КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Рассказы [Игорь Александрович Малышев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Игорь Малышев «Рассказы»


ThankYou.ru: Игорь Малышев «Рассказы»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

Необычайная история о Марии Руденсии, падре Эрнандо, ангелах и сотворении мира

Падре Эрнандо всегда такой рассеянный, что просто ужас. Все жители селения рады, что у него нет очков, а то он проводил бы целые дни в их поиске, чтобы к вечеру обнаружить на собственном носу. Однажды он надел рясу задом на перед и так отслужил обедню. Прихожане — люди хорошие, любят дона Эрнандо, они просидели всю службу глядя в молитвенники. Не поднимая глаз подтягивали хором его песнопениям, и даже не улыбались. Лишь кухарка Летисия, толстая и добрая, как сама Катилина Миленская, подошла к нему после причастия и шепотом сказала о его оплошности. Он всплеснул руками и, как был, побежал за алтарь переодеваться. Те, кто не успел получить причастия, дождались его, ни словом, ни голосом не показали, что обратили внимания на его одежду. А он смущался, краснея забывал слова. Даже небольшая лысина на макушке, и та, казалось смущенной и краснела. С той поры он всегда, выходя на кафедру с проповедью ощупывал себе грудь: все ли правильно одето. Потом кашлял, поднося кулак ко рту и произносил:

— Ну, с Божьей помощью начнем.

Хороший, в общем, человек, только рассеянный.

А однажды у него дома жила бездомная собака, которую он по доброте подобрал где-то во время дождя. Сжалился, уж больно она была тогда грязная и дрожащая. Так эта бестия каждую ночь съедала завтрак, который он оставлял себе на утро. А дон Эрнандо вставал, думал, что он сам уже съел все вечером, а значит и завтрак ему не положен. Так он жил целую неделю ни о чем не подозревая, пока псина как-то раз не начала есть его завтрак, когда падре еще не уснул. Посмотрел он на это безобразие, смутился почему-то ужасно, подождал, пока она закончит и все так же смущаясь произнес:

— Ну все, теперь иди на улицу.

С тех пор дома он уж собаку не оставлял.

Святой прихода является Катилина Миленская. День ее рождения, самая середка лета — большой праздник, который отмечается всеми. В последний раз падре решил отметить его поставив какое-нибудь представление. Можно было бы, конечно, представить что-то из многочисленных деяний святой, но, к сожалению, никаких сведений о них не сохранилось, а была только история о ее смерти. Как всем известно, Катилина погибла после того, как португальцы штурмом взяли Милены. Десять солдат надругались над ней, а наутро в ее дом пришел португальский иезуит-священник и приказал сжечь ее, как распутницу. Она не сказала им ни слова поскольку была немой от рождения, только смотрела на своих палачей кротко и видно было, что она все им прощает. Когда же дрова у босых ног несчастной загорелись, то свершилось чудо: солдаты, надругавшиеся над ней, палач и священник, приговоривший ее к смерти, не выдержали ее кроткого взгляда, бросились в огонь и сгорели там заживо вместе со своей жертвой. В тот же день войска португальцев покинули Милены и город был спасен от страшного разорения. Такова совершеннейшая правда о смерти святой мученицы Катилины Миленской.

Поскольку дон Эрнандо не мог взять в толк, как ему рассказать эту притчу избежав сцены надругательства, не погрешив против истины, он порешил оставить эту историю в покое и обратиться к чему-нибудь не менее известному и серьезному. Например, к сотворению мира. Не откладывая дела в долгий ящик, падре приступил к написанию сценария. По вечерам прохожие видели, как допоздна светится его окошко и по шторам темным силуэтом, размахивая руками, скользит взъерошенная фигура. Было слышно, как он говорит сам с собой:

— Дети, и только дети. Взрослых и близко нельзя подпускать к этому…

— Он ведь тоже был молод, когда творил мир…

Иногда принимался спорить, возражая и не соглашаясь с собой:

— Хотя, как же молод? Он вне времени. Он живет в вечности. Какой может быть возраст? И говорить даже смешно, чтобы Господь нес, как и все мы, иго времени.

— И кроме того, молодость, это скорее разрушение. Рамок, правил, канонов…

— Но ведь дети — это невинность, чистота. Они лучше всех чувствуют праздники… А что шалят, так это ничего, ангелы, тоже, наверняка, большие шалуны.

Некоторые, наслушавшись споров одного человека с самим собой, начинали всерьез опасаться за здоровье падре.

— Как бы голова у него не треснула от трудов, — заботливо вздыхали они. — Где мы тогда другого падре найдем?

Но со временем все основные вопросы были благополучно разрешены, споры прекратились, всклокоченные волосы исчезли из окна. Метания сменил тихий скрип пера по бумаге: падре записывал ход придуманного представления. Округа облегченно вздохнула:

— Старается — то как! Хочет чтобы праздник запомнился.

И вправду, никогда в поселке не было такого. Приезжали, конечно, заезжие комедианты, но эти несерьезное все представляли, только бездельников веселить. После них в театре оставались фантики от конфет, запах вечных переездов, да следы в дорожной пыли, что выдавил их скрипучий фургон. А чтобы что серьезное представить, такого еще ни разу не было.

Ждали все с нетерпением. Наряды готовили. Жены вытаскивали из старых сундуков праздничные одежды, пропахшие крушиной и нафталином, чтобы моль не поела. Встряхивали, чихая от пыли, придирчиво осматривали: все ли в порядке, нет ли где дырочек, не торчат ли нитки.

Маленькая Мария Руденсия тоже готовилась. Она за месяц до представления начала приставать к своей матери донье Эмилии, чтобы та сшила ей платье ангела. Донья Эмилия была еще довольно молодая женщина, рано начавшая стареть. В двадцать шесть лет у нее уже были седины в волосах и паутина морщинок вокруг глаз. Говорили, что она сильно переживала из-за смерти мужа, который погиб во время войны за независимость и был едва ли не правой рукой самого Симона Боливара-Освободителя. Когда он ушел воевать, Мария была еще совсем крошкой. По рассказам кухарки, знавшей покойного дона Рафаэля, это был высокий, статный мужчинам с пушистыми усами. От него остался только старый кинжал в потертых ножнах, висевший над каминной полкой, три ордена и десяток золотых монет неизвестной страны, на гербе которой изображены семь звезд на фоне восходящего солнца. Их передал четыре года назад ворвавшийся в селение вестовой. О смерти генерала Рафаэля он ничего не сказал, но посмотрел на донью Эмилию так, что она без чувств упала у порога дома. Увидев распростертую мать Мария закричала так, что, казалось, ее разрывают пополам. Она кинулась к матери, принялась ее поднимать, повторяя ласковые слова, убеждая подняться и сильно заикаясь при этом. Когда безутешную жену, все еще находящуюся без сознания переносили наверх, дочь не отпуская ее руки шла рядом в слезах, повторяя какие-то бессмысленные детские утешения и не желая отпускать руку. Пока донья Эмилия лежала в бреду, она спала у нее в ногах, не соглашаясь отойти ни на шаг. Почти ничего не ела, находясь в странном оцепенении. Когда ее умоляли пойти к себе в комнату поесть и отдохнуть, она, заикаясь просила, чтобы ее оставили с мамой. Больше от нее не могли добиться ни слова. Заикаться с тех пор она не перестала, просто стала чуть меньше разговаривать. Донья Эмилия после удара почти не улыбалась, редко выходила из дому и не принимала гостей. Целыми днями она сидела за книжками в доме или в патио в тени акации, пряча сухие листья меж страниц книг. Постоянно рядом с ней были лишь Мария, да беззаветно преданная им кухарка Летисия, бывшая когда-то их рабыней.

Падре Эрнандо загодя пообещал девочке роль маленького ангелочка с крылышками. Это же обещание было дано еще десятку детей поселка, которые были не старше шести лет. Ангелов должно было быть не менее дюжины.

Платье для будущего ангела сшила Летисия, выполнявшая, когда надо, еще работу прачки и швеи. Летисия была неграмотная негритянка необъятных размеров и необъятной же доброты. Самой заветной ее мечтой было завести детей. Любила она их до безумия, но с семьей у нее как-то не сложилось. Никто к ней не сватался, хотя она была еще довольно молода (ей не было двадцати пяти) и некоторые даже находили ее симпатичной. Женихи ходили к другим, обходя ее стороной. Она уже почти смирилась с этим неутешительным положением дел. Часто в таких случаях люди затаивают на кого-нибудь злобу за свою не сложившуюся судьбу, но Летисия ничем не выказывала своего недовольства, не такой она была человек.

Однажды, когда Мария, шаля, положила на ее стул подушечку с иголками и кухарка села на нее, то бедная негритянка не сказала ни слова упрека, лишь покачала головой. Потом стала вытаскивать из огромного зада глубоко впившиеся иглы. Вытащив их все до одной и воткнув обратно в подушечку, тяжело ступая ушла к себе в комнату. Девочке вдруг стало ужасно стыдно. Когда перед этим она положила иглы на стул, то совершенно не предполагала, что из этого может произойти. Она думала, что Летисия заметит ее шалость и все обернется веселой шуткой, над которой они вместе потом и посмеются.

— Какая же я гадкая! — воскликнула она, хлеща себя по рукам, да так сильно, что они тут же покраснели, став похожими на клешни маленького вареного крабика, что привозили по средам в селение рыбаки.

Не переставая бить себя, она кинулась вслед за ушедшей кухаркой. Летисия стояла у окна спиной к двери, сложив руки на большой груди. Мария подбежала к ней, увидела, что та плачет. И неудивительно, это ведь очень больно, сесть на торчащие во все стороны, как у дикобраза, иглы. Девочка обняла служанку, прижалась к ее толстому животу и заревела так, будто сейчас умрет от горя. Захлебываясь слезами и заиканием, произнесла:

— Л-летисия, ми-милая, прости м-м-меня! Милая-милая, Л-л-летисия, прости м-меня, я г-гад-гадкая… — и она завыла, не в силах больше говорить от рыданий и стыда.

Негритянка чувствовала, как мокнет от горячих детских слез и липнет к коже ткань ее цветастого платья около пупка и гладила свою маленькую хозяйку по головке. Конечно же, она простила девочку.

Это произошло уже довольно давно, Марии Руденсии было тогда всего три года и с тех пор она сильно выросла. Интересно, что после того случая, делая что-нибудь, она, несмотря на свой совсем юный возраст, подходила ко всему очень ответственно, всегда представляя, последствия того, что может получиться в итоге и потому старалась делать все как можно лучше. Право, урок пошел ей на пользу, не каждый взрослый обладает такими редкими в наше время качествами. К моменту нашей истории ей было уже шесть лет и ростом она была не менее трех с половиною футов. От матери ей досталась небольшая примесь негритянской крови, отчего волосы курчавились, а кожа имела легкий коричневый оттенок. Глаза же были точь-в-точь две крохотные чашечки с кофе. По детской привычке она ходила немного подпрыгивая и распевая детские песенки. Любимой была у нее такая:

Звездочки, звезды,
С неба падают.
Все мы отныне
Станем другие.
Правда, она постоянно переделывала ее, меняя слова в зависимости от настроения. Песенку она услышала от заезжего астролога и фокусника по прозвищу Персей. На одном плече он нес большую куртанайскую крысу с голым розовым хвостом, глазами-бусинами и синеватой шерсткой, а на другом черного попугая с прозрачным, будто стеклянным клювом. И крыса и попугай были обучены вытаскивать из специальной коробки билетики, откуда любопытствующие могли узнать свою судьбу. Астролог-фокусник носил широкое серое пончо с изображениями танцующих человечков по краям и большую черную шляпу, из-под которой свешивались длинные волосы цвета воронова крыла. За один сентаво он приказал крысе вытащить билетик для Марии Руденсии. Крыса послушно исполнила свое дело, протянув девочке потрепанную от частого хождения по рукам бумажку. Мария умела читать по складам и прочла там: «скоро все изменится».

— Ч-что изменится? — спросила она.

— Все! — свистнула крыса.

— Ой, — сказала Мария, — я-я и не з-знала, что у вас к-крыса говорящая.

— О да, — ответил ей фокусник, — она много что может. Но сказать по секрету, — он наклонился к ее уху, — это единственное, что она умеет говорить.

С этими словами он протянул ей маленькую хрустальную звездочку. На каждом из шести ее лучей играли крохотные лучики света. Девочка выдохнула от удивления, собралась поблагодарить за столь неожиданный подарок, подняла лицо и увидела рядом большие и такие же темные как у нее, глаза чародея. Они были такие непроницаемо глубокие и таинственные, как те науки, которыми по слухам занимался их хозяин, что немного испугало ее.

— Ой, — только и смогла она сказать.

Попугай звонко, так, что девочка вздрогнула, щелкнул стеклянным клювом, синяя крыса еще раз выкрикнула: «все!» и фокусник с песней ушел по улице дальше. Вскоре он пропал за поворотом, Мария осталась любоваться чудесной звездочкой, а маг шел, покуда не встретил идущего куда-то падре Эрнандо. Святой отец пребывал как и обычно в последнее время в глубокой задумчивости. Он остановился перед астрологом и глядя сквозь него, произнес, не выходя из крайней погруженности в себя:

— Здравствуйте. Скажите, господин известный астролог, вы и вправду считаете, что глядя на звезды, можно предсказывать, что произойдет в дальнейшем с человеком, со страной или, скажем, с целым человечеством?

Маг учтиво поклонился.

— И я так же приветствую вас, падре. Да, в целом это верно. Если, конечно, не забывать о таком немаловажном обстоятельстве, что людям дарована свобода воли.

— Так, так, и что же дальше?

— Звезды, их расположение, да простит меня святой отец за грубость сравнения, можно сравнить с раскладом карт, выпавших игроку. Хороший игрок и из проигрышной позиции сможет выйти с достоинством, а плохой, проиграет даже имея на руках наилучший из раскладов, если не приложит старания или ему не поможет чудо.

— То есть по-вашему все зависит от человека.

— Да, все, что не зависит от Бога, зависит от человека.

— Вы так хорошо и убедительно рассказываете, что я сам готов начать читать по звездам.

— Вы мне льстите, святой отец. Я всего лишь скромный слуга своей науки.

— Но, все же признайтесь, согласно астрологии, многое зависит от звезд.

— Отнюдь, они всего-навсего благоприятствуют чему-либо, или не благоприятствуют, вот собственно и все, — фокусник грустно поклонился, пожав плечами. — Хотя, знаете, порой мне кажется, что человечество — настолько ленивый игрок, что не желают приложить ни грана стараний, чтобы хотя бы попробовать выиграть. И потому все, что происходит на земле, всего лишь отражение расположения звезд. Каково небо, такова и земля. Впрочем, если посмотреть на это с другой стороны, может, какая жизнь, такие и звезды. Может при такой жизни других звезд и быть не может.

— Как знать, если мир создан по единому замыслу и с единой целью, то, вероятно, все должно быть взаимосвязано и зависеть друг от друга, как образ и отражение.

Они стояли посреди дороги и пыльные вихри кружились вокруг них, наметая на лица пелену, делая и пончо астролога и сутану священника одинаково серыми. То ли от грустной темы их разговора, то ли от пыли крыса жалобно поскуливала, глаза крысы и попугая слезились, бедные животные чихали, жестоко страдая не в силах укрыться, но люди не замечали этого, продолжая беседу.

— Как же в таком случае быть со свободой воли, святой отец?

— Оставим ее для тех, кто сможет ей воспользоваться.

Они замолчали, глядя на пыльные тайфунчики, с легким свистом закручивающиеся против часовой стрелки. Говорить больше не хотелось, казалось, больше и слов-то не осталось, все высказали, что могли. Дальше осталась только печально смотреть на пыль, вьющуюся на ветру. Так продолжалось довольно долго, пока падре Эрнандо вдруг несколько не посветлел лицом и не сказал:

— А я верю в людей, или, если хотите, даже не в них, не во взрослых людей, в детей верю. Через их чистые души придет счастье в мир.

— Признаюсь, я согласен с вами и верю в это не менее вашего.

На этом они попрощались друг с другом и разошлись.

Наконец падре до конца продумал, как будет проходить праздник. Собрал около себя полторы дюжины детей для объяснения их роли (вначале ангелов предполагалось около дюжины, но глядя на слезы оставшихся за бортом представления, дон Эрнандо растаял и взял еще нескольких малышей). По его замыслу, все собравшиеся должны были стать ангелами, помогающими Господу творить мир.

— К представлению у всех должны быть белые костюмы. Ясно?

— Д-да, — выпалила Мария, радуясь, что у нее уже почти все готово.

Все закивали головами, а маленький Лео вытянул руку, как это делали старшие ребята, кто уже ходил в школу.

— Падре, можно шпрошить?

— Ну, конечно, спрашивай.

— Падре, — он тяжело вздохнул, — у меня жуб передний выпал. Молочный. Как же мне быть? Мне тоже можно играть ангела?

Падре улыбнулся — разговоры с детьми всегда доставляли ему неподдельное удовольствие.

— Отчего ж нельзя, дружок? Конечно можно. Хоть бы у тебя даже вообще зубов не было, как у младенца.

Все засмеялись. Лео тоже заметно повеселел. Угомонившись и угомонив детей, дон Эрнандо стал объяснять, каким должен быть костюм.

— Крылышки можно сделать из гибких прутиков, а потом обтянуть их тканью. Сами же костюмы должны быть длинными, до пят. Всем понятно.

— Понятно, — загалдела детвора, — что же тут непонятного. До пяток и прутики. Все ясней ясного.

Падре развел руками.

— О как! Ну, раз вы такие понятливые, то расскажите все родителям, а сами приходите завтра к воскресной школе. Будем репетировать.

В селении было что-то вроде театра — деревянный домик без одной стены, сцена и ряды скамеек перед ней. Обычно там играли заезжие комедианты. Для серьезного же дела решили взять здание воскресной школы. Правда, местному плотнику и столяру пришлось немало потрудиться, чтобы соорудить в ней настоящую сцену, но дело того стоило.

Когда дети разошлись по домам, кто-то дернул священника за рукав. Он обернулся, увидел Лео.

— Что это ты остался?

Малыш жестом попросил нагнуться и радостно зашепелявил:

— Значит ангелы тоже бывают бежжубые?

Не зная, что ответить, падре распрямился, соображая, на ходу. Ничего не придумалось. Он вздохнул, почесал лысинку на макушке, и, досадуя на себя, сказал:

— Иди-ка Леопольд домой, к маме. Ждет ведь…

Ну и ну, какое платье получилось для Марии Руденсии. Белое-белое, как лепестки снежной фиалки. Когда она впервые его увидела, то даже зажмурилась — оно прямо светилось. А в черных руках Летисии, казалось даже ярче, чем было. Увидев, радость девочки кухарка улыбнулась, показав не менее белые зубы.

— Держи, мой ангелочек. Примерь. Я прямо помираю, как хочу на тебя в этом платье посмотреть. Одевай, не томи.

Пища от радости, Мария стала натягивать поверх одежды свой театральный костюм и напрочь запуталась в широких рукавах. Летисия засмеялась, вытрясла девочку из платья, одела, как надо.

— Ну к-как, Летисия, как м-мне платье? — Мария, не в силах сдерживать радость, подпрыгивала на месте как танцующий зверек-броненосец.

— У-у-у, — только и смогла восхищенно произнести служанка. — Беги, покажись маме.

Повизгивая от возбуждения дитя полетело на второй этаж, где в одиночестве сидела донья Эмилия. Увидев в дверях дочь, она отложила книгу, которую читала, поднесла руки к губам и, качая головой, произнесла:

— Чудо! Настоящее маленькое чудо! Видел бы тебя твой отец… Вылитый ангелочек! Иди, я тебя поцелую, солнышко.

Получив поцелуй, девочка принялась носиться вокруг матери, подпрыгивая и напевая свою любимую песенку, по традиции снова изменив в ней слова.

Звезды вьются,
В небе кружатся.
Вертится мельница,
Все изменится.
Чтобы слово «кружатся» рифмовалось с «вьются», она произносила его, как «кружутся», с ударением на второе «у». То, что придуманное слово не существует нимало ее не заботило. Хотя, раз она его произносила, значит оно уже несомненно существовало. Дети вообще большие изобретатели в плане языка. Удивляло в этой девочке другое, когда она пела, то совсем переставала заикаться, словно и не начинала никогда.

— Нет, не так, — поправила донья Эмилия улыбаясь тихой улыбкой, будто увядшей, как те листья, что она прятала меж страниц книг, — правильно говорить кружатся.

Продолжая скакать на одной ножке по комнате и помахивать изящными крылышками, все так же нараспев дитя проговорило.

— Тогда рифма скрючится, и стих не получится.

— Выдумщица ты у меня…

Пожав плечами донья Эмилия вернулась к книге, а ангел полетел вниз, где можно было поглядеться в большое зеркало в тяжелой деревянной раме. Оттуда она вынеслась в патио, где зацепилась за острый шип акации и порвала рукав. Услышав треск ткани и увидев дыру девочка остолбенела, потом опустилась на корточки и тихо заплакала. Чудесный наряд был безнадежно испорчен. «Что же за несчастный я человек! — думала она. — Платье сгубила. Не быть мне теперь ангелом!» Такой безнадежно плачущей ее и нашла Летисия, случайно заглянувшая сюда. Хорошо, что у негритянки остался еще кусок белой ткани, из которого и был сшит новый рукав. Мария успокоилась, но больше в этом платье нигде не бегала, боясь его еще раз порвать или испачкать.

Вскоре начались репетиции. Дети послушно выполняли то, что говорил падре. Он хвалил их и одаривал конфетами. У одной лишь Марии Руденсии ничего не выходило. Ей досталась роль ангела, который сначала выносит веточку акации, показывая, как были сотворены растения, а потом развешивает звезды. Звездочки были сделаны из кусочков зеркал, к которым сзади были приделаны маленькие крючки, чтобы их можно было развешивать на синем полотне, стоящем в глубине сцены и символизирующем небо. Нет, конечно, Мария могла просто выйти, вынести веточку и развесить звезды, но не это нужно было падре.

— Мария, девочка моя, — объяснял он, — ты должна выйти легко, как ангелочек и вынести веточку так, как будто это именно ты, Мария Руденсия, выполняя волю Божью, даришь людям растения. Понимаешь, все эти деревья, — он показал рукой на растущие рядом со школой ивы, — и акации, что растут возле вашего дома, ты все это даришь. А ты выносишь веточку, словно это веник, а звезды — стекляшки. И смотришь, как будто на всех разом обиделась. А ты подари всем эту веточку и звезды. Понимаешь? По-настоящему. Нужно поверить, что ты принесла им все это. Господь говорит тебе: «Подари им!», и ты даришь. Ты должна стать на время представления настоящим ангелом!

— М-мама и Летисия г-говорят, что я и т-т-так, как ангел, — она немного обиделась.

— Ну правильно говорят, выглядишь ты и по улицам бегаешь, ни дать ни взять — херувимчик. Так что ж на сцене-то, как деревяшечка? Ни обрадуешься, ни улыбнешься.

— Потому ч-что это все не в-взаправду.

— А ты думай, что взаправду. Поверь, что Господь дает тебе поручение принести на землю растения и звезды.

Он глядел ей в глаза, держа за плечи и присев на корточки.

— Знаешь, в Евангелии написано «имей вы веру с горчичное зерно и скажи горе перейди с этого места на то, и перейдет гора».

— И перейдет, п-правда?

— Истинная правда.

— А горчичное з-з-з-з… — она зажужжала, как муха, не в силах справиться с заиканием.

— Зерно, — подсказал падре.

— Д-да, зерно. Это много?

— Нет, совсем немного, чуть-чуть больше песчинки.

Она на секунду задумалась, потом подняла на него свои большие темные глаза и сказала с той смешной серьезностью, которая бывает только у хороших и наивных детей.

— Ну-ну, столько у м-меня, наверное, н-н-найдется.

— Постарайся, — улыбнулся ей священник.

— А если я п-поверю, то и заикаться тоже не б-буду?

— Конечно не будешь.

— Никогда?

— Никогда, — твердо пообещал он.

С тем репетиция продолжилась. Для начала падре и Мария решили, что все небо слишком большое, чтобы его выкладывать, поэтому Мария выложит только ковш Большой Медведицы, а остальные звезды расположит вокруг него, как придется.

— Попробуй, — предложил он. — Помнишь, как выглядит ковш?

Она кивнула и принялась выкладывать, высовывая от старания язычок.

— Нет, у ковша ручка изломана книзу, а не кверху.

— Х-хорошо, — согласилась девочка, меняя рисунок.

На самом деле уважаемый падре Эрнандо, сам того не ведая, ошибался. Если бы накануне вечером он глядел на небо, то заметил бы, что излом ручки ковша направлен вверх.

Когда все звезды были развешены, они с удовлетворением оглядели полотно и решили, что все это хорошо.

Довольный ангелочек побежал домой, подпрыгивая и трепеща темными косичками, как крылышками. Недалеко от дома, она увидела Лео. Он о чем-то разговаривал с Летисией. Её вообще любили все дети поселка за добрый нрав и сладкие маисовые лепешки, которые она умела готовить, как никто другой, и часто угощала ими малышей.

— Эх, не сподобил меня Господь ребеночком, так хоть с другими карапузами повозиться, и то радость, — часто повторяла кухарка в разговорах с доньей Эмилией, словно оправдывая свою любовь к детям. — А уж я бы их любила! И сказать не могу, как бы любила! Если б мальчик родился, назвала бы Иваном.

— Почему же именно Иваном? — спрашивала донья Эмилия.

— Когда я еще у матери жила, у нас вола Иваном звали.

— А сын тут при чем?

— Да уж так… Хороший вол был, добрый… — мечтательно добавляла она. Толстые люди часто мечтательны и охотно предаются воспоминаниям. — А если б дочерью меня Господь и Пресвятая Дева сподобили, то уж непременно Марией кликать бы стала.

— Как Деву Марию?

— Нет, как мою любимую и ненаглядную Марию Руденсию.

Ее ничуть не смущало, что своих детей она нарекала бы в честь быков и людей вперемежку, ей совершенно не казалось это препятствием.

За несколько минут до появления Марии Лео остановил негритянку странным вопросом.

— Летишия, душа моя, а ангелы бывают беж жубов?

— Ох, ты что ж это такое говоришь? Как это без зубов?

— Ну, когда молочные жубы выпали, а новые еще не выросли? Как у меня.

Она задумалась.

— Не знаю, что и сказать тебе, кроха. Спросил бы ты лучше у падре.

— Я уже шпрашивал, — дитя безнадежно махнуло рукой и удалилось, загребая пыль босыми ногами.

— Что он х-хотел, Летисия? — спросила подошедшая Мария.

— А я, девочка моя, и сама не поняла. Вопросы какие-то чудные задавал.

Потом вспомнила, что и у Марии недостает некоторых зубов, только их не видать, и засмеялась. «Значит бывают», — подумала про себя.

— Пойдем, милая, я угощу тебя изюмом.

В день спектакля в театре собралась половина поселка. Пришел даже алькальд с супругой, и немудрено, ведь их дети тоже были среди ангелов. Алькальдовы дети выносили на сцену бычка и барашка, когда речь заходила о сотворении животных. После представления члены самых почтенных семей селения были приглашены на ужин к алькальду, в честь десятилетия его свадьбы. Поэтому праздник выходил вроде как двойной. Все были в своих лучших нарядах, отчего воздух пропитался запахами духов и нафталина. Несмотря на вечерний час, было довольно жарко, дамы обмахивались веерами и вели негромкие разговоры, обсуждая, как всегда, наряды друг друга, а также другие не менее важные вещи. От этих разговоров зал напоминал гудящий улей, заполненный необыкновенно пестрыми пчелами.

Дети провертели в занавесе дырочки, чтобы можно было глядеть, на собравшуюся публику и выискивать в толпе своих. Мария немного попихалась за место у такой дырочки с сыном алькальда, державшего в руках плюшевого ягненка с пуговицами вместо глаз. Победа была за ней. Она приподнялась на цыпочки, заглянула в зал. Долгое время не могла найти никого, поскольку там был полумрак, к которому должны были привыкнуть глаза. Наконец обнаружила мать. Она сидела недалеко от сцены. На ней было малиновое платье с открытыми плечами, распущенные темные волосы падали на них свободным потоком. Это было ее любимое платье, она не носила его с самой смерти мужа. Как и многие другие дамы, она обмахивалась веером, с изображенным на нем лебедем. Отец Марии подарил ей платье и веер вскоре после свадьбы незадолго до того, как отправиться на войну. Мария пожалела, что папа не сможет увидеть представление и маму, которая была сейчас самой красивой в зале. Дети всегда так думают о своих родителях. Вот только глаза у мамы, как всегда, были печальные.

Летисия стояла сзади, вместе с другими слугами. За ее огромную юбку держалось несколько чужих детей, по малолетству не участвующих в спектакле. Дети шалили, негритянка трепала их по курчавым головам, уговаривая не шуметь.

Падре позвонил в колокольчик. Свет везде погас. Гул в зале медленно утих и лишь цикады трещали во тьме сквозь открытые окна. Представление началось.

— Темнота какая, — услышала Мария рядом шепот кого-то из актеров.

Падре громким, глубоким голосом принялся читать начало Библии.

— В начале было слово и слово было у Бога и слово было Бог…

Все внимательно слушали, хотя многие знали эту часть наизусть.

— В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, тьма над бездной и дух Божий носился над водой.

На сцене в темноте летали светляки, будто представляли дух Божий, мятущийся во тьме пустой вселенной, одолеваемый сомнениями и тревогами за судьбу будущего мира. Падре говорил торжественным голосом, желая донести до слушателей всю ответственность происходящего на сцене момента.

— И сказал Бог: да будет свет.

За сценой к этому моменту были зажжены несколько светильников с надетыми на них плотными колпаками, чтобы свет до поры не проходил наружу. Едва были произнесены слова «да будет свет», как все колпаки разом были сняты с ламп, и все озарилась. Фоном для света на сцене служила плотная черная ткань, символизирующая темноту, в которой пребывала до сих пор Вселенная. Из-за кулис по одному, медленно и плавно вылетели ангелы. Они парили, не касаясь пола в трех футах над землей, оглядываясь и удивляясь тому, что видят вокруг. Поскольку они на самом деле увидели свет впервые после долгого перерыва, пока стояли на сцене, то щурились взаправду, потирали ладошками глаза и улыбались, не забывая делать плавающие движения руками, как это положено в полете. Дети хорошо знают чувство полета, они часто испытывают его во сне, поэтому падре Эрнандо совершенно не пришлось им объяснять, что от них требуется. Малыши парили настолько убедительно, что подчас возникала мысль о колдовстве. На деле же все было гораздо проще: у всех у них к поясу были привязаны тонкие веревки, подобранные под цвет занавеса, чтобы было незаметно. Над сценой два подмастерья кузнеца — Луис и Рауль, с легкостью тащили четырех детей одновременно, покачивая их из стороны в сторону, чтобы было убедительней. Парни были здоровые, дети маленькие, и поэтому для них это не составило никакого труда. Единственным неудобством для подмастерьев было то, что приходилось нагибаться, так как близко был потолок.

Здесь и произошло одно маленькое происшествие, на которое никто не обратил внимания, а оно, меж тем, послужило прологом к событиям куда более значительным. Рауль, шедший вторым вслед за Луисом, нес на вытянутых руках веревки, на которых были подвешены дочь алькальда Анна и Лео. Когда все ангелы были благополучно вынесены за кулисы, Рауль споткнулся и со всего маха грохнулся на деревянный настил потолка. Анна к тому времени уже стояла на ногах, а Лео еще не был спущен. После падения Рауля, он должен был бы следом рухнуть вниз и сильно ушибиться, но произошло совсем другое. Мальчик медленно пролетел по воздуху еще пару шагов и преспокойно опустился на ноги, думая, что это подмастерье сделал свое дело. Юный кузнец тоже ничего не заметил, так как страшно перепугался и не сразу посмотрел вниз. Потом, очухавшись, увидал, что с ребенком все благополучно.

— Молодец, мелкий, не запищал, нюни не распустил, — с благодарностью подумал он о Лео и тут же забыл о случившемся. Правда, его немного удивило то, что оба их падения прошли в полной тишине, тогда как грохот должен был получиться изрядный. Впрочем, он был не очень сообразительным подростком и удовольствовался тем, что все так хорошо сошло ему с рук. За кулисами также никто не обратил внимания на свободный полет Лео.

Мария Руденсия не вышла вместе со всеми. Было решено, что она появится только для исполнения своей роли. Она стояла за кулисами, наблюдая происходящее, переживая, что она такая плохая актриса и не может проникнуться обстановкой. Она не видела полета Лео, для этого она была слишком погружена в себя, но какая-то часть ее все же отследила случившееся.

— И создал Бог твердь и отделил воду, которая под твердью от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом.

Кроме подмастерьев кузнеца, над сценой сидели еще ученик сапожника и столяра. Пока одни готовились устроить очередной «полет» ангелов, другие на веревках подняли голубое полотнище, изображающее небо. Сразу стало светлее, будто еще ламп зажгли. Ангелы поплыли, несомые веревками и сильными руками людей. Мария Руденсия смотрела на их удивленные от сотворенного лица, задумавшись о чем-то своем и вдруг заметила, что над сценой парят не четыре, а пять белых фигур. «Странно», — подумала она, решила что показалось и присмотрелась повнимательнее. Нет, ангелов было действительно пять. «Этого не может быть», — прошептала она. Каждый из подмастерьев не мог нести больше двух детей разом, а ученики сапожника и столяра, которые тоже были наверху, вряд ли подняли бы хоть одного, поскольку сами были еще малы. Остальные нелетающие стояли рядом с ней разинув рты. Она оглянулась на падре, но тот читал и не обращал внимание на сцену. А там началось форменное баловство, летящие полюбовались-полюбовались и стали дурачиться: хватали девчонок за косы, толкались и почти в голос хохотали, изо всех сил стараясь сдержаться. И хотя руки и ноги мельтешили в полном беспорядке, Мария поняла, что их уже даже не пятеро, а шестеро или, что просто невероятно — семеро. Кто были эти новоприбывшие? Кто их держит? На каких веревках? Девочка понаблюдала за происходящим и обнаружила, что у некоторых и веревок-то никаких нет, только крылышки помахивают, и все. И лица у всех вроде знакомые, а вроде и не видала таких никогда. Она подумала, не испугаться ли ей, но потом отчего-то решила, что не стоит и вдруг сама развеселилась. «Надо же, как здорово, летают и не падают! И безо всяких тебе веревок!» Она прямо задрожала от волнения, так ей самой захотелось попробовать. Она стояла, неслышно хлопая в ладоши и броненосцем подпрыгивая на месте, когда на ангелов на сцене пролился дождь. Настоящий дождь из двух садовых леек, что держали ученики сапожника и столяра. Вот тут летающие дети не выдержали и все заполнилось писком, хохотом и криками. Они толкались так, что летали на своих веревках и без них по всей сцене и даже вылетали за кулисы. С них во все стороны летели капли воды, в воздухе запахло прохладой и свежестью, какая бывает после сильной грозы.

— Вот здорово! — тихонько верещали дети вокруг Марии. — Повезло же некоторым!

На сцене долго еще возились и радовались, пока падре не произнес:

— И увидел Бог, что это хорошо. И сказал Бог, да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя по роду и подобию её, и древо плодовитое…

Это был сигнал, что мокрым ангелам пора улетать, дабы освободить место для других, которые должны были вынести растения. Мария еще загодя взяла себе веточку акации. Забыла про шипы и больно укололась. «Да что ж это за несчастье такое, — возмущенно подумала она, — то я рукав себе об эту акацию разорву, то палец уколю. Прямо наказание какое-то!» Она оглядела раненый мизинец — на нем медленно выступала темная капелька крови. Тогда рассердившись на акацию еще пуще, она стала обрывать шипы. «Вот тебе! Вот тебе!», — мстительно приговаривала она и обрывала, пока на стебле не остались и следа колючек. Потом глянула на сцену, увидела пятерых летающих детей и забыла обо всем на свете.

Ангелы ворвались за кулисы шумные и мокрые. Они брызгались, галдели, как стая скворцов, трясли рукавами и головами, отчего и те, кто был под «дождем», и кто был, скоро стали одинаково мокрыми, как стайка головастиков. Мария попробовала повнимательнее вглядеться в лица пришедших, но все вдруг стали какие-то неузнаваемые и одновременно знакомые. Наверное от пролившейся на них воды.

Меж тем настал черед выходить ей на сцену. Она выставила перед собой веточку и пошла. Ничего особенного ей и другим, вышедшим с ней, делать не пришлось. Они просто вынесли стебли белых пальм, стреловидных ив, тяжелые косы кошачьих лиан, пурпурные цветы кровавых гигантских фиалок и много еще чего. Все это было развешено на сцене. Что и где будет находиться, они с падре Эрнандо продумали заранее, так что из зала все смотрелось очень красиво. Когда Мария вставляла свою ветку в щель в полу, то ей отчего-то вспомнились леса в пойме Песчаной реки, что протекала недалеко от селения. Она была там вместе с другими детьми на пикнике. Так уж вышло, что во время игры в прятки, она чуть не заблудилась там, но по счастью вспомнила, где находилось солнце, когда она вошла в лес и уже через несколько минут вышла обратно. Да так ловко, что никто ничего не заметил. Правда, страху она натерпелась тогда изрядно. Вот и сейчас ей на миг показалось, что она снова слышит шум ветра в высоких кронах, видит солнце, едва проглядывающее через густую листву и ощутила, как замирает сердце впервые почувствовав себя наедине с огромным живым лесом, на каждом шагу полным опасностей и неожиданностей. Она снова ощутила запах молодой листвы, услышала стрекот насекомых, заунывные крики самцов рыжей сойки, почувствовала, как быстро намокают от утренней росы сандалии. Как будто и не идет никакое представление, нет ни зрителей, ни развешенных вверху светильников, а есть только лес, огромный, таинственный и полный чудес, как сундук старого волшебника.

— И был вечер, и было утро: день третий.

После этих слов зачарованная Мария покинула сцену, чтобы уже через минуту вернуться снова вместе с пригоршней звезд в руках.

Но ей нужно было не просто выйти, как это было только что, а вылететь так, вылетали до нее другие дети. Для этого к ногам и вокруг груди девочки были быстро привязаны веревки, которые в свою очередь крепились к концам крепкой палки, а ее держал за середину один из молодых кузнецов. Такая сложная конструкция нужна была для того, чтобы ангел не крутился в полете вокруг веревки. Поначалу, во время репетиций, когда пробовали привязывать детей только за грудь, они вертелись волчками, отчего среди актеров стоял постоянный хохот и репетировать не было никакой возможности. Падре Эрнандо, взирая на эти вращения сам смеялся до слез, а потом придумал такое сооружение. Смех прекратился и единственной проблемой стало только то, что дети никак не хотели спускаться на землю, раз за разом требуя повторять репетиции.

Мария медленно вы плыла на сцену. Веревка немного резала грудь, хотя для смягчения под нее была подложена простыня, которую дала заботливая Летисия. Свет притушили, чтобы на фоне полумрака лучше было заметно сияние новоявленных звезд. Она поглядела в зал. Там было темно, как в настоящем космосе, из которого в одночасье вдруг исчезли бы все светила. Зрителей видно не было, словно и нет там никакого зала. Вокруг стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивают фитильки в лампах и вьются рядом незаметные на свету светляки. Прислушавшись можно было услышать, как они что-то поют. Мария улыбнулась залу, будто говоря: ничего, сейчас станет светлее, и потянулась за первой звездой, которая лежала вместе с остальными в небольшой сумочке, висящей у нее на шее.

Тут кто-то тронул ее за плечо. Она обернулась, не успев даже подумать, кто бы это мог сделать, ведь кроме нее на сцене никого не было. Падре Эрнандо сразу сказал, что со своей задачей она справится в одиночку. Это было совершеннейшей правдой, потому что если бы тут были еще и другие дети, то они бы больше толкались и мешали друг другу. В итоге наверняка звездное небо вышло бы вкривь и вкось. А так все смотрелось очень тихо и торжественно.

Мария обернулась и увидела мальчика. Он висел рядом с ней, чуть позади и смотрел на нее чистыми голубыми глазами, в которых прыгали озорные искорки. Волосы у него были черные, кудрявые. Одет так же, как и она сама: белый длинный балахон до пят, может только чуть побелее, да крылья, как настоящие, из перьев, не отличишь. Обыкновенный мальчик, только висел он не касаясь пола. И безо всяких веревок и опор. Вот так. Белые крылышки не торопясь махали за его спиной. «Ой-ёй-ёй», — подумала Мария, продолжая почему-то как ни в чем ни бывало копаться в сумочке. «Ой-ёй-ёй, чем-то Бог сейчас занят, что у него все ангелы разбежались? Это что же такое творится?» Она была так спокойна, как будто каждый день с ангелами в гляделки играла. Мария подумала об этом и сама себе удивилась. Он улыбнулся ей. Впереди у него не хватало одного зуба. Совсем, как у Лео.

— Молочный? — отчего-то спросила она.

— Что, зуб-то? Молочный. Вчера выпал, когда я свистеть в два пальца учился, — он немного пришепетывал при разговоре, хотя и не так сильно, как Лео.

— Научился? — Мария удивлялась себе все больше и больше: беседует, как ни в чем не бывало, будто это знакомый мальчишка с улицы.

— Не-а, — протянул он. — Без зуба трудно.

Он показал на веревку, давящую ей на грудь.

— Что, верно, больно?

— Вовсе нет. С чего это мне должно быть больно? — Мария не любила рассказывать о своих неприятностях. Она была очень самостоятельная девочка.

Ангел засмеялся и стукнул пальцем по веревочному узлу у нее на спине. Он развязался. И вот тут Мария испугалась по-настоящему. «Ой-ёй-ёй! Хороша же я буду подвешенная за ноги!» — пронеслось у нее в голове. Она прямо так и представила себя качающейся на полом вверх ногами. «Платье задерется и все увидят, какие у меня коленки ободранные!» Она совсем недавно шлепнулась с лестницы и ободрала коленку, но никому об этом не сказала, потому что сама была виновата. Нечего было прыгать через три ступеньки, как кенгуру. Поплакала она тогда тихонько в уголке, потом глаза вытерла насухо, подтянула гольфы повыше, чтоб никто царапин не заметил и пошла ужинать. Очень не хотелось ей маму по таким пустякам расстраивать.

Но ничего такого не случилось, она не повисла вниз головой и даже непошевелилась. Ангел захихикал снова и стукнул по узелку на ногах. Он тоже немедленно развязался, веревка извиваясь закачалась, немного не доставая до пола. Мария пошевелила одной ногой, потом другой. Она, как и мальчик, парила в воздухе.

— Вот здорово! — восхищенно прошептала она. — Летаю!

Он с любопытством наблюдал за ней.

— Ну что, пойдем погуляем?

— Куда? — спросила Мария. Вообще-то ей хотелось разузнать о совсем других вещах, но ведь нужно было что-нибудь ответить.

— Полетели. Туда, — он взял ее за руку и потянул вперед.

Девочка неожиданно обнаружила, что вместо ткани перед ними раскинулось самое настоящее синее солнечное и оттого такое ласковое небо. «А ведь днем-то и звезд видно не будет», — пришло ей на ум.

— А как же звезды?

— Успеется, — махнул он свободной рукой. — Полетели.

— А как же, если ткани нет, куда их вешать?

Ангел снова засмеялся.

— Ну, нет. Ну и что? Не волнуйся придет вечер, разберемся.

И они полетели. Это оказалось совсем несложно, надо только захотеть и, глядь, ты уже летишь вперед, вверх или в сторону, куда пожелаешь. Мария так обрадовалась, как еще никогда в жизни не радовалась.

— Как хорошо летать! — произнесла она.

Ангел привычный к таким чудесам, перевернулся на спину, пожал плечами и беззаботно произнес:

— Конечно хорошо, что ж тут плохого?

«Здорово! Я теперь всегда летать буду», — решила она про себя. — «И как я раньше до этого не додумалась? Ходила зачем-то, коленки вон ободрала».

— Ой, — неожиданно вспомнила она. — А как тебя зовут?

Потом вдруг спохватилась, что невежливо спрашивать имя, не сказав своего, и поправилась.

— Меня Марией, — она сделала на лету легкий реверанс, как учила ее мама, правда она никогда и предположить не могла, что дочери придется делать его в полете.

— Меня Анхель.

Они пролетели мимо белой гряды облаков.

— Пойдем, полазаем? — предложил мальчик.

Подлетели к облакам, похожим на большие горы пуха или ваты. Ангел с разбегу плюхнулся прямо в самую гущу. Она приняла его с мягким хлопком, как будто он упал на гигантскую перину. Подпрыгнул, снова шлепнулся на спину. Вокруг него закружились кусочки тумана, выбитые падением. Звонко засмеялся.

— Ну, здорово! Иди сюда, не бойся! — позвал он Марию, которая висела рядом, не решаясь вот так сразу броситься на облако.

«Будь что будет, — решила она. — Раз уж сегодня такие чудеса творятся, просто глупо чего-то пугаться». Она разлетелась, перевернулась в полете и шлепнулась рядом со своим новым другом. Сердце внутри подпрыгнуло, задрожало, внутри у нее все оборвалось, как бывало, когда она качалась на высоких качелях и подлетала чуть не выше деревьев. Стало легко. Она тоже засмеялась и перекувырнулась через голову. Облако принимало их, тепло и мягко. Оно и вправду было похоже на пух, легкий и ласковый. Мария оторвала клочок, подбросила его вверх. Он не упал, а поплыл дальше, подгоняемый легким ветерком.

— Ужасно на утенка похож, правда? — обратилась она к Анхелю.

Они принялись отрывать кусочки облака и кидать их. Оно рвалось легко, не труднее тумана. Было просто непонятно, как оно не проминается под ними. Скоро вдаль уплывала уже целая стая маленьких белых утят.

— Здорово, — оценил мальчик их совместный труд. — А мы с друзьями, бывает, соберемся, когда делать нечего, и целую огромную черную тучу на клочки порвем. Там, внизу, все думают, что ураган будет, а потом из кусочков только дождь пройдет и все.

— А вообще-то вы что обычно делаете?

— Это как придется. Могут послать звезды протирать. Их каждый вечер чистить надо, а то пыль космическая налетает, день-другой не протрешь и все, не видать звезды. Их протирать-то недолго, но уж больно их много. Упаришься, пока все сделаешь.

Он придвинулся к ней чуть поближе, сообщая секрет.

— Бывает и уронишь какую, но Он обычно не ругается. Пальцем погрозит, волосы тебе взъерошит на голове и все. Он добрый.

Анхель подумал секунду.

— Это, наверное, оттого, что старый. Старые всегда добрые.

— Это точно, — согласилась Мария.

— Бывает луну или солнце чистить заставляют. Туда нас обычно целыми кучами отправляют. Вот веселье-то начинается. Солнце, оно знаешь какое скользкое. Разбежишься и катишься по нему. Ну во-о-от. По земле или другим каким местам летаем. Бывает, приказы Его выполняем или так просто, смотрим, шалим помаленьку. Иногда набедокурим чего-нибудь, тогда от Него влетает.

— И тебе влетало?

— Ну да, — признался он неохотно. — Было дело. Давно в Азии царь одного парня невзлюбил и бросил в ров помирать. А в том рву у него разные дикие звери жили. Львы там всякие, тигры. Мы с друзьями видим, съедят они его сейчас. А парень хороший такой, добрый. Так мне его жалко стало! Думаю, пропадет ведь ни за что. Верно?

— Верно.

— Ну я и подбил остальных, чтобы успокоить этих львов, тигров.

— И чего?

— Успокоили. Жив тот парень остался.

— Так ведь это ж хорошо.

— Хорошо-то хорошо, а мне, знаешь, как потом попало!

— Почему? — недоумевала Мария.

— Потому что такие вещи делать можно только если Он прикажет, а без Него ни-ни.

— Так что ж смотреть, как дикие звери ни за что ни про что человека съедят?

— Он говорит, что иногда так надо. А вообще-то Он в последнее время редко во что-то вмешивается. Считает, что люди сами должны до всего дойти. Надеется Он на вас сильно. А не помогает, потому что избаловать боится. Хочет, чтобы вы сами с силами собрались. Он любит сильных. Не тех, конечно, что лошадь поднять могут, а чтоб по-настоящему… Ну, чтоб в каждом слове чувствовалось…

Ангел, кажется, немного запутался и решил закрыть тему. Мария же совсем ничего не понимала, но возражать не посмела, как ни грустно ей было от этого.

— Ладно, что мы все о серьезном да о серьезном. Пойдем, еще чего покажу.

Он полез по крутому склону облачной горы, карабкаясь все выше и выше. Мария отправилась следом. Лезть было легко, хотя лететь было бы наверное еще легче, но Анхелю по-видимому нравился именно такой способ подъема. Когда они стояли на самой вершине облака, ангел повернулся к другому, более пологому склону, крикнул «у-у-у!» и помчался на собственном заду вниз скользя словно легко, по начищенному паркету. Мария, чтобы не отставать от спутника, пропищала «эге-гей!» и понеслась за ним. От скорости захватывало дух и Мария стала подвывать от радости «у-у-у!». По пути она обогнала мальчика, слепила из облака комок поплотнее, кинула в него, попала в крылья. Чуть погодя, в спину ей влепился упругий шар, посланный ангелом, отчего она еще громче загудела и замахала руками.

Совершенно забывшись от счастья, Мария вдруг увидела, что приближается к краю облака. За его белым туманным краем сразу начиналось небо: голубое, прозрачное, вечное. Она совсем забыла, что может летать, поэтому жутко перепугалась, что сейчас упадет на землю, которую даже видно не было, так была она далеко, и неминуемо разобьется. Ветер завывал в ее маленьких ушках, пощипывая холодом. Разорвав белую пелену, она со свистом вылетела в синеву неба и на мгновение зависла в воздухе, как это бывает перед началом падения. «Все, долеталась», — укорила себя девочка. И подумала с сожалением: «Мама расстроится! Да и Летисия тоже, пожалуй. Ох-ох-ох, прощайте все… Вспоминайте вашу непутевую Марию Руденсию Луминар». Она совсем уж, было, смирилась со своей участью, но тут заметила, что вовсе и не падает, а скорее наоборот, поднимается. Оглянувшись, она поняла в чем дело: маленькие крылышки на ее спине усердно молотили воздух, удерживая свою хозяйку от падения. «Как я могла забыть, я же умею летать, — она чуть-чуть подумала, — и вообще, по-моему, могу, все, что захочу!» Последнее, скорее всего было обычным хвастовством, но, впрочем, пусть читатель подождет дальнейшего развития событий.

Потом они слепили из облака бабу. Анхель сказал, что он видел, как это делают на севере, где зимой выпадает снег.

— Что такое снег? — не замедлила поинтересоваться любознательная Мария.

Тот наморщил лоб, не зная, как объяснить такую сложную вещь.

— Знаешь, это что-то вроде облаков, которые замерзли и упали на землю.

— Что, правда? Замерзли и упали? Вот ужас-то!

— Да, здесь такого не бывает, — ангел был чрезвычайно доволен собой, что сумел так ловко все разложить по полочкам и поразить Марию.

— Ну ладно, — насмешливо оборвала его она, обижаясь, что никогда ничего подобного не видела: ни снега, ни луны, ни солнечных катков, — ты нос-то особо не задирай. Подумаешь облако на землю упало! Тоже мне чудо…

— Да я и не задираю… — растерялся он. — Рассказываю просто.

Они долго еще бродили по небу по колено в облаках, как в тумане. Мария подумала, что уже вспоминала сегодняшним вечером про туман и тихо рассмеялась — так непохожи были обстоятельства, при которых это происходило. Потом они уселись на самом краю одной тучки, свесили вниз ноги и разговаривали. Когда устали, нашли себе уютное место возле облачной горы и уснули под ее могучим и почти невесомым навесом. Мария спала с улыбкой на губах, видимо, ей снилось что-то очень хорошее.

Когда они проснулись, уже вечерело, небо вокруг, насколько хватало глаз было чистым и лишь их тучка, как одинокий кораблик в открытом море, скользила в вышине. Закатное солнце разрисовало ее розовым, сделав похожей на маленького пушистого фламинго. Ветер стих и ничто не нарушала покоя природы, готовящейся ко сну. Мария потянулась, приподнялась на локтях. Рядом из пуха вынырнула голова Анхеля.

— Ну что, — возбужденно, словно и не спал, затараторил он, — смотри, вечер уж. Когда же ты, спрашивается, свои звезды развешивать будешь?

— А разве уже пора? — она почти забыла о своем главном деле. Все, что происходило с ней на земле стало за время полета таким далеким, словно она прочла об этом в газете в разделе новостей из джунглей Африки, если бы хоть в одной газете был такой раздел.

— Ужас, как пора! Совсем, давно и окончательно пора! Немедленно пора!

— Я и не знаю, как это делается, — вдруг испугалась Мария. — Я ведь и делать этого никогда не пробовала. Может лучше ты? Тебе ж не впервой…

Ангел посмотрел на нее погрустневшими, но решительными глазами.

— Нет уж. Теперь такое время, что вы люди сами должны располагать звезды. Ни Он, ни мы больше не вмешиваемся в Ваши дела. Теперь вы творите мир. Приступай, не бойся и помни, что от расположения светил тоже кое-что зависит.

— Хорошо, — покорно согласилась она и полезла в сумочку, где находились кусочки зеркал, которым надлежало стать звездами.

И вдруг в голос расплакалась.

— Я боюсь, Анхель! — созналась она. — Ужасно боюсь… В жизни никогда не боялась, как сейчас. Я, наверное, жуткая трусиха?

Он подошел, и обнял ее, как взрослый и мудрый человек обнимает ребенка, впервые столкнувшегося с жизнью, в которой ничего нельзя изменить и никто не поможет человеку сделать выбор, кроме него самого. Он гладил ее по плечам, тихо и невнятно, как ручей, бормоча что-то на ухо. Она, хлюпая носом, заглянула ему в глаза и неожиданно поняла, что он древнее всего, что есть вокруг: и неба, и солнца, и земли. Он глядел на нее, как глядит на человека спокойная и бесстрастная вечность, повторяя старые, как мир, слова: «Ты явился сюда на краткий миг, чтобы прожить свое мгновение и быть сожженным безжалостным солнцем времени. Таких, как ты много, очень много. Вы рождаетесь и умираете каждую секунду и несть вам числа. Ты всего лишь одна из них». Все это, как показалось Марии, она прочла в его зрачках, синих и холодных. Взглянув туда можно было умереть, если бы не крохотные искры любви, что трепетали в них. Любви к Марии, ко всем остальным, кто приходит и уходит каждую секунду, к каждой травинке и каждому листку.

Ангел достал из кармана платок. Стал вытирать ей глаза. Платок был такой холодный, что у нее даже онемели щеки, казалось, что он водит по ее лицу куском льда, который впитывает слезы, но это, как ни странно, успокоило. Всхлипнув последний раз, она попыталась улыбнуться и сказала:

— Ну, я пойду…

Она шагнула с облака и полетела по прозрачному голубому небу развешивать звезды. А он стоял на месте и смотрел на нее. Очень взрослый и очень древний.

Зеркала оказались неожиданно холодными, немного влажными и почему-то были похожи на маленьких серебряных рыбок, только вынутых из озера. Они дрожали и бились в руках Марии, как самые настоящие мальки. Сперва она немного испугалась от такого превращения, но потом ей даже понравилось.

Вынув первую звезду, она долго не решалась найти ей место, но в конце концов, отважившись, зависла на месте и разжала пальцы. Звезда осталась висеть.

— Как все просто! — восхитилась девочка.

Потом она долго летала по небосклону, развешивая созвездия. Отлетала в сторонку, чтобы оценить свою работу, возвращалась снова, переделывала, снова смотрела. Оказывается это было очень интересно, создавать звездное небо. Если бы она знала об этом раньше, то никогда ничем другим бы не занималась. Созвездия она выдумывала на ходу, фантазировала забыв обо всем, лишь только ковш Большой Медведицы, сделала, как и договаривались они с падре Эрнандо, с ручкой изломом вниз.

Когда последняя звездочка нашла свое место на небосводе, Мария снова обнаружила себя висящей на сцене перед холстом. И никого рядом, лишь чуть подрагивают веревки, оттого, что подмастерье кузнеца, как ни силен он был, устал за время представления держать детей на руках.

— И увидел Бог, что это хорошо…

Когда она была уже за кулисами падре тихо похвалил ее.

— Умница, прямо настоящий ангелочек. Я чуть было сам не поверил.

— Оно как-то само собой все получилось, — так же шепотом то ли хвасталась, то ли оправдывалась Мария. — Я тут не при чем.

— Знаешь, так ведь и должно было быть, — очень серьезно проговорил падре Эрнандо, пристально глядя в глаза девочке. — Кстати, ты не видела мои очки?

— Они у вас на носе, — не задумываясь ответила она и тут же осеклась: падре никогда раньше не носил очков.

— Правильно говорить «на носу», — поправил священник, устраивая найденную пропажу поудобней.

— Ну да, конечно, — растеряно пробормотала она. — Вот только откуда они у вас?

— Как откуда? Всегда были. Впрочем, не мешай, — и он принялся читать далее.

Мария в смущении пошла за сцену, где стояли остальные участники представления. Подошла к Лео.

— У падре очки…

— Ну и что с того… — он непонимающе оглядел ее. — Только увидела?

— Нет… Я так… — произнесла Мария, не понимая уже совсем ничего.

Она была ужасно растеряна и не заметила, что Лео совсем не шепелявил. Правда у него во рту зияли дыры, но они совершенно не мешали ему говорить.

Тем временем спектакль подошел к концу. Зрители дружно хлопали целых пять минут, вызывая на поклон падре Эрнандо, но он не вышел, сказав, что это не мирской театр, а потому эти обычаи он не принимает и здесь они не в чести. Актеры потянулись из-за кулис, не подозревая, что творится в душе Маленькой Марии Руденсии. Она забилась в угол и не уходила. Что-то пугало ее, она боялась выходить, как порой бывало, когда ее представляли незнакомым гостям. Вроде бы и бояться нечего, а показаться на глаза не может: стесняется. «Дикаркой растешь», — говорила в таких случаях мама.

Погасили лампы. Снаружи доносился шум людей выходящих из школы, топот, шелест дамских платьев, покашливание, стрекот цикад, которые, казалось, пропали на время представления. Дети-актеры встречались со своими родителями, радостно рассказывали им о своей игре, веревках для «летания», лейках, воде, о том, что вначале все ужасно волновались, а потом успокоились.

— … а Мария Руденсия так разволновалась, что даже заикаться начала от страха, — рассказывал сын алькальда родителям, сидевшим в первом ряду, так что Мария слышала каждое слово.

— Бедная девочка, зачем же так пугаться, так ведь и на всю жизнь заикой остаться можно, — пожалела ее какая-то женщина, судя по голосу жена алькальда. — Ну а ты сам сильно боялся? Сознайся…

— К Рождеству надо будет еще что-нибудь поставить.

— Да. Вот о Рождестве Христовом и поставим…

Голоса затихали, отдаляясь по мере того, как все шли к выходу.

— Вот так, доигралась… Что-то теперь будет? — тихо произнесла она сама себе.

— Иван! Мария! — произнесла где-то по ту сторону закрытого занавеса Летисия. — Дети, идите поищите Марию Руденсию. Донья Эмилия и … волнуются, что же она не идет! Должно быть переволновалась девочка.

Какое имя произнесла кухарка после имени ее матери девочка не разобрала из-за шарканья десятков ног и многоголосого гула заполнявшего зал, но сердце ее забилось, как бешеное, наполнившись вдруг сумасшедшей и несбыточной надеждой. Она заплакала, боясь, что сейчас все откроется и окажется неправдой. Она еще никогда жизни не обладала ничем более ценным, чем родившаяся в этот миг надежда, хрупкая, как лапка кузнечика и легкая, как взгляд любящей матери. Мария не могла дышать, ей казалось, что она сейчас задохнется. Она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, только слезы все лились и лились безутешные, как надежда на чудо.

Рядом с ней присел неизвестно откуда взявшийся Анхель.

— Ну, что сидишь?

— Боюсь.

— Опять боишься? Может мне вместо тебя пойти?

Она молчала.

— Пойми, это все ты сделала. Как делала, так и получилось. Что уж теперь…

— Нет, это ничего… Это я так, ты не думай… Сейчас посижу и пойду.

— Ну смотри. А я ухожу.

Он поднялся и побрел в густую темноту в углу, оставляя после себя грустный чуть влажный запах, какой бывает осенью в лесу.

— До свидания.

Она подумала, что нужно сказать что-то еще, поблагодарить за помощь, но сил совсем не было. В голове была лишь пустота, да ветер. Наверное еще с путешествия по облакам там остался, не выгонишь.

Тихо, сверкнув в полумраке глазами, шмыгнула крыса, похожая на ту, что сидела на плече у фокусника и астролога Персея. Девочка вспомнила, что видела, как он входил в селение незадолго перед представлением и, может быть, он тоже был в зале вместе со всеми.

— Всё! — пискнула крыса, глядя на плачущего ребенка. Мария, как когда-то давно вздрогнула, но уже не удивилась.

В черном небе над выходящими артистами и их родителями светил ковш Большой Медведицы с ручкой изломом вниз.

С лампы, забытой за сценой, падали капельки света, собираясь в маленькую лужицу на полу.

Слезы тихо ползли по щекам Марии, забираясь за пазуху ангельского наряда.

Шум в зале смолк, теперь там остались только те, кто ждал ее…



P.S. В заключение этой необычайной истории можно сообщить только, распространенный среди ученых-ботаников, нелепый слух о том, что игольчатая акация, утеряла свои колючки в процессе эволюции.

Лица

Монастырь святого Микеле стоит на склоне высоких гор. Со всех сторон его окружают заснеженные вершины, самая высокая из которых — знаменитый пик Святого Иоанна. Говорят, что лучший вид на него открывается с обрыва, что расположен рядом с нашим монастырем. По утрам, когда восходит солнце, его вершина окрашиваются розовым светом, нежным, как тончайший шелк из Китая. В жизни я не видел ничего красивее. С тех пор, как меня десятилетним мальчиком привел сюда дядя, я не перестаю любоваться этим зрелищем.

Я рано осиротел, и сначала был взят на воспитание своим дядей-сапожником, но, тот, увидев, что подмастерья из меня не выйдет вовеки, отдал меня на воспитание монастырской братии. Он видимо решил, что Господь Бог позаботится обо мне лучше него и сумеет сделать из меня своего послушного слугу. Дядя два года пытался научить меня ровно отрезать кожу для обуви, но я научился лишь ловко портить ее, спихивая вину за это на плохой инструмент, неровные лекалы и простуду, от которой у меня ужасно дрожат руки. Большего он от меня не добился. Мести двор, таскать с рынка продукты, купленные теткой мне было неинтересно, и я при случае сбегал куда-нибудь. Чаще всего просто ходил по городу, рассматривая людей. От детей меня отстранили после того, как я заснул, укачивая своего племянника, а тот тем временем вылез из люльки, вскарабкался на стол, и съел там пять пуговиц, которые служанка собиралась пришить к дядиному кафтану. Пуговицы потом благополучно вышли естественным путем, но мое появление рядом с детьми с тех пор приветствовалось не более чем хорь в курятнике. Душеспасительные беседы о пользе учебы сапожному ремеслу, подкрепленные постукиванием метлой и болванками для обуви по всем членам моего тела, не возымели действия. Дядя решил предоставить заботу о несчастном сироте тому, кому было угодно допустить его появление на свет столь никчемным — Господу Богу, или его ближайшей представительнице на земле — Матери Церкви. Мать Церковь охотно взялась за это неблагодарное занятие и даже кое-где преуспела.

Монастырский устав строг, братия поднимала меня ни свет ни заря. Заставляла умываться холодной водой из бочки, и давала грубую холстину вытереть лицо. Ночи в горах студеные, и поэтому вода в бочке по утрам часто покрывалась тонким ледком, ломать который было небезопасно. Однажды, вскоре после моего переезда, я сильно порезал палец о его острые края. Впрочем, при этом я обнаружил, что и раны в монастыре заживают гораздо быстрее, чем в миру. Когда отец — настоятель увидел меня сосущим кровоточащий палец, он взял меня за руку и оглядел ранку.

— Ну, какие пустяки. Сейчас будет немного больно, надо потерпеть. Ты ведь храбрый мальчик, и не боишься боли?

Я отрицательно покачал головой, а он тем временем сильно сжал края пореза и что-то неслышно зашептал. Закончив, он перекрестил меня и потрепал по голове.

— Вот и все.

Палец больше не кровоточил.

— Иди. Время утренней молитвы. Возблагодари Господа за его доброту.

Тогда мне впервые показалось, что отец-настоятель напоминает стальной клинок, выкованный древними мастерами. Взгляд его был холоден, в нем чувствовалась твердость и ясность. Мир отражался в глазах, как в полированном лезвии стилета. После общения с ним во рту остался железистый привкус, какой бывает в горных ручьях, неподалеку от мест, где добывают руду.

Молиться я любил. Мне было нечего скрывать от Бога, и он видимо знал это. Слова молитв, повторяемые братией, высоко возносились под самые своды церкви. По утрам там гнездился мрак, еще более сгущаясь от света свечей, зажженных в алтаре. Церковь нашего монастыря, по слухам, одна из самых больших в Италии и одна из самых высоких. Конечно она меньше собора святого Петра в Риме, но не могут же все соборы быть такими огромными. По слухам, стены нашей церкви были сложены еще во втором веке от рождества Христова, а пол, так вообще появился еще раньше. Вроде бы раньше здесь был языческий храм какого-то древнего бога, и камни пола помнят потоки крови от жертв, приносимых в его славу.

Пол в храме ровный, сделанный из отшлифованных плит не то мрамора, не то чего-то другого, очень похожего. Когда мы кланялись во время молитв, я часто изучал переплетения каменных жилок. Иногда они складывались в причудливые фигурки, которые оживали от прикосновения моей фантазии. Я нашел здесь волка на трех лапах, лисицу без хвоста и бородачей со свирепыми глазами и без ушей. Однажды мне даже посчастливилось найти совсем почти правильного осла, но потом он потерялся в хаосе. Больше всего эти прожилки напоминали мне дороги. Они петляли, огибая невидимые леса, горы и пустыни. Пересекались, чтобы потом снова разойтись и терялись в глубинах.

Среди братии друзей я не нашел. Они считали меня слишком маленьким, чтобы снисходить до разговоров со мной. Обычно все общение сводилось к тому, что немного глуховатый брат Иранио, громко, как это бывает с такими людьми, говорил мне:

— Вот тебе корзина, братец, иди оборви горох в саду.

При этом в спину он мог добавить, еще более возвысив голос, как будто это я глухой, а не он:

— Да смотри, много не ешь, я знаю, сколько его там.

— Ладно, — бубнил я себе под нос, — съем все до корней, как просишь. Хоть бы меня даже после этого разорвало.

Или брат Матео, крепкий, здоровый монах с огромными плечищами, позовет меня, чтобы я выбрил ему тонзуру на темечке. При этом у меня всегда возникало желание поплевать ему на голову, но я сдерживался.

Тем не менее, детям нужны друзья, хоть настоящие, хоть выдуманные. И я нашел себе друга. Им стал блаженный Мика. Он жил при монастыре, был маленький, почти карлик, ходил, немного ковыляя и постоянно улыбался, как и положено дурачку. Целыми днями он расхаживал по двору, собирая перышки, пока повар не звал его есть. В монастыре Мику любили. Когда он заболел какой-то странной болезнью и на его руках появилось что-то вроде святых ран, некоторые люди в городе даже начали почитать его за святого. Впрочем, раны вскоре прошли стараниями отца-настоятеля и других монахов, но слава святого до конца так и не пропала. Друзьями мы стали из-за его страсти к собиранию перьев, когда я случайно набрел на его тайник.

В тот день брат Луиджи, тощий монах небольшого росточка с вечно сальными вьющимися волосами и обширной лысиной спереди, попросил найти ему камень, чтобы он мог поправить на нем нож. Луиджи был алхимиком, вечно просиживал в своей лаборатории, пытаясь то найти философский камень, то вырастить в стеклянной колбе гомункулуса. Руки его были покрыты пятнами из-за возни со всякими смесями и пахло от него чем-то едким. Вместо того чтобы искать точильный камень, я решил взять первый попавшийся булыжник и отнести его Луиджи. Хотелось немного позлить старшего собрата. Подходящий камень нашелся в саду, среди травы у самого монастырского забора. Это был довольно большой валун, с мою голову. Я с трудом поднял его и увидел под ним кучу перьев. Сначала я испугался, что открыл чье-то гнездо и теперь птицы уже не вернутся к нему. Потом рассмотрел поближе и увидел, что перья сложены совсем не так, как в гнездах. Я отложил в сторону камень и приступил к изучению находки. Здесь было великое разнообразие разных перьев, перышек и пуха. Я смог отличит только то, что входило в оперение соек, ворон, воробьев, снегирей и синиц. Остальные могли принадлежать кому угодно, хоть ангелам. Что интересно, здесь не было ни одного куриного или петушиного пера. Видимо Мика собирал только то, что роняли летающие птицы, его не интересовали сокровища ходящих. Он брал только то, что помогает летать, парить, взмывать к небу и кувыркаться в воздухе. Я залюбовался пером из крыла сойки, когда кто-то схватил меня за ворот и над ухом заверещал тонкий голосок:

— Противный мальчишка! Чтоб у тебя оторвались руки и повыдергали тебе все волосы и выцарапали твои хитрющие глаза! Воришка! Ворюга!

Мика надрывался, как резаный. Я с трудом вырвался из его ручонок.

— Ты что, совсем спятил? Чего ты разорался из-за кучки хлама? Вовсе я не собирался трогать твое барахло, я случайно нашел.

— Вор, ворюга, — всхлипывая повторял блаженный, перебирая свои сокровища. — Измял, все измял негодный…

Горе его было безутешно. Он любовно разглаживал вновь обретенные драгоценности, отирая рукавом покрасневшие глаза. Глаза у него были большие, как блюдца. Мне подумалось, что и слезы из них должны катиться какие-нибудь огромные, но Мика сидел ко мне спиной, склонившись над своей растревоженной ямкой и я видел только его истертую рубаху, да белую бороду, окружающую лицо. Так он долго еще причитал и никак не мог успокоиться.

— Меня брат Луиджи послал. Говорит, принеси камень, а то нож не на чем поправить, — примирительно сказал я, мне было ужасно жаль беднягу. У Мики в жизни была только одежда, да эта несчастная кучка перьев. А больше ничего не было, ни друзей, ни книг, ничего (как, впрочем, и у меня в ту пору).

— Мика, я не хотел ничего трогать, правда.

Угомонившийся было блаженный вскочил на ноги и заверещал еще тоньше и пронзительней.

— Грабитель! Ворюга! Уходи, уходи, уходи!

Он стоял раскрасневшийся, мокрый от слез, и дрожал от гнева и бессилия.

— Да пропади ты со своими перьями, — в сердцах воскликнул я и обиженный донельзя зашагал прочь. Я хотел всего лишь извиниться, а на меня наорали, словно я украл в пост из кладовой кусок мяса, чтобы съесть его в одиночку.

— Смотри, больше на глаза мне не попадайся, а то я тебя поколочу, — крикнул я обернувшись.

От обиды я забыл, зачем пришел в сад, и когда брат Луиджи нашел меня на кухне, чтобы спросить нашел ли я камень, я сказал, что нет.

— Что за человек, ни о чем попросить нельзя. Дал пустяковое задание, камень найти, так он и это не смог. Да на что ж ты в жизни сгодишься-то, — брат дал выход своей копившейся желчи, которой у него всегда было в избытке.

Стоявшие рядом монахи с ехидством прошлись по поводу моей никчемности. От досады я спрятал лицо в коленях и подумал, а не заплакать ли мне. Когда же поднял голову, мне показалось, что за дверями скрылась белая борода Мики.

На следующий день я наткнулся на блаженного сразу, едва вышел во двор.

— Идем, — Мика сиял от удовольствия, казалось, даже борода его светилась.

Заметив мою нерешительность, добавил:

— Нечего бояться.

Я шел и думал о том, что он все ж таки очень странный, я обещал его вчера поколотить при встрече, а теперь он говорит, что мне нечего бояться. С блаженными всегда так, никогда не знаешь, что у них на уме.

Когда мы зашли за птичник, он достал из травы увесистый булыжник и протянул мне.

— Бери. А Луиджи скажи, чтобы не ругал тебя. Скажи Мика не велел.

Бедный карлик был уверен, что если он скажет, чтобы меня не ругали, то так и будет. Я взял предложенное и как мог поблагодарил. Луиджи, увидев меня с камнем в руках сказал, что меня можно посылать только за чумой, но, кажется, не очень рассердился.

С тех пор мы с Микой стали чем-то вроде друзей. Со мной он разговаривал довольно охотно, хотя с другими старался отмалчиваться. Видимо не доверял большим людям. Я же был почти одного роста с ним и меня он не стеснялся. Карлик рассказывал мне, какая завтра будет погода, глядя на заходящие за хребты гор солнце, и его обещания всегда сбывались. По полету птиц он определял какая будет зима. Наблюдая за жуками-колодочниками, он мог с точностью до дня определить когда выпадет снег. По цветам журавки, расцветающей в день Марии Светящейся, видел, будут ли у нас яблоки этим летом. По ветру знал, будут ли цвести гладиолусы. (При этом он наклонял голову, словно стесняясь своего знания, и тихо бормотал что-то вроде: «Гладиолус не любит восточного ветра при заходящем солнце»). Когда я спрашивал его, откуда он все это знает, он заливался краской, опускал голову и говорил:

— М-м-м, Мика…

Что это значит, добиться от него было невозможно, он молчал и только пуще прежнего заливался краской.

Как-то раз любимая кошка брата Иранио залезла на дерево. Это был высокий вяз, росший посреди монастырского двора. Иранио целый час умолял ее слезть вниз, предлагал ей ее любимую печень форели, но все напрасно. Безутешный хозяин был уверен, что она сорвется вниз и неминуемо разобьется о камни, которыми был вымощен двор (тоже с языческих времен, как говорят). Кошка глядела на собравшихся внизу людей и жалобно мяукала, не в силах слезть сама.

— Что за глупое животное, зачем залезать туда, откуда не сможешь слезть? — воскликнул я.

— Она разобьется, разобьется, — повторял Иранио. Он совсем охрип призывая ее.

— Языческие боги требуют твою Томазину в жертву. Они жаждут крови, — прошипел я страшным шепотом.

Он посмотрел на меня как на прокаженного, но поглощенный своим горем ничего не сказал.

Когда стало ясно, что слезать виновница переполоха не собирается, принесли лестницу. При виде ее кошка перелезла на такую тонкую ветку, что уже все мы не на шутку перепугались за нее. Ветер печально раскачивал ее над нашими головами. Мы поняли, что теперь нам ее точно не снять.

— Томазина, несчастная Томазина! Вероятно она сошла с ума, — восклицал брат Иранио. — Безусловно она сошла с ума!

Его нелепая тощая фигура металась под вязом, словно объятая демонами.

Вот тогда-то в сад и пришел Мика. Он неожиданно серьезным голосом загнал нас в конюшню.

— Если кто будет подсматривать, она упадет и тогда нам всем достанется.

— Никто, никто не будет подсматривать, — кинулся уверять его несчастный хозяин кошки.

Мика закрыл ворота конюшни. Прошло несколько минут, мои нервы не выдержали, и я рванулся к щели в воротах, чтобы посмотреть, что происходит во дворе. Иранио с неожиданным проворством кинулся ко мне и вцепился в левый рукав.

— Стой, негодник, погубить меня вздумал? — сдавленно прошептал он.

Я поглядел на него и мне показалось, что это не Томазина, а он сошел с ума. Я не успел ничего ответить, как ворота открылись и вошел улыбающийся Мика с дрожащей кошкой в руках.

— Бери, — отдал ее.

— Слава Богу, она цела! Как ты снял ее?

— М-м-м, Мика… — только и услышали мы в ответ.

С тем он и ушел, а осчастливленный хозяин обнял свою полосатую любимицу и что-то зашептал ей на ухо. После этого случая Иранио целый год глядел на блаженного с благоговением и не уставал благодарить, раз за разом вгоняя его в краску.

Летом меня и брата Луиджи послали странствовать. Луиджи отправили для того, чтобы он проветрил свою неряшливую голову от неумеренных занятий наукой, а заодно и несколько поумерил свою тягу к брюзжанию. Меня же выслали просто так, чтобы под ногами не путался. Я согласился с радостью, потому что путешествия — лучший способ совмещать работу и безделье. Особенно когда путешествуешь на осле или в повозке. К сожалению ослов нам не дали, а миряне подвозят монахов неохотно, так как мы им ничего за это не платим, считая, что наше благословение является лучшей платой. Они с этим не согласны и предпочитают деньги.

Летом в Италии очень пыльные дороги. Брат Луиджи не переносил пыли и чихал, словно это табак. Ворчал он при этом так, что я думал, что у меня голова треснет. Когда мне все это надоедало, я прятался в придорожных кустах, и слушал, как бранится мой спутник, называя меня исчадием ада, ребенком Вельзевула, надеждой Асмодея и знаменосцем армии тьмы. Исчадие пряталось в пыльной выгоревшей траве и хохотало до слез. Однажды Луиджи, доведенный жарой и моими проделками до исступления, сел посреди дороги и стал посыпать голову прахом, повторяя, что Господь вероятно уже убил его, и он на самом деле уже в аду, хоть до сих пор и не заметил этого. Серая пушистая пыль охотно липла к его потной лысине, спине и плечам. Скоро он сам стал до того похож на демона, что от его вида и горестных воплей какая-то костлявая лошаденка с нелепым седоком, облаченным в латы и с длинным копьем в руке, насмерть перепугалась и понеслась каким-то невероятно тряским галопом в поля. Следом за ними поспешил маленький мужичок верхом на осле.

— Синьор, синьор, подождите! — в отчаянии кричал он, видимо это был оруженосец нелепого рыцаря. Вскоре все они пропали за холмом.

Вид этой троицы, не считая животных, поверг меня в самое отчаянное веселье в моей жизни. Я хохотал так громко, что Луиджи прибежал, чтобы отлупить меня за все мои прошлые и будущие грехи. Вид у него был до того смешной и свирепый, что я даже не смог подняться из травы и спастись бегством. Брат мой во Христе стал колотить меня по спине и заду, а я все не мог остановиться и думал только о том, какое это счастье, что Луиджи очень слабый, иначе он давно бы уже сломал мне пару каких-нибудь костей. Проходящие мимо крестьяне приняли нас за разбойника и жертву, слезно взывающую о помощи. Они бросились на моего спутника и чуть было не отдубасили его своими огромными кулаками. Хорошо, что они вовремя разглядели под покровом пыли рясу монаха, а то не сносить моему брату головы.

Когда дело уладилось, Луиджи, чувствуя за собой вину, все-таки он был христианин и не должен был впадать в такое раздражение из-за проделок мальчишки, намазал мне спину и плечи соком чистотела, сказав при этом, что так ушибы заживут быстрее. Он вообще-то был хорошим врачом, к нему даже приезжал лечиться градоначальник из соседнего городка, когда его раздуло от водянки. Тот его вылечил, взяв за это всего три курицы. Братия смотрела на него как на безумца, один отец настоятель сказал, что так и надо было поступить. Поговаривали при этом, что сначала Луиджи запросил целый бочонок вина, но больной сказал, что отец-настоятель запретил ему говорить с ним о вине. Якобы узнав об этом тот так расстроился, что взял эти злосчастные три курицы.

По дороге мы продавали индульгенции, кусочки мощей апостола Луки и щепочки от Гроба Господня. Я не думаю, чтобы мы много заработали за время наших скитаний, так как выяснилось, что мой спутник не прочь поспать в хорошей гостинице и выпить доброго сицилийского вина. Ни один обед не обходился без бутылочки красного. Мне он наливал маленький стаканчик, приговаривая при этом, что хотя и недостоин, но на нем будет грех, если он лишит меня такого чуда.

— Пей, это не вино, это кровь Господа.

Выпив, он изрядно добрел и, грозя мне пальцем приговаривал:

— Какой же ты, брат, озорник все же. Смотри, разболтаешься за лето, отец-настоятель попотчует тебя постом и поклонами.

— Ничего он мне не сделает, он добрый, он мне палец вылечил.

— Большое дело, палец, — тянул Луиджи.

За гостиницы мы конечно же платили, но перед уходом всегда заходили на кухню и, состроив постные мины, говорили поварам:

— Подайте двум странствующим монахам и Господь не оставит вас в благодати своей.

Повара морщились от перегара, шедшего от Луиджи, и нехотя накидывали в наши заплечные мешки то, что было под рукой и что было не жаль отдать. Мы ни от чего не отказывались, и напоследок благословляли их. Потом, отойдя подальше от гостиницы, осматривали нашу добычу. Если считали, что собрано достаточно, то шли далее, если же результаты осмотра нас не удовлетворяли, приходилось заходить в другие гостиницы и харчевни.

Так мы шли и, ни в чем не испытывая нужды, проводили время в сытости и благодушии. По дороге с нами произошел довольно забавный случай, о котором я бы хотел рассказать поподробнее.

В одном селении посреди улицы мы увидели толпу, от которой доносились радостные крики крестьян, собачий лай и хохот.

— Драка! — бодро сказал Луиджи. — Пойдем поглазеем, когда еще доведется увидеть хорошую потасовку.

Мне подумалось, что слугам Господа вроде как неприлично смотреть на подобные вещи, но с другой стороны я сам всегда не прочь был подраться и посмотреть на дерущихся. Мы с трудом протиснулись к центру события. Зрители пропускали нас неохотно, вероятно только из уважения к рясам. Кто-то из них зацепил меня сзади за ногу, и чтобы не упасть, мне пришлось повиснуть на рукаве шедшего впереди Луиджи, сильно дернув его при этом.

— Совсем обезумел, — оглянувшись покачал головой тот он. К кому это относилось я так и не понял.

Центром действа действительно была драка, хотя правильнее было бы назвать это избиением. Двое здоровых, уродливых мужиков толстыми колами, больше похожими на бревна, били собаку. Это был крупный грязно-серый пес. Когда-то он был белым, но сейчас его длинная шерсть была спутана и свисала сосульками с боков и морды. Хвост, превратившийся в комок шерсти, болтался колотушкой из стороны в сторону. Его мучители громко смеялись, и, уворачиваясь от наскоков собаки, охаживали ее дубинами, соревнуясь, кто больней ударит. Несчастный пес осипнув от лая, задыхался, но как ни старался, не мог достать своих обидчиков.

— Видали, собака ослепла и сбесилась. На людей бросаться стала. Ей все равно пропадать, а так хоть весело, — видя в нас новичков, пояснил дородный крестьянин в шляпе с широкими полями, поминутно вытиравший потеющий лоб рукавом рубахи непонятного цвета. — Вы сами-то откуда будете? Не из обители святого Марка? У меня там брат кастеляном, может, знаете?

— А что, собака совсем ослепла? — спросил Луиджи, удрученный происходящим. Мне кажется, что животных он всегда любил больше людей, и мучения пса доставляли ему видимые страдания.

— Собака-то? Совсем, — радостно заявил брат кастеляна. — Носа своего не видит.

Крепкие удары продолжали выбивать пыль из шерсти бедного животного. Оно бессильно вертелось на месте, пытаясь определить, где его мучители, и когда ему казалось, что это удалось, на него обрушивался новый удар, с совсем неожиданной стороны. От каждого удара он вздрагивал и повизгивал, как маленький щенок. На мои глаза навернулись слезы.

— Э, гляди-ка, а малец-то плачет, — заметил потеющий крестьянин. — Собачку пожалел!

Этого я вынести не мог. Терпеть не могу, чтобы кто-то видел, что у меня глаза на мокром месте. Когда я жил у дяди, и дрался с соседскими мальчишками, то по законам улицы, тот, кто начинал плакать признавался побежденным. Я повернулся к не в меру наблюдательному толстяку и что было мочи заорал ему в лицо:

— Что ржешь, боров?

Мужик от неожиданности оцепенел, и попытался схватить меня, но я пнув его по ноге отбежал в центр круга.

— А вы что, совсем озверели, помет козлиный? — накинулся я на уродов с палками.

Толпа, предвидя новое развлечение, заулюлюкала, показывая на меня пальцами, точно я обезьяна у заезжего фокусника. От злости и бессилия в голову иногда приходят хорошие мысли. Я схватил пригоршню пыли и кинул ее в лицо ближайшему из мучителей. Он согнулся пополам, уронив палку. Оружие нельзя выпускать из рук, иначе тебе им же и достанется. Схватив тяжеленный кол, я с удовольствием вытянул ослепленного мною врага по спине. Он хрюкнул и упал на колени. Зрители принялись меня подбадривать:

— Ого, монашек-то будь здоров! Давай, покажи, что еще можешь!

Им было все равно, над чем веселиться, собаку ли бьют, или человека убивают. Зритель во все времена одинаков. Если бы сейчас тут принялись топтать меня ногами, они кричали бы так же весело.

— Выродки, дети шлюх! — высказался я о них. На меня напал дикий азарт.

Но им и это пришлось по вкусу, они лишь громче завопили. Большего я сказать не успел, потому что второй урод погнался за мной, желая, видимо, отомстить за посрамленного товарища. Вероятно, это были братья, настолько похоже они были уродливы. Я решил не искушать судьбу и увернувшись от удара, бросил палку в преследователя, услышал глухой стук, за ним проклятие и вклинился в толпу. Отдавая дань моему предыдущему подвигу, толпа милостиво пропустила меня.

Тем временем, мой спутник и брат во Христе, видя, что собаке больше ничего не угрожает, успокоился и наблюдал за моей битвой с абсолютным равнодушием. Наверное думая, что хорошая взбучка мне не повредит.

— А что, сеньор, хорошая это собака? — обратился он к «борову».

— Да, хорошая. Вот только слепая, а так всем удалась, — смеялся тот.

— А если бы я, скажем, вылечил ее от слепоты, сеньор крестьянин взял бы ее к себе?

Брат кастеляна, кивнул, стараясь не пропустить ничего из происходящего в круге.

— Адал бы сеньор за мои труды два меха вина по восемь пинт в каждом для меня и моего благочестивого послушника?

— Не слишком ли он мал, твой послушник, для меха с восемью пинтами вина?

— О нет, он настолько благочестив, этот отрок, что отдаст свой мех мне, даже не отведав из него.

Толстяк криво улыбнулся, наверное вспоминая «борова».

— Да, благочестив, смотри, как бы он тебя ночью не зарезал.

— Так что, по рукам?

Покупатель пожал плечами, глядя на пса:

— Черт его знает. По рукам.

На опустевшую после моего бегства арену вышел Луиджи. Он убрал со лба засаленные волосы, подошел к собаке.

— Хороший, хороший пес, — протянул к нему руку монах. — Пастух, сразу видно, хорошая собака.

Пес, видимо почуяв, что мучить его больше не будут немного успокоился, и лишь немного напрягся от прикосновения человека. Луиджи так вообще расцвел, трепля его по загривку.

— Сейчас посмотрим, что у нас стряслось. Ну-ка покажи мне глаза, парень, — ворковал он, как над любимым ребенком.

Он раздвинул сосульки на собачьей морде и удовлетворенно покачал головой, видимо все оказалось так, как он и предполагал. Потом он осторожно позвал крестьянина, что согласился взять животное к себе.

— Дай пояс.

Крестьянин отдал. Луиджи быстро переступил через пса и зажал его голову между ног.

— Держи его за ноги, — крикнул он.

Мужик испугался но крепко ухватился за задние лапы. Монах тем временем заматывал животному челюсти, чтобы не мог кусаться. Пес завизжал от страха и оттого, что снова обманулся в людях. Луиджи достал приготовленный заранее маленький, но очень острый ножик и сделал на веках животного два быстрых надреза. Раздался оглушительный визг. Я в это время прятался в бурьяне неподалеку и подумал, что собаку все-таки убили. Пес рвался изо всех сил, но монах, крестьянин и подошедшие на помощь любопытные крепко держали его. Ему связали лапы и, как убитого козла понесли в дом нового хозяина на палке, которой только что колотили. По дороге Луиджи объяснял:

— У него просто распухли веки. Так иногда бывает, если собака часто спит в сене, где много черного остролиста. Придешь домой, протри ему глаза самым крепким вином, какое найдешь. Но гляди, аккуратно.

Крестьянин с уважением смотрел на него и послушно соглашался, кивая головой.

— Собака молодая, хорошая. Еще внукам твоим послужит.

— У меня уже есть внуки, — застенчиво улыбнулся толстяк.

— Ишь ты, быстрый какой…

Хозяин пса не обиделся, Луиджи теперь так вырос в его глазах, что он с легкостью мог снести любые его дерзости. Шедшие рядом крестьяне с радостью тащили на плечах это увесистое приобретение и, по-видимому, очень гордились своей ролью в деле. Луиджи, почувствовав авторитет, принялся небрежно разглагольствовать о своей славе врача. Будь он сейчас немного пьяным, я не сомневаюсь, что он наплел бы им что-нибудь вроде того, что он лечил самого Папу Римского, а в итоге мог бы рассказать, как он лечил святого Иоанна Падуанского или кого-то в этом роде. Болтать он мог не хуже, чем лечить.

Получив положенные нам меха, мы, кроме того, немного поломавшись для вида, взяли еще хлеба с сыром, которыми одарили нас гостеприимные хозяева.

— Вот, сразу видно, люди понимают всю пользу науки, хоть и совсем темные, — вспоминал их Луиджи.

Тем же вечером, сидя у костра в лесу (подвыпив, Луиджи не боялся ни разбойников, ни демонов, которые весьма страшили его в трезвом состоянии), он пил вино и вещал мне:

— Медицина… Видишь, что может медицина…

Он долго объяснял мне про Парацельса, книги арабов, снадобья из горных трав и гнойники на глазах. Я, уплетая сыр, слушал, как шелестит над нами листва дуба и радовался, что все идет так замечательно. По обыкновению мне тоже досталось немного вина.

— Это тебе за спасение славного пса, обеспечившего нам провиант и вино.

— А зачем он на людей бросался? — спросил я.

— Слепой. Ему страшно стало, а они подумали, что он сбесился.

— А разве от слепоты на людей бросаются? — удивился я.

— Бывает и так. Самая страшная опасность — та, которой не видишь, а только догадываешься.

Он помолчал.

— У них все как у людей.

— У кого?

— Да у животных этих…

Свет бросал на крону дерева дрожащие блики, кто-то невидимый бродил в траве, в чаще летали светляки. Ночной лес был полон звуков и движения. Я подумал, что остаток жизни я хотел бы провести бродя с Луиджи по дорогам, излечивая людей и животных, и тем добывая себе пропитание.

— Глаза вообще очень хитрая Божья выдумка и лечить их совсем непросто. Я много чего умею лечить, но глаза — самое сложное. Слава Богу, я это понимаю и стараюсь разобраться здесь до тонкостей. Я давно этим занимаюсь и вот что понял.

Он напивался все больше и больше, язык его ворочался легко и свободно, но иногда его все же заносило. Луиджи засунул палку в костер, в самую гущу углей и шевелил ею там, любуясь уносящимися в небо искрами. Они взлетали высоко, выше деревьев, перемешивались со звездами и исчезали, то ли сгорали, то ли терялись среди созвездий.

— Глаза — величайший из даров Божьих. Ими ты сможешь увидеть все, если конечно захочешь увидеть все. Острые глаза лучше острого ума. Ум слишком прям и самовлюблен. Познавать тайны мира с помощью только лишь ума — все равно, что питаться нарисовать круг, используя только прямые линии. Можно провести множество касательных и получится что-то очень похожее на круг, но при желании любой все равно увидит уголки. Для получения идеального круга нужно провести бесконечное множество касательных, а это уже невозможно для человека, поскольку он смертен.

Он прикончил первый мех, выжал из него последние капли, потом принялся откручивать нитки на пробке второго меха.

— Ум… Хотя, знаешь, если достаточно развить его, то можно понять, что он глуп и ограничен. Как этот мех, — он засмеялся своему сравнению. — Больше того, сын мой (когда он напивался, то часто звал меня сын мой, особенно во время подобных проповедей). Больше того, я скажу тебе, что ум — от дьявола, а глаза — от Бога. Ум был получен вместе с запретным плодом, то есть он — дар Сатаны.

Луиджи запутался в нитке второго меха.

— Так же как и эта нить, клянусь мощами святого Фомы.

Когда враг был изорван в клочья, он в пьяной задумчивости поднял глаза к небу.

— Сын мой, в моих помыслах я зашел столь далеко, что забыл, с чего начал.

Я дожевал хлеб.

— Ум — дар Сатаны.

— Замечательно, — похвалил мой спутник, — славный отрок. Развитие ума подобно познанию чудес дьявольских. Но …

Он состроил значительную мину и поднял указательный палец.

— Именно потому, что развивая ум, можно прийти к пониманию его ограниченности, многие святые смогли стать величайшими сподвижниками Матери Церкви, превзойдя все дьявольские искушения и вкусив всех его нечистых сокровищ. Так вот, сын мой, наслаждайся красотами и чудесами Божьими, что окружают нас ежечасно, оставаясь незамеченными только из-за слепоты нашей.

Мне было мало что понятно из его суждений, но говорить ему об этом совсем не хотелось. Поэтому я старался молчать, да изредка хмурить лоб, давая понять, что я стараюсь уяснить сказанные премудрости. Хотя я уже не был уверен, что Луиджи сам понимает, что говорит.

— Посмотри, как чудесны все эти чудеса Божьи, эти звезды, небо, эти собаки… ужи и … и …ежи…

Сила дьявольского дара, заключенная в его уме, угасала вместе с костром, но язык не унимался, продолжая нести совсем уж полную ахинею:

— Добрейший Господь глядит на нас глазами чудесных ужей… И ежей…

— О добродетельнейшие из ползающих и крадущихся, сладчайшие из скользких и колючих, восхитительнейшие из сопящих и немигающих, благословите недостойного раба Божьего Луиджи на спокойный сон, — в тон ему запричитал я.

Луиджи, клонясь набок, как пробитый корабль, глянул на меня мутным глазом, но сказать уже ничего не мог, ибо упал и тут же захрапел.

Ночь прошла спокойно под шелест листьев, мигание звезд и покачивание трав от легкого ветерка, который так приятно охлаждает лоб, прогоняя дурные сновидения. Утром, не открывая глаз, мой спутник произнес:

— По мне кто-то ползает.

— Это, наверное, чудесные ужи и ежи, — сообщил я спросонок.

С громким криком он вскочил на ноги. Конечно же, ни того, ни другого он не увидел, зато обнаружил на себе войско бродячих черных муравьев, отчего с воплем сорвал с себя одежду и принялся голый скакать по поляне, смахивая непрошеных гостей. Я кинул в него прошлогодним желудем, сказав, что он похож на фавна, которого я видел в одной книге. Луиджи в ответ запустил в меня головешкой из потухшего костра. От головешки я без труда увернулся и принялся, сидя в кусте орешника, слушать старые песни о «ребенке Вельзевула», «столпе адского воинства», «шута Азазеля» и прочие гадости. Потом страдалец присел на корточки, потряс пустой мех. Убедившись, что там не осталось ни капли, он запустил пятерню в редеющие волосы и проговорил:

— Господи, как же голова болит.

Пыльные летние дороги — величайшее счастье моей жизни. Я люблю, когда солнце раскаляется добела и пыль под ногами, мягкая, как перья в воробьином гнезде. Мне нравится ходить босиком, шаркая подошвами, твердыми, как невыделанная бычья кожа, поднимая серые облачка, которые, если оглянуться назад, отмечали мой путь.

— Прекрати пылить, или в ближайшем порту я продам тебя в рабство нехристям-туркам, — брюзжит идущий позади меня Луиджи, — узнаешь тогда вкус хорошего бича. Надсмотрщики на галерах люди добрые, но ты об этом никогда не догадаешься, потому что как только ты собьешься с ритма, загребая веслом, или начнешь работать им недостаточно резво, они, этим самым бичом напишут на твоей спине какое-нибудь богохульство, из тех, что есть у них в Коране. Слышишь, ты, отсевок?

На такие обороты я старался внимания не обращать и продолжал загребать ногами дорожную пыль. Луиджи все равно нужно было с кем-нибудь поговорить и я его вполне устраивал. Хотя, наверное, если бы меня здесь не было, он болтал бы со святыми мощами, лежащими у него за спиной в мешке. Не будь мощей, он бы взял в собеседники ветер и камни. Я даже думаю, что если отнять у него все, что есть вокруг, включая его самого, он вступил бы в разговор с Великим Ничто, о котором как-то упомянул. Упомянул, конечно же в отношении Вашего покорного слуги. Он сказал, что я «явился в мир для репетиции роли самого Сатаны». Якобы я «разрушаю все, что находится на моем пути», то есть моя «жизнь состоит в познании и разрушении с целью превращения Вселенной в Великое Ничто». Иногда мне кажется, что его познания доведут его до сумасшествия, настолько безумными кажутся мне некоторые его мысли. Подчас я прямо таки чую, как от него веет серой безумия. Хотя, может, это просто последствия его алхимических опытов.

В счастье больших дорог было другое счастье, запрятанное в этом, как жемчужина меж створок моллюска. Получить его было совсем просто, достаточно убежать вперед, скрыться с глаз моего спутника и людей вообще за поворотом дороги или хребтом холма и резко остановиться, раскинув руки и глядя прямо на солнце, изо всех сил стараясь не моргнуть, пытаться разглядеть его лик, скрытый за слепящим сиянием. Иногда мне казалось, что я, внезапно встав на месте, словно распятый светом, продолжаю бежать и стремиться вверх, но уже по другому, как не дано смертным. Мне казалось, я летел к небу, а лучи разбивали меня на тысячи мельчайших горящих частиц, которые все равно продолжали стремиться к солнцу.

Прибегавший следом, обеспокоенный моим бегством Луиджи, говорил:

— Не смотри на солнце, оно может выжечь тебе глаза, — и приводил меня этими словами в самое искреннее недоумение.

— Почему самое красивое, что я знаю в мире, так опасно?

— Видишь ли, каждый, кто хоть раз видел солнце, запоминает его навсегда и ему нет нужды разглядывать его. Ты так много смотришь на него, потому что из-за какой-то дьявольской жадности стараешься впитать его целиком без остатка.

— А есть люди, которые могут смотреть на него часами, не боясь ослепнуть?

— Есть, но их мало, совсем мало.

— Ты знаешь таких?

— Знаю, отец-настоятель.

— Почему же ему можно, а мне нельзя?

Луиджи помолчал, словно не зная, стоит ли отвечать.

— Он замечательный человек, лучший из всех кого я когда-либо видел.

— Лучше, чем Папа Римский?

Он раздраженно пожимал плечами.

— Почем я знаю, что за человек Папа? Я его даже ни разу не видел.

Он замолк, недовольный, что из-за меня он сморозил такую откровенную ересь.

— На костер еще из-за тебя попадешь, — он помолчал. — Так вот, он замечательный, я думаю, что со временем его могут даже причислить к святым. Когда он был еще совсем молод, в его судьбе принимал участие сам Папа Лев Х. Наверное почувствовал, что у него большое будущее.

Я убегал в сторону, потом возвращался.

— Луиджи, а что будет, если я все-таки буду смотреть на солнце?

— Ты слышал когда-нибудь легенду об Икаре?

— Да, ты мне рассказывал.

— Когда? Я не помню, чтобы делал этого.

— Ты тогда сильно пьяный был.

— Ладно, — обрывал он меня, — мал ты еще старших обсуждать.

— Никого я не обсуждаю, но ты действительно много пьешь.

— Ты будешь наконец слушать или нет? — вскипал он.

— Буду, — в тон ему, кричал я.

— Так вот, Икар тоже захотел разглядеть солнце получше. И более того, я думаю, что поскольку греки были язычниками и видели богов во всем — в ветре, земле, морской волне, солнце, молнии, то Икар не просто полетел к солнцу, он захотел узреть лик Божий. Представляешь? Захотел узреть лик Божий? Это ж какая дерзость, какая гордыня? А может, он думал, что сможет еще и дотронуться до него? Конечно же он должен был погибнуть, — убежденно проговорил мой спутник.

Я уходил несколько опечаленный. По этой легенде выходило, что если человеку и дано летать, то лишь невысоко, у самой земли, как Дедал. Человеку человеческое, и любой дерзновенный замысел карается смертью.

Грустные мысли утихомиривали меня совсем ненадолго, и при первом же случае я лазил через высокие заборы, чтобы нарвать сладких груш, увернувшись от собак, или просто для того, чтобы узнать, что интересного там за забором, ругался с Луиджи по поводу и без, а еще два раза подрался с мальчишками. Первый раз когда мне показалось, что один жульничеством обыграл другого в «веревочки», а второй просто так, настроение было плохое. Первый раз я вышел победителем, и если бы не вмешательство Луиджи, побежденному пришлось бы совсем скверно, а во втором случае мне разбили камнем голову. Луиджи при этом сказал, что для меня же было бы лучше, если бы меня не рождали на свет вовсе, потому что до своего шестнадцатилетия с таким характером я не доживу. Я его даже пожалел, сколько он со мной терпит всякого, но ему, конечно же, ничего не сказал, зато задал другой вопрос.

— Луиджи, а правда, что если долго быть на солнце, то оно сожжет все твои грехи?

— Не знаю, не уверен, но если ты будешь приставать ко мне с такими глупостями, я оттаскаю тебя за вихры.

Я отбегал на безопасное расстояние и, встав в развязную позу, засунув большие пальцы рук за веревку, заменяющую мне пояс, выдавал следующее:

— То-то я и смотрю, волос у тебя немного осталось, видно, тоже любил донимать людей всякой дрянью.

Луиджи лишь устало глядел на меня.

— Ха, — нахально заявлял я, — ты вон уже лысый наполовину, а простых вещей не знаешь. Солнце сжигает грехи. У кого хочешь спроси. Только такой зануда, как ты, не знает этого.

Качая головой Луиджи смотрел на полуденное, белое от зноя небо, видимо спрашивая, сколько же еще ему нужно жариться, что бы Господь простил его и отправил меня в ад, где мне самое место.

— Слушай, Луиджи, а ангелы крестятся? — говорил я, чтобы повергнуть его в окончательное уныние по поводу своей судьбы, которая волею рока оказалась связана с таким глупым и болтливым существом.

За лето мы исходили пол-Италии и стоптали все башмаки. Осенью вернулись обратно в монастырь. Когда Луиджи вышел от отца-настоятеля, отчитавшись за все, проданное летом, он был мрачен и ворчал так, будто до этого ему целый год не разрешали брюзжать. Видимо отец-настоятель был не в восторге от наших трудов, но мне было все равно — я ни за что не отвечал.

Мика приветствовал меня как старого друга. Борода его, выбеленная солнцем и временем все также окружала его лицо словно нимб и немного отсвечивала. Блаженный закивал мне издали, разводя руки и, видимо, желая обнять.

— Здравствуй Мика, — я тоже обрадовался ему, сам не зная почему.

Он сделал большие глаза и взял меня за рукав.

— Пойдем.

— Начинается, — подумал я — будто и не уходил никуда.

Он притащил меня к своему тайнику. Воровато оглянулся, и убедившись, что за нами никто не наблюдает, забормотал, приблизив ко мне свое лицо. За лето я сильно вырос и теперь он доставал мне самое большое до виска.

— Чтобы никто не видел. Никому нельзя. Только тебе можно, — он внимательно поглядел на меня, чтобы я оценил его доверие, — только тебе.

С этим он достал из-под камня перо. Это было необычное перо. Серебристое, казалось, оно было сделано из металла. Я взял его в руку и внимательно оглядел. Оно казалось величайшим произведением рук человеческих. Я узнал его, это был серебряный кречет. Он живет в неприступных скалах и встречается чуть чаще единорога. Говорят, что тот, кто видел его однажды, обязательно захочет увидеть еще раз. Я присмотрелся и разглядел крошечное пятнышко крови на блестящей поверхности.

— Где ты взял его, Мика?

Блаженный вдруг выхватил у меня драгоценное перо и спрятал назад, под камень, бормоча:

— Прилетел, ударил, брызги — дзынь по полу. Перо нашел, за пазуху — раз. Никто не знает, только ты.

Я ничего не понял и спросил его.

— Кто прилетел? Какие брызги?

— Этот, с неба прилетел. Прямо с неба и дзыннь — брызги. Перепугались! У!

— Кто перепугался?

— Братья, — он залился счастливым смехом, — Даже отец настоятель испугался. Но он только чуть-чуть испугался, меньше муравьиного глаза.

— Мика, — закричал я на него, — какие глаза?

Его сбивчивые объяснения запутали меня донельзя. Карлик съежился, тихо и испуганно проговорил.

— Муравьиные глаза, те что у муравьев, — и густо покраснел.

Я понял, что тут ничего не добьюсь и пошел спрашивать о происшествии у братии.

После ужина брат Матео неохотно рассказал мне, следующую историю. Однажды вечером, вскоре после нашего с Луиджи ухода, во время вечерней молитвы, вверху, под самым куполом церкви раздался звон и на каменные плиты пола, на молящихся монахов сверху упала птица, заливая своей кровью пол так, как это было в языческие времена. Вид серебряного дождя, просыпавшегося сверху, от залитых закатным заревом окон был столь странным, что братия с перепугу приняла кречета за падающего ангела и преисполнилась столь великого ужаса, что упала ниц без движения. Когда они пришли в себя, то подняв глаза к разбитому окну, были поражены тем кровавым светом, лившимся с небес. Пятна крови на полу казались следами, оставленными раненым небом. Все это столь сильно подавило их, что даже после того, как кровь была смыта, а осколки убраны и брошены вместе с птицей в пропасть, они не могли успокоиться и ходили подавленные случившимся. По монастырю поползли слухи, что все это случилось неспроста и предвещает нечто невиданное, может быть чуму и голод, а может даже пришествие Антихриста. С утра до ночи братия молилась, забыв про хозяйство и прочие мирские дела. Один отец-настоятель не потерял присутствия духа, казалось, происшедшее ничуть не коснулось его. Он уверял перепуганных монахов положиться на волю Божью и заняться необходимыми делами. Постепенно ему это удалось, как впрочем все к чему он прикладывал руки. Однако после этого случая все долго еще ходили, вздрагивая от малейшего звона.

Отец-настоятель пригласил из близлежащего городка стекольщика, чтобы он вставил новое стекло взамен разбитого странной птицей. Искать мастера пришлось довольно долго, поскольку слухи распространились и народ свято уверовал, что происшедшее было ничем иным, как предупреждением о грядущих бедствиях. В конце концов, перед нашим приходом, в монастырь прибыл стекольщик. Это был крепкий мужик, непьющий и знающий толк в своем деле. За свою жизнь он остеклил не один храм, но за эту работу запросил вдвое больше обычного. Делать было нечего и отец-настоятель согласился. Мужик привязал к спине подставку со стеклом и полез наверх. Работать ему пришлось очень высоко. Не каждая сосна дорастет до такой высоты, где был он. Он снял со спины подставку и приступил. Разбитое стекло было большим и некоторое время он скидывал оттуда осколки. Еще не до конца пришедшая в себя братия, наблюдавшая за ним, вздрагивала при падении каждого кусочка стекла.

Потом произошло что-то странное. Никто толком описать происшедшее не смог, говорили разное, но все сходились в одном: стекольщик вдруг закричал, крестясь отступил по крыше назад от окна, продолжая вопить нечто непонятное, и сорвался вниз. Что за слова он кричал не смог разобрать никто, одни говорили, что он произнес «Господи» и попытался встать на колена, другие же утверждали, что он бросился от окна, будто за ним гнались легионы чертей с раскаленными рогатинами, третьи несли уж совсем полную чепуху вроде того, что он воспарил в воздух и только потом упал с блаженной улыбкой на устах. Когда братья спросили у отца-настоятеля, что увидел он, то услышали уклончивый ответ, вроде того, что каждый видит только то, что позволят ему увидеть его мудрость, грехи и вера.

Слухи об этом событии множились и умирали с быстротой, не поддающейся человеческому осмыслению. Это стало первым предметом для досужих разговоров на всю осень и часть зимы. Вначале все недоумевали, зачем серебряному кречету понадобилось биться в окна, как бабочке. Те, кто любил таинственное продолжали говорить о знаке свыше, скептики же утверждали, что птицу просто ослепило кровавое солнце. По поводу смерти стекольщика было навыдумано гораздо больше. Было мнение, что он узрел лик Божий, потом, не в силах вынести его величие, испугался и сорвался вниз. При этом утверждалось, что, видно, грешны стоявшие внизу монахи, раз не увидели того, было явлено простому ремесленнику. Другие возражали им, говоря, что Христос, Дева Мария и всевозможные святые являются только детям и людям, известным своими добродетелями, стекольщик же ни к тем, ни к другим не относился. Жил Леонардо (таково было его имя) уединенно со своим подмастерьем лет двенадцати, в церковь ходить не любил, поговаривали даже о его склонности к содомскому греху, поскольку на женщин он внимания не обращал, зато был излишне нежен со своим подмастерьем и легко прощал его многочисленные проказы. Только и было в нем замечательного, что мастер был отменный. Вряд ли такому человеку мог явиться Бог, скорее наоборот, говорили, он увидел дьявола со всей его свитой. Они то и напугали его так, что он побежал стремглав не разбирая дороги. Этой истории поверило гораздо больше людей. Одно было не ясно: зачем Сатане безвестный ремесленник?

Слухи слухами, но все в монастыре поняли, что стекла вставлять теперь никто и ни за какие деньги уже не пойдет. Близилась пора осенних дождей. Сами монахи были до того перепуганы, что при одной мысли о том, что бы влезть на крышу приходили в ужас и бледнели, словно снег.

Однажды ночью я проснулся от далеких раскатов грома. В спальне окон не было, но через приоткрытую дверь я мог видеть, как стены коридора освещаются вспышками далеких молний. За вспышками, после небольшой паузы следовал грохот, будто где-то ломались могучие деревья. Ветер завывал в печных трубах, как зимой, предвещая скорый приход снегов. Свет, исходящий от молний напомнил мне цвет пера серебряного кречета, спрятанного под мшистым камнем в саду. Тут я понял, что очень хочу увидеть это перо, до зуда в руках. Прямо ничего не мог с собой поделать, так захотелось. Я тихо оделся, стараясь никого не разбудить, открыл тихо скрипнувшую дверь и выскользнул в коридор. Там я подошел к окну. Вершины окружающих гор озарялись молниями. Гроза бушевала где-то далеко, за горами. Вспышки выхватывали из темноты стены монастыря, деревья, дворовые постройки и снова погружали их в непроглядный мрак. В металлическом блеске все выглядело необычным, пугающим. После каждого сверкания мир становился еще темнее, чем был. Я со страхом подумал, что сейчас выйду за эти стены, сложенные из надежного камня, прямо в пугающий мир за окнами и поежился. Дверь во двор открылась тихо, я вспомнил, что совсем недавно брат Матео смазал ее гусиным жиром, сказав, что в ее истошном скрипе ему слышатся голоса невинно убиенных Иродом детей. Голосов я ни разу не слышал, но раньше скрипела дверь действительно невыносимо. Мысленно поблагодарив Матео за труд, я уже было направился к грозно темнеющим деревьям сада, как мое внимание приковала к себе черная фигура на крыше церкви. Я видел ее всего лишь мгновение, когда небо было озарено молнией. От страха ноги мои ослабли, я захотел закричать и не смог, как если бы кто-то сдавил мне клещами горло. Черная фигура так и стояла перед моим мысленным взором. Кто это был? Дьявол, что сбросил ремесленника или кто-то из его слуг? Я почувствовал, как немеет кожа на лице, как это бывает в самые лютые морозы. Волосы зашевелились будто тысячи муравьев забегали меж ними. С ужасом дожидался я следующего сполоха, чувствуя, что сейчас умру от ожидания. Когда снова небо осветилось, на храме уже никого не было.

— Показалось, — с облегчение прошептал я, хотя в глубине души так и не смог поверить, что все это мне привиделось. Мне пришлось заставить себя сделать это, хотя бы только для того, чтобы не сойти с ума.

Даже после пережитого страха, я не смог вернуться обратно, не увидев пера. Монастырский сад нельзя назвать большим, но я умудрился немного поплутать, прежде чем нашел камень, укрывавший клад Мики. Я достал перо. Даже на ощупь я легко отличил его от остальных, в нем была законченность, оно было совершенно. В свете небесного огня оно горело неземным блеском, тени скользили по нему, как по клинку старинного кинжала. Я поднял его к небу. Когда небо снова озарилось, перо вспыхнуло синим огнем, как факел. Мне пришлось закрыть глаза, такой яркой получилась вспышка. Насытившись зрелищем, я, спрятав перо, пошел в свою спальню. По дороге мне никто не встретился, если не считать, что один раз мне почудилась маленькая фигура с белой бородой, мелькнувшая среди деревьев. Я приписал это последствиям вспышки и снова постарался не придавать значения.

Наутро меня разбудил встревоженный гул голосов. Каким-то образом братия с первыми лучами зари проведала про вставленное стекло. Никаких версий, похожих на правду выдвинуто не было, слишком много странного произошло за последнее время. В ход снова пошли демоны и ангелы, на большее ни у кого фантазии не хватало. Я побоялся рассказывать про увиденное ночью (или о том, что мне привиделось), они непременно подняли бы меня на смех. Взрослые никогда не доверяют детям, а между тем мне было уже целых двенадцать лет.

Появление стекла в этом злополучном окне вызвало новую бурю слухов за стенами монастыря. Сплетен снова было великое множество, но все склонялись к тому, что хозяйничать в такую ночь могли только слуги антихриста, хотя при этом никто не мог объяснить, зачем им понадобилось оказывать церкви такие услуги. Клубок домыслов затягивался все более.

Несколько дней я ходил, мучимый желанием рассказать кому-нибудь о своих видениях. Братии, как я уже говорил, я говорить не мог, Мика бы просто не понял меня. Оставался только отец-настоятель, но я никак не мог решиться подойти к нему с такими странными россказнями. От этих терзаний меня отвлек блаженный. Как-то раз, с комичным выражением таинственности на лице, он потащил меня за собой, бормоча уже привычное:

— Тебе покажу, только тебе. Смотри, никому.

Сколько же удивительного мог знать этот маленький человечек, глядящий там, где другие ничего не видят, не спящий, когда все спят и слышащий то, на что другие не обращают внимание.

Я подумал, что он снова хочет показать мне перо, но он потащил меня несколько в другую сторону, не к саду, а к церкви. Взявшись обеими руками за ручку тяжелых дверей, он с трудом их открыл и жестом пригласил меня войти внутрь. Я несколько замешкался, что бы перекреститься у входа (Мику, кстати, так и не приучили креститься вообще, несмотря на дружные старания всей братии. Отец-настоятель смотрел на эти усилия совершенно равнодушно, видимо считая это пустым занятием, и только улыбался своей загадочной улыбкой).

— Ну быстрее же, увалень, — торопил меня блаженный.

Я ничего не возразил на «увальня», как-то разучившись обижаться на Мику, хотя никому другому бы этого так не оставил. Когда я вошел внутрь, блаженный, напоминая маленