Горечь таежных ягод (fb2)


Настройки текста:



Владимир Петров Горечь таежных ягод

1

Вертолет ни на что не похож. Даже на стрекозу. Это сравнение слишком приблизительно и неточно. Говорят, в старину бегали по бревенчатым городским мостовым глашатаи, созывая мирян на вече, махали рукавами-крыльями посконных кафтанов, кричали, красные от натуги, одержимые чувством собственной значительности. Может быть, вертолет напоминает их?

Вертолет — велосипед будущего, говорит капитан Белкин. Через несколько лет многие достижения в технике станут сравнивать с вертолетом, как сейчас сравнивают с велосипедом. Вертолет, говорит капитан Белкин, пока единственный летательный аппарат, который двигается во всех измерениях.

…Мельтешила тайга, пестрая, волглая от осенних дождей. Белкин вел вертолет азартно, искусно пилотируя. То прижимался к самому частоколу пихтовых верхушек, то кидал машину в сторону и стремглав проносился над руслом какой-нибудь таежной речушки, показывая пассажирам вдруг открывшуюся живописную каменную твердь. Ему хотелось сделать интересным для попутчиков этот долгий и, в общем-то, скучный, утомительный полет под облаками.

Пассажиров было двое: молоденький стриженый лейтенант и белобрысый ефрейтор с удивленным взглядом. Ефрейтор цепко держал на коленях продолговатый фанерный футляр и косил глазами в окно: его, кажется, интересовала таежная картина, которая вот уже два часа просматривалась с вертолета.

Лейтенант строил из себя обиженного. Как сел на аэродроме на свернутые чехлы, так и сидит, выпрямив спину, будто аршин проглотил. Показывает характер. Что ж, выдержка у него имеется, это верно. Только дуется парень напрасно — Белкин тут ни при чем. Нельзя, значит, нельзя. Винтокрылый аппарат не лошадь и не ишак. Перегруженный вертолет — это перегретый мотор. А перегретый мотор — это авария. В перспективе, конечно.

Лейтенант, по всему видать, выпускник училища. Как говорится, только-только. И жинка у него под стать: в мини-юбке. Жалко было разлучать молодоженов, жалко. Ребята, поди, на днях расписались, а тут является Белкин-ключник, злой разлучник. Тебе сюда, а тебе, милая, сюда.

А молодец девчонка, ни слезинки не показала. Другая бы такой рев подняла, что хоть святых выноси. Ну да ничего: подождет день-два и прилетит попутным вертолетом. Если он только будет, этот попутный. Может и не быть. Судя по всему, падера поворачивает всерьез и надолго. Матерая, тутошняя. С холодными ливнями, промозглыми туманами, с бурыми набрякшими тучами, которые липнут к самой земле и все ползут и ползут с севера.

Было в этой лейтенантской мини-девчонке что-то напоминающее Зойку. Что-то до боли знакомое. Тогда на аэродроме Белкин просто не сообразил, только теперь вот понял, почувствовал. Что же? Прищуренный взгляд или легкий наклон головы — «птичье поглядывание»? Такое привычное для Зойки. Нет, у этой вышло случайно: наклонив голову, она старалась разглядеть в мутном окошке вертолета своего расстроенного суженого.

В зеркальце на переплете лобового стекла Белкин увидел бледное, отрешенное лицо, лейтенанта и сразу вспомнил: ну конечно, этот жест! Эти цепко сплетенные пальцы, прижатые к подбородку! Она стояла внизу на темно-рыжей, в масляных пятнах траве и смотрела вслед, а бешеный вихрь, поднятый лопастями, уже катил и подбрасывал ее беретик.

У Зойки этот жест означал многое: раздумье, нерешительность, иногда неодобрение. Но никогда — отчаяние. За пять лет совместной жизни Белкин ни разу не видел ее горестной. Даже когда уезжал в долгую и трудную командировку, из которой мог и не вернуться. Зойка стояла на перроне и покусывала кончики ногтей. А во взгляде была обычная внимательность. Впрочем, она хорошо умела скрывать свои чувства…

— Худяков!

— Слушаю, командир! — Борттехник грузно привалился к спинке сиденья, отвернул лицо: опять успел покурить втихаря! Следовало бы вздуть его, но сейчас не до этого.

— Видишь? — глазами Белкин показал на синюю полосу далекого хребта, наполовину укутанного ватной мутью облаков.

— Вижу, командир. Хреново дело — сплошной кефир. Может, повернем, пока не поздно?

Капитан, сдвинув белую подкладку шлемофона, ожесточенно потер ладонью лоб.

— Нет. Будем пробиваться. Мы должны сегодня доставить этого парня с его фанерной коробкой. В такую погоду по пустому делу нас бы не послали. Ты же знаешь!

— Знаю, — сказал техник. — А все-таки…

— Что все-таки? Через хребет перевалом не пройти — он уже закрыт. Пойдем запасным вариантом. Через Варнацкую падь. «Ворота» перескочим, а там я по Бурначихе хоть вслепую дотопаю. Налей кофе.

Худяков из термоса налил капитану в пластмассовый стаканчик, налил себе, попробовал — не слишком ли горячо, и хлопнул стаканчик залпом, как пьют неразведенный спирт.

— Там еще осталось?

— Пол-емкости… — буркнул Худяков, прекрасно понимая смысл вопроса: угостить пассажиров. Он такого не одобрял — в конце концов, у них военный вертолет, боевая машина, а не пассажирский лайнер. И Худяков не стюард, а техник-лейтенант.

— Ну? — Белкин вполоборота выжидательно повернул голову.

— Иду, иду.

Капитан пил маленькими глотками. Кофе был единственным напитком, который Белкин признавал и ценил. Смакуя, усмехался: и как только Худяков может залпом опрокидывать такую горячую штуку?

Внизу тянулась мокрая бархатно-черная таежная целина. Если не смотреть вниз, а вглядываться в даль, то казалось, что вертолет скользит над безбрежным, вспаханным озимым полем, которое дышало теплом и влагой; дыханием этим оно притягивало винтокрылую машину, не решаясь отпустить ее в беспросветное неуютное небо.

Опять вспомнился Минский вокзал, Зойка… Перрон был многолюдным, но Белкин ничего не видел, не помнил никаких деталей. В памяти остался только пустынный перронный асфальт и на нем одинокая Зойка. Его «заяц». «Вышел зайчик погулять…» Как давно это было!..

А ведь она тогда волновалась. Белкин заметил это.

Он слишком долго был в командировке — целых тринадцать месяцев. А когда вернулся, в первую же минуту понял: изменилось многое. Зойка провела ладонью по его почерневшей, задубелой под зноем щеке и сказала только: «Вернулся…» И была в этом слове щемящая сердобольная жалость, с какой встречают оправившегося после долгой болезни родственника.

Он не винил и не упрекал ее. Но и не оправдывал. Просто ждал лучшего, упрямо и тревожно ждал весь этот год, хотя и знал отлично, что старое не возвращается.

Самое трудное — делать вид, что ничего не замечаешь. К этому нельзя привыкнуть. Что это: ложь или снисхождение — и к кому: к себе или к ней?

В полетах у него бывало много времени, чтобы подумать. За штурвалом мысли бежали свободно, беспрепятственно, как уходящая под фюзеляж тайга. И он давно понял: как в красках земли, их полутонах, нет резких переходов, так и в жизни много переплетенного, стертого в своих рубежах и гранях…

В зеркале задвигалась широкая покатая спина Худякова — пошел к пассажирам «проветривать мозги». Начнет распространяться про таежные бывальщины. Небось расскажет, как однажды вертолетчики медведя в речку загнали и тот едва не утонул от страха, как добыли на Ерофеевской заимке четырех глухарей во время недельной вынужденной посадки, как промысловики-таежники подарили Худякову новенькие лыжи-камусы за то, что он им бензопилу отремонтировал.

Бывалые люди из пассажиров обычно на худяковские рассказы не клюют, зато новички, да если еще впечатлительные, слушают с открытым ртом. Белкин на все это смотрел снисходительно — пускай «выступает». Оно даже полезно, если такой вот небезопасный рейс, — пассажиры поменьше станут глазеть по окнам.

Худяков, между прочим, мастерски работал под сибиряка, под местного кондового «варнака». Случалось, даже на заимках его принимали за «свово парю» и поили янтарной медовухой, хотя родом он был с Рязанщины, из какой-то самой что ни на есть прозаической Кривобоковки. Он умел с непостижимым шиком жевать листвяжную серу-жвачку. Доставал на базаре, где продают ее матово-шоколадными кусочками в стаканах с водой, или у знакомого старика-углежога с древним, корявым, как пихтовая кора, лицом.

Серу в полку жевали многие — нравилось, но только Худяков мог жевать по-особенному, по-кержацки: с аппетитными и смачными щелчками. Это всегда производило впечатление.

Лейтенант отказался от кофе, а ефрейтор взял пластмассовый стаканчик и пил осторожно, исподлобья поглядывая на жующего Худякова. Выпил и опять крепко прижал к животу фанерный ящик, упрямо замотал головой. Можно было подумать, что настырный борттехник выпрашивает этот футляр, а солдат не отдает.

Белкин поморщился: чего борттехник пристал к парню! Обернулся, поманил Худякова к себе.

— Ну что там?

— Порядок. — Борттехник аккуратно завернул серу в платок и спрятал в карман комбинезона. — Я насчет ящика интересовался. Покажи, говорю. Так этот ефрейтор чуть было не укусил. Психованный парень.

— Ничего особенного там нет, — сказал Белкин. — Лампа-генератор. Без этой самой лампы у них локатор не работает. Понимаешь?

— Понимаю, чего тут не понять, — пожал плечами Худяков. — Изучал когда-то радиотехнику. Значит, не зря нас выпроводили в такую веселенькую погоду.

Белкин хотел сказать, что никто их не выпроваживал, не гнал и не настаивал. Полковник просто попросил, сказал «надо». Они могли не лететь, заставить их никто не имел права — на любом аэродроме сейчас выложен «крест». Но что говорить об этом? Худяков все отлично знает, да и сам тоже добровольно попросился идти в рейс.

— Как они насчет обстановки? Ежатся?

— Нет, — Худяков мотнул чубатой головой. — Ребята крепенькие, вези их как угодно и куда угодно. Им до лампочки. Лейтенант вовсе молчит, ничем не интересуется, а ефрейтор ящик свой обнимает, боится растрясти. Очень письмами интересуется. Как вы считаете: давать ему или не давать?

— Что давать? — не понял капитан.

— Ну, письма. Я ведь недельную почту забрал на их гарнизон. А этот ефрейтор просит: развяжи мешок, покажи, должно письмо быть. Я говорю: нельзя, почта — дело неприкосновенное и мешок под сургучной печатью. В крайнем случае, говорю, этот вопрос может решить только командир, капитан Белкин. То есть вы.

— А ты разве не можешь?

— Я? Не могу. При старшем начальнике не могу. Устав не позволяет.

Худяков ухмылялся, говорил полушутливым тоном, словно лишний раз подчеркивая уважение к командиру. Однако Белкин давно раскусил нехитрый прием своего бортача, с помощью которого Худяков уже не раз уходил от ответственности.

— Как его фамилия?

— Не спрашивал.

— А ты пойди и спроси. Пойди, Федя. Потом развяжи мешок и найди ему письмо, если есть. А печать сними, сорви.

— По вашему приказу, товарищ командир? — опять ухмыльнулся Худяков.

— По твоей доброте, Федя.

— Шутите, командир? А если в том мешке ценная корреспонденция, служебные бандероли? Могут ведь шум поднять.

— А ты их не давай ему. Понял? — серьезно сказал Белкин.

Они с минуту глядели друг на друга, потом Худяков не выдержал, рассмеялся, сунул жвачку в рот и между ящиками полез в пассажирский отсек.


Над крутым изгибом Светлихи Белкин сверил полетную карту: все в порядке, теперь доворот вправо — курс на Варнацкое ущелье. Вдали уже виден главный хребет, гигантским барьером заслонивший горизонт, и там, где сейчас еле заметна зазубрина, белопенная яростная Бурначиха перерезала его пополам.

Самое паршивое, что они летят на юго-восток, уходя от циклона. Он отстает, и, значит, назад им пути нет. Над базовым аэродромом сейчас наверняка хлещет дождь, в столовой летчики и техники потягивают пиво и вспоминают белкинскую «четверку»: понесло же ребят в этакую падеру…

Стремительно нарастали увалы предгорья. Машина взмывала, подскакивала, и это чем-то напоминало барьерный бег: один за другим гребенчатые полоски увалов падали под фюзеляж, убегали назад.

