперед.

— Слушайте, — шепнул он, — слушайте: каждое новое слово губит ее более.

Коньерс первый заговорил после остановки в разговоре. Он спокойно докурил свою трубку и выбил золу на стол, прежде чем продолжать разговор с того места, на котором остановился:

— Две тысячи фунтов, — сказал он, — билетами английского банка или золотой монетою. Вы понимаете, две тысячи. Вот мое предложение, или я завтра же уеду отсюда со всем принадлежащим мне.

— И этим вы ничего не получите, — спокойно сказала мистрисс Меллиш.

— Не получу? Пусть так, но отмщу тигрице, когти которой оставили на мне знак, который я возьму с собою в могилу.

Небрежным движением руки приподнял он волосы и указал на шрам на лбу — белый знак, едва заметный при тусклом свете сальной свечи.

— Я добродушный, сговорчивый человек, мистрисс Джон Меллиш, но я не забываю. Что же, две тысячи фунтов, или война на ножах?

Мистрисс Поуэлль с нетерпением ждала ответа Авроры; но прежде чем Аврора отвечала, тяжелая капля дождя упала на светлые волосы вдовы прапорщика. Капюшон ее манто упал назад и оставил открытой ее голову, Эта крупная капля была предостережением наступающей грозы. Раскат грома медленно раздался вдали, и молния задрожала на бледных лицах двух слушателей.

— Пустите меня, — шепнула мистрисс Поуэлль: — Пустите меня, я должна воротиться домой прежде чем начнется дождь.

Стив медленно выпустил ее руку. Он держал ее бессознательно, совершенно забыв обо всем, кроме двух человек, разговаривавших в коттедже.

Мистрисс Поуэлль встала с колен и тихо ушла. Она вспомнила необходимость воротиться домой прежде Авроры и прежде чем начнется дождь. Ее мокрое платье выдаст ее, если она не успеет прийти до наступления грозы. Она была худая, тощая и быстро пробежала по узкой, крытой тропинке до железной калитки, в которую она вышла за Авророй.

Тяжелые капли дождя изредка падали на листья. Второй, третий раскат грома пронеслись в воздухе как страшный рев какого-нибудь голодного зверя, приближающегося к своей добыче. Синие проблески молнии освещали лес, но гроза еще не разразилась со всем своим бешенством.

Капли дождя пошли чаще, когда мистрисс Поуэлль вышла из леса, еще чаще, когда она бежала через луг, и еще чаще, когда она добежала до двери передней, из которой вышла час тому назад, и села, запыхавшись, на скамейку, чтобы перевести дух, прежде чем пойдет дальше.

Она еще сидела на этой скамейке, когда четвертый раскат грома потряс низкую кровлю над ее головой и дождь полился с темного неба с такою силою, что как будто огромная дверь была отперта в небесах и целый небесный океан вылился на землю.

— Я думаю, славно достанется миледи, — пробормотала мистрисс Уальтер Поуэлль.

Она бросила свое манто на скамейку в передней. Один из слуг запирал парадную дверь.

— Ты запер окна в гостиной, Уильсон? — спросила она.

— Нет; я боюсь, что мистрисс Меллиш еще не воротилась. Джэрвис собирается идти за нею с фонарем и большим зонтиком.

— Скажи Джэрвису, чтобы он остался. Мистрисс Меллиш воротилась полчаса тому назад. Можешь затворить все окна и двери.

— Слушаю, сударыня.

— Кстати, который час, Уильсон? Мои часы отстают.

— Четверть десятого по часам в столовой.

Слуга запер парадную дверь огромным железным запором, к которому был привешен колокольчик, для уничтожения покушений мошенников.

Из передней слуга пошел в гостиную, где старательно запер длинный ряд окон; из гостиной пошел в переднюю, из передней в столовую, где запер большую стеклянную дверь. Когда он сделал это все, сношения между домом и садом были прерваны.

«По крайней мере муж узнает, что она выходила, думала мистрисс Поуэлль, ходя по следам лакея, чтобы удостовериться сделает ли он все это.

Меллишская прислуга не очень была расположена к вдове прапорщика. Когда лакей воротился в людскую, он сообщил своим товарищам, что она подсматривала за ним больше прежнего.

Когда мистрисс Поуэлль увидала, что последний запор был задернут и последний ключ повернут в замке, она воротилась в гостиную и села у стола с каким-то вышиваньем. Она торопливо пригладила волосы и поправила свое платье и казалась так же опрятно одета, как сходила к утреннему чаю в свежем утреннем туалете.

Она сидела за работой около десяти минут, когда Джон Меллиш вошел в гостиную, усталый, но торжествующий, после своей борьбы с простыми правилами умножения и вычитания. Мистер Меллиш, очевидно, сильно пострадал в этой борьбе. Его густые каштановые волосы торчали на голове, галстук был развязан, а воротник расстегнут, для облегчения его широкого горла.

— Наконец-то я вырвался из школы, мистрисс Поуэлль! — сказал он, хлопнувшись на диван, к неминуемой опасности немецких пружин, — я уж убежал, а то Лэнгли, пожалуй, продержал бы меня до полночи. Но теперь все кончено! — прибавил он с глубоким вздохом облегчения, — все кончено! и, право, мне остается пожелать, чтобы новый берейтор не был так честен.

— Вы хорошо знаете нового берейтора, мистер Меллиш? — невинно спросила мистрисс Поуэлль, как будто скорее желала занять хозяина разговором, чем удовлетворить свое любопытство.

— Я даже никогда его не видал, — равнодушно отвечал Джон, — но Джон Пастерн рекомендовал его — этого довольно; притом, Аврора его знает: он был прежде в службе ее отца.

— О? неужели! — сказала мистрисс Поуэлль: — Неужели! Мистрисс Меллиш знает его! Тогда, разумеется, он надежный человек. Он замечательно красивый молодой человек.

— Замечательно красивый, — сказал мистер Меллиш с беспечным смехом, — стало быть, в него влюбятся все горничные и ничего не будут делать, а все глядеть из окошка в конюшни. Это всегда так бывает, когда имеешь красивого конюха. Сюзанна, Сара и все остальные примутся беспрестанно мыть окошки и пришьют новые ленты к своим чепчикам.

— Я, право, не знаю ничего об этом, мистер Меллиш, — отвечала вдова прапорщика, — хотя я жила во многих семействах.

Она сказала совершенную правду, потому что она переменила так много мест, что ее враги начали утверждать, будто она нигде не может жить более года по той причине, что ее хозяева тогда узнают ее настоящий характер.

— Я занимала доверенные места, — сказала мистрисс Поуэлль, — и с сожалением должна сказать, что я видела много семейных несчастий от красивых слуг, наружность и обращение которых выше их сословий. Мистер Коньерс вовсе не такой человек, которого я желала бы видеть в семействе, где находятся дамы.

Болезненная слабость, какой-то холодный трепет пробежал по геркулесовскому стану Джона, когда мистрисс Поуэлль выражалась таким образом. Это чувство было так неопределенно, что он сам не знал нравственное или физическое было оно, так же как он не знал, что ему не нравилось в словах вдовы прапорщика. Это чувство было так же скоропреходящее, как неопределенное. Честные голубые глаза Джона с удивлением осмотрелись вокруг комнаты.

— Где Аврора? — спросил он, — ушла спать?

— Я думаю, что мистрисс Меллиш легла, — отвечала мистрисс Поуэлль.

— Так и я тоже пойду. Без нее точно как в тюрьме, — сказал мистер Меллиш с приятным чистосердечием. — Может быть, вы будете так добры, сделаете мне стакан грога прежде чем я уйду, мистрисс Поуэлль: меня пронимает дрожь после этих счетов.

Он встал, чтобы позвонить в колокольчик; но прежде чем он отошел на три шага от дивана, нетерпеливый стук в закрытую дверь балкона остановил его.

— Кто это? — воскликнул он, устремив глаза в ту сторону, откуда послышался стук.

Мистрисс Поуэлль встала прислушаться с лицом, не выражавшим ничего, кроме невинного удивления.

Стук повторился громче и нетерпеливее прежнего.

— Это, должно быть, кто-нибудь из слуг, — пробормотал Джон, — но зачем же он не обойдет кругом к заднему входу? Однако я не могу же держать беднягу на воздухе в такую ночь, — прибавил он добродушно, отворяя балкон.

Он выглянул в темноту и дождь.

Аврора, дрожа в своей промокшей одежде, стояла в нескольких шагах от него, и дождь тяжело бил ее по голове. Даже в этой темноте муж узнал ее.

— Ангел мой! — закричал он, — это ты? В такой дождь и в такую ночь! Войди же скорее, ради Бога, ты, должно быть, промокла до костей.

Аврора вошла в комнату. Дождь струился с ее кисейного платья на ковер, по которому она шла, а складки ее кружевной косынки прилипли к ее лицу.

— Зачем вы позволили запереть дверь? — сказала она, обратившись к мистрисс Поуэлль, которая встала и казалась олицетворением беспокойства и сочувствия. — Ведь вы знали, что я в саду.

— Да, но я думала, что вы воротились, любезная мистрисс Меллиш, — сказала вдова прапорщика, суетясь около мокрой косынки Авроры, которую она хотела снять; но мистрисс Меллиш нетерпеливо вырвала ее у нее. — Конечно, я видела, как вы вышли, как вы сошли с луга по направлению к северному домику, но я думала, что вы давно уже воротились.

Румянец сбежал с лица Джона Меллиша.

— К северному домику, — сказал он. — Ты ходила к северному домику?

— Я ходила по направлению к северному домику, — ответила Аврора с насмешливым ударением на этих словах. — Ваши сведения совершенно справедливы, мистрисс Поуэлль, хотя я не знала, что вы сделали мне честь подсматривать за моими поступками.

Мистер Меллиш, по-видимому, не слыхал этого. Он взглядывал то на жену, то на компаньонку с выражением изумления и снова пробудившегося сомнения, неопределенного недоумения, которое очень неприятно было видеть.

— К северному домику, — повторил он, — что ты делала в северном домике, Аврора?

— Ты хочешь, чтобы я стояла здесь в мокром платье и рассказывала тебе? — спросила мистрисс Меллиш, и ее большие черные глаза сверкнули негодованием и гордостью. — Если ты желаешь объяснения для удовольствия мистрисс Поуэлль, я могу дать его здесь, если же только для твоего собственного удовольствия, я могу дать его и наверху.

Она пошла к двери, таща за собою свою мокрую косынку, но не менее величественна даже в своем мокром платье; Семирамида и Клеопатра тоже могли выходить в мокрую погоду. На пороге к двери она остановилась и посмотрела на своего мужа.

— Мне нужно завтра ехать в Лондон, мистер Меллиш, — сказала она.

Потом с надменным движением прелестной головкой и с молнией, сверкнувшей из ее великолепных глаз, которые как будто говорили: «повинуйся и дрожи!» она исчезла, а мистер Меллиш пошел за ней кротко, боязливо, с удивлением. Страшные сомнения и беспокойство, как ядовитые существа, вкрались в его сердце.

Глава XIX ДЕНЕЖНЫЕ ДЕЛА

Арчибальд Флойд очень скучал в Фельдене без своей дочери. Он не находил уже удовольствия в большой гостиной, бильярдной, в библиотеке и в портретных галереях. Старому банкиру было очень грустно в его великолепном замке, который не приносил ему никакого удовольствия без Авроры.

Банкир запер гостиную и бильярдную и отдал ключи своей ключнице.

— Держите эти комнаты в порядке, мистрисс Ричардсон, — сказал он, — я буду в них входить только когда мистрисс и мистер Меллиш будут приезжать ко мне.

Заперев эти комнаты, мистер Флойд удалился в тот уютный кабинет, в котором он сохранял сувениры о печальном прошлом.

Можно бы сказать, что шотландский банкир был очень глупый старик, что он мог бы пригласить в свой великолепный замок своих соседей, племянников с женами, внуков и внучат, и сделать дом свой веселым от звука свежих голосков, а длинные коридоры шумными от шума шагов маленьких ножек. Он мог бы привлечь в свой одинокий дом литературных и артистических знаменитостей; он мог вступить в политическую карьеру и быть выбранным в депутаты от Бекингэма, или Кройдона.

Он мог бы сделать почти все, потому что у него денег было столько же, как и у Алладина; он мог бы поднести блюдо из алмазов отцу всякой принцессы, на какой вздумал бы жениться. Он мог бы сделать почти все, этот смешной старый банкир, однако не делал ничего, а сидел, задумавшись, в своем одиноком доме; потому что он был стар и слаб и сидел у камина даже в ясную летнюю погоду — думая о дочери, которая была от него далеко.

Он благодарил Бога за ее счастье, за ее преданного мужа, за ее обеспеченное и почетное положение; он отдал бы последнюю каплю своей крови, чтобы получить для нее эти выгоды; но он все-таки был только смертный и предпочитал иметь ее возле себя.

Зачем он не окружил себя обществом, как его уговаривала мистрисс Александр, когда нашла его бледным и изнуренным?

Зачем? Затем, что общество было не Аврора, затем, что самые блестящие остроты всех литературных знаменитостей на свете казались ему тупы в сравнении с самой пустой болтовней его дочери.

Банкир был ласковый дядя, добрый господин, горячий друг и щедрый покровитель; но он не любил никого, кроме жены своей, Элизы, и дочери, которую она оставила ему. Жизнь недостаточно длинна для того, чтобы заключать в себе много подобных привязанностей; и люди, любящие очень сильно, обыкновенно сосредоточивают всю силу их любви на одном предмете. Двадцать лет эта черноглазая девушка была кумиром которому поклонялся этот старик; а теперь, когда божество от него отнято, он впал в уныние и отчаяние перед пустым пьедесталом.

Богу было известно, как горько это возлюбленное дитя заставило его страдать, как глубоко вонзила она кинжал в самую глубину его любящего сердца и как охотно простил он ей.

Но прошлого Аврора загладить не могла. Она не могла переделать того года, который она вынула из жизни своего отца и который его беспокойство и отчаяние умножили в десять раз. Ее слезы, ее раскаяние, ее любовь, ее уважение, ее преданность могли сделать многое, но не могли уничтожить прошлого.

Старый банкир пригласил Тольбота Бёльстрода и его молодую жену приезжать в Фельден так свободно, как будто этот замок принадлежал им. Они приезжали иногда, и Тольбот рассказывал старику о неприятностях корнваллийских рудокопов, между тем как Люси слушала мужа с благоговением и восторгом.

Арчибальд Флойд гостеприимно принимал своих гостей и приказывал приносить из погреба для капитана самые старые и дорогие вина; но иногда в самой середине речей Тольбота о политической экономии старик уныло вздыхал и глядел через деревья на север, по направлению того отдаленного йоркширского дома, в котором царствовала его дочь.

Может быть, мистер Флойд не совсем простил Тольботу его разрыв с Авророй. Банкир, конечно, предпочитал Джона Меллиша, но он считал бы правильным, если бы капитан Бёльстрод удалился от света после замужества Авроры, изгнанником куда-нибудь, а не объявил бы о своем равнодушии женитьбой на бедной Люси.

Арчибальд с удивлением глядел на свою белокурую племянницу, изумляясь, как она могла понравиться Тольботу. Конечно, она была очень хорошенькая, с румяными щеками, белым носиком и розовыми ноздрями; но как холодна, как слаба казалась она в сравнении с этой египетской богиней, с этой ассирийской королевой, с блестящими глазами и волосами черными, как вороново крыло.

Тольбот Бёльстрод был очень спокоен, но, по-видимому, достаточно счастлив, гораздо счастливее с Люси, чем мог бы быть с Авророй. Безмолвное обожание его хорошенькой молодой жены успокаивало его и льстило ему. Ее кроткое повиновение, ее полное согласие с каждой его мыслью и с каждой его прихотью успокаивали его гордость; Люси была не эксцентрична, она была не запальчива. Если он оставлял ее на целый день одну в уютном домике в Гофмундской улице, который он нанял до своей женитьбы, он не боялся, что она одна поедет кататься верхом, даже без грума. Она могла быть счастлива без общества ньюфаундлендских собак. Она могла проходить по Регентской улице раз сто и не торговать «маленькой собачки». Она была кротка и женственна, и Тольбот без опасения мог положиться на ее собственную волю и не имел необходимости толковать ей, что и ее слабые ручки должны поддерживать достоинства Рали Бёльстродов.

Она иногда с робостью и с любовью заглядывала в его холодное, красивое лицо и спрашивала его слабым голосом: точно ли он счастлив.

— Да, моя милая, — отвечал обыкновенно корнваллийский капитан, — я очень счастлив.

Его спокойный деловой тон несколько разочаровывал бедную Люси, и она смутно желала, чтобы ее муж походил более на героев тех романов, которые она читала.

— Но ты любишь меня не так, как любил Аврору, милый Тольбот? — спрашивал умоляющий голос, так нежно желавший услышать опровержение.

— Может быть, не так, как я любил Аврору, душа моя.

— Не столько?

— И столько и лучше, моя милочка, любовью более благоразумной.

Если в первый раз, когда капитан сказал это, в его словах была маленькая ложь, можно ли осуждать его за это? Как мог он устоять от любящих голубых глаз, готовых наполниться слезами, если он отвечал холодно; от нежного голоса, дрожавшего от волнения, от ласковой руки, так легко лежавшей на его плече? Он был бы более чем человек, если бы мог дать нелюбящие ответы на эти любящие вопросы.

Настал скоро день, когда в ответах его не было уже ни тени лжи. Его маленькая жена прокралась почти неприметно в его сердце; и если он вспоминал лихорадочный сон прошлого, то только для того, чтобы радоваться спокойной ясности настоящего.

Тольбот Бёльстрод с женою гостили в Фельдене несколько дней в жаркую июльскую погоду и сидели за обедом с мистером Флойдом на другой день после грозы. Посреди обеда неожиданно приехали мистер и мистрисс Меллиш, подъехавшие к двери в наемной карете именно в ту минуту, как на стол поставили вторую перемену.

Арчибальд Флойд узнал голос дочери и побежал в переднюю встретить ее.

Она не спешила броситься на шею к отцу, но смотрела на Джона Меллиша с утомленным, рассеянным выражением, между тем как йоркширец постепенно освобождался от кучи дорожных мешков, зонтиков, шалей, журналов, газет и пальто.

— Душа моя! Душа моя! — воскликнул банкир, — какой приятный сюрприз! Какое неожиданное удовольствие!

Она не отвечала отцу, но обвилась руками вокруг его шеи и печально заглянула ему в лицо.

— Захотела приехать, — сказал Джон Меллиш, как будто обращаясь к самому себе. — Захотела. Черт знает зачем! Сказала, что должна ехать. Что же мне было делать, как не везти ее? Если бы она попросила меня отвезти на луну, как же бы мог я не отвезти ее? Но она не хотела взять никакой поклажи, потому что мы уезжаем завтра.

— Уезжаете завтра! — повторил мистер Флойд, — невозможно!

— Помилуйте, — закричал Джон, — что может быть невозможного для Лолли?

Люси быстро подошла поздороваться с кузиной; но я боюсь, что острое чувство ревности пронзило это сердце при мысли, что Тольбот опять увидит эти гибельные черные глаза.

Мистрисс Меллиш обняла свою кузину так нежно, как обнимала бы ребенка.

— Вы здесь, милая Люси, — сказала она, — как я рада!

— Он любит меня, — шепнула маленькая мистрисс Бёльстрод, — и я не могу, никогда не могу пересказать вам, как он добр.

— Разумеется, нет, моя милочка, — отвечала Аврора, отводя свою кузину в сторону, между тем, как мистер Меллиш пожимал руку своему тестю и Тольботу Бёльстроду. — Он самый знаменитейший из принцев, самый совершеннейший из праведников — не так ли? И вы обожаете его все более и более каждый день, вы поете безмолвные гимны в похвалу ему. Ах, Люси, сколько есть разных родов любви и кто может сказать, которая лучше или выше? Я смотрю на Джона Меллиша беспристрастными глазами; я знаю каждый его недостаток, я смеюсь над каждой его неловкостью. Да, я смеюсь теперь, потому что он роняет все эти вещи скорее, чем слуги успевают подбирать. Я вижу все это как нельзя яснее, а между тем люблю его всем сердцем и душою, и не хотела бы исправить ни одного недостатка из опасения, чтобы не сделать его другим, а не таким, каков он теперь.

Люси Бёльстрод вздохнула.

«Как хорошо, что моя бедная кузина счастлива! — подумала она. — Однако как же она может быть счастлива с этим нелепым Джоном Меллишем»?

Люси, может быть, думала вот что: как могла Аврора не быть несчастною с мужем, у которого не прямой нос и не черные волосы? Некоторые женщины никак не могут отстать от своего пансионского пристрастия к прямым носам и черным волосам.

Некоторые девицы отказали бы Наполеону Великому, потому что он не был высок, отвернулись бы от автора Чайльд Гарольда, если бы увидали его в стоячем воротничке. Если бы лорд Байрон никогда не отвертывал своих воротничков, были ли бы его стихи так популярны? Если бы Альфред Тенисон обрезал свои волосы, изменила ли бы эта операция наше мнение о «Майской королеве?».

Может быть, была причина для того, что Аврора довольна своим прозаическим мужем. Может быть, в ранний период своей жизни она знала, что есть качества получше изящных черт или кудрявых волос. Может быть, начав сумасбродничать очень рано, она перегнала своих современниц на бегу и рано научилась благоразумию.

Арчибальд Флойд повел дочь и зятя в столовую, и за обед сели два неожиданных гостя, и остывшую лососину опять принесли для мистера и мистрисс Меллиш.

