Годы (fb2)


Настройки текста:



Вирджиния Вулф Годы

Вирджиния Вулф (1882–1941) — английская писательница, великий прозаик минувшего столетия. Действие романа «Годы» разворачивается на протяжении полувека: ломаются викторианские традиции, появляются автомобили и самолеты, Европу охватывает Первая мировая война… Все это служит фоном семейной саги — истории многочисленного клана Парджитеров.

На русском языке роман издается впервые.

1880

Весна была неровная. Погода менялась беспрестанно, синие и лиловые тучи неслись над землей. Крестьяне смотрели на поля с тревогой. В Лондоне люди открывали зонтики и, поглядев на небо, опять закрывали. Впрочем, в апреле такой погоды следует ожидать. Тысячи приказчиков в магазинах — «Уайтлиз», Военно-Морском и других — говорили об этом, вручая аккуратные свертки дамам в платьях с оборками. Бесконечные процессии — покупателей в Вест-Энде и дельцов в Ист-Энде — шествовали по тротуарам, подобно не знающим устали караванам, — так, по крайней мере, казалось тем, у кого был повод остановиться, например, чтобы опустить письмо или заглянуть в окно клуба на Пикадилли. Поток ландо, викторий[1] и одноколок не иссякал: начинался сезон. На не столь многолюдных улицах музыканты цедили свои дрожащие и почти всегда печальные мелодии; среди деревьев Гайд-парка и Сент-Джеймсского парка им отвечали или, скорее, их передразнивали щебечущие воробьи, а иногда — вдруг — влюбленный, но быстро замолкающий дрозд. Голуби на площадях возились в древесных кронах, роняя веточки и воркуя, вновь и вновь начиная свои журчащие песни и никогда не допевая их до конца. Во второй половине дня ворота Марбл-Арч и Эпсли-Хауза[2] запрудили дамы в цветастых платьях с турнюрами и мужчины в сюртуках, с тростями в руках и гвоздиками в петлицах. Проехала принцесса[3], мужчины сняли шляпы. В цокольных этажах жилых домов, стоящих длинными вереницами, служанки в чепцах и фартуках готовили чай. Затем, ловко лавируя на лестницах, они несли серебряные чайники наверх и ставили их на столы, а юные и старые девы, руками, которые привыкли лечить язвы Бермондси и Хокстона[4], тщательно отмеряли одну, две, три, четыре ложки чая. Когда солнце зашло, миллионы газовых огоньков, точно глазки на павлиньих перьях, зажглись в своих стеклянных ячейках, но все же широкие полосы тьмы остались нетронутыми на мостовых. Свет фонарей, смешанный с лучами заходящего солнца, отражался в покойных водах Круглого пруда и Серпантина[5]. На мосту через Серпантин останавливались одноколки, чтобы их пассажиры, направлявшиеся ужинать в ресторан или в гости, могли немного полюбоваться чудесным видом. Наконец взошла луна. Хотя ее то и дело скрывали пряди облаков, она была похожа на отполированную монету и блестела безмятежно или вызывающе, а может быть, и вполне безразлично. Ползя медленно, как лучи прожектора, дни, недели и годы чередой пересекали небо.

Полковник Эйбел Парджитер, отобедав, сидел в клубе и разговаривал. Поскольку его собеседники, расположившиеся в кожаных креслах, были людьми того же круга, что и он сам — отставные военные и чиновники, — они вспоминали истории и случаи из своего индийского, африканского и египетского прошлого, а затем естественно переключились на сегодняшний день. Речь зашла о каком-то назначении, о возможном назначении кого-то на какой-то пост.

Вдруг самый молодой и франтоватый из троих наклонился вперед. Вчера он обедал с… Тут говоривший понизил голос. Остальные наклонились к нему. Коротким взмахом руки полковник Эйбел отослал слугу, убиравшего кофейные чашки. Три лысоватых седых головы несколько минут оставались рядом. Затем полковник Эйбел откинулся на спинку кресла. Огонек любопытства, зажегшийся в глазах троих мужчин, когда майор Элкинс начал свой рассказ, теперь совершенно исчез с лица полковника Парджитера. Он сидел, глядя перед собой ясными голубыми глазами, слегка щурясь, как будто его по-прежнему слепило сияние Востока, как будто в морщинках возле глаз еще держалась пыль. Его посетила некая мысль, и слова окружающих потеряли для него всякий интерес. Более того, стали раздражать его. Полковник встал и отвернулся к окну, выходившему на Пикадилли. Держа перед собой сигару, он смотрел на крыши омнибусов, одноколок, викторий, фургонов и ландо. Его вид как будто говорил, что он в стороне от всего этого, что он больше не имеет к этому никакого отношения. Чем дольше он смотрел, тем мрачнее становилось его красноватое, но приятное лицо. Внезапно он что-то вспомнил. Он должен кое-что спросить… Полковник повернулся, чтобы задать вопрос, но увидел пустые кресла. Компания распалась. Элкинс уже был в дверях, Бранд поодаль с кем-то разговаривал. Полковник Парджитер закрыл рот, так и не сказав то, что хотел, и опять отвернулся к окну, выходящему на Пикадилли. В уличной толпе, казалось, у каждого была какая-то цель. Все куда-то спешили. Даже дамы, что тряслись по Пикадилли в своих викториях и каретах, были движимы какой-то заботой. Люди возвращались в Лондон, обустраивались на сезон. Но у полковника никакого сезона впереди не было, дел — тоже. Его жена была при смерти, хотя все никак не умирала. Сегодня ей лучше, завтра будет хуже, придет новая сиделка, и так далее. Он взял газету и перелистал несколько страниц. Одна из иллюстраций изображала западный фасад Кельнского собора. Полковник швырнул газету обратно, в стопку других газет. Со временем — так он деликатно именовал пору, когда его жена умрет, — он уедет из Лондона и поселится за городом. Только вот дом… И дети… И еще… Тут его лицо изменилось: в нем стало меньше недовольства, но слегка проступило выражение вороватой неловкости.

В конце концов, надо же ему куда-то ходить. Пока его друзья сплетничали, полковник исподволь думал об этом. Когда же он обернулся и увидел, что они разошлись, эта мысль притупила обиду. Он пойдет к Майре. Она, по крайней мере, будет рада его видеть. Рассудив так, он вышел из клуба и повернул не на восток, куда двигались занятые люди, и не на запад, где на Эберкорн-Террас[6] находился его дом, — он направился извилистыми путями через Грин-парк, в сторону Вестминстера. Трава ярко зеленела, начинали распускаться листья: ветки точно были усеяны зелеными птичьими коготками. Все жило, двигалось, в воздухе пахло чистотой и свежестью. Но полковник Парджитер не видел ни травы, ни деревьев. Он шагал через парк, застегнутый на все пуговицы, глядя прямо перед собой. Дойдя до Вестминстера, он остановился. Эту часть пути он весьма не любил. Каждый раз, достигнув улочки, над которой нависала громада аббатства, застроенной маленькими грязноватыми домами, с желтыми занавесками и объявлениями в окнах о сдаче комнат, где никогда не замолкал колокольчик торговца горячей сдобой, где дети с криками играли в «классики», он останавливался, смотрел направо, налево, стремительно проходил к дому номер тридцать и нажимал на звонок. Ожидая, он глядел прямо на дверь, втянув голову в плечи. Ему не хотелось, чтобы его увидели у этого порога. Он не любил ждать, пока ему откроют. На сей раз его недовольство еще возросло оттого, что впустила его миссис Симс. В доме всегда попахивало, во дворе на веревке висела грязная одежда. Полковник мрачно и тяжело поднялся по лестнице и вошел в гостиную.

Там было пусто: он явился слишком рано. Он брезгливо огляделся. Слишком много мелких предметов. Стоя перед каминной ширмой, на которой был изображен зимородок, садящийся на камыш, полковник чувствовал себя слишком крупным и не в своей тарелке. Сверху было слышно, как кто-то ходит туда-сюда суетливыми шажками. «Может быть, она не одна?» — подумал полковник, прислушиваясь. На улице визжали дети. Все это гадко, некрасиво, стыдно. «Со временем», — сказал он сам себе… Но дверь открылась, и вошла его любовница Майра.

— Ах, Бука, милый! — воскликнула она. Волосы Майры были растрепаны, она была чуть полновата, но намного моложе его и по-настоящему рада его видеть, подумал полковник. Маленькая собачка подпрыгивала у ее ног.

— Лулу, Лулу! — крикнула Майра, одной рукой подхватив собачку, а второй придерживая волосы. — Покажись дяде Буке.

Полковник уселся в скрипучее плетеное кресло. Майра посадила собачку к нему на колени. За ухом у собачки виднелось красное пятно — возможно, экзема. Полковник надел очки и склонился, чтобы рассмотреть получше. Майра поцеловала его в шею над воротником. Очки упали. Майра подхватила их и надела на собачку. Похоже, старикан сегодня не в духе. Что-то не клеилось в таинственном мире клубов и семейной жизни, о котором он ей никогда не рассказывал. Он пришел рано, она не успела причесаться, и это было досадно. Но ее обязанностью было развлекать его. Поэтому она стала порхать по комнате — ее грузноватая фигура еще позволяла ей проскользнуть между столом и креслом так, чтобы он не успел ее поймать. Она убрала ширму и развела огонь в убогом камине, после чего примостилась на подлокотнике его кресла.

— Ах, Майра! — сказала она, глядя на себя в зеркало и поправляя шпильки. — Какая ты жуткая неряха! — Она выпустила длинный локон, и он упал ей на плечо. Волосы ее были все еще прекрасны и отливали золотом, хотя она приближалась к сорока годам и, если сказать правду, имела восьмилетнюю дочь, которая жила у знакомых в Бедфорде. Волосы рассыпались под собственной тяжестью, Бука наклонился и поцеловал их. На улице заиграла шарманка, дети побежали к ней, все как один перестав кричать. Полковник начал гладить шею Майры. Затем его рука, на которой не хватало двух пальцев, спустилась ниже, к плечам. Майра соскользнула на пол и прижалась спиной к его коленям.

С лестницы донесся скрип шагов. Кто-то предупредительно постучал. Майра быстро заколола волосы, встала и вышла, закрыв за собой дверь.

Полковник опять принялся методично осматривать собачье ухо. Экзема или не экзема? Он посмотрел на красное пятно, потом поставил собачку в ее корзинку и подождал. Ему не нравилось долгое перешептыванье на лестничной площадке. Наконец Майра вернулась. Вид у нее был обеспокоенный, а когда она тревожилась, то выглядела старше. Она начала что-то искать среди подушек и покрывал. Мне нужна моя сумочка, сказала она. Куда она дела сумочку? При таком беспорядке, подумал полковник, она может быть где угодно. Сумочка нашлась в углу дивана под подушками — она была тощая и наводила на мысли о бедности. Майра перевернула ее вверх дном и встряхнула. Оттуда выпали носовые платки, смятые клочки бумаги, серебряные и медные монеты. Здесь должен быть соверен, сказала Майра.

— Я точно помню, вчера он у меня был, — прошептала она.

— Сколько? — спросил полковник.

Нужен один фунт — нет, фунт, восемь шиллингов и шесть пенсов, ответила Майра и пробормотала еще что-то про стирку. Полковник выскреб из своего маленького кошелька два соверена и дал ей. Она взяла и вышла, перешептыванье на лестнице возобновилось.

«Стирка?» — подумал полковник, оглядывая комнату. Это была жалкая и тесная конура. Но, поскольку он был намного старше Майры, ему не подобало задавать вопросы о стирке. Она вернулась, опять порхнула через комнату и уселась на пол, положив голову ему на колени. Слабый огонь в камине помигал и потух.

— Брось, — нетерпеливо сказал полковник, когда Майра взяла кочергу. — Пусть его тухнет.

Майра отложила кочергу. Собака похрапывала, шарманка играла. Рука полковника опять стала прогуливаться по шее Майры, иногда погружаясь в густые волосы. В маленькой комнате, к окнам которой так близко подступали стены соседних домов, сумерки сгущались быстро, да и занавески были наполовину сдвинуты. Полковник притянул Майру к себе и сзади поцеловал в шею. Затем трехпалая рука спустилась ниже, к плечам.


Внезапно по мостовой стал хлестать дождь; дети, игравшие в «классики», разбежались по домам. Престарелый уличный певец в лихо сдвинутой на затылок рыбацкой шапке, который ковылял вдоль бордюра, распевая во весь голос: «Судьбу благодарите, судьбу благодарите!» — поднял воротник пальто, укрылся под крыльцом пивной и завершил свои призывы: «Судьбу благодарите все!» Затем вновь выглянуло солнце и высушило мостовую.


— Не закипает, — сказала Милли Парджитер, глядя на чайник. Она сидела за круглым столом в гостиной дома на Эберкорн-Террас. — Даже не собирается.

Чайник был старомодным, медным, с почти стершимся гравированным орнаментом в виде роз. Под медным донышком трепетал слабый огонек. Сестра Милли Делия полулежала рядом в кресле и тоже смотрела на чайник.

— Должен ли чайник кипеть? — через некоторое время вяло спросила она, как будто не рассчитывая на ответ, и Милли в самом деле не ответила. Они сидели молча, созерцая чахлое пламя на желтом фитиле. На столе стояло много тарелок и чашек, точно ожидался кто-то еще. Комната была переполнена мебелью. Напротив стоял голландский буфет с синим фарфором на полках. Апрельское вечернее солнце яркими бликами играло на стекле. Над камином висел портрет молодой рыжеволосой женщины в белом муслиновом платье, которая держала на коленях корзину цветов и улыбалась, глядя сверху вниз.

Милли вытащила из волос шпильку и стала разделять фитиль на волокна, чтобы увеличить пламя.

— Без толку, — раздраженно сказала Делия, наблюдая за ней. Она нервничала. На все уходит невыносимо много времени. Тут вошла Кросби и спросила, не стоит ли вскипятить чайник на кухне. Милли сказала нет. Как же положить конец этим глупостям и пустякам, думала Делия, постукивая ножом по столу и глядя на слабое пламя, которое ее сестра теребила шпилькой. Под крышкой чайника раздалось комариное гудение, но в этот момент дверь распахнулась, и вошла девочка в накрахмаленном розовом платье.

— Думаю, няне стоит надеть на тебя новый передник, — строго сказала Милли, подражая манере взрослых. Передник был в зеленоватых пятнах, — видимо, его хозяйка лазала по деревьям.

— Его еще не принесли из стирки, — недовольно ответила Роза, так звали девочку. Она посмотрела на стол, но увидела, что до чаепития еще далеко.

Милли опять сунула шпильку в фитиль. Делия откинулась на спинку кресла и посмотрела через плечо в окно. С ее места ей было видно ступени парадного.

— Вот и Мартин, — проговорила она мрачно.

Хлопнула дверь. Бросив книги на стол в передней, в гостиную вошел Мартин, мальчик двенадцати лет. У него были такие же рыжие волосы, как у женщины на портрете, только всклокоченные.

— Иди приведи себя в порядок, — строго сказала Делия. — Времени тебе хватит, — добавила она. — Чайник еще не закипел.

Все посмотрели на чайник. Он все так же меланхолично напевал, покачиваясь над дрожащим огоньком.

— Чертов чайник, — сказал Мартин и резко повернулся.

— Маме не понравилось бы, что ты так выражаешься, — укорила его Милли, опять будто подражая тому, как говорят взрослые. Их мать так долго болела, что обе старшие сестры переняли ее манеру общения с детьми.

Дверь снова открылась.

— Поднос, мисс… — сказала Кросби, придерживая дверь ногой. В руках она держала поднос для кормления больной.

— Поднос, — повторила Милли. — Так, кто понесет поднос? — И это она спросила так, как спросил бы взрослый, который хочет быть тактичным с детьми. — Не ты, Роза, он слишком тяжелый. Пусть Мартин отнесет, а ты можешь пойти с ним. Но не оставайтесь там надолго. Только расскажите маме, чем вы занимались. Так, а чайник… чайник…

Она опять взялась поправлять фитиль шпилькой. Изогнутый носик выпустил тонкую струйку пара. Сначала она была прерывистой, но постепенно набрала силу, и, когда с лестницы уже послышались детские шаги, пар из чайника повалил вовсю.

— Кипит! — воскликнула Милли. — Кипит!


Ели молча. Солнце, судя по бликам на стекле голландского буфета, то скрывалось, то снова выглядывало. Супница то блестела сочной голубизной, то становилась синевато-серой. В другой комнате лучи нашли себе тихое пристанище на мебели. Они освещали где узор, где вытертую плешь. Где-то есть красота, думала Делия, где-то есть свобода и где-то, думала она, есть он — с белым цветком в петлице… Но тут в передней по полу заскрежетала трость.

— Папа! — предупреждающе воскликнула Милли.

Мартин мгновенно выскользнул из отцовского кресла, Делия села прямо. Милли быстро подвинула вперед большую чашку в розовую крапинку, которая не подходила к остальным. Полковник остановился в дверях и довольно свирепо оглядел присутствующих. Его маленькие голубые глазки будто искали какую-то провинность. Сейчас изъяна найти не удалось, но он был явно не в духе, это всем стало понятно еще до того, как он заговорил.

— Чумазая негодница, — сказал полковник, проходя мимо Розы, и ущипнул ее за ухо.

Она торопливо закрыла рукой пятно на переднике.

— Мама ничего? — спросил он, опускаясь монолитной массой в большое кресло. Полковник терпеть не мог чая, но всегда чуть-чуть отпивал из большой старой чашки, доставшейся ему от отца. Он поднял ее, отхлебнул через силу и спросил: — А вы все что поделывали?

Он оглядел детей туманным, но пронизывающим взглядом, который бывал и добродушным, однако сейчас был угрюм.

— У Делии был урок музыки, а я ходила в «Уайтлиз», — начала Милли, почти как ребенок, отвечающий урок.

— А, деньги тратила? — резко, но не злобно откликнулся отец.

— Нет, папа, я тебе говорила. Они прислали не те простыни…

— А ты, Мартин? — спросил полковник Парджитер, прервав отчет дочери. — Хуже всех в классе, как всегда?

— Лучше! — выкрикнул Мартин, как будто до того с трудом сдерживал это слово внутри себя.

— Хм, ну уж… — произнес отец. Его мрачность слегка рассеялась. Он засунул руку в карман брюк и вытащил горсть серебра.

Дети смотрели, как он пытается найти среди флоринов шестипенсовик. Он потерял два пальца на правой кисти во время восстания сипаев, и мышцы ее так сократились, что она стала похожа на лапу старой птицы. Движения руки были неловки, монеты выпадали из нее, но полковник никогда не обращал внимания на свое увечье, поэтому дети не осмеливались помочь ему. Блестящие култышки отрубленных пальцев притягивали взгляд Розы.

— Вот тебе, Мартин, — наконец сказал полковник, протягивая сыну монету в шесть пенсов. Затем он опять хлебнул чая и промокнул усы салфеткой. — Где Элинор? — спросил он через некоторое время, вероятно, чтобы прервать паузу.

— У нее сегодня Гроув, — напомнила Милли.

— Ах, у нее сегодня Гроув, — пробормотал полковник. Он упорно размешивал сахар в чашке, как будто стараясь расколоть ее.

— Старые добрые Леви, — нерешительно сказала Делия. Она была отцовской любимицей, но сейчас не знала, как много она может себе позволить при таком его настроении.

Полковник промолчал.

— У Берти Леви на одной ноге шесть пальцев! — вдруг выпалила Роза. Остальные засмеялись. Но полковник оборвал их.

— Беги наверх делать уроки, мой мальчик, — сказал он, глядя на Мартина, который еще ел.

— Позволь ему допить чай, папа, — вступила Милли, опять подражая манере взрослой женщины.

— А новая сиделка? — спросил полковник, барабаня пальцами по краю стола. — Пришла?

— Да… — начала было Милли, но из передней послышался шум, и вошла Элинор — к облегчению всех, особенно Милли. Слава Богу, Элинор пришла, подумала она, поднимая голову, — утешительница, миротворица, смягчавшая для нее все бури и тяготы семейной жизни. Милли обожала сестру. Она назвала бы ее богиней и наделила бы ее красотой, которая не была ей присуща, нарядила бы ее в одежды, которых у нее не было. Если бы Элинор не держала в руках стопку маленьких пестрых тетрадок и пару черных перчаток. Защити меня, думала Милли, протягивая ей чашку, я такая робкая мышка, на меня все время наступают, я маленькая недотепа — по сравнению с Делией, которая всегда добивается своего, а меня папа все время отчитывает, сегодня он отчего-то сердит.

Полковник улыбнулся Элинор. И рыжий пес на коврике перед камином, подняв голову, вильнул хвостом, как будто признавал в Элинор одну из тех приятных женщин, которые дают кость, но моют после этого руки. Она была старшей дочерью, лет двадцати двух, не красавица, но цветущая и по природе жизнерадостная, хотя сейчас и выглядела усталой.

— Простите за опоздание, — сказала она. — Меня задержали. Но я не ожидала… — Она посмотрела на отца.

— Я освободился раньше, чем думал, — торопливо ответил он. — Деловая встреча… — Он осекся. Опять поссорился с Майрой. — А как у тебя в Гроув?

— У меня в Гроув… — повторила Элинор, но тут Милли передала ей накрытое блюдо. — Меня задержали, — опять сказала Элинор, наполняя свою тарелку и приступая к еде. Атмосфера разрядилась.

— Ну, расскажи нам, папа, — храбро сказала Делия, отцовская любимица, — чем занимался ты? Приключения были?

Вопрос оказался некстати.

— Стар я для приключений, — угрюмо ответил полковник. Он растирал кристаллики сахара об стенку чашки. Затем он будто пожалел о своей резкости, немного помолчал и сказал: — Я встретил в клубе старика Бёрка. Просил меня привести одну из вас на ужин. Робин приехал, в отпуск.

Он допил чай. Несколько капель упало на его остроконечную бородку. Полковник достал большой шелковый носовой платок и торопливо вытер подбородок. Элинор, сидя на своем низком стуле, заметила странный взгляд сначала в глазах Милли, а потом — Делии.

Похоже, между ними есть какая-то неприязнь. Но они не сказали ни слова. Все продолжали есть и пить, пока полковник, подняв свою чашку, не увидел, что она пуста, и не поставил ее твердо на блюдце, слегка звякнув. Церемония чаепития была окончена.

— А теперь, мой мальчик, иди готовить уроки, — сказал полковник Мартину.

Мартин отдернул руку, уже тянувшуюся к тарелке.

— Живо, — властно добавил отец.

Мартин встал и нехотя пошел, волоча руку по стульям и столам, чтобы замедлить свое движение. Дверь за собой он захлопнул довольно громко. Полковник встал и выпрямился в своем туго застегнутом сюртуке.

— Мне тоже пора, — сказал он, но сразу не ушел, как будто идти ему было особенно некуда. Он стоял среди своих детей очень прямо, словно хотел отдать какое-нибудь приказание, однако не мог его придумать. Наконец, он вспомнил. — Надеюсь, кто-нибудь из вас не забудет, — обратился он ко всем дочерям сразу, — написать Эдварду… Попросите его написать маме.

— Хорошо, — сказала Элинор.

Полковник пошел к двери, но остановился.

— И сообщите мне, когда мама захочет меня увидеть, — попросил он, а затем ущипнул младшую дочь за ухо. — Чумазая негодница. — Он указал на пятно на переднике. Роза прикрыла пятно рукой. У двери он остановился опять. — Не забудьте, — повторил он, пытаясь управиться с дверной ручкой, — не забудьте написать Эдварду, — повернул ручку и вышел.


Воцарилось молчание. Элинор чувствовала в воздухе какое-то напряжение. Она взяла одну из тетрадок, брошенных ею на стол, и открыла ее у себя на коленях. Но читать не стала, остановившись отсутствующим взглядом на дверном проеме в дальнюю комнату. Деревья в саду за домом начинали зеленеть, на кустах уже виднелись листочки, похожие на маленькие уши. Солнце сияло урывками, то скрываясь, то вновь выходя из-за туч, освещая то одно, то…

— Элинор, — перебила ее мысли Роза. Ее манера держаться до странности напоминала отцовскую. — Элинор, — тихо повторила она, потому что сестра не обратила на нее внимания.

— Что? — спросила Элинор, оборачиваясь к ней.

— Я хочу сходить к Лэмли.

Она была маленькой копией отца, особенно когда стояла, заложив руки за спину.

— К Лэмли идти уже поздно, — сказала Элинор.

— Там открыто до семи, — сказала Роза.

— Тогда попроси Мартина сходить с тобой.

Девочка медленно пошла к двери. Элинор опять взялась за свои расходные тетради.

— Одна не ходи, Роза. Одна не ходи, — сказала она, подняв глаза, когда Роза была уже у выхода из гостиной. Роза молча кивнула и исчезла.


Она прошла наверх. Задержалась у материнской комнаты и втянула носом кисло-сладкий запах, который, казалось, окутывал кувшины, чашки, тазики с крышками, стоявшие на столе у двери. Роза поднялась еще выше и остановилась у классной комнаты. Она не хотела входить туда, потому что была в ссоре с Мартином. Они повздорили из-за Эрриджа и микроскопа, а потом еще раз — когда обстреливали кошек, принадлежавших соседке мисс Пим. Но Элинор велела спросить его. Роза открыла дверь.

— Послушай, Мартин… — начала она.

Он сидел за столом, держа перед собой книгу, и бормотал — наверное, учил греческий или латынь.

— Элинор велела, — продолжила Роза, заметив, что брат покраснел, а его рука сгребла клочок бумаги, как будто он хотел скатать из него шарик, — спросить тебя… — она собралась с духом и прижалась спиной к двери.

Элинор сидела, откинувшись на спинку. Теперь солнце освещало деревья в саду за домом. Почки начали набухать. Весенние лучи, конечно, во всей красе показывали, как вытерлась обивка на стульях. Элинор заметила, что на спинке большого кресла — там, куда отец прислонялся головой, — виднеется темное пятно. Но как мало тут стульев, как просторно, как много воздуха по сравнению со спальней, в которой старая миссис Леви… — однако Милли и Делия молчали. Это все из-за званого ужина, вспомнила Элинор. Которая из них пойдет? Хотелось пойти обеим. Хорошо бы люди не говорили: «Приведите одну из своих дочерей» — лучше сказали бы: «Приведите Элинор», или «Приведите Милли», или «Приведите Делию», а не сваливали их всех в одну кучу. Тогда вопросов не возникало бы.

— Ладно, — отрывисто произнесла Делия, — я, пожалуй…

Она встала, будто собиралась куда-то пойти. Но остановилась, а затем подошла к окну, выходившему на улицу. У всех домов были одинаковые маленькие садики, одинаковые лесенки, одинаковые колонны и эркеры. Но сейчас спускались сумерки, и в угасающем свете дома выглядели призрачно, бесплотно. Начали зажигаться лампы. Гостиная дома напротив озарилась светом, после чего портьеры были сдвинуты и скрыли комнату. Делия стояла и смотрела на улицу. Женщина из низшего сословия катила детскую коляску; старик ковылял, заложив руки за спину. Затем улица на некоторое время опустела. Появилась одноколка и, позвякивая, проехала по дороге. Делия сразу же заинтересовалась. Остановится экипаж у их двери или нет? Она стала смотреть пристальнее. Но тут, к ее сожалению, кучер натянул вожжи, и лошадь встала за два подъезда от них.

— Кто-то приехал к Стэплтонам, — сообщила Делия, слегка раздвинув муслиновые шторы. Подошла Милли и встала рядом. Вместе они увидели сквозь щель между шторами, как из экипажа вышел молодой человек в цилиндре. Он поднял руку, чтобы заплатить вознице.

— Смотрите, чтобы не увидели, как вы подглядываете, — предупредила Элинор.

Молодой человек взбежал по ступенькам в дом. Дверь за ним закрылась, экипаж уехал.

Но две девушки еще некоторое время смотрели на улицу. В садиках перед домами цвели желтые крокусы. Миндаль и бирючину окутала зеленая дымка. Внезапно по улице пронесся порыв ветра, гоня по мостовой листок бумаги. За ним пролетел маленький пылевой вихрь. Над крышами рдел один из тех прерывистых лондонских закатов, которые по очереди зажигают окна золотым огнем. В весеннем вечере ощущалась какая-то мятежность. Даже здесь, на Эберкорн-Террас, освещение переходило от золотого сияния к сумраку и обратно. Делия задернула штору, отвернулась и, вернувшись в гостиную, вдруг произнесла:

— О Боже, Боже!

Элинор, опять взявшаяся было за свои тетрадки, недовольно подняла голову.

— Восемью восемь… — сказала она. — Сколько будет восемью восемь?

Поставив палец на страницу, чтобы отметить место, она посмотрела на сестру. Та стояла, откинув голову назад, в закатном свете ее волосы казались ярко-рыжими, а сама она в это мгновение выглядела дерзкой красавицей. Рядом с ней Милли смотрелась неприметной серой мышкой.

— Знаешь, что, Делия, — сказала Элинор, — ты уж подожди… — она не могла произнести то, что имела в виду: «Пока мама умрет».

— Нет, нет, нет! — воскликнула Делия, простирая руки. — Нет никакой надежды…. — начала она, но осеклась, потому что вошла Кросби с подносом. Она методично, с раздражающим позвякиванием, поставила на поднос чашки, тарелки, горшочки с вареньем, блюда с кексом, хлебом и маслом, положила ножи. Затем, осторожно неся поднос перед собой, вышла. Последовала пауза. Вновь появилась Кросби, сложила скатерть и передвинула столы. Опять пауза. Через минуту-другую она принесла две лампы с шелковыми абажурами. Одна была установлена в гостиной, вторая — в дальней комнате. После этого Кросби, поскрипывая дешевыми туфлями, подошла к окну и задернула занавески. Кольца привычно звякнули на медных стержнях, окна скрылись за толстыми складками бордового плюша. Когда занавески были сдвинуты в обеих комнатах, на гостиную точно спустилась глубокая тишина. Внешний мир словно пропал. Издалека, с соседней улицы, послышался заунывный голос уличного разносчика. Тяжелые копыта ломовой лошади медленно простучали по дороге. Колеса проскрежетали по мостовой, потом и этот звук исчез, и воцарилось полное безмолвие.

Лампы отбрасывали два ярких желтых круга. Элинор придвинула кресло к одной из ламп, склонила голову и продолжила делать то, что очень не любила и всегда оставляла напоследок: складывать числа. Она прибавляла восьмерки к шестеркам, пятерки к четверкам, при этом губы ее шевелились, карандаш ставил на бумаге точки.

— Ну, вот! — сказала она наконец. — Готово. Теперь пойду посижу с мамой.

Она остановилась, чтобы взять свои перчатки.

— Нет, — возразила Милли, отбросив в сторону только что открытый журнал. — Я пойду.

Внезапно из своего укрытия в дальней комнате появилась Делия.

— Мне совершенно нечего делать, — отрывисто сказала она. — Пойду я.


Делия поднялась по лестнице, ступенька за ступенькой, очень медленно. Подойдя к двери в спальню, у которой стоял стол с кувшинами и склянками, она остановилась. Ее слегка подташнивало от кисло-сладкого запаха болезни. Она не могла заставить себя войти. Через окошко в конце коридора виднелись оранжево-розовые завитки облаков на фоне бледно-голубого неба. Яркий свет ослепил ее после сумрачной гостиной. Несколько мгновений она не могла оторвать взгляда от окошка. Затем с верхнего этажа донеслись детские голоса: Мартин и Роза ссорились.

— Ну и не надо! — крикнула Роза.

Дверь хлопнула. Делия еще немного подождала, затем сделала глубокий вдох, снова посмотрела на пламенеющее небо и постучала в дверь спальни.

Сиделка тихо поднялась, приложила палец к губам и вышла. Миссис Парджитер спала. Она лежала в ложбине между подушек, подложив одну руку под щеку, и слегка постанывала, как будто блуждала по миру, в котором даже во сне путь ей преграждали мелкие препятствия. Лицо ее было полным и обвисшим, на коже виднелись буроватые пятна; волосы, некогда рыжие, сейчас были белыми, хотя кое-где оставались участки странного желтого цвета, как будто некоторые пряди окунули в желток. Казалось, только пальцы, с которых были сняты все кольца, кроме обручального, говорили о том, что она вступила в уединенный мирок недуга. Но на умирающую она не походила. Судя по ее виду, она могла существовать на этой границе между жизнью и смертью вечно. Делия не замечала в ней никакой перемены. Она села и увидела, как в узком и высоком зеркале у кровати отражался кусок неба, залитый багровым сиянием. Туалетный столик весь искрился светом. Лучи отражались в серебряных и стеклянных флаконах, выстроенных аккуратно и ровно, как вещи, которыми никто не пользуется. В этот час комната больной выглядела нездешне чистой, прибранной, тихой. У кровати стоял маленький столик с очками, молитвенником и вазочкой с ландышами. Цветы тоже казались ненастоящими. Делать было нечего — только смотреть.

Делия стала разглядывать пожелтевший портрет своего дедушки с бликом на носу, фотографию дяди Хораса в мундире, тощую скрюченную фигурку на распятии, висевшем справа.

— Ты же в это не веришь! — зло сказала она, глядя на мать, погруженную в сон. — Ты не хочешь умирать.

Она мечтала о ее смерти. Мать лежала перед ней в ложбине между подушками, такая мягкая, терзаемая распадом, но вечная — вечное препятствие, помеха, преграда течению жизни. Делия попыталась оживить в себе какие-то теплые чувства, жалость к ней. Например, в то лето, в Сидмуте, говорила она себе, когда она позвала меня с лестницы в саду… Но эта сцена растаяла, когда Делия стала мысленно вглядываться в нее. Перед ее глазами вставал другой образ — мужчины во фраке, с цветком в петлице. Но она пообещала себе не думать об этом до того, как ляжет в постель. О чем же ей думать? О дедушке с белым бликом на носу? О молитвеннике? О ландышах? Или о зеркале? Солнце зашло, зеркало потемнело и теперь отражало лишь сумрачно-серый кусок неба. Она больше не могла противиться наваждению.

«С белым цветком в петлице…» — начала она. Для этого требовалось несколько минут подготовки. Там должен быть зал, пальмы, внизу — пространство, где толпится много людей… Фантазия начала оказывать свое действие. Делию наполнило восхитительное, волнующее чувство. Она — на помосте, перед ней — многочисленная публика, все кричат, машут платками, свистят. И тут она встает. Поднимается, вся в белом, посреди помоста, рядом с ней — мистер Парнелл[7].

— Я говорю во имя Свободы, — начинает она, выбрасывая вперед руки, — во имя Справедливости…

Они стоят бок о бок. Он очень бледен, но его темные глаза горят. Он поворачивается к ней и шепчет…

Внезапно грезы были прерваны. Миссис Парджитер привстала на подушках.

— Где я? — вскрикнула она. Она была напугана и растеряна, как бывало часто, когда она просыпалась. Подняв руку, будто взывая о помощи, она повторила: — Где я?

На мгновение Делия тоже растерялась. Где она?

— Здесь, мама, ты здесь! — крикнула она. — В своей комнате!

Делия положила руку на покрывало. Миссис Парджитер судорожно сжала ее и обвела комнату глазами, будто кого-то искала. Казалось, она не узнает дочери.

— Что случилось? — спросила она. — Где я?

Затем она посмотрела на Делию и все вспомнила.

— А, Делия… Мне что-то приснилось, — пробормотала она почти виновато. Какое-то время она лежала, глядя в окно.

Снаружи зажигались фонари, улицу начал заливать мягкий свет.

— Сегодня была хорошая погода, — миссис Парджитер помедлила, — как раз для… — видимо, она забыла, для чего.

— Да, чудная, мама, — повторила Делия с деланной бодростью.

— …для… — повторила попытку ее мать.

Что сегодня за день? Делия не могла вспомнить.

— …для дня рождения твоего дяди Дигби, — наконец выговорила миссис Парджитер. — Передай ему от меня… Передай, что я рада.

— Передам, — сказала Делия. Она забыла о дядином дне рождения, а вот ее мать была в этих делах весьма педантична. — Тетя Эжени… — начала Делия.

Но ее мать смотрела на туалетный столик. В отсвете уличного фонаря скатерть казалась особенно белой.

— Опять чистая скатерка! — пробрюзжала миссис Парджитер. — Расходы, Делия, расходы — вот что меня беспокоит.

— Не стоит, мама, — вяло сказала Делия. Ее глаза приковал портрет дедушки. Почему, интересно, думала она, художник мазнул белилами по кончику его носа? — Тетя Эжени принесла тебе цветы, — сообщила Делия.

На лице миссис Парджитер вдруг выразилось удовлетворение. Она задумчиво устремила взгляд на чистую скатерть, которая только что напомнила ей о счете из прачечной.

— Тетя Эжени… — сказала она. — Я прекрасно помню, — ее голос стал живее и полнозвучней, — день, когда объявили о ее помолвке. Мы все были в саду; пришло письмо, — она помолчала, а затем повторила: — Пришло письмо, — и опять некоторое время ничего не говорила. Судя по всему, перебирала воспоминания. — Милый мальчик умер, но, не считая этого… — опять пауза.

Сегодня она выглядит слабее, подумала Делия, и через все ее существо пробежала волна радости. Фразы матери стали еще более бессвязными, чем обычно. Какой еще мальчик умер? Ожидая, когда миссис Парджитер заговорит, Делия начала считать складки на покрывале.

— Все кузены и кузины летом собирались вместе, — вдруг продолжила мать. — Там был твой дядя Хорас…

— Со стеклянным глазом, — сказала Делия.

— Да. Он повредил глаз, упав с коня-качалки. Тетушки очень ценили Хораса. Они говорили… — последовала долгая пауза. Миссис Парджитер никак не могла найти нужных слов. — Когда Хорас придет… не забудь спросить его о двери в столовую.

Миссис Парджитер наполнила необъяснимая радость. Она даже засмеялась. Вероятно, вспомнила какую-то старинную семейную шутку, предположила Делия, глядя на улыбку, которая померцала и угасла на губах матери. Воцарилось полное молчание. Мать лежала с закрытыми глазами; кисть с единственным кольцом, белая и дряблая, покоилась на покрывале. Слышно было, как в камине потрескивает уголь, как уличный торговец нудит вдалеке. Миссис Парджитер не сказала больше ни слова. Она лежала совершенно неподвижно. Через какое-то время она глубоко вздохнула.

Открылась дверь, и вошла сиделка. Делия встала и удалилась. Где я? — спросила она себя, уставившись на белый кувшин, который заходящее солнце окрасило в розовый цвет. На мгновение она почувствовала себя на границе между жизнью и смертью. Где я? — повторила она, глядя на розовый кувшин, потому что все вокруг выглядело очень странно. Затем она услышала сверху шум льющейся воды и топот ног.

— А, это ты, Рози, — сказала няня, подняв глаза от колеса швейной машины, когда вошла Роза.

Детская была ярко освещена. На столе стояла лампа без абажура. Миссис С., которая раз в неделю приносила выстиранное белье, сидела в кресле с чашкой в руке.

— А ну, принеси свое шитье, будь умницей, — сказала няня, когда Роза пожала руку миссис С., — иначе не успеешь к папиному дню рождения. — Няня расчистила место на столе.

Роза выдвинула ящик стола и достала мешочек для обуви, который она вышивала синими и красными цветами ко дню рождения отца. В нескольких местах розы еще были нарисованы карандашом, и их предстояло доделать. Она разложила мешочек на столе и стала разглядывать, а няня тем временем продолжила рассказывать миссис С. о дочери миссис Кёрби. Но Роза не слушала.

Тогда я пойду одна, решила она, расправляя мешочек. Если Мартин не хочет, я пойду сама.

— Я оставила швейную коробку в гостиной, — громко сказала Роза.

— Так сходи принеси, — отозвалась няня, не вникая в суть дела. Она хотела досказать миссис С. про дочь бакалейщицы.


Приключение началось, сказала себе Роза, прокравшись на цыпочках в детскую спальню. Теперь надо позаботиться об оружии и припасах. Во-первых, стащить нянин ключ. Но где он? Каждый вечер няня прятала его в новом месте, чтобы не нашли воры. Он либо под ящиком для носовых платков, либо в коробочке, где она держит золотую цепочку от часов своей матери. Вот он. Так, оружие есть, подумала она, доставая собственный кошелек из собственного ящика, и припасов вдоволь, подумала она, перекидывая через руку пальто и беря шляпку, — хватит недели на две.

Она тихонько пробралась мимо детской и спустилась по лестнице. Проходя мимо классной, навострила уши. Надо быть осторожнее — не наступить на сухую ветку, не дай Бог, затрещит, говорила она себе, идя на цыпочках. Около материнской спальни она опять остановилась и прислушалась. Тишина. На лестничной площадке она помедлила, глядя вниз, в переднюю. Там никого не было. Из гостиной слышались приглушенные голоса.

Роза очень осторожно повернула ключ в замке входной двери и закрыла ее за собой почти без щелчка. До угла она кралась на корточках вдоль стены, чтобы никто ее не увидел. И только на углу, под ракитником, выпрямилась.

— Я Парджитер, командир кавалеристов, — сказала она, взмахнув рукой. — Я скачу на помощь!

Она отчаянно скачет сквозь ночь на выручку осажденному гарнизону. При ней секретная депеша — она сжала в кулаке кошелек, — которую надо передать лично генералу. Их жизни зависят от нее. Британский флаг еще реет над главной башней: главная башня — это магазин Лэмли; генерал стоит на крыше магазина Лэмли, приставив к глазу подзорную трубу. От нее, скачущей по вражеской территории, зависит, жить им всем или умереть. Она несется галопом по пустыне. Так, перешла на рысь. Начинает темнеть. На улице зажигают фонари. Фонарщик просовывает свой шест в маленькую дверцу. Деревья в садиках перед домами отбрасывают колышущиеся сетчатые тени на мостовую. Мостовая простирается перед Розой — широкая и темная. Перекресток, а напротив — на магазинном островке — лавка Лэмли. Надо только пересечь пустыню, перейти вброд реку, и она будет в безопасности. Выставив руку с пистолетом, она пришпорила коня и пошла галопом по Мелроуз-авеню[8]. Пробегая мимо почтового ящика, она увидела, что под газовым фонарем вдруг появился мужчина.

— Враг! — крикнула Роза сама себе. — Враг! Бабах! — воскликнула она и спустила курок своего пистолета, посмотрев врагу прямо в лицо, когда поравнялась с ним. Лицо было ужасное. Белое, голое, рябое. Он ухмыльнулся ей. И протянул руку, как будто собираясь остановить ее. Чуть не поймал. Она проскочила мимо. Игра кончилась.

Она опять стала самой собой — девочкой, которая ослушалась сестры и бежит в тапочках искать убежища в магазине Лэмли.


Румяная миссис Лэмли стояла за прилавком и складывала газеты. Она смотрела на грошовые часики, картонки с прикрепленными к ним инструментами, игрушечные кораблики, коробочки с дешевыми канцелярскими товарами и, видимо, думала о чем-то приятном, потому что улыбалась. Тут ворвалась Роза. Миссис Лэмли вопросительно подняла голову.

— Здравствуй, Рози! — воскликнула она. — Чего желаешь, моя дорогая?

Руку она так и оставила лежать на кипе газет. Роза стояла, тяжело дыша. Она забыла, зачем пришла.

— Мне коробку с уточками с витрины, — наконец вспомнила Роза.

Миссис Лэмли вразвалку отправилась за уточками.

— Не поздновато ли для девочки гулять одной? — спросила она, посмотрев на Розу так, будто знала, что та улизнула из дому в тапочках, ослушавшись сестры. — Всего хорошего, моя дорогая, и беги домой, — сказала миссис Лэмли, вручая Розе коробку.

На пороге девочка заколебалась: она стояла и смотрела на игрушки под висячей масляной лампой. Потом нехотя вышла.

Я отдала депешу лично генералу, сказала она себе, очутившись опять на тротуаре. А это — трофей, добавила, сжав коробку под мышкой. Я возвращаюсь победительницей, с головой предводителя мятежников, воображала она, окидывая взглядом Мелроуз-авеню, которая простиралась перед ней. Я должна пришпорить коня и поскакать галопом. Но вдохновение покинуло ее. Мелроуз-авеню осталась Мелроуз-авеню. Роза посмотрела вдаль. Впереди лежала просто длинная пустая улица. Тени деревьев дрожали на мостовой. Фонари стояли далеко один от другого, а между ними залегли куски тьмы. Роза пошла быстрым шагом. Вдруг, проходя мимо фонаря, она опять увидела того мужчину. Он прислонился спиной к фонарному столбу, газовый свет мерцал на его лице. Когда Роза поравнялась с ним, он несколько раз втянул губы и выпятил обратно. И мяукнул. Но руки к ней не протянул; руками он расстегивал свои пуговицы.

Роза побежала что было сил. Ей казалось, что он преследует ее. Она слышала, как его ноги мягко топали по тротуару. Она бежала, а все вокруг тряслось; розовые и черные точки прыгали перед ее глазами, когда она подлетела к порогу, вставила ключ в замок и открыла дверь в переднюю. Ей было все равно, шумит она или нет. Она надеялась, что кто-то выйдет и заговорит с ней. Но никто ее не услышал. Передняя была пуста. Собака спала на коврике. В гостиной все так же гудели голоса.


— А когда загорится, — говорила Элинор, — станет слишком жарко.

Кросби сгребла уголь в большую черную гору. Над ней угрюмо вился желтый дымок. Пока уголь только тлел, но, когда он загорится, станет слишком жарко.

— Она видит, как няня ворует сахар, по ее словам. Она видит ее тень на стене, — говорила Милли. Речь шла об их матери. — Да еще Эдвард, — добавила Милли, — забывает писать.

— Кстати, — сказала Элинор. Надо не забыть написать Эдварду. Но для этого будет время после ужина. Она не хотела писать, не хотела разговаривать. Всегда по возвращении из Гроув Элинор казалось, будто многое, разное, происходит одновременно. В ее сознании все повторялись и повторялись слова — слова и образы. Она думала о старой миссис Леви, сидящей на кровати, с копной седых волос, похожей на парик, и лицом, растрескавшимся, как старый глазурованный горшок.

— Тех, кто был добр ко мне, их я помню… Которые ездили в своих каретах, когда я была бедной вдовицей, и стирала, и катала, — тут она протягивала руку, скрюченную и белесую, как древесный корень.

— Тех, кто был ко мне добр, их я помню… — повторила Элинор, глядя на огонь.

Потом вошла дочь миссис Леви, работавшая у портнихи. Она носила жемчуга размером с куриное яйцо; она начала красить лицо; она была очень миловидна. Слегка пошевелилась Милли.

— Я тут подумала, — вдруг сказала Элинор, — что бедные радуются жизни больше, чем мы.

— Леви? — рассеянно спросила Милли. Но затем ее лицо озарилось. — Расскажи мне о Леви, — попросила она. Отношения Элинор с «бедными» — с Леви, Граббами, Паравичини, Цвинглерами и Коббсами — всегда живо интересовали ее. Но Элинор не любила говорить о «бедных» как о персонажах из книги. Она восхищалась миссис Леви, умиравшей от рака.

— У них все как обычно, — сухо сказала Элинор.

Милли посмотрела на нее. Элинор хандрит, подумала она. Это была семейная шутка: «Осторожно. Элинор хандрит. У нее сегодня Гроув». Элинор стыдилась этого, но она действительно почему-то бывала раздражительна, возвращаясь из Гроув, — в ее голове одновременно теснилось столько всего: Кэннинг-Плейс, Эберкорн-Террас, эта комната, та комната. Старая еврейка, сидящая в постели в своей душной каморке; потом возвращение домой, здесь болеет мама, папа брюзжит, Делия и Милли пикируются из-за приглашения… Но она взяла себя в руки. Надо постараться и рассказать сестре что-нибудь интересное.

— Вдруг оказалось, что у миссис Леви есть чем заплатить за квартиру, — сказала Элинор. — Лили ей помогает. Лили работает у портнихи в Шордиче[9]. Она приходила — вся в жемчугах и вообще. Они любят украшения, евреи, — добавила она.

— Евреи? — переспросила Милли. Она как будто попробовала «евреев» на вкус, а потом выплюнула. — Да. Они любят блеск.

— Она на редкость хороша собой, — сказала Элинор, вспоминая румяные щеки и белые жемчужины.

Милли улыбнулась. Элинор всегда заступалась за бедных. Она считала Элинор самым лучшим, самым мудрым, самым замечательным человеком из всех, кого она знала.

— Ты, наверное, любишь бывать там больше всего на свете, — сказала Милли. — Наверное, ты хотела бы и жить там, будь твоя воля, — добавила она, тихонько вздохнув.

Элинор заерзала в кресле. У нее, конечно, были свои мечты, свои планы, но она не хотела обсуждать их.

— Наверное, ты поселишься там, когда выйдешь замуж, — сказала Милли. В ее голосе слышались и досада, и жалоба. Званый ужин, званый ужин у Бёрков, подумала Элинор. Ей не нравилось, что Милли всегда сводит разговор к замужеству. А что они знают о браке? — спросила она себя. Они слишком много сидят дома, подумала она, и не видят никого, кроме знакомых. Томятся взаперти, день за днем… Поэтому она и сказала: «Бедные радуются жизни больше, чем мы». Это пришло ей в голову, когда она вернулась в эту гостиную, к этой мебели, и цветам, и сиделкам… И опять она себя одернула. Надо подождать. Вот когда я останусь одна и буду чистить зубы на ночь… В присутствии других нельзя позволять себе думать о двух вещах сразу. Она взяла кочергу и ударила по углям.

— Смотри! Как красиво! — воскликнула Элинор. На углях плясало пламя, легкий и бесполезный огонек. Такой огонек появлялся, когда в детстве они бросали в камин соль. Она ударила еще раз, и в дымоход полетел сноп золотых искр. — Помнишь, — спросила она, как мы играли в пожарных и мы с Моррисом подожгли дымоход?

— А Пиппи привела папу, — сказала Милли и замолчала. Из передней послышались какие-то звуки. Стукнула трость, кто-то повесил пальто. Глаза Элинор засветились. Это Моррис — да, она узнавала его по характерным звукам. Вот сейчас он входит. Она обернулась с улыбкой, как раз когда дверь открылась. Милли вскочила.

Моррис попытался остановить ее.

— Не уходи… — начал он.

— Нет! — крикнула Милли. — Пойду. Пойду приму ванну, — добавила она торопливо. И ушла.

Моррис уселся в кресло, которое она освободила. Он был рад, что остался с Элинор наедине. Некоторое время оба молчали. Они смотрели на желтый дымок и на маленькое, легкое, никчемное пламя, пляшущее на черной горе угля. Затем он задал обычный вопрос:

— Как мама?

Элинор рассказала, что все без перемен, «кроме того, что она стала больше спать». Моррис наморщил лоб. Он теряет юношескую свежесть, подумала Элинор. Это самое худшее в адвокатуре, все говорят: приходится долго ждать. Он делает черную работу для Сандерса Карри, и это очень скучно, надо целыми днями торчать в суде и ждать.

— Как старик Карри? — спросила она. У старика Карри был трудный характер.

— Желчь дает себя знать, — мрачно ответил Моррис.

— А что ты делал весь день?

— Ничего особенного.

— По-прежнему Эванс против Картера?

— Да, — кратко ответил он.

— И кто выиграет?

— Картер, конечно.

Почему «конечно», хотела она спросить, но на днях она сказала какую-то глупость, показавшую, что она не слушала его. Она все путала: например, какая разница между общим правом и каким-то другим правом? Она ничего не спросила. Они сидели молча и наблюдали за игрой пламени на углях. Пламя было зеленоватое, легкое, никчемное.

— Не думаешь ли ты, что я поступил, как полный дурак? — вдруг спросил Моррис. — Мама болеет, к тому же надо платить за Эдварда и Мартина — папе, наверное, тяжеловато. — Он опять наморщил лоб, и Элинор опять подумала, что он теряет юношескую свежесть.

— Нет, конечно, — сказала она с убеждением. Вне всяких сомнений, было бы нелепо, если бы он пошел в бизнес, ведь его сердце принадлежало юриспруденции.

— Когда-нибудь ты станешь лордом-канцлером, — сказала она. — Я в этом уверена.

Он покачал головой и улыбнулся.

— Точно, — сказала она, посмотрев на него так, как смотрела, когда он возвращался из школы, и все похвалы доставались Эдварду, а Моррис сидел молча — она прекрасно это помнила — и глотал еду, и никто не обращал на него внимания. Но даже сейчас, глядя на него, она вдруг засомневалась. Она сказала, что он станет лордом-канцлером. А может, надо было сказать, «лордом — главным судьей»? Она никак не могла запомнить, кто есть кто, поэтому он и не хочет обсуждать с ней дело «Эванс против Картера».

Она тоже никогда не рассказывала ему про Леви, разве в виде шутки. Вот что самое обидное, когда взрослеешь, подумала она: они не могут всем делиться друг с другом, как раньше. У них никогда не бывает времени побеседовать, как раньше, — обо всем на свете, и говорят они всегда только о фактах, о мелочах. Она поворошила огонь. Вдруг комнату наполнил резкий звук. Это Кросби ударила в гонг, висящий в передней. Словно дикарь, изливающий мстительный гнев на медном идоле. Волны тревожного гула сотрясали воздух.

— Господи, пора переодеваться! — сказал Моррис.

Он встал и потянулся. Поднял руки и подержал их над головой. Так он будет выглядеть, когда станет отцом семейства, подумала Элинор. Он опустил руки и вышел. Элинор еще немного посидела, размышляя, а потом встала. Что я должна не забыть? — спросила она у себя. А, написать Эдварду, тихо сказала она, подходя к письменному столу матери. Теперь это будет мой стол, подумала она, глядя на серебряный подсвечник, миниатюрный портрет деда, бухгалтерские книги — на одной из них была вытиснута золоченая корова — и на пятнистого тюленя с щетиной на спинке — подарок Мартина маме к ее последнему дню рождения.

Кросби держала открытой дверь столовой и ждала, пока они спустятся. Чистка серебра не прошла даром, подумала она. На столе сверкали ножи и вилки. Вся комната, с резными стульями, картинами, двумя кинжалами над камином и красивым буфетом — все эти массивные предметы, которые Кросби ежедневно вытирала и полировала, лучше всего смотрелись вечером. Днем они пахли едой и скрывались под саржей, а вечером были ярко освещены и казались полупрозрачными. И семья очень пригожая, думала она, когда они проходили в столовую: девушки в красивых платьях из узорчатого сине-белого муслина и мужчины, такие элегантные в вечерних пиджаках. Кросби выдвинула кресло полковника. По вечерам он всегда бывал в ударе, ужинал с аппетитом, и его дурное настроение куда-то девалось. Он был в жизнерадостном расположении духа. Заметив это, дети тоже воспряли.

— Ты сегодня в прелестном платье, — сказал он Делии, садясь.

— Оно старое, — откликнулась она, приглаживая синий муслин.

Бывая в хорошем настроении, он излучал великодушие, непринужденность, обаяние, и это ей особенно в нем нравилось. Люди всегда говорили, что она похожа на него. Иногда это ее радовало — например, в этот вечер. В вечернем пиджаке он смотрелся таким чистым, розовым, добродушным. В такие минуты они опять становились детьми, повторяли семейные шутки и смеялись над ними без особенной причины.

— Элинор хандрит, — сказал отец, подмигивая остальным. — У нее сегодня Гроув.

Все засмеялись: Элинор подумала, что он рассказывает о Ровере, собаке, тогда как речь шла о женщине — миссис Эджертон. Кросби, разливавшая суп, сморщилась, потому что ей тоже хотелось расхохотаться. Иногда полковник так смешил Кросби, что ей приходилось отворачиваться и делать вид, будто она чем-то занята у буфета.

— А, миссис Эджертон… — сказала Элинор, принимаясь за суп.

— Да, миссис Эджертон, — отозвался отец и стал дальше рассказывать историю о миссис Эджертон, «про чьи золотые волосы злые языки говорили, что они не совсем ее собственные».

Делия любила слушать рассказы отца об Индии. Они были остроумны и одновременно романтичны. Представлялся офицерский ужин очень жарким вечером: все сидят в обеденных кителях за столом, посреди стола стоит огромная серебряная чаша.

Он всегда был таким, когда мы были маленькими, думала она. Она вспомнила, что он прыгал через костер на ее дне рождения. Она наблюдала за тем, как он ловко раскладывает котлеты по тарелкам левой рукой. Она восхищалась его уверенностью, здравомыслием. Раздавая котлеты, он продолжал:

— Прелестная миссис Эджертон напомнила мне… Я рассказывал вам о старике Парксе по кличке Барсук и…

— Мисс, — тихо сказала Кросби, открыв дверь у Элинор за спиной. Она прошептала несколько слов на ухо девушке.

— Иду, — сказала Элинор, поднимаясь.

— Что такое, что такое? — спросил полковник, остановившись посреди фразы.

Элинор вышла.

— Что-то от сиделки, — сказала Милли. Полковник, только что положивший себе котлету, задержал нож и вилку на весу. Все последовали его примеру. Есть никому уже не хотелось.

— Так, давайте ужинать, — сказал полковник, приступая к котлете. Его веселость пропала.

Моррис нерешительно положил себе картофеля. Вновь появилась Кросби. Она остановилась в дверях, пронзительно глядя своими бледно-голубыми глазами.

— Что там, Кросби? — спросил полковник.

— Кажется, госпоже стало хуже, сэр, — сказала она, необычно подрагивающим голосом.

Все встали.

— Подождите, я схожу узнаю, — сказал Моррис. Все пошли за ним в переднюю. Полковник по-прежнему держал в руках салфетку. Моррис взбежал наверх и почти сразу вернулся.

— У мамы был обморок, — сообщил он полковнику. — Я поеду за Прентисом. — Схватив шляпу и пальто, он бегом спустился по парадной лестнице. Растерянно стоя в передней, все услышали, как он свистом подозвал экипаж.

— Доедайте ужин, девочки, — повелительно сказал отец. Но сам стал ходить взад-вперед по гостиной, держа в руке салфетку.


— Наконец-то, — сказала себе Делия. — Наконец-то!

Ее наполнило ощущение необычайного облегчения и радости. Отец ходил из одной гостиной в другую, она следовала за ним, но старалась не встречаться с ним. Они были слишком похожи, каждый знал, что чувствует другой. Она стояла у окна, глядя вдоль улицы. Там шел ливень. Мостовая была мокрая, крыши блестели. Темные тучи ползли по небу. Ветви качались вверх-вниз в свете фонарей. Что-то внутри Делии тоже вздымалось и опускалось. Что-то неизвестное приближалось к ней. Затем всхлипывание за спиной заставило ее обернуться. Это была Милли. Она стояла у камина под портретом девушки в белом платье с корзиной цветов, и слезы медленно текли по ее щекам. Делия сделала шаг к ней. Надо было подойти к сестре и обнять ее. Но она не могла этого сделать. По щекам Милли текли настоящие слезы. А глаза Делии оставались сухими. Она опять отвернулась к окну. Улица была пуста, только ветви качались вверх-вниз в свете фонарей. Полковник ходил из стороны в сторону. «Проклятье!» — сказал он, наткнувшись на стол. Из верхней комнаты доносились шаги. И неясные голоса. Делия отвернулась к окну.

Подрагивая, подъехала одноколка. Едва она остановилась, из нее выпрыгнул Моррис. За ним последовал доктор Прентис. Он сразу прошел наверх, а Моррис остался ждать в гостиной.

— Может, закончите ужин? — сердито спросил полковник, остановившись перед своими детьми.

— Когда он уйдет, — раздраженно ответил Моррис.

Полковник опять стал ходить.

Потом он замер перед камином, сцепив руки за спиной. Он выглядел напряженным, как будто готовил себя к чрезвычайным обстоятельствам.

Мы оба притворяемся, подумала Делия, украдкой глядя на него, но у него получается лучше, чем у меня.

Она опять посмотрела в окно. Дождь. В лучах фонарей водяные струи сверкали длинными серебристыми нитями.

— Дождь, — тихо сказала Делия, но ей никто не ответил.

Наконец на лестнице послышались шаги, и вошел доктор Прентис. Он осторожно затворил за собой дверь, но молчания не нарушил.

— Ну что? — спросил полковник, поворачиваясь к нему.

Последовала долгая пауза.

— Как вы ее находите? — опять спросил полковник.

Доктор Прентис слегка пожал плечами.

— Ей лучше, — сказал он и добавил: — На данный момент.

Делии показалось, что эти слова ударили ее по голове. Она опустилась на подлокотник кресла.

Значит, ты не умрешь, сказала она про себя, глядя на девушку, которая балансировала на стволе дерева. Та как будто смотрела на свою дочь со злой ухмылкой. Ты не умрешь, никогда, никогда! — безмолвно кричала Делия, сжимая кулаки под портретом своей матери.

— Ну что, продолжим ужин? — сказал полковник, беря салфетку, которую он бросил на стол в гостиной.

Жаль — ужин испорчен, думала Кросби, опять неся с кухни котлеты. Мясо подсохло, а картофель покрылся коричневой корочкой. К тому же у одной из ламп начал подгорать абажур, заметила она, ставя блюдо перед полковником. После этого она вышла и закрыла за собой дверь, а ее хозяева принялись за еду.


В доме было тихо. Собака спала на коврике у подножия лестницы. Было тихо и у двери в комнату больной. Слабое сопение доносилось из спальни Мартина. В детской миссис С. и няня продолжили ужин, прерванный, когда они услышали звуки снизу, из передней. В детской спальне спала Роза. Какое-то время она лежала, свернувшись калачиком, закутав голову одеялом, и сон ее был глубок. Затем она пошевелилась и вытянула руки. Что-то выплыло из черноты. Над Розой висел белый овал, покачиваясь, как будто на веревке. Она приоткрыла глаза. На белом фоне появлялись и исчезали серые пятна. Роза совсем проснулась. Близко перед ней, как будто на веревке, висело лицо. Она закрыла глаза, но лицо не исчезло, оно было рябое и вспучивалось серыми, белыми, лиловатыми пузырями. Роза дотронулась рукой до большой кровати, стоявшей рядом. Но кровать была пуста. Девочка прислушалась. Через коридор, в детской, постукивали ножи и звучали голоса. Она не могла заснуть.

Она стала представлять отару овец, запертую в загоне на поле. Она заставила перепрыгнуть через изгородь одну овцу, потом другую. Она считала их. Одна, две, три, четыре — овцы прыгали через изгородь. Но пятая не захотела прыгать. Она обернулась и посмотрела на Розу. У овцы была длинная серая морда, губы шевелились. Это было лицо того мужчины у почтового ящика, и Роза оказалась с ним один на один. Она закрывала глаза и видела это лицо, открывала — и все равно видела.

Роза села на кровати и закричала:

— Няня! Няня!

Мертвая тишина повсюду. Стук ножей и вилок в соседней комнате прекратился. Она была наедине с чем-то ужасным. Потом до нее донеслось шарканье ног в коридоре. Оно становилось все ближе и ближе. Это тот мужчина. Он взялся за ручку двери. Дверь открылась. Клин света упал на умывальник. Кувшин и таз заблестели. Мужчина здесь, с ней, в комнате… Но это была Элинор.


— Почему ты не спишь? — спросила Элинор. Она поставила свечу и стала расправлять скомканные простыни и пододеяльник.

Элинор посмотрела на Розу. Глаза у той ярко блестели, щеки горели румянцем. В чем дело? Они разбудили ее своим хождением по маминой комнате?

— Что тебя растревожило? — спросила Элинор. Роза зевнула — раз, другой. Но это были скорее вздохи, чем зевки. Она не могла рассказать Элинор, что видела. Ее терзало чувство вины. Почему-то она не могла сказать правду о привидевшемся ей лице.

— Мне приснился страшный сон, — вымолвила Роза. — Я испугалась. — Она опять села на кровати и вздрогнула всем телом.

В чем же все-таки дело? — опять подумала Элинор. Ее испугал Мартин? Они опять гонялись за кошками в саду мисс Пим?

— Вы опять гонялись за кошками? — спросила она. — Бедные кошки. Представь, если бы с тобой так.

Но она знала, что страх Розы не имеет отношения к кошкам. Девочка крепко держала ее за палец и странным взглядом смотрела в пространство.

— Что тебе приснилось? — спросила Элинор, садясь на край кровати.

Роза уставилась на нее. Она не могла рассказать ей, но любой ценой надо было удержать Элинор рядом.

— Мне показалось, что в комнате кто-то есть, — наконец выговорила она. — Грабитель.

— Грабитель? Здесь? — удивилась Элинор. — Роза, ну как может грабитель забраться в детскую? Дома папа, Моррис, они бы никогда не позволили грабителю проникнуть в твою комнату.

— Да, — сказала Роза. — Папа убил бы его.

Что-то странное было в том, как она вздрагивала.

— А что вы там делаете? — спросила она с беспокойством. — Вы что, еще не легли спать? Ведь уже очень поздно, разве нет?

— Что мы делаем? Мы сидим в гостиной. Еще не очень поздно. — В то время, когда Элинор это говорила, в комнате послышался отдаленный гул.

Когда ветер дул со стороны собора Святого Павла, до них доносился колокольный звон. Плавные круги расходились в воздухе: один, два, три, четыре — Элинор считала, — восемь, девять, десять. Она удивилась, что удары прекратились так скоро.

— Ну вот, видишь, еще только десять часов, — сказала она. Ей казалось, что уже намного больше. Но последний удар растаял в воздухе. — А теперь засыпай.

Роза сжала руку сестры.

— Не уходи пока, Элинор, — попросила она.

— А ты скажи, что тебя напугало, — сказала Элинор. Что-то от нее скрывается, она была уверена в этом.

— Я видела… — начала Роза. Она сделала над собой огромное усилие, чтобы сказать правду, рассказать о мужчине у почтового ящика. — Я видела… — повторила она. Но тут дверь открылась, и вошла няня.

— Не понимаю, что сегодня с Розой, — сказала она, с шумом подходя к кровати. Она чувствовала себя немного виноватой, потому что задержалась внизу с другими слугами, сплетничая о госпоже. — Обычно она так крепко спит.

— Вот и няня, — сказала Элинор. — Она сейчас тоже ляжет спать, и ты больше не будешь бояться, правда? — Элинор разгладила простыню и поцеловала Розу, а потом встала и взяла свечу.

— Спокойной ночи, няня, — попрощалась она, выходя.

— Спокойной ночи, мисс Элинор, — ответила няня, добавив своему голосу участливости: внизу все говорили, что госпожа долго не протянет.

— Ну, детка, давай на бочок и спать, — сказала она и поцеловала Розу в лоб. Ей было жаль девочку, которая скоро осиротеет. Затем она вытащила из манжет серебряные запонки и начала вынимать из волос шпильки, стоя в нижних юбках перед комодом.


— Я видела… — повторила Элинор, закрывая за собой дверь детской спальни. — Я видела…

Что она видела? Что-то страшное, тайное. Но что? Оно пряталось рядом, позади ее глаз, так напряженно глядевших… Свеча на подсвечнике, который держала Элинор, немного покосилась. Прежде чем она это заметила, три капли свечного сала упали на полированный плинтус. Элинор выпрямила свечу и стала спускаться по лестнице. Она прислушалась. Тишина. Мартин спал. И мать спала. Проходя мимо дверей, минуя ступеньку за ступенькой, она чувствовала, как будто на нее ложится тяжкое бремя. Она остановилась и посмотрела вниз, где была передняя. Тьма хлынула на нее. Где я? — спросила она себя, вглядевшись в кромешный мрак. Что с ней? Она одна посреди пустоты, и все-таки она должна спускаться дальше, должна нести свое бремя. Она приподняла руки, как будто несла кувшин, глиняный кувшин на голове. И опять остановилась. Перед ее глазами проступили контуры миски. В ней была вода. И еще что-то желтое. Это собачья миска, поняла Элинор, а в миске — кусок серы. Собака лежала, свернувшись калачиком, у подножия лестницы. Элинор осторожно перешагнула через тело спящей собаки и вошла в гостиную.

Все посмотрели на нее. У Морриса в руках была книга, но он не читал; Милли держала рукоделье, но не вышивала; Делия полулежала в кресле, совершенно ничем не занятая. Элинор постояла в нерешительности, а потом направилась к письменному столу.

— Напишу Эдварду, — прошептала она.

Она взяла перо, но задумалась. Ей было трудно писать Эдварду: беря перо, разглаживая бумагу на столе, она видела брата перед собой. Его глаза были слишком близко посажены; ее раздражало, как он взъерошивал свой хохолок перед зеркалом в передней. У нее было для него прозвище — «Клин». Но письмо она начала так: «Дорогой Эдвард…» — прозвище сейчас было не к месту.

Моррис поднял глаза от книги, которую пытался читать. Скрип пера Элинор раздражал его. Она остановилась, потом стала вновь писать, затем положила голову на руку. Конечно, все заботы ложатся на нее. И все-таки она его раздражает. Она всегда задает вопросы и никогда не слушает ответы. Он опять стал смотреть в книгу. Но что толку пытаться читать? Ему было неприятно, что все усиленно сдерживают свои чувства. Сделать никто ничего не может, но все сидят с видом подавляемых чувств. Морриса раздражало вышивание Милли и то, что Делия полулежит в кресле, как обычно, без дела. И он заперт тут со всеми этими женщинами, окруженный ненастоящими чувствами. А Элинор все пишет, пишет, пишет. Писать-то не о чем, — но она лизнула конверт, заклеила его и прилепила марку.


— Отнести? — спросил Моррис, откладывая книгу.

Он встал с таким видом, будто был рад хоть что-то сделать. Элинор проводила его до двери и стояла, держа ее открытой, пока он шел к почтовому ящику. На улице моросило. Элинор вдыхала влажный воздух, глядя на причудливые тени, дрожащие на мостовой под деревьями. Моррис вошел в тень и исчез за углом. Элинор вспомнила, как она всегда стояла у двери, когда он, мальчиком, уходил в школу с ранцем в руке. Она махала ему на прощанье, и он, подойдя к углу, всегда махал ей в ответ. Это была их особенная маленькая церемония, теперь, когда они выросли, забытая. Тени дрожали, а она стояла и ждала. Через минуту он появился из темноты. Прошел по улице и поднялся по лестнице.

— Завтра получит, — сказал Моррис. — Во всяком случае, со второй доставкой.

Он закрыл дверь и наклонился, чтобы наложить цепочку. Когда цепочка звякнула, Элинор показалось, будто они оба признали как факт, что в эту ночь уже ничего не случится. Они избегали смотреть друг другу в глаза: на сегодня с них хватит эмоций. Они вернулись в гостиную.

— Ну, — сказала Элинор, оглядываясь, — я, пожалуй, пойду спать. Сиделка позвонит, если ей что-то понадобится.

— Мы все можем идти, — согласился Моррис.

Милли стала сворачивать свое вышивание. Моррис принялся тушить кочергой пламя в камине.

— Бестолковый огонь! — воскликнул он раздраженно. Уголь слипся в одну глыбу, которая ярко полыхала.

Вдруг зазвонил колокольчик.

— Сиделка! — вскрикнула Элинор, посмотрела на Морриса и торопливо вышла. Моррис последовал за ней.

Что толку? — думала Делия. Очередная ложная тревога. Она встала.

— Это просто сиделка, — сказала она Милли, лицо которой выражало тревогу. Только не смей опять плакать, подумала Делия и прошла в первую гостиную.

На каминной полке горели свечи, освещающие портрет матери. Делия посмотрела на картину. Девушка в белом как будто наблюдала за собственным затянувшимся умиранием с безразличной улыбкой, которая сейчас выводила из себя ее дочь.

— Ты не умрешь, ты не умрешь! — зло сказала Делия, глядя на портрет.

В комнату вошел отец, растревоженный звонком. На голове у него была красная феска с нелепой кисточкой.

Это все без толку, подумала Делия, глядя на отца. Она понимала, что им обоим надо сдерживать волнение.

