Черные ангелы (fb2)


Настройки текста:



Франсуа Мориак Черные ангелы

ПРОЛОГ

Я нисколько не сомневаюсь, господин аббат, что внушаю вам одно лишь отвращение. Вы знаете меня, хотя и не имели случая со мной говорить; вернее, полагаете, что знаете, поскольку были духовником моей родственницы Матильды Деба… Не подумайте только, что я этим уязвлен. Вы единственный человек на свете, кому мне хотелось бы открыться. В мой последний приезд в Льожа мы встретились в вестибюле, и мне запомнился ваш взгляд. Взгляд ребенка (сколько же вам лет? двадцать шесть?), чистого душой, но умудренного божественным знанием того, как низко может пасть человек. Поймите меня правильно: если я и хочу оправдаться перед вами, то не из-за вашего одеяния и того, что за ним стоит. Как священник вы меня не интересуете. Просто я убежден, что никто, кроме вас, меня не поймет. Как я уже сказал, вы дитя, дитя малое, но вместе с тем искушенное в жизни. И я чувствую, что душевная чистота, которую вы сохранили, тоже подвергалась испытаниям.


Вот видите, еще ничего не сказав о себе, я уже выношу суждение о вас. Оно сложилось у меня за то короткое время, что я видел вас в Льожа, в вашем злополучном приходе, пригвожденного к позорному столбу жестокосердными крестьянами… Не бойтесь, я не поверил клевете. Я проницателен, господин аббат, и, не будучи с вами знаком, читаю в вашем сердце. Когда в Льожа появилась ваша сестра Тота Рево, я тотчас догадался, какую горькую чашу вам придется испить безо всякой вины! Сестру вашу я узнал сразу: прежде ее с супругом частенько можно было встретить на Монпарнасе, на Монмартре… Мне даже довелось однажды танцевать с ней, когда я еще не знал ее имени.

Поначалу я удивился, что вы приняли у себя эту особу с крашеными волосами и выщипанными бровями, после того как она ушла от мужа, однако очень скоро я понял, что вы по-прежнему смотрите на нее глазами младшего брата и в трогательном ослеплении не замечаете истины. А прихожане, по скудоумию своему, заподозрили, что вы водите их за нос и что она вам вовсе не сестра. Даже моя кузина Матильда и ее дочь Катрин отвернулись от вас и ездят на исповедь в Люгдюно. Эти добрые души повторяют сплетни, которыми полнится округа, хоть и не верят им. Вообразите, обе с сокрушенным видом произносят: «Разумеется, они не совершают греха…»

Возможно, они почувствовали, что вы — как бы это лучше сказать — способны понять, с какой силой иных людей манит бездна… Не сочтите это за оскорбление. Да, я увяз в грязи, я уже почти труп, а вас несет на гребне волны, и ноги ваши едва касаются ее пены, и все же я готов поклясться, что повесть о моей жизни не откроет вам ничего нового.

Душа родственная, но устремленная к небу — я давно мечтал о таком собеседнике. Ни ваша добродетель, ни мои преступления не помешают нашему разговору! Ни даже ваша сутана — я сам в свое время чуть было в такую не облачился; ни даже ваша вера.

Я постараюсь быть предельно искренним, не оскорбляя, однако, своими откровениями вашу ангельскую чистоту: я избегну самолюбования, опущу излишние подробности, дам понять между строк то, что нельзя выразить словами.

Если вам доводилось выслушивать исповедь целой жизни, вряд ли вы довольствовались сухим перечнем провинностей и беззаконий; вы наверняка стремились постигнуть общий ход судьбы, увидеть ее вершины, пролить свет в самые мрачные ущелья. Я не жду от вас прощения грехов и не верю в то, что вы властны их отпустить, а потому без тени надежды открываюсь вам до последних глубин. Не бойтесь, я не введу вас в искушение, напротив, моя повесть, возможно, укрепит вашу веру в незримые силы, которым вы служите: в мир сверхъестественного можно проникнуть и снизу.

Не подумайте, что я по рождению принадлежу к буржуазному сословию: двери замка в Льожа открылись мне благодаря женитьбе. Я сын поверенного господ Пелуэр, в прошлом простого фермера, человека неглупого, но совершенно необразованного. Моя мать умерла, когда мне было полтора года. Я на нее похож. У нее была тонкая белая кожа, выдававшая иную, чем у ее супруга, породу… Мне кажется, я знаю о ней многое, что от меня долго скрывали: скатившийся на дно, испытывает потребность переложить часть ответственности на предков. Он чувствует, что сила, которая тащит его вниз, превосходит возможности одной несчастной человеческой личности, он падает со скоростью, накапливавшейся и нараставшей из поколения в поколение. Сколько умерших высвобождают свои желания и утоляют страсти в нас и через нас! В минуту нерешительности, сколько их подталкивают нас на совершение дурного поступка! («А сколько удерживают? — возразите вы. — Помогают бороться с мраком!» Увы, мой опыт тут расходится с вашим!)

Одно обстоятельство еще в детстве определило всю мою дальнейшую судьбу. С самого раннего возраста, сколько я себя помню, я всем очень нравился; вернее, нравилось мое лицо, а я этим пользовался. Надеюсь, вы не заподозрите меня в глупом тщеславии. Я счел необходимым сразу объяснить, что стало причиной моего кажущегося преуспеяния и в конечном итоге погубило меня. О внешности же судите сами: в пятьдесят лет мое лицо сохранилось почти таким, каким оно было в школьные годы, когда женщины бросались ко мне на улице и принимались целовать. Сегодня волосы мои поседели, но оттого лишь лучше оттеняют смуглую кожу; за последние двадцать лет я не прибавил ни килограмма. Я до сих пор ношу костюмы и пальто, которые еще юношей купил в Лондоне.

В детстве я с холодным любопытством наблюдал, как действует на других мое очарование, и использовал его в своих целях сначала инстинктивно, а потом все более осознанно. Да, представьте, сызмальства. Помню летний день, пахнущий хлоркой монастырский класс, где обычно слышно только, как монахиня кричит да стучит линейкой по парте. И вдруг дверь открывается: «Встаньте, дети, поприветствуйте вашу благодетельницу». Под грохот отодвигаемых скамеек в класс вошла пышная телом дама почтенного возраста в кружевном чепце вроде тех, какие обрамляют на портретах лицо королевы Виктории, а за ней — настоятельница и еще одна монахиня: они подобострастно смотрели на старуху, что-то ворковали и млели от любых ее слов, которых мы все равно не понимали.

— Подставьте руки! — скомандовала классная.

В каждую из протянутых грязных ладошек попечительница опускала по три крохотных пастилки: белую, розовую и голубую.

— А вот и наш маленький Градер! — воскликнула она, прикоснувшись крючковатыми пальцами к моим волосам (эта старуха была матерью Жерома Пелуэра, которого вы похоронили год назад).

— Он не только очарователен, но и умен, — вставила монахиня. — Габриэль, прочитай «Верую» нашей благодетельнице.

Я отбарабанил молитву без запинки, чеканя каждое слово и глядя на старуху в упор. Полагаю, именно в этот день я и почувствовал магическую силу своего взгляда. Госпожа Пелуэр дала мне четвертую пастилку.

— У этого ребенка небо в глазах.

Она о чем-то вполголоса заговорила с монахинями. Я услышал, как настоятельница сказала:

— Да, да, духовное училище… Господин кюре тоже об этом думает. Мальчик спокойный, мягкий, но он еще мал. И потом, учеба стоит денег…

— Это я возьму на себя… Но дождемся первого причастия. Посмотрим, есть ли у него призвание… Не хотелось бы плодить отщепенцев…

С того дня я сделался очень благочестивым и каждое утро прислуживал в церкви. На уроках катехизиса меня ставили в пример. Это не было с моей стороны чистым лицемерием: литургия воздействовала на меня эмоционально. Я купался в роскоши мерцающих свечей, песнопений, запахов и улавливал в ней отголосок роскоши иной, к которой неосознанно стремился. Когда я сравниваю себя теперешнего с тем, казалось бы, набожным мальчиком, мне думается, господин аббат, что у вас с излишней снисходительностью относятся к чувственному восприятию религии. Оно не только не свидетельствует о глубине веры, но в некоторых случаях, у некоторых людей является признаком греховности.

Отношения между Церковью и государством во Франции уже тогда складывались не гладко, тем не менее отец мой в конце концов согласился отдать меня в духовное училище; согласился, впрочем, неохотно. Обычно родители мечтают, чтобы их дети заняли более высокое положение в обществе, а потому чувства моего отца с трудом поддаются объяснению: он словно бы заранее завидовал мне, ненавидел будущее мое превосходство. В тринадцать лет меня поместили учеником к кузнецу. Я был так слаб, что не мог поднять кувалду, я прижимал ее к животу, и побои сыпались на меня градом.

Несколькими годами раньше моя старшая сестра умерла от чахотки, не вынеся каторжного труда и дурного обращения: отец еще девочкой отдал ее в работницы на ферму, где она была и скотницей, и прислугой.

Уступив настояниям кюре и сестер Дю Бюш, он за спиной кюре говорил мне: «Бери от них образование, остальное можно потом побоку!..» Я сразу стал одним из лучших учеников в семинарии и, безусловно, самым любимым. Почему меня, крестьянского сына, привыкшего к тумакам и оплеухам, так угнетал тамошний затхлый запах нищеты? Знаете домик, где живет сегодня управляющий Пелуэра? Домишко этот нисколько не изменился за последние пятьдесят лет. В нем я прожил свои ранние годы в исключительной бедности, без матери, а после попал к кузнецу. Семинарская пища должна была бы показаться мне изысканной… Откуда у меня привередливость барчука?

Мне частенько доводилось заглядывать в дом Пелуэров, по-свойски, на правах домашнего кота, но дальше кухни меня не пускали. Зато у Дю Бюшей я проскальзывал в гостиную, и хозяйки сажали меня к себе на колени. Дом Дю Бюшей, который в Льожа все называют замком, в последние годы минувшего века был точно таким же, как и сейчас, он стоял у въезда в поселок в ста метрах от дороги, окруженный соснами, с топкими лужайками перед крыльцом и высокими деревьями поместья Фронтенаков на заднем плане. Замком владели две сестры Дю Бюш (вы их уже не застали), обе в летах, одна к тому времени овдовела, другая жила отдельно от мужа. У старшей была дочь Адила, которой шел восемнадцатый год, когда мне только минуло двенадцать. У младшей тоже была дочь, чуть моложе меня, — Матильда, ставшая потом госпожой Деба. На каникулах кузины ссорились из-за меня: старшая хотела читать мне книги и делать со мной уроки, а Матильда требовала, чтобы я с ней играл. Странным я был ребенком, господин аббат! Предпочтение я отдавал добровольной учительнице, хотя она меня нисколечко не щадила. Обладая умом живым, пытливым и жадным до знаний, я охотно выполнял любые задания. Но к пятнадцати годам меня стало привлекать в Адила нечто другое. Ее лицо могло бы показаться сносным, когда бы не выпуклые лягушачьи глаза, вечно приоткрытые толстые губы, неровные зубы за ними и неуемная копна волос, которые она заплетала в косы и укладывала на макушке. Голова эта сидела на плечах без малейшего намека на шею. Пышная грудь не умещалась в корсете. Руки и ноги выглядели непомерно большими, фигура — бесформенной. И все же она мне тогда нравилась. Вы не замечали, что стройные пригожие крестьянские парни женятся зачастую на сущих уродинах? Ими движут простые животные инстинкты, которым в отроческие годы повиновался и я. Скажи я позднее — когда Адила Дю Бюш стала моей женой, — что некогда любил ее, всякий рассмеялся бы мне в лицо. Между тем я и в самом деле ею увлекся… Разумеется, это чувство не могло привязать меня к ней надолго.

Простите, что к истокам моей судьбы веду вас окольными путями, вернее, даже не к истокам — тогда бы пришлось начинать гораздо раньше, — а к тому периоду моей жизни, когда я стал творить зло с открытыми глазами, усердно и целенаправленно. Адила Дю Бюш была девушкой исключительно набожной, жертвенной, сострадательной — этакая Эжени де Герен[1]. Раздавала одежду бедным, ухаживала за больными, помогала на похоронах. Особенно она пеклась о стариках, обездоленных у нас в ту пору, как никто другой… Адила сама правила двуколкой и в красной пелерине с капюшоном колесила по всей округе.

Меня она обожала, я был ее слабостью. Она нянчилась со мной, как с маленьким. В учебное время ездила в Бордо специально, чтобы меня повидать. Я получал из Льожа посылки с колбасой и сладостями. Не стану описывать, господин аббат, на какие год от года все более изощренные хитрости я пускался, чтобы заманить Адила в свои сети. Испорченность для такого юного существа удивительная, хотя, по правде сказать, не исключительная: многим молодым людям доставляет удовольствие смущать девичьи души. Поразительнее всего то, как я легко водил ее за нос: она верила в мою совершенную невинность и у нее не возникало ни малейшего подозрения на мой счет.

Вообразите, какие муки претерпевает благочестивая девушка, убежденная, что на ней одной лежит ответственность не только за чувства, которые испытывает она сама, но и за волнение, которое она пробуждает в отроке, вверенном ее заботе. И не просто в отроке, а в юном семинаристе, будущем священнике. А я — о ужас! — с жадным любопытством наблюдал, как разгорается пламя, которое сам же и зажег! Я прекрасно видел ее внутреннюю борьбу, видел, как она под надуманными предлогами покидает Льожа, когда я приезжаю туда на рождественские и пасхальные каникулы. Она удалялась на послушание в монастырь, но почти всякий раз мне удавалось мольбами выманить ее оттуда до моего отъезда. Наверняка она приписывала себе греховные помыслы против веры, чтобы потом уклониться от причастия. Самое чудовищное заключалось в том, что я все это отчетливо понимал. Между тем лицо мое сохраняло ангельскую чистоту. Среди других неухоженных семинаристов я выглядел прекрасным цветком лилии. Все так и говорили: «Градер? Он сущий ангел…» Будь я верующим, я бы сказал, что все мои исповеди, все мои причащения были святотатством. Но я уже тогда утратил веру… А без веры нет и святотатства, так ведь, господин аббат?

Я не мог оправдать свое поведение влюбленностью, ни даже увлечением — оно развеялось очень скоро. Не то чтобы я был уж совсем не способен на привязанность, но малышка Матильда, подрастая, нравилась мне все больше и больше, и я с притворной наивностью признавался в этом Адила. У бедняги к угрызениям совести прибавилась теперь еще и ревность — ревность, от которой она готова была сквозь землю провалиться. Бьюсь об заклад, ей тогда хотелось умереть; как знать, может, некто и желал ее смерти, может, к этому и вел? (Не следовало бы мне говорить вам такое!) Никому бы не пришло в голову искать орудие злой воли во мне… И Адила наложила бы на себя руки, несмотря на свою веру и страх перед адом… Но она молилась, молилась беспрестанно, даже когда грех владел ею, все равно молилась. Старушечий набор каждодневных молитв… Хорошо, что люди не принимают его всерьез, — они не подозревают о его силе…

В год моего семнадцатилетия я получил аттестат зрелости. Правительство господина Комба[2] наносило тогда Церкви удар за ударом. И у меня вдруг возникли серьезные сомнения относительно моего призвания. Кюре Льожа и сестры Дю Бюш не только не осудили меня, но, зная о моем желании поступить в университет, решили оплатить учебу. В последние семинарские каникулы я буквально не выходил от Дю Бюшей. Обедал у них и ужинал. Адила, утратившая уже обаяние юности, располнела и страдала одышкой. Она изводила нас с Матильдой неусыпным надзором, от которого, правда, нам сравнительно легко удавалось избавиться, поскольку сердобольную девушку часто призывали на помощь то в один, то в другой бедняцкий дом. Она уже начинала прозревать на мой счет, однако полагала, что сама сделала меня таким, а потому я ни разу не услышал от нее ни одного упрека.


Потом я уехал в Бордо и записался там на филологический факультет. Той суммы, которую посылали мне мои благодетели, едва хватало на еду и жилье. И я, мечтавший о красивой свободной жизни, оказался без средств, в жалкой комнатенке на улице Ламбер в захолустном районе Мерьядек. Мне вовсе не казалось зазорным получать небольшое подспорье от Адила. К несчастью, ей самой не выделяли денег на карманные расходы, и ту малость, что она переправляла мне, она недодавала своим нищим.

Справедливости ради, господин аббат, приведу и некоторые смягчающие обстоятельства. Мало кто знает, как мучительно страдает от голода и холода восемнадцатилетний студент, лишенный родительской поддержки. Ко мне прониклась жалостью проститутка, жившая со мной в одном доме. Ее звали Алина. Мы с ней разговаривали иногда на лестнице. Однажды я заболел гриппом — она меня выходила. Так это и началось. Она аккуратно записывала все траты, расплатиться я не мог и попал к ней в зависимость. Она была молода, свежа. В нее влюбился владелец бара по соседству, он снял для нее одноэтажный домишко, не домишко, а хибару, зато без консьержки и вдали от любопытных глаз: поблизости располагались только доки да напротив — дровяные склады.

Я проводил здесь часть дня, а остальное время — в библиотеке, где хватал все без разбору (чего я только не прочитал в те годы!). Вечером отправлялся в кафе возле Большого театра. Оно представлялось мне роскошнейшим местом на свете. Оркестр играл отрывки из «Вертера», «Колыбельную Жослена». Я пил вино, отъедался и отогревался после нескольких недель нищеты. Только позднее я стал не то что испытывать стыд, но понимать, что жить на содержании у женщины постыдно. Все шло хорошо до самой весны. Но однажды Алинин кабатчик, получив анонимку, нагрянул в хибару и застиг нас врасплох. Алину он простил, а меня вышвырнул, задав хорошую взбучку, от которой я не скоро оправился.

Многое в моей жизни и вовсе не хочется вспоминать, между тем я должен рассказать все, но рассказать, не вдаваясь в подробности, протокольным стилем, иначе вы от отвращения попросту выбросите эти записки. На пасхальные каникулы я снова приехал в Льожа. Осиротевшая к тому времени Матильда заканчивала колледж в Брайтоне. Я проводил целые дни наедине с Адила. Постараюсь объяснить вам всю гнусность моего поведения. Одно дело соблазнить девушку, другое — пытаться развратить ее морально. За последний год Адила, прежде такая бесхитростная, научилась лгать; она под разными предлогами вырывалась в Бордо, привозила мне денег. Я же требовал еще и еще. Я настаивал, чтобы она распорядилась своей долей отцовского наследства, — она отказывалась. Она меня наконец раскусила, она единственная знала, что я собой представляю, и старалась меня перехитрить. Бедная толстушка! Она теперь людям в глаза смотреть не смела, а госпожа Дю Бюш сокрушалась, давала девятидневные обеты и молилась о том, чтобы «Адила снова обрела веру». И все же по вопросу о наследстве девушка не сдавалась: я не мог добиться, чтобы она забрала деньги, находившиеся у матери в общем-то незаконно. Ее твердость даже вынуждала меня иногда немного отпускать вожжи: я боялся, что иначе она от меня вовсе ускользнет.

Дело в том, что, несмотря на свое падение, Адила не отчаивалась. А пока человек не дошел до отчаяния, какие бы преступления он ни совершал — достаточно одного слова, одного вздоха, чтобы преодолеть расстояние между ним и Богом, не так ли, господин аббат? Я это знал.

Она, помнится, ждала, что меня призовут в армию, и очень рассчитывала на эту вынужденную разлуку.

— Мне тогда волей-неволей придется с тобой расстаться, — говорила она. — Я уйду, укроюсь в монастыре, не в монастыре даже, а в монастырском свинарнике, или в обители Раскаявшихся грешниц…

— Ага, рассказывай! — отвечал я. — В какую бы даль ни услали мой гарнизон, ты меня все равно достанешь…

Не стану повторять здесь слова, которые срывались у меня с языка так, словно не я их поизносил.

Я как будто знал заранее, что служить мне не доведется: мне было дано на этот счет совершенно определенное предчувствие, внутренняя убежденность (такое случалось со мной нередко), полностью оправдавшаяся. Когда мне исполнилось двадцать лет, я заболел плевритом; болезнь ничем реально мне не угрожала, но след оставила надолго. Так я и избежал воинской повинности. Примерно тогда же умер мой отец. Каждый год перед началом летних каникул я торжественно извещал своих покровителей о якобы успешно сданных экзаменах. В действительности же я даже не посещал лекции. В университете, кроме меня, не было ни одного студента из Льожа, и я смог сыграть эту комедию до конца, не опасаясь разоблачений.

К тому времени я уже настолько ощущал свою власть над Адила, что решил изобразить полный разрыв с ней до тех пор, пока она не потребует свое наследство. Окончательно рассорившись с родными, она жила одна в Билбао. Никто, и я в том числе, не знал, что она беременна. Несчастная нарочно повздорила с домашними, чтобы уехать рожать за границу. Мне же нетрудно было обойтись без ее вспомоществований: я как раз получил письмо от Алины, сообщавшей, что ее кабатчик внезапно скончался и она свободна. Сам ли он заблаговременно передал ей часть своего состояния? Или она приложила к случившемуся руку? Я предпочел не выяснять, и напрасно: в ту пору она была со мной откровенна и запросто заглотала бы наживку. Позднее, когда я смекнул, что мог бы держать ее на крючке, она уже меня остерегалась, и мне ничего не удалось из нее вытянуть.

Алина обзавелась буржуазной квартирой с горничной и корчила из себя даму. Мне же она предоставила комнату на четвертом этаже, где, впрочем, я бывал нечасто. За жилье я ей не платил. Кроме того, она занялась «делами», вложила деньги сразу в несколько предприятий. Не беспокойтесь, я буду краток. Необходимо, однако, упомянуть, что она и меня вовлекла в свои сомнительные сделки и я стал получать проценты. Этот период моей жизни, как никакой другой, надлежит проскочить галопом. Не оборачивайтесь, господин аббат, не то превратитесь в соляной столп. Алина оказалась прирожденной шантажисткой; она вела опасную игру, но у нас имелись сообщники в полиции. Собственно, из-за них-то в 1914 году все и лопнуло: у этих господ не в меру разыгрались аппетиты и они убили курицу, которая несла золотые яйца.

Между тем в январе 1913-го Адила, знавшая теперь мою истинную сущность (и оттого испытывавшая ко мне жалость, от которой у меня стыла кровь), сообщила мне, что у нас родился сын, и предложила пожениться. Она ручалась, что добьется разрешения матери, постаревшей и уже заметно сдавшей (в скором времени она скончалась).

Пока я мог безбедно существовать с Алиной, я не спешил связывать свою жизнь с Адила, хотя партию она составляла блестящую. Одна мысль об этом браке вызывала во мне содрогание, и не потому, что в глубине души я не был привязан к доброй толстушке, — просто мне, потерявшему, казалось бы, всякий стыд, было совестно находиться с ней рядом. Я все время вспоминал прежнюю Адила: счастливую, чистую, набожную, милосердную. Это я ее совратил, испортил. Но она не отчаялась.

Обвенчались мы позже, в разгар войны. Меня в некотором роде вынудили к тому обстоятельства. В начале 1915 года призывная комиссия подтвердила мое освобождение от армии, и мы с Алиной перебрались в Париж. Благодаря махинациям, о которых не осмелюсь вам рассказывать, мы хорошо нагрели руки. Торговля наркотиками процветала как никогда, из Германии через Голландию поступал кокаин… Для понимания всех дальнейших событий следует добавить, что со мной тогда случилась одна неприятная история, целиком отдававшая меня на милость Алине, и с 1915 года я оказался в полной ее власти. Передо мной была уже не та влюбленная девушка, которая ухаживала за мной в комнате на улице Ламбер. И даже не разбитная дамочка, вовлекшая меня в свои аферы. Смолоду падкая на спиртное, она теперь спилась окончательно, перестала что-либо делать, даже пропитание себе не обеспечивала, переложив все на меня. Оснований для шантажа у нее имелось предостаточно — надеюсь, вы поверите мне на слово и разъяснений не потребуете.

Так в мою жизнь на долгие годы вошла женщина, проводившая все время лежа на кровати с бутылкой перно и стаканом у изголовья и детективом в руках. Она не мылась, квартиру никто не убирал. Не стану описывать вид ее грязных вышитых простыней и рваных шелковых рубашек. В комнате повсюду стояла немытая посуда, валялись пустые бутылки. Я обязан был приходить в установленные дни. Я попал в западню, господин аббат! А ведь мне было обещано, какой-то голос внутри меня с детства нашептывал, что удача будет улыбаться мне всегда (боюсь, вы сочтете меня безумцем). Правда, мне и в самом деле везло; в определенном смысле я жил в привилегированных условиях. В годы, когда юноши моего возраста умирали в окопах, я отсиживался в безопасности и наживался. «Не твоя вина, — говорил мне голос, — что ты оказался между этими двумя женщинами. Женись на той, что богата, и тогда сможешь откупиться от той, что бедна и держит тебя в руках…» Мне хорошо известно, что такие голоса всегда принадлежат нам самим…


Коротеньким письмом я известил Адила, что готов на ней жениться, и под Пасху выехал из Парижа. Помню, как поздно вечером прибыл в Льожа. Меня никто не встретил. Кухарка объяснила мне, что Адила дежурит ночью у постели умирающего в госпитале, обустроенном на средства Дю Бюшей в помещении бывшей католической школы.

На другое утро она постучала в дверь моей комнаты. Она сильно похудела, белый чепец сестры милосердия ее даже красил. Однако — вы не поверите — в свои без малого сорок лет она выглядела совершенной старухой. Я с ужасом подумал о предстоящем браке: мне в мои тридцать два никто не давал больше двадцати. Адила молча смотрела на меня. Я лежал в кровати и видел себя в зеркале таким, каким видела меня и эта старообразная особа, с которой мне выпало связать свою судьбу. Она все еще стояла в дверях, не выражая ни малейшего желания приблизиться ко мне или обнять. Маленького Андреса она оставила в Бильбао у кормилицы. По ее словам, он был красавец. Но ребенок интересовал меня меньше всего! Через раскрытое настежь окно пасхальное солнце заливало мою постель, на голых ветвях дубов перекликались синицы: мир был по-весеннему молод и радостен, он дышал любовью, несмотря на организованную людьми бойню, а я сидел тут один на один с этой женщиной, с моей недолей… Седеющая прядка выбивалась из-под ее чепца. Лицо хранило безучастное выражение, глаза она держала опущенными, видимо заранее решив не смотреть на меня. Я не сдержался.

— Ты добилась своего… — прошипел я. — Думаешь, ты меня купила… Вообразила, что я теперь твоя собственность… Погоди еще! Погоди!

Она подняла глаза: я не прочел в них ни малейшего притязания и вообще никакого определенного чувства, а я прекрасно умею читать в душах. Когда я встал с постели, она не отвела взгляда. Я подошел к ней ближе — она продолжала стоять, прислонившись спиной к двери и тихонько шевеля губами, но побледнела так, что я спросил, уж не боится ли она меня. Она кивнула.

— Тогда зачем же ты выходишь за меня замуж?

— Так надо. Из-за Андреса.

— Но ты меня больше не любишь?

Она неопределенно повела рукой.

— Я тебе противен?

— Не ты, а то, что в тебе, — возразила она.

— Дурное во мне? Но откуда оно взялось? От тебя! И ты это знаешь!

Наконец-то я попал в точку! Она застонала.

— Вспомни, я был совсем еще ребенком, чистым, невинным, Адила… семинаристом…

Ее глаза наполнились слезами… На дряблом лице отобразился ужас. Она рухнула на пол. А я в пижаме стоял над ней и смотрел — представляете себе сцену? Она закрыла голову руками. Рыдания сотрясали ее тучное тело. Чувство жалости мне несвойственно, не знакомо вовсе, даже по отношению к человеку, с которым так много связано… Но в ту минуту я проникся не просто жалостью, а жалостью, как бы это сказать, сверхъестественной. Да, да, я не случайно выбрал это слово. И я поневоле пошел на попятный:

— Да нет же, глупая, не верь мне. Что? Что ты там бормочешь?

Я наклонился к ней, убрал со лба седую прядку и попытался разобрать прерываемые рыданиями слова. Понял только: «Мельничный жернов на шею…»

Она повторяла угрозу Христа тому, кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Него: «Лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею…» Порыв, которому я не в силах был сопротивляться, поверг меня на колени. Я обнял ее:

— Нет, глупенькая, эта угроза к тебе не относится. Я никогда не был одним из малых сих, чьи ангелы видят лицо Отца небесного. Никогда. Сколько я себя помню, порок всегда пребывал во мне. Я получал удовольствие оттого, что пробуждал в тебе волнение. Возраст ничего не значит… Мне от рождения была дана не невинность, как другим младенцам, а лишь маска невинности. Из-под застенчиво опущенных ресниц я наблюдал, как через меня в твоем теле и твоем сердце поселяется соблазн. Я чувствовал, какую опасность несу твоей душе, и наслаждался этим. Более того, я сознавал, что служу приманкой. Я источал яд и ощущал во рту его вкус. Прельстившись мнимой чистотой, ты прикоснулась к плоти, одержимой бесами. Я отчетливо видел, как ты тянешься ко мне, отступаешь, возвращаешься, и играл тобой, несчастная, с холодным сердцем. Так что не беспокойся. Из нас двоих искусителем был я; я был сильнее, взрослее. Я был старым в шестнадцать лет! Старым, как мир! Ты же сохранила душу ребенка, хоть ты и семью годами старше!

Она поднялась и стояла теперь, прислонившись к стене. Как сейчас вижу ее распухшее от слез лицо, выбившиеся из-под чепца волосы. За окном щебечут синицы, поют дрозды в плюще… Шла Страстная неделя… В моей жизни редко выдавались минуты, когда я не творил зла; в то утро, господин аббат, я совершил доброе дело: удержал душу от отчаяния… Не по своей воле, надо думать… вопреки тому, что во мне…

— От меня надо держаться подальше! — говорил я ей. — Еще не поздно, беги. Спасайся!

Она качала головой, глядя на меня с глубокой нежностью. Плечи ее вздрагивали, но она больше не плакала. «Это невозможно» — повторяла она, и тогда я спросил уже своим обычным голосом:

— Ты еще не излечилась от меня?

Она резко выпрямилась, словно от укола. Я не отставал:

— Если бы ты не была мною больна, ты бы держалась от меня на расстоянии, уехала бы куда-нибудь. Понимаешь ли ты, на что себя обрекаешь?

Она ответила, что понимает.

— Ты думаешь, что знаешь меня, а на самом деле и не представляешь, на что я способен… (Будто ей надлежало непременно полностью сознавать, на что она идет.)

— Почему же не представляю?

Она произнесла это глухим голосом, в котором мне почудилось презрение. Злость охватила меня с новой силой.

— Когда станешь моей женой, гордыни у тебя поубавится.

Адила смотрела на меня, упираясь головой в стену.

— Я хочу закончить все поскорей, — прошептала она. — Сложнее всего будет сообщить…

Я грубо оборвал ее, но она продолжила:

— Речь не о матери, мать я давно подготовила, наш брак ее не удивит. Нет, я думаю о Матильде…

Почему она заговорила о Матильде?.. Обычно мы избегали упоминаний о ней. Я сказал, что Матильда в Англии. Что нам до нее дела нет. Поставим, мол, перед фактом. Адила ответила тихо:

— Матильда приезжает завтра.

Она глядела в пространство. Две слезинки текли у нее по щекам.

— Придется ей объяснять…

— Ее это не касается. Она всего лишь твоя кузина. Вы росли вместе, ну и что с того? Кстати, я увезу тебя в Париж.

Я прикусил губу, сожалея, что выдал себя: мне следовало дождаться венчания, а потом уже сообщать Адила, что не собираюсь оставаться в Льожа. Однако новость не произвела на нее впечатления. Она шла за меня, точно в омут бросалась. Проговорила только:

— В Париж так в Париж…

— Ты права, в Париже или в другом месте ты все равно будешь со мной, моей женой, женой такого, как я, плотью от плоти моей.

— Я уже твоя жена, — отозвалась она.

Но я не унимался:

— Ты будешь принадлежать мне целиком. Будешь моей вещью. Одна. Никого между нами.

Я чувствовал, что мне не удается ее побороть. Она выдержала мой взгляд и сказала твердым голосом:

— Нет, я буду не одна. И сейчас не одна. Если б я была одна, я бы давно сбежала от тебя на край света или вообще на тот свет.

Я не нашелся что ответить. Помолчав, она продолжила:

— Я поговорю с мамой… Что же касается Матильды, это выше моих сил. Ты сам ей все скажешь… не откладывая… завтра же. Надо все сделать быстро. Можно в Париже, поскольку ты там живешь.

— Ну, нет, — возразил я. — Я хочу пышную свадьбу здесь. Хочу, чтобы ты проехала по Льожа в белом подвенечном платье. Хочу, чтобы люди видели, чего я достиг. То-то будет триумф! Некоторые, конечно, кое о чем догадываются. Так что приготовься, старушка, выслушать нелицеприятные слова. Пусть говорят! Я все равно желаю торжественного венчания в здешней церкви.

— Ты его получишь, вернее, мы.

Она не спускала с меня глаз и часто дышала.

Мы расстались, и за целый день я больше ни с кем не виделся. Идти в поселок, показываться на глаза вдовам и матерям, потерявшим сыновей, я не отважился. Не было дома, куда бы ни вошла беда, каждая семья жила в постоянной тревоге. Людям невыносим был сам вид дееспособного молодого человека в штатском. Между тем освобождение я получил на законных основаниях. Судя по рентгеновским снимкам и по заключениям врачей, состояние моих легких по-прежнему внушало опасения. Но, как ни странно, я не ощущал ни малейшего недомогания, ни даже усталости; я чувствовал себя совершенно здоровым. Не знаю, чем это объяснить, господин аббат. Меня словно бы кто-то оберегал… Но чем отчетливее вырисовывалась моя судьба, тем сильней она меня страшила.

Я тогда весь день бродил по парку. Адила дежурила в госпитале. Мать ее уже несколько лет не спускалась к столу. По фасаду замка только у нее открывали ставни, все прочие держали закрытыми. С восточной стороны я увидел служанку, моющую окно в комнате Матильды, смежной с комнатой Адила.

Около полудня мне принесли письмо от Алины, полное претензий и угроз; я нисколько не испугался. Не в ее интересах было срывать мою женитьбу, и я мог ничего не опасаться до тех пор, пока деньги не попадут ко мне в руки. Вот тогда она перейдет в наступление, и страшно подумать, что будет. Вам, священникам, не понять, как в головах, вроде моей, вызревает желание устранить человека, стоящего на пути. Я же, вступив в брак, только и думал, как мне избавиться от Алины. В мыслях своих я разделывался с ней самыми разными способами. У меня богатое воображение: в моих фантазиях нашлось бы сюжетов на многие детективные романы. Но абсолютно безопасных преступлений не существует. И потом, Алина — стреляная птица — держалась всегда настороже. Сама даже говорила как о чем-то само собой разумеющемся, что мне по понятным причинам хочется ее убить, и объясняла, почему я не должен этого делать: меня заподозрят и арестуют в течение сорока восьми часов и все будет свидетельствовать против моей особы. Она утверждала, что передала в надежные руки бумаги, которые непременно выведут следствие на меня. Шельма в конце концов совершенно меня убедила, будто я кровно заинтересован в ее долгой и благополучной жизни: дескать, случись с ней что, хотя бы и без моего участия, обвинят все равно меня.

Я бродил по заброшенному парку, где обнаженные деревья, знавшие меня еще ребенком, не бросали на меня косых взглядов. Только такой, как я, и может глубоко любить мир природы, лишенный сознания, а потому неспособный нас судить… Мир запахов и звезд, мир, населенный животными, но не ведающий, что на свете существуют добро и зло, святые и проклятые. Часа в три, помнится, я присел на ствол срубленной могучей сосны; вокруг стояли дубы, покалеченные ее падением. Я вдыхал запах ободранной коры и грелся на солнышке с невинностью лисы или куницы. Природа не требовала от меня отчета: по ее законам, всяк живет за счет другого. Я принадлежал к бесчисленному множеству хищников, просушивающих в этот теплый час кто мех, кто перья. Страдания мои чудесным образом приостановились… Должен признаться, господин аббат, что эта адская боль, проистекающая от сознания, что ты навеки несвободен, эта боль не прекращается ни на секунду. Некоторое время спустя я проходил курс лечения в Люшоне[3] и, гуляя по горным тропинкам вблизи Сюпербаньер, познакомился с одним из ваших собратьев. Как-то раз мы заговорили, выражаясь его языком, о «князе мира сего», и священник этот, лицом похожий на святого, сказал мне с уверенностью, от которой у меня внутри все похолодело: «Иные души отданы ему…» Сказал так, будто знал из достоверных источников. Я тогда не посмел задавать вопросов и перевел разговор на другую тему. Потом я разыскивал старца повсюду, хотел попросить объяснений. Но, когда напал на его след в доме для престарелых городка Ванв, он уже, как это у вас говорится, «почил в святости», унося с собой страшную тайну о душах, отданных князю мира сего.


На другой день после завтрака приехала Матильда, я не присутствовал при встрече. Время от времени я слышал ее голос: она звала сестру, смеялась и пела, разбирая вещи у себя в комнате. В доме громко хлопали двери. Как и в детстве, с ее появлением везде пробуждалась жизнь — в этом она не изменилась. Я сидел перед крыльцом и читал газету, когда кто-то, подкравшись сзади, тихонько снял с меня шляпу. Вслед за тем я услышал знакомый смех. По смеху я ее и узнал, а в остальном высокая девушка с осиной талией нисколько не напоминала смуглого тщедушного подростка, с которым я некогда играл. Так же мало она походила и на сегодняшнюю Матильду, госпожу Симфорьен Деба, недавно сменившую духовника. В ту пору, господин аббат, она была сама жизнерадостность. Ничего от знакомой вам солидной дамы… Испуганная пичуга, ласточка, по ошибке залетевшая в дом и натыкающаяся на все подряд. Худая, угловатая… Это создание стояло посреди аллеи, будто всего на секунду спорхнуло с ветки, покачивало шляпой, вертело приглаженной головкой и разглядывало меня. Могу до мельчайших подробностей описать ее платье с короткими не по сезону рукавами, нитку крупных кораллов на смуглой шее. Я не узнавал сам себя: из глубин моего существа поднималась таинственная нежность, набрасывая покров забвения на прошлую преступную жизнь. Я снова стал юношей и робел перед девушкой. Все прожитое мне просто приснилось. Я возвратился в то время, когда мы прятались в кустах бирючины. Адила искала нас, звала, кричала, я легонько, не прижимая к себе, держал Матильду за талию, она обвивала руками мою шею. Вся моя гнусная жизнь оказалась кошмарным сном, но вот я пробудился, увидел тебя наяву: ты здесь и ты меня любишь… Мы оба замерли, едва сдерживаясь, чтобы не броситься друг к другу в объятия… Она заговорила первая:

— Ты нисколько не переменился, Габриэль! Ты покраснел, совсем как раньше…

Роковые слова: завеса спала, открылась реальность.