Варнацкий проход постепенно раскрывал свой темный щербатый зев. Жерлом огромного туннеля он уходил в туловище хребта. В памяти возникли три поворота в ущелье: два свободных для маневра и третий — самый опасный: «Зубы». Выход к нему на третьей минуте полета в ущелье. Здесь как в бочке: собственный мотор оглушает дробью сотен отбойных молотков, от грохота рябит в глазах.

Капитан Белкин вышел в эфир, передал на рабочей волне: «Подхожу к Варнацкому ущелью». На всякий случай, хотя и знал, что отсюда вряд ли его сможет услышать какая-нибудь радиостанция.

Чувствуя за спиной напряженно сопящего Худякова, нетерпеливо отогнал рукой: не мешай! И по привычке, чуть закусив губу, уверенно, с небольшим креном для лучшего обзора направил вертолет в ущелье.

Лишь минутой позже Белкин понял, что дело худо. Сразу у начала поворота вертолет словно нырнул в молоко, густое и теплое парное молоко. Белкина пробил холодный пот, когда он ощутил эту душную вязкую теплоту. Интуитивно он направил машину чуть вверх, пилотируя вертолет по приборам, рассчитывая, что неожиданная белесая мгла только пробка, какие нередко бывают в ущельях.

Он поздно понял, что в мутной пелене тумана слева мелькнула черно-блестящая стена скалы. Энергичным движением рулей Белкин едва уберег кабину от прямого удара, но тотчас же раздался сухой треск лопастей винта, будто кто-то отдирал от забора доску.

Так машина и врезалась в густой лапник-пихтач на крутом откосе Бурначихи.

2

Зойка любила одиночество. Ну не в полном смысле, а просто любила побыть иногда одна. Поваляться на диване, полистать старые журналы, подумать о делах своих, пожалеть себя и поругать за что-нибудь Белкина. Иногда, очень-очень редко, всплакнуть светлыми, почти беспричинными слезами. Все это она умела превращать в маленькое удовольствие.

Белкин морщил лоб, когда она говорила: «Стремление к одиночеству — удел гения или инстинкт зверя». Где-то вычитала заковыристую эту фразу и, случалось, повторяла ее мужу.

Белкин был слишком добр, чтобы его могла долго любить такая женщина, как Зойка.

Он был прост и бесхитростен, и Зойка «исчерпала» его за год совместной жизни. Но она еще продолжала присматриваться, стараясь все же открыть в нем какую-нибудь новую черточку, сложность какую-нибудь. И, разочарованная, не находила. Как-то в отчаянии даже сказала:

— Белкин, Белкин… Ты хоть бы напился, что ли. Ну разочек хотя бы!

В ответ Белкин изумленно хмыкнул и пошел на кухню чинить электроплитку.

Командировки не спасли положения, хотя втайне Зойка и надеялась, что оправдается старая мудрость: разлука распаляет любовь, как пожарище ветер. Не для нее оказалась эта истина. Да, сначала была грусть. Но ее хватило ровно на месяц. А потом были долгие и невыносимо мучительные дни, потому что ждать, не любя, еще тяжелее.

А рядом был Костя, откровенно извиняющийся и до невозможности застенчивый. Застенчивость в нем была столь же неистребима, как белкинская невозмутимость.

Костя был давним другом Миши Белкина, и это обстоятельство в какой-то степени спасало Зойку от злых пересудов. Но все равно разговоры ходили. И в полку, и в городе Зойку они ничуть не тревожили — она целыми днями работала в школе, а кроме того, в отсутствие мужа она никогда бы себе ничего не позволила. Это было бы предательством. Костя Самойлов ей нравился, не больше. Иногда казался забавным со своей девичьей стеснительностью.

Старый холостяк, Костя Самойлов играл довольно странную роль в их семейной жизни. Белкин вечерами скучал без него, но, бывало, и Зойка чувствовала, что ей не хватает Кости. Если они ссорились с мужем, то мир наступал только при Костином посредничестве. Он всегда и во всех случаях держал сторону Зойки. Он любил — ее, и она отлично знала это. А она? Она никогда не задавала себе такого вопроса, и не потому, что не хотела. Просто знала, что иной раз ответить себе намного труднее, чем кому-либо другому.


Дождливый вечер размазывал по оконному стеклу фиолетовые потеки. Земля на грядках в огороде набухла от влаги, глянцево блестели прямые и ровные стволы рябин в палисаднике, намокший штакетник сделался пятнистым.

За забором во дворе сосед таскал в сарай кирпичи, приготовленные для строительства гаража. Боялся, наверно, чтобы не размокли. Нету дома Белкина, он бы сейчас непременно помог. А потом ушел бы играть в шахматы.

В переулке послышались шаги, и под мокрым капюшоном плащ-накидки Зойка узнала Костю. Поймала себя на том, что обрадовалась, а ведь ждала мужа. Потом подумала, что приход того и другого для нее одинаково приятен.

Костя старательно вытирал ноги, сначала на крылечке, потом в коридоре и наконец появился на пороге, как всегда, улыбаясь смущенно и настороженно.

— Мне у тебя нравится бывать знаешь почему? У других заставляют снимать сапоги и надевать тапочки. Прямо сдурели бабы от этой самой чистоты.

— Ты мне уже говорил это.

— Разве? Ну тогда учту и больше не буду. Миша дома?

— Опять хитришь? Отлично ведь знаешь, что его нет.

— Ей-богу, не знаю! Я его видел еще утром в штабе. Он собирался лететь за перевал на точку. А сейчас шел, думал: он уже вернулся, отведал борща и добирает на диване. Света, гляжу, нет, стало быть, спит.

— Не приходил еще.

— Значит, скоро будет. Я подожду. Не прогонишь?

Зойка подошла к окну, задернула занавески и включила свет. А когда вернулась к столу, изумленно подняла брови: в керамической вазе торчала свежая и пушистая белая астра! Когда это он успел?

— Опять?

— Опять, — виновато улыбнулся Костя. В каждый свой приход он обязательно приносил цветы, ветки вербы, багульника или кедровую шишку.

— Спасибо, — сказала Зойка, мизинцем трогая примятые лепестки цветка. — А Белкин всегда забывает. Обещает — и забывает. Вот всю осень прошу его привезти хоть немного таежной красной смородины — он ведь летает в самые медвежьи углы. Не допросишься.

— Нет чуткости, — усмехнулся Костя.

— А у тебя есть?

— Не знаю…

— А что такое чуткость?

— Чуткость? Это…

Костя стал пространно объяснять, сбиваясь, путаясь и краснея, но Зойка уже не слушала его. Почему она спросила о чуткости? Может быть, действительно этого не хватает Белкину? Чепуха. Она ведь никогда не нуждалась в чьей-то особой чуткости. И вообще, где есть любовь, что нужно еще? Ведь как раз поэтому ей самой нередко претит Костина чрезмерная предупредительность. Хорошо, что он, кажется, понимает это.

Новая мысль неожиданно и неприятно поразила ее: очень уж часто она сравнивает их двоих — мужа и Костю. Что это? Рассудочность или обычное женское любопытство? Или за всем этим нечто более существенное и глубокое? В любом случае нехорошо. Особенно сейчас, в отсутствие Белкина.

Повернув голову, она перехватила взгляд Кости, устремленный на черную коробку телефона, и ощутила вдруг смутную тревогу.

— Позвонить? — спросил Костя.

— Да.

Он дважды набирал номер дежурного: телефон был занят. Наконец дежурный ответил, сначала односложно, потом, узнав Костин голос, стал объяснять подробно. Костя слушал, покусывая губу, и по глазам его Зойка видела: речь идет о серьезном.

— Что случилось?

— Пока ничего страшного, — Костя положил трубку. — Я закурю?

— Объясни, что произошло?

— Скорее всего сели на вынужденную. До точки они не долетели. Не прибыли. Значит, вынужденная посадка. Да ты не волнуйся, такие случаи бывают. Сама знаешь. Все обойдется.

— А если?..

— Знаешь что? Давай-ка собирайся. Съездим на аэродром.

3

Старший лейтенант Масюков сидел в крохотной канцелярии и угрюмо разглядывал лежащую перед ним на столе радиограмму, которую только что принес ефрейтор-радист. Радиограмма была составлена в таких резких выражениях, что даже радист с минуту неловко потоптался на пороге, повздыхал сочувственно, прежде чем уйти. Как будто считал себя виноватым за эту неприятную бумажку.

А что он, Масюков, мог сделать сейчас, когда неизвестно где и неизвестно почему застрял вертолет? Надеялись, что магнетрон Варенников к вечеру доставит, а там полночи на монтаж, и к утру станция работала бы по всем паспортным параметрам. Теперь все полетело к черту…

«Неотложные меры»… Какие? Не могут же они тут изготовить новый высокочастотный генератор, а то, что не оказалось запасного, не их вина, пусть отвечают снабженцы или техотдел. Впрочем, что там говорить: в первую очередь отвечать придется Масюкову как начальнику точки. И радиограмма — лаконичное подтверждение тому.

Одна надежда только на Юру Тихонова, на его техническую смекалку. Он что-нибудь придумает, сообразит. Ну, а если уж и Юра ничего не сделает, тогда взыскания не миновать. Не посмотрят и на то, что Масюков без году неделю начальник и что все время ходил в «молодых и перспективных».

Масюков крутанул ручку телефона, устало сказал в трубку:

— Найди-ка старшего лейтенанта Тихонова. Пускай зайдет ко мне.

Потом подошел к окну, распахнул раму, чтобы проветрить комнату: Тихонов не курил и всегда ворчал, если где-нибудь было накурено.

Тихонов еще с порога увидел радиограмму, шагнул к столу и стал ее читать, осторожно, за уголок держа вымазанными в масле пальцами.

— На, вытри. — Масюков достал из стола старое полотенце, подал ему. Тихонов тщательно, по одному, вытер пальцы, пожевал губами.

— Правильное указание. Принципиальное.

— Я не об этом, — поморщился Масюков. — Что будем делать?

— Ты командир. Вот и решай.

Месяц назад старый начальник точки капитан Помозов был переведен с повышением, а вместо него назначили Масюкова. Для некоторых это назначение было неожиданным, и в первую очередь, пожалуй, для самого Масюкова. Они с Юрой Тихоновым до этого работали на одинаковых должностях — техниками; и то, что Тихонов — один из самых сильных специалистов в полку, было известно многим. Как техник, он, конечно, был сильнее старшего лейтенанта Масюкова. А повысили все-таки того. Начальству было виднее.

Тихонов в общем-то не был самолюбивым, но тут его, видно, задело. Он не упустил случая, чтобы немножко поершиться перед своим старым другом — новым начальником.

Присев к столу, Тихонов перевернул радиограмму и стал быстро набрасывать схему генератора: лампу, цепи сопротивления, конденсаторы. Масюков косился, обиженно выпятив губу: ему не понравился и ответ Тихонова, и то, что он рисует на служебной бумаге. Ее ведь потом надо подшивать в дело.

Но приходилось терпеть, мириться — Тихонов предлагал единственный выход из положения: насколько возможно, поддержать жизнь старого генератора.

— А потянет?

— Должен потянуть, — сказал Тихонов. — Мы же ему даем вроде допинга. Ненадолго омолодим. Конечно, это не решение проблемы, но все-таки…

Масюков запустил пальцы в патлатые волосы, долго и пытливо разглядывал схему. Наконец озабоченно вздохнул:

— Боюсь, что эти конденсаторы не выдержат. Пробьет.

— Не пробьет — я все рассчитал. Больше того: мои ребята уже переделывают схему.

— Без моего разрешения?

— Но ведь другого выхода все равно нет, — пожал плечами Тихонов. — Переделки там незначительные. Поэтому я и дал команду.

— Ну знаешь!..

Старший лейтенант Масюков рассерженно вскочил, бросился к окну, закрыл его, потом зачем-то метнулся к порогу и, остановившись посредине комнаты, нервно ухватил пальцами подбородок.

— Ты что, прикидываешься, будто не понимаешь? Служба — закон! Ты вот им разрешил, а вдруг все сорвется, вдруг запорете? А ты меня попросту игнорируешь. И уже не первый раз, между прочим.

— Ну ладно… — примирительно протянул Тихонов. — Чего ты завелся-то?

— Я завелся?! — Масюков, будто подстегнутый, снова забегал по комнате. Но теперь он уже был по-настоящему возмущен. — Ты думаешь, если друг мне, так можно анархию разводить?

Тихонов медленно поднялся. Широкой ладонью прихлопнул на столе радиограмму.

— Слушай, Николай… Если я что сделал неправильно, скажи, замечание сделай. А кричать и возмущаться командиру не положено.

Слова эти Тихонов произнес Масюкову в спину, в затылок, когда тот в очередной раз бежал к порогу. Масюков враз затормозил, словно натолкнулся на стул. Повернул удивленно голову, встретив колючий, немигающий взгляд товарища, неожиданно смутился.