— Ничего не случится, совершенно ничего, — сказала она ему. Но в это мгновение в комнату вошла Элинор. Она была очень бледна.

— Где папа? — спросила она, оглядываясь. Она увидела его. — Иди, папа, скорее, — сказала она, протягивая руку вперед. — Мама умирает… Надо привести детей… — добавила она, обращаясь через плечо к Милли.

Делия заметила, что у отца на висках проступили два белых пятнышка. Его глаза застыли. Он подобрался и прошел мимо остальных на лестницу. Все последовали за ним маленькой процессией. Собака, заметила Делия, сделала попытку пойти с ними, но Моррис прогнал ее шлепком. Первым в спальню вошел полковник, затем Элинор, потом Моррис; Мартин спустился, натягивая халат; потом Милли ввела Розу, закутанную в шаль. Делия была последней. В комнате оказалось так много людей, что она не могла пройти дальше двери. Ей было видно, что обе сиделки стоят, прислонившись спинами к противоположной стене. Одна из них плакала — та, узнала Делия, которая только сегодня пришла. Ей не было видно кровати, но она видела, как Моррис упал на колени. Мне тоже надо стать на колени? — подумала она. И решила: только не в коридоре. Она посмотрела в сторону. В конце коридора было маленькое окно, за которым шел дождь. Откуда-то падал свет, заставлявший капли сверкать. Одна за другой капли текли по стеклу; текли и останавливались; капля сливалась с каплей, и уже как одно целое они текли дальше. В спальне царила полная тишина.

Это смерть? — спросила себя Делия. На мгновение она как будто что-то увидела. Стена воды разделилась надвое. Делия прислушалась. Полная тишина. Потом из спальни послышалось шевеление, шарканье ног, и оттуда неверной походкой вышел отец.

— Роза! — закричал он. — Роза! Роза! — Он держал перед собой сжатые кулаки.

У тебя хорошо получилось, подумала Делия, когда он проходил мимо нее. Как сцена из спектакля. Она вполне бесстрастно наблюдала за все так же падавшими дождевыми каплями. Капля скользила по стеклу, встречала другую, и вместе, уже одной каплей, они стекали вниз.

* * *

Лил дождь. Мелкая, частая морось сеялась на мостовые, и они жирно блестели. Стоит ли открывать зонтик, стоит ли подзывать экипаж? — спрашивали себя люди, выходившие из театров и глядевшие в ватно-молочное беззвездное небо. Там, где дождь падал на землю, на поля и сады, земля благоухала. Здесь капля повисла на травинке, там она наполнила чашечку полевого цветка; подул ветерок и развеял дождь по воздуху. Не укрыться ли под боярышником, под изгородью? — как будто спрашивали себя овцы; а коровы, выпущенные на серые поля, стояли у темных изгородей и сонно жевали, жевали, не обращая внимания на капли, усеявшие их спины и бока. Капли падали на крыши — и в Вестминстере, и в Лэдброук-Гроув. На море миллионы иголок кололи кожу огромного синего чудовища, которое словно принимало гигантский душ. На большие купола, на парящие в небе шпили дремлющих университетских городов, на свинцовые крыши библиотек, на музеи, закутанные в бурый холст, бархатный дождь струил влагу, которая в конце концов достигала фантастических кривляк — когтистых горгулий, изливаясь из их пастей тысячами извилистых струй. Пьяный, вываливаясь из пивной в узкий переулок, проклинал этот дождь. Женщины при родах слышали, как врач говорил акушерке: «Дождь идет». Грузные оксфордские колокола задумчиво модулировали свои мелодичные заклинания, будто медлительные дельфины ворочались в масляном море. Мелкая, легкая морось одинаково и беспристрастно поливала и митры, и непокрытые головы, как будто бог дождя, если есть такой бог, думал: «Пусть от щедрот моих достанется не только мудрым, не только великим, но всем, кто дышит, кто жует и чавкает, кто невежествен и несчастлив, кто тяжко трудится у печи, делая бесчисленные копии одного и того же горшка, кто продирается раскаленными докрасна мозгами сквозь корявые буквы, а также миссис Джонс в переулке».


В Оксфорде шел дождь. Он падал мягко, но неустанно, заставляя канавы всхлипывать и булькать. Высунувшись из окна, Эдвард видел деревья в саду колледжа, белесые от дождя. Только шелест листьев и шум дождя нарушали тишину. От влажной земли исходил густой дух. Здесь и там на фоне темной массы колледжа зажигались лампы в окнах, а в одном месте виднелась как будто бледно-желтая груда — в том углу, где свет фонаря ложился на цветущее дерево. Трава стала невидимой, текучей, серой, как вода.

Эдвард глубоко, с удовлетворением вздохнул. Из всех мгновений дня он больше всего любил это — когда можно стоять и смотреть в сад. Он опять вдохнул сырой прохладный воздух, а потом сделал над собой усилие и вернулся в комнату. Он занимался очень напряженно. По совету наставника его день был поделен на часы и получасы. Но до следующего этапа еще оставалось пять минут. Эдвард поднял абажур настольной лампы. Ее зеленый свет добавлял ему бледности и худобы, но все равно он был очень хорош собой. Точеные черты лица и светлые волосы, которые он одним движением руки взбивал в хохолок, делали его похожим на юношу с греческого фриза. Он улыбнулся. Глядя на дождь, он вспомнил, как после беседы с наставником его отец — когда старый Харботл сказал: «У вашего сына есть шанс», — как старик настоял, чтобы они сходили посмотреть комнаты, которые когда-то, будучи студентом колледжа, занимал его собственный отец. Они явились туда без приглашения и застали молодого человека по фамилии Томпсон, стоявшего на коленях и раздувавшего мехами огонь в камине.

— Мой отец занимал эти комнаты, сэр, — вместо извинения сказал полковник.

Юноша сильно покраснел и ответил:

— Ничего-ничего.

Эдвард, улыбнувшись, повторил:

— Ничего-ничего.

Пора было начинать. Он еще приподнял абажур лампы. Труд его лежал перед ним, выхваченный из окружающей темноты четким кругом яркого света. Он оглядел учебники и словари. Перед тем как взяться за дело, он всегда испытывал сомнения. В случае его неудачи отец будет страшно огорчен. Тот мечтал об успехе сына. Прислал ему дюжину бутылок хорошего старого портвейна — «в качестве прощального кубка», — так он сказал. Однако среди претендентов — Маршэм, да еще этот умный еврейский паренек из Бирмингема… Но пора было начинать. Один за другим колокола Оксфорда стали пускать по воздуху круги своего тягучего звона. Они гудели тяжело, неровно, как будто им приходилось раздвигать на своем пути густой и неподатливый воздух. Эдвард любил колокольный звон. Он слушал, пока не прозвучал последний удар, а затем придвинул стул к столу. Время пришло. Пора работать.

Небольшая впадинка между бровей стала глубже. Читая, он хмурился. Он читал, делал заметку и опять читал. Все звуки умолкли. Он не слышал и не видел ничего, кроме греческого текста. По мере чтения его мозг будто разогревался; он чувствовал, что у него во лбу что-то приходит в движение и концентрируется. Он ухватывал фразу за фразой — точно, жестко — точнее, подумал он, делая пометку на полях, чем накануне. Маленькие незначительные слова обнажали оттенки смысла, изменявшие общий смысл. Он сделал еще одну заметку: вот в чем смысл. Собственное проворство, с которым он ухватывал самую суть фразы, приводило его в восторг. Смысл представал перед ним ясно и полностью. Но ему нужно быть безупречно точным, даже письменные пометки должны быть четки, как печатный текст. Он обращался то к одной книге, то к другой. Затем откидывался на спинку, чтобы подумать с закрытыми глазами. Нельзя допустить ни малейшей неясности. Начали бить часы. Он прислушался. Часы все били и били. Морщинки, обозначившиеся на его лице, разгладились. Эдвард откинулся на спинку. Мышцы его расслабились. Он смотрел поверх книг во тьму. Ему казалось, что он прилег на землю после бега наперегонки. Но еще некоторое время он как будто продолжал бежать. Его мозг работал без книги. Он несся без преград по пространству чистого смысла. Но постепенно смысл стал исчезать. Книги стояли на полке. Эдвард видел кремовые стенные панели, букет маков в синей вазе. Прозвучали последние удары. Он вздохнул и встал из-за стола.

Он опять стоял у окна. Шел дождь, но белизна пропала. За исключением мокрых листьев, блестевших здесь и там, в саду было совершенно темно, и желтая груда цветущего дерева исчезла. Университетские здания обступили сад притаившейся темной массой, которая кое-где светилась красными и желтыми окнами. Церковь, громоздившаяся на фоне неба, как будто подрагивала — из-за дождя. Но тишины больше не было. Эдвард прислушался. Какой-то особенный звук выделить было невозможно, но все здание гудело жизнью. Слышался то взрыв хохота, то треньканье пианино, потом — стук и звон, в том числе, по-видимому, посуды; затем опять шум дождя, всхлипывание и бульканье канав, всасывавших в себя влагу. Эдвард вернулся в комнату.

Стало холодно: огонь в камине почти потух, лишь в одном месте из-под серой золы пробивался слабый язычок пламени. Эдварду очень кстати вспомнился подарок отца — посылка с вином, пришедшая нынче утром. Он подошел к столику у стены и налил себе рюмку портвейна. Подняв его против света, он улыбнулся. Он опять увидел отцовскую руку с двумя гладкими шишками на месте пальцев, — отец всегда смотрел рюмку на свет перед тем, как выпить.

«Невозможно хладнокровно воткнуть штык в человека», — вспомнил Эдвард слова отца.

— И невозможно пойти на экзамен, не выпив, — произнес Эдвард. Он подождал, как отец, держа рюмку перед светом. Потом отхлебнул и поставил рюмку на стол перед собой. И вернулся к «Антигоне». Он читал, отпивал, читал и опять отпивал портвейн. Мягкая теплая волна пошла от затылка вдоль позвоночника. Вино как будто открыло маленькие дверцы в его мозгу. Вино ли, слова ли тому были причиной, но перед ним возникло лучезарное облако, сгущение лилового тумана, из которого выступила древнегреческая девушка, которая одновременно была англичанкой. Она стояла среди мрамора и асфоделей, и в то же время вокруг нее были современная мебель и обои от Уильяма Морриса[10] — она была его кузиной Китти, какой он видел ее, когда в последний раз ужинал в ректорской резиденции. Две девушки в одной — Антигона и Китти — в книге и в его комнате. Она освещена ярким светом, она — пурпурный цветок… Нет! — воскликнул он, никакой она не цветок! Потому что если по земле когда-либо ходила живая, настоящая девушка, которая дышит и смеется, то это была Китти, в сине-белом платье, в котором она была на том ужине в резиденции. Эдвард прошел через комнату к окну. Сквозь деревья светились красные квадраты. В резиденции прием. С кем она разговаривает? Что она говорит? Он вернулся к столу.

— Проклятье! — вскрикнул Эдвард, проткнув бумагу карандашом. Грифель сломался.

Тут в дверь кто-то постучал, не требовательно, а вскользь, как будто проходя мимо, а не желая войти. Эдвард подошел к двери и открыл ее. На несколько ступеней выше по лестнице маячила фигура крупного молодого человека, облокотившегося на перила.

— Заходи, — сказал Эдвард.

Крупный молодой человек медленно спустился. Он был очень большой. Его глаза навыкате глянули с тревогой при виде книг, лежавших на столе. Он смотрел на книги. Древнегреческие. Хотя имеется и вино.

Эдвард наполнил рюмки. Рядом с Гиббсом он выглядел, как любила выражаться Элинор, «субтильным». Он сам чувствовал этот контраст. Рука, которой он поднял рюмку, рядом с красной лапой Гиббса походила на девичью. Рука Гиббса была ярко-багровой, точно кусок сырого мяса.

Темой, их объединявшей, была охота. Они стали беседовать о ней. Эдвард откинулся на спинку и предоставил говорить Гиббсу. Ему было приятнее слушать Гиббса и представлять, как тот скачет по английским сельским тропам. Тот рассказывал о сентябрьской охоте на лисят и о необученной, но послушной лошади-полукровке.

— Помнишь ту ферму справа, если ехать к Стейпли? — спросил Гиббс. — И хорошенькую девушку? — Он подмигнул. — К сожалению, она замужем за лесником.

Гиббс говорил, а Эдвард смотрел, как он большими глотками пьет портвейн. Он говорил, как ему хочется, чтобы это проклятое лето скорее кончилось. А потом опять начал рассказывать старую историю о суке спаниеля.

— Приезжай, поживи у нас в сентябре, — произнес Гиббс, когда дверь открылась — столь внезапно, что Гиббс не услышал этого, — и вошел еще один человек, совсем не похожий на Гиббса.

Это был Эшли. Прямая противоположность Гиббса. Ни высок, ни короток, ни брюнет, ни блондин. Но неприметным его назвать было нельзя — ни в коем случае. Одной из его отличительных черт была манера двигаться: будто столы и стулья излучали какое-то поле, которое он ощущал невидимыми антеннами или усами, подобно кошке. Он опустился в кресло, осторожно, опасливо, посмотрел на стол и прочел полстроки в одной из книг. Гиббс прервался посередине фразы.

— Здравствуй, Эшли, — сказал он довольно сухо, а затем протянул руку и налил себе еще одну рюмку полковничьего портвейна. Графин опустел. — Извини, — сказал Гиббс, глянув на Эшли.

— Не открывайте бутылку ради меня, — торопливо произнес Эшли. Его голос прозвучал чуть визгливо, будто он был смущен.

— Мы и сами бы еще выпили, — непринужденно сказал Эдвард и пошел в столовую за портвейном.

— Чертовски неловко, — пробормотал он, наклоняясь за бутылкой. Теперь, думал он, выбирая бутылку, будет очередная ссора с Эшли, а в этом семестре он уже дважды ссорился с Эшли из-за Гиббса.

Эдвард вернулся с бутылкой и сел на низкую табуретку между ними. Он вытащил пробку и начал разливать вино. Оба смотрели на него с восхищением. Это льстило его тщеславию, над которым всегда смеялась Элинор. Ему нравилось чувствовать на себе их взгляды. И все-таки он может непринужденно общаться с обоими, подумал Эдвард. Эта мысль доставила ему удовольствие. Он может говорить об охоте с Гиббсом и о книгах — с Эшли. Тогда как Эшли может рассуждать только о книгах, а Гиббс — Эдвард улыбнулся — только о девушках. О девушках и лошадях. Эдвард наполнил три рюмки.

Эшли отпивал понемногу, а Гиббс, держа рюмку в огромной красной руке, жадно глотал. Поговорили о скачках, потом — об экзаменах. Затем Эшли, оглядывая книги на столе, спросил:

— Ну, а у тебя как дела?

— Ни малейшего шанса, — сказал Эдвард. Его безразличие было притворным. Он делал вид, будто презирает экзамены, но это было неправдой. Гиббса он провести мог, но Эшли видел его насквозь. Он часто ловил Эдварда на подобных мелких слабостях, которые, впрочем, только очаровывали его еще больше. Как он красив, думал Эшли: сидит между ними, и свет падает сверху на его светлые волосы. Он похож на древнегреческого юношу, он силен, но в каком-то смысле и слаб, и нуждается в моей защите.

Его надо ограждать от мужланов вроде Гиббса, гневно думал Эшли. Как только Эдвард может терпеть это неуклюжее животное, удивлялся он, глядя на Гиббса, от которого всегда несло пивом и лошадьми (он слушал, что тот говорит). Войдя, Эшли поймал обрывок возмутительной фразы, свидетельствовавшей о том, что они строили вместе планы.

— Что ж, я поговорю со Стори насчет той лошади, — сказал Гиббс, заканчивая беседу, понятную только им двоим, которую они вели до прихода Эшли. Его пронзила ревность. Чтобы скрыть это, он протянул руку и взял книгу, лежавшую открытой на столе. И сделал вид, будто читает.

Он хочет оскорбить меня, чувствовал Гиббс. Он знал, что Эшли считает его неотесанным мужланом. Грязный поросенок ввалился и испортил разговор, да еще дерет нос, пытаясь меня унизить. Прекрасно. Я собирался уходить, а теперь останусь и наступлю Эшли на хвост, — он знал, как это сделать. Гиббс повернулся к Эдварду и продолжил разговор.

— Только мы уж по-простому, — сказал он. — Мои уедут в Шотландию и слуг увезут.

Эшли с ожесточением перевернул страницу. Значит, они будут наедине. Ситуация начала доставлять Эдварду удовольствие. Он решил подыграть.

— Хорошо, — сказал он. — Только уж позаботься, чтобы я не выглядел дураком.

— Да это ж всего лишь охота на лисят, — сказал Гиббс.

Эшли опять перевернул страницу. Эдвард посмотрел на книгу. Эшли держал ее вверх ногами. Но, глядя на Эшли, он отметил, как смотрится его голова на фоне стенных панелей и маков в вазе. Как он изыскан, подумал Эдвард, в сравнении с Гиббсом, как ироничен. Эдвард весьма уважал Эшли. Гиббс потерял свое очарование. Опять твердит ту же старую историю о суке спаниеля. Завтра будет жуткая ссора, подумал Эдвард и тайком посмотрел на свои часы. Было начало двенадцатого, а ему предстоит заниматься целый час до завтрака. Он допил последние капли вина, потянулся, нарочито зевнул и встал.

— Я иду спать, — сказал он.

Эшли умоляюще посмотрел на него. Эдвард умел причинять ему страшные муки. Эдвард начал расстегивать жилет. У него идеальная фигура, подумал Эшли, глядя на Эдварда, стоявшего между ним и Гиббсом.

— Но вы не спешите, — произнес Эдвард, опять зевая. — Допивайте портвейн.

Он улыбнулся, подумав, что Эшли и Гиббсу придется допивать наедине.

— Если захотите, там еще много. — Он указал на соседнюю комнату и вышел.

Пусть погрызутся, думал он, закрывая дверь спальни. Ему тоже предстоит грызня, и очень скоро, он это понял по выражению лица Эшли. Тот адски ревновал. Эдвард начал раздеваться. Он аккуратно выложил деньги двумя кучками по бокам от зеркала. В отношении денег он был немного скуповат. Он тщательно сложил жилет на стуле, затем посмотрел на себя в зеркало, взбил хохолок полумашинальным движением руки, которое раздражало его сестру. И прислушался.

Хлопнула дверь в коридор. Один из них ушел — либо Гиббс, либо Эшли. Но второй, Эдвард был почти уверен, остался. Он прислушался еще внимательнее. Кто-то ходил по гостиной. Очень быстро и уверенно Эдвард повернул ключ в замке. Через мгновение дверная ручка дернулась.

— Эдвард! — Эшли позвал его тихо и сдержанно.

Эдвард не ответил.

— Эдвард! — повторил Эшли, дергая ручку.

Теперь его голос зазвучал пронзительно и умоляюще.

— Спокойной ночи, — резко ответил Эдвард. И прислушался. Последовала пауза, а потом хлопнула дверь. Эшли удалился. — Господи, какой завтра будет скандал, — сказал Эдвард, подойдя к окну и глядя на дождь, который так и не прекратился.


Вечеринка в ректорской резиденции закончилась. Дамы стояли в дверях в своих струящихся одеждах и смотрели на небо, с которого падал легкий дождь.

— Это соловей? — спросила миссис Ларпент, услышав птичью трель в кустах. В ответ старик Чаффи — великий доктор Эндрюс — громогласно рассмеялся; он стоял чуть позади от нее, подставив куполообразную голову под дождевые капли и обратив свое волосатое, выразительное, но вовсе не обаятельное лицо к небу. Его смех отразился от каменных стен эхом, похожим на хохот гиены. Затем, сделав рукой жест, продиктованный многовековой традицией, миссис Ларпент шагнула назад, как будто перед этим переступила одну из невидимых черт, разграфляющих академическую иерархию: это означало, что миссис Лэйзом, супруга профессора богословия, должна идти впереди нее. Они ушли в дождь.


В длинной гостиной ректорской резиденции все стояли.

— Я так рада, что Чаффи… доктор Эндрюс оправдал ваши ожидания, — говорила миссис Мелоун с характерной для нее учтивостью. На правах местных они называли великое светило по прозвищу — «Чаффи», но для американских гостей он был доктором Эндрюсом.

Остальные гости ушли, а Хауард Фрипп с супругой, американцы, должны были ночевать в доме. Миссис Хауард Фрипп сообщила, что доктор Эндрюс был решительно очарователен. А ее муж-профессор говорил что-то столь же любезное ректору. Дочь ректора Китти стояла чуть позади, мечтая, чтобы разговоры закончились и все пошли спать. Но она была обязана стоять, пока ее мать не подаст знак расходиться.

— Да, Чаффи был в ударе, как никогда, — продолжал ее отец, делая косвенный комплимент невысокой американке, которая одержала такую славную победу. Она была миниатюрна и энергична, а Чаффи ценил миниатюрных и энергичных женщин.

— Обожаю его книги, — сказала она своим странным, немного гнусавым голосом. — Но никогда не думала, что мне посчастливится сидеть рядом с ним за ужином.

А как он плюется во время разговора, вам тоже понравилось? — подумала Китти, глядя на нее. Американка была исключительно хороша и жизнерадостна. Рядом с ней все остальные женщины выглядели безвкусно и уныло — кроме матери Китти. Миссис Мелоун стояла у камина, поставив ногу на каминную решетку, ее седые, но свежие на вид волосы были собраны в тугую прическу. Она никогда не выглядела по моде или отставшей от моды. Миссис Фрипп, напротив, была явной модницей.

И все-таки они смеялись над ней, думала Китти. Она заметила, как оксфордские дамы поднимали брови на какие-то американские выражения миссис Фрипп. А вот Китти нравились американские выражения, они были так не похожи на то, к чему она привыкла. Гостья была американкой, настоящей американкой. Правда, ее мужа как американца никто не воспринимает, думала Китти, глядя на него. Он мог быть профессором откуда угодно, из любого университета — с таким интеллигентным морщинистым лицом, козлиной бородкой и черной ленточкой от пенсне, выглядевшей на его накрахмаленной манишке точно какой-то иностранный орден. Говорил он без акцента — во всяком случае, американского. Но и он чем-то был необычен. Китти уронила платок. Он сразу нагнулся и подал его ей с поклоном — пожалуй, слишком учтивым: Китти смутилась. Она опустила голову и застенчиво улыбнулась, взяв платок.

— Благодарю вас, — сказала она. Он вызвал у нее чувство неловкости. Рядом с миссис Фрипп она казалась себе еще крупнее, чем обычно. Ее волосы — настоящего рыжего цвета породы Ригби — никогда не лежали гладко, как им полагается. Тогда как волосы миссис Фрипп выглядели прекрасно — они были аккуратно уложены и блестели.

Но тут миссис Мелоун, посмотрев на миссис Фрипп, произнесла:

— Ну что ж… — и сделала жест рукой.

В ее движении было что-то уверенно-властное, как будто она повторяла его не раз и ей всегда подчинялись. Все направились к двери. Там происходила небольшая церемония: профессор Фрипп низко наклонился к руке миссис Мелоун, не так низко — к руке Китти и широко раскрыл дверь перед ними.

«Он переигрывает», — подумала Китти, когда они выходили.

Дамы взяли свечи и цепочкой начали подниматься по широкой лестнице с низкими ступенями. Былые ректоры колледжа Святой Екатерины[11] смотрели на них с портретов. Женщины преодолевали ступень за ступенью, и огоньки свечей бросали дрожащие отсветы на лица в золотых рамах.

Сейчас она остановится, подумала Китти, замыкавшая вереницу, и спросит, а кто это.

Но миссис Фрипп не остановилась. Китти поставила это ей в заслугу. По сравнению с другими посетителями она сильно выигрывает, думала Китти. У нее никогда не получалось покончить с Бодлианской библиотекой[12] так быстро, как сегодня утром. Она даже чувствовала себя виноватой. Можно было осмотреть еще много достопримечательностей, если бы они захотели. Но не прошло и часа, как миссис Фрипп повернулась к Китти и сказала своим чарующим, пусть и немного гнусавым, голосом:

— Так, моя дорогая, думаю, вам слегка надоели экскурсии. Может, поедим мороженого вон в той прелестной старинной кондитерской с эркерами?

И они стали есть мороженое вместо того, чтобы бродить по Бодлианской библиотеке.

Процессия достигла лестничной площадки второго этажа, и миссис Мелоун остановилась у дверей знаменитой комнаты, где всегда ночевали особо уважаемые гости. Она отворила дверь и обернулась.

— Кровать, на которой не спала королева Елизавета, — произнесла она дежурную шутку по поводу монументального ложа с пологом на четырех столбиках. В камине пылал огонь, кувшин с водой был закутан, как голова старухи, мающейся зубами, на туалетном столике горели свечи. Но сегодня в комнате есть что-то необычное, подумала Китти, выглядывая из-за материнского плеча. На постели лежал серебристо-зеленый халат. На столике Китти заметила множество пузырьков и баночек, а также большую розовую пуховку для пудры. А может быть… Неужели миссис Фрипп выглядит так ярко, а оксфордские дамы рядом с ней — так тускло, потому что миссис Фрипп… Но тут миссис Мелоун спросила:

— У вас есть все, что вам требуется? — причем с такой вежливостью, что Китти поняла: миссис Мелоун тоже приметила туалетный столик. Китти протянула руку. К ее удивлению, вместо того, чтобы пожать руку, миссис Фрипп притянула Китти к себе и поцеловала.

— Огромнейшее спасибо за экскурсию, — сказала она. — И не забудьте, вы должны приехать к нам в гости в Америку, — добавила миссис Фрипп. Ей понравилась высокая застенчивая девушка, которой гораздо больше хотелось поесть мороженого, чем показывать ей библиотеку. А еще ей было отчего-то жаль ее.

— Спокойной ночи, Китти, — сказала ее мать, закрыв дверь, и они по заведенному порядку прикоснулись щекой к щеке.


Китти пошла наверх, к себе в комнату. Она до сих пор чувствовала место поцелуя миссис Фрипп. Поцелуй оставил на щеке жаркую точку.

Она закрыла дверь. В комнате было очень душно. Была теплая ночь, но они всегда закрывали окна и задергивали занавески. Китти открыла окна и раздвинула шторы. Шел дождь, как всегда. Серебристые стрелы секли темные садовые деревья. Китти сбросила туфли. Самое худшее в высоком росте — туфли всегда жмут, особенно белые атласные. Затем она стала расстегивать платье. Это было трудное дело — слишком много крючков, и все на спине. Но наконец белое атласное платье было снято и аккуратно разложено на кресле. Китти принялась расчесывать волосы. Четверг получился хуже некуда, подумала она: экскурсия утром, гости к обеду, старшекурсники к чаю, да еще званый ужин вечером.

Однако, заключила она, протаскивая гребень сквозь волосы, все позади… Все позади.

Свечи замигали, а затем муслиновая штора надулась белым парусом и чуть не коснулась пламени. Китти широко раскрыла глаза. Она стояла у распахнутого окна в нижней сорочке, рядом с ней горела свеча.

Совсем недавно, на днях, мать отчитала ее: «Кто угодно может подсмотреть».

А теперь, сказала Китти, переставляя свечу на столик справа, никто ничего не подсмотрит.

Она опять стала причесываться. Теперь свет падал не спереди, а сбоку, и она видела свое лицо под другим углом.

Хороша ли я? — спросила она себя, отложив гребень и глядя в зеркало. Скулы слишком выдаются, глаза расставлены слишком широко. Нет, она не хороша. Слишком большая. Интересно, что о ней подумала миссис Фрипп?

Она поцеловала меня, вдруг вспомнила Китти, и ей стало приятно, она опять ощутила жаркую точку на щеке. Она позвала меня с ними в Америку. Вот, наверное, интересно! — думала она. Как здорово уехать из Оксфорда в Америку! Она продиралась гребнем сквозь свои пушистые, спутанные волосы.

Ход ее мыслей, как всегда, нарушил колокольный звон. Она терпеть не могла колоколов. Их голоса казались ей тоскливыми. Стоило одному умолкнуть, начинал звонить другой. Они вопили один за другим, один за другим, как будто этому никогда не будет конца. Китти насчитала одиннадцать, двенадцать ударов, а они все длились: тринадцать, четырнадцать… Часы вторили часам в сыром, сочащемся влагой воздухе. Поздно. Китти принялась чистить зубы. Она взглянула на календарь над умывальником, оторвала четверг и смяла его в комок, как будто повторяя: «Все позади! Все позади!» Перед ней большими красными буквами предстала пятница. Пятница — хороший день, по пятницам у нее бывают уроки с Люси, а еще она ходит пить чай к Робсонам. «Блажен нашедший свое дело»[13], — прочитала она в календаре. Календари всегда как будто обращаются к тебе. Китти не доделала задание. Она посмотрела на шеренгу синих томов: Доктор Эндрюс. «Конституционная история Англии». Из третьего тома торчала бумажная закладка. Надо закончить главу, заданную Люси, — но не сегодня. Сегодня она слишком устала. Китти повернулась к окну. Из корпуса старшекурсников донесся раскат смеха. Над чем они смеются? — гадала она, стоя у окна. Похоже, им сейчас очень хорошо. Они никогда так не смеются, приходя пить чай в резиденцию, заключила она, когда хохот затих. Коротышка из Баллиоль-Колледжа сидел и хрустел пальцами. И хрустел, и хрустел. Не разговаривал, но и не уходил. Китти задула свечу и легла в постель. Пожалуй, он мне нравится, подумала она, растягиваясь на прохладных простынях, хотя он и хрустит пальцами. Что касается Тони Эштона — она повернулась на другой бок, — он мне не по душе. Всегда будто допрашивает ее насчет Эдварда, которого Элинор, кажется, называет «Клин». У него слишком близко посажены глаза. Слегка похож на болванку для париков, подумала она. На недавнем пикнике он все ходил за ней — тогда еще муравей заполз между юбками миссис Лэйзом. Эдвард постоянно был рядом с Китти. Но она не хочет выходить за него. Она не желает быть женой преподавателя и всю жизнь провести в Оксфорде. Ни за что! Китти зевнула, опять перевернулась и — слушая запоздалый колокол, голос которого плыл сквозь водянистый воздух, как большая медлительная рыбина, — зевнула и погрузилась в сон.


Дождь лил беспрестанно всю ночь, создавая легкую дымку над полями, булькая и всхлипывая в канавах. В садах он падал на цветущие кусты сирени и ракитника. Он нежно орошал свинцовые купола библиотек, изливался из смеющихся пастей горгулий. Он размывал вид из окна комнаты, в которой еврейский юноша из Бирмингема сидел и зубрил древнегреческий, обмотав голову мокрым полотенцем, и той, где доктор Мелоун допоздна писал очередную главу монументальной истории колледжа. А в саду ректорской резиденции, за окном Китти, он поливал древнее дерево, под которым три века назад сиживали за вином короли и поэты. Теперь накренилось, почти упало, так что его пришлось подпереть посередине.


— Зонтик, мисс? — предложил Хискок Китти, когда на следующий день она выходила из дому — гораздо позднее, чем следовало. В воздухе чувствовалась прохлада, поэтому она порадовалась, заметив компанию в белых и желтых платьях, с подушками, направлявшуюся к реке: хорошо, что ей сегодня не придется сидеть в лодке. Сегодня никаких сборищ, думала она, никаких приемов. Но часы предупреждали: она опаздывает.

Она шла и шла, пока не достигла дешевых красных домиков, которые отец ее настолько не любил, что всегда делал крюк, стараясь обойти их. Но поскольку в одном из этих домиков жила мисс Крэддок, для Китти они были окружены романтическим ореолом. Ее сердце забилось быстрее, когда она повернула за угол у новой часовни и увидела дом с крутыми ступеньками — дом мисс Крэддок. Люси поднималась и спускалась по этим ступенькам каждый день. Вот ее окно. А вот звонок. Китти дернула, и колокольчик выскочил наружу, но обратно не убрался: в доме Люси все было ветхое. Но во всем была романтика. Вот, на стойке, зонтик Люси — тоже не такой, как все зонтики: с ручкой в форме головы попугая. Но пока Китти поднималась по высоким блестящим ступеням, к ее радостному волнению примешался страх: она опять не выполнила задание. И в эту неделю она «не приложила старания».


«Она пришла!» — подумала мисс Крэддок, задержав на весу перо. У нее был нос с красным кончиком, а глаза чем-то напоминали совиные, с впалыми кругами землистого оттенка. Прозвенел звонок. Перо окунулось в чернила. Она проверяла сочинение Китти и услышала шаги на лестнице. «Она пришла!» — опять подумала мисс Крэддок, и у нее чуть перехватило дыхание. Она положила перо.

— Мне ужасно неловко, мисс Крэддок, — говорила Китти, раздеваясь и садясь за стол. — Но у нас были гости.

Мисс Крэддок потерла рукой губы, как делала, когда была недовольна.

— Понятно, — сказала она. — Значит, на этой неделе вы опять ничего не сделали.

Мисс Крэддок взяла перо и обмакнула его в красные чернила. А затем обратилась к сочинению.

— Оно не стоило проверки, — заметила мисс Крэддок, задержав перо в воздухе. — Такого постыдился бы и десятилетний ребенок.

Китти покраснела.

— И вот что странно, — сказала мисс Крэддок, когда урок был окончен. — Ум у вас весьма оригинальный.

Китти покраснела от удовольствия.

— Но вы не пользуетесь им, — сказала мисс Крэддок. — Почему вы им не пользуетесь? — спросила она, посмотрев на Китти своими умными серыми глазами.

— Видите ли, мисс Крэддок, — с жаром начала Китти, — моя мать…

— М-м, м-м, — прервала ее мисс Крэддок. Доктор Мелоун платил ей не за выслушивание откровений. Она встала. — Поглядите на мои цветы, — предложила она, чувствуя, что оборвала девушку слишком резко. На столе стояла миска с цветами — полевые, синие и белые, они были воткнуты в кусок влажного зеленого мха. — Сестра прислала с пустошей.

— С пустошей? Откуда именно? — спросила Китти. Она наклонилась и нежно потрогала мелкие цветочки.

Как она мила, подумала мисс Крэддок. Китти трогала ее душу. Но прочь сантименты, сказала она себе, а вслух произнесла, глядя на цветы:

— Из Скарборо. Если держать мох влажным, но не слишком, они простоят несколько недель.

— Влажным, но не слишком, — улыбнулась Китти. — Пожалуй, в Оксфорде это нетрудно. Здесь всегда идет дождь. — Она посмотрела в окно, за которым сеял мелкий дождь.

— Если бы я жила там, мисс Крэддок… — начала Китти, беря в руки свой зонтик, но умолкла. Урок кончился.

— Вам было бы очень скучно, — сказала мисс Крэддок, посмотрев на нее.

Китти надевала плащ. Все-таки как она хороша, когда надевает плащ.

— В вашем возрасте, — продолжила мисс Крэддок, возвращаясь к своей роли преподавателя, — я отдала бы жизнь за то, чтобы иметь те возможности, которые есть у вас, встречаться с теми людьми, с которыми встречаетесь вы, быть знакомой с теми, с кем знакомы вы.

— Со стариком Чаффи? — откликнулась Китти, вспомнив, как искренне восхищалась мисс Крэддок этим светилом учености.

— Вы непочтительная девушка! — возмутилась мисс Крэддок. — Это величайший историк нашего времени!

— Ну, со мной он об истории не говорит, — сказала Китти, вспоминая неприятное ощущение тяжелой руки на своем колене.

Она заколебалась. Но урок был окончен, скоро придет другая ученица. Китти оглядела комнату. На стопке глянцевых тетрадей стояло блюдо с апельсинами, рядом — коробка, в которой, судя по виду, было печенье. Интересно, это ее единственная комната? И спит она на этом бесформенном диване, на который сейчас наброшена шаль? Зеркала не было, поэтому Китти надела шляпку слишком сильно набок. Делая это, она думала, что мисс Крэддок презирает наряды.

Но мисс Крэддок думала, как чудесно быть молодой, красивой и встречаться с интересными мужчинами.

— Я иду пить чай к Робсонам, — сказала Китти, протягивая руку. Их дочь, Нелли Робсон, была любимой ученицей мисс Крэддок, единственной, как она говорила, которая знает, что такое труд.

— Вы идете пешком? — спросила мисс Крэддок, глядя на одежду Китти. — Вообще-то путь неблизкий. По Рингмер-Роуд, мимо газового завода.

— Да, я пешком, — сказала Китти, пожимая ей руку. — И я постараюсь на этой неделе прилежно потрудиться. — Она посмотрела на мисс Крэддок глазами, полными любви и восхищения. Затем она спустилась по ступенькам, покрытым клеенкой, которая сверкала, будто источая романтические чувства. Напоследок Китти взглянула на ручку зонтика в форме головы попугая.


Сын профессора, который всего добился сам, — «в высшей степени похвальное достижение», как сказал доктор Мелоун, — починял курятники в садике на Прествич-Террас, позади довольно убогого домишки. «Бум-бум-бум», — приколачивал он доску к гнилой крыше. Руки у него были белые, не то что отцовские, и к тому же с длинными пальцами. Он не питал любви к таким занятиям. Но отец по воскресеньям чинил обувь. Молоток стучал и стучал. Он вбивал длинные блестящие гвозди, которые где раскалывали дерево, а где шли вкось. Потому что дерево было гнилое. Кур он тоже терпеть не мог. Безмозглые птицы, комки перьев. Они смотрели на него красными круглыми глазами, скребли дорожку и оставляли маленькие завитки перьев на клумбах, которые нравились ему гораздо больше. Но на них ничего не росло. Как можно выращивать цветы, если держишь кур? Прозвенел звонок.

— Проклятье! Какая-нибудь старушенция пришла пить чай, — произнес молодой человек, задержав молоток на весу. Затем он ударил по гвоздю.

Стоя перед дверью, глядя на дешевые тюлевые занавески, на голубые и оранжевые стеклышки, Китти пыталась вспомнить, что ее отец говорил об отце Нелли. Но тут ее впустила миниатюрная служанка. Я слишком большая, подумала Китти, ненадолго остановившись в комнате, куда ее провели. Комната была тесная, загроможденная вещами. И я слишком хорошо одета, подумала Китти, глядя на себя в зеркало над камином. Вошла ее подруга Нелли. Она была коренаста. Большие серые глаза, стальные очки, передник из небеленого полотна, усиливавший впечатление прямодушной простоты.

— Мы пьем чай в дальней комнате, — сказала Нелли, оглядывая Китти с ног до головы. Чем она занималась? Почему в переднике? — думала Китти, идя за ней в комнату, где уже началось чаепитие.

— Очень приятно вас видеть, — сухо произнесла миссис Робсон, посмотрев через плечо. Но на самом деле, похоже, никто не находил совершенно ничего приятного в том, чтобы видеть ее. Двое детей уже ели. Они держали в руках хлеб с маслом, но не кусали и не жевали, потому что уставились на садившуюся за стол Китти.

Она как будто увидела всю комнату в одно мгновение. Комната была скудно обставлена и в то же время загромождена. Слишком широкий стол, жесткие стулья, обитые зеленым плюшем, грубая скатерть, заштопанная посередине, дешевая посуда с броскими красными розами. Лампа показалась Китти особенно яркой. Из сада донесся стук молотка. Она посмотрела в окно. Обшарпанный садик, без травы и клумб, а в дальнем конце — сарай, откуда и слышался стук.

Какие они все низкорослые, подумала Китти, глядя на миссис Робсон. У той лишь плечи виднелись над чайными принадлежностями, но зато плечи очень объемные. Она была немного похожа на Бигг, кухарку из ректорской резиденции, только внушительнее. Китти бросила беглый взгляд на миссис Робсон и начала украдкой и торопливо стягивать перчатки под скатертью. Но почему никто не разговаривает? — беспокоилась она про себя. Дети не отрывали от нее глаз с выражением мрачного изумления. Их совиные взгляды беззастенчиво мерили ее сверху донизу. К счастью, миссис Робсон не дала им высказать неодобрение вслух, приказав дальше пить чай. Куски хлеба с маслом медленно направились к ртам.

Почему они ничего не говорят? — опять подумала Китти и посмотрела на Нелли. Китти уже хотела что-то произнести, но тут в передней стукнул о пол зонтик, миссис Робсон подняла глаза и сказала дочери:

— Это папа.

Через мгновение вошел коротышка, такой низкорослый, что ему больше пошли бы итонский пиджак и круглый воротник. Он также носил очень толстую часовую цепь из серебра, как школьник. Однако взгляд у него был пронизывающий и строгий, усы — жесткие, а говорил он с необычным акцентом.

— Рад вас видеть, — сказал он и крепко сжал руку Китти, а потом сел и заткнул салфетку за воротник, так что его толстую серебряную цепь скрыл накрахмаленный белый щит. «Бум-бум-бум», — слышалось из сарая в саду.

— Скажи Джо, что чай на столе, — попросила миссис Робсон Нелли, которая внесла накрытое блюдо. Крышку сняли.

Они собираются есть жареную рыбу с картошкой во время чаепития, отметила Китти про себя.

Но мистер Робсон обратил к ней свои буравящие глазки. Она ожидала, что он справится: «Как ваш отец, мисс Мелоун?»

Однако он спросил:

— Вы изучаете историю с Люси Крэддок?

— Да, — ответила Китти. Ей понравилось, с какой интонацией он сказал «Люси Крэддок», — как будто уважал Люси. Ведь многие преподаватели смеялись над ней. А еще ей понравилось, что он обратился к ней не как к чьей-то дочери.

— Вас интересует история? — Он принялся за рыбу с картошкой.

— Очень, — сказала Китти. Его ясные голубые глаза смотрели на нее прямо и сурово, побуждая отвечать кратко и внятно. — Но я ужасно ленивая, — добавила она.

Тут уже миссис Робсон посмотрела на нее довольно строго и передала ей на кончике ножа толстый кусок хлеба.

Так или иначе, вкус у них ужасный, подумала Китти, мстя за высокомерный укол, который, как она чувствовала, был ей нанесен. Она сосредоточилась на картине напротив — пейзаже маслом в тяжелой золоченой раме. По обе стороны висели красно-синие японские блюда. Все было уродливо, особенно картины.

— Это пустошь за нашим домом, — сказал мистер Робсон, увидев, что она смотрит на картину.

Китти вдруг поняла, что акцент у него йоркширский. Когда он посмотрел на картину, акцент еще усилился.

— В Йоркшире? — спросила Китти. — Мы тоже оттуда. Я имею в виду семью моей матери, — добавила она.

— Семью вашей матери? — переспросил мистер Робсон.

— Ригби, — сказала Китти и слегка покраснела.

— Ригби? — Миссис Робсон оторвала взгляд от тарелки. — Я работала у одной мисс Ригби до замужества.

Какой, интересно, работой занималась миссис Робсон? — подумала Китти. Сэм словно услышал ее мысли:

— Моя жена была кухаркой, мисс Мелоун, пока мы не поженились, — он опять усилил акцент, как будто гордился им. Китти вдруг захотелось сказать: у меня тоже был дядя, наездник в цирке, и тетя, которая вышла замуж за… Но тут вступила миссис Робсон:

— В семье Холли, — сказала она. — Это были две очень старых дамы: мисс Энн и мисс Матильда. — В ее голосе прибавилось мягкости. — Но они, должно быть, давно померли, — заключила миссис Робсон. Она впервые откинулась на спинку стула и помешала чай в чашке, — как старая Снэп на ферме, подумала Китти, та тоже всегда мешала и мешала свой чай, мешала и мешала.

— Скажи Джо, что ему не достанется кекса, — сказал мистер Робсон, отрезая себе кусок от того, что было больше похоже на грубую буханку. Нелл опять вышла. Стук молотка затих. Открылась дверь, и Китти, которая уже настроила свое зрение на малорослость Робсонов, была застигнута врасплох. Молодой человек в этой комнатенке показался огромным. И он был хорош собой. Войдя, он провел рукой по волосам: в них застряла древесная стружка.

— Это наш Джо, — представила его миссис Робсон. — Сходи-ка за чайником, Джо, — добавила она. Он сразу вышел, как будто привык подчиняться. Когда он вернулся с чайником, Сэм принялся подтрунивать над ним по поводу курятника.

— Много же времени у тебя уходит, сын мой, на починку курятника, — сказал он. Видимо, у них была какая-то семейная шутка, непонятная Китти, насчет починки курятников и обуви. Она наблюдала, как Джо спокойно ест под остроты своего отца. Он не был выпускником Итона, Хэрроу, Рагби или Винчестера, он не изучал науки и не занимался греблей. Он напомнил Китти Элфа, работника на ферме у Картеров; когда ей было пятнадцать лет, Элф поцеловал ее за стогом сена, но тут появился Картер, ведший быка за носовое кольцо, и сказал: «Прекрати!» Китти опять опустила глаза. Она хотела бы, чтобы Джо поцеловал ее. Лучше Джо, чем Эдвард, — вдруг пришло ей в голову. Она вспомнила о том, как сама выглядит. Джо ей нравится. Да, они все ей очень нравятся, сказала она себе. Правда, очень. Она почувствовала себя так, будто улизнула от няни и одна сбежала из дому.

Затем дети начали слезать со стульев. Трапеза была окончена. Китти стала искать под столом свои перчатки.

— Эти, что ль? — спросил Джо, подняв их с пола.

Китти взяла перчатки и скомкала в руке.

Джо бросил на нее один быстрый взгляд, когда она стояла в дверях. Красотка, подумал он, но сразу видать — слишком заносчивая.

Миссис Робсон провела ее в маленькую комнату, где до чаепития Китти смотрелась в зеркало. Там было слишком много вещей: бамбуковые столики, бархатные книги с медными кольцами, мраморные гладиаторы, косо стоящие на каминной полке, и бесчисленные картины… Но миссис Робсон — жестом, точно таким же, каким миссис Мелоун указывала на полотно Гейнсборо, а быть может, и не Гейнсборо, полной уверенности не было, — продемонстрировала серебряный поднос с надписью.

— Этот поднос мужу подарили его ученики, — сказала миссис Робсон.

Китти начала читать надпись вслух.

— А это… — сказала миссис Робсон, когда Китти закончила, и указала на документ, висевший в рамке на стене.

Но тут Сэм, который стоял позади, играя своей цепочкой, вышел вперед и ткнул толстым коротким пальцем в портрет старухи, казавшейся в кресле фотографа гораздо крупнее, чем она была в жизни.

— Моя матушка, — сказал мистер Робсон и издал странный короткий смешок.

— Ваша матушка? — переспросила Китти, наклоняясь, чтобы рассмотреть ее. Неповоротливая женщина позировала в своем лучшем, стоявшем колом платье. Она была очень некрасива. Но Китти почувствовала, что от нее ждут восхищения.

— Вы очень похожи на нее, мистер Робсон, — на большее Китти не отважилась. Мать и сына действительно роднили коренастость, буравящие глазки и полное отсутствие внешней привлекательности.

Мистер Робсон усмехнулся.

— Мне приятно, что вы так считаете, — сказал он. — Всех нас вырастила. Хотя из ее детей никто с ней не сравнится.

Он повернулся к дочери, которая вошла и стояла, все в том же переднике.

— С ней никто не сравнится, — повторил мистер Робсон, положив руку на плечо Нелл. При виде Нелл и ее отца, стоящих под портретом его матери и ее бабушки, Китти вдруг стало жаль саму себя. Вот бы ей быть дочерью таких людей, как Робсоны, подумала она, жить бы на севере… Но они хотят, чтобы она ушла, это ясно. Никто так и не сел. Все стояли. Никто не уговаривал ее побыть еще. Когда она сказала, что ей пора, все вышли вместе с ней в тесную переднюю. Они все мечтают продолжить свои занятия, чувствовала Китти. Нелл пойдет на кухню и станет мыть посуду; Джо вернется к курятнику; детей мать уложит спать; а Сэм… — чем он займется? Она посмотрела на него, на его тяжелую цепочку от часов, как у школьника. Вы чудесный человек, я в жизни не встречала никого лучше, подумала она, протягивая руку.

— Было очень приятно познакомиться, — чинно произнесла миссис Робсон.

— Надеюсь, вы еще зайдете в скором времени, — сказал мистер Робсон, стиснув руку Китти.

— С удовольствием! — воскликнула она, в ответ сжав его руку изо всех сил. Она хотела сказать, как она восхищается ими, и спросить, примут ли они ее в свой круг, несмотря на ее шляпку и перчатки. Но у них впереди дела. А я иду домой переодеваться к ужину, думала она, спускаясь по низким ступеням парадного и комкая свои светлые лайковые перчатки.


Опять сияло солнце, влажные тротуары лоснились. Порыв ветра растревожил мокрые ветви миндальных деревьев в садиках перед домами. Мелкие веточки и лепестки закружились над мостовой, а потом упали и прилипли к ней. Китти остановилась на секунду у перехода через улицу, и ей показалось, что она тоже поднята ветром и оторвана от привычного мира. Она забыла, где находится. Облака на небе раздуло, отчего оно стало огромным и синим и смотрело как будто не на улицы и дома, а на сельские просторы, где ветер носится над пустошами и взъерошенные овцы ищут убежища у каменных стен. Китти живо представила, как поля то освещаются, то темнеют, когда над ними проносятся облака.

Но через несколько шагов незнакомая улица вернула себе давно известные Китти очертания. Тротуары и деревья, антикварные лавки с синим фарфором и медными грелками в витринах. Еще немного, и Китти вышла к знаменитой кривой улице с куполами и шпилями[14]. Солнечный свет лежал на ней широкими полосами. Экипажи, навесы, книжные магазины; пожилые мужчины в развевающихся черных мантиях; молодые женщины в трепещущих на ветру голубых и розовых платьях; юноши в соломенных шляпах, с подушками под мышкой… На мгновение все это показалось Китти бессмысленным и пустым старьем. Обыкновенный старшекурсник в квадратной шапке и мантии, прижимавший к себе книги, выглядел глупо. А напыщенные старики своими гротескными чертами напоминали фантастических средневековых химер, вырезанных из камня. Они все будто нарядились и играют роли, думала Китти. Она уже стояла у двери своего дома и ждала, пока дворецкий Хискок снимет ноги с каминной решетки и, ковыляя, поднимется по лестнице. Почему ты не можешь говорить по-человечески? — подумала Китти, когда он взял у нее зонтик и пробормотал свое обычное замечание о погоде.


Китти поднималась по лестнице медленно, как будто ее ноги тоже налились тяжестью, видя сквозь открытые окна и двери ровный газон, косое дерево и поблекшую мебельную обивку. Она опустилась на край своей кровати. Стояла духота. В воздухе кружила синяя муха, внизу стрекотала газонокосилка. Вдалеке ворковали голуби: «Только ты, крошка. Только ты, кро…» Глаза Китти полузакрылись. Ей привиделось, что она сидит на террасе итальянской гостиницы. Отец расправляет цветок генцианы на листе грубой промокательной бумаги. Озеро внизу плещется и сверкает. Китти собралась с духом и сказала отцу: «Папа…» Он очень добро взглянул на нее поверх очков, держа двумя пальцами маленький голубой цветок. «Я хочу…» — начала Китти и соскользнула с балюстрады, на которой сидела. Но тут прозвенел колокольчик. Китти встала с кровати и подошла к умывальному столику. Как бы это оценила Нелл? — подумала она, наклоняя ярко отполированный медный кувшин и окуная руки в горячую воду.

Колокольчик прозвенел опять. Она перешла к туалетному столику. Снаружи, в саду, воздух был наполнен шепотами и воркованием. Стружка, подумала Китти, беря в руки гребень и щетку, у него была стружка в волосах. Мимо прошел слуга со стопкой оловянных блюд на голове. Голуби ворковали: «Только ты, крошка, только ты…» Третий звонок на ужин. Китти быстро заколола волосы, застегнула платье и сбежала по гладким ступеням, скользя рукой по перилам, — как делала в детстве, когда спешила. Все уже собрались.


В передней стояли ее родители и с ними — высокий мужчина. Его мантия была расстегнута, последний солнечный луч освещал его доброе и властное лицо. Кто это? Китти не могла вспомнить.

— Надо же! — воскликнул мужчина, с удивлением посмотрев на нее. — Неужели это Китти? — Он пожал ей руку. — Как вы выросли!

Он смотрел как будто не на нее, а на свое собственное прошлое.

— Не помните меня?

— Чингачгук! — воскликнула Китти, вдруг вспомнив кусочек детства.

— Только теперь он сэр Ричард Нортон, — сказала ее мать, с гордостью похлопав его по плечу. Все направились к выходу: мужчины шли ужинать в столовую колледжа.


Какая безвкусная рыба, думала Китти. Еда почти холодная. И хлеб черствый и нарезан тощими квадратиками. Жизнерадостные цвета Прествич-Террас еще стояли перед ее глазами, она еще слышала звуки того дома. Конечно — она оглянулась, — превосходство фарфора и серебра в ректорской резиденции безусловно, и японские тарелки и картина там у них висят чудовищные; но эта столовая — с плющами, с большими потрескавшимися холстами — такая темная… В Прествич-Террас комната была полна света. В ушах еще стучал молоток: «Бум-бум-бум». Китти посмотрела в окно, на деревья и траву, которые начинали погружаться в сумерки. В тысячный раз она повторила свое детское желание: чтобы дерево либо совсем упало, либо выпрямилось, но не оставалось так. Дождя не было, однако по саду будто пробегали белесые судороги — это ветер порывами взъерошивал листья лавровых деревьев.

— Ты не заметила? — вдруг обратилась к ней миссис Мелоун.

— Что, мама? — спросила Китти. Она не слушала.

— У рыбы странный вкус.

— Вроде не заметила, — сказала Китти.

Миссис Мелоун продолжила разговаривать с дворецким. Сменили тарелки, внесли следующее блюдо. Но Китти не хотела есть. Она едва притронулась к сладостям, и на этом скромный ужин, собранный для дам из остатков вчерашнего пиршества, был окончен. Китти проследовала за матерью в гостиную.

Для них двоих гостиная была слишком велика, но они всегда сидели в ней. Картины будто взирали на пустые кресла, а пустые кресла — на картины. Старый джентльмен, управлявший колледжем сто с лишним лет назад, казалось, днем исчезал, но возвращался, когда зажигали лампы. Его внушительное и безмятежное лицо улыбалось. Он был очень похож на доктора Мелоуна — тому тоже очень пристало бы висеть в рамке над камином.

— Хорошо иногда провести спокойный вечер, — сказала миссис Мелоун, — хотя Фриппы… — Ее голос иссяк, когда она надела очки и взяла «Таймс». Для нее это было время отдыха и восстановления сил после дневных трудов. Она подавила небольшой зевок, проглядывая сверху вниз газетные колонки. — Какой милый человек, — между делом заметила она, читая раздел некрологов и объявлений о рождениях. — Совсем не похож на американца.

Китти вернулась к своим мыслям. Она думала о Робсонах. А ее мать говорила о Фриппах.

— Она мне тоже понравилась, — быстро сказала Китти. — Разве она не мила?

— М-м. На мой вкус, слишком броско одевается, — сухо ответила миссис Мелоун. — Да еще этот акцент… — продолжила она, листая газету. — Я порой едва понимала, что она говорит.

Китти промолчала. В этом они расходились, как и еще очень во многом.

Вдруг миссис Мелоун подняла голову:

— Вот, я так и сказала Бигг нынче утром, — она положила газету.

— Что, мама? — спросила Китти.

— Я про передовицу, — сказала миссис Мелоун и, водя пальцем по строчкам, прочла: — «При том, что у нас лучшие мясо, рыба и птица в мире, мы никогда не сможем использовать их с подобающим результатом, потому что у нас некому их готовить». Утром я сказала Бигг то же самое. — Она коротко вздохнула. Именно когда хочется произвести впечатление на людей — например, на этих американцев, — что-то обязательно не получается. На этот раз — рыба. Миссис Мелоун протянула руку за своим рукодельем, а Китти взяла газету. — Передовица, — повторила миссис Мелоун. Этот автор почти всегда формулировал именно то, что она думала, вселяя в нее покой, даря ей чувство надежности в мире, который, как ей казалось, менялся к худшему.

— «До того как косный принцип обязательного посещения школ был введен почти повсеместно…» — прочла Китти.

— Да, да, это. — Миссис Мелоун открыла коробку с рукодельем и стала искать ножницы.

— «…дети часто имели возможность наблюдать приготовление пищи, которое, каким бы убогим оно ни было, воспитывало в них определенный вкус и давало начатки знаний в этой области. Теперь они ничего не видят и ничего не делают, кроме как читают, пишут, считают, шьют или вяжут».

— Да, да, — кивнула миссис Мелоун. Она развернула длинную полосу материи, на которой вышивала сложный рисунок, скопированный из гробницы в Равенне: птиц, клюющих фрукты. Вышивка предназначалась для гостевой спальни.

Передовая статья своим помпезным красноречием нагнала на Китти скуку. Она стала искать в газете мелкие новости, которые могли быть интересны ее матери. Миссис Мелоун любила, чтобы кто-нибудь разговаривал с ней или читал вслух, пока она работает. Так повелось, что ее вышивка служила основой, помогавшей соткать из вечернего разговора приятную и гармоничную беседу. Кто-то что-то произносил и тем самым делал стежок, смотрел на получающийся рисунок, выбирал нить другого цвета, делал еще один стежок. Бывало, что доктор Мелоун читал стихи — Попа, Теннисона. Сегодня миссис Мелоун хотелось поговорить с Китти. Но она все больше ощущала трудности в общении с дочерью. Откуда они? Она посмотрела на Китти. В чем дело? И опять она, по своему обыкновению, быстро вздохнула.

Китти переворачивала большие газетные листы. Овцы страдают от кишечных паразитов; турки требуют свободы вероисповедания; в стране проводятся всеобщие выборы…

— «Мистер Гладстон…» — начала Китти.

Миссис Мелоун потеряла ножницы, это ее раздражало.

— Кто мог их опять взять? — пробормотала она.

Китти опустилась на пол и стала искать ножницы. Миссис Мелоун шарила в коробке для рукоделья. Затем она сунула руку в щель между сиденьем и спинкой кресла и выудила оттуда не только ножницы, но и перламутровый ножичек для разрезания бумаги, который пропал очень давно. Находка рассердила ее. Она доказывала, что Эллен никогда не выбивает кресла как следует.

— Вот они, Китти, — сказала миссис Мелоун.

Некоторое время обе молчали. В последнее время между ними никогда не исчезало какое-то напряжение.

— Тебе понравилось у Робсонов, Китти? — спросила мать, продолжив вышивание.

Китти не ответила и перевернула газетный лист.

— Недавно провели эксперимент, — произнесла она. — С электрическим светом. «Ярчайший луч внезапно осветил все водное пространство, отделявшее судно от берега Гибралтара. Стало светло, как днем». — Китти сделала паузу. Сидя в кресле своей гостиной, она видела яркий свет, идущий от кораблей. Однако в этот момент открылась дверь, и вошел Хискок с запиской на подносе.

Миссис Мелоун взяла ее и молча прочла.

— Ответа не будет, — сказала она. По голосу матери Китти поняла: что-то случилось. Миссис Мелоун сидела, держа записку в руке.

Хискок закрыл за собой дверь.

— Роза умерла! — сказала миссис Мелоун. — Тетя Роза. — Она положила развернутую записку на колени. — Это от Эдварда.

— Тетя Роза умерла? — переспросила Китти. За мгновение до того она думала о ярком свете на красных скалах. А теперь все погрузилось в сумрак. Обе молчали. В глазах матери стояли слезы.

— Именно когда она так нужна детям, — произнесла она, воткнув иглу в материю. Она начала медленно сворачивать вышивку.

Китти закрыла «Таймс» и осторожно, стараясь не шуршать газетой, положила ее на столик. Она видела тетю Розу всего один раз. Ей стало неловко.

— Принеси мой ежедневник, — наконец попросила ее мать.

Китти принесла.

— Надо отменить званый ужин в понедельник, — сказала миссис Мелоун, просматривая свои записи о планах на неделю.

— И визит к Лэйзомам в среду, — прошептала Китти, заглядывая через плечо матери.

— Мы не можем отменить все, — сухо ответила мать, и Китти услышала в ее голосе упрек.

Но надо было писать письма. Китти занялась этим под диктовку матери.

Почему ей так хочется отменить все наши планы? — думала миссис Мелоун, наблюдая за пишущей дочерью. Почему ей больше не нравится куда-то ходить со мной? Она стала просматривать письма, которые ей отдала Китти.

— Почему в тебе так мало интереса к здешней жизни, Китти? — раздраженно спросила миссис Мелоун, отодвигая письма в сторону.

— Мама, милая мама… — начала Китти, стараясь предотвратить обычную перепалку.

— Нет, но чем ты хочешь заниматься? — настаивала ее мать. Она отложила вышивку и сидела прямо, приняв довольно грозный вид. — Твой отец и я хотим только, чтобы ты нашла себе дело по душе, — продолжила она.

— Милая мама… — повторила Китти.

— Можешь помогать отцу, если тебе скучно помогать мне, — сказала миссис Мелоун. — Папа на днях сказал, что ты совсем перестала к нему заходить. — Она, поняла Китти, имеет в виду историю колледжа, которую писал отец. Он предложил, чтобы Китти помогала ему. Она вспомнила, как чернила — из-за неловкого движения ее руки — залили пять поколений оксфордцев, уничтожив много часов изощренных отцовских усилий на бумажной ниве. Она опять услышала, как он сказал — с присущей ему учтивой иронией: «Природа создала тебя не для науки, моя дорогая», — и приложил к рукописи промокательную бумагу.

— Да, — виновато ответила Китти матери, — я давно не заходила к папе. Но ему всегда что-то… — Она заколебалась.

— Естественно, — сказала миссис Мелоун, — что человек на таком посту…

Китти сидела молча. Обе молчали. Обе терпеть не могли эту мелочную пикировку, обоим были неприятны эти повторяющиеся сцены, которые тем не менее казались неизбежными. Китти встала, взяла написанные ею письма и отнесла в переднюю.

Чего она хочет? — спрашивала себя миссис Мелоун, глядя вверх на картину, но не видя ее. В ее возрасте… — подумала она и улыбнулась. Она так хорошо помнила сидение дома весенними вечерами вроде этого в йоркширской глуши. Стук конских копыт по дороге можно было услышать за много миль. Она помнила, как распахивала окно своей спальни, смотрела на темные кусты в саду и кричала: «Неужели это жизнь?!» А зимой был снег. Она и сейчас будто слышала, как он обваливается с садовых деревьев. А Китти живет в Оксфорде, в центре всего самого-самого…

Китти вернулась в гостиную и едва приметно зевнула. Она бессознательно поднесла руку к лицу, и этот жест утомления тронул ее мать.

— Устала, Китти? — спросила миссис Мелоун. — День был долгий. Ты что-то бледная.

— У тебя тоже усталый вид, — сказала Китти.

Забили колокола — удар за ударом теснили друг друга, налезая один на другой в сыром и тяжелом воздухе.

— Иди спать, Китти, — сказала миссис Мелоун. — Слышишь? Пробило десять.

— А ты не пойдешь, мама? — спросила Китти, стоя рядом с ее креслом.

— Твой отец вернется еще не скоро, — ответила миссис Мелоун, опять надевая очки.

Китти знала, что всякие попытки убедить мать бесполезны. Это было частью таинственного ритуала, составлявшего жизнь ее родителей. Китти нагнулась и едва коснулась губами ее щеки — единственный знак нежности, который они себе позволяли. Между тем они очень любили друг друга, хотя и постоянно ссорились.

— Доброй ночи, спи спокойно, — сказала миссис Мелоун. — Не хотелось бы, чтобы твой румянец увял, — добавила она, против обыкновения обняв дочь одной рукой.


После ухода Китти она сидела не двигаясь. Роза умерла, думала она, Роза, почти ее ровесница. Она перечитала записку. Ее прислал Эдвард. А Эдвард, стала размышлять миссис Мелоун, влюблен в Китти, но не знаю, хочу ли я, чтобы она вышла за него… Она взяла иголку. Нет, лучше не за Эдварда… Есть еще молодой лорд Лассуэйд… Это был бы прекрасный брак, думала она. Дело не в том, что я желаю ей богатства, и титул меня не волнует, — она вдела нитку в иголку. Дело не в этом, просто он способен дать ей то, чего она хочет… А что это? Масштаб возможностей, решила миссис Мелоун, начав вышивать. Затем ее мысли вернулись к Розе. Роза умерла. Роза, почти ее ровесница. Кажется, тогда он впервые и сделал ей предложение, думала она, — в тот день, когда они устроили пикник на пустоши. Была весна. Они сидели на траве. Она живо представила Розу в черной шляпке с петушиным пером, ее ярко-рыжие волосы… И как она покраснела и очень похорошела, когда подъехал на лошади Эйбел — к их полной неожиданности: его часть расквартировали в Скарборо. Да, это было в день пикника на пустоши.

* * *

В доме на Эберкорн-Террас было очень темно. Сильно пахло весенними цветами. Уже несколько дней росла гора венков на столе в передней. В сумраке — все шторы были задернуты — цветы мерцали. Передняя была наполнена страстными ароматами, как оранжерея. Венки все прибывали. В одних были лилии с широкими золотыми полосами или с пятнистыми зевами, липкими от нектара, в других — белые тюльпаны, белая сирень — цветы всех сортов, и с толстыми бархатными лепестками, и с тончайшими, полупрозрачными, и все они были тесно увязаны, венчик к венчику, в виде кругов, овалов, крестов — так, что уже и на цветы-то едва походили. К венкам были прикреплены карточки с черными рамками: «С глубокими соболезнованиями от майора Бранда и миссис Бранд», «С любовью и соболезнованиями от генерала Элкина и миссис Элкин», «Дорогой Розе от Сьюзен». На каждой карточке было написано несколько слов.

Даже сейчас, когда у подъезда стоял катафалк, зазвонил звонок, и вошел мальчик-посыльный с очередным букетом лилий. Остановившись в передней, он снял фуражку: несколько мужчин, пошатываясь от тяжести, сносили по лестнице гроб. Роза, в черном-пречерном платье, побуждаемая няней, сделала шаг вперед и бросила на гроб свой маленький букетик. Но он соскользнул с гроба, поскольку тот был наклонен и качался на покатых плечах служителей, приглашенных от «Уайтлиз». Семья последовала за ними.

День выдался неровный: летучие тени сменялись яркими лучами, вырывавшимися из-за облаков. Похоронная процессия двинулась шагом. Садясь во вторую карету вместе с Милли и Эдвардом, Делия заметила, что в окнах домов напротив задернуты шторы — в знак соболезнования, — но в одном месте служанка подглядывает. Остальные как будто не видели ее, они думали о своей матери. Вырулив на широкую улицу, поехали быстрее: путь до кладбища был неблизкий. Через щель между шторками Делия видела играющих собак, распевающего попрошайку, мужчин, снимавших шляпы при виде катафалка. Но к тому моменту, когда мимо них проезжала вторая карета, шляпы возвращались на место. Люди бодро и равнодушно сновали по тротуарам. Магазины уже пестрели весенними нарядами; женщины останавливались и смотрели на витрины. Но им, детям покойной, предстоит все лето носить только траур, думала Делия, глядя на угольно-черные брюки Эдварда.

Они почти не говорили, разве что перебрасывались короткими формальными фразами, как будто уже участвовали в церемонии. В их отношениях произошла какая-то перемена. Они стали серьезнее, а еще — немного важничали, как будто смерть матери наложила на них новые обязанности. Но у всех, кроме Делии, легко получалось вести себя правильно — только ей приходилось делать усилие. Она оставалась вне всего этого, как и отец, думала она. Когда Мартин вдруг расхохотался за чаепитием, а потом замолчал с виноватым видом, она почувствовала: так вел бы себя папа, да и я сама, будь мы честны.

Она опять выглянула из окошка. Еще один мужчина снял шляпу — высокий, во фраке, — но нет, она не позволит себе думать о мистере Парнелле, пока не кончатся похороны.

Наконец они достигли кладбища. Заняв место в небольшой группе, шедшей за гробом к церкви, Делия с облегчением обнаружила, что ее охватило некое сильное и торжественное чувство. В церкви люди стояли по обе стороны от прохода, и она ощущала на себе их взгляды. Потом началась служба. Священник был их родственником. Первые слова прозвучали ярко, необычайно красиво. Делия, стоявшая за отцом, заметила, что он сделал над собой усилие и расправил плечи.

«Я есмь воскресение и жизнь»[15].

После стольких дней, проведенных в полутемном доме, слова откровения наполнили ее ощущением благодати. Это было искреннее чувство, она будто сама произносила их. Но затем, по мере того как кузен Джеймс читал дальше, что-то исчезло. Смысл затуманился. Она не могла уловить его разумом. А потом опять знакомая красота вдруг ненадолго пробилась наружу. «…Как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает»[16]. Она ощутила эту красоту. Вновь они звучали музыкой. Но затем кузен Джеймс как будто заспешил, словно не совсем верил в то, что говорил. Словно перешел от известного к неизвестному, от того, во что верил, к тому, во что не верил. Даже голос его изменился. Он казался таким же чистым, накрахмаленным и выглаженным, как его одежды. Но что он имел в виду, говоря все это? Делия отчаялась понять. Это либо понимаешь, либо не понимаешь, думала она. Мысли ее блуждали.

Но я не буду думать о нем, убеждала себя она, воображая высокого мужчину, который стоял рядом с ней на помосте и поднимал шляпу, не буду — пока все не кончится. Она задержала взгляд на отце. Она видела, как он промокнул глаза большим белым носовым платком и положил его обратно в карман. Потом опять вытащил и опять промокнул глаза. Голос умолк. Отец окончательно убрал платок в карман. Маленькая семейная группа вновь выстроилась за гробом, и вновь черные люди по обе стороны от прохода встали и смотрели на них, пропускали вперед, а потом пошли за ними вслед.

Влажный воздух, снова ласково овеявший лицо, принес ей чувство облегчения. Но, оказавшись на улице, она опять стала замечать мелочи. Черные лошади били копытами, вырывая ямки в желтом гравии. Она вспомнила, как кто-то сказал, что лошадей для похорон привозят из Бельгии и что они очень норовисты. И вид у них норовистый, подумала она, их черные холки в пене, но — она одернула себя. Люди в беспорядке стали выходить из храма — по одному, по двое — и направляться к свежему желтому холмику у могилы. Здесь Делия приметила, что могильщики стоят чуть поодаль, держа в руках лопаты.

Последовала пауза. Люди все подходили и занимали места — кто ближе, кто дальше. На глаза Делии попалась бедная женщина в поношенной одежде, переходившая с места на место позади всех. Делия подумала, не старая ли это прислуга, но имени вспомнить не смогла. Дядя Дигби, брат ее отца, стоял прямо напротив нее, держа свой цилиндр обеими руками, как некий священный сосуд, и являя собой образ скорбного благочестия. Некоторые женщины плакали, а из мужчин — никто. Мужчины стояли в одной позе, женщины — в другой, заметила Делия. Затем все началось заново. Всплеск величавой музыки наполнил их уши: зазвучало «Человек, рожденный женою»[17]; церемония возобновилась, опять люди почувствовали общность, сплотились. Семья подступила к могиле ближе остальных и неотрывно смотрела на гроб, который, блистая полированными стенками и ручками, лежал на земляном дне ямы, ожидая вечного погребения. Он выглядел слишком новым для вечного погребения. Делия смотрела в могилу. Там лежит ее мать, в этом гробу, женщина, которую она так любила и ненавидела. У Делии потемнело в глазах. Она испугалась, что упадет в обморок. Но она должна смотреть, должна чувствовать. Это ее последний шанс. На гроб упала земля. Три камешка стукнулись о твердую блестящую поверхность. Когда они падали, Делию охватило ощущение чего-то вечно длящегося, жизни, перемешанной со смертью, смерти, претворяющейся в жизнь. Ведь, глядя на гроб, она слышала, как щебечут воробьи — все быстрее и быстрее, как скрипят колеса в отдалении — все громче и громче; жизнь подступала ближе и ближе…

«Мы приносим Тебе сердечное благодарение, — зазвучал голос, — за то, что Тебе было угодно избавить сестру нашу от горестей этого грешного мира…»

Какая ложь! — мысленно прокричала Делия. Какая гнусная ложь! Он отнял у нее единственное искреннее чувство, испортил единственный момент понимания.