Неужели же она не наложила отпечатка на мою внешность? А в общем-то Матильда не ошиблась: я уже в те годы, когда мы играли вместе, был таким же порочным, как и теперь, но нежный возраст прикрывал это маской невинности… Я действительно не изменился: что бы я ни натворил, я все равно ничего не мог прибавить к своему истинному лицу.

— У тебя вполне здоровый вид… А ведь ты действительно болен… Мне все известно: я посмотрела твои рентгеновские снимки, когда приезжала сюда в последний раз… В медицине я теперь кое-что смыслю! Просто поразительно, как ты хорошо выглядишь.

Она спросила, повышается ли у меня температура, огорчилась, что я не измеряю ее каждый день. Мы пошли по дороге. Много сосен было вырублено, топоры не пощадили наши потаенные уголки, оголили Бальон, журчавший прежде под сенью дубов и ольхи. Речушка эта, к которой мы продирались некогда сквозь густые заросли, подрагивала теперь среди пней и щепок.

— А сам Бальон все тот же, — сказала Матильда. — Как ты думаешь, могут ли бомбардировки и газовые атаки уничтожить речки? Вода течет и течет, ей ничего не сделается…

— Нет, малышка, (так я всегда к ней обращался раньше), воду можно отравить… Смотри-ка, а наш «голубятник» еще здесь!

Голубятником, вы знаете, у нас называют укрытие для голубиной охоты. Мы забрались в него, как, бывало, в детстве. Мне и в голову не пришло воспользоваться уединением, никаких дурных мыслей не возникло и у Матильды. Мы встретились, как два ребенка, привыкшие проводить каникулы вместе, мы просто сидели рядом. Среди бескрайней тишины, вдыхая запах сухого папоротника, я снова утратил сознание реальности. В тот день я готов был поверить, что мои деяния, не оставившие следов на лице, не сказались и на моей душе. Может, у Матильды чистоты и невинности хватало на двоих? Несколько мгновений я наслаждался счастьем… Да, я понял тогда, что такое счастье… Потом Матильда сказала:

— А знаешь, Адила стала совсем другой… Ее не узнать: старуха.

Я промолчал. Капли дождя стучали по навесу из папоротника и веток. Совсем близко надсаживалась какая-то птица. Не думать об Адила! Не думать об Адила! Но сколько я ни старался, с этой минуты она стояла между нами. Матильда принялась расспрашивать, чем я занимаюсь, на что живу. Я отвечал уклончиво, с внутренней дрожью. Матильда, как это у нас водится, была девушкой практичной, в делах сведущей, ей так просто голову не заморочишь. По счастью, среди моих занятий имелись и такие, в которых позволительно признаться. В то время можно было купить любой товар, придержать его, а через месяц перепродать с большой выгодой. Матильда поморщилась, она называла это «спекуляцией».

— У тебя никогда не возникало желания уехать из Парижа и поселиться в Льожа? — спросила она.

— Что я буду здесь делать?

— Не знаю! Сам придумаешь…

Наши взгляды встретились в полумраке. Дождь кончился. От влажной земли тянуло холодом… Но нам было тепло. Я знал, что она хочет мне предложить. Догадывался… Поздно! Разве только потребовать новой жертвы от Адила?.. Собственно, и не жертвы даже: она меня больше не любила. Брак наш воспринимала как должное. Что она могла мне сделать?

— Ну, например, занимался бы моим поместьем…

— В каком качестве?

Она уклонилась от ответа, стала рассказывать про Брайтон, про двух своих подружек из Австралии, у которых родители погибли на пароходе во время торпедной атаки. Потом неожиданно спросила, знаю ли я, зачем она вернулась во Францию. Оказалось, ее прочили за Симфорьена Деба, их дальнего родственника, двадцатью годами ее старше. Он управлял поместьем еще при жизни ее родителей. Мое волнение не укрылось от Матильды.

— Я еще ничего не решила, — сказала она. — Вполне вероятно, я ему откажу, но в любом случае я не могла ограничиться письмом. Я ему слишком многим обязана…

Снова закрапало. Мы побежали домой. Я взял ее за руку, как в детстве, только теперь она бежала быстрее меня. Так, рука в руке, мы вошли в сумрачный вестибюль. Глухо рокотал гром. На кресле лежала шинелька медсестры.

— Адила уже дома, — сказала Матильда, — Я даже не решаюсь ее позвать. Мне кажется, она меня избегает… Ты не знаешь, она на меня за что-то сердится? Может, обижается, что я ей мало писала?.. В общем-то у нас не такие уж близкие отношения! Когда я выйду замуж, я смогу наконец жить у себя…

— Замок — нераздельная собственность?

— Разберемся как-нибудь. В конце концов, я не держусь за замок… Если Адила хочет им владеть…

— Дом господина Деба ужасен…

Она ответила дрожащим голосом, что вовсе не собирается поселяться у господина Деба. Электричество отключили, как всегда во время грозы. Мы стояли в полумраке, прислушиваясь к шуму дождя. Со второго этажа доносился звук шагов. Мной овладело безрассудное желание тотчас поговорить с Адила и выбросить ее из моей жизни. Неопределенность сделалась мне невыносима: расчистить себе дорогу, немедля, обрести наконец счастье! Я мысленно устранял все препятствия, крушил их с остервенением. Алина? Ну и что? Матильда так же богата, как Адила… Я без труда выгадывал бы сумму, необходимую, чтобы заткнуть рот Алине… Разумеется, от нее так просто не отделаешься, эта дрянь будет шантажировать меня до последнего. Но детали я еще успею обдумать после свадьбы. Счастье, нечаянное счастье придаст мне сил, и я заставлю Алину молчать. Она у меня замолчит навсегда. Именно в ту секунду, в вестибюле сельского дома, чувствуя рядом с собой взволнованное девичье дыхание, я и решился на это последнее преступление: оно даст мне возможность не совершать других. Одно последнее, и все.

Ливень хлестал по окнам, громыхала гроза, но я не слышал ничего, кроме прерывистого дыхания Матильды. Я робко протянул руки.

— Да! с самых ранних лет! — прошептала она. — А ты?

Я держал ее в своих объятиях, а над головой раздавались тяжелые шаги. Адила… Освободиться от нее прямо сейчас… Не откладывая ни на минуту. Я отстранил Матильду и попросил ее подождать.

К Адила я вошел без стука, словно вор. Она ходила по комнате и, перебирая четки, читала молитвы — оттого мы и слышали все время ее шаги. На камине горели свечи. Мое появление ее, похоже, встревожило, она остановилась, четки повисли у нее на запястье.

— Я хотел увидеть тебя до ужина. — Ласковое звучание моего голоса поразило меня самого. — Я много думал после нашего вчерашнего разговора. Послушай, Адила, я и так уже причинил тебе столько зла. Этот брак был бы настоящим безумием…

Она устало отмахнулась:

— Оставь, тут нечего обсуждать. Мы все сказали друг другу.

Ярость понемногу овладевала мной. Я прошептал:

— А что будет со мной — не важно! Мое счастье не в счет?

Адила повернула ко мне голову и внимательно на меня посмотрела:

— Твое счастье? Оно в моих деньгах… и моих владениях…

С каким равнодушием она произнесла эти слова! Я отвечал, что деньги ее меня мало интересуют. Я уже не сдерживал себя.

— Я могу получить такое же поместье, как у тебя, и даже лучше… И при этом жениться на женщине, а не на… — И тут у меня вырвалось, что случается со мной крайне редко, одно из тех грязных словечек, какие мне несвойственны, ибо я питаю к ним врожденное отвращение. Тем не менее иной раз у меня такое с языка слетает, что вы и представить себе не можете…

Адила спросила дрожащим голосом:

— На какой женщине? На Матильде? Я так и думала. Я предчувствовала, — произнесла она с болью, а потом добавила ледяным тоном: — Нет, мальчик, ничего у тебя не получится.

— Это почему же? — прошипел я.

Она ответила, что знает, как мне помешать…

— Брось! Ты себя погубишь! — прокричал я в бешенстве.

Приступы моего неистового гнева ей доводилось сносить не раз. Она не дрогнула и спокойно выдержала мой взгляд.

— Я тебя не боюсь, — сказала она, — я готова на все. Запомни: я с наслаждением пойду на гибель ради спасения Матильды. Ты, кажется, еще не понял, что мне нечего терять, я уже все потеряла и все получила… ты не в силах что-либо изменить ни к худшему, ни к лучшему…

Я протянул руки к ее короткой белой шее:

— А вот этого ты не боишься?

Она покачала головой:

— Нет, потому что ты трус, Габриэль…

Я едва не бросился на нее, но она уже направлялась к двери. Только она вовсе не собиралась бежать от меня, как я было подумал, а, подойдя к лестнице, громким голосом позвала Матильду.

Скрипнули ступеньки под легкими шагами девушки. Я держался подальше от окна, и Матильда не сразу меня заметила. Я услышал ее голос:

— Ты здесь, Габриэль?

Адила закрыла дверь.

— Мы с Габриэлем, — сказала она, — не можем больше откладывать важное сообщение… Габриэль, ты обещал мне, что сам скажешь все Матильде…

Матильда, видно, решила сначала, что я поведал кузине о нашей взаимной любви, а та, со своей стороны, объявила о собственной помолвке.

— Каждая из нас нашла свое счастье! — радостно воскликнула она. — Открой же мне скорей его имя, Адила… Я его знаю?

— Ты еще не догадалась, дорогая? Он в этой комнате…

Адила говорила медленно, стараясь смягчить удар. Как сквозь сон я услышал голос Матильды:

— Что? Это шутка? Шутка? — повторяла она.

Мне хотелось одного: чтобы все поскорее закончилось. Но Матильда не унималась:

— Это же неправда, Габриэль?

Я пробормотал:

— Надеюсь, что нет…

Тогда Адила отчеканила заученным безразличным тоном, что мы с ней помолвлены и что я не могу этого отрицать. Матильда прошептала мне:

— Она издевается над тобой? Отвечай! Отвечай же!

Я покачал головой. Матильда что-то говорила, захлебываясь от волнения, я слышал ее, но слов не разбирал. Сознание мое как будто отключилось. Потом я пришел в себя, прислушался. Матильда кричала срывающимся голосом:

— Теперь понятно: ты и не предполагал, что я окажусь такой дурой… а вот в ее согласии не сомневался… Тебе главное было влезть в семью. Подумать только, как ты все рассчитал! Ты, Габриэль, ты оказался способен на такой расчет!

Никогда не забуду, с каким выражением Адила смотрела на причитающую Матильду.

— Кто бы мог поверить, что ты на такое способен…

Что ж, действительно, у человека, знающего мою жизнь, возмущение Матильды не могло вызвать ничего, кроме усмешки.

— Не бойся, я у тебя его не отобью! Это было бы несложно! Но оставь его себе, старушка! Забери насовсем! — В гневе своем она даже иногда переходила на местное наречие.

Тут Адила шагнула вперед и, не поднимая глаз, проговорила очень быстро:

— Речь не обо мне… Дело в том, что у нас есть сын, его зовут Андрес, ему пять лет.

— У тебя? Сын? — ошарашенно пробормотала Матильда и расхохоталась.

Пошатываясь, она вышла из комнаты, а затем мы услышали, как в коридоре она упала без чувств. Я рванулся к ней, но Адила бесцеремонно меня оттолкнула. Противиться ей в такую минуту было опасно. Она опустилась на колени, приподняла руками голову кузины — в таком положении я их и оставил, а сам, не оборачиваясь, побежал вниз по лестнице.

Я наступал в лужи. Дорога белела в темноте, но я все равно сбивался с нее, натыкался на сосны. Никогда в жизни я не был так близок к самоубийству. Между тем какой-то ернический голос нашептывал мне: «Не выйдет, смелости не хватит!» Говоривший, видимо, рассчитывал заполучить меня иначе. Что ж, я и вправду труслив, а трусость как раз тот порок, который часто нас спасает. Я вернулся ночью промокший, голодный, с окровавленными руками, но, увы, вполне живой!

Мне надобно спешить, господин аббат, не то, боюсь, у вас не хватит сил дочитать мои записки до конца. Матильда уехала на другой день. Адила вернулась в прежнее безразлично-покорное состояние. Отпраздновать свадьбу в Льожа нам не удалось: вдовы и раненые буквально засыпали меня угрожающими письмами. Возмущенная толпа собиралась под окнами замка. Мне пришлось бежать ночью, добираться на автомобиле до отдаленной станции и там уже сесть на поезд. Мы встретились с Адила в Париже, на венчании присутствовали только свидетели. Матильда же вышла вскоре за Симфорьена Деба.

По моему настоянию все имущество Адила перешло в нашу общую собственность. Она выполняла все мои требования. Нимало не заботясь об интересах Андреса, согласилась продать часть земли и положить деньги на мое имя; и завещание подписала, какое я составил. Впрочем, ничто не предвещало ее скорой кончины. Надеюсь, вы не подумаете… не заподозрите меня… Она умерла от гриппа через год после окончания войны, когда эпидемия уже, казалось, миновала. Смерть ее была, как у вас говорится, «хорошей», хотя и ничем не примечательной… Стоя за дверью, я слышал кое-что из ее последних слов: она думала только обо мне, имя сына даже не упомянула… Согласитесь, в вашей вере много нелепого. Как можно искупить что-либо страданием, принести в жертву жизнь, которая нам не принадлежит?.. Разве только допустить, что истина сама нелепа?.. Поверите ли вы мне, если я скажу, что оплакивал Адила, что до сих пор она для меня не умерла и не ушла из моей жизни?

Как только я овдовел, Алина первым делом потребовала, чтобы я на ней женился, однако я скорее предпочел бы каторгу; она это быстро уразумела и стала шантажировать меня немилосердно. Волей-неволей судьба свела меня с Симфорьеном Деба.

Он вам знаком. Уже в ту пору он был болен. Избытком чувствительности, что называется, не страдал. Если бы Матильда вышла за меня, она бы, по крайней мере, узнала любовь… Само собой, ее постигло бы потом горькое разочарование, но в течение нескольких недель, а то и месяцев она была бы счастлива. Но тут, вообразите, какая ей выпала семейная жизнь. Тем не менее она родила дочь — Катрин. Бедняжка, появившись на свет, нашла свое место занятым: после смерти Адила Матильда написала мне, что хотела бы заняться воспитанием Андреса. С тех пор он при ней и рос.

Симфорьен Деба раскусил меня сразу. Разумеется, он был неспособен вникнуть во все тонкости или хотя бы приблизительно представить себе, каков я в действительности. Он увидел во мне банального жулика, но по его меркам именно так и следовало меня воспринимать. Я унаследовал от Адила все, что в рамках закона супруг мог унаследовать в ущерб сыну. Притязания Алины, а также, признаюсь, и собственный мой образ жизни (знали бы вы какой!) очень скоро вынудили меня начать вырубать сосны, сперва старые, а потом уже и самые перспективные. И вот однажды в Париже мне нанес визит Симфорьен Деба. Сказал, что я гублю свое поместье, а потому мне следует отдать земли ему в управление. Он гарантировал мне приличный доход и выдал авансом сумму, какую я запросил. Не стану утруждать вас перечислением всех хитростей, на какие он пускался, чтобы скупить мои леса, примыкавшие к его владениям. Когда же Андрес вырос, Деба придумал ход, в некотором роде оправдывающий меня в моих собственных глазах… (Будто такой, как я, еще нуждается в оправданиях! Но теперь речь шла о моем сыне), а главное, обезоруживающий Матильду. Матильда защищала от моих посягательств интересы Андреса, словно бы он был ее сыном; вы достаточно хорошо ее знаете, и вам известно, что она любит Андреса больше, чем собственную дочь. Я помню, с какой яростью она обрушилась на мужа, когда узнала, что он, используя мою неуемную потребность в деньгах, попросту меня разоряет.

Деба сумел привлечь Матильду на свою сторону. Он рассуждал следующим образом: никто не может помешать мне продать имение первому встречному. Выкупая у меня земли, он, Деба, сохраняет их в семье. А чтобы не обделить Андреса, надо обручить его с Катрин. Женившись на Катрин, он получит то, что его отец все равно бы промотал. Расчет этот представлялся тем более здравым, что Андрес и Катрин с детства жили душа в душу. Подозревать Симфорьена Деба в неискренности не было оснований: его любовь к собственности, та, что лежит у нас в основе стольких родственных браков и пуще всего не терпит раздела владений, не подвергалась сомнению. Выходило, он платил мне за то, чтобы мои земли не ушли из семьи и Андрес позднее стал их полноправным хозяином.

Обеспечив себе таким образом нейтралитет жены, Деба мало-помалу прибирал к рукам все, что мне принадлежало. У Андреса сейчас остались только фермы Сернес и Бализау, перешедшие к нему от матери, — на них я не имею никаких прав. Это более тысячи гектаров весьма прибыльных угодий. Если Деба и в самом деле намерен поженить наших детей, почему тогда он покушается на последние остатки собственности Андреса? Зачем платить налог за покупку участков, если женитьба Андреса так и так объединит их с остальными? Признаюсь, это меня беспокоит. С тех пор как его разбил паралич, он маниакально печется о своем имении и уже не слышит никаких разумных доводов. Допустим. Он даже заявил, что брак наших детей состоится только после заключения сделки. Он и на меня пытается оказать давление, с тем чтобы я уговорил Андреса продать земли. Вообразите, господин аббат, я имею над мальчиком полную власть, хотя вам известно, какой я отец: я никогда не интересовался сыном, да и видел его, только приезжая в Льожа за деньгами, которые, в сущности, у него же и крал. Однако я и его сумел очаровать, он — последняя жертва моего обаяния, и я, по своему обыкновению, этим пользуюсь. С той лишь разницей, что сына я люблю.

Малыш сделает все, о чем бы я ни попросил, а ведь он тоже по-своему привязан к земле, но не низменно, как супруг Матильды. У него отсутствует инстинкт собственника, зато он унаследовал от матери чуткость по отношению к людям, работающим на фермах, внимание к их проблемам… «Он на их стороне», — с ненавистью бурчит его «хозяин»: Андрес давно сделался чем-то вроде добровольного управляющего при Симфорьене Деба. Старый лис не только завладел большей частью угодий Дю Бюшей, но еще и эксплуатирует последнего отпрыска мужского пола в их роду… Андрес все сносит, поскольку уже считает себя мужем Катрин. По простоте душевной он, разумеется, уступит капризу больного человека и продаст будущему тестю Бализау и Сернес за минимальную (дабы уменьшить налоги) цену; он согласится на это тем охотней, что Деба обещает сразу по заключении сделки назначить день свадьбы. Тем не менее я желаю, чтобы Андрес сохранил эти земли за собой. Если бы сделка состоялась, я получил бы комиссионные: Деба уже оговорил сумму. А малыш, зная о моих финансовых затруднениях, обещал ссудить мне вырученные от продажи деньги… под пять процентов… Но кто поручится, что это не ловушка, что, разорив вконец Андреса, старик не откажется видеть его своим зятем? Чего стоят обещания такого человека, когда они не скреплены подписью, заверенной нотариусом? Беда, однако, в том, что Алина допекает меня все сильней. В прежние времена я всегда находил способ от нее отвязаться… А теперь старею, старею не по дням, а по часам…

При всей моей низости сына я разорять не стану… Сернес и Бализау должны остаться за ним… хотя бы до свадьбы… Да и мне лучше, ведь когда я получу комиссионные и ссуду Андреса, мне уже не на что будет больше рассчитывать… Но в таком случае сейчас я вынужден довериться Деба: может быть, он сумеет обезвредить шантажистку. Если только не воспользуется моей откровенностью, чтобы погубить меня окончательно или чтобы отказать Андресу… Господин аббат, вы один ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… …………

I

Пишущий положил ручку, перечитал последние страницы, встал. На нем был синий шелковый халат, дырявый и в пятнах. Обрамленное седыми волосами загорелое лицо казалось совсем юным. Голубые глаза смотрели по-детски ясно. Сквозь засаленные окна в комнату проникал тусклый свет; в такие дни парижане с нетерпением ждут темноты, торопясь затворить железные ставни, хотя бы и с риском прищемить себе палец. Квартира была обставлена в 1925 году. Крашеные стены и неподвластная времени никелированная мебель выглядели, как новые. Между тем повсюду царил беспорядок, свидетельствовавший не о полноте жизни, а об ее упадке. Прямо на ковре стоял поднос с остатками холодной трапезы. Везде валялись окурки. Здесь, должно быть, не убирались уже несколько дней.

Габриэль Градер прилег на диван, на этом же диване он спал и ночью. «Для чего ты все это пишешь? — спрашивал он себя. — Чем тебе поможет какой-то жалкий кюре? Не смей вообще с ним встречаться. Даже знакомиться. Нечего доверять ему наши секреты».

Этажом выше ребенок заиграл гаммы. Градер испытал облегчение, он не переносил тишины. В тишине ему чудилось, что рядом кто-то дышит. Атмосфера делалась плотной, гнетущей. Нет, скорей уйти отсюда… Он поспешно скинул халат, оделся. Как приятно закрыть за собой дверь и повернуть в замке ключ, будто запираешь в комнате на улице Эмиля Золя врага всей жизни!

Наступил тот час суток, когда на улице разом зажигаются все фонари. Он шел своей обычной легкой юношеской походкой, словно на крыльях летел. Купил по дороге газету. У него возникло ощущение, что ему удалось ускользнуть, затеряться, запутать след. А на лбу фамилия не написана. Он перешел на другой берег Сены и вдоль трамвайных путей двинулся в сторону заставы Отей. На террасе кафе, многолюдного летом, теперь не было ни души. Градер не чувствовал холода. Он никогда не чувствовал холода. Сейчас он закажет перно… Как знать, принесет ли напиток ожидаемое блаженство? Иногда алкоголь раскрепощает, иногда, напротив, усугубляет тоску и отчаяние. Пусть сегодня он будет к нему милостив. И тогда, оставив страхи, Градер вернется домой, ляжет, закроет глаза. Сэкономит на ужине, а позже, в кафе «Флоранс» подсядет за столик к даме, приходящей туда каждый вечер; ему подадут сандвич, который дама оплатит вместе с шампанским. Все же он нет-нет да и поеживался от промозглой сырости. Откуда-то потянуло перегноем и прелой листвой. Он заторопился домой.

«Надо же, я не потушил свет», — успел он подумать, входя в квартиру, но тотчас заметил гостью:

— Алина! Что ты здесь делаешь? Я же запретил тебе появляться у меня…

Особа, развалившаяся у него на диване, не шелохнулась. Она курила, рядом с ней стояла пустая бутылка из-под портвейна. Шляпу свою она повесила на статуэтку Будды, стоявшую на камине. На ее полном лице румяна и белила лежали поверх несмытых старых. Из-под слоев косметики глядели мутные слезящиеся глаза. Яркой фуксиновой полосой выделялся рот. Задранное выше колен платье обнажало тонкие еще ноги в шелковых чулках.

— Ты не вправе мне ничего запретить. У меня есть ключ. Я ждала два месяца…

Акцент выдавал в ней уроженку Бордо. Габриэль сел рядом с ней, закурил и произнес просительно:

— Алина, у меня самого нет денег… Я ем один раз в день…

— Придется потеребить малыша…

Он резко оборвал ее:

— Не смей говорить о нем. Я не стану разорять Андреса. Этого я не сделаю. Нет, нет и нет!

— Так ведь он же согласен!..

— Тем более я не стану злоупотреблять его добротой…

— От этой сделки зависит его брак! Деба тебе обещал. Он тебя никогда не обманывал…

Габриэль молча качал головой.

— Ну, тогда придумай что-нибудь еще… Я не требую непременно надувать малыша… Хотя рано или поздно ты все равно к этому придешь! И сам это знаешь, пройдоха. А пока что…

Конечные слоги она тянула нараспев. Он стоял у батареи и смотрел на нее, точнее, заставлял себя смотреть. Покончить бы с ней раз и навсегда, вышвырнуть ее на улицу… Почему не сегодня? Угрозы свои она вряд ли приведет в исполнение — слишком рискованно; не в ее интересах привлекать внимание полиции.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — вдруг сказала она.

Он вздрогнул. Алина попросила сигарету и протянула немытую короткопалую руку, казавшуюся еще грязней из-за ярко-красных ногтей.

— Ты думаешь, я на это не пойду? Ошибаешься, дорогой… Ты всего не знаешь.

Она вынудила его сесть рядом с ней и перешла на шепот:

— Вообрази, есть некто, кому ты причинил много зла, кому ты, как говорится, жизнь поломал, человек, которого ты обесчестил… он, между прочим, знатная особа и за деньгами не постоит… Так вот, этот человек готов на все, чтобы тебя погубить…

Градер пролепетал:

— Понятия не имею, о ком ты…

И в ту же самую минуту ему пришло на ум сразу несколько имен.

— Кроме того, — продолжил он более твердым голосом, — этот господин, якобы имеющий на меня зуб, погубит не только меня… Хорохорься, сколько хочешь…

— Дитя! За кого ты меня принимаешь?

Она хохотала, сотрясалась всем телом, но не разжимая рта, чтобы не показывать зубы.

— В тот день, когда он даст ход делу, я буду уже далеко-далеко. Этот, как ты говоришь, господин, заранее согласен на все мои условия. Готов содержать меня за границей, в безопасном месте… Не веришь?

— Нет. Будь у тебя такая возможность, ты бы давно ею воспользовалась… Ведь не из любви же ко мне…

— Что нет, то нет! Но знаешь, голубчик, я тут привыкла. Мне заграница даром не нужна. Париж милей… Я не блефую! Просто предпочитаю уладить миром. Однако надо, чтобы и ты хотел того же… Надо быть посговорчивей.

Голос ее звучал спокойно, без гнева, такого рода торговля вошла у них в обычай. Он спросил неуверенно:

— Этот человек — маркиз?

— Ничего-то от тебя не скроешь. Вспомни: письма его жены, ты вынудил его заплатить за них… Но дело не только в деньгах… Он в жене души не чаял… а ты ее обольстил, совратил. Из-за этого расстроился брак его дочери… У девушки неврастения случилась… проще говоря, помешательство: ее в лечебнице держат…

— Ты меня на это толкнула… — возразил он, но внезапно сменил тон: — Не я, так другой бы ее увел. И довольно об этом.

— Сам начал… Ну, так как же?

— Завтра я поеду в Льожа… — Голос его дрогнул. — А сейчас уходи. Только я тебе все равно не верю… Маркиз де Дорт скандалов боится как огня… Он ими сыт по горло… Думаю, он скорее заплатит за то, чтобы не связываться с такой дрянью, как ты…

Она не обиделась.

— Понятно, личного знакомства я не удостоилась. У него все шито-крыто, переговоры ведет через посредника. Зацапать тебя хочет без шума…

Градер подталкивал ее к двери, но она упиралась:

— Отправь лучше телеграмму. Деньги мне нужны немедленно.

— Нет, надобно оговорить размер комиссионных. Но главное, я должен удостовериться, что свадьба точно состоится…

Она закуталась в траченную молью выдровую шубейку:

— Даю тебе неделю. Чтоб в понедельник в это же время… Видишь, какая я добрая?

Оставшись один, Габриэль отворил окно и втянул в себя сырой воздух. Вдруг он проворно обернулся, словно кто-то его окликнул из дальнего угла. В комнате никого не было, хотя она еще полнилась теплом и запахом Алины. Он закрыл окно и произнес вслух:

— Никого.

И все же взгляд его продолжал шарить по стенам, потолку, ковру… Затем он схватил шляпу, пальто, вышел из дома и отправился куда глаза глядят по пустынной в этот час набережной. Несмотря на беспредельную усталость, шаг его оставался по-юношески быстрым и легким.

II

Издав протяжный гудок, небольшой состав сбавил ход и остановился у перрона. В Льожа вышли человек пять или шесть. Было десять часов вечера. Надвинув на глаза шляпу, Габриэль протянул смотрителю билет и, минуя зал ожидания, где народ толпился за свежими газетами, обогнул здание вокзала. Перебравшись через штабеля досок у лесопильни, он вышел на освещенную луной дорогу.

Чемодан, который он нес в правой руке, не весил ровным счетом ничего. Дорогу эту здесь называли «бульваром», поскольку она опоясывала поселок, уснувший уже в этот час. Слева сразу начинались сосны; лунный свет струился по верхушкам, стекал по шелушащимся стволам, разливался по густому подлеску. Справа тонул в поднимавшемся от речки и лугов тумане Льожа. Тут ничто не нарушало тишину, тогда как в лесу время от времени всхлипывала ночная птица или тяжелая шишка, сорвавшись с ветки, с шумом ударялась о землю. Сломленное же усталостью людское стадо разбрелось по норам и неслышно дышало во сне.

Вот уже и Бальон. Вода журчала по камням, не смолкая ни на минуту с тех самых пор, как Габриэль впервые услышал ее в детстве… Природа не судит нас, хотя и воздействует на наши чувства, пробуждая раскаяние и умиление, независимо от того, кто мы и что совершили… Потому так нежна эта ночь.

Габриэль замедлил шаг. Пока он идет по белесому от луны проселку, его тень, изорванная каменистыми бугорками, не более противна земле, чем тень молодого священника, которому он так безрассудно хотел довериться и чей домишко с облупившимися стенами виднеется за поворотом.

Эта дорога, где он сломя голову бегал мальчишкой, не знала, зачем он приехал в Льожа… А сам он разве знал? И не было ли в его действиях скрытой цели? Разумеется, его интересовала продажа Бализау и Сернеса. Но внезапно, помимо его воли предпринятое путешествие имело и иной, потаенный смысл. Что еще, неведомое и роковое, суждено ему содеять в краю, где в одной из бедняцких лачуг родился он такой же ночью пятьдесят лет назад?

Опыт подсказывал ему: в его жизни поспешные, незапланированные отъезды всегда означали исполнение некоего предначертанного замысла. Будто чья-то невидимая рука влекла его, вцепившись мертвой хваткой… Своей воли в его действиях было не больше, чем у камня, брошенного ребенком в собаку. В этот вечер он отчетливо, как никогда, ощутил свою страшную несвободу.

От Бальона веяло сыростью. Не обращая на нее внимания, Габриэль облокотился о парапет, склонился в прозрачном тумане, прислушиваясь к журчанию реки. Вода пахла: нет, не тиной и всплывшим мхом, она имела свой особенный почти неуловимый запах, который он умел распознавать еще в детстве. Детство! У него оно не было чистым! Но сейчас эта ласковая ночь нащупала в нем незатронутые струны доброты и любви… Ему вдруг захотелось совершить какой-нибудь поступок, не вписывающийся в линию его судьбы. Только как же его совершишь в опустевшем уснувшем мире? Нет тут тебе ни без сил упавшего путника, которому ты перевязал бы раны. Ни даже замерзшей пичуги, которую ты отогрел бы на груди.

Бесполезное желание, благое намерение из тех, которыми, как говорится, вымощена дорога в ад, переполняло его изнутри. Он любил эту светлую, влажную, целомудренную ночь и незрячую воду между беспамятных берегов, которые он некогда топтал босыми ногами, забавляясь ловлей раков с малышками Дю Бюш… Хорошо, что у дремлющих в тумане лугов нет памяти!

Почувствовав озноб, Градер продолжил путь. У поворота, там где «бульвар» пересекается с аллеей, ведущей к замку, он взглянул на обветшалый домик священника: за этими стенами спал юноша, которому он чуть было не поведал свою жизнь… Какое безумие! Сняв сутану, юнец заснул, наверное, раздавленный усталостью и грустью, совсем как его мучители-прихожане; бремя жизни и ночь уравняли их. Так же будут они лежать все вместе, палачи и жертвы, на кладбище у въезда в поселок.

А сестрица кюре, неужели она тоже здесь, невзирая на клевету и преследования? Габриэль поднял глаза: луна ярко освещала закрытые ставни и облупившуюся стену в зеленоватых пятнах штукатурки. Но что это рассыпано на ступеньках перед входом? Он присмотрелся, различил в темноте свежесрезанные ветки букса вперемешку с блестящими лавровыми. По здешнему обычаю так убирают дома молодоженов… Габриэль разгадал смысл гнусной шутки. Прихожане решили поглумиться над кюре. Когда он проснется к утренней службе, зеленый настил красноречиво напомнит ему, что думают люди о нем и той особе, которую он выдает за свою сестру! Месса начинается в половине седьмого, но в Льожа встают рано, насмешливые глаза будут провожать кюре из-за ставен, детские рожицы выглядывать из-за тополей. Сейчас палачи еще спали. Только луна сокрушалась с высоты о горестях этого мира, и среди них — о свадебном ковре на крыльце у сельского священника.

Габриэль внезапно понял, что нужно делать. Он поставил чемодан в крапиву за домом. Огляделся, прислушался. Собаки не лаяли. Только изредка перекликались петухи, перепутав луну с солнцем. Тогда он стал охапками сгребать ветки и перекидывать их через ограду. От работы он разогрелся и уже не чувствовал ночного холода. Перетаскав основную массу, Габриэль подобрал все листочки до последнего и, перед тем как продолжить путь, прислонился перевести дух к тополю напротив калитки. Отсюда он видел очищенные, светлые ступени. Сколько людей из ныне живущих и уже покойных поднимались по ним, прежде чем взяться за дверной молоток! Старые стершиеся камни. Между тем в ночном полумраке в них чудилась какая-то подспудная жизнь; казалось, они видят, слышат, чувствуют… Грешник, расчистивший крыльцо, ощутил на себе их взгляд. Это продолжалось одно мгновение. Потом он взял чемодан и двинулся налево, к замку.

III

На лугах молочным озером лежал туман, а дальше, на высоком откосе стояли строем сосны Фронтенаков и, возможно, вспоминали про себя все, что видели и слышали за долгие годы. Залаяла собака. Габриэль крикнул: «Пастушка, тихо!» В следующую секунду овчарка, поставив передние лапы ему на грудь, уже лизала горячим языком его шею и подбородок. Стукнули ставни.

— Кто там?

— Жерсента, это я, Габриэль.

Служанка крикнула, что сейчас спустится. Он присел на чемодан. В кухонной двери повернулся ключ.

— Приехали, значит?

Глуховатая старуха смотрела на него недоверчиво. Из прислуги она одна жила в замке. Лакей и две молодые горничные из местных ужинали и ночевали на ферме.

Свет ослепил Габриэля. Он пробурчал, что поезд, как водится, опоздал на час, что он не ужинал и голоден как волк. Жерсента бросила на угли шишек и стружек, засуетилась: что ему подать? «Ничего почти и не осталось!» Градера она ненавидела, но хозяйскую трапезу почитала свято.

— Насчет еды в этом доме я спокоен, — сказал Габриэль.

Кухарка принесла начатый паштет из гусиной печени и холодную курицу: «Вот, только тушка… но тут есть лакомые кусочки…»

Градер ел неторопливо, он расслабился и чувствовал себя в безопасности. Париж остался далеко, а с ним Алина и весь тамошний кошмар… Здесь его никто не достанет.

— У вас все в порядке?

Жерсента принялась жаловаться: у господина Деба, как полагают, был удар… И потом, астма… Кроме дочери, он никого к себе не подпускает… Мадемуазель Катрин, ничего не скажешь, ухаживает за ним самоотверженно… Он такой раздражительный!

— Все из-за болезни, из-за астмы. Ваш приезд его успокоит. Для свадьбы только вас и ждут.

Кухарка хлопотала у стола.

— Ох, и хитрая же бестия… — добавила она себе под нос.

Градер оторвался от еды и посмотрел на нее в упор:

— Что ты хочешь сказать? Он не собирается выдавать Катрин за малыша?

Старуха буркнула:

— Этого я не говорила. Нет. Ничего такого не говорила!

— А что Андрес? — спросил Габриэль.

— Все в бегах. На этой неделе считал в Жуано сосны, что Деба продал Мулеру… А вот и госпожа!..

Вошла пышнотелая дама в коричневом халате. Забранные наспех густые волосы, открывавшие высокий матовый лоб, делали ее несколько старомодной. Кожа на слегка впалых щеках чуть пожелтела, но шея, видневшаяся в прорези халата, сохраняла девичью белизну. Габриэль встал. Только он один на свете видел в этой зрелой отяжелевшей женщине стройную девушку с осиной талией, которую некогда любил.

Да, это была Матильда, а для него — по-прежнему мадемуазель Дю Бюш. Перед ней он снова чувствовал себя крестьянским мальчиком господ Пелуэр, к которому она с сестрой обращались на «ты», в то время как он говорил им «мамизель».

— Поел? Если ты еще не засыпаешь, нам надо серьезно поговорить прямо сейчас. Вы можете идти, Жерсента. Уберете утром. Не беспокойтесь, я затушу огонь. Ну же, поторопитесь!

Матильда отдавала распоряжения спокойным твердым голосом человека, привыкшего повелевать.

— Садись к камину. Ночи стали холодными.

Ее нисколько не взволновало, что они остались одни в просторной кухне замка, где так часто играли в детстве, наблюдали, как варится варенье в больших медных тазах, пробирались в чуланчик, пока Адила искала их в саду и кричала: «Прятаться в доме нельзя!» Он держал тогда Матильду за руку, и оба они замирали от счастья.