— Опять занесло… — с досадой махнул рукой. — Сегодня второй раз. Утром на старшину насыпался…

Что Тихонову нравилось в товарище, так это честность и прямодушие. Он мог ошибаться, его могло «заносить», но он никогда не уходил от ответа.

— А знаешь, Николай, мы ведь с тобой о главном еще не говорили.

— О чем это? — Масюков насупил брови, с неудовольствием наблюдая, как Тихонов притянул к себе новую бумажку, щелкнул авторучкой, опять собираясь рисовать. Что за дурацкая привычка: как придет, так обязательно исчертит все бумаги на столе. — Ты чего там рисуешь, это же инвентарная ведомость!

Тихонов невозмутимо отложил ведомость, не глядя взял предложенный стандартный лист канцелярской бумаги, быстро набросал какую-то схему, на этот раз напоминающую топографическую карту. В центре, там, где параллельно шли зубчатые линии, аккуратно поставил крестик, подумал и обвел его кружком. Вздохнул, поднял голову.

— Вот, видимо, тут…

— Что? — не понял Масюков.

— Тут где-то пропал вертолет. В Варнацком ущелье. Может, сел на вынужденную, а может… и хуже. От нас это примерно километров семьдесят. В прошлом году я там бывал. Рыбачили в Бурначихе. Таймени там отменные.

Тихонов нарисовал сбоку на листе аккуратную стрелку, обозначил «север — юг» и положил готовую схему перед Масюковым.

— Надо посылать поисковую группу. Сегодня после ужина.

— Как? — Масюков удивленно схватился за подбородок. — Самовольно? Никто нам такого указания не давал. И потом у нас на технике людей в обрез, ты же знаешь.

— Коля! — Тихонов взглянул на друга сузившимися глазами.

Поиск вертолета — уравнение с несколькими неизвестными. Приказ об этом может быть, а может и не быть. Есть ведь и другие варианты.

А здесь техника, которая должна круглосуточно находиться в боевой готовности. Боеготовность эту обеспечивают люди. А люди… Словом, если продолжать эту цепочку, то она может завести слишком далеко. Тихонов невесело усмехнулся, подошел к другу, положил руку ему на плечо. — Давай решай, командир. Например, так. Приказываю: создать поисковую группу в составе трех человек, наиболее подготовленных физически. Включить в группу радиста с ротной радиостанцией. Командиром группы назначить старшего лейтенанта Тихонова Юрия Акимовича.

Масюков отвернулся от окна, вяло улыбнулся.

— Все подшучиваешь… Неуместно. Дело-то ведь очень серьезное. Понимаю.

— Я говорю вполне серьезно, Коля. Вот тебе аргументы. Старшим надо назначить человека, знающего туда дорогу. Это раз. Обязательно офицера. Это два. Ну и, кроме того, я особенно заинтересован в поиске: на вертолете летел мой ефрейтор Варенников. Ты же знаешь?

Тихонова с Варенниковым связывала большая дружба. Оба были фанатично влюблены в технику, оба заядлые рыбаки и шахматисты. В полковых приказах не раз отмечали рационализаторские новинки «фирмы Тихонов — Варенников и Кº», как шутливо называли их сослуживцы.

— Тебе нельзя идти, — сказал Масюков. — Кто будет монтировать схему генератора?

— Ты. Я ведь уже начал. Все расчеты сделал. Теперь осталось только паять да кое-какие замеры провести. Ты вполне это сделаешь с сержантами Вороновым и Долоберидзе. Правда, придется эту ночку не поспать.

Масюков ожесточенно потер лоб, взъерошил соломенные брови, походил еще по комнате, похожий чем-то на задиристого петуха.

— Ладно! Быть посему. Теперь давай обмозгуем состав поисковой группы.


Вертолет горел. С обломленными лопастями винта, с обрубленной стрелой стабилизатора, помятый и бесформенный, он напоминал автомашину, упавшую с крутого откоса. Струйки фиолетового дыма выползали откуда-то снизу, из-под фюзеляжа.

Звук падения был глухим, парной туман тут же поглотил его, заглушил негромкое эхо. И сразу же наступила в тайге тишина. Потом послышались металлические удары, сначала несмелые, потом более яростные, и наконец с треском вылетела аварийная дверца. Из нее высунулась измазанная голова Худякова. Он протиснулся в люк крупными плечами, спрыгнул на землю. Торопливо протер слезящиеся глаза, крикнул:

— Давай быстрее!

Вторым выскочил лейтенант, вытирая ладонью разбитую щеку. Вслед за ним вылетели вещмешок, чемодан, два бумажных почтовых пакета, потом показалось испуганно-озабоченное лицо ефрейтора. Он пытался вылезти из вертолета, не выпуская из рук ящик-футляр. Едкий дым белесыми клубами уже прорвался из люка. Худяков помог солдату выбраться, сердито дернул за рукав лейтенанта.

— Бежим, какого черта! Сейчас бак взорвется!

И, прихрамывая, поковылял вниз, к берегу реки. Солдат, тяжело дыша, пятясь задом, волочил мешок с почтой.

Лейтенант отнял руку, с ужасом взглянул на окровавленную ладонь и сразу словно очнулся.

— Эй, техник! Стой! Стой, тебе говорят! — в два прыжка догнал Худякова.

— А капитан? Где капитан?

Тот обернулся, страдальчески морща разбитый лоб, махнул рукой в сторону горевшей машины.

— Там… Мотором придавило… Я пытался вытащить — не смог. Ему уже все равно ничем не помочь…

Зло сплюнув, лейтенант бросился обратно, на бегу снимая тужурку. Борттехник что-то кричал ему, но он с ходу нырнул в клубящийся зев аварийного люка. Ефрейтор, оставив мешок, оторопело огляделся и, сообразив, в чем дело, тоже побежал к вертолету.

— Тьфу… — выругался техник и тоже заковылял к месту аварии.

Белкина лейтенант вытащил, когда фюзеляж уже горел ярким оранжевым пламенем. Вдвоем с ефрейтором они едва успели оттащить капитана на несколько метров, как сзади грохнул взрыв. Упругая горячая волна швырнула их на землю и покатила вниз по косогору.

Борттехник Худяков минут двадцать оттаскивал их, почти потерявших сознание, под гигантскую пихту, где было сухо, мягко пружинил толстый многолетний настил желтых иголок.

Белкин был жив. Худяков это понял, как только поднял его на руки там, в кустах таволожника, после взрыва — капитан глухо и протяжно застонал.

Сейчас техник сидел перед ним на корточках, прикладывая ко лбу мокрый платок, звал настойчиво, голосом, в котором были и жалость, и радость одновременно.

— Командир… командир… командир!

Белкин открыл глаза, хотел что-то сказать, но закашлялся, отхаркивая кровью, — вся правая сторона груди была у него смята. Увидев рядом с Худяковым осунувшееся лицо лейтенанта-пассажира, слабо улыбнулся.

— Не сердишься на меня, лейтенант?

— Не сержусь, — ответил тот без улыбки.

— Фамилию твою забыл… Привалов?

— Прибылов. Михаил Прибылов.

— Тезка… Видишь, вышло к лучшему, что не взяли твою жену. — Капитан помолчал, и в его глазах, темных от постоянной боли, мелькнула искорка радости. — Понимаешь, на Зойку она похожа.

Рядом на камень валун осторожно пристроился ефрейтор. Несмотря на поцарапанную физиономию, он выглядел свежо и бодро. Пожалуй, ему повезло больше всех — он почти не пострадал при аварии. Это смущало его, и он будто чувствовал виноватым себя перед офицерами, особенно перед капитаном.

— Может, воды принести? — Ефрейтор подергал лейтенанта за обгоревший рукав. Тот недовольно отмахнулся: не надо.

Белкин лежал с закрытыми глазами. Дышал медленно, редко, и каждый вздох отражался в мучительной и горькой складке губ.

На лбу капитана розовели, вспухали слабые струйки крови из глубоких порезов.

— Может, вот этим заклеить? — неуверенно предложил ефрейтор, показывая моток синей изоляционной ленты. — Целлофановая лента. Лучше любого пластыря. Я вот залатал себе. Очень хорошо. — Он показал на своей щеке синий крестик заклеенного пореза.

Ему никто не ответил, никто не взглянул даже, не повернул головы в его сторону. Он был еще слишком молод, этот ефрейтор, и не умел молчать в трудные минуты. В минуты, когда кажется, что слова приносят облегчение, но когда на самом деле они излишни. Он просто не понимал этого.

— Да… Плохо дело… — Ефрейтор пригорюнился на камне, уткнув подбородок в колени.

— Да замолчи… — не выдержал Прибылов. — Раскаркался…

Белкин попросил, чтобы ему приподняли голову. Худяков мигом наломал пихтовых веток, положил их в изголовье, дал капитану попить из фляги. Минуту спустя Белкин почувствовал себя лучше, в глазах его появился живой блеск.

— Главное, без паники, — сказал он. — Ну я, понятно, выбыл из строя. Значит, кто теперь у нас командир?

— Я за командира, — сухо сказал Прибылов.

Белкин удивленно прищурился, потом покосился на своего борттехника. Тот как-то уж слишком поспешно кивнул в знак согласия и тут же отвел взгляд.

— Ясно, — сказал Белкин. — Значит, полный ажур. Начинать надо с ночевки. Костер, ужин и все такое прочее. Ночь проведем здесь. А утром будет видно. Как говорят, утро вечера мудренее.

— А с утра двинемся к нам, в Верховье, — подал голос ефрейтор Варенников. — Соорудим носилки — и в путь. Тут не так уж далеко: километров семьдесят.

— Нет, — сказал Прибылов. — Пойдем вниз по реке, на плоскогорье, там будем ждать вертолет. Я уверен: нас будут искать, а здесь, в ущелье, никто не найдет.

— Почему на плоскогорье? — неуверенно спросил Худяков.

Лейтенант резко повернулся к нему:

— Надо спасать человека…

Ночь упала в ущелье внезапно. Почти без перехода белесая мгла налилась чернотой, в которой растворились очертания осин, молодой пихтач с еще дымившимся остовом вертолета, темнота подступила к самому костру.

По-прежнему моросил холодный мелкий дождь. Под пихтой было сухо, но мокрый валежник в костре горел плохо, шипел и дымил.

— Варенников, — тихо позвал Белкин. — Накрой-ка, друг, мешок с почтой лапником. Чтобы не промок.

Ефрейтор отложил в сторону вещмешок, в котором что-то разыскивал, поерошил жесткие волосы, стряхнул с них хвоинки (пилотку свою он потерял).

— Слушаюсь, товарищ капитан!

Варенников наломал у соседнего дерева охапку лапника и аккуратно накрыл коричневый пакет.

— Товарищ капитан, а товарищ капитан. У меня вот в мешке медикаменты отыскались. Бесалол и кальцекс. Ну, бесалол не годится, а кальцекс я месяц назад принимал, когда простудился. Хорошо действует для усиления энергии организма. Может, примете?

Белкин усмехнулся, благодарно прикрыл глаза: какой славный парень! Солдат понял это по-своему, обрадованно кинулся к «сидору», но его остановил суховатый голос Прибылова:

— Варенников, не отвлекай раненого. Я тебе чем велел заниматься?..

Белкин прикрыл глаза, попытался представить лицо жены и не смог: виделось нечто расплывчатое, неопределенное. То глубокие, ясные Зойкины глаза, то мочка уха, то мягкий завиток волос у виска. Он никогда не мог припомнить, представить Зойкино лицо. Это было странно, потому что он знал и помнил каждую морщинку, каждую ее родинку.

Когда он вернулся из длительной командировки, у нее был неловкий, виноватый вид. Чудачка… Ему не за что винить ее, он уверен в этом. Интересно, что же ведет человека к другому, когда уходит любовь?.. Доброта, душевная щедрость?

Это из «неучетного». Из того, что бывает у человека, из того, что часто не замечают, не учитывают другие люди, самой жизнью приученные к поверхностной, скоропалительной арифметике. А «неучетное» обычно лежит глубоко, подспудно и появляется на свет божий редко, при крайней необходимости.

Вот как сегодня с этими ребятами. Разве мог он несколько часов назад предугадать эту решительность у юного лейтенанта или доброту и заботливость скуластого ефрейтора Варенникова! И откуда этот душевный надлом у разбитного, самоуверенного Худякова, словно он сделал что-то непристойное, унизительное? Значит, он сделал, и те двое видели это, а он, командир, не видел. И хорошо, что не видел — очень горько открывать вдруг плохое в человеке, которого давно знаешь и ценишь.

5

Они сели в единственный в городе рейсовый автобус «Центр — аэродром». Зойка ежилась, чувствовала себя неуютно, оттого что в спешке не успела припудриться и покрасить губы: на черном автобусном стекле лицо ее отражалось усталым, припухшим, как после бессонной ночи.

Костя сидел рядом, рассеянно смотрел вперед, в его широко раскрытых глазах, в черных зрачках то вспыхивали, то гасли отблески фар идущих навстречу машин. У него был классический профиль: с небольшой горбинкой нос, четкий и твердый овал подбородка.

Была у него привычка: молча сидеть, уставившись отсутствующим взглядом в одну точку. Зойку, помнится, сначала это раздражало — пришел человек в гости, а сидит бирюком-молчуном, витает где-то в своем поднебесье. Но потом она сделала для себя неожиданное открытие: в такие минуты от сильной, спокойно замершей Костиной фигуры исходило какое-то приятное и тихое умиротворение. Она даже сказала ему однажды: «Ты как скала, о которую разбиваются житейские волны».

Они едут на аэродром, чтобы узнать о судьбе белкинской «четверки». Об этом и надо бы сейчас думать. А она думает о Косте. Странно. И нехорошо.

— Который час?

Часы она тоже забыла в спешке. Как забыла и пропуск в авиагородок. Белкин когда-то выписал ей пропуск, на всякий случай.

Котя, очнувшись, ожесточенно потер лоб.

— Сколько сейчас времени?

— Ах, время… Время детское, четверть девятого.

— Я забыла пропуск.

— Какой пропуск?

— Ну какой, свой. Могут и не пропустить в авиагородок.

— Да, могут. Но я поговорю.


На КПП аэродрома солдат-контроллер Зойку не пропустил.

— Подожди здесь, я позвоню, — сказал Костя Зойке и толкнул дверь в дежурку, откуда белыми клубами повалил табачный дым, как пар из предбанника. Минут через пять он вышел, отозвал ее в сторону, виновато щуря глаза.

— Понимаешь, ерунда получается… Вроде парень неплохой Бахолдин. Не бахвал. А заладил: не положено, и все.

Зойка улыбнулась: «не бахвал» — самая приличная у Кости оценка. Он всех делит на две категории: «бахвал» и «не бахвал» — по каким-то одному ему известным признакам.

— Что же делать?

— Слушай, а ты пойди пока в аэрофлотское кафе. Посиди там с полчасика.

— Ладно, я подожду тебя там, только побыстрей возвращайся.


…Майор Бахолдин встретил Костю в коридоре у дверей комнаты дежурного.

— Ты извини, Самойлов. Я тебя туда не приглашаю — полно бумаг всяких. Поговорим здесь. Не возражаешь?

— Давай здесь, — пожал Костя плечами. Другой бы на месте Бахолдина, может, и пригласил бы в комнату, хоть посторонним быть здесь и не положено, но не Бахолдин. Они служили когда-то вместе в одной эскадрилье. Правда, недолго, всего с полгода. Бахолдин еще тогда отличался неистребимой аккуратностью.

Костя присел на подоконник, закурил, а Бахолдин остался стоять, чуть-чуть покачиваясь на носках, напоминая этим, что ему некогда.

— Насчет «четверки», Костя, порадовать ничем не могу, — сказал он. — Наверняка сидят на вынужденной.

— А связь?

— Может, стукнулись, повредили рацию. Всякое бывает… Не тебе объяснять.

— Это верно. Ну, а Верховье что-нибудь сообщило?

— Почти ничего. Радист уловил кусок фразы: речь шла о Варнацкой пади. Но ничего конкретного — были большие помехи. По-моему, не стоит беспокоиться, все будет о’кэй.

— О’кэй… — проворчал Костя, со злостью сбрасывая пепел с сигареты. — Я уверен — дело там дрянь. Ты же видишь, какая погода.

— Там Белкин. А это марка, — сказал Бахолдин.

— Вот потому я и говорю. Никакая непогода не заставит Белкина сесть на вынужденную. И если он пропал, значит, причина серьезная.

— Брось, брось, Самойлов! — отмахнулся Бахолдин. Он поглядывал на Костю иронически, поскрипывал новыми сапогами, всем видом своим словно бы говоря: знаем, в чем дело.

И от этого откровенного намека Костя сразу растерял всю воинственность, хотя ощущение правоты своей оставалось. Костя неловко сполз с подоконника, сказал, пряча глаза:

— Трепач ты, Валька. Демагог.

— Не Валька, а Валерка, — посмеиваясь, сказал Бахолдин.

— Все равно.

— Допустим, что все равно — это неважно. Ты вот лучше ответь мне, как старому товарищу, на один вопрос. Хотя можешь и не отвечать.

— Ну, ну…

— Тебя не смущают эти разговоры в гарнизоне: ну, насчет тебя и… Зои Николаевны. Уже два года судачат.

Костя вздрогнул, медленно побагровел.

— А ты кто мне, поп, что ли?

— Не хами. Можешь не отвечать.

— Это никого не касается.

— Как сказать. Я вот считаю, что меня касается. Ведь я тоже старый товарищ Белкина, если ты помнишь.

— Ну и что?

— Ничего. Но явиться с его женой сюда, да еще в такое время. Ну, знаешь! У меня бы, например, не хватило смелости.

— Ты ему товарищ, притом старый. А я и Зойка — его друзья. Улавливаешь разницу?

— Разницу… разницу… — сказал Бахолдин, растягивая слова. Пристально и насмешливо посмотрел на Костю, махнул рукой, пошел к двери. Но остановился у порога: — Слушай, Самойлов, не хочу с тобой ссориться. Но все-таки скажу, не могу не сказать. Тем более это не мои слова, а древняя мудрость: избави бог меня от друзей, а от врагов я и сам избавлюсь…

6

В кафе было дымно и многолюдно. Зойка с минуту постояла у входа в зал, придерживая нити бамбуковой шторы — свободных мест не видно.

Слева от углового столика к ней направился высокий щеголеватый офицер, она узнала его — лейтенант Эмдин, метеоролог. Один из активистов полкового клуба, «самодеятельный тенор», В прошлом году они как-то с Зойкой исполняли дуэт.

С шутливой галантностью Эмдин стукнул каблуками, тряхнул рыжеватой шевелюрой.

— Зоя Николаевна, прошу!

Провожая Зойку к своему столу, Эмдин успел на ходу «организовать» стул, торжественно представил ее:

— Педагог-физик. В творческом отношении лирическое меццо-сопрано.

С лейтенантом за столом сидела собеседница: юная, с распущенными льняными волосами, модная до сиреневых кончиков отлакированных ногтей. Держалась она с завидной уверенностью, на Зойку посмотрела с интересом и уважением, но не шевельнулась, когда Зойка бросила взгляд на ее смело открытые ноги. Неглупа, а вот, поди ж ты, клюнула на рыжие бачки Сени-пустомели, как шутливо звали Эмдина офицерские жены из полкового самодеятельного хора.

— Представляю: Юлия Прибылова, художник-декоратор. В нашем провинциальном Энске проездом. Точнее, пролетом.

Девушка подала руку, узкую, холодную, вялую. Глубоко затянулась сигаретой.

— А еще точнее: застряла. Из-за этой проклятой падеры, как тут говорят.

Голос у нее был низкий, глубокий, очень уверенный и спокойный блеск синих глаз. От этой девчонки, от ее огромных глаз исходила внутренняя сила. Можно было позавидовать человеку, которого она любит.

— Да, — сказала Зойка. — Это у нас обычно надолго.

— Совершенно верно, — кивнул лейтенант Эмдин. — Могу засвидетельствовать как специалист. Сплошной и затяжной фронт облачности. Страто-кумулюсы с высокопроцентным содержанием влаги. — Он оглядел женщин, точно сравнивая их, радостно улыбнулся: — А знаете, девочки, вы чем-то очень похожи. Чертовски похожи. Будто две сестры. Я просто счастлив в вашей компании.

Зойку смутила восторженность лейтенанта. А художница и бровью не повела, равнодушно отхлебнула кофе из чашечки: какое ей дело, что кто-то смотрит на них?..

— Мы пьем кофе с ликером, — сказал Эмдин. — Желаете, Зоя Николаевна?

Наливая кофе, Эмдин произнес фразу, видимо рассчитанную заранее. Произнес невозмутимо, с безразличным видом.

— А знаете, Юленька, ведь Зоя Николаевна — жена капитана Белкина, который не взял вас сегодня на вертолет.

— Очень приятно…

Зойка-то видела, насколько было ей это приятно. Милая симпатичная злючка! Интересно, зачем ей понадобилось лететь в Верховье? Скорее всего жена какого-нибудь офицера из локаторщиков.

— Вы к мужу?

— Нет, с мужем, — ответила Юля, картинно выпуская дым…

Зойка присмотрелась к ней, внутренне ахнула! Выдумала тоже: спокойствие, выдержка. Ничего этого нет, девчонка просто играет в невозмутимость, причем из последних сил…

Зойка положила руку на ее ладонь-ледышку и почувствовала, как расслабилась сразу молодая женщина, опустила голову, а на прикрытых ресницах медленно накапливалась черная слезинка. Боже, она размажет сейчас всю свою косметическую тушь!

Зойка достала платок, протянула Юле.

— Муж улетел, а она осталась, — сказал Эмдин, обращаясь к Зойке. — Вы ж понимаете?

— Да, я так и подумала. Но Белкин не виноват. Значит, нельзя.

— Ничего страшного, — сказал Эмдин, отхлебывая кофе. — Но Юля беспокоится за мужа. Он будет переживать, он ее очень любит. Мы тут до вашего прихода говорили на эту тему. Философски приподнимали. Хорошо это или плохо, когда тебя любят?

— Ну и что же? — улыбнулась Зойка. Удивилась: неужели Юля всерьез приняла «самодеятельного тенора».

— Это смотря как подходить к вопросу. Абстрактно или диалектически. Если диалектически, с учетом житейских ухабов, то иногда и плохо. Помните стихи: «Будьте на страже, если вас любят: любимых кусают, любимых губят»? Аполлинер.

— Помню, — серьезно сказала Зойка. — Стихи о блохе.

Юлия взглянула сначала на Зойку, потом на покрасневшую физиономию Сени Эмдина, не выдержала, расхохоталась. Эмдин тоже смеялся, однако глаза его глядели на Зойку укоризненно, недоброжелательно: принес же тебя черт некстати, уважаемое меццо-сопрано!

— Вы где остановились? — спросила Зойка.

— Пока нигде. В гостинице мест нет, — ответила Юля. — Вот Сеня обещал что-нибудь придумать.

— Ночевать вы, Юленька, будете у меня. Будете жить, пока не пойдет вертолет на Верховье.

— Но позвольте, Зоя Николаевна! — лейтенант Эмдин возмущенно привстал. — С какой стати?

— Не надо шуметь, Сеня. Тем более, видите, у входа нас ждет капитан Самойлов. Я могу пожаловаться.

Эмдин в отчаянии махнул рукой.

— Спасибо за угощение. Не забудьте уплатить, — сказала Зоя, поднимаясь из-за стола и пропуская вперед Юлю.

Возвращались в пустом автобусе. Ехали молча, машину трясло, звенели оконные стекла, дребезжали помятые дверцы.

Костя сидел насупленный, натянув фуражку на самые брови. Когда садились в автобус, он успел буркнуть Зойке: «Ничего нового…»

Юлей он не интересовался, не спросил даже, как ее зовут. А познакомить их Зойка забыла.

В центре на конечной остановке они вышли и с минуту постояли, наблюдая, как весело и яростно атаковали автобус девчата, видимо, из ночной смены.

— Юля, а где ваш чемодан? — спохватилась Зойка.

— Улетел с мужем.


Дома было тепло и уютно, пахло смородиновым листом — Зойка с утра занималась консервированием. Первым делом она забралась на диван, насовала под бока подушечек, поджала озябшие ноги.

Юля, осторожно шлепая старыми Зойкиными тапочками, ходила по комнате.

— Ну и как? — спросила Зойка.

— У вас есть вкус, — сказала Юля. — Но чисто женский. Тогда квартира напоминает уютное гнездышко.

— А мне нравится, — рассмеялась Зойка.

— В квартире должен быть свой, оригинальный интерьер. Хотите, я завтра набросаю эскиз?

— Нет, — сказала Зойка. — Я люблю так, как я люблю.

— Я тоже, — вздохнула Юля. — Можно закурить, Зоя Николаевна?

— Пожалуйста. Пепельница на серванте.

— А кто этот угрюмый капитан, — спросила Юля, — что ехал с нами?

— Друг моего мужа.

— И ваш друг?

— Конечно. Это естественно.

— Нет. Не всегда. Например, мой муж терпеть не может моих друзей.

— Значит, ревнует. Значит, сильно любит.

— Любовь и ревность — это противоположности?

— Нет, зачем же. Скорее всего это причина и следствие.

— Мой муж страшно ревнивый.

— Все смолоду ревнивы. Потом это проходит.

— Тогда проходит и любовь?

— Очевидно.

Осмотр комнаты гостья закончила у зеркала-трельяжа. Причесываясь, она надолго молча приникла к своему отражению, и Зойка не мешала ей, не отвлекала разговорами.

Сухо потрескивала расческа, волосы струились серебристыми прямыми прядями, рассыпаясь на плечах и по спине. Они, пожалуй, были чуть жестковаты у нее.

— Мой Миша стриженый… — задумчиво сказала Юля. — Всегда стриженый. Все время под нулевку. Это ему нравится, мне тоже. Так он выглядит мужественнее и взрослее.

Упомянув о муже, Юля весь разговор повела только о нем.

Они с Мишей были знакомы еще по школе — учились в одном классе. Были обычными школьными товарищами. Потом он уехал в военное училище, она поступила в институт, и пошли письма. Целый поток писем. У нее дома, у матери, хранится целый чемодан с Мишиными письмами — двести двадцать четыре письма. Это много. Но она ведь еще сожгла не менее тридцати, тех, которые чем-либо обидели ее. Она сожгла их на медленном огне.

— Знаете, Зоя Николаевна, что такое любовь? Я на первом курсе троечницей была: ну нет у меня особых способностей к живописи. Потом, когда пошли Мишины письма, я будто заново родилась. И рисовать стала лучше. Знаете, сижу над работой, и вдруг какое-то находит безудержное озорство. Беру кисть или карандаш, смеюсь, балуюсь. Смотрю — выходит! И здорово — словно совсем не мое. Вот тогда у меня возникло пристрастие к зелено-черной гамме, это и сейчас мой конек. Две мои дипломные работы были на городской выставке. Предложили мне интересное место в одном институте. Отказалась. Удивляются: почему? И знаете, что я им ответила? Потому что люблю!

Юля долго смеялась, и весело прыгал-смеялся оранжевый мотылек над раскладушкой. Зойка тоже смеялась.

— Любовь — это самопожертвование, самоотречение. Вот что я поняла, Зоя Николаевна. В этом главное. Я сказала Мише: за тобой — хоть на край света. Он даже испугался: а как же диплом, работа? А я могу работать везде: и в Верховье, и на любой из этих точек. Хоть за тридевять земель. Везу с собой заказы на пятнадцать эскизов, за зиму все их выполню. А летом полетим с Мишей в отпуск — сдам. Вы не спите, Зоя Николаевна?

— Не сплю, Юленька. Слушаю.

— А еще — это вера в людей. Какое-то открывается сверхзрение. Вот я посмотрела на человека, только раз посмотрела на человека и сразу вижу — он хороший. Вот вы, ваш муж — вы очень хорошие. Я на вашего мужа ни капельки не обижаюсь. То, что меня не взяли, — это даже лучше. Пусть мой Мишка понервничает, пощелкает зубами. А то он немножко воображать стал. Конечно, мужчины, они все чуточку сухари. Взял и полетел. Я бы на его месте просто выпрыгнула из вертолета.

— А откуда вы знаете лейтенанта Эмдина?

— Ах, этот рыжий чудак! — рассмеялась Юля. — В аэропорту познакомились. Воображает себя сердцеедом. Впрочем, он хороший, добрый парень. Кстати, он сказал, что этот рейс «четверки» довольно опасный в такую погоду. Это правда?

Зойка помолчала, чтобы обдумать ответ. Голос ее прозвучал сонно, буднично:

— Вряд ли, Белкин — опытный летчик. Я думаю, все будет хорошо. Давайте, Юленька, спать.

Но заснуть Зойка долго не могла. Что-то тоскливое и тревожное сдавливало грудь. Все яснее и яснее нарастало чувство жалости. И не было слез, потому что она поняла: ей жалко себя.

7

Масюков проводил их до постового грибка, где начинался таежный проселок, и попрощался:

— Ни пуха ни пера!

Тихонов искренне послал его к черту. Он был не в духе — начало поисковой группы по всем статьям заваривалось очень плохо. С Масюковым они по-настоящему поругались, потому что вместо трех человек в состав группы он назначил двух и, главное, выделил не сержанта Воронова, крепкого, сильного, смышленого парня, а говоруна Вострухина. О Вострухине речи не было, когда они спорили с Масюковым в канцелярии. Сержант Вострухин как раз вошел по делу, краем уха услышал их разговор и стал напрашиваться. Конечно, Масюков тут же ухватился за это, даже обрадовался: согласен, даю командирское добро…

Раскисшая дорожная глина чавкала под сапогами, ноги то и дело разъезжались, а огромный, набитый до отказа охотничий рюкзак бросал Тихонова из стороны в сторону.

Вострухин пока молчит, изредка виновато сопит, натыкаясь сзади на спину Тихонова. Можно было бы сказать ему, чтоб шел рядом — дорога-то пока широкая, — так наверняка заведет свои байки «из жизни сельского киномеханика».

А вообще надо ему сказать. Все-таки у Вострухина за спиной рация — поскользнется, трахнет об землю, и пиши пропало. Придется возвращаться. Сбоку же, ежели что, можно его и поддержать.

— Вострухин!

— Я, товарищ старший лейтенант!

— Иди-ка лучше рядом. Вот слева. И держись рукой за меня.

— Нам, гусарам, все равно, — хохотнул сержант. — Как в песне говорится: «Встань со мною рядом, рассказать мне надо…»

— Во-первых, не «встань», а «сядь», — перебил недовольно Тихонов. — А во-вторых, не надо.

— Что не надо?

— Рассказывать.

— А… Понятно, товарищ старший лейтенант.

Долго шли молча. Тихонов старался припомнить, что они еще забыли, что еще было плохо подготовлено, не продумано за эти два часа скоропалительных сборов. Медикаменты, сухой паек, котелок, кружки, термос, плащ-палатки… Ракетницу и десять сигнальных ракет тоже взяли. Пистолет-ракетницу он не успел почистить, снять с нее масло. Да и сунул, кажется, на самое дно рюкзака, придется, видно, его потрошить весь — ведь у дома лесника они должны дать первую зеленую ракету: все в порядке, идем дальше.

— Вострухин, ты свою задачу понимаешь?

— Так точно, товарищ старший лейтенант!

— Как ты ее понимаешь? Обрисуй.

Вострухин любил поговорить. На собраниях никогда не укладывался в регламент. Однако сейчас он долго думал, прежде чем ответить, да и ответил непривычно коротко, односложно:

— Понимаю как почетную и благородную.

Что-то в его голосе прозвучало такое, что заставило Тихонова удивленно повернуть голову, и ему почудился в темноте горячий блеск в глазах сержанта.

— Правильно, — сказал Тихонов.

Первый раз за весь этот сумасшедший вечер он ощутил спокойствие и уверенность. И подумал, что постоянное смутное беспокойство рождено было в нем не мелочами-недоделками, не забытой запасной батарейкой и не пустяковыми придирками и упрямством Масюкова. Он все это время не очень верил в Вострухина и не слишком полагался на его добровольческую восторженность.

Но он ошибался, только сейчас понял, что ошибался.

— Не тяжело? — спросил Тихонов.

— Терпимо! — ответил сержант. — Для меня это мероприятие как праздник. Ей-богу, товарищ старший лейтенант! А вот скажите, почему так бывает: когда человек человеку помощь оказывает, он как бы гордостью наполняется, сам себе лучше кажется?

— Ну, это далеко не все испытывают.

— Все, почти все, товарищ старший лейтенант. Вот у нас в деревне существует такой обычай, называется «помочь». Например, у Теренькиных покос поспел — косить надо. Идет полдеревни, и все дело за один день. Или огород убрать, картошку выкопать. Взялись миром — все готово. Так это как праздник считается.

Тихонов в своем экипаже не очень-то жаловал говорунов. Ему по душе больше были такие, как ефрейтор Варенников, — молчаливые, сосредоточенные парни. Вострухина он, в общем-то, знал просто как способного оператора из смежного расчета. Но больше как балагура и говоруна. Может, он и в самом деле из тех редких людей, которые умеют и красно поговорить, и толково сделать? Ну, в этом еще надо убедиться.

…Ночь набухла влажной и упругой темнотой. Дождя не было, даже и мороси не чувствовалось, но все пропитано было сыростью: и кусты, и придорожный пихтач, и одежда, и скользкая глина под ногами. Воздух казался наполовину разбавленным промозглой осенней влагой, которая сочилась из туч, нависших прямо над головой.

На просеке старший лейтенант неожиданно свернул влево и потянул за собой Вострухина. Тот заупрямился:

— Рано же сворачивать! Поворот в конце просеки.

— Тут ближе, — буркнул Тихонов.

Может, тут и не было ближе, но захотелось ему вдруг пройтись, протопать по знакомой стежке-дорожке. Очень знакомой с прошлого лета. Хаживал он по ней августовскими вечерами. Было. И давно и, кажется, недавно.

Сквозь пихтач слабенько мелькнул огонек, послышался собачий лай. Тропка неожиданно выпрыгнула на обширную квадратную вырубку, в глубине которой смутно вырисовывался рубленый дом-пятистенник. Сквозь оконную занавеску приветливо мерцала лампа.

Тихонов подошел к изгороди, устало прислонил рюкзак к осиновой жерди. Прислушался к собачьему лаю, злобному, настороженному. Не узнал, значит… А раньше узнавал задолго, еще на таежной тропинке.

— Зайдем? — неуверенно спросил Вострухин.

Тихонов помолчал, сплюнул горькую липкую слюну и решительно оттолкнулся от прясла.

— Незачем.

Они прошли поперек поляны и уже ступили на дорожку, ныряющую в таинственную темень тайги, как Вострухин жалостливо произнес:

— Товарищ старший лейтенант…

— Ну? — остановился Тихонов.

— Может, все-таки зайдем? Ногу я натер. Давеча попал в эту колдобину, полный сапог воды. Хлюпает и трет. Прямо спасу нет. Портянку бы переменить.

Вернувшись, они минут пять простояли у крыльца. Огромный кобель яростно рвал цепь. Потом кто-то вышел на крыльцо с керосиновым фонарем, и женский голос спросил:

— Кто там?

— Свои, Настасья Арсентьевна! Это я, Тихонов.

В избе Вострухин прямо у порога стал переобуваться, а Тихонов молча сел на лавку у двери, положив к ногам рюкзак.

Лесника Ивана Алексеевича дома не оказалось — третьего дня уехал в райцентр. Хозяйка кинулась было в сенцы разогревать самовар, но Тихонов попросил: не надо.

Она вернулась, перевесила лампу в ближний угол, присела рядом с Тихоновым.

— Куда же вы, миленькие, на ночь-то глядя? Да еще в такую падеру?

— В Варнацкую падь идем, — сказал Тихонов.

— Знать, по приказу?

— По приказу. Людей разыскивать.

Настасья Арсентьевна охнула, горестно обхватила подбородок морщинистыми ладонями.

— Миленькие, да как же доберетесь-то? Ведь три брода спереди. Медведка да Шагалиха. В полую-то воду, да ночью, да с ношей тяжелой!

— Преодолеем! — усмехнулся Вострухин, довольно хлопнув себя по сапогу. — Готово, товарищ старший лейтенант. Теперь хоть в Антарктиду.

Не медля, они поднялись, стали прощаться. На крылечке, зябко кутаясь в платок, Настасья Арсентьевна вдруг предложила:

— Юра, бери нашего мерина. Он и на броду ходкий, и по россыпям привычный. Алексеич не будет в обиде, не сомневайся. Бери Чалку.

Тихонов стал отказываться, но вмешался Вострухин. Решительно заявил, что лошадь они берут безусловно и со всей ответственностью. Дело не в них двоих — они и дойдут и все, что надо, донесут. Может возникнуть сложная обстановка. А лошадь — это лучший вид транспорта в условиях горно-лесистой местности.

— Ладно, — сказал Тихонов. — Берем Чалку. Спасибо, Настасья Арсентьевна.


Пока Вострухин седлал мерина и хозяйка наставляла сержанта, где, когда отпускать или подтягивать подпругу, Тихонов вышел на пригорок и дал сигнальную ракету. Она повисла над поляной изумрудным новогодним шаром, потом с треском упала.

Тропинкой, уходящей в гору от кордона, поднимались споро и бойко. Впереди, изредка присвечивая фонариком, шел Тихонов, сзади деловито пофыркивал, цокал копытами навьюченный Чалка, а шествие замыкал сержант Вострухин, насвистывавший веселый мотивчик.

Да, это был уже другой коленкор, это напоминало настоящую экспедицию.

— Напрасно вы на них обижаетесь, — неожиданно сказал Вострухин. — Ну, на стариков.

Тихонов удивился, но промолчал.

Вострухин неуверенно потоптался, посопел и все-таки не выдержал:

— Я насчет ихней дочки. Видел на стене ее фотографию с мужем. Неплохая девушка.

— Ну и что?

Сержант осторожно шмыгнул носом.

— Мнение мое: любовь — это как в кино. Есть билет — проходи, нету — не обижайся. Такая получается философия.

— Слушай, Вострухин, — едва сдерживаясь, произнес Тихонов. — Ты неплохой парень, но свои киномудрости лучше попридержи при себе. Понял?

— Слушаюсь, товарищ старший лейтенант! Вы не обижайтесь, я чистосердечно. А почему? Потому что я в любовных делах человек опытный. Я этих любовных картин накрутил и насмотрелся столько, что другой с ума сошел бы. Помню, «Соблазненную и покинутую» раз десять крутил — молодежь требовала. Главное в любовных драмах что? Выдержать оптимизм. Это уж точно.

Тихонову очень захотелось включить фонарик и посветить сержанту в лицо. Вострухин, конечно, искренен. Забавный парень, по-своему правильный.

— Так, значит, говоришь, как в кино? — Тихонову стало легко и весело.

— Именно, товарищ старший лейтенант. А киномеханик в этом деле вроде тещи — больше портит, чем показывает.

Тихонов рассмеялся, подумал: откуда Вострухин узнал про его увлечение? Ведь в прошлом году он здесь еще не служил. Наверняка ребята рассказали. Такое ведь не утаить.


На первый перевал вышли в полночь. Ветер бесился, завывал в голых скалах. Свет фонарика слепнул на расстоянии вытянутой руки, и в его призрачном робком луче, будто дым, клубился холодный пар. Дышалось тяжело, ноги дрожали.

Надо было пустить вторую ракету, однако Тихонов, махнув рукой, спрятал ракетницу снова в рюкзак: бесполезное дело. Перевал в тучах, ракету не увидишь и за сто метров.

Потом был крутой каменистый спуск, на котором даже Чалка кряхтел и екал селезенкой, потом, оглохшие от недавней высоты, мокрые от дождя и пота, они переходили вброд леденящую Медведку.

Вострухин оказался невезучим до крайности. Сначала обронил топорик, торчавший за поясом, потом Чалка наступил ему на ногу, на ту самую, которая и без того уже была натерта до кровяной мозоли. И в заключение умудрился потерять во время переправы сапог. Тихонов на берегу его отчитывал: надо же соображать, черт возьми!

Сержант невозмутимо ухмылялся, перематывая запасной парой портянок ногу. Вместо подошвы он привязал бечевкой обломок толстой листвяжной коры.

Тихонов светил ему фонариком, сердито ворчал: куда теперь с ним, с таким? Чалка и так еле дышит, паром исходит.

— Преодолеем, — сказал Вострухин. — Это, я вам скажу, даже лучше. Ведь нога-то какая? Опять же левая, пострадавшая. В сапоге было больно. А теперь, пожалуйста — топай.

— Далеко не утопаешь.

— А почему? Вон я читал: римские легионеры в таком виде пол-Европы отшагали. В одних сандалиях на босу ногу…

Небо стало светлеть, когда они вышли к Березовому седлу, последнему перевалу. Он был невысок, но тропа к нему лежала через каменные зубья россыпей.

Эти несколько километров оказались самыми тяжелыми — два часа они карабкались к вершине. Конечно, могли пойти обходной дорогой, но потеряли бы полдня. А им надо было спешить — за Березовым седлом открывалась Варнацкая падь.

На перевал они вышли из туманного распадка, мокрые и серые, как начинавшийся день. Тихонов вел за уздечку мерина, у того на скользких камнях разъезжались ноги. Сзади, прихрамывая, плелся сержант Вострухин.

— Привал, — хрипло сказал Тихонов, мешком падая на землю.


И тут им повезло. Если бы они забрали влево, логом к руслу Бурначихи, то потеряли бы этот день в бесплодных поисках. После короткого отдыха Тихонов влез на скалу и в бинокль решил осмотреть окрестность на подходе к Варнацкой пади. У него дрогнули руки, когда среди сизой мережи осинника ему почудился легкий дымок.

— Вострухин! Живо ракеты! Две красные подряд!

Хлопнули выстрелы, алые капли повисли над пустынными скалами перевала. И тотчас же из осинника, на опушку выскочил человек, потом еще двое. Замерли темными столбиками.

— Вострухин! Еще одну!

На третью ракету внизу реагировали непонятно: все трое мигом скрылись в лесу. Однако через минуту снова появились, но уже вчетвером. Четвертый был на носилках.

Тихонов кубарем скатился со скалы, бросился к брезентовому мешку с рацией.

— Устанавливаем антенну!

Через пять минут сержант Вострухин в наушниках сидел перед панелью радиостанции, дробно выстукивая позывные.

8

Над утренним аэродромом стояла непривычная тишина. Тугими валами накатывались с севера облака. В них, как в мутные волны, нырял полосатый метеорологическуй конус, похожий на громадную осу, присевшую на верхушку мачты.

Из курилки только что ушли на занятия летчики и техники. Костя поднял голову: шлепая сапогами по мокрому асфальту, сержант-дежурный направился с рапортом к прибывшему начальнику штаба.

Вряд ли стоило торчать тут на виду в курилке, лучше было подождать в штабном коридоре.

— Капитан Самойлов!

— Слушаю вас, товарищ подполковник.

— Почему нарушаете форму одежды?

Костя шагнул вперед, собираясь объяснить, почему он явился в летной куртке, а не в полевом обмундировании, но подполковник слушать не стал, взбежал на крыльцо, откуда крикнул:

— Зайдите ко мне.

В кабинет подполковника Карягина Костя входил с некоторым любопытством.

Подполковник тщательно протер пенсне сложенным в жесткий треугольник носовым платком.

— Значит, собрались лететь?

— Так точно.

— На розыски?

— Так точно.

Начальник штаба оглядел Костю взглядом пристальным и придирчивым, каким, наверно, осматривают водолаза перед спуском под воду.

— У вас полная экипировка! Даже планшет.

Костя недоуменно пожал плечами: к чему этот «заезд»? Ведь речь идет о серьезном деле, о розыске пропавшего экипажа.

— Товарищ подполковник! Я прошу разрешения на вылет. На поиск.

— Это похвально, голубчик. Но, с другой стороны, мне непонятна ваша… как бы сказать… демонстрация.

— Какая демонстрация?

— Ну как же? Весь полк явился в полевой форме для наземных занятий, и только вы один — в летном обмундировании. Что вы хотите этим подчеркнуть? Ведь получается: все равнодушны к судьбе «четверки», и только капитан Самойлов обеспокоен по-настоящему. Не так ли?

— Нет, не так. Капитан Белкин мой друг. Кроме того, я десятки раз летал по этому маршруту. На розыски должен лететь я.

— Допустим. Но ведь погоды нет.

— Я пройду. Можете не беспокоиться. Мой борттехник тоже согласен лететь. Прошу вашего разрешения.

— Не могу, голубчик. Это неоправданный риск. Неоправданный по двум причинам: абсолютно нелетная погода и отсутствие сверхсерьезной ситуации. Поясняю. У Белкина наверняка вынужденная посадка. Ну посидят, подождут. В конце концов у них недельный аварийный бортпаек.

Подполковник походил вдоль окна, поблескивая очками.

Наблюдая за ним, Костя мысленно выругался: черт бы побрал этих «очкариков»! Вот попробуй угадай, о чем он думает. Или он в самом деле сухарь, или за этими вежливыми официальными фразами живет человек, глухо прикрытый стеклами очков.

Видимо уловив что-то в Костином взгляде, Карягин сказал:

— Вы думаете, я скрываю, недоговариваю? Нет, я откровенен. Просто как всякий человек я боюсь риска. Зачем нам еще второе ЧП?

— И все-таки я прошу разрешения на вылет.

— Товарищ Самойлов, — с неожиданной мягкостью в голосе, почти просительно произнес подполковник. — Вы думаете, я вас не понимаю?.. Идите на занятия.

По дороге Костя свернул в курилку — спешить все равно было некуда. Одну за другой выкурил две сигареты, жадно и зло затягиваясь. И надо же ему было напялить с утра эту злополучную куртку! Ведь если бы пришлось лететь, так и в гимнастерке бы сошло. А он вырядился напоказ. Не зря утром в курилке ребята на него косились. А главное, и разговор с начштаба мог бы по-другому обернуться. Сглупил, не подумал…

В вестибюле учебного корпуса его встретил командир эскадрильи майор Казак.

— Ну, был у Карягина?

— Был…

— Давай забирай своего бортача — и на стоянку. Будете сидеть в готовности один. Прогоняйте мотор, бензопровод проверьте и прочее. Одним словом, ждите погоду.

— Как?!

— Ну как: Карягин мне только что звонил. Ведь ты же с ним разговаривал?

— Разговаривал.

— Значит, шуруй. Если облачность чуть поднимется — дадут вылет. Понял?

— Все понял! — Костя крутнулся на одной ноге и бросился в дверь.

— Стой, стой! — остановил комэска. — Борттехника, говорю, забери. И над полетной картой как следует посиди. Еще и еще раз полазь по маршруту. Особенно посмотри насчет площадок на случай вынужденной.

Самойловскую «девятку» подготовили быстро. Машина была почти новая, надежная, мотор еще не выработал и половины регламента.

Доложив на КП о готовности, Костя сидел в пилотском кресле, сосредоточенно вглядываясь в зеленовато-коричневые разводы полетной карты. Дело было не в выборе площадок на случай вынужденной посадки. Это несложно. Буроватые пятна хребтов вдоль маршрута — вот что беспокоило Костю. Если придется лететь, каждый из них наверняка нужно будет обходить логами и низинами, потому что сегодня даже небольшие сопки укутаны облачностью. Придется идти буквально на бреющем. И попробуй предугадать, где и как предстоит менять курс.

Впрочем, погода вряд ли улучшится. На земле еще терпимо, но стоит только подскочить метров на тридцать, и сразу окажешься словно в бочке с ватой: душная, белесая слепота. Да и вряд ли дадут старт в такую падеру.

Откинувшись на спинку сиденья, Костя снял шлемофон, вытер испарину на лбу. Услыхал сзади участливый голос техника, копавшегося в бортовой аппаратуре:

— Жарко, командир? А вы бы вышли на воздух. Кислородом бы заправились. Два часа ведь уже «загораем».

Донесся слабый, вялый хлопок выстрела, и над домиком командного пункта зеленой искоркой вспыхнула ракета. Костя проводил ее равнодушным взглядом и тотчас же вздрогнул: вылет!

По асфальту рулежной дорожки, разбрызгивая лужи, мчался «газик» начальника штаба.

Подполковник Карягин молча протянул бланк радиограммы.

— Только что радировало Верховье. Надо лететь.

Костя пробежал глазами радиограмму, нахмурился, почувствовав, как толкнулось сердце.

— Кто же ранен?

Начштаба пожал плечами. Да и какая разница? Главное — человек в беде.

— Срочный вылет, товарищ Самойлов. С вами полетит наш доктор капитан Изосимов. Вы знакомы?

Перед тем как отдать радиограмму, Костя еще раз просмотрел ее и за ровными строчками словно прочел ответ на свой вопрос: ранен Миша Белкин. Он не сомневался в этом, хотя бы потому, что знал — такова участь пилота-командира в случае внезапной аварии. Почти всегда.

Подполковник не спешил.

— Ну вот, товарищ Самойлов. Вылет я вам разрешаю, а погоды не даю. Не взыщите. Никаких напутствий не делаю — они излишни. Вы летчик опытный, сами все понимаете. От вашего мастерства сейчас зависит судьба и ваша и ваших боевых товарищей.

Направляясь к машине, Костя первым пропустил доктора, а сам остановился, помедлил. Ему надо было сейчас сказать Карягину такое, без чего он не мог улететь. И сказать просто, обыденно. Сказать, избегая малейшей фальши.

— Разрешите одну просьбу… Важную…

— Я вас понял, — перебил подполковник. — Жене Белкина сообщу, что за его экипажем послан вертолет. Вы это имели в виду?

— Да. Спасибо.

Вертолет упруго оттолкнулся от земли.

Метрах на десяти Костя задержал подъем, накренил машину.

…Машут внизу, показывают на часы: торопись!

9

Теперь их стало шестеро. Ефрейтор Варенников сидел у изголовья капитана Белкина. Возле радиостанции, вынесенной на каменистый взлобок, дежурил Вострухин. Двое — Худяков и Тихонов — жгли огромный костер, поминутно подкладывая в него для дыма свежие пихтовые ветки. Лейтенант Прибылов варил обед и осуществлял общее руководство.