Она подняла голову. Элинор и Моррис стояли бок о бок, у них были опухшие лица, красные носы, по щекам текли слезы. А отец выглядел таким застывшим, окоченевшим, что в ней поднялось судорожное желание расхохотаться. Так никто не может чувствовать, подумала она. Он переигрывает. Никто из нас ничего не чувствует, мы все притворяемся.

Наконец все задвигались. Усилия сосредоточиться остались позади. Люди начали разбредаться в разные стороны, никто не пытался сформировать процессию. Собрались небольшие группки. Люди украдкой обменивались рукопожатиями — здесь же, среди могил — и даже улыбались.

— Как любезно, что вы пришли, — говорил Эдвард, пожимая руку сэру Джеймсу Грэму, который в ответ слегка похлопал его по плечу. Должна ли она тоже подойти и поблагодарить его? Среди могил это казалось неловким. Похороны начали походить на мрачноватый и приглушенный пикник на кладбище. Делия заколебалась: она не знала, что следует делать дальше. Отец побрел прочь. Она оглянулась. Появились могильщики. Они аккуратно укладывали венки один на другой. Шнырявшая на задах женщина стояла рядом с ними, наклонившись, и читала фамилии на карточках. Церемония закончилась. Шел дождь.

1891

Осенний ветер дул над Англией. Он срывал с деревьев листья, и они, трепеща и играя багрянцем и желтизной, сыпались или медленно планировали, описывая широкие дуги перед тем, как улечься на землю. В городах, нападая порывами из-за углов, ветер то сдергивал с головы шляпу, то взметал женскую вуаль. Деньги оживленно циркулировали. На улицах было людно. За покатыми столами в конторах близ собора Св. Павла клерки задумывались, остановив движение пера по линованной бумаге. После отпуска работать было трудно. Маргит, Истбурн и Брайтон[18] оставили на их коже бронзовый загар. Воробьи и скворцы, нестройно щебеча на карнизах Св. Мартина[19], выбеливали головы гладкотелых статуй, стоявших с жезлами или свитками в руках на Парламентской площади. Дуя вслед поезду, который спешил прибыть до отплытия корабля, ветер морщил воды Английского канала, раскачивал виноградные гроздья в Провансе и заставлял ленивого юношу-рыбака, лежавшего на спине в своей лодке на Средиземном море, перевернуться на бок и вытащить снасть.

Но в Англии, на севере, было холодно. Китти, леди Лассуэйд, сидя на террасе рядом с мужем и его спаниелем, потеплее закутала плечи в плащ. Она смотрела на вершину холма, где в качестве ориентира для кораблей торчал монумент в форме колпака, воздвигнутый старым графом. Лес был окутан дымкой. Рядом, на террасе, каменные женщины держали в руках вазы с алыми цветами. Прозрачный голубоватый дым стелился над пламенеющими георгинами, которые росли на длинных клумбах, спускавшихся к реке.

— Траву жгут, — сказала Китти.

Раздался легкий стук в окно, и на террасу, спотыкаясь, вышел ее маленький сын в розовом костюмчике, с пятнистой лошадкой в руках.

В Девоншире, где круглые красные холмы и долины с крутыми склонами вбирали в себя морской воздух, кроны деревьев еще были густыми — слишком густыми, как сказал за завтраком Хью Гиббс. Слишком густыми для охоты, сказал он, и Милли, его жена, отпустила его на собрание охотников. С корзиной на руке она пошла по ухоженной дорожке из неровных плоских камней, вразвалку, как женщина, ждущая ребенка. Над стеной сада висели желтые груши, такие налитые, что они приподнимали листья. Но до груш уже добрались осы: кожура была изъедена. Сорвав плод, Милли остановилась. «Пух, пух, пух!» — донеслось из дальнего леса. Кто-то стрелял.

Дым пеленой висел над шпилями и куполами университетских городов. Здесь его источала пасть горгульи, там он цеплялся за облезлые желтые стены. Эдвард, быстрым шагом совершавший свой моцион, примечал запахи, звуки и цвета, делая вывод, что впечатления от реальности очень сложны и мало кто из поэтов умеет выразить их вполне. Однако должна быть, думал он, какая-то греческая или латинская строка, передающая контраст… — но тут ему повстречалась миссис Лэйзом, и он приподнял фуражку.

У Дома правосудия сухие листья угловато лежали на каменных плитах мостовой. По дороге в свою адвокатскую контору Моррис, вспоминая детство, шаркал в листьях ногами, и они разлетались по сторонам и ссыпались в канавы. А в Кенсингтон-Гарденз по ним почти никто не ходил, только дети, с хрустом давя каштаны и желуди, бегали среди деревьев, подхватывали охапки листьев и мчались дальше сквозь туман по аллеям, гоня вперед свои обручи.

Носясь над холмистыми просторами, ветер пускал по ним широкие кольца тени, которые постепенно растворялись в зелени. Но в Лондоне улицы задерживали полет облаков, густой туман висел над Ист-Эндом у реки, из-за тумана звучали отдаленно голоса людей, кричавших: «Железный лом берем! Железный лом!», и глухо пели шарманки в пригородах. Ветер нес дым — потому что в каждом дворике, в углу заросшей плющом стены, где еще ютились последние герани, лежали кучи листьев; резвое пламя пожирало их, и дым летел на улицу, в открытые поутру окна гостиных. Ведь стоял октябрь, месяц, когда рождается год.


Элинор сидела за своим письменным столом с пером в руке. Как странно, думала она, касаясь кончиком пера изъеденной чернилами щетинки на спине Мартинова моржа, как странно, что это пережило столько лет. Возможно, этот косный предмет переживет их всех. Если она его выбросит, он все равно продолжит где-то существовать. Но за все это время она не выбросила его, потому что он — часть целого, он связан с чем-то или с кем-то еще — с ее матерью, например… Она приложила листок промокательной бумаги. На ней проступило лучистое пятно. Затем она подняла глаза. Во дворе жгли траву, оттуда вился дым, источавший сильный и едкий запах; там падали листья. На улице играла шарманка. «Sur le pont d’Avignon»[20], — тихо пропела Элинор в такт мелодии. Как там дальше? — эту песню Пиппи пела, протирая нам уши куском противной мокрой фланели.

— «Ron, ron, ron, et plon, plon, plon», — продолжила Элинор. Но тут музыка умолкла. Шарманку унесли дальше. Элинор обмакнула перо в чернила. — Трижды восемь… — прошептала Элинор. — Двадцать четыре, — уверенно добавила она, вывела число внизу страницы, собрала небольшие красные и синие тетрадки и понесла их в кабинет отца.

— А вот и хозяйка! — добродушно встретил ее он, сидя в своем кожаном кресле с розоватой финансовой газетой. — Вот и хозяйка, — повторил отец, глядя поверх очков.

Он все медленнее соображает, подумала Элинор. А она спешила. Но они очень хорошо ладили друг с другом, почти как брат и сестра. Он отложил газету и перешел к письменному столу.

«Побыстрее бы, папа, — подумала она, когда он, не торопясь, отпирал ящик, в котором держал чековую книжку, — не то я опоздаю».

— Молоко сильно подорожало, — сказал он, похлопывая по обложке с золоченой коровой.

— Да, в октябре сезон яиц, — отозвалась она.

Пока отец крайне медленно выписывал чек, Элинор оглядела комнату. Она походила на деловую контору: газеты, ящики с бумагами — только над камином висят конские удила, да на полке стоит серебряный кубок, награда за победу в поло. Интересно, подумала она, он все утро сидит тут, читая финансовые газеты и обдумывая свои вклады? Отец перестал писать.

— Куда теперь? — спросил он с лукавой улыбкой.

— В Комитет, — ответила Элинор.

— В Комитет, — повторил отец, ставя свою четкую и жирную подпись. — Что ж, держись там твердо, не давай сесть себе на шею, Нелл. — Он вписал в гроссбух число.

— Ты днем пойдешь со мной, папа? — спросила Элинор, когда он оторвал перо от бумаги. — Сегодня Моррис выступает в суде.

Он покачал головой:

— Нет, мне надо в три быть в Сити.

— Тогда увидимся за обедом, — сказала Элинор, намереваясь уйти. Но отец поднял руку. Он что-то хотел сказать, но не решался. У него погрузнело лицо, заметила про себя Элинор, и на носу видны прожилки. Он становится все более грузным и все больше наливается кровью.

— Я тут подумывал зайти к Дигби, — сообщил он после долгого молчания, а затем встал, отошел к окну и выглянул в сад.

Элинор не терпелось уйти.

— Как листья падают… — заметил отец.

— Да, — сказала она. — И траву жгут.

Отец постоял, глядя на дым.

— Траву жгут, — повторил он.

Помолчав, он наконец произнес:

— У Мэгги сегодня день рождения. Я думал преподнести ей небольшой подарок. — Он сделал паузу. Элинор поняла: он хочет, чтобы подарок купила она.

— Что же ты хочешь подарить?

— Ну, — неуверенно сказал он, — что-нибудь приятное на вид, знаешь, чтобы она могла носить…

Элинор постаралась вспомнить, сколько лет исполняется ее двоюродной сестре Мэгги — семь или восемь?

— Ожерелье? Брошку? Что-нибудь такое? — быстро спросила она.

— Да, что-нибудь такое, — согласился отец, опять устраиваясь в кресле. — Что-нибудь приятное, чтобы она могла носить. — Он открыл газету и слегка кивнул дочери. — Спасибо, дорогая, — сказал он, когда она выходила.


На столе в передней, между серебряным подносом, на котором горой были свалены визитные карточки — большие и маленькие, некоторые с загнутыми уголками, — и куском плюша, которым полковник полировал свой цилиндр, лежал тонкий заграничный конверт с надписью «Англия», выведенной в углу крупными буквами. Элинор, торопливо сбежав по лестнице, походя бросила его к себе в сумку. Быстрыми семенящими шажками она пересекла Эберкорн-Террас, остановилась на углу и нетерпеливо посмотрела вдоль улицы. Среди множества экипажей ей удалось разглядеть объемистую махину — слава Богу, желтого цвета: слава Богу, она успела на омнибус. Подняв руку, Элинор остановила его и взобралась наверх. Натянув на колени кожаный полог, она вздохнула с облегчением. Теперь все заботы лежат на вознице. Элинор расслабилась. Она вдыхала мягкий лондонский воздух, с удовольствием слушая глухой гул Лондона. Ей нравилось смотреть вдоль улицы на кабриолеты, фургоны и кареты, проезжающие мимо, — у каждого экипажа была впереди какая-то цель. Она любила после лета, в октябре, возвращаться к полнокровной жизни. Отдыхала она в Девоншире, у Гиббсов. Все вышло очень хорошо, думала она, оценивая брак ее сестры и Хью Гиббса, глядя на Милли и ее детей. А Хью… Элинор улыбнулась. Он ездил на большой белой лошади, разбрасывавшей копытами палую листву. Но там слишком много деревьев и коров и слишком много низких холмов, вместо одного высокого, думала она. Ей не нравился Девоншир. Она была рада вернуться в Лондон, ехать на втором этаже желтого омнибуса, с сумкой, набитой бумагами, в октябре, когда все начинается вновь. Омнибус покинул жилой квартал, дома изменились, попадалось все больше магазинов. Это ее мир, здесь она в своей стихии. Улицы были запружены народом, женщины с корзинами для покупок роились у дверей магазинов. В этом движении было что-то знакомое, ритмичное, люди напоминали грачей, то садящихся на поле, то снимающихся с него.

Элинор тоже ехала по своим делам — она перевернула часы на запястье, не взглянув на них. После Комитета — Даффус, после Даффуса — Диксон. Потом обед, а затем — Дом правосудия… Обед и в полтретьего — Дом правосудия, повторила она. Омнибус катился по Бэйзуотер-Роуд. Улицы становились все беднее.

Возможно, и не стоило брать на работу Даффуса, сказала она себе, — она думала о Питер-стрит[21], где находились построенные ею дома. Крыша опять течет, из раковины дурно пахнет. Тут омнибус остановился, одни люди вышли, другие вошли, омнибус поехал дальше. Однако лучше поручать работу скромному человеку, думала она, глядя на огромные витрины из толстого стекла, украшавшие один из больших магазинов, чем обращаться в какую-нибудь крупную фирму. Бок о бок с большими магазинами всегда есть мелкие лавки. Вот загадка. Как мелкие лавки умудряются выжить? — удивлялась она. Но если Даффус… — начала она новую мысль, и омнибус опять остановился. Элинор подняла голову, встала. Если Даффус полагает, что может на меня давить, продолжила она, спускаясь по ступенькам, то он узнает, что ошибается.

Элинор быстро прошла по гаревой дорожке к сараю из оцинкованного железа, в котором устраивались собрания. Она опоздала, все уже пришли. Это было ее первое собрание после отдыха, и ее встретили улыбками. Джадд даже вынул изо рта зубочистку — в качестве приветствия, которое польстило Элинор. Вот и все опять в сборе, подумала она, садясь на свое место и раскладывая на столе бумаги.

Но она имела в виду «их», не себя. Она не существует, она — никто. А они все перед ней: Брокет, Кафнелл, мисс Симс, Рэмсден, майор Портер и миссис Лэйзенби. Майор проповедует необходимость организации, мисс Симс (бывшая фабричная работница) за версту чует высокомерие, миссис Лэйзенби предлагает написать своему родственнику сэру Джону, за что получает отповедь Джадда, ушедшего на покой лавочника. Садясь, Элинор улыбнулась. Мириам Пэрриш читает письма. Но зачем морить себя голодом, подумала Элинор, слушая ее. Бедняжка совсем отощала.

Пока шло чтение писем, она оглядывала помещение. Недавно здесь были танцы. Красные и желтые бумажные гирлянды висели под потолком. Цветной портрет принцессы Уэльской по углам украшали веночки из желтых роз. Грудь принцессы пересекала лента цвета морской волны, на коленях она держала пухлую желтую собачку, а плечи ее были расшиты и увешаны жемчугом. Ее облик был преисполнен безмятежности и безразличия. Забавная реакция на все их споры и разногласия, подумала Элинор. Лэйзенби перед этим преклоняется, мисс Симс это высмеивает, а Джадд просто смотрит, подмигивая и ковыряя в зубах. Будь у него сын, как-то сказал он Элинор, он послал бы его в «нивирситет». Однако Элинор прервала свои размышления. К ней обратился майор Портер.

— Так, мисс Парджитер, — сказал он, вовлекая ее в разговор, поскольку они были равными по общественному положению, — вы не высказали нам своего мнения.

Элинор собралась с мыслями, чтобы высказать им свое мнение. У нее было мнение, причем весьма определенное. Она откашлялась и начала говорить.

Дым, который несло через Питер-стрит, собрался в узком промежутке между домами в полупрозрачную серую завесу. Но здания по обе стороны было хорошо видно. Кроме двух домов в середине улицы, все они были точными копиями друг друга: желто-серые коробки с крышами из шифера. Ничего особенного не происходило. Несколько ребятишек играли на мостовой, две кошки что-то теребили лапами в канаве. Однако женщина, высунувшись из окна, рыскала во все стороны взглядом, как будто обшаривала каждую щель, чтобы найти в ней пропитание. Ее глаза, алчные, ненасытные, похожие на глаза хищной птицы, сейчас глядели угрюмо и сонно, словно им было нечем утолить свой голод. Ничего не происходило — совершенно ничего. Но она все смотрела и смотрела, бросая свой праздный и недовольный взор то в одну, то в другую сторону. Затем из-за угла вывернула двуколка. Женщина проследила за ней взглядом. Экипаж остановился перед домами напротив, которые отличались от других зелеными подоконниками и наддверными медальонами с изображением подсолнечника. Из двуколки вышел невысокий человек в твидовой кепке и постучал. Дверь открыла женщина на сносях. Она отрицательно покачала головой, затем посмотрела в обе стороны вдоль улицы и закрыла дверь. Человек остался ждать. Лошадь терпеливо стояла, опустив голову со свисающими поводьями. В окне появилась еще одна женщина, у нее было белое лицо с многочисленными подбородками и нижняя губа, выступавшая подобно карнизу. Высунувшись из окна вместе, две женщины наблюдали за мужчиной. У него были кривые ноги. Он курил. Женщины обменялись каким-то замечанием о нем. Он стал ходить туда-сюда: да, точно, он кого-то ждал. Выбросил окурок сигареты. Женщины все смотрели. Что он сделает дальше? Может, покормит лошадь? Но тут из-за угла быстрым шагом вышла высокая женщина в жакете и юбке из серого твида. Коротышка обернулся и приподнял кепку.


— Простите за опоздание, — громко сказала Элинор, подходя, и Даффус приподнял кепку с добродушной улыбкой, которая ей так нравилась.

— Ничего, мисс Парджитер, — сказал он. Ей всегда хотелось, чтобы он видел в ней не просто работодателя.

— Ну, приступим, — сказала она. Предстоявшее дело вызывало у нее отвращение, но сделать его приходилось.

Дверь открыла миссис Томс, квартирантка с первого этажа.

Боже, подумала Элинор, глядя на округлость у нее под фартуком, опять ждет ребенка — несмотря на все, что я ей говорила.

Они стали ходить по домику — из комнаты в комнату, а миссис Томс и миссис Гроувс следовали за ними. Здесь трещина, там пятно… У Даффуса была линейка, которой он постукивал по штукатурке. Хуже всего то, думала Элинор, пока миссис Томс говорила, что он все равно мне по душе, ничего не могу с собой поделать. В основном — из-за его валлийского акцента: он был очень обаятельным негодяем. Он изворотлив, как уж, она это понимала, но когда он начинал говорить — так певуче! — ей сразу вспоминались долины Уэльса… В штукатурке зияла дыра, такая глубокая, что в нее можно было засунуть палец.

— Посмотрите, мистер Даффус, вот здесь, — сказала Элинор, наклоняясь и вставляя в дыру палец.

Он лизнул карандаш. Ей нравилось ходить вместе с ним на его хозяйственный двор, смотреть, как он измеряет доски и кирпичи, она любила слушать, как он называет предметы короткими и четкими техническими терминами.

— Теперь пройдем наверх, — сказала она. В ее глазах он был похож на муху, которая пытается выбраться из тарелки. С такими мелкими подрядчиками, как Даффус, всегда рискованно иметь дело. Со временем они могут выбиться наверх, стать такими же, как Джадд, посылать сыновей в «нивирситет», но могут потерпеть крах, и тогда… У него жена и пятеро детей, она видела их в комнате позади магазина, они играли на полу с мотками хлопчатобумажных ниток. Ей всегда хотелось, чтобы ее пригласили войти… Но вот и верхний этаж, где лежит прикованная к постели старая миссис Поттер.

Элинор постучала и громко спросила жизнерадостным тоном:

— Можно войти?

Ответа не последовало. Старушка была совершенно глуха, поэтому они вошли. Она лежала, забившись в угол кровати, как всегда без какого-либо занятия.

— Я привела мистера Даффуса, чтобы он взглянул на ваш потолок! — прокричала Элинор.

Старушка подняла голову и принялась сотрясать руками, напоминая большую взъерошенную обезьяну. На пришедших она смотрела диким, подозрительным взглядом.

— Потолок, мистер Даффус. — Элинор указала на большое желтое пятно. Дом построили пять лет назад, а все уже требует ремонта.

Даффус распахнул окно и высунулся наружу. Миссис Поттер ухватилась за руку Элинор, как будто боялась, что ее сейчас побьют.

— Мы пришли осмотреть ваш потолок, — очень громко повторила Элинор. Но ее обращение не достигло цели. Старуха принялась хныкать, сплетая слова в скорбную песнь, состоявшую поровну из жалоб и проклятий. Хоть бы Господь забрал ее. Каждую ночь она молит Его освободить ее. Все дети ее умерли.

— Просыпаясь утром… — начала она.

— Да-да, миссис Поттер. — Элинор попыталась утешить старушку, но та крепко держала ее руки.

— Я молю Его освободить меня, — продолжила миссис Поттер.

— Листья забили водосток, — сказал Даффус, повернувшись к Элинор.

— А какие боли! — Миссис Поттер вытянула вперед руки, морщинистые и узловатые, как кривые древесные корни.

— Да-да, — сказала Элинор. — Крыша течет, дело не только в листьях, — ответила она Даффусу.

Даффус опять высунулся.

— Мы позаботимся, чтобы вам было удобнее! — крикнула Элинор старухе, которая то раболепно трясла головой, то горестно прижимала ко рту ладонь.

Даффус опять втянул голову в комнату.

— Вы разобрались, в чем причина? — резко спросила у него Элинор.

Он что-то записывал в свой блокнот. Элинор мечтала поскорее уйти. Миссис Поттер попросила прощупать ее плечо. Элинор прощупала. Старуха все так же цепко держала ее руку. На столике стояло лекарство. Раз в неделю сюда приходит Мириам Пэрриш. Зачем мы это делаем? — спрашивала себя Элинор, пока миссис Поттер продолжала говорить. Зачем заставляем ее жить? Она посмотрела на лекарство. Это невыносимо. Элинор отняла у старухи свою руку.

— До свиданья, миссис Поттер! — прокричала она, ощущая свою неискренность и свое здоровье. — Мы починим ваш потолок! — Элинор закрыла за собой дверь.

Миссис Гроувс ковыляла впереди, ведя ее в кухню, чтобы показать раковину. Пряди желтых волос свешивались на ее немытые уши. Если бы я занималась этим каждый день, думала Элинор на ходу, то стала бы мешком с костями — как Мириам, с бусами на шее… И зачем все это? Она наклонилась, чтобы понюхать раковину.

— Итак, Даффус, — сказала Элинор, глядя Даффусу в глаза, когда инспекция была окончена. В ее ноздрях еще стояла вонь из раковины. — Какие у вас предложения?

В ней поднимался гнев. В основном виноват он, Даффус. Он обманул ее. Но, стоя перед ним, видя его худую фигурку и то, как его бабочка задралась поверх воротника, она почувствовала неловкость.

Он лукавил, извивался. Элинор поняла, что вот-вот выйдет из себя.

— Если вы не можете хорошо работать, — сухо сказала она, — я найму кого-нибудь другого. — Она говорила тоном полковничьей дочери, тоном зажиточного сословия, который сама не могла терпеть. Даффус на глазах помрачнел. Но Элинор не отступила: — Вам должно быть стыдно. — Ее слова явно возымели на него действие. — Всего хорошего, — кратко попрощалась она.

Она заметила, что на этот раз он не наградил ее обаятельной улыбкой. Но их надо запугивать, иначе они тебя будут презирать, думала Элинор, когда миссис Томс открывала перед ней дверь. Она опять обратила внимание на то, как у той выпирает живот под фартуком. Толпа детей стояла и смотрела на лошадь Даффуса. Но никто из ребятишек, заметила Элинор, не осмелился почесать лошади нос.


Элинор опаздывала. Она бросила взгляд на терракотовый медальон с подсолнечником. Этот символ ее девических устремлений вызвал у нее мрачную усмешку. Она хотела, чтобы он в центре Лондона напоминал о цветах и полях. Но теперь он растрескался. Элинор, по обыкновению, пошла быстрым шагом. Движение будто разбивало какую-то неприятную корку, помогало избавиться от старухиной хватки, которую она еще чувствовала на своем плече. Она почти бежала, уворачиваясь от женщин, делавших покупки. Она метнулась на дорогу и подняла руку среди экипажей и лошадей. Кондуктор увидел ее, обхватил рукой и втащил на подножку. Она успела на омнибус.

Наступив на ногу мужчине в углу, она уселась между двумя пожилыми женщинами. Она слегка запыхалась и покраснела от бега, прическа грозила вот-вот развалиться. Элинор посмотрела украдкой на других пассажиров. Все они выглядели немолодыми, солидными, как будто в их жизни все уже решено. В омнибусе ей почему-то всегда казалось, что она моложе всех, однако сегодня, сумев победить Джадда в споре, она чувствовала себя повзрослевшей. Омнибус ехал по Бэйзуотер-Роуд, серый ряд домов прыгал перед глазами Элинор вверх-вниз. Магазины сменялись жилыми домами. Здания были большие и маленькие, общественные и частные. А вот церковь вздымает свой точеный шпиль. Внизу же — трубы, провода, канавы… Губы Элинор зашевелились. Она говорила сама с собой. Везде есть пивная, библиотека и церковь, бормотала она.

Мужчина, которому она наступила на ногу, смерил ее взглядом. Распространенный тип женщины: с сумкой; филантропка; хорошо питается; старая дева; как все женщины ее сословия — холодна; страсть в ней ни разу не просыпалась; и все же не лишена привлекательности. Смеется… Тут Элинор обернулась и поймала его взгляд. Она вслух разговаривала сама с собой в омнибусе. Надо отучить себя от этой привычки. Такое следует откладывать до того времени, когда чистишь зубы. Но к счастью, омнибус остановился. Она вышла и быстрым шагом двинулась по Мелроуз-Плейс[22]. Она чувствовала себя молодой и полной сил. После Девоншира все казалось ей новым и свежим. Она посмотрела вдоль уходящей вдаль, украшенной множеством колонн перспективы Эберкорн-Террас. Дома с портиками и палисадниками выглядели очень респектабельно. Элинор представилось, что в каждой гостиной она видит снующую над столом руку горничной, которая накрывает его к обеду. В нескольких домах к обеду уже приступили: сквозь сужающиеся кверху промежутки между шторами Элинор видела сидящих за столами людей. Сама она на обед опоздала, думала она, взбегая по ступеням парадного и вставляя в дверь ключ. Тут ее внутренний голос напомнил: «Что-нибудь приятное на вид, чтобы она могла носить…» Элинор остановилась, так и не повернув ключ. День рождения Мэгги. Отцовский подарок. Забыла. Элинор помедлила, а затем повернулась и сбежала вниз. Надо зайти к Лэмли.

Миссис Лэмли, располневшая за последние годы, сидела в подсобной комнате своего магазина, пережевывая холодную баранину. Она увидела, что через стеклянную дверь вошла мисс Элинор.

— Доброе утро, мисс Элинор, — сказала лавочница, выходя навстречу.

— Что-нибудь приятное, чтобы носить, — тяжело дыша, проговорила Элинор. Миссис Лэмли заметила, что она очень хорошо выглядит и загорела на отдыхе. — Для моей племянницы, то есть, кузины. Для дочурки сэра Дигби, — добавила Элинор.

Миссис Лэмли посетовала, что ее товары слишком дешевы.

У нее есть игрушечные кораблики, куклы, золотые часики по два пенса — но ничего подходящего для дочурки сэра Дигби. Однако мисс Элинор спешит.

— Вот, — сказала Элинор, указав на коробку с бисерными ожерельями. — Это подойдет.

Скромновато, подумала миссис Лэмли, доставая синие бусы с золотыми крапинками, но мисс Элинор настолько спешила, что даже не дала завернуть их.

— Я и так опоздала, миссис Лэмли, — сказала она, приветливо помахав рукой, и убежала.

Миссис Лэмли она нравилась. Всегда такая доброжелательная. Очень жаль, что не вышла замуж, — все-таки неправильно позволять младшей сестре выходить замуж наперед старшей. Хотя — ей надо присматривать за полковником, а он стареет, заключила миссис Лэмли, возвращаясь в подсобную комнату к своей баранине.


— Мисс Элинор будет с минуты на минуту, — сказал полковник, когда Кросби внесла блюда. — Не снимайте крышки. — Он стоял спиной к камину и ждал дочь. Да, подумал он, почему бы нет? — Почему бы нет? — повторил он вслух, глядя на блюдо под крышкой. На сцене опять появилась Майра. Очередной дружок оказался скотиной — полковник это предвидел. А что он может предоставить Майре? Что он вообще должен предпринять по этому поводу? Вдруг он понял, что желает обо всем рассказать Элинор. Почему бы нет, в конце концов? Она уже не дитя, подумал полковник, а ему совсем не по душе это… эта необходимость скрытничать. Однако мысль о том, как он откроется дочери, вызывала у него смущение. — Вот и она, — громко сказал он Кросби, молча стоявшей в ожидании рядом с ним.

Ни за что! — решил он про себя с внезапным убеждением, когда Элинор вошла. Не могу. Увидев ее, он отчего-то осознал, что не может открыться ей. В конце концов, подумал он, отмечая, как она румяна, как беззаботно выглядит, — у нее своя жизнь. Его пронизала ревность. Ей надо думать о своих сердечных делах, подумал он, когда она села за стол.

Элинор толкнула ожерелье, и оно переехало через стол к полковнику.

— Так, что это? — спросил он, посмотрев на вещицу отсутствующим взором.

— Подарок для Мэгги, папа. Лучше я не нашла. Боюсь, слишком дешевый.

— Замечательно, — сказал он, разглядывая ожерелье все так же безучастно. — Как раз то, что ей понравится. — Он отодвинул подарок в сторону и стал резать курицу.

Элинор была очень голодна и до сих пор еще не отдышалась. Она чувствовала, что немного «закрутилась», как она сама называла это состояние. Вокруг чего вообще что-то может крутиться? — задалась она вопросом, наливая себе хлебного соуса. Вокруг какого-то стержня? Сегодня утром сцены так быстро сменяли одна другую, и на каждую надо было по-особому настроиться — одно выставить вперед, другое запрятать вглубь. А сейчас она ничего не чувствует, она просто голодна, просто ест курицу, и все. Но постепенно ее стало охватывать ощущение близкого присутствия отца. Ей нравилась его солидность, методичность, с которой он пережевывал курятину, сидя напротив дочери. Чем он был занят сегодня, интересно? Продавал акции одной компании и покупал — другой? Полковник вышел из оцепенения.

— Ну, как в Комитете? — спросил он.

Элинор рассказала, преувеличив свою победу над Джаддом.

— Правильно. Не пасуй перед ними, Нелл. Не давай сесть себе на шею. — Полковник по-своему гордился дочерью, а ей нравилось быть предметом его гордости. Однако она не упомянула Даффуса и квартал Ригби-Коттеджез. Отец не питал сочувствия к людям, которые не умеют обращаться с деньгами, а Элинор не получала ни пенни прибыли — все уходило на ремонт. Она перевела разговор на Морриса и его дело, которое будет слушаться в Доме правосудия. Она опять посмотрела на часы. Невестка Силия будет ждать ее у Дома правосудия точно в полтретьего.

— Я должна спешить, — сказала Элинор.

— Брось, эти законники всегда тянут резину, — возразил полковник. — Кто судья?

— Сандерс Карри.

— Тогда это продлится до второго пришествия, — сказал полковник. — А в каком зале будет суд?

Элинор не знала.

— Кросби, подойдите… — позвал полковник.

Кросби было велено принести «Таймс». Пока Элинор глотала фруктовый пирог, полковник переворачивал неуклюжими пальцами большие газетные листы. К тому моменту, когда она разливала кофе, он уже выяснил, в каком зале будет слушаться дело.

— А ты — в Сити, папа? — спросила Элинор, ставя чашку на блюдце.

— Да, у меня встреча, — сказал он. Он любил бывать в Сити, независимо от того, были у него там дела или нет.

— Странно, что судьей будет Сандерс Карри, — сказала Элинор, вставая. — Что он любит, мореный дуб? — Карри коллекционировал сундуки.

— Скорее всего, у него там одни подделки, — предположил отец. — Не спеши, — попросил он. — Возьми извозчика, Нелл. Если тебе нужна мелочь… — Он стал шарить обрубками пальцев в кармане. Глядя на него, Элинор вспомнила свое детское ощущение, что его карманы — это бездонные серебряные копи, откуда можно добыть сколько угодно монет в полкроны.

— Что ж, — сказала Элинор, взяв деньги. — Увидимся за чаем.

— Нет, — напомнил он. — Я иду к Дигби.

Он взял ожерелье своей большой волосатой рукой. Элинор все-таки казалось, что оно смотрится слишком дешево.

— А как насчет коробочки? — спросил полковник.

— Кросби, найдите коробочку для ожерелья, — распорядилась Элинор.

Кросби, вдруг напустив на себя деловитость, поспешила в подвал.

— Тогда за ужином, — сказала Элинор. Это значит, подумала она с облегчением, что мне не надо возвращаться к чаепитию.

— Да, за ужином, — согласился полковник. Он поднес к сигаре горящий бумажный жгут и затянулся. Сигара испустила облачко дыма. Элинор нравился запах сигар. Она задержалась на мгновение, чтобы вдохнуть его.

— Передай привет тете Эжени, — сказала она. Полковник кивнул, попыхивая сигарой.


Взять одноколку было очень приятно — это позволяло сэкономить пятнадцать минут. Элинор устроилась в углу и с удовлетворением вздохнула, когда створки щелкнули над ее коленями. Минуту ее сознание было совершенно ничем не занято. Она наслаждалась покоем, тишиной, возможностью не делать никаких усилий, а просто сидеть в углу экипажа. Покуда он трясся по улицам, она чувствовала себя сторонней наблюдательницей. Теперь до самого Дома правосудия она будет просто сидеть и ничего не делать. Путь впереди далекий, а конь ей попался неторопливый — рыжий и мохнатый. Он продвигался мерной рысцой по Бэйзуотер-Роуд. Уличное движение почти отсутствовало: люди еще обедали. Даль окуталась мягкой серой дымкой, звенели колокольчики, мимо проплывали дома. Элинор перестала замечать, что за дома они проезжали. Она чуть прикрыла глаза и тут же невольно увидела собственную руку, берущую письмо со стола в передней. Когда это было? Сегодня утром. Что она с ним сделала? Положила в сумку? Да. Вот оно, нераспечатанное. Письмо от Мартина из Индии. Она прочтет его по дороге. Письмо было написано на очень тонкой бумаге мелким Мартиновым почерком. Оно оказалось длиннее, чем обычно, и рассказывало о приключении вместе с каким-то Рентоном. Кто такой этот Рентон? Элинор не могла вспомнить. «Мы вышли на рассвете», — прочла она.

Она выглянула из окошка. Их задержало оживленное движение у Марбл-Арч. Из парка выезжали кареты. Конь попытался встать на дыбы, но кучер ловко унял его.

Элинор продолжила чтение: «Я очутился один посреди джунглей…»

Что ты там забыл? — подумала она.

Она увидела перед собой брата, его рыжую шевелюру, круглое лицо и это самое задиристое выражение, которое, всегда полагала Элинор, рано или поздно доведет его до беды. Так, видимо, и случилось.

«Я заблудился, а солнце уже клонилось к закату», — прочла Элинор.

«Солнце клонилось…» — повторила Элинор, глядя вперед, вдоль Оксфорд-стрит. Солнечные лучи сверкали на платьях в витринах. Джунгли — это очень густой лес, предположила она, состоящий из кривых низкорослых деревьев, темно-зеленого цвета. Мартин был в джунглях один, а солнце клонилось к закату. Что же было потом? «Я решил, что лучше оставаться на одном месте». Значит, он стоял один среди этих кривых деревьев, в джунглях, а солнце клонилось к закату. Она уже не видела улицу. Наверное, там было холодно, думала она, — когда зашло солнце. Она стала читать дальше. Ему надо было развести костер. «Я пошарил в кармане и обнаружил, что у меня всего две спички… Первая спичка погасла». Элинор представила себе кучу сухих веток и одинокого Мартина, смотревшего, как гаснет спичка. «Потом я зажег другую, и, благодаря одному лишь везению, она сделала свое дело». Бумага загорелась, от нее занялся хворост, над ним поднялось пламя. Элинор торопилась, желая поскорее дочитать до конца, «…однажды мне показалось, что я слышу крики, но они затихли».

«Они затихли!» — вслух сказала Элинор.

Экипаж остановился у Чансери-Лэйн. Полицейский переводил через дорогу пожилую женщину. Но дорога была джунглями.

«Они затихли, — повторила Элинор. — А потом?»

«…я взобрался на дерево… я увидел тропу… солнце вставало… Меня уже записали в погибшие».

Экипаж остановился. Некоторое время Элинор сидела не двигаясь. Она видела перед собой только чахлые деревца и брата, который смотрел на поднимающееся над джунглями солнце. Солнце вставало. Мгновение пламя плясало на мрачной громаде Дома правосудия. Все благодаря второй спичке, подумала Элинор, расплачиваясь с возницей и выходя.


— Ну, наконец-то! — воскликнула маленькая женщина в мехах, стоявшая у одной из дверей. — Я уже решила не ждать и собиралась уйти! — В чертах ее лица было что-то кошачье, она волновалась, но очень гордилась мужем.

Они прошли сквозь вертящуюся дверь в зал, где должно было слушаться дело. Сначала зал показался им темным и переполненным людьми. Мужчины в париках и мантиях вставали, садились, входили и выходили, напоминая стаю птиц, гомозящихся на поле. Среди них не было ни одного знакомого, и Морриса Элинор не видела. Она оглядывалась кругом, стараясь отыскать его.

— Вон он, — шепнула Силия.

Один из адвокатов в переднем ряду повернул голову. Это был Моррис. Но как странно он выглядел в этом пожелтевшем парике![23] Скользнув взглядом по Элинор и Силии, он ничем не показал, что узнал их. И Элинор не улыбнулась ему. Торжественная атмосфера, усиливаемая мертвенным светом, налагала запрет на все проявления личных привязанностей. Во всем этом было что-то ритуальное. Со своего места Элинор видела Морриса в профиль. Парик прямоугольно обрамлял его лицо, отчего оно смотрелось как на портрете. Никогда еще брат не представал перед Элинор в таком великолепии: и лоб, и нос его выглядели совсем не как обычно. Элинор посмотрела по сторонам. Они все были похожи на портреты. Все адвокаты выглядели броско, их фигуры были резко очерчены, как на портретах восемнадцатого века, вывешенных в ряд на стене. Они так же вставали и садились, смеялись, разговаривали… Внезапно дверь распахнулась настежь. Пристав потребовал тишины перед появлением его светлости. Все замолчали и встали, вошел судья. Один раз поклонившись, он сел под королевским гербом. Элинор почувствовала, как по ее телу пробежала легкая дрожь благоговения. Это был старик Карри. Но как он преобразился! В последний раз, когда она его видела, он сидел во главе обеденного стола, который посередине был украшен полосой желтоватой вышитой ткани, ниспадавшей мягкими складками. Взяв свечу, судья стал водить Элинор по гостиной и показывать свою старинную дубовую мебель. А сейчас он величествен, внушает почтительный страх, облачен в мантию…

Один из адвокатов встал. Элинор попыталась следить за тем, что говорил этот человек с большим носом, но теперь уловить ход мысли было уже трудно. Все равно она слушала. Затем поднялся другой адвокат — коротышка с куриной грудью и в пенсне. Он прочитал какой-то документ, потом он и первый адвокат стали спорить. Кое-что из того, что он говорил, она понимала, хотя как это было связано со слушаемым делом, оставалось неясно. Когда же выступит Моррис? — думала она. Видимо, еще не скоро. Отец был прав, эти законники умеют тянуть резину. Спешить к чаепитию нет нужды, поэтому сгодится и омнибус. Элинор сосредоточила внимание на Моррисе. Он рассказывал что-то смешное рыжеватому соседу. Это его друзья, подумала она, это его жизнь. Она вспомнила, как в юности он мечтал об адвокатуре. Это ведь она переубедила папу. Однажды утром она собралась с духом и пошла к нему в кабинет… Но вот, к ее восторгу, Моррис поднялся со своего места.

Элинор почувствовала, как ее невестка замерла от волнения, вцепившись в свою сумочку. Моррис начал говорить, такой высокий, черно-белый… Одной рукой он держался за полу своей мантии. Как хорошо она знала эту привычку Морриса — за что-нибудь держаться, так что становилось видно белый шрам в том месте, где он порезался во время купания. Зато другой жест — широкий взмах руки — она не узнала. Это уже из его профессиональной жизни, из жизни в судебных залах. И голос его звучал незнакомо. Но то и дело, когда Моррис воодушевлялся, в его речь проскальзывали ноты, которые вызывали у Элинор улыбку: она слышала родной голос. Она не удержалась от того, чтобы полуобернуться к невестке и сказать: «Это наш Моррис!» Но Силия не отрываясь смотрела на мужа. Элинор тоже сделала попытку сосредоточиться на его доводах. Он выражался удивительно ясно, выговаривая слова с чудесной расстановкой. Вдруг судья перебил его:

— Правильно ли я вас понял, мистер Парджитер? Вы считаете… — Он произнес это вежливым и все-таки жутким тоном. Но Элинор с радостью отметила, как Моррис сразу замолчал, как учтиво склонил голову, слушая судью.

Но сумеет ли он ответить? — думала Элинор, ерзая на сиденье от волнения, как будто он был ребенком и мог опростоволоситься. Однако ответ был у него наготове. Без спешки и трепета он открыл тетрадь, нашел нужное место, прочел несколько фраз, после чего судья кивнул и сделал пометку в объемистой книге, лежавшей перед ним. Элинор почувствовала огромное облегчение.

— Как славно у него получилось! — прошептала она. Невестка кивнула. Но сумочку она держала так же цепко. Элинор почувствовала, что можно расслабиться. Она огляделась. Вокруг царило странное смешение торжественности и непринужденности. Адвокаты входили и выходили, стояли, прислонившись к стенам. В бледном газовом свете, лившемся с потолка, казалось, что их лица имеют цвет пергамента, их черты были словно вырезаны из дерева. Она посмотрела на судью. Теперь он сидел, откинувшись на спинку своего большого резного кресла подо львом и единорогом[24], и слушал. Он выглядел бесконечно печальным и мудрым, как будто слова сыпались на него уже много веков. Он поднял тяжелые веки, наморщил лоб, маленькая рука болезненного вида показалась из огромного рукава и написала несколько слов в толстой книге. Затем он опять полуприкрыл глаза и погрузился в свое вечное бдение над тяжбами несчастных смертных. Мысли Элинор начали блуждать. Она откинулась на жесткую спинку деревянного сиденья и позволила волне воспоминаний подхватить и унести ее прочь. Сцены прошедшего утра вставали, тесня друг друга, перед ее глазами. Джадд в Комитете; отец, читающий газету; старуха, хватающая ее за руку; рука горничной раскладывает приборы на столе; Мартин в джунглях зажигает вторую спичку…

Элинор стало не по себе. Воздух в зале был спертый, свет сумрачный, и судья потерял былое очарование: теперь он выглядел сварливым, не избавленным от человеческих слабостей, и Элинор вспомнила с улыбкой, как он наивен и легковерен, когда дело касается старинных дубовых сундуков, хранящихся в этом кошмарном доме на Квинз-Гейт[25]. «Этот я нашел в Уитби»[26], — как-то заявил он. А это была подделка. Элинор хотелось смеяться, двигаться. Она поднялась и шепнула:

— Я ухожу.

Невестка пробормотала что-то — возможно, осуждающее. Но Элинор, как могла тихо, пробралась к вертящейся двери и вышла на улицу.


Ее окружили грохот, неразбериха, простор Стрэнда, и она сразу почувствовала облегчение. Душа будто расправилась. Было еще светло; суета, суматоха, мельтешение многоликой жизни неслись ей навстречу. Как будто что-то прорвалось на свободу — и в ней, и в мире. После недавнего напряжения она казалась себе рассеянной, ни к чему не привязанной. Она побрела по Стрэнду, с наслаждением всматриваясь в уличную спешку, разглядывая витрины, полные сверкающих цепочек и кожаных чемоданов, белые фасады церквей, неровные зубцы крыш, расчерченные проводами. И надо всем — облачное, но ослепительно белое небо. Ветер дул ей в лицо. Она глубоко вдохнула влажный прохладный воздух. И этот человек, подумала она, вспомнив сумрачный тесный зал суда и лица с глубокими тенями, должен сидеть там с утра до вечера, каждый день. Она опять увидела Сандерса Карри, откинувшегося на спинку большого кресла, с лицом, собранным в тяжелые складки. Как Моррис выносит это? Впрочем, он всегда мечтал об адвокатуре.

Экипажи, фургоны и омнибусы неслись мимо, как будто отшвыривая воздух в лицо Элинор, выплескивая грязь на тротуары. Люди теснились и толкались, и она ускорила шаг, чтобы поспевать за их потоком. Ей пришлось остановиться, пропуская фургон, который поворачивал на одну из улочек, круто спускавшихся к реке. Элинор посмотрела наверх и между крыш увидела летящие темные тучи, набухшие дождем, безразличные тучи-скитальцы. Она пошла дальше.

Она опять задержалась у въезда в вокзал Черинг-Кросс. Здесь небо открывалось широким куполом. Элинор увидела, что его — высоко-высоко — пересекает вереница птиц. Она проследила за ними взглядом. Затем продолжила свой путь. Людей, идущих пешком и едущих в экипажах, втягивало внутрь, как соломинки, которые течением прибивает к быкам моста. Элинор пришлось подождать. Мимо нее проезжали экипажи, нагруженные коробками.

Она завидовала этим людям. Ей тоже хотелось бы поехать за границу: в Италию, в Индию… Потом она смутно почувствовала, что происходит нечто особенное. Мальчишки у ворот раздавали газеты с необычной быстротой. Люди хватали их, раскрывали и читали на ходу. Элинор посмотрела на смятый плакат, обернутый вокруг ног газетчика. На нем очень большими черными буквами было написано: «Умер».

Затем плакат расправило ветром, и она прочла еще одно слово: «Парнелл».

— Умер… — повторила Элинор. — Парнелл.

Несколько мгновений она стояла пораженная. Как он мог умереть — Парнелл? Она купила газету. Там это было написано.

— Парнелл умер! — сказала она вслух. Она подняла голову и опять увидела небо. Тучи летели мимо. Она посмотрела на улицу. Мужчина указывал пальцем на газетную статью. «Парнелл умер!» — злорадно сказал он. Но разве мог он умереть? В небе как будто что-то погасло.

Элинор медленно пошла к Трафальгарской площади, держа газету в руке. У фонтана она остановилась и посмотрела в большой бассейн, полный воды. Ветер гулял по ней черной рябью. В воде отражались ветви и бледная полоса неба. Какой странный сон, думала Элинор, какой сон… Но ее кто-то толкнул, и она обернулась. Она должна пойти к Делии. Делии это небезразлично. Для Делии это очень важно. О чем она говорила, когда бросила дом, близких ради «Дела», ради этого человека? О Справедливости, Свободе? Надо пойти к ней обязательно. Ведь это конец всем ее мечтам. Элинор повернулась и подозвала экипаж.

Перегнувшись через створки, она выглядывала наружу. Улицы, по которым они проезжали, были чудовищно бедными. И не только бедными, думала Элинор, но и порочными. Вот они — порок, непристойность, реальная жизнь Лондона. Смешанный вечерний свет окрашивал все в мертвенные тона. Зажигались фонари. Разносчики газет кричали: «Парнелл… Парнелл…» Он умер, сказала себе Элинор, по-прежнему осознавая существование двух миров: одного, свободно текущего над головой, и другого, стесненного, семенящего по мостовой. Но вот и цель ее поездки… Элинор подняла руку. Она остановила экипаж напротив короткого ряда столбов в переулке. Сойдя, она вышла на площадь.

Шум улицы смолк вдали. Здесь было очень тихо. В конце октябрьского дня, когда мертвые листья падают с деревьев, старая площадь, затянутая дымкой, выглядела потертой и обветшалой. Дома сдавались конторам, общественным организациям и людям, чьи фамилии были указаны на дверных косяках. Весь квартал казался Элинор чужим и зловещим. Она подошла к дверям старого здания в стиле королевы Анны с тяжелыми резными козырьками и нажала на верхний из шести или семи звонков. Над ними были написаны фамилии, некоторые — даже не на табличках, а на визитных карточках. Никто не появился. Элинор толкнула дверь и вошла. Она поднялась по деревянной лестнице с резными перилами, некогда великолепными, но пришедшими в упадок. На глубоких подоконниках стояли кувшины с молоком, под которые были подложены счета. Кое-где оконные стекла были разбиты. На верхнем этаже, у двери Делии, тоже стоял кувшин, но пустой. Ее визитная карточка была приколота к стене булавкой. Элинор постучала и стала ждать. Ни звука. Она нажала на ручку. Дверь была заперта. Элинор прислушалась. Окошко сбоку от двери выходило на площадь. Голуби ворковали в древесных кронах. Уличное движение давало о себе знать приглушенным гулом. До Элинор доносились крики разносчиков газет: умер… умер… умер… Листья падали. Она повернулась и стала спускаться по лестнице.

Элинор брела по улице. Дети расчерчивали мостовую мелом на квадраты; женщины, выглядывая из верхних этажей, рыскали по улице алчными, недовольными глазами. Комнаты сдавались только одиноким мужчинам. В окнах виднелись таблички с надписями: «Меблированные комнаты» или «Ночлег и завтрак». Элинор гадала, что за жизнь течет за тяжелыми желтыми шторами. В этих трущобах и обитает моя сестра, подумала она, поворачивая назад. Наверное, Делия часто ходит здесь одна по вечерам. Элинор вернулась на площадь, поднялась по лестнице и опять постучала в дверь. Ни звука в ответ. Она немного постояла, глядя на падающие листья, слыша крики мальчишек-газетчиков и воркование голубей в древесных кронах. «Только ты, крошка. Только ты, кро…» Лист упал на землю.


По мере того как иссякал день, движение на Черинг-Кросс становилось все оживленнее. Ворота вокзала всасывали и пешеходов, и экипажи. Люди двигались быстро, как будто в здании вокзала скрывался демон, который мог бы разгневаться, если бы его заставили ждать. И все-таки они находили мгновение, чтобы остановиться и схватить газету. Облака то собирались, то раздвигались — то скрывая солнце, то позволяя ему сиять. Колеса и копыта расплескивали грязь — то темно-бурую, то текуче-золотистую; из-за общего гомона и грохота почти не был слышен пронзительный щебет птиц, сидевших на карнизах. Одноколки звенели и проезжали, звенели и проезжали. В одном из дребезжащих экипажей сидел плотный краснолицый мужчина с цветком в папиросной бумаге — полковник.

— Эй! — крикнул он, когда экипаж проезжал мимо ворот, и выставил руку в люк на крыше. Затем он высунулся и получил газету. — Парнелл! — воскликнул полковник, нащупывая очки. — Надо же, умер!

Экипаж покатил дальше. Полковник перечитал новость два или три раза. Умер, повторил он, снимая очки. Он ощутил что-то вроде облегчения, даже с оттенком торжества, и прислонился спиной к углу кабины. Что ж, сказал себе полковник, он умер — этот беспринципный авантюрист, этот подстрекатель, источник всех бед, этот… Тут в полковнике всколыхнулось некое чувство, связанное с его дочерью, — какое точно, он не смог бы сказать, но оно заставило его нахмуриться. Так или иначе, теперь его уже нет, подумал он. Как же он умер? Покончил ли с собой? Ничего удивительного в этом не было бы… Так или иначе, его нет, и дело с концом. Полковник сидел, держа в одной руке скомканную газету, а в другой — цветок в папиросной бумаге. Экипаж свернул на Уайтхолл… Его было за что уважать, подумал полковник, проезжая мимо палаты общин, — о других такого не скажешь. А насчет процесса о разводе болтали много чепухи. Полковник выглянул из окна. Экипаж приближался к улице, где раньше он всегда останавливался и оглядывался. Полковник повернул голову и посмотрел направо, вдоль улицы. Общественный деятель не может себе такого позволить, подумал он. Он слегка кивнул, и экипаж поехал дальше. Теперь она написала мне и просит денег. Очередной дружок оказался скотиной — как и предполагал полковник. Она потеряла всю свою привлекательность, думал он. Сильно располнела. Что ж, он может позволить себе великодушие. Он вновь надел очки и принялся читать деловые новости.

Теперь смерть Парнелла ничего не изменит, думал полковник. Если бы он прожил подольше, скандал выдохся бы со временем… Полковник поднял голову. Экипаж, как обычно, поехал кружным путем.

— Налево! — крикнул полковник. — Налево! — Возница, как всегда, свернул не туда.


В цокольном этаже дома на Браун-стрит[27] слуга-итальянец, без пиджака, читал газету. В комнату вбежала служанка со шляпкой в руке.

— Смотри, что мне подарили! — воскликнула она.

В качестве искупления за беспорядок в гостиной леди Парджитер подарила ей шляпку.

— Элегантно, правда? — Служанка надела широкополую итальянскую шляпку набок и позировала перед зеркалом. Шляпка была будто свита из стеклянных волокон.

Антонио пришлось отложить газету и поймать служанкино запястье — из чистой галантности, потому что она не была красавицей, а повадки ее были карикатурой на то, как ведут себя девушки в холмистых городках Тосканы. Однако перед крыльцом остановился экипаж. Две лошадиные ноги замерли у перил. Придется встать, надеть пиджак, подняться по лестнице и открыть дверь, в которую уже позвонили.


Он не торопится, подумал полковник, ожидая у порога. Волнение, вызванное смертью, уже почти улеглось в нем, хотя весть о ней еще продолжала пульсировать в его сознании. Впрочем, это не помешало ему заметить, что его родственники заново отделали кирпичную кладку. И откуда у них лишние деньги? Троим сыновьям надо давать образование, да еще две девочки… Эжени, конечно, умная женщина, но лучше бы ей нанять горничную, чем брать этих итальяшек, которые, кажется, вечно глотают макароны. Тут дверь открылась, полковник начал подниматься по лестнице, и ему показалось, что он услышал смех где-то в глубине дома.

Приятная гостиная у Эжени, подумал он, стоя в ожидании. В комнате был беспорядок. В одном месте на полу валялись клочки бумаги — видно, кто-то что-то распаковывал. Они были в Италии, вспомнил полковник. На столе стояло зеркало. Вероятно, одна из вещиц, которые она там подобрала: такие штуки обычно и привозят из Италии. Старое зеркало, все в пятнах. Полковник расправил перед зеркалом галстук.

Однако я предпочитаю зеркала, в которых можно себя увидеть, подумал он, отворачиваясь. Пианино открыто. И чашка с чаем — полковник улыбнулся, — как всегда, полупустая. По всей комнате ветки с высохшими красными и желтыми листьями. Она любит цветы. Полковник был рад, что не забыл свое обычное приношение. Он выставил цветок в папиросной бумаге перед собой. Но почему в комнате полно дыма? Вот опять потянуло… Оба окна в соседней комнате были открыты, дым шел из сада. Траву, что ли, жгут? Полковник подошел к окну и выглянул. Да, точно — Эжени с двумя девочками. Развели костер. Магдалена, его любимица, подбросила целую охапку палых листьев — высоко, как могла, — и пламя взвилось огромным веером.

— Это опасно! — крикнул полковник.

Эжени отвела детей от огня. Они подпрыгивали от восторга. Вторая девочка, Сара, проскочила под материнской рукой, сгребла еще одну охапку листьев и тоже бросила в костер. Пламя взвилось огромным веером. Подошел слуга-итальянец и доложил о приходе гостя. Полковник постучал по оконному стеклу. Эжени обернулась и увидела его. Одной рукой она прижала к себе детей, а другой помахала полковнику.

— Стой на месте! — крикнула она. — Мы сейчас придем!

Клок дыма налетел прямо на полковника, глаза его заслезились, он отвернулся и сел на стул у дивана. Через секунду торопливо вошла Эжени, протягивая к нему руки. Он встал и взял ее руки в свои.

— Мы жжем костер, — сказала она. Глаза у нее блестели, волосы выбились из прически. — Поэтому я такая растрепанная, — добавила она, поднося руку к голове. Даже в неприбранном виде она исключительно хороша, подумал Эйбел. Красивая, крупная женщина, начинающая полнеть, заметил он, когда они пожали руки, но ей это идет. Такие женщины привлекали его гораздо сильнее, чем типичные розовощекие англичанки. Ее плоть походила на желтоватый и мягкий воск, глаза были темные, как у иностранки, а на носу — горбинка. Полковник протянул ей камелию, свой традиционный подарок. Негромко ахнув, Эжени вынула цветок из папиросной бумаги и села.

— Как мило с твоей стороны! — сказала она, подержала цветок перед собой, любуясь, а потом, по своему обыкновению, взяла стебелек губами. Ее движения всегда казались полковнику очаровательными.

— Костер в честь дня рождения? — спросил он и запротестовал: — Нет-нет-нет, чаю я не хочу.

Она взяла свою чашку и отпила оставшийся холодный чай. Вид Эжени навеял полковнику воспоминания о Востоке: вот так женщины в жарких странах сидят в дверях домов, на солнце… Однако теперь было очень холодно: окно было открыто, дым несло в комнату. Полковник все еще держал в руке газету. Он положил ее на стол.

— Читала новость? — спросил он.

Эжени поставила чашку, ее большие темные глаза слегка расширились. Казалось, в них таятся огромные запасы чувств. Ожидая, когда полковник продолжит, она чуть подняла руку в вопросительном жесте.

— Парнелл, — отрывисто сказал Эйбел. — Умер.

— Умер?! — переспросила Эжени. Ее рука театрально упала.

— Да. В Брайтоне. Вчера.

— Парнелл умер! — повторила она.

— Выходит, так, — сказал полковник. Ее эмоциональность всегда заставляла его чувствовать себя более трезвым, но ему это нравилось. Она взяла газету.

— Бедняжка! — прошептала Эжени, бросив газету.

— Бедняжка? — переспросил полковник. Ее глаза наполнились слезами. Он был озадачен. Она имеет в виду Китти О’Шей?[28] О ней он и не подумал. — Ради него она поломала свою жизнь, — сказал полковник, слегка фыркнув.

— Ах, но как, должно быть, она его любила… — проговорила Эжени.

Она провела рукой по глазам. Полковник помолчал. Ее реакция казалась ему несоразмерной, но она была искренней. Ему это импонировало.

— Да, — сказал полковник довольно сухо. — Да, наверное.

Эжени опять взяла цветок и принялась вертеть его в руках. Время от времени она становилась странно рассеянной, но полковнику всегда бывало с ней легко. Рядом с ней его тело будто расслаблялось, точно спадало какое-то напряжение.

— Как страдают люди!.. — прошептала она, глядя на цветок. — Как они страдают, Эйбел! — Она повернулась и посмотрела прямо на него.

Из соседней комнаты влетел клуб дыма.

— Ты не боишься сквозняка? — спросил полковник, посмотрев на окно.

Она ответила не сразу. Покрутила цветок в руке. Затем встала и улыбнулась.

— Да-да. Закрой! — сказала она, изящно взмахнув рукой.

Полковник подошел к окну и закрыл его. Когда он обернулся, она уже стояла перед зеркалом и приводила в порядок волосы.

— Мы развели костер в честь дня рождения Мэгги, — тихо сказала Эжени, глядясь в рябое венецианское зеркало. — Поэтому, поэтому… — Она пригладила волосы и прикрепила камелию к платью. — Я такая…

Она чуть склонила голову набок, оценивая, как сочетается цветок с платьем. Полковник сел и стал ждать. Смотрел он в свою газету.

— Похоже, они собираются замять дело, — сказал он.

— Неужели ты хочешь сказать… — начала Эжени, но тут дверь открылась, и вошли дети. Мэгги, старшая, появилась первой, вторая девочка, Сара, держалась за ней.

— Приветствую! — громко сказал полковник. — Вот и они! — Он обернулся. Он очень любил детей. — Желаю тебе счастья и долголетия, Мэгги!

Он нащупал в кармане ожерелье, которое Кросби уложила в картонную коробочку. Мэгги подошла, чтобы взять подарок. Волосы у нее были расчесаны, и одета она была в чистое накрахмаленное платье. Девочка открыла коробку, и золотисто-синее ожерелье повисло на ее пальце. На мгновение полковник засомневался, нравится ли оно ей. На детской руке оно выглядело немного безвкусным. К тому же сама Мэгги молчала. Однако мать сразу нашла те слова, которые должна была произнести дочь:

— Какая прелесть, Мэгги! Просто прелесть!

Мэгги по-прежнему молча держала ожерелье.

— Скажи дяде Эйбелу спасибо за чудное ожерелье, — подсказала мать.

— Спасибо за ожерелье, дядя Эйбел, — четко и ровно повторила Мэгги, но полковник опять почувствовал укол сомнения. Его охватила досада, причем никак не соразмерная причине. Впрочем, мать застегнула ожерелье на шее у девочки, а затем повернулась к младшей дочери, которая подглядывала из-за спинки кресла. — Иди сюда, Сара, — сказала мать. — Подойди и поздоровайся.

Эжени протянула руку — и для того, чтобы подманить девочку, и чтобы скрыть едва заметный физический изъян, который всегда вызывал у полковника чувство неловкости. В раннем детстве ее уронили, и от этого одно плечо было слегка выше, чем другое. Полковник ощущал дурноту: он не мог выносить даже малейшее уродство в ребенке. Впрочем, это не влияло на настроение девочки. Она подскочила к нему, повернулась на одной ножке и поцеловала его в щеку. Затем она потянула сестру за платье, и обе, смеясь, выбежали в соседнюю комнату.

— Сейчас будут восхищаться твоим прелестным подарком, Эйбел, — сказала Эжени. — Как ты их балуешь! И меня тоже, — добавила она, прикоснувшись к цветку камелии на груди.

— Надеюсь, ей понравилось? — спросил полковник. Эжени не ответила. Она опять взяла чашку с холодным чаем и отпила в своей вальяжной манере южной женщины.

— А теперь, — сказала она, откинувшись на спинку, — расскажи мне все свои новости.

Полковник тоже откинулся на спинку и задумался. Какие у него новости? Вот так, сразу, в голову ничего не приходило. Рядом с Эжени ему всегда хотелось быть немножко эффектным. Она бросала отблеск на все вокруг себя. Пока он колебался, опять заговорила она:

— Мы чудесно провели время в Венеции! Я брала с собой детей. Поэтому мы все такие загорелые. Жили мы не на Большом канале — я терпеть не могу Большой канал, — но совсем рядом с ним. Две недели палящего солнца. А цвета… — Она помолчала. — Изумительные! — Эжени выбросила вперед руку. Жесты у нее были весьма выразительные. Вот так она все приукрашивает, подумал полковник. Но и этим она ему нравилась.

Он не был в Венеции много лет.

— Там были приятные люди? — спросил он.

— Ни души, — сказала Эжени. — Ни души. Никого, кроме жуткой мисс ***. Она из тех женщин, из-за которых начинаешь стыдиться своей родины! — с чувством произнесла она.

— Я знаю таких, — усмехнулся полковник.

— Но возвращаться из Лидо по вечерам, — продолжила Эжени, — когда сверху — облака, а снизу — вода… У нас был балкон, мы любили там сидеть. — Она сделал паузу.

— Дигби был с вами? — спросил полковник.

— Нет. Бедный Дигби. Он отдыхал раньше, в августе. Ездил в Шотландию, к Лассуэйдам, охотиться. Ему это на пользу, ты знаешь.

Вот опять, приукрашивает, подумал полковник.

Но Эжени заговорила опять:

— Так, расскажи о своих. Как там Мартин и Элинор, Хью и Милли, Моррис и… — Она запнулась. Полковник понял, что она забыла, как зовут жену Морриса.

— Силия, — подсказал он и замолчал. Он хотел рассказать о Майре, но стал говорить о детях: о Хью и Милли, Моррисе и Силии. И об Эдварде.

— Похоже, его ценят в Оксфорде, — пробурчал полковник. Он очень гордился Эдвардом.

— А Делия? — спросила Эжени. Она взглянула на газету.

Полковник сразу потерял всю свою приветливость. Он напустил на себя грозную мрачность и стал похож на старого быка, выставившего рога, подумала Эжени.

— Может быть, это образумит ее, — зло сказал он.

Помолчали. Из сада донеслись крики и смех.

— Ох уж эти дети! — воскликнула Эжени. Она встала и подошла к окну. Полковник последовал за ней.

Дети пробрались обратно в сад. Костер яростно полыхал. Посреди сада поднимался целый столб огня. Девочки танцевали вокруг него, галдя и хохоча. Рядом стоял обтрепанный старик с граблями, похожий на опустившегося конюха. Эжени распахнула окно и крикнула. Но девочки продолжали пляску. Полковник тоже высунулся. Они были похожи на дикарок с развевающимися волосами. Полковнику захотелось выбежать в сад и прыгнуть через костер, — но он был слишком стар. Пламя рвалось ввысь — расплавленное золото, красный жар.

— Браво! — крикнул полковник и захлопал в ладоши. — Браво!

— Маленькие чертовки! — сказала Эжени. Она радовалась не меньше них, отметил про себя полковник. Эжени перегнулась через подоконник и прокричала старику с граблями: — Подбросьте еще! Пусть горит ярче!

Но старик уже разгребал огонь. Головешки валялись порознь. Пламя опало.

Старик отогнал детей.

— Вот и все, — вздохнула Эжени и повернулась.

Кто-то вошел в комнату.

— Ой, Дигби, а я и не слышала! — воскликнула она. Дигби стоял с портфелем в руке.


— Здравствуй, Дигби! — сказал Эйбел, пожимая руку брату.

— Откуда столько дыма? — спросил Дигби, оглядываясь.

Он слегка постарел, подумал Эйбел. Дигби был в сюртуке, верхние пуговицы расстегнуты. Сюртук немного потертый, волосы с проседью. Но очень хорош собой. Рядом с ним полковник всегда чувствовал себя грузным, потрепанным жизнью, грубоватым. Ему было немного неловко за то, что его застали высунувшимся из окна и хлопавшим в ладоши. Он выглядит старше, подумал полковник, когда они стояли рядом, — а ведь он на пять лет моложе меня. Он был известным человеком в своей области: достиг высот, получил рыцарское звание и все остальное. Но я богаче, с удовлетворением вспомнил полковник. Поскольку из двух братьев именно Эйбел всегда считался неудачником.

— У тебя такой усталый вид, Дигби! — воскликнула Эжени, садясь. — Ему нужен настоящий отпуск. — Она повернулась к Эйбелу. — Скажи ты ему.

Дигби смахнул белую нитку, приставшую к его брюкам. Слегка кашлянул. Комната была полна дыма.

— Что это за дым? — спросил он жену.

— Мы жгли костер в честь дня рождения Мэгги, — сказала она, будто оправдываясь.

— Ах да, — сказал Дигби. Эйбелу стало неприятно: Мэгги была его любимицей, отцу следовало помнить, когда у нее день рождения.

— Да, — сказала Эжени, опять поворачиваясь к Эйбелу, — всем он позволяет уходить в отпуск, а сам никогда не отдыхает. К тому же после целого дня на работе приходит домой с полным портфелем бумаг. — Она указала на портфель.

— Нельзя работать после ужина, — сказал Эйбел. — Это дурная привычка.

У Дигби действительно малость нездоровый цвет лица, подумал полковник. Дигби не обратил внимания на женские эмоции.

— Читал новость? — спросил он у брата, указав на газету.

— Да, еще бы! — отозвался Эйбел. Он любил говорить с братом о политике, хотя его слегка задевало обыкновение того напускать на себя важный вид, будто он знает гораздо больше, чем может сказать. Все равно на следующий день все будет в газетах, подумал полковник. Тем не менее они всегда говорили о политике. Эжени им это позволяла, уютно устроившись в углу дивана. Она никогда не вмешивалась. Однако через некоторое время она встала и начала убирать с пола мусор, выпавший из ящика при распаковке. Дигби замолчал и смотрел на нее — через зеркало.

— Оно тебе нравится? — спросила Эжени, положив руку на рамку.

— Да, — сказал Дигби, но в его голосе послышалась нота порицания. — Недурственное.

— Для моей спальни, — быстро проговорила Эжени.

Дигби смотрел, как она набивает клочки бумаги в ящик.

— Не забудь, — сказал он, — мы ужинаем с Четэмами.

— Я помню. — Эжени опять прикоснулась к волосам. — Мне надо привести себя в порядок.

Кто такие «Четэмы»? — спросил себя Эйбел. Важные персоны, большие шишки, предположил он с некоторым презрением. Да, они много вращаются в этом мире. Полковник воспринял эту фразу как намек на то, что ему пора. Братья уже сказали друг другу все, что хотели. Он, однако, надеялся, что еще сможет поговорить с Эжени наедине.

— Насчет этих африканских дел…[29] — начал полковник, вспомнив еще одну тему, но тут вошли дети, — чтобы пожелать спокойной ночи. На Мэгги было его ожерелье. Оно очень мило выглядит, подумал полковник, — или это сама девочка выглядит так мило? Но их платьица, чистые розово-голубые платьица, были измяты и перепачканы закопченными лондонскими листьями, которые побывали в их руках. — Чумазые негодницы! — сказал полковник с улыбкой.

— Зачем вы играли в саду в выходных платьях? — спросил сэр Дигби, целуя Мэгги. Он сказал это шутливо, но не без осуждения.

Мэгги не ответила. Ее взгляд был прикован к камелии на платье матери. Мэгги подошла ближе, продолжая смотреть на цветок.

— И ты — маленькая грязнуля! — сказал сэр Дигби, указывая на Сару.

— У Мэгги день рождения, — напомнила Эжени и протянула руку, как бы защищая дочь.

— Это как раз повод, я полагаю, — сказал сэр Дигби, окидывая дочерей взглядом, — чтобы-чтобы-чтобы улучшить поведенье. — Он повторил одно и то же слово несколько раз, пытаясь придать фразе игривость, но вышла она нескладной и напыщенной — как всегда, когда он говорил со своими детьми.

Сара посмотрела на отца, будто оценивая его.

— Чтобы-чтобы-чтобы улучшить поведенье, — повторила она. Слова потеряли смысл, зато девочка точно подхватила их ритм. Получилось довольно комично. Полковник засмеялся, заметив, однако, что Дигби раздражен. Он лишь погладил Сару по голове, когда она подошла пожелать ему спокойной ночи, зато Мэгги — поцеловал.

— День рождения удался? — спросил он, притягивая ее к себе.

Эйбел воспользовался моментом и стал прощаться.

— Но тебе же некуда спешить, Эйбел, а? — запротестовала Эжени, когда он протянул ей руку.

Она не отпускала его руку, будто не давая уйти. Что она имеет в виду? Она хочет, чтобы он остался или ушел? Взгляд ее больших темных глаз был двусмыслен.

— Но вы ведь идете ужинать, — сказал полковник.

— Да, — подтвердила Эжени и уронила его руку. Поскольку больше она ничего не сказала, ему оставалось лишь удалиться.

— Я прекрасно найду дорогу сам, — сказал полковник, покидая комнату.

Он медленно спускался по лестнице, чувствуя себя подавленным и разочарованным. Он не побыл с нею наедине, ничего ей не рассказал. Видимо, он так ничего никому и не расскажет. В конце концов, думал он, спускаясь по лестнице — медленно, тяжело, — это его личное дело, и оно больше никого не касается. У каждого свои заботы, думал он, беря шляпу и оглядываясь.

Да… Дом полон красивых вещей. Он окинул туманным взором большое темно-красное кресло с позолоченными ножками в форме птичьих лап, которое стояло в передней. Он завидовал Дигби — тому, какой у него дом, какая жена, какие дети. Полковник чувствовал, что стареет. Все его дети выросли и покинули его. Он остановился на пороге и выглянул на улицу. Почти стемнело, горели фонари. Осень была на исходе. Полковник зашагал по темной ветреной улице, по мостовой, уже испещренной дождевыми каплями. На него налетел клок дыма — прямо в лицо. Падали листья.