Матильда не вспоминала те годы. Озабоченная более насущными проблемами, она смотрела на собеседника равнодушным взглядом. Он не внушал ей даже отвращения. Безразличию Габриэль предпочел бы гнев при воспоминании о том дне, когда Адила объявила сестре о своей с ним помолвке. Но Матильда не питала ни малейшей склонности к обсасыванию и пережевыванию прошлого, в которое то и дело погружался он… Рассказывала ли ей что-нибудь Адила перед смертью? Если да, то Матильда это позабыла или запрятала глубоко в себя. Все былое отошло далеко-далеко, кануло, умерло. Она жила сегодняшним днем.

— Хорошо, что ты приехал… Но давай начистоту… Симфорьен только о помолвке и говорит. Как-то у него это слишком просто получается, и весел он не в меру. В его веселье есть что-то подозрительное…

— Человек болен…

— Да, я понимаю! Хотя иногда мне кажется… Я читала как-то в «Пти Паризьен» про одного симулянта… Симфорьен то совершенно глух, и приходится кричать ему в самое ухо, а то вдруг слышит чуть ли не шепот. У него одна сторона парализована, ходить не может… А в иные дни шастает по всему дому, как крыса. В сущности, он астматик, и сердце пошаливает, но и все! Да, разумеется, доктор Клерак… Но, знаешь ли… Клерак у него в руках: Симфорьен вытащил его из одной сомнительной истории с несчастным случаем на производстве. Я временами думаю, не сам ли он подсказывает доктору свои диагнозы… С другой стороны, я не представляю, как бы он мог сейчас воспрепятствовать женитьбе Андреса. При его маниакальной любви к собственности он стремится любой ценой заполучить при жизни две недостающие «провинции» — как он называет Сернес и Бализау, — две жемчужины в свою корону. У него это навязчивая идея…

Габриэль подавил зевок:

— Ну, так надо решаться…

— Да, но прежде необходимо потребовать, чтобы брачный контракт был подписан в тот же день…

Матильда смотрела на огонь, машинально потирая себе колени. Габриэля клонило в сон. Пастушка положила ему на руку свою теплую морду. Тикали часы. Париж и Алина были далеко! Через каминную трубу он слышал, как гуляет ветер в кронах сосен, издавая монотонный протяжный стон, сливающийся с тишиной.

— Скажи, Габриэль…

Он вздрогнул. Матильда внимательно смотрела на него; ее большие красивые ладони лежали на коленях, широкие рукава халата открывали крепкие предплечья.

— Поклянись, что Симфорьен не обещал тебе комиссионных. Если такой скряга посулил тебе приличную сумму за эту сделку, значит, он водит нас за нос…

Габриэль пробормотал вяло, что Деба ему ничего не обещал.

— Это правда? Ты меня точно не обманываешь?

Недоверие Матильды показалось ему оскорбительным, он хотел было вспылить. Она пожала плечами:

— Со мной, старик, твои штучки не пройдут…

— Ты меня презираешь? — прошептал он.

— Это все красивые слова, — отвечала она насмешливо. — Красивые слова хороши для парижан. У нас, знаешь, не говорят о любви, презрении и всяких таких вещах. У нас занимаются лесом, скотиной, птицей… А прочее… пф!

Теперь она его раздражала, он и сам не знал почему.

— Можно подумать, у тебя нет ничего другого в жизни… — сказал он.

— А что у меня есть?

— Андрес, например…

Матильда улыбнулась:

— Само собой… Он мой сын, в большей степени, чем твой или Адила… Ты сам мне его отдал. Да, это у меня есть.

Она стала рассказывать об Андресе. Лицо ее сияло от счастья. Громкий шепот сосен не нарушал тишины. Но Габриэля внезапно оставило ощущение безопасности, которое навевала хранившая запахи детства кухня… Словно кто-то проник в дом, несмотря на закрытую дверь, кто-то, сбившийся было со следа, когда Габриэль покинул Париж, и теперь нагнавший его. Казалось, «он» пробрался сюда. Но так ли это? Пастушка спокойно спала, положив морду на передние лапы. Висели окорока, прикрепленные веревками к потолочным балкам. На полках, застеленных кружевной бумагой, сверкали медные тазы. Тем не менее кухня перестала быть островком прошлого, где на короткое время он нашел прибежище: кошмар его всамделишней жизни ворвался в нее вихрем. Если бы сейчас раздались шаги в аллее, если бы вдруг открылась дверь и вошла Алина, кутая бесформенное тело в выдровую шубку, он бы не удивился. Атмосфера изменилась, но Матильда не могла этого заметить. Она рассеянно поигрывала обручальным кольцом, по локоть оголив руки.

— А ты уверена, дорогая, что действительно заботишься о счастье Андреса?

Она посмотрела на него с недоумением:

— Разумеется, как же иначе! Почему ты спрашиваешь?

— Потому что тебя не волнует, будет ли он счастлив с Катрин. Я не хочу тебя обидеть… но твоя дочь…

— Ты меня нисколько не обижаешь, — засмеялась она. — Катрин дурнушка, чего скрывать. Не глупа, но замкнута, необщительна, ничем не блещет… Ну и что? Это не помешает ей стать Андресу хорошей женой… Их брак — дело, решенное с давних пор. После своей футбольной команды Андрес больше всего любит землю. Имение — это его жизнь. В здешних местах мужчины никогда не требовали, чтобы женщины блистали умом и красотой. Главное, чтобы детей воспитывали, аккуратные были, чистоплотные… Скажем прямо, Катрин тут еще многому надо поучиться. Она скотину не любит, курятником не занимается… Но это придет. И потом, я буду рядом.

— Конечно же, ты будешь рядом.

— Ну да, я буду рядом. Что ты хочешь сказать? — спросила она сухо. — Боишься, как бы я не спугнула счастье молодоженов? Думаешь, они мечтают остаться вдвоем? Не беспокойся! Они знают друг друга с детства, в их отношениях нет никакой романтики. У нас тут не принято ворковать. Все останется, как было…

— С той разницей, что они будут спать в одной комнате.

— Естественно.

— В одной постели.

— Ну да, в одной постели! — повторила она нетерпеливо. — До чего же вы, городские, все сложные!

Матильда пыталась отшутиться, но Габриэль угадал, что причинил ей боль, что она трепыхнулась, как голубка, которую он чересчур крепко сжал руками.

— Уж не считаешь ли ты себя простой женщиной, дорогая?

Она резко встала:

— Все это болтовня… Помнишь, моя мама называла тебя в детстве «пустомелей»? Проходи вперед, я погашу свет.

Кухня внезапно погрузилась в темноту, только в камине еще теплился огонь. На медных тазах то вспыхивали, то гасли его отсветы. Слышно было, как Пастушка бьет по полу хвостом. В чуть пахнущем сыростью вестибюле висели на вешалке пелерины и шляпы от солнца. Габриэль резко обернулся.

— А Катрин? — спросил он.

— Что Катрин? Что?

В голосе Матильды звучало легкое раздражение, как у человека, торопящегося лечь спать.

— Она счастлива?

— А как же? Иначе и быть не может!

— Ты ее спрашивала?

— Мне не нужно ничего спрашивать! Она ждет не дождется этой свадьбы… Не счастлива, что выходит за Андреса? Да ты с ума сошел!

— Она с ним ладит? Ну, то есть… Как она к нему относится?

— Они все время вместе, и так было всегда. Какой-то ты стал непонятливый!

По лестнице они поднимались на цыпочках. Матильда предупредила:

— Тише, у Симфорьена очень чуткий сон. Андрес-то не проснется, даже если дом рухнет.

— Он по-прежнему спит в зеленой комнате? Коль у него такой крепкий сон, пойду его поцелую… Ты зайдешь?

Габриэль оставил дверь приоткрытой.

— Подожди, — шепнула она, — я зажгу ночник.

Кровать скрывалась за пологом с какими-то красными и зелеными рисунками; сначала Градер увидел только огромное топорщащееся пуховое одеяло. Воздух в комнате был спертый. «Вот деревенщина! — подумал он. — Ни за что окно на ночь не откроют…»

— Он слишком кутается, — сказала Матильда. — С детства такая привычка… Уверена, он весь потный, — добавила она, снимая пуховик.

Габриэль смотрел на спящего сына. Юноша раскраснелся. Пробивающаяся черная бородка оттеняла краску на щеках. На ночь он по старинке надевал не пижаму, а вышитую сорочку. На влажном лбу поблескивали капельки пота. «Вылитая мать, — подумал Габриэль. — Но, в отличие от нее, он красавец…» Андрес зашевелился, стал нащупывать рукой одеяло.

— А летом все наоборот, — говорила Матильда тоном заботливой матери, для которой любая мелочь, касающаяся ее ребенка, приобретает непомерное значение, — совсем без одеяла спит. Мне приходится укрывать его ночью, потому что из-за речки у нас даже в августе холодно перед рассветом.

— Скоро тебе уже не надо будет его укрывать…

Градер вышел из комнаты. Лунный свет заливал лестницу, перила так и сверкали, а коридор казался темным туннелем.

— Красивая ночь! — сказала Матильда. — Даже свет зажигать не нужно… Что ты говорил?

— Я говорил, что скоро тебе уже не надо будет укрывать Андреса на рассвете… Он будет не один.

Габриэль рассчитывал на реакцию Матильды, но у нее даже голос не дрогнул:

— Да, в первые дни после его женитьбы придется следить за собой, чтобы по привычке не зайти к нему ночью…

— Надо чем-то и жертвовать, — отвечал Градер.

— Это никакая не жертва, — засмеялась она. — И вообще, я понимаю, что нянчусь с ним, как с маленьким. Это пора кончать.

— Наверное, он тоже так думает. Боюсь, ты ему надоедаешь…

— Ничего подобного! — живо возразила Матильда. — В свои двадцать два года он еще совершеннейший ребенок. Служба в армии его нисколько не изменила. Мне кажется, он очень чистый, — последнюю фразу она проговорила торопливо, точно смутившись.

— Откуда ты знаешь?

— Он, конечно, со мной не откровенничает… Но он бывает поразительно наивен… Странно, правда? При таком отце…

Градер не спускал с нее своих голубых глаз:

— Может, это ты наивна… Парень в двадцать два года! Ты последняя, с кем бы он стал делиться…

Она его перебила:

— Ах, оставь. Не станешь же ты утверждать, что знаешь его лучше, чем я? И потом, в Льожа ничего нельзя скрыть. Будь у него какая интрижка, мне бы это передали в тот же день… Но уверяю тебя, ни о чем подобном он и не помышляет. Такие, как ты, считают обычно, что все вокруг скоты!

— Сколько страсти, Матильда! Извини, если я тебя раздражаю…

— Ничего ты меня не раздражаешь! — вспыхнула она. — Ладно, пошли спать. Это лучше, чем болтать глупости. На завтрак ты по-прежнему предпочитаешь чай?

— Здесь — нет. У здешней воды железистый привкус… Я буду кофе с молоком, как все.

Из глубины коридора донесся резкий окрик, они оба вздрогнули:

— Вы слишком громко разговариваете. Папу разбудили.

— Катрин? Ты давно тут? — озабоченно спросила Матильда.

Дочь уклонилась от ответа.

— Вас папа услышал, — сказала она. — Зажечь вам свет?

Все трое заморгали от яркого света. Катрин зябко сжимала вокруг тщедушного тела полы такого же, как у матери, коричневого шерстяного халата. Ее мрачный взгляд, живой, но диковатый, нисколько не смягчал жесткие черты лица. Зачесанные назад и заплетенные в две косы густые блеклые волосы обнажали низкий лоб: этакая черненькая курочка ландской породы. Мать смотрела на нее с беспокойством:

— Признайся, ты нас подслушивала? Впрочем, это не важно.

Катрин чуть повела плечами. Она не отрываясь глядела на кончик своего дырявого тапка, откуда торчал большой палец ноги, и теребила рукой линялый бантик в косе. Потом неожиданно обратилась к Габриэлю:

— Папа ждет вас утром… Как только проснетесь… Он очень рад, что вы приехали.

— А ты, малышка? Ты тоже рада?

— Ну, я…

Она махнула рукой, давая понять, что ее чувства никого не интересуют. Ее маленькая фигурка растворилась в коридоре. Матильда и Габриэль подождали, пока она закроет дверь в свою комнату, смежную с комнатой отца.

— Ты думаешь, она нас слышала? — спросил Габриэль.

— Вполне вероятно. Она всегда настороже… всегда выслеживает. Симфорьен выдрессировал ее, как Пастушку, — добавила она с ненавистью.

— Миленькая женушка для Андреса!

— Такая, какая ему нужна!

— В общем, да, — смягчился Габриэль, — будет его обожать, как безумная.

— Спокойной ночи, — сухо сказала Матильда и ушла к себе. Градер услышал, как она щелкнула задвижкой, и, посмеиваясь, отправился спать в комнату, где некогда жила Адила.

Фотография умершей стояла в рамке на камине, прислоненная к вазе, в которой Матильда всегда держала свежие розы. Габриэль перестал смеяться. Он присел на кровать, обвел глазами стены. Тут все осталось, как прежде: довольно скверные портреты пастелью, выполненные дедушкой Дю Бюшем, две акварели с изображением святого Бернара из Комменжа и озера Оо, а далее — целый иконостас: Иисус, Богоматерь, святой Иосиф и большое бронзовое распятие, на котором висели четки из оливковых косточек, освященные папой Пием IX — Адила ими очень дорожила. И снова покой овладел Габриэлем. Здесь, в комнате Адила, он никогда не ощущал, что кто-то незримо присутствует рядом с ним, дышит ему в спину, подкарауливает его, как в Париже. Он поднялся, подошел к шкафу, взял с верхней полки старую красную фланелевую пелерину и поднес ее… нет, не к губам, а к носу — он всегда ко всему принюхивался, как собака. Потом он снова опустился на кровать, держа пелерину Адила на коленях, уцепившись за нее, словно утопающий за соломинку. Луна зашла, туманная мгла окутала все вокруг. Льожа спал глубоким сном.

IV

В жалком обветшалом домишке бодрствовал, однако, еще один человек. Сквозь прорези ставен луна освещала складную железную кровать и просторную неприбранную комнату, почти без мебели. На столе белели хаотично разбросанные листки бумаги. Двумя приникшими к полу зверьками стояли выпачканные грязью ботинки. На стуле лежали небрежно брошенные фланелевая рубашка и сутана. Стены сочились влагой, рисовавшей на них острова и целые континенты. Над головой у аббата Форка носились, шуршали, повизгивали крысы. Но думал он не о крысах, а о ветках на пороге… Почему он их не убрал? Еще не поздно.

Вечером, заканчивая чтение требника, он услышал сдавленные смешки возле своего дома и тихонько подошел к окну. Увиденное привело его в такую ярость, в какую только может прийти полный сил двадцатишестилетний юноша. Должно быть, это проделки Мулера или Пардье, сына каретника… Наверное, их девицы подучили… Ходили тут такие две-три, ненавидевшие священника тем сильнее, что когда-то сами за ним увивались.

Он сбежал по лестнице, схватился за засов, но тотчас отдернул руку, вернулся в комнату и упал на колени, словно бы в желании убрать ветки ему почудилось искушение. Разве не обязан он предотвратить скандал, который разразится на рассвете? «Я не испугался скандала, когда меня привязали обнаженного к столбу, пригвоздили… Не нужно ничего понимать, нужно просто уподобиться мне…» «Я разговариваю сам с собой», — подумал Ален Форка, и голос в ту же секунду смолк.

Ален разделся, в сердцах отшвырнул сутану, потом бережно поднял и поднес к губам; на время он сделался обыкновенным юношей, ничем не отличающимся от многих других. Из-за длинного туловища в сочетании с коротковатыми ногами он казался ниже ростом. Насупленный, с веснушками на переносице и низким бычьим лбом — никакой слащавости в лице, скорее, наоборот, некоторая жесткость.

Он лежал, отвернувшись к стене, и перебирал четки. Если не заснет сразу, значит, так и надо. Тогда поднимется и пойдет соберет ветки. Почему нужно все сносить? Надо было не соглашаться с настоятелем, не прогонять Тота. По какому праву ему запрещают поселить у себя собственную сестру, когда ее бросил муж? Ален отослал ее в Париж без средств к существованию. На какую жизнь ее обрекают! «Она погибнет! Господи, ты меня слышишь? Погибнет!» — тихо стонал он. Настоятель — человек святой, но без сердца… Губы Алена шевелились, и другое имя то и дело слетало с них: «Мария, Благословенная Мария!..»

Он воображал себя ребенком, которого мать баюкает на руках, утыкался ей в плечо, закрывал глаза… Главное — удержаться, не поддаться соблазну встать и убрать ветки с порога. Такое естественное желание, любой другой просто обязан был бы его исполнить; другой, но не он. Он знал, его призвание — никогда ни от чего не уклоняться, все принимать.

А в остальном он уже потерпел поражение, в своем приходе не нашел понимания ни у молодых, ни у стариков. Встретил в них не просто безразличие и невежество, но ненависть, подчас даже лютую, или презрение, укоренившееся у здешних жителей за последние десять лет, когда в церкви один за другим служили два равнодушных священника. В Льожа издевались над его неопытностью, из любого неловкого шага раздували целую историю, всякое душевное движение объясняли корыстью, а уж когда приехала сестра, его стали преследовать открыто. «Тебе ничего не удается, тебе дано одно — терпение… Вот и терпи».

Были, конечно, дети, всего несколько, но и тех у него отнимали после первого причастия. Всех. Ни один не осмелился бы заговорить с ним при свидетелях. «Не жалуйся, многие священники не могут даже служку найти, а у тебя есть Лассю». Лассю родился от неизвестного отца, мать жила и работала в База, и мальчишка ютился у тетки. Скоро он прозвонит к утренней службе, и аббат, войдя в церковь, увидит у входа его деревянные сабо, а дальше, перед алтарем, маленькую бритую головку с оттопыренными ушами.

Но прежде ему придется пройти по позорному настилу на крыльце и пересечь площадь под злобные насмешки. Люди здесь жили, как скоты… А он в двадцать шесть лет был совсем один, днем, вечером, ночью. Раз в две недели, глядишь, кто-нибудь придет к исповеди… а в промежутках надо не падать духом… Служить мессу ежедневно. Мессу без паствы, проповедь в пустыне. «Нет, не в пустыне: тебе вторит Лассю, а иногда и его престарелая тетка».

Что сейчас делает Тота? Спит? Шатается по Парижу?.. Позорные ветки… Он встанет пораньше и выйдет из дома незамеченным. А после литургии, во время благодарственного молебна, Лассю подметет порог. Ален дышал ровно. Он наконец заснул. Никто никогда не видит его спящим. Юноша как юноша, разве что лицо постарело до срока, детский печальный рот, но руки, молитвенно сложенные на груди, вобрали в себя весь свет этой ночи.

* * *

Колокольный звон. А он-то собирался встать до зари! Теперь уже рассвело. Его заметят, подстерегут. Он подбежал к окну, распахнул ставни. Бог милостив: густой туман, прорезаемый петушиным криком, окутывал землю. Совсем близко прогромыхала невидимая глазу телега. Туман прикроет его, как крыло Господне. Scapulis suis obumbrabit tibi; et sub pennis ejus sperabit[4]… Побриться придется после (хотя вообще-то он не из тех, кто осмеливается приблизиться к алтарю, не совершив омовения). Сейчас надо спешить, пока солнце не рассеяло туман, пока Бог не отвел крыло.

Когда он отворил дверь, туман уже начал подниматься. Ему сразу бросилось в глаза, что влажные от росы ступеньки чисты. Он смотрел на них и не осмеливался ступить. Вокруг ни листочка, ни веточки букса… Нет, вот одна застряла между крыльцом и стеной как доказательство того, что все это ему не пригрезилось. Он поднял ее, сломал, скомкал. Все понятно: Лассю! По дороге в церковь Ален Форка никого не встретил, у входа в придел прочитал молитву. Услышав его шаги, мальчик поднялся и пошел впереди него в ризницу. Обычно священник не разговаривал с ним до службы. Но в это утро он положил руку на стриженую головку и улыбнулся, глядя на его худенькое лицо, какие бывают у недокормленных детей.

— Ты сегодня не успел умыться, Жако?

Ребенок покраснел и сказал, что боялся опоздать.

— Я знаю, что тебя задержало.

Мальчик ответил, что у тетки не сработал будильник.

— Но главное, тебе пришлось поработать возле моего дома?

Поработать? Он не понимал, о чем говорит кюре. Нет, он не проходил мимо его дома. Опаздывая, он всегда ходит напрямую, через сад Дуансов.

Значит, не он! Значит, в Льожа есть еще одна душа, способная на сострадание. Кто-то из прихожан сжалился над ним. «Может, этот человек еще обнаружит себя?» — думал аббат. Во всяком случае, утреннюю мессу он будет служить для него. С этой мыслью он подошел к алтарю, откуда, невзирая на земные невзгоды, в его юное сердце нисходила радость.

Домой он возвращался не торопясь, потому что рядом с ним, постукивая деревянными башмаками, семенил Лассю и священник подлаживался под его детский шаг. Мальчик болтал без умолку, но, чтобы слушать его, нужно было бы нагнуться, а аббат Форка шел, все еще погруженный в сошедшие на него мир и тишину. Начался день, его предстояло заполнить. Ален постарается обойти всех больных, готовый, впрочем, к тому, что примут его, как поганую собаку. Он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы снести презрение и поругание, но его страшили непредвиденные удары. Между тем он знал по опыту, что подобная радость после службы не сулит ничего хорошего и где-то ему уже расставлена сеть. Если признаться, то и обход больных он задумал не из жертвенности, а из желания предотвратить неведомую беду.

Внутренняя тишина начала постепенно отступать, а жизнь — просачиваться в него со всех сторон. Аббат держался настороже, готовый принять удар. Ветки ему неспроста набросали… Эта выходка намекала на какое-то конкретное событие, о котором он пока не догадывался. Переходя площадь, он ускорил шаг. На ступеньках мэрии учитель разговаривал с помощником мэра Дюпаром. Священник поздоровался. В ответ только учитель поднес руку к берету, Дюпар же засмеялся и что-то прошептал ему на ухо. Подходя к дому, Ален Форка чувствовал себя, как лиса, затравленная вблизи собственной норы. В эту минуту он услышал, что малыш произносит имя мадам Рево, сестры, появление которой в Льожа и доставило ему столько неприятностей.

— Насчет того, что она в Люгдюно в гостинице, — это похоже на правду: ее по крайней мере трое узнали на базаре… Но некоторые еще говорят, что вы ее навещаете и будто встречали вас там в цивильном…

— Какая ерунда, — вздохнул аббат, доставая ключ из кармана. — Моя сестра в Париже.

В ту же секунду он сообразил, что со времени отъезда Тота не написала ему ни разу и, следовательно, у него нет никаких доказательств, что она действительно в Париже. Но что ей делать одной в Люгдюно?

— Под дверью письмо, — заметил Лассю.

Рука невинного ребенка протянула аббату желтый конверт. Ален знал, что это, он мог бы разорвать письмо, не читая. Однако он сунул его в карман незаметно для мальчика, готовившего кофе, и, оставшись один, вскрыл: «Подлец, лицемер, тебя видели в Люгдюно в пятницу вечером в семь часов. По соседству с вами ночевал коммивояжер от Тюаля. Он, может, и не видел, но зато слышал хорошо…» Священник несколько раз прерывался, задыхаясь от негодования, потом переводил дух и продолжал читать.

V

В эту ночь Матильда долго не могла заснуть. Как и все последние дни, ей не давали покоя мысли о женитьбе Андреса и продаже Сернеса и Бализау; к ним примешивались и другие причины для волнения. Ночная тревога никогда не бывает однородной, она, как симфония, слагается из множества переплетающихся мотивов. Слышала ли Катрин ее разговор с Габриэлем? В какую минуту она вышла в коридор и затаилась? Матильда пыталась вспомнить, что именно она говорила о дочери: «Была ли она здесь, когда я кричала (ведь я почти кричала), что она дурнушка, замкнута, необщительна? Слышала ли она? Если слышала, то это ужасно».

Но хуже всего другое. Матильда не сумела скрыть от Габриэля, что его коварные намеки задели ее за живое. Она ему солгала: Андрес был вовсе не таким уж бесхитростным. В нем действительно довольно долго сохранялась ребяческая наивность, и в ее присутствии он по-прежнему выставлял себя простачком, но теперь он играл роль, и она это прекрасно понимала. Он продолжал называть ее «Тамати», как в ранние годы, когда не мог выговорить «тетя Матильда». Сам тон, каким он с ней разговаривал, и манеры избалованного ребенка вполне соответствовали этому детскому обращению. Она оставалась для него «Тамати»… а между тем о многом в его жизни и понятия не имела.

Конечно же, в деревне трудно что-нибудь утаить… Но в обязанности Андреса входило следить за вырубкой леса, общаться с торговцами, он каждую неделю по нескольку раз уезжал на автомобиле и нередко пропадал по двое суток. При всей своей скаредности Симфорьен Деба на бензине не экономил, словно бы ему нравилось, что Андрес постоянно отсутствует. «Какой ему в этом интерес?» — спрашивала себя Матильда.

Вполне возможно, Андрес и в самом деле занимался только поместьем, наведывался к фермерам — единственным, в сущности, своим друзьям, выпивал при случае стаканчик-другой с бывшими однополчанами. «Только почему он последние полгода так тщательно следит за собой, ведь прежде я постоянно ругала его за неряшливость и называла грязнулей?» В его спальне, где Габриэлю из-за спертого воздуха стало трудно дышать, Матильда уже не в первый раз уловила запах лосьона и помады для волос. Андрес восхищался элегантностью своего отца, не замечая, что элегантность эта дурного тона. Здоровый крепкий юноша равнялся на потрепанного прожигателя жизни. Между прочим, он его сын и сын Адила. «Разве может их сын быть человеком простым?» Из чего, собственно, Матильда заключила, что Андрес ведет себя благоразумно? Представление о женщинах сложилось у него под влиянием отца, и местных девушек он судил беспощадно. Ни разу ни на одну не взглянул. Раньше такое высокомерие только радовало Матильду. «Придет время, — думала она, — и они ему понравятся». А теперь понимала: нет, не понравятся. Но ведь должно же быть что-то… Что именно? Матильда не знала, но она всегда угадывала, что происходит в душе ее воспитанника. И в эту самую минуту она чувствовала, что им владеет тайная всепоглощающая страсть. «Тем не менее он собирается жениться на Катрин, для него это вопрос решенный».


Когда Габриэль спросил ее об отношениях между Катрин и Андресом, она не смогла ничего ответить, потому что взяла за правило никогда в это не вникать… Как Андрес обращается с Катрин? Как с сестрой, к которой, впрочем, не испытывает особой нежности… Точнее, он ее словно не замечает, она для него — часть обстановки, он приобретет ее вместе с имением. С этой мыслью он вырос, так его воспитали, и он никогда не желал иного. Что бы там у него ни происходило, на брак это не повлияет.

Матильда слышала, как пробило два. Надо было спать и не думать больше ни о чем. Она понимала, что мысли ее скользят по поверхности, но, словно бы опасаясь укоров совести, не позволяла себе заглядывать глубже и анализировать, правильно ли она поступает по отношению к дочери. Все коварные вопросы, заданные Габриэлем, вставали перед ней и раньше, но она обычно уклонялась от ответа. Раз в месяц она ходила на исповедь (немного реже с тех пор, как, из-за пересудов о здешнем священнике, сменила духовника). То, что не подлежит исповеди, — не грех. И нечего попусту голову ломать. С Андресом Катрин будет лучше, чем с кем-либо еще: все равно на ней бы женились только из-за ее денег. Правда, родственные браки… Но Матильде никак не удавалось вообразить Андреса отцом. Может, у них и не будет детей…

Матильда проснулась в восемь, наспех привела себя в порядок. Услышав шаги Андреса на крыльце, она открыла окно.

— Подожди меня, — крикнула она, — я сейчас спущусь.

День стоял безветренный. Ноябрьское солнце еще пригревало землю. Лужи и роса на траве поблескивали в его лучах. Андрес сказал, что хорошая погода долго не продержится. Он не отводил глаз от окон комнаты Симфорьена, где старик уже больше часа сидел, запершись с Градером.

— Странно, что разговор затянулся, — беспокоилась Матильда. — Что они так долго обсуждают? Цену на землю? Нет, поскольку ты согласен. Твой отец выторговывает комиссионные…

— Нет, Тамати, ты несправедлива к папе. И потом, это не имеет никакого значения. Успокойся: моя женитьба — дело решенное.

— Ты думаешь?

Она взяла его под руку, повела по аллее вдоль луга.

— Все наши владения и все земли Деба соединятся в твоих руках, — радовалась она. — Вот уж поистине чудеса, если знать твоего отца.

— Я не хочу, чтобы ты дурно отзывалась о папе.

Они остановились посреди дороги, Матильда внимательно смотрела на Андреса. Юноша был одет в спортивный костюм, выписанный из «Прекрасной садовницы», и гетры. Черноволосый, коренастый, лицо открытое, улыбчивое, но мгновенно мрачнеющее от любого неосторожного слова: он был подозрителен и ему все время мерещилось, что над ним смеются. Матильда заметила, что он свежевыбрит и курчавые волосы приглажены помадой. Она засмеялась:

— Ты по случаю приезда отца сегодня такой красивый? Хочешь посоперничать…

— Что ты, рядом с ним я всегда буду выглядеть деревенщиной.

— Деревенщина на самом деле он! — возразила Матильда.

— Но похож я, увы, не на него!

— Дурачок! Из вас двоих подлинным изяществом обладаешь ты.

— Что ты понимаешь, бедная моя Тамати!

— У тебя внешность и манеры юноши твоего круга. А он своими светлыми костюмами, своим дешевым шиком производит дурное впечатление.

— Ну, хватит. Поговорим о чем-нибудь другом.

Андрес пошел впереди нее по направлению к дому, толкая носком ботинка шишку. Он обиделся. «Напрасно я так, — думала Матильда. — Это его отец… Мальчик о нем ничего не знает, в отличие от меня… Впрочем, какое мне дело до его иллюзий относительно Габриэля?» Вслух она сказала:

— Твоему отцу я зла не желаю. Важно, что ты на него нисколько не похож.

Он обернулся и бросил мрачно:

— Похож, и больше, чем ты думаешь!

— О нет, тут я спокойна, — засмеялась она.

— И заблуждаешься, — буркнул он. — Я неотесан, невежа, никогда не вылезал из этой дыры, поэтому ты полагаешь, что я годен только за вырубкой смотреть да с фермерами торговаться… И жениться на Катрин…

Матильда остановилась как вкопанная:

— Что ты задумал? Теперь, когда мы у цели…

Он стоял, засунув руки в карманы, втянув голову в плечи.

— Не беспокойся, — проворчал он, — тут все давно решено, и пора уже поставить точку.

Она вздохнула с облегчением и взяла его под руку:

— Дорогой, я хочу сказать тебе… Я знаю, вы с Катрин старые друзья… Но все-таки тебе следует быть с ней поласковей. Ты совсем не обращаешь на нее внимания. Как-никак она твоя невеста.

— Вот еще выдумала! Зачем это мы с Катрин станем изображать чувства, которых ни она, ни я не испытываем? Свадьба ничего не изменит в нашей жизни. Просто материальная сторона будет урегулирована, как и договаривались с дядюшкой Симфорьеном. Это формальность…

Матильду поразил его цинизм, никогда прежде он так не рассуждал. Казалось, говорит не он, а его отец: влияние несомненно.

— Но, дорогой мой, — настаивала она, — надо же немного подумать и о Катрин. У девочки тоже есть сердце. Я полагала, ты будешь мужем внимательным и нежным, я даже не сомневалась… Разумеется, ты не испытываешь к ней страстных чувств. Но не забывай и о своем долге. Брак — это таинство…

— Ах, я тебя умоляю! Катрин рассчитывает найти во мне хорошего управляющего, и не более того. Я буду работать, как раньше. Но…

Матильда обескураженно наблюдала за Андресом.

— Но не следует забывать, что старик эксплуатировал меня много лет, что я ишачил на него почти задаром… Полагаю, Тамати, я вправе рассчитывать на компенсацию?

Он действительно похож на своего отца! Один к одному. Матильда вдруг узнала в нем маленького Габриэля, трогательное личико которого скрывало настойчивые неумеренные притязания. Чудесное превращение случалось не впервые: в крепком черноволосом юноше неожиданно проступал худенький белокурый мальчик из ее детства. Андрес переставал быть Андресом.

Она видела, что он говорит не сгоряча, что тут каждое слово обдумано заранее и вдолблено ему Градером.

— Понимаешь, когда мы уладим формальности, надобность в моем постоянном присутствии отпадет, мне нечего будет опасаться, не нужно будет следить за стариком. Я стану ездить к отцу в Париж. Он там одинок. Его тоже эксплуатируют. Позаботиться о нем — мой долг…

— Но твой дядя Симфорьен не может обойтись без дочери… Катрин ему совершенно необходима…

— Я и не собираюсь ее у него отнимать, — засмеялся Андрес.

— Скажи, ты ведь не будешь отлучаться надолго? Париж ты никогда не жаловал. Твоя жизнь — в Льожа!

— Это ты так решила. Ты всегда решала, что мне любить, а что нет. К тому же я не уеду насовсем. Буду жить тут, там — по обстоятельствам.

— Каким таким обстоятельствам?

Он не отвечал. Улыбка обнажала его здоровые, но неровные, как у матери, зубы. Матильда уловила на дорогом для нее лице какое-то затаенное торжество. Она спросила тихо:

— А как же я, Андрес? Обо мне ты не подумал?

Он хмыкнул:

— Мне кажется, ты уже достаточно мной попользовалась… И потом, я тебе быстренько сделаю внучка или даже двух… Их я тоже не стану у тебя отнимать. Кроме того, — добавил он с ехидцей, — у тебя остается дочь…

Колкость тоже шла не от него. Его невинными устами говорил Градер.

Солнце стояло уже высоко и припекало, как в сентябре. На луг одна за другой потянулись коровы, фермерский сын закрыл за ними мокрые от росы ворота. Матильда смотрела на коров. Она не хотела думать о том, что творилось у нее внутри, не хотела видеть очевидного; она всеми силами старалась направить разговор в обычное для ее бесед с Андресом русло. Он теперь станет богатым, отец окончательно захватит власть над ним и, надо полагать, испортит его… Он уедет, увидит много нового. Это все естественно.

Но вдруг, внезапно, как прилив крови, у нее вырвался неосознанный крик:

— Ты меня не любишь, ты меня никогда не любил!

Он посмотрел на нее с удивлением. Матильда и сама была потрясена тем, что сказала. Она попыталась замять неловкость, но голос ее дрожал:

— Разве я смогла бы дать тебе больше, если бы ты был моим сыном?

— Смогла бы, Тамати. Сказать что? Ты бы прежде всего подумала о моем будущем, отослала бы меня из этого дома, где я рос, как крестьянский сын; уроки здешнего учителя показались бы тебе недостаточными; ты бы отправила меня учиться в Бордо… Но тебе было тоскливо со стариком. Вот то-то и оно! Твоя дочь… Лучше не надо о ней! Я был твоей отрадой, утешением. Потом ты позволила мужу сделать из меня добровольного управляющего. Лишь бы я оставался в Льожа, больше тебе ничего не требовалось. А чтобы я не скучал — пожалуйста: футбол. Вы даже и площадку предоставили. В деревне я, понятно, был асом. Конечно, без тебя я… Но только не пытайся уверить меня, что обращалась со мной, как с сыном. Это было не так!

Он говорил правду, и правда ошеломила ее. Но кто ему открыл глаза? Она достаточно хорошо знала своего воспитанника. Возможно, в глубине души он и осознавал себя жертвой, но кто-то должен был пролить на это свет. Сами слова, которые он произносил, были ему подсказаны. Кем? Отцом? И вдруг ее осенило: «Женщина! У него есть женщина, от нее он узнал, чего ему недостает…» Вслух между тем она начала оправдываться:

— Ты несправедлив, малыш. Я старалась заставить тебя учиться, но тебя не интересовали книги. Ты говорил, что в жизни тебе не понадобятся книжные знания. Ты любил футбол, охоту, лошадей.

— Дети все так говорят, но родители не ловят их на слове. С годами я бы полюбил читать. Не глупее других. Дело не в футболе… Ты понемногу внушила мне, что я неумен. Я, может, не семи пядей во лбу, и тем не менее…

Он полагал, что Матильда не слышала окончания фразы, которое он прошептал себе самому: «Тем не менее я могу нравиться…» Но она догадалась, отвернула лицо в сторону, и Андрес понял, что она плачет. Он попытался ее обнять, потому что искренне ее любил. Она высвободилась:

— Оставь меня… Пойди посмотри, сидит ли все еще твой отец у дяди Симфорьена. Позовешь меня, когда они кончат.

Матильда проводила его взглядом, потом посмотрела по сторонам. С ее детства здесь почти ничего не изменилось, только сосны поредели: многие из них умерли. И подлесок вырос. Но запах тумана и приглушенные звуки осеннего утра запомнились ей с самых истоков ее существования. Она вдруг потеряла ощущение времени. Увидела себя среди этих сосен маленькой девочкой, со всех ног убегающей от Габриэля; почувствовала, как от быстрого бега подскакивает на плечах держащаяся резинкой за шею шляпа… Габриэль… Она прожила жизнь с твердой установкой не думать о прошлом. Не думать, не говорить о нем, заботиться о дне сегодняшнем, о том, что зримо и осязаемо. Без Андреса ей бы это не удалось. Он прав: она пользовалась им, подпитывалась от него: он был ее ручной зверюшкой и сыном человека, которого она когда-то любила. Она бы долго не протянула в окружении Симфорьена Деба и Катрин, а потому и не отправила Андреса в коллеж. Она не дала ему полноценного образования и не стремилась к этому. Она делала все, чтобы поддержать в нем любовь к земле: он так привязан к земле, полагала она, что никогда не покинет Льожа.

Она отчетливо услышала шаги Андреса на крыльце. Растущие вокруг сосны словно бы утратили реальность, изгородь и луг казались миражом, воспоминанием. «Ни за что не держаться» — какой огромный смысл приобретают в иные минуты эти простые слова! Разжал руку, выпустил ветку и больше ни за что не держишься.