Аврора снова заняла свое прежнее место, по правую руку отца. До своего замужества мисс Флойд никогда не сидела на конце стола, а всегда возле до сумасбродства любившего ее отца, наливала ему вино вместо слуг, оказывала разные другие любящие услуги, восхитительно неудобные для старика.

В этот день Аврора казалась особенно ласковой. Банкир трепещущей рукою поставил свою рюмку, чтобы взглянуть на свою возлюбленную дочь, и был ослеплен ее красотой и упоен счастьем видеть ее возле себя.

— Но, моя душечка, — сказал он вдруг, — зачем ты хочешь уехать в Йоркшир завтра?

— Я должна ехать, папа, — отвечала мистрисс Меллиш решительно.

— Но зачем было приезжать только на одну ночь?

— Потому что мне было нужно видеть вас, милый папа, и поговорить с вами о… о денежных делах.

— Вот! — воскликнул Джон Меллиш, набив полный рот лососиной. — О денежных делах! Вот все, чего я мог добиться от нее. Она выходила поздно вчера вечером, воротилась вся промокшая насквозь и сказала мне, что она должна ехать в Лондон насчет денежных дел. Какое ей дело до денежных дел? Если ей нужны деньги, она может иметь их сколько хочет. Пусть она напишет цифры, а я подпишу вексель, или пусть возьмет дюжину бланковых векселей и напишет сколько хочет сама. Могу ли я в чем-нибудь отказать ей? Если она прозакладывала больше денег, чем следовало, на гнедую кобылу, зачем не обратилась ко мне вместо того, чтобы надоедать вам денежными делами? Я говорил тебе это сколько раз в вагоне, Аврора, зачем этим надоедать твоему бедному папа?

Бедный папа с удивлением поглядел на дочь, потом на мужа своей дочери. Что все это значило? Арчибальд Флойд боялся признаков наступающей грозы в каждом мимолетном облаке на летнем небе.

— Может быть, я предпочитаю тратить мои собственные деньги, мистер Джон Меллиш, — отвечала Аврора, — и заплатить за сумасбродные пари, какие мне вздумалось сделать, из моего собственного кошелька, не будучи обязана никому.

Мистер Меллиш молча воротился к своей лососине.

— Тут нет никакой особенной тайны, папа, — продолжала Аврора. — Мне нужны деньги и я приехала с вами посоветоваться о моих делах. Я полагаю, в этом нет ничего необыкновенного?

Мистрисс Джон Меллиш покачала головой и сказала эту фразу всему обществу, как будто это был вызов.

— Разумеется, нет; ничего не может быть естественнее, — пробормотал капитан.

А сам думал все время:

«Слава Богу, что я женился на той, другой».

После обеда маленькое общество вышло на луг к тому железному мосту, на котором Аврора стояла с собакою два года тому назад, когда капитан приехал в первый раз в Фельден. Стоя на этом мосту в этот спокойный летний вечер, капитан не мог не подумать о том сентябрьском дне. Только два года и даже еще не было двух лет, а как много было сделано и передумано и выстрадано в это время!

Тольбот Бёльстрод был очень молчалив, думая о влиянии, какое фельденское семейство имело на его судьбу. Люси приметила это молчание и эту задумчивость и, тихо подкравшись к мужу, взяла его под руку. Теперь она имела на это право, да, и даже имела право смотреть почти смело ему в лицо.

— Ты помнишь, когда ты в первый раз приехал в Фельден и мы стояли на самом этом мосту? — спросила она, потому что она также думала о том далеком времени. — Ты помнишь, милый Тольбот?

Она отвела его от банкира и его детей, чтобы сделать этот важный вопрос.

— Помню, душа моя. Помню также твою грациозную фигуру за фортепьяно в гостиной, и солнечный блеск на волосах твоих.

— Ты помнишь это, ты помнишь меня! — с восторгом воскликнула Люси.

— Помню очень хорошо.

— Но я думала — то есть я знаю — что ты тогда был влюблен в Аврору.

— Не думаю. Я откровенно признаюсь, — вскричал Тольбот, — что мои первые воспоминания об этом месте соединяются с черноглазым созданием, с пунцовыми цветами в волосах. Но если ты не доверяешь этой бледной тени прошлого, то делаешь и себе и мне величайшую несправедливость. Я сделал ошибку, Люси, но, слава Богу, увидал ее вовремя.

Надо заметить, что капитан Бёльстрод был особенно признателен Провидению за свое избавление от уз, которые связали бы его с Авророй. Он также чувствовал большое сострадание к Джону Меллишу. Но, несмотря на это, он как-то задорливо был расположен к йоркширцу, и я сомневаюсь, были ли очень неприятны ему маленькие нелепости и слабости в Джоне. Некоторые раны никогда не могут залечиться. Разрезанное тело может соединиться, прохладительное лекарство может уничтожить воспаление, даже шрам может пройти; но до последнего часа нашей жизни неблагоприятные ветры могут возвращать бывшей ране прежнюю боль.

Аврора обращалась с мужем своей кузины с спокойным дружелюбием, которое она могла бы чувствовать к брату. Она не сердилась на него за разрыв, потому что она была счастлива с своим мужем. Она была счастлива с человеком, который любил ее и полагался на нее с доверием, пережившим все испытания.

Мистрисс Меллиш и Люси ходили между цветочными грядами по берегу воды, оставив мужчин на мосту.

— Итак, вы очень, очень счастливы, моя Люси? — сказала Аврора.

— О, да, да, моя милая! Как может быть иначе? Тольбот так добр ко мне. Я знаю, разумеется, что он прежде любил вас и что он любит меня не совсем таким образом — может быть — не так много.

Люси Бёльстрод никогда не уставала затрагивать эту несчастную минорную струну.

— Но я очень счастлива. Вы должны приехать к нам, милая Аврора. Наш дом такой хорошенький.

Мистрисс Бёльстрод начала подробное описание мебели и украшений дома в Гофмундской улице. Аврора слушала несколько рассеянно и зевала несколько раз.

— Должно быть, очень хорошенький дом, — сказала она наконец, — и мы с Джоном будем очень рады приехать к вам когда-нибудь. Желала бы я знать, Люси, если бы я явилась к вам огорченная и обесславленная, выгнали ли бы вы меня?

— Огорченная! Обесславленная! — повторила Люси с испугом.

— Вы не выгнали бы меня, Люси? Нет, я знаю вас лучше. Вы впустили бы меня тайно и спрятали в спальной вашей служанки, и приносили бы мне пищу украдкой, боясь, чтобы капитан не нашел в своем доме запрещенную гостью.

Прежде чем мистрисс Бёльстрод успела отвечать на эти необыкновенные слова, приближение мужчин перебило женское совещание.

Этот июльский вечер был не совсем весел в Фельдене. Радость Арчибальда Флойда при виде дочери несколько помрачилась странностью ее приезда; в Джоне Меллише осталось беспокойство от вчерашнего вечера. Тольбот Бёльстрод был задумчив, а бедную Люси мучило неопределенное опасение влияния ее блистательной кузины. Я не думаю, чтобы какой-нибудь член этого общества почувствовал сожаление, когда большие часы на дворе пробили одиннадцать и подсвечники для спален были принесены в комнату. Тольбот с женою первые пожелали спокойной ночи, мистрисс Меллиш оставалась с отцом, а Джон нерешительно посматривал на своего белого сержанта, ожидая его приказаний.

— Можешь идти, Джон, — сказала Аврора, — я желаю говорить с папа.

— Но я могу подождать, Лолли.

— Совсем не нужно, — резко отвечала мистрисс Меллиш, — я иду в кабинет папа спокойно поговорить с ним. Ты зевал весь вечер, ты устал до смерти — я это знаю, Джон; ступай же, мой драгоценный душка, и оставь папа и меня рассуждать о денежных делах.

Она надула свои розовые губки и встала на цыпочки, пока высокий йоркширец целовал ее.

— Как ты повелеваешь мною, Лолли! — сказал он несколько робко. — Спокойной ночи, сэр. Берегите мою дорогую.

Он пожал руку мистеру Флойду с тем полулюбящим и полупочтительным обращением, какое он всегда показывал отцу Авроры. Мистрисс Меллиш несколько минут стояла молча и неподвижно, смотря вслед мужу, между тем как ее отец, наблюдая за выражением ее лица, старался прочесть его значение.

Наконец Аврора заговорила:

— Пойдемте в кабинет, папа, — сказала она, — эта комната такая большая и так тускло освещена. Мне всегда кажется, что тут подслушивают в углах.

Она не ждала ответа, но пошла в комнату по другую сторону передней, в ту самую комнату, где она и отец ее так долго сидели вечером перед отъездом Авроры в Париж. Портрет Элизы Флойд смотрел на Арчибальда и на его дочь. На лице была такая свежая улыбка, что трудно было поверить, что это лицо умершей.

Банкир первый заговорил:

— Милая моя, чего тебе нужно от меня?

— Денег, папа. Две тысячи фунтов.

Она остановила его движение удивления и продолжала прежде, чем он успел перебить ее:

— Деньги, укрепленные вами за мной, когда я выходила замуж, находятся в нашем банке — я это знаю. Я знаю также, что я могу взять сколько и когда я хочу; но я думала, что если я возьму вдруг две тысячи фунтов, то это может привлечь внимание и, может быть, мое требование попадет в ваши руки. Если бы это случилось, вы, может быть, испугались бы — по крайней мере, удивились. Поэтому я сочла лучшим сама приехать к вам и попросить у вас денег, особенно так как мне надо их банковыми билетами.

Арчибальд Флойд очень побледнел. Он стоял, пока Аврора говорила, но когда она кончила, он опустился на кресло возле своего конторского столика и, опершись локтем на открытый письменный ящик, опустил голову на руку.

— Зачем тебе нужны эти деньги, моя милая? — спросил он серьезно.

— Это все равно, папа. Это мои деньги и я могу тратить их, как хочу — не правда ли?

— Конечно, душа моя, — отвечал он с легкой нерешимостью, — ты можешь тратить сколько хочешь. Я довольно богат, чтобы исполнять все твои прихоти, как бы сумасбродны ни были они. Но деньги, укрепленные за тобою, когда ты выходила замуж, назначались скорее для твоих детей, чем… чем для… чего-нибудь подобного; и я, право, не знаю, хорошо ли ты делаешь, если берешь без позволения твоего мужа, особенно так как сумма, получаемая тобою на булавки, так велика, что может удовлетворить всевозможные желания.

Старик откинул волосы с своего лба с утомленным движением и трепещущей рукой. Богу известно, что даже в эту минуту отчаяния Аврора приметила слабую руку и белые волосы.

— Когда так, — сказала она, — подарите мне эти деньги, папа. Подарите их мне из вашего собственного кошелька. Вы довольно богаты, и можете сделать это.

— Довольно богат! Да, если бы эта сумма была в двадцать раз более, — отвечал банкир медленно: — О, Аврора, Аврора! — вдруг воскликнул он, — зачем ты так дурно обращаешься со мною? Разве я был таким жестоким отцом, что ты не можешь довериться мне? Аврора, зачем тебе нужны эти деньги?

Она крепко сжала руки и несколько минут смотрела на отца нерешительно.

— Я не могу сказать вам, — отвечала она с серьезной решимостью. — Если бы я сказала вам, что я хочу делать, вы могли бы пойти наперекор моему желанию Батюшка! Батюшка! — вскричала она, внезапно переменив и голос, и обращение. — Со всех сторон меня окружают затруднения и опасности, и есть только один способ спасения — кроме смерти. Если я не воспользуюсь этим способом, я должна умереть. Я очень молода — слишком молода и счастлива, может быть, для того, чтобы умереть охотно. Дайте мне возможность к спасению.

— Ты говоришь об этих деньгах?

— Да.

— К тебе пристал какой-нибудь родственник, какой-нибудь прежний сообщник… его?

— Нет!

— Так что же?

— Я не могу сказать вам.

Наступило молчание на несколько минут. Арчибальд Флойд с умоляющим видом смотрел на свою дочь, но она не отвечала на этот горячий взгляд. Она стояла перед ним, гордо потупив глаза, опустив ресницы над черными глазами, не от стыда, не от унижения, а только с суровой решимостью не поддаваться зрелищу горести отца.

— Аврора, — сказал он наконец, — зачем не сделать самого благоразумного и самого безопасного шага? Зачем не сказать Джону Меллишу правды? Опасность исчезнет, затруднение будет преодолено. Если тебя преследует низкий человек, кто может защитить тебя так, как он? Скажи ему, Аврора, скажи ему все!

— Нет, нет, нет!

Она подняла руки и закрыла ими свое бледное лицо.

— Нет, нет; ни за что на свете! — вскричала она.

— Аврора, — сказал Арчибальд Флойд с суровостью на лице, которая покрыла добросердечную физиономию старика подобно черной туче: — Аврора, Бог да простит меня за то, что я говорю такие слова моей родной дочери; но я должен настоять, чтобы ты сказала мне, не новое ли ослепление, не новое ли безумство заставляет тебя…

Он не был в состоянии кончить своей фразы. Мистрисс Меллиш опустила руки от лица и посмотрела на отца глазами, из которых сверкала молния, между тем как щеки ее горели.

— Отец! — закричала она, — как вы смеете делать мне такой допрос? Новое ослепление! Новое безумство! Разве вы думаете, что я мало страдала от сумасбродства моей юности? Разве я малою ценою заплатила за мою ошибку, что вы говорите мне такие слова сегодня? Разве я происхожу из такого дурного рода, — сказала она с негодованием, указав на портрет своей матери, — что вы думаете так низко обо мне? Или я…

Ее трагическое воззвание остановилось на этом, она вдруг упала к ногам отца и зарыдала.

— Папа, папа, сжальтесь надо мной! — вскричала она, — сжальтесь надо мной!

Он поднял ее и привлек к себе и утешил ее, как утешал двенадцать лет тому назад в потере щенка, когда она была так мала, что могла сидеть на его коленах и приютить свою головку на его жилете.

— Сжалиться над тобою, мой ангел! — сказал он, — чего не сделал бы я для того, чтобы избавить тебя от одной минуты горя? Если бы моя бесполезная жизнь могла помочь тебе, если бы…

— Вы дадите мне денег, папа? — перебила она, ласково глядя на отца сквозь слезы.

— Да, друг мой; завтра утром.

— Банковыми билетами?

— Как ты хочешь. Но, Аврора, зачем ты видишься с этими людьми? Зачем слушаешь их бесчестные просьбы? Зачем не сказать правды?

— Ах, да зачем! — сказала она задумчиво. — Не делайте мне вопросов, милый папа, но дайте мне денег завтра и я обещаю вам, что вы в последний раз слышите о моих прошлых неприятностях.

Она дала это обещание с такой уверенностью, что отцу ее засиял луч надежды.

— Пойдемте, милый папа, — сказала она. — Ваша комната возле моей, пойдемте наверх вместе.

Она взяла его под руку и повела на широкую лестницу, расставшись с ним у дверей его комнаты.

Мистер Флойд рано утром призвал дочь в свой кабинет, между тем как Тольбот Бёльстрод распечатывал свои письма, а Люси гуляла по террасе с Джоном Меллишем.

— Я послал телеграфическую депешу за деньгами, моя милая, — сказал банкир, — один из клерков приедет сюда после нашего завтрака.

Мистер Флойд сказал правду. Карточка, на которой было напечатано имя мистера Джорджа Мартина, была принесена ему за завтраком.

— Попросите мистера Мартина подождать в моем кабинете, — сказал он.

Аврора с отцом нашли клерка, сидящего у открытого окна, и с восторгом любующегося богато обработанным садом. Фельденское поместье было священным местом в глазах младших клерков в Ломбардской улице, и поездка в Бекингэм в прекрасное летнее утро, не говоря уже об угощении кексом и старой мадерой, или холодной курицей с шотландским элем считалось не малым наслаждением.

Мистер Джордж Мартин, которому было только девятнадцать лет, встал с уважением и смущением и сильно покраснел при виде мистрисс Меллиш.

Аврора отвечала на его почтительный поклон приятным наклонением головы и села напротив него за столиком у окна. Столик был такой узенький, что ленты на кисейном платье Авроры коснулись о суконные панталоны клерка, когда мистрисс Меллиш села.

Молодой человек расстегнул маленькую сафьяновую сумку, которая висела у него через плечо, и вынул сверток банковых билетов новых и белых.

— Я привез сумму, которую вы потребовали по телеграфу, сэр, — сказал клерк.

— Очень хорошо, мистер Мартин, — отвечал банкир, — вот вам моя расписка. Билеты?..

— Двадцать по пятидесяти, двадцать пять по двадцати, пятьдесят по десяти, — сказал клерк скороговоркой.

Мистер Флойд взял пачку и пересчитал билеты с быстротой своей профессии, еще не забытой им.

— Совершенно так, — сказал он и позвонил в колокольчик, на который тотчас явился щегольский лакей. — Подайте завтракать этому джентльмену. Вы найдете мадеру очень хорошей, — прибавил он ласково, обернувшись к краснеющему клерку, — теперь это вино становится уже редкостью; а в то время, когда вы доживете до моих лет, мистер Мартин, вы уж вряд достанете рюмку, которую я предлагаю вам сегодня. Прощайте.

Мистер Джордж Мартин нервно схватил свою шляпу с пустого стула, на который положил ее, смахнул локтем кучу бумаг, поклонился, покраснел и вышел из комнаты за щегольским лакеем, который питал глубокое презрение к молодым людям из конторы.

— Вот тебе деньги, душа моя, — сказал мистер Флойд, — хотя и опять протестую…

— Нет, нет, папа, ни слова! — перебила Аврора. — Я думала, что все было решено вчера.

Он вздохнул и, сев за свой письменный стол, обмакнул перо в чернила.

— Что вы хотите делать, папа?

— Я только запишу номера билетов.

— К чему это?

— Всегда надо быть аккуратным в делах, — сказал старик, твердо записывая номера билетов, один за одним, на листе бумаги с быстрой точностью.

Аврора с нетерпением ходила взад и вперед по комнате.

— Как мне было трудно достать эти деньги! — воскликнула она. — Если бы я была женою и дочерью двух беднейших людей в целом свете, едва ли с таким трудом достала я эти две тысячи фунтов. И теперь вы держите меня здесь, записывая номера билетов, из которых ни один, вероятно, не будет разменен в Англии.

— Я научился быть аккуратным в делах, когда был очень молод, Аврора, — отвечал мистер Флойд, — и не забыл моих прежних привычек.

Он кончил свое дело, несмотря на нетерпение своей дочери, и подал ей пачку билетов.

— Я сохраню у себя реестр номеров, моя милая, — сказал он, — если я отдам тебе, ты наверное потеряешь.

Он сложил лист бумаги и положил в ящик письменного стола.

— Через двадцать лет, Аврора, — сказал он, — если я проживу так долго, я буду в состоянии показать эту бумагу, если она понадобится.

— Этого никогда не будет, — отвечала Аврора, — мои неприятности теперь кончились. Да, — прибавила она более серьезным тоном. — Я молю Бога, чтобы мои неприятности могли кончиться теперь.

Она обвилась руками вокруг шеи отца и нежно его поцеловала.

— Я должна оставить вас сегодня, — сказала она, — не спрашивайте меня почему — не спрашивайте меня ни о чем! Только любите меня и верьте мне — как мой бедный Джон мне верит — безусловно во всем.

Глава XX КАПИТАН ПРОДДЕР

Между тем, как мистер и мистрисс Меллиш едут по донкэстерской железной дороге, другой поезд из Ливерпуля в Лондон везет кучу пассажиров.

Между этими пассажирами был широкоплечий человек, который привлекал на себя значительное внимание дорогою и был предметом некоторого интереса для его спутников и служащих на железной дороге на двух или трех станциях, где останавливались поезда.

Это был человек лет пятидесяти, но очень моложавый; между его густыми, иссиня-черными волосами проглядывало едва несколько сединок. Цвет лица его, смуглый по природе, до того потемнел от южного солнца, тропических жарких ветров и других маленьких неудобств, сопровождавших странническую жизнь, что его часто принимали за обитателя одной из тех стран, где цвет лица туземцев колеблется между красноватым, желтоватым и коричневым цветом. Но он пользовался первым случаем, чтобы поправить эту ошибку и выразить свое искреннее презрение и отвращение ко всем чужестранцам, которое так свойственно британцу.

Теперь не пробыл он и полчаса в обществе своих спутников, как уж объявил им, что он уроженец Ливерпуля и капитан купеческого корабля; что он очень рано убежал от своего отца и с тех пор таскался по разным частям земного шара; что звали его Сэмюэль Проддер, и что отец его был, так же как и он, капитаном купеческого корабля; он жевал так много табаку и пил так много рому из карманной бутылки в промежутках разговора, что первоклассный вагон, в котором он сидел, был весь пропитан этим запахом. Но он был такой чистосердечный, простодушный человек, так весело подмигивал своими черными глазами, что пассажиры (за исключением одной брюзгливой старухи) обращались с ним очень добродушно и терпеливо слушали разговор его.

— Жевать табак не значит курить, — говорил он, — компании железных дорог не имеют законов против этого.

Я с сожалением должна сознаться, что этот смуглый капитан корабля, жевавший табак, был дядя мистрисс Джон Меллиш, и цель этого самого путешествия была ни более, ни менее, как желание познакомиться с племянницей. Он сообщил эти обстоятельства — так же как и свои вкусы, привычки, приключения, мнения и чувства — своим спутникам.

— Знаете ли вы зачем я еду в Лондон с этим самым поездом? — спросил он всех вообще, когда пассажиры сели на свои места, закусив в Рёгби.

Мужчины подняли глаза с своих газет на говорливого моряка, одна молодая девушка подняла глаза с своей книги; но никто не выразил своего мнения о поступках мистера Проддера.

— Я вам скажу, — продолжал капитан, обращаясь к обществу, как бы в ответ на их нетерпеливые расспросы, — я еду повидаться с моей племянницей, которую я никогда не видел прежде. Когда я убежал с корабля моего отца, сорок лет тому назад, и поступил в экипаж одного капитана, которого звали Мобли и который был для меня добрым начальником, у меня была сестра, оставшаяся в Ливерпуле, которая была для меня дороже жизни.

Он остановился освежиться глотком из своей карманной бутылки.

— Но если бы у вас, — продолжал он, обращаясь ко всем, — если бы у вас был отец, который бил бы вас по голове каждый раз, как на вас взглянет, и вы, может быть, убежали бы. Я убежал, и капитан Мобли взял меня юнгой на Мариар Анну.

Мистер Проддер опять остановился освежиться и на этот раз вежливо предложил свою бутылку обществу.

— Теперь вы, может быть, мне не поверите, — продолжал он, когда от его дружеского предложения отказались и бутылка поместилась опять в его обширном кармане, — вы, может быть, мне не поверите когда я вам скажу, что до прошлой недели я не мог найти ни времени, ни случая воротиться в Ливерпуль и узнать о маленькой сестре, которую я оставил не выше кухонного стола и которая плакала навзрыд, бедняжечка, когда я убежал. Но поверите вы или нет, а это истинная правда, — закричал моряк, стукнув своим толстым кулаком об ручку того отделения, в котором он сидел. — Это истинная правда. Я был в Америке Северной и Южной; я возил товары вест-индские в Ост-Индию, я ост-индские товары в Вест-Индию; я торговал норвежскими товарами между Норвегией и Гуллем; я возил шеффильдские товары из Гулля в Южную Америку; но каким-то образом у меня никогда не было времени съездить к ливерпульским берегам и отыскать узенькую улицу, в которой я оставил сестру мою, Элизу, сорок лет тому назад. Неделю тому назад я прибыл в Ливерпуль с грузом мехов и попугаев и сказал моему помощнику: «Я скажу вам, что я сделаю. Джэк, я съезжу на берег повидаться с моей маленькой сестрой Элизой».

Он опять остановился и какая-то мягкость заменила блеск его черных глаз. На этот раз он не обратился к карманной бутылке; на этот раз он провел рукою по своим ресницам и отер слезу. Даже голос его переменился, когда он продолжал, и сделался как-то грустнее и очень походил на мелодический звук, который двадцать один год тому назад способствовал тому, чтобы сделать мисс Элизу Персиваль любимой трагической актрисой Престона и Бредфорда.

— Во время моих путешествий, — продолжал моряк этим изменившимся голосом, — я думал о моей сестре Элизе, только двумя способами: то я думал видеть ее маленькой сестрицей, оставленной мною, в которой не изменилось ничего, даже и одного локона, который развился в то утро, когда она плакала и цеплялась за меня на Вентурсонп, куда ее привезли проститься с отцом и со мной. Может быть, я чаще всего думал о ней таким образом. Таким образом я видел ее и во сне. Другим способом представлял я себе увидеть ее красивой, скромной, взрослой, высокой, замужней женщиной с кучей шаловливых деточек, цеплявшихся за ее передник и спрашивавших: «Что дядя Сэмюэль привез им из чужих краев?» Разумеется, эта фантазия была благоразумнее; но другая, о маленькой девочке с черными кудрявыми волосами, чаще приходила ко мне, особенно по ночам. Сколько раз в звездную ночь, когда мы бывали в таких местах, где звезды были блестящее обыкновенного, я видел как туман над водою принимал изображение девочки в белом переднике, приближавшейся ко мне по волнам; я не хочу сказать, чтобы я видел привидение; я хочу только сказать, что я мог бы видеть, если бы захотел, как многие на этом свете видят привидения своих собственных воспоминаний и своих горестей, смешавшихся с туманом на море или с тенями деревьев, колыхающихся при лунном сиянии, и с белой занавеской у окна, или что-нибудь в этом роде. Я был так глуп с этими фантазиями, что когда вышел на берег в Ливерпуль, в субботу на прошлой неделе, я не мог отвести глаз от девочек в белых передниках, проходивших мимо меня по улицам, думая видеть мою Элизу с черными кудрями, развевающимися по ветру, так что я принужден был сказать себе совершенно серьезно: «Нет, Сэмюэль Проддер, девочке, которую ты отыскиваешь, должно быть теперь пятьдесят лет; она верно уже не носит белых передников». Если бы я не повторял себе этого во всю дорогу, я остановил бы половину ливерпульских девочек и спросил бы их: не зовут ли их Элизой, и не было ли у них брата, который убежал и пропал. Я прямо пошел к той улице, в которой мы жили сорок лет тому назад. Я не думал, что эти сорок лет могут произвести какие-нибудь перемены, кроме того, чтобы из ребенка сделать ее женщиной, и мне казалось почти странным, что и эта перемена могла быть. Только об одном не думал я; и если мое сердце билось сильно и быстро, когда я постучался в маленькую дверь того самого дома, в котором мы жили, то оно билось от надежды и радости. Сорок лет, покрывшие всю Англию железными дорогами, не сделали большой разницы в старом доме; он был в сорок раз грязнее, может быть, и в сорок раз более ветх, и стоял в самой середине города, а не на конце открытой местности; но, кроме этого, он был почти тот же. И я ожидал увидеть ту же хозяйку, отворяющую дверь, с теми же самыми грязными искусственными цветами на чепчике и в тех же самых старых туфлях, шлепающих по полу. Я совсем оторопел, когда увидел не эту самую хозяйку, хотя ей должно было бы быть сто лет, если бы она была жива; я мог бы приготовить себя к обманутому ожиданию, если бы подумал об этом, но я не думал; и когда дверь отворила молодая женщина с светлыми волосами, зачесанными назад, как будто она была китаянка и без бровей, я разочаровался. Молодая женщина держала на руках ребенка, черноглазого ребенка, с глазами так хорошо раскрытыми, что как будто он очень удивился чему-то, явившись в свете, и еще на опомнился от удивления; когда я увидел этого малютку, я подумал, что это ребенок моей Элизы, что она замужем и живет еще здесь. Но молодая женщина никогда не слыхала имя Проддер и не думала, чтобы соседи слышали. Сердце мое, бившееся сильнее каждую минуту, вдруг остановилось, когда она сказала это; но я поблагодарил ее за ее вежливые ответы на мои вопросы и пошел в соседний дом справиться. Я мог бы избавить себя от труда, потому что я справлялся в каждом доме с каждой стороны улицы, но никто не слыхал имя Проддер и никто не жил в этой улице более десяти лет. Я пришел в совершенное уныние, оставляя места, когда-то бывшие мне столь знакомыми и которые казались теперь столь чуждыми. Я так мало думал о невозможности найти Элизу в том самом доме, в котором я ее оставил, что я не делал никаких других планов. Я воротился в таверну, где оставил мой дорожный мешок, и сидел перед бараниной, которую велел подать себе к обеду, думая, что теперь мне делать. Когда я расстался с Элизою, сорок лет тому назад, я вспомнил, что оставил ее у сестры моей матери (моя бедная мать умерла тогда год тому назад) и подумал, что единственная оставшаяся для меня возможность — отыскать тетушку Сару.

Когда мистер Проддер дошел до этого места в своем рассказе, его слушатели постепенно перестали его слушать, мужчины воротились к своим газетам, молодая девушка — к своей книге, так что капитан купеческого корабля сообщал свои приключения только одному добродушному молодому человеку, который, по-видимому, принимал участие в смуглом моряке и время от времени одобрительно кивал ему головой и дружески говорил:

— Да, да, конечно.

— Я нашел тетушку Сару, — продолжал мистер Проддер. — Она держала бакалейную лавку сорок лет тому назад, и когда я воротился неделю тому назад, она держала ту же самую лавку; бедная старушка стояла за прилавком и отвешивала одному покупателю две унции чаю, когда я вошел. Сорок лет так изменили ее, что я не узнал бы ее, если бы не знал лавки. На ней были фальшивые черные локоны и брошка, представлявшая медную бабочку там, где должен бы быть пробор, и голос у нее был такой густой, совершенно мужской; она ужасно сделалась похожа на мужчину в эти сорок лет. Она завернула две унции чая и спросила, что мне нужно. Я сказал ей, что я маленький Сэм и что мне нужно мою сестру, Элизу.

Капитан купеческого корабля остановился и глядел в окно минут пять прежде чем продолжал. Когда он продолжал, голос его был очень тих и говорил он короткими, отрывистыми фразами, как будто не мог решиться говорить длинные, боясь, что остановится посреди них.

— Элиза умерла уже двадцать один год тому назад. Тетушка Сара все рассказала мне. Она училась искусственным цветам; но это ей не понравилось. Она сделалась актрисой. Двадцати девяти лет она вышла замуж за очень богатого джентльмена и поселилась в каком-то прекрасном замке, где-то в Кентском графстве. У меня это записано. Она была добрым и великодушным другом для тетушки Сары и тетушка Сара собиралась в Кентское графство навестить ее и провести у нее все лето. Но пока тетушка собиралась, сестра моя, Элиза, умерла и оставила дочь, ту самую племянницу, к которой я теперь еду. Я сел на деревянную скамеечку возле прилавка и закрыл лицо руками; я думал о девочке, которую я оставил сорок лет тому назад, и сердце мое разрывалось, но я не пролил ни одной слезы. Тетушка Сара вынула большую брошку из своего воротничка и показала мне черные волосы под стеклом в золотой оправе.

— Мистер Флойд нарочно сделал эту брошку для меня, — сказала она, — он всегда был щедр ко мне; он приезжает в Ливерпуль через два или три года и пил у меня чай в задней комнате. Мне не нужно бы держать лавку: он дает мне очень хорошее содержание; но я умерла бы от скуки, если бы у меня не было дела». На брошке было вырезано имя Элизы и день ее смерти. Я старался вспомнить, где я был и что я делал в тот год, но я не мог, сэр. Вся прошлая жизнь моя казалась мне сновидением; я мог только помнить мою маленькую сестру, с которой я простился сорок лет тому назад на Вентурсонп. Мало-помалу я пришел в себя и мог слушать рассказы тетушки Сары. Ей было около семидесяти, бедной старушке, и она всегда любила поговорить. Она спросила меня: не большая ли честь для нашей фамилии, что Элиза сделала такую партию, и не горжусь ли я, что моя племянница, богатая наследница, говорит на разных языках и ездит в своем собственном экипаже? и не должно ли это служить утешением для меня? Но я сказал ей, что я предпочел бы видеть сестру мою замужем за беднейшим человеком в Ливерпуле, но живой и здоровой, встретившей меня в моем родном городе. Тетушка Сара сказала, что если таково мое мнение, то она уже не знает, что и говорить мне. Она показала мне рисунок памятника Элизы на бекингэмском кладбище, который нарочно был нарисован для нее по приказанию мистера Флойда. Мужа Элизы зовут Флойдом. Потом она показала мне портрет мисс Флойд, наследницы, десяти лет, который как две капли воды походил на Элизу, только без передника, и к этой-то самой мисс Флойд еду я.

— И, конечно, — сказал добрый слушатель, — мисс Флойд будет очень рада видеть своего дядю-моряка.

— Я сам так думаю, — отвечал капитан, — хотя я грубый моряк и не могу служить украшением для гостиной молодой девицы, но если дочь Элизы похожа на нее, я знаю, что она скажет и что она сделает. Она всплеснет своими хорошенькими ручками, бросится ко мне на шею и скажет: «Дядюшка, как я рада видеть вас!» А когда я скажу ей, что я единственный брат ее матери и что мы с ее матерью очень любили друг друга — она заплачет и спрячет свое хорошенькое личико на плече моем, и будет рыдать, как будто ее сердечко готово разорваться из любви к матери, которую она не видела никогда. Вот что она сделает, — сказал капитан Проддер, — и не думаю, чтобы настоящая знатная дама могла сделать что-нибудь лучше.

Добродушный путешественник выслушал еще много от капитана о его планах отправиться в Бекингэм к племяннице, несмотря на всех отцов на свете.

— Мистер Флойд, — человек добрый, сэр, — сказал он, — но не позволил тетушке Саре видеть его дочь и может быть, захочет не позволить и мне. Но он увидит, что с капитаном Сэмюэлем Проддером справиться нелегко.

Капитан купеческого корабля доехал до Бекингэма, когда вечерние тени сгущались в Фельденском лесу и длинные лучи заходящего солнца медленно бледнели на низком небе. Он подъехал к старому замку в наемной карете и вошел в переднюю именно в ту минуту, как мистер Флойд выходил из столовой кончить вечер в своем одиноком кабинете.

Банкир остановился и с некоторым удивлением взглянул на загорелого моряка, машинально засунув руку между золотом и серебром в своем кармане. Он подумал, что моряк приехал с какой-нибудь просьбою для себя и своих товарищей. Может быть, где-нибудь на кентском берегу нужна была спасительная лодка, и этот приятной наружности загорелый человек приехал собирать деньги для своего благотворительного дела.

Он думал это, когда, в ответ на вопрос лакея, моряк произнес имя Проддер, и в одну минуту мысли банкира воротились за двадцать один год, когда он был до безумия влюблен в прелестную актрису. Голос банкира был слаб и хрипл, когда он обернулся к капитану и приветствовал его.

— Пожалуйте сюда, мистер Проддер, — сказал он, указывая на открытую дверь своего кабинета. — Я очень рад видеть вас. Я… я очень часто о вас слышал. Вы убежавший брат моей покойной жены?

Между грустными воспоминаниями о кратком счастьи прошлого, гордость имела свое место, и банкир старательно запер дверь кабинета, прежде чем сказал это.

— Бог да благословит вас, сэр, — сказал он, протягивая руку моряку, — я вижу, что я прав. Ваши глаза похожи на глаза Элизы. Вы всегда будете дорогим гостем в моем доме. Да, Сэмюэль Проддер — вы видите, я знаю ваше имя — и когда я умру, вы увидите, что вы не были забыты.

Капитан искренне поблагодарил своего зятя и сказал ему, что он не просит и не желает ничего, кроме позволения видеть свою племянницу, Аврору Флойд.

Когда он сделал эту просьбу, он поглядел на дверь, очевидно, ожидая, что наследница войдет в эту минуту. Он ужасно огорчился, когда банкир сказал ему, что Аврора замужем и живет близ Донкэстера; но что, если бы он приехал десятью часами ранее, он застал бы Аврору в Фельдене.

Ах! Кто не слыхал подобных слов? Кому не говорили, что если бы он приехал раньше или скорее, то вся жизнь его была бы другая? Кто не оглядывался с сожалением на прошлое, которое, если бы оно было устроено иначе, сделало бы настоящее другим?

— Как подумаешь, что я мог бы приехать вчера! — воскликнул капитан, — а я отложил мое путешествие, потому что была пятница! Если бы я знал!

Разумеется, капитан Проддер, если бы вы знали, что вам не дано знать, вы, без сомнения, поступили бы благоразумнее, так же, как и многие другие люди. Мы проводим лучшую часть нашей жизни, делая ошибки, а потом размышляем, как легко могли бы мы избегнуть их.

Мистер Флойд объяснил, несколько запутанно, может быть, почему ливерпульскую тетушку не уведомили о замужестве Авроры за мистера Джона Меллиша; а капитан объявил о своем намерении завтра рано утром отравиться в Донкэстер.

— Не думайте, чтобы я хотел навязываться вашей дочери, — сказал он, как бы зная опасения банкира. — Я знаю, что она гораздо выше меня по своему званию, хотя она единственная дочь моей родной сестры, и я не сомневаюсь, что окружающие ее будут поднимать нос перед старым моряком, сорок лет выдержавшим разные непогоды. Я только желаю видеть ее один раз и слышать, как она скажет, может быть: «Эге, дядюшка, какой же вы старик!» Мне кажется, — вдруг воскликнул Сэмюэль Проддер: — если бы я услыхал только один раз, как она назовет меня дядей, я мог бы воротиться в море и умереть счастливым, хотя бы мне никогда не пришлось быть на суше опять.

Глава XXI СТИВ

Джэмс Коньерс находил длинные летние дни довольно скучными в Меллишском Парке в обществе больного отставного берейтора, конюхов и Стива Гэргрэвиза.

Может быть, он мог бы найти много работы в конюшнях, если бы захотел; но после грозы в его обращении была заметная перемена; и трудолюбие, выказанное им по приезде, заменилось теперь беспечным равнодушием, заставлявшим старого берейтора качать своей седой головой и бормотать, что новый-то молодчик, кажется, слишком знатен для этого дела.

Мистер Джэмс мало дорожил мнением этих простых йоркширцев; он зевал им под нос, душил их сигарочным дымом с щеголеватым равнодушием, прекрасно гармонировавшим с цветом его лица и с великолепным блеском его ленивых глаз. Он взял на себя труд быть очень приятным на другой день своего приезда, так что приобрел значительную популярность у сельских жителей, которые были очарованы его красивым лицом и изящным обращением.

Но после своего свидания с мистрисс Меллиш в коттедже у северных ворот, он, по-видимому, оставил всякое желание нравиться, вдруг сделался недоволен, неугомонен, и так неугомонен, что даже готов был поссориться с несчастным Стивом.

Но Стивен Гэргрэвиз переносил эту перемену в своем новом господине с удивительным терпением, даже, может быть, с излишним терпением, с тем медленным, угрюмым, безропотным терпением, которое скорее вызывает оскорбления, чем избегает их, выжидая случая отплатить за них.

Стив мог скрывать свою ненависть и мстительность в темных углах своего жалкого мозга, и переносил небрежную дерзость мистера Коньерса так кротко, что берейтор смеялся над своим слугою говоря, что пара блестящих черных глаз и дамский хлыст лишили его и того рассудка, который оставался в его жалком мозгу.

После того, как он сказал это Стиву, тот стал еще раболепнее к нему обыкновенного, и смиренно благодарил его за окурки сигар, которыми Коньерс щедро награждал его.

Мистер Коньерс даже и не подумал отправиться взглянуть на лошадей в жаркий день пятого июня, а развалился на подоконнике, положив на стул свою хромую ногу, курил, пил целый день. Холодный грог, который он вылил в полчаса в свое красивое горло, по-видимому, имел на него гораздо менее влияния, чем такое же количество имело бы на лошадь. Лошадь, может быть, опьянела бы, на берейтора это не произвело никакого действия.

Мистрисс Поуэлль, гуляя для пользы своего здоровья в северном кустарнике и подвергаясь неминуемой опасности получить солнечный удар, по этой же самой достохвальной причине, прошла мимо северного коттеджа и видела мистера Коньерса, великолепного и блестящего, развалившегося на подоконнике и выказывавшего свою красивую особу, обрамленную вьющимися растениями, которые окружали стены коттеджа.

Ее несколько смутило присутствие Стива, стоявшего в дверях и бросившего на нее значительный взгляд, когда она проходила мимо — взгляд, может быть, говоривший: мы с вами знаем его тайны, — как он ни красив и ни дерзок, мы знаем, за какую жалкую цену его можно купить и продать; но мы молчим: мы молчим пока время даст созреть горькому плоду на дереве, хотя пальцам нашим так и хочется сорвать его, пока он еще зелен.

Мистрисс Поуэлль остановилась поздороваться с Коньерсом, выразив столько удивления при виде его в северном домике, как будто она была уверена, что он путешествует по Камчатке; но мистер Коньерс отвечал на ее вежливость зеванием и сказал ей с непринужденной фамильярностью, что она сделает ему большое одолжение, если пришлет ему «Times» как только эта газета будет получена в Меллишском Парке.

Вдова прапорщика так поддалась влиянию его грациозной дерзости, что не выказала никакого сопротивления и воротилась домой исполнить его просьбу. Итак в жаркий летний день берейтор курил, пил и наслаждался, между тем, как его подчиненный наблюдал за ним с недоумением, смутно перебирая в своей глупой голове происшествия прошлого вечера.

Но мистеру Джэмсу Коньерсу надоело наконец и наслаждаться; он начал сердиться на сельскую тишину коттеджа и дрыгать своей бедной, хромой ногой. Наконец неудовольствие его увеличилось до такой степени, что когда часы на церковной колокольне прозвучали над деревьями Меллишского Парка в солнечной вечерней атмосфере, он бросил трубку, нетерпеливо пожав плечами, и велел Стиву подать ему шляпу и палку.

— Семь часов, — пробормотал он, — только семо часов. Мне кажется, что этот летний день, должно быть, состоял из двадцати четырех часов.

Он стоял и смотрел в маленькое окно, с удовольствием нахмурив свои красивые брови, и сердитое выражение расстроило его полные, классически очерченные губы, когда он говорил эти слова. Он глядел в маленькое окно, сделавшееся еще меньше от рамки из роз и ломоносов, жасмина и мирты. Он смотрел на длинные прогалины, на синюю воду, просвечивавшуюся сквозь лес. Он видел все это с ленивой апатией, не сознававшей этой красоты. Уж лучше бы он был слеп; уж наверное, лучше бы он был слеп.

Он повернулся спиною к вечернему закату и поглядел на бледное лицо Стива Гэргрэвиза с таким же удовольствием, с каким глядел на природу в самом прелестнейшем ее виде.

— Длинный день, — сказал он, — адски скучный день. Слава Богу, он прошел.

Странно, что когда он произносил эту нечестивую признательность, никакое предчувствие будущего не замедлило биения его сердца, не оледенило пустые слова на его губах. Если бы он знал, что скоро случится; если бы он знал — благодаря Бога за исчезновение одного прекрасного летнего дня, который никогда не должен был воротиться с своими двенадцатью часами возможности для добра и зла — конечно, он бросился бы на землю, пораженный внезапным ужасом, и громко бы заплакал о постыдной истории своей прошлой жизни.

Он никогда не проливал слез после своего детства, кроме одного раза, и тогда эти слезы были жгучими каплями ярости и мстительного бешенства от уничтожения одного великого плана в его жизни.

— Я поеду сегодня в Донкэстер, Стив, — сказал он Гэргрэвизу, который стоял, почтительно ожидая приказаний своего господина и наблюдая за ним, как наблюдал целый день украдкой, но беспрестанно. — Я проведу вечер в Донкэстере и… и… посмотрю, не узнаю ли чего о сентябрьских скачках, не то, чтобы стоило чего-нибудь ожидать от этих кляч, — прибавил он с презрением к возлюбленным конюшням бедного Джана. — Нет ли тут такой повозки, в которой я мог бы доехать? — спросил он Стива.

Мистер Гэргрэвиз отвечал, что есть кабриолет, в котором ездил только мистер Меллиш, и гиг, в котором главные слуги ездили в Донкэстер, и крытая повозка, в которой конюхи ездили в город каждый день за провизией для дома.

— Очень хорошо, — сказал Коньерс, — бегите же в конюшню и велите одному из конюхов заложить самого прыткого пони в кабриолет и привести его сюда, да проворнее!

— Но в кабриолете никто не ездит, кроме мистера Меллиша, — сказал Стив тоном испуга.

— Что ж из этого, трусливая собака? — презрительно закричал берейтор, — я в нем поеду сегодня — слышишь? Черт побери этого дерзкого йоркширца! Не поддамся я ему! Он гордится своею красавицей женой? На чьи деньги куплен кабриолет, желал бы я знать? На деньги Авроры Флойд, может быть. И я не должен в нем ездить, потому что милорду угодно возить в нем свою черноглазую супругу! Слушай, ты, безмозглый идиот, и пойми меня, если можешь! — вскричал мистер Джэмс Коньерс с внезапным бешенством, от которого его красивое лицо все побагровело, а ленивые глаза зажглись новым огнем. — Слушай, Стивен Гэргрэвиз! Если бы я не был связан руками и ногами по милости хитрой женщины, я мог бы курить трубку сегодня вон в том доме, а может быть, еще и в другом доме получше.

Он указал пальцем на кровлю и окна, блистевшие на вечернем солнце и видневшиеся из-за деревьев.

— Мистер Джон Меллиш! — продолжал он, — если бы его жена не была чертовкой, с которой не сладит и умнейший человек в целом свете, я скоро заставил бы его запеть. Сходи за кабриолетом! — вскричал он вдруг, — да проворнее! Я не могу равнодушно говорить об этом. Я не могу подумать, как близок я был к получению полумиллиона, — пробормотал он сквозь зубы.

Он вышел на открытый воздух, обмахивался широкими полями своей поярковой шляпы и отирал пот со лба.

— Проворнее! — закричал он нетерпеливо своему слуге, который жадно слушал каждое слово запальчивой речи своего господина. — Проворнее! Я плачу тебе пять шиллингов в неделю не затем, чтобы ты таращил глаза. Ступай за кабриолетом! Я как в горячке, и только быстрая езда поправит меня.

Стив отправился так быстро, как только был способен идти. Никто не видел, чтобы он когда-нибудь бежал, но он имел медленную, извилистую походку, походившую на ползанье пресмыкающихся и не имевшую никакого сходства с движениями ему подобных.

Джэмс Коньерс ходил взад и вперед по лугу перед северным коттеджем. Волнение, заставившее побагроветь его лицо, постепенно прошло, пока он изливал свою досаду нетерпеливыми восклицаниями:

— Две тысячи фунтов, — бормотал он, — жалкие две тысячи фунтов! Менее чем годовые проценты с той суммы, которую я должен был получить с денег, которые я имел бы, если бы…

Он вдруг остановился, пробормотал ругательство сквозь зубы и сердито ударил своею палкою по мягкой траве. Очень приятно, когда мы рассуждаем о нашем несчастье, найти наконец, добираясь до источника этого несчастья, что первою причиною всего были мы сами. Это-то и заставило мистера Коньерса вдруг остановиться в его размышлениях о его несчастьях, пробормотать ругательство и с нетерпением прислушиваться к стуку колес кабриолета.

Стив скоро явился, ведя лошадь за узду. Он не осмелился сам сесть в заветный экипаж и с удивлением глядя на Джэмса Коньерса, как он швырял подушки, обитые шоколадным сукном, перекладывая их половчее и поспокойнее для себя. Мистер Коньерс сел так легко, как только позволяла ему хромая нога, и, взяв поводья от Стива, закурил сигару прежде чем отправился.

— Не жди меня, — сказал он, выезжая на пыльную дорогу, — я ворочусь поздно.

Гэргрэвиз запер железную калитку с громким стуком за своим новым господином.

— А я все-таки буду ждать — бормотал он, смотря, как быстро исчезал кабриолет, который казался теперь черном пятном в белом облаке дыма. — Уж наверно ты приедешь пьяный, и я узнаю что-нибудь из твоей сумасбродной болтовни. Да-да, — сказал он медленным тоном размышления — разговор твой очень сумасброден, я не могу еще разобрать его теперь, но мне все кажется, будто я знаю, что все это значит, хотя не могу понять. Чего-то недостает, и это что-то мешает мне понять.

Он потер свои жесткие, рыжие волосы своими сильными, неуклюжими руками, как будто хотел втереть в свою голову, какую-то недостающую понятливость.

— Две тысячи фунтов! — говорил он медленно, возвращаясь в коттедж, — две тысячи фунтов! Какая гибель денег!

Он сел на ступеньки двери коттеджа покурить окурки сигар, которые его благодетель бросал ему в этот день, но все рассуждал об этом и бормотал:

— Две тысячи фунтов! Двадцать сотен фунтов! Сорок раз пятьдесят фунтов!

И после каждой цифры хихикал, как будто говорить о подобной сумме было уже привилегией. Так влюбленный, в отсутствие своего кумира, шепчет имя своей возлюбленной летнему ветерку.

Последний пунцовый свет на синей воде исчез во мраке, а Стив все сидел и курил и рассуждал, пока не засветились звезды на небесном своде над его головой. Несколько позже десяти часов услыхал он стук колес и топот лошадей на большой дороге и, подойдя к воротам, выглянул через железные перекладины. Когда экипаж въехал в северные ворота, он увидел, что это один из экипажей Меллишского Парка, посланный на станцию за Джоном и его женой.

— Коротенькая поездка в Лондон, — пробормотал Стив, — верно, она ездила за денежками.

Жадные глаза полоумного конюха глядели сквозь железные перекладины на проезжавший экипаж. Он имел неопределенную идею, что две тысячи фунтов — огромная куча денег и что Аврора привезет их в шкатулке, или в узле, которые можно будет увидеть в окно кареты.

— Верно, она ездила за денежками, — повторил он, возвращаясь назад.

Он сел на прежнее место, на ступеньках у дверей, опять принялся курить и размышлять, очень часто потирая свою голову то одной рукой, то обеими, как будто старался втереть недостававший смысл в свой несчастный мозг; иногда он вздыхал, как будто старался все время отгадать какую-то трудную загадку.

Было далеко за полночь, когда Джэмс Коньерс воротился, пьяный и запачканый. Он наткнулся на Стива, все сидевшего на ступенях отворенной двери, разругал его и велел ему отвести кабриолет в конюшню.

Стив исполнил приказание пьяного господина и отвел лошадь с кабриолетом в тихую ночь, и нашел сердитого конюха, с фонарем в руке, дожидавшегося у ворот и вовсе не расположенного к разговору; он только изъявил надежду, чтобы новый берейтор не вздумал каждую ночь кататься таким образом и не испортил лошадь, выезженную для скачки.

Все лошади Джона Меллиша были выезжены для скачек и куплены за дорогую цену.

Коньерс громко храпел в своей маленькой спальной, когда Стив Гэргрэвиз воротился в коттедж. Стив с удивлением глядел на красивое лицо, обезображенное опьянением, на классическую голову, откинутую назад на измятом изголовье в одной из тех неловких позиций, которые пьяные всегда выбирают для своего отдохновения. Стив Гэргрэвиз потирал свою голову крепче прежнего, смотря на совершеннейший профиль, на красные губы, на темную бахрому ресниц, на бледный румянец щек.

— Может быть, и я годился бы для чего-нибудь, если бы был похож на тебя, — сказал он с полусвирепой меланхолией. — Я не стыдился бы себя тогда. Я не прятался бы в темные углы и не думал, почему я не похож на других людей и какой это горький, жестокий стыд, что я на них не похож! Тебе не зачем прятаться: никто не называет тебя безобразной собакой, как ты назвал меня сегодня, черт тебя побери! В свете тебе гладко.

Он погрозил кулаком спящему, а потом начал подбирать запыленное платье берейтора, разбросанное по полу.

— Кажется, надо вычистить его, прежде чем я лягу спать, — пробормотал он, — чтобы они были готовы для милорда, когда он проснется утром.

Он взял платье и свечу и пошел в нижнюю комнату, где взял щетку и принялся за работу, окружив себя облаком пыли, как безобразный арабский гений, приготовляющийся превратиться в красивого принца.

Он вдруг остановился и скомкал жилет в руках.

— Тут есть какая-то бумага! — воскликнул он, — бумага, зашитая между материей и подкладкой. Я распорю жилет и посмотрю, что это такое.

Он вынул складной ножик из кармана, осторожно распорол жилет и вынул бумагу, сложенную вдвойне — бумагу довольно толстую, отчасти напечатанную, отчасти написанную.

Он наклонился к свечке, облокотившись об стол, и прочел бумагу медленно и внимательно, следуя за каждым словом своим толстым указательным пальцем, иногда останавливаясь долго на одной букве, иногда перечитывая опять полстрочки.

Когда он дошел до последнего слова, он вдруг громко захохотал, как будто успел разгадать ту трудную загадку, которая занимала его целый вечер.

— Теперь я все знаю, — сказал он, — теперь все могу сообразить. Его слова, ее слова и деньги. Все могу сообразить и понять значение. Она дает ему две тысячи фунтов, чтобы он уехал отсюда и ничего не говорил об этом.

Он сложил бумагу, осторожно положил ее на прежнее место, между материей и подкладкой жилета, потом вынул из своего ближнего кармана кожаный бумажник, в котором, между разными разностями, были и иголки и нитки. Потом, наклонившись к свечке, медленно зашил распоротый шов проворно и чисто, несмотря на свои неуклюжие, огромные пальцы.

Глава XXII ПРЕЖНЕЕ ПОСТОЯНСТВО

Джэмс Коньерс завтракал в своей спальной после поездки в Донкэстер; Стивен Гэргрэвиз прислуживал ему, принес ему кофе и переносил его сердитое расположение с тем же самым долготерпением, которое казалось, свойственно этому тихоголосому конюху.

Берейтор не хотел пить кофе, а потребовал трубку и пролежал, куря почти все утро, между тем как запах роз и жимолости врывался в его маленькую комнатку, а июльское солнце ярко освещало обои на стенах.

Стив вычистил сапоги своего господина, выставил их на солнце, убрал завтрак, вымел лестницу у дверей и сел на нее, уткнув локти в колена, а руки засунул в свои жесткие, рыжие волосы. Тишина летней атмосферы прерывалась только жужжанием насекомых в лесу и случайным падением какого-нибудь листка.

Расположение духа мистера Коньерса вовсе не улучшилось после разгульной ночи в Донкэстере. Богу известно, какие увеселения нашел он там, потому что в Донкэстере, кроме весенних и осенних скачек, увеселений никаких не бывает.

Как бы то ни было, на мистере Коньерсе виднелись все симптомы разгульной ночи: глаза его были тусклы, язык горяч, рука тряслась, когда он брился. Тяжелая голова как будто превратилась в свинцовый ящик. Начав одеваться, он бросил на половине свой туалет и растянулся на постели жертвою желчного расстройства, неизбежно следующего за неумеренным употреблением крепких напитков.

— Стакан шабли освежил бы меня немножко, — пробормотал он, — но в этом гнусном месте ничего нельзя достать, кроме водки.

Он позвал Стива и приказал ему приготовить стакан холодного и слабого грога.

Коньерс осушил прохладительный напиток и опять бросился на изголовье со вздохом облегчения. Он знал, что ему опять захочется пить чрез пять или чрез десять минут, и что облегчение было кратковременное, но все-таки это было облегчение.

— Воротились они домой? — спросил он.

— Кто?

— Мистер и мистрисс Меллиш, идиот! — свирепо ответил Коньерс. — О ком другом буду я ломать себе голову? Воротились они вчера, когда меня не было дома?

Стив сказал своему барину, что он видел, как карета проехала в северные ворота после десяти часов вечера и что он заключил, что в ней должны были сидеть мистер и мистрисс Меллиш.

— Лучше сходи да узнай наверное, — сказал Коньерс, — мне нужно это знать.

— Сходить в дом?

— Да, трус! Или ты думаешь, что мистрисс Меллиш тебя съест?

— Не думаю ничего подобного, — угрюмо отвечал Стив, — а все-таки лучше не пойду.

— А я тебе говорю, что мне нужно знать, — сказал Коньерс: — мне нужно знать дома ли мистрисс Меллиш и есть ли в доме гости. Понимаешь?

— Да понять легко, только исполнить-то трудно, — возразил Стив Гэргрэвиз. — Как я это узнаю? Кто скажет мне?

— Почему я знаю? — нетерпеливо закричал Коньерс.

Угрюмая глупость Стивена Гэргрэвиза нагнала на щеголеватого Джэмса Коньерса лихорадку досады.

— Почему я могу знать? Разве ты не видишь, что я болен и не могу пошевелиться с этой постели; я сам бы пошел, если бы не был болен. А разве ты не можешь пойти и сделать то, что я тебе говорю, вместо того, чтобы стоять здесь и спорить до тех пор, пока ты сведешь меня с ума?

Стив Гэргрэвиз пробормотал какое-то извинение я угрюмо вышел из комнаты. Красивые глаза мистера Коньерса мрачно проводили его. Состояние здоровья, следующее за пьянством, не весьма приятно, и Коньерс сердился на себя за слабость, которая заставила его съездить в Донкэстер вчера, и изливал свой гнев на единственного человека, который был у него под рукой и рад был дать Стиву неприятное поручение, чтобы тому было так же досадно, как и ему.

— Голова моя кружится, а рука трясется, — бормотал он, лежа один в своей маленькой спальной, — так что не могу держать трубку, пока набиваю ее. В прекрасном положении нахожусь я, чтобы говорить с нею!

Он кинул трубку полунабитую и с утомлением повернулся на изголовье. Жаркое солнце и жужжанье насекомых мучили его. Большая муха летала и жужжала в складках занавесы у кровати, но берейтор был так болен, что мог только ругать свою крылатую мучительницу.

Его разбудил из дремоты дребезжащий голос мальчика в нижней комнате. Он пришел от мистера Джона Меллиша, который желал немедленно видеть берейтора.

— Мистер Меллиш, — пробормотал Джэмс Коньерс про себя. — Скажи своему барину, что я болен и не могу прийти теперь, а приду вечером, — сказал он мальчику. — Ты можешь видеть, что я болен, если у тебя есть глаза, и можешь сказать, что нашел меня в постели.

Мальчик ушел, а мистер Коньерс воротился к своим собственным мыслям, которые, по-видимому, вовсе не были приятны для него. Зажмурив глаза, он впал в дремоту, походившую на оцепенение.

Пока он лежал в этой беспокойной дремоте, Стивен Гэргрэвиз медленно и угрюмо шел по лесу.

Неправильный фасад старого дома виднелся ему через гладкую ширину луга, испещренного цветочными грядами.

Стив в полумраке души своей имел проблески того света, которых совсем недоставало Джэмсу Коньерсу. Он чувствовал, что все это было прекрасно и чувствовал еще более свирепую ненависть к той, чье влияние выгнало его из старого дома.

Дом выходил на юг и венецианские шторы были опущены в этот жаркий день. Стивен Гэргрэвиз поглядел не видно ли его старого неприятеля, Боу-оу, который обыкновенно лежал на широких каменных ступенях перед парадной дверью; но собаки нигде не было видно. Парадная дверь была заперта. Калитка в сад была открыта, вероятно, самим мистером Меллишем потому что этот джентльмен всегда забывал запирать двери и калитки, которые он отворял, и Стив, ободрившись от тишины вокруг дома, осмелился войти в сад и пробрался к окнам с опущенными шторами комнаты мистера Меллиша.

Одна из штор была полуоткрыта, и когда Стивен Гэргрэвиз осторожно заглянул в комнату, он с облегчением увидел, что она пуста. Кресло Джона было несколько отодвинуто от стола, на котором стояли открытые пистолетные ящики. Это с тремя шелковыми носовыми платками, бутылкой масла и куском верблюжьей кожи свидетельствовало, что мистер Меллиш проводил утро в приятном занятии чищенья своего оружия, составлявшего главное украшение его кабинета.

Он имел привычку начинать эту операцию с большими приготовлениями, презрительно отвергал всякую помощь, сильно потел чрез полчаса и присылал слугу кончить это занятие и привести комнату в прежний порядок.

Стив жадными глазами смотрел на ружья и пистолеты: он имел врожденную любовь к этим вещам. Раз он копил деньги, чтобы купить ружье, но в Донкэстере с него спрашивали тридцать пять шиллингов за старинный мушкетон, почти такой же тяжелый, как маленькая пушка; у него недостало мужества; он не мог расстаться с своими драгоценными денежками, одно прикосновение к которым нагоняло трепет восторга в медленное течение его крови. Нет, он не мог отдать такую сумму денег даже за обладание тем, к чему стремилось его сердце; а суровый продавец отказался принимать платеж понедельно. Стивен должен был решиться обойтись без ружья и надеяться, что когда-нибудь мистер Джон Меллиш вознаградит его услуги подарком какого-нибудь оружия.

Но теперь не было надежды на подобное счастье. Новая династия царствовала в Меллише; черноглазая королева, ненавидевшая Стива, запретила ему осквернять ее владения следами его недостойных ног. Он чувствовал, что он находится в опасности на пороге этой заветной комнаты, которую во время его продолжительной службы в Меллишском Парке он всегда считал храмом прекрасного; но вид оружия на столе имел для него магнетическую привлекательность и он не сколько отодвинул венецианскую штору и влез в открытое окно. Там, разгоревшись и дрожа от волнения, он опустился на кресло Джона и начал рассматривать драгоценное оружие и вертеть их в своих неуклюжих руках.

Как ни восхитительны были ружья, как ни приятно было взять револьвер и прицелиться в воображаемого фазана, пистолеты были еще привлекательнее, потому что он не мог удержаться, чтобы не воображать, как он прицелится ими в своих врагов: иногда в Джэмса Коньерса, который обижал его и делал ему горьким хлеб зависимости, очень часто в Аврору, раза два в бедного Джона Меллиша, но всегда с таким мрачным выражением на своем лице, которое обещало мало пощады, если бы пистолет был заряжен и враг под рукой.

Тут был один пистолет, маленький и очень странный по наружности, потому что Стив не мог найти ему пары, который чрезвычайно ему понравился. Это была прехорошенькая дамская игрушечка, такая маленькая, что могла уложиться в карман дамы, но огниво щелкнуло с таким звуком, когда Стивен спустил курок, который не предвещал ничего хорошего.

— Подумаешь, что такая маленькая вещица может убить такого большого человека, как ты, — пробормотал Гэргрэвиз, кивая головой по направлению к северному домику.

Он держал еще пистолет в своей руке, когда дверь отворилась и на пороге показалась Аврора.

Она говорила, отворяя дверь, почти прежде чем была в комнате:

— Милый Джон, мистрисс Поуэлль желает знать, обедает ли сегодня здесь полковник Мэддисон с Лофтгаузами.

Она вдруг отступила, задрожав с головы до ног, когда глаза ее упали на ненавистного Стива вместо знакомого лица Джона.

Несмотря на усталость и волнение, которые она вынесла в эти последние дни, она не казалась больна. Глаза ее сверкали неестественным блеском и лихорадочный румянец горел на щеках. Обращение ее, всегда пылкое, было тревожно и нетерпеливо в этот день, как будто ее натура получила ужасный прибавок электричества, так что она каждую минуту должна была разразиться какой-нибудь бурею гнева или горести.

— Вы здесь! — воскликнула она.

Стив, смутившись, не знал, какой придумать предлог для своего присутствия. Он стащил с головы своей ветхую шапочку, вертел ее в своих огромных руках, но ничего не говорил жене своего бывшего господина.

— Кто прислал вас в эту комнату? — спросила мистрисс Меллиш. — Я думаю, что вам запрещено приходить сюда — по крайней мере в дом, — прибавила она и лицо ее вспыхнуло от негодования. — Хотя мистер Коньерс заблагорассудил взять вас в северный коттедж. Кто прислал вас сюда?

— Он, — отвечал Гэргрэвиз угрюмо.

— Джэмс Коньерс?

— Да.

— Что ему нужно?

— Он велел мне сходить в дом и узнать, воротились ли вы и барин.

— Ступайте же и скажите ему, что мы воротились, — сказала Аврора презрительно, — и что если бы он подождал немножко, то ему не нужно было бы посылать подсматривать за мной своих шпионов.

Стив пробрался к балкону, чувствуя, что его выпроваживают эти слова, и смотря несколько подозрительно на хлысты охотничьи и верховые, висевшие над камином. Мистрисс Меллиш могла прийти фантазия отхлестать его опять по плечам, если он оскорбит ее.

— Постойте! — сказала Аврора повелительно: — если уж вы здесь, то можете отнести записку. Погодите, пока я напишу.

Она протянула руку с движением, ясно выражавшим: не подходите ближе, вы так противны, что на вас нельзя смотреть иначе, как издали, и села за письменный стол Джона.