1907

Стояла середина лета, вечерами и ночами было жарко. Лунные лучи, падая на воду, выбеливали ее, отчего нельзя было понять, глубока она или дно совсем рядом. Твердые же предметы луна серебрила и наделяла блеском, так что даже листья на деревьях вдоль сельских дорог казались лакированными. По всем тихим сельским дорогам, ведущим к Лондону, тащились телеги. Крепкие поводья были неподвижно зажаты в сильных руках: овощи, фрукты и цветы путешествуют медленно. Высоко груженные корзинами с капустой, вишней, гвоздиками телеги походили на караваны племен, согнанных врагами со своего места и кочующих в поисках воды и новых пастбищ. Они тащились по разным дорогам, держась обочин. Даже лошади, даже будь они слепы, все равно различали бы в отдалении гул Лондона. А возницы, хотя и дремали, все же видели из-под полуопущенных век огненную дымку вечно пылающего города. На рассвете они слагали свое бремя на рынке Ковент-Гарден. Столы, помосты, даже булыжные мостовые были украшены капустой, вишней и гвоздиками — будто неземными одеждами, сваленными перед стиркой.

Все окна были открыты. Звучала музыка. Из-за темно-красных полупрозрачных занавесок, которые то и дело надувались от ветра, неслись звуки вечного вальса: «После веселого бала, танцы и шум позади…»[30], подобного змее, проглотившей свой хвост, — кольцо замыкалось где-то между Хаммерсмитом и Шордичем. Вальс повторяли снова и снова тромбоны у пивных заведений, его насвистывали юные посыльные, его же играли для танцующих оркестры в частных домах. Люди сидели за маленькими столиками в романтической таверне, что нависает над рекой в Уоппинге[31] — между складами древесины, к которым пришвартованы баржи; та же картина — в Мейфэре. На каждом столике своя лампа, с абажуром из тугого красного шелка, и цветы, которые еще в полдень тянули влагу из земли, а теперь расслабились и распустили лепестки в вазах. На каждом столике — горка клубники и бледная жирная перепелка. А Мартину — после Индии, после Африки — казалось волнующим обратиться к девушке с голыми плечами, к женщине, чьи волосы переливались украшавшими их зелеными крылышками жуков, и сказать ей что-то в духе вальса, который заглушал половину слов своими любовными трелями. Какая разница, что именно сказано? Она глянула через плечо, почти не слушая, и к ней подошел мужчина с орденами, а дама в черном платье, с брильянтами, отозвала его в укромный уголок.

Вечер сгущался, и нежно-голубой свет ложился на базарные телеги, которые все тащились вдоль обочин — мимо Вестминстера, мимо круглых желтых часов, мимо кофейных ларьков и статуй, окоченело сжимавших свои жезлы и свитки. Следом шли уборщики, поливавшие мостовые. Окурки сигарет, кусочки серебристой бумаги, апельсиновая кожура — весь дневной мусор сметался прочь; а телеги все тащились, экипажи неутомимо тряслись по невзрачным улицам Кенсингтона, под искрящимися огнями Мейфэра, везя дам с высокими прическами и господ в белых жилетах по разбитым сухим мостовым, которые в лунном свете казались покрытыми тонким слоем серебра.

— Смотри! — сказала Эжени, когда экипаж въехал на мост в летних сумерках. — Прелестно, правда?

Она указала рукой на воду. Они пересекали Серпантин. Впрочем, замечание было сделано лишь вскользь: Эжени слушала то, что говорил ее муж. С ними была и дочь, Магдалена; она посмотрела туда, куда указала мать. Серпантин пламенел в лучах заходящего солнца; группы деревьев смотрелись скульптурно, постепенно теряя подробности очертаний; картину завершала призрачная конструкция белого мостика. Свет фонарей и остатки солнечного света странно смешивались между собой.

— …конечно, это поставило правительство в трудное положение, — говорил сэр Дигби. — Но ведь именно этого он и хочет.

— Да… Этот молодой человек прославится, — сказала леди Парджитер.

Экипаж миновал мост и оказался в тени деревьев. Затем он покинул парк и присоединился к длинной, двигавшейся в сторону Марбл-Арч веренице других экипажей, которые везли людей в вечерних нарядах на спектакли и званые ужины. Свет становился все более искусственным и желтым. Эжени наклонилась и прикоснулась к платью дочери. Мэгги подняла глаза. Она думала, что родители по-прежнему говорят о политике.

— Так… — сказала мать, поправляя цветок на груди Мэгги. Она склонила голову набок и с одобрением посмотрела на дочь. Затем она вдруг рассмеялась и простерла руку в сторону. — Ты знаешь, что меня так задержало? Эта проказница Салли…

Но ее перебил муж. Ему на глаза попались освещенные часы.

— Мы опоздаем, — сказал он.

— Но восемь пятнадцать означает восемь тридцать, — возразила Эжени, когда они свернули в переулок.

В доме на Браун-стрит царила тишина. Свет фонаря проникал через оконце над входной дверью, причудливо выхватывая из тьмы поднос с бокалами на столе, цилиндр и кресло с позолоченными ножками в форме птичьих лап. Пустое кресло точно ждало кого-то и от этого выглядело торжественно, будто стояло на потрескавшемся полу в какой-нибудь итальянской прихожей. Но все молчало. Слуга Антонио спал. Служанка Молли спала. Только внизу, в цокольном этаже, то открывалась, то закрывалась со стуком дверь. И больше никаких звуков.


Салли в своей спальне под самой крышей дома повернулась на бок и прислушалась. Ей показалось, что входная дверь щелкнула. В открытое окно хлынула танцевальная музыка, заглушившая все на свете.

Салли села на постели и посмотрела в щелку между шторами. Ей было видно полоску неба, крыши, дерево в саду, а еще — напротив — зады длинного ряда домов. Один из них был ярко освещен, из открытых высоких окон неслась танцевальная музыка. Там вальсировали. Салли видела, как по шторам пляшут тени. Читать было невозможно, спать — тоже. Сначала мешала музыка, потом вдруг послышался разговор; люди вышли в сад, голоса затараторили. Потом опять началась музыка.

Стояла теплая летняя ночь, и, хотя было уже поздно, весь мир как будто шевелился. Шум уличного движения звучал отдаленно, но неумолчно.

На постели Салли лежала выцветшая коричневая книга, но она не читала. Читать было невозможно, спать — тоже. Она легла на спину, подложив руки под голову.

— И он говорит, — прошептала Салли, — что мир это лишь… — Она замялась. Как он сказал? Лишь мысль, кажется? — спросила она у себя, как будто успела забыть те слова. Что ж, раз нельзя ни читать, ни спать, она позволит себе быть мыслью. Легче представить себя чем-то, а не думать об этом. Ее ноги, руки, все тело должны лежать неподвижно, чтобы принять участие в этом вселенском процессе мышления, который, как сказал этот человек, и есть жизнь мира. Салли вытянулась. Где начинается мысль?

В ступнях? Вот они, выпирают под простыней. Они показались ей существующими отдельно, очень далеко. Она закрыла глаза. Тут, невольно, что-то в ней напряглось. Невозможно представить себя мыслью. Она стала чем-то конкретным: древесным корнем, погруженным в землю; сосуды пронизывали холодную плоть; дерево простирало ветви, на ветвях были листья…

— …солнце светит сквозь листья, — произнесла Салли, шевеля пальцем. Она открыла глаза, желая убедиться, что солнечный свет лежит на листьях, и увидела настоящее дерево за окном в саду. На нем не было и намека на солнечный свет и ни одного листа. Салли на мгновение показалось, что кто-то ей возражает. Поскольку дерево было черно, совершенно черно.

Она облокотилась на подоконник и выглянула, чтобы рассмотреть дерево получше. Из зала, где танцевали, донеслись нестройные аплодисменты. Музыка затихла. Все стали спускаться по железной лестнице в сад, стена которого была обозначена голубыми и желтыми фонарями. Голоса зазвучали громче. Людей становилось все больше и больше. Ограниченный пунктирной линией зеленый квадрат был полон бледных фигур женщин в вечерних платьях и прямых черно-белых фигур мужчин в вечерних костюмах. Салли наблюдала, как они входят и выходят. Люди разговаривали и смеялись, но они были слишком далеко, чтобы можно было расслышать слова. Порой одно слово или хохот отделялись от общего фона, а потом все опять заполнял неясный гомон. В саду Парджитеров было пусто и тихо. По стене воровато кралась кошка. Остановилась. Затем двинулась дальше — будто по какому-то тайному заданию. Грянул очередной танец.

— Ну вот, опять! Опять и опять! — раздраженно воскликнула Салли. Ветерок, напитанный странным сухим запахом лондонской почвы, повеял ей в лицо, вздувая шторы. Растянувшись на постели, она смотрела на луну, которая висела на невообразимой высоте. На фоне луны плыли клочки тумана. Наконец они пропали, и Салли увидела линии, будто высеченные на белом диске. Что это? — подумала она. Горы? Долины? А если долины, стала она воображать, закрыв глаза, то там есть белые деревья, холодные пещеры, и соловьи — два соловья призывают друг друга, перекликаются через долину… Вальс подхватил слова «два соловья призывают друг друга» и разнес по округе, однако, повторяя ритм снова и снова, он огрубил их, сгубил их. Танцевальная музыка вторгалась во все. Сначала она вызывала восторг, потом надоедала и, наконец, становилась невыносимой. А ведь было всего без двадцати час.

Губа Салли приподнялась, как у лошади, которая собирается укусить. Коричневая книжка оказалась скучной. Салли протянула руку над головой — к полке, уставленной потертыми книгами, — и не глядя достала с полки другой томик. Она открыла его наугад. Однако взгляд ее привлекла одна из парочек, по-прежнему сидевшая в саду, хотя остальные ушли в дом. О чем они говорят, интересно, подумала Салли. В траве что-то блестело. Она увидела, что черно-белая фигура наклонилась и подняла неизвестный предмет.

— И, поднимая его, — прошептала Салли, выглядывая из окна, — он говорит своей даме: «Смотрите, мисс Смит, что я нашел в траве, — осколок моего сердца, моего разбитого сердца. Я нашел его в траве и буду носить на груди», — и она пробормотала в такт печальному вальсу: — Сердце разбито любовью, точно… — Она прервалась и посмотрела в книгу. На форзаце было написано:

«Саре Парджитер от ее двоюродного брата Эдварда Парджитера».

— …точно стеклянный сосуд, — закончила она, перевернула титульный лист и прочитала: — «Антигона Софокла, переложенная на английские стихи Эдвардом Парджитером».

Салли опять выглянула из окна. Мужчина и женщина покинули сад и уже поднимались по железной лестнице. Она проследила за ними взглядом. Они вошли в танцевальный зал.

— Наверное, посреди танца, — прошептала она, — он достанет находку, посмотрит на нее и скажет: «Что это? Всего лишь осколок стекла… осколок стекла». — Салли вновь обратилась к книге. — «Антигона Софокла», — прочла она.

Книга была совсем новенькая, открывалась со скрипом — потому что Салли открыла ее впервые.

— «Антигона Софокла, переложенная на английские стихи Эдвардом Парджитером», — снова прочла она. Он подарил ей книгу в Оксфорде, жарким днем, когда они бродили по церквям и библиотекам. — Бродили и ныли, — пробормотала она, переворачивая страницы, — и он сказал мне, вставая из глубокого кресла и проводя рукой по волосам: «Эх, пропавшая юность моя»… — Вальс достиг апогея, кульминации своей печали. — Взял он и поднял разбитый бокал, — бормотала Салли в такт, — точно несчастное сердце свое… — Музыка прекратилась, послышались аплодисменты, танцоры опять вышли в сад.

Она пролистала страницы. Сначала она читала по одной строке наугад, а затем из мусора вырванных слов начали вставать сцены — быстро, расплывчато, вразброс. Непогребенное тело убитого лежит, как срубленное дерево, как статуя, выставив в воздух окоченевшую ногу. Стервятники собираются вокруг. Хлопая крыльями, опускаются на серебристый песок. Ковыляя, раскачиваясь, вразвалку, двигаются неуклюжие птицы. Подпрыгивают, размахивая мотнями сизых глоток, — читая, Салли ладонью отстукивала ритм по одеялу, — стремятся к трупу. Быстро, быстро, быстро нанося удары клювами, терзают гниющую плоть. Да. Салли посмотрела на дерево в саду. Непогребенное тело убитого лежит на песке. Но тут появляется в желтом вихре пыли — кто? Салли быстро перевернула страницу. Антигона? Она появляется из облака пыли там, где скачут стервятники, и сыплет белый песок на почерневшую ногу. Стоит, позволяя белой пыли падать на почерневшую ногу. Но смотрите! Еще облака, темные облака. Всадники спрыгнули наземь. Она схвачена, ее запястья стянуты жгутами из ивы, и ведут ее, плененную, — куда?

Из сада донесся раскат хохота. Салли посмотрела в окно. Куда они повели ее? В саду было полно людей. Она не могла расслышать ни слова из того, что они говорили. Фигуры выходили из дома и удалялись обратно.

— На честный суд почтенного владыки? — прошептала Салли: она опять читала слова, выбирая наугад, потому что больше смотрела в окно. Его звали Креонт. Он замуровал ее. Была лунная ночь. Лопасти кактусов отливали серебром. Человек в набедренной повязке три раза сильно стукнул деревянным молотком по свежей кладке. Ее погребли заживо. Гробницей стал курган из кирпичей. Внутри хватало места, только чтобы лежать. Лежать под кирпичами на спине, сказала Салли. Вот и конец, зевнула она, закрывая книгу.

Она растянулась под прохладной гладкой простыней и закрыла подушкой уши. Простыня и одеяло мягко облегали ее тело. А снизу был длинный прохладный матрац. Музыка стала звучать глуше. Ее тело вдруг оборвалось и упало на землю. Темное крыло прошлось по ее сознанию, оставляя за собой молчание, пустоту. Все звуки — музыка, голоса — вытянулись в одну линию и перестали различаться. Книга упала на пол. Салли спала.


— Чудесный вечер, — сказала девушка, поднимавшаяся по железной лестнице со своим спутником. Она положила руку на перила. Они были очень холодными. Девушка посмотрела на небо. Луну окружал желтый ореол. Она как будто смеялась, мерцая. Ее спутник тоже взглянул вверх, а потом поднялся на еще одну ступеньку, ничего не сказав, поскольку был робок.

— Завтра собираетесь на матч? — наконец скованно выговорил он: они почти не были знакомы.

— Если брат выедет вовремя, чтобы довезти меня, — ответила девушка и тоже поднялась на ступеньку. Затем они вошли в танцевальный зал, он слегка поклонился и покинул ее, потому что его ждал компаньон.

Небо совершенно прояснилось, и луна теперь висела в открытом пространстве, как будто ее свет поглотил всю тяжесть облаков, расчистив идеальную танцевальную площадку. Некоторое время озаренный луною свод неба оставался чистым, но потом подул ветерок, и лик луны пересекло небольшое облако.


В спальне послышался какой-то звук. Сара перевернулась с боку на бок.

— Кто там? — проговорила она, села и потерла глаза.

Это была ее сестра. Она стояла в дверях, не решаясь войти.

— Спишь? — тихо спросила она.

— Нет, — сказала Сара, потирая глаза. — Не сплю, — добавила она, открыв их.

Мэгги прошла через комнату и села на край кровати. Ветер надувал штору, простыни почти сползли на пол. На мгновение Мэгги изумил вид комнаты. По сравнению с бальным залом она казалась такой неприбранной. На умывальнике стоял стакан с зубной щеткой, полотенце было намотано на вешалку, на полу валялась книга. Мэгги нагнулась и подобрала книгу. В этот момент с улицы ворвалась музыка. Мэгги отодвинула штору. Женщины в светлых платьях, мужчины в черно-белом толпились на верхней площадке лестницы у входа в танцевальный зал. Через сад доносились обрывки разговора и смех.

— Там танцы? — спросила Мэгги.

— Да, через несколько домов.

Мэгги выглянула из окна. Издалека музыка звучала романтично, таинственно, и цвета смешивались между собой, поэтому не было видно ни одного чисто-розового, белого или синего пятна.

Мэгги потянулась и сняла с платья цветок. Он завял, на белых лепестках виднелись темные пятна. Она опять выглянула из окна. Свет фонарей падал очень причудливо: один лист сиял зеленью, другой был ярко-белым. Ветки перекрещивались на разных уровнях. Вдруг Салли засмеялась и спросила:

— Тебе никто не дарил осколок стекла, говоря: «Мисс Парджитер, это мое разбитое сердце»?

— Нет, — сказала Мэгги. — С какой стати?

Цветок упал у нее с колен на пол.

— Я тут все думала… — сказала Сара. — Эти люди в саду…

Она махнула рукой в сторону окна. Какое-то время они молчали, слушая танцевальную музыку.

— А с кем рядом ты сидела? — наконец спросила Сара.

— С мужчиной в золотых галунах, — ответила Мэгги.

— В золотых галунах? — повторила Сара.

Мэгги промолчала. Она постепенно привыкала к комнате, ощущение контраста между захламленной спальней и шиком бального зала покидало ее. Она завидовала сестре, лежавшей в постели, с открытым окном, в которое дул ветерок.

— Он разоделся к приему, — сказала Мэгги и опять замолчала. Что-то привлекло ее взгляд. Ветка под ветром качалась вверх-вниз. Мэгги отодвинула штору. Теперь ей было видно все небо, дома и ветви деревьев в саду.

— Это от луны, — сказала она. Листья были белыми из-за луны. Обе девушки посмотрели на луну, сиявшую, как серебряная монета, тщательно отполированная, очень твердая и четкая.

— Но о чем же тогда говорят на званых вечерах, — спросила Сара, — если не о разбитых сердцах?

Мэгги смахнула с руки белую нитку от перчатки.

— Одни говорят одно, — сказала она, вставая, — а другие — другое.

Она сняла с покрывала коричневую книжку и расправила простыни. Сара взяла книжку у нее из рук.

— Он считает, — сообщила она, похлопав по невзрачному коричневому томику, — что мир — это лишь мысль, Мэгги.

— Вот как? — откликнулась Мэгги, кладя книгу на умывальник. Она знала, что это уловка, призванная задержать ее для разговора.

— Ты согласна? — спросила Сара.

— Возможно, — сказала Мэгги, не задумываясь. Она протянула руку, чтобы задернуть штору. — Он считает, что мир — это лишь мысль? — переспросила она, держась за штору, но не задергивая ее.

Она думала о чем-то подобном, когда экипаж пересекал Серпантин — когда мать перебила ее мысли. Она думала: «Что я такое? Мы одно целое или мы разделены?» — что-то в этом роде.

— А как же деревья и цвета? — спросила она, оборачиваясь.

— Деревья и цвета? — повторила Сара.

— Деревья существовали бы, если бы мы их не видели?

— Что такое «я»?… Я… — Она замолчала, не зная, что хочет сказать. Она говорила чепуху. — Да, — сказала Сара. — Что такое «я»? — Она уцепилась за сестрину юбку, желая то ли просто задержать ее, то ли поспорить. — Что такое «я»? — повторила она.

Но тут за дверью послышался шелест, и вошла их мать.


— Ах, дорогие мои дети! — воскликнула она. — Все еще не спите? Опять разговоры?

Она прошла через комнату, лучась и сияя, словно еще была под впечатлением от бала. На ее шее и руках сверкали драгоценности. Она была необыкновенно хороша. Эжени огляделась.

— И цветок на полу, и все в беспорядке, — сказала она. Она подобрала цветок, который уронила Мэгги, и поднесла к губам.

— Просто я читала, мама, и ждала, — сказала Сара. Она взяла обнаженную руку матери и погладила ее. Она так точно копировала мать, что Мэгги улыбнулась. Внешне одна была полной противоположностью другой: леди Парджитер такая вальяжная, Салли такая угловатая. Но имитация получилась идеально и произвела действие: леди Парджитер позволила, чтобы ее притянули на кровать.

— Но тебе пора спать, Сал, — запротестовала Эжени. — Что сказал доктор? Лежать прямо, лежать спокойно. — Она откинулась на подушки.

— Я лежу прямо и спокойно, — сказала Сара. — Так, — она посмотрела на мать, — расскажи мне о приеме.

Мэгги стояла у окна. Она смотрела, как по железной лестнице спускаются парочки. Скоро сад наполнился бледными белыми и розовыми пятнами, которые двигались туда-сюда. Разговор о приеме у себя за спиной она слушала вполуха.

— Прием был очень милый, — сказала мать.

Мэгги приблизила лицо к стеклу. Квадрат сада затопили пятна разнообразных оттенков, которые, казалось, наплывали друг на друга, пока не попадали под прямой свет из дома, внезапно превращаясь в дам и мужчин в вечерних нарядах.

— Рыбных ножей не было? — услышала она вопрос Сары.

Мэгги обернулась.

— С кем рядом я сидела? — спросила она.

— С сэром Мэтью Мэйхью, — сказала леди Парджитер.

— Кто такой сэр Мэтью Мэйхью? — спросила Мэгги.

— Весьма уважаемый человек, Мэгги! — сказала мать, взмахнув рукой.

— Весьма уважаемый человек, — эхом откликнулась Сара.

— Но это действительно так. — Леди Парджитер улыбнулась, глядя на дочь, которую особенно любила, возможно, за ее плечо.

— Сидеть с ним рядом — большая честь, Мэгги, — сказала она с неодобрением. — Большая честь. — Она задумалась, как будто вспомнила какую-то сценку, а затем подняла взгляд.

— А когда Мэри Палмер, — опять заговорила леди Парджитер, — спросила меня: «Где ваша дочь?» — я смотрю и вижу Мэгги, за милю от меня, на другом конце зала, беседующей с Мартином, которого она может встретить в любой день своей жизни в омнибусе!

Она акцентировала слова так сильно, что казалось, будто они взлетают и падают. При этом она отбивала ритм своей речи пальцами по голой руке Салли.

— Но я не вижу Мартина каждый день, — возразила Мэгги. — Я не видела его с тех пор, как он вернулся из Африки.

Мать перебила ее:

— На приемы ходят, дорогая Мэгги, не для того, чтобы говорить с кузенами. На приемы ходят для того…

Тут снаружи опять ворвалась музыка. Первые аккорды были преисполнены неистовой энергией, будто властно сзывали танцоров обратно. Леди Парджитер не договорила фразу. Она вздохнула. Ее тело словно обмякло. Тяжелые веки чуть прикрыли большие темные глаза. Она медленно покачивала головой в такт музыке.

— Что это играют? — пробормотала Эжени. Она стала мурлыкать мелодию, отбивая рукой ритм. — Я когда-то под это танцевала.

— Станцуй сейчас, мама, — попросила Сара.

— Да, мама. Покажи, как ты раньше танцевала, — стала уговаривать ее Мэгги.

— Без кавалера? — удивилась леди Парджитер.

Мэгги отодвинула кресло.

— Кавалера ты представь себе, — не отступала Сара.

— Ну что ж, — сказала леди Парджитер и встала.

Примерно вот так. — Она выдержала паузу, взяла одной рукой край юбки, другую — с цветком — слегка согнула и стала кружиться на расчищенном Мэгги пространстве. Она двигалась с необыкновенной величавостью. Все ее тело изящно подчинялось ритму и переливам музыки, которая зазвучала громче и яснее, как только Эжени начала свой танец. Она кружилась и кружилась между столами и стульями, а когда музыка затихла, воскликнула: «Вот!» Ее тело как будто сложилось и закрылось, она еще раз выдохнула: «Вот!» — и опустилась — одним движением — на край кровати.

— Чудо! — воскликнула Мэгги. Она смотрела на мать с восхищением.

— Глупости, — засмеялась леди Парджитер. Она немного запыхалась. — Я уже стара танцевать. Вот в молодости, в вашем возрасте… — Она перевела дух.

— Ты танцевала и танцевала, и выбежала на террасу, и нашла записку, вложенную в твой букет, — сказала Сара, поглаживая руку матери. — Расскажи эту историю, мама.

— Не сегодня, — отказалась леди Парджитер. — Слышите, часы бьют!

Аббатство располагалось очень близко, и бой часов наполнил спальню, мягко, но тревожно, будто в окно влетела стая вздохов, которые спешили один вослед другому, скрывая за собой что-то грозное. Леди Парджитер стала считать. Было очень поздно.

— Я расскажу вам, как это было, на днях, — сказала она, наклоняясь, чтобы поцеловать дочь на прощанье.

— Сейчас! Сейчас! — закричала Сара, не отпуская мать.

— Нет, не сейчас, не сейчас! — Леди Парджитер опять засмеялась, выдергивая свою руку. — Меня папа зовет!

Из коридора послышались шаги, а потом — из-за двери — голос сэра Дигби:

— Эжени! Очень поздно, Эжени!

— Иду! — крикнула она в ответ. — Иду!

Сара ухватилась за шлейф ее платья.

— Ты еще не рассказала нам историю про букет, мама!

— Эжени! — опять позвал сэр Дигби, в его голосе слышалась властность, не допускающая возражений. — Ты заперла…

— Да, да, да, — сказала Эжени. — Я все расскажу вам в другой раз.

Она освободилась от рук Сары, быстро поцеловала обеих дочерей и вышла.

— Не расскажет, — с горечью сказала Мэгги, подбирая свои перчатки.

Они прислушались к голосам в коридоре. Говорил отец. Он сердито ворчал, порицая мать.

— Вытанцовывает верхом на своей шпаге. Верхом на шпаге и с цилиндром под мышкой, — сказала Сара, ожесточенно взбивая подушки.

Голоса стали слабеть: родители пошли по коридору, а затем вниз по лестнице.

— Как думаешь, от кого была та записка? — спросила Мэгги и посмотрела на сестру, которая зарывалась в подушки.

— Какая записка? А, в букете. Не помню. — Она зевнула.

Мэгги закрыла окно и сдвинула шторы, оставив узкую щель, через которую проникал свет.

— Задвинь совсем, Мэгги, — раздраженно попросила Сара. — Надоел этот шум.

Она свернулась калачиком спиной к окну, надвинув на голову подушку, чтобы не слышать музыку, которая все еще доносилась снаружи, и вдавив лицо в ложбину между подушками. Она была похожа на куколку, туго закутанную в белые простыни. Виден оставался только нос. Под простыней ясно определялись очертания бедра и стоп, торчавших над краем кровати.

Сара издала глубокий вздох, перешедший в сопение. Она уже спала.


Мэгги пошла по коридору и увидела, что внизу горит свет. Она остановилась и перегнулась через перила. Передняя была освещена. Мэгги увидела большое итальянское кресло с позолоченными ножками-лапами. На нем лежал брошенный матерью плащ, его золотистые складки мягко ниспадали на фоне темно-красной обивки. На столе стоял поднос с виски и сифоном. Затем Мэгги услышала голоса родителей, поднимавшихся по кухонной лестнице. Они возвращались с цокольного этажа. Недавно в одном из домов на их улице было совершено ограбление, и мать обещала врезать новый замок в дверь кухни, но забыла. Мэгги услышала, как отец сказал:

— …расплавят, и поминай как звали.

Мэгги поднялась на несколько ступенек.

— Мне очень стыдно, Дигби, — сказала Эжени, когда они вошли в переднюю. — Я завяжу узелок на носовом платке. И схожу завтра утром сразу после завтрака… Да, — она подхватила с кресла плащ, — пойду сама и скажу: «С меня хватит ваших оправданий, мистер Той. Вы слишком часто меня обманывали. После стольких лет!»

Последовала пауза. Мэгги услышала, как журчит, наливаясь в бокал, газированная вода, затем звякнуло стекло, после чего свет погас.

1908

Был март, и дул ветер. Впрочем, он не «дул». Он рвал и хлестал. Он был так жесток. Так несносен. Он не только выбеливал щеки и покрывал красными пятнами носы, он задирал юбки, выставлял напоказ толстые ноги, заставлял штанины облеплять костлявые голени. В нем не было плавности, полноты. Он скорее напоминал серп, но не тот, что жнет колосья во благо, а тот, что губит, наслаждаясь бесплодной пустотой. Одним порывом он стирал цвет — отнимал его даже у полотен Рембрандта в Национальной галерее, даже у роскошного рубина в витрине на Бонд-стрит: один порыв — и все обесцвечено. Если где и была родина у этого ветра, то на Собачьем острове[32], среди консервных банок, сваленных рядом с серой ночлежкой, на окраине грязного города. Ветер взметал гнилые листья, даря им еще одну судорогу тленного существования, издевался над ними, высмеивал их, однако ему нечем было заменить свои осмеянные жертвы на их опустевшем месте. Они падали на землю. Бесцельный и бесплодный, визжащий от восторга разрушения, он мог лишь сдирать кору, сбивать цветы, обнажать голую кость, гасить свет в окнах, загонять пожилых господ глубже и глубже в пахнущие кожей пазухи клубов, а пожилых дам с пустыми глазами и дряблыми щеками обрекать на безрадостное сидение среди кисточек и салфеток в спальнях и кухнях. Торжествуя в своем распутстве, он опустошал улицы, гнал перед собой живую плоть, налетал на мусорный фургон, стоявший у Военно-Морского магазина, и разбрасывал по мостовой старые конверты, комки волос, бумажки, измазанные кровью, или чем-то желтым, или типографской краской, и швырял их в гипсовые ноги, в фонарные столбы, в стенки почтовых ящиков, заставлял их ожесточенно лепиться к окрестным оградам.


Мэтти Стайлз, смотрительница дома на Браун-стрит, которая, нахохлившись, сидела в цокольном этаже, подняла голову. По тротуару несло пыль. Она проникала под двери, сквозь оконные рамы, покрывала сундуки и шкафы. Но Мэтти это не трогало. Она была из невезучих. Она думала, что место будет надежное и на нем удастся скоротать лето. Хозяйка умерла, хозяин тоже. Мэтти получила работу через своего сына, полицейского. Дом с таким цокольным этажом ни за что не уйдет до Рождества — так ей сказали. Ей надо было только показывать дом покупателям, которые приходили от агента с разрешением на осмотр. Она всегда обращала их внимание на цокольный этаж, на то, какой он сырой. «Видите, на потолке пятно». Вон оно, отлично заметно. И все равно, покупателю из Китая дом пришелся по вкусу. Годится, сказал он. У него было свое дело в городе. Какая же она невезучая — всего через три месяца переселяться к сыну в Пимлико[33].

Зазвенел звонок. Пусть его звонит, пусть, пусть, проворчала она. Она больше не будет открывать дверь. Какой-то человек стоит у порога. Она видела ноги на фоне ограды. Пусть звонит, сколько ему угодно. Дом продан. Не видит, что ли, объявление на доске? Читать, что ли, не умеет? Или глаз у него нет? Она придвинулась поближе к огню, который еле пробивался из-под бледной золы. Она видит его ноги у порога — между клеткой для канареек и грязным бельем, которое она собиралась выстирать, но этот ветер не дал — из-за него плечо заныло адски. Пусть звонит, пока дом не рухнет, — ей все равно.

А стоял там Мартин.

«Продано», — было написано на полоске ярко-розовой бумаги, приклеенной к щиту агентства по продаже недвижимости.

— Уже! — сказал Мартин. Он сделал небольшой крюк, чтобы увидеть дом на Браун-стрит. А тот уже продан. Розовая бумажка поразила Мартина. Уже продан, а ведь Дигби всего три месяца как умер, Эжени — чуть больше года. Он постоял, глядя на темные окна, покрытые пылью. Это был своеобразный дом, построенный в восемнадцатом веке. Эжени гордилась им. А мне нравилось там бывать, подумал Мартин. Но сейчас на пороге лежала старая газета, между прутьями ограды застряли клочья соломы; на окнах не было штор, и он мог заглянуть в пустую комнату. Из-за решетки в окне цокольного этажа на него смотрела женщина. Звонить было бессмысленно. Он пошел прочь. На улице его охватило ощущение утраты.

Гадкий, жалкий конец, думал он. Я любил там бывать. Но ему не нравилось думать о неприятном. Что толку? — спрашивал он себя.

— «Дочь короля Испании, — напевал он, поворачивая за угол, — приехала ко мне…»[34]

«Интересно, сколько еще, — думал он, звоня в дверь дома на Эберкорн-Террас, — старая Кросби заставит меня ждать?» Ветер был очень холодный.

Он стоял и смотрел на светло-желтый фасад большого, архитектурно ничем не примечательного, но, безусловно, удобного семейного особняка, в котором до сих пор жили его отец и сестра.

«Она стала неторопливой», — подумал Мартин, ежась от ветра. Но тут дверь открылась, и показалась Кросби.

— Здравствуйте, Кросби, — сказал Мартин.

Она широко улыбнулась ему, показав золотой зуб. Считалось, что Мартин всегда был ее любимцем, — эта мысль доставила ему удовольствие.

— Как поживаете? — спросил он, отдавая ей шляпу.

Она была все та же — разве чуть больше сморщилась, стала еще больше похожа на комара, и голубые глаза еще сильнее выпучились.

— Ревматизм беспокоит? — спросил Мартин, когда Кросби помогала ему снять пальто. Она молча ухмыльнулась. Он был настроен дружелюбно и рад увидеть ее почти не переменившейся.

— А где мисс Элинор? — Он открыл дверь гостиной. Комната была пуста. Элинор отсутствовала. Но она была здесь недавно, раз на столе лежала книга. Ничего не изменилось — Мартин был рад это увидеть. Он стоял у камина и смотрел на портрет матери. За последние годы это изображение перестало быть его матерью и превратилось просто в произведение искусства. Но картина была грязной.

Раньше в траве был цветок, подумал Мартин, глядя на темный угол картины, а теперь — только грязно-бурая краска. Интересно, что она читает? Он взял книгу, прислоненную к чайнику, и заглянул в нее.

— «Ренан», — прочел он. — Почему Ренан?

Он начал читать, чтобы скоротать ожидание.


— Мистер Мартин пожаловал, мисс, — сказала Кросби, открывая дверь кабинета.

Элинор оглянулась. Она стояла у отцовского кресла с ворохом газетных вырезок, как будто только что читала их вслух. Перед отцом была шахматная доска с расставленными для партии фигурами. Но он сидел, откинувшись на спинку, и выглядел сонно и мрачно.

— Сохрани их… Убери куда-нибудь, — сказал он, ткнув большим пальцем в сторону газетных вырезок. Это признак глубокой старости, подумала Элинор, — то, что он просит сохранить вырезки. После удара он стал вялым и неповоротливым, на носу и щеках были видны красные сосуды. Элинор тоже чувствовала себя старой, отяжелевшей и медлительной.

— Пожаловал мистер Мартин, — повторила Кросби.

— Мартин пришел, — сказала Элинор.

Отец будто не услышал. Он сидел, уткнув подбородок в грудь.

— Мартин, — повторила Элинор. — Мартин…

Он хочет его увидеть или нет? Она подождала, пока в голове отца медленно сформируется мысль. Наконец он что-то проворчал. Но что это означает, она точно не знала.

— Я пришлю его к тебе после чая, — сказала Элинор и еще немного постояла. Отец выпрямился и начал переставлять шахматные фигуры. Он по-прежнему не падает духом, с гордостью подумала она. Все так же стремится все делать сам.


Она вошла в гостиную и увидела Мартина, который стоял перед безмятежным, улыбающимся изображением матери. В руке он держал книгу.

— Почему Ренан? — спросил он, закрыл книгу и поцеловал сестру. — Почему Ренан?

Элинор слегка покраснела. Отчего-то ее смутило то, что он обнаружил раскрытую книгу. Она села и положила газетные вырезки на чайный столик.

— Как папа? — спросил Мартин.

Она поблекла, подумал он, глядя на Элинор, — и в волосах появилась проседь.

— Неважно, — сказала она и посмотрела на газетные вырезки. — Интересно, — добавила она, — кто все это пишет?

— Что именно? — спросил Мартин. Он взял измятую полоску бумаги и прочитал: — «…Незаурядный государственный служащий… человек широких интересов…» Ой, Дигби. Некрологи. Я сегодня проходил мимо их дома. Он продан.

— Уже? — удивилась Элинор.

— Вид такой заброшенный, — добавил Мартин. — В цокольном этаже сидит какая-то грязная старуха.

Элинор вынула из волос шпильку и принялась разделять фитиль под чайником на волокна. Мартин некоторое время наблюдал за ней молча.

— Я любил там бывать, — наконец сказал он. — Я любил Эжени.

Элинор ответила не сразу.

— Да… — проговорила она без уверенности. Она никогда не чувствовала себя рядом с Эжени непринужденно. — Хотя она все преувеличивала, — добавила Элинор.

— Ну, разумеется, — засмеялся Мартин, по-видимому что-то вспомнив. — Чувства меры в ней было меньше, чем… Его пора выбросить, Нелл, — перебил себя он, раздраженный ее возней с фитилем.

— Нет-нет, — возразила Элинор. — Он вскипает вовремя.

Она помолчала. Протянув руку за чайницей, она отмерила чай для заварки, считая:

— Одна, две, три, четыре.

Она пользуется все той же старинной серебряной чайницей, отметил Мартин, — с задвижной крышкой. Он молча смотрел, как сестра методично отмеряет чай: одна, две, три, четыре ложки…

— Мы не спасем свои души ложью, — вдруг резко выговорил он.

О чем это он? — подумала Элинор.

— Когда я была с ними в Италии… — сказала она вслух.

Но тут открылась дверь, и вошла Кросби с блюдом. За ней в комнату вбежала собака.

— Я хотела сказать… — продолжила было Элинор, но она не могла сказать то, что намеревалась, пока Кросби крутилась в комнате.

— Мисс Элинор нужен новый чайник, — сказал Мартин, указав на старый медный чайник с почти стершимся орнаментом в виде роз, который он всегда терпеть не мог.

— Кросби, — сказала Элинор, все еще орудуя шпилькой, — не одобряет новых изобретений. Кросби и метрополитену себя не доверит, верно, Кросби?

Кросби усмехнулась. Они всегда говорили о ней в третьем лице, потому что она никогда не отвечала — лишь усмехалась. Собака принюхалась к блюду, которое Кросби только что поставила на стол.

— Кросби слишком раскормила животину, — сказал Мартин, указывая на собаку.

— Я постоянно это ей говорю, — откликнулась Элинор.

— На вашем месте, Кросби, — сказал Мартин, — я урезал бы ее рацион и каждое утро устраивал бы ей пробежки по парку.

Кросби широко открыла рот.

— Ах, мистер Мартин! — возмутилась она его жестокости.

Собака последовала за ней вон из комнаты.

— Кросби все та же, — сказал Мартин.

Элинор приподняла крышку чайника и заглянула внутрь. Пузырьков пока не было.

— Чертов чайник, — сказал Мартин. Он взял одну из вырезок и начал скручивать из нее жгут.

— Не надо, папа хочет сохранить их, — сказала Элинор. — Он был совсем не такой. — Она положила руку на вырезки. — Ничего общего.

— А какой он был? — спросил Мартин.

Элинор помолчала. Она могла ясно представить себе дядю: он держит в одной руке цилиндр, а другую положил ей на плечо; они остановились перед какой-то картиной. Но как описать его?

— Он водил меня в Национальную галерею, — сказала она.

— Человек он был весьма образованный, — сказал Мартин, — но при этом жуткий сноб.

— Только с виду, — сказала Элинор.

— И всегда придирался к Эжени по мелочам, — добавил Мартин.

— Представь, каково было жить с ней. Эти манеры…

Она выбросила руку в сторону, но не так, как это делала Эжени, подумал Мартин.

— Я любил ее, — сказал он. — Любил бывать там.

Он вспомнил неприбранную комнату: пианино открыто, окно тоже, ветер раздувает занавески, и тетя идет к нему навстречу, протягивая руки. «Какая радость, Мартин! Какая радость!» — обычно говорила она. Из чего состояла ее личная жизнь? — задавался он вопросом. У нее были романы? Должны были быть — разумеется, еще бы.

— Кажется, была некая история, — начал он, — насчет письма?

Он хотел сказать: «Кажется, у нее был с кем-то роман?» — но с сестрой говорить откровенно было труднее, чем с другими женщинами, потому что она все еще обращалась с ним как с мальчиком. Влюблялась ли когда-нибудь Элинор? — думал он, глядя на нее.

— Да, — сказала она, — была история…

Но в этот момент резко прозвенел электрический звонок. Она не договорила.

— Папа, — сказала Элинор и привстала.

— Не надо, — возразил Мартин. — Я схожу, — он встал. — Я обещал ему партию в шахматы.

— Спасибо, Мартин. Ему будет приятно, — сказала Элинор, чувствуя облегчение от того, что он вышел, оставив ее одну.


Она откинулась на спинку кресла. Как ужасна старость, думала она. Она отнимает у человека его способности — одну за другой, оставляя лишь что-то живое в сердцевине, оставляя — она сгребла в кучу газетные вырезки — лишь партию в шахматы и вечерний визит генерала Арбатнота.

Лучше умереть, как Эжени и Дигби, в расцвете сил, не потеряв ни одной из своих способностей. Но он был совсем не такой, думала Элинор, глядя на вырезки. «Мужчина исключительно привлекательной внешности… рыбачил, охотился, играл в гольф…» Нет, ничего похожего. Он был странным человеком. Слабым, чувствительным, любящим титулы, живопись. Часто его подавляла, как догадывалась Элинор, чрезмерная эмоциональность жены. Элинор отодвинула вырезки и взяла свою книгу. Удивительно, как по-разному двое воспринимают одного и того же человека, думала она. Вот Мартину нравилась Эжени, а ей — Дигби. Она начала читать.

Ей всегда хотелось больше знать о христианстве — с чего оно началось, что оно означало у своего истока. Бог есть любовь, Царствие Небесное внутри нас — все эти изречения, думала она, листая страницы, что они значат? Сами слова были прекрасны. Но кто сказал их — и когда? Носик чайника выпустил в нее струю пара, и она отодвинула его. Ветер гремел окнами в глубине дома, гнул низкорослые кусты, на которых все еще не было листьев. Эти слова сказал человек под фиговым деревом на горе, думала она. А другой человек записал их. Но что если сказанное тем человеком так же ложно, как и то, что этот человек — она прикоснулась ложкой к газетным вырезкам — говорит о Дигби? И вот я, думала она, глядя на фарфор в голландском буфете, сижу в гостиной, и во мне звучит отголосок сказанного кем-то много лет назад — слова дошли до меня (фарфор стал из голубого сине-серым) — через горы, через моря.

Ее мысли прервал звук, донесшийся из передней. Кто-то вошел? Она прислушалась. Нет, это ветер. Дул жуткий ветер. Он прижимал дом к земле; хватал его мертвой хваткой, а потом отпускал — чтобы тот развалился на части. Наверху хлопнула дверь; там в спальне, вероятно, открыто окно. Штора постукивает. Трудно сосредоточиться на Ренане. Впрочем, он ей нравился. По-французски она, конечно, читала легко. И по-итальянски. И немного по-немецки. Но какие большие пустоты, какие пробелы, думала она, опираясь на спинку кресла, есть в ее знаниях! Как мало она знает обо всем. Взять хотя бы эту чашку. Она подняла чашку перед собой. Из чего она состоит? Из атомов? А что такое атомы и что держит их вместе? Гладкая и твердая фарфоровая поверхность с красными цветами на секунду показалась ей чудесной тайной. Однако из передней опять что-то послышалось. Это был ветер, но и чей-то голос, кто-то говорил. Наверное, Мартин. Но с кем он может говорить? Элинор прислушалась, но не смогла разобрать слов из-за ветра. И почему он сказал: «Мы не спасем свои души ложью»? Он имел в виду самого себя. Всегда понятно по интонации, когда человек говорит о самом себе. Возможно, он оправдывал свою отставку из армии. Мужественный поступок, подумала Элинор, но не странно ли — она прислушалась к голосам, — что он при этом такой франт? На нем новый синий костюм в белую полоску. И усы он сбрил. Ему не надо был становиться военным, подумала она, — он слишком задиристый… В передней все еще разговаривали. Она не слышала, что он говорит, но звук его голоса навеял ей мысль, что, наверное, у него было много романов. Да — ей стало это совершенно ясно по его голосу, звучавшему за дверью — у него было очень много романов. Но с кем? И почему мужчины придают романам такое значение? — задала она себе вопрос, когда дверь открылась.

— Роза, здравствуй! — воскликнула она, с удивлением увидев сестру. — Я думала, ты в Нортумберленде!

— Ты думала, что я в Нортумберленде! — засмеялась Роза, целуя ее. — С какой стати? Я сказала, восемнадцатого.

— Разве сегодня не одиннадцатое? — спросила Элинор.

— Ты отстала от времени всего на неделю, Нелл, — сказал Мартин.

— Значит, я на всех письмах поставила неверные даты! — Элинор с тревогой посмотрела на письменный стол. Моржа с потертой щетинкой там уже не было. — Чаю, Роза? — спросила она.

— Нет, я хочу в ванну, — сказала Роза. Она сбросила шляпку и провела рукой по волосам, пропуская их между пальцев.

— Ты прекрасно выглядишь, — сказала Элинор, думая о том, как хороша ее сестра. Однако на подбородке у нее была царапина.

— Ну просто красавица! — засмеялся Мартин.

Роза вскинула голову, точно кобылица. Вечно они пикируются, подумала Элинор, — Мартин с Розой. Роза была хорошенькая, но Элинор считала, что ей стоит получше одеваться. На ней был зеленый ворсистый жакет и юбка с кожаными пуговицами, а в руках — залоснившаяся сумка. Она устраивала митинги на Севере.

— Хочу в ванну, — повторила Роза. — Я грязная. А это что такое? — Она указала на газетные вырезки. — А, дядя Дигби, — небрежно добавила она, отодвигая в сторону бумажные полоски. С его смерти прошло уже несколько месяцев, вырезки пожелтели и съежились.

— Мартин говорит, дом продан, — сказала Элинор.

— Вот как? — безразлично откликнулась Роза. Она отломила кусочек кекса и стала жевать его. — Порчу себе аппетит, — сказала она. — Пообедать было некогда.

— Какая деловая женщина! — поддразнил ее Мартин.

— А как митинги? — спросила Элинор.

— Да, как там Север? — спросил Мартин.

Они стали говорить о политике. Роза выступала на дополнительных выборах. В нее бросили камнем, — она поднесла руку к подбородку. Но ей понравилось.

— Думаю, мы дали им пищу для размышлений, — сказала она, отламывая еще кусочек от кекса.

Это ей надо было стать военным, подумала Элинор. Она была копией старого дяди Парджитера, командовавшего кавалерийским отрядом. Мартин, особенно такой — без усов, так что видны губы, — мог бы стать — кем? — возможно, архитектором. Он такой… — она посмотрела в окно. Начался град. Белые прутья секли окно задней комнаты. Резкий порыв ветра пригнул к земле побледневшие кустики. Наверху, в спальне матери, хлопнуло окно. Наверное, надо пойти и закрыть его, подумала Элинор. Дождь, поди, заносит в комнату.

— Элинор… — сказала Роза. — Элинор…

Элинор вздрогнула.

— Элинор хандрит, — сказал Мартин.

— Вовсе нет, вовсе нет, — возразила Элинор. — Что ты сказала?

— Я хотела спросить, — сказала Роза. — Помнишь скандал, когда сломали микроскоп? Так вот, я встретила того мальчишку — того гадкого мальчишку с лицом, как у хорька, — Эрриджа, там, на Севере.

— Он был не гадкий, — сказал Мартин.

— Гадкий, — упрямо повторила Роза. — Гадкий маленький подлец. Он сказал, что микроскоп сломала я, а на самом деле это сделал он. Помнишь тот скандал? — Она повернулась к Элинор.

— Того скандала я не помню, — сказала Элинор. — Их было так много.

— Тот был из худших, — сказал Мартин.

— Да, — подтвердила Роза. Она поджала губы, что-то живо припомнив. — А после него, — она повернулась к Мартину, — ты пришел в детскую и позвал меня на Круглый пруд ловить жуков. Помнишь?

Она помолчала. В этом воспоминании было что-то особенное, поняла Элинор. Роза говорила слишком эмоционально.

— Ты сказал: «Я предложу тебе три раза, и если после третьего ты не ответишь, то я пойду один». И я про себя поклялась: «Он пойдет один». — Ее голубые глаза сверкнули.

— Так и вижу тебя, — сказал Мартин, — в розовом платье, с ножом в руке.

— И ты пошел, — продолжила Роза. В ее голосе слышалась подавляемая ярость. — А я бросилась в ванную и нанесла себе эту рану. — Она обнажила запястье. Элинор посмотрела на него. Запястный сустав пересекал тонкий белый рубец.

Когда она это сделала? — подумала Элинор и не смогла вспомнить. Роза заперлась в ванной с ножом и порезала себе руку. А она ничего об этом не знала. Элинор присмотрелась к белой отметине. Наверное, было много крови.

— Роза всегда была смутьянкой, — сказал Мартин, вставая. — У нее с детства дьявольский характер, — добавил он. Он немного постоял, оглядывая гостиную, заставленную жуткими предметами мебели, от которых он избавился бы, окажись на месте Элинор. Но ее, вероятно, такие вещи не трогали.

— Ужинать куда-то идешь? — спросила она. Он каждый вечер ужинал не дома. Ей хотелось бы спросить его, куда он идет.

Он молча кивнул. Он встречал самых разных людей, незнакомых ей, и не хотел о них говорить. Мартин отвернулся к камину.

— Картину надо почистить, — сказал он, указывая на портрет матери. — Хорошая работа, — добавил он, глядя на него оценивающим взором. — Но разве там в траве не было цветка?

Элинор подняла глаза на портрет. Много лет она смотрела на него, не видя.

— А разве был? — удивилась она.

— Да, маленький голубой цветок, — сказал Мартин. — Я помню его с детства.

Он обернулся. При виде Розы, которая сидела за чайным столиком, все еще сжав кулак, Мартина посетило воспоминание из детства. Он увидел ее стоящей спиной к двери классной комнаты, красную как рак, с туго поджатыми губами — как сейчас. Она чего-то хотела от него. А он скатал бумажный шар и бросил в нее.

— Как ужасно быть ребенком! — сказал Мартин и помахал ей рукой, пересекая комнату. — Верно, Роза?

— Да, — сказала Роза. — И дети никому об этом не могут рассказать.

При очередном порыве ветра послышался звон разбитого стекла.

— Оранжерея мисс Пим? — предположил Мартин, остановившись в дверях.

— Мисс Пим? — переспросила Элинор. — Она уже двадцать лет как умерла!

1910

За городом был вполне обычный день, один из бесконечного хоровода дней, сменяющих друг друга, покуда годы чередуют зелень и багрянец, всходы и жатву. Было ни жарко, ни холодно: английский весенний день, достаточно ясный, но с неизменным лиловым облаком за холмом, которое может принести дождь. По траве то неслись тени, то солнечный свет заливал ее.

В Лондоне, однако, уже чувствовались напор и давление грядущего сезона — особенно в Вест-Энде, где развевались флаги, стучали трости, струились платья, а на свежевыкрашенных стенах торчали полотняные козырьки и висели корзинки с красными геранями. Готовились и парки: Сент-Джеймсский, Грин-парк, Гайд-парк. Еще утром, до того как могло начаться какое-либо шествие, среди пухлых коричневых клумб с кудрявыми гиацинтами были расставлены зеленые складные стулья; они будто ждали событий, ждали, когда поднимется занавес, когда королева Александра, наклонившись, войдет в ворота. У нее было лицо, как цветочный лепесток, и она всегда носила розовую гвоздику.

Мужчины лежали на траве, расстегнув пиджаки и читая газеты. На голой выскобленной поляне под Марбл-Арч собирались ораторы, их безучастно созерцали няньки, а матери, сидя на траве, наблюдали за игрой своих детей. По Парк-Лейн и Пикадилли, словно по прорезям, двигались повозки, автомобили и омнибусы, то останавливаясь, то дергаясь вперед опять, — как будто головоломку собирали, а потом опять разрушали. Наступал Сезон, и улицы были переполнены. Облака же над Парк-Лейн и Пикадилли были все так же свободны, все так же порывисто блуждали по небу, то окрашивая окна в золото, то замазывая их чернотой, облака проносились и таяли, хотя даже итальянский мрамор с желтыми прожилками, сверкающий в карьерах, не выглядел более твердым и монолитным, чем облака над Парк-Лейн.


Если омнибус остановится здесь, подумала Роза, посмотрев вбок, она выйдет. Омнибус остановился, и она встала. Жаль, подумала она, ступив на тротуар и увидев свое отражение в витрине швейного ателье, — можно было бы и одеваться лучше, и выглядеть привлекательнее. Всегда только дешевая готовая одежда, жакеты и юбки от «Уайтлиз». Зато — экономия времени, да и годы — ей было за сорок — позволяли уже почти не заботиться о том, что думают другие. Раньше они говорили: почему ты не выходишь замуж? Почему не делаешь то или это, вмешивались. Теперь перестали.

По привычке она зашла постоять в одну из маленьких ниш на мосту. Люди всегда останавливаются посмотреть на реку. В это утро она текла быстро, грязнозолотая, где гладкая, где покрытая рябью: был прилив. Как обычно — буксир и баржи с зерном и черной просмоленной парусиной. У быков моста бурлила вода. Роза стояла, смотрела вниз, и постепенно вид потока вызвал у нее давно схороненное воспоминание. Оно было болезненным. Она вспомнила, как однажды вечером, после одного свидания, она стояла здесь и плакала. Текли ее слезы, и вместе с ними, казалось ей, утекало ее счастье. Она обернулась — и тогда, и сейчас — и увидела церкви, мачты и крыши города. Все на месте, сказала она себе. Вид, безусловно, был великолепный… Она посмотрела какое-то время, а потом повернулась в другую сторону. Здание парламента. Странное выражение — нахмуренная улыбка — появилось на ее лице, и она выпрямилась, слегка откинув голову назад, — как будто вела вперед армию.

— Чертовы мошенники! — сказала Роза громко, стукнув кулаком по парапету. Проходивший мимо клерк удивленно посмотрел на нее. Она засмеялась. Она часто разговаривала сама с собой. А почему бы нет? Это тоже было одним из ее утешений, как жакет и юбка, как шляпка, которую она нацепила, не взглянув в зеркало. Если людям охота смеяться — пусть. Она зашагала дальше. Ей предстоял обед на Хайямз-Плейс[35] с двоюродными сестрами. Она сама напросилась недолго думая, когда встретила Мэгги в магазине. Сначала она услышала голос, потом увидела руку. Удивительно — учитывая, сколь мало она была знакома с ними, ведь они жили за границей, — какое сильное ощущение она испытала, сидя там, у прилавка, еще до того, как Мэгги увидела ее, — наверное, это родственное чувство, это дает себя знать родная кровь? Она встала и сказала: «Можно, я зайду к вам?» — хотя, как всегда, была занята и не любила ломать свой день посередине. Она пошла дальше. Сестры жили на площади Хайямз-Плейс, за рекой. Хайямз-Плейс — несколько старых домов, стоящих полукругом, с резным названием посередине — она очень часто ходила мимо, когда жила там. В те давние дни она не раз задавалась вопросом: «Кто такой был этот Хайям?» Но так и не получила ответа. Она пошла дальше, за реку.


На убогой улице к югу от реки было очень шумно. То и дело какой-нибудь голос отделялся от общего гама.

Женщина кричала своей соседке; ребенок плакал. Мужчина толкал тачку и открывал рот, что-то крича в окна. В тачке лежали остовы кроватей, каминные решетки, кочерги и кривые железяки непонятного назначения. Но продавал он железный лом или покупал его, сказать было невозможно: все поглощал ритм, слова были почти стерты.

Уличный гул, шум движения, возгласы лоточников, отдельные крики и общий смешанный крик доносились до комнаты верхнего этажа на Хайямз-Плейс, в которой Сара Парджитер сидела за пианино. Она пела. Затем она умолкла и стала смотреть на сестру, накрывавшую на стол.

— Иди бродить в долины, — опять вполголоса напела Сара, — там розы все сорви, — она помолчала. — Очень мило, — сказала она мечтательно.

Мэгги взяла букет цветов, перерезала шпагат, которым они были туто увязаны, разложила их в ряд на столе, а затем стала устраивать их по одному в глиняном горшке. Цветы были разные: голубые, белые и лиловые. Сара наблюдала за сестрой. Вдруг она рассмеялась.

— Над чем это ты? — рассеянно спросила Мэгги. Она присоединила лиловый цветок к букету и оценила результат.

— Ослепленная восторгом созерцания, — проговорила Сара, — заслоняя глаза павлиньими перьями в утренней росе, — она указала на стол, — Мэгги сказала, — она вскочила и стала кружиться по комнате, — «Втроем — все равно что вдвоем, втроем — все равно что вдвоем!» — Она указала на стол, накрытый на три персоны.

— Но ведь нас трое, — сказала Мэгги. — Роза придет.

Сара остановилась. У нее вытянулось лицо.

— Роза придет? — переспросила она.

— Я тебе говорила. Я сказала, что Роза придет к нам обедать в пятницу. Сегодня пятница. И Роза придет обедать. С минуты на минуту. — Она встала и начала складывать кусок материи, лежавший на полу.

— Сегодня пятница, и Роза придет обедать, — повторила Сара.

— Я тебе рассказывала, — сказала Мэгги. — Я была в магазине. Покупала материю. И какая-то женщина, — она сделала паузу, чтобы аккуратнее сложить ткань, — вышла из-за прилавка и сказала: «Я ваша двоюродная сестра Роза. Можно мне навестить вас? В любой день, в любое время», — сказала она. Вот я и пригласила ее, — Мэгги положила материю на стул, — обедать.

Она оглядела комнату, чтобы проверить, все ли готово. Не хватало стульев. Сара подвинула стул.

— Роза придет, — сказала она. — А здесь она сядет. — Сара поставила стул к столу, лицом к окну. — И она снимет перчатки и положит их — одну с этой стороны, а другую — с этой. И скажет: «Я никогда не была в этой части Лондона».

— А потом? — спросила Мэгги, глядя на стол.

— Ты скажешь: «Здесь удобно ходить в театры».

— А потом?

— А потом она скажет задумчиво, улыбаясь, склонив голову набок: «Вы часто ходите в театр, Мэгги?»

— Нет, — сказала Мэгги. — У Розы рыжие волосы.

— Рыжие?! — воскликнула Сара. — Я думала, седые — тонкая прядь, выбившаяся из-под черного чепца…

— Нет, — сказала Мэгги. — У нее пышные рыжие волосы.

— Рыжие волосы, рыжая Роза! — воскликнула Сара. Она повернулась на носке. — Роза — сердца огонь, Роза — пламя души, Роза — скорбь мировая, рыжая, красная Роза!

Внизу хлопнула дверь. Они услышали поднимающиеся по лестнице шаги.

— Вот и она, — сказала Мэгги.

Шаги остановились. Они услышали голос: «Еще выше? На самый верх? Спасибо». Шаги опять стали подниматься.

— Какая жуткая пытка, — начала Сара, ломая пальцы и прижимаясь к сестре, — эта жизнь!

— Хватит глупостей, — сказала Мэтти, оттолкнув ее в тот момент, когда открылась дверь комната.


Вошла Роза.

— Мы не виделись сто лет, — сказала она, пожимая руки сестрам.

Она сама не знала, что заставило ее прийти. Все оказалось против ее ожидания. Комната была довольно явно отмечена бедностью, ковра не хватало на весь пол. В углу стояла швейная машинка, и Мэгги выглядела не так, как в магазине. Однако Роза заметила темно-красное кресло с позолотой, — это принесло ей облегчение.

— Оно стояло в передней, правда? — спросила она, ставя на кресло свою сумку.

— Да, — ответила Мэгги.

— И то зеркало, — сказала Роза, глядя на старое итальянское зеркало, все в пятнах, висевшее между окнами, — оно тоже оттуда, правда?

— Да, — подтвердила Мэгги, — из маминой спальни.

Последовала пауза. Говорить было вроде и не о чем.

— Какие милые вы нашли комнаты! — начала Роза, стараясь поддержать беседу. Комната была просторная, с небольшими резными украшениями на дверных косяках. — Но не слишком ли здесь шумно?

Под окном кричал человек. Роза выглянула на улицу. Напротив тянулся ряд шиферных крыш, похожих на полураскрытые зонтики. Высоко над ними вздымалось огромное здание, которое, если не считать тонких черных поперечных линий, казалось состоящим целиком из стекла. Это был завод. Человек на улице внизу продолжал вопить.

— Да, здесь шумно, — сказала Мэгги. — Зато удобно.

— Очень удобно ходить в театры, — добавила Сара, ставя на стол мясо.

— Я помню, — Роза повернулась к младшей сестре, — с тех пор, как жила тут.

— Вы здесь жили? — удивилась Мэгги, начиная раздавать котлеты.

— Не совсем здесь, за углом. С подругой.

— Мы думали, вы жили на Эберкорн-Террас, — сказала Сара.

— Разве нельзя жить больше, чем в одном месте? — спросила Роза, чуть раздраженно, потому что много где жила, имела много увлечений и много чем занималась.

— Я помню Эберкорн-Террас, — сказала Мэгги и, помолчав, продолжила: — Там была длинная комната, и дерево в конце, и портрет рыжеволосой девушки над камином.

Роза кивнула:

— Мамы в молодости.

— И круглый стол посередине, — продолжала Мэгги.

Роза кивнула.

— И у вас была горничная с голубыми глазами навыкате, да?

— Кросби. Она до сих пор с нами.

Трапеза продолжилась в молчании.

— А потом? — спросила Сара, как ребенок, требующий продолжения рассказа.

— Потом? — сказала Роза. — Ну, потом… — Она посмотрела на Мэгги и вспомнила девочку, приходившую к ним на чаепитие.

Она увидела, как все сидят за столом и — мелочь, которую она не вспоминала много лет, — Милли шпилькой разделяет на волокна фитиль спиртовки. Элинор — со своими расходными тетрадями, а сама она, Роза, подходит к ней и говорит: «Элинор, я хочу сходить к Лэмли».

Прошлое будто нависло над настоящим. Почему-то ей захотелось говорить о прошлом, рассказать сестрам о себе то, что она никому не рассказывала, — нечто скрытое от других. Она помолчала, невидящим взором глядя на цветы в середине стола. Она заметила синее зерно в желтой глазури вазы.

— Я помню дядю Эйбела, — сказала Мэгги. — Он подарил мне ожерелье. Синее ожерелье с золотыми крапинками.

— Он еще жив, — сообщила Роза.

Они говорят так, подумала она, словно Эберкорн-Террас — это сцена в пьесе. Словно те, о ком они говорят, реальные люди, но не в том смысле, в каком она сама себя чувствовала реальным человеком. Это озадачило ее, ей показалось, что она — это два разных человека, что она одновременно живет в двух эпохах. Она девочка в розовом платье, и она же сидит сейчас в этой комнате. Однако под окнами раздался сильный грохот: проехала телега. На столе задребезжали бокалы. Роза чуть вздрогнула, отвлеклась от мыслей о детстве и раздвинула бокалы.

— Не слишком ли здесь шумно? — сказала она.

— Шумно, зато удобно ходить в театры, — ответила Сара.

Роза подняла глаза. Она повторилась. Она считает меня старой дурой, подумала Роза, старой дурой, твердящей одно и то же. И едва заметно покраснела.

Что толку, думала она, пытаться рассказать людям о своем прошлом? Что такое прошлое? Она уставилась на вазу с синим зерном в желтой глазури. Зачем я пришла, думала она, они ведь только смеются надо мной? Салли встала и убрала тарелки.

— А Делия… — начала Мэгги, пока они ждали. Она придвинула к себе вазу и принялась расставлять в ней цветы. Она не слушала, а думала о своем. Розе она напомнила Дигби — тем, как она была поглощена цветами, точно расставлять цветы в вазе, чередуя белые с голубыми, — это самое важное дело на свете.

— Она замужем за ирландцем, — громко сказала Роза.

Мэгги взяла синий цветок и поставила рядом с белым.

— А Эдвард? — спросила она.

— Эдвард… — начала Роза, но тут вошла Салли с пудингом.

— Эдвард! — воскликнула она, подхватив последнее слово.

— «Лопни глаза сестры моей покойной жены, что служит чахлой опорой моей иссякшей старости…» — Салли поставила пудинг на стол. — Вот вам Эдвард, — сказала она. — Цитата из книги, которую он мне подарил. «О, моя растраченная юность!..»

Роза прямо-таки услышала, как это говорит Эдвард. Он имел обыкновение принижать себя, хотя на самом деле был о себе весьма высокого мнения.

Но этим Эдвард не исчерпывался. И она не позволила бы над ним смеяться, она очень любила брата и гордилась им.

— Теперь в Эдварде мало что осталось от этого, — сказала Роза.

— Я так и думала, — согласилась Сара, садясь напротив.

Помолчали. Роза опять взглянула на цветы. Зачем я пришла? — продолжала она спрашивать себя. Зачем сломала себе утро, оторвалась от ежедневных дел, хотя было ясно, что они не хотят ее видеть?

— Продолжайте, Роза, — сказала Мэгги, разрезая пудинг. — Расскажите нам еще о Парджитерах.

— О Парджитерах? — Роза увидела себя бегущей по широкой улице под фонарями. — Что может быть обычнее? Большая семья, живущая в большом доме… — И все же она считала саму себя очень даже интересной личностью. Роза умолкла. Сара посмотрела на нее.

— Они не обычные, — сказала Сара. — Парджитеры… — Она провела вилкой линию по скатерти. — Парджитеры идут все дальше и дальше, — вилка уперлась в солонку, — пока им не встречается скала. И тут Роза, — она опять посмотрела на Розу (та при этом чуть подобралась), — Роза пришпоривает коня, подъезжает к человеку в золотом мундире и говорит: «Будьте вы прокляты!» Ведь Роза такая, правда, Мэгги? — Она посмотрела на сестру так, будто рисовала на скатерти портрет Розы.

Это верно, подумала Роза, доедая пудинг. Я такая. Опять ей показалось, что она — это два человека одновременно.

— Ну, с этим покончено, — сказала Мэгги, отодвигая тарелку. — Идите сядьте в кресло, Роза.

Мэгги встала и подвинула к камину кресло, на сиденье которого проступали кольца пружин, как заметила Роза.

Они бедны, подумала она, оглядываясь вокруг. И в доме этом они поселились, потому что он дешевый. Они сами себе готовят: Салли ушла на кухню варить кофе. Роза придвинула свое кресло поближе к креслу Мэгги.

— Вы сами себе шьете? — спросила она, указав на швейную машинку в углу. На ней лежал сложенный кусок шелка.

— Да, — сказала Мэгги, тоже посмотрев на швейную машинку.

— Собираетесь на прием? — спросила Роза. Шелк был зеленого цвета, с голубым отливом.

— Завтра вечером, — сказала Мэгги. Она подняла руку к лицу в странном жесте, как будто хотела что-то скрыть. Она хочет что-то утаить от меня, подумала Роза, так же как я — от нее. Роза наблюдала за Мэгги. Та встала, принесла швейную машинку и шелк и начала вдевать нить в иглу. Руки у нее большие, тонкие и сильные, отметила Роза.

— Я никогда не умела шить для себя, — сказала она, глядя, как Мэгги разглаживает шелк под иглой. Розе стало легко. Она сняла шляпку и бросила ее на пол. Мэгги посмотрела на нее с одобрением. Роза была красива, какой-то грубовато-усталой красотой, и больше походила на мужчину, чем на женщину.

— Зато, — сказала Мэгги, осторожно начиная крутить ручку, — вы делали другие вещи. — Она говорила с интонацией человека, работающего руками.

Машинка уютно жужжала, иголка мерно протыкала шелк.

— Да, я делала другие вещи, — сказала Роза, гладя кошку, которая терлась об ее колено, — когда жила здесь. — Но это было много лет назад, — добавила она, — в молодости. Я жила здесь с подругой, — она вздохнула, — и учила малолетних воров.

Мэгги промолчала. Она крутила и крутила ручку жужжащей машинки.

— Воры мне всегда нравились больше других людей, — через некоторое время сказала Роза.

— Да, — откликнулась Мэгги.

— Мне никогда не нравилось жить дома, — сказала Роза. — Меня намного сильнее привлекала самостоятельность.

— Да, — сказала Мэгги.

Роза продолжала говорить.

Говорить, как она обнаружила, было легко, очень легко. И не надо было ни изрекать ничего умного, ни рассказывать о себе. Когда вошла Сара с кофе, она говорила о Ватерлоо-Роуд.

— За какого это толстяка вы цеплялись в Кампаньи? — спросила Сара, ставя поднос.

— В Кампаньи? — удивилась Роза. — О Кампаньи речь не шла.

— Я слышала из-за двери. — Сара начала разливать кофе. — Оттуда слова звучат так странно. — Она передала Розе чашку. — Мне показалось, вы говорите об Италии, Кампаньи, лунном свете.

Роза отрицательно покачала головой.

— Мы говорили о Ватерлоо-Роуд, — сказала она.

Но что именно она говорила? Ведь не просто же о Ватерлоо-Роуд. Вероятно, несла чушь. Первое, что приходило в голову.

— Я думаю, любой разговор окажется чушью, если его записать, — сказала она, помешивая себе кофе.

Мэгги на мгновение перестала крутить ручку и улыбнулась.

— Даже если не записывать, — сказала она.

— Но это единственный способ узнать друг друга, — возразила Роза. Она посмотрела на свои часы. Было позже, чем она думала. — Мне пора, — сказала она. — А может быть, пойдете со мной? — вдруг добавила она.

Мэгги подняла голову и посмотрела на нее.

— Куда? — спросила она.

Роза выдержала паузу.

— На собрание, — наконец ответила она. Ей хотелось скрыть то, что больше всего влекло ее. Она была сильно смущена. И все равно хотела, чтобы они пошли. Но зачем? — спрашивала она себя, стоя в неловком ожидании. Повисла пауза. — Вы можете посидеть наверху, — вдруг предложила она. — Увидите Элинор, Мартина — Парджитеров во плоти. — Она вспомнила метафору Сары. — Караван в пустыне.

Роза посмотрела на Сару. Та примостилась на подлокотнике кресла и прихлебывала кофе, качая ногой.

— А мне пойти? — спросила Сара, не переставая качать ногой.

Роза пожала плечами.

— Если хотите, — сказала она.

— А мне там понравится? — продолжала Сара, качая ногой. — На этом собрании? Как ты думаешь, Мэгги? Пойти мне или нет? Пойти или нет?

Мэгги ничего не сказала.

Тогда Сара встала, подошла к окну и принялась мурлыкать песенку:

— «Иди бродить в долины, там розы все сорви…»

Под окном прошел человек с криками:

— Железный лом берем! Железный лом!

Сара вдруг резко обернулась.

— Я пойду, — сказала она, точно приняла решение. — Быстро оденусь и пойду.

Она сорвалась с места и торопливо вышла в спальню. Похожа на тех птиц в зоопарке, подумала Роза, которые никогда не взлетают, а только быстро прыгают по траве.

Она посмотрела в окно. Унылая улочка. На углу пивная. Дома напротив обшарпанные, и очень шумно. «Железный лом берем! — кричал человек внизу. — Железный лом!» На дороге верещали дети. Они играли в классы. Роза стояла и смотрела на них.

— Бедные маленькие негодяи! — сказала она. Она подняла с пола свою шляпку, надела ее и решительно пришпилила к волосам, проткнув двумя булавками. Вы не находите довольно неприятным, — сказала она, прихлопнув шляпку сбоку перед зеркалом, — возвращаться домой по вечерам мимо пивной?

— Вы имеете в виду пьяных? — спросила Мэгги.

— Да. — Роза застегнула ряд кожаных пуговиц на своем строгом жакете и в нескольких местах поправила одежду, уже готовясь к выходу.

— А теперь о чем вы говорите? — спросила Сара, входя с ботинками в руках. — Об очередной поездке в Италию?

— Нет, — сказала Мэгги. Она говорила неразборчиво, потому что держала во рту булавки. — О приставаниях пьяных мужчин.

— О приставаниях пьяных мужчин, — повторила Сара. Она села и принялась надевать ботинки.

— Ко мне они не пристают, — сказала она.

Роза улыбнулась. Это было очевидно. Сара была угловатой и невзрачной, с землистым цветом лица.