Матильда не шевелилась, пораженная своим открытием: она уже двадцать лет, сама того не зная, жила в отчаянии. Неосознанное отчаяние может сделаться привычным состоянием. Она прислонилась спиной к стволу дуба, бессмысленно прислушиваясь к стуку удаляющейся повозки. Так она простояла некоторое время.

VI

Андрес окликнул ее с крыльца. Он размахивал листком бумаги, и Матильда поняла, что сделка состоялась. «В ущерб Катрин», — подумала она и снова поборола в себе смутные укоры совести. Нет, дочь не забыта, отец, без преувеличения скажем, любит ее так сильно, как только способен любить человеческое существо. Он наверняка позаботился о том, чтобы не обделить девочку.

Любопытство заставило ее ускорить шаг. Андрес бежал ей навстречу.

— Все в порядке, — крикнул он. — Я подписал договор о продаже участков. Теперь займемся свадьбой. Вот проект брачного контракта: по-моему, вполне разумный. Ждем только твоего согласия.

Он запыхался, раскраснелся, глаза горели возбуждением и радостью. Матильда проглядела контракт: Катрин получала ежемесячную ренту в две тысячи франков, Андрес — проценты с продажи смолы и леса. Оговаривалось также, что молодожены живут на всем готовом, ничего не платят, а Андрес передает в семейную собственность принадлежащую ему половину неделимых дома и сада.

— Дядюшка непременно желает выпить шампанского по случаю нашей помолвки. К сожалению, он не может спуститься…

Еще только подойдя к двери, они услышали хриплое дыхание и почувствовали запах эвкалипта. Деба занимал самую маленькую комнату в замке, вечно задымленную всяческими окуриваниями. Его тощая фигура тонула в глубоком кресле. Устремив на Матильду и Андреса взгляд своих блестящих глаз, старик прошептал:

— От волнения у меня начался приступ.

Он сидел в свитере, надетом поверх ночной сорочки, ноги укутаны пуховиком. Говорили, что Катрин — копия отца, только выражение лица у нее иное — диковатое, животное. И действительно, Симфорьен Деба, как и дочь, был щуплым, смуглым и словно бы состоящим из одних острых углов: острый нос, череп, локти, колени, костлявые плечи. Он тяжело дышал.

— Ты прочитала проект брачного контракта, Матильда? Договор о продаже уже подписан: Сернес и Бализау будут моими… Бализау и Сернес… Но знаешь, я за них заплатил. Нужны же малышу наличные деньги на обручальное кольцо и все такое… Впрочем, у них не будет никаких расходов. Жерсента пошла в подвал за бутылкой «Редерера», которую я берег… это всем известно… до помолвки Катрин…

Градер стоял, чуть раскрасневшийся, и наблюдал за больным. Он поманил Андреса и что-то ему шепнул. Вошла Жерсента, неся на подносе бутылку шампанского и фужеры. Габриэль сказал:

— Все в сборе, кроме главного лица сегодняшнего праздника.

Симфорьен взглянул по сторонам:

— Надо же, и правда… Жерсента, позови скорей Катрин… Она, наверное, в соседней комнате.

Он закашлялся, не сводя глаз с двери в смежную комнату.

— А вот и она! Доченька, мы только тебя и ждали.

Удивление Катрин, не понимающей якобы, о чем речь, ее испуг, возглас: «Я ни с кем не помолвлена!» — все это походило на дешевый спектакль. Симфорьен же, напротив, превосходно играл свою роль. Он с изумлением обратился к Андресу:

— Скажи, мой мальчик, разве вы обо всем не договорились? Я думал, у вас все решено. Ты сам меня в этом уверил… А ты, Катрин, почему не развеяла моих заблуждений?

Андрес стоял бледный, как полотно, губы его дрожали, он поочередно смотрел то на отца, то на Матильду, то на Катрин. Девушка отвечала сухим безразличным голосом:

— Ты никогда не спрашивал моего мнения. Я ни с кем не помолвлена. Я не выйду за Андреса.

Старик Деба уже и не пытался играть, и на лице его, несмотря на мучительный приступ астмы, сияло неподдельное наслаждение, омраченное толикой страха.

— Деточка моя, никто не выдаст тебя замуж силой… Ты свободна…

Габриэль его перебил:

— Довольно, зря стараетесь. Хватит играть комедию.

— Но, дорогой мой, никто тут не играет комедию… Я больше вашего удивлен… Больше всех расстроен… Я свыкся с этой мыслью… Впрочем, я надеюсь, она все хорошенько обдумает и… (но тут вмешалась Катрин: «Я все обдумала!»). В любом случае, — добавил он поспешно, — я не намерен лишать Андреса оговоренных благ…

Юноша, оглоушенный происходящим и до сих пор не проронивший ни слова, прошептал:

— Если ты думаешь, что я здесь останусь хоть на один день… Я уже давно тут подыхаю…

Отец прервал его:

— Ничего подобного, сын мой, ты останешься в этом доме, он твой. У тебя все отняли, тебя обокрали, но дом по-прежнему общий. Ты здесь живешь, и, коль скоро ты готов меня принимать, я тоже пробуду тут, сколько понадобится.

Он впился в больного взглядом своих голубых глаз, а тот сидел, опустив голову, и наблюдал за ним исподлобья.

— Понадобится для чего?

— Чтобы заставить вас вернуть награбленное, — спокойно ответил Градер.

— Э-ге-ге, голубчик! Это кто же тут должен вернуть награбленное? Да вы наглец, как я погляжу! Не вынуждайте меня высказывать все открытым текстом. Я готов разорвать договор о продаже, если Андрес вернет мне деньги… Но может быть, вы уже заранее распорядились средствами вашего сына?

Последние слова слышали только Градер и Андрес. Градер мгновенно побледнел, а сын взял его за руку и сухо отчеканил:

— Что подписано, то подписано.

В наступившей тишине Матильда произнесла упавшим голосом:

— Я тоже, детка, полагала, что у вас с Андресом полное согласие: о вашей свадьбе уже толковано-перетолковано. Ты и сама так часто о ней говорила. Но я не стану оказывать на тебя давление…

Катрин парировала дерзко, что, дескать, и не стоит тратить силы понапрасну. Матильда пожала плечами и вышла, ничего не ответив, а за ней — Габриэль и Андрес.

Деба и Катрин некоторое время прислушивались. Старик велел дочери посмотреть, не стоят ли ушедшие в коридоре. Она приоткрыла дверь: никого.

— Вот видишь… Что я тебе говорил? Зачем дразнить людей? Ты хотела взглянуть на их лица? Ты довольна? Я тоже, не скрою. Но теперь… Ты слышала, что сказал Габриэль? Он отсюда не уедет!

— Подумаешь! — бросила Катрин, поправляя подушки больному.

— Разве ты не знаешь, что этот человек способен на все? — простонал он.

— Да что он может нам сделать?! — воскликнула она.

— Говори тише, — прошептал отец. — Ты его не знаешь. У меня есть о нем сведения. Я тебе не рассказал и половины того, что мне известно. Тебе еще рано слушать такие вещи.

Старик дрожал. Нежная улыбка озарила некрасивое лицо Катрин, она погладила отца по голове.

— Ну не съест же он нас, каким бы он ни был прохвостом… Пока что мы его обвели вокруг пальца, или я ошибаюсь? — проговорила она с какой-то животной радостью.

— Я болен, Катрин. Не смертельно, как они думают, как они надеются, но астма меня подкосила. Конечно, в таком состоянии я могу прожить еще долго. Клерак мне это уверенно сказал… Не далее, как вчера. И все же я беззащитен… — Он задохнулся, помолчал, потом продолжил: — Берегись, детка, я не знаю, что они замышляют… Пока Градер здесь, надо быть начеку. В конце концов он уедет: кое-кто в Париже об этом позаботится. Он и не подозревает, что я переписываюсь с этой его Алиной. По счастью, она его крепко держит. И все-таки я вздохну свободно, только когда он отсюда уберется.

— А мама-то! Ты видел? — спросила вдруг Катрин. — Какова! Бровью не повела! Я с нее глаз не спущу…

Нет, он не мог ее видеть, поскольку она стояла позади его кресла.

— Может, в конечном счете она и довольна, что я не хочу за Андреса, — сказала Катрин.

Она глядела в пространство.

— Остерегаться надо не мамы, а этого типа, бандита… Не нравится мне, когда он притворяется тихоней. Будь чрезвычайно осторожна, девочка, следи за всем, особенно на кухне… За огнем присматривай. Не выходи на улицу в темноте. — Он прервался, откашлялся. — Надо тебе заглянуть в счета: Андрес — внук фермера, в глубине души он всегда на их стороне и против меня. Говорят, он любит землю… Играть на руку тем, кто наживается за наш счет, не значит любить землю. Посмотри, как он позволяет отцу обкрадывать себя. Так и с нашими должниками: он им все прощает. Слабак. Не хватало только, чтобы он стал тут хозяином. Короче, следи за ним.

— Не беспокойся, они все у меня под наблюдением, — ответила Катрин.

VII

— Андрес немного успокоился?

— Да, он лег и закрыл глаза. Я положила ему на лоб мокрое полотенце.

Прошло не более часа с той минуты, как старик Деба открыл карты. Матильда вошла в комнату, которая по-прежнему оставалась для нее комнатой Адила, хотя жил в ней Габриэль, и тихонько закрыла за собой дверь.

— Я часто видела Андреса в гневе, — сказала она, — у него еще в отрочестве случались приступы безумной ярости. Но такого, как сегодня, никогда. Разумеется, это тяжелый удар…

Матильда присела на кровать, Градер курил, зажав сигарету губами и засунув руки в карманы.

— Меня удивляет, — продолжала Матильда, — что он так болезненно это воспринял. Я сказала, что он в гневе… Нет, он страдает. Он любит землю, как живую. Можно подумать, он потерял любимого человека.

— Ты попала в точку.

Она посмотрела на него вопросительно. Он покачал головой:

— Бедная Матильда! И ты еще хвалилась, что знаешь его! Я только вчера вечером приехал, а мне уже известно о нем больше, чем тебе.

Матильду его слова больно кольнули, и не потому, что она опасалась узнать дурное о тайной жизни Андреса, — нет, ее огорчило, что Градер пользуется таким доверием сына. Значит, утром, пока она спала, юноша успел рассказать отцу все, что скрывал от нее. Однако вслух она произнесла безразличным тоном:

— О, я о многом догадываюсь!

Она лгала: в действительности она и не представляла, на что намекает Градер. Он же прекрасно видел, что она мучается, но ее боль не вызывала у него сочувствия, а лишь бередила старые раны. В этой самой комнате двадцать лет назад обстоятельства вынудили его предстать перед Матильдой без маски, и она впервые увидела его таким, какой он есть. Он до сих пор не мог забыть, как она без чувств рухнула в коридоре. Сегодня она переживала из-за Андреса. Нет, он не ревновал к сыну, просто ему хотелось, чтобы Матильда разделила с ним горечь воспоминаний… Но прошлое умерло для нее безвозвратно, даже сожалений не осталось — это и раздражало Габриэля, ожесточало его. В нем, как обычно при виде чужих страданий, пробуждалось любопытство и желание подлить масла в огонь. Он притворился, что поверил ей:

— Разумеется, такой тонкий, чуткий человек, как ты, не мог не догадаться, что у Андреса есть женщина.

— Я знала это, — кивнула Матильда. Она смотрела на Габриэля широко открытыми глазами и ловила каждое его слово.

— Таким образом, я не удивлю тебя, сказав, как мало мы все теперь для него значим. Это мой сын: он взял у меня готовность добиваться желаемого любой ценой. При этом импульсивен в мать…

Матильда оборвала его:

— Как ты смеешь говорить в таком тоне об Адила! Как ты вообще смеешь произносить ее имя!

Но и сама она воспользовалась именем Адила, как предлогом: горячо вступаясь за нее, она лишь давала волю своей ревности и боли. Градер не унимался:

— Ты не властна тут ничего изменить: Андрес — дитя любви.

— Никакой не любви! — вспылила она. — Он дитя ненависти. Ты ненавидел Адила, а она ненавидела бесовское наваждение, жертвой которого стала. Бедный Андрес! Дитя любви… Не смеши! Скажи лучше: дитя ненависти и раскаяния…

— Помилуй, Матильда, а я-то думал, что в Льожа презирают красивые слова! По-моему, «пустомеля» теперь не я…

Слышала ли она его? В темном платье без украшений она сидела, выпрямив спину, скрестив руки. Сколько благородства в линиях лба, бровей, носа! А вот большой рот с бескровными губами и дрябловатая шея выдавали отчаянную муку. Помолчав, она призналась:

— Мне ничего не известно о женщине, в которую влюблен Андрес. Я теряюсь в догадках. В Льожа нет никого…

— Она не здешняя, но жила некоторое время в доме священника…

— Не хочешь же ты сказать… Неужели та самая особа?

— Он познакомился с ней случайно, когда однажды возвращался на поезде с соревнования по регби в Сен-Клере. Инициатива принадлежит ей. Всю осень они встречались в заброшенных парках и пустующих фермах. Сейчас она живет в Люгдюно, в новой гостинице на площади Мальбек.

Градер внимательно наблюдал за Матильдой, восхищаясь спокойной неподвижностью ее лица, на котором разве что уголки губ чуть дернулись, и ее равнодушным тоном.

— Какое отношение эта история, которая, в сущности, меня не касается, имеет к несостоявшейся женитьбе Андреса? — спросила она.

— Особа эта, Тота Рево, на днях уезжает в Париж. Ее местопребывание раскрыто, и, хотя она поселилась в Люгдюно тайком от брата, злые языки говорят, что он сам ее устроил в гостинице и что они никакие не родственники. Что такое здешние сплетни, ты лучше меня знаешь. Тота будто бы обожает брата и, опасаясь ему навредить, собирается перебраться в Париж. Андрес мирился с ее отъездом до тех пор, пока рассчитывал, что сразу после свадьбы, а если удастся, и раньше сам отправится в Париж… и сможет ее содержать. Теперь он лишился всего… А что бы он там ни говорил, я не думаю, что эта дама бескорыстна…

Матильда прервала его рассказ, заметив, что Андрес получил чек на солидную сумму с продажи Сернеса и Бализау. Градер отвел взгляд и промолчал. Она подошла к нему вплотную:

— Эти деньги… Ты их забрал? Признавайся!

Он неуверенно отнекивался:

— Нет, что ты! Скажем так: он разместил их под проценты… Я буду выплачивать ему пять процентов от этой суммы, но я ею уже не распоряжаюсь. Я готов был отдать ему все, что у меня осталось, — он отказался. Впрочем, этого надолго не хватит… Да и я могу предложить ему кое-что получше… когда он будет в состоянии меня выслушать. Он уже пообещал, что не уедет, пока мы не выиграем дело.

Матильда вздрогнула, ее ужаснул этот тихий голос, в котором слышалось что-то непостижимо зловещее. Она тронула Градера за плечо, но тотчас отдернула руку.

— Тебе бы тоже лучше уехать, Габриэль! — неожиданно взмолилась она. — Уезжай, оставь меня. Сегодня же… Трехчасовым поездом…

— Нет уж, голубушка, у меня здесь много дел.

— Это наверняка недобрые дела, — не отступала она. — Во всяком случае, на меня не рассчитывай.

Матильда подошла к двери, а Градер остался стоять у окна: против света она видела только абрис его лица.

— Видишь ли, дорогая, ты-то мне как раз и понадобишься. Сама же еще меня благодарить будешь!

— О нет, никогда! — воскликнула она.

— Не спеши говорить «нет», узнай сначала, что у меня на уме… В чем дело?

Она поднесла палец к губам и прислушалась:

— Машина.

— Он поехал к ней. Возможно, это их последнее свидание.

— Только бы она не увезла его с собой! — вырвалось у Матильды.

Она стояла неподвижно, держа руку на дверной щеколде. Градер подошел к ней, взял за плечи:

— Не волнуйся, меня он не ослушается. Я, между прочим, тоже люблю мальчика, — продолжил он с наигранной веселостью. — А ты хочешь, чтобы я бросил его в тяжелую минуту?

Потом добавил тихо и жестко:

— Помяни мое слово: он будет здесь хозяином, и очень скоро. Клянусь тебе.

В ответ на ее молчание он легонько прижал ее к себе, так, что она почувствовала его дыхание, и прошептал:

— Он будет хозяином, потому что ты будешь хозяйкой.

Она резко высвободилась:

— Я здесь никто, ты сам это знаешь: всем распоряжается Деба.

— Да, конечно, — отвечал он, — только, понимаешь, астма — штука с виду неопасная, но в конце концов сказывается на сердце.

— Он нас всех переживет, и доктор Клерак того же мнения.

— Что мне диагнозы Клерака! Я больше доверяю своим собственным.

Он хохотал. Его смех заставил Матильду содрогнуться, она наконец нашла в себе силы стряхнуть наваждение и выйти из комнаты. Спустившись в вестибюль, она накинула пальто и шагнула в туман, подсвеченный, но не рассеянный полуденным солнцем. Звонили к обедне: должно быть, Лассю старался. Оглушительно выли сирены, раскрывая двери фабрик. Матильда ощущала легкость и свободу. От ее давешних переживаний не осталось и следа. Весь мир сиял. Жизнь, казалось, заново обретала вкус и запах. Матильда уповала, сама не зная на что, и верила, что завтра все будет иначе. Градер вселил в нее надежду.

VIII

На исходе того же дня ставни в одной из комнат гостиницы в Люгдюно оставались открытыми, несмотря на опустившуюся ночь. Горевший на площади Мальбек фонарь освещал постель, на которой лежала Тота, укрытая белым покрывалом. Она курила и наблюдала за Андресом, тот собирался уходить. Он виделся ей сейчас простым неотесанным парнем, курчавым, скверно одетым, футболистом из деревенской команды. Андрес же провожал глазами каждое движение ее красивой руки, которую она то вытягивала к пепельнице, то подносила к губам.

— Нет, — сказала она строго, — не трогай мою щетку.

Он послушно положил щетку на место, потому что с благоговением относился ко всем этим ее вещицам из слоновой кости и хрустальным флакончикам с золотыми пробочками. Тота продолжала его рассматривать: низкий лоб под густыми волосами, неподвижный взгляд… «Досадная получилась история…» — думала она. А что делать? Вернуться в родительский дом, как советует Ален, поселиться в Ла-Бенож, где в прошлом году умерла мать? В погребах еще хранилось непроданное вино трех последних урожаев, а виноградники были сданы в аренду типу, который их нещадно вырезал. Влачить там убогое существование? Нет, лучше сдохнуть! Но как прожить в Париже на какие-то жалкие двенадцать тысяч франков? Конечно, можно найти кого-нибудь… если бы не Ален: он не перенесет ее падения. Оставалось исполнить другое пожелание брата: помириться с мужем… наркоманом, психопатом, избивавшим ее не раз… неудавшимся писателем, вообще ни на что не способным… Нет, никогда! Хорошо бы Андрес приезжал иногда в Париж и помогал ей сводить концы с концами. Он ей не противен… Надо его уговорить.

— Я вынуждена отсюда уехать… Из-за меня у брата одни неприятности…

— К кому ты поедешь? Признавайся!

Ворот его рубашки был расстегнут. Глядя снизу, она видела основание крепкой шеи и выступающий подбородок.

— Ни к кому. Пока нужда не заставит… Кстати, почему бы тебе не поехать со мной? Ах да, ты же помолвлен… Ну так придумай предлог…

Андрес чуть наклонился. Тота дотронулась рукой до его губ, и вдруг он упал как подкошенный.

— Что это на тебя нашло?

Он поднялся, она слышала его прерывистое дыхание.

— Тота, я не могу поехать с тобой…

Он не мог ехать, нет. Он хорошо помнил, как утром в коридоре, когда они вышли от старика, отец шепотом приказал ему: «Останься, потерпи немного, через несколько недель ты будешь здесь хозяином. Тогда и женщина эта, без которой ты жить не можешь, будет твоей. А иначе потеряешь ее навсегда — все зависит от тебя».

Потом, когда в припадке ярости он рыдал и выл у себя на кровати, эти слова не шли у него из головы, они-то его в конце концов и успокоили. Заверения отца звучали загадочно и торжественно. Кто мог устоять перед такой несокрушимой уверенностью? Нет, он не поедет сейчас в Париж. Надо только непременно добиться, чтобы и Тота отложила отъезд. Он снова сел на постель:

— Повремени немного, ты же мне обещала, не далее как час назад.

В ее взгляде сквозило скрытое отвращение: Андрес нравился ей только в темноте, когда она не видела глуповатого и низменного выражения его лица; ей нравилось тело без головы.

— Ты видишь, я в нерешительности, это значит, что у меня никого нет… Могу уехать, могу остаться… Меня никто не ждет. И если бы не Ален…

— Ты никого не любишь? — приставал Андрес.

— Тот, кого я люблю — в другой жизни, — ответила она.

— Он умер?

— Хуже… Он в плену.

Андрес допытывался, как ребенок, понимая все ее слова буквально:

— В тюрьме?

— Если бы он был в тюрьме, — вздохнула она, — мы бы могли, по крайней мере, переписываться. Я бы знала, что он помнит обо мне, как я помню о нем. Но сутана, которую он носит, не просто разделяет нас… Она делает его недосягаемым…

— Понял! Это твой брат!

Он залился радостным смехом и левой рукой обнял ее за плечи:

— Ну, ты меня и напугала!

Неподвижное бледное лицо Тота притягивало его. Он наклонился к ней. На площади Мальбек загромыхал тяжелый автомобиль. Залаяли собаки. Вдалеке процокала копытами лошадь. Грузовичок остановился у дверей гостиницы. Послышались голоса: разговаривали на местном диалекте. Тота думала о том, что надо бы ей перебраться подальше от брата, раствориться во мгле, недоступной, как она полагала, для его молитв и страданий. Андресу между тем пора было возвращаться в Льожа, не то отец заподозрит, что он сбежал. Тота поинтересовалась, с чего это вдруг его домашние сделались такими подозрительными. Он ответил уклончиво, затем требовательным голосом повторил свой вопрос:

— Так ты не уедешь?

Вместо ответа она погладила его по руке, потом сказала:

— Я могла бы просто отъехать чуть подальше… в Бордо, например… Но мне понадобится помощь… Я не так богата…

На лице Андреса отобразилась досада. «Крестьянская душа, у него каждый грош на счету», — подумала Тота. Он же вспоминал слова отца: «Потерпи немного, и мы выиграем дело…» — и настаивал, чтобы она осталась в Люгдюно. Она в общем-то не отказывалась; она пока еще принадлежала ему и слушалась его.

— Я ухожу, мне пора, — повторял Андрес и все не отходил от кровати.

Снизу он казался ей очень высоким, что не соответствовало действительности. Тота снова подняла руку; казалось, это не рука, но змея, а кисть — ее голова. Андрес легонько прикусил ладонь, коснувшуюся его губ, Тота не вскрикнула. В гостинице стояла тишина, только на кухне что-то рубили ножом.

— Теперь прощай, — произнес он.

И лица их сблизились в темноте.

Она слышала, как удаляются по коридору его шаги. Она всегда прислушивалась, когда он уходил, знала, как тарахтит мотор его автомобиля, а дальше угадывала по гудку, сворачивает ли он у кладбища или едет по дороге на Сен-Клер. В этот раз приглушенный звук его тяжелых шагов по ковру вдруг прервался шумом, стуком падающего тела, затем раздался голос Андреса, выкрикивающий проклятия, и хихиканье.

Тота вскочила с постели, ощупью нашла пеньюар и выбежала в темный коридор. С лестницы лился свет, на площадке копошились какие-то фигуры. Два смеющихся молодца удерживали на полу человека, накрытого простыней — все походило на шутку.

Тота стояла полуодетая, не решаясь выйти из темноты; хохот ее успокоил. Но тут лежавший выбрался из-под простыни, и она увидела окровавленное и перекошенное от злости лицо Андреса. Нападавшие замерли в изумлении.

— Месье Андрес! Ну, дела!

Выпачканный кровью, Андрес кричал:

— Мулер? Пардье? Сволочи! Скоты!

Тота бросилась к нему, упала на колени, обхватила его голову руками. У него шла кровь носом, и верхняя губа припухла.

— Ну-ка, живо, — скомандовала она шепотом, — помогите ему дойти до моей комнаты.

Юнцы выглядели расстроенными: к Андресу они относились хорошо. Он был незаносчивый, ас в футболе, лучший нападающий в округе, без него и команда развалилась бы.

По счастью, гостиница в это время года пустовала, и на их этаже никто не жил. Мулер бормотал на диалекте:

— До свадьбы заживет… Знать бы, что это он! Вот беда-то! Мы ждали кюре! Посмеяться хотели!

Андрес приподнялся на кровати.

— Мне уже лучше, — сказал он.

— Если бы мы знали… Вы же понимаете… — лепетали его обидчики.

— Пошли вон, и чтоб никому ни слова, слыхали? Не то в полицию пожалуюсь.

Мулер предложил остаться и отвезти Андреса на его автомобиле, если он будет чувствовать себя неважно. Пардье бы вернулся один на их грузовичке. Болтать они, понятно, не будут.

— Убирайтесь оба, — проворчал в ответ Андрес.

Тота, все это время молча хлопотавшая над Андресом, сказала, не поднимая глаз:

— Вы сможете, однако, засвидетельствовать, что господин кюре…

Они неодобрительно на нее покосились, а Пардье уже из коридора крикнул:

— А что это доказывает? Только одно… — и, поднеся с двух сторон руки к обтянутому беретом узкому черепу, он указательными пальцами изобразил рога.

Андрес попытался было вскочить, но Тота его удержала:

— Брось!

Некоторое время они напрягали слух: грохот грузовичка стих вдали. Теперь Андрес лежал на постели, а Тота поспешно одевалась. Ярко горела лампа.

— Зачем тебе одеваться, ведь ты же сейчас ляжешь спать? — дрожащим голосом произнес Андрес.

Тота молча открыла шкаф и стала доставать из него платья, белье и прочие вещи. Андрес приподнялся:

— Ты с ума сошла? Сейчас уже нет поездов.

Она сказала, что уедет первым утренним поездом, в пять сорок. Оставшееся время полежит одетая. На вопрос, куда она поедет, отвечала только: «Как можно дальше». Ничего более определенного он от нее не добился. Правда, она дала слово, что напишет ему, как только устроится, и сообщит свой адрес. Она готова была пообещать, что угодно, лишь бы от него отделаться. Его мольбы разбивались о глухую стену.

IX

— Мне кажется, едет машина.

Градер открыл дверь, прислушался. Лунный свет едва пробивался сквозь туман, и ни звука в целом мире, кроме журчания Бальона, разбухшего от дождей. Матильда, сидевшая у огня, не шевельнулась. Она бы почувствовала, если бы приехал Андрес.

— Мы его больше не увидим, — прошептала она.

Градер пожал плечами:

— Он задержался… Поставь себя на его место. Но он разумный юноша.

Неожиданно Матильда встала:

— Вот теперь — он.

Не успел Габриэль ответить, что ничего не слышит, как до него донесся нарастающий гул мотора.

— Он изменил скорость, значит, свернул в аллею, — добавила Матильда.

Андрес вошел, скинул старую кожаную куртку и даже нисколько не удивился, увидев их обоих на ногах среди ночи.

— Что с тобой, мой мальчик? — воскликнула Матильда. — У тебя губа распухла и на лбу шишка.

Он проворчал, что это пустяки, расшибся в гараже, и, не отвечая на другие вопросы, подошел к камину. Буркнул только, что голоден. Матильда, державшая для него на плите разогретый суп, накрыла на стол. Он начал есть, громко чавкая, как едят в трактирах. Габриэль курил, сидя поодаль, и не сводил глаз с сына. Матильда, напротив, подавая ему, смотрела в сторону. Этой ночью ей не хотелось его поцеловать, он был ей неприятен.

— А теперь, малыш, пора спать.

Андрес залпом осушил стакан вина и придвинул стул к огню. Раскрасневшееся лицо, мутный взгляд, недобрая ухмылка и синяки делали его похожим на уличного хулигана.

— Спать не хочется, — ответил он. — И вообще, не время: надо что-то решать… Если вы не слишком устали…

— О, я давно забыл, что такое сон, — перебил его Габриэль, — поскольку веду ночной образ жизни… А вот ты, Матильда, иди ложись. Ты уже засыпаешь.

Она попыталась было возразить, но он бросил на нее взгляд, недвусмысленно означавший: «Оставь нас одних».

Оставлять их одних ей не хотелось. Она не знала, о чем этот человек собирается говорить с Андресом, однако не сомневалась, что обязана защитить мальчика от него. В то же время в душе Матильда полагалась на Градера и чувствовала, что она с ним заодно. Все уладится, думала она. Какой ценой? Чего ей бояться? Казалось бы, нечего. И все же она стояла в нерешительности. Габриэль подошел к ней и, тихонько подталкивая ее к двери, прошептал:

— Я не могу разговаривать с ним при тебе…

— О чем?

— Ты прекрасно понимаешь, о чем!

Матильда сделала вид, что не понимает, тогда Градер пожал плечами и указал на Андреса, который сидел к ним спиной, вытянув ноги к камину.

Матильда снова покачала головой, а Градер открыл дверь и отступил, пропуская ее. На пороге она обернулась.

— Нет, Габриэль, — сказала она решительно, — не понимаю.

Он вернулся к Андресу, тот сидел, закрыв лицо руками. «От огня заслоняется», — подумалось Габриэлю, но затем он увидел, что юноша плачет.

— Плачь, не стесняйся, — сказал ему отец. — После поговорим…

Андрес шумно высморкался. Тело его сотрясалось от рыданий, как бывало в детстве. Пастушка смотрела на него, положив морду ему на колени. «Пусть успокоится!» — думал Габриэль. Он подождет, когда сын будет в состоянии его выслушать. Торопиться некуда: вся ночь впереди. Габриэль не сомневался в победе, хотя и не знал еще, с чего начнет разговор; он явственно ощущал, что какая-то неведомая сила направляет его и поддерживает.

— Ну что? — спросил он, взяв Андреса за руку.

— Она уехала!

— Тем лучше! Да, лучше. Теперь мы спокойно наведем здесь порядок.

— Я не знаю, где она…

— В Париже, старик: такая дичь всегда укрывается в Париже. Ну, ну, не сердись — найдется. Не пройдет и недели, как ты получишь письмо.

— Да. Она обещала.

— Так чего же ты плачешь? — воскликнул Градер.

Юноша улыбнулся — в нем снова зажглась надежда.

— А у вас что нового? — спросил он.

Градер придвинул стул и, подложив охапку хвороста в камин, стал глядеть, как пламя перебрасывается с одной ветки на другую.

— Пока ничего. Надо думать о будущем, оно не за горами. Деба, что бы там ни говорили, плох, и сердце его долго не выдержит…

— Так вот на что ты рассчитываешь? — В голосе сына звучало разочарование. — А дальше что? Думаешь, Катрин изменит свое решение? Никогда! Я ее знаю. Да и я теперь не захочу… ни за что.

Андрес расхаживал по кухне, повторяя плаксивым тоном:

— Если это все, что ты придумал…

— Речь не идет о Катрин, — прервал его Градер. — Разумеется, почему бы не попробовать… Но я понимаю, ты ей не простишь. К тому же у нас будет кое-что получше… — Он перешел на шепот. — По брачному договору, совместно приобретенное имущество находится у них в общей собственности… Я имею в виду старика и Тамати… Стало быть, овдовев, она получит все, что досталось ей от Дю Бюшей плюс половину совместно нажитого: то, что Деба купил у меня.

Андрес слушал его, приоткрыв рот и нахмурив брови.

— Мне-то какой в этом прок? — прошептал он.

— Чтобы сохранить семейное достояние, в семьях заключаются порой самые нелепые браки, — говорил Градер безразличным тоном, словно и впрямь рассуждал о вещах абстрактных. — Если разобраться, Тамати тебе почти и не родственница: она всего лишь кузина твоей матери. Понятно, брак будет фиктивным… Само собой! Чистая формальность, а отношения у вас останутся прежние…

— Папа, ты с ума спятил! — Андрес наклонился к отцу и теребил его за плечо. — Ты просто бредишь!

— Да ведь это пустая формальность! Разумеется, ты не сможешь жениться, пока Тамати жива… Ну так и что? Тоже мне несчастье! Главное, ты будешь свободен.

— Во-первых, никогда не поверю, чтоб она согласилась играть эту комедию! Формальность не формальность — я ее знаю: она считает меня своим сыном, это покажется ей чудовищным.

Градер покачал головой и усмехнулся с видом человека, знающего жизнь:

— Ошибаешься. Уверяю тебя, она на все согласится. И потом, у нас будет время ее подготовить…

— А сколько шуму в Льожа? Представляешь, что люди скажут?

Но Габриэль невозмутимо продолжал:

— Брак можно сохранить в тайне. Удастся ли это при Катрин? Не знаю, надо подумать. Но запомни: когда дело касается имущественных интересов, люди обычно все очень хорошо понимают.

— Я вот, папа, тебя слушаю, слушаю… Но о чем мы с тобой говорим? Дядя Симфорьен жив и умирать пока не собирается…

— Это только пока.

— Он может прожить годы.

— Не смеши меня, дорогой!

— Во всяком случае, долго. А я не могу ждать! Нет! Не могу жить в неопределенности.

Андрес метался по кухне, как загнанный зверь. Отец внимательно за ним наблюдал, потом сказал:

— Тебе недолго пребывать в неопределенности. Поверь моему слову.

Андрес остановился и посмотрел на человека, произнесшего эти слова чужим, незнакомым ему голосом. Градер сидел на низком стуле, упершись локтями в колени и опустив лицо. Андрес видел только его затылок, хрупкую шею, узкие плечи под пиджаком тонкого английского сукна. Этот незнакомец учащенно дышал. Андрес отошел в сторону и открыл дверь в сад: ночь стояла холодная, легкий ветерок заглушал журчание Бальона. Градер почувствовал, что мерзнет, окликнул сына. Юноша провел рукой по лбу и вернулся к отцу.

— Ты что, пророк? — спросил он, смеясь. — Ты угадываешь будущее?

Он смеялся, чтобы развеять наваждение, вернуться к обычному разговору. Отец ответил, глядя в пол:

— Будущее мы творим своими руками.

Произнося эти слова, он поднял глаза и опешил — на лице сына он прочитал смятение и беспокойство.

— Что случилось, Андрес? Почему ты на меня так смотришь? Что я такого сказал?

— Нет, ничего…

Юноша тряс головой, словно стараясь отогнать какую-то абсурдную дикую мысль. И вдруг он вспомнил свою возлюбленную. Он на целых несколько минут забыл о Тота, и вот теперь она возникла перед ним, он ощутил ее тепло, слитое с его сокровенным существом, растворенное в нем… Градер тем временем молчал, он, собственно, уже все сказал. Оставалось ждать.

На двери, ведущей в дом, тихо щелкнула задвижка, и в кухню вошла Матильда. На ней был коричневый халат, волосы на ночь заплетены в косы, на ногах — мягкие тапочки: потому они и не слышали ее шагов.

— Я все-таки вернулась, — сказала она. — Волноваться уже стала… Вы знаете, который час?

Андрес метнул на нее короткий, но пронзительный взгляд. Матильда спросила:

— О чем вы говорили?

— Да так, сам не знаю! О чем мы говорили, Андрес?

Юноша неопределенно повел рукой и поспешно вышел. Матильда и Градер последовали за ним.

Втроем они поднимались по лестнице спящего дома. Деревянные ступени скрипели у них под ногами. В это время на втором этаже открылась дверь, шаткая тень скользнула вдоль стены, и перед ними предстал ужасающий своей худобой Симфорьен Деба в ночной сорочке.

— Что вы делаете втроем в такое время? Скоро утро.

Матильда принялась объяснять, что они беспокоились из-за Андреса, тот долго не возвращался. Извинилась перед мужем, что они его нечаянно разбудили. Но старик завизжал:

— Неправда! Я слышал, как приехал Андрес… Он уже давно вернулся. Я хочу знать, что вы делали…

Но Градер резко оборвал его:

— Мы уже и поговорить не имеем права? Если в доме и есть вор, то не среди нас.

Деба стоял, прислонившись к стене, пытался что-то сказать, но не находил слов. Появилась Катрин, тоже в ночной сорочке, подошла к отцу. Матильда снова начала объяснять, что они ждали Андреса и вот напугали Симфорьена, но девушка, не обращая ни малейшего внимания на ее слова, обняла больного за плечи и увела.

Послышался скрежет ключа в замке. Градер знаком повелел Матильде и Андресу замереть и затаить дыхание: из комнаты донесся голос Катрин:

— Теперь тебе хуже станет… Чего ты добился? Ты же знаешь, я всегда с тобой…

— Как видишь, не всегда!

— Надо же и мне когда-нибудь поспать…

Старик что-то пробормотал — они не разобрали слов. В ответ Катрин крикнула уже из постели:

— Ну, это уж слишком! Ты в своем уме, папочка? Я знаю, он на многое способен, но не на это…

Матильда и Градер ни разу не взглянули друг на друга, а когда она потянулась поцеловать Андреса, тот отвернулся.

Защелкали задвижки и замки. Окутанный туманом сельский дом погрузился в сон незадолго до первых петухов.

X

На другой день сразу после утреннего туалета Матильда постучалась в комнату супруга, чтобы узнать его пожелания и распорядиться насчет еды. Она не услышала обычного: «Войди!» Дверь приоткрыла Катрин.

— Вы его так напугали, он провел ужасную ночь и теперь отдыхает.

— Хорошо, не буду мешать.

— Мама, он ночью задыхался… Я думала, он умирает.

— Почему ты не позвала меня?

Катрин посмотрела матери в глаза:

— Но, мама! Ты бы и сама не пошла! У него от одного твоего вида случился бы новый приступ.

— Я никогда не была пугалом для твоего отца, дорогая Катрин. Он мне всегда доверял. Что ты такое говоришь?

— Ничего, — ухмыльнулась Катрин и захлопнула дверь у матери перед носом.