Она набросала две строчки гусиным пером на лоскутке бумажки, которую сложила, когда чернила были еще мокры, потом отыскала конверт между разбросанными бумагами, приклеила его, примочив слюной, подала Гэргрэвизу, смотревшему на нее жадными глазами, стараясь узнать эту новую тайну.

«Не были ли вложены в этот конверт две тысячи фунтов, — думал он — нет, наверно, такая сумма должна быть огромной грудой золота и серебра».

Он видел иногда векселя и банковые билеты в руках Лэнгли берейтора, и всегда удивлялся, как деньги могут находиться в таких жалких клочках бумаги».

«Я предпочитаю золото, — думал он, — если бы эти деньги были мои, я имел бы их все золотом и серебром».

Он был очень рад, когда спасся от хлыста мистрисс Джон Меллиш, и войдя в густую чащу на северной стороне парка, принялся рассматривать конверт, отданный ему.

Мистрисс Меллиш слишком смочила конверт, как это иногда делается, когда торопятся, так что камедь была еще так мокра, что Стивен Гэргрэвиз мог без труда открыть конверт, не разорвав его. Он осторожно осмотрелся вокруг, убедился, что за ним не наблюдает никто, и вынул бумажку. В ней заключалось мало вознаграждений за его хлопоты, только эти слова, набросанные самым нерадивым почерком Авроры:

«Будьте на южной стороне леса возле рогатки, после половины девятого».

Стив усмехнулся и опять запечатал конверт.

— Он беззаботен, — бормотал он, осматривая письмо, — он не станет рассматривать его прежде чем распечатает его. Не стоило почти совсем и распечатывать, а все-таки лучше знать.

Немедленно после того, как Стивен Гэргрэвиз исчез в открытую дверь балкона, Аврора хотела уйти из комнаты в дверь, отыскивая своего мужа.

Ее остановила на пороге мистрисс Поуэлль, с покорным и почтительным терпением кампаньонки на жалованье, изображавшемся на ее нелепом лице.

— Полковник Мэддисон обедает здесь, любезная мистрисс Меллиш? — спросила она мягко, но с задумчивой серьезностью, как будто показавшейся, что ее жизнь, или, по крайней мере, ее душевное спокойствие, зависит от этого ответа. — Я так желаю знать, потому что, разумеется, это сделает разницу для рыбы, эти пожилые ост-индские офицеры так…

— Я не знаю, — коротко отвечала Аврора. — Вы долго стояли у дверей, прежде чем я вышла, мистрисс Поуэлль?

— О нет, — отвечала вдова прапорщика, — не долго; разве вы не слыхали, как я постучалась?

— Нет, — отвечала Аврора, — вы не стучались.

— Стучалась два раза, — отвечала мистрисс Поуэлль, — но вы казались так озабочены, что…

— Я не слыхала, — перебила Аврора, — вам следует стучаться громче, когда вы хотите, чтобы вас услыхали, мистрисс Поуэлль. Я приходила сюда отыскивать Джона, а теперь останусь убрать его ружья. Какой неряха, всегда бросает их!

— Не помочь ли вам, любезная мистрисс Меллиш?

— О нет, благодарю.

— Но позвольте мне — ружья так интересны. Право, и в искусстве, и в природе мало есть чего, если сообразить…

— Вам лучше отыскать мистера Меллиша и узнать наверное, обедает ли здесь полковник, мистрисс Поуэлль, — перебила Аврора, закрывая крышки пистолетных ящиков и ставя их на полки.

— О, если вы желаете быть одна, это конечно, — сказала вдова прапорщика, украдкой глядя в лицо Авроры, наклонившейся над револьверами и тихо выходя из комнаты.

«С кем она говорила? — думала мистрисс Поуэлль, — я могла слышать ее голос, но другого голоса не слыхала. Верно, это был мистер Меллиш, однако он говорит не так тихо».

Она остановилась посмотреть из окна в коридор, и сомнения ее разрешились при виде Стива, прокрадывавшегося под тенью деревьев, обрамлявших луг. Способности мистрисс Поуэлль были усовершенствованы до такой степени, что она могла видеть, в буквальном смысле и фигуральном, гораздо дальше многих других людей.

Мистрисс Поуэлль не нашла Джона Меллиша в доме, и когда спросила слуг, ей сказали, что он пошел в северный коттедж к берейтору, который лежал в постели.

— Неужели! — сказала вдова прапорщика, — стало быть, так как мне непременно нужно узнать насчет полковника, то я сама пойду в северный коттедж к мистеру Меллишу.

Она взяла зонтик и перешла через луг скорым шагом, несмотря на жар июльского полудня.

«Если я поспею туда прежде Гэргрэвиза, — думала она, — может быть, я узнаю, зачем он приходил в дом».

Вдова прапорщика дошла до северного коттеджа прежде Стивена Гэргрэвиза, который останавливался, как мы знаем, на самой уединенной тропинке в лесу разбирать царапанье Авроры.

Мистрисс Поуэлль нашла Джона Меллиша, сидящего у берейтора в маленькой гостиной и рассуждающего о лошадях; господин говорил с значительным одушевлением, слуга слушал с небрежностью, обнаруживавшей некоторое презрение к лошадям бедного Джона. Мистер Коньерс встал с постели при звуке голоса своего хозяина в маленькой комнатке внизу, надел старые туфли, запачканный охотничий камзол, чтобы сойти вниз и выслушать, что мистер Меллиш ему скажет.

— Жалею, что вы больны, Коньерс, — сказал Джон с такой свежестью в своем звучном голосе, что как будто самый тон его принес здоровье и силы. — Так как вы нездоровы и не можете прийти в дом, я сам пришел поговорить с вами о делах.

Тут начались толки о лошадях и скачках, продолжавшиеся до тех пор, пока мистрисс Поуэлль дошла до северного коттеджа. Она остановилась на несколько минут, ожидая промежутка в разговоре. Она была слишком хорошо воспитана для того, чтобы прерывать разговор мистера Меллиша, и притом тут была возможность услышать что-нибудь.

Невозможно было найти большего контраста, как тот, какой представляли эти два человека. Джон был широкоплеч и силен; его короткие, кудрявые каштановые волосы были счесаны с широкого лба, светлые, открытые голубые глаза сияли честностью; его просторная серая одежда была прекрасно сшита и опрятна, рубашка блистала всею свежестью утреннего туалета — все в нем казалось красиво от непринужденной грации, свойственной человеку, родившемуся джентльменом.

Берейтор был красивее своего господина в том отношении, что каждая черта его была самым высоким типом положительной красоты; однако все в нем показывало простолюдина. Рубашка его была запачкана и измята, волосы не причесаны, борода не выбрита, руки грязны. Физиономия не выражала ничего, кроме неудовольствия своей судьбою и презрения к мнениям других людей. Все нравоучения, какие можно бы читать о скоропреходящей красоте, не могли бы подействовать так сильно, как эта безмолвная очевидность, представляемая самим мистером Коньерсом. Неужели красота так ничтожна, можно бы спросить, смотря на берейтора и на его хозяина? Неужели лучше быть опрятным, хорошо одетым, изящным, чем иметь классический профиль и грязную рубашку?

Находя весьма неинтересным разговор Джона, мистрисс Поуэлль явилась на сцену и еще раз сделала важный вопрос о полковнике Меддисоне.

— Да, — отвечал Джон, — старик непременно будет. Велите дать побольше вареного рису, инбирного варенья и всех этих невкусных вещей, которыми живут индийские офицеры. Видели вы Лолли?

Мистер Меллиш надел шляпу, дал последнее распоряжение берейтору и вышел.

— Видели вы Лолли? — спросил он опять.

— Да, — отвечала мистрисс Поуэлль, — я сейчас оставила мистрисс Меллиш в вашей комнате; она говорила с этим полоумным… кажется, его зовут Гэргрэвизом.

— Говорила с ним? — закричал Джон, — говорила с ним в моей комнате? Как? ему запрещено переходить чрез порог дома: мистрисс Меллиш не может его видеть. Разве вы не помните тот день, когда он прибил ее собаку и Лолли приби… имела истерику? — поправил мистер Меллиш, заменив одно слово другим.

— О, да, помню этот несчастный случай, — отвечала мистрисс Поуэлль тоном, который, несмотря на свою любезность, показывал, что поступок Авроры не легко забыть.

— Невероятно, чтобы Лолли говорила с этим человеком. Вы, должно быть, ошибаетесь, мистрисс Поуэлль.

Вдова прапорщика глупо улыбнулась, подняла брови, тихо покачала головой, как будто говоря: разве я ошибаюсь когда-нибудь?»

— Нет, нет, любезный мистер Меллиш, — сказала она с полушутливым видом убеждения, — с моей стороны ошибки нет. Мистрисс Меллиш говорила с этим полоумным человеком; вы знаете, ведь этот человек слуга мистера Коньерса. Может быть, мистрисс Меллиш давала ему какое-нибудь поручение к мистеру Коньерсу.

— Поручение к нему! — заревел Джон, вдруг остановившись и хлопнув своею тростью по земле с движением необузданного гнева. — Какие поручения может она посылать ему? Зачем ей нужен человек, чтобы переносить поручения между нею и им?

Бледные глаза мистрисс Поуэлль засветились желтоватым пламенем при этой вспышке Джона.

«Наступает — наступает — наступает!» — кричало ее завистливое сердце, и слабый румянец выступил на ее болезненных щеках.

Но чрез минуту Джон Меллиш возвратил свое самообладание. Он рассердился на себя за этот мимолетный гнев.

«Неужели я опять стану сомневаться в ней? — подумал он, — неужели я так мало знаю благородство ее великодушной души, что готов подслушивать каждый шепот и опасаться каждого взгляда?»

Они отошли ярдов на сто от коттеджа в это время, Джон повернулся нерешительно, как бы желая воротиться назад.

— Поручение к Коньерсу, — сказал он мистрисс Поуэлль, — да, да, конечно. Весьма вероятно, что она послала к нему поручение: она лучше меня знает толк в лошадях.

Мистрисс Поуэлль хотелось дать Джону пощечину, если бы она была так высока, чтобы достать до его щеки. Ослепленный дурак! Неужели он никогда не откроет своих ослепленных глаз и не увидит погибели, приготовляющейся для него?

— Вы добрый муж, мистер Меллиш, — сказала она с кроткой меланхолией. — Ваша жена должна быть счастлива! — прибавила она со вздохом, ясно намекавшим, что мистрисс Меллиш была несчастна.

— Хороший муж! — закричал Джон, — и в половину ее недостоин. Чем могу я доказать ей, что я люблю ее? Что могу я сделать? Ничего, кроме того, чтобы позволять ей поступать по-своему; и как это мало! Если бы она захотела зажечь этот дом, чтобы сделать фейерверк, — прибавил он, указав на замок, где он в первый раз увидел свет, — я позволил бы ей это сделать и смотрел бы вместе с нею на пожар.

— Вы возвращаетесь в коттедж? — спокойно спросила мистрисс Поуэлль, не обращая никакого внимания на эту вспышку супружеского энтузиазма.

Они воротились назад и находились в нескольких шагах от садика перед северным коттеджем.

— Возвращаюсь назад? — сказал Джон, — нет… да.

Между отрицательным и утвердительным ответом он поднял глаза и увидел Стивена Гэргревиза, входившего в калитку садика. Стив прошел кратчайшею дорогою через лес. Джон Меллиш ускорил шаги и пошел за Стивом через садик к порогу двери. На пороге он остановился. Сельское крылечко было густо закрыто раскидистыми ветвями роз и жимолости и Джона не видно было изнутри. Он не имел намерения подслушивать, он только подождал несколько минут, сам не зная, что он будет делать. В эти минуты нерешительности он услыхал, как Коньерс заговорил со своим слугой.

— Ты видел ее? — спросил он.

— Конечно, видел.

— И она велела тебе сказать мне что-нибудь?

— Нет, она только дала мне вот это.

— Письмо? — вскричал берейтор, — подай!

Джон Меллиш услыхал, как Коньерс распечатал конверт и узнал, что жена его писала к его слуге. Он сжал кулак своей сильной правой руки так, что ногти воткнулись в мускулистую ладонь, потом обернулся к мистрисс Поуэлль, которая стояла позади него, кротко улыбаясь, как бы улыбалась при землетрясении, при революции, при всяком другом национальном бедствии, и сказал спокойно:

— Какие бы распоряжения мистрисс Меллиш ни дала, они наверно будут хороши; я вмешиваться в них не стану.

Он отошел от северного коттеджа с этими словами, и вдруг, обернувшись к вдове прапорщика, прибавил:

— Мистрисс Поуэлль, мне было бы очень жаль сказать что-нибудь оскорбительное для вас, так как вы гостья в моем доме, но я счел бы одолжением для себя, если бы вы были так добры и помнили, что я не желаю иметь никаких сведений о поступках моей жены ни от вас, ни от кого другого. Все, что делает мистрисс Меллиш, она делает с полного моего согласия, с полного моего одобрения. Жена Цецаря не должна быть подозреваема, и ей богу — извините за откровенность — за женой Джона Меллиша не следует подсматривать.

— Подсматривать! — сведений! — воскликнула мистрисс Поуэлль, подняв свои бледные брови до самых крайних границ, дозволяемых природой. — Любезный мистер Меллиш, если я действительно один раз заметила в ответе на ваш собственный вопрос, что мистрисс Меллиш…

— О да, — ответил Джон, — я понимаю. Есть разные способы, по которым вы можете отправиться в Донкэстер из этого дома. Вы можете проехать чрез поле или вокруг Гарперской пустоши, но вы все-таки туда доедете. Я вообще предпочитаю большую дорогу. Может быть, это не самая кратчайшая, но зато самая прямая.

Углы тонкой нижней губы мистрисс Поуэлль опустились, когда Джон делал эти замечания; но она скоро оправилась и сказала мистеру Меллишу, что он так странно выражается, что его иногда трудно понять.

Но Джон сказал все, что хотел сказать, и твердо пошел вперед.

Глава XXIII НА ПОРОГЕ МРАЧНЫХ НЕСЧАСТИЙ

Джон прямо пошел в свою комнату посмотреть, не там ли его жена, но он нашел ружья лежащими на своих местах, а комнату пустою.

Горничная Авроры, щегольски одетая девушка, вышла из людской, откуда слышались бренчание ножей и вилок, показывающее, что там обедают, чтобы отвечать на нетерпеливые вопросы Джона. Она сказала ему, что мистрисс Меллиш жаловалась на головную боль и пошла в свою комнату прилечь. Джон отправился наверх и осторожно прошел по устланному ковром коридору, боясь, чтобы каждый шаг его не обеспокоил его жену.

Дверь ее уборной была полуоткрыта, Джон тихо отворил ее и вошел. Аврора лежала на диване в широкой белой блузе; черные волосы лежали на плечах ее змеистыми косами. Богу известно, сколько бессонных ночей провела мистрисс Меллиш, но в этот жаркий летний день она заснула тяжелым сном. Щеки ее горели лихорадочным румянцем и одна маленькая ручка лежала под головой, обвитая кучей ее великолепных волос.

Джон наклонился над Авророй с нежной улыбкой.

«Бедняжка, — думал он, — слава Богу, что она может спать, несмотря на печальные тайны, явившиеся между нами. Тольбот Бёльстрод оставил ее, потому что не мог вынести тоски, которую я выношу теперь. Какую причину имел он сомневаться в ней? какую причину, в сравнении с той, которую имел я две недели тому назад — намедни — сегодня? Однако — однако я полагаюсь на нее и буду полагаться до самого конца.

Он сел на низкое кресло возле дивана, на котором лежала его спящая жена, и смотрел на нее, думал о ней, может быть, молился за нее; чрез несколько времени он сам заснул, гармонируя своим храпеньем с правильным дыханием Авроры.

Он спал и храпел этот ужасный человек, в час своих неприятностей, и вел себя вообще совсем неприличным образом для героя. Но он не герой. Он здорового и крепкого сложения, с прекрасной, широкой грудью. Гораздо вероятнее, что он умрет от апоплексического удара, чем грациозно исчахнет от чахотки, или порвет кровяной сосуд в минуту сильного волнения. Он спит спокойно на теплом июльском воздухе, струящемся на него из открытого окна и успокаивающем его своим бальзамическим дуновением, и вполне наслаждается этим душевным и телесным отдохновением.

Однако даже в этом спокойном сне какая-то тень горьких воспоминаний, отогнанных от него сном, наполняет его грудь неопределенной болью, мучительной тягостью, которых отогнать нельзя.

Он спал, пока полдюжины разных часов в старом доме не объявила единогласно, что пять часов пополудни и он вдруг проснулся и увидал, что жена смотрит на него чрезвычайно пристально; ее черные глаза были наполнены какой-то торжественной мыслью, а на ее лице виднелась какая-то странная серьезность.

— Мой бедный Джон! — сказала она, склонив к нему свою прелестную головку и положив на его руку свой горячий лоб, — как ты, должно быть, устал, если заснул так крепко среди бела дня! Я проснулась уже около часа и все смотрела на тебя…

— Смотрела на меня, Лолли! — Зачем?

— И думала, как ты добр ко мне! О, Джон, Джон! что могу я сделать — что могу я сделать для тебя, чтобы загладить все…

— Будь счастлива, Аврора, — сказал он хриплым голосом, — будь счастлива и… отошли отсюда этого человека.

— Он уедет, Джон, уедет скоро, милый — сегодня вечером.

— Как! Так ты писала ему затем, чтобы отказать ему? — спросил мистер Меллиш.

— Ты знаешь, что я к нему писала?

— Да, душа моя, ты ему писала затем, чтобы отказать ему — скажи: да, Аврора. Заплати ему сколько хочешь, чтобы он сохранил тайну, узнанную им, но отошли его отсюда, Лолли, отошли. Вид его ненавистен мне, отошли его, Аврора, или я должен сделать это сам.

Он встал в сильном волнении, но Аврора тихо взяла его за руку.

— Предоставь все мне, — сказала она спокойно: — поверь, я поступлю к лучшему; к лучшему, по крайней мере, если ты не можешь меня лишиться; ведь ты не можешь лишиться меня, Джон?

— Лишиться тебя! Боже мой, Аврора! Зачем ты говоришь мне подобные вещи? Я не хочу тебя лишиться — слышишь ли, Лолли? Я не хочу. Я последую за тобою на самый дальний край вселенной, и горе тем, кто станет между нами!

Его сжатые зубы, свирепый блеск в глазах придавали его словам такую выразительность, какую мое перо никак не может придать, если бы я употребила всевозможные эпитеты.

Аврора встала с дивана и, свернув волосы густою массою на затылке, села у окна и подняла венецианскую штору.

— Эти люди обедают здесь сегодня, Джон? — спросила она небрежно.

— Лофтгаузы и полковник Мэддисон? Да, душа моя, и уже шестой час. Ты, кажется, еще не пила твой чай? Не позвонить ли, чтобы тебе подали?

— Да, дружок, и ты напейся со мною, если хочешь.

Я боюсь, что в глубине своего сердца мистер Меллиш не очень-то долюбливал напиток, которым жена потчивала его, но он готов был наесться Бог знает чего, если бы жена его угощала.

Мистрисс Поуэлль услыхала бренчанье чашек и ложек, проходя мимо двери в свою комнату, и ужасно была взбешена при мысли, что любовь и согласие царствовали в комнате, где муж и жена сидели за чаем.

Аврора вышла в гостиную через час после этого, в великолепном шелковом платье с множеством черных кружевных воланов, с диадемою из волос на голове, прикрепленной тремя бриллиантовыми звездами, которые Джон купил для нее в Париже, и которые так искусно были прикреплены, что дрожали при каждом движении ее прелестной головы. Вы, может быть, скажете, что она нарядилась слишком великолепно для приема старого индийского офицера и провинциального пастора с женой; но если она любила великолепные наряды более простых, то это не из щегольства, а скорее из внутренней любви к блеску и пышности, которая составляла часть ее широкой натуры. Ее научили думать о себе как о мисс Флойд, дочери банкира, научили также тратить деньги, как обязанность к обществу.

Мистрисс Лофтгауз была хорошенькая маленькая женщина, с бледным лицом и карими глазами. Она была младшей дочерью мистера Мэддисона, по происхождению гораздо выше бедной мистрисс Меллиш, которая, несмотря на свое богатство, только… и проч. и проч., как Маргарета Лофтгауз замечала своим приятельницам. Она нелегко забывала, что отец ее был младший брат баронета и отличился каким-то ужасным образом — кровожадным истреблением индийцев далеко на Востоке; и ей казалось тяжело, что Аврора обладает такими жестокими преимуществами, по милости торговой гениальности ее глазговских предков.

Но честные люди не могли знать Аврору и не любить ее. Мистрисс Лофтгауз искренне простила ей ее пятьдесят тысяч приданого и объявляла, что она милейшая женщина на свете, а мистрисс Меллиш искренне платила ей взаимностью за ее дружелюбие и ласкала маленькую женщину, как ласкала Люси Бёльстрод с величественным, но доброжелательным снисхождением, как Клеопатра могла бы ласкать своих прислужниц.

Обед прошел довольно приятно. Полковник Мэддисон с аппетитом ел блюда, нарочно приготовленные для него, и хвалил повара Меллишского Парка, Мистер Лофтгауз объяснял Авроре план новой школы, которую он намеревался выстроить для пользы родного прихода Джона. Аврора терпеливо слушала довольно скучные подробности, где пекарня и прачечная занимали главное место. Она прежде уже об этом слышала, потому что вряд ли строились церковь, больница или какое бы то ни было благотворительное заведение, которое дочь банкира не помогла бы строить. Но сердце ее было довольно обширно, и она всегда рада была слышать и о пекарнях и прачечных.

Если на этот раз она интересовалась менее обыкновенного, мистер Лофтгауз не примечал ее невнимательности, потому что, по своему простодушию, он думал, что разговор о школах не может не быть интересен. Ничего не может быть труднее, как заставить людей понять, что вы не интересуетесь тем, что особенно интересует их. Джон Меллиш не мог бы поверить, что разговор о скачках не интересен для мистера Лофтгауза, а провинциальный пастор вполне был убежден, что подробности о его филантропических планах для пользы прихода должны быть восхитительны для его хозяев.

Но владелец Меллишского Парка был очень молчалив и сидел с рюмкой в руке, смотря через стол и голову мистрисс Лофтгауз на освещенные солнцем вершины дерев между лугом и северным коттеджем. Аврора с другого конца стола видела этот взгляд и тень помрачила ее лицо, выражавшее какое-то решительное намерение, запрятанное глубоко в ее сердце. Она сидела так долго за десертом, устремив глаза на абрикос, лежавший на ее блюде, что бедная мистрисс Лофтгауз пришла в совершенное отчаяние, не получая того значительного взгляда, который должен был освободить ее от истории ее отца, о тигровой охоте, которую она слышала уже в сотый раз. Может быть, она никогда не дождалась бы этого женского сигнала, если бы мистрисс Поуэлль не сделала какого-то замечания о заходящем солнце. Мистрисс Меллиш вышла из задумчивости и вдруг вздрогнула.

— Девятый час, — сказала она, — не может быть так поздно!

— Да, Лолли, — отвечал Джон, смотря на часы: — четверть девятого.

— Неужели? Извините, мистрисс Лофтгауз, не пойти ли нам в гостиную?

— Да, душечка, пойдемте, — отвечала жена пастора, — и поболтаем хорошенько. Папа будет пить слишком много бордоского, если станет рассказывать свои истории, — прибавила она шепотом. — Попросите вашего доброго мужа не поить его так много бордоским: потому что он будет страдать завтра печенью и скажет, что Лофтгауз должен был удержать его. Он всегда говорит, что бедный Реджинальд виноват, зачем не удерживает его.

Джон тревожно посмотрел вслед жене, когда три дамы проходили через переднюю; он закусил губы, приметив мистрисс Поуэлль возле Авроры.

«Кажется, я выразился довольно ясно сегодня утром».

Четверть девятого, двадцать минут, двадцать пять. Мистрисс Лофтгауз, блестящая пианистка, и никогда не бывает так счастлива, как разыгрывая Тальберга и Бенедикта перед своими друзьями.

В двадцать семь минут девятого мистрисс Лофтгауз сидела за фортепьяно Авроры, разыгрывая прелюдию, требовавшую таких необыкновенных экзерциций правой руки через левую и левой через правую, что мистрисс Меллиш была уверена, что внимание ее приятельницы не будет отвлечено от фортепьяно.

За длинной гостиной Меллишского Парка была уютная комнатка, обитая розовым ситцем и меблированная кленовыми стульями и столами. Мистрисс Лофтгауз не просидела за фортепьяно и пяти минут, как Аврора вышла из гостиной в эту комнатку, оставив свою гостью с мистрисс Поуэлль. Она остановилась на пороге двери взглянуть на вдову прапорщика, которая сидела около фортепьяно в позе восхищенного внимания.

«Она подсматривает за мною, — думала Аврора, — хотя веки ее опущены и она делает вид, будто смотрит на бордюр носового платка. Она видит меня, может быть, своим подбородком или носом. Почем я знаю? она вся составлена из глаз! Ба! неужели мне бояться ее, когда я никогда не боялась его. Чего мне бояться, кроме…

Голова ее, вместо надменной позы, опустилась, и грустная улыбка промелькнула на ее губах.

«Кроме того, чтобы сделать тебя несчастным, мой милый муж. Да — и она вдруг приподняла голову с прежней надменностью, — мой муж, муж, сохранявший свои супружеские обеты столь же незапятнанными, как в ту минуту, когда они были произнесены твоими губами!»

Я пишу, что она думала, помните, а не то, что она говорила. Она не имела привычки думать вслух; я, впрочем, никогда не знала никого, кто имел бы эту привычку.

Аврора взяла кружевную косынку, которая была брошена на диван, и накинула ее на голову, зарывшись облаком, черного кружева, сквозь которое бриллианты сверкали как звезды на полночном небе. Она вышла в балконную дверь с глубоко затаенной целью в сердце и с решительным блеском в глазах.

Часы на деревенской колокольне пробили три четверти девятого. Наконец звуки замерли в летнем воздухе. Аврора подняла глаза на вечернее небо и пошла быстрыми шагами по лугу к южному концу леса, обрамлявшему парк.

Глава XXIV КАПИТАН ПРОДДЕР ПРИНОСИТ ДУРНЫЕ ИЗВЕСТИЯ В ДОМ СВОЕЙ ПЛЕМЯННИЦЫ

Пока Аврора стояла на пороге балкона, человек, стоявший на широких каменных ступенях перед парадной дверью, вел переговоры с лакеем, который не впускал его с презрительным равнодушием опытного слуги.

Этот человек был капитан Сэмюэль Проддер, приехавший из Донкэстера после полудня, отобедавший в Рейндире и приехавший в Меллишский Парк в наемном гиге.

— Да, мистрисс Меллиш дома, — отвечал слуга, осматривая капитана с критическим видом, который был довольно досаден бедному Сэмюэлю, — но она занята.

— Может быть, она отложит свои занятия, когда узнает, кто желает ее видеть, — отвечал капитан, сунув руку в свой широкий карман, — она заговорит другое, когда вы отнесете ей вот эту карточку.

Он подал ему карточку со своим именем и адресом: на ней также было написано, что он был владельцем судна «Нэнси Джэн».

Лакей взял документ между большим и указательным пальцами и рассмотрел его так подробно, как будто это был какой-нибудь памятник средних веков; новый свет засиял в уме его, когда он прочел о «Нэнси Джэн» и он взглянул на капитана первый раз с чем-то похожим на интерес.

— Вы сигары желаете продать? — спросил он.

— Сигары! — прибавил Сэмюэль Проддер, — вы принимаете меня за контрабандиста, что ли? Я родной дядя вашей барыни, то есть я… я знал ее мать, когда она была маленькой девочкой, — прибавил он с замешательством, вспомнив, как его профессия отдаляла его от мистрисс Меллиш и ее мужа. — Отнесите же ей мою карточку!

— У нас обедают гости, — сказал лакей холодно, — и я не знаю, воротились ли дамы в гостиную; но если вы родственник барыни — я пойду и посмотрю.

Лакей ушел, оставив бедного Сэмюэля кусающим ногти свои от досады, что он проболтался о своем родстве.

«Этот молодчик теперь будет смотреть на нее с презрением, когда он узнал, что она племянница старого шкипера, который возил товары по комиссии и не может держать язык за зубами», — думал он.

Лакей воротился, пока Сэмюэль Проддер упрекал себя за свое сумасбродство, и уведомил его, что мистрисс Меллиш нет дома.

— Кто же это играет на фортепьяно? — спросил Сэмюэль Проддер с скептической грубостью.

— Жена пастора, — отвечал презрительно лакей. — Бывшая гувернантка, верно; она играет слишком хорошо для настоящей леди. Барыня не играет — так, только иногда. Прощайте.

Он затворил стеклянную дверь без дальнейшей церемонии и не пустил Сэмюэля в дом к его племяннице.

«Как подумаешь, что я играл в мячик с ее матерью, — думал капитан, — а теперь ее слуга поднимает передо мною нос и запирает от меня дверь!»

Он, скорее, был огорчен, чем рассержен. Он не ожидал ничего лучшего. Только бы ему на минуту очутиться лицом к лицу с дочерью Элизы и он не боялся последствий.

— Я пройдусь по парку, — сказал он кучеру, который привез его из Донкэстера, — вечер такой прекрасный, приятно погулять под деревьями. Выезжайте на большую дорогу и подождите меня у рогатки.

Кучер кивнул головой, махнул бичом и погнал свою престарелую лошадь к воротам парка.

Капитан Сэмюэль Проддер шел медленно. Парк был для него неизвестной местностью; но когда он ехал мимо него, он с восторгом глядел на раскидистые дубы, на освещенную солнцем мураву. С изумлением моряка любовался он красотою этого покойного местечка и спрашивал себя: не приятно ли было бы для старого моряка кончить дни в такой однообразной лесистой тишине; вдали от шума бурь и кораблекрушений, от могущественных голосов страшной глубины, и, после обманутого ожидания, не видев Авроры, капитану было утешительно пройти по росистой траве по тому направлению, где с безошибочным топографическим инстинктом моряка он знал, что находится рогатка.

Может быть, он надеялся встретить свою племянницу в парке. Слуга сказал ему, что ее не было в доме. Она не могла отойти далеко, потому что у ней обедали гости; она не могла оставить их. Вероятно, она гуляла по парку с кем-нибудь из гостей.

Тени деревьев сделались темнее на траве, когда капитан Проддер приблизился к лесу; но время было летнее, когда между двадцатью четырьмя часами трудно было найти один положительно темный час; и хотя деревенские часы пробили половину десятого, когда моряк вошел в лес, он мог различить очерки двух фигур, подходивших к нему с другого конца длинной аркады, которая вела к рогатке.

Это были мужчина и женщина. Женщина в светлом платье, блиставшем в темноте, мужчина шел, опираясь на палку, и, очевидно, хромал.

«Не это ли моя племянница и один из ее гостей? — думал капитан, — может быть. Я отойду в сторону и дам им пройти».

Сэмюэль Проддер отошел под тень деревьев слева по той аллее, по которой приближались две фигуры, и терпеливо ждал, пока они подошли близко к нему, чтобы рассмотреть лицо женщины. Эта женщина была мистрисс Меллиш. Она шла по левую сторону мужчины и, следовательно, была ближе к капитану. Она не смотрела на своего спутника как бы от презрения к нему, хотя она говорила с ним в эту минуту. Ее лицо, гордое, бледное и презрительное, виднелось моряку при мерцающем сиянии новой луны. Низкая пунцовая линия за черными стволами отдаленной группы деревьев обозначала последний след солнца яркой полосой, походившей на кровь.

Капитан Проддер смотрел с любовью и изумлением на прелестное лицо, обращенное к нему. Он видел черные глаза с их мрачной глубиною, мрачной от гнева и презрения, и блеск бриллиантов, сиявших сквозь черное кружево на ее надменной голове. Он видел ее, и сердце его обдал холод при виде ее бледной красоты при таинственном лунном сиянии.

«Может быть, это привидение моей сестры, — думал он, подходящее ко мне в этом тихом месте, трудно поверить, чтобы это была плоть и кровь».

Может быть, он подошел бы и заговорил со своей племянницей, если бы его не удержали слова Авроры, когда она проходила мимо него — слова, мучительно сжавшие его сердце, потому что они выражали гнев, горечь, несогласие и несчастье.

— Да, я ненавижу вас, — говорила она звучным голосом, резко раздававшимся в лесу, — ненавижу вас! ненавижу! ненавижу!

Она повторяла жестокую фразу, как будто находила удовольствие произносить ее.

— Каких других слов ожидаете вы от меня? — сказала она с тихим насмешливым хохотом, в котором слышалось глубокое горе. — Разве вы заставили меня любить вас, или уважать, или только терпеть?

Голос ее возвышался с каждым быстрым вопросом, и кончился истерическими рыданиями, но не слезами.

— Я ненавижу вас! Я считаю вас первою причиною каждой горести, испытанной мною, каждой слезы, пролитой мною, каждого унижения, выдержанного мною, каждой бессонной ночи, каждого утомительного дня, каждого отчаянного часа, которые проводила я. Мало этого — я считаю вас первою причиною несчастья моего отца. Да, повторяю опять: я ненавижу вас, ваше присутствие отравляет мой дом, ваша ненавистная тень преследует меня во сне — нет, не во сне, потому что как могу я спать, зная, что вы близко.

Коньерс, очевидно, уставший ходить, прислонился к стволу дерева послушать конца этой вспышки, дерзко смотря на говорившую. Но гнев Авроры дошел до той степени, в которой всякое сознание внешних предметов исчезает в совершенном эгоизме гнева и ненависти. Аврора не видела надменно равнодушного выражения в его лице; ее глаза смотрели прямо в темную глубину, из которой капитан Проддер смотрел на единственную дочь своей сестры. Ее тревожные руки крутили бахрому косынки.

Видали ли вы когда-нибудь женщину, рассерженную таким образом? Такой гнев — безумие — короткое, слава Богу — изливающееся резкими и жестокими словами, раздиранием кружев или лент. К счастью для мужчин, что мы умеем произносить очень жестокие угрозы, не имея намерения сдержать их.

— Если вы намерены еще долго разглагольствовать таким образом, — спокойно сказал мистер Коньерс, — может быть, вы позволите мне закурить сигару?

Аврора не обратила внимания на его спокойную дерзость, но капитан Проддер невольно сжал кулак и сделал один шаг из своего убежища, и листья зашумели под его ногами.

— Это что такое! — воскликнул Коньерс.

— Может быть, моя собака, — отвечала Аврора, — она со мной здесь где-то.

— Черт ее побери! — пробормотал Коньерс, держа во рту незажженную сигару.

Он потер спичкой о ствол дерева, и фосфорный свет осветил его красивое лицо.

«Негодяй!» — подумал капитан Проддер, — бездушный красавец! Что такое между моей племянницей и им? Это не муж ее, конечно, потому что он не похож на джентльмена. Но если он не муж ей, кто же он?»

Моряк почесал голову в недоумении. Он почти отупел от гневных слов Авроры, и он имел только одно смутное чувство, что какие-то неприятности окружают его племянницу.

— Если бы я знал, что он чем-нибудь обидел ее, — пробормотал он, — я так его отпотчивал бы, что друзья его не узнали бы его красивого лица.

Коньерс бросил спичку и закурил свою сигару. Он не трудился вынимать ее изо рта, когда обращался к Авроре, но говорил сквозь зубы и курил с промежутками.

— Может быть, когда вы… успокоитесь… немножко… — сказал он, — вы будете так добры и приступите к делу. Что я должен делать?

— Вы сами это знаете, — отвечала Аврора.

— Вы хотите, чтобы я уехал отсюда?

— Да, навсегда.

— И взять то, что вы мне даете и оставаться довольным?

— Да.

— А если я откажу?

Она круто повернулась к нему, когда он сделал этот вопрос, и молча поглядела на него несколько минут.

— А если я откажу? — повторил он, все куря.

— Берегитесь! — вскричала она сквозь сжатые зубы, — вот и все. Берегитесь!

— Что, вы, вероятно, убьете меня?

— Нет, — отвечала Аврора, — я расскажу все и получу ту свободу, которую мне следовало искать два года тому назад.

— Да, конечно! — сказал Коньерс, — как это будет приятно для мистера Меллиша и для нашего бедного папа и как обрадуются этому газеты! Мне очень хотелось бы испытать вас и посмотреть, решитесь ли вы на это, миледи.

Аврора топнула ногою и разорвала кружева, отбросив лоскутки, но не отвечала ничего.

— Вам хотелось бы пронзить меня кинжалом, или застрелить меня, или задушить вот здесь, где я стою? — спросил с насмешкой берейтор.

— Да, хотелось бы! — вскричала Аврора.

Она отбросила голову назад с презрительным движением, говоря эти слова.

— Зачем мне терять время на разговоры с вами? — сказала она. — Самые жестокие мои слова не могут ранить такую натуру как ваша. Мое презрение так же мало огорчает вас, как огорчило бы вон тех противных тварей, которые ползают на краю пруда.

Берейтор вынул сигару изо рта и стряхнул пепел мизинцем.

— Нет, — сказал он с презрительным смехом, — у меня не такая тонкая кожа. Я привык к подобным вещам. Но не лучше ли, как я заметил вам сейчас, оставить этот разговор и перейти к делу. Таким образом оно у нас подвинется не скоро.

При этом капитан Проддер, очень желавший задушить собеседника своей племянницы, подошел очень близко к говорившему и наткнулся шляпой о нижние ветви дерева, под которым он находился.

На этот раз нельзя было ошибиться, насчет шелеста листьев. Коньерс вздрогнул и подвинулся к тому месту, где стоял капитан Проддер.

— Кто-то нас подслушивает — сказал он, — теперь я в этом уверен — может быть, это Гэргрэвиз, Верно, он, он такой подлец.

Коньерс прислонился к тому самому дереву, за которым стоял моряк, и своею палкою ударил по кустарникам, но ему не удалось попасть на ноги подслушивающего.

— Если этот дурак шпионит за мною, свирепо вскричал Коньерс, — уж лучше не попадайся он мне, а то я заставлю его помнить это.

— Ведь я вам сказала, что моя собака бегает здесь, — презрительно отвечала Аврора.

Тихий шелест травы с другой стороны аллеи послышался, когда мистрисс Меллиш говорила эти слова.

— Вот ваша собака, — сказал Коньерс, — а это человек. Пойдемте дальше и кончим же наше дело. Уже одиннадцатый час.

Коньерс был прав: на церковных часах пробило десять часов за пять минут перед тем, но Аврора не слыхала, прислушиваясь к сердитым голосам, бушевавшим в ее груди. Она вздрогнула и оглянулась на темноту леса, на луну, не проливавшую света, на таинственные тропинки и на пруд в лесу.

Коньерс отошел подальше, Аврора пошла рядом с ним, но настолько поодаль, насколько позволяла травянистая тропинка. Они скрылись с глаз прежде чем капитан успел выйти из остолбенения и сообразиться с мыслями.

— Мне следовало приколотить его, — пробормотал он наконец. — Муж он ей или нет. Я и сделал бы это, — прибавил капитан решительно, — если бы племянница моя сама не была такая энергичная. Побегу к своему извозчику и скажу ему, чтобы он подождал подольше. А мне не хочется отходить еще от моей племянницы и этого молодца с хромой ногой.

Капитан отправился к своему экипажу и нашел кучера крепко спящим. Лошадь, уткнув голову в пустой мешок, казалось, также крепко спала, как и кучер. Он проснулся при скрипе повернувшейся рогатки.

— Я еще не еду, — сказал капитан Проддер, — а еще похожу по лесу: вечер такой приятный. Я пришел сказать вам, что я останусь подольше, а то вы, верно, подумали бы, что я умер.

— Да, почти что так, — откровенно признался извозчик, — уж как долго вы оставались там!

— Я встретил мистера и мистрисс Меллиш в лесу, — сказал капитан, — и остановился посмотреть на них. Она кажется такая горячая? — спросил Сэмюэль с притворной беспечностью.

Кучер покачал головой.

— Не знаю, — сказал он, — только здесь все ее любят, и бедные и дворяне. Говорят, когда она прибила бедного конюха за то, что он прибил ее собаку, то ему досталось поделом. Стив такой злой.

Капитан Проддер с недоумением выслушал это известие. Ему не совсем было приятно узнать, что дочь его сестры прибила полоумного конюха. Это ничтожное обстоятельство не гармонировало с его понятиями о прелестной наследнице, игравшей на разных инструментах и говорившей на полдюжине языков.

— Да, — повторил кучер, — говорят, она славно отхлестала его и я очень хвалю ее за это.

— Мистер Меллиш хромает? — спросил капитан Проддер после некоторого молчания.

— Хромает! — закричал кучер, — Господи помилуй! даже ни капельки. Джон Меллиш красавец: уж это я могу знать — сколько раз видал я, как он входил в нашу гостиницу в неделю скачек.

Сердце капитана замерло при этом известии. Итак, человек, ссорившийся с его племянницей, был не муж ее. Ссора казалась моряку довольно естественной, когда он смотрел на нее в супружеском свете, но с другой точки зрения она наполнила внезапным ужасом его мужественное сердце и заставила побледнеть его загорелое лицо.

«Кто же это, — подумал он, — с кем это племянница моя разговаривает — поздно вечером одна, за милю от своего дома?»

Прежде, чем он успел разрешить вопрос, волновавший и пугавший его, в лесу раздался пистолетный выстрел, повторенный эхом на отдаленной горе.

Лошадь приподняла уши, сделала несколько шагов, а кучер засвистел.

— Я так и думал, — сказал он, — браконьеры! Эта сторона в лесу полна дичи, хотя сквайр Меллиш вечно грозит, что будет преследовать браконьеров, только они очень хорошо знают, что он никогда этого не сделает.

Широкоплечий, крепко сложенный моряк прислонился к рогатке и задрожал всеми членами.

— Что сказала его племянница четверть часа тому назад, когда этот человек, спросил ее: хотела ли бы она застрелить его?

— Оставьте вашу лошадь, — сказал он прерывающимся голосом. — Привяжите ее к рогатке и пойдемте со мной. Если… если… это браконьеры, мы… поймаем их.

Кучер привязал лошадь к рогатке. Он не боялся, чтобы она убежала, и оба они бросились в лес; капитан бежал по тому направлению, в котором его острый слух сказал ему, что раздался выстрел.

Луна медленно поднималась на спокойном небе, но в лесу все еще было мало света.

Капитан остановился возле беседки полуразрушенной и закрытой листьями.

— Здесь послышался выстрел, — пробормотал он. — Я мог бы присягнуть, что я стоял недалеко от этого места.

Он осмотрелся вокруг себя, но не видал никого; но целая армия могла быть спрятана между деревьями, окружающими то открытое пространство, на котором была выстроена беседка. Капитан прислушался, прижав руку к сердцу, как бы затем, чтобы утишить его шумное биение. Он прислушался с таким напряжением, как часто прислушивался на море к первому слабому дуновению поднимающего ветра; но не слыхал ничего, кроме кваканья лягушек возле беседки.

— Я присягнул бы, что выстрел был сделан здесь, повторил он. — Дай Бог, чтобы это были браконьеры. Боже мой, какой же я дурак! — пробормотал капитан, медленно обойдя беседку, чтобы убедиться, что там никто не был спрятан. — Подумаешь, будто я до сегодняшнего дня никогда не слыхал выстрела.

Он отошел на несколько шагов, все осторожно осматриваясь и все прислушиваясь, но гораздо спокойнее, чем когда он вошел в лес после выстрела.

Вдруг он остановился при звуке, который имеет на человеческое сердце какое-то таинственное и леденящее влияние. Этот звук был вой собаки. Холодный пот выступил на лбу моряка. Этот звук, всегда пугавший его суеверную натуру, был для него вдвойне ужасным в этот вечер.

— Это значит смерть! — пробормотал он, застонав. — Ни одна собака так не воет, кроме как по покойнику.

Он воротился и осмотрелся вокруг. Луна слабо светила на широкую полосу стоячей воды близ беседки, а на краю этой воды капитан увидал две фигуры, черневшиеся в летней атмосфере: фигура, лежавшая на самом краю воды, и большая собака, жалобно вывшая.

Бедному Джону Меллишу долг предписывал как хозяину сидеть на конце стола, потчивать бордоским и слушать истории полковника Мэддисона о тигровой охоте.

Может быть, к счастью, терпеливый мистер Лофтгауз хорошо знал все эти истории, знал, в каких местах надо смеяться, в каких слушать со вниманием, исполненным ужаса, потому что Джон Меллиш был очень дурным слушателем на этот раз.

Мистер Меллиш с нетерпением ждал той минуты, когда с соблюдением приличия он может уйти в гостиную и узнать, что делает Аврора в тихих летних сумерках.

Когда дверь отворили и принесли еще нового вина, он услыхал звуки фортепьяно и с радостью думал, что жена его сидит спокойно и, может быть, слушает сонаты, которые жена ректора так любила разыгрывать.

Лампу принесли прежде, чем рассказы полковника Мэддисона кончились, и когда буфетчик Джон пришел спросить, не угодно ли кофе, индийский офицер сказал:

— Да, непременно, и сигареты. В гостиной курить нельзя, Меллиш? Юбки да занавески у окон испортятся. Клара не любит, когда я курю в пасторате, и бедный Лофтгауз пишет свои проповеди в беседке, потому что он не может писать без сигарки.

Как все казалось скучным Джону Меллишу в этот вечер. Он спрашивал себя, как чувствуют те люди, у которых в семействе нет никакой тайны. Он с завистью глядел на бесстрастное лицо ректора. От него не скрывали никаких тайн. Беспрерывная борьба не раздирала его сердце; никаких ужасных сомнений и опасений не чувствовал он.

Да сжалится Господь над теми, кто терпит такое безмолвное и тайное отчаяние! Мы глядим на улыбающиеся лица наших ближних и говорим, что А счастливый человек, что Б не может быть в таких долгах, как говорит его приятель; что В и его хорошенькая жена, самые счастливые супруги, а завтра Б будет сидеть в тюрьме за долги, а К будет плакать над своим обесславленным домом; сироты будут спрашивать, чем мама так огорчила папа. Борьба происходит очень тихо, но она ведется вечно.

Джон Меллиш вздохнул с облегчением, когда индийский офицер кончил третью сигару и объявил себя готовым присоединиться к дамам. Лампы в гостиной были зажжены, занавески опущены, когда вошли три джентльмена. Мистрисс Лофтгауз спала на диване; у ног ее лежала раскрытая «Книга Красавиц», а мистрисс Поуэлль сидела за своим вышиванием, выводя узоры на белой кисее.

Полковник тяжело опустился на роскошное кресло и спокойно предался отдохновению. Мистер Лофтгауз разбудил жену и спросил ее: не велеть ли заложить карету. Джон Меллиш осмотрелся вокруг комнаты: для него она была пуста. Ректор, жена его, индийский офицер, вдова прапорщика были призраками, они не были Авророй.

— Где Лолли? — спросил он, смотря то на мистрисс Поуэлль, то на мистрисс Лофтгауз. — Где моя жена?

— Право не знаю, — отвечала мистрисс Поуэлль с ледяной развязностью. — Я не караулила мистрисс Меллиш.

Ядовитая стрела отскочила от озабоченной груди Джона. В его уязвленном сердце не было места для такого мелочного жала.

— Где моя жена? — вскричал он запальчиво. — Вы должны знать, где она. Ее нет здесь. Наверху она или вышла из дома?

— Насколько мне известно, — отвечала вдова прапорщика, — мистрисс Меллиш где-то в парке: она ушла с тех самых пор, как мы вышли из столовой.

Часы на камине пробили три четверти одиннадцатого, как бы придавая выразительность словам мистрисс Поуэлль и напоминая мистеру Меллишу, как долго жена его находилась в отсутствии. Он свирепо закусил губу и пошел к балкону. Он шел отыскивать жену, но его остановила поднятая рука мистрисс Поуэлль.

— Послушайте, — сказала она, — я боюсь, не случилось ли чего-нибудь. Вы слышите, как сильно зазвонили у парадной двери?

Мистер Меллиш воротился в комнату.

— Это верно. Аврора, — сказал он. Они опять заперли ее. Я прошу вас, мистрисс Поуэлль, позаботиться, чтобы вперед этого не было. Право, странно, что мою жену не пускают в ее собственный дом…

Он сказал бы больше, но вдруг остановился бледный и с замиранием сердца при шуме, послышавшемся в передней, и бросился к двери. Он отворил ее и выглянул, мистрисс Поуэлль, мистер и мистрисс Лофтгауз смотрели через его плечо.

Слуги окружали грубо одетого человека, который, без шляпы, с растрепанными волосами, с бледным лицом, говорил прерывистыми фразами, едва внятными по причине его волнения, что в лесу было совершено убийство.

Глава XXV ЧТО БЫЛО СДЕЛАНО В ЛЕСУ

Человек без шляпы, стоявший в передней, был капитан Сэмюэль Проддер. Испуганные лица слуг, собравшихся вокруг него, говорили яснее его слов, хрипло срывавшихся с его бледных губ, какие известия он принес.

Джон Меллиш перешел через переднюю со страшным спокойствием на своем бледном лице и, растолкав слуг своими сильными руками, как могучий ветер разделяет волны, встал лицом к лицу с капитаном Проддером.

— Кто вы? — спросил он сурово. — И зачем вы пришли сюда?

Индийский офицер проснулся от шума и вышел, раскрасневшийся и надутый собственной своей важностью, вмешаться в дело. Полковник Мэддисон растолкал дочь и мужа и вышел в переднюю.

— Скажите нам, — сказал он, повторяя допрос Джона, — зачем вы пришли сюда в такой поздний час?

Моряк не дал прямого ответа на этот допрос; он указал через плечо на то место в уединенном лесу, которое он видел четверть часа тому назад.

— Человек, — проговорил он, — лежит на краю воды с сердцем, пронзенным выстрелом.

— Мертвый? — спросил кто-то тоном ужаса.

Голоса и вопросы слышались в эти первые минуты ужаса и изумления от кого ни попало. Никто не знал, кто это сказал; может быть, даже тот, кто сделал этот вопрос, сам этого не знал.

— Мертвый? — спросил кто-то из взволнованных слушателей.

— Мертвый.

— Человек застрелен в лесу! — вскричал Джон Меллиш. — Какой человек?

— Извините, сэр, — сказал старый буфетчик, тихо положив руку на плечо своего господина. — Я думаю, судя по словам этого человека, что убит новый берейтор. Мистер… мистер…

— Коньерс! — воскликнул Джон. — Коньерс! Кто… кто мог убить его?

Этот вопрос был сделан хриплым голосом. Лицо Джона Меллиша не могло сделаться бледнее с той минуты, как он отворил дверь гостиной и выглянул в переднюю; но какая-то ужасная перемена, которую нельзя передать словами, пробежала по лицу его, когда упомянули имя берейтора.

Он стоял неподвижно и безмолвно, дико осматриваясь вокруг.

Старый буфетчик во второй раз положил руку на плечо своего господина.

— Сэр, мистер Меллиш, — сказал он, стараясь пробудить молодого человека из оцепенения, в которое он впал, — извините меня, сэр, но если барыня вдруг придет и услышит об этом, она, может быть, испугается. Не лучше ли будет…

— Да-да! — закричал Джон Меллиш, вдруг подняв голову, как будто одно имя жены побудило его к немедленной деятельности. — Да! Вон из передней, все до одного, — обратился он к бледным слугам. — А вы, сэр, — прибавил он, обратившись к капитану Проддеру — пойдемте со мною.

Он подошел к двери столовой. Моряк последовал за ним, все с выражением изумления на своем загорелом лице.

«Не в первый раз видел я убитого, — думал он, — но в первый раз чувствую таким образом».

Прежде чем мистер Меллиш дошел до столовой прежде чем слуги успели разойтись, одна из стеклянных дверей была отворена легким прикосновением женской руки и Аврора Меллиш вошла в переднюю.

«Ага! — думала вдова прапорщика, смотревшая на эту сцену, укрывшись за мистером и мистрисс Лофтгауз, миледи поймана во второй раз в своих вечерних прогулках. Что он теперь скажет, желала бы я знать».

Обращение Авроры представляло странный контраст с волнением и ужасом собравшихся в передней. Яркий румянец горел на ее щеках, глаза ее сверкали; она высоко держала голову с той величественностью, которая составляла ее особенную грацию. Шла она легкою походкою, непринужденно, небрежно, как будто какая-то тяжесть вдруг была снята с нее; но, при виде толпы в передней, она отступила с испугом.

— Что случилось, Джон? — вскричала она.

Он поднял руку с предостерегающим движением — движением, ясно говорившим: какие бы ни была неприятности и горести, пусть она этого не знает.

— Да, душа моя, — сказал он спокойно, взяв Аврору за руку и ведя ее в гостиную. — Случилось одно несчастье: там в лесу — но оно не касается никого, кем ты интересуешься… Ступай, милая, я скажу тебе все после. Мистрисс Лофтгауз, позаботьтесь о моей жене. Лофтгауз, пойдемте со мной. Позвольте мне запереть дверь, мистрисс Поуэлль, — обратится он к вдове прапорщика, которая, по-видимому, не хотела сходить с порога гостиной. — Ваше любопытство будет удовлетворено в надлежащее время. Пока вы сделаете мне одолжение, останетесь с моей женой и мистрисс Лофтгауз.

Он остановился, положив руку на ручку двери гостиной, и взглянул на Аврору.

Она стояла и смотрела на своего мужа. Встретив его взгляд, она с поспешностью подошла к нему.

— Джон! — воскликнула она. — Скажи мне правду! Какое это несчастье?

Он молчал, с минуту смотря на ее нетерпеливое лицо. Это лицо, чрезвычайная подвижность которого выражала каждую мысль, потом, взглянув на Аврору со странной торжественностью, он сказал серьезно:

— Ты была в лесу, Аврора?

— Была. Я сейчас только оттуда. Мимо меня пробежал человек, четверть часа тому назад. Я думала, что это браконьер. Это с ним случилось несчастье?

— Нет. В лесу был сделан выстрел. Ты слышала его?

— Слышала! — отвечала мистрисс Меллиш, взглянув на мужа с внезапным ужасом и удивлением. — Я знала, что около дороги часто бывают браконьеры, и не испугалась. Разве этот выстрел ранил кого-нибудь?

Глаза ее устремились на лицо мужа с выражением вопросительного ужаса.

— Да, ранен один человек.

Аврора молча взглянула на мужа — взглянула на него только с выражением удивления на лице. Каждое другое чувство как будто исчезло в этом одном чувстве — удивлении.

Джон Меллиш подвел ее к креслу возле кресла мистрисс Лофтгауз, которая сидела с мистрисс Поуэлль на другом конце комнаты, возле фортепьяно, и слишком далеко от двери, чтобы слышать разговор, происходивший между Джоном и его женою. Люди говорят не громко в минуты сильного волнения. Голос их замирает в страшном кризисе ужаса и отчаяния. Немота поражает орган слова; трепещущие губы отказываются исполнять свою обязанность.

Джон Меллиш взял жену за руку и судорожно пожал ее так, что чуть не раздавил нежные пальцы.

— Останься здесь, моя милая, пока я возвращусь к тебе, — сказал он. — Лофтгауз!

Пастор пошел за своим другом в переднюю, где полковник Мэддисон воспользовался этим временем, чтобы допросить моряка.

— Пойдемте, господа, — сказал Джон, идя в столовую, — пойдемте, полковник, и вы также, Лофтгауз, и вы, сэр, — обратился он к моряку. — Пожалуйте сюда!

Остатки десерта еще покрывали стол, но мужчины недалеко отошли в комнате. Джон стоял поодаль, пока другие входили, вошел последний, затворил за собою дверь и стал, прислонившись к ней спиной.

— Что там такое случилось? — резко спросил он Сэмюэля Проддера.

— Я боюсь, что это самоубийство… или… или убийство, — серьезно отвечал моряк. — Я все рассказал этому джентльмену.

Этот джентльмен был полковник Меддисон, который, по-видимому, с восторгом вступил в разговор.

— Да, любезный Меллиш, — подхватил он, — наш приятель, который, по словам его, моряк и приехал к мистрисс Меллиш, мать которой он знал, когда был мальчиком, все рассказал мне об этом ужасном деле. Разумеется, тело надо немедленно убрать, и чем скорее ваши слуги пойдут туда с фонарями, тем лучше. Решительность, любезный Меллиш, решительность и быстрота действия необходимы в этих печальных катастрофах.

— Убрать тело! — повторил Джон Меллиш. — Стало быть, этот человек мертв?

— Мертв, — отвечал моряк. — Он был мертв, когда я нашел его, хотя не прошло и семи минут после выстрела. Я оставил с ним кучера — молодого человека, который привез меня из Донкэстера — и собаку — большую собаку, которая выла около него и не хотела его оставить.

— Вы… видели… лицо этого человека?

— Видел.

— Вы здесь приезжий, — сказал Джон Меллиш, — следовательно, бесполезно спрашивать вас: знаете ли вы этого человека.

— Нет, сэр, — отвечал моряк, — я его не знаю. Но кучер, который привез меня…

— Узнал его?

— Да. Он сказал, что видел этого человека в Донкэстере, только накануне и что это ваш… берейтор, кажется, так он назвал его.

— Да-да.

— Хромой.

— Послушайте, господа, — обратился Джон к своим друзьям. — Что надо делать?

— Послать слуг в лес, — отвечал полковник Мэддисон, — и принести тело…

— Не сюда, — перебил его Джон Меллиш, — не сюда; это убьет мою жену.

— Где жил этот человек? — спросил полковник.

— В коттедже у северных ворот, в которые теперь никогда никто не въезжает.

— Так пусть тело перенесут туда, — заметил индийский воин, — пусть кто-нибудь из ваших слуг сбегает за приходским констеблем, и пошлите сейчас же за ближайшим доктором, хотя, по словам нашего приятеля, и сто докторов не сделают никакой пользы. Это ужасное происшествие! Должно быть, браконьеры.

— Да-да, — торопливо отвечал Джон, — без всякого сомнения.

— Этого человека, может быть, не любили в окрестностях? — спросил полковник Мэддисон.

— Кажется, его не за что было не любить. Он пробыл здесь только одну неделю.

Слуги, разосланные по приказанию Джона, ушли недалеко. Они оставались в коридорах, чтобы быть наготове разыграть свою роль в трагедии. Они готовы были делать все, только бы не возвращаться в свои комнаты.

Торопливо пришли они по зову мистера Меллиша. Он отдал приказания коротко, выбрав двух слуг, а других отослал заниматься своим делом.

— Принесите два фонаря, — сказал он, — и ступайте через парк к пруду в лес.

Полковник Мэддисон, Лофтгауз, капитан Проддер и Джон Меллиш вместе вышли из дома. Луна все еще медленно поднималась на безоблачном небе и серебрила спокойный луг. Три джентльмена шли быстро за Сэмюэлем Проддером, который шел несколько вперед; два конюха несли фонари.

Когда они вошли в лес, они невольно остановились при тех торжественных звуках, которые прежде всего привлекли внимание моряка на ужасное дело, совершенное в лесу — при вое собаки. Он казался издали длинным, однообразным стоном смерти.

Они шли по этому печальному указанию к тому месту, до которого им надо было дойти. Шли они по тенистой аллее, а потом выбрались на тропинку, где одиноко стояла развалившаяся беседка.

Две фигуры — фигура, лежавшая на краю воды, и фигура собаки с поднятой головой — все оставалось точно в таком положении, как моряк оставил их три четверти часа тому назад. Кучер, приехавший с Сэмюэлем Проддером, стоял поодаль от этих двух фигур и подошел навстречу к приближавшимся.

Полковник Мэддисон взял фонарь у одного из конюхов и побежал вперед к краю воды. Собака встала, когда он подошел, и медленно обошла кругом лежащую фигуру с жалобным воем. Джон Меллиш отозвал собаку.

— Этот человек сидел, когда его застрелили, — решительно сказал полковник Мэддисон. — Он сидел на этой скамейке.

Он указал на ветхую сельскую скамейку, стоявшую на краю стоячей воды.

— Он сидел на этой скамейке, — повторил полковник, — потому что он упал прямо против нее, как вы видите. Или я очень ошибаюсь, но мне кажется, что он застрелен сзади.

— Так вы не думаете, что он сам застрелился? — спросил Джон Меллиш.

— Сам застрелился! — вскричал полковник. — Вовсе нет; но мы скоро это решим. Если он сам застрелился, то пистолет должен был бы быть возле него. Принесите доску из беседки и положите на нее тело, — обратился он к слугам.

Капитан Проддер и оба конюха выбрали самую широкую доску, какую только могли найти. Она была гнилая, поросла мохом, но годилась для той цели, для которой назначалась. Доску положили на траву, а на доску положила Джэмса Коньерса с его красивым лицом, страшно искаженным агонией внезапной смерти. Удивительно, как машинально и спокойно повиновались эти люди распоряжениям полковника.

Джон Меллиш и мистер Лофтгауз обыскали скользкую траву на берегу без всякого результата: на значительном расстоянии от тела не нашлось никакого оружия.

Пока они искали это недостававшее звено в таинственной смерти этого человека, приехал приходский констебль.

Он мало чего мог сказать, кроме того, что, по его мнению, это сделали браконьеры и что, по его мнению, при следствии окажутся какие-нибудь подробности. Это был простой сельский констебль, привыкший иметь дело с непослушными браконьерам и бродягами разного сорта, и едва ли мог сладить с каким-нибудь важным случаем.

Проддер и слуги подняли доску, на которой лежало тело, и пошли по длинной аллее к северному коттеджу несколько впереди трех джентльменов и констебля. Кучер воротился к своей лошади, чтобы подъехать к северному коттеджу, где он должен был встретить мистера Проддера. Все было сделано так тихо, что известие об этой катастрофе не разнеслось далее Меллишского Парка. В тишине летнего вечера Джэмса Коньерса несли в ту комнату, из узкого окна которой он глядел на прекрасный мир только несколько часов тому назад.

Бесцельная жизнь вдруг прекратилась. Путешествие беззаботного странника пришло к негаданному концу. Какое меланхолическое воспоминание! Какая ничтожная и неконченная страница! Природа, слепо милостивая к своим детям, одарила богатейшими дарами этого человека. Она создала великолепный образ, но из всех читавших о смерти этого человека в газетах, никто не пролил ни одной слезы, никто не сказал: «Этот человек оказал мне добро и да сжалится Господь над его душой!».

Неужели я стану сентиментальничать, потому что он умер и сожалеть, что он не остался жив, чтобы он мог раскаяться? Если бы он жил вечно, я не думаю, чтобы он мог сделаться тем, чем он не мог быть по своей натуре.

Печальная процессия медленно подвигалась при серебристом лунном сиянии; трепещущие листья производили тихую музыку в легком летнем воздухе. Носильщики трупа шли медленными, но твердыми шагами впереди остальных. Все шли молча. О чем они могли говорить? В присутствии ужасной тайны смерти жизнь остановилась. В трудном деле существования сделался краткий промежуток, торжественный перерыв в механике трудящейся жизни.

«Будет следствие, думал мистер Проддер, и я должен буду дать показание. Желал бы я знать, какие вопросы сделают мне?»

Он думал это не один раз, а беспрестанно думал с настойчивостью все об этом следствии, которое непременно должно было происходить по вопросам, которые могут быть сделаны. Простая душа честного моряка совсем расстроилась от таинственного ужаса этой ночи. История его жизни изменилась. Он приехал разыграть свою смиренную роль в домашней драме любви и доверия, и запутался в трагедию, в ужасную тайну ненависти и убийства.

В нижнем окне коттеджа мелькал огонек — слабый луч, просвечивавшийся сквозь жимолость и ломоносы.

Носильщики тела остановились, прежде чем вошли в сад, и констебль отвел мистера Меллиша в сторону.

— В коттедже кто-нибудь живет? — спросил он.

— Да, — отвечал Джон, — берейтор имел слугу, полоумного человека, которого звали Гэргрэвиз.

— Стало быть, это он зажег свечу. Я пойду и поговорю с ним. Подождите здесь, пока я выйду, — обратился он к тем, кто нес тело.

Дверь коттеджа была притворена. Констебль тихо отворил ее и вошел. На столе горела свеча; подсвечник стоял в тазу с водой. Бутылка, до половины наполненная водкою, и стакан стояли возле свечи, не комната была пуста. Констебль снял башмаки и пробрался наверх по маленькой лестнице. Верхний этаж коттеджа состоял из двух комнат: одна была достаточно широка, удобна и выходила на калитку, другая, поменьше и потемнее, выходила на огород и забор, отделявший владения мистера Меллиша от большой дороги. Комната побольше была пуста, но дверь той комнаты, которая поменьше, была полуоткрыта и констебль, остановившись послушать, услыхал регулярное дыхание спавшего человека.