Капитану Белкину немного полегчало. Тихонов наложил ему на правую руку шину, перебинтовал плечо и, прокипятив шприц, сделал укол.

Когда физическая боль утихла слегка, Белкина стало терзать чувство собственной вины за происшедшее. Он опять, задыхаясь и костенея всеми мышцами, пережил ту страшную минуту, роковое мгновение. Если бы чуть выше, на несколько метров выше, они наверняка прошли бы. Он забыл про эту проклятую сосну, торчащую из скалы. Даже не забыл, а неверно определил ее место по высоте. Напрасно он поспешил, нужно было больше взять «шаг-газ» на себя. А упали они удачно. С обломанными лопастями вертолет по инерции проскочил, вероятно, еще с десяток метров. Густой пихтач смягчил удар. Если бы лобовой удар в скалу — не жечь бы сейчас никому этого костра.

— Варенников, — сказал Белкин. — А как вы меня вытащили из машины? Расскажи-ка.

Ефрейтор наморщил лоб, пальцем ощупал пластырь-крестик на скуле.

— Обыкновенно, товарищ капитан. Так оно ничего, только дыму было очень много. Едучий такой дым, ничего не видать. Я там вот себе и щеку распластал обо что-то.

— Придавило меня?

— Ага. Сначала лейтенант Прибылов вас тянул, потом я помогал. Еле осилили.

— А Худяков?

— Он тоже действовал.

— Понятно.

— А мой магнетрон целехонек остался, — улыбнулся Варенников. — Это потому, что я его все время из рук не выпускал. Вот приедем, поставим, и будет работать, как часы. Сам старший лейтенант Тихонов говорит. А уж он разбирается.

Белкин с удивлением разглядывал чуть скуластое, загорелое лицо Варенникова, одно из тех неприметных солдатских лиц, которое сразу как-то не запоминается, но, если вглядеться, оно вызывает приятное недоумение: где я его видел раньше?

— Что это у тебя на подбородке? Похоже, кровь? — спросил Белкин.

— Никак нет, товарищ капитан! — усмехнулся солдат. — Ягодой вымазался. Красной смородиной. Вон на том косогоре лазил. Ее там навалом.

Белкин приподнял голову. Крутой склон на противоположном берегу ручья выделялся свежей зеленью смородника. Даже отсюда видны были вишнево-красные тугие гроздья.

— Там север, — пояснил ефрейтор. — А смородина затинку любит!

— Варенников, — попросил Белкин. — Нарви-ка, друг, этих ягод. Так, чтоб с собой взять.

— Это можно, — с готовностью сказал солдат. — Только во что?

— Да хоть в фуражку.

— Нет, не годится. Я лучше из бересты коробок сделаю. Это быстро, ножик у меня есть.

Варенников достал нож-складень, поточил его о гранитный валун и отправился в ближний березник.

— Вы, ежели что, крикните, товарищ капитан. Я тут рядом буду.

Подошел лейтенант Прибылов, присел на корточки, придерживая в руках плоский солдатский котелок.

— Позвольте предложить вам кофе. Для бодрости. В термосе немного осталось, так я его подогрел.

— Спасибо.

— Какое там спасибо! — нахмурился лейтенант. — Вы же со вчерашнего дня в рот ничего не брали. Нет, нет, я настаиваю.

Глоток кофе сделать все же пришлось. Большего Белкин не то чтобы не хотел, просто не мог — внутри все горело.

Прибылов тем временем подоткнул под бока шинель, пощупал ступни ног в вязаных носках. Неодобрительно покачал головой.

— Напрасно вы сапоги отдали. Сержант все-таки парень здоровый, а вы пострадавший. Теперь вот мерзнут ноги. Нехорошо.

— Ладно, — улыбнулся Белкин. — Не в сапогах дело. Лучше скажи, какая у нас перспектива?

— Перспектива? — Прибылов поерошил макушку. — Я думаю, неплохая, товарищ капитан. Уверен, прилетят за нами.

Тогда-то и раздался истошный вопль сержанта Вострухина. Размахивая руками, он сыпался с горушки, словно за ним гнался разъяренный медведь-шатун.

— Вылетел!! Вылетел вертолет!

Два часа таскали валежник и ломали сучья для костра, и это было похоже на какой-то странный ритуал древних охотников-огнепоклонников.

Но для Белкина ожидание было тягостным. Он один знал то, чего не знали они. Все ждали вертолет с запада, но он оттуда прилететь не мог — в десяти километрах лежал каменистый отрог, двухкилометровой высоты барьер, который надо обходить справа, обходить далеко, чтобы только потом повернуть сюда, к торцу Варнацкой пади.

Белкин первым увидит вертолет, а они пусть ждут, пусть высматривают. Как ему вдруг захотелось домой, на родной аэродром, туда, где люди всесильны и все могут. Но сначала он должен увидеть Зойку, он первый должен ее увидеть. Просто посмотреть ей в глаза и понять, убедиться, что он ошибался вчера во всем: в ней, в себе ошибался. Преувеличил, сгустил краски, навыдумывал, накрутил черт знает что. «Наедине с совестью». Подумаешь, заскулил, помирать, видите ли, собрался. Чудак…

Вертолет появился неожиданно. Выскочил из-за лысой горушки, где была развернута походная рация, и сразу заполнил все небо мерцающими струями лопастей, обрушив радостный грохот на сизую тишь осинника.

Он шел на посадку с ходу, мастерски и элегантно. «Костя!» — успел подумать Белкин, теряя сознание, будто падая в горячую ванну, наполненную черной и липкой водой.

Очнулся в тишине, знобило. Перед ним двоилось и расплывалось чье-то знакомое лицо. Пухловатые щеки, чаплиновские, столбиком, усики, сизый от бритья подбородок. Сосед? В шахматишки пришел сыграть? Но почему он наклонился над ним, а не над шахматной доской? Кто же рядом? Костя, а за его спиной дым. Где он?

Острый запах отработанного бензина окончательно помог Белкину прийти в себя.

— Прибыли…

— Все в порядке, Михаил Иванович, — сказал доктор. — Легкий обморок. Сейчас летим. Будем держаться?

Белкин усмехнулся, согласно прикрыв глаза.

На новеньких носилках, которые привез с собой доктор-сосед, Белкина вынесли на лужайку, и здесь, рядом с вертолетом, ему стало лучше. Он с улыбкой наблюдал, как техники сноровисто готовили к полету машину, как суетились локаторщики.

Он понимал, что радуются они благополучному исходу, для него, Белкина (благополучному ли?), и тому, что каждый из них исполнил долг и что мытарства для них уже позади, а предстоящее возвращение в Верховье по горным тропам их нисколько не волнует — крепкие, сильные ребята, к полуночи они будут в своем таежном гарнизоне.

А ему лететь…

Рядом на валуне дымил сигаретой Костя. Странно, что они не обмолвились еще ни единым словом за эти пятнадцать минут, словно были друг перед другом в чем-то виноваты. Впрочем, они и дома, встречаясь по вечерам, больше молчали.

— Тебя небось сам выпускал? — спросил Белкин. — Ну как он?

— Карягин? Ничего. Толковый мужик.

Они оба боялись упомянуть в разговоре о Зойке, хотя оба хотели этого: один — спросить, другой — сказать. Только теперь оба представили, как трудно было им в последнее время. Сейчас перед чем-то большим, беспощадно правдивым они оказались безоружными.

Костя все-таки пересилил себя, упруго провел ладонью по бугоркам желваков на скуле. Белкин вздрогнул, встретив его прямой, немигающий взгляд — в Костиных глазах он увидел совсем не то, что ожидал: не жалость, не сочувствие, а откровенное горе.

— Не робей, старик. Все будет в норме. Там тебя ждут.

Белкин ощутил, как медленно уходит оцепенение, будто смытое теплой волной этих слов. Да, Костя знал, что сказать. Он хоть и не умел красно говорить, но всегда знал цену словам.


…Истоптанную поляну покидали все вместе, разом: и вертолет, хлюпающий лопастями, и локаторщики с навьюченным Чалкой. Костя уже медленно двинул рычаг «шаг-газ», набирая обороты, как к вертолету кинулся сержант Вострухин. Воздушный вихрь сорвал с него пилотку, жал парня к земле, но он протягивал грязные хромовые сапоги. Костя ничего не понял, рассердился, погрозил кулаком: куда тебя несет, бахвал ты этакий?! Так и остался Вострухин внизу на поляне — босой и с сапогами в руках.

10

Все значительное в жизни повторяется. Вот и сегодня почти повторится то, что было пять лет назад. Многое будет похожим: такой же сырой осенний воздух, пахнущий прелью тайги, тот же аэродром с тусклым блеском мокрого бетона, те же действующие лица… Жизнь не очень-то разнообразна, тем более у них, людей, связанных невидимой нитью армейского распорядка, единым ритмом, четким, как часовой механизм.

Все повторится, но все будет иным.

Правда, тогда был не вертолет, а полупустой рейсовый АН-2. Они с Мишей Белкиным оказались попутчиками — два старших лейтенанта, которых, видимо, не случайно свела судьба в сибирском аэропорту, — им предстояла совместная служба в вертолетной части. Может быть, не случись этой встречи, они все равно сблизились бы и сдружились в полку. Может быть. Однако все произошло раньше, все началось с дорожной откровенности.

В ресторане аэропорта официантка спросила их: «Вы братья?» Потом, одеваясь, оба украдкой рассматривали друг друга в зеркале, сравнивали и никакой схожести не находили.

А Зойка уехала накануне, поездом, потому что не переносила самолет: что-то такое у нее было с вестибулярным аппаратом. Костя ее не видел, но по тому, с какой нежностью говорил о ней Белкин, представлял, что это, должно быть, очень хорошая женщина.

Помнится, при встрече она ничем особенным не поразила Костю. Нет, почему же? Она выделялась среди пестрой толпы в зале аэровокзала — из-за погоды тогда скопилось много пассажиров. Он принял ее за стюардессу — маленькая изящная женщина, белокурая, в строгом английском костюме шла им навстречу, чуть покачиваясь, балансируя, ловко минуя сваленные на пол чемоданы, сундуки и «сидора» промысловиков-таежников.

Ему не понравилась ее улыбка: как на плакатах: «Летайте самолетами!».

В полку существовал железный закон: молодоженам — квартиру. У них уже была квартира в финском домике, ключи от которой Зойке вручили еще вчера. Косте, холостяку, предстояло коротать ночь на топчане у дежурного по части — общежитие холостяков еще только строилось. Белкин его не отпустил.

С каждым днем его все глубже затягивало в омут, тонуть в котором было и сладко, и больно, и тревожно, и радостно. Очень скоро он понял, что любит.

Он не знал, как к нему относится она. Он не имел права даже думать об этом, потому что их с Мишей связывало нечто большее. Была грань, которую он никогда бы не смог переступить. Это был тот самый заколдованный круг, не имеющий выхода.

Наверное, такая неопределенность устраивала его, иначе он не отказался бы от перевода по службе в другой город. А между тем он ведь отлично понимал, что ему, больше чем кому-либо другому, следует уехать из полка. Понимал…

Он всегда уверял себя, что ему и так хорошо. Но это была неправда. На самом деле он всегда ждал какого-то события, которое само собой определит развязку, сразу разрубит запутанный узел.

И вот теперь он понял, что это случилось. Оно пришло таким, каким он никогда себе не представлял: жестоким, безжалостно отметающим любую неопределенность, двусмысленность и фальшь. Пришло, чтобы поставить все на свое место.

Все трое они не были готовы к этому. Тем лучше. Сейчас каждому из них предстоит подумать о многом, о прошлом и особенно о будущем.

Костя был уверен, что именно об этом думает сейчас Зойка, дожидаясь их на аэродроме, думает Миша Белкин, лежащий на носилках в пассажирском отсеке.

…Вертолет стриг тайгу, ныряя в низины, вихрем проносясь над каменными распадками, колотым дробным грохотом будоража уснувшие листвяжники, голое чернолесье осинников. Костя держал устойчивую связь с аэродромом, передал по радио просьбу доктора: необходим самолет, капитан Белкин должен быть сразу же отправлен в окружной госпиталь на операцию.

Посадочный знак был выложен на краю аэродрома, у самой опушки, — там же стоял готовый к полету АН-2. Несколько военных и две женщины в цветных болоньях ждали вертолета.

Со всей осторожностью Костя мягко притер машину, выключил двигатель, устало откинулся на сиденье. Страшно хотелось курить. Машинально взглянул на часы: оставалось не более двух часов светлого времени. АН-2 может еще поспеть в область.

Он намеренно замешкался в кабине и вышел последним — его пугала встреча с Зойкой.

Все выглядело буднично: неторопливые расспросы, обычные рукопожатия, озабоченные лица. И только разговаривали не как всегда, а вполголоса, словно боялись разбудить спящего. И еще среди всех выделялись широко раскрытые глаза художницы, в них страх, смятение, растерянность.

Назойливо и тонко гудел вентилятор в кабине, который Костя забыл выключить, и это было как звенящая струна.

Над носилками, поставленными на расстеленный брезентовый чехол, склонилась Зойка. Она что-то говорила Белкину, поминутно отбрасывая со щеки мокрую прядь волос. Моросил мелкий дождь, но Костя только теперь обратил на это внимание.

Она подняла голову, обвела взглядом стоящих поодаль мужчин, кивнула кому-то. «Иди, — подтолкнул Костю в спину подполковник Карягин, — ну иди же!»

Костя торопливо подошел, ткнулся коленками в запятнанный маслом брезент и вдруг почувствовал громадное облегчение, будто только что свалил с плеч тяжелую и неуклюжую ношу. Он смотрел на Белкина и видел только темные искорки зрачков. В них было столько тепла, искренности, что сразу улетучились все недавние Костины сомнения.

— Растряс ты меня! — усмехнулся Белкин. — Как по кочкам.

— Говори спасибо и на этом, — в тон отозвался Костя.

— Да уж говорю. Слушай, у меня к тебе просьба: завези ты ей уголь и дрова на зиму. Я, наверное, долго там проваляюсь. Сходи в КЭЧ и выпиши наряд, а машину в батальоне попроси. Организуй.

— Сделаю.

— И вообще… — тихо сказал Белкин, медленно переводя взгляд с Зойкиного мокрого лица на Костю. — И вообще…

— Что… вообще? — хрипло спросил Костя, чувствуя внезапную сухость в горле, понимая, что переспрашивать ему совсем не нужно было.

— Если что, не оставляй…

Надо было сказать что-то ободряющее, по-мужски грубоватое, сказать решительно, твердо, но без фальши. А Костя не смог. Он не забыл, как уже сфальшивил недавно, там, на таежной поляне. Может быть, Зойка способна сказать эти слова? Но она поняла его по-своему.

— Да, я лечу с ним. Сейчас.


Носилки внесли в самолет, потом в открытую дверь, не оборачиваясь и сутуля плечи, поднялась Зойка.

Самолет взлетел, оставляя за собой дымящуюся полоску выхлопных газов, повис над лесом и почти тотчас же растворился в серой дали. В наступившей тишине Костя явственно услыхал всхлипывание: кто-то плакал.

На краю бетонки на чемодане сидела художница. Она плакала как-то странно: раскрыв глаза и не вытирая слез, они текли по щекам темными ручейками.

— Худяков, что там у нее случилось?

— Сумасшедшая, — прошепелявил техник, облизывая разбитые губы. — Муж живой остался, а она плачет. Чемодан я ей передал.

Костя вспомнил, как приниженно вел себя на таежной площадке обычно шумный Худяков, и у него закралось смутное подозрение. Придержав Худякова за рукав, пристально взглянул в его хмурое, злое лицо, на всякий случай сказал:

— Ты смотри, Худяков! Смотри.

— А что мне смотреть? Я и так все просмотрел. Даже командира.

Костя взглянул ему вслед, пожал плечами. Ожесточенность, обычно приходящая на смену горю, или намек? Может быть, и намек, ведь никто еще толком не знает, что там у них произошло, в этой Варнацкой пади. Разбирательство, выяснения, опросы — все это впереди.

Он подошел к художнице, чиркнул спичкой, прикуривая сигарету. Почему она не уехала на «газике», ведь Карягин предлагал подвезти.

— Никуда я отсюда не поеду! — с вызовем, со злостью сказала женщина. — Пойду сейчас в кабинет вашего начальника и буду сидеть до тех пор, пока меня не отправят в Верховье.

Костя помолчал, сочувственно поглядывая на нее. Ну, ну, пошуми, миленькая, отведи душу.

Она догадалась, достала платок и вытерла со щек расплывшуюся косметику. Вздохнув, попросила жалобным голосом:

— Дайте сигарету.

Костя дал ей сигарету.

— Вы его видели?

— Видел, — сказал Костя. — Цел и здоров. Передавал вам привет. Сказал, чтобы вы не беспокоились. Сказал, что любит.

— Я это и без вас знаю.

— Они ушли в Верховье пешком. Четверо. Ну-ну, успокойтесь! — Костя положил руку на ее плечо. — Берегите нервы, они вам еще пригодятся. А в Верховье вы скоро полетите. Я вас посажу на первый же вертолет.

— Обещаете?

— Обещаю.

Она сразу притихла, сникла, глубоко и жадно затянулась сигаретой. Потом спохватилась, будто вспомнила о чем-то или не поверила. Погрозила озябшим розовым пальцем:

— Ну смотрите же!

Костя усмехнулся: только что эти слова он сказал Худякову. Теперь их говорят ему.

— Ладно, будем смотреть. А сейчас пойдемте на автобус. Вы ведь у Белкиных живете?

— Да, ключ у меня.

Перед уходом, поднявшись в кабину, Костя с удивлением увидел ягоды. Забыли… На ребристом металлическом полу под берестяным коробком алела лужица — видимо, от тряски ягоды дали сок. Надо, пожалуй, перебрать их и подстелить газету на донышко.

11

Зойка вошла в свою комнату, как в чужую квартиру, давно покинутую, опустевшую. Раздвинула шторы, долго и равнодушно смотрела на мокрые следы на полу, вяло подумала: надо хотя бы снять боты. Но не сняла, осторожно присела на краешек стула.

Странно, в доме не было запахов. Она любила эти запахи домашнего уюта, немножко разные в прихожей, на кухне и здесь, в жилой комнате. Здесь всегда пахло духами и парфюмерным лаком; в прихожей запах был обычный, как во всех домах, где жили офицерские семьи: запах шинельного сукна, сапожного крема и яловых сапог. Белкин их почти не носил, и они всегда пахли как новые, только что полученные на вещевом складе…

Она подумала, что напрасно надеялась на облегчение, которое придет, как только она переступит порог своего дома. В глухой нежилой тишине, тяжело сдавливая сердце, снова всплыли перед глазами события последних дней. Белизна госпитальных коридоров, слепящий свет операционной, бессонные ночи у изголовья мятущегося в бреду мужа и те страшные рассветные часы, когда он затих и лежал неузнаваемо худой и бледный, с заострившимся носом, с безразличным взглядом широко раскрытых глаз, когда она думала, что он умирает…

Вот тогда-то она поняла, как много фальши было в ее жизни в последнее время, много несерьезного, неглубокого, наносного. Все это только теперь приобретало свою настоящую цену, свое настоящее значение. Она почувствовала себя вдруг будто приподнятой над землей, с ужасом почувствовала, что ноги ее не имеют твердой опоры, и эту опору она потеряла уже давно, потому что незаметно для себя когда-то свернула с привычной торной дороги.

И когда Белкин, перенеся тяжелый кризис, заговорил, она плакала долго и неудержимо, ощущая приходящую вместе со слезами облегчения успокоенность, тихую радость светлого обновления. Эти слезы словно смыли неуютность и горечь прошлого, от которого осталось жгучее, ноющее, как постоянная боль, совестливое чувство вины и раскаяния. Оно было постоянным и мучительным, от него невозможно было избавиться. Даже когда они говорили о прошлом, вспоминая Сызрань, Харьков, первые свои свидания, оно, недремлющее, как укор, мешало найти им обоим ту хрупкую жердочку сердечной откровенности, душевной близости, к которой они так стремились теперь. И Зойка понимала, что так будет долго, что только время, дела и события способны загладить, заглушить укоряющий голос совести и что, в сущности, им обоим придется начинать все сначала.

И все-таки ей было трудно часами сидеть у изголовья мужа, которому сейчас она была готова отдать все, чем располагала на этом свете, и испытывать постоянную стыдливую неловкость, причиняющую страдания, как глубоко сидящая заноза.

Она сказала, что должна съездить домой за вещами и для себя и для него. Но главное, она хотела получить хотя бы временную передышку. И ошиблась. С первых же минут поняла, что не сможет даже переночевать в этом доме, настолько он казался ей чужим, неуютным, нежилым. В этой комнате ее будто укоряло все: стены, мебель, книги, цветы на окнах. Они были немыми свидетелями всей ее жизни. Немыми свидетелями для других, для посторонних, но они говорили с ней, очень красноречиво говорили. И ей нечего было ответить.

На столике у трельяжа белела записка: «Милая Зоя Николаевна! Улетаю в Верховье, верю в ваше благополучие. Не сердитесь: кое-что у вас переставила, не удержалась».

Сняв шляпу, Зойка старательно причесала волосы. Из зеркала на нее смотрели усталые глаза, в которых еще темнела недавняя боль, — глаза человека, перенесшего болезнь. Так что же переставила эта упрямая своенравная девчонка? Впрочем, теперь это не имеет значения.

В бронзовой пепельнице два окурка. Один со следами помады на коричневом фильтре, другой без фильтра — «Прима». Эти сигареты всегда курил Костя. Значит, он провожал Юлю, приходил за ней, и они торопились на аэродром. Интересно, когда это было? Очевидно, третьего дня — тогда стала заметно улучшаться погода.

Белкин в бреду все время говорил о каких-то письмах. Звал ее и просил достать и почитать эти письма. Письма в старом коричневом чемодане.

Она еще тогда поняла, что письма эти адресованы ей. Она не хотела себе признаваться в том, что и поехала домой, чтобы найти, увидеть эти письма, хотя и знала, что читать их сейчас будет страшным для нее испытанием.

Чемодан хранился в простенке за печкой, там, где были сложены старые валенки, фотобачок, неисправный электропроигрыватель и пачки стирального порошка. Зойка тщательно обтерла чемодан от пыли, поставила на стол и щелкнула замком — он даже не был закрыт на ключ. Только теперь ощутила запоздалую обиду: почему же он раньше не показывал ей эти письма, даже не упоминал о них?

Писем было много — пожелтевшие тетрадные листы в аккуратной стопке. Ни один лист не имел следов изгибов. Он писал их, зная заранее, что ни одно из них не отправит.

Она читала и плакала. Белкин, Белкин… Как все это было непривычно и странно! Он объяснялся ей в любви, он писал ей красивые и нежные слова, которых никогда не говорил в жизни, которых не умел произносить вслух.

Она читала и думала, что ведь и у нее, как и у Юли, тоже, оказывается, есть чемодан с письмами, полными ярких и необыкновенных слов. Полный чемодан счастья, которое жило здесь, в этой комнате, в узеньком простенке за печкой, неброское, стыдливое и незаметное. Не увиденное ею самою счастье.

Зойка сложила письма в шелковый индийский платок и тщательно крест-накрест перевязала их, как женщины перевязывают деньги, собираясь в дальнюю дорогу. Потом так же деловито и спокойно стала укладывать в чемодан вещи из гардероба.

Впереди у нее был целый день и множество дел: нужно сходить в школу, в штаб, уплатить за квартиру. И взять билет на вечерний поезд.

Она прошла на кухню и увидела на столе белый берестяной коробок, прикрытый газетой. Ягоды, ее любимая красная смородина. И сразу вспомнила: Белкин жалел о каком-то забытом в вертолете лукошке.

Сверху гроздья успели потускнеть, подернуться белесой пленкой, а под ними по-прежнему каждая ягода алела свежо и ярко, каждая будто наполнена была вечно живой и терпкой кровью тайги.


…На вокзале Зойка несколько минут посидела в гулком зале ожидания, потом подняла чемодан, лукошко и направилась на перрон. Она ничуть не удивилась, увидев Костю. Он шел по перрону, упруго покачиваясь, засунув руки в карманы зеленого плаща. Блестел мокрый козырек фуражки, надвинутый на самые брови.

— Значит, уезжаешь? — спросил он.

— Да, — вздохнула Зойка.

Костя молча взял у нее чемодан и поставил на скамейку у стены летнего перронного ларька. Она положила рядом лукошко, поправила газету, которой были накрыты ягоды.

— Это Миша набрал. Для тебя, — сказал Костя.

— Знаю.

Зойка мельком взглянула на круглые вокзальные часы: до поезда оставалось еще двадцать минут. Двадцать тягостных минут. Оба испытывали странное оцепенение, когда можно было только молчать. Никакого разговора у них не могло получиться сейчас.

— Может, и мне сходить за билетом? — спросил Костя.

— Зачем?

— Я только вернулся из рейса… Узнал, что ты приехала… Может, и мне проведать Мишу?

Зойка молчала, наблюдая, как он доставал портсигар, неловко закуривал, стараясь скрыть дрожь пальцев.

— Знаешь что, Костя… Я поеду одна…

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


Оглавление

  •   1
  •   2
  •   3
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11



  • MyBook - читай и слушай по одной подписке