Матильда осталась на лестничной площадке. Она не испытала гнева, нет. Она трепетала от возбуждения, как случается, когда в глубине души ждешь какого-то события и вдруг оказывается, что твои ожидания не напрасны. Она не признавалась себе, что рада, и не доискивалась причин. «Катрин, должно быть, преувеличивает. Она испугалась, что он умирает… Но когда он задыхается от кашля, всякий раз кажется, что он сейчас умрет».

Матильда положила свои большие красивые руки на блестящие перила. По окнам коридора стучал дождь. Ровный тихий дождь, зарядивший надолго. «Вот и зима пришла, — думала она, — луга Фронтенаков теперь снова превратятся в лагуны».

Ей не терпелось кое-кого повидать, поделиться несущественной на первый взгляд, однако небезынтересной для этого человека новостью. Она сделала несколько шагов и постучала в дверь Градера. «Входи!» — крикнул он, но, увидев Матильду, смутился и стал извиняться:

— Я не думал, что это ты… Я бы не позволил себе…

Он еще лежал в постели с книгой в руках и курил.

— Я не собираюсь на тебя смотреть! — засмеялась Матильда.

Габриэль застегнул пижаму, но она успела разглядеть его белую грудь и подивиться тому, что в пятьдесят лет он сохранил тело ребенка: таким она запомнила его когда-то давным-давно на мельнице над шлюзом, где он стоял, не решаясь прыгнуть в воду, и капли воды блестели на его хрупких плечах.

— Послушай, Габриэль, я хочу тебя предупредить: не нужно больше играть в эту игру.

— Какую игру?

Он смотрел на нее ясными глазами, и Матильда смутилась.

— Ты меня прекрасно понимаешь! Ночью у мужа случился приступ. Катрин — она, правда, любит все преувеличивать и выставлять меня чудовищем, — так вот, Катрин говорит, он чуть не умер.

Градер затушил окурок. Матильда увидела его тонкую, лишенную мускулов руку, чуть затененную рыжим пушком, узнала ее. Он ответил ей совершенно спокойным тоном:

— Ничего удивительного: Клерак сказал мне, что любое волнение…

— Нет! — вскрикнула Матильда. — Нет!

— Что «нет»?

Она замолчала, прислонилась лбом к оконному стеклу, по которому струились капли дождя. Мир заливало водой. Дождь заточит их в доме, возможно, не на одну неделю, отрезав от остальных людей. Они будут жить, как в ковчеге во время потопа. Градер неожиданно оборвал ее размышления:

— Матильда, ты любишь своего мужа?

— Разумеется! Почему ты спрашиваешь?

Он улыбнулся и закурил.

— Как бы тебе объяснить? — продолжила она. — У нас здесь не принято задаваться подобными вопросами. По сути, Симфорьен остался для меня тем же, кем был до моего замужества. Помнишь, после смерти отца он управлял моими владениями? Ну, так оно и продолжалось. Мы никогда не испытывали друг к другу пылких чувств. Я благодарна ему за то, что он удачно вел наш корабль.

— Все понятно, дорогая. Но в определенный период он был все-таки не просто управляющим. Не аист же принес Катрин…

— О! — воскликнула она смеясь. — Это было так давно и так недолго! Два-три месяца от силы… Он сразу понял, что тут ему ничего не добиться и настаивать не стоит. Клянусь тебе, я совсем не помню, какими были наши супружеские отношения, даже представить себе не могу.

— Ты, Матильда, в душе осталась юной девушкой.

Она почувствовала, как у нее вспыхнули щеки и, пожав плечами, отошла к окну.

— Да, юной девушкой, Матильда… Ты смирилась с тем, что для тебя все кончилось, не начавшись… Но иногда жизнь оказывается к нам менее жестока, чем мы сами… Да, она порой не довольствуется участью, на которую мы так легко обрекли себя, и дарует нам то, что мы считали невозможным, недосягаемым…

— О чем ты? — прошептала она.

Но он продолжал так, будто нисколько не сомневался, что она его прекрасно понимает:

— Я не забыл маленькую Матильду… Чистую, невинную… Скажи, ты помнишь «голубятник»?

— Нет! Замолчи! — отрезала она.

Габриэль, казалось, погрузился в грезу, всклокоченные седые волосы осеняли его лоб. Прошло какое-то время; внезапно он спросил:

— Ты видела сегодня Андреса?

— Нет еще. Мне нечего ему сказать.

— Между прочим, его пташка упорхнула. Да, уехала. Надо удержать его здесь, да так, чтобы он не взбрыкнул. Надеюсь, она ему напишет — тогда он станет покладистей. Иди, дорогая, навести своего Андреса. Меня ждут менее приятные встречи: придется выпить перно с Клераком… Вообрази, мы с доктором души друг в дружке не чаем. Я подарил ему бутылку пастиса, настоящего, из тех, что в барах Ла-Сьота и Кассиса прячут под прилавком. Теперь, боюсь, он ночью будет вставать и прихлебывать…

Матильда рванулась из комнаты и сама устыдилась своей поспешности. «Что это со мной?» — думала она. Разве не естественно ей зайти к Андресу? Почему вдруг нет? К тому же за ним надо следить. Она знала: он не переносит страданий. Ее охватило лихорадочное волнение, смесь страха и надежды. К Андресу она вошла, как всегда не постучав. Он стоял перед зеркалом без рубашки и брился.

— Здесь не проходной двор! Мне что, дверь на замке держать?

Матильда в растерянности замерла на пороге.

— Андрес, дорогой… Впрочем, ты прав, я все еще обращаюсь с тобой, как с ребенком.

Эти слова успокоили его как нельзя лучше. Он подошел к ней и поцеловал ее.

— Тамати, дорогая…

Он поцеловал ее еще раз, но она, не отвечая на поцелуй, вышла из комнаты. Андрес шагнул вслед за ней в коридор:

— Почтальон еще не приходил?

— Нет, дорогой, он всегда приходит между одиннадцатью и полуднем, ты же знаешь!

Малыш живет отныне в ожидании почтальона, говорила себе Матильда. Невозможно думать о нескольких людях одновременно. Для нас всегда существует реально только один человек, а остальные — фикция, мы только делаем вид, будто верим в их существование. «Тамати, дорогая…» Она тряхнула головой, как если бы отгоняла пчелу, и спустилась в кухню отдавать указания Жерсенте. Возвращаясь наверх, она столкнулась с Катрин:

— Мама, я тебя ищу. Тебя хочет видеть отец… О, бежать не обязательно! — добавила она визгливым голосом.

Матильда вошла к мужу, слегка запыхавшись. Деба сидел в своем кресле. Сколько времени уже она не видела его в постели? Лицо небритое, неумытое. Она чувствовала, как он сверлит ее взглядом, слышала его дыхание с присвистом. Он курил сигарету против астмы.

— Сядь рядом со мной, чтобы мне не напрягаться… Мне не то чтобы стало хуже, но одышка усилилась. Осенний приступ всегда самый тяжелый, самый затяжной… Я должен поговорить с тобой, задать тебе один вопрос… Послушай, Матильда, несмотря на то что произошло этой ночью, я тебе доверяю. Но я хочу знать доподлинно, что ты с ними не заодно, не в сговоре против меня. Дай слово, что это не так, и я поверю тебе. Мне это совершенно необходимо! Катрин ребенок, ей всего не скажешь. И потом, она слишком невыдержанна.

Он говорил правду: жена была, возможно, единственным человеком на свете, в котором Симфорьен Деба никогда не сомневался. Она это понимала и знала также, что пользуется его глубоким уважением, хотя и не догадывалась о скрытых причинах такого отношения. Дело в том, что Симфорьен не забыл тот короткий период их супружеской жизни, те два-три месяца, о которых Матильда якобы не сохранила никаких воспоминаний. Старик не забыл своих позорных провалов и жалких завершений. Он был признателен жене за то, что она не держала на него зла, что всегда проявляла к нему внимание и давала разумные советы, кроме тех случаев, когда дело касалось интересов Андреса.

Отвечая ему, Матильда тщательно взвешивала каждое слово:

— Никакого такого заговора нет. Если бы он существовал и я бы о нем слышала, я бы тебя предупредила. Но не спеши меня благодарить, потому что я не сомневаюсь в существовании заговора против Андреса с твоей стороны.

— Ничего подобного, дорогая… Клянусь тебе… Да, конечно, я знал, что Катрин на него сердита… Но я до последней минуты думал, что она согласится за него выйти. Ты ведь не хуже меня понимаешь: она от него без ума… Ну конечно же! — настаивал он в ответ на удивление Матильды. — Иначе она бы так не злилась из-за его равнодушия к ней. Она мне часто говорила: «Если бы он, по крайней мере, притворился, сделал вид…» Она раньше вас всех узнала о связи Андреса… Поэтому у меня были основания полагать, что в конце концов она все-таки согласится выйти за него замуж, хотя она и уверяла меня в обратном… И, признаюсь, я этого боялся. При всей твоей любви к Андресу, ты сама подумай, дорогая, кто он такой. Иметь его зятем! Пусть он и неплохой парень, но ведь он сын… — Больной с опаской посмотрел на дверь и понизил голос. — Ты не знаешь всего, что знаю я. Ты и не представляешь, на что способен Градер и какой скандал может тут разразиться со дня на день. Да, у меня есть своя тайная полиция. Ты еще скажешь мне спасибо за то, что я не позволил этому типу стать свекром твоей дочери. Мы и без того натерпимся позора. — Деба тяжело дышал, его возбуждение пугало Матильду. — Если его арестуют у нас… Правда, он всего лишь муж твоей кузины… но из-за Андреса, вроде как и член семьи. Я не могу рассказать тебе больше. На моей стороне только Катрин…

Матильда придвинулась ближе.

— Можешь мне доверять, — шепнула она старику на ухо. — Ты знаешь: я могила. Я, собственно, и не стремлюсь женить Андреса на Катрин…

Такого она прежде никогда не говорила, более того, до сих пор вела себя так, будто от этого брака зависела вся жизнь Андреса. Симфорьен сжал руку жены, лицо его осветилось радостью. Выходит, он мог больше не таиться от нее!

— Катрин влюблена в Андреса, и доказательством тому — ее отказ от блестящей партии: сын Бербине… да, да, моего компаньона на заводе… Ты знаешь, какие у них владения. Цены на землю сейчас упали, но все равно это колоссальное состояние. И потом, помяни мое слово, угодья вырастут в цене, как только девальвируют франк. А это произойдет обязательно… Ах, Матильда, мы с тобой отдалились друг от друга в последние два-три года, и я, видишь, даже не решился поделиться с тобой своими планами!

— Ну, разумеется, — парировала она, — не мог же ты одновременно держать меня в курсе твоих планов с Бербине и уверять, что хочешь отдать Катрин Андресу… Зато теперь, забрав у него Сернес и Бализау…

— Ты сама посуди! Градер так и так заставил бы сына продать участки. Ты же знаешь, что он водит Андреса за нос. Сернес и Бализау не должны были уйти из семьи. Тут ты со мной согласна? Помилуй, это же очевидно! Получился бы анклав, имение утратило бы цельность. Я исполнял свой долг, — произнес он с обезоруживающей убежденностью в своей правоте. — Я тебя не обманывал, я действительно боялся до самой последней минуты, что девочка бросится в объятия Андреса. Несчастный юноша! Негодяй-отец ограбил его еще до того, как он получил деньги. Но я возмещу ему утраченное. Пока я жив, ему не придется думать о деньгах: он будет получать больше, чем доходы от Сернеса и Бализау, и земли не уйдут из семьи. А после моей смерти… если вы меня переживете — ведь никто не знает, когда умрет, — так вот, после моей смерти отдадите ему, что захотите… деньгами, само собой. Ни пяди земли, обещай! Да будет ли он тут жить к тому времени? Мне жаль его, он недурной малый, но ничего не поделаешь — дети расплачиваются за отцов, таков закон.

Матильда слушала его с чрезвычайным вниманием. К ней вернулось хладнокровие. Она обязана была выведать, что угрожает Габриэлю и предупредить его. Ее не устраивал закон, по которому дети расплачиваются за отцов, она не допустит, чтобы этот несправедливый закон применялся к Андресу. Градер сильнее их, думала она. Он подготовится и сумеет отвести нависшую над ним опасность.

— Я рада, Симфорьен, что мы с тобой объяснились. Я считаю, что по отношению к Андресу ты поступил некорректно, но не сомневаюсь, ты действовал из лучших побуждений.

Он сжал руку жены.

— Только не скрывай от меня ничего, — добавила она. — Ты знаешь, как я люблю Андреса… Мне необходимо понять, что угрожает его отцу… и уберечь мальчика, найти какой-то способ… отослать его… Например, мы бы могли отправить его в Норвегию. Там надо было посетить бумажные фабрики…

— Пододвинься ближе и слушай. — Старик заговорил еще тише. — Мне давно известно от самого Градера, что его шантажирует одна женщина. Нетрудно догадаться: если она в течение стольких лет умудряется обирать такого ловкача, как он, значит, у нее есть против него мощное оружие… Я стал искать адрес этой самой Алины и нашел; просто проследил за почтой Градера, когда он гостил у нас в последний раз… Матильда, он очень силен, он сам отсюда не уедет, пока со мной не разделается. Я чувствую себя беспомощным перед ним… из-за болезни. Клерак вдруг заявил, что мое состояние ухудшается, я такого прежде от него никогда не слышал, а сейчас — только смотри, никому ни слова — он почему-то забил тревогу. Откровенно говоря, я ему не верю, я же чувствую, что не так уж и плох… Но этот подлец должен отсюда убраться… Ты согласна? Во что бы то ни стало… Так вот, я написал этой Алине. Сегодня утром я получил ответ: она берется меня от него избавить. Она появится здесь, когда он меньше всего будет ее ждать. Понятно, мне придется раскошелиться, но я заплачу ей только тогда, когда и духу его здесь не останется. Она теперь готова его сдать, поскольку из него больше нечего вытянуть. За его голову ей предлагают целое состояние. Сама понимаешь кто — маркиз де Дорт… Я тебе рассказывал эту историю: Градер повсюду хвастал письмами его жены, а потом продал их мужу за сто тысяч. Жених мадемуазель де Дорт после этого от нее отказался… Девушка, говорят, сошла с ума… В общем, это все не важно. Главное, что маркиз жаждет мести и денег не пожалеет. Алина уже заключила с ним сделку. Арестуют ли Градера или только нервы ему пощекочут, лучше, чтобы это происходило не здесь. Даже и издалека на нас все равно грязь польется.

Матильде хотелось крикнуть: «Не надо… ради Андреса!» Но она сдержалась. Муж ни за что не изменит своего решения. Нет, нужно придерживаться уже избранной тактики: делать вид, что она полностью на его стороне, все выведать и предупредить Габриэля. Ради Андреса она вступит в сговор с бандитом… Ну да, с бандитом… Хотя давеча этот бандит одним словом пробудил в ней трепет, когда упомянул про «голубятник»… Она вспомнила, как тридцать лет назад целомудренно положила голову на его плечо и закрыла глаза, а вокруг шуршал в листьях дождь и громыхала гроза… Ничего другого не было в ее жизни… Ничего уже не будет… Неужели ничего? Эти смутные мысли роились у нее в голове, однако она продолжала внимательно слушать откровения старика:

— Как ты догадываешься, в письмах я себя не называл и не подписывал их. В отсутствии осторожности меня не обвинишь. От кого письма — неизвестно, откуда отправлены — тоже: вдруг бы ей вздумалось сохранить конверты. Я всегда передавал их Бербине, он по понедельникам ездит в Бордо. Из Льожа я ничего не отправляю, не доверяю девице на почте. Короче, через три дня, в понедельник вечером, Алина будет здесь. Катрин встретит ее на вокзале. Как только она приедет, мы ее запустим в комнату к Градеру и застанем его врасплох, спящим. Она мне написала: «Уверяю вас, он уедет со мной во вторник утром первым же поездом…» Ему мало не покажется, как говорит Андрес… Нет, не покажется… Но в действительности, — он с беспокойством наблюдал за Матильдой, — я оказываю Андресу большую услугу: один раз отрежем по живому, а дальше он все забудет, и останется жить здесь. Зачем его куда-то отсылать, деньги тратить? Будет продолжать заниматься имением, как если бы оно ему принадлежало, а Катрин со временем выйдет за Бербине… Ты уходишь? — спросил он, заметив, что Матильда встала.

— Нет. Просто мне кажется, ты слишком много говоришь и слишком волнуешься.

Она протянула руку, чтобы потрогать ему лоб, а он перехватил ее и поднес к своим сухим губам.

— Катрин пришла бы в ярость, если бы узнала, что я тебе все рассказал… Она о тебе плохо думает, это от ревности… Но я ни о чем не жалею… Наоборот, мне стало спокойнее… Этот человек всегда был тебе отвратителен… У тебя есть причины его ненавидеть хотя бы из-за Адила…

Она ответила искренним тоном:

— Не знаю, ненавижу ли я его, но он и вправду вызывает у меня отвращение и страх…

Деба приободрился, он с довольным видом потирал руки и пощелкивал пальцами:

— Я спокоен на твой счет. Собственно, твоя задача — заботиться об Андресе и отвлекать его внимание. Когда же дело будет сделано, ты сумеешь представить ему все в лучшем свете, я на тебя полагаюсь.

Старик держал Матильду за руку; она едва успела отдернуть ее, когда в комнату вошла Катрин и подозрительно на них уставилась. Матильде не терпелось поскорее поделиться новостью, ею владело радостное возбуждение ребенка, спешащего возвестить о катастрофе. Сразу пойти к Градеру было бы неосторожно — Катрин наверняка за ними следит. И тут она вспомнила, что Градер ушел к Клераку. Теперь ей стало понятно, отчего доктор нагнал страху на Симфорьена. Градер силен, сильнее своего соперника, он парирует удар.

Дождь припустил с новой силой. Матильда дежурила у окна своей комнаты, чуть приподняв занавеску, чтобы дать знак Градеру, лишь только он появится. Ожидание ее не тяготило. Она все равно не смогла бы заниматься ничем другим. Она тоже настойчиво шла к цели: к своему счастью. В чем заключалось это счастье, она еще не осознавала, но тянулась к нему всей душой с того дня, как приехал Габриэль. С помощью Габриэля она добьется своего, он распахнет перед ней двери… Разве она делала что-то дурное? О чем ей беспокоиться? Случись ей идти к исповеди прямо сейчас, в каком грехе она смогла бы себя обвинить? Разве она не обязана предупредить Градера? Речь идет о его жизни, а он — муж Адила и отец Андреса… «На Градера тебе плевать, — шептал ей какой-то тайный голос. — Ты прекрасно знаешь, что тебе от него надо…»

— Мне от него ничего не надо! — воскликнула она вслух.

Матильда, Андрес и Катрин уже сидели за столом, когда вернулся Градер. Со времени известных событий их трапезы проходили в молчании. Катрин, как обычно, ушла еще до десерта и поднялась к отцу. Слыша ее шаги над головой, Матильда была уверена, что никто за ними не следит. Она шепнула Градеру, что ей необходимо поговорить с ним безотлагательно, и в надежном месте. Но где найти такое место, когда дождь согнал всех в дом?

— Приходи вечером ко мне в комнату, — сказал Градер. — Она самая удаленная.

— А если меня кто-нибудь заметит? Подумают, что…

— Во-первых, никто не заметит. И потом, сейчас не до церемоний. Ты ведь хочешь сообщить мне что-то важное? Я догадываюсь… Алина?

Она кивнула. Он поднял сжатые в кулаки руки и уронил их на стол.

— Опять она!

На лице его отразилась такая ненависть, что Матильда отвела взгляд.

XI

Под вечер того же дня Андрес, лежа на постели, докуривал последнюю сигарету из пачки, начатой только утром. Под ноги он подложил газету, чтобы не запачкать покрывало грязными ботинками. В это время Жерсента крикнула ему из-за двери, что его хочет видеть кюре.

— Да, да, он спрашивает вас, месье Андрес… Я провела его в гостиную.

Андрес не сразу связал в уме слова «кюре» и «брат Тота», а когда связал — мигом вскочил: так ведь это и есть ее долгожданное послание, наихудший его вариант. Коли в дело вмешался кюре, значит, надеяться больше не на что. Андрес спустился вниз, не потрудившись хотя бы пригладить волосы. Всклокоченный, с расстегнутым воротом и безумным взглядом он вошел в огромную мрачную комнату, где, несмотря на отопление, царил холод. Вдоль стен между двумя большими консолями под буль стояли накрытые чехлами кресла, над ними висели довольно хорошего качества портреты Дю Бюшей кисти известного бордосского живописца времен реставрации Галлара. Обернутая муслином люстра отражалась на поверхности круглого стола в стиле ампир, заваленного фотографиями, комплектами шашек, стереоскопами. Среди всех этих предметов приютилась и шляпа кюре, чудная, помятая, похожая на дохлую летучую мышь. Андрес исподлобья взглянул на невысокого, коренастого, как и он сам, молодого человека (неудивительно, что Мулер и Пардье их спутали), но не прочел на его насупленном и уже изборожденном морщинами лице ни страха, ни стыда. Слово «священник» воплощало для Андреса набор понятий, к которым никогда не обращался его ум. Мальчишкой он, как и бесчисленное множество его сверстников, принял причастие, потому что так положено, и тут же об этом забыл. Если бы кто-нибудь попробовал тогда разобраться в его душе, то обнаружил бы, что религия представляется ему делом скучным и никчемным, и вспоминать о ней стоит разве только в минуту смерти как о единственном известном способе достойно провести похоронную церемонию, ну, или еще по случаю бракосочетания. Вдобавок Андрес как мужчина испытывал к целомудренному юноше неосознанное, но глубокое физическое отвращение.

— Месье, — начал священник, — вы, наверное догадываетесь, от чьего имени я пришел к вам?

Андрес стоял неподвижно, опустив голову, готовый принять удар.

— Мне известно, — продолжал посетитель, — какие чувства вы питаете к особе, которая небезразлична и мне… Вам следует набраться мужества… Она сделала то, на что я уже и не смел надеяться и что должно вас радовать, как и меня, — ведь вы же ее действительно любите, не так ли? Она вернулась к мужу. Сегодня утром я получил от нее письмо…

— Ах, вот оно что! — перебил его Андрес с ненавистью в голосе. — Вы добились-таки своего…

Аббат заметил робко, что решение Тота удивило его самого: он на такое не рассчитывал и теперь даже смущен, но Андрес бросил ему в ответ:

— Вы сильны… Правильно говорят: у вашего брата крепкая хватка…

— Нет, месье, я не силен.

Андрес не отличался особенной чуткостью, и все же его тронул тон, каким были произнесены эти слова. Он поднял глаза на кюре и впервые посмотрел на него как на брата Тота. Казалось, никакого сходства с сестрой, однако же Андрес разглядел на изможденном лице священника знакомые изгиб рта, переносицу, взгляд… Все это у него теперь отняли.

— Вы не знаете… — вскрикнул он. — Я прощаю вас, вы не можете знать…

Аббат робко взял его за руку, Андрес ее не отдернул.

— Вы как священник, — проговорил он, — не можете понять, что такое любовь.

В ответ он, к своему удивлению, услышал короткий смешок и опять взглянул на собеседника.

— Вы так думаете? — спросил тот и снова отрывисто засмеялся, а потом бесстрастным голосом исповедника добавил: — Вы любите сильно, но надо любить еще сильней: надо отказаться от нее…

Андрес пришел в ярость, вспылил:

— Оставьте ваши россказни! Я, видите ли, должен отказаться от нее для ее же счастья! Вы меня за идиота держите? Увидите, я ее найду! Найду!

— Это несложно, месье. Настичь загнанную лань… Но я пришел просить вас, — голос кюре дрогнул, и слезы подступили к горлу, — человека доброго, заступающегося за бедняков, просить вас пожалеть ее. О себе я не говорю. Вы не представляете… Вы молоды… Впрочем, именно поэтому вы можете понять, во что превратилась моя жизнь. Вероятно, Тота вам что-нибудь говорила… Мне тоже всего двадцать шесть лет. Меня все ненавидят или презирают. Даже церковные иерархи считают меня виновным, по меньшей мере, в неосмотрительности. Я сношу все ради нее… Я этого еще никому не говорил… вам первому… Умоляю вас именем Господа нашего, ибо придет час, и Он восторжествует даже и над усердием, с каким мы губим себя…

В жизни нам нередко случается открывать душу людям, неспособным нашу исповедь воспринять. Обстоятельства не оставляют нам выбора: боль, распирающая нас изнутри, внезапно прорывается наружу, и тогда не важно уже, кто принимает эти роды. Между тем Андрес, несмотря на молодость и простоту, если и не понял до конца, что значили слова священника, то почувствовал глубину его страданий.

— Я не забыл, — сказал он, — что должен Мулеру и Пардье хорошенькую взбучку, они ее получат. И, поверьте мне, вас оставят в покое.

Позднее Ален вспомнит эту минуту и внезапно возникшую тогда внутреннюю убежденность, что Андреса, крепкого на вид юношу, как щепку, уносит водоворот. Одновременно он ощутил, что его собственное присутствие в замке неслучайно. Он уже не думал о Тота. И сердце его тревожно сжалось не из-за нее. Он повторял про себя: «Господи, смилуйся над этим домом!»

Андрес видел слезы в глазах священника; потрясенный, он в порыве великодушия, свойственного юности, схватил его за руку.

— Я вам ничего не обещаю, — прошептал он, — желания переполняют меня. Но я буду бороться, сколько смогу…

Священник склонил голову набок и, не в силах произнести ни слова, проникновенно на него посмотрел.

Андрес открыл дверь. В полумраке вестибюля сидел моложавый, несмотря на седые волосы, мужчина в охотничьем костюме. Из кармана куртки торчал платок под цвет рубашки. Запах сигареты, которую он курил, напомнил кюре запах в комнате Тота.

— Вы знакомы с моим отцом? — спросил Андрес.

Градер встал. В сумерках Ален не мог как следует разглядеть его лица, однако почувствовал, как человек этот, о котором он слышал столько дурного, насквозь пронзает его взглядом. Градер низко поклонился. Аббат скользнул к выходу, с излишней поспешностью закрыл за собой дверь и растворился в темноте. Но не успел он пройти нескольких шагов, борясь с дождем и ветром, раздувавшим сутану, как услышал, что его кто-то догоняет. Священник обернулся — за ним с непокрытой головой и развевающимися на ветру волосами бежал тот самый мужчина, отец Андреса:

— Господин аббат, я хочу сказать вам…

Он был выше Алена, и тому, чтобы слышать его, пришлось задрать голову. Ален стыдился, что испытывает антипатию, хуже — отвращение к человеку, которого совсем не знает. Но до чего же он ненавидел этот вкрадчивый сладкий голос!

— Я написал вам письмо, господин аббат. Нет, не письмо, а целый трактат. В нем вся моя жизнь, моя мерзкая жизнь! Но потом я испугался… Я не посмел… А вот теперь говорю себе: надо… надо, чтобы вы прочли… Позвольте занести вам эту тетрадь. Я писал в ученической тетради… Вы ответите, если сочтете нужным…

Ален кивнул.

— Я принадлежу душам, — произнес он несколько нарочито.

Руки он Градеру не протянул.

Градер вернулся в дом, дрожа от холода. Между тем Андрес даже и не заметил его отсутствия.

— Папа, он приходил просить меня… по поводу сестры… — Он не мог говорить, ком подступал к горлу. — Ты скажешь, что стоит мне захотеть… проявить настойчивость…

Отец, лица которого он не видел в эту минуту, перебил его:

— Нет, мой мальчик, я тебе этого не скажу.

Андрес подумал: «Боится, я попрошу у него денег на поездку в Париж». Но Градером владели совсем иные чувства:

— Запомни, этому священнику ты можешь доверять, я знаю…

Юноша удивился.

— Но в таком случае, папа, мне все безразлично… — проговорил он усталым голосом отчаявшегося человека. — Плевать мне на несостоявшуюся свадьбу! А что касается Сернеса и Бализау — деньги у тебя… остальное меня не волнует… Чего тогда нам тут сидеть? Зачем? — Он помялся и продолжил, понизив голос: — Знаешь, вчерашний разговор мне не по душе… Это, может, глупо… Но для чего все эти козни? И вообще, тебе нечего больше делать в Льожа.

Тем временем окончательно стемнело. Андресу, наверное, могло показаться, что отец исчез, он не слышал даже его дыхания. И вдруг тот заговорил непривычно высоким голосом:

— Есть, мой мальчик. У меня есть еще тут дела. Вот закончу и уеду, обещаю тебе. Уеду, и ты меня больше не увидишь.

Андрес не нашелся, что ответить. Он не привык копаться в себе, анализировать свои чувства. Такие, как он, просто говорят: «У меня тоска…» — и это слово объемлет все их потаенные страдания и горести. В наступившей тишине он услышал, как хлопнула дверь, и понял, что отец ушел.

XII

— Я еще немного побуду у тебя в комнате, — тихо сказал Градер. — Катрин обеспокоена твоей беседой со стариком, она начеку. Если она увидит, как я выхожу отсюда…

— Посиди, не спеши, — ответила Матильда.

Они слышали несмолкающий шум дождя за окном, на фоне которого выделялся звук капель, с равными промежутками срывавшихся с крыши на балкон. Ночник слабо освещал комнату. Матильда едва различала фигуру мужчины, который сидел в шезлонге, уперев локти в колени, и грыз ногти.

Теперь он все знал, она его во все посвятила и тотчас горько об этом пожалела, устрашившись мрачной силы, которую сама же разбудила. Он не выразил ни удивления, ни гнева, не вскрикнул, не ахнул. Матильда предпочла бы, чтобы он вскипел, вышел из себя. Вспышка бешенства испугала бы ее меньше, чем его сосредоточенное внимание, спокойные обстоятельные вопросы, интерес к мельчайшим подробностям.

— Ты уверена, что встречать ее пойдет Катрин?.. — допытывался Градер. — Значит, Деба сказал тебе, что печатал письма на машинке, адреса не указывал и отправлял из Бордо? Это очень важно…

— Почему это так важно? — спросила Матильда.

Он неопределенно мотнул головой и снова погрузился в свои мысли. Она наблюдала за ним издали: он сидел, подперев голову руками, пальцы его были крепко сжаты. Матильда разбередила могучую силу: так ребенок, беззаботно бросивший горящую спичку, видит, как загорается лес, и вот уже звонит набат, летит от колокольни к колокольне, а по дорогам спешат автомобили и повозки… Напрасно она умоляла Градера уехать подальше, укрыться в безопасном месте. Нет, он хотел дать бой. Не нужно ей было ничего рассказывать: приехала бы Алина, увезла его. Без шума, конечно, не обошлось бы: слухи быстро распространяются… но потом смолкают. Андреса отправили бы в Скандинавию. Раньше она противилась этой поездке, а теперь была счастлива его отослать. Но что об этом думать? Что сделано, то сделано… Впрочем, один выход у нее оставался: броситься в ноги Симфорьену, признаться, что предала его. Он даст Алине телеграмму, отсрочит ее приезд, и, глядишь, все уладится… Рассуждая так, Матильда расхаживала взад-вперед по комнате, и теперь уже Градер не спускал с нее глаз.

Он почуял опасность. Интуиция его никогда не подводила: он умел угадывать мысли противника и чувствовал зарождающее предательство раньше, чем сообщник формулировал его для себя.

— Правильно ли я понял, что Катрин не поедет на вокзал на машине, дабы не привлекать внимания? Точно ли они придут пешком? — спросил он.

— Зачем ты спрашиваешь, если уже все знаешь?

— Хорошо, поговорим о другом. У меня тоже есть для тебя новость: к Андресу сегодня приходил аббат Форка. Угадай зачем? Наша пассия вроде бы помирилась со своим муженьком. Кюре заморочил мальчику голову, и он — сейчас, по крайней мере, — отказался ее преследовать…

— Вот как? — сказала Матильда и остановилась.

— Это очень важно для нас… для тебя… Уделяй ему побольше внимания, следи за ним исподволь, окружи его заботой… Но только перестань обращаться с ним, как с ребенком, оставь эту манеру. Ему сейчас надо, чтобы рядом была женщина, ласковая, нежная. В остальном положись на меня. Теперь все пойдет быстро, очень быстро. И, главное, не беспокойся: я имею право на самооборону. Что бы ни случилось, говори себе с чистой совестью, что я обязан был защищаться. — Он подошел к ней. — Скоро ты будешь свободна, Матильда.

— Зачем мне свобода! — перебила она его. — Мне ничего не нужно, ничего…

Градер сделал ей знак, чтобы она говорила потише, и приложил ухо к двери.

— Думаю, я могу идти к себе. Я понимаю, детка, что ты ничего не хочешь и довольна тем, что есть. Но если бы случилось такое… на что ты не рассчитываешь, о чем никогда не думала?.. Словом, сама увидишь… Я спокоен на твой счет: в этой партии ты пока не сделала ни одного неверного хода. А сегодняшнюю услугу я никогда не забуду. Да и ты не забудешь, что обязана своим счастьем мне, в те времена, а они наступят очень скоро, когда даже ночь не будет отделять тебя от Андреса.

— Замолчи, ты отвратителен! — вырвалось у нее.

Но Градера уже не было. Матильда не спешила раздеваться, она стояла посреди комнаты, не думая ни о чем и даже наслаждаясь неожиданным отсутствием мыслей. Затем она решила выпить снотворное, чтобы скорее заснуть.

Шкафчик с лекарствами находится в туалетной комнате, окна которой обращены на хозяйственный двор. В окнах матовые стекла, ставен нет. Из осторожности свет лучше не зажигать. Матильда ощупью перебирает тюбики и склянки. Залаяла Пастушка, смолкла. Но что это за скрип? Да, конечно: так скрипит дощатая дверца сарая с инструментами. Матильда встает на табурет, приоткрывает окно. Дождь кончился, но с деревьев еще капает, а когда поднимается ветер, то и льет, будто снова ливень припустил. Не холодно. Матильда жадно вдыхает запах пропитанной влагой земли. Она не ошиблась: кто-то выходит из сарая с лопатой на плече. Идет, ничего не опасаясь: ему известно, что ни одна из комнат не смотрит на задний двор. Значит, это кто-то из своих. Но разве она уже не узнала в нем человека, сидевшего здесь перед ней не далее как четверть часа назад? А может, он сумасшедший? Ну конечно, сумасшедший! Иначе что б ему делать на улице в такой час? У него глаза безумца и речи безумца, убеждает себя Матильда, возвратившись в свою комнату, и глотает две таблетки снотворного. Ей хочется в это верить. Во всяком случае, то, что она сейчас видела, кажется, никому ничем не угрожает. Симфорьен спит на втором этаже в нескольких метрах от нее. Эта женщина, Алина, еще в Париже. В понедельник и надо будет беспокоиться. Сон все не приходит, но руки и ноги уже отяжелели, и все тело блаженно расслаблено. Вдруг она спохватывается, что забыла помолиться. Надо подняться с постели, встать на колени. Но сил нет, и она наспех бормочет слова молитвы, не вникая в смысл. Ее красивые руки обнимают пустоту. Что-то огромное и легкое наваливается на нее, она засыпает.

XIII

В понедельник утром Жерсента крикнула под дверью комнаты Деба:

— Мадемуазель Катрин просят к телефону.

Девушка удивилась, а отец сказал ей:

— Должно быть, с завода…

Ожидание скандала, который вот-вот разразится в доме, усиливает его одышку. Сегодня вечером приезжает эта женщина, он отведет ее к Градеру. Неужели завтра они от него избавятся? Градер силен… Да только Алина ему не по зубам. Он у нее уже двадцать лет на крючке — ведь не сумел же вывернуться. Не рассказала ли ему чего Матильда? Нет, успокаивает себя старик, Катрин следит за ней неотступно: Матильда не разговаривала с Градером… Разве что записку передала? Катрин бы пронюхала. Вот она возвращается.

— Звонили из Парижа, папа: эта женщина, да, Алина. Ей пришлось отложить поездку до четверга. Она загрипповала, но ничего страшного, в четверг прибудет непременно.

— Она сама звонила?

— О да! Что за голос! хриплый, сиплый… никогда таких не слыхала…

— Что ж, подождем до четверга. А жаль, в таких делах надо действовать быстро.

— Два дня ничего не решают, — рассуждала Катрин. — Может, дождь стихнет, не так тяжело будет идти со станции, а то, представляешь, как мне пришлось бы хлюпать по лужам с этой жуткой особой? Ты ее предупредил, что здесь добрых двадцать минут пешком?

— Да, и этот пункт программы ей меньше всего улыбается… Но она не удивлена моими предосторожностями, потому что считает Градера крайне опасным, а уж она-то, шельма, разбирается!

— Папа, я обнаружила… только не волнуйся, ничего особенного, просто, чтобы ты знал… Так вот, Клерак в последнее время каждый день выпивает у Лакота аперитив…

— Неужели с Градером?

Катрин кивнула.

— Ты точно знаешь?

— Но, папочка, разве это так страшно? Выгони его совсем, и обратимся к доктору Петьо, он ничуть не хуже.

— Да, но он не знает меня так хорошо, — простонал больной. — А главное, это показывает, как далеко Градер простер свои сети. Это ужасно, детка. Я боюсь и за тебя… Он постарается тебя удалить… Найдет способ… Не знаю какой… Может, яд…

— Убьет меня? — прошептала Катрин.

Но старик ее не слушал.

— Так, значит, все эти дни Клерак меня нарочно пугает!.. — воскликнул он. — Черт побери! Это же его Градер науськал, чтобы выбить меня из колеи… Хорошо все-таки, что я это знаю… Я еще крепок… Тем не менее мы с тобой одни… Ах, если бы ты согласилась, детка, — умолял он, — если бы ты согласилась… Сын Бербине…

— Нет! — оборвала она с яростью. — Ты забыл, о чем мы условились: ни слова о нем до первого января.

— Да, но я тогда не знал, какая нам грозит опасность. Сама посуди: мужчина в доме, здоровый, сильный, и, само собой, на нашей стороне! Он бы этого подлеца взял за шиворот да и вышвырнул в окошко…

— Папа, Градер здесь у своего сына, считай у себя дома… Может, лучше нам переехать? Дом Деба пустует…

— Уехать из замка? Никогда!

Деба всю жизнь мечтал стать полновластным хозяином замка в Льожа. Однако до совершеннолетия Андреса дом оставался в неделимой собственности, а в последний год мальчишка, по совету отца и Матильды, наотрез отказывался продать свою долю.

— Подумать только, что я владею домом совместно с сыном такого негодяя… Да и гадкая рожа этого твоего Андреса мне уже тоже опротивела…

— Про Андреса можно говорить, что угодно, — возразила Катрин, — но только рожа у него не гадкая.

— Он тебе кажется красавцем, потому что ты других не видела.

Разумеется, она не видела других, хотя ей доводилось гулять на свадьбах, ездить на бега в База и Люгдюно. Там собирается множество молодых людей. Но что толку ей на них смотреть? Для нее существовал один-единственный, и она, если бы захотела, могла бы стать его женой — презираемой, может, даже ненавистной, но женой. И он бы спал с ней иногда, чтобы иметь детей. То, о чем она иногда мечтала, вернее, то, о чем она запрещала себе мечтать (и что составляло содержание всех ее исповедей), сделалось бы не грехом, а обязанностью… А любит не любит — не велика важность.

— О чем задумалась, малышка?

— Слушаю шум дождя и радуюсь, что сегодня мне не придется идти встречать эту женщину.

В этот же понедельник, часа в четыре, Катрин услышала шум мотора. Она выглянула в окно и увидела, как Градер зашел в дом и тут же вышел.

— Надо же, Градер куда-то собрался… не разберу, что у него в руке… И куда это он так поздно? Для почты время неподходящее…

— Быстренько, детка, за ним… Постараемся сегодня ничего не упустить.

Катрин схватила плащ и бесшумно открыла дверь, без малейшего звука, как умела делать она одна. Симфорьен услышал, как она бежит по аллее. Дабы скоротать ожидание, он протянул руку к столику, где лежали стопкой книги счетов, взял одну и стал проверять цифры снизу вверх. Катрин вернулась раньше, чем он предполагал.

— Ну что?

— Никогда не угадаешь! Он отнес большой конверт в дом священника… Ему никто не открыл, и он подсунул конверт под дверь. Ты знал, что он знаком с аббатом Форка?

Симфорьен задумался.

— Не вижу между ними никакой связи… кроме разве интрижки Андреса с его сестрой…

— Все понятно! — вспыхнула Катрин. — Письмо имеет какое-то отношение к этой грязной истории.

XIV

Кюре в тот понедельник объезжал на велосипеде фермы. Там, в глуши, его встречали менее враждебно, нежели в городке. Домой он возвратился часам к шести, без сил, но счастливый уже тем, что его приняли в четырех или пяти домах. Его угощали вином, он дарил детям открытки религиозного содержания, несколько мальчиков записались на катехизис. На улице в Льожа галантерейщица, мадам Лароз, спросила его, в котором часу начнется служба в первую пятницу декабря. А рабочие с завода Деба — Бербине ответили на его приветствие. Разве мало для поднятия духа? С тех пор как Тота вернулась к мужу, все складывалось как нельзя лучше. Входя в дом, он наткнулся на конверт от Градера, с одного взгляда понял, что это, и настроение у него упало; возник соблазн забросить конверт в какой-нибудь ящик, не вскрывая. Однако, перекусив наспех, он поднялся в комнату, надел тапочки и, не откладывая, принялся за чтение записок.

Керосиновая лампа на маленьком столике в изголовье кровати освещала снизу висевшее на стене распятие. Священник прочитывал страницу, переводил дыхание, поднимал глаза на распятого Христа, словно черпая в нем силу, и снова погружался в поток грязи, не с отвращением, но с ужасом. В этот вечер он держал в руках, под видом ученической тетради с голубой обложкой, не что иное, как тайну зла — ту, что нередко искушала его и повергала в отчаяние. Не останавливаясь, он дочитал до того места, где одержимый дьяволом Градер приводит слова старого священника: «Есть души, отданные ему».

— Нет! — воскликнул он громко. — Нет, Боже мой! Нет!

Ален не верил, что ему отдана хоть одна душа… Будь такое возможно, он прибрал бы себе все души без исключения: наследия предков, накопленного со времен грехопадения, хватило бы для погибели каждого следующего поколения. Мрачный поток, берущий начало в основании рода, выплескивается в ныне живущих; пороки, некогда обузданные одними, а в других одержавшие верх, расцветают в праправнуках. Незримое существо — архангел! — хозяйничает в этой клоаке (а между тем большинство людей даже не догадываются о его существовании). В его сети попадает не только все низменное из наших сердец — он умеет обратить себе на пользу даже и людские нежность и жажду самоотдачи…

«Господи, — думает Ален, — я одинок, но у меня есть Ты. Ты же познал одиночество богооставленности, испил эту чашу до дна в ночь с четверга на пятницу. Не допусти, чтобы его использовал для погибели Твоих созданий враг Твой, властитель тьмы, князь мира сего. Но откуда взялась у него эта власть? Кому обязан он своим могуществом?»

Из тоненькой линованной тетради с невинной голубой обложкой чередой выходили проститутки, сводники, сутенеры, гомосексуалисты, наркоманы и убийцы. Публичные дома, тюрьмы, каторга — все эти учреждения представлялись священнику гигантским склепом, подземным городом, соразмерным городу видимому. В далекой Африке дисциплинарный батальон во всю глотку горланил неприличные куплеты. Ален понимал, что им овладело искушение, то самое, всегдашнее: ему виделись не царства земные, но земной позор. Он опустился на колени, соединив ладони на раскрытой тетради. Руки, призванные отпускать грехи и благословлять, касались бумаги, где на каждой строчке пальцы Градера оставили след. Служитель молился об этих греховных записках. В стремлении быть послушным Богу он старательно вспоминал, чему его учили в семинарии. От человека исходит только ложь и грех, любовь к Богу есть дар Божий, и тех, кто этот дар получил, Бог вознаграждает Своей любовью. Добро исходит от Него, зло исходит от нас. Всякий раз, когда мы творим добро, Бог в нас и с нами; всякое злое деяние, напротив, совершаем мы сами. В отношении зла мы в некотором роде боги…

— Этот человек, Градер, возомнил себя Богом…

Заученные некогда истины падали в смятенную душу Алена, как снег в огонь. Снег! Одна святая, вспомнилось ему, видела, как души низвергаются во тьму — летят, подобно хлопьям снега в пургу. Стук дождя по черепицам крыши и по лужам не заглушал субстанциальной тишины этого живого снега, бесчисленных слоев бесконечно падающих друг за другом душ.

Неимоверным усилием священник постарался задушить в зародыше кощунственное желание слиться с этой снежной лавиной, подавить ужасающее искушение не отделять себя от неисчислимого множества падших. Он отторг нечестивые мысли, опустошил свой ум. И тогда из глубины веков до него донесся ответ Христа апостолу, спросившему его:

— Так кто же может спастись?

— Человекам это невозможно, Богу же все возможно.

Нет ничего невозможного для любви; любовь опровергает логику книжников. Знал ли несчастный, изливший на листки ученической тетрадки мерзость своей жизни, как высоко он мог бы подняться на пути добра? Не принадлежат ли те, в ком мы видим лишь закоренелых грешников, к числу избранных, и не свидетельствует ли глубина их падения о высоте истинного призвания, которому они изменили? Святые не были бы святыми, если бы не подвергались искушениям и не висели на волоске от пропасти. Не те ли только и губят свою душу, кому дано было стать святым?

Так думал Ален, стоя на коленях и молитвенно сложив руки на школьной тетрадке. Дождь лил все сильней. Ален представил себе, как стучит дождь по крыше замка, где в одной из комнат спит человек, исписавший эти страницы беспорядочным почерком. Он отец Андреса, которого любила Тота. На мгновение Ален почти физически ощутил родство всех человеческих душ и те таинственные связи, которые возникают между ними под воздействием греха и благодати. Он плакал от любви к падшим. Гудок паровоза прорезал ночную тишину. Заскрипели колеса. С шумом вырывался пар. «Девятичасовой», — промелькнуло в голове у Алена. Какое ему дело до этого поезда? Но в ту же секунду гнетущая тоска навалилась на него с такой силой, что он уронил голову на стол, коснувшись лбом голубой тетради.


Поезд медленно приближался, окутанный пеленой дождя. На платформе никого, кроме начальника вокзала в плаще с капюшоном, смотрителя с фонарем и мужчины, лицо которого скрыто зонтиком. Градер — а это был он — поспешно шагнул навстречу полной даме, с большим трудом спустившейся по ступенькам вагона второго класса, где она ехала одна. Из третьего класса доносилось кудахтанье — везли кур. Настала решающая минута. Сымитировать голос Алины в телефоне не составило труда. А вот теперь предстояло самое сложное: объяснить Алине свое появление на вокзале, да так, чтобы она поверила. Может, она его и слушать не станет. Если бы он подготовил ее телеграммой… Но отправлять телеграмму с почты в Льожа было бы безумием, а поездка в Бордо показалась бы подозрительной. Телеграмма могла бы стать уликой. Достаточно и того, что ему пришлось утром звонить из Люгдюно и подражать ее голосу… А как иначе он бы помешал Катрин явиться на станцию? Нет, так лучше. Главное, найти верный тон.

— А вот и я. Не ожидала? Не путайся… Я тебе все объясню: Катрин заболела, температура тридцать девять. Ну, старику и пришлось все мне рассказать…

Алина остолбенела, она не находила слов.

— Не стой под дождем. А что тут такого? Да, вообрази, мне известно о вашем заговоре: я должен на тебе жениться и убраться отсюда… Дурочка, тебе не нужно было пускаться на такие ухищрения: я и без того решил на тебе жениться! Только позволь тебе заметить, что ты совершенно напрасно посвятила Деба в наши дела.

Алина немного пришла в себя. Она взяла Градера под руку и укрылась под его зонтиком.

«Ему наплели эту сказку, — думала она. — Решили, что так проще… Что ж, мысль неплохая…»

Вслух она сказала:

— Знаешь, голубчик, замужество меня не больно-то привлекает. Мне требуется время подумать.

Градер вздохнул с облегчением: пронесло, а вот ей теперь конец. Как и в день своего приезда, он, отдав билет смотрителю, обогнул здание вокзала.

— Послушай, — Алина уставилась на него в упор, — если ты все знаешь, то почему ты не на машине? От кого тогда прятаться?..

— Андрес уехал на машине и до сих пор не вернулся.

По счастью, ему пришло в голову самое простое объяснение.

— Вот невезение! — буркнула Алина и, повиснув у него на руке, заковыляла по грязи.

— Тут минут десять от силы, — сказал он, — мы срежем лесом…

Перед ними дорожка, усыпанная опилками и сплющенной корой, протоптанная среди сложенных штабелями досок. Она выводит их на край поселка. Здесь, вместо того, чтобы выбраться на главную дорогу, Градер сворачивает на тропку, которая, минуя крайний дом, ныряет в лес.

— Это кратчайший путь, — поясняет он.

Глупо. Не надо было ничего говорить, все равно она смотрит только под ноги, стараясь не наступить в лужу или рытвину. Зря только привлек ее внимание: теперь она приподнимает зонтик и обнаруживает, что кругом лес и никакого жилья не видно.

— Мы выйдем прямо к замку. В такую погоду лучше ходить здесь: песчаный грунт поглощает воду. На дороге ты и не представляешь себе, что творится! Сплошной поток грязи! А тут ты не мочишь ноги…

— Ага! Как же! — Алина с трудом переводит дыхание. — Чертовы папоротники, с них капает, будто кто специально воду в ботинки заливает. И дождь усиливается!

— Нет, это с листьев капает, из-за ветра.

Между тем в лицо им хлещет самый настоящий ливень.

— Черт побери, — стонет Алина, — сил больше нет. Юбка к ногам прилипла. Мы точно правильно идем? Далеко еще?

Градер, как видно, не расслышал, во всяком случае, не ответил. Они тащились по невидимой глазу песчаной тропинке, то и дело спотыкаясь о корни.

— Как темно, Габриэль! Ты не заблудился? Почему ты не отвечаешь?

Она попробовала высвободиться, но он крепко держал ее под руку, как держат любимых. Нет, он не заблудился, он шагал быстро и уверенно, а она, толстая старая кляча, запыхавшись, ковыляла рядом.

Вдруг она резко остановилась, левой рукой ухватилась за ствол, свернутые каблуки увязли в песке.

— Все, — простонала она, — дальше не пойду!

Вой ветра и шум дождя поглотили ее отвратительный хриплый крик:

— На помощь!

Ее и в пятидесяти метрах никто бы не услышал.

— Ты с ума сошла, голубушка, — спокойно ответил Градер. — Мы уже пришли. Вон, смотри, сосны кончаются… Видишь просвет? Белое — это дом.

Алина отдышалась. Все еще уцепившись за ствол, она таращила глаза: ну да, правда, впереди вроде бы просвет. Сосны расступаются, и начинается, должно быть, сад. И действительно, там белая стена. Стена… Она втянула воздух.

— Как же ты меня напугал, гаденыш! — прошептала она чуть ли не с нежностью. — Я знала, что ты не забыл комнату на улице Ламбер, в Мерьядеке… Помнишь, я ходила за тобой, как за сыном? А траты какие! Все деньги на тебя спускала… Помнишь, как мы любили друг друга?

Успокоившись, она теперь шла впереди Градера. Спешила поскорей покончить с кошмарной дорогой, но вдруг остановилась и пробормотала:

— Это не стена. Не вижу ни крыши, ни окон. Куда ты меня ведешь, дорогой? Где мы?

— У входа в парк. В детстве мы назвали это место «Утесом». Мы с малышками Дю Бюш любили с него скатываться!

— Как это, скатываться?

— А ты загляни, не бойся!

Они стояли над обрывом. Несмотря на темноту, белизна песка позволяла различить далеко внизу какой-то хаос в миниатюре: маленькие горы, крохотные кратеры.

— Это заброшенный песчаный карьер, — тихо объяснил Габриэль. — Мы пришли.

— Что значит «пришли»? — пролепетала она.

Он больше не держал ее под руку. Куда она денется? Теперь ему нечего беспокоиться. Так хищник выпускает добычу и дает ей немножко отбежать: он легко настигнет ее одним прыжком.

— Да, милочка, мы любили друг друга на улице Ламбер, но с тех пор… ты меня хорошо пощипала… Это не упрек… Да, да, перышко за перышком… двадцать пять лет кряду. А когда выдрала последнее, что ты надумала сделать со своим куренком, а? Признавайся!

Она развернулась и, тяжело переваливаясь, бросилась в лес. Он за ней не погнался. Она продиралась сквозь черные заросли, потом вдруг коротко вскрикнула и рухнула, как подкошенная. Замертво. Так она пролежала некоторое время, не слыша ничего, кроме шума дождя, взволнованного ропота сосен да клацанья собственных зубов. Может, он потерял ее след? Может, не найдет в темноте? И тут луч света рассек ночь, упал на Алину, погас. Хрустнули ветки, и совсем рядом прозвучал зловещий голос:

— Видишь, как полезно иметь карманный фонарик?

Цепкие руки ухватили ее за щиколотки, он впрягся в нее, как в оглобли, и поволок. Она цеплялась за корни, стволы, колючки. Вместо крика из горла у нее вырывался хрип. Наконец он остановился: дальше начинался карьер.

— Вставай, красотка!

Она не шевельнулась. Тогда он пнул каблуком ее обрюзгшее тело: она поднялась. Он обхватил ее за талию, привлек к себе, словно в танце, и произнес все тем же ровным голосом:

— Когда мы были маленькими, здесь, на этом самом месте, я брал сестренок Дю Бюш за руки, кричал им: «Держите меня крепче!», и мы бежали вниз. Вот так!

Он увлек ее к обрыву. Она взвыла, повалилась на землю. Охваченный внезапной яростью, он пихал ее ногами и руками, катил, как бочку. Она задыхалась, донизу докатилась уже совсем без чувств. Тогда он навалился на нее всем телом, улегся сверху, придавил и неторопливо осуществил наяву то, что так часто проделывал в своем воображении: сжал ей горло и задушил. Небывалая сила влилась в его пальцы, он продержал их на горле намного дольше, чем требовалось. Когда бы не леденящий дождь, он бы, кажется, так их и не разжимал. Душил бы и душил труп без устали.

Градер переводит дух: самое сложное позади. Он промок до нитки от дождя и от пота. Идет удостовериться, что за день никто не тронул доски, прикрывающие вход в пещеру: прежде в ней, вероятно, укрывались от дождя рабочие. Заходит внутрь, зажигает фонарь: проклятый дождь просочился-таки неведомо как, и яма, вырытая прошлой ночью, полна воды: «Искупается в последний раз…» Как же он устал! Впрягается снова, волочит ее за ноги, они еще не окоченели. Только теперь она уже не сопротивляется. Гляди-ка, башмачок потерялся! Приходится пройти назад с фонариком. Без башмачка никак нельзя… Ага, вот он, каблук свернут…

Остался пустяк по сравнению с работой, проделанной накануне. Засыпать яму нетрудно, не то что рыть. Но почему-то сбивается дыхание, руки едва держат лопату, ноги ватные. Градер разравнивает землю, присыпает гнилой соломой и папоротниками… Никто никогда не заглядывает в этот закуток. А лопата? Рукоятку закопать в песок. Лезвие бросить в Бальон, там есть глубокое место, где никто искать не станет. До чего же тяжело карабкаться по склону! И дождь этот нестихающий! Градер уже без сил… будто кто-то поддерживал его до этой минуты… а теперь бросил. Темно. Он прижимает к себе лезвие лопаты, больно впивающееся в пальцы. Вот и дорога. В тот вечер, когда он приехал в Льожа, она была залита лунным светом. Сегодня небо словно прорвало, и под ногами хлябь. Мост через Бальон: надо спуститься чуть ниже; он идет по заболоченному лугу, увязая по щиколотку и всякий раз с громким чавканьем вытаскивая ногу. Бросает лопату в речку, возвращается на дорогу. Преступление уже наложило отпечаток на его внешность. Ненависть, копившаяся в нем четверть века, вдруг улетучилась, он выплеснул ее всю. Он вспоминает себя двадцатилетним юношей в комнате на улице Ламбер. На рваных обоях бурые пятна крови от комаров и клопов. Он дожидался ухода Алининых клиентов и поднимался к ней погреться… Ну и что с того? Он убил ее, чтобы не быть убитым самому. Зачем искать оправданий?

Но сила, толкавшая его на преступление, оставила его. Мерзкий страх постепенно овладевал его мыслями. Одиночество, какого он еще не испытывал никогда, придавило его тяжелым гнетом. Один! Где то неведомое, что распаляло его изнутри? Куда подевались таинственный вожатый и вкрадчивый голосок, всегда готовый дать совет? До сих пор он шел, как слепой за собакой-поводырем. А тут собака вдруг оборвала поводок, в темноте слепой открыл глаза и прозрел.

Остается только ждать, когда набежит свора. Станут искать, вынюхивать, возьмут след, лай будет слышаться все ближе и ближе. Сначала появится первая ласточка: несколько строчек в газете, намеки на подозрительного свидетеля. Возбудят судебное расследование. Его станут допрашивать: час, два, ночь напролет. Палачи будут сменяться. Возьмут измором. Правда о его гнусной жизни выйдет наружу… Дойдет до Андреса! Но осуществи Алина задуманное, сын также бы все узнал…

Когда бы не дождь этот упорный, лечь бы сейчас поперек дороги! Дом священника. Ах, если бы он мог постучать в эту дверь! Но он не смеет. Он присаживается на корточки у мокрого порога и робко проводит по нему рукой. Гладит его, будто это не камень, а человеческое лицо, чувствует пальцами его морщины.

XV

Градер поднимается по лестнице спящего замка, ботинки несет в руках — это две глыбы грязи. Под дверью своей комнаты видит полоску света. Разве он не погасил лампу? Входит. Перед иконами коленопреклоненная фигура — Матильда. Она встает, смотрит на вошедшего, не говоря ни слова. Он рад, что она здесь. Его бьет дрожь.

— Мне холодно. Позволь, я лягу в постель.

Голос жалобный. Точно милостыню просит. Градер скидывает с себя промокшую одежду. Матильда отворачивается, но чувствует запах сырой шерсти и пота. Он ложится, натягивает пуховое одеяло по самые глаза. Матильда видит лишь дрожащий комок и белые пряди волос.

— Возьмешь мои ботинки, очистишь от грязи, — говорит он. — Одежду спрячь.

К ней наконец возвращается дар речи: где он был? что делал?

— На Утесе, — отвечает он. — Помнишь? Помнишь, я брал вас обеих за руки… — Внезапно он переходит на шепот: — Я спасал свою жизнь… Имею я на это право?

В вопросе звучит мольба. Из-под одеяла на Матильду смотрит старик.

— Выходит, я твоя сообщница? — спросила она потерянно. — Сообщница? Ну да, разумеется, я ведь знала…

— Нас никто не видел… В Париже она жила в меблированной квартире… С хозяйкой давно рассорилась и никогда не говорила ей, куда идет. В письмах Симфорьена полиция не найдет ни адресов, ни имен. Сам он первый не захочет вмешиваться в это дело, если оно и всплывет. В крайнем случае ты его отговоришь. Алина была совершенно одинока. Ну, предположим, вызовут меня, допросят… И что? Я был здесь…

— А маркиз де Дорт? Это же он готовил тебе ловушку, и он, возможно, знает о поездке Алины. Он наведет полицию на след. Если учесть, что он тебя ненавидит…

Градер подскочил и едва не вскрикнул: невероятно, но о маркизе он не подумал.

— У него нет доказательств. Я буду все отрицать…

Матильда пожала плечами:

— Брось! Неужели ты думаешь, невозможно узнать, куда она поехала? Она покупала билет. Кто-нибудь видел… Свидетели всегда отыскиваются.

— Я не двинусь с места… Затаюсь здесь… — пролепетал он.

Матильда присела на кровать и спросила, не глядя на него:

— Что ты сделал с этой женщиной?

— Мы повздорили. Она ведь приехала меня погубить, не так разве? Я не собирался… Ее цинизм меня взбесил…

Он лгал, пытался оправдать себя, придумывал смягчающие обстоятельства:

— Ты мне не веришь? Так знай, у меня с собой даже оружия не было.

— Да, но куда ты прошлой ночью ходил с лопатой?

Он посмотрел на Матильду с ужасом и ненавистью:

— Что это значит? Ты тоже за мной шпионишь? Выдать меня решила? Смотри, детка…

Неожиданно она поднесла палец к губам. В коридоре кто-то сдавленно чихнул. Матильда выглядывает:

— Это ты, Катрин? Да, я здесь. Габриэль позвал меня. Ему нехорошо, у него страшный жар. Хочу поставить ему банки. Они у отца? Ты можешь их взять, не разбудив его?

Градер слышит голос Катрин:

— Он совсем не выглядел больным…

— Он лег сразу после ужина. У него температура под сорок.

Катрин отвечает, что сейчас принесет банки. Дверь остается приоткрытой. Градер вздыхает с облегчением: Матильда вступила в игру, она солгала. Теперь она развешивает мокрую одежду на батарее в туалете. Катрин возвращается с банками. Матильда благодарит ее, но дверь широко не отворяет, дожидается, пока та уйдет, расстилает на полу газету и старым ножом для бумаги принимается соскабливать грязь с ботинок. Габриэль бормочет слова благодарности, она ворчит:

— Ради Андреса…

Пусть ради Андреса, не все ли равно? Важно, что он больше не один. Сам он сейчас не воин. Он — как выжатый лимон. Матильда спрашивает в упор:

— А дальше что? Ведь был же у тебя какой-то план?

Да, был: напугать старика, напугать до смерти… Звучит смешно…

— Понимаешь: Алина не приезжает, на письма его не отвечает… Против меня у него никаких улик… Он почувствовал бы, что я сильней, что я хозяин положения. Он бы этого не пережил…

Матильда пожимает плечами: ребячество какое-то! И потом: ну вот получилось, как он хотел. А что толку?

— Матильда, я уже не тот. Меня это подкосило… План мой не был ребячеством, нет. Я знаю, что говорю: я бы с ним быстро разделался, не прикладывая рук…

— И ты думаешь, несчастный, я бы тебе позволила!

В ту же минуту она спохватилась, что ее возмущение несколько запоздало. Впрочем, это уже не имело значения: Симфорьен был жив, а у лежащего перед ней мужчины зуб на зуб не попадал, и он уже никому не мог причинить вреда. Между тем он приободрился и снова взялся за свое:

— Значит, так: ты меня уложила сразу после ужина, ухаживала за мной, глаз, можно сказать, не спускала. Катрин, по счастью, не слышала, как я выходил, Жерсента тоже, она глухая, а горничные ночуют на ферме. В здание вокзала я носа не совал. На платформе закрывался зонтиком. Начальник вокзала и смотритель капюшоны натянули и норовили поскорей убраться с дождя…

Слушая его, Матильда испытывала смутное разочарование. Чего она ждала от этого труса, этого опустошенного человека? На что рассчитывала? Она на него положилась, он казался сильным, обещал счастье; он сулил легкий путь, без серьезных проступков — ничего такого, в чем пришлось бы каяться. А цель рисовалась прекрасной, ей подобного и не снилось. Действительно ли она презирала его за преступление? Было бы ее презрение столь же сильным, если бы он вернулся на коне, гордый содеянным? Был ли ей мерзок преступник или сломленный человек?

— И вот еще что, Матильда! Я вспомнил: она лично с маркизом не встречалась… Она сама говорила, что связаться с ним непросто. Он опасался скандала, действовал через посредников. С этой стороны нам нечего опасаться: он придержит язык за зубами.

— Что тут рассуждать? — сухо перебила она. — Посмотрим, как повернется. Если ничего не произойдет… тогда будем жить, как если бы ты и не приезжал в Льожа… Чудно, но я тебя воображала совсем иным… Конечно же, я понимала, что ты собой представляешь, но приписывала тебе — теперь я это ясно вижу — какую-то силу, могущество… Наивность! Что бы ты там ни совершил этой ночью (я не хочу этого знать, не верю ни единому твоему слову и запрещаю тебе говорить со мной на эту тему), так вот, что бы ты ни сотворил, ты все равно лишь жалкий тип, слабак, который думает только о том, как спасти свою шкуру, и, чуть что, теряет голову.

Градер сидел в постели и молча на нее смотрел. Пусть говорит. Он больше не дрожал и постепенно обретал обычную самоуверенность. При худшем повороте событий Матильда засвидетельствует, что он был дома. К лицу его возвращались краски. По телу разливалось тепло. Отогревшись, змея начала потихоньку высовывать серебристую головку из-под одеяла. Он верно истолковал презрение Матильды. Выходит, он не ошибался! Она заглотала наживку с жадностью, на которую он и не рассчитывал, которая его самого удивила. Ну что ж, не следует ее разочаровывать. Ни в коем случае. Он доведет дело до конца. Он даст ей то, чего она ждала. Даже хорошо, что она держалась с ним так отчужденно, ее участие расслабило бы его еще сильней, он бы окончательно поддался панике… А ее брезгливая жалость, напротив, подхлестывала его, подталкивала к действию, помогала преодолеть изнеможение, в которое он впал, словно после полового акта… Смерть Алины значения не имела. Он это знал. Мерзкая алкоголичка ушла в небытие. Змея проглотила жабу. Событие сегодняшней ночи имело не больше веса в мироздании. Пожалуй, он вложил в него слишком много страсти. Но уж извините! Можно ли хладнокровно убить женщину?

— Матильда, голубушка, — сказал он после долгого молчания, — ты принимаешь физическую слабость за моральную. Не беспокойся, мы пойдем до конца.

Матильда возмутилась: по какому праву он говорит «мы»? При чем тут она?

— Ты лицемерна, дорогая, как все женщины… Но не важно: ты возродила во мне чувство ответственности… Именно ответственности. По отношению к тебе, к Андресу.

Он притворился, что не слышит ее возражений, и продолжал:

— Пока, впрочем, надо выждать, а дальше действовать по обстоятельствам. Если ничего не всплывет, мы с ними разберемся, и очень скоро… Если меня будут допрашивать, я выпутаюсь с твоей помощью… Мне ничего не угрожает…

Матильда спросила шепотом:

— А если обнаружат… ну, место это, где она… Нет, не говори где! Ничего не говори! Скажи только: ты спокоен на этот счет?

Он улыбнулся чему-то своему.

— Самыми укромными и недоступными кажутся нам тайники, где мы прятались в детстве, — сказал он. — Помнишь, как мы изумились, обнаружив силки для птиц на нашем «необитаемом» острове посреди Бальона, — мы еще называли его «Дивным»? Так вот, место, где она сейчас, возможно, и видится мне таким надежным потому, что там ничего не изменилось с тех пор, как я брал вас обеих за руки и мы бежали с обрыва…

— Утес… — тихо сказала Матильда.

— Да, Утес: она такого кладбища недостойна. Это нас троих следовало бы похоронить в теплом, ласковом песке, по которому мы бегали босиком. Итак, сейчас надо выждать. Но я не могу уследить за всем, поэтому ты присмотри за Андресом, он меня беспокоит.

— Он такой же, как всегда.

— Андрес руководствуется инстинктами (я не вкладываю в эти слова ничего дурного). Такие, как он, не выносят разлуки в любви и — что хуже всего — не боятся смерти… смерть воплощает для них то, к чему они стремятся: забвение. Короче, следи.

Матильда, уже державшая руку на дверном засове, обернулась.

— Я как-никак знаю его лучше, чем ты, — сказала она. — Он переживает любовное разочарование… допустим. Но когда ты говоришь о страсти, о том, что он способен на безумства, это вызывает у меня улыбку. И потом, при чем здесь он! Как ты смеешь сегодня, после всего…

Когда она вышла, Градер поймал себя на том, что и в самом деле уже рассуждает так, будто ничего не случилось. События как таковые мало что значат. Главное, сохранить небрежный отстраненный тон в случае, если полиция все-таки до него доберется. С тем он мгновенно провалился в сон, как может провалиться только безмерно уставший человек. Он спал, запрокинув голову, открыв рот, сложив на груди руки, которые даже не удосужился вымыть, и тело его в эту ночь было так же бесчувственно, слепо и глухо, как труп Алины.

XVI

— Малыш Лассю принес вам это от кюре.

Градер внимательно приглядывается к служанке — она первая, кого он видит этим утром… Не замечает в ней ничего необычного. Успокаивается. А вот письмо его настораживает: безумием было довериться кюре в нынешних обстоятельствах, да еще вне исповеди. Впрочем, тайна исповеди должна распространяться на все, что ему становится известным как священнику. Нет, Градер не опасался, что кюре выступит свидетелем обвинения. Однако до чего ж противно вскрывать этот конверт! Может, аббат Форка просто извещает, что получил рукопись? Градер читает. И что же? Обычная пастырская риторика!

«Как бы ни была отягощена грехами жизнь человека, рассказ о ней не удивит того, кто знает людей. Да что людей! Достаточно заглянуть в себя самого. Итак, сударь, не стоит удивляться ничему, кроме чуда, которое заключается в следующем: если бы все, написанное в этой тетради, вы повторили мне, покаянно преклонив колени, если бы вы раскаялись, то от глыбы, придавившей вас своей тяжестью не осталось бы и песчинки, и душа ваша отличалась бы от младенческой только несколькими рубцами.

Нет, вы не прокляты, ни один человек не проклят, пока жив. Подумайте о том, какой непостижимой милостью вас одарили небеса и сколько благочестивых душ живут и умирают в святости, не познав о сверхъестественном ничего, кроме того, что им открыла вера. Иное дело вы! Ведь коли существует реально враг Бога и людей, значит, все остальное тоже существует! Так как же вы не падаете на колени? Рассказ о вашей супруге Адила, благодаря которой вы, может быть, спасетесь, открыл глаза мне, недостойному, кого чтение вашей тетради поначалу повергло (сознаюсь, к стыду своему) в смятение. Все определяет конец: наша смерть проливает свет на нашу жизнь. Ее душа поднялась так высоко, потому что вы увлекли ее на самое дно. Не совершив греха, вознеслась ли бы она на такие вершины? Понимаете ли вы (да, разумеется, понимаете, и вы прекрасно это высветили), что вы были, есть и пребудете вовеки супругом мученицы, святой?..»


Градер читал, и в нем закипало бешенство, сдерживать которое он не умел никогда. Дойдя до слов «мученицы, святой», он изорвал письмо и бросил в камин. Затем осмотрел в зеркале свою худую фигуру в пижаме, всклокоченные волосы и глубоко вздохнул: в груди чуть-чуть похрипывало — застарелый бронхит. Но в целом — крепкий малый; жизнь возвращалась к нему, и не просто жизнь: в его жилах, как это ни удивительно, бурлила молодость. Для него сейчас не было ничего невозможного, и он не сомневался в удаче. Войдя в комнату, Матильда изумилась, увидев его одетым и готовым к борьбе. Он постучал себя кулаками в грудь и радостно воскликнул:

— Вот я и воскрес, старушка!

Она ничего не ответила, отвернулась. Лицо ее выражало горькое отчаяние. Желтоватые пятна проступили на щеках. Ночью она не сомкнула глаз.

— Если бы ты действительно заболел, я бы стала за тобой ухаживать, — сказала она, помолчав. — Но поскольку ты выздоровел, я должна сообщить тебе, что ноги моей в этой комнате больше не будет и откровений твоих я выслушивать не намерена. Самое большее, что я могу, — постараться все забыть. Господи, помилуй меня, грешную! Но не надейся, что я хоть мизинцем шевельну…

— То есть как? Ты пасуешь? Отступаешь, когда мы уже у цели?

— Что между нами общего? Какая такая цель?

Матильда шагнула было к двери, но он прошептал: «Андрес…» Она развернулась в ярости:

— Ты отнял его у меня… Я его потеряла, да, потеряла. Он был моим сыном, любимым сыном. Но пришел ты, посеял смуту, отравил нас ядом. Теперь он меня избегает. Это очевидно: сегодня утром я хотела к нему зайти, а он меня выгнал. Ему даже видеть меня противно. Что ты ему наговорил про меня? О, я догадываюсь: то самое, на что ты однажды намекнул мне, что постоянно проскальзывало в твоих речах… Теперь мы с Андресом не смеем взглянуть друг другу в глаза… В такие трудные для него дни! Когда его бросила эта женщина, когда ему угрожает новая беда: все может обнаружиться с минуты на минуту, потому что твое преступление все равно будет раскрыто! Убийц всегда находят.

Градер схватил ее за плечи и встряхнул:

— Остановись! Тебя услышат… Что ты хочешь сказать? Разве я не должен был защитить себя? Дура! Ты думаешь, что существуют только те преступления, о которых пишут в газетах? Знаешь ли ты процент нераскрытых убийств? А вот я знаю: в море куда больше рыбы, чем ее вылавливают. Ты и представить себе не можешь, сколько ее копошится на глубине, вне досягаемости, — мириады.

Она не слушала его, хотя и продолжала стоять перед дверью, кутая свое красивое отяжелевшее тело в старый коричневый халат. Глаза ее смотрели в пространство. Качая головой, она шептала:

— Я не хотела… Не хотела… Я не понимаю, как… И никто мне не поможет!.. Никто!

— Никто не поможет? — Взгляд его смягчился, в нем появилась грустная ирония. — Никто? Да ты просто слепа!

Матильда вообразила, что он имеет в виду себя, и выпалила одним духом, что не желает быть с ним заодно, что ей противны все его намеки и сам он ей отвратителен. Она, может, даже надеялась, что он ее ударит. Но Градер все так же спокойно заверил ее, что вовсе не себя предлагал в помощники:

— Тут уместно вспомнить слова: «Но стоит среди вас Некто, которого вы не знаете…» Сразу видно, что я учился в семинарии, да? Здесь в Льожа есть некто, кого ты не знаешь. Иди к нему: я разрешаю тебе сказать ему все. Все, слышишь? Даже про то, что случилось этой ночью.

Сначала она подумала, что он бредит, а услышав из его уст имя аббата Форка, насторожилась:

— Если он снискал твою симпатию, это говорит не в его пользу.

— Идиотка! — пробурчал он сквозь зубы, а потом вдруг вскипел: — Что ж, правильно: не ходи. Я глупость сказал. Он же посмешище всего поселка. Он позорит вас всех. Он трус: ему плюют в лицо, а он — ни звука. Его на бойню поведут, он не замычит. Люди приписывают ему все гнусности, которые сами совершают втайне, а он терпит. Не позволяет себе даже закричать, что он невиновен: выродок какой-то, козел отпущения, над ним издеваются, а ему и ответить нечего. Один в пустой церкви бормочет свои молитвы, а благочестивые прихожане, и ты в том числе, избегают его, презирают. И у начальства своего он тоже на плохом счету из-за скандалов этих. Что? — пробормотал он, рассеянно проводя рукой по глазам. — Что ты сказала?

Но Матильда уже ушла.

XVII

В четверг вечером поезд прибыл с большим опозданием. Было уже около десяти, когда до Симфорьена Деба, напряженно ловившего каждый звук, донеслось наконец тяжелое сопение паровоза, шумно выпускающего пар. Заскрежетали колеса. Через двадцать минут Алина взойдет на крыльцо. А через час все будет закончено. Подозревает ли что-нибудь Градер? Катрин уверяла, что он выходит из комнаты только к столу. Однако он не тот человек, кто безропотно позволит накинуть петлю себе на шею. Ему терять нечего, он ни перед чем не остановится.

Старика трясло от страха. Мы строим планы и полагаем, что события будут развиваться так, как мы задумали, а они вдруг поворачиваются к нам самой неожиданной стороной, смешивая все наши карты. Градера предполагалось застигнуть врасплох, спящим. При этом Деба и Катрин совершенно не учитывали особый дар проницательности, который в силу необходимости развивается у подобного рода людей.

Симфорьен подходит к окну, отодвигает занавеску, но ставни заперты, и открыть их ему не под силу. Тогда он приотворяет дверь, выходит на лестничную площадку, освещенную люстрой из вестибюля, спускается на несколько ступенек, перегибается через перила. Внизу, у журнального стола, сидит перед развернутой газетой Андрес, уронив голову на руки.