— Я могу пройти по мосту Ватерлоо в любое время дня и ночи, — продолжила она, расшнуровывая ботинки, — и никто не заметит. — На одном шнурке был узелок, она стала возиться с ним. — Но я помню, мне говорила одна женщина — очень красивая женщина, похожая на…

— Поторопись, — перебила ее Мэгги. — Роза ждет.

— Роза ждет… Так вот, эта женщина рассказывала, что, когда она заходит в Риджентс-парк поесть мороженого… — Сара встала, чтобы как следует вставить ногу в ботинок, — чтобы поесть мороженого, за круглым столиком со скатертью под деревьями, — она стала прыгать на одной ноге, в одном ботинке, — так вот, она говорила, что глаза выглядывают на нее из-за каждого листа и жгут, точно солнечные лучи, даже мороженое тает… Мороженое тает! — повторила Сара, хлопнула сестру по плечу и повернулась на носке.

Роза протянула руку.

— Вы останетесь дошивать платье? — спросила она. — Не пойдете с нами?

Она-то хотела, чтобы пошла Мэгги.

— Нет, я не пойду, — сказала Мэгги, пожимая ей руку. — Мне будет противно, — добавила она, улыбнувшись Розе со странной откровенностью.

Она имела в виду меня? — думала Роза, спускаясь по лестнице. Она хотела сказать, что ей противна я? Хотя она мне так нравится?


В переулке, который выходил на древнюю площадь поблизости от Холборна, продавал фиалки старик, такой потрепанный и красноносый, будто он простоял на перекрестках много лет подряд. Место он себе выбрал у ряда столбов. Туго увязанные букетики, каждый — с зеленой оберткой из листьев вокруг полузавявших цветов, лежали рядком на подносе: продать старику удалось немного.

— Хороши фялки, свежи фялки, — механически твердил он прохожим. Большинство из них даже не оглядывались на него. Но он повторял и повторял свое заклинание: — Хороши фялки, свежи фялки, — точно и не надеялся почти, что кто-нибудь у него их купит.

Подошли две женщины, старик протянул цветы и опять произнес:

— Хорошие фялки, свежие фялки.

Одна из женщин бросила на поднос два медяка. Старик поднял глаза. Вторая женщина остановилась, оперлась рукой о столб и проговорила:

— Здесь мы расстанемся.

На что другая — невысокая и полная — хлопнула ее по плечу и сказала:

— К чему эти глупости?

Высокая вдруг хохотнула, взяла с подноса букетик фиалок, как будто это она заплатила за него, и обе пошли дальше. Странная покупательница, подумал старик, — взяла фиалки, хотя не платила за них. Он посмотрел, как женщины идут по краю площади, а потом вновь забормотал:

— Хорошие фялки, чудные фялки.

— Здесь вы собираетесь? — спросила Сара, когда они шли по площади.

Было очень тихо. Шум уличного движения прекратился. Деревья еще не налились листвой, голуби возились и ворковали в их кронах. Оттуда на мостовую то и дело падали мелкие веточки. Теплый ветерок дунул в лицо Розе и Саре. Они шли по краю площади.

— Вон тот дом, — указала Роза.

Она остановилась у дома с резным парадным и множеством табличек у двери. Окна первого этажа были открыты, занавески полоскались на ветру, за ними был виден ряд голов: люди сидели за столом и разговаривали.

Роза помедлила на пороге.

— Вы идете или нет? — спросила она.

Сара колебалась. Она заглянула внутрь, затем наставила букетик фиалок на Розу и выкрикнула:

— Ладно! Марш-марш вперед!


Мириам Пэрриш читала письмо. Элинор чертила линии на промокательной бумаге. Все это я слышала, все это было много раз, думала она. Она оглядела стол. Даже лица людей повторялись. Вот этот похож на Джадда, эта — на Лэйзенби. А это Мириам, думала Элинор, рисуя на промокашке. Я знаю, что скажет он и что скажет она, думала Элинор, проделывая карандашом дыру в промокашке. Вошла Роза. Но кто это с ней? — удивилась Элинор. Она не узнала спутницу Розы. Кем бы она ни была, Роза махнула ей на стул в углу, и собрание продолжилось. Зачем мы это делаем? — думала Элинор, пририсовывая лепесток к дырке. Она подняла глаза. Кто-то гремел, ведя палкой по прутьям ограды, и насвистывал. В саду за окном ветви деревьев качались вверх-вниз. Листья почти совсем распустились… Мириам положила бумаги на стол, мистер Спайсер встал.

Наверное, иначе нельзя, подумала она, опять беря карандаш. Она делала пометки, слушая мистера Спайсера. Оказывается, ее карандаш может аккуратно вести записи, пока она сама думает о чем-то другом. Она способна разделить себя надвое. Одна половина слушает выступление — а он говорит очень толково, отметила Элинор, — другая же тем временем бредет по зеленой лужайке и останавливается перед цветущим деревом (ведь был чудесный день, и ей очень хотелось отправиться в Кью-Гарденз[36]). Это магнолия, спросила она себя, или они уже отцвели? Она вспомнила, что у магнолий нет листьев, только множество белых цветов… И провела линию по промокательной бумаге.

— Теперь Пикфорд, — сказала она, опять подняв глаза. Заговорил мистер Пикфорд. Элинор пририсовала к дыре еще несколько лепестков и заштриховала их, после чего подняла голову, потому что тон дискуссии изменился.

— Я прекрасно знаю Вестминстер, — заявила мисс Эшфорд.

— Я тоже! — парировал мистер Пикфорд. — Я прожил там сорок лет.

Элинор удивилась. Она всегда думала, что он живет в Илинге[37]. Неужели он обитатель Вестминстера? Он был гладковыбритый, энергичный коротышка, которого она всегда представляла спешащим на поезд с газетой под мышкой. А он, оказывается, жил в Вестминстере… Странно.

Спор продолжился. Снаружи стало слышно голубиное воркование. «Только ты, крошка. Только ты, кро…» Теперь говорил Мартин. А он говорить мастер, подумала Элинор… Только зря он язвит, людей это задевает. Она провела еще одну линию.

Тут послышался шорох автомобильных шин. Машина остановилась у окна. Мартин умолк. Ненадолго повисла пауза. Затем дверь открылась, и вошла высокая женщина в вечернем платье. Все посмотрели на нее.

— Леди Лассуэйд! — сказал мистер Пикфорд, вставая и с шумом отодвигая свой стул.

— Китти! — воскликнула Элинор. Она привстала, но тут же села обратно. Произошла небольшая суматоха. Для вновь пришедшей нашли наконец место. Леди Лассуэйд села напротив Элинор.

— Я прошу простить меня, — начала она, — за опоздание. И за эту нелепую одежду, — добавила она, прикоснувшись к своему манто. Она действительно выглядела странно — в вечернем посреди дня. В волосах у нее что-то сверкало.

— В Оперу? — спросил Мартин, когда Китти села рядом с ним.

— Да, — коротко ответила она и деловито положила на стол белые перчатки. Манто распахнулось, обнаружив под собой мерцание серебристого платья. Китти действительно смотрится причудливо рядом с остальными, но с ее стороны очень мило, что она пришла, подумала Элинор, глядя на нее, — учитывая, что ей предстоит еще ехать в Оперу. Собрание продолжилось.

Сколько лет она замужем? — задумалась Элинор. Сколько прошло с тех пор, как мы сломали качели в Оксфорде? Она провела очередную линию по промокашке. Отверстие было теперь со всех сторон окружено лепестками.

— …и мы обсудили этот вопрос целиком и вполне откровенно, — говорила Китти. Элинор прислушалась. Мне нравится эта манера, подумала она. Она ужинала с сэром Эдвардом… Это манера благородной дамы — властная, естественная. Элинор опять прислушалась. Манера благородной дамы пленяла мистера Пикфорда, но раздражала Мартина — Элинор это знала. Мартин плевать хотел на сэра Эдварда и на его откровенность. Опять заговорил мистер Спайсер, к нему присоединилась Китти. Потом Роза. Они все упрямые ослы. Элинор слушала и все больше и больше раздражалась. Все сводится к одному: «Я прав, а вы нет». Эти препирательства — просто трата времени. Вот если бы нам чего-то достигнуть, до чего-то додуматься, проникнуть глубже, глубже, думала Элинор, пронзая карандашом промокательную бумагу. Вдруг она поняла то единственное, что имело значение. Слова уже вертелись у нее на языке. Она открыла рот, чтобы сказать их, но не успела она откашляться, как мистер Пикфорд сгреб свои бумаги и встал. Он просит извинить его. Ему надо в Дом правосудия. Мистер Пикфорд встал и вышел.

Собрание потекло дальше. Пепельница посреди стола наполнилась окурками, в воздухе висел дым. Ушел мистер Спайсер, затем — мисс Бодэм. Мисс Эшфорд туго обмотала вокруг шеи шарф, схватила свой чемоданчик и покинула помещение. Мириам Пэрриш сняла пенсне и повесила его на крючок, который был пришит спереди к ее платью. Все расходились, собрание закончилось. Элинор встала. Она хотела поговорить с Китти. Однако ее перехватила Мириам.

— Насчет визита к вам в среду, — начала она.

— Да, — сказала Элинор.

— Я только что вспомнила, что обещала отвести племянницу к дантисту.

— Мне вполне подойдет и суббота.

Мириам задумалась.

— А в понедельник можно? — спросила она.

— Я напишу вам, — сказала Элинор с раздражением, которого она никогда не могла скрыть, несмотря на всю святость Мириам. Мириам засеменила прочь с виноватым видом — точно маленькая собачка, пойманная на воровстве.


Элинор обернулась. Кое-кто еще спорил.

— Придет время, и ты со мной согласишься, — сказал Мартин.

— Никогда! Никогда! — Китти хлестнула перчатками по столу. Она выглядела очень хорошо и в то же время довольно смешно в своем вечернем одеянии.

— Почему ты не высказалась, Нелл? — спросила Китти, повернувшись к Элинор.

— Потому что… — начала Элинор и, помедлив, проговорила еле слышно: — Я не знаю.

Она вдруг почувствовала себя обтрепанной неряхой в сравнении с Китти, которая стояла в полном вечернем облачении, с драгоценными блестками в волосах.

— Ну, — сказала Китти, — мне пора. Может быть, кого-то подвезти? — Она указала на окно. За ним стоял автомобиль.

— Какое великолепное авто! — В голосе Мартина слышалась насмешка.

— Это машина Чарли, — довольно резко парировала Китти и обернулась к Элинор: — Поедешь, Элинор?

— Спасибо, — сказала Элинор. — Минутку…

Она стала суетливо собираться. Где-то она оставила перчатки… Брала она зонтик или нет? Она разнервничалась и чувствовала себя неуклюжей неряхой, точно школьница. Ее ждало великолепное авто, шофер держал одной рукой открытую дверцу, а другой — плед.

— Садись, — сказала Китти.

Элинор села, и шофер укрыл ей пледом колени.

— Мы оставим их, — сказала Китти, взмахнув рукой, — плести свои заговоры.

Автомобиль тронулся.


— Какие они все остолопы! — Китти обернулась к Элинор. — Сила всегда не права. Ты не согласна? Всегда не права, — повторила она, натягивая плед на колени. Она все еще была под впечатлением от собрания. И все же ей хотелось поговорить с Элинор. Они так редко встречаются, при том, что она так любит Элинор. Однако Элинор стесняется, сидит в своих нелепых одежках, а Китти никак не может забыть о собрании, ее мысли так и продолжают вертеться вокруг него.

— Какие они все остолопы! — повторила она, а затем начала: — Расскажи мне…

Ей хотелось расспросить о многом, но мотор был такой мощный, автомобиль так плавно лавировал посреди уличного движения, что она еще ничего не успела сказать, а Элинор уже выставила руку в окно, потому что они доехали до станции метрополитена.

— Он может здесь остановиться? — спросила Элинор, приподнимаясь.

— Может быть, тебе не так уж надо выходить? — взмолилась Китти. Она хотела поговорить с Элинор.

— Надо, надо, — сказала Элинор. — Меня папа ждет.

Она опять почувствовала себя ребенком рядом с этой знатной дамой и ее шофером, который распахнул дверцу.

— Навести же меня. Давай встретимся поскорее, Нелл, — сказала Китти, пожимая руку Элинор.


Автомобиль вновь тронулся. Леди Лассуэйд утроилась в углу сиденья. Вот бы почаще видеться с Элинор, думала она. Но ее никогда не заманишь на ужин. Всегда «меня папа ждет» или другая отговорка, думала Китти с горечью. Их пути разошлись так далеко, судьбы сложились совсем по-разному, со времен Оксфорда… Автомобиль замедлил движение. Ему пришлось занять место в длинной веренице машин, которая двигалась со скоростью пешехода, то вовсе останавливаясь, то дергаясь вперед по запруженной телегами узкой улице, которая вела к Оперному театру. По тротуарам шествовали мужчины и женщины в вечерних нарядах. Маневрируя между тележками уличных торговцев, они чувствовали себя смущенно и неудобно, со своими высокими прическами и выходными манто, петлицами и белыми жилетами, на которые бросало лучи предвечернее солнце. Дамы неловко ковыляли на высоких каблуках, то и дело поднося руки к прическам. Мужчины держались рядом с ними, будто оберегая их. Нелепо, думала Китти, смешно появляться в вечернем наряде в это время дня. Она откинулась на спинку сиденья. Грузчики с рынка Ковент-Гарден, невзрачные мелкие клерки в будничной одежде, грубые женщины в фартуках глазели на нее. В воздухе сильно пахло апельсинами и бананами. Но вот автомобиль стал тормозить и въехал под арку… Китти толкнула стеклянные двери и вошла в театр.

Ей сразу стало легче. Вдали от солнечного света, среди позолоты и красного бархата она уже не чувствовала себя нелепо. Наоборот — на своем месте. Дамы и мужчины, поднимавшиеся по лестнице, были одеты точно так же, как она. Аромат апельсинов и бананов сменился изысканным букетом, состоящим из запахов одежды, перчаток и цветов, который доставлял Китти удовольствие. Под ногами был толстый ковер. Китти прошествовала по коридору до своей ложи, которая была отмечена карточкой. Она вошла, и перед ней открылся весь зрительный зал. Все-таки не опоздала. Оркестр еще настраивался, музыканты смеялись, разговаривали и вертелись на стульях, деловито возились со своими инструментами. Китти стояла и смотрела на партер. Там царило большое оживление. Люди проходили на свои места, садились и опять вставали, снимали плащи и манто и делали знаки друзьям. Они были похожи на птиц, садящихся на поле. В ложах здесь и там появлялись белые фигуры, белые руки лежали на карнизах лож, белые манишки сверкали позади них. Весь театр блистал — алым, золотом, слоновой костью, пах одеждой и цветами, звенел писками и трелями инструментов, гудел и жужжал голосами. Китти взглянула в программку, лежавшую на бортике ложи. Давали «Зигфрида» — ее любимую оперу. На тесном пространстве внутри богато украшенной рамки были напечатаны имена исполнителей. Она наклонилась, чтобы прочитать их, и тут ей в голову пришла мысль, побудившая ее посмотреть на королевскую ложу. Там было пусто. В этот момент открылась дверь, и в ложу Китти вошли двое мужчин. Один был ее кузен Эдвард, второй — юноша, кузен ее мужа.

— Не отменили? — сказал он, пожимая ей руку. — А я уж боялся.

Он занимал какое-то место в Министерстве иностранных дел и обладал красивым римским профилем.

Все трое посмотрели на королевскую ложу. Там тоже на бортике лежали программки, но букет красных гвоздик отсутствовал. Ложа была пуста.

— Врачи поставили на нем крест, — с важным видом сказал молодой человек.

Они все воображают, будто знают все, подумала Китти, улыбнувшись тому, как он показывал свою осведомленность.

— А если он умрет? — спросила Китти, глядя на королевскую ложу, — думаете, спектакль прервут?

Молодой человек пожал плечами. На этот счет у него уверенности не было. Театр заполнялся. На руках дам, когда они шевелились, блестели искры; искристые волны колыхались, останавливались и возвращались, когда дамы поворачивали головы.

Но вот через оркестр к своему высокому сиденью прошествовал дирижер. Его встретил взрыв аплодисментов. Он обернулся к публике, отвесил поклон, отвернулся. Свет в зале померк, началась увертюра.

Китти прислонилась спиной к стенке ложи; складки занавеса бросали тень на ее лицо. Это ее весьма устраивало. Во время увертюры она посмотрела на Эдварда. В красноватом полумраке ей были видны лишь очертания его лица. Оно потяжелело, но в нем были и ум, и красота, а сейчас — когда он слушал увертюру — и некоторая отрешенность. Ничего бы не вышло, подумала Китти, я слишком… Она не закончила мысль. Он так и не женился, а она вышла замуж. У меня трое сыновей. Я была в Австралии, в Индии.

…Благодаря музыке Китти увидела саму себя и свою жизнь совсем по-новому и почувствовала радостное волнение. Ее личность, ее прошлое предстали в выгодном свете. Но почему Мартин высмеял мой автомобиль? — подумала она. Что толку высмеивать?

Занавес поднялся. Китти наклонилась вперед, чтобы лучше видеть сцену. Карлик бил молотком по мечу. «Бум-бум-бум», — наносил он короткие и резкие удары. Китти прислушалась. Музыка стала другой. Вот он, думала Китти, глядя на импозантного юношу, точно знает, что означает музыка. Он уже совершенно захвачен ею. Китти нравилось выражение поглощенности, которое, вытеснив его безупречную респектабельность, придало ему вид почти суровый… Но вот появился Зигфрид. Китти еще подалась вперед. В леопардовой шкуре, очень толстый, с бурыми ляжками, ведущий медведя, — он предстал во всей красе. Она была в восторге от дородного молодого человека в соломенно-желтом парике: голос у него был великолепный. «Бум-бум-бум», — стучал он. Китти опять отклонилась назад. Какие воспоминания это ей навеяло? Молодой человек, со стружкой в волосах, входит в комнату… Она тогда была очень молода. Еще в Оксфорде, кажется. Она пришла к ним на чаепитие, сидела на стуле, в очень светлой комнате, и в саду раздавался стук молотка. А потом вошел юноша со стружкой в волосах. И она захотела, чтобы он поцеловал ее. Или это был работник у Картеров и тогда еще вдруг появился старик Картер, ведя быка за кольцо в носу?

«Вот такая жизнь мне по душе, — подумала она, доставая театральный бинокль. — Потому что я такая же…»

Она приставила бинокль к глазам. Сцена вдруг стала яркой и близкой. Трава, казалось, сделана из толстых зеленых шерстяных ниток. Китти видела полные коричневые руки Зигфрида, лоснящиеся гримом. И лицо его блестело. Опустив бинокль, Китти откинулась назад в своем углу.

И старая Люси Крэддок… — она увидела Люси за столом, с красным носом и терпеливыми, добрыми глазами. «Значит, на этой неделе вы опять ничего не сделали, Китти», — произнесла она с упреком. Как я любила ее! — подумала Китти. А потом она вернулась в ректорскую резиденцию. Там было дерево с подпоркой посередине… Мать сидела очень прямо… Жаль, я так часто ссорилась с мамой, подумала Китти, — ее вдруг охватило ощущение убегающего времени и его трагизма. Музыка опять изменилась.

Китти вновь посмотрела на сцену. Туда уже вышел Странник. Он сидел на возвышении в длинном сером платье. Один глаз был закрыт неловко сидящей повязкой. Он все пел и пел, пел и пел. Внимание Китти ослабело. Она оглядела сумрачно-красноватый зрительный зал. Видны были только белые локти на бортиках лож. Кое-где яркие точки света обнаруживали тех, кто следил с фонариком по нотам. Взгляд Китти привлек точеный профиль Эдварда. Он слушал взыскательно, с большим вниманием. Ничего не получилось бы, подумала она, ни за что не получилось бы.

Наконец Странник удалился. Ну! — подумала Китти, опершись на бортик. Ворвался Зигфрид, в леопардовой шкуре, смеющийся и распевающий. Музыка взволновала Китти. Зигфрид подобрал куски сломанного меча, раздул огонь и стал стучать, стучать, стучать… Пение, стук молотка, взметание огня переплетались между собой. Все быстрее, все ритмичнее, все воодушевленнее стучал Зигфрид и, наконец, подняв меч высоко над головой, ударил по наковальне, которая с треском разлетелась. После этого он принялся размахивать мечом, кричать и петь, музыка тоже возносилась все выше и выше… Но тут опустился занавес.

В зрительном зале зажглись люстры. Все цвета вернулись. Оперный театр вновь ожил, вместе с сотнями лиц, брильянтов, мужчин, женщин. Они аплодировали и махали программками. Весь зал будто ощетинился трепещущими белыми листками бумаги. Занавес раздвинули и удерживали высокие лакеи в штанах до колен. Китти встала, аплодируя. Занавес опять сдвинулся и вновь разошелся. Лакеи едва держались на ногах под тяжестью его складок. Вновь и вновь приходилось им раздвигать занавес, и, даже когда они совсем отпустили его, артисты исчезли, а оркестранты начали покидать свои места, публика все еще стоя аплодировала и размахивала программками.

Китти обернулась к молодому человеку в своей ложе. Он облокотился на бортик и хлопал в ладоши, крича: «Браво! Браво!» Он забыл о Китти, забыл о самом себе.

— Прелестно, правда? — наконец проговорил он, обернувшись.

На его лице было странное выражение — как будто он находился сразу в двух мирах, которые силился совместить.

— Прелестно, — согласилась Китти. Она посмотрела на него с завистью. — А теперь, — сказала она, собирая свои вещи, — идемте ужинать.


В Хайямз-Плейс уже поужинали. Со стола было убрано, остались лишь несколько крошек и горшок с цветами, стоявший посередине, как часовой. В комнате было слышно только стрекотание иглы, протыкавшей шелк: Мэгги шила. Сара, сгорбившись, сидела на круглом стуле у пианино, но не играла.

— Спой что-нибудь, — вдруг попросила Мэгги.

Сара повернулась и ударила по клавишам.

— «Я твердою рукою сжимаю свой клинок…» — пропела она. Это был какой-то напыщенный марш восемнадцатого века, но голос ее звучал высоко и пронзительно. Сара поперхнулась и замолчала.

Некоторое время она ничего не говорила, держа руки на клавишах.

— Что толку петь, если нет голоса, — прошептала она.

Мэгги продолжала шить.

— Чем ты сегодня занималась? — наконец спросила она, резко подняв голову.

— Ходила с Розой, — ответила Сара.

— А что вы делали с Розой? — Мэгги спрашивала рассеянно.

Сара обернулась и посмотрела на нее, а потом вновь начала играть.

— Я стою на мосту и на воду смотрю… — тихо пропела она. — Я стою на мосту и на воду смотрю, — повторила она в такт музыке. — А вода все бежит, а вода все течет. Пусть кораллами станут кости мои. Пусть фонарики рыбьи зажгутся в глазах, в опустевших глазницах моих… — Сара полуобернулась и смотрела на Мэгги. Но та не слушала. Сара замолчала и снова отвернулась к клавиатуре. Но увидела она не клавиши, а сад, цветы, свою сестру и молодого человека с большим носом, который наклонился, чтобы сорвать цветок, белевший в темноте. Он выставил вперед руку с цветком в лунном свете…

Мэгги перебила ход ее мыслей.

— Ты ходила с Розой, — сказала она. — Куда?

Сара встала из-за пианино и подошла к камину.

— Мы сели в автобус и поехали в Холборн, — сказала она. — Потом пошли по улице и вдруг, — Сара выбросила в сторону руку, — я почувствовала удар по плечу. «Гадкая врунья!» — воскликнула Роза, схватила меня и прижала к стене пивной.

Мэгги молча продолжала шить.

— Вы сели в автобус и поехали в Холборн, — через некоторое время монотонно повторила она. — А потом?

— Потом мы вошли в дом, — продолжила Сара. — Там были люди — множество людей. И я спросила себя… — Она сделала паузу.

— Собрание? — спросила Мэгги. — Где?

— В каком-то зале, — ответила Сара. — Там был бледный зеленоватый свет. Во дворе женщина развешивала одежду на веревке. А еще кто-то прошел, гремя палкой по ограде.

— Понятно, — сказала Мэгги. Она стала шить быстрее.

— И я спросила себя, — вернулась к своей мысли Сара, — чьи это головы?

— Собрание, — перебила ее Мэгги. — А что за собрание? О чем там шла речь?

— Голуби ворковали, — продолжила Сара. — «Только ты, крошка. Только ты, кро…» А потом крыло заслонило свет, в воздухе потемнело, и вошла Китти, облаченная в звездное сияние, и села на стул.

Сара замолчала. Молчала и Мэгги. Она шила.

— Кто вошел? — наконец переспросила она.

— Красавица, облаченная в звездное сияние, с зелеными блестками в волосах, — сказала Сара. — После чего… — тут она изменила интонацию и стала говорить голосом буржуа, приветствующего роскошную даму, — мистер Пикфорд вскакивает и говорит: «О! Леди Лaссуэйд, не угодно ли на этот стул?»

Сара выдвинула стул перед собой.

— А потом, — продолжила она, жестикулируя, — Леди Лaссуэйд садится, кладет на стол перчатки, — Сара хлопнула ладонью по сиденью, — вот так.

Мэгги посмотрела на нее поверх шитья. У нее возникло ощущение, будто комната полна народу, по оградам гремят палками, развешивают сушиться одежду и кто-то входит с крылышками жуков в волосах.

— А что было потом? — спросила она.

— Потом увядшая Роза, колючая Роза, огненная Роза, шипастая Роза, — Сара расхохоталась, — пролила слезу.

— Ну, нет, — сказала Мэгги. В рассказе было что-то не так, в нем заключалось нечто невозможное. Она подняла голову.

По потолку скользнули лучи от проезжающей машины. Уже стемнело настолько, что без света ничего не было видно. Фонарь пивной напротив озарял комнату желтым сиянием. Свет на потолке трепетал, будто отраженный от воды. С улицы послышались злые возгласы, топот и шарканье, как будто полиция тащила кого-то против его воли.

— Опять драка? — сказала Мэгги, втыкая иглу в материю.

Сара встала и подошла к окну. У пивной собралась толпа. Оттуда вышвырнули человека. Он поковылял прочь, наткнулся на фонарный столб, схватился за него. Сцена освещалась фонарем над дверью пивной. Сара постояла у окна, наблюдая, а затем повернулась. Ее лицо в смешанном свете выглядело мертвенным и усталым, как будто она была не девушкой, но старухой, изможденной деторождением, пороками и преступлениями. Она стояла сгорбившись, сцепив руки.

— Когда-нибудь, — проговорила она, глядя на сестру, — люди при виде этой комнаты, этой пещеры, этой берлоги, вырытой в грязи и навозе, будут зажимать носы, — она сжала нос пальцами, — и говорить: «Фу! Какая вонь!»

Сара рухнула в кресло.

Мэгги посмотрела на нее. Ее сестра, съежившаяся, обхватившая себя руками, с волосами, упавшими на лицо, походила на обезьяну, которая забралась в свою навозную пещерку.

— Фу! — сказала Мэгги. — Какая вонь.

Она вонзила иглу в материю с отвращением. Это правда, подумала она, они — гадкие ничтожные создания во власти низменных желаний. Вечер был полон рычания и проклятий, насилия и тревоги, но также — красоты и радости. Мэгги встала, держа платье. Складки шелка упали на пол, и она провела по ним рукой.

— Готово. Я закончила, — сказала она, кладя платье на стол. Работы для рук у нее больше не было. Она сложила платье и убрала его. Спавшая до этого кошка медленно встала, выгнула спину и потянулась.

— Тебе пора ужинать, да? — сказала Мэгги.

Она принесла из кухни блюдце молока.

— Ну вот, маленькая. — Мэгги поставила блюдце на пол и стала смотреть, как кошка лакает молоко. Закончив, зверек опять с необычайным изяществом потянулся.

Сара, стоявшая поодаль, наблюдала за сестрой.

— «Ну вот, маленькая! Ну вот, маленькая!» — передразнила она. — Ты будто ребенка нянчишь, Мэгги.

Мэгги подняла руки, точно защищаясь от безжалостного удара судьбы, а потом уронила их. Сара улыбалась, глядя на нее, но вскоре слезы собрались в ее глазах и медленно потекли по щекам. Когда она подняла руку, чтобы утереть их, послышался стук. Кто-то колотил в дверь соседнего дома. Стук прекратился и начался опять: «Бум, бум, бум».

Сестры прислушались.

— Апчер пришел домой пьяный и ломится в дверь, — сказала Мэгги. Стук затих. Затем возобновился.

Сара энергичным и размашистым движением вытерла глаза.

— Отвезите детей своих на необитаемый остров, куда корабли пристают лишь в полнолуние! — воскликнула она.

— Или не заводите их вообще, — добавила Мэгги.

В соседнем доме распахнулось окно. Женщина пронзительно закричала на мужчину. Он огрызнулся в ответ пьяным голосом. Хлопнула дверь.

Сестры слушали.

— Сейчас он потащится наверх, держась за стену, и его стошнит, — сказала Мэгги.

Они услышали тяжелые шаги на лестнице в соседнем доме. Затем воцарилась тишина.

Мэгги пересекла комнату, чтобы закрыть окно. Огромные окна завода на той стороне улицы были все освещены. Он был похож на стеклянный дворец, расчерченный черными линиями. Желтый свет озарял нижние части домов напротив. Шиферные крыши блестели синевой, а небо над ними висело тяжелым желтым куполом. По мостовой стучали шаги: люди все еще проходили по улице. Вдалеке кто-то хрипло закричал. Мэгги высунулась из окна. Вечер был ветреный и теплый.

— Что он кричит? — сказала она.

Голос приближался.

— Умер? — сказала Мэгги.

— Умер? — повторила Сара. Она тоже высунулась рядом с сестрой. Но они не могли расслышать остальных слов. Затем человек, кативший по улице тележку, выкрикнул им в лицо:

— Король умер!

1911

Вставало солнце. Очень медленно оно поднималось над горизонтом, разбрасывая свет. Но небо было столь обширно, на нем было так мало облаков, что оно заполнилось светом отнюдь не сразу. Постепенно редкие облачка уступили место голубизне, листья на лесных деревьях засверкали, под ними засветились цветы, заблестели глаза животных — тигров, обезьян, птиц. Мир неторопливо вышел из тьмы. Море будто вызолотилось чешуйчатыми спинами бесчисленных рыб. Здесь, на юге Франции, озарились светом исчерченные бороздами виноградники, маленькие грозди стали пурпурными и желтыми. Солнечные лучи, проникшие сквозь жалюзи, исполосовали белые стены. Мэгги, стоя у окна, смотрела во двор дома и видела книгу в руках своего мужа, перечеркнутую тенью лозы. Бокал, стоявший рядом с ним, блестел желтизной. Сквозь открытое окно доносились голоса работающих крестьян.

Пересекая пролив, солнце тщетно пыталось пробить плотный покров морского тумана. Лучи медленно проникали и сквозь лондонскую дымку, падали на статуи Парламентской площади и на Дворец[38], над которым развевался флаг, хотя король, пронесенный под бело-синим «Юнион-Джеком», лежал во Фрогморском склепе[39]. Было жарче обычного. Лошади с сопением пили воду из корыт, их копыта крошили хрупкую, как гипс, засохшую глину на сельских дорогах. Языки огня проносились по пустошам, оставляя за собой угольные пятна. Стоял август, время отпусков. Стеклянные купола вокзалов лучились светом. Поглядывая на стрелки больших желтых часов, путешественники шли за носильщиками, катили чемоданы, вели собак на поводках. На всех вокзалах поезда готовились вбуравиться в просторы Англии по всем направлениям: на север, на юг, на запад. Кондуктор, стоявший с поднятой рукой, опускал флажок, и водогрей на платформе начинал скользить назад. Поезда, раскачиваясь, оставляли позади заводы, парки с асфальтовыми дорожками и вырывались на сельские просторы. Мужчины, стоявшие с удочками на мостах, поднимали головы, лошади пускались в галоп, женщины подходили к окнам, загораживая глаза от солнца; дымные тени плыли над нивами, опускались к земле, цеплялись за деревья. А поезда ехали дальше.


На станции в Уиттеринге[40] в ожидании поезда стояла старая виктория миссис Чиннери. Поезд опаздывал. Было очень жарко. Садовник Уильям в светло-коричневом сюртуке с блестящими пуговицами сидел на козлах и отгонял назойливых мух. Они облепили конские уши бурыми бляшками. Уильям щелкнул кнутом, старая кобыла переступила копытами и тряхнула ушами, отгоняя мух. Было очень жарко. Солнце пропекало станционный двор, телеги, наемные пролетки и одноколки, ждавшие поезд. Наконец флажок семафора упал, над изгородью пролетел клок дыма, а через минуту во двор устремился поток людей, и среди них — мисс Парджитер с сумкой и белым зонтиком. Уильям прикоснулся к шляпе.

— Извините за опоздание, — сказала Элинор, улыбнувшись ему как старому знакомому: она приезжала каждый год.

Она поставила сумку на сиденье и устроилась сзади, закрывшись от солнца своим белым зонтиком. Кожаная обивка под ее спиной была горячей. Было очень жарко — жарче даже, чем в Толедо. Они выехали на Хай-стрит. От жары все казалось сонным и притихшим. Широкая улица была заполнена двуколками и телегами, поводья висели свободно, лошади поникли головами. Но как тихо тут было по сравнению с гомоном заграничных базаров! Мужчины в гетрах стояли, прислонившись спинами к стенам домов, над витринами магазинов были расставлены тенты, тени пересекали мостовую. Элинор надо было собрать заказанные покупки. Они остановились у рыбной лавки, где им вручили влажный белый сверток. Затем — у скобяной лавки; Уильям вышел оттуда с косой. У аптеки им пришлось подождать, потому что лосьон еще не приготовили.

Элинор откинулась на спинку сиденья под белым зонтиком. Казалось, воздух, пахнувший мылом и снадобьями, гудит от жары. Как тщательно люди моются в Англии, подумала она, глядя на желтое, зеленое и розовое мыло в аптечной витрине. В Испании она почти не мылась; стоя среди сухих белых камней на берегу Гвадалквивира, она лишь вытирала пот носовым платком. В Испании все было выжженное, сморщенное. А здесь — она посмотрела вдоль Хай-стрит — лавки полны овощей, серебристой рыбы, кур с желтыми лапками и мягкими грудками, ведер, грабель, тележек. И как приветливы люда!

Элинор заметила, как часто они приподнимают шляпы, пожимают руки, останавливаются посреди дороги поговорить. Но вот аптекарь вышел с бутылью, завернутой в папиросную бумагу. Ее пристроили под косой.

— Много мошкары в этом году, Уильям? — спросила Элинор, объясняя предназначение лосьона.

— Ужасть, как много, мисс, ужасть, — ответил он, дотрагиваясь до шляпы. Как она поняла, затем он сказал, что такой засухи не было с юбилейного года[41], однако из-за его певучего дорсетширского акцента улавливать смысл ей было трудно. Уильям щелкнул кнутом, и они поехали дальше: мимо креста на базарной площади, мимо краснокирпичной ратуши с арками, по улице, на которой стояли дома с эркерами — обиталища врачей и адвокатов, мимо пруда с оградой из столбиков, соединенных цепями, мимо пьющей лошади, и дальше — прочь из города. Дорога была устлана мягкой белой пылью. Изгороди, увитые ломоносом, тоже были покрыты толстым слоем пыли. Старая кобыла вошла в свою привычную рысцу, и Элинор под зонтиком откинулась на спинку сиденья.

Каждое лето она приезжала к Моррису погостить в доме его тещи. Семь, нет, уже восемь раз она тут была, сосчитала Элинор, однако в этом году все по-новому. Ее отец умер, дом закрыт, она нигде ничем не связана. Трясясь по жарким аллеям, она сонно думала: что я теперь буду делать? Жить вон там? Они проехали мимо фешенебельной виллы в георгианском стиле, расположенной посреди улицы. Нет, только не в деревне, сказала она себе. Они ехали через деревню.

Может быть, он в том доме? Элинор посмотрела на дом с верандой среди деревьев. Но потом ей пришло в голову, что она превратится в седовласую даму, срезающую ножницами цветы и топающую ногами у двери коттеджа. Она не хотела топать у двери коттеджа. И пастор — пастор катил на велосипеде в гору — будет приходить пить чай. Но она не хотела, чтобы пастор приходил к ней пить чай. Как тут все чистенько, думала она, пока они проезжали деревню. Маленькие садики светились красными и желтыми цветами. Затем навстречу стали попадаться местные жители — целое шествие. Иные из женщин несли свертки, одна катила детскую коляску, в которой блестел какой-то серебристый предмет, старик прижимал к груди мохнатый кокосовый орех. Наверное, сегодня церковный праздник, предположила Элинор. Уильям прижал викторию к обочине, потому что им навстречу проехала повозка, и люди на ней с любопытством посмотрели на даму под белым зонтиком. Наконец виктория въехала в белые ворота, бодро подскакивая, миновала короткую аллею и — Уильям щелкнул кнутом — остановилась перед двумя тонкими колоннами, железной сеткой для очистки обуви, похожей на ежа, и открытой настежь дверью в переднюю.

Элинор немного подождала в передней. После ослепительной дороги глазам пришлось привыкнуть к полумраку. Все казалось Элинор таким бледным, хрупким, таким родным. Выцветшие коврики, выцветшие картины. Даже адмирал Нельсон в треуголке над камином производил впечатление пожухшей светскости. В Греции все напоминает о том, что было две тысячи лет назад. А здесь — всегда восемнадцатый век. Как все английское, подумала Элинор, кладя зонтик на узкий стол рядом с фарфоровой чашей, в которой лежали сухие розовые лепестки, прошлое кажется близким, домашним, родным.


Открылась дверь.

— Ой, Элинор! — воскликнула ее невестка, перебежав через переднюю в развевающемся летнем наряде. — Как я рада тебя видеть! Какая ты загорелая! Идем в холодок!

Силия проводила ее в гостиную. Рояль был накрыт белыми пеленками, в стеклянных банках мерцали розовые и зеленые фрукты.

— У нас все вверх дном, — сказала Силия, падая на диван. — Только что ушли леди Сент-Остелл и епископ.

Она начала обмахиваться листком бумаги.

— Но успех был полный. Мы устраивали базар в саду. Было представление.

Листок бумаги оказался программкой.

— Спектакль?

— Да, сцена из Шекспира, «Летняя ночь» или «Как вам это понравится?», не помню. Мисс Грин поставила. К счастью, погода не подвела. В прошлом году был ливень. Ох, только как ноги болят!

Высокое окно выходило на лужайку. Элинор увидела, что там переносят столы.

— Вот это дело так дело! — сказала она.

— Да! — Силия тяжело дышала. — Были леди Сент-Остелл, епископ, кегли и поросенок. Но я думаю, все прошло очень хорошо. Людям понравилось.

— В пользу церкви? — спросила Элинор.

— Да, на новую колокольню.

— Серьезное начинание.

Элинор опять посмотрела на лужайку. Трава уже высохла и пожелтела, лавровые кусты выглядели сморщенными. Столы были расставлены перед лавровыми кустами. Мимо прошел Моррис, неся стол.

— Хорошо было в Испании? — спросила Силия. — Видела что-нибудь интересное?

— О, да! — воскликнула Элинор. — Я видела… — она осеклась. Она видела много интересного — здания, горы, красный город на равнине. Но как описать это?

— Ты должна потом мне все подробно рассказать. — Силия встала. — А теперь пора привести себя в порядок. Только, боюсь, — она с болью на лице начала взбираться по лестнице, — я должна попросить тебя быть бережливее: у нас очень мало воды. Колодец… — Она не договорила.

Элинор вспомнила, что в жаркое лето в колодце всегда кончается вода. Они прошли по широкому коридору, мимо старого желтого глобуса, стоявшего под жизнерадостным полотном восемнадцатого века, запечатлевшим всех малолетних Чиннери в длинных панталонах и нанковых штанишках, собравшихся в саду вокруг отца и матери. Силия остановилась, взявшись за дверь спальни. Из окна было слышно, как воркуют горлицы.

— В этот раз мы поселим тебя в Синей комнате, — сказала она.

Обычно Элинор отводили Розовую. Она заглянула внутрь.

— Надеюсь, у тебя есть всё… — начала Силия.

— Конечно, у меня все есть, — сказала Элинор, и Силия покинула ее.


Служанка уже распаковала ее вещи. Они были разложены на кровати. Элинор сняла платье и, оставшись в белой нижней юбке, принялась умываться — тщательно, но экономно — ввиду недостатка воды. От английского солнца у нее все-таки щипало лицо — там, где его обожгло испанское солнце. Шея резко отличалась по цвету от груди — как будто ее выкрасили коричневой краской, подумала Элинор, надевая перед зеркалом вечернее платье. Она быстро скрутила в клубок свои густые волосы с проседью, повесила на шею кулон — красный камень, похожий на толстую каплю малинового варенья с золотой крупинкой посередине, и еще раз окинула взглядом женщину, которая за пятьдесят пять лет стала ей так привычна, что она уже не замечала ее, — Элинор Парджитер. Она стареет — это было очевидно: лоб пересекали морщинки, там, где кожа некогда была упругой, теперь появились впадины и складки.

Что же было моей сильной стороной? — спросила она себя, еще раз проводя гребнем по волосам. Глаза? Ее глаза усмехнулись в ответ. Да, глаза. Кто-то когда-то похвалил мои глаза. Она раскрыла их пошире. Вокруг каждого глаза было несколько белых лучиков — из-за того, что она щурилась, защищаясь от солнечного сияния в Акрополе, Неаполе, Гранаде и Толедо. Но все похвалы моим глазам в прошлом, подумала Элинор и закончила одевание.

Она задержалась у окна, чтобы посмотреть на выжженную лужайку. Трава была почти желтой, вязы начали буреть. Бело-рыжие коровы жевали жвачку за низкой изгородью. Все-таки Англия — не то, подумала Элинор. Она маленькая и приторная. Элинор не питала любви к своей родине — ни малейшей. Затем она отправилась вниз, потому что хотела повидаться с Моррисом наедине — если получится.


Но он был не один. При появлении сестры он встал и представил ее дородному седовласому мужчине в смокинге.

— Вы, кажется, знакомы? — сказал Моррис. — Элинор. Сэр Уильям Уотни. — Он с иронией слегка подчеркнул слово «сэр», что на мгновение смутило Элинор.

— Мы были знакомы когда-то, — сказал сэр Уильям, выйдя вперед и с улыбкой пожимая ей руку.

Она посмотрела на него. Неужели это Уильям Уотни — старина Даббин, который приходил на Эберкорн-Террас много лет назад? Да, он. Элинор не видела его с тех пор, как он уехал в Индию.

Неужели мы все такие? — ужаснулась она, переводя взгляд с покрытого пятнами, морщинистого, изжелта-красного лица того, кто был знаком ей юношей, а теперь почти совершенно оплешивел, на своего брата Морриса. Он лыс и худ, но ведь он сейчас в расцвете сил, как и она, разве нет? Или они все вдруг стали старыми развалинами, как сэр Уильям? Тут вошли ее племянник Норт и племянница Пегги со своей матерью, и все отправились ужинать. Старая миссис Чиннери ужинала наверху.

Как же Даббин стал сэром Уильямом Уотни? — дивилась про себя Элинор, пока они ели рыбу, которая была принесена ею в мокром свертке. В последний раз она видела его в лодке на реке. Они поехали на пикник и устроили ужин на острове посреди реки. В Мэйденхеде, кажется…

Говорили о церковном празднике. Крастер выиграл поросенка, миссис Грайс — посеребренный поднос.

— Вот, значит, что было в детской в коляске, — вспомнила Элинор. — Я встретила людей, возвращавшихся с праздника, — объяснила она и описала процессию. Разговор на тему праздника продолжился.

— Вы не завидуете моей золовке? — обратилась Силия к сэру Уильяму. — Она только что из поездки по Греции.

— В самом деле? — откликнулся сэр Уильям. — А где именно в Греции вы были?

— Мы посетили Афины, затем Олимпию, затем Дельфы, — начала Элинор, в который раз повторяя заученную фразу. Судя по всему, они с Даббином были дальними знакомыми — не более.

— Мой деверь Эдвард, — объяснила Силия, — устраивает эти прелестные экскурсии.

— Вы помните Эдварда? — спросил Моррис. — Вы не вместе учились?

— Нет, он поступил позже, — сказал сэр Уильям. — Но я слышал о нем, разумеется. Он… постойте… Он стал большой шишкой, да?

— О да, он достиг высот, — сказал Моррис.

Он не завидует Эдварду, подумала Элинор, хотя в голосе его прозвучала нота, по которой она поняла, что он сравнивает свою карьеру с карьерой Эдварда.

— В него все влюбились, — сказала она и улыбнулась, вспомнив Эдварда, читающего лекцию в Акрополе группе благочестивых учительниц. Они доставали блокноты и записывали каждое слово. Но он был очень великодушен, очень добр, все время заботился о ней.

— Вы встретили кого-нибудь в посольстве? — спросил сэр Уильям и тут же поправился: — Впрочем, там нет посольства, верно?

— Нет, в Афинах нет посольства, — подтвердил Моррис.

Беседа свернула на новую тему: в чем разница между посольством и дипломатическим представительством. Затем принялись обсуждать положение на Балканах.

— В ближайшем будущем там будет неспокойно, — сказал cэp Уильям. Он сидел, повернувшись к Моррису. Они обсуждали положение на Балканах.

Элинор отвлеклась от беседы. Чем он занимался, интересно? Некоторые слова и жесты напомнили ей Даббина тридцатилетней давности. Кое-что от того юноши в нем проступало — если прищуриться. Элинор прищурилась. Вдруг она вспомнила: это он похвалил ее глаза. «У твоей сестры на редкость ясные глаза», — сказал он тогда. Ей передал это Моррис. Они ехали в поезде, и она загородила лицо газетой, чтобы скрыть свое ликование. Элинор опять посмотрела на сэра Уильяма. Он рассказывал. Она прислушалась. Он казался слишком большим для тихой английской столовой. Его голос грохотал. Ему не хватало публики.

Он излагал какую-то историю, говоря рублеными, нервными фразами, каждая была будто окружена кольцом. Элинор нравилась его манера, но она пропустила начало. Его бокал опустел.

— Подлейте вина сэру Уильяму, — шепнула Силия робкой горничной. Со стороны буфета послышались возня и звон графинов. Силия раздраженно нахмурилась. Необученная девушка из деревни, заключила Элинор. Рассказ приближался к кульминации. Жаль, она упустила несколько эпизодов.

— …и вот я, в старых бриджах для верховой езды, стою под павлиньим опахалом, а все эти милые люди пали ниц, прижавшись лбами к земле. «Боже правый, — говорю я себе. — Если б они знали, каким ослом я себя чувствую!» — Сэр Уильям выставил бокал, чтобы его наполнили. — Вот так мы когда-то учились работать, — добавил он.

Он хвастался, конечно, но это естественно. Он вернулся в Англию после того, как управлял местностью «размером с Ирландию», как они всегда говорят. И никто никогда о нем не слышал. Элинор поняла, что за выходные прозвучит еще много историй, выставляющих его в выгодном свете. Но говорил он очень складно. В его биографии было много интересного. Вот бы Моррис тоже что-нибудь рассказал, утвердил себя, вместо того чтобы сидеть, откинувшись на спинку и время от времени проводя по лбу рукой с рубцом от пореза.

Надо ли мне было убеждать его идти в адвокатуру? — думала Элинор. Отец был против. Но что сделано, то сделано. Он женился, пошли дети, ему пришлось продолжать начатое, хотел он того или нет. Как все необратимо. Мы поступаем наугад, потом приходит их черед… Она посмотрела на Норта и Пегги — своих племянника и племянницу. Они сидели напротив нее, солнце освещало их лица — чуть загорелые, пышущие здоровьем, такие юные. Синее платье Пегги топорщится, точно накрахмаленное муслиновое платьице маленькой девочки. У Норта карие глаза, он еще совсем мальчик. Он слушает внимательно, а Пегги уставилась в свою тарелку. На ее лице — неопределенное выражение хорошо воспитанного ребенка, слушающего беседу взрослых. Интересно ей или скучно, Элинор сказать не смогла бы.

— Вон она, полетела, — сказала Пегги, быстро подняв голову. — Сова… — Она поймала взгляд Элинор.

Элинор обернулась и посмотрела в окно. Сову она пропустила и увидела лишь деревья с густой листвой, которую вызолотило закатное солнце, и коров, медлительно проедающих себе тропы в траве.

— По ней можно сверять часы, — сказала Пегги. — Она очень пунктуальна.

Тут зашевелилась Силия.

— Пусть мужчины беседуют о политике, — сказала она, — а нам не выпить ли кофе на террасе?

И мужчины были оставлены со своей политикой за закрытой дверью.

— Я схожу за биноклем, — сказала Элинор и отправилась наверх.

Она хотела рассмотреть сову, пока не стемнело. Ее все больше интересовали птицы. Это признак старости, подумала она, входя в свою комнату. Старая дева, которая только и знает, что умываться да умиляться на птиц, заключила она, глядя на себя в зеркало. Собственные глаза показались ей еще довольно ясными, несмотря на морщинки вокруг, — те самые глаза, которые она заслонила тогда в вагоне поезда, потому что Даббин похвалил их. Но теперь на мне клеймо, подумала она, — старая дева, которая только умывается и умиляется на птиц. Так про меня думают. Но я не такая, совсем не такая. Она тряхнула головой и отвернулась от зеркала. Очень милая комната: тенистая, аккуратная, такая прохладная по сравнению со спальнями в заграничных гостиницах, где на стенах заметны пятна от раздавленных клопов и под окнами дерутся мужчины. Но где же бинокль? Убран в какой-то ящик? Она принялась искать его.


— Кажется, папа говорил, что сэр Уильям был влюблен в нее? — спросила Пегги, когда они ждали на террасе.

— Ох, не знаю, — сказала Силия. — Но было бы так хорошо, если бы они поженились, если бы у нее были свои дети. Тогда они могли бы поселиться здесь, — добавила она. — Он такой приятный человек.

Пегги промолчала. Последовала пауза.

Затем опять заговорила Силия:

— Надеюсь, вы сегодня были вежливы с Робинсонами, несмотря на их несносность…

— Зато приемы они дают сногсшибательные, — сказала Пегги.

— Сногсшибательные! — с упреком повторила ее мать, впрочем не сдержав улыбки. — Не стоит тебе перенимать у Норта все его словечки, моя милая… А вот и Элинор, — оборвала себя она.

Элинор вышла на террасу с биноклем и села рядом с Силией. Было еще очень тепло, и свету достаточно, чтобы рассмотреть дальние холмы.

— Она сейчас вернется, — сказала Пегги, подвигая свой стул. — Полетит вдоль той изгороди.

Пегги указала на темную линию изгороди, пересекавшей луг. Элинор настроила бинокль и стала ждать.

— Так, — сказала Силия, разливая кофе. — Мне о многом хочется тебя расспросить.

Она помолчала. У нее всегда было множество вопросов, а ведь они с Элинор не виделись с апреля. За четыре месяца вопросы накопились. И вот теперь они закапали — как из бутылки, один за другим, капля за каплей.

— Во-первых… Нет, — она решила спросить о другом: — Что там такое с Розой?

— Что? — рассеянно переспросила Элинор, пытаясь сфокусировать бинокль. — Слишком темно, — сказала она. Ей было плохо видно.

— Моррис сказал, что ее вызывали в полицейский суд. — Силия слегка понизила голос, хотя посторонних рядом не было.

— Она бросила камень… — сказала Элинор. Она опять настроила бинокль на изгородь и, не отрываясь от окуляров, ожидала сову.

— Ее посадят в тюрьму? — быстро спросила Пегги.

— На этот раз нет, — ответила Элинор. — Вот в следующий… О, вот она!

Над изгородью, петляя, пролетела птица с большой головой на короткой шее. В сумерках она казалась почти белой. Элинор сумела поймать ее в поле зрения бинокля. Спереди у птицы виднелось черное пятнышко.

— Она держит в когтях мышь! — воскликнула Элинор.

— У нее гнездо на колокольне, — сказала Пегги.

Сова скрылась из виду.

— Все, не вижу, — сказала Элинор и опустила бинокль.

Некоторое время пили кофе в молчании. Силия обдумывала следующий вопрос. Но Элинор опередила ее.

— Расскажи мне о Уильяме Уотни, — попросила она. — В последний раз я видела его изящным юношей, мы катались на лодке.

Пегги рассмеялась:

— Это было, наверное, лет сто назад!

— Вовсе не так давно, — сказала Элинор. Она была уязвлена. — Сейчас… — Она стала припоминать. — Лет двадцать, может быть, двадцать пять.

Для нее это был довольно короткий промежуток времени, впрочем, подумала она, Пегги тогда еще не родилась. Ей сейчас лет шестнадцать-семнадцать, не больше.

— Правда он милейший человек? — воскликнула Силия. — Был в Индии, сейчас вышел в отставку, и мы надеемся, что он снимет здесь дом. Хотя Моррис считает, что ему покажется здесь слишком скучно.

Опять помолчали, глядя на луг за окном. Коровы жевали и кашляли, время от времени переступая на шаг вперед. До сидящих на террасе доносился сладкий запах коров и травы.

— Завтра опять будет жарко, — сказала Пегги.

Небо было совершенно ясным. Казалось, оно состоит из бесчисленных серо-голубых частиц, напоминающих по цвету мундир итальянского офицера; только на горизонте виднелась длинная полоса чистой зелени. Вокруг царили покой, умиротворение и безмятежность. Не было ни облачка, и звезды еще не показались.

Все такое маленькое, чопорное, сладенькое по сравнению с Испанией, думала Элинор, впрочем, сейчас, когда солнце зашло и деревья выглядят монолитными массами, без отдельных листьев, в этом есть своя красота. Холмы как будто выросли, очертания их сгладились, они постепенно становились частью неба.

— Какой прелестный вид! — воскликнула Элинор, будто стараясь оправдать Англию перед Испанией.

— Если бы не строительство мистера Робинсона! — вздохнула Силия.

Элинор вспомнила: Робинсоны — местный бич, богачи, угрожающие строительством.

— Я сегодня на базаре очень старалась быть с ними вежливой, — продолжила Силия. — Некоторые их не приглашают, но я считаю, что в деревне с соседями надо обходиться вежливо.

Она помолчала, а потом проговорила:

— Мне о стольком хочется тебя расспросить.

Бутылку опять перевернули горлышком вниз. Элинор стала покорно ждать.

— Насчет Эберкорн-Террас уже были предложения? — спросила Силия. Кап-кап-кап, закапали вопросы один за другим.

— Пока нет. Агентство хочет, чтобы я разделила дом на квартиры.

Силия задумалась на минуту, а затем вновь оживилась.

— А как у Мэгги? Когда ожидается ребенок?

— В ноябре, кажется, — сказала Элинор. — В Париже, — добавила она.

— Надеюсь, все будет хорошо. Только жаль, он родится не в Англии. — Силия опять поразмыслила. — Ее дети, выходит, будут французами?

— Выходит, так, — сказала Элинор. Она смотрела на зеленую полосу, которая бледнела, переходя в синеву. Приближалась ночь.

— Все говорят, что он очень мил, — сказала Силия. — Но… Рене… Рене… — У нее был сильный акцент. — Не похоже на мужское имя.

— Называй его Ренни, — предложила Пегги, произнеся имя на английский лад.

— Это напоминает мне Ронни, а имя Ронни я не люблю. У нас был конюх Ронни.

— Который воровал сено, — сказала Пегги.

Опять помолчали.

— Как жаль, что… — начала Силия, но осеклась, потому что вошла горничная убрать со стола.

— Чудный вечер, правда? — сказала Силия уже другим голосом, соответствующим присутствию слуг. — Похоже, дождя так и не будет. А в этом случае я не знаю… — И она принялась рассуждать о засухе и недостатке воды. Колодец постоянно пересыхает…

Элинор смотрела на холмы и почти не слушала.

— Впрочем, сейчас воды вполне хватит на всех, — сказала Силия.

Почему-то смысл этой фразы не сразу дошел до сознания Элинор.

— «…вполне хватит на всех», — повторила она.

После чужих языков, так долго звучавших вокруг нее, это сочетание слов показалось ей очень английским. Какой красивый язык, думала она, повторяя про себя обычные слова, которые Силия произносила так непринужденно, лишь едва заметно раскатывая «р»: Чиннери жили в Дорсетшире с незапамятных времен.

Горничная ушла.

— О чем я говорила? — сказала Силия. — А, о том, что мне жаль. Да… — Но тут до сидевших на веранде донеслись голоса и запах сигарного дыма: к ним направлялись мужчины. — А вот и они… — Силия опять не договорила.

Стулья были переставлены по-новому и увеличены в числе.

Все теперь сидели полукругом и смотрели вдаль, за луга, на блекнущие холмы. Широкая зеленая полоса у горизонта исчезла. От нее на небе остался лишь намек, тень. Вокруг стало тише и прохладнее. И в людях как будто что-то улеглось. Они не испытывали потребности говорить. Над лугом опять пролетела сова, но видны были только ее белые крылья на фоне темной изгороди.

— Вон она летит, — сказал Норт, пыхнув сигарой.

Наверное, это его первая сигара, предположила Элинор, — подарок сэра Уильяма. Вязы стали на фоне неба совершенно черными. Узор их листвы напоминал черное кружево. Сквозь него Элинор увидела первую звезду. Она посмотрела выше. Еще звезда.

— Завтра будет погожий день, — сказал Моррис, выбивая трубку об каблук. Далеко на дороге загремели тележные колеса. Затем послышалось хоровое пение — сельские жители возвращались домой. Это Англия, думала Элинор. Она почувствовала, будто медленно погружается в мягкую массу, которая состоит из качающихся ветвей, темнеющих холмов и черного кружева листьев, украшенного звездами. Над головами людей пронеслась летучая мышь.

— Терпеть не могу летучих мышей! — воскликнула Силия, испуганно заслонив голову рукой.

— Правда? — сказал сэр Уильям. — А я скорее люблю их. — Голос его звучал спокойно и почти печально.

Сейчас Силия скажет: «Они запутываются в волосах», подумала Элинор.

— Они запутываются в волосах, — сказала Силия.

— У меня-то волос нет, — сказал сэр Уильям. Его лысина и широкое лицо белели в темноте.

Мышь пролетела опять — теперь над самой землей, у их ног. Прохладное дуновение коснулось их щиколоток. Деревья слились с небом. Луны не было, зато звезд становилось все больше. Вот еще одна, подумала Элинор, глядя на мерцающий огонек над горизонтом. Но он висел слишком низко и был слишком желтым. Это дом, а не звезда, поняла она. Силия заговорила с сэром Уильямом. Она хотела, чтобы он поселился рядом. А леди Сент-Остелл сообщила ей, что усадьба Грейндж сдается. Интересно, это Грейндж светится или все-таки это звезда? — подумала Элинор. Беседа продолжалась.

Старой миссис Чиннери надоело уединение, она появилась внизу пораньше, села в гостиной и стала ждать. Ее торжественный выход остался неоцененным: в комнате никого не было. Наряженная в старушечье платье из черного сатина и кружевной чепец, она сидела и ждала. Ястребиный нос свешивался надо ртом между сморщенных щек. На одном из полуопущенных век виднелся красный ободок.

— Почему они не заходят? — брюзгливо спросила она у Эллен, молчаливой чернокожей горничной, стоявшей у нее за спиной. Эллен подошла к окну и постучала по стеклу.

Силия перестала говорить и обернулась.

— Это мама, — сказала она. — Мы должны войти в дом.

Она встала и отодвинула стул.

После темноты гостиная, в которой горели все лампы, производила впечатление сцены. Старая миссис Чиннери в своем инвалидном кресле, со слуховой трубкой, восседала будто в ожидании почестей. Выглядела она совершенно так же, как раньше, ни днем старше, как всегда, оживленная. Когда Элинор наклонилась к ней для традиционного поцелуя, жизнь вошла в привычное русло. Так она наклонялась, вечер за вечером, к своему отцу. Это действие было ей приятно: она чувствовала себя моложе. Весь ритуал она знала назубок. Они, люди средних лет, проявляют почтительность к старикам, а старики любезны с ними. Затем повисла обычная пауза. Им нечего было сказать ей, ей нечего было сказать им. Что же дальше? Элинор увидела, как глаза старухи засветились. Отчего могут вдруг стать голубыми глаза девяностолетней женщины? От мысли о картах? Да. Силия внесла столик, покрытый зеленым сукном. Миссис Чиннери была страстной поклонницей виста. Но и у нее был свой ритуал, свой этикет.

— Не сегодня, — сказала она и слегка махнула рукой, будто отталкивая столик. — Я уверена, что сэру Уильяму это наскучит. — Она кивнула в сторону дородного гостя, который стоял как бы немного вне семейной компании.

— Напротив, напротив, — с готовностью откликнулся он. — Ничто не доставит мне такого удовольствия.

Ты хороший малый, Даббин, подумала Элинор. И стулья были придвинуты к столику, карты розданы, Моррис принялся подшучивать над тещей, крича ей в трубку, игра пошла — роббер за роббером. Норт читал книгу, Пегги перебирала клавиши пианино, а Силия, задремывая над вышиваньем, то и дело вздрагивала и закрывала рот ладонью. Наконец дверь тихо отворилась, Эллен, молчаливая чернокожая горничная, встала в ожидании за креслом миссис Чиннери. Та сделала вид, что не замечает ее, но остальные были рады прекратить игру. Эллен сделала шаг вперед, миссис Чиннери пришлось сдаться, и она была отвезена в таинственные верхние покои, обиталище старости. Ее удовольствие закончилось.

Силия откровенно зевнула.

— Базар утомил меня, — проговорила она, скатывая вышивку. — Пойду спать. Идем, Пегги. Идем, Элинор.

Норт с готовностью вскочил, чтобы открыть дверь. Силия зажгла свечи на бронзовых подсвечниках и начала тяжело взбираться по лестнице. Элинор последовала за ней, а Пегги задержалась внизу. Элинор услышала, как они с братом шепчутся в передней.

— Идем же, Пегги, — крикнула Силия через перила. Добравшись до площадки, она остановилась под групповым портретом малолетних Чиннери и позвала опять, довольно сердито: — Идем, Пегги!

Через некоторое время Пегги нехотя поднялась. Она покорно поцеловала мать, но в ней не было заметно ни малейшей сонливости. Наоборот, она выглядела особенно хорошенькой, на щеках пылал румянец. Спать она не собирается, в этом Элинор была уверена.

Элинор зашла в свою комнату и разделась. Все окна были открыты, она слышала шорох ветвей в саду. Было так жарко, что она легла в ночной сорочке прямо на покрывало и укрылась лишь простыней. Свеча, стоявшая на столике у кровати, чуть освещала спальню своим каплевидным огоньком. Элинор лежала, слушая шелест деревьев за окном и следя за тенью ночной бабочки, которая металась по комнате. Надо либо встать и закрыть окно, либо задуть свечу, сонно подумала она. Не хотелось делать ни того, ни другого. Хотелось лежать, не шевелясь. Лежать в полутьме было облегчением после разговоров, после карт. Перед глазами Элинор они все еще падали на зеленый стол: черные, красные, желтые; короли, дамы, валеты… Она сонно огляделась. На туалетном столике стояла красивая ваза с цветами. Рядом с кроватью — полированный шкафчик и круглая шкатулка. Элинор приподняла крышку. Ну, конечно: четыре кусочка печенья и плитка молочного шоколада — на случай, если она ночью проголодается. Силия снабдила ее и книгами, это были: «Дневник маленького человека», «Путешествие Раффа по Нортумберленду»[42] и случайный том Данте, если вдруг ей захочется почитать на сон грядущий. Она взяла одну из книг и положила рядом с собой на покрывало. Вероятно, из-за того, что она только что вернулась из путешествия, ей казалось, будто корабль все еще мягко разрезает волны, будто поезд все еще едет по Франции, раскачиваясь из стороны в сторону. Она лежала на кровати, вытянувшись под простыней, а все вокруг неслось назад. Но это уже не пейзажи, подумала она. Это судьбы людей, переменчивые судьбы.

Стукнула дверь Розовой комнаты. За стеной кашлянул Уильям Уотни. Элинор услышала, как он прошел через комнату. Теперь он стоит у окна и курит последнюю сигару. О чем он думает, интересно? Об Индии? Вспоминает, как стоял под павлиньим опахалом? Затем он начал ходить по комнате, раздеваясь. Элинор слышала, как он взял щетку для волос, а потом положил ее обратно на туалетный столик. И это именно ему, подумала она, вспоминая его массивный подбородок, желтые и красные пятна на шее, — именно ему я обязана тем мгновением, наполненным радостью — нет, больше, чем радостью, — когда она сидела в углу вагона третьего класса, закрыв лицо газетой.

Под потолком летали уже три ночных бабочки. Носясь из угла в угол, они громко хлопали крылышками. Если оставить окно открытым надолго, то комната будет полна бабочек. В коридоре скрипнула половица. Элинор прислушалась. Не Пегги ли это улизнула из своей спальни, чтобы присоединиться к брату? Тут какой-то заговор, Элинор в этом не сомневалась. Однако до нее доносились только шорох тяжелых ветвей, качавшихся за окном, мычание коровы, щебет птицы, и, наконец — к ее удовольствию, — протяжный крик совы, которая перелетала с дерева на дерево, обводя их серебристыми кругами.

Элинор лежала, глядя в потолок. Нам нем виднелось едва заметное пятно влаги. Оно было похоже на гору и напомнило ей какую-то гору в Греции или в Испании, которая выглядела так, будто на нее от начала времен не ступала нога человека.

Элинор открыла книгу, лежавшую на покрывале. Она надеялась, что это окажется «Путешествие Раффа» или «Дневник маленького человека», но это был Данте, а взять другую книгу ей было лень. Она прочла несколько строк наугад. Но ее итальянский был слабоват, поэтому смысл ускользал от нее. А смысл был, он как будто царапал поверхность ее сознания.

Ché, per quanti si dice più li ‘nostro’,
tanto possiede pim di ben ciascuno…

Что это значит? Она прочла перевод:

Ведь там — чем больше говорящих «наше»,
Тем большей долей каждый наделен…[43]

Элинор отвлекали бабочки под потолком, протяжный крик совы, перелетавшей с дерева на дерево, и слова лишь коснулись ее сознания, не открыв своего смысла, который точно был свернут и заключен в твердую скорлупу староитальянского языка. Прочту на днях, подумала Элинор и закрыла книгу. Когда я отправлю Кросби на пенсию, когда… Что тогда сделать, купить другой дом? Или попутешествовать? Наконец-то съездить в Индию? За стеной сэр Уильям улегся в постель. У него жизнь закончилась, а у нее — только начинается. Нет, другой дом я покупать не собираюсь, только не дом, думала она, рассматривая пятно на потолке. И опять ей показалось, будто корабль мягко скользит по волнам, будто поезд раскачивается с боку на бок, стуча колесами по рельсам. Ничто не вечно, думала Элинор. Все проходит, все меняется, говорила она себе, глядя в потолок. И что нас ждет? Что? Что?.. Бабочки метались под потолком; книга соскользнула на пол. Поросенка выиграл Крастер, но кому достался серебряный поднос? Элинор сделала над собой усилие, перевернулась на бок и задула свечу. Воцарилась тьма.

1913

Стоял январь. Падал снег, падал целый день. Небо походило на серое гусиное крыло, из которого на всю Англию сыпались перья. Точнее, неба вовсе не было, вместо него была кутерьма снежных хлопьев. Дороги выровнялись, ямы заполнились, снег завалил ручьи, залепил окна, скопился белыми накатами у дверей. Воздух был наполнен едва слышным шорохом, легким потрескиванием, как будто сам воздух превращался в снег. Больше звуков не было, тишину лишь изредка нарушали сопение овцы, хлопок снега, упавшего с ветки или съехавшего маленькой лавиной с какой-нибудь лондонской крыши. Время от времени лучи света медленно проползали по небу — их бросали фары автомобилей, кативших по мягким дорогам. Но чем ближе к ночи, тем настойчивее снег заносил колеи, стирал все следы движения, укрывал памятники, дворцы и статуи.


Снегопад еще продолжался, когда из агентства по продаже недвижимости в дом на Эберкорн-Террас с целью осмотра явился молодой человек. Снег отбрасывал сплошной белый отсвет на стены ванной комнаты, отчего особенно явно проступали трещины в эмали ванны и пятна на стене. Элинор стояла, глядя в окно. Все крыши были мягко облиты снегом, он падал и падал. Элинор обернулась. Молодой человек — тоже. Свет не красил их обоих, и все-таки снег — она видела его через окно в конце коридора, — падающий снег был прекрасен.

Они стали спускаться по лестнице, и мистер Грайс обернулся к ней.

— Видите ли, наши клиенты теперь более требовательны к санитарным удобствам, — сказал он, остановившись у двери спальни.

Почему нельзя сказать просто «к ванным комнатам»? — подумала Элинор. Она медленно спускалась. Теперь падающий снег был виден ей через стеклянную дверь передней. Элинор заметила, что у молодого человека красные уши, торчащие над высоким воротником и шеей, которую он не слишком тщательно вымыл над какой-нибудь раковиной в Уондзуорте. Она была раздражена: он ходил по дому, вынюхивал и выглядывал, оценивая чистоплотность бывших обитателей, их привычки; а еще он использовал нелепые длинные слова. С помощью длинных слов он пытается перебраться в более высокий социальный слой, предположила Элинор. Вот он осторожно переступил через спящую собаку, взял шляпу со стола в передней и спустился по ступеням парадной, — при этом его ботинки на пуговицах, какие носят дельцы, оставляли желтые следы на толстом белом ковре. У дома ждал экипаж.

Элинор обернулась. Она увидела Кросби, наряженную в свои лучшие чепец и пелерину. Кросби все утро ходила по дому за Элинор, как собачка. Тягостный момент больше нельзя было откладывать. Экипаж, нанятый для нее, ожидал у порога. Пришло время прощаться.

— Да, Кросби, как пусто, правда? — сказала Элинор, глядя на пустую гостиную. Белый снежный свет озарял стены, на которых были видны следы от мебели и картин.

— Правда, мисс Элинор, — сказала Кросби. Она тоже стояла и смотрела. Элинор знала, что Кросби вот-вот заплачет, но ей не хотелось, чтобы Кросби плакала. Она сама боялась заплакать. — Я и сейчас вижу всех вас за столом, мисс Элинор, — сказала Кросби. Но стола уже не было. Что-то увез Моррис, что-то Делия. Все поделили и растащили.

— И чайник никак не закипает, — откликнулась Элинор. — Помните? — Она попыталась засмеяться.

— Ах, мисс Элинор! — Кросби покачала головой. — Я помню все! — В ее глазах набухали слезы. Элинор отвернулась и посмотрела в дальнюю комнату.

Там тоже были следы на стенах — на месте книжного шкафа, на месте письменного стола. Она вспомнила, как сидела там, рисуя узоры на промокательной бумаге, проделывая в ней дырки, складывая числа в своих тетрадках… Элинор обернулась. Перед ней стояла Кросби. Она плакала. Слишком много болезненных ощущений. Элинор была рада избавиться от них, но для Кросби это был конец всему.

Она знала в этом гулком доме каждый шкафчик, каждую плитку на полу, каждый стул и стол, причем не с расстояния в пять-шесть футов, как они, хозяева, но вблизи, с колен, потому что каждый день драила и начищала эти шкафчики и плитки; знала каждую царапинку, пятнышко, каждую вилку, нож, салфетку, ящик. Эта семья и ее дела составляли весь мир Кросби. А теперь она уезжает, одна, в одинокую комнату в Ричмонде.