Он громко постучал в дверь.

— Кто там? — вскричал человек, вскочив с постели. — Это вы, мистер Коньерс?

— Нет, — отвечал констебль, — это я, Уильям Дорк. Ступайте вниз, мне нужно говорить с вами.

— Разве что-нибудь случилось?

— Да.

— Браконьеры?

— Может быть, — отвечал мистер Дорк. — Ступайте же вниз!

Мистер Гэргрэвиз пробормотал что-то о том, что он тотчас явится, как только найдет разбросанные части своего туалета. Констебль заглянул в комнату и смотрел, как Стив отыскивал свою одежду при лунном сиянии. Через три минуты Стивен Гэргрэвиз медленно сошел вниз по угловатой деревянной лестнице.

— Вы должны отвечать мне на один вопрос, — сказал мистер Дорк, поставив Стива напротив себя, так, что слабый свет свечи освещал его болезненное лицо. — В котором часу господин ваш вышел из дома?

— В половине восьмого, — отвечал Стив своим шепотом. — Часы пробили полчаса, когда он вышел.

Он указал на небольшие часы в углу комнаты.

— О! Он вышел в половине восьмого? — сказал констебль, — и вы не видали его с тех пор?

— Нет. Он сказал мне, что он воротится поздно и чтобы я не дожидался его. Он разругал меня вчера, зачем я его дожидался. Но разве что-нибудь случилось? — опять спросил Стив.

Мистер Дорк не удостоил отвечать на этот вопрос; он прямо пошел к двери, отворил ее и сделал знак тем, кто стоял на лунном сиянии и терпеливо ждал его зова.

— Можете внести его, — сказал он.

Они внесли свою страшную ношу в приятную сельскую комнатку — в ту комнатку, в которой мистер Джэмс Коньерс сидел, курил и пил несколько часов тому назад.

Мистер Мортон, доктор из Меслингэма, деревни, ближайшей к парку, приехал, когда тело вносили, и приказал разложить тюфяки на два стола, поставленные вместе, в нижней комнате, и на них положить труп берейтора.

Джон Меллиш, Сэмюэль Проддер и мистер Лофтгауз не вошли в коттедж. Полковник Мэддисон, слуги, констебль, доктор — все собрались около тела.

— Он умер уже час с четвертью, — сказал доктор, осмотрев тело. — Он был застрелен в спину; пуля не прошла в сердце, потому что в таком случае не было бы пролития крови. Он дышал после выстрела, но смерть была почти скоропостижна.

Прежде чем доктор сказал это, он помогал констеблю снять сюртук и жилет с покойника. Грудь была вся покрыта кровью, вытекшей из губ покойника.

Мистер Дорк обязан был осмотреть одежду, в надежде найти какую-нибудь улику, которая могла бы послужить ключом к открытию таинственной смерти берейтора. Он вывернул карманы сюртука и жилета; в одном лежала пригоршня полупенсов, пара шиллингов, монета в четыре пенни и заржавленный ключ; в другом — сверток табаку, завернутый в старой газете, сломанная трубка. В одном из карманов жилета Дорк нашел серебряные часы покойника с лентой, запачканной кровью, и с дешевой позолоченной печатью. Между всеми этими вещами не было ничего такого, что могло бы набросить хоть какой-нибудь свет на эту тайну.

Полковник Мэддисон пожал плечами, когда констебль выкладывал эти вещи из карманов берейтора на столик, стоявший на конце комнаты.

— Здесь ничего нет такого, что могло бы разъяснить это дело, — сказал он. — Но для меня оно довольно ясно. Этот человек был здесь вновь, а браконьеры и бродяги привыкли поступать, как хотят, в Меллишском Парке и им не понравилось вмешательство этого бедняжки. Ему захотелось разыграть роль тирана и его возненавидели — вот все, что я могу сказать.

Полковник Мэддисон, вспомнив об индийцах, был такого мнения, что, если человека возненавидел кто-нибудь, то этот кто-нибудь и убивал его. Такова была простая теория воина. Высказав свое мнение о смерти берейтора, он вышел из коттеджа и хотел отправиться домой с Джоном Меллишем и выпить еще бутылку того знаменитого портвейна, который отец хозяина поставил в погреб двадцать лет тому назад.

Констебль стоял около свечи, все еще держа в руках жилет. Он выворачивал запачканный кровью жилет наизнанку, потому что почувствовал что-то толстое, походившее на сложенную бумагу, только не мог разобрать где. Вдруг у него вырвалось восклицание удивления, потому что он разрешил затруднение. Бумага была зашита между подкладкой и материей. Он увидал это, рассмотрев шов, который был зашит грубыми стежками и разными нитками. Он распорол и вынул бумагу, которая так была запачкана кровью, что мистер Дорк никак не мог ее разобрать.

«Я покажу ее коронеру, — подумал он. — Наверно, он разберет тут что-нибудь».

Констебль положил документ в кожаный бумажник таких размеров, что один вид его мог бы поразить ужасом сельских нарушителей порядка.

Деревенский доктор исполнил свою обязанность и приготовился выйти из этой тесной комнатки, где еще оставались слуги, как будто не находили сил оторваться от страшной фигуры покойника, которую мистер Мортон закрыл одеялом, снятым с кровати из верхних комнат.

Стив смотрел довольно спокойно на эту печальную сцену, рассматривая лица небольшого собрания, украдкою бросая взгляд то на одного, то на другого из-под своих косматых бровей. Его свирепое лицо, всегда болезненно бледное, казалось в этот вечер еще бледнее обыкновенного. Никто на него не глядел, никто не обращал на него внимания. После первых вопросов до той минуты, когда берейтора оставили одного в коттедже, никто с ним не говорил. Умерший был единственным повелителем этой печальной сцены; на него смотрели с ужасом; о нем говорили со сдержанным шепотом. Все их вопросы, предположения, намеки относились к нему, к нему одному.

Это следует заметить в физиологии каждого убийства — до следствия коронера единственный предмет общественного любопытства — убитый; после же следствия прилив чувств переворачивается: убитый похоронен и забыт, а предполагаемый убийца становится героем людского болезненного воображения.

Джон Меллиш заглянул в дверь коттеджа и спросил:

— Нашли вы что-нибудь, Дорк?

— Ничего особенного, сэр.

— Ничего, что набрасывает какой-нибудь свет на это дело?

— Ничего.

— Вы отправляетесь домой, я полагаю?

— Да, сэр; я должен теперь воротиться домой, если вы оставите здесь кого-нибудь караулить…

— Да-да, — сказал Джон, — один из слуг останется здесь.

— Очень хорошо, сэр. Я запишу имена свидетелей, которых будут допрашивать на следствии, и завтра рано утром съезжу к коронеру[9].

— Свидетели… Да, конечно, кто вам нужен?

Дорк колебался с минуту и тер свой подбородок.

— Да вот этот человек — Гэргрэвиз, кажется, вы его назвали, — сказал он вдруг. — Он нам понадобится: он, кажется, последний видел покойника живым; потом нам нужен будет джентльмен, нашедший тело; молодой человек, бывший с ним, когда он услыхал выстрел; джентльмен, нашедший тело, нужнее всех, и я тотчас поговорю с ним.

Джон Меллиш обернулся, ожидая увидеть мистера Проддера на том месте, где он стоял некоторое время перед тем. Джон очень хорошо помнил, что он видел фигуру моряка, стоявшую позади него на лунном сиянии, но, в странном замешательстве своих мыслей, он не мог именно вспомнить, когда он в последний раз видел моряка. Это могло быть только пять минут тому назад, это могло быть четверть часа. Понятия Джона о времени уничтожились ужасом катастрофы, обозначившей эту ночь красным клеймом убийства. Джону казалось, будто он стоял несколько часов в маленьком саду коттеджа с Реджинальдом Лофтгаузом и прислушивался к говору голосов в многолюдной комнате и ждал конца печального дела.

Дорк осмотрелся при лунном сиянии вокруг, с изумлением приметив исчезновение Сэмюэля Проддера.

— Куда он исчез? — воскликнул констебль, — он должен явиться к коронеру. Что скажет мистер Гейуард на то, что я позволил ему ускользнуть?

— Он был здесь четверть часа тому назад, стало быть, не мог уйти далеко, — заметил Лофтгауз. — Знает здесь кто-нибудь, где он?

Нет, этого никто не знал. Он явился так таинственно, как будто выскочил из-под земли, внес ужас и замешательство своим ужасным известием.

Вдруг кто-то вспомнил, что его провожал Билль Джэрвис, кучер из гостиницы Реиндира, и что он приказал этому молодому человеку подъехать к северным воротам и ждать его там.

Констебль побежал к воротам, но ни лошади, ни гига, ни молодого человека не было и следов. Сэмюэль Проддер, очевидно, воспользовался суматохой и уехал в гиге.

— Я скажу вам, что я сделаю, сэр, — обратился Уильям Дорк к мистеру Меллишу. — Если вы мне дадите лошадь и кабриолет, я проеду в Донкэстер и посмотрю, нельзя ли найти этого человека в гостинице Реиндира. Он должен быть свидетелем при следствии.

Джон Меллиш согласился на это. Он оставил одного конюха караулить тело вместе со Стивеном Гэргрэвизом и, пожелав доктору спокойной ночи, медленно пошел домой со своими друзьями. На церковных часах пробило двенадцать, когда три джентльмена вышли из леса в железную калитку на луг.

— Нам лучше не говорить дамам всех подробностей, — сказал Джон Меллиш, подходя к дому, где огни еще горели в передней и в гостиной. — Мы только разволнуем их.

— Конечно, конечно, мой милый, — согласился полковник. — Моя бедная Мэгги всегда расплачется, когда услышит что-нибудь подобное, а Лофтгауз — настоящий ребенок в этих случаях, — прибавил воин, презрительно смотря на своего зятя, который не сказал ни слова во всю прогулку домой.

Джон Меллиш думал очень мало о странном исчезновении капитана Проддера. Может быть, этому человеку не хотелось явиться свидетелем и он уехал. Это было довольно естественно: он даже не знал его имени, он знал его только как вестника ужасного известия, которое потрясло его до глубины души. Что Коньерс — этот человек из всех других, к которому он чувствовал отвращение — погиб таинственно от неизвестной руки, было таким странным и ужасным происшествием, что это лишило Джона на время всякой способности думать, всякой способности рассуждать. Кто убил этого человека — этого нищего берейтора? Кто мог иметь причину к подобному поступку? Кто?

Холодный пот выступил на лбу Джона от тоски подобной мысли.

Кто сделал этот поступок? Это сделали не браконьеры. Хорошо было полковнику Мэддисону в неведении простых обстоятельств объяснять это подобным образом, но Джон Меллиш знал, что полковник ошибался. Джэмс Коньерс только неделю пробыл в Меллишском Парке: он не имел времени сделаться ненавистным кому бы то ни было, и кроме того, он не имел способности на это. Он был эгоист, лентяй, любил только свои собственные удобства и позволил бы стрелять куропаток у себя под носом. Кто же сделал этот поступок?

Только одна особа имела причину желать освободиться от этого человека. Только одна особа, доведенная до отчаяния, может быть, запутавшись в сеть, искусно сплетенную негодяем, в минуту безумия могла… Нет! При всех уликах — против рассудка, против слуха, против зрения, против воспоминания — Джон скажет: «нет!». Она была невинна! Она была невинна! Она глядела в лицо своего мужа, и светлый блеск сиял из ее глаз, электрический луч света проникал прямо в его сердце — и он верил ей.

«Я буду верить ей до самых крайних границ, — думал он. — Если все живые существа на этой обширной земле соединят свои голоса в один крик упрека, я буду стоять возле нее до самого конца и буду опровергать их».

Аврора и мистрисс Лофтгауз заснули на разных диванах; мистрисс Поуэлль тихо ходила взад и вперед по длинной гостиной, ждала и наблюдала — ждала, чтобы узнать подробности о несчастии, обрушившемся на дом ее хозяина.

Мистрисс Меллиш вскочила при звуке шагов мужа, когда он вошел в гостиную.

— О, Джон! — вскричала она, подбежав к нему и положив обе руки на его широкие плечи. — Слава Богу, ты воротился! Теперь расскажи мне все! Расскажи мне все, Джон! Я приготовилась выслушать все, что бы то ни было. Это происшествие необыкновенное. Человек, которого ранили…

Глаза ее расширились, когда она глядела на мужа, и взгляд ее ясно говорил: «Я могу отгадать, что случилось».

— Этот человек был очень ранен, Лолли, — спокойно отвечал ей муж.

— Какой человек?

— Берейтор, рекомендованный мне Джоном Пасторном.

Аврора молча глядела на мужа несколько минут.

— Он умер? — спросила она после этого краткого молчания.

— Умер.

Она опустила голову на грудь и спокойно воротилась к тому дивану, с которого встала.

— Я очень жалею его, — сказала она. — Он был нехороший человек. Я жалею его, что он не имел времени раскаяться в своих нехороших поступках.

— Разве вы его знали? — спросила мистрисс Лофтгауз, выказавшая ужасное волнение при известии о смерти берейтора.

— Да. Он служил у моего отца несколько лет тому назад.

Экипаж Лофтгауз ждал с одиннадцати часов, и жена ректора была очень рада проститься со своими друзьями и уехать из Меллишского Парка от его ужасных воспоминаний; хотя полковник Мэддисон предпочел бы остаться выкурить еще сигару и потолковать об этом деле с Джоном Меллишем, но он покорился женской власти и сел возле своей дочери в спокойном ландо, которое может быть и закрытой каретой, и открытой коляской, по желанию хозяина.

Экипаж уехал по гладкой дороге; слуги заперли двери и шептались между собою в коридорах и на лестницах, ожидая, когда барин и барыня уйдут спать.

Трудно было вообразить, чтобы жизнь шла своим чередом, когда убийство было совершено в Меллишском Парке, и даже ключница, строгая в обыкновенное время, уступила общему влиянию и забыла гнать горничных спать.

Все было очень спокойно в гостиной, где гости оставили хозяина и хозяйку с тем скелетом, который прячется в присутствии гостей.

Джон Меллиш медленно ходил по комнате. Аврора сидела и машинально смотрела на восковые свечи в старинных серебряных подсвечниках. Мистрисс Поуэлль вышивала так внимательно, как будто на свете не было ни преступлений, ни неприятностей, а в жизни — более высокой цели, как вышиванье узоров по батисту.

Она время от времени говорила вежливые и пошлые фразы. Она сожалела о таком неприятном происшествии; жалела о неприятных обстоятельствах, сопровождавших смерть берейтора; она говорила это таким образом, как будто мистер Коньерс не оказал уважения своему хозяину способом своей смерти; но чаще всего возвращалась мистрисс Поуэлль к присутствию Авроры в парке во время убийства.

— Я так сожалею, что вас не было в это время дома, мистрисс Меллиш, — говорила она. — И когда я вспомню, в какую сторону вы пошли, то вы должны были гулять близ того места, где этот несчастный был убит. Для вас будет так неприятно являться на следствие.

— Являться на следствие! — вскричал Джон Меллиш, вдруг остановившись и свирепо обернувшись к мистрисс Поуэлль. — Кто говорит, что моя жена должна явиться на следствие?

— Я только вообразила это вероятным…

— Нечего вам было воображать этого, сударыня, — перебил мистер Меллиш не весьма вежливо. — Моя жена не явится на следствие. Кто будет требовать ее туда? Какое ей дело до сегодняшнего происшествия? Разве она знает о нем более, чем вы или я, или кто-нибудь в этом доме?

Мистрисс Поуэлль пожала плечами.

— Я думала, что, так как мистрисс Меллиш прежде знала этого несчастного человека, то, может быть, она могла бы набросить какой-нибудь свет на его привычки и знакомства, — кротко заметила она.

— Прежде знала! — заревел Джон. — Как мистрисс Меллиш могла знать конюха своего отца? Каким образом могла она интересоваться его привычками и знакомствами?..

— Постой! — сказала Аврора, вставая и положив руку на плечо своего мужа. — Мой милый, пылкий Джон, зачем ты сердишься? Если меня позовут, как свидетельницу, я расскажу все, что знаю о смерти этого человека; но я не знаю ничего, кроме того, что я слышала выстрел, пока была в парке.

Аврора была очень бледна, но говорила со спокойной решимостью выдержать самое худшее, что готовила ей судьба.

— Я скажу все, что необходимо сказать, — повторила она. — Мне все равно, что бы это ни было.

Все держа руки на плечах мужа, она положила голову на грудь его, как усталое дитя ищет приюта в своем единственном надежном убежище.

Мистрисс Поуэлль встала и убрала свое вышиванье в хорошенькую корзиночку. Она проскользнула к двери, взяла свой подсвечник, потом остановилась на пороге пожелать мистеру и мистрисс Меллиш спокойной ночи.

— Вам нужно успокоиться после такого ужасного происшествия, — жеманно сказала она. — Поэтому я ухожу первая. Почти уже час. Спокойной ночи.

— Слава Богу, она ушла, наконец! — вскричал Джон Меллиш, когда дверь тихо, очень тихо затворилась за мистрисс Поуэлль. — Я ненавижу эту женщину, Лолли.

Я никогда не называла героем Джона Меллиша; я никогда не представляла его образцом мужского совершенства или непогрешимых добродетелей; и если он не безгрешен, если он имеет те недостатки, которые составляют принадлежность нашей несовершенной натуры, я не извиняюсь за него, но поручаю его нежному милосердию тех, кто сам, не будучи совершенен, будет милосерден к нему. Он ненавидел тех, кто ненавидел его жену или делал ей вред, хоть бы самый незначительный. Он любил тех, кто любил ее. В могуществе его широкой любви уничтожалось всякое уважение к собственной его личности. Любить Аврору значило любить его; оказывать ей услуги значило одолжать его; хвалить ее значило сделать ее тщеславнее всякой пансионерки.

— Я ненавижу эту женщину, — повторил он, — и не в состоянии выдерживать дольше ее присутствие.

Аврора не отвечала ему. Она молчала несколько минут; а когда заговорила, то, очевидно, мистрисс Поуэлль была очень далеко от ее мысли.

— Мой бедный Джон! — сказала она тихим, нежным голосом, меланхолическая нежность которого прошла прямо в сердце ее мужа. — Мой милый, как счастливы мы были короткое время! Как мы были счастливы, мой бедный Джон!

— Мы всегда будем счастливы, Лолли, — отвечал он, — всегда, моя возлюбленная…

— Нет, нет, нет! — сказала Аврора. — Только короткое время. Какой ужасный рок преследовал нас! Какое страшное проклятие нависло надо мной! Проклятие неповиновения, Джон; проклятие неба на мое неповиновение. Как подумаешь, что этот человек был прислан сюда и что он…

Она остановилась, сильно задрожала и прижалась к верной груди, укрывавшей ее.

Джон Меллиш спокойно повел ее в уборную и передал на попечение горничной.

— Барыня твоя была очень расстроена сегодняшним происшествием, — сказал он горничной. — Ей нужна тишина.

Спальная мистрисс Меллиш была просторная и удобная комната и имела низкий потолок с впадистыми окнами, выходившими в утреннюю комнату, в которой Джон имел привычку читать газеты, между тем, как жена его писала письма, рисовала собак и лошадей, или играла со своим любимцем Боу-оу. Они так весело ленились и ребячились в этой хорошенькой комнате; и войдя в нее теперь с отчаянием в сердце, мистер Меллиш еще с большей горечью почувствовал свои горести по воспоминанию о прошлом счастье.

Лампа была зажжена на письменном столе и слабо освещала хорошенькие и простенькие картины, украшавшие серые стены. Этот флигель старого дома был вновь меблирован для Авроры, и в этой комнате не было ни одного кресла, ни одного стола, которые не были бы выбраны Джоном Меллишем с особенным вниманием для комфорта и удовольствия его жены. Обойщики нашли его щедрым покупателем; живописец и скульптор — благородным покровителем. Он прошел Королевскую Академию с каталогом и карандашом в руке, выбирая все «хорошенькие» картины для украшения комнаты своей жены. Дама в пунцовой амазонке и в треугольной шляпе, белый пони, свора гончих, каменная терраса, покатистый дерн, цветник, фонтаны, составляли понятие бедного Джона о хорошенькой картине; у него было полдюжины вариаций на подобные сюжеты в его обширном замке.

В этот вечер он сидел и уныло осматривался кругом этой приятной комнатки, спрашивая себя: будут ли Аврора и он опять счастливы? Пройдет ли с горизонта его жизни эта мрачная, таинственная, предвещающая грозу туча?

«Я был недовольно добр, — думал он. — Я опьянел от моего счастья и ничем не выкупал его. Что я такое, чтобы иметь любимую женщину моей женой, между тем, как другие мужчины должны жертвовать лучшими желаниями своего сердца? Какой я был негодный человек! Как я был слеп, неблагодарен!..»

Джон Меллиш закрыл лицо своими широкими руками и раскаялся в той беззаботно-счастливой жизни, которую он вел тридцать один год. Его пробудил из этого беззаботного блаженства громовой удар, разрушивший волшебный замок его счастья. Да, должно быть, так; он не заслужил своего счастья.

Думали ли вы когда-нибудь об этом, простодушные деревенские помещики, посылающие своим бедным ближним в жестокие зимы одеяла и говядину, вы, добрые и кроткие господа, верные мужья, нежные отцы, проводящие спокойную жизнь в приятных местах этой прекрасной страны? Думали ли вы когда-ниб