Старик возвращается в свое кресло; дышит прерывисто, не столько от физических усилий, сколько от волнения и ужаса. Когда он слышит шаги на крыльце, паника его усиливается, ему и самому начинает казаться, что он не вынесет напряжения. Он встает, вцепляется в спинку кресла. Входит Катрин — одна.

— Я никого не встретила, — говорит она, снимая пальто.

— Ты хорошо смотрела? Может, эта алкоголичка напилась и заснула в вагоне…

Катрин уверяет, что прошла по вагонам. В первом и втором классе не было ни души. Деба вздыхает с облегчением: развязка откладывается. Он успокаивает себя:

— Наверное, она просто еще больна… Меня, правда, удивляет, что она не дала телеграммы. Может, из осторожности… От такой особы не знаешь, чего и ждать. Ты не согласна?

Он внимательно посмотрел на хмурое, задумчивое лицо дочери и вдруг заорал:

— Тебе что-то известно!

Она замотала головой, но как-то неуверенно. Он настаивал.

— Ты волнуешься! Дергаешься! — прошептала она. — Обещай мне вести себя благоразумно, не принимать все слишком близко к сердцу.

Сама же она не могла скрыть беспокойства.

— Значит, так… Поезд опаздывал. В ожидании газет на вокзале собралось много народу, в частности, телефонистка, мадемуазель Пибест.

Катрин сделала паузу. Отец дышал тяжело, с присвистом. Надо было проявить выдержку, не говорить ему ничего. Ну а теперь уже лучше выложить все разом.

— Мы разговорились о телефонных звонках из Парижа. Она сказала, что в Льожа такое случается редко…

Симфорьен догадался, у него похолодело внутри еще до того, как она произнесла:

— В понедельник мне никто не звонил из Парижа. Звонили с почты в Люгдюно.

Первые несколько минут старик был не в силах вымолвить ни слова. Потом пробормотал:

— Но голос? Хриплый голос?

Катрин пожала плечами: Андрес ведь рассказывал однажды, что его отец великолепно их всех копирует и у него это очень потешно получается. Разве он не помнит?

— Но в таком случае… в таком случае… Она, может быть, и приехала в понедельник… Да нет! Какой же я дурак! Он конечно же телеграфировал ей из Люгдюно, чтобы она не приезжала, и подписал моим именем…

Катрин ответила:

— Да, возможно… — Из чего старик заключил, что она в это не верит.

Она приоткрыла дверь: с первого этажа доносилось равномерное постукивание.

— Это Андрес, он готовит патроны, — прошептала Катрин. — За ним тоже нужен глаз да глаз. Я вчера сказала об этом маме, и представляешь, что она мне ответила? Что он ее избегает и шарахается от нее, когда она заходит в комнату…

— Твоя мать… — перебил ее Деба.

— Да, да! Не сомневайся! Она нас предала. Будет тебе урок! — бросила Катрин с яростью.

Помолчав некоторое время, она добавила тихо:

— В ночь с понедельника на вторник мама была в комнате Градера, якобы его лечила. Мне она заявила, что он болен. Действительно, насколько я могла видеть из коридора, он лежал весь красный и, похоже, у него был жар. Мама послала меня за банками.

— Если бы он выходил из дома после ужина, ты бы услышала?

— Не обязательно… Вспомни, мы в тот вечер совсем утратили бдительность. Я радовалась, что не надо тащиться на вокзал по такой гадкой погоде.

— И что же ты думаешь?

Вместо ответа Катрин развела руками.

— Если эта особа приехала, как мы и договаривались, в понедельник…

Деба замолчал, их взгляды встретились. Стояла тихая зимняя ночь. Катрин хотела, как обычно, помочь отцу лечь в постель, но он отказался наотрез: им овладел безотчетный детский страх.

— Кто-то поднимается по лестнице, — пролепетал он голосом испуганного ребенка.

— Какой ты, папа, нервный! — проворчала Катрин и выглянула в коридор. — Это мама идет спать… Нет, повернула сюда.

— Пусть войдет! — прошептал Симфорьен.

Когда Матильда появилась в дверях, оба смолкли, пораженные ее видом: блуждающий взгляд, желтые пятна на щеках, растрепанный пучок с торчащей из него шпилькой.

— Катрин, дорогая, спустись, пожалуйста, к Андресу, побудь с ним, найди какой-нибудь предлог. Разговори его, пусть лучше он разозлится, выйдет из себя. Молчание, в котором он замкнулся, меня пугает.

— Э! — перебил ее Деба. — Сиди с ним сама и оставь Катрин в покое. А мне, думаешь, помощь не нужна? Мне разве ничего не угрожает? И ты прекрасно об этом осведомлена, обманщица!

Он приподнялся, опираясь на ручки кресла, и тут же снова откинулся на спинку. Матильда его как будто не слышала.

— Я тебя умоляю, детка, — настаивала она. — Сходи к Андресу. А я подменю тебя здесь.

— Ну уж нет! — вскричал старик. — Чтобы ты отдала меня в руки этому…

Он заикался от ярости и страха. Катрин в нерешительности стояла у двери.

— У меня будет неспокойно на душе после того, что ты сделала… — сказала она матери. — Как ты могла взять сторону такого человека!

— Но, Катрин, он же отец Андреса!

— И что? Мы хотели, чтоб он убрался отсюда, чтобы духу его тут не осталось. Андресу это только на пользу бы пошло…

— Тебе, детонька, не сказали всей правды, — горячо возразила Матильда. — Если бы речь шла только о том, чтобы он уехал! С ним должны были разделаться. Эта девка собиралась сдать его полиции. Я боялась позора для Андреса… Я считала, что защищаю его, а, оказалось, навлекла еще худшую беду. Я думала: предупрежу его отца, и он уедет. Избавит нас от своего присутствия, а сам уж как-нибудь выкрутится… Я хотела, как лучше… Не могла же я предвидеть…

Тут она увидела настороженно обращенные к ней два лица, взгляды, прикованные к ее губам в тревожном ожидании. Она провела рукой по лбу.

— Нет, нет, я ничего не знаю, не больше вашего, клянусь! Просто мне страшно, меня мучают подозрения…

Она опустилась на стул. Деба с дочерью ждали продолжения… Но Матильда словно погрузилась в забытье. Едва ли она слышала, как Катрин пререкается с отцом:

— Ты же говорил, что она его увезет, и все. Слово давал.

— Что бы она стала с ним делать — это не моя забота. Мне это глубоко безразлично.

— Все, что касается Андреса, нам небезразлично.

— Говори за себя, дурочка.

Катрин повернулась к матери и сказала громко:

— Хорошо, мама, побудь здесь, а я посмотрю, что творится внизу.

— Я запрещаю тебе оставлять меня одного! — завизжал Деба, но дочь сделала вид, будто его не слышит, и быстро сбежала по лестнице.

В вестибюле она зажгла люстру, дверь в столовую была открыта. Она прошла дальше, в закуток, в шутку называвшийся у Дю Бюшей арсеналом, потому что там хранились охотничьи принадлежности.

В стойке у стены красовались ружья всевозможных устройств и калибров: от старинного шомпольного, заряжавшегося через дуло (из него отец Градера ни разу не промазал по вальдшнепу), до «лефоше», принадлежавшего прапрадеду Дю Бюшей; здесь же можно было увидеть и «хаммерлессы» последних моделей. Сидя за простым еловым столом, Андрес отмеривал и забивал в гильзы порох и дробь. Он на секунду поднял глаза и с отсутствующим видом посмотрел на вошедшую Катрин. Весь он как-то осунулся, губы были крепко сжаты, выражением лица он напоминал больное животное, отказывающееся от пищи.

— Ветер переменился, — начала Катрин. — Завтра можно идти на вальдшнепа. Если ты приготовишь для меня патроны…

Андрес заглянул в шкаф.

— Их тут предостаточно, — сказал он усталым голосом.

— Если ты не возражаешь, чтобы я пошла с тобой…

— Мне один черт! — буркнул он и пожал плечами.

Катрин и бровью не повела. Оторвавшись от своего занятия, он теребил в руках пустую гильзу. Потом вдруг спросил раздраженным тоном:

— Чего ты на меня уставилась?

Катрин вздрогнула:

— Я привыкла все терпеть, Андрес. Знаю, я и сама бываю не слишком приветлива… Но мне очень многое приходится сносить…

— Всем приходится…

— Но видеть, как ты страдаешь, — закончила она, — это выше моих сил.

И слезы брызнули у нее из глаз. Личико сморщилось: так хныкала она маленькой девочкой, когда он ее дразнил. Андрес давно позабыл эту плаксивую гримаску, поскольку уже много лет видел Катрин либо хмурой, либо насмешливой. Он искал подходящие слова, а она удивлялась, что он до сих пор не осадил ее какой-нибудь грубостью. Наконец он сказал:

— Не беспокойся обо мне. Мне все безразлично.

А затем, впервые за все то время, что они жили под одной крышей, она услышала из его уст отвлеченное суждение о жизни:

— Все слишком ужасно, тебе не кажется?

О чем он думал? — спрашивала себя Катрин. Только ли о женщине, которую любит? Наверное, и об отце тоже. В последние дни на него столько обрушилось. А что произошло между ним и его дорогой Тамати? Почему он не желает ее видеть?

— Когда человек доведен до крайности… — продолжил он после паузы. — Ты боишься смерти, Катрин?

— Нет, но я боюсь за других.

Неожиданно она подошла к нему, села рядом, вплотную, взяла его под руку.

— Нет, Андрес! Нет! Обещай мне… обещай… — повторяла она.

Ее пылкость удивила Андреса. Даже немного взволновала. Он не оттолкнул Катрин и впервые почувствовал, что она, между прочим, тоже женщина. Инстинктивно отстранившись, она отошла к стене по другую сторону стола, а Андрес уставился перед собой, обхватив голову руками. За спиной у него поблескивали ружейные стволы, в комнате пахло смазкой.

— Я хочу попросить у тебя прощения, — сказала Катрин. — Я вела себя скверно, отвратительно… Да! Да! Но пойми и ты меня: это было невыносимо. Ты и мама обращались со мной, будто я не человек вовсе… Ты не знаешь… Но это в прошлом, вот увидишь! Все, чем я владею сейчас и чем буду владеть после, — оно твое…

Он потерянно взглянул на нее. Пробормотал, что ему плевать на то, чем она владеет и будет владеть… Дома все считают, что он только об одном и думает, только землю и любит, как они сами. А вот отец видит, как мало его это волнует!

— Конечно же, я привязан к имению; я один знаю его по-настоящему, мне известно, где стоит каждый межевой столбик, и никто их не передвинет, пока я здесь. У меня хорошие отношения с фермерами. Я им не враг. Я ведь тоже понимаю, что значит ишачить на других. Между ними и мной, в сущности, нет никакой разницы. Но испытывать радость оттого, что можешь сказать: «Это мое»… Да плевать я хотел!.. У меня голова занята другим…

— Другим? — ехидно переспросила Катрин. — А может быть, другой? Но я тебя ни в чем не упрекаю. — Она поспешно изменила тон. — И это тоже я могла бы понять, если бы…

Он досадливо пожал плечами.

— Я совсем не о том. Если бы меня не мучило другое, если бы я мог вволю думать о… об этой женщине, я бы не жаловался, она не была бы потеряна для меня безвозвратно… — Он запинался, не мог подобрать слов. — Как тебе объяснить? На меня свалилась другая беда, по сравнению с которой то несчастье уже кажется радостью. Я страдал из-за нее, не стану скрывать, очень страдал. Извини, что я тебе это говорю…

— Не надо, не извиняйся, — сказала она тихо. — Это все естественно. И потом, тут нет ничего для меня нового…

— Но теперь я не могу даже страдать, — продолжил он. — Между мной и моим горем встало нечто такое… — Он резко поднялся и схватил ее за локоть. — Ты замешана в этой истории. Скажи мне, Катрин, что происходит у нас в доме?

Она растерялась, ничего не ответила.

— Ага! Значит, ты не отрицаешь…

И он повторил фразу, которую часом раньше произнес Деба:

— Тебе что-то известно. Скажи мне…

Андрес был не мастер распознавать чужие мысли, и все же на лице Катрин, старавшейся не смотреть ему в глаза, он прочел такое сострадание, что ему сделалось не по себе.

— Молчишь?

Настаивать он не стал: возможно, боялся услышать ответ. Он вернулся на свое место за столом и принялся играть пустыми гильзами. Катрин издали наблюдала за нервозными движениями его больших рук. Неожиданно он заговорил:

— Ты поняла, что он для меня значил? Вы его ненавидели, презирали, а я любил его наперекор вам всем. Я воображал, что его жизнь наполнена любовью и счастьем, в отличие от нашей. В моих фантазиях он превращал в радость то, что твой отец складывает в кубышку. Безумие, но я относился к отцу как к младшему брату. Он отнял у меня все, а мне хотелось дать ему еще больше… И не потому, что я такой добрый: он обещал вернуть сторицей, и я ему верил. Рассчитывал, что с его помощью я, убогий, буду любим и обласкан. Я думал, он меня любит по-настоящему… а не эгоистично, как Тамати… Хочет моего счастья… Я говорю тебе все это… не знаю, наверное, я неясно выражаюсь… Негодяй, дурной человек… Я знал это… и находил прекрасным. Дурной — это значило такой, у которого вся жизнь праздник… Для меня, деревенщины…

Катрин по-прежнему не поднимала глаз и слушала его, затаив дыхание, чтобы не спугнуть.

— Понятно, до меня доходили разговоры, проклятия дяди Симфорьена, намеки… Но я пропускал их мимо ушей, запрещал себе об этом думать. Конечно, я знал, как относятся к нему в Льожа… А на днях, когда он заговорил со мной об одной вещи — ты и представить себе не можешь какой, — совершенно непостижимой… в голове не укладывается… я вдруг увидел его таким, каким его видишь ты, вы все… Страшное открытие! И с этой минуты все, что я до сих пор старался не замечать, стало проступать наружу, обрастать смыслом… Я, как собака, которая что-то чует и сама боится того, что может открыться. Мы тут все замешаны. Но я обречен играть свою роль вслепую.

Катрин подошла к нему, обвила рукой его шею, погладила по волосам, как гладят собаку. Он не сопротивлялся. В минуту, когда его страдания достигли предельной остроты, она впервые ощутила себя женщиной и испытала от этого радость и какое-то непонятное ей самой успокоение. Осмелев, она прижала к своему плечу его большую кудрявую голову.

— Он будет приносить тебе еще немало огорчений, — сказала она тихо, а потом продолжила с неожиданным жаром и воодушевлением: — Но они пройдут, когда ты прижмешься ко мне, спрячешь голову в моих объятиях…

Андрес высвободился, но без обычной резкости.

— Катрин, я не люблю тебя, — сказал он. — Я никогда не смогу любить тебя так, как тебе бы хотелось.

Она не шевельнулась, она осталась сидеть с закрытыми глазами в той же позе, словно все еще его обнимала. Потом собралась с духом и ответила спокойным тоном:

— Я знаю, это нестрашно, главное, чтобы я была рядом, следила за тобой.

Андрес ее уже не слушал, он снова ушел в себя.

— У тебя никогда не появлялось мысли, что он сумасшедший? — спросил он вдруг. — Я про отца… Порой он ведет себя очень странно…

Катрин не смела спросить: «Как? Что он делает?» Она предпочла бы сменить тему. Но Андрес в этот вечер сделался вопреки обыкновению словоохотлив.

— Чтобы тебе было понятно, я должен сначала кое в чем признаться. Чудовищная глупость, я сам понимаю… В общем, я решил умереть… Подожди, не хватайся за голову… Ты будешь смеяться! Чтобы не наделать шуму, подумал я, лучше всего простудиться и заболеть. Сама знаешь, легкие у меня слабые, и плеврит был в том же возрасте, что у отца. Помнишь, Клерак еще хотел списать меня в нестроевую? Короче — только не смейся, — в этот холод я торчал под дождем в одной рубашке. Две ночи подряд выходил на балкон и стоял, сколько мог. Это было ужасно! И что в итоге? Насморк! Само собой, я от этой дурацкой затеи отказался. Когда я захочу…

— Нет, скажи, что ты больше никогда не захочешь!

Слезную мольбу Катрин он оставил без внимания и продолжал катать гильзы по столу.

— Так вот! Хочешь верь, хочешь нет, но я заметил, что отец каждую ночь куда-то ходит… По крайней мере, те две ночи, что я провел на балконе, он выходил под проливным дождем. Помнишь, что творилось на улице? Это была суббота… нет, постой… воскресенье и понедельник… Я слышал, как он выходит через заднюю дверь…

— Но ты его не видел. Ты не мог его видеть. И не можешь знать, что это был он.

Она проговорила это бесстрастным тоном, и Андрес не заметил, что она побледнела и как-то чудно привалилась к стене.

— Нет, разумеется, не видел. Но я узнал его шаги… Да и кто еще мог выходить из дома в такое время?.. Я пошел, постучал в дверь его комнаты: никто не ответил. Потом я слышал, как он вернулся. По-прежнему лило как из ведра. А на другой день он, должно быть, ушел раньше… Возвратился в середине ночи. В доме что-то происходило. Ты сама прошмыгнула два раза мимо моей двери…

— Да. Твой отец лежал больной. В таком состоянии он не смог бы носа на улицу высунуть, клянусь тебе!

— Значит, ему повезло больше, чем мне: он мок не зря… Тебе не кажется, что только безумец может слоняться невесть где в такую погоду? Нетрудно догадаться: тут замешана какая-то бабенка. Но почему в такое время? Разумеется, в Париже он шатается до утра, а днем отсыпается… И даже в Льожа не удержался… Э, Катрин, что с тобой?

Она рухнула на стул, будто у нее ноги подкосились.

— Это был не он, Андрес, — бормотала она. — Ты не должен был его видеть; впрочем, ты его и не видел. И не слышал, что кто-то выходит по ночам. Дай слово, что не слышал.

Тут личико ее сделалось белым как полотно, голова упала на правое плечо.

— Катрин!.. Да что это с ней?..

Он поднял ее на руки и положил на старый продавленный диван, где они столько раз дрались в детстве. Она почти сразу открыла глаза и в упор посмотрела на Андреса. Он стоял рядом с ней на коленях и держал ее руку.

— Все, что ты видел и слышал, останется между нами, понял? Поклянись!

Затем она приподнялась и прислушалась. Со второго этажа доносились разгневанные голоса.

— Не ходи туда, Андрес! — проговорила она умоляющим тоном. — Не ходи!..

Но он оттолкнул ее и быстро взбежал по лестнице. Старик Деба в халате стоял на площадке, прислонившись к стене, и с трудом переводил дыхание. Градер, держа руки в карманах, усмехался и пожимал плечами, а Матильда гневно выговаривала ему:

— Ты пробрался в комнату моего мужа, чтобы напугать его! Ты хотел, чтобы ему стало плохо от страха. Даже не плохо, а… Ты негодяй!

Он старался ее перекричать:

— Дорогая, зачем столько страсти? Что ты тут разыгрываешь?

— Осторожно, Андрес здесь! — вставила Катрин.

Юноша застыл на ступеньках, держась за перила. Матильда, кутаясь в халат, повернула к нему припухшее лицо и простонала:

— Ну и пусть! Пусть знает, пусть поймет наконец…

Катрин ее перебила:

— Почему ты ушла от папы? Я же тебя просила не оставлять его одного…

— Он меня выгнал, он не пожелал, чтобы я с ним сидела. Хорошо еще, мне пришло в голову встать и проверить…

Деба немного отдышался и обрел дар речи:

— Ты бы и сама его впустила… Ты нас предала!.. Полагаю, той ночью… В общем, это на твоей совести. Ты сообщница убийцы.

— Ты не видишь разве, что Андрес здесь? — завизжала Катрин.

Все разом смолкли и устремили глаза на Андреса, все так же неподвижно стоявшего на лестнице. Он тяжело дышал и напоминал смертельно раненного быка: в загривке у него торчит шпага, он шатается, но не падает. Один Градер не повернул головы. Андрес подошел к отцу сзади, положил руку ему на плечо:

— Ты оглох, папа? Ты не слышал, каким словом он тебя назвал?

— Обычная любезность с его стороны! Тебе пора бы привыкнуть, сынок. Если он считает, что я… то, что он сказал, пусть докажет это сейчас, при тебе.

Все присутствующие почувствовали разительное несоответствие слов и тона, которым они были произнесены: мрачного, исполненного отчаяния. Градер замолчал. Из пятерых человек, собравшихся на полутемной площадке, четверо в той или иной степени догадывались о том, что знал только он. Габриэль оцепенел, впал в прострацию и даже не заметил, как все потихоньку разошлись, не слышал, как щелкнули замки в дверях. Очнувшись, он вздрогнул: они с Андресом остались одни.

— Иди ложись, папа. У тебя жар.

— Да, я простудился. Думал, пустяки. А теперь у меня по вечерам поднимается температура.

Андрес проводил его до дверей комнаты и пожелал зайти.

— Я болен, я с ног валюсь, — взмолился Градер. — Приходи утром.

— На одну секунду, я тебя не задержу.

Андрес вошел вслед за отцом, притворил за собой дверь, огляделся.

— Мамина комната… Я никогда не видел ее в этой комнате… Помню ее только в Бильбао и в Париже… Где был ты, когда мы жили в Испании?

Обрадовавшись, что Андрес сменил тему разговора, Градер ответил, что дела удерживали его во Франции.

— Твоя мать, малыш, была… Один человек, священник, на днях назвал ее «святой» и «мученицей»…

— Почему «мученицей»?

Градер растерялся, проговорил фальшивым тоном, что священники вечно преувеличивают, усмехнулся, пожал плечами и указал сыну на дверь:

— Ну, хватит! Оставь меня. Я падаю от усталости.

— Нет, сначала ты объяснишь мне, что имел в виду дядя Симфорьен…

— Что, что? Да ничего, — раздраженно ответил Градер. — Я пришел к нему поговорить о Сернесе и Бализау… Кажется, я имею на это право? А он заявил Тамати, что я, видите ли, пытался напугать его до смерти… Бред! Или ложь!

— Да, но старик обвинял Тамати, говорил что-то про «ту ночь»…

Градер стоял у двери, приготовившись закрыть ее за сыном.

— Я этого не слышал. Тебе приснилось, — сказал он.

Затем подошел к Андресу, держа руки в карманах.

— Послушай, малыш, ты меня знаешь. Я не идеал, моя жизнь не образец… Да, я дурной человек… Но из этого вовсе не следует, что я пытался убить старого жулика… От испуга не умирают. Что за детские выдумки?

Андрес вздохнул с облегчением: похоже, ничего особенного не случилось. Здесь у всех больное воображение, и ему оно тоже передалось.

— И еще, папа, ты иногда говоришь ужасные вещи… Тогда вечером, насчет Тамати…

— Ну нельзя же принимать всерьез все, что я говорю! Вы, в Льожа, совсем не понимаете юмора. — Градер непринужденно опустился в шезлонг и глядел на сына снизу вверх: — Мы в Париже привыкли болтать, не задумываясь. Иной раз такое сказанут! Ну и что? Подумаешь! Люди все прекрасно понимают. Здесь же — кошмар какой-то! За каждую шутку изволь держать ответ. Да уж, вы определенно лишены чувства юмора! Вот почему, пожив в Париже, невозможно уже вернуться в провинцию.

— Все-таки тебе следовало защищаться, а то они, видишь, до чего додумались…

Андрес улыбался, у него словно камень с души свалился. И у Градера тоже отлегло: он вернул себе сына и теперь уж проследит, чтобы мальчику больше не морочили голову. Главное, сделать так, чтобы он, и услышав что-либо, не поверил. Надо играть ва-банк.

— Ну и тип этот Деба! Чего только не родится в больной голове от глупости, ненависти и страха! Ты не поверишь, если я тебе расскажу, какую пакость они сочинили на мой счет! И все из-за подлости проклятого старикашки. Суди сам. — Он говорил вдохновенно, и его снисходительная улыбка действовала на Андреса. — Я не ангел — это известно. Старик разыскал бабенку, с которой я гулял в молодости и у которой остались мои письма… ну, и не только это. Обыкновенная шлюха. Вообрази, чтобы выгнать меня отсюда, он решил прибегнуть к помощи этой твари и даже обещал, подлец, оплатить ей проезд до Льожа и обратно…

Андрес поинтересовался, откуда отцу известны такие подробности, и тот, поколебавшись, назвал Тамати.

— Ты же знаешь, она меня любит!

Он уже забыл, что она давеча в присутствии сына называла его негодяем. Андрес помнил, но смолчал.

— Так вот, друг мой, поскольку шлюха не явилась в назначенный день, старик вбил себе в голову, что я ее, дескать, попросту ухлопал!

Молчание Андреса смутило Градера. Он почувствовал, что волнуется и что сын видит его волнение. Он попытался взять дерзостью, но переусердствовал. Сам понимал, что вдается в ненужные подробности, и не мог остановиться.

— Только он напрасно лезет в бутылку! По их версии, это произошло в понедельник вечером. Но именно в этот вечер я не вставал с постели.

Андрес повторил вполголоса:

— В понедельник вечером…

— И Тамати тебе это подтвердит, она от меня не отходила…

Он явно избрал неверный путь. Между ними снова возникло напряжение. Сын не смотрел на отца, но тот догадывался, каким был бы его взгляд. В ночной тишине оба молчали, не находили слов. Андрес понуро направился к двери, и теперь уже Габриэлю хотелось его удержать, поговорить о чем-нибудь постороннем. Он окликнул его, но сын даже не обернулся.

Андрес не пошел к себе. Он спустился вниз, зажег люстру и вскрикнул — в вестибюле сидела Катрин.

— Ты не спишь? — спросил он.

Больше он ничего не сказал, но и не оттолкнул ее. Ноша была непомерно тяжела. В своем горе он готов был зацепиться за кого угодно. Ему подвернулась Катрин, и он приник к ней со стоном. Она не дрогнула. Худенькая девушка поддерживала рухнувший дуб, накрывший ее своей мокрой листвой. Она взвалила на себя часть безмерного горя, разделила его! Теперь, когда они сообща преломили черный хлеб беды, у них все будет общее. Они вместе проливали слезы. Он при этом всей душой мечтал о смерти, а она, закрыв глаза, как младенец, присосавшийся к материнской груди, приникла к горькому источнику своего счастья, доставшегося ей ценой страданий.

XVIII

На другой день, в первую пятницу декабря, после утренней мессы Лассю поднялся на клирос и, едва только заглянув в ризницу, понял, что благодарственный молебен затянется и он не успеет поговорить с кюре до школы. Он ушел, и Матильда, присутствовавшая на службе, услышала удаляющийся стук его деревянных башмачков. Дожидаться аббата Форка она осталась одна.

Матильда не молилась. В пустой заброшенной церкви она чувствовала себя покинутой. Ее мольба все разно затерялась бы под высокими отсыревшими сводами, не достигла бы алтаря, густо уставленного искусственными цветами в вазах с облезшей позолотой… В сущности, это и не важно. Она пришла не к Богу, а к человеку в надежде, что он ее выслушает, попытается понять, научит, как себя вести, а ей останется только подчиниться. Он молод… но он священник, а потому не нужно спрашивать себя, достанет ли у него сил снести бремя, которое она на него взвалит. От этого ребенка можно требовать всего, раз он священник. Мы вправе обрушить на него любую мерзость, смутить его ум, омрачить душу.

Но почему он так долго? Тяжело тикает маятник. Где-то далеко кричит петух. Пронзительно визжат пилы. Там кипит жизнь, а церковь эта — как мертвое сердце в живом организме. Везде жизнь, только не здесь. Чтобы скоротать время, Матильда вспоминает, что она собиралась сказать. Себя она постарается обелить. Женщины на исповеди редко винят себя. Она ждет уже полчаса. Может, она не заметила, как он ушел? Странно, что она не слышит ни звука: мог бы кашлянуть, стул передвинуть, дверцей какой-нибудь скрипнуть. Потеряв терпение, она решительно поднимается на клирос, на ходу слегка преклоняет колени, открывает дверь ризницы и останавливается.

Нет, она не увидела ничего особенного: после службы молодой священник стоял на коленях, как будто задумавшись. Голова чуть наклонена к левому плечу, глаза закрыты, руки опираются о скамеечку — на таких обычно сидят служки, что вырабатывает у них привычку держаться прямо. Вокруг беспорядок: Лассю не успел убрать кувшинчики, стихарь, ризу. Словом, обыденная картина. И все-таки Матильда поняла, что ей следует выйти, что она подсматривает чужую тайну. Неказистая утварь сельской ризницы: все эти кувшинчики, металлические подносы, сосуд для воды, полотенце на стене — утопали в нездешнем свете, исходившем от застывшего коленопреклоненного юноши. Звуки внешнего мира — лай собаки и визг пилы, в зависимости от ветра звучавший то громче, то тише, — словно доносились с другой планеты. Матильда услышала вздох, тихо попятилась, вышла, не закрывая двери, и вернулась на прежнее место.


После уроков Лассю прибежал в церковь и по прерывистому шепоту сразу догадался, что кюре исповедует. Осмотрев туфли, выступавшие из-под люстриновой занавески, мальчонка заключил, что в исповедальне помещица, пришедшая утром на литургию. Значит, она вернулась к своему духовнику! То-то он, наверное, рад! Дама явно не торопилась. Мальчик навел порядок в ризнице, а она все не уходила. Сколько же у нее грехов накопилось! Подкравшись поближе, он бы такое услышал! Но Лассю садится в дальнем углу церкви перед престолом Богоматери, достает из кармана запутанные четки и принимается старательно расплетать узелки. Издали он видит туфли под люстриновой занавеской: время от времени одна туфля беспокойно ерзает, потом успокаивается. Одиннадцать. Тетка будет волноваться. Лассю опускается на колени, улыбается Деве Марии, последний раз косится на туфли дамы и удаляется, громко стуча башмаками.

XIX

Придя из церкви, Матильда застала в замке небывалую тишину. Ночная сцена, в которой домочадцев, страдавших в одиночку, на короткое время объединила забрезжившая было истина, продолжения не имела. Испугавшись света, каждый отступил, замкнулся, затаился в страхе перед тем, что может открыться. Все возвратилось на круги своя, вот только Катрин с матерью исполнили что называется «шассе-круазе»: девушка заняла подле Андреса место, прежде принадлежавшее матери, а Матильда сменила Катрин у кресла Деба, постоянно трепетавшего теперь при мысли о том, что Алину вызвал он и на его доброе имя может упасть тень.

Градер почувствовал себя исключенным из семейной общины, его присутствие в замке перестало кого-либо беспокоить: он мог уехать, мог остаться — это уже не имело значения, между ним и остальными образовалась пропасть. Так больную сосну окружают рвом, чтобы она не распространяла заразу, чтобы помирала в одиночку. Он больше не встречался взглядом с Андресом, хотя тот был не мастер отводить глаза. От семейных трапез Габриэль отказался сам: формальным поводом послужила ссора с Деба. С тех пор он стал столоваться у Лакота. Ночевал он в замке, но приходил в тот час, когда все уже закрывались в своих комнатах.

Стояла зима. Андрес охотился на вальдшнепов и зайцев, а в ясные ночи стрелял уток на болотах Тешуэр. Катрин его сопровождала. Да и вынес ли бы он одиночество? Хотя они никогда не говорили о том, что неотступно занимало их мысли, Андрес не потерпел бы рядом с собой женщины, не посвященной в его драму. Катрин же все знала и вместе с ним ждала развязки. Вместе они склонялись над газетами (никогда в доме не читали столько газет), открывали сразу раздел происшествий, быстро пробегали колонку глазами, потом перечитывали еще раз.

Пылких чувств к Андресу Катрин больше не выказывала, пеклась только о его комфорте, окружала юношу постоянной, но ненавязчивой заботой. В погожие воскресенья он уезжал один на тренировки по футболу — команда готовилась к весенним состязаниям. Когда возникали конкретные дела — обсудить сделку, посетить ферму, — Катрин тоже отпускала его одного, и тогда уже Андрес, вернувшись поздно вечером, кричал из вестибюля: «Катрин, ты где?» Она появлялась в ту же секунду. Ему казалось совершенно естественным, что она, как прежде Тамати, встает на колени и снимает с него охотничьи ботинки. Если промокала куртка, Катрин заставляла его переодеться. Она свободно заходила к нему в комнату. Матильда наблюдала за ними молча.

К середине зимы Катрин и вовсе ослабила надзор. Однажды под вечер Андрес трусил верхом в сторону Бализау и, проезжая мимо так называемого Утеса, увидел на краю заброшенного песчаного карьера скрючившуюся фигуру. Он остановился, присмотрелся и узнал отца: тот что-то строчил, положив бумагу на колени. Андрес развернул лошадь и поспешил вернуться на дорогу.

Градер писал: «Нет нужды пересказывать случившееся. Полагаю, Матильда воспользовалась моим разрешением и открыла вам все, что знала сама. Это преступление — наименьший грех из всех, что я совершил: в данном случае я защищал свою жизнь. Но, как ни странно, именно оно представляется мне самым непростительным и перевешивает все остальное. Воображаю, как рассуждают в подобных ситуациях церковники: чем омерзительнее жертва, тем непоправимее поступок убийцы, обрекающий ее на вечные муки. В Люшоне я беседовал с одним стариком священником (помните, я уже приводил вам его слова?). Он как раз по этой причине осуждал смертную казнь. Уничтожил ли я последнюю возможность спасения для Алины? Или же ваш Бог через меня сотворил Свой суд? Что за бред! Как видите, господин аббат, я легко поддаюсь на ваши фантазии… По счастью, ничего такого не существует, ничего, кроме падали, гниющей в двух шагах от меня, потому что я пишу вам возле того самого песчаного карьера, где девочки Дю Бюш и маленький Градер так весело играли почти сорок лет назад.

Солнце село, холодает, я кашляю с тех пор, как провел в этом месте две ночи подряд. Я пишу вам, потому что мне больше не с кем поделиться. Вокруг меня образовалось безвоздушное пространство. Я тщетно ловлю взгляд Андреса. Андрес меня осудил. Я потерял его. Как это глупо! Я хитер с лисами, а невинный ребенок меня обезоружил. Теперь, когда я лишился сына, и лишился навсегда — перед его простотой все ухищрения бессильны, — мне все безразлично. Будь он начитан, напичкан разными идеями, он, возможно, воспринял бы ситуацию на романический лад, приписал бы себе какие-нибудь моральные обязательства по отношению ко мне… Но чего ждать от этого простачка, который мне так дорог! Такие, как он, если видят убийцу, сразу кричат: «Смерть ему!»

Пока ничего не обнаружилось, по крайней мере, не просочилось в прессу. Когда же они наконец решатся? Я не могу больше ждать. Если молчание продлится и дальше, я соберу семейный совет и все им выложу. Я часто воображаю себе эту сцену. В комнате старика я скажу им, что спасал свою жизнь, что у меня не было выбора и не я вызвал эту женщину в Льожа. Без жертвы все равно бы не обошлось, я лишь отвел удар от себя. Да, разумеется, я мог бы скрыться, как советовала Матильда… Но только она лицемерила; в действительности же она не этого хотела. Она рассчитывала на меня, надеялась, что я сделаю ее счастливой! Никто не удержал меня от преступления! Никто и не пытался. Даже вы: мы ведь виделись накануне… Я побежал за вами под дождем, но в вашем взгляде я не прочел любви (это еще мягко сказано). Каким официальным тоном, каким поставленным голосом кюре вы произнесли: «Я принадлежу душам!» Ха-ха! В сумраке ночи вы как бы и не заметили протянутую руку. Сделали вид, что не заметили. Нет, дитя мое, я вас не виню. Сожми вы эту руку с чувством, с жаром, она бы все равно в ночь с понедельника на вторник совершила преступление… Ничего бы не изменилось… Просто мне хочется, чтобы хоть вы думали обо мне без отвращения… Знаете, ведь это я в день приезда убрал позорные ветки с вашего порога… Но возможно, вы не знаете, о чем я говорю.

Спасибо, что написали мне. Но я разорвал письмо… я не мог иначе. Как я теперь сожалею! Хотя оно и было достаточно церемонным и чопорным, я бы его сейчас перечитывал, я бы попытался понять… Как вы можете предполагать, что я верю в дьявола? Вы меня за ребенка считаете? И разве ему нужно, чтобы я в него верил? А что значит любить Бога? Любовь по отношению к абстрактному понятию? Это немыслимо. Любовь — плотское чувство, а вы пытаетесь перенести его на бесплотный объект. Вы… Но зачем я это все говорю? Я заранее знаю ваш ответ: вы трогали пальцами раны на теле вашего Бога, преклоняли голову Ему на грудь… И все-таки удивительно: Андрес, честный и благородный юноша, не имеет ни малейшего представления о мире невидимого, безбрежном, как океан, подступающем к нам со всех сторон. А я, извалянный в грязи, запятнанный кровью, вполне отчетливо понимаю, что происходит каждое утро в вашей церкви… вижу ваши действия, чувствую ваше молчание и вашу радость…»

Незаметно подкралась ночь. Он уже не разбирал, что пишет. В соснах зашуршал дождь, правда не такой частый, как в ночь убийства, и Градер некоторое время прислушивался к нему, прежде чем ощутил первые капли. Тогда он расстегнул рубашку, не подозревая, что однажды ночью точно так же подставлял себя под ливень Андрес. Градера обдало сырым холодным ветром. Дождь струился по его впалой груди, как струилась некогда речная вода в запомнившейся Матильде сцене летнего купания. Его не пугало, что рядом, всего в нескольких метрах, гниет зарытый им труп. К Утесу его привели не угрызения совести, а уж скорее страх одиночества.

Его лихорадило, душил кашель, он едва волочил ноги. Проходя мимо дома священника, он сунул под дверь сложенные листки бумаги. А вдруг они попадут в руки постороннему? Впрочем, у кюре нет горничной. Градер зашел к Лакоту, выпил перно, а за едой еще бутылку вина. За гостевым столом три коммивояжера обсуждали преимущества и недостатки передвижения на автомобиле. «Нет уж, извините! Вы не учитываете амортизацию… Возьмите бензин по сегодняшним ценам… Разумеется, износ шин — это как повезет…» Они перебивали друг друга и спорили с удивительной горячностью. Подвыпивший Градер ловил каждое их слово, словно бы его жизнь зависела от этих людей. Затем он вытер губы и убрал салфетку в свой шкафчик.