— Думаю, во всяком случае, вы будете рады наконец выбраться из полуподвала, — сказала Элинор, опять обращая взор на переднюю. Она никогда не замечала, какое это темное и низкое помещение, пока, взглянув на него вместе с «нашим мистером Грайсом», не устыдилась.

— Здесь был мой дом сорок лет, мисс, — проговорила Кросби. По ее щекам текли слезы.

Сорок лет! — подумала Элинор и ужаснулась. Она была девочкой тринадцати или четырнадцати лет, когда Кросби пришла к ним. Такая подтянутая, сноровистая… А теперь ее голубые комариные глаза выпучились, щеки опали.

Кросби наклонилась, чтобы взять Ровера на поводок-цепочку.

— Вы уверены, что он вам нужен? — спросила Элинор, глядя на неказистого старого пса, который шумно дышал и пованивал. — Мы могли бы без труда найти для него хорошее пристанище за городом.

— Ах, мисс, не просите меня бросить его! — сказала Кросби. Слезы мешали ей говорить. Они текли струйками по ее щекам. Несмотря на все усилия Элинор, в ее глазах тоже проступили слезы.

— Дорогая Кросби, прощайте. — Элинор наклонилась и поцеловала ее, заметив странную сухость ее кожи. Слезы закапали из глаз хозяйки. Держа Ровера на поводке, Кросби начала боком спускаться по скользким ступеням. Момент был ужасный, горестный, несуразный, несправедливый. Кросби была так несчастна, а она, Элинор, так рада. И все-таки слезы накапливались в ее глазах и капали, пока она стояла, держа дверь. Они все жили в этом доме. Она стояла здесь, провожая Морриса в школу. В этом садике они сажали крокусы. А теперь Кросби поднимается в нанятый экипаж, с Ровером на руках, и снежные хлопья падают на ее черный чепец. Элинор закрыла дверь и вошла в дом.


Снег все падал, а экипаж, подрагивая, катил по улицам. На тротуарах люди, ходя по магазинам, протоптали в снегу длинные желтые тропы, превратив его в кашу. Снег уже начинал подтаивать, он съезжал по крышам и обрушивался на мостовую. Мальчишки играли в снежки. Один из них метнул снежок в проезжающий экипаж. Однако когда экипаж выехал на Ричмонд-Грин[44], открылось пространство сплошной белизны. Все было таким белым, как будто по снегу еще никто не ходил. Белыми были трава, деревья, металлические ограды. Только грачи черными пятнами сидели, нахохлившись, на верхушках деревьев. Экипаж покатил дальше.

К тому времени, когда экипаж остановился у небольшого дома рядом с Ричмонд-Грин, колеса телег замесили снег в желтую комковатую массу. Кросби, держа Ровера на руках, чтобы он лапами не испачкал ступени, поднялась по лестнице. Ее вышли встретить Луиза Бёрт и мистер Бишоп, жилец с верхнего этажа, бывший дворецкий. Он взял багаж, и Кросби пошла следом за ним в свою комнатенку.


Ее комната тоже располагалась в верхнем этаже и с тыльной стороны дома, так что окна выходили в сад. Она была маленькая, но, когда Кросби распаковала и разложила вещи, получилось вполне уютно. Многое напоминало об Эберкорн-Террас. Годами, готовясь к пенсии, Кросби собирала всякие ненужные мелочи. Индийские слоники, серебряные вазочки, морж, найденный ею в мусорной корзине в то утро, когда пушки возвестили о похоронах королевы, — все теперь оказалось здесь. Она выстроила их по диагонали на каминной полке, а потом развесила семейные портреты, на которых одни были запечатлены в подвенечных платьях, другие в париках и мантиях, а в центре висело фото мистера Мартина в мундире, потому что он был любимцем Кросби, — и после этого стало совсем как дома.

Однако Ровер сразу заболел — то ли Ричмонд ему был не по сердцу, то ли он простудился на снегу. Он отказывался от пищи, нос был горячий. У него опять обострилась экзема. На следующее утро, когда Кросби хотела взять его с собой по магазинам, он перевернулся лапами кверху — как будто просил, чтобы его оставили в покое. Мистеру Бишопу пришлось сказать миссис Кросби — так почтительно ее называли в Ричмонде, — что, по его мнению, бедолагу (тут он погладил пса по голове) лучше бы спровадить.

— Идемте со мной, моя дорогая, — сказала миссис Бёрт, обняв Кросби одной рукой за плечи, — пусть Бишоп это сделает.

— Он не будет страдать, поверьте, — сказал мистер Бишоп, поднимаясь с колен. Ему много раз приходилось усыплять собак ее светлости. — Он только один раз вдохнет, — мистер Бишоп держал в руке носовой платок, — и все, в один момент.

— Ему так будет лучше, Энни, — добавила миссис Бёрт, пытаясь увести Кросби.

Бедный старый пес и вправду выглядел очень жалко. Но Кросби отрицательно покачала головой. Он виляет хвостом, глаза его открыты. Он живой. На его морде даже есть выражение, которое она считает улыбкой. Она чувствовала, что он зависит от нее, полагается на нее. Она не отдаст его чужим людям. Три дня и три ночи она сидела рядом с ним, кормила с ложечки укрепляющим бульоном из концентрата, но в конце концов он перестал открывать пасть. Он уже совсем не двигался; даже не поморщился, когда по его носу проползла муха. Тело начало коченеть. Это произошло ранним утром, когда на деревьях за окном чирикали воробьи.


— Хорошо, ей есть на что отвлечься, — сказала миссис Бёрт, когда на следующее утро после похорон собаки Кросби прошла мимо кухонного окна в своих лучших чепце и пелерине. Был четверг, день, когда она отправлялась на Эбери-стрит, чтобы забрать носки мистера Парджитера. — Все-таки надо было убрать пса давным-давно, — добавила миссис Бёрт, отворачиваясь к раковине. — У него из пасти воняло.


Кросби села в пригородный поезд, доехала до Слоун-сквер, а оттуда пошла пешком. Шла она медленно, выставив локти, — как будто обороняясь от уличных опасностей. Вид у нее все еще был печальный, однако перемена между Ричмондом и Эбери-стрит пошла ей на пользу. На Эбери-стрит она чувствовала себя привычнее, чем в Ричмонде. Она всегда считала, что в Ричмонде живут простые люди. А здесь — леди и джентльмены, такие же, как ее господа. Кросби с одобрением смотрела на витрины. И генерал Арбатнот, посещавший господина, жил на Эбери-стрит, вспомнила она, повернув на эту большую, мрачноватую улицу. Он уже умер — Луиза показывала ей некролог в газете. Но при жизни он обитал здесь. А вот и дом мистера Мартина. Кросби остановилась на лестнице, чтобы поправить чепец. Она всегда перебрасывалась словом-другим с мистером Мартином, когда приходила за его носками, — это было одним из ее удовольствий. А еще она любила посудачить с миссис Бриггз, домовладелицей. Сегодня она не преминет сообщить ей о смерти Ровера. Осторожно, боком, поднявшись по обледеневшим ступеням черного хода, она позвонила в дверь.


Мартин сидел в своей комнате и читал газету. Война на Балканах закончилась, но каша там только заваривалась — в этом он был уверен. Он перевернул страницу. Из-за снега с дождем в комнате было темно. К тому же он никогда не мог отдаться чтению, ожидая чего-нибудь или кого-нибудь. Пришла Кросби — он понял это по голосам из передней. Ну вот, сразу сплетни, болтовня! — раздраженно подумал он. Мартин бросил газету на пол и стал просто ждать. Вот она идет, уже взялась за ручку двери. Но что он должен сказать ей? — подумал он, глядя на поворачивающуюся ручку. Когда она вошла, он произнес свою обычную фразу: «Ну, Кросби, как вам живется в этом мире?»

Она вспомнила о Ровере, и на ее глаза навернулись слезы.

Мартин выслушал историю о кончине пса и сочувственно наморщил лоб. Затем он встал, вышел в спальню и вернулся с пижамной рубашкой в руке.

— Как это называется, Кросби? — спросил он, указав под воротник на дырку с коричневым ободком.

Кросби поправила очки в золотистой оправе.

— Это прожог, сэр, — уверенно сказала она.

— Совсем новая пижама, надел ее всего два раза, — пожаловался Мартин, все так же держа рубашку на вытянутых руках.

Кросби прикоснулась к материалу. Самый лучший шелк, сразу чувствуется.

— Ай-ай-ай! — Она покачала головой.

— Пожалуйста, отнесите пижаму этой миссис — как ее там? — Мартин хотел применить метафору, но вспомнил, что в разговоре с Кросби следует выражаться буквально и пользоваться самыми простыми словами. — Велите ей найти другую прачку, — заключил он. — А ту послать к черту.

Кросби нежно прижала испорченную пижаму к груди. Мистер Мартин никогда не выносил прикосновения шерсти к коже, вспомнила она. Мартин помолчал. С Кросби полагалось пообщаться, но смерть Ровера ограничила темы для разговора.

— Как ревматизм? — спросил он.

Кросби стояла очень прямо у двери, с пижамой на руке. Она явно стала меньше ростом, подумал Мартин.

Кросби покачала головой. Ричмонд расположен значительно ниже, чем Эберкорн-Террас, сказала она. Ее лицо помрачнело. Она думает о Ровере, догадался Мартин. Надо отвлечь ее от этих мыслей, он не выносил слез.

— Вы видели новую квартиру мисс Элинор? — спросил Мартин. Кросби видела ее. Но она не любит квартиры. По ее мнению, мисс Элинор изнуряет себя.

— А люди этого не стоят, — сказала Кросби, имея в виду Цвинглеров, Паравичини и Коббсов, которые раньше имели обыкновение наведываться с черного хода за поношенной одеждой.

Мартин покачал головой. Он не мог придумать, что сказать дальше. Он терпеть не мог беседы со слугами. Говоря с ними, он всегда чувствовал себя неискренним. Приходится либо дурачиться, либо изображать радушие, думал он. То есть в обоих случаях — лгать.

— А у вас все хорошо, мастер Мартин? — спросила Кросби, использовав детское обращение по праву долгой службы.

— Пока что не женился, Кросби, — сказал Мартин.

Кросби окинула комнату взглядом. Это было холостяцкое жилище: кожаные кресла, шахматы на стопке книг, сифон на подносе. Она позволила себе заметить, что наверняка множество чудесных молодых девушек были бы рады взять на себя заботы о нем.

— Да, но я люблю валяться в постели по утрам, — сказал Мартин.

— Это у вас с детства, — улыбнулась Кросби.

После этого Мартин не постеснялся достать часы, быстро подойти к окну и воскликнуть, как будто он вдруг вспомнил о назначенной встрече:

— Ой, Кросби, мне же пора! — И дверь за Кросби закрылась.


Это была ложь. Никакой встречи ему не предстояло. Слугам всегда лгут, подумал он, глядя в окно. Унылые очертания домов на Эбери-стрит проступали сквозь пелену снега с дождем. Все лгут, думал Мартин. И отец его лгал: после его смерти дети нашли у него в ящике связку писем от женщины по имени Майра. Мартин видел Майру, это была полная представительная дама, которой требовалась помощь с починкой крыши. Зачем лгал отец? Что плохого в содержании любовницы? И сам Мартин тоже лгал: например, насчет комнаты на Фулэм-Роуд, где они с Доджем и Эрриджем курили дешевые сигары и рассказывали скабрезные анекдоты. Жизнь их семьи на Эберкорн-Террас была отвратительна, думал он. Ничего удивительного, что дом никак не сдадут. Там всего одна ванная и полуподвал. И там жило столько разных людей, обреченных терпеть друг друга и лгать.

Затем, глядя на фигурки людей, сновавших по мокрому тротуару, он увидел, как по ступеням спустилась Кросби со свертком под мышкой. Она постояла, похожая на испуганного зверька, который выглядывает из укрытия, собирая храбрость, чтобы окунуться в гущу уличных опасностей. Наконец она засеменила прочь. Мартин видел, как она удаляется и снег падает на ее черный чепец. Он отвернулся.

1914

Была роскошная весна, стоял лучезарный день. Воздух, омывая древесные кроны, как будто бы журчал, дрожал, вибрировал. Листья ярко зеленели. Часы старинных сельских церквей дребезжа отбивали время, хриплый бой летел над полями, красными от клевера, и вспугивал стаи грачей. Птицы делали круг и садились на верхушки деревьев.

Лондон облачился в крикливый наряд: начинался сезон. Гудели автомобильные рожки, рычали моторы, флаги туго трепыхались на ветру, как форель в ручье. И со всех лондонских колоколен — от модных святых Мейфэра, от вышедших из моды святых Кенсингтона, от дряхлых святых Сити — неслась весть о протекших часах. Воздух над Лондоном казался морем звуков, по которому расходились круги. Но часы показывали время по-разному, как будто сами святые были не согласны друг с другом. В воздухе повисали паузы, промежутки тишины… А затем часы били опять.


Одни из часов было слышно и на Эбери-стрит, но голос их звучал отдаленно и слабо. Они пробили одиннадцать раз. Мартин стоял у окна и смотрел вниз на узкую улицу. Солнце светило вовсю, он был в наилучшем настроении и собирался посетить своего биржевого маклера в Сити. Дела у Мартина шли прекрасно. Когда-то он думал, что его отец накопил много денег, но потом потерял их. Однако оказалось, что после этого он опять накопил и встретил свою кончину с тугим кошельком.

Мартин любовался на модницу в прелестной шляпке, которая рассматривала вазу в витрине антикварного магазина напротив. Это была синяя ваза, она стояла на китайском стенде, на фоне зеленой парчи. Покатые симметричные очертания вазы, темно-синий цвет, трещинки на глазури ласкали взгляд Мартина. И смотревшая на вазу женщина была очаровательна.

Взяв шляпу и трость, он вышел на улицу. Часть пути до Сити он собирался пройти пешком.

— «Дочь короля Испании, — напевал он, поворачивая на Слоун-стрит, — приехала ко мне…» — Мартин разглядывал витрины, мимо которых шел. В них было множество летних платьев, воздушных нарядов из зеленого шелка и газа, стайки шляпок на шестиках. — «…чтоб увидать на дереве серебряный орех».

Что еще за серебряный орех на дереве? — думал он. Вдалеке шарманка играла задорную джигу. Шарманка крутилась и крутилась, перемещаясь туда-сюда, как будто старик шарманщик танцевал под свою музыку. Хорошенькая служанка взбежала по ступеням и дала старику монетку. Его угодливое итальянское лицо сморщилось, он сорвал с головы шляпу и поклонился девушке. Она улыбнулась в ответ и скрылась в своей кухне.

— «…чтоб увидать на дереве серебряный орех», — мурлыкал Мартин, заглядывая за заборчик в кухню, где сидели служанки. Их компания выглядела очень уютно, на кухонном столе стоял заварочный чайник, лежали хлеб и масло. Трость Мартина виляла туда-сюда, как хвост жизнерадостного песика. Все люди казались ему беспечными и легкомысленными, они выпархивали из домов и фланировали по улицам, раздавая монетки шарманщикам и нищим. У всех были деньги, чтобы их тратить. Женщины собирались у стеклянных витрин. Мартин тоже остановился и стал смотреть: на игрушечный кораблик, на ящички с рядами сверкающих серебряных флаконов. Кто же все-таки написал эту песенку о дочери короля Испании, которую пела Пиппи, когда протирала ему уши противной мокрой фланелью? Она сажала его к себе на колени и каркала хрипло-дребезжащим голосом: «Дочь короля Испании приехала ко мне, чтоб увидать…» Внезапно ее колено опускалось, и Мартин падал на пол.

А вот и площадь Гайд-Парк-Корнер. Здесь было оживленное движение. Повозки, автомобили, моторные омнибусы текли рекой с холма. На деревьях Гайд-парка виднелись зеленые листочки. Авто с жизнерадостными дамами в светлых платьях уже въезжали в ворота. Все торопились по своим делам. Кто-то, заметил Мартин, написал розовым мелом на воротах Эпсли-Хауза: «Бог есть любовь». На это нужна недюжинная храбрость, подумал он, — чтобы написать «Бог есть любовь» на воротах Эпсли-Хауза, когда в любой момент тебя может сцапать полицейский. Но вот подошел его омнибус. Мартин взобрался на второй этаж.

— До Святого Павла, — сказал он, протягивая кондуктору мелочь.


Омнибусы кружили и вились в безостановочном водовороте вокруг ступеней собора Святого Павла. Белая статуя королевы Анны будто главенствовала над этим хаосом, была его центром, как ось у колеса. Казалось, она направляет движение своим скипетром, руководит человечками в котелках и пиджаках, женщинами с чемоданчиками, повелевает повозками, грузовиками и моторными омнибусами. То и дело от толпы отделялись фигурки и поднимались по ступеням в церковь. Двери собора открывались и закрывались без перерыва. Иногда наружу вырывались приглушенные звуки органной музыки. Голуби ходили вразвалку, воробьи порхали. Вскоре после полудня старичок с бумажным пакетом занял свое место на средних ступенях собора и принялся кормить птиц. Он держал кусок хлеба в протянутой руке. Его губы шевелились. Казалось, он улещивает, уговаривает птиц. Почти сразу его окружил ореол хлопающих крыльев. Воробьи усаживались ему на голову и на руки, голуби ковыляли у его ног. Небольшая толпа собралась, чтобы посмотреть, как он кормит воробьев. Старик разбрасывал хлеб вокруг себя. Затем воздух задрожал. Большие часы, а с ними вместе и все часы города, как будто собрались с силами, как будто издали предупреждающее ворчание. Наконец грянул удар. «Час дня», — означала громогласная весть. Все воробьи поднялись в воздух. Даже голуби перепугались: некоторые из них совершили короткий облет вокруг головы королевы Анны.


Когда затихли последние отголоски удара, Мартин вышел на открытое пространство перед собором.

Он пересек проезжую часть и встал, прислонившись спиной к витрине магазина, глядя вверх на огромный купол. У него было удивительное чувство, будто составные части его тела пришли в движение и, сложившись заною — в соответствии с гармонией здания, — замерли. Эта перемена пропорций восхищала его. Он жалел, что не стал архитектором. Он стоял, прижавшись спиной к витрине, и старался проникнуться ощущением всего собора в целом. Но это было трудно из-за сновавших мимо людей. Они натыкались на него, задевали. Был час пик: служащие из Сити спешили на обед. Они срезали углы по ступеням собора. Голуби взлетали и садились. Мартин начал подниматься по ступеням, глядя на то и дело открывающиеся и закрывающиеся двери. Как надоедливы эти голуби, подумал он, — мешаются под ногами. Он медленно шел наверх.

«Кто это? — подумал он, увидев девушку, которая стояла у одной из колонн. — Что-то знакомое…»

Ее губы шевелились — она говорила сама с собой.

«Это же Салли!» — осенило Мартина. Он заколебался: заговорить с ней или нет? Чье-нибудь общество сейчас не помешало бы: ему надоело быть наедине с собой.

— О чем задумалась, Сэл? — спросил он, хлопнув ее по плечу.

Она обернулась; выражение ее лица мгновенно изменилось.

— Как раз о тебе, Мартин! — воскликнула Салли.

— Вот уж неправда.

Они пожали руки.

— Стоит мне о ком-то подумать, он всегда появляется. — Она сделала характерное для нее переминающееся движение и стала похожа на взъерошенную курицу, тем более что была одета в пальто немодного покроя. Они постояли немного на ступенях, глядя вниз на многолюдную улицу. Двери собора в очередной раз открылись, оттуда вылетели аккорд органной музыки и неясное бормотание священника. За дверями был церковный полумрак.

— Так о чем же ты… — начал Мартин, но не договорил. — Идем-ка пообедаем, — предложил он. — Приглашаю тебя в здешний мясной ресторан. — И он повел Салли вниз по лестнице, а потом по узкому переулку, запруженному телегами, на которые грузчики бросали из складов коробки.

Мартин и Салли толкнули крутящиеся двери и вошли в ресторан.

— Сегодня много посетителей, Альфред, — приветливо заметил Мартин, когда официант принимал его пальто и шляпу и устраивал их на вешалке. Мартин знал официанта, потому что часто здесь обедал, и официант знал его.

— Очень много, капитан, — сказал тот.

— Ну, — проговорил Мартин, садясь, — что будем есть?

От столика к столику на тележке катали большой коричневато-желтый кусок мяса с костью.

— Это, — сказала Сара, указав рукой.

— А пить? — Мартин взял винную карту и стал ее изучать.

— Пить? Напитки выберешь ты. — Сара сняла перчатки и положила их на красновато-коричневую книжечку — явно молитвенник.

— Напитки выберу я, — согласился Мартин. Интересно, подумал он, страницы молитвенников всегда бывают украшены золотой и красной краской? Он выбрал вино. — И что же ты делала, — спросил он, отпустив официанта, — у собора Святого Павла?

— Слушала богослужение.

Сара огляделась. В зале было жарко и многолюдно. Стены были покрыты золотыми листьями, инкрустированными по коричневому фону. Люди постоянно проходили мимо, входили, выходили. Официант принес вино. Мартин наполнил бокал Сары.

— Не знал, что ты посещаешь службы, — сказал он, посмотрев на молитвенник.

Сара не ответила. Она все смотрела вокруг, на входящих и выходящих людей, и понемногу отпивала вино. На ее щеках начал проступать румянец. Она взяла нож и вилку и принялась за превосходную баранину. Несколько минут ели в молчании.

Мартину хотелось разговорить ее.

— И что же, Сэл, — спросил он, дотронувшись до книжечки, — ты в этом находишь?

Она открыла молитвенник наугад и начала читать со своей обычной интонацией:

— «Непостижим Отец, непостижим Сын…»[45]

— Тихо! — прервал ее Мартин. — Люди слышат.

Из уважения к нему она стала вести себя, как дама, пришедшая в ресторан обедать с кавалером.

— А что ты делал у собора? — спросила Сара.

— Жалел, что не стал архитектором. Вместо этого меня отправили в армию, которую я ненавидел! — с чувством ответил Мартин.

— Тихо! — шепнула Сара. — Люди слышат.

Он быстро оглянулся, а затем рассмеялся. Официант поставил на стол пирожные. Опять стали есть молча. Мартин вновь наполнил бокал Сары. Ее щеки горели, глаза блестели. Он завидовал наполнявшему ее чувству всеобщего благополучия, которое он и сам раньше испытывал, выпив бокал вина. Вино было кстати — оно снимало преграды. Он хотел разговорить ее.

— Я не знал, что ты посещаешь службы, — сказал он, глядя на молитвенник. — И что ты об этом думаешь?

Сара тоже посмотрела на молитвенник. Затем постучала по нему вилкой.

— А что думают они, Мартин? Женщина, которая молится, и старик с длинной седой бородой?

— Почти то же самое, что думает Кросби, когда приходит ко мне, — сказал Мартин. Он вспомнил старушку, стоявшую у двери его комнаты с пижамной рубашкой на руке, вспомнил преданное выражение на ее лице. — Для Кросби я бог, — объяснил он, подкладывая Саре брюссельской капусты.

— Бог старой Кросби! — засмеялась Сара. — Всемогущий, всесильный Мартин!

Она подняла бокал в его честь. Она что, смеется над ним? — подумал он. Он надеялся, что не кажется ей слишком старым.

— Ты ведь помнишь Кросби? — спросил он. — Она на пенсии, а пес ее умер.

— На пенсии, а пес умер? — переспросила Сара.

Она опять посмотрела через плечо. Разговаривать в ресторане было невозможно, беседа распадалась на мелкие фрагменты. Мимо без конца проходили служащие из Сити в аккуратных полосатых костюмах и котелках.

— Это хороший храм, — сказала Сара, глянув на Мартина.

Она вернулась к теме собора, понял Мартин.

— Великолепный, — согласился он. — Ты смотрела на статуи?

Вошел человек, которого Мартин узнал: Эрридж, биржевой маклер. Он поманил Мартина пальцем. Мартин встал и отошел поговорить с ним. Когда он вернулся, Сара уже опять наполнила свой бокал. Она сидела и смотрела на людей, точно была маленькой девочкой, которую он привел на рождественский сказочный спектакль.

— Какие планы на вечер? — спросил Мартин.

— В четыре — на Круглый пруд, — сказала Сара, постукивая ладонью по столу. — В четыре — на Круглый пруд.

Теперь она перешла, подумал Мартин, в сонное благодушие, следующее за сытным обедом с вином.

— С кем-нибудь встречаешься там?

— Да, с Мэгги.

Помолчали. До них долетали обрывки чужих разговоров. Человек, к которому отходил Мартин, удаляясь, тронул его за плечо.

— В среду в восемь, — сказал он.

— Точно, — откликнулся Мартин и сделал пометку в своей записной книжке.

— А какие планы на вечер у тебя? — спросила Сара.

— Надо навестить сестру в тюрьме, — сказал Мартин, поджигая сигарету.

— В тюрьме?

— Розу. Она сидит за то, что бросила камень.

— Рыжая Роза, красная Роза, — начала Сара, опять потянувшись за вином, — дикая Роза, колючая Роза…

— Не надо, — сказал Мартин, закрыв ладонью горлышко бутылки. — Тебе хватит.

Она немного возбуждена. Надо ее утихомирить. Люди все слышат.

— Дьявольски неприятная штука, — сказал он, — сидеть в тюрьме.

Она придвинула к себе бокал и сидела, уставившись на него, словно механизм ее мозга внезапно отключился. Она была очень похожа на мать, только смеялась по-другому.

Мартину хотелось поговорить с ней о ее матери. Но разговаривать было невозможно. Слишком много людей слушает, к тому же они курят. Дым, смешанный с мясным запахом, создавал духоту. Мартин вспоминал прошлое, когда Сара воскликнула:

— Сидит на трехногом стуле, и в нее впихивают мясо![46]

Мартин очнулся от воспоминаний. Она имеет в виду Розу?

— Камень наделал дел! — Сара засмеялась, взмахнув в воздухе вилкой. — «Сверните карту Европы, — сказал он лакею. — Я не верю в силу»[47].

Она положила вилку на тарелку, так что сливовая косточка подпрыгнула. Мартин огляделся. Люди слушали. Он встал.

— Ну, пойдем? Если ты сыта.

Она поднялась и стала искать свое пальто.

— Я получила удовольствие, — сказала она, беря пальто. — Спасибо, Мартин, за вкусный обед.

Он подозвал официанта, который с готовностью подошел и выписал счет. Мартин положил на тарелку соверен. Сара начала продевать руки в рукава пальто.

— Сходить с тобой, — предложил Мартин, помогая ей, — на Круглый пруд в четыре?

— Да! — воскликнула она, повернувшись на каблуке. — На Круглый пруд в четыре!

Она пошла к выходу — слегка нетвердой походкой, заметил Мартин — мимо служащих из Сити, которые по-прежнему сидели и ели.

Подошел официант со сдачей, и Мартин начал опускать монетки в карман. Одну он оставил на чаевые. Но, уже собираясь дать их, он вдруг заметил что-то вороватое в выражении лица Альфреда. Мартин приподнял счет — под ним лежала монета в два шиллинга. Обычная уловка. Мартин вышел из себя.

— Что это? — гневно спросил он.

— Я не знал, что она там, сэр, — заикаясь, проговорил официант.

Мартин почувствовал, что у него краснеют уши. В гневе он очень походил на отца, у него тоже проступали белые пятна на висках. Он бросил монетку, предназначавшуюся для официанта, в карман и прошел мимо него, оттолкнув его руку. Тот отступил, что-то бормоча.

— Идем, — сказал Мартин, торопливо ведя Сару через многолюдный зал. — Прочь отсюда.

Он вывел ее на улицу. Спертый воздух, запах горячего мяса вдруг стали невыносимы для него.

— Ненавижу, когда меня обманывают! — сказал он, надевая шляпу. — Прости, Сара. Не надо было водить тебя туда. Гнусная дыра.

Он вдохнул свежий воздух. Уличные звуки, безучастный, деловитый вид всего вокруг бодрили после ресторанной жары и духоты. Вдоль улицы выстроились телеги, из складов в них летели ящики. Мартин и Сара опять вышли к собору Святого Павла. Он поднял голову. Старик по-прежнему кормил воробьев. И собор был все тот же. Мартину захотелось опять ощутить, как приходят в движение и замирают составные части его тела, но чувство физического единения с каменной громадой не вернулось. Он чувствовал только злость. К тому же его отвлекала Сара. Она собиралась перейти оживленную улицу. Мартин протянул руку, чтобы задержать ее.

— Осторожно, — сказал он.

Они перешли дорогу.

— Пойдем пешком? — спросил он. Она кивнула.

Они пошли по Флит-стрит. Разговаривать было невозможно. Тротуар был очень узкий, и Мартину то и дело приходилось сходить с него, чтобы идти рядом с Сарой. Ему все еще было неприятно от пережитого приступа злости, хотя сама злость почти прошла. Как я должен был поступить? — думал он, вспоминая, как прошел мимо официанта, не дав ему на чай. Не так, думал он, не так. Люди теснили его, вынуждая сходить с тротуара. В конце концов, бедному негодяю надо зарабатывать на жизнь. Мартин любил быть великодушным, любил оставлять за собой улыбающихся людей, да и два шиллинга ничего для него не значили. Но что толку рассуждать, когда уже поздно? Он начал было напевать ту же песенку, но перестал — вспомнив, что он не один.

— Ты только посмотри, Сэл! — сказал он, сжимая ее руку. — Ты посмотри!

Он указал на раскоряченного грифона на вершине Темпл-Бар-Мемориал[48], нелепого, как обычно: не то змея, не то птица.

— Посмотри! — повторил Мартин со смехом.

Они остановились, чтобы рассмотреть плоские фигурки, неуклюже прилепленные к постаменту: королеву Викторию, короля Эдуарда. Затем пошли дальше. В толпе говорить было невозможно. Люди в париках и мантиях торопливо переходили улицу, одни несли красные сумки, другие — синие[49].

— Дом правосудия. — Мартин указал на затейливо украшенную, но холодную каменную громаду. У нее был мрачный, похоронный вид. — Здесь проводит свою жизнь Моррис, — громко добавил он.

Он все еще чувствовал неловкость из-за того, что вышел из себя. Но это уже проходило. В его сознании остался лишь крохотный заусенец.

— Ты считаешь, я должен был… — начал он, собираясь сказать: «…стать адвокатом?», но также и: «должен был вести себя сдержаннее с официантом?»

— Что должен был? — спросила Сара, наклоняясь к нему. За уличным шумом она не расслышала.

Говорить было невозможно, но, во всяком случае, неприятный осадок от того, что он вышел из себя, постепенно таял. Легкое покалывание совести давало себя знать все меньше. Но вдруг оно возобновилось с новой силой: Мартин увидел нищую, продававшую фиалки. И этот негодяй, подумал он, остался без чаевых из-за того, что обманул меня… Он сосредоточил взгляд на почтовом ящике. Затем посмотрел на автомобиль. Удивительно, как быстро все привыкли к экипажам без лошадей, подумал он. Раньше они смотрелись так нелепо. Они прошли мимо женщины, продававшей фиалки. Ее шляпка была надвинута на лицо. Мартин бросил на ее поднос шестипенсовик — во искупление вины перед официантом. Он помотал головой. Фиалок не надо. К тому же они увядшие. Но он успел разглядеть ее лицо. Там не было носа. Оно было изборождено белыми рубцами, а посередине виднелись красные ободки ноздрей. Женщина была безносая и надвинула шляпку, чтобы скрыть это.

— Давай перейдем, — быстро сказал Мартин. Он взял Сару за руку и провел ее между омнибусов. Должно быть, она видит такое часто. Как и он. Но вместе — это совсем другое.

Они ступили на противоположный тротуар.

— Сядем в омнибус, — сказал Мартин. — Идем.

Он взял ее за локоть, чтобы она шла быстрее. Но это было невозможно: дорогу перегородила телега, по тротуару сновали люди. Впереди уже вздымался Чаринг-Кросс. Мужчин и женщин засасывало внутрь, как воду между быков моста. Пришлось остановиться. Мальчишки-газетчики стояли с плакатами у ног. Люди покупали газеты; одни задерживались, другие хватали газеты на ходу. Мартин тоже купил газету, теперь он держал ее в руке.

— Подождем здесь, — сказал он. — Омнибус придет.

Старая соломенная шляпка с розовой лентой, думал он, раскрывая газету. Образ женщины стоял у него перед глазами. Он поднял голову.

— Вокзальные часы всегда спешат, — успокоил он мужчину, торопившегося на поезд. Всегда спешат, повторил он про себя, раскрывая газету. Но никаких часов не было.

Он стал читать сообщения из Ирландии. Омнибусы один за другим останавливались и вновь отъезжали. Сосредоточиться на сообщениях из Ирландии было трудно. Мартин поднял голову.

— Это наш, — сказал он, когда подошел нужный им номер.

Они забрались на второй этаж и сели бок о бок над водителем.

— Два до Гайд-Парк-Корнер, — сказал Мартин, протягивая горсть мелочи, и стал дальше просматривать вечернюю газету. Но это был только первый выпуск. — Ничего интересного, — Мартин сунул газету под сиденье. — А теперь… — начал он, набивая трубку. Омнибус гладко катил вниз по склону Пикадилли. — Здесь был завсегдатаем мой отец, — перебил он себя, указав трубкой на окно Клуба. — А теперь, — он зажег спичку, — теперь, Салли, ты можешь говорить что угодно. Никто не слышит. Скажи что-нибудь, — он бросил спичку на мостовую, — что-нибудь значительное.

Мартин повернулся к ней лицом. Он хотел, чтобы она говорила. Они то съезжали вниз, то взмывали вверх. Он хотел, чтобы говорила она, иначе придется говорить ему. А что он может сказать? Он давно похоронил свои чувства. Но какое-то ощущение осталось. Он хотел, чтобы она его высказала, однако она молчала. Если скажу я, она подумает про меня, будто…

Он посмотрел на нее. Солнечные блики горели на окнах больницы Святого Георгия. Сара взирала на нее с восхищением. Но почему с восхищением? — думал Мартин, когда омнибус остановился и они выходили из него.


С утра сцена немного изменилась. Часы в отдалении били три часа. Автомобилей прибавилось, стало больше женщин в светлых летних платьях, больше мужчин во фраках и серых цилиндрах. Начиналось шествие через ворота в парк. Все выглядели празднично. Даже юные помощницы портних с картонными коробками имели такой вид, будто участвовали в неком торжестве. По краю Роттен-Роу[50] были выставлены зеленые стулья. На них сидели люди, они оглядывались вокруг так, словно были зрителями на спектакле. По Роттен-Роу легким галопом двигались всадники; они доезжали до конца, осаживали лошадей и поворачивали обратно. Ветер дул с запада, неся по небу белые облака с золотистыми прожилками. Лазурью и золотом сияли окна на Парк-Лейн.

Мартин быстро вышел из омнибуса.

— Идем, — сказал он. — Пошли, пошли!

Я молод, думал он. Я в расцвете сил. В воздухе терпко пахло землей. Даже в парке чувствовался аромат весны, сельских просторов.

— Как я люблю… — громко начал Мартин и оглянулся. Он говорил с пустотой. Сара отстала и завязывала шнурок на ботинке. Мартину показалось, будто он спускался по лестнице и промахнулся мимо ступеньки. — Каким дураком себя чувствуешь, когда говоришь сам с собой, — сказал он, подходя к ней. Она простерла руку и сказала:

— Посмотри, все так делают.

В их сторону шла женщина средних лет. Она разговаривала сама с собой. Ее губы шевелились, а рука жестикулировала.

— Это все весна, — сказал Мартин, когда та прошла мимо.

— Нет. Однажды я пришла сюда зимой, — возразила Сара. — И увидела негра, который смеялся на снегу.

— На снегу, — сказал Мартин. — Негр.

Солнце ярко освещало траву. Сара и Мартин шли мимо клумбы, на которой росло множество разноцветных, кудрявых и глянцевых гиацинтов.

— Не будем о снеге, — сказал Мартин. — Давай лучше…

Молодая женщина катила детскую коляску, и Мартину в голову вдруг пришла мысль.

— О Мэгги, — сказал он. — Расскажи о ней. Я не видел ее с тех пор, как у нее родился ребенок. И с французом я не знаком. Как его зовут? Рене?

— Ренни, — сказала Сара. Она все еще находилась под влиянием вина, и текучего воздуха, и проходящих мимо людей. Мартин чувствовал ту же рассеянность, но хотел избавиться от нее.

— Да. Что он за человек, этот Рене? Ренни.

Он произнес имя сначала на французский лад, а потом как она, на английский. Он хотел растормошить ее. И взял ее под руку.

— Ренни! — повторила Сара. Она откинула голову назад и рассмеялась. — Так, сейчас. Он носит красный галстук в белый горошек. Глаза темные. Он берет апельсин — например, за ужином — и говорит, глядя тебе в глаза: «Этот апельсин, Сара…» — Она произнесла «р», грассируя, и замолчала. — Вот еще один говорит сам с собой, — сказала она. К ним шел молодой человек в наглухо застегнутом пиджаке — как будто он был без рубашки. Он бормотал на ходу и сердито посмотрел на Мартина и Сару, поравнявшись с ними.

— Так что же Ренни? — напомнил Мартин. — Мы говорили о Ренни. Он берет апельсин…

— …и наливает себе бокал вина, — продолжила Сара. — «Наука — религия будущего!» — провозгласила она, выставив руку, как будто в ней был бокал с вином.

— Вина? — удивился Мартин. Слушая вполуха, он представил себе респектабельного французского профессора, к портрету которого он теперь должен был добавить неуместный бокал вина.

— Да, вина, — подтвердила Сара. — Его отец был торговцем. Чернобородый бордоский купец. Однажды, — продолжила она, — в детстве, он играл в саду, и в оконное стекло постучали изнутри дома. «Не шуми так. Играй подальше», — сказала женщина в белом чепце. Его мать тогда умерла… А еще он боялся сказать отцу, что его лошадь велика для него… И его послали в Англию…

Она перепрыгнула через ограду.

— И как все вышло? — спросил Мартин, присоединяясь к ней. — Они стали встречаться?

Сара не ответила. Мартин хотел, чтобы она объяснила, почему Мэгги и Ренни поженились. Он ждал, но она молчала. Что ж, она вышла за него, и они счастливы, подумал он. На мгновение он почувствовал укол ревности. В парке было множество прогуливающихся парочек. Все было словно пропитано свежестью и сладостными ароматами. Воздух мягко обвевал их лица. Он был наполнен шепотами, шелестом ветвей, шорохом колес, лаем собак, звучавшими то и дело трелями дрозда.

Вот мимо прошла женщина, говорившая сама с собой. Когда они посмотрели на нее, она повернулась и свистнула, как свистят собаке. Но собака, которой она свистела, была чужой и побежала в другую сторону. А дама поспешила дальше, поджав губы.

— Люди не любят, чтобы на них смотрели, — сказала Сара, — когда они разговаривают сами с собой.

Мартин встряхнулся.

— Гляди-ка, — сказал он. — Мы идем не туда.

До них донеслись голоса.

Они ошиблись направлением и оказались около вытоптанной площадки, на которой собирались ораторы. Митинги шли полным ходом, вокруг выступавших стояли группы людей. Взобравшись на трибуны, иногда — просто на ящики, ораторы разглагольствовали вовсю. Голоса звучали громче и громче по мере приближения к ним.

— Давай послушаем, — сказал Мартин.

Тощий человек с грифельной доской в руке стоял, наклонившись вперед. Они услышали, как он сказал:

— Леди и джентльмены; — Мартин и Сара остановились около него, — посмотрите на меня внимательно.

Они посмотрели.

— Не бойтесь, — сказал он, согнув указательный палец. У него была вкрадчивая манера говорить. Он перевернул доску. — Я похож на еврея? — Он опять перевернул доску и посмотрел на нее с другой стороны. Уже уходя, они услышали, как он сказал, что его мать родилась в Бермондси, а отец — на острове…

Голос затих в отдалении.

— А как тебе этот? — спросил Мартин. Он имел в виду крупного мужчину, колотившего рукой по перилам своей трибуны.

— Сограждане! — кричал он.

Мартин и Сара остановились. Толпа, состоявшая из бродяг, посыльных и нянек, взирала на него пустыми глазами, открыв рты. Мужчина с крайним презрением повел рукой в сторону проезжавших мимо автомобилей. Из-под его жилета выбился край рубашки.

— Спрраведливость и свобода! — повторил Мартин его слова.

Кулак говорившего бился о перила. Мартин и Сара послушали. Вскоре все пошло по новому кругу.

— Впрочем, оратор он прекрасный, — сказал Мартин, отворачиваясь. Голос отдалился. — Так, а что говорит та пожилая дама? — Они пошли дальше.

Аудитория пожилой дамы была весьма немногочисленна. Ее речь едва можно было расслышать. Она держала в руке маленькую книжечку и говорила что-то о воробьях. Однако вскоре ее голос стал напоминать прерывистый свист тонкой дудочки. Ее принялась передразнивать ватага мальчишек.

Мартин и Сара слушали ее недолго. Затем Мартин опять отвернулся.

— Идем, Сэл, — сказал он, положив руку ей на плечо.

Голоса звучали все глуше и глуше, наконец и вовсе затихли. Мартин и Сара брели по гладкому склону, который поднимался и спускался, как огромный покров из зеленой ткани, расчерченной прямыми коричневыми линиями тропинок. На траве резвились большие белые собаки, за деревьями блистали воды Серпантина, здесь и там на них виднелись маленькие лодочки. Респектабельность парка, сияние воды, извивы и изгибы, вся композиция ландшафта — точно его кто-то спроектировал[51] — благотворно действовали на Мартина.

— Спрраведливость и свобода, — опять пробормотал он, когда они подошли к кромке воды и остановились посмотреть, как чайки белыми крыльями режут воздух на острые треугольники.

— Ты согласна с ним? — спросил Мартин, взяв Сару за руку, чтобы растормошить ее: она шевелила губами, говоря сама с собой. — С тем толстяком, который махал рукой.

Сара вздрогнула.

— Ой-ой-ой! — воскликнула она, подражая жаргону кокни.

Да, подумал Мартин, когда они пошли дальше. Ой-ой-ой-ой. Вот именно. Таким, как он, ни справедливости, ни свободы не достанется, если будет так, как хочет толстяк, — и красоты тоже.

— А с бедной старушкой, которую никто не слушал? Она говорила о воробьях…

У Мартина перед глазами все еще стояли тощий человек, назидательно скрючивший палец; толстяк, так сильно размахивавший руками, что было видно его подтяжки, и старушка, пытавшаяся перекричать улюлюканье и свист. В этом зрелище перемешались комедия и трагедия.

Но вот и ворота Кенсингтон-Гарденз. У тротуара длинной вереницей выстроились автомобили и конные экипажи. Полосатые зонтики были раскрыты над круглыми столиками, за которыми сидели люди, ожидавшие чая. Официантки сновали с подносами. Сезон начался. Картина была весьма жизнерадостная.

Модно одетая дама, в шляпке с лиловым пером, ниспадающим набок, сидела, поклевывая мороженое. Солнце освещало столик пятнами, отчего женщина казалась полупрозрачной, как будто она запуталась в световой сети, как будто состояла из текуче-разноцветных ромбов. Мартину показалось, что он знает ее. Он приподнял шляпу. Но женщина сидела, глядя перед собой, и ела мороженое. Нет, подумал Мартин, он не знает ее. Он остановился, чтобы раскурить трубку. Каким был бы мир, спросил он себя — он все еще думал о толстяке, размахивавшем рукой, — каким был бы мир без моего «Я»? Он зажег спичку и стал смотреть на пламя, почти невидимое в солнечном свете. Затем он принялся раскуривать трубку. Сара шла дальше. Вскоре она тоже попала в живую сеть лучей, проникавших между листьями. Весь вид был точно пропитан первобытной чистотой. Птицы то и дело принимались чирикать среди ветвей, гул Лондона окружал пространство парка отдаленным, но сплошным кольцом. Розовые и белые соцветия каштанов качались вверх-вниз под ветерком. Солнечные пятна, испещрявшие листья, отнимали вещественность у всего вокруг, как будто мир состоял из разрозненных световых точек. Сознание Мартина тоже было точно размыто. Несколько мгновений там не было ни одной мысли. Наконец он встряхнулся, бросил спичку и нагнал Салли.

— Идем! — сказал он. — Идем… Круглый пруд в четыре!

Они молча пошли под руку по длинной аллее, в конце которой виднелись дворец и призрачная церковь[52]. Было впечатление, будто нормальный человеческий рост вдруг уменьшился: теперь вокруг было больше детей, чем взрослых. Также изобиловали собаки всех пород. Воздух был наполнен лаем и пронзительными криками. Многочисленные няньки катили коляски по дорожкам. В них крепко спали дети, похожие на кукол из бледно раскрашенного воска. Их безупречно гладкие веки так плотно облегали глаза, будто приросли к ним и запечатали их навсегда. Мартин заглянул в коляску. Он любил детей. Вот так выглядела Салли, когда он впервые увидел ее, — она спала в коляске в передней дома на Браун-стрит.

Мартину пришлось резко остановиться. Они дошли до Круглого пруда.

— Где же Мэгги? — спросил он. — Вон там — не она? — Он указал на молодую женщину под деревом, которая вынимала ребенка из коляски.

— Где? — Сара посмотрела не в ту сторону.

Он указал опять:

— Вон, под тем деревом.

— Да, — сказала она. — Это Мэгги.

Они пошли туда.

— Точно она? — Мартин вдруг засомневался: женщина явно не осознавала, что на нее смотрят, и поэтому казалась незнакомой. Одной рукой она держала ребенка, а другой поправляла подушки в коляске. Она тоже была покрыта текучими световыми ромбами. — Да, — сказал Мартин, заметив какой-то жест, — это Мэгги.

Она обернулась и увидела их.

И подняла руку, давая знак, чтобы они подходили тихо. Она поднесла палец к губам. Мартин и Сара молча приблизились. В этот момент ветерок принес далекий бой часов. Один, два, три, четыре раза ударили они… И умолкли.


— Мы встретились у Святого Павла, — прошептал Мартин. Он придвинул два стула и сел. Некоторое время никто не говорил. Ребенок не спал. Затем Мэгги наклонилась, чтобы взглянуть на него.

— Можно не шептать, — громко сказала она. — Он спит.

— Мы встретились у Святого Павла, — повторил Мартин обычным голосом. — Я ходил к своему маклеру. — Он снял шляпу и положил ее на траву. — Выхожу, а тут Салли. — Он посмотрел на нее. Он вспомнил, что она так и не сказала ему, о чем думала, когда стояла на ступенях Святого Павла и шевелила губами.

Теперь она зевала. Вместо того чтобы сесть на жесткий зеленый стул, который он для нее придвинул, она опустилась на траву. Она сложилась, как кузнечик, прижавшись спиной к дереву. Молитвенник с красно-золотым обрезом лежал на земле, осененный трепещущими травинками. Сара зевнула и потянулась. Ее клонило в сон.

Мартин поставил свой стул рядом со стулом Мэгги и предался созерцанию ландшафта.

Он был удивительно гармоничен. На фоне зеленого берега выделялась белая статуя королевы Виктории, за ней высилась краснокирпичная стена старого дворца; призрачная церковь устремила свой шпиль в небо, а Круглый пруд сиял голубизной. На нем соревновались яхты. Суденышки накренились так сильно, что паруса касались воды. Дул легкий ласковый ветерок.

— О чем же вы говорили? — спросила Мэгги.

Мартин не мог вспомнить.

— Она наклюкалась, — сказал он, указав на Сару. — А теперь засыпает.

Он сам чувствовал себя сонным. Солнце — впервые в этом году — начало припекать ему голову.

Наконец он ответил на вопрос:

— Обо всем на свете. О политике, религии, морали.

Он зевнул. Чайки кричали, взмывая и снижаясь вокруг женщины, кормившей их. Мэгги наблюдала за птицами. Мартин посмотрел на нее.

— Я не видел тебя, — сказал он, — с тех пор как родился ребенок.

Материнство изменило ее, подумал он. В лучшую сторону. Но она следила за чайками. Женщина бросила им горсть рыбы. Чайки вились и вились вокруг ее головы.

— Тебе нравится иметь ребенка? — спросил Мартин.

— Да, — сказала она, стряхнув оцепенение. — Хотя это обуза.

— Но ведь приятно иметь такую обузу, правда?

Мартин любил детей. Он посмотрел на ребенка, спавшего с запечатанными глазами и держа большой палец во рту.

— Ты хочешь иметь детей?

— Именно этот вопрос я себе и задавал перед тем, как…

Тут Сара слегка булькнула горлом во сне; Мартин понизил голос до шепота.

— Перед тем, как встретился с ней, — закончил он.

Помолчали. Ребенок спал, Сара спала. Присутствие двоих спящих как будто приблизило Мартина и Мэгги друг к другу, заключило в тесный круг уединения. Две яхты неслись друг другу наперерез, казалось, они сейчас столкнутся, но одна прошла перед самым носом у второй. Мартин наблюдал за ними. Жизнь вернулась в обычные измерения. Все опять оказалось на своих местах. Яхты плавали, люди гуляли; мальчишки, брызгаясь водой, ловили мелкую рыбешку. Подернутые рябью воды пруда лучились голубизной. Во всем сквозила живительная сила весны.

Вдруг он громко произнес:

— Все зло в чувстве собственности.

Мэгги посмотрела на него. Он имеет в виду ее? Ее и ребенка? Нет. В его голосе прозвучала нота, по которой она поняла, что он думает не о ней.

— О чем ты думаешь? — спросила Мэгги.

— О женщине, с которой у меня роман, — ответил Мартин. — Любовь должна прекращаться с обеих сторон — тебе не кажется? — одновременно. — Он говорил, не делая никакого ударения на словах, чтобы не разбудить спящих. — Но так не получается, в этом все зло, — добавил он тем же тихим голосом.

— Тебе надоело? — шепотом спросила Мэгги.

— Смертельно, — сказал Мартин. — Смертельно надоело. — Он замолчал и поднял камешек из травы.

— И ты ревнуешь? — Мэгги говорила очень тихим и мягким голосом.

— Чудовищно, — прошептал Мартин. Это была правда, раз уж она об этом заговорила. Ребенок начал просыпаться и вытянул одну ручку. Мэгги стала качать коляску. Зашевелилась и Сара. Их уединение было под угрозой. Мартин почувствовал, что оно может быть разрушено в любое мгновение, тогда как ему хотелось поговорить.

Он посмотрел на спящих. Глаза ребенка были закрыты, у Сары — тоже. Их с Мэгги уединение пока вроде бы сохранялось. Тихим голосом, не выделяя никаких слов, он рассказал ей о себе и об этой женщине, как она хотела привязать его к себе, а он хотел быть свободным. Обычная история, но у него она вызывала боль и множество разнородных чувств. Впрочем, рассказав все, он как будто вытащил жало. Посидели молча, глядя вперед.

На пруду начиналась еще одна гонка. На берегу сидели на корточках мужчины, у каждого в руке был шестик, которым он держал на воде игрушечный кораблик. Сцена была трогательная, веселая, невинная и немного нелепая. Дали сигнал, кораблики отплыли. Неужели он, думал Мартин, глядя на спящего ребенка, пройдет через то же самое? Он имел в виду свою ревность.

— У моего отца, — произнес он внезапно, но по-прежнему тихо, — была женщина… Она звала его «Букой».

И Мартин поведал Мэгги о женщине, содержавшей пансион в Патни[53], — весьма респектабельной даме, к тому же растолстевшей, которая просила помочь ей с починкой крыши. Мэгги засмеялась, но очень тихо, чтобы не разбудить ребенка и Сару. Оба спали без задних ног.

— Он был влюблен, — спросил Мартин, — в твою мать?

Мэгги смотрела на чаек, чертивших линии на лазури. Его вопрос как будто утонул в том, что она видела. Затем смысл вдруг дошел до нее.

— В смысле, не один ли у нас отец? — Она громко рассмеялась. Ребенок открыл глаза и разжал кулачки.

— Мы его разбудили, — сказал Мартин.

Ребенок заплакал. Мэгги пришлось успокаивать его. Уединение кончилось. Ребенок плакал; вскоре начали бить часы. Их удары мягко доносил ветерок. Один, два, три, четыре, пять…

— Пора идти, — сказала Мэгги, когда затих последний удар. Она уложила ребенка обратно на подушку и повернулась. Сара все еще спала. Она лежала свернувшись калачиком, спиной к дереву. Мартин наклонился и швырнул в нее веточку. Сара открыла глаза, но тут же опять закрыла.

— Не надо! — застонала она, вытягивая руки над головой.

— Пора, — сказала Мэгги.

Сара поежилась.

— Уже пора? — вздохнула она. — Как странно… — добавила она шепотом, села и протерла глаза. — Мартин! — воскликнула она.

Он стоял над ней, в своем синем костюме, с тростью в руке. Она смотрела на него так, как будто его вид вернул ей зрение.

— Мартин! — повторила Сара.

— Да, Мартин! — откликнулся он. — Ты слышала, что мы говорили?

— Голоса, — зевнула она, помотав головой. — Только голоса.

Мартин помолчал, глядя на нее.

— Ну, я отбываю, — сказал он, беря шляпу. — Ужинать у кузины на Гроувнер-сквер.

Он повернулся и пошел прочь.

Немного отойдя, он обернулся. Мэгги и Сара все так же сидели у коляски под деревьями. Он пошел дальше. Затем обернулся опять. Теперь деревья скрылись за склоном. Очень полную женщину тащила по тропинке собака на поводке. Сестер уже не было видно.

Час или два спустя, когда Мартин ехал через парк, солнце садилось. Ему казалось, что он забыл что-то сделать, но что именно — не мог вспомнить. Перед его глазами проходили пейзажи, один заслонял и сменял другой. Сейчас он ехал по мосту через Серпантин. Вода отражала закат, и одновременно ее освещали неровные лучи фонарей. Композицию завершал белый мостик. Экипаж въехал под тень деревьев и присоединился к длинной веренице экипажей, двигавшихся к Мраморной арке. Люди в вечерних нарядах направлялись в театры и на приемы. Свет становился все желтее и желтее. Дорога была укатана до серебряно-металлического блеска. Все выглядело празднично.

Я опоздаю, подумал Мартин: экипаж попал в затор у Мраморной арки. Он посмотрел на свои часы — было полдевятого. Но полдевятого означает без четверти, сказал себе он, когда экипаж тронулся. И правда, когда он свернул на площадь, у подъезда стоял автомобиль, из которого выходил мужчина. Значит, я как раз вовремя, рассудил Мартин и заплатил извозчику.


Дверь открылась в тот самый момент, когда он прикоснулся к звонку, как будто он наступил на пружину. Дверь открылась, и два лакея шагнули навстречу, чтобы взять его вещи, как только он вошел в устланную черно-белой плиткой переднюю. Третий лакей повел его по дуге роскошной беломраморной лестницы. На стене висели в ряд большие темные картины, а на верхней площадке, у двери — желто-голубое полотно, изображавшее венецианские дворцы и бледно-зеленые каналы.

«Каналетто или его школа?» — подумал Мартин, пропуская вперед другого гостя. Затем он назвался лакею.

— Капитан Парджитер! — громогласно объявил тот.

У входа стояла Китти. Она была в модном вечернем платье, со слегка подкрашенными губами. Она подала ему руку, но он, не задержавшись, прошел дальше, поскольку прибывали другие гости. «Похоже на вокзал», — заметил он про себя, потому что гостиная, с люстрами, желтыми стенными панелями, диванами и часто расставленными стульями, напоминала просторный зал ожидания. Уже собралось человек семь-восемь. В этот раз не подействует, подумал Мартин, беседуя с хозяином дома, который вернулся со скачек. Лицо того сияло так, будто минуту назад он жарился под солнцем. На лбу виднелась красная полоска от шляпы. Ему вполне подошли бы темные очки, висящие на шее, подумал Мартин. Нет, не подействует, повторил он про себя, когда они говорили о лошадях. Он слышал, как внизу, на улице, кричал продавец газет, гудели рожки. Он сохранял ясное понимание сути разных предметов и различий между ними. Когда прием удавался, «действовал», все предметы, все звуки сливались воедино. Мартин посмотрел на пожилую даму с клиновидным землистым лицом, которая, уютно устроившись, сидела на диване. Рядом висел портрет Китти, написанный модным художником. Мартин то и дело поглядывал на него, перенося вес то на одну ногу, то на другую и продолжая разговаривать с седым джентльменом с изысканными манерами и глазами кровяной гончей, за которого вышла Китти, вместо того чтобы стать женой Эдварда. Затем подошла сама Китти и представила его девушке в белом, которая одиноко стояла, положив руку на спинку стула.

— Мисс Энн Хильер, — сказала Китти. — Мой кузен, капитан Парджитер.

Она ненадолго задержалась рядом с ними, чтобы помочь их знакомству. Но, как всегда, она была слегка скованна и только стояла, помахивая веером.

— Ты была на скачках, Китти? — спросил Мартин. Он знал, что она терпеть не может скачки, но ему всегда нравилось дразнить ее.

— Я? Нет, я не хожу на скачки, — довольно сухо ответила она. И удалилась, потому что заметила вновь прибывшего гостя — человека в мундире с золотым галуном и звездой[54].

Лучше бы я остался дома, подумал Мартин, читал бы книгу.

— Вы бывали на скачках? — громко спросил он девушку, которую ему предстояло проводить к столу. Она отрицательно покачала головой. У нее были белые руки, белое платье и жемчужное ожерелье. Абсолютная девственность, сказал себе Мартин, а я всего час назад лежал в чем мать родила на Эбери-стрит.

— Мне приходилось смотреть поло, — сказала она.

Мартин посмотрел на свои туфли и заметил на них морщинки. Они были старые. Он собирался купить новую пару, но забыл. Вот что я забыл, подумал он, вспомнив, как ехал в наемном экипаже по мосту через Серпантин.

Однако пора было спускаться к ужину. Мартин предложил девушке свою руку. Идя вниз по лестнице и глядя, как перед ними ползут со ступеньки на ступеньку шлейфы дамских платьев, он подумал: «О чем же мне говорить с ней?» Затем они прошли по черно-белым квадратам и оказались в столовой. Комната была искусно декорирована; картины освещались снизу длинными лампами в колпаках; накрытый стол сиял. Однако свет ниоткуда не бил в глаза. Если не подействует, подумал Мартин, глядя на ярко освещенный портрет вельможи в малиновом плаще и со звездой, то я не пойду больше никогда. Затем он заставил себя начать беседу с непорочной девицей, сидевшей рядом с ним. Однако ему пришлось отвергнуть почти все темы, которые приходили в голову: она была слишком молода.

— У меня есть три темы для разговора, — откровенно начал он, не придумав даже, как закончит фразу. — Скачки, русский балет и… он мгновение поколебался, — Ирландия. Что вам интересно?

Он разложил свою салфетку.

— Пожалуйста, — проговорила она, чуть к нему наклонившись, — повторите, что вы сказали.

Он засмеялся. У нее была очаровательная манера чуть склонять голову набок, приближаясь к собеседнику.

— Оставим эти темы, — сказал Мартин. — Поговорим о чем-нибудь интересном. Вам нравятся приемы?

Девушка окунула свою ложку в суп. Подняв ее, она посмотрела на Мартина глазами, которые были похожи на блестящие камни под пленкой воды. Они похожи на кусочки стекла под водой, подумал он. Она была исключительно хороша собой.

— Но я была на приемах всего три раза в жизни! — сказала она, очаровательно хохотнув.

— Неужели! — воскликнул Мартин. — Этот, значит, третий. Или четвертый?

Он прислушался к звукам улицы. До него доносились только гудки автомобилей, но они отдалились и слились в один непрерывный гул. Прием начинал действовать. Он выставил свой бокал. Пока его наполняли, он подумал, что ему хочется, чтобы она сказала себе: «С каким приятным человеком я сидела рядом!» — когда сегодня будет ложиться спать.

— Это мой третий настоящий прием, — сказала девушка, сделав ударение на слове «настоящий», что показалось Мартину слегка выспренним. Месяца три назад она еще сидела в детской, подумал он, и делала уроки.

— А я сегодня, бреясь, — сказал он, — решил, что больше никогда не пойду ни на один прием.

Это была правда. Он заметил пустое место на книжной полке и, задержав в воздухе руку с бритвой, подумал: «Кто взял биографию Рена?»[55] И захотел остаться дома, чтобы почитать в одиночестве. Но теперь… Какой кусочек может он отломить от своего огромного опыта, чтобы поделиться с ней?

— Вы живете в Лондоне? — спросила девушка.

— На Эбери-стрит, — сказал Мартин.

Она знала Эбери-стрит, потому что ездила по ней на вокзал Виктория, а на вокзал Виктория она ездила часто, потому что у ее семьи был дом в Сассексе.

— А скажите мне… — начал Мартин, почувствовав, что отчужденность преодолена, но тут она отвернулась, чтобы ответить на замечание мужчины, сидевшего с другой стороны. Мартин был уязвлен. Вся конструкция, которую он выстраивал, словно играя в бирюльки, вдруг рухнула наземь. Энн говорила с тем мужчиной так, точно знала его всю жизнь. По его волосам будто прошлись граблями, и он был очень молод. Мартин сидел молча и смотрел на большой портрет напротив. Под ним стоял лакей, шеренга графинов заслоняла внизу складки плаща. Это третий граф или четвертый? — задумался Мартин. Восемнадцатый век он знал хорошо. Это четвертый граф, который удачно женился. Так или иначе, подумал Мартин, глядя на Китти, сидевшую во главе стола, Ригби более родовиты, чем мы. Он улыбнулся, мысленно одернув себя. Я вспоминаю о «родовитости», только когда ужинаю в подобных местах, подумал он. Он посмотрел на другой портрет — женщины в платье цвета морской волны. Знаменитый Гейнсборо. Однако в этот момент леди Маргарет, дама сидевшая слева, обратилась к нему.

— Я уверена, вы со мной согласитесь, капитан Парджитер, — сказала она, и он заметил, что перед тем, как назвать его, она пробежала глазами по его карточке, хотя они часто до этого встречались, — что это чудовищный поступок.

Она говорила с таким напором, что вилка в ее руке казалась оружием, на которое она собиралась нанизать Мартина. Он окунулся в разговор. Речь, конечно, шла о политике, об Ирландии.

— Каково ваше мнение? — спросила она, потрясая вилкой. На мгновение он поддался иллюзии, будто и сам причастен к закулисью. Занавес опущен, огни горят, и он тоже находится за кулисами. Разумеется, это была иллюзия: они лишь бросали ему объедки со своего стола. Однако чувство было приятное — пока оно не растаяло. Он стал слушать. Теперь дама обращалась к респектабельному пожилому мужчине, сидевшему в конце стола. Мартин начал наблюдать за ним. В ответ на разглагольствования дамы тот надел на лицо маску бесконечно мудрого терпения. Занят он был перекладыванием трех хлебных корочек рядом со своей тарелкой — словно играл в таинственную игру, имевшую глубокий смысл. «Ну и что?» — как будто говорил он, перебирая пальцами не корочки, а судьбы человечества. Эта маска могла скрывать что угодно. Или ничто. Во всяком случае, она была преисполнена достоинства. Но леди Маргарет и его нанизала на свою вилку. Перед тем как заговорить, он поднял брови и отодвинул одну корочку в сторону. Мартин подался вперед, чтобы расслышать.

— Когда я был в Ирландии, — начал мужчина, — в тысяча восемьсот восьмидесятом году… — Он говорил очень просто; он предлагал им некое воспоминание; рассказ был безупречен и четко держал тему, не расплескивая по сторонам ни капли. Мужчина в свое время играл важную роль. Мартин внимательно слушал. Ему было интересно. Да, думал он, вот так все и идет, и идет… Он наклонился вперед, чтобы не упустить ни слова. Однако тут он почувствовал какое-то вмешательство. Энн повернулась к нему.

— Скажите, — попросила она, — кто это?

Она склонила голову на правый бок. Она явно полагала, что Мартин знает всех. Это польстило ему. Он посмотрел вдоль стола. Кто же это? Ведь он уже встречал этого человека. И видимо, тому здесь слегка не по себе.

— Я знаю его, — сказал Мартин. — Знаю…

У человека было довольно бледное толстое лицо. Он говорил очень быстро. А молодая замужняя женщина, к которой он обращался, кивала в ответ: «Понимаю, понимаю…» Однако на ее лице было заметно некоторое напряжение. Зря стараетесь, старина, хотелось сказать Мартину. Она ни понимает ни слова.

— Не могу вспомнить фамилию, — сказал он вслух. — Но мы встречались. Постойте, где же? В Оксфорде или Кембридже?

Еле заметное приятное удивление отразилось во взгляде Энн. Она распознала разницу. Она объединила того человека и Мартина. Они не принадлежали к ее миру — отнюдь нет.

— Вы видели русский балет? — спросила она. Вероятно, она ходила на него со своим молодым человеком. И что же такое твой мир, думал Мартин, пока она изливала свой скудный запас эпитетов: «божественно», «поразительно», «восхитительно» и так далее. Тот самый мир? Он посмотрел вдоль стола. Так или иначе, никакой иной мир с ним не сравнится. К тому же это хороший мир: большой, щедрый, великодушный. И очень приятный на вид. Он переводил взгляд с лица на лицо. Ужин подходил к концу. Все выглядели так, будто их натерли замшей, как драгоценные камни. И все-таки благополучие шло из самой глубины, проступало сквозь грани. А камень был чистой воды, без какой-либо мути, сомнений. Тут рука лакея в белой перчатке, убиравшая тарелки, задела бокал с вином. Красные брызги попали на платье женщины. Но ни один ее мускул не дрогнул, она продолжала беседовать. Затем она непринужденно расправила на пятне принесенную ей салфетку.

Вот что я люблю, подумал Мартин. Это его восхищало. А ведь она могла бы высморкаться в кулак, как торговка, если бы захотела. Однако Энн что-то говорила.

— А как она взлетает, — воскликнула она, подняв руку в очаровательном жесте, — и опускается! — Рука упала на колени.

— Восхитительно! — согласился Мартин. Он заметил, что перенял даже интонацию — у того молодого человека, по чьим волосам как будто прошлись граблями. — Нижинский восхитителен, — кивнул он. — Восхитителен.

— Моя тетя познакомила меня с ним на одном приеме, — сказала Энн.

— Ваша тетя? — громко переспросил Мартин.

Энн назвала известную фамилию.

— Так она ваша тетя?

Теперь все ясно. Вот, значит, каков ее мир. Он еще хотел спросить ее — потому что она показалась ему очаровательно юной и простой в общении, — но было уже поздно. Энн вставала.

— Надеюсь… — начал Мартин. Она наклонила к нему голову, как будто очень хотела остаться, уловить его последнее слово, его малейшее слово, но — не могла, поскольку уже встала леди Лассуэйд и ей пора было идти.

Леди Лассуэйд встала, все встали. Все платья — розовые, серые, цвета морской волны — распрямились, и какое-то мгновение высокая женщина, стоявшая у стола, была очень похожа на знаменитый портрет кисти Гейнсборо, висевший на стене. А стол, усеянный салфетками и винными бокалами, имел вид запустения. На минуту дамы столпились у двери, затем невысокая пожилая женщина в черном проковыляла мимо них с подчеркнутым достоинством, и Китти, покидавшая столовую последней, одной рукой обняла Энн за плечи и вывела ее. Дверь за дамами закрылась.


Китти секунду помедлила.

— Надеюсь, вам понравился мой пожилой кузен? — спросила она Энн, когда они вместе поднимались по лестнице. Проходя мимо зеркала, она что-то расправила на своем платье.

— Он очень мил! — воскликнула Энн. — Какое прелестное деревце! — Она отозвалась о Мартине и о дереве с одной и той же интонацией.

Они задержались, чтобы посмотреть на покрытое розовыми цветками дерево, стоявшее у двери в фарфоровом горшке. Одни цветы уже совсем распустились, другие были еще в бутонах. Пока женщины смотрели, с дерева упал лепесток.

— Жестоко держать его здесь, — сказала Китти, в такой жаре.

Они вошли в гостиную. Во время ужина слуги открыли раздвижные двери и зажгли в дальней комнате свет, поэтому казалось, что дамы вошли в помещение, только что подготовленное для них. В камине между двумя массивными подставками для дров ярко горел огонь. Но он скорее украшал гостиную и создавал уют, чем обогревал. Две или три дамы стояли у камина, протянув к огню руки и шевеля пальцами. Они подвинулись, чтобы пропустить хозяйку.

— Как мне нравится этот портрет, Китти! — сказала миссис Эйзлэби, глядя на портрет леди Лассуэйд в молодости. В то время ее волосы были ярко-рыжими, на картине она была изображена с корзиной роз. Она выглядела одновременно страстно и нежно, как бы появляясь из облака белого муслина.

Китти глянула на полотно и отвернулась.

— Свои портреты никогда не нравятся, — сказала она.

— Но ведь это вылитая вы! — возразила другая дама.

— Уже нет, — сказала Китти, неловко рассмеявшись комплименту. После ужина женщины всегда обмениваются комплиментами по поводу платьев и внешности, подумала она. Она не любила оставаться среди женщин после ужина, потому что стеснялась их общества. Она стояла, выпрямившись, среди них, пока лакеи разносили на подносах кофе. — Кстати, надеюсь, вино… — она сделала паузу, чтобы взять кофе, — не слишком запачкало вам платье, Синтия? — Она обращалась к молодой замужней женщине, которая так хладнокровно восприняла эту неприятность.

— А платье такое прелестное, — сказала леди Маргарет, перебирая между большим и указательным пальцами складки золотого атласа.

— Вам нравится? — спросила молодая женщина.

— Просто прелесть! Я любуюсь на него весь вечер! — вступила миссис Трейер, женщина восточной внешности, у которой из прически торчало перо, гармонировавшее с ее еврейским носом.

Китти смотрела на почитательниц прелестного платья и думала: вот Элинор умеет избегать этого. Она отказалась от приглашения на ужин. Китти было досадно.

— Скажите, — перебила ее мысли леди Синтия, — кто это сидел рядом со мной? У вас в доме всегда встречаешь таких интересных людей.

— Кто сидел с вами рядом? — Китти на секунду задумалась. — Тони Эштон.

— Тот, что читал лекции по французской поэзии в Мортимер-Хаузе? — вклинилась миссис Эйзлэби. — Я мечтала на них пойти. Говорят, удивительно интересно.

— Милдред ходила, — сказала миссис Трейер.

— Почему мы все стоим? — сказала Китти. Она сделала движение руками в сторону кресел. Она имела обыкновение производить такие жесты столь внезапно, что ее за глаза прозвали «гренадером».

Все разошлись в разные стороны, а сама Китти, проследив, как распределились пары, села рядом со своей старой тетушкой Уорбертон, которая была водружена в огромное кресло.

— Расскажи мне о моем дорогом крестнике, — попросила старуха. Она имела в виду среднего сына Китти, который служил во флоте и сейчас находился на Мальте.

— Он на Мальте… — начала Китти.

Она устроилась на низком стульчике и стала отвечать на вопросы. Но жар от камина был слишком силен для миссис Уорбертон. Она подняла свою узловатую старую руку.

— Пристли хочет зажарить нас, — сказала Китти.

Она встала и подошла к окну. Дамы улыбались, пока она шла через комнату и поднимала фрамугу. Раздвинув занавески, она мельком взглянула на площадь за окном. На мостовой тени от листьев смешивались с фонарным светом в пеструю сетку; всегдашний полицейский балансировал на своем посту; всегдашние мужчины и женщины, с высоты казавшиеся коротышками, спешили вдоль тротуарных ограждений. Утром, чистя зубы, Китти видела их так же спешащими, но в другую сторону. Затем она вернулась и села на низкий стульчик рядом с тетушкой Уорбертон. Старая жизнелюбка была по-своему искренна.

— А рыжий хулиган, которого я обожаю? — спросила она. Мальчик, учившийся в Итоне, был ее любимцем.

— Он набедокурил, — сказала Китти. — Его высекли. — Она улыбнулась. Он был и ее любимцем.

Старуха ухмыльнулась. Она питала слабость к мальчикам, которые бедокурят. У нее было желтое клиновидное лицо с редкими волосками на подбородке. Ей было за восемьдесят, но сидела она будто в седле охотничьей лошади, подумала Китти, глядя на ее руки. Они были грубые, с утолщенными суставами; красные и белые искры играли на ее перстнях, когда она шевелила пальцами.

— Ну, а вы, моя дорогая, — спросила она, пронизывающе глядя на Китти из-под кустистых бровей, — как всегда, в делах?

— Да. Как обычно, — сказала Китти, избегая проницательных старых глаз, поскольку она втайне поделывала и то, что вон те дамы не одобрили бы.

Дамы болтали между собой. Хотя беседа звучала оживленно, для слуха Китти она была лишена сути. Дамы просто перебрасывались словами, точно воланом при игре в бадминтон, чтобы лишь скоротать время до того момента, когда откроется дверь и войдут мужчины. Тогда они умолкнут. Сейчас же они обсуждали дополнительные выборы. Китти слышала, как леди Маргарет рассказала историю, которая, вероятно, была грубовата — в духе восемнадцатого века, — судя по тому, как она понизила голос.

— …перевернул ее и отшлепал, — донеслось до Китти. Последовал смех, похожий на щебет.

— Я так рада, что он попал в парламент, несмотря на них, — сказала миссис Трейер. Все говорили вполголоса.

— Я надоедливая старуха, — сказала тетушка Уорбертон, прикоснувшись узловатой рукой к плечу Китти. — Но теперь я попрошу вас закрыть это окно. — Сквозняк добрался до ее ревматического сустава.

Китти направилась к окну. «Будь прокляты эти женщины!» — сказала она про себя. Она взяла длинный шест с клювом на конце, стоявший у окна, и ткнула им в створку. Но окно заклинило. Китти хотелось бы сорвать с них наряды, драгоценности, интриги, сплетни. Окно захлопнулось. Энн стояла в сторонке, ей было не с кем говорить.

— Идите, побеседуйте с нами, Энн, — сказала Китти, подзывая ее рукой. Энн придвинула низкую скамеечку и села у ног тетушки Уорбертон. Последовала пауза. Престарелая миссис Уорбертон не любила юных девиц; однако у них были общие родственники.

— Где сейчас Тимми, Энн? — спросила она.

— В Хэрроу, — сказала Энн.

— Ах да, ваших всегда отдавали в Хэрроу, — сказала тетушка. Затем старуха, демонстрируя благородные манеры, заменявшие человеческую теплоту, польстила девушке, сравнив ее с ее бабкой, известной красавицей.

— Мне так жаль, что я не знала ее! — воскликнула Энн. — Расскажите — какая она была?

Старая дама начала отбирать воспоминания, создавая именно корпус избранного, текст со звездочками на месте пропусков, потому что полностью он едва ли предназначался для ушей девушки в белом атласе. Мысли Китти потекли в другом направлении. Если Чарльз надолго задержится внизу, думала она, глядя на настенные часы, то она опоздает на поезд. Можно ли доверить Пристли несколько слов, которые следует шепнуть ему на ухо? Она даст им еще десять минут. Китти вновь повернулась к тетушке Уорбертон.

— Наверное, она была чудесная! — говорила Энн. Она сидела, обхватив руками колени и глядя в глаза бородатой старой вдовы. На мгновение Китти почувствовала жалость. Ее лицо станет таким же, как у них, подумала она, посмотрев на группу людей в другом конце комнаты. Их лица выглядели утомленно, тревожно, их руки постоянно двигались. И все же это смелые люди, и великодушные. Они дают не меньше, чем берут. Какое право имеет Элинор презирать их? Разве она больше сделала в жизни, чем Маргарет Мэррабл? Или я? — думала Китти. Или я… Кто прав? Кто заблуждается?.. Но тут пришло спасение — открылась дверь.

Вошли мужчины. Они появились как бы нехотя, весьма неторопливо, словно только что прекратили разговор, вынужденные взять курс на гостиную. Они слегка раскраснелись и еще посмеивались — видимо, беседа прервалась на середине. Они вошли вереницей, и благородного вида старик прошествовал через комнату, похожий на корабль, входящий в порт, и все дамы зашевелились на своих местах. Игра закончилась, волан и ракетки были отложены в сторону. Они похожи на чаек, высмотревших рыбу, думала Китти. Кто-то вспорхнул, кто-то хлопал крыльями. Величественный мужчина медленно опустился в кресло рядом со своей старой знакомой леди Уорбертон. Он сцепил пальцы и начал: «Итак…» — будто собирался продолжить беседу, прерванную накануне. Да, подумала Китти, в этой престарелой паре что-то есть такое — человечное? устоявшееся? — она не могла найти нужного слова — как будто они вели свой разговор последние пятьдесят лет… Все увлеченно разговаривали. У них была важная задача: добавить очередную фразу к повествованию, которое должно было вот-вот закончиться, или находилось в середине, или только собиралось начаться.

Однако Тони Эштон стоял в одиночестве, не имея возможности прибавить к этому повествованию ни слова. Поэтому Китти подошла к нему.

— Вы давно видели Эдварда? — спросил он ее, как обычно.

— Нет, сегодня, — сказала Китти. — Я обедала с ним. Мы погуляли в парке… — Она замолчала. Они гуляли в парке. Там пел дрозд, и они остановились послушать. «Умный дрозд поет свою песню дважды…» — сказал он. «Правда?» — невинно спросила она. А это была цитата[56].

Она почувствовала себя глупой. Оксфорд всегда заставлял ее чувствовать себя глупой. Она питала к Оксфорду неприязнь, однако Эдварда уважала, и Тони тоже, подумала она, глядя на него. На вид — сноб, внутри — ученый… У них есть принципы… Впрочем, пора было вернуться к настоящему.

Она хотела поговорить с какой-нибудь умной женщиной — миссис Эйзлэби или Маргарет Мэррабл. Но обе были заняты, обе весьма энергично нанизывали фразы. Повисла пауза. Я плохая хозяйка, подумала Китти. Такие запинки происходили на ее приемах всегда. Так, Энн. Ее сейчас займет знакомый ей молодой человек. Однако Китти подозвала ее. Энн подошла — сразу же и покорно.

— Идемте, я вас представлю мистеру Эштону, сказала Китти. — Он читал лекции в Мортимер-Хаузе, — объяснила она. — Лекции о…. — Она заколебалась.

— О Малларме, — сказал Тони, издав скрипучий звук, как будто ему сдавили горло.

Китти обернулась. К ней подошел Мартин.

— Блистательный прием, леди Лассуэйд, — сказал он со своей всегдашней надоедливой иронией.

— Этот? Ерунда, — резко ответила Китти. Это вообще был не прием. Ее приемы никогда не бывали блистательными. Мартин, как обычно, пытался поддразнить ее. Она опустила взгляд и увидела его поношенные туфли. — Иди сюда, поговори со мной, — сказала Китти, почувствовав возвращение старинных родственных чувств.

Она с приятным удивлением заметила, что он слегка раскраснелся. Немного, как говорили няни, «воображает». Сколько еще «приемов» понадобится, думала она, чтобы превратить ее насмешливого, бескомпромиссного кузена в покорного члена общества?

— Давай сядем и как следует поговорим, — сказала она, опускаясь на небольшой диванчик. Он сел рядом. — Расскажи, что поделывает Нелл? — спросила Китти.

— Передает тебе привет. Она велела сказать, что очень хотела тебя увидеть.

— Что же она не пришла? — удивилась Китти. Она чувствовала себя уязвленной и ничего не могла поделать.

— Не нашла подходящую заколку, — сказал Мартин со смешком, глядя на свои туфли. Китти тоже посмотрела на них. — Мои туфли, как видишь, не столь важны. Но ведь я мужчина.

— Это такая чепуха… — начала Китти. — Какая разница…

Однако смотрела она уже за Мартина, на группы великолепно одетых женщин; потом — на картину.

— Твой портрет над камином — жуткая мазня, — сказал Мартин, глядя на рыжеволосую девушку. — Кто его писал?

— Я забыла… Не будем туда смотреть, — ответила Китти. — Давай говорить… — Она осеклась.

Мартин обвел комнату взглядом. Она была полна людей; на маленьких столиках стояли фотографии, на изящных горках — вазы с цветами; стены были отделаны желтой парчой. Китти почувствовала, что он осуждает и гостиную, и ее саму.

— Мне все время хочется взять нож и содрать все это, — сказала Китти. Но что толку? — подумала она про себя. Если она уберет какую-нибудь картину, ее муж скажет: «А где дядя Билл на лошади?» — и придется вешать обратно. — Похоже на гостиницу, да?

— На вокзал, — сказал Мартин. Он сам не знал, зачем ему хочется уколоть ее; но ему хотелось, в этом сомнений не было.

— Я все удивляюсь, — он понизил голос, — зачем выставлять такие картины, — он кивнул на портрет, — если у тебя есть Гейнсборо…

— И зачем, — Китти тоже понизила голос, передразнивая его интонацию, в которой слышалась и издевка, и добродушный юмор, — приходить и есть их еду, если презираешь их?

— Вовсе нет! Ничуть! — воскликнул он. — Я получаю огромное удовольствие. Мне приятно тебя видеть, Китти. — Это была правда, Китти всегда была ему по душе. — Ты не забыла бедных родственников. Очень любезно с твоей стороны.

— Это они забыли меня, — сказала Китти.

— А, Элинор. Старая чудачка.

— Это все так… — начала Китти. Но тут она заметила какую-то неправильность в расположении гостей и не договорила. — Ты должен побеседовать с миссис Трейер, — сказала она, вставая.

Зачем я это делаю? — думала Китти, ведя за собой Мартина. Он хотел поговорить с ней, ему нечего было сказать гарпии азиатского вида с фазаньим пером на затылке. Но, если пьешь доброе вино благородной графини, кланяясь, сказал себе Мартин, надо развлекать и ее менее приятных гостей. Он повел даму к дивану.

Китти подошла к камину и ударила кочергой по углям, от чего в дымоход полетел сноп искр. Она была раздражена, ее терзало беспокойство: если они задержатся еще надолго, она опоздает на поезд. Украдкой она приметила, что стрелки часов приблизились к одиннадцати. Гости скоро должны были разойтись, ее прием был лишь прелюдией к другому приему. Но они все говорили и говорили, как будто вообще не собирались уходить. Она посмотрела на группы, казавшиеся незыблемыми. Затем часы исторгли из себя серию капризных ударчиков. На последнем открылась дверь, и вошел Пристли. Глядя непроницаемыми глазами дворецкого и скрючив указательный палец, он вызвал Энн Хильер.

— Это мама меня зовет, — сказала Энн и порхнула через гостиную.

— Она отвезет вас? — спросила Китти. Зачем? — подумала она, глядя на миловидное личико, на котором не было ни следа ни мысли, ни характера; оно напоминало лист бумаги, на котором не написано ничего, кроме юности. Китти взяла ее за руку. — Вам обязательно уходить?

— Боюсь, что да, — сказала Энн, освобождая руку.

Гости зашевелились и начали вставать, похожие на потревоженных белокрылых чаек.

— Поедете с нами? — Мартин услышал, как Энн обратилась к молодому человеку, по чьим волосам как будто прошлись граблями. Проходя мимо Мартина, который стоял, протянув вперед руку, Энн едва кивнула ему, точно его образ уже стерся из ее памяти. Он был обескуражен. Его чувства оказались непропорциональны объекту. Он ощущал сильное желание поехать с ними куда угодно. Но его не пригласили. А Эштона пригласили, и он прошествовал за ними.

Подхалим! — подумал Мартин с обидой, которая удивила его самого. На мгновение он почувствовал странную ревность. Похоже было, что все «двинулись дальше». Остались только старички, — а, нет, величественный тоже собрался на выход. Лишь старуха ковыляла по гостиной, держась за Лассуэйда. Она хотела уточнить что-то сказанное насчет миниатюры. Лассуэйд снял картинку со стены и подставил под лампу, чтобы старуха могла вынести свое заключение. Это дедушка на лошади или дядя Уильям?

— Садись, Мартин, будем говорить, — сказала Китти.

Он сел. Но у него было ощущение, что она желает его ухода. Он заметил, как она смотрела на часы. Они немного поболтали. Затем к ним подошла старуха. Она уверяла, что, без сомнений, исходя из семейных преданий, которых она знала больше, чем кто бы то ни было, на лошади сидел дядя Уильям, а не дедушка. Она собралась уходить. Но не спешила. Мартин подождал, пока она, опираясь на руку племянника, миновала двери. Он колебался: теперь они одни, уйти ему или нет? Но Китти уже вставала и протягивала ему руку.

— Приходи еще поскорее, когда я буду одна, — сказала она.

Он почувствовал, что его отсылают прочь.

Люди всегда так говорят, думал он, медленно спускаясь по лестнице вслед за леди Уорбертон. Приходите еще. Но я не уверен, что мне стоит… Леди Уорбертон ползла вниз, как краб, цепляясь за перила одной рукой, а другой держась за локоть Лассуэйда. Мартин топтался позади. Он еще раз посмотрел на полотно Каналетто. Хорошая картина, но копия, подумал он. Он глянул поверх перил и увидел черно-белые плитки на полу в передней.

Подействовало, заключил он, проходя ступеньку за ступенькой. С переменным успехом, конечно. Но стоило ли? — спросил он себя, когда лакей подавал ему пальто. Двойные двери были широко открыты на улицу. Мимо прошел человек, потом еще один. Они с любопытством заглядывали внутрь и видели лакея в большом ярко освещенном зале и старую даму, которая остановилась на черно-белом шахматном полу. Она одевалась. Сначала приняла свое манто с фиолетовым разрезом, затем меха. С ее запястья свисала сумочка. Старуха была увешана цепочками, пальцы унизывали перстни. Острое землисто-серое лицо, расчерченное морщинами и бороздами, выглядывало из мехов и кружев, как из уютного гнезда. Глаза еще хранили блеск.

Девятнадцатый век отправляется спать, сказал себе Мартин, глядя, как она с трудом, опираясь на лакея, одолевает ступени парадного. Ей помогли сесть в экипаж. Затем Мартин пожал руку хозяину, который выпил вина как раз столько, сколько ему требовалось, чтобы не повредить здоровью, и пошел по Гроувнер-сквер.


В спальне на верхнем этаже дома Бэкстер, горничная Китти, наблюдала из окна, как разъезжаются гости. А, вот и старуха. Бэкстер хотелось, чтобы они поспешили: если прием слишком затянется, ее собственная увеселительная поездка сорвется. Назавтра она запланировала прокатиться вверх по реке со своим молодым человеком. Бэкстер обернулась и оглядела комнату. Все было готово — пальто ее госпожи, юбка и сумка с билетом в ней. Уже давно пробило одиннадцать. Бэкстер постояла в ожидании у туалетного столика. Трехстворчатое зеркало отражало серебряные плошки, пудреницы, гребешки, щетки. Горничная наклонилась и усмехнулась своему отражению — вот так она будет выглядеть, когда отправится по реке. Затем она подобралась, потому что услышала шаги в коридоре. Госпожа шла к себе. Вот и она.

Вошла леди Лассуэйд, снимая с пальцев перстни.

— Простите, что так поздно, Бэкстер, — сказала она. — Теперь мне надо поторопиться.

Бэкстер молча расстегнула ее платье, ловко сдернула его к ногам и убрала. Китти села за туалетный столик, сбросила туфли. Атласные туфли всегда жмут. Она посмотрела на часы, стоявшие на столике. Времени как раз.

Бэкстер подала пальто. Затем — сумочку.

— Билет здесь, миледи, — сказала она, прикоснувшись к сумочке.

— Теперь шляпку, — сказала Китти.

Она наклонилась, чтобы надеть ее перед зеркалом. Маленькая дорожная шляпка из твида, балансировавшая на вершине прически, придала ей вид совершенно другого человека; ей нравилось так выглядеть. Она стояла, в своем дорожном наряде, и размышляла, не забыла ли чего. На мгновение в ее сознании возникла пустота. Где я? Что я делаю? Куда еду? Взгляд остановился на туалетном столике; она смутно вспомнила другую комнату, другое время, когда она была девушкой. Кажется, тогда она жила в Оксфорде?

— Где билет, Бэкстер? — вскользь спросила она.

— В вашей сумочке, миледи, — напомнила Бэкстер. Она держала сумочку в руке.

— Так, все, — сказала Китти, оглядываясь вокруг.

Она почувствовала мимолетное угрызение совести.

— Спасибо, Бэкстер, — сказала она. — Надеюсь, вам понравится… — Она засомневалась, потому что не знала, чему Бэкстер собиралась посвятить выходной. — …спектакль, — закончила она наугад.

Бэкстер едва заметно улыбнулась. Горничные раздражали Китти деланной учтивостью, своими непроницаемыми, насупленными лицами. Но они были весьма полезны.

— До свидания! — попрощалась Китти в дверях спальни.

Бэкстер уже отвернулась: ее ответственность за госпожу кончилась. Лестница находилась в ведении кого-то еще.

Китти заглянула в гостиную, на случай, если ее муж еще был там. Но комната оказалась пуста. Огонь продолжал гореть, кресла, расставленные в круг, как будто еще держали своими ручками остов прошедшего приема. Однако у двери ее ждала машина.

— Успеваем? — спросила она шофера, когда он укрывал ее колени пледом.

Они отъехали.


Вечер был ясный и тихий, на площади видны были все деревья до единого; одни совсем черные, другие испещренные причудливыми пятнами искусственного света. Над дуговыми фонарями вздымались столбы тьмы. Хотя дело шло к двенадцати часам, это время суток едва ли походило на ночь, скорее на призрачный, бесплотный день — благодаря множеству уличных фонарей, проезжающим автомобилям, мужчинам в белых шарфах и легких плащах нараспашку, проходившим по чистым и сухим тротуарам, и освещенным окнам в большинстве домов, потому что везде давались приемы. Когда автомобиль мягко покатил по Мейфэру, город изменился. Пивные закрывались. У фонарного столба на углу собрались люди. Пьяный мужчина горланил какую-то песню; девица навеселе с пером, ниспадавшим на глаза, покачивалась, держась за столб… Однако то, что Китти видела, не шло глубже ее глаз. После стольких разговоров, стольких усилий и спешки она не могла осознать увиденное. А ехали они быстро. Автомобиль повернул и на полной скорости понесся по длинному ярко освещенному проспекту с большими магазинами, витрины которых были закрыты ставнями. Улицы были почти пусты. Желтые вокзальные часы показывали, что осталось пять минут.

Как раз вовремя, сказала себе Китти. Как обычно, выйдя на платформу, она почувствовала приятное возбуждение. С высоты падал рассеянный свет. В огромном пустом пространстве раздавались крики людей и лязг вагонов. Поезд ждал; пассажиры готовились к отправлению. Некоторые из них, боясь далеко отойти от своих мест, стояли одной ногой на ступеньках вагона и отпивали что-то из толстых чашек. Китти посмотрела вдоль поезда и увидела, что паровоз заправляется водой через шланг. Казалось, его мощное тело состоит из одних мышц, шея как будто была втянута в круглое гладкое туловище. Это был поезд так поезд, остальные смотрелись рядом с ним, как игрушечные. Китти втянула дымный воздух, который оставлял в горле кисловатый вкус, как будто уже отдавал Севером.

Кондуктор увидел Китти и шел к ней со свистком в руке.

— Добрый вечер, миледи, — поздоровался он.

— Добрый вечер, Первис. Еле успела, — сказала она, когда он отпирал дверь вагона.

— Да, миледи. Как раз вовремя.

Он запер дверь. Китти обернулась и оглядела маленькую освещенную комнатку, в которой ей предстояло провести ночь. Все было подготовлено: постель застелена, простыни аккуратно отвернуты, сумка ее стояла на сиденье. Кондуктор прошел мимо окна с флажком в руке. Опаздывающий мужчина пробежал по платформе, расставив руки. Хлопнула дверь.

— Как раз вовремя, — сказала себе Китти.

Затем поезд легонько дернулся. Китти даже удивилась, что такое огромное чудище способно так осторожно начать такое долгое путешествие. Она увидела, как мимо проплыл вокзальный водогрей.

— Поехали, — сказала Китти, откинувшись на спинку сиденья. — Поехали!

Все напряжение вдруг покинуло ее. Она была одна, поезд ехал. Последний фонарь на платформе скользнул прочь. Последняя человеческая фигура исчезла позади.

«Как здорово! — подумала Китти, как будто была девочкой, которая сбежала от няни. — Поехали!»


Некоторое время она неподвижно сидела в своем ярко освещенном купе. Затем потянула вниз шторку, но та, щелкнув, свернулась обратно. Мимо скользили протяженные огни: огни заводов и складов, полутемных глухих улиц. Их сменили асфальтовые дорожки и более частые огни общественных парков, затем — кусты и живая изгородь, обрамлявшая какое-то поле. Лондон остался позади вместе со своим сиянием, которое, по мере того как поезд вонзался во тьму, как будто все уже сжималось огненным кругом. С грохотом поезд ворвался в туннель. В этот момент словно произошла ампутация: Китти была отрезана от светового круга.

Она оглядела тесное купе, место своего временного заточения. Все слегка подрагивало. Слабая, но постоянная вибрация пронизывала каждый предмет. Китти как будто оставляла один мир и вступала в другой, и сейчас был как раз момент перехода. Она посидела немного, а потом разделась и, взявшись за шторку рукой, замерла. Поезд уже набрал скорость и летел во весь опор через темные равнины. Кое-где виднелись далекие огни. Темные купы деревьев выделялись на серых полях, покрытых сочной летней травой. Свет от паровоза выхватывал то неподвижную группу коров, то изгородь из боярышника. Вокруг лежали сельские просторы.

Китти опустила шторку и забралась в постель. Она улеглась на довольно жесткой полке спиной к стене и чувствовала головой легкое подрагивание. Она слушала гул, который поезд начал издавать, набрав скорость. Мощная сила мягко несла ее по Англии на Север. Мне ничего не надо делать, думала Китти, ничего, ничего, только позволить нести себя. Она повернулась и опустила синий абажур лампы. В темноте шум поезда стал громче; его вибрирующий грохот был ритмичным, он словно перетряхивал сознание Китти, выбрасывая оттуда все мысли.

Все, да не все, подумала она, переворачиваясь на другой бок. Я уже не ребенок — она посмотрела на лампу под синим абажуром, — детство далеко позади. Годы все меняют, многое уничтожают, с годами копятся тревоги и заботы: вот они опять тут как тут. К ней возвращались обрывки разговоров, картины вставали перед глазами. Вот она захлопнула фрамугу, вот волоски на подбородке тетушки Уорбертон. Женщины встают, в гостиную входят мужчины. Китти вздохнула и опять перевернулась. Они все одинаково одеты, думала она, и живут тоже одинаково. Что же в этой жизни правильно? А что — нет? И снова она перевернулась на другой бок.

Поезд нес ее дальше. Его гул стал глубже и равномернее. Как же заснуть? Как избавиться от мыслей? Она отвернулась от света. Где мы сейчас? — спросила она себя. Где теперь едет поезд? Сейчас, прошептала она, закрывая глаза, мы проезжаем мимо белого дома на холме; а сейчас едем по туннелю; а сейчас — по мосту через реку… Затем мысли стали реже, между ними появились пробелы, они начали путаться. Прошлое и настоящее переплелись. Она увидела Маргарет Мэррабл, пробующую ткань платья на ощупь, но одновременно ведущую быка за кольцо в носу… Я сплю, сказала себе Китти, приоткрыв глаза; слава Богу — глаза опять закрылись — я сплю. И она отдала себя целиком во власть поезда, чей гул стал теперь глухим и отдаленным.

В дверь постучали. Некоторое время Китти лежала, не понимая, почему комната так трясется; затем все встало на свои места: она была в поезде, ехала по стране; теперь они приближались к станции. Китти встала.

Она быстро оделась и вышла в коридор. Было еще рано. Она посмотрела на несущиеся мимо поля. Они были голые — угловатые поля Севера. Весна пришла сюда поздно, листья на деревьях еще не совсем развернулись. Шлейф дыма опустился и окутал дерево белым облаком. Когда он поднялся, Китти подумала, как красиво все освещено: ясно и резко, с преобладанием белых и серых тонов. В этом краю не было и следа от мягкости, от зеленой веселости Юга. Однако вот и железнодорожный узел, и газгольдер: поезд въезжал на станцию. Он замедлил ход, и фонарные столбы на платформе постепенно остановились.

Китти вышла и глубоко вдохнула холодный свежий воздух. Ее ждал автомобиль. Увидев его, она сразу вспомнила: машина новая, подарок на день рождения от мужа. Она еще ни разу на ней не ездила. Коул прикоснулся к шляпе.

— Ну, давайте откроем ее, Коул, — сказала она.

Он откинул верх, еще тутой от новизны, и она села рядом с ним. Очень медленно — мотор работал неровно, то затихая, то опять наращивая обороты — они отъехали. Их путь лежал через городок. Все магазины были еще закрыты; женщины, стоя на коленях, скребли пороги; в спальнях и гостиных были задернуты шторы; движения на улицах почти не было, лишь погромыхивали тележки молочников. Собаки трусили прямо по середине мостовой, направляясь куда-то по своим собственным делам. Коулу то и дело приходилось гудеть.

— Со временем привыкнут, миледи, — сказал он, когда из-под колес выскочила большая пятнистая дворняга. В городе он ехал осторожно, но за его пределами прибавил газу. Китти увидела, что стрелка спидометра скакнула вверх.

— Приемистая? — спросила она, слушая мягкое урчание двигателя.

Коул приподнял ногу, чтобы показать, как легко он нажимает на педаль акселератора. Затем он придавил ее опять, и машина прибавила ход. Мы едем слишком быстро, подумала Китти; однако дорога — Китти все время смотрела вперед — была по-прежнему пуста. Им встретились лишь две-три неуклюжих крестьянских телеги; увидев автомобиль, люди останавливали лошадей, взяв их под уздцы. Впереди простиралась жемчужно-белая дорога; изгороди были покрыты острыми весенними листочками.

— Сюда весна запоздала, — сказала Китти. — Были холодные ветры?

Коул кивнул. В отличие от лондонских лакеев, в нем не было никакого подобострастия; рядом с Коулом Китти чувствовала себя легко и могла молчать. Теплые волны воздуха чередовались с холодными, он то приятно благоухал, то — когда они проезжали ферму — едко и кисло пах навозом. Когда они стали штурмовать холм, Китти откинулась назад, придерживая рукой шляпку.

— Вы не сможете въехать на вершину, Коул, — сказала она.

Скорость немного упала: они взбирались на знакомый Крэббов холм, с желтыми полосами от тележных колес — там, где возницы тормозили. В былое время, когда они еще ездили на лошадях, здесь приходилось вылезать и идти пешком. Коул ничего не ответил. Он хотел показать, на что способен двигатель, поняла Китти. Машина гладко катила вверх. Однако подъем был длинный; посередине был ровный участок, а потом дорога опять пошла в гору. Автомобиль ехал из последних сил, но Коул был настойчив. Китти увидела, как он немного подается всем телом то вперед, то назад, будто подгоняя лошадь. Она почувствовала, что у него напряглись мышцы. Еще немного, и машина остановится. Но нет — они были уже на вершине. Машина справилась!

— Неплохо! — воскликнула Китти.

Коул промолчал, но он был горд, она знала.

— На старой машине не получилось бы, — сказала Китти.

— Она в этом не виновата, — ответил Коул.

Он был очень добрый человек; Китти подумала, что такие, как он, ей по душе — молчаливые, сдержанные. Они помчались дальше. Теперь они проезжали серый каменный дом, где в одиночестве жила сумасшедшая женщина со своими фазанами и кровяными гончими. Дом остался позади. Справа начался лес, и воздух наполнился птичьим пением. Похоже на море, подумала Китти, посмотрев на сумрачную зеленую просеку, испещренную пятнами солнечного света. А они все ехали и ехали. Теперь у дороги лежали кучи бурых листьев, от которых лужи казались красными.

— Был дождь? — спросила Китти. Коул кивнул.

Они выехали на высокую гряду; внизу был лес, а посреди него — поляна, на которой возвышалась серая башня Замка. Приезжая, Китти всегда искала ее взглядом и приветствовала, как будто здоровалась с другом. Теперь она была на своей земле. На столбах ворот виднелись инициалы их семьи; их фамильный герб висел над входами в гостиницы и сельские дома. Коул посмотрел на часы. Стрелка спидометра опять скакнула.

Слишком быстро, слишком! — подумала Китти. Но ей нравилось, как ветер бьет в лицо. Вот и домик привратника. Миссис Приди раскрыла ворота, держа на руках светловолосого ребенка. Автомобиль покатил по парку. Олени поднимали головы и, легко прыгая, скрывались в зарослях папоротника.

— Четверть часа без двух минут, миледи, — сказал Коул, когда они, описав дугу, подъехали к двери дома.

Китти немного постояла, оглядывая машину. Они положила руку на капот. Он был горячий. Она легонько похлопала по нему.

— Она отлично справилась, Коул. Я скажу его светлости. — Коул просиял. Он был счастлив.

Китти вошла в дом. Никого не было видно: ее ожидали позже. Она пересекла переднюю, вымощенную крупной плиткой, украшенную оружием и скульптурными бюстами, и оказалась в утренней столовой, где было накрыто к завтраку.

Ее ослепил зеленый свет. Она как будто очутилась внутри огромного изумруда. Снаружи все было зеленым. На террасе стояли французские каменные статуи женщин с корзинками. Однако корзинки были пусты. Летом в них всегда ярко горели цветы. Широкие языки зеленой травы спускались между стрижеными тисами до самой реки, а на том берегу поднимались на холм до венчавшего его леса. Сейчас над лесом клубилась дымка — легкий утренний туман. Глядя вдаль, Китти услышала жужжание пчелы над самым ухом; до нее донеслось и журчание реки на перекате, и голубиное воркование в древесных кронах. Это были голоса раннего утра, голоса лета. Но дверь открылась. Принесли завтрак.

Китти позавтракала. Она сидела, откинувшись на спинку стула, и чувствовала себя в тепле, удобстве и уюте. И ей ничего не надо было делать — совсем ничего. Весь день принадлежал ей. А день выдался славный. Солнечный свет вдруг проник в комнату и лег на пол широкой полосой. За окном солнце играло на цветах. Бабочка-крапивница пролетела рядом с окном; Китти увидела, как она села на листок и стала медленно раскрывать и складывать крылья, раскрывать и складывать, греясь на солнце. Китти наблюдала за ней. Ее крылья были покрыты нежным рыжим пушком. Вот она опять вспорхнула. Затем невидимая рука приоткрыла дверь, и в комнату забрела чау-чау. Она сразу подошла к Китти, понюхала ее юбку и улеглась на ярком солнечном пятне.

Бессердечная тварь! — подумала Китти; однако безразличие собаки было ей приятно. Та тоже ничего не требовала от Китти. Китти протянула руку за сигаретой. Интересно, что сказал бы Мартин? — подумала она, беря эмалированную коробочку, которая переливалась зеленью и голубизной, и открывая ее. Чудовищно? Вульгарно! Быть может — но какая разница, что кто скажет? В это утро чужое осуждение казалось лишь легким дымом, не более. Какая разница, что скажет он, что скажут они, что скажет кто угодно? — ведь день от начала до конца принадлежит ей, ведь она одна. А они там, они еще спят, в своих домах, думала Китти, стоя у окна, глядя на серовато-зеленую траву, после своих балов, приемов… Эта мысль доставила ей удовольствие. Она выбросила сигарету и пошла наверх переодеться.

Когда она опять спустилась, солнце светило гораздо сильнее. Сад уже потерял облик непорочности, дымка над лесом рассеялась. Выходя, Китти услышала стрекот газонокосилки. Пони в резиновых накопытниках ходил туда-сюда по газонам, оставляя за собой бледную полосу в траве. Птицы пели вразнобой. Скворцы в ярких крапинах искали корм в траве. На трепещущих травинках красным, фиолетовым, золотым сияла роса. Стояло безупречное майское утро.

Китти стала медленно прохаживаться по террасе. Она заглянула в высокие окна библиотеки. Все было укутано и заперто. Длинная комната выглядела еще более величественно, чем обычно, ее пропорции были совершенны; долгие ряды книг, как будто преисполненные молчаливого достоинства, существовали сами по себе и для себя. Китти спустилась с террасы и побрела по длинной травянистой тропинке. Сад был все еще пуст, только один человек в рубашке что-то делал с деревом; однако Китти не хотелось ни с кем говорить. Чау-чау увязалась за ней, она тоже была молчальница. Китти пошла дальше, мимо клумб, к реке. Там она обычно останавливалась — на мосту, который через равные промежутки был украшен пушечными ядрами. Вода всегда зачаровывала ее. Быстрая северная река текла с вересковых пустошей; она никогда не бывала гладкой и зеленой, глубокой и покойной, как южные реки. Она неслась, торопилась, омывая красную, желтую, коричневую гальку на дне. Облокотившись на балюстраду, Китти смотрела на водовороты у быков моста, на водяные ромбы и стрелы над камнями. Она прислушалась. Она знала, как по-разному река звучит летом и зимой. Сейчас она неслась, торопилась.

Чау-чау стало скучно, она заковыляла прочь. Китти последовала за ней. Она пошла по зеленой аллее, ведшей на вершину холма к монументу в форме колпака. Каждая тропинка в лесу имела название. Там были Тропа Лесника, Дорожка Влюбленных, Дамская Миля, а та, по которой шла Китти, называлась Графской Аллеей. Но перед тем как вступить в лес, Китти остановилась и обернулась посмотреть на дом. Она останавливалась здесь несчетное множество раз. Серый Замок выглядел величественно, он еще был погружен в утренний сон, шторы были задернуты, на флагштоке не было флага. Его облик говорил о благородстве, древности, надежности. Китти вошла в лес.

Когда она побрела под деревьями, ветер как будто задул сильнее. Он гудел в кронах, однако внизу было тихо. Под ногами шуршали палые листья; между ними виднелись бледные весенние цветы, самые прелестные цветы года — голубые и белые, дрожавшие на зеленых моховых подушках. Весна всегда печальна, подумала Китти, она приносит воспоминания. Все проходит, все меняется, думала она, пробираясь по узкой тропке между деревьями. Ничего здесь ей не принадлежало; все это унаследует ее сын, и его жена будет так же бродить здесь после нее. Китти отломила веточку; сорвала цветок и взяла стебелек в рот. Но сейчас она полна жизни, в самом расцвете сил. Она пошла дальше. Склон круто поднимался; ступая толстыми подошвами ботинок по земле, Китти чувствовала в своем теле силу и гибкость. Она выбросила цветок. Чем выше она поднималась, тем тоньше становились деревья. Вдруг небо, которое она увидела между двумя полосатыми стволами, показалось ей необычайно синим. Она вышла на вершину. Ветер утих; внизу простиралась вся округа. Тело Китти как будто сжалось, а глаза расширились. Она опустилась на траву и стала смотреть вдаль, на огромные неподвижные волны земли, которые, вздымаясь и опадая, уходили за горизонт, чтобы где-то там встретиться с морем. С этой высоты земля выглядела невозделанной, необитаемой, как будто на ней не было ни городов, ни жилищ и она существовала сама по себе и для себя. Темные клинья тени чередовались с широкими пространствами света. Однако пока Китти смотрела, тьма и свет не стояли на месте, а перемещались, ползли по холмам и долинам. Тихий рокот звучал в ее ушах — это подавала голос сама земля, она пела в одиночестве самой себе. Китти лежала и слушала. Она была совершенно счастлива. Время остановилось.

1917

Англию окутала очень холодная зимняя ночь — безлунная и такая тихая, что воздух казался замерзшим, превратившимся в неподвижное стекло. Застыли пруды и канавы, лужи на дорогах глядели глянцевыми глазами, мостовые были покрыты скользкими буграми. Тьма давила в окна, города слились с полями и лесами. Не видно было ни огонька, только луч прожектора шарил по небу, иногда останавливаясь, будто нащупал шершавое место.


— Если там река, — рассудила Элинор, остановившись на темной улице у вокзала, — то здесь должен быть Вестминстер.

Омнибус, на котором она приехала, уже исчез, вместе со своими молчаливыми пассажирами, в синем свете похожими на мертвецов. Элинор свернула за угол дома.

Она собиралась поужинать с Ренни и Мэгги, которые жили на одной из мрачных улочек под сенью Аббатства. Она пошла дальше. Противоположная сторона улицы была почти невидима. Фонари были выкрашены синей краской. На углу Элинор направила свой фонарик на табличку с названием улицы. Потом — на стену дома. Луч высвечивал то кирпичную кладку, то плеть плюща. Наконец блеснул номер тридцать — тот, который был ей нужен. Она одновременно постучала и позвонила, потому что тьма, казалось, мешала не только видеть, но и слышать. Тишина навалилась на нее, пока она ждала. Затем дверь открылась, и мужской голос сказал:

— Прошу!

Мужчина быстро затворил за собой дверь, чтобы скорее скрыть свет. После улицы внутри все казалось странным: детская коляска в передней, зонтики на подставке, ковер, картины; все словно имело подчеркнутый смысл.

— Прошу! — повторил Ренни и повел Элинор в залитую светом гостиную. Посреди комнаты стоял еще один мужчина, и это было для Элинор неожиданностью: она полагала, что будет единственной гостьей. Она его не знала.

Несколько мгновений они смотрели друг на друга, затем Ренни сказал:

— Вы знакомы с Николаем… — но фамилию он произнес нечленораздельно, к тому же она была очень длинная, и Элинор ничего не разобрала. Что-то иностранное, подумала она. Он иностранец. Явно не англичанин. Он пожал руку с поклоном, как иностранец, и продолжил говорить, как человек, застигнутый посередине фразы и желающий закончить ее.

— Мы говорили о Наполеоне, — объяснил он, повернувшись к Элинор.

— Ясно, — сказала она. Но она совершенно не понимала, что он говорил. По-видимому, они были в разгаре какого-то спора. Однако спор закончился, а она так и не поняла ни слова, кроме того, что речь шла о Наполеоне. Элинор сняла и положила пальто. Разговор прекратился.

— Пойду скажу Мэгги, — произнес Ренни и быстро вышел.

— Вы говорили о Наполеоне? — спросила Элинор. Она смотрела на человека, чью фамилию не расслышала. Он был брюнет, с круглой головой и темными глазами. Нравился он ей или нет? Она не могла понять.

Я прервала их разговор, подумала она, а сказать мне нечего. Она окоченела от холода, поэтому протянула руки к огню. Он был настоящий, дрова полыхали, пламя бежало по блестящим потекам смолы. А дома Элинор приходилось довольствоваться лишь чахлым газовым огоньком.

— Наполеон… — сказала она, грея руки. Она произнесла это слово, не вкладывая в него никакого смысла.

— Мы рассматривали психологию великих личностей, — откликнулся мужчина, — в свете современной науки, — добавил он с легким смешком.

Элинор хотелось бы, чтобы тема была более доступна ее пониманию.

— Это очень интересно, — робко сказала она.

— Да — если бы мы что-нибудь об этом знали.

— Если бы мы что-нибудь об этом знали… — повторила Элинор. Последовала пауза. Она чувствовала онемение не только в руках, но и в голове. — Психология великих личностей… — проговорила она, боясь, что мужчина посчитает ее дурой. — Вы ведь это обсуждали?

— Мы говорили, что… — Он сделал паузу. Вероятно, ему было трудно вкратце передать суть спора, ведь они беседовали довольно долго, судя по разбросанным вокруг газетам и сигаретным окуркам на столе. — Я говорил… — продолжил он. — Я говорил, что мы, обычные люди, не знаем себя; а если мы не знаем себя, как мы можем создавать религии, законы, которые годятся… — он жестикулировал, как человек, не слишком хорошо владеющий языком, — годятся…

— В дело, — подсказала она ему слово, которое было наверняка короче, чем то, что он знал из словаря.

— В дело, в дело, — повторил он, благодарный за помощь.

— В дело… — еще раз сказала Элинор. Она понятия не имела, о чем шла речь. Затем, когда она наклонилась, чтобы еще приблизить к огню руки, слова вдруг сложились в ее голове в осмысленное предложение. Она рассудила, что он хочет сказать: «Мы не можем создать годные в дело религии и законы, потому что сами не знаем себя». — Удивительно, что вы это говорите! — сказала она, улыбаясь ему. — Я часто думаю то же самое.

— Что же тут удивительного? Мы все думаем одно и то же, только не высказываем это.

— Когда я ехала сюда в омнибусе, — начала Элинор, — то думала об этой войне — сама я так не считаю, в отличие от многих… — Она остановилась. Мужчина выглядел озадаченно. Возможно, она неправильно его поняла, и сама выразилась неясно. — Я хочу сказать, — продолжила она, — что думала, когда ехала в омнибусе…

Но тут вошел Ренни.

У него в руках был поднос с бутылками и бокалами.

— Как хорошо, — сказал Николай, — быть сыном виноторговца.

Фраза была словно взята из учебника французской грамматики.

Сын виноторговца, повторила про себя Элинор, глядя на румяные щеки, темные глаза и большой нос Ренни. А этот, другой, наверное, русский, подумала она. Русский, еврей, поляк? Она понятия не имела, кто он и что он.

Она выпила; вино как будто ласкою погладило ее по спине. Вошла Мэгги.

— Добрый вечер, — поздоровалась она, не обращая внимания на поклон иностранца, точно знала его слишком близко, чтобы приветствовать отдельно. — Газеты! — недовольно сказала она, увидев, что они разбросаны по полу. — Газеты, газеты… — Они лежали повсюду. — Мы ужинаем внизу, — сообщила Мэгги, повернувшись к Элинор. — Потому что у нас нет слуг. — И она повела гостей вниз по узкой и крутой лестнице.

— Но, Магдалена, — сказала Николай, когда они оказались в тесной комнате с низким потолком, где было накрыто к ужину, — Сара сказала: «Мы увидимся завтра вечером у Мэгги…» А ее тут нет.

Он еще стоял, остальные сидели.

— Придет со временем, — сказала Мэгги.

— Я позвоню ей, — сказал Николай и вышел из комнаты.

— По-моему, гораздо лучше, — сказала Элинор, беря тарелку, — не иметь слуг.

— У нас есть одна женщина, которая моет посуду, — сказала Мэгги.

— Поэтому мы по уши в грязи, — сказал Ренни.

Он взял вилку и стал разглядывать ее между зубцов.

— Нет, эта вилка, как ни странно, чистая, — заключил он и положил вилку обратно.

Вернулся Николай. Он был встревожен.

— Ее нет дома, — сообщил он Мэгги. — Я позвонил, но никто не ответил.

— Наверное, она в дороге, — сказала Мэгги. — Или могла забыть…

Она передала ему тарелку с супом. Но он сел и стал смотреть в тарелку, не двигаясь. На лбу его собрались морщины. Он даже не пытался скрыть беспокойство, не ощущая никакой неловкости.

— Ага! — вдруг вскрикнул он, перебив разговор. — Это она! — Он положил свою ложку и стал ждать. Кто-то медленно спускался по крутой лестнице.

Открылась дверь, и вошла Сара. Вид у нее был совсем замерзший. Щеки местами побелели, местами разрумянились, и она моргала, привыкая к свету после синего сумрака улицы. Она протянула руку Николаю, и он поцеловал ее. Однако помолвочного кольца на руке не было, заметила Элинор.

— Да, грязи нам хватает, — сказала Мэгги, глядя на нее. Сара была в своей будничной одежде. — И лохмотьев, — добавила Мэгги: когда она наливала суп, было видно золотистую нитку, торчавшую у нее самой из рукава.

— А я как раз подумала, какое красивое… — сказала Элинор, любовавшаяся серебристым платьем с золотыми нитями. — Где ты его купила?

— В Константинополе, у турка, — ответила Мэгги.

— У турка в тюрбане, нездешнего вида, — пробормотала Сара, погладив рукав и беря тарелку. Она еще не отогрелась.

— И эти тарелки, — сказала Элинор, глядя на розовых птиц, украшавших ее тарелку. — Кажется, я их помню.

— Дома они стояли в буфете в гостиной, — напомнила Мэгги. — Но мне показалось глупо держать их в буфете.

— Мы разбиваем по одной в неделю, — сказал Ренни.

— Войну переживут, — сказала Мэгги.

Элинор заметила, что на лице Ренни при слове «война» появилось странное выражение, похожее на маску. Она полагала, что он, как все французы, страстно любит свою родину. Но, глядя на него, она почувствовала нечто обратное. Он молчал. Его молчание угнетало ее. Что-то в этом молчании было зловещее.

— Почему же ты так опоздала? — спросил Николай, повернувшись к Саре. Он ласково укорял ее, как будто она была ребенком. Он налил ей вина.

Осторожней, хотела сказать ей Элинор, вино ударяет в голову. Сама она не пила вина несколько месяцев и уже чувствовала себя немного в тумане, слегка навеселе. Тому виной было не только вино, но и свет после темноты, и разговор после тишины; и, вероятно, война, разрушающая барьеры.

Но Сара выпила. И вдруг выпалила:

— Из-за этого дурака!

— Из-за дурака? — переспросила Мэгги. — Кто такой?

— Племянник Элинор, — сказала Сара. — Норт. Племянник Элинор Норт. — Она качнула бокалом в сторону Элинор, как будто обращалась к ней. — Норт… — Она улыбнулась. — Сижу я одна. Тут звонок. «Это белье», — говорю я. Шаги по лестнице. Входит Норт. Норт! — Она подняла руку к виску, отдавая честь. — Заявляется вот так… «Какого черта?» — спрашиваю я. «Вечером уезжаю на фронт, — говорит он, щелкнув каблуками. — Я лейтенант какого-то там Королевского полка крысоловов или чего-то в этом роде». Фуражку он повесил на бюст нашего дедушки. Я налила ему чаю. Спрашиваю: «Сколько кусков сахара лейтенанту Королевских крысоловов?» — «Один. Два. Три. Четыре…»

Она бросала на стол хлебные катышки. Каждый, падая, точно усиливал ее обиду. В ее облике все больше проступали возраст, усталость. Она смеялась, но ей было обидно.

— Кто такой Норт? — спросил Николай. Он сказал «Норд», как будто это было направление на компасе.

— Мой племянник. Сын моего брата Морриса, — объяснила Элинор.

— И вот, сидит он, — продолжила Сара, — в своем мундире цвета грязи, с хлыстом между колен, уши торчат по бокам от его розового, глупого лица, и, что бы я ни сказала: «Хорошо, — говорит. — Хорошо. Хорошо», — пока я не взяла кочергу и щипцы, — она взяла вилку и нож, — и не сыграла «Боже, храни короля, в счастье и славе пусть нами правит…» — Она выставила вилку и нож, точно оружие.

Жаль, что он уехал, подумала Элинор. Перед ее глазами встала картина: милый живой мальчик курит сигару на террасе. Как жаль… Затем картина сменилась другой. Она сидит на той же террасе, но солнце уже заходит; появляется прислуга и говорит: «Солдаты стоят в оцеплении с примкнутыми штыками!» Так она узнала о войне — три года назад. Она поставила кофейную чашку на столик и подумала: «Я ничего не могу поделать!» Ее вдруг охватило нелепое, но неистовое желание защитить эти холмы за лугом, на которые она смотрела до этого. Теперь она смотрела на иностранца напротив нее.

— Как ты нечестна. — Николай обращался к Саре. — Ты полна предубеждений, мыслишь узко, рассуждаешь несправедливо. — Он постукивал пальцем по ее руке.

Он говорил то самое, что чувствовала Элинор.

— Да. Разве это не естественно… — начала она. — Разве можно ничего не делать и позволить немцам вторгнуться в Англию? — Она повернулась к Ренни. И тут же пожалела, что заговорила: слова были не те, она не то имела в виду. На его лице было выражение страдания — или гнева?

— А что я? — сказал Ренни. — Я помогаю делать снаряды.

За ним стояла Мэгги. Она принесла мясо.

— Режь, — сказала она.

Он неподвижно смотрел на мясо, которое она поставила перед ним. Затем взял нож и принялся резать с меланхолическим видом.

— Теперь няне, — напомнила ему Мэгги.

Он отрезал еще одну порцию.

— Да, — с чувством неловкости проговорила Элинор, когда Мэгги унесла тарелку. Она не знала, что сказать, и говорила, не думая. — Давайте же поскорее закончим ее и потом… — она посмотрела на Ренни. Он молчал, отвернувшись, и слушал, что говорят другие, избавляя себя этим от необходимости говорить самому.

— Белиберда, белиберда, не надо нести такую жуткую белиберду, то, что вы говорите, — белиберда, — твердил Николай. У него были большие чистые руки, с очень коротко остриженными ногтями, заметила Элинор. Возможно, врач, подумала она.

— Что такое «бели-берда»? — спросила она у Ренни, потому что не знала это слово.

— Это по-американски, — сказал Ренни. — Он американец. — Он кивнул на Николая.

— Нет, — возразил Николай, обернувшись. — Я поляк.

— Его мать была княжна, — сказала Мэгги, словно пытаясь поддразнить его. Вот откуда печатка на цепочке, подумала Элинор. Он носил на часовой цепочке большую старинную печатку.

— Верно, — весьма серьезно сказал Николай. — Одна из знатнейших семей в Польше. Однако мой отец был простым человеком — из народа… Тебе надо быть сдержаннее, — добавил он, опять повернувшись к Саре.

— Надо, — вздохнула она. — «Поводья дернул он, сказав: „Прощай же навсегда, прощай же навсегда!“[57]» — Она протянула руку и налила себе еще один бокал вина.

— Тебе не следует больше пить, — сказал Николай, отодвигая бутылку. — Она представила себя, — объяснил он, обернувшись к Элинор, — на башне, машущей белым платком рыцарю в доспехах.

— И луна всходила над темной пустошью, — тихо проговорила Сара, дотронувшись до перечницы.

Перечница — это темная пустошь, подумала Элинор. Края предметов слегка размылись. Это из-за вина. И еще из-за войны. Предметы как будто сбросили кожу, лишились твердой поверхности; даже кресло с позолоченными ножками-лапами, на которое она смотрела, казалось пористым и точно излучало тепло, точно было окружено сияющим ореолом.

— Я помню это кресло, — сказала она Мэгги. — И вашу маму… — добавила она. Однако Эжени всегда вспоминалась ей не сидящей, но в движении.

— …танцующей, — закончила Элинор.

— Танцующей… — повторила Сара. Она начала постукивать вилкой по столу.

— «Когда была я молода, любила танцевать, — напевала она. — И каждый парень лишь мечтал меня поцеловать. Везде цветы цвели тогда — когда была я молода». Помнишь, Мэгги? — Она посмотрела на сестру.

Мэгги кивнула.

— В спальне. Вальс, — сказала она.

— Вальс… — повторила Элинор. Сара выстукивала на столе ритм вальса. Элинор начала напевать в такт:

— Трам-пам-пам, трам-пам-пам…

Раздался протяжный глухой вой.

— Не надо! — возмутилась Элинор, как будто кто-то сфальшивил. Но вой прозвучал опять.

— Противотуманная сирена? — спросила она. — На реке?

Но она знала, что это было.

Сирена завыла опять.

— Немцы! — сказал Ренни. — Проклятые немцы! — Он бросил нож и вилку, нарочито показывая, как ему все это надоело.

— Опять налет, — сказала Мэгги, вставая. Она вышла из комнаты, Ренни последовал за ней.


— Немцы… — произнесла Элинор, когда дверь закрылась. У нее было такое чувство, будто какой-то зануда прервал интересную беседу. Цвета начали блекнуть. Она смотрела на красное кресло. Оно потеряло свое сияние, точно погас свет.

Послышался шум колес на улице. Все и вся куда-то торопилось. Ноги топали по мостовой. Элинор встала и чуть раздвинула занавески. Полуподвал находился ниже уровня мостовой, поэтому она увидела лишь ноги и юбки, двигающиеся за тротуарной оградой. Очень быстро мимо прошли двое мужчин, затем пожилая женщина, чья юбка раскачивалась из стороны в сторону.

— Может быть, надо пригласить людей в дом? — спросила Элинор, обернувшись. Но когда она опять посмотрела в окно, пожилая женщина уже исчезла. Мужчины тоже. Улица была пуста. В домах напротив окна были наглухо зашторены. Элинор тоже тщательно задернула занавеску. Она обернулась и увидела стол с лампой и пестрым фарфором, четко выхваченный из полутьмы кругом яркого света.

Она опять села.

— Вы боитесь налетов? — спросил Николай, испытующе глядя на нее. — Люди так в этом различаются.

— Совсем нет, — ответила Элинор. Она могла бы скатать хлебный шарик, чтобы показать ему, как она спокойна, но она действительно не боялась, и посчитала это ненужным. — Вероятность, что попадет именно в тебя, так мала, — сказала она. — О чем мы говорили?

Ей показалось, что они беседовали о чем-то крайне интересном, но о чем именно — она не могла вспомнить. Некоторое время все молчали. Затем с лестницы послышалось шарканье.

— Дети… — сказала Сара. В отдалении грохнул орудийный выстрел.

Вошел Ренни.

— Берите тарелки, — сказал он.

— Сюда. — Он провел их в погреб.

Помещение было просторное. Сводчатый потолок и влажные каменные стены придавали ему монастырский вид. Здесь хранили уголь и вино. В центре свет мерцал на кучах угля, на каменных полках лежали в соломе винные бутылки. Пахло вином, соломой и заплесневелой сыростью. Здесь было заметно холоднее, чем в столовой. Сара принесла сверху одеяла и халаты. Элинор было приятно закутаться в синий халат, она села, поставив тарелку на колени. Было холодно.

— И что теперь? — спросила Сара, поставив торчком свою ложку.

У всех был такой вид, как будто они чего-то ждали. Вошла Мэгги с изюмным пудингом.

— Ужин все-таки надо доесть, — сказала она. Но было видно, что ее спокойствие напускное, а на самом деле она волнуется за детей, предположила Элинор. Они остались в кухне. Она видела их, проходя мимо.

— Они спят? — спросила Элинор.

— Да. Но если стрельба… — начала Мэгги, раздавая пудинг. Опять бухнул выстрел. На этот раз — явно громче.

— Они прорвали оборону, — сказал Николай.

Все приступили к пудингу.

Еще выстрел. Теперь в нем был какой-то лающий звук.

— Хэмпстед, — сказал Николай. Он вынул часы. Воцарилась полная тишина. Ничего не произошло.

Элинор посмотрела на каменные блоки, составлявшие свод над их головами. Очередной выстрел вызвал дуновение ветра. В этот раз грохнуло прямо над ними.

— Набережная, — сказал Николай.

Мэгги поставила блюдо и вышла в кухню.

И опять полная тишина. Никаких событий. Николай смотрел на часы, как будто засекал время выстрелов. Что-то в нем есть особенное, подумала Элинор, то ли что-то от врача, то ли от священника. На часовой цепочке он носил печатку. На ящике напротив был номер 1397. Элинор замечала все. Немцы, наверное, сейчас над нами. Она почувствовала странную тяжесть над головой. Раз, два, три, четыре, считала она, глядя на зеленовато-серые камни. Затем раздался оглушительный треск, как будто от молнии в небе. Задрожала паутина.

— Над нами, — сказал Николай, посмотрев наверх.

Все взглянули туда же. В любой момент могла упасть бомба. Тишина стояла мертвая. Послышался голос Мэгги с кухни:

— Ничего страшного. Повернись на бочок и спи. — Она говорила очень спокойно и нежно.

Раз, два, три, четыре, считала Элинор. Паутина качалась. Этот камень может упасть, думала она, остановив взгляд на одном из камней потолка. Затем опять грохнуло. Теперь слабее — дальше.

— Все, — сказал Николай. Он закрыл часы со щелчком. Все зашевелились и переменили позы, как будто у них затекли конечности.


Вошла Мэгги.

— Ну, тот и все, — сказала она. («Он проснулся на секунду, но опять заснул, — сообщила она вполголоса Ренни, — а малышка так все и проспала».) Она села и взяла у Ренни блюдо. — Теперь давайте доедим пудинг, — предложила она своим обычным голосом.

— Теперь мы выпьем вина, — сказал Ренни. Он осмотрел одну бутылку, затем другую, наконец выбрал третью и тщательно вытер ее полой халата, после чего поставил на деревянный ящик, и все расселись вокруг.

— Ничего особенного, правда? — сказала Сара, качнувшись на стуле назад с бокалом в руке.

— Но ведь мы испугались, — возразил Николай. — Посмотрите, какие мы все бледные.

Они взглянули друг на друга. Закутанные в одеяла и халаты, на фоне серо-зеленых стен, они сами приобрели зеленовато-белесый вид.

— Отчасти это из-за света, — сказала Мэгги. — Элинор, — она посмотрела на Элинор, — похожа на настоятельницу монастыря.

Темно-синий халат скрыл легкомысленные украшеньица ее наряда — всякие бархатные и кружевные полоски — и тем улучшил ее внешность. Немолодое лицо Элинор было изборождено морщинками, как старая перчатка, которую движения кисти покрывают множеством тонких складочек.

— Я растрепана? — спросила она, прикасаясь к своим волосам.

— Нет. Не трогай, — сказала Мэгги.

— О чем же мы говорили перед налетом? — спросила Элинор. Опять ей показалось, что они беседовали о чем-то очень интересном, когда им помешали. Но разговор оборвался безвозвратно: никто не мог вспомнить его тему.

— Что ж, все позади, — сказала Сара. — Давайте выпьем за… За Новый Мир! — воскликнула она и торжественно подняла бокал. Всем вдруг захотелось говорить и смеяться.

— За Новый Мир! — закричали они, поднимая бокалы и чокаясь.

Пять бокалов с желтой жидкостью сошлись вместе.

— За Новый Мир! — кричали они и пили. Желтая жидкость плескалась в бокалах.

— А теперь, Николай, — сказала Сара, со стуком поставив свой бокал на ящик, — речь! Речь!

— Дамы и господа! — начал он, выбросив руку, как оратор. — Дамы и господа…

— Нам ни к чему речи, — перебил его Ренни.

Элинор была огорчена. Ей хотелось послушать речь. Впрочем, Николай воспринял вмешательство Ренни добродушно; он сидел, кивая и улыбаясь.

— Идемте наверх, — сказал Ренни, отодвигая ящик.

— Прочь из этого погреба, — подхватила Сара, потягиваясь, — из пещеры сей грязной и мерзкой…

— Слушайте! — остановила их Мэгги. Она подняла руку. — Мне показалось, я опять услышала выстрелы…

Все прислушались. Выстрелы еще грохали, но где-то совсем далеко. Это было похоже на звук прибоя у далекого берега.

— Они всего лишь убивают других людей, — свирепо сказал Ренни и пнул ногой деревянный ящик.

Но позвольте же нам думать не только об этом, мысленно возмутилась Элинор. Ренни опять натянул на лицо свою маску.

— Что за чепуху, что за чепуху говорит Ренни, — сказал Николай, доверительно повернувшись к ней. — Это всего лишь дети, играющие с шутихами во дворе, — бормотал он, помогая ей снять халат. Они отправились наверх.


Элинор вошла в гостиную. Комната казалась больше, чем запомнилась ей, она была очень просторной и удобной. По полу были разбросаны газеты, огонь горел жарко и весело. Элинор чувствовала сильную усталость. Она опустилась в кресло. Сара и Николай задержались внизу. Остальные помогали няне перенести детей в кроватки, предположила Элинор. Она откинулась на спинку кресла. Ко всему как будто опять вернулись покой и естественность. Ее охватило ощущение величайшего спокойствия. Ей будто был выделен еще один отрезок времени, но, лишенная чего-либо личного близким присутствием смерти, она чувствовала себя — ей было трудно подобрать слово — «неуязвимой»? Так ли это называется? Неуязвима, произнесла она, глядя на картину, но не видя ее. Неуязвима, повторила она. На картине были изображены холм и деревня, вероятно, в Южной Франции, а может быть, и в Италии. Там были оливковые деревья и белые крыши, сгрудившиеся на склоне холма. Неуязвима, повторила Элинор, глядя на картину.

Сверху слышалась легкая возня: наверное, Мэгги и Ренни укладывали детей. Прозвучал слабый писк, точно сонная птаха чирикнула в гнездышке. После канонады все это создавало впечатление особого уюта и покоя. Но вот Мэгги и Ренни вошли в гостиную.

— Они испугались? — спросила Элинор, садясь прямо. — Дети?

— Нет, — ответила Мэгги. — Они всё проспали.

— Но они могли видеть сны, — сказала Сара, придвигая стул.

Все промолчали. Было очень тихо. Вестминстерские часы, которые раньше били каждый час, теперь хранили безмолвие.

Мэгги взяла кочергу и ткнула ею в дрова. Искры полетели в дымоход сонмом золотых глазков.

— Это наводит меня… — начала Элинор.

Она сделала паузу.

— На что? — спросил Николай.

— …на воспоминания о детстве, — закончила она.

Она думала о Моррисе, о себе самой и о старой Пиппи. Но если бы она рассказала об этом, никто не понял бы, что она имеет в виду. Все молчали. Вдруг внизу на улице прозвучала чистая нота, как будто извлеченная из флейты.

— Что это? — спросила Мэгги. Она вздрогнула и, приподнявшись, посмотрела в окно.

— Горнисты, — сказал Ренни, останавливая ее рукой.

Горнисты протрубили опять, уже под окном. Затем — дальше по улице, потом еще дальше, на соседней улице. Почти сразу после этого загудели машины, зашуршали колеса, как будто уличное движение выпустили на свободу; возобновилась обычная лондонская вечерняя жизнь.

— Кончилось, — сказала Мэгги и откинулась на спинку кресла. Секунду она выглядела очень усталой, а затем придвинула к себе корзину и принялась штопать носок.

— Я рада, что я жива, — сказала Элинор. — Это плохо, Ренни? — Она хотела, чтобы он заговорил. Ей казалось, что он скрывает огромные запасы чувств, которые не может выразить. Он не ответил. Он сидел, опершись на локоть, курил сигару и смотрел на огонь.

— Я провел вечер в угольном погребе, в то время как другие люди стремились убить друг друга у меня над головой — вдруг сказал он, после чего протянул руку и взял газету.

— Ренни, Ренни, Ренни, — проговорил Николай, как будто увещевая непослушного ребенка. Ренни продолжил чтение газеты. Шорох колес и гудки автомобилей слились в непрерывный гул.

Ренни читал, Мэгги штопала, а в комнате висело молчание. Элинор наблюдала, как пламя в камине бежит вдоль потеков смолы, вспыхивает и опадает.

— О чем вы думаете, Элинор? — вмешался в ее мысли Николай. Он называет меня по имени, подумала она, это хорошо.

— О Новом Мире… — сказала она. — Как вы думаете, мы станем лучше?

— Да, да, — кивнул он.

Он говорил тихо, словно не хотел тревожить читавшего Ренни, Мэгги, которая штопала, и Сару, дремавшую полулежа в кресле. Николай и Элинор разговаривали между собой, точно были наедине.

— Однако… — начала она, — как же нам стать лучше… жить более… — она понизила голос, как будто боялась кого-то разбудить, — жить более естественно… правильно… Как?

— Это лишь вопрос… — Николай сделал паузу и придвинулся к ней поближе. — Вопрос просвещения. Душа… — Он опять замолчал.

— Что душа?

— Душа, всё бытие, — он сложил ладони точно вокруг шара, — стремится к расширению, к новизне, к созданию новых сочетаний…

— Так, так, — сказала Элинор, подтверждая, что он нашел верные слова.

— Тогда как сейчас, — он подобрал под себя ноги, став похожим на старушку, которая испугалась мыши, — мы живем вот так — скрученные в тугой маленький узелок…

— Да, узелок, узелок, верно, — кивнула Элинор.

— Каждый заключен в свою тесную ячейку; у каждого свой крест или свои священные книги, у каждого свой очаг, своя жена…

— Штопающая носки, — вставила Мэгги.

Элинор вздрогнула. Ей показалось, что она заглядывала в будущее, а их разговор подслушали. Уединение исчезло.

Ренни бросил газету.

— Полный бред! — сказал он.

Элинор не знала точно, относилось это к газете или к тому, о чем они говорили. Однако доверительная беседа была уже невозможна.

— Зачем вы тогда их покупаете? — спросила она, указав на газеты.

— Чтобы разжигать камин, — сказал Ренни.

Мэгги засмеялась и бросила носок в корзину.

— Ну вот! — сказала она. — Готово.

И опять все стали сидеть, молча глядя на огонь. Элинор хотелось бы продолжить беседу с этим человеком, которого она называла «Николай». Когда, хотела она спросить его, когда придет этот Новый Мир? Когда мы станем свободными? Когда будем жить интересно, полноценно, а не как калеки в пещере? Он словно что-то освободил в ней; она чувствовала в себе не только начало нового времени, но и новые силы, нечто незнакомое ей самой. Она смотрела, как поднимается и опускается его сигарета. Затем Мэгги опять взяла кочергу и ударила полено, и ворох красноглазых искр метнулся в дымоход. Мы будем свободны, будем свободны, думала Элинор.

— А о чем ты думала все это время? — спросил Николай, кладя руку на колено Сары. — Или ты спала?

— Я слышала, о чем вы говорили, — ответила она.

— И о чем же мы говорили?

— О душе, летящей вверх, как искры в дымоход, — сказала Сара. Искры летели в дымоход.

— Досадный промах, — сказал Николай.

— Просто люди всегда говорят одно и то же. — Сара засмеялась и села прямо. — Вот Мэгги — она не говорит ничего. А Ренни говорит: «Полный бред!» Элинор говорит: «Именно об этом я думала»… А Николай, Николай… — она похлопала его по колену, — которому место в тюрьме, он говорит: «Ах, дорогие друзья, давайте усовершенствуем наши души!»

— Место в тюрьме? — переспросила Элинор, взглянув на Николая.

— Потому что он испытывает склонность… — Сара сделала паузу, — не к тому полу, видишь ли, — легко сказала она, взмахнув рукой — точно как ее мать.

По коже Элинор пробежала дрожь отвращения, как будто по ней провели лезвием ножа. Однако затем она отметила, что живая плоть не затронута. Дрожь прошла. А под ней было — что? Она посмотрела на Николая. Он наблюдал за ней.

— Это, — проговорил он после некоторого колебания, — вызывает у вас неприязнь ко мне, Элинор?

— Нисколько! Нисколько! — искренне воскликнула она. Весь вечер она испытывала к нему то одни чувства, то другие, но теперь все они сложились в одно отношение — симпатию. — Нисколько, — повторила она. Он слегка кивнул ей. Она в ответ ему — тоже. Однако часы на каминной полке начали бить. Ренни зевал. Было поздно. Элинор встала, подошла к окну, раздвинула занавески и выглянула. Окна во всех домах были по-прежнему зашторены. Холодная зимняя ночь была почти непроглядна. Элинор словно смотрела во впадину темно-синего камня. Здесь и там синий мрак пронзали звезды. Она ощущала беспредельность и покой — как будто что-то рассеялось…

— Поймать вам экипаж? — перебил ее мысли Ренни.

— Нет, я пройдусь, — сказала она, оборачиваясь. — Я люблю ходить по Лондону.

— Мы с вами, — сказал Николай. — Идем, Сара.

Сара все так же полулежала в кресле, качая ногой вверх-вниз.

— Но я не хочу уходить, — возразила она, махнув на него рукой. — Я хочу остаться, хочу говорить, хочу петь — хвалебный гимн, благодарственную песнь…

— Вот твоя шляпка, вот сумочка, — сказал Николай, вручая ей вещи. — Идемте. — Он взял ее за плечо и вывел из комнаты. — Пошли.

Элинор подошла к Мэгги попрощаться.

— Я тоже хотела бы остаться, — сказала она. — Мне о стольком хочется поговорить…

— Но я хочу спать, я хочу лечь! — возмутился Ренни. Он стоял, подняв руки над головой, и зевал.

Мэгги встала.

— Ляжешь, ляжешь, — засмеялась она.

— Не стоит, не спускайтесь, — запротестовала Элинор, когда он открыл перед ней дверь. Но он настоял. Он очень груб и в то же время очень вежлив, подумала она, спускаясь за ним по лестнице. В нем много разных чувств, и все страстные, все перемешаны, думала она… Но они уже дошли до передней. Там стояли Николай и Сара.

— Немедленно прекрати смеяться надо мной, Сара, — говорил Николай, надевая пальто.

— А ты прекрати читать мне лекции, — парировала Сара, открывая дверь на улицу.

Ренни улыбнулся Элинор, когда те на секунду остановились у детской коляски.

— Набираются опыта! — сказал он.

— Спокойной ночи, — попрощалась Элинор, с улыбкой пожимая ему руку. Вот за этого мужчину, выйдя на морозный воздух, сказала она себе с внезапной убежденностью, я хотела бы выйти замуж. Она обнаружила в себе ощущение, которого никогда еще не испытывала. Но он на двадцать лет моложе меня и женат на моей двоюродной сестре. На мгновение она возненавидела убегающее время и обстоятельства жизни, которые оттолкнули ее «от всего этого». Она представила себе сцену: Мэгги и Ренни сидят у камина. Счастливый брак, подумала она, — вот что я ощущала все время. Счастливый брак. Она подняла голову и пошла по темной улочке за Николаем и Сарой. Широкая полоса света, похожая на крыло ветряной мельницы, медленно ползла по небу. Она как будто вбирала в себя мысли Элинор и выражала их широко и просто, точно какой-то чужой голос произносил их на другом языке. Затем луч остановился и ощупал подозрительное место на небе.

Налет! — вспомнила Элинор. Я же забыла про налет!

Николай и Сара дошли до перекрестка и остановились.

— Я забыла про налет! — сказала Элинор, подойдя к ним. Это удивило ее, но так и было на самом деле.

Они стояли на Виктория-стрит. Улица уходила вдаль, изгибаясь; она выглядела шире и темнее, чем обычно. По тротуарам спешили маленькие фигурки; они появлялись на мгновение под фонарем, а затем опять исчезали. Улица была почти пуста.

— Интересно, омнибусы ходят как обычно? — спросила Элинор.

Все трое посмотрели вдаль. Пока что по улице ничего не ехало.

— Я подожду здесь, — сказала Элинор.

— Тогда я пойду, — вдруг заявила Сара. — Спокойной ночи!

Она помахала рукой и пошла прочь. Элинор полагала, что, разумеется, Николай пойдет с Сарой.

— Я подожду здесь, — повторила она.

Но он не двинулся с места. Сара уже исчезла из виду. Элинор посмотрела на Николая. Он рассержен? Или расстроен? Она не знала. Но тут в темноте замаячила махина с закрашенными синей краской фарами. В омнибусе сидели нахохлившись молчаливые люди; в синем свете они были похожи на покойников.

— Спокойной ночи, — сказала Элинор, пожимая руку Николаю.

Она посмотрела назад и увидела, что он все еще стоит на тротуаре со шляпой в руке. Он выглядел высоким, импозантным и одиноким. По небу все так же шарили лучи прожекторов.

Омнибус ехал. Элинор уставилась на старика, который сидел в углу и ел что-то из бумажного пакета. Он поднял голову и перехватил ее взгляд.

— Вам интересно, что у меня на ужин, леди? — спросил он, приподняв одну бровь. Глаза у него слезились и часто моргали. Он продемонстрировал Элинор кусок хлеба с ломтиком то ли ветчины, то ли колбасы.

1918

Пелена тумана покрывала ноябрьское небо; в ней было много слоев и складок, и соткана она была так плотно, что нигде не виднелось ни единого просвета. Дождя не было, но туман оседал влагой на поверхности, отчего сельские дороги были мокрыми и мостовые в городах жирно блестели. Здесь и там на травинках и листьях живых изгородей висели неподвижные капли. Стояло полное безветрие. Проходя сквозь туман, все звуки — блеяние овцы, карканье грачей — глохли и выдыхались. Голоса уличного движения сливались в один монотонный гул. То и дело — будто открывалась и закрывалась дверь или пелена раздвигалась и сходилась опять — рокот города вдруг начинал звучать громче, но затем сразу же опадал.