Войдя в аллею, он увидел огни замка — свет, к которому он бы тянулся, если бы был таким, как все… домашние встречали бы его, и он поцеловал бы Андреса, откинув чуб с его лба.

Градер медленно поднялся на крыльцо, нарочно громко топая, чтобы находившиеся внизу могли разойтись до того, как он переступит порог. И действительно, в вестибюле послышались торопливые шаги. Но ушли не все, Матильда осталась, похоже, она дожидалась его. Привычная уже невозмутимость лишила какого-либо выражения ее осунувшиеся черты. Габриэль сделал вид, что никого не заметил, и шагнул было на лестницу, но Матильда окликнула его:

— Ты видел?

В руке она держала парижскую газету, единственную, которую он не смотрел уже дня два-три. Матильда показала ему сообщение на третьей странице: «По-прежнему нет никаких известий об Алине X., в прошлом женщине легкого поведения, покинувшей 25 ноября семейный пансион на улице Конвента, где она проживала последнее время. Она уехала без вещей, предупредила квартирную хозяйку, что вернется через день, адреса не оставила. В комнате у нее не нашли никаких бумаг, которые пролили бы свет на ее загадочное исчезновение. Наши источники утверждают, что полиция тем не менее располагает данными, позволяющими направить расследование в определенное русло. По вполне понятным причинам, данные эти держатся в секрете. Разыскивается некий знакомый Алины X., уехавший из Парижа за несколько недель до ее исчезновения. Вполне вероятно, он сможет сообщить следствию полезные сведения».

— Надо же, — сказал Градер, — после той… в общем, ты понимаешь, о чем я говорю… я читал ежедневно все газеты, и эту в первую очередь… А тут два дня не открывал…

Матильда уже стояла на лестнице, она его словно бы и не слышала. Он окликнул ее с тревогой:

— Что мне делать? Уезжать, да? Отправить телеграмму следователю? А то подумают, что я скрываюсь… Ты уходишь, Матильда?

Она обернулась, перегнувшись через перила:

— Мне кажется… Впрочем, дело твое… Один человек мог бы тебе помочь: аббат Форка…

Она поднялась к себе, Габриэль остался один. Из арсенала доносился равномерный стук: Андрес готовил патроны. Градер в нерешительности потоптался у двери, потом вошел. Катрин сидела под лампой рядом с Андресом и вязала. Очки в металлической оправе придавали ей старушечий вид. Оба замерли при его появлении.

— Я уезжаю завтра утром шестичасовым поездом. Думаю, вернусь в конце недели.

Они поднялись. Андрес пробормотал:

— До скорого, — и протянул безжизненную руку.

Габриэль смотрел на стоявшее у стены шомпольное ружье своего отца. Андрес проследил за его взглядом. Не умеющий читать по глазам, он на этот раз, возможно, угадал мысли отца. Габриэль, во всяком случае, понял, о чем думает сын, и понял также, что сын этого хочет. Андрес принадлежал к тем прямолинейным натурам, какие часто встречаются среди военных: для таких людей нет ничего естественней, как оставить заряженный револьвер на столе товарища, который сжульничал или своровал. Но может, Градер это все нафантазировал? Если бы ему вздумалось через несколько минут вернуться в арсенал, он был бы поражен, увидев, что Андрес рыдает, уронив голову на колени Катрин…

Градер ощупью пробрался через столовую и вестибюль. Открыл входную дверь, уже запертую на ночь, и вышел из дома, даже не подумав надеть пальто. Мороза не было. По обеим сторонам дороги черной стеной стояли сосны, впереди светлело небо. Габриэль направлялся в поселок, где светилось только одно окно: окно в доме аббата Форка. «Он нашел мое письмо, а значит, думает обо мне». Дверной молоточек. Если им постучать, окно на втором этаже откроется, и раздастся голос: «Кто там?» А что ответить? Он послушался Матильду, но как объяснить кюре свой ночной визит? Попросить совета? Будто Градер и сам не знал, что советуют в таких случаях священники! «Сдайтесь правосудию, примите наказание, положитесь на волю Господа…»

Дрожа от холода, он садится на знакомые уже до каждой трещинки ступени. Гладит их, и ему чудится, что он проводит рукой по чьей-то впалой щеке. А что до кашля, так он еще со времен семинарии усвоил, что всерьез заболеть по собственному желанию невозможно. Он тогда делал куда более неосторожные вещи, надеясь, что сляжет и сестры будут с ним нянчиться, но никогда это ему не удавалось. А потом, стоило ему однажды попасть под дождь, как он подхватил плеврит… Скрючившись, он сидел под дверью, и самые будничные мысли роились у него в голове в то самое время, когда решалась его судьба. В глубине души он не верил, что его жизни действительно что-то угрожает, и потому сохранял спокойствие. Так человек, казалось бы, загнанный в угол, знает, что позади лежит огромная неведомая страна и такие убежища, где его никто не найдет. Нет, он вовсе не имел в виду немой намек Андреса (или то, что он принял за намек). Ничто на свете не заставило бы его вставить себе в рот дуло пистолета и нажать на курок. Ничто. Но он воображал, что уйдет от своей судьбы с ее жестокой логикой и цепью причин и действий, которые полвека спустя снова привели его — теперь уже с Алиной — к Утесу, где он играл в детстве… Кашель его гулко звенел в ночи. Правда, в Льожа не бывает безмолвных ночей. На малейшее дыхание ветра тотчас отзываются сотни говорливых сосен, словно бы в них всегда спит Бог. И вечно журчит Бальон, бьется о камни, на которых оставил отпечатки раковин первозданный океан.

Наверху открылось окно:

— Кто тут кашляет?

Наконец-то! Градер ждал этого уже час. Он вздрогнул, ничего не ответил. В доме кто-то торопливо спускался по лестнице. Нельзя сказать, что Градер потерял сознание, но он и не притворялся: он сделался вещью, бесчувственной, бессловесной — камнем, он даже не ощутил, как свет лампы ударил ему в лицо. Чьи-то руки подхватили его под мышки. Он и в самом деле не стоял на ногах.

Кюре вошел в дверь налево — на кухню, усадил Градера в соломенное кресло, подбросил хворосту на угли. Потрогал больному лоб и шею.

— Вы не можете сейчас вернуться в замок, — сказал он. — Переночуете здесь, сейчас я вам постелю.

Градер остался один в пустой кухне. Ветки быстро прогорели. На столе под лампой — глубокая тарелка с остатками вареной картошки, пустая банка из-под сардин, краюха хлеба.

Ален возвращается, просит немного подождать: простыни влажные. Наполняет постельную грелку горячей водой, уходит.

— Теперь можно…

Он помогает Градеру подняться. Но тот идет сам, быстрым шагом, от него разит потом. Комната большая, довольно уютная: ковер, зеркало между окон, комод красного дерева, вольтеровское кресло, часы под стеклянным колпаком, два канделябра. В этой комнате кюре собрал все свое имущество, все, чем владел на этом свете. Градер торопливо раздевается и вдруг улавливает запах — запах духов… Вот оно что! Это комната его сестры. Он вытягивается под одеялом, нащупывает ногами грелку. Какое блаженство! Кто станет искать его здесь? Никакая человеческая сила не отнимет его у этого священника, аббат Форка за него поручится. Но о чем это он? Разве он не должен ехать шестичасовым поездом? Или отправить следователю телеграмму? Он пытается поймать взгляд священника, но при тусклом свете лампы ему не удается разгадать, что выражает этот взгляд. Градер пробует рассказать, что его беспокоит, путается, понимает, что его речь похожа на бред, но продолжает твердить свое. Священник прерывает его, говорит, что видел сегодня мадам Деба и читал заметку в газете… Он успокаивает Градера, советует написать письмо, готов, если надо, добавить два слова от себя. В Льожа пришлют следственную комиссию… А то, что он здесь, а не в замке, легко объяснить ссорой с Деба.

— Я, по крайней мере, не заставляю вас лгать?

Преступник Градер проявляет исключительную щепетильность по отношению к чувствам приютившего его невинного юноши. Тот пожимает плечами:

— С утра пораньше я схожу за Клераком. Ему мы тоже скажем, что вы переселились ко мне из-за размолвки в семье.

Ален распоряжается так уверенно, будто давно все обдумал, будто предвидел именно такой ход событий. «Я ждал его, сам того не зная», — говорит он себе, глядя на спящего Градера. Кюре подходит к больному и, преодолевая отвращение, всматривается в его пылающее от жара лицо. Ни время, ни грех никак не сказались на нестареющем облике этого человека, не наложили отпечатка на точеные линии лба, носа, губ. «Господи, Ты отдал его мне, давеча я его оттолкнул, а теперь приютил, потому что ничего другого мне не оставалось». Ален заранее готов стерпеть все наветы, которые, возможно, обрушатся на него из-за нового жильца, они его нисколько не беспокоят. Он будет действовать так, как диктуют обстоятельства. А пока что он опускает абажур, берет в руки четки, молится, засыпает.

Проснувшись в середине ночи, Градер сообразил, что уже некоторое время слышит какой-то слабый мерный звук: молодой человек, ставший его добровольной сиделкой, похрапывал, откинутая на спинку кресла голова покачивалась из стороны в сторону. У него самого жар как будто уменьшился, да и чувствовал он себя намного лучше, чем все последнее время. Он вообще не помнил, чтобы ему когда-либо было так покойно. Он взглянул на окно и обрадовался: беспросветная тьма, ни лучика зари. Блаженная ночь кончится еще не сейчас! Ветер стих, а вместе с ним и ропот сосен, сияли незнакомые большинству людей зимние предрассветные звезды.

Пока Градер смотрел на спящего Алена, у него возникло несуразное, но отчетливое ощущение: ему чудилось, что молодой священник в кресле — это он сам, что в другой жизни он был этим коренастым юношей в черном одеянии и это изможденное лицо принадлежало ему. В другой жизни или, может быть, в замысле Всевышнего? Он с нежностью разглядывал освещенные лампой черты своего двойника, и неожиданно его поразил храп: вульгарный, животный храп; нижняя челюсть спящего отвисла, пухлая губа оттопырилась. Глаза были закрыты, и оттого казалось, что душа улетучилась из этой грубой оболочки, свет сердца не озарял ее изнутри. «А он мог бы быть мной…» Ален мог поддаться влиянию сестры, пойти по легкому пути, на поводу у темных низменных страстей… приводивших его в ужас еще в детстве, как только он начал их осознавать… Но этот ужас он бы мог побороть с той же легкостью, что и Градер. Свыкнуться с тайными чудовищами. Приручить их, взлелеять, насытить…

Кюре вздрогнул, проснулся. Градер закрыл глаза и почувствовал, как прохладная рука ощупывает ему лоб. Затем он услышал глухой удар об пол: Ален опустился на колени и взялся за чтение требника. Он читал довольно долго, затем положил требник на столик в изголовье кровати и тихонько вышел. Тогда Градер приподнялся, взял в руки черную книжицу, открыл наугад и увидел репродукцию рембрандтовского Христа с паломниками в Эммаусе. На обороте он прочел: «На память о моем рукоположении 3 июня 19… Ален Форка, священник. Ты будешь идти впереди Господа нашего и возвещать о спасении, об отпущении грехов, о сладости милосердия; ты понесешь свет тем, кто прозябает во мраке под крылом смерти, ты поведешь нас к миру».

Отложив требник, Габриэль улегся, просветленный и спокойный. Из бездны греха он взирал на судьбу своего антипода, в чем-то тем не менее родственную его собственной судьбе: и он бы тоже мог прощать, просвещать, освобождать — он, Габриэль Градер. Единственная малюсенькая заслуга, которой человек может похвастаться перед Богом, заключается в том, чтобы принять свою избранность, — по крайней мере, это касается той породы людей, которые умеют любить этот мир. Мы живем только один раз: Градер, возможно, и будет прощен, но он никогда уже не станет снова ребенком, радующимся летнему утру, бегающим босиком по раскаленному песку, опускающим смуглые ноги в холодную воду Бальона. Он давно миновал тот участок дороги, где званые должны подняться, бросить все и идти за Христом.

ЭПИЛОГ

— Ну вот! — сказала Матильда, поднимаясь на крыльцо. — Все прошло как нельзя лучше…

В дверях Катрин, Андрес и Деба застыли в напряженном ожидании, их взгляды были прикованы к губам Матильды. Она немного помолчала. Глотнула воздуха, закрыла на мгновение глаза. Только что кончился дождь. Гудели жуки, по всему поселку шелестел в кустах сирени восточный ветер.

— Судя по тому, что рассказал мне аббат Форка, присутствовавший при допросе, следователь общался с Градером, как с тяжело больным, и, похоже, ни на мгновение его не заподозрил…

Она с беспокойством оглянулась по сторонам:

— Пройдемте в дом…

Вчетвером они закрылись в арсенале, и Матильда продолжила тихо:

— Следствию ничего не известно о том, куда поехала эта женщина. А поскольку Градер ко дню ее отъезда уже находился здесь, у нас в доме, никто не придал значение разоблачавшей его анонимной записке, составленной, впрочем, в весьма туманных выражениях. Более того, — добавила она, глядя на мужа, — им удалось восстановить два письма (без конвертов и подписей), напечатанных на машинке. У тебя там сказано в постскриптуме: «Главное, не пишите ничего, что бы могло вызвать подозрения Г… Он найдет способ помешать вашему отъезду…» Они интерпретируют эти слова в пользу Градера. Следователь не сомневается, что автор этих писем и есть убийца.

— Но в таком случае, — в ужасе воскликнул Деба, — я могу попасть под подозрение!

Катрин обняла его за шею.

— Папочка, ты с ума сошел! — сказала она.

Матильда тоже постаралась его успокоить:

— Градер совершено правильно ответил, что давно не поддерживал никаких связей с той средой, где вращалась Алина, и что уже многие годы их не связывало ничего, кроме материальной помощи, которую он ей посылал. У нее и в самом деле нашли квитанции на денежные переводы и записи расходов, свидетельствующие о щедрости Градера…

Деба лепетал срывающимся голосом:

— Они подумают, что это я… Меня обвинят…

Он задыхался. Катрин принесла шприц, чтобы сделать ему укол. Он уже не мог говорить, только не мигая смотрел на жену. Та продолжала терпеливо его разубеждать:

— Я же тебе объясняю, что дело закроют. Следователь отбыл в База, больше допросов не предвидится… К тому же Градер очень плох. Клерак уверяет, что задето второе легкое и теперь болезнь будет прогрессировать очень быстро. Искусственный пневмоторакс применять уже поздно. Возможно, в Швейцарии ему и могли бы продлить жизнь, но он ни в какую не желает уезжать от аббата Форка. К счастью, тот не возражает. Наш смиренник-кюре все-таки восхитителен: четыре месяца уже с ним нянчится… А ведь дело небезобидное… в его возрасте он рискует заразиться.

Отдышавшись немного, Деба вставил, что кюре старается не даром и получит за это приличное вознаграждение. Но верно и то, что он оказывает им всем большую услугу. Матильда в ответ улыбнулась и пожала плечами, затем обратилась к Андресу:

— С тех пор как твоему отцу стало хуже, кюре дежурит около него через ночь, по очереди с теткой Лассю… Он совсем измучился. Я сказала, что ты его сменишь сегодня вечером. Он ждет тебя часов в одиннадцать.

Андрес пробурчал, что неоднократно предлагал помощь, но больной отказывался его видеть…

— Да, ему было стыдно… Но сегодня утром он согласился. Знаешь, это совсем другой человек… Поразительная перемена… Он даже порывался сдаться полиции. Аббату Форка с невероятным трудом удалось его отговорить, и только ради тебя, Андрес…

Деба, уже собравшийся уходить, обернулся, опираясь на руку Катрин, и с ненавистью прокричал:

— Надеюсь, ты не поверила в эти сказки? Он матерый пройдоха! Я успокоюсь только тогда…

Матильда взглядом предостерегла Андреса от ответа. Когда они остались вдвоем, она сказала небрежно:

— Я поднимусь к твоему дяде и отпущу малышку. Жди ее возле дома.


Накинув пальто, Андрес сел на ступеньку крыльца, прислушиваясь к кваканью лягушек и испуганному трепетанью птичьих крыльев в мокрой сирени. У Фронтенаков с нежной грустью перекликались два соловья. Андреса природа интересовала только в той степени, в какой позволяла узнать время года, час и погоду на завтра. Он смотрел в небо, чтобы по движению облаков определить направление ветра.

К нему вернулось душевное равновесие: отец-преступник скоро умрет, а сам он женится на Катрин. Жизнь вернется в обычное русло, все опять станет просто. Позади тревоги и волнения, душившие его последние четыре месяца. Теперь все пойдет иначе. С прежними надеждами, со всем, что хоть отдаленно связывалось у него с воспоминаниями об отце, он покончил. И пусть больше не говорят ему о любви и прочих глупостях. Он будет жить нормально, иметь детей, разбогатеет… А развлекаться станет ездить в Бордо. Подумаешь, какое дело! Главное, чтобы без осложнений, чтобы не обнаружилось случайное письмо или свидетель какой не всплыл! А труп? Он спросил однажды Тамати. Она пробормотала: «Мне ничего не известно… Знаю только, что его не найти, что его не найдут никогда…» В любом случае смерть избавит отца от правосудия…

Он услышал, как Катрин сбегает по лестнице. Она немного запыхалась.

— Прогуляемся, дорогой?

И она увлекла его в аллею. Когда Катрин не было рядом, Андрес испытывал к ней и благодарность, и дружескую привязанность. Но ее присутствие его раздражало, в особенности ее влечение к нему, которое она не умела скрыть. Сегодня она тоже ощущала, что груз упал с ее плеч. Гроза миновала. Теперь Катрин была вправе рассчитывать на счастье — она ли за него не заплатила? Они шли вдоль луга Фронтенаков, Катрин прижималась к Андресу. Там, за лугом, заливались два соловья — так чисто, что на расстоянии их пение казалось нереальным. Девушка воскликнула:

— Посмотри, какое ясное небо…

Андрес равнодушно поднял глаза и сквозь просветы между ветвей поглядел в размытую лазурь.

— Ну и что? — спросил он.

— Давай сядем на скамейку.

Она прильнула к нему и замерла. Он старался на нее не смотреть.

— Сегодня пойду дежурить у отца. Надеюсь, он не скажет ничего такого…

Она попросила его больше не думать об отце. С этой историей покончено…

— Я так счастлива, — сказала она.

Андрес почувствовал, как холодные губы коснулись его шеи. И в ту же секунду он вспомнил Тота и всей плотью потянулся к женщине, с которой его разлучили. Едва миновала опасность, державшая его в напряжении все последнее время, как открылась старая рана, ожила неизлеченная боль, разлился по жилам яд любви, любви, без которой не стоило и жить. Что делал он на этой скамейке в цепких объятиях тощей бессердечной самки? Между тем он не смел пошевельнуться, из страха что-нибудь разрушить; он окаменел.

Катрин понимала, что он не испытывает к ней ничего: камень, труп. Но ее устраивал и труп. Она обнимала своего бесчувственного возлюбленного. Лучше такого, чем ничего. Кончиками пальцев она, как бы машинально (а в действительности очень старательно), поглаживала пушок на его грубой руке.

Он же думал о том, что чувствовала бы Тота, окажись она рядом. Ее ушами он услышал соловьев, пение которых долетало словно из какого-то неведомого мира. Глазами Тота увидел сквозь сплетение черных веток потускневшую голубизну еще почти беззвездного неба, такого, какое предшествовало рождению созвездий, полного первозданной свежести, пришедшей на смену хаосу. Все, что не дано было ощущать ему самому, он воспринимал через Тота, так сильно она владела всеми его чувствами; вместе с тем он оставался самим собой, двадцатилетним деревенским парнем: он разорвет все путы, он найдет Тота и разрешения у мальчишки-кюре спрашивать не станет. Ему теперь никто не нужен. Катрин, конечно, надо пощадить… жениться на ней, а уж потом…

Девушка сидела, склонив голову на грудь Андреса; она чувствовала биение его сердца, немного учащенное, но ничего дурного не предвещавшее. Он глубоко вздохнул, легонько отстранил ее и прислушался. Она поглядела на него с беспокойством. Он проговорил тихо:

— Соловьи… — словно бы слышал их впервые в жизни.


Матильда тоже их слушала, хотя окна в комнате Симфорьена были плотно закрыты. Окуренный лечебными травами, он заснул полусидя, опираясь на груду подушек. Но страх не отпускал его и во сне, он стонал и все доказывал кому-то свою невиновность.

Матильда раздвинула шторы, прижалась лбом к стеклу. Она слышала, как бьется о камни Бальон и перекликаются два соловья у Фронтенаков. Симфорьен наказывал ей ни в коем случае не открывать окно: «от пыльцы и прочей растительной пакости» у него обострялись приступы. Но она задыхалась в этой зловонной комнате. Запах курений и мочи спирал ей грудь. И только тонкое стекло отделяло ее от свежего воздуха, молочно-белой ночи, посеребрившей увядающие гроздья сирени и первые цветы боярышника. Рука ее потянулась к шпингалету и замерла…

— Нет, нельзя, — спохватилась Матильда.

Аббат Форка сказал ей: «Не спрашивайте меня, какова степень вашего участия в этом преступлении. Вам отпускается ваш грех. Но при условии, что вы будете выполнять все, что нужно по уходу за мужем: Господь ждет от вас полной и безоговорочной самоотдачи!» Поначалу подчинение этому приказу принесло ей облегчение и покой. Но в этот вечер, впервые со дня исповеди, ей стало невмоготу.

Может, это потому, что человеческий суд больше не угрожает Градеру, и смерть, уже простершая над ним крыло, скоро похоронит всю эту кошмарную историю? Матильда снова ощутила себя живой и свободной. Чего ради она, здоровая, полная сил женщина, должна быть привязана к этому чуть ли не покойнику, задыхающемуся и хрипящему даже во сне? Некоторые, между прочим, времени даром не теряли, они счастливы: Катрин и Андрес… Андрес и Катрин. Они гуляют сейчас рука в руке, они вместе… Матильда отпускает занавеску, идет в туалетную комнату. Окошко тут под самым потолком. Матильда кладет на табурет стопки переплетенных журналов «Иллюстрасьон», которые Симфорьен листает, когда ему не спится, встает на них и высовывает голову в бездну мерцающих сумерек с сияющими сквозь ветки звездами. Лицо ей обдает влажным дуновением. С лугов доносится кваканье лягушек и запах водяных растений. Ветер переменился и больше не пахнет сиренью. Немолодая женщина, неуклюже взгромоздившись на груду журналов, царапая локти о край черепицы, жадно вдыхает пресыщенный ароматами вечерний воздух. Она все-таки женщина…

— Матильда!

Журналы падают. Срывающийся голос кричит:

— Ты открыла окно! Я же чувствую…

— Да нет же, — успокаивает она мужа, возвращаясь к его постели, — нет! Я просто нечаянно уронила табурет. Спи. Я тоже ложусь.

Матильда трогает рукой его лысый и мокрый от пота лоб. В комнате стоит зловонный едкий дух, она старается не дышать. Усилием воли заставляет себя молиться, заранее зная, что заученные наизусть слова, в которые она не вкладывает душу, не принесут ей утешения. Матильда молилась, но душа ее принадлежала к разряду глухих: такие не воспринимают и никогда не воспримут ответное слово Бога. В ответ на свои молитвы она слышала только астматический храп мужа да еще далекую перекличку соловьев, а когда соловьи смолкали, быть может встретившись наконец, — журчание речки в зарослях ольхи.

Бесшумно открылась дверь — так умела открывать ее только Катрин. Худенькая фигурка скользнула в комнату.

— Хочешь подышать воздухом, мама? Андрес ушел к священнику, будет дежурить до утра… Погуляй: восхитительная ночь.

Матильда встала. Лица дочери она не видела, но слышала по голосу, что та счастлива. И эта неожиданная забота — щедрость женщины, понимающей, что она богаче… Матильда тихо поблагодарила дочь, сказав, что свежий воздух и в самом деле пойдет ей на пользу.

Всходила луна. Матильда пошла не по аллее, а по песчаной тропинке, казавшейся ночью еще белее, чем днем, и остановилась под сосной, той самой, под которой тридцать лет назад располагался их «голубятник». Сосна была все такой же, зарубки тех времен превратились в зарубцевавшиеся шрамы на ее огромном стволе. Матильда приникла к нему постаревшим лицом, прижалась лбом к коре, зажмурилась. Горький хмель воспоминаний кружил ей голову, из детства на нее смотрели ясные голубые глаза маленького Градера, и все они теснились вокруг нее: Адила, благочестивая, сердобольная, и она же — безрассудная; Андрес, любимый мальчик, увалень деревенский; эта женщина — Тота, и та другая — Алина, и кюре… Только теперь она впервые осмелилась взглянуть на все, что совершили непоправимого за полвека в глухом уголке земли эфемерные создания перед очами вечного Бога. И все это будет продолжаться дальше: в Андресе, в Катрин, в их детях и в ней самой, — возможно, ей предстояло изжить бесконечно долгую старость (но желание — его не изжить!), череду неведомых душераздирающих лет. Нет, смерть не обрывает начатого. Габриэля не станет, но так уж устроен мир, что яд переживает змею. А сам он, маленький голубоглазый Градер, от кого получил злое наследство? Куда уходят наши корни? Где, в каких непроходимых зарослях кроется отравленный источник?

Между тем Матильда знала, что существует и другая сила: Адила была спасена; грешник, совративший ее некогда, теперь тоже шел ее дорогой. Надежда торжествовала даже здесь, в Льожа. Любовь победила, та любовь, чье истинное лицо не видно миру… И пусть Матильда не слышит ответа на свои молитвы и не чувствует поддержки, она все равно будет двигаться по этому пути, вытянув руки, как слепой, который верит, что свет существует, — потому что однажды она своими глазами видела в убогой ризнице человека, с которым говорил Бог. Матильда жаждала спасения не для себя, она не искала вечной жизни и за пределами вещного мира не различала ничего. Она была настоящей женщиной, и все ее помыслы возвращались к Андресу. Чуть-чуть затеплившаяся вера оживила в ее сердце способность страдать ради другого. Если малышу это принесет хоть малую толику пользы… О, тогда она готова до самой смерти задыхаться в вонючей комнате старика.


— Мне пора на дежурство, — сказал Андрес Катрин.

Он знал, что аббат Форка не ждет его раньше одиннадцати, но выносить тяжесть девичьей головы у себя на плече стало ему невмоготу. Катрин вызвалась проводить его до поселка, и он не нашелся, что возразить. Но едва только они дошли до первых домов, он пожелал ей спокойной ночи и продолжил путь один.

Луна била по неказистому фасаду дома кюре. Имея в запасе три четверти часа, Андрес намеревался провести их на свободе. Отца он не боялся: тот уже почти не мог говорить. Другое дело священник… Предстоит выдержать его взгляд… А может, он ясновидящий, этот аббат Форка… Тогда он прочтет в сердце Андреса… И начнет причитать: «Я приютил вашего умирающего отца, не платите мне злом за добро… Оставьте в покое мою сестру…» Что противопоставить шантажу? Андрес не умел лгать и лукавить. Лучше ответить уклончиво. До чего же он ненавидит этих типов в сутанах: жизнь отравляют, стремятся сделать других такими же несчастными, как сами. Так бурчал про себя юноша, вышагивая вдоль ограды. Обойдя вокруг дома, он поднял голову.

В глубине одной из комнат светился ночник у постели отца. Открытое окно перегораживал черный силуэт. Кюре сидел, должно быть, на подоконнике, опершись затылком о раму, и профиль его китайской тенью выделялся на освещенном фоне. Ворот сутаны был расстегнут, голова чуть запрокинута. «Воздухом дышит», — подумал Андрес. Действительно, сидящая фигура священника ничем не выдавала его внутренних терзаний. Только что он битый час успокаивал больного: тот готовился к причастию, но то и дело, вспомнив еще какой-нибудь проступок, впадал в панику и ощущал потребность исповедаться снова. Аббату Форка с трудом удавалось его утихомирить. Сейчас убийца лежал и улыбался небесам.

Ален подошел к окну, совершенно обессиленный. Всю свою веру, надежду, любовь он вложил в этого человека, и сам теперь чувствовал себя опустошенным. Тут, поблизости — камнем докинуть можно — завихрялась вода Бальона над омутом, куда Градер выбросил лопату. Шелестели тополя на берегу, а когда ветер стихал, кюре слышал перекличку двух соловьев. Ночь жила и дышала во сне. Ее дыхание касалось волос Алена, доносило до него с реки запах дикой мяты, а из поселка — благоухание жасмина и отцветающей сирени. Справа, из угла комнаты, прерываемый кашлем и стуком плевательницы о ночной столик, лился неразборчивый шепот, в котором выделялись слова: «Помилуй меня, грешного».

Убийца и искуситель отходил в вечность в мире и покое. В радости. А целомудренный юноша, приютивший его, спасший от отчаяния и отпустивший ему грехи, ощущал в душе волнение, чуть ли не тревогу. Если бы речь шла о каком-то определенном соблазне, он подавил бы его в зародыше. Но тут он и сам не мог объяснить, что за смутная тоска переполняла его сердце и почему ему хотелось плакать. В его чувствах не было ничего дурного, от чего ему следовало бы отшатнуться или хотя бы покраснеть… И все же он пребывал в смятении: он не ощущал присутствие Бога, утратил контакт с Ним… Не совсем, конечно: в глубине его души по-прежнему жила любовь, она не покинула его… Просто сердце его повернулось в эту минуту к тому, что тоже существует реально: к этой тихой ночи, насыщенной ароматами жизненных соков. В комнате умирал человек, который всегда подчинялся велениям плоти, исполнял все ее требования, дошел до убийства, и тем не менее он засыпал в объятиях Божьих. Он оканчивал жизнь в мире… «Господи, — думал Ален, — я с самого начала принадлежал Тебе, Ты владел мной безраздельно, и я без сожаления заглушу тот трепет, что пробудила во мне эта ночь, задушу его столько раз, сколько понадобится, потому что люблю только Тебя».


Ален повернул голову на звук скрипнувшей двери, увидел Андреса, слез с окна и взял юношу за руку. Тот озирался по сторонам, смотрел не на постель, где дремал отец, а на комнату, зная, что это комната Тота. Священник разгадал его мысли, почувствовал, как внутри у него вызревает досада, как пускает ростки ненависть, но тотчас осознал это — он привык держаться настороже — и всеми силами постарался подавить в себе животные инстинкты. Он с улыбкой отвечал на вопросы, которые вполголоса задавал Андрес, однако вкрадчивый голосок шептал ему:

«Посмотри, как он наслаждается тем, что попал в эту комнату… Отец его нисколько не волнует. Он думает о ней, о Тота… Рисует ее в своем воображении… Ему не нужно ничего домысливать… Никто не знает ее лучше него. Никто!»

— Как вы бледны, — сказал Андрес. — Вам нехорошо?

Вместо ответа Ален сжал зубы и покачал головой. Потом сказал, что ему не хватает воздуху, и возвратился к окну, а Андрес сел у постели отца. Соловьи уснули, стих шелест тополей. «Неужели я поддался ненависти? — с беспокойством спрашивал себя кюре. — Неужели благодать оставила меня?» Сможет ли он служить литургию через несколько часов? «Почему бы не отменить ее? Лучше тебе не входить утром в алтарь, — шептал голос. — Если есть сомнения, воздержись…» Но как объяснить это Лассю? Ален в смятении цепляется за свое обычное правило: положиться на волю Божью, пусть вопреки рассудку… Но в случае святотатства, какая же Божья воля? Безупречная память подсказывает ему строки Евангелия: «Друг, как ты вошел сюда не в брачной одежде? Слуги схватили его и бросили во тьму внешнюю…»


Тем временем больной проснулся и вполголоса разговаривал с Андресом. Терзаемый искушением кюре, слышал его слова: «Я умираю в мире, дорогой Андрес, — повторял Градер. — Такого покоя я и представить себе не мог!» Душа Алена стенала: неужели он обманут? Какая злая шутка! Какая насмешка! Убийца будет спасен, а сам он погибнет… На поверхности его души кипела буря, но из глубин пробивался другой голос, пока еще приглушенный расстоянием; продираясь сквозь бездну сомнений и тревог, он доходил до самого сердца: «Я здесь, не бойся ничего. Я с тобой навсегда».

Молодой священник прислонился вспотевшей головой к перекладине окна. (Сколько раз во время ночных бдений он смотрел на крест оконной рамы, воздвигнутый в ночи, и молился на него!) В лоб ему вонзался огромный гвоздь, и теплая кровь, стекающая с ног Христа обагрила его волосы. Для этого крещения он и рожден. Любовь душила его. Он закрыл глаза.

Градер окликнул его; священник вздрогнул, подошел к кровати. Андрес, склонив голову, стоял поодаль.

— Чем я могу отплатить на земле за то, что вы мне дали? Я получил обещание сына… Вы понимаете, о чем я? Не бойтесь ничего с его стороны. Ведь так, Андрес? Подтверди…

Андрес кивнул, не поворачивая головы. В комнате воцарилась глубокая тишина.

— Я посижу с ним, — сказал кюре. — Идите спать. Я привык.

Андрес поцеловал отца в лоб. Ален проводил его вниз, открыл задвижку. Они стояли лицом к лицу на стоптанных ступеньках, до мельчайшей прожилки освещенных луной. И одного взгляда, одного рукопожатия хватило им, чтобы понять, как они любят друг друга.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Русскому читателю повезло с Мориаком: его самые знаменитые романы «Тереза Декейру» (1927) и «Клубок змей» (1932) были опубликованы у нас сразу после их выхода во Франции. Мориака переводили много и в советские времена, и совсем недавно. Правда, поначалу у нас полюбили довольно искаженный образ романиста, основанный исключительно на его «антибуржуазности». В действительности Мориака, писателя-христианина, прежде всего интересовала неповторимая судьба отдельной человеческой души. Со временем наше представление о нем изменилось, хотя по-прежнему остается неполным — ведь многое из огромного литературного наследия Мориака в России неизвестно.

Роман «Черные ангелы» (1936) публикуется на русском языке впервые. Читатели погружаются в особую мориаковскую атмосферу, навеянную, в частности, хорошо знакомым по прежним произведениям Мориака аскетическим пейзажем бордоских ланд. Кажется, мы бывали здесь неоднократно, даже знаем кое-кого из местных жителей: соседи Дю Бюшей, Пелуэры и Фронтенаки, уже встречались нам в других романах. Скупые краски, приглушенные туманом или вечерними сумерками. Замкнутая жизнь помещичьего дома, где, невидимая для посторонних глаз, уже в который раз у Мориака, разыгрывается семейная драма из-за наследства.

Однако, в отличие от других романов, сюжет «Черных ангелов» этой драмой не исчерпывается. На ее фоне разворачивается история Габриэля Градера и его отношений со священником Аленом Форка. Впервые в творчестве Мориака появляются образ священника и образ человека, одержимого бесами, физически ощущающего свою несвободу. Юному священнику Мориак доверил многие свои размышления о вере, духовные сомнения и терзания. Градер — антипод Алена Форка. Особый символический смысл несет его имя Габриэль (по-французски так звучит имя архангела Гавриила) в сочетании с названием романа и неоднократными сравнениями героя со змеей.

Читатель явственно ощущает, как с приездом Градера в «замке», где отношения между домочадцами и без того отравлены ядом недоверия и нелюбви, нарастает концентрация зла и преступление становится неизбежным, как прорыв назревшего гнойника. Совершив самое непоправимое из всех зол, Градер обращается к Богу и, умирая, получает благодать.

История грехопадения и спасения Градера сообщает роману дополнительное измерение — вертикальное, а происходящим в Льожа событиям — своего рода космический масштаб. В этом захолустном поселке, как и повсюду на земле, человек живет природной жизнью, подчиняется простым животным инстинктам и, повинуясь жестоким законам слепой, не ведающей добра и зла природы, существует за счет себе подобных. Однако есть нечто, отличающее человека от природы. Прозреть, увидеть невидимое (омут страстей человеческих, где ловит свою добычу сатана, или души, падающие во тьму, «подобно хлопьям снега») дано лишь избранным. Среди них — Градер и Ален Форка.

«Черные ангелы» безусловно являются произведением, в котором наиболее полно выразились творческие и духовные искания писателя в 30-е годы. В этом романе Мориак попытался разрешить мучившее его на протяжении всей жизни противоречие между литературным творчеством и религиозными убеждениями, между приверженностью художественной правде и сознанием своей миссии участника духовной битвы.

В свое время критика приняла «Черных ангелов» неоднозначно. Одни упрекали автора в том, что он привнес в роман детективное начало, другие — что увлекся метафизикой; сбивала с толку и необычная композиция: после растянутого пролога-исповеди действие вдруг стремительно набирает темп и укладывается в несколько дней, развиваясь от одного психологически точного диалога к другому скорее по законам драмы. Не нравилось, одним словом, излишне свободное обращение с жанром, а кроме того, отступление от сложившихся уже представлений о мориаковской прозе. В наши дни, когда вторжение в структуру романа посторонних элементов давно стало нормой, оно не только никого не смутит, но, возможно, напротив, придется читателю по душе.

Ирина Радченко 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Эжени де Герен (1805–1848) — женщина незаурядного литературного дара, целиком посвятившая себя заботе о младшем брате, поэте Морисе де Герене (1810–1839), и посмертной публикации его произведений.

(обратно)

2

Эмиль Комб (1835–1921) — французский политический деятель, глава кабинета министров в 1902–1905 гг.

(обратно)

3

Курорт в Пиренеях.

(обратно)

4

Крылом своим укроет тебя, и под сенью его возродится надежда (лат.)

(обратно)

Оглавление

  • ПРОЛОГ
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • ЭПИЛОГ
  • ПОСЛЕСЛОВИЕ