— Грязное животное, — бормотала Кросби, ковыляя по асфальтовой дорожке через Ричмонд-Грин. У нее болели ноги.

С неба вроде ничего не капало, но широкое открытое пространство было заполнено туманом; поблизости никого не было, так что она могла говорить сама с собой.

— Грязное животное, — опять проворчала она. У нее развилась привычка думать вслух.

В пределах видимости не было ни души, конец дорожки терялся в тумане. Было очень тихо. Лишь грачи, сгрудившиеся на верхушках деревьев, время от времени отрывисто каркали, или листок, испещренный черными крапинами, падал на землю. Лицо Кросби во время ходьбы кривилось, как будто ее мышцы привычно восставали против терзавших ее помех и тягот. За последние четыре года она сильно состарилась. Она выглядела такой маленькой и сгорбленной, что казалось, у нее вряд ли хватит сил преодолеть эту бело-туманную ширь. Но ей надо было добраться до Хай-стрит и сделать там покупки.

— Грязное животное, — еще раз буркнула она.

Утром у нее был разговор с миссис Бёрт о ванне графа. Он туда наплевал, и миссис Бёрт велела ей помыть ванну.

— Тоже мне граф. Он такой же граф, как вы, — продолжала ворчать Кросби. Она обращалась к миссис Бёрт. — Вам я готова сделать одолжение.

Даже сейчас, в тумане, когда Кросби могла говорить все, что ей заблагорассудится, она избрала примирительной тон, потому что знала: от нее хотят избавиться. Сообщая Луизе, что она готова сделать ей одолжение, Кросби жестикулировала свободной от сумки рукой. И ковыляла дальше.

— И съехать я не против, — добавила она с горечью, но это — уже самой себе.

Ей больше не доставляло радости жить в этом доме, хотя податься ей больше было некуда, и Бёрты прекрасно это знали.

— Я очень даже готова сделать вам одолжение, — произнесла она громче, как будто Луиза и впрямь слышала ее. Однако на самом деле она уже не могла работать так, как раньше. У нее болели ноги. Чтобы сделать покупки для самой себя, ей требовалось собрать все силы, не говоря уж о мытье ванны. Но теперь выбирать не приходилось. Вот в былое время она послала бы их куда подальше. — Неряха, нахалка, — бормотала Кросби.

Эти слова относились к рыжей молодой служанке, которая вчера сбежала от хозяев без предупреждения. Ей-то легко найти другую работу. Ей-то что. А Кросби придется мыть ванну графа.

— Грязное, грязное животное, — повторяла она.

Ее бледно-голубые глаза бессильно поблескивали.

Она вспомнила плевок, который граф оставил на стенке ванны, — этот бельгиец, называвший себя графом.

— Я привыкла служить благородным господам, а не таким грязным инострашкам, как ты, — говорила она ему, ковыляя в тумане.

Чем ближе она подходила к призрачному ряду деревьев, тем громче звучал гул уличного движения. Она уже видела дома за деревьями. Вглядываясь бледно-голубыми глазами вперед, она шла к ограде. Одни только глаза выражали ее несгибаемую решимость: она не сдастся, она твердо вознамерилась выжить. Мягкий туман медленно поднимался. На асфальтовой дорожке лежали влажные багряные листья. В кронах деревьев возились и каркали грачи. Наконец в тумане показалась темная линия уличной ограды. Гул Хай-стрит все усиливался. Кросби остановилась и пристроила сумку на ограду, перед тем как ринуться в битву с толпой покупателей на Хай-стрит. Ей придется толкаться и пихаться и терпеть толчки со всех сторон, а у нее так болят ноги. Им все равно, покупаешь ты или нет, думала она; часто бывало, что ее сталкивала с места какая-нибудь наглая стерва. Тяжело дыша, держа сумку на ограде, Кросби опять вспомнила ту рыжую девчонку. Как же болят ноги. Вдруг раздался долгий и тоскливый вой сирены. Затем глухо ударило.

— Опять пальба, — пробормотала Кросби, с раздражением взглянув на бледно-серое небо. Грачи, спугнутые выстрелом, взлетели и стали кружить над деревьями. Глухой удар повторился. Человек, стоявший на лестнице у одного из домов и красивший окно, замер с кистью в руке и оглянулся. Остановилась и женщина, которая шла по улице с буханкой хлеба, наполовину завернутой в бумагу. Оба ждали, как будто что-то должно было произойти. Клок дыма вырвался из трубы и перелетел через улицу. Опять грохнул залп. Мужчина на лестнице что-то сказал женщине на тротуаре. Она кивнула. Затем он макнул кисть в банку и продолжил красить. Женщина пошла дальше. Кросби собралась с силами и засеменила через дорогу к Хай-стрит. Пушки продолжали бухать, а сирены — выть. Война кончилась — так ей кто-то сказал, когда она заняла очередь у прилавка в бакалейном магазине. А пушки все бухали, и выли сирены.

Наши дни[58]

Был летний вечер, солнце садилось; небо еще было голубым, но уже отливало золотом, словно покрытое тонкой вуалью; здесь и там в золотисто-голубой шири висели острова облаков. Деревья в полях стояли роскошно убранные — каждый из их бесчисленных листьев был позолочен. Овцы и коровы — жемчужно-белые и пестрые — лежали на земле или, жуя, прокладывали себе путь в полупрозрачной траве. Все предметы были окружены ореолом света. Над пыльными дорогами поднималась красно-золотая дымка. Даже маленькие краснокирпичные виллы вдоль шоссе как будто стали пористыми и пропитались светом, а цветы в палисадниках, сиреневые и розовые, как хлопчатобумажные платья, горели всеми своими прожилками, точно свет рождался у них внутри. Когда люди, стоявшие у дверей коттеджей или бредшие по тротуарам, обращали свои лица к медленно заходившему солнцу, их озаряло то же красноватое сияние.


Элинор вышла из своей квартиры и прикрыла дверь. Ее лицо было освещено лучами лондонского заката, на секунду они ослепили ее, а потом она посмотрела на крыши и шпили за окном. В ее комнате разговаривали люди, а она хотела наедине перекинуться словом-другим со своим племянником. Норт, сын ее брата Морриса, только что вернулся из Африки, и ей все никак не удавалось пообщаться с ним. В тот вечер пришло так много людей — Мириам Пэрриш, Ральф Пикерсгилл, Энтони Уэдд, ее племянница Пегги и, кроме всех прочих, этот говорун, ее приятель Николай Помяловский, которого она для краткости называла «Браун». Она редко говорила с Нортом наедине. Некоторое время они стояли в квадрате солнечного света на каменном полу коридора. В квартире все так же гудели голоса. Элинор положила руку на плечо Норта.

— Так приятно тебя видеть, — сказала она. — А ты не изменился… — Она посмотрела на него. Она по-прежнему видела черты кареглазого веселого мальчишки в этом крупном мужчине, таком загорелом, с проседью на висках… — Мы не отпустим тебя назад, — продолжила она, начиная спускаться рядом с ним по лестнице, — на эту ужасную ферму.

Норт улыбнулся.

— Вы тоже не изменились.

Она выглядела очень бодрой. Недавно побывала в Индии. Ее лицо загорело на солнце. Благодаря светлым волосам и смуглым щекам она едва ли выглядела на свои годы, но ведь ей должно быть сильно за семьдесят, подумал Норт. Они шли по лестнице об руку. Надо было спуститься на шесть пролетов каменной лестницы, но она настояла на том, что проводит его.

— Да, Норт, — сказала она, когда они вышли в холл, — будь осторожен… — Она остановилась на пороге. — Ездить в Лондоне не то же самое, что в Африке.

У подъезда стояла маленькая спортивная машина, мимо в вечернем свете шел человек, кричавший: «Старые стулья, корзины починяем!»

Норт помотал головой: голос Элинор утонул в крике. Он посмотрел на доску с фамилиями, висевшую в холле. На ней аккуратно велся учет всех, кто был дома и кто отсутствовал, — это слегка удивило его, после Африки. Голос человека, кричавшего о старых стульях и корзинах, медленно затих в отдалении.

— Ну, Элинор, до свидания, — сказал Норт, обернувшись. — Мы скоро увидимся. — Он сел в машину.

— Ой, Норт!.. — вскрикнула она, вдруг вспомнив, что хотела сказать ему. Но он уже завел двигатель и не слышал ее голоса. Он махнул ей рукой. Она стояла на верхней ступеньке парадного, седые волосы трепетали на ветру. Автомобиль тронулся рывком. Когда Норт заворачивал за угол, она помахала ему в последний раз.

Элинор все та же, думал Норт, разве что чуть больше рассеянна. В доме полно гостей — ее тесная комнатка едва вместила всех, — а она настояла на том, чтобы показать ему свой новый душ. «Нажимаешь на эту штучку, — сказала она, — и, смотри…» Вниз ударили бесчисленные водяные иглы. Он расхохотался. Они сели рядом на край ванны.

Однако сзади упорно сигналили машины; они гудели и гудели. С чего бы? — удивился Норт. Вдруг он понял, что сигналят ему. Светофор переключился, теперь горел зеленый, а Норт не давал никому проехать. Он тронулся резким рывком. Он еще не освоил искусство вождения в Лондоне.

Гул Лондона все еще казался ему оглушительным, а скорость, с которой люди ездили, устрашающей, но здесь было интереснее, чем в Африке. Даже магазины, думал он, проносясь мимо стеклянных витрин, даже магазины изумительны. А вдоль края тротуара выстроились тележки с цветами и фруктами. Везде — изобилие, избыток… Опять зажегся красный свет, Норт притормозил.

Он огляделся. Он был где-то на Оксфорд-стрит. По тротуарам двигалось множество людей; толкая друг друга, они роились вокруг витрин, которые все еще были освещены. Яркость, красочность, разнообразие казались после Африки удивительными. За все эти годы, думал Норт, глядя на развевающееся полотнище из прозрачного шелка, он привык к необработанному сырью — к шкурам и шерсти, а здесь он видел законченные изделия. Его взгляд привлек дорожный несессер из желтой кожи, наполненный серебряными бутылочками. Но светофор вновь зажег зеленый свет. Норт поехал дальше.

Он вернулся всего десять дней назад, и у него в голове царила полная неразбериха. Ему казалось, что он без перерыва разговаривает, жмет руки, здоровается. Люди появлялись отовсюду: его отец, сестра, какие-то старики вставали с кресел и спрашивали: «Вы меня не помните?» Те, кого он оставил несмышлеными мальчишками, стали студентами, девочки с косичками — замужними женщинами. Все это еще приводило его в растерянность. Они все так быстро говорят; наверное, они считают меня тупым, думал он. Ему приходилось отступать к окну и говорить себе: «Что, что, что они хотят сказать?»

Например, этим вечером у Элинор был какой-то человек с иностранным акцентом, который выдавил себе в чай лимон. Кто бы это мог быть? — заинтересовался Норт. «Один из дантистов Нелл», — сказала его сестра Пегги, наморщив губку. Им все всегда было ясно, на все имелись готовые фразы. Нет, то был молчун, сидевший на диване, а Норт имел в виду другого, который выдавил в чай лимон. «Мы называем его Браун», — буркнула Пегги. Почему Браун, если он иностранец? — удивился Норт. Так или иначе, они все романтизировали одиночество и дикость — «Я бы хотел оказаться на вашем месте», — сказал коротышка по фамилии Пикерсгилл, — кроме этого Брауна, который заметил что-то заинтересовавшее Норта. «Если мы не знаем самих себя, как мы можем знать других людей?» — вот что он сказал. Они обсуждали диктаторов, Наполеона, психологию великих личностей. Опять зажегся зеленый с надписью «Проезжайте». Норт вновь бросил машину вперед. А потом дама с серьгами разглагольствовала о красотах Природы. Норт прочел название улицы слева. Он должен был ужинать у Сары, но не очень представлял себе, как добраться до места. Он только услышал, как ее голос в телефонной трубке сказал: «Приходи ко мне ужинать — Милтон-стрит[59], пятьдесят два, на двери моя фамилия». Это где-то рядом с Тюремной крепостью[60]. А что касается этого Брауна — трудно было сразу отнести его к какой-то категории людей. Он говорил, растопыривая пальцы, многословно, как человек, который со временем станет занудой. А Элинор бродила по квартире с чашкой в руках, рассказывая всем о своем новом душе. Норту хотелось, чтобы они тверже держались темы. Ему было интересно беседовать. Серьезно обсуждать абстрактные вопросы. «Чем хорошо одиночество; чем плохо общество?» Вот что было интересно; однако они все время перескакивали с одного на другое. Когда крупный мужчина сказал: «Одиночное заключение — самая мучительная пытка в нашем арсенале наказаний», тощая старуха с редкими растрепанными волосами сразу вскрикнула, приложив руку к сердцу: «Его надо отменить!» Как видно, ей случалось бывать в тюрьмах.

— Черт, куда я забрался? — спросил Норт сам себя, вглядываясь в название улицы на угловом доме. Кто-то нарисовал мелом на стене круг с ломаной линией внутри[61]. Норт посмотрел вдаль. Дверь за дверью, окно за окном повторяли один и тот же образец. Все было озарено красновато-желтым сиянием, потому что солнце садилось в лондонскую мглу. Город окутывала теплая золотая дымка… Тележки, полные фруктов и цветов, стояли в ряд вдоль края тротуара. Солнце вызолотило плоды; цветы — розы, гвоздики, лилии — лучились жухловатым великолепием. Он думал было остановиться и купить букет для Салли, но сзади гудели машины. Он поехал дальше. Букет, зажатый в руке, думал он, смягчит неловкость встречи и обмен обычными фразами. «Как приятно тебя видеть… Ты пополнел», — и так далее. Он ведь только слышал ее голос по телефону, а люди за столько лет меняются. Он точно не знал, та это улица или нет, и медленно свернул за угол. Остановился. Проехал еще немного. Это была Милтон-стрит, сумрачная улица со старыми домами, в которых теперь сдавались квартиры; но они видали и лучшие времена.

«Нечетные на той стороне, четные на этой», — пробормотал Норт. Улица была запружена фургонами. Он посигналил. Остановился. Посигналил опять. Мужчина подошел к голове лошади, запряженной в телегу с углем, и животное неторопливо побрело вперед. Дом номер пятьдесят два был чуть дальше. Норт медленно подкатил к двери и остановил машину.

С той стороны улицы донесся голос женщины, певшей гаммы.

— Какая грязная, — произнес Норт, еще сидя в машине (улицу перешла женщина с кувшином под мышкой), — гадкая, не подходящая для житья улица.

Он заглушил мотор, вышел и стал читать фамилии на двери. Они были написаны одна над другой — некоторые на визитных карточках, иные на медных табличках: Фостер, Эбрахамсон, Робертс; «С. Парджитер» было выбито на алюминиевой полоске, на самом верху. Норт позвонил в один из множества звонков. Никто не появился. Женщина продолжала петь гаммы, медленно повышая голос. Настроение приходит и уходит, думал Норт. Иногда он писал стихи; и сейчас, пока он ожидал, к нему опять пришло поэтическое настроение. Он сильно нажал кнопку звонка два или три раза. Но никто не вышел. Тогда он толкнул дверь, она оказалась не заперта. Внутри стоял непривычный запах вареных овощей; засаленные бурые обои создавали сумрак. Норт поднялся по лестнице дома, который, вероятно, некогда служил жильем какому-то благородному господину. Балясины были резные, однако замазанные каким-то дешевым желтым лаком. Норт медленно добрался до лестничной площадки и остановился, не зная, в какую дверь постучать. В последнее время он то и дело оказывался перед дверьми незнакомых домов. У него было ощущение, что он — непонятно кто и непонятно где. С той стороны улицы продолжал звучать голос, натужно карабкавшийся вверх по гаммам, точно по лестнице; наконец женщина умолкла — лениво и вяло, как будто донеся до вершины звук своего голоса и бросил его там. Затем Норт услышал из-за двери смех.

Это ее голос, подумал он. Но она там не одна. Ему стало неприятно. Он рассчитывал застать ее одну. Голос что-то говорил и не ответил, когда Норт постучал. Он очень осторожно открыл дверь и вошел.

— Да, да, да, — говорила Сара.

Она стояла на коленях и разговаривала по телефону, но никого, кроме нее, в квартире не было. Увидев Норта, она подняла руку и улыбнулась ему, но руку не опустила, как будто шум, издаваемый им, не позволял ей чего-то расслышать.

— Что? — спросила она в трубку. — Что?

Норт стоял молча, глядя на силуэты своих бабушки и дедушки на каминной полке. Он заметил отсутствие цветов. Надо было принести. Он прислушался к тому, что говорила Сара, стараясь понять смысл.

— Да, теперь слышу… Да, ты прав. Ко мне пришли… Кто? Норт. Мой родственник из Африки…

Это про меня, подумал Норт. «Родственник из Африки». Это мой ярлычок.

— Вы знакомы? — спросила Сара и помолчала. — Ты так считаешь? — Она обернулась и посмотрела на Норта.

Они обсуждают меня, подумал он. Ему стало неуютно.

— До свидания, — сказала Сара и положила трубку. — Он говорит, что сегодня видел тебя. — Она подошла и взяла Норта за руку. — И ты ему понравился, — добавила она с улыбкой.

— Кто это? — спросил Норт, чувствуя неловкость. Надо было принести ей цветы.

— Человек, с которым ты познакомился у Элинор.

— Иностранец?

— Да. Мы называем его «Браун». — Она подвинула Норту стул.

Он сел на этот стул, а она устроилась напротив по-турецки. Он вспомнил ее манеру вести себя. Ее образ возвращался к нему по частям: сперва голос, затем манера, хотя что-то еще оставалось незнакомым.

— Ты не изменилась, — сказал он. Невзрачные лица слабо меняются, а вот красивые дурнеют. Она выглядела ни молодой, ни старой; только какой-то потрепанной; и комната была не прибрана; в углу стоял горшок с пампасной травой. Обычная комната в доходном доме, убранная второпях, подумал он.

— А ты… — начала она, глядя на него. Казалось, она старается совместить две различных его версии: одну — телефонную и вторую — сидевшую на стуле. Или была еще какая-нибудь? Это полузнание людей, полузнание ими тебя и ощущение взгляда на своем теле, точно ползающей мухи — как это все неприятно, думал он; но неизбежно — после стольких лет. Столы были завалены всякой всячиной, и Норт не знал, куда положить шляпу. Сара улыбалась, глядя, как он сидит и неуверенно держит шляпу в руке.

— Кто сей молодой француз, — сказала она, — с цилиндром на картине?

— На какой картине? — спросил Норт.

— Тот, что сидит с растерянным видом, держа в руке шляпу.

Он положил шляпу на стол, но сделал это неуклюже. Книга упала на пол.

— Прошу прощения, — сказал он. Вероятно, сравнивая его с растерянным человеком на картине, она имела в виду неуклюжесть Норта; он всегда таким был. — Это не та квартира, в которой я был в последний раз? — спросил он.

Он узнал кресло — с позолоченными ножками в форме птичьих лап; было здесь и всегдашнее пианино.

— Нет, та была за рекой, — сказала Сара. — Ты тогда приходил прощаться.

Он вспомнил. Он навестил ее вечером накануне своего ухода на войну. И повесил фуражку на бюст дедушки. Бюст теперь исчез. А она издевалась над Нортом.

«Сколько кусков сахара лейтенанту Его Величества полка Королевских крысоловов?» — он живо представил ее, бросающей куски сахара ему в чай. Тогда они поссорились. И он ушел. В ту ночь был налет. Он вспомнил: темно, лучи прожекторов медленно ползут по небу, то и дело останавливаясь, чтобы ощупать подозрительное место; короткие шлепки выстрелов; люди бегут пустыми улицами, синими от защитного освещения. Он ужинал в Кенсингтоне со своими родными; попрощался с матерью; тогда он видел ее в последний раз.

Голос певицы прервался. «A-а, о-о, а-а, о-о», — пела она на другой стороне улицы, лениво ползая вверх и вниз по гамме.

— Она так каждый вечер? — спросил Норт. Сара кивнула. Звуки, проходившие сквозь гудящий вечерний воздух, казались медлительными и чувственными. У певицы явно не было недостатка времени: она останавливалась на каждой ступени.

Никаких признаков ужина Норт не заметил, только блюдо с фруктами на дешевой скатерти, принадлежавшей доходному дому, с желтыми пятнами от какой-то подливки.

— Почему ты всегда выбираешь трущобы… — начал Норт, вздрогнув от крика детей под окном, но тут дверь открылась и вошла девушка с пучком ножей и вилок. Типичная для доходных домов прислуга, подумал Норт, — с красными руками и в щегольском белом чепце, какие нацепляют на голову девицы в доходных домах, когда у постояльца прием. В ее присутствии надо было изображать беседу. — Я виделся с Элинор, — сказал Норт. — Это у нее я встретил твоего знакомого Брауна.

Девушка стала со стуком раскладывать ножи и вилки на столе.

— Ах, Элинор, — сказала Сара. — Элинор… — Но она засмотрелась на девушку, которая неуклюже двигалась вокруг стола, при этом довольно тяжело дыша.

— Она только что вернулась из Индии, — сказал Норт. Он тоже наблюдал за девушкой, накрывавшей на стол. Теперь она поставила среди дешевой хозяйской посуды бутылку вина.

— Слоняется по всему свету, — проговорила Сара.

— И развлекает всяких старомодных чудаков, — добавил Норт. Он вспомнил коротышку со свирепыми голубыми глазами, который хотел жить в Африке, и растрепанную женщину в бусах, судя по всему, посещавшую тюрьмы. — А этот человек, твой знакомый… — начал он. В этот момент девушка вышла из комнаты, но дверь оставила открытой — знак того, что она скоро вернется.

— Николай, — сказала Сара, закончив фразу Норта. — Которого все называют Брауном.

Последовала пауза. Затем Сара спросила:

— А о чем вы говорили?

Норт попытался вспомнить.

— О Наполеоне, о психологии великих личностей; если мы не знаем себя, как мы можем знать других людей… — Он замолчал. Было трудно с точностью припомнить, о чем шла беседа даже всего час назад.

— А потом, — сказала Сара, выставив одну руку и прикоснувшись пальцем к носу совершенно так же, как это делал Браун, — «Как мы можем создавать законы, религии, которые годятся в дело, в дело, когда мы сами не знаем себя?»

— Да, да! — воскликнул Норт. Она точно уловила его манеру, легкий иностранный акцент, дважды сказанное «в дело» — как будто он был не совсем уверен в существовании коротких слов в английском языке.

— А Элинор, — продолжила Сара, — сказала: «Как же нам… Как же нам стать лучше?» — сидя на краешке дивана, да?

— На краю ванны, — поправил ее Норт со смехом. — Этот разговор у вас уже бывал, — сказал он. Именно это он и чувствовал. Все говорилось не в первый раз. — А потом, — продолжил он, — мы обсуждали…

Но тут опять появилась прислуга. На этот раз она несла тарелки: дешевые хозяйские тарелки с голубыми каемками.

— …общество и одиночество — что лучше, — закончил Норт.

Сара все так же смотрела на стол.

— И что же… — проговорила она так, как говорит человек, поверхностным восприятием наблюдающий за чем-то, но думающий о другом. — И что же выбрал ты? Проведя столько лет в одиночестве. — Девушка вышла. — Среди своих овец, — Сара замолчала. Внизу на улице заиграл тромбонист, а женщина так и продолжала распевать гаммы, и они были похожи на людей, старающихся выразить в одно и то же время два совершенно разных мироощущения. Голос взбирался вверх, тромбон завывал. Сара и Норт рассмеялись. — …сидя на веранде, — продолжила мысль Сара, — глядя на звезды.

Норт посмотрел на потолок: похоже, она что-то цитирует. Ах, ну да — он вспомнил, что написал ей, когда впервые уехал.

— Да, глядя на звезды, — сказал он.

— Сидя на веранде в тишине, — добавила она. За окном проехал фургон, на короткое время заглушив все звуки. — А потом… — сказала Сара, когда грохот фургона начал удаляться, но сделала паузу, точно выбирая из памяти какой-то другой кусок его письма. — Потом ты оседлал лошадь и ускакал прочь!

Она вскочила, и Норт впервые увидел ее лицо полностью освещенным. Рядом с носом было пятно сажи.

— Знаешь, — сказал Норт, глядя на нее, — у тебя лицо испачкано.

Она прикоснулась не к той щеке.

— Нет, с другой стороны, — сказал Норт.

Она вышла из комнаты, не взглянув в зеркало. Из чего мы делаем вывод, заключил он про себя, будто писал роман, что мисс Сара Парджитер никогда не была объектом мужской любви. Или была? Он не знал. Эти маленькие моментальные снимки людей так недостаточны, они лишь поверхностные изображения, которые мы создаем в своем сознании, точно муха, ползущая по лицу и чувствующая: вот это нос, а это бровь.


Норт отошел к окну. Солнце, должно быть, садилось, потому что кирпичи углового дома были окрашены в яркий желтовато-розовый цвет. Одно-два окна в верхнем этаже горели золотом. Прислуга была в комнате, и она раздражала Норта — так же как и лондонский шум, к которому он все еще не привык. На фоне глухого уличного гула, шороха колес, скрипа тормозов, рядом слышались внезапный крик женщины, испугавшейся за своего ребенка, монотонные крики торговца овощами, а вдалеке — игра шарманки. Она замолкла, потом возобновилась. Я писал ей письма, подумал Норт, поздними вечерами, когда мне было одиноко, когда я был молодым. Он посмотрел на себя в зеркало и увидел загорелое лицо с широкими скулами и маленькими карими глазами.

Девушку-прислугу поглотила нижняя часть дома. Дверь была распахнута. Ничего вроде бы не происходило. Норт стоял в ожидании. Он чувствовал себя чужаком. За столько лет все нашли себе пары, обосновались, обросли делами и занятиями. Приходишь к ним, а они звонят, они вспоминают былые разговоры, выходят из комнаты, оставляют тебя одного… Норт взял книгу и прочел несколько слов: «…Тень — ангела со светлыми кудрями…»[62]

Затем вошла Сара. Однако в последовательности событий случилась какая-то запинка. Дверь была распахнута, стол — накрыт, но ничего не происходило. Они стояли рядом, спинами к камину, и ждали.

— Как, должно быть, странно, — продолжила разговор Сара, — вернуться через столько лет — как будто упасть с неба, пролетая на аэроплане, — она указала на стол, точно это было поле, на которое приземлился Норт.

— На неведомую землю, — сказал Норт. Он наклонился вперед и дотронулся до ножа на столе.

— И обнаружить людей, которые говорят… — добавила Сара.

— …говорят, говорят, — сказал Норт, — о деньгах и политике, — он слегка, но со злостью пнул каблуком каминную решетку.

Вошла прислуга. У нее был важный вид — потому что она несла блюдо, накрытое металлической крышкой. Девушка подняла крышку с явной торжественностью. Под ней лежала баранья нога.

— Давай ужинать, — сказала Сара.

— Я голоден, — согласился Норт.

Они сели, Сара взяла нож и сделала длинный надрез. Из него потекла тонкая струйка красного сока: мясо было недожарено. Сара посмотрела на него.

— Баранина не должна такой быть, — сказала она. — Говядина — да, но не баранина.

Оба смотрели, как сок стекает в углубление блюда.

— Отправим назад, — спросила Сара, — или съедим так?

— Съедим, — сказал Норт. — Мне приходилось есть куски и похуже, — добавил он.

— В Африке… — проговорила Сара, поднимая крышки над блюдами с овощами. В одном была кляклая масса капусты в зеленоватой жиже, в другом — желтые картофелины, на вид недоваренные. — …в Африке, в дебрях Африки, — продолжила она, накладывая Норту капусты, — на твоей ферме, где никто не появлялся месяцами и ты сидел на веранде, слушая…

— Овец, — закончил Норт. Он резал свою баранину на продолговатые кусочки. Она была жесткая.

— И ничто не нарушало тишину, — продолжила Сара, беря себе картофеля, — кроме звука упавшего дерева или камня, сорвавшегося со склона дальней горы… — Она посмотрела на Норта, чтобы проверить, правильно ли она цитирует его письма.

— Да, — сказал он. — Там было очень тихо.

— И жарко, — добавила она. — Палящая жара в полдень, к тебе постучался старый бродяга?..

Норт кивнул. Он опять увидел себя молодым и очень одиноким.

— А потом… — вновь начала Сара, но тут по улице протарахтел большой грузовик. На столе что-то задребезжало, стены и пол задрожали. Сара раздвинула два бокала, позвякивавшие один об другой. Грузовик проехал, его громыхание стало удаляться. — И птицы, — продолжила Сара. — Соловьи, поющие под луной?

Норту стало неуютно от картины, которую вызвала Сара.

— Наверное, я писал тебе много чепухи! — воскликнул он. — Надеюсь, ты рвала эти письма.

— Нет! Письма были прекрасные! Чудесные письма! — возразила Сара, поднимая бокал. Она всегда пьянела от наперстка вина, вспомнил Норт. Ее глаза горели, щеки разрумянились. — А потом ты устраивал себе выходной, — продолжила Сара, — и ехал, трясясь в безрессорной повозке по ухабистой белой дороге, в ближайший городок…

— За шестьдесят миль, — уточнил Норт.

— И шел в бар, где встречал человека с соседнего… ранчо? — Она засомневалась, то ли это слою.

— Ранчо, ранчо, — подтвердил Норт. — Я ездил в город, чтобы выпить в баре…

— А потом? — спросила Сара.

Он засмеялся. Кое о чем он ей не писал. Он промолчал.

— Потом ты перестал писать, — сказала она и поставила бокал.

— Когда забыл, как ты выглядишь, — сказал Норт, посмотрев на нее. — Ты тоже бросила писать.

— Да, я тоже.

Тромбон переместился и теперь заунывно играл под окном. Тоскливый звук — как будто пес, закинув голову, воет на луну — окутал Норта и Сару. Она стала помахивать вилкой в такт.

— С сердцами, полными тоски, со смехом на губах, шагали по ступеням мы… — Она тянула слова, подлаживаясь под завывание тромбона. — Шагали по ступеням мы-ы-ы. — Но тут тромбон сменил ритм на джигу. — Он — к грусти, к счастью — я, — напела она в такт. — Он — к счастью, я — к печали, шли по ступеням мы.

Сара поставила бокал.

— Еще кусок? — спросила она.

— Нет, спасибо, — отказался Норт, посмотрев на довольно мерзкие остатки по-прежнему кровоточившего жаркого. Синий китайский узор на блюде был измазан красными потеками. Сара протянула руку и позвонила. Потом еще раз. Никто не пришел.

— Твои звонки не звонят, — сказал Норт.

— Да, — улыбнулась она. — Звонки не звонят, краны не открываются. — Она постучала ногой в пол. Подождали. Никто не появился. На улице выл тромбон.

— Но от тебя было одно письмо, — продолжил Норт. — Злое, жестокое.

Он посмотрел на Сару. Она приподняла верхнюю губу, как лошадь, которая собирается укусить. Это он тоже помнил.

— Да? — сказала она.

— В тот вечер, когда ты вернулась со Стрэнда, — напомнил он.

В этот момент вошла прислуга с пудингом. Это был разукрашенный пудинг, полупрозрачный, розовый, увенчанный шариками крема.

— Я помню, — сказала Сара, вонзая ложку в дрожащее желе. — Тихий осенний вечер, фонари горят, люди бредут по тротуару с венками в руках?

— Да, — кивнул он. — Точно.

— И я сказала себе, — Сара сделала паузу, — это ад. Мы пропащие души.

Норт кивнул. Сара положила ему пудинга.

— И я, — сказал он, беря тарелку, — был среди пропащих душ. — Он тоже вонзил ложку в трепещущую массу.

— Трус, лицемер, со своим хлыстом в руке и с фуражкой на голове… — Он цитировал ее письмо. Норт замолчал. Сара улыбнулась ему.

— Но что за слово — какое слово я тогда написала? — спросила она, как будто силясь вспомнить.

— Белиберда! — напомнил он. Она кивнула.

— А потом я пошла на мост, — продолжила Сара, не донеся ложку до рта, — и остановилась в одной из этих ниш или углублений — как они называются? — и наклонилась над водой и стала смотреть вниз, — она опустила взгляд на свою тарелку.

— Тогда ты жила на той стороне реки.

— Стояла и смотрела вниз, — сказала Сара, глядя на свой бокал, который выставила перед собой, — и думала: «Вода бежит, вода течет, вода морщит огни, и лунный свет, и свет звезд…» — Она выпила и умолкла.

— Потом подъехал автомобиль, — подсказал Норт.

— Да, «роллс-ройс». Он остановился под фонарем, там сидели…

— Двое, — напомнил Норт.

— Двое. Да, — сказала Сара. — Он курил сигару. Английский аристократ с большим носом, во фраке. А рядом с ним сидела она, в манто, отороченном мехом, и она воспользовалась остановкой в свете фонаря, чтобы поднять руку, — Сара подняла руку, — и подкрасить свой рот, похожий на совок.

Сара проглотила кусок пудинга.

— А заключительная мораль?

Она покачала головой.

Они сидели молча. Норт доел свою порцию пудинга и достал портсигар. Кроме вялых фруктов на блюде — яблок и бананов, — есть, в сущности, было больше нечего.

— Мы были такими глупыми в молодости, Сэл, — сказал Норт, поджигая сигарету. — Писали витиеватые несуразности…

— На заре, под щебет воробьиный, — сказала Сара, придвигая к себе блюдо с фруктами. Она принялась очищать банан — как будто снимала с него мягкую перчатку. Норт взял яблоко и стал срезать с него кожуру, которая ложилась на его тарелку спиралью — как змеиная кожа, подумал он; а шкурка банана была похожа на разорванный палец перчатки.

На улице стало тихо. Женщина прекратила пение, тромбонист ушел. Час пик закончился, на мостовой не было никакого движения. Норт посмотрел на Сару, откусывавшую банан маленькими кусочками.

Когда она приехала на четвертое июня[63], вспомнил он, юбка на ней была надета наизнанку. Уже тогда она была сутулая, и они над ней смеялись — он и Пегги. Она так и не вышла замуж — интересно, почему? Он сгреб в кучку яблочную кожуру на своей тарелке.

— Чем он занимается? — вдруг спросил Норт. — Человек, который размахивает руками?

— Вот так? — спросила Сара, взмахнув руками.

— Да, — кивнул Норт. Он имел в виду именно этого говорливого иностранца, из тех, что имеют теорию по каждому поводу. И все-таки он нравился Норту: от него исходил какой-то аромат, какая-то вибрация, его лицо было удивительно подвижно; у него был крутой лоб, добрые глаза и лысина. — Чем он занимается? — Норт повторил вопрос.

— Говорит, — ответила Сара. — О душе. — Она улыбнулась.

И опять Норт почувствовал себя чужаком: как много раз они, должно быть, говорили, как были близки друг другу.

— О душе, — продолжила Сара, беря сигарету. — Читает лекции, — добавила она, поджигая ее. — Десять шиллингов шесть пенсов за место в первом ряду. — Она выпустила дым. — Стоячие места — за полкроны, но оттуда, — она опять пыхнула дымом, — слышно хуже. Можно усвоить лишь половину наставлений Учителя, Мастера. — Она засмеялась.

Теперь она издевалась над ним, давала понять, что он шарлатан. А ведь Пегги сказала, что они очень близки — Сара и этот иностранец. Образ человека, которого Норт встретил у Элинор, слегка изменился, как будто сдулся воздушный шарик.

— Я думал, он твой друг.

— Николай? — громко сказала Сара. — Я люблю его!

Ее глаза явно заблестели. Она уставилась на солонку, и во взгляде ее был восторг, который опять озадачил Норта.

— Ты любишь его… — начал он. Но тут зазвонил телефон.

— Вот и он! — воскликнула Сара. — Это он! Это Николай!

Она говорила с большим волнением.

Телефон вновь прозвенел.

— Меня здесь нет! — сказала Сара. Телефон звонил. — Меня нет! Меня нет! Меня нет! — повторяла она в такт звонкам. Она не собиралась брать трубку.

Норт больше не мог выносить ее пронзительного голоса и звонков. Он подошел к телефону. Последовала пауза — когда он стоял с трубкой в руке.

— Скажи ему, что меня нет! — взмолилась Сара.

— Алло, — сказал Норт в трубку, но в ответ ничего не услышал. Он смотрел на Сару, сидевшую на краешке стула и качавшую ногой.

Затем зазвучал голос.

— Это Норт, — ответил Норт. — Я ужинаю у Сары… Хорошо, я скажу ей… — Он опять посмотрел на Сару. — Она сидит на краю стула, с пятном сажи на лице, и качает ногой.


Элинор стояла, держа телефонную трубку. Она улыбалась и, уже положив трубку, некоторое время еще продолжала стоять, улыбаясь, а потом повернулась к своей племяннице Пегги, которая приехала к ней в гости к обеду.

— Норт ужинает у Сары, — сказала Элинор, все еще улыбаясь картинке, которую она представила себе благодаря телефону: два человека на другом конце Лондона, Сара сидит на краешке стула, с пятном сажи на лице.

— Он ужинает у Сары, — повторила Элинор. Но ее племянница не улыбнулась в ответ, потому что она эту картинку не видела, к тому же была немного раздражена из-за того, что посреди их с Элинор беседы та вдруг поднялась и сказала: «Я только напомню Саре».

— Вот как? — безучастно проговорила Пегги.

Элинор подошла и села.

— Мы говорили… — начала она.

— Ты ее почистила, — сказала Пегги одновременно с ней. Пока Элинор звонила, она смотрела на портрет своей бабушки над письменным столом.

— Да. — Элинор взглянула через плечо. — Да. Ты видишь цветок, упавший на траву? — спросила она. Теперь она повернулась и смотрела на картину прямо. Лицо, платье, корзина с цветами — одно мягко перетекало в другое, как будто все краски составляли единую нежную эмалевую поверхность. На траве лежал цветок — маленькая голубая завитушка.

— Он был скрыт грязью, — сказала Элинор. — Но я помнила его с детства. Кстати, если тебе нужен хороший реставратор картин…

— Она тут похожа на себя? — перебила ее Пегги.

Кто-то сказал ей, что она похожа на бабушку, а она не хотела быть на нее похожей. Она хотела быть темноволосой, с орлиным носом, но на самом деле была голубоглазой и круглолицей — как бабушка.

— У меня где-то есть адрес, — продолжала свое Элинор.

— Не стоит, не стоит, — сказала Пегги, в досаде на теткину привычку вдаваться в ненужные мелочи. Это старость, подумала она: старость, расшатывающая винтики и заставляющая весь механизм разума греметь и дребезжать. — Так похожа? — опять спросила Пегги.

— Я ее такой не помню, — сказала Элинор, опять взглянув на картину. — Возможно, когда я была маленькой — нет, даже тогда вряд ли. Что интересно, — продолжила она, — то, что когда-то считалось некрасивым — рыжие волосы, например, — мы считаем милым; поэтому я часто спрашиваю себя… — она сделала паузу, пыхнув манильской сигарой, — «Что такое красота?»

— Да, — сказала Пегги. — Это всех волнует.

Когда Элинор вдруг вздумалось напомнить Саре о приеме, они беседовали о детстве Элинор — о том, как с тех пор все изменилось: одному поколению хорошим кажется одно, другому — другое. Пегги любила разговорить Элинор о ее прошлом; эта тема казалась такой умиротворяющей, такой безопасной.

— Как ты думаешь, есть ли какой-то стандарт? — спросила Пегги, стараясь вернуть Элинор к прерванной беседе.

— Не знаю, — рассеянно сказала Элинор. Она уже думала о чем-то другом. — Какая досада! — вдруг воскликнула она. — Я хотела что-то спросить у тебя — уже на языке вертелось. И тут вспомнила о приеме у Делии, потом Норт меня рассмешил: Салли сидит на краю стула с пятном сажи на носу — и все вылетело, — она покачала головой. — Знаешь это чувство — когда уже собираешься что-то сказать, и тебя перебивают? Кажется, слова застряли вот здесь, — она постучала себе по лбу, — и мешают всему остальному. И не то чтобы нечто важное, — добавила она. Она сделала несколько шагов по комнате. — Нет, сдаюсь, сдаюсь, — заключила она, тряся головой. — Пойду теперь соберусь, если ты вызовешь такси.

Она ушла к себе в спальню. Вскоре оттуда послышался звук текущей воды.

Пегги прикурила еще одну сигарету. Если Элинор собирается мыться — судя по звукам из спальни, — то с такси спешить ни к чему. Пегги взглянула на письма, лежавшие на каминной полке. На одном сверху выделялся адрес: «Mon Repos, Уимблдон». Один из дантистов Элинор, подумала Пегги. С которым она собирает гербарии в парке Уимблдон-Коммон. Милейший человек. Элинор описывала его. «Он говорит, что каждый зуб не похож на остальные. А еще он все знает о растениях…» Трудно было удержать ее на теме детства.

Пегги прошла через комнату к телефону, назвала номер. Последовала пауза. Ожидая, она смотрела на свою руку, держащую трубку. И на ногти — аккуратные, похожие на раковинки, отполированные, но без лака — компромисс между наукой и… Ее мысли прервал голос: «Номер, пожалуйста», и она опять назвала номер.

Опять пришлось ждать. Сидя на месте Элинор, она представила ту же телефонную картинку: Салли сидит на краешке стула, с пятном сажи на лице. Какая дура, со злостью подумала Пегги, и по ее бедру пробежали мурашки. И на что же она злится? Она гордилась своей честностью перед собой — она была врачом и знала, что эти мурашки означают злость. То ли она завидовала Салли, потому что та была счастлива, то ли это голос наследственного ханжества, осуждающего дружбу с мужчинами, которые не любят женщин? Пегги посмотрела на портрет своей бабушки, как будто спрашивая ее мнения. Но та напустила на себя вид ни к чему не причастного произведения искусства; она сидела, улыбалась своим розам, и ей было безразлично, что хорошо, а что плохо.

— Алло, — произнес грубый голос, сразу вызвавший из памяти Пегги образ павильона для отдыха таксистов с полом, усыпанным опилками.

Пегги дала адрес и повесила трубку, как раз когда вошла Элинор — на ней была красно-золотая арабская накидка и на волосах — серебристая вуаль.

— Как ты думаешь, когда-нибудь можно будет не только слышать, но и видеть по телефону? — спросила Пегги, вставая. Волосы у Элинор всегда были красивыми, подумала Пегги; как и ее искристые темные глаза — глаза утонченной пожилой прорицательницы, старой чудачки, почтенной и смешной одновременно. Она загорела в своих странствиях, поэтому волосы казались белее, чем обычно.

— Что ты сказала? — переспросила Элинор, не расслышав. Пегги не стала повторять.

Они стояли у окна и ждали такси. Стояли рядом, молча, глядя в окно, — потому что надо было чем-то заполнить паузу, а вид из окна, расположенного высоко над крышами, над квадратами и углами садиков, которые уходили к голубоватой кромке дальних холмов, — этот вид заполнял паузу не хуже человеческого голоса. Солнце садилось; одно облако висело красным завитком на голубом фоне, похожее на птичье перо. Пегги посмотрела вниз. Странно было видеть автомобили, ездившие туда-сюда, поворачивавшие с улицы на улицу, и не слышать звуков, производимых ими. Она как будто смотрела на кусок большой карты Лондона. Летний день угасал; зажигались фонари — бледно-желтые, пока отделенные друг от друга, потому что воздух еще был наполнен закатным светом. Элинор указала на небо.

— Вон там я впервые увидела аэроплан — между теми трубами, — сказала она. Вдали поднимались высокие заводские трубы; огромное здание — кажется, это Вестминстерский собор — господствовало над крышами. — Я стояла здесь, смотрела в окно, — продолжала Элинор. — Наверное, я тогда только переехала в эту квартиру, был летний день, и я увидела в небе черную точку и сказала — кто же здесь был? — Мириам Пэрриш, должно быть, — да, она пришла помочь мне здесь устроиться — кстати, надеюсь, Делия не забыла пригласить ее… — Это старость, заметила про себя Пегги, одно тащит за собой другое.

— Ты сказала Мириам… — подсказала она.

— Я сказала Мириам: «Это что, птица? Нет, птица вряд ли. Слишком большая. Однако двигается». И вдруг я поняла: это аэроплан! Так и оказалось! Они ведь незадолго до этого перелетели через Ла-Манш. Тогда я гостила у вас в Дорсете: помню, как прочитала об этом в газете и кто-то — твой отец, наверное — сказал: «Мир бесповоротно изменился!»

— Ну… — Пегги засмеялась. Она хотела было сказать, что самолеты — не такая уж значительная перемена: она вообще любила подтрунивать над верой старших в науку — отчасти потому, что ее удивляло их легковерие, отчасти оттого, что она ежедневно поражалась невежеству коллег-врачей, — но тут Элинор вздохнула.

— Боже, боже, — прошептала она.

И отвернулась от окна.

Опять старость дает себя знать, подумала Пегги. Порыв ветра распахнул дверь — один из миллиона порывов ветра за семьдесят с чем-то лет жизни Элинор; в голову ей пришла печальная мысль, которую она тут же постаралась скрыть — отошла к письменному столу и стала рыться в бумагах — со скромным великодушием, с болезненным смирением стариков.

— Что такое, Нелл? — спросила Пегги.

— Ничего, ничего, — сказала Элинор. Она увидела небо, а небо было покрыто для нее многими образами и картинами — ведь она видела его так часто; любая картина могла оказаться сверху, когда Элинор смотрела на небо. Сейчас — поскольку она говорила с Нортом — ей вспомнилась война, как она стояла на том же месте однажды ночью и следила за лучами прожекторов. Она только вернулась домой после налета; она ужинала у Ренни и Мэгги. Они сидели в подвале, и Николай — не тогда ли она впервые его увидела? — сказал, что война не имеет значения. «Мы дети, играющие с шутихами во дворе»… Она вспомнила его фразу и как, сидя на деревянном ящике, они пили за Новый Мир. «За Новый Мир, за Новый Мир!» — кричала Салли, барабаня ложкой по ящику. Элинор отвернулась к письменному столу, разорвала письмо и выбросила его. — Да, — сказала она, шаря среди бумаг в поисках чего-то. — Да, я ничего не знаю об аэропланах, никогда в них не летала, но вот автомобили — без них я могла бы обойтись. Меня тут чуть один не сшиб, я тебе не говорила? На Бромптон-Роуд[64]. Я сама была виновата — не смотрела… И радио — оно так надоедает: соседи снизу включают его после завтрака; а с другой стороны — горячая вода, электрический свет и эти новые… — Она запнулась. — А, вот она! — воскликнула Элинор, вытащив листок бумаги, который искала. — Если там сегодня будет Эдвард, напомни мне — сейчас завяжу узелок на платке… — она открыла сумочку, вынула шелковый носовой платок и с серьезным видом завязала на нем узел, — спросить его о младшем Ранкорне.

Прозвенел звонок.

— Такси, — сказала Элинор.

Она огляделась, желая убедиться, что ничего не забыла. Сделав несколько шагов, она вдруг остановилась, потому что ее взгляд привлекла лежавшая на полу вечерняя газета, с широкой полосой типографской краски и неясной фотографией. Элинор подняла ее.

— Ну и лицо! — воскликнула она, расправляя газету на столе.

Насколько могла разглядеть Пегги — будучи близорукой, — это был обыкновенный для вечерней газеты нечеткий портрет жестикулирующего толстяка[65].

— Дьявол! — вдруг выпалила Элинор. — Негодяй! — Она разорвала газету одним движением и швырнула ее на пол. Пегги была поражена. От звука рвущейся бумаги она даже вздрогнула. Слово «дьявол» в устах тетки шокировало ее. В следующее мгновение это ее позабавило, но шок не прошел все равно. Ведь если Элинор, столь сдержанно пользовавшаяся английским языком, произнесла слова «дьявол» и «негодяй», это значило намного больше, чем если бы то же самое сказали Пегги и ее друзья. К тому же это резкое движение, когда она рвала газету… Какие они все странные, подумала Пегги, следуя за Элинор по лестнице. Край красно-золотой накидки волочился со ступени на ступень. Пегги приходилось видеть, как ее отец комкал «Таймс» и сидел, дрожа от гнева — из-за того, что кто-то что-то сказал и это напечатали в газете. Нелепо!

И как она разорвала ее! — подумала Пегги с улыбкой и взмахнула рукой, копируя движение Элинор. Та все еще держалась особенно прямо — от гнева. Было бы просто, думала Пегги, идя следом по каменным ступеням, и приятно быть такой, как она. Маленькая застежка накидки постукивала по лестнице. Они спускались довольно медленно.

«Взять, например, мою тетю, — Пегги про себя обратилась к человеку, с которым она беседовала в больнице, — взять мою тетю. Она живет в квартире, предназначенной для какого-нибудь трудяги, к которой надо подниматься по шести лестничным пролетам…»

Элинор остановилась.

— Только не говори мне, — сказала она, — что я оставила наверху письмо — то письмо от Ранкорнов, которое я хочу показать Эдварду, об их сыне. — Она открыла сумочку. — Нет, вот оно. — Письмо было в сумочке. Они пошли дальше вниз.

Элинор назвала таксисту адрес и плюхнулась в угол сиденья. Пегги посмотрела на нее краем глаза.

Ее потрясала энергия, которую Элинор вкладывала в слова, а не сами слова. Как будто она — старая Элинор — до сих пор страстно верила в то, что разрушил этот толстяк. Удивительное поколение, подумала Пегги, когда машина тронулась. Они верят…

— Пойми, — перебила Элинор ход ее мыслей, желая объяснить свою реакцию, — это означает конец всему, что для нас дорого.

— Свободе? — безразлично спросила Пегги.

— Да, — сказала Элинор. — Свободе и справедливости.

Такси ехало по респектабельным улочкам, где у каждого дома были эркер, полоска садика, свое имя. Когда они выехали на большую улицу, сцена в квартире сложилась в голове Пегги так, как она опишет ее тому человеку из больницы. «Вдруг она вышла из себя, схватила газету и разорвала ее поперек — моя тетя, которой за семьдесят». Пегги глянула на Элинор, чтобы проверить подробности. Тетка прервала ее внутренний монолог.

— Там мы раньше жили, — сказала она и махнула рукой в сторону длинной, усеянной фонарями улицы слева.

Пегги выглянула и увидела только однообразную величественную аллею с вереницей светлых портиков. Одинаковые оштукатуренные колонны, опрятная архитектура обладали даже некоторой уныло-торжественной красотой.

— Эберкорн-Террас, — сказала Элинор. — Почтовый ящик… — пробормотала она, когда они проезжали мимо почтового ящика.

Почему почтовый ящик? — удивилась про себя Пегги. Открылась очередная дверца. У старости, должно быть, много бесконечных улиц, простирающихся вдаль во тьме, предположила она, — и там открывается то одна дверь, то другая.

— Разве люди… — начала Элинор и замолчала. Как всегда, она начала не с того места.

— Что? — спросила Пегги. Ее раздражала эта непоследовательность.

— Я хотела сказать — почтовый ящик напомнил мне, — проговорила Элинор и засмеялась. Она оставила попытку восстановить порядок, в котором к ней приходили мысли. А порядок был, несомненно, но чтобы выявить его, нужно слишком много времени, а эта болтовня — она знала — надоедает Пегги, потому что у молодых ум работает так быстро. — Сюда мы ходили ужинать, — сменила тему Элинор, кивнув на дом на углу площади. — Твой отец и я. К одному его сокурснику. Как же его звали? Он стал судьей… Мы ужинали здесь втроем. Моррис, отец и я… Тогда тут устраивали большие приемы. Сплошные юристы. Он еще собирал старинную дубовую мебель. В основном подделки, — добавила она со смешком.

— Вы ужинали… — начала Пегги. Она хотела вернуть Элинор в ее прошлое. Это было так интересно, так безопасно, так нереально: восьмидесятые годы казались ей прекрасными в своей нереальности. — Расскажи о своей молодости, — попросила она.

— Но у вас жизнь куда интереснее, чем была у нас, — сказала Элинор. Пегги промолчала.

Они ехали по ярко освещенной людной улице; в одном месте толпа была окрашена в рубиновые тона — светом, падающим от кинотеатра, в другом — в желтые, от витрин, полных летних платьев: магазины, хотя и закрытые, были освещены, и люди рассматривали одежду, шляпы на шестиках, драгоценности.

«Когда моя тетя Делия приезжает в город, — продолжила про себя Пегги рассказывать своему знакомому в больнице, — она говорит: „Надо устроить прием“. И тогда они все собираются вместе. Они это обожают». Сама Пегги терпеть этого не могла. Ей было приятнее посидеть дома или сходить в кино. Это дух семьи, продолжила она, посмотрев на Элинор, как будто с тем, чтобы добавить еще один штрих к портрету викторианской старой девы. Элинор глядела в окно. Потом обернулась.

— А как прошел эксперимент с морскими свинками? — спросила она. Пегги сперва была озадачена.

Затем она вспомнила, о чем речь, и рассказала.

— Понятно. Значит, он ничего не доказал. Тебе придется все начать сначала. Очень интересно. А теперь не объяснишь ли ты мне… — Ее поставила в тупик очередная проблема.

То, что она просит объяснить, говорила Пегги своему знакомому в больнице, либо просто, как дважды два, либо так сложно, что ответа не знает никто на свете. Если ее спросить: «Сколько будет восемью восемь?» — Пегги улыбнулась, взглянув на профиль тетки на фоне окна, — она стукает себя по лбу и говорит… Но тут Элинор перебила ее мысли.

— Ты очень добра, что идешь со мной, — сказала она, чуть похлопав племянницу по колену. (Я дала ей понять, подумала Пегги, что мне неприятно идти туда?) — Это способ пообщаться с людьми, — продолжала Элинор. — А поскольку мы все стареем — не ты, мы, — не хочется упускать шанс.

Они ехали дальше. А как понять вот это? — думала Пегги, стараясь добавить еще один штрих к портрету. Это «сентиментальность»? Или, наоборот, эти чувства хороши… естественны… правильны? Она тряхнула головой. Я не умею описывать людей, сказала она своему знакомому в больнице. Они слишком сложны… Она не такая, совсем не такая, — Пегги слегка махнула рукой, как будто чтобы стереть неверно прочерченную линию. В этот момент ее больничный знакомый исчез.

Она была наедине с Элинор в такси. И они проезжали мимо домов. Где начинается она и где кончаюсь я? — спрашивала себя Пегги… Они ехали дальше. Два живых человека, едущих по Лондону; две искорки жизни, заключенные в два отдельных тела; и эти искорки жизни, заключенные в отдельные тела, в настоящий момент, думала Пегги, проезжают мимо кинотеатра. Но что такое настоящий момент, что такое мы? Загадка была ей не по силам. Она вздохнула.

— Ты слишком молода, чтобы это понять, — сказала Элинор.

— Что? — вздрогнула Пегги.

— Понять, что значат встречи с людьми. Желание не упустить шанс.

— Молода? — сказала Пегги. — Я никогда не буду так молода, как ты! — Теперь она похлопала тетку по колену. — Ведь это же надо, в Индию ее понесло! — Она рассмеялась.

— А, в Индию. Нынче Индия — это ерунда, — сказала Элинор. — Путешествовать легко. Просто берешь билет, садишься на корабль… Но что я хочу увидеть, пока жива, — это что-нибудь необычное… — Она выставила руку в окно. Такси ехало мимо общественных зданий, каких-то контор. — …другую цивилизацию. Тибет, например. Я читала книгу, которую написал человек по имени… как же его звали?

Она замолчала, отвлеченная видом улицы.

— Ну, разве не красиво теперь одеваются? — воскликнула Элинор, указывая на светловолосую девушку и молодого человека в вечернем костюме.

— Да, — безучастно сказала Пегги, глядя на покрытое косметикой лицо и яркую шаль, на белый жилет и зачесанные назад волосы. Элинор все отвлекает, все интересует, подумала она. — Тебя в молодости подавляли? — спросила Пегги, вспомнив туманные образы детства: ее дед с блестящими култышками на месте пальцев, длинная и темная гостиная.

Элинор обернулась. Она была удивлена.

— Подавляли? — переспросила она. Она так редко думала о самой себе, что сейчас была удивлена. — А, я понимаю, что ты имеешь в виду, — сказала она спустя некоторое время. Картина — другая картина — выплыла на поверхность. Делия стоит посреди комнаты. «О Боже! О Боже!» — говорит она. Двухколесный экипаж остановился у подъезда соседнего дома. А сама Элинор смотрит на Морриса — Моррис это был или нет? — который идет по улице, чтобы опустить письмо… Элинор молчала. Я не хочу возвращаться в прошлое, думала она. Мне нужно настоящее. — Куда он нас везет? — спросила она, выглянув в окно.

Они уже были в деловой, самой освещенной части Лондона. Свет падал на широкие тротуары, на стены сверкающих окнами конторских зданий, на мертвенно-бледную церковь, имевшую вид чего-то устаревшего, отжившего. Вспыхивала и гасла реклама. Бутылка пива опорожнялась, гасла, зажигалась и опорожнялась опять. Такси выехало на театральную площадь. Там царила обычная мишурная неразбериха. Мужчины и женщины в вечерних нарядах шли посередине мостовой. Такси подруливали и останавливались. Их автомобилю перегородили дорогу. Он встал как вкопанный под статуей, чью трупную бледность подчеркивал свет фонарей.

— Всегда напоминает мне рекламу гигиенических прокладок, — сказала Пегги, глядя на фигуру женщины в форме сестры милосердия с протянутой рукой[66].

Элинор была поражена. Как будто нож прошелся лезвием по коже, оставив мерзкое ощущение; однако за живое он не задел, поняла она через мгновение. Пегги сказала так из-за Чарльза, подумала Элинор, расслышав горечь в голосе племянницы: ее брат, милый нудноватый парень, был убит на войне.

— Единственная умная фраза, произнесенная за всю войну, — сказала Элинор, прочитав слова на постаменте.

— Толку от нее было немного, — резко откликнулась Пегги.

Такси так и стояло в заторе.

Остановка как будто удерживала их на мысли, от которой они хотели избавиться.

— Ну, разве не красиво теперь одеваются? — опять сказала Элинор, указав на другую светловолосую девушку в длинном ярком плаще с другим молодым человеком в вечернем костюме.

— Да, — сухо согласилась Пегги.

Но почему ты не радуешься жизни? — мысленно спросила ее Элинор. Гибель ее брата, конечно, печальна, но Элинор всегда казался интереснее Норт. Такси пробралось между машин и свернуло на боковую улицу. Теперь его остановил красный свет.

— Хорошо, что Норт вернулся, — сказала Элинор.

— Да, — откликнулась Пегги. — Он считает, что мы говорим только о деньгах и политике, — добавила она.

Она винит его за то, что не он был убит, хотя так нельзя, подумала Элинор.

— Вот как? — сказала она вслух. — Однако… — Газетный плакат с большими черными буквами словно закончил за нее фразу.

Они приближались к площади, где жила Делия. Элинор принялась рыться в сумочке. Она взглянула на счетчик, на котором набежало довольно много. Водитель поехал кружным путем.

— Он найдет дорогу, в конце концов, — сказала она.

Они медленно ехали вокруг площади. Элинор терпеливо ждала, держа в руке сумочку. Она увидела полосу темного неба над крышами. Солнце уже село. Некоторое время небо имело умиротворенный вид неба над полями и лесами.

— Ему надо повернуть, и все, — сказала Элинор.

Я не падаю духом, — добавила она, когда такси повернуло. — Знаешь, когда путешествуешь, приходится общаться с самыми разными людьми — на борту корабля или в каком-нибудь убогом захолустном пристанище… — Такси нерешительно катило мимо домов. — Тебе стоит туда съездить, Пегги, — прервала паузу Элинор. — Стоит попутешествовать. Аборигены так красивы, ходят полуобнаженными, спускаются к реке в лунном свете… Вон тот дом. — Она постучала по стеклу, и такси замедлило ход. — О чем я говорила? Да, я не падаю духом, потому что люди так добры, сердца у них такие хорошие… Поэтому, если бы только простые люди, простые — как мы сами…

Такси подъехало к дому с освещенными окнами. Пегги потянулась вперед, открыла дверь и, выпрыгнув из машины, заплатила шоферу. Элинор неуклюже выбралась вслед за ней.

— Нет, нет, нет, Пегги, — начала она.

— Это мое такси, мое такси! — запротестовала Пегги.

— Но я настаиваю, чтобы я оплатила свою долю, — сказала Элинор, открывая сумочку.

* * *

— Это Элинор, — сказал Норт. Он положил трубку и повернулся к Саре. Она по-прежнему качала ногой. — Она просила сказать тебе, чтобы ты пришла на прием к Делии, — добавил он.

— На прием к Делии? Зачем мне на прием к Делии? — спросила Сара.

— Потому что они старые и хотят, чтобы ты пришла, — сказал Норт, стоя над Сарой.

— Старая Элинор, бродяга Элинор, Элинор с глазами дикарки… — пробормотала Сара. — Пойти, не пойти, пойти, не пойти? — монотонно заладила она, глядя на Норта. — Нет, — заключила Сара, поставив ноги на пол. — Не пойду.

— Ты должна пойти, — сказал Норт. Ее манера раздражала его, а голос Элинор все еще звучал в ушах.

— Я должна? Должна ли я? — Сара занялась кофе.

— Тогда, — сказала она, вручая Норту чашку и одновременно беря книгу, — читай пока.

Она опять свернулась в кресле, с чашкой в руке.

Действительно, идти было еще рано. Но почему, думал он, опять открывая книгу и переворачивая страницы, почему она не хочет идти? Боится? Он посмотрел на нее, сжавшуюся в кресле. Одежда поношенная. Он стал глядеть в книгу, но почти не мог разобрать буквы. Сара не зажгла лампу.

— Я не могу читать без света, — сказал Норт. На этой улице быстро темнело, потому что дома стояли очень близко. Проехал автомобиль, и по потолку скользнули полосы света.

— Включить свет? — спросила Сара.

— Нет, — сказал Норт. — Я попробую кое-что вспомнить. — Он начал декламировать единственное стихотворение, которое знал наизусть. Он выговаривал слова в полутьму, и ему казалось, что они звучат необычайно красиво, потому, наверное, что он и Сара не видели друг друга.

Прочитав одну строфу, он сделал паузу.

— Читай дальше, — сказала Сара.

Он продолжил. Слова, вылетавшие в комнату, казались вещественными, твердыми и независимыми; однако они изменялись от соприкосновения со слушавшей их Сарой. Но, закончив вторую строфу:

«Лишь грубость общество внесет
В уединенья сей оплот…»[67], —

Норт услышал какой-то звук. Происходил он из стиха или откуда-то извне? Из стиха, решил Норт и уже собирался продолжить, как Сара подняла руку. Он замолчал. До него донеслись тяжелые шаги с лестницы. Кто-то намеревался войти? Сара смотрела на дверь.

— Еврей, — прошептала она.

— Еврей? — переспросил Норт. Оба прислушались. Теперь он слышал вполне отчетливо: кто-то отвернул водопроводные краны; кто-то принимал ванну за стеной.

— Еврей принимает ванну, — сказала Сара.

— Еврей принимает ванну?

— А завтра на ванне будет грязная полоса, — добавила она.

— Проклятый еврей! — воскликнул Норт. Мысль о полосе грязи с чужого тела в ванне за стеной вызвала у него отвращение.

— Давай дальше, — сказала Сара. — «Лишь грубость общество внесет, — повторила она последние строки. — В уединенья сей оплот».

— Нет, — сказал Норт.

Они слушали, как течет вода. Человек кашлял, прочищал горло, обтираясь губкой.

— Кто такой этот еврей? — спросил Норт.

— Эбрахамсон, торгует жиром.

Они прислушались.

— Помолвлен с хорошенькой девушкой из ателье мужской одежды, — добавила Сара.

Все звуки доходили до них сквозь тонкую стену очень отчетливо.

Обтираясь губкой, человек громко сопел.

— Но он оставляет в ванне волосы, — заключила Сара.

По телу Норта пробежала дрожь. Волосы в еде, волосы в раковинах, чужие волосы вызывали у него тошноту.

— У тебя с ним общая ванная? — спросил он.

Сара кивнула.

Человек издал звук, что-то вроде «Фу!».

— Фу! Именно это я и сказала, — засмеялась Сара. — Фу! — войдя в ванную холодным зимним утром. Фу! — Она выбросила в сторону руку и замолчала.

— А потом? — спросил Норт.

— А потом, — Сара отхлебнула кофе, — я вернулась в гостиную. Там ждал завтрак. Яичница и гренок. Лидия в рваной кофте, простоволосая. Безработные поют псалмы под окном. И я сказала себе, — она опять выбросила руку, — «Грязный город, неверующий город, город дохлой рыбы и старых сковородок» — я вспомнила берег реки во время отлива, — объяснила она.

— Так, — кивнул Норт.

— Ну, и я надела шляпу и пальто и выскочила вон в гневе, — продолжила Сара. — И стояла на мосту и говорила: «Неужели я клок травы, который носит туда-сюда волна прилива, набегающая дважды в день без всякого смысла?»

— И что? — поддержал ее Норт.

— Мимо проходили люди, самодовольные, надутые, лживые, с бегающими глазами, в котелках, бесчисленная армия работяг. И я сказала: «Должна ли я присоединиться к вашему заговору? И запятнать свою руку, свою незапятнанную руку…» — Норт заметил, что рука Сары, которой она помахивала, чуть светится в полутьме гостиной. — «…И поставить подпись и служить хозяину, и все из-за еврея в моей ванне, все из-за одного еврея?»

Она села прямо и засмеялась, ей нравился собственный голос, набравший ритм конской рыси.

— Продолжай, продолжай, — сказал Норт.

— Но у меня был талисман, сверкающий камень, горящий изумруд, — она подобрала с пола конверт, — рекомендательное письмо. И я сказала лакею в персиковых рейтузах: «Проведи меня, братец», и он повел меня багровыми коридорами, и, наконец, мы подошли к двери из красного дерева и постучали, и отозвался голос: «Войдите». И что я там обнаружила? — Сара сделала паузу. — Толстяка с красными щеками. На столе — ваза с тремя орхидеями. Их вложила в твою руку, подумала я, твоя жена, когда вы расставались, когда авто уже перемалывало колесами гравий. И над камином — обычная картина…

— Постой! — перебил ее Норт. — Ты вошла в кабинет, — он постучал по столу. — Ты представила рекомендательное письмо. Но кому?

— А, кому? — рассмеялась Сара. — Человеку в полосатых брюках. «Я знал вашего отца в Оксфорде», — сказал он, теребя листок промокательной бумаги, в углу которого было нарисовано колесо со спицами. Но что же вы считаете неразрешимым? — спросила его я, глядя на этого красно-деревянного типа, гладко выбритого, с розовыми подбородками, откормленного бараниной…

— На человека из редакции газеты, — поправил ее Норт, — который знал твоего отца. А потом?

— Там стоял гул и скрежет. Работали огромные машины; прибежали мальчишки с длинными листами — с оттисками, — черными, смазанными, влажными от типографской краски. «Простите, я на минуту отвлекусь», — сказал он и стал делать пометки на полях. Но у меня в ванне еврей, сказала я, — еврей… еврей… — Она вдруг замолчала и опустошила свой бокал.

Да, думал Норт, конечно, есть голос, есть отношение и отражение в лицах других людей; но есть и что-то еще — истинное — в тишине, возможно. Но тишины не было. Они слышали, как еврей шлепает в ванной; он, судя по всему, переступал с ноги на ногу, вытираясь. Наконец он отпер дверь и стал подниматься по лестнице. Трубы начали издавать гулкие урчащие звуки.

— И что из этого правда? — спросил Норт. Но Сара погрузилась в молчание. Произнесенные ею слова как будто сложились в его голове во фразу, значившую, что Сара бедна, что она должна зарабатывать на жизнь, но волнение, с которым она говорила — возможно, от вина, — создало образ другого человека, с другими чертами, которые надо было собрать воедино.

В доме теперь было тихо, не считая звука утекающей из ванны воды. На потолке дрожал водянистый узор. Качающиеся уличные фонари окрашивали дома напротив в странный бледно-розовый цвет. Дневной гул затих, телеги больше не громыхали по мостовой. Зеленщики, шарманщики, женщина, певшая гаммы, тромбонист — все укатили прочь свои тележки, задернули шторы, опустили крышки своих пианино. Было так тихо, что Норту на мгновение показалось, будто он в Африке, сидит на веранде под луной. Но он вернул себя к реальности.

— Как насчет приема? — сказал он, встал и затушил сигарету. Потом потянулся и взглянул на часы. — Пора. Иди, соберись, — поторопил он Сару. Потому что, думал он, если уж идти на прием, то нелепо туда являться, когда все расходятся. А прием уже, наверное, начался.

— О чем ты говорила? О чем ты говорила, Нелл? спросила Пегги у двери дома, чтобы отвлечь Элинор от желания заплатить за такси. — Простые люди — что должны сделать простые люди?

Элинор все еще копалась в своей сумочке и не ответила.

— Нет, я не могу этого позволить, — сказала она. — Вот, возьми.

Но Пегги оттолкнула ее руку, и монеты упали на ступеньки. Обе женщины нагнулись одновременно и столкнулись головами.

— Не трудись, — сказала Элинор, когда одна монета укатилась прочь. — Я во всем виновата.

Горничная открыла дверь и придерживала ее.

— И где же нам раздеться, — спросила Элинор, — здесь?

Они вошли в комнату на первом этаже, которая служила конторой, но сейчас была приспособлена под гардеробную. На столе стояло зеркало, а перед ним — поднос с заколками, гребнями и щетками для волос. Элинор подошла к зеркалу и быстро окинула себя взглядом.

— Форменная цыганка! — сказала она, проводя гребнем по волосам. — От загара черная, как негритос! — Она уступила место Пегги и стала ждать. — Интересно, не в этой ли комнате… — начала она.

— Что в этой комнате? — рассеянно переспросила Пегги. Она занималась своим лицом.

— …мы собирались, — сказала Элинор. Она огляделась. Комната явно по-прежнему использовалась как контора, но теперь на стене висели плакаты торговцев недвижимостью.

— Интересно, будет ли сегодня Китти, — проговорила она.

Пегги смотрела в зеркало и не ответила.

— Она теперь нечасто приезжает в город. Только на свадьбы, крестины и так далее, — продолжила Элинор.

Пегги обводила губы каким-то тюбиком.

— Вдруг встречаешь молодого человека ростом за шесть футов и понимаешь, что это тот самый малыш, — сказала Элинор.

Внимание Пегги было поглощено собственным лицом.

— Это каждый раз приходится делать? — спросила Элинор.

— Иначе я буду страшной, — сказала Пегги. Ей казалось, что напряжение вокруг ее губ и глаз видно со стороны. У нее совсем не было настроения идти на прием…

— О, как вы любезны! — вскрикнула Элинор. Горничная принесла монету в шесть пенсов. — Так, Пегги, — Элинор протянула монету племяннице, — позволь мне оплатить свою долю.

— Не дури, — сказала Пегги, отталкивая ее руку.

— Но это же я вызвала такси, — настаивала Элинор. Пегги направилась из комнаты. — Потому что я терпеть не могу ездить на приемы, — продолжала Элинор, следуя за ней и все так же протягивая монету, — по дешевке. Ты не помнишь дедушку? Он всегда говорил: «Не надо жалеть дегтя на хорошее судно». Когда мы вместе ходили за покупками, — продолжала она уже на лестнице, — он просил: «Покажите мне самое лучшее, что у вас есть».

— Я помню его, — сказала Пегги.

— Правда? — Элинор было приятно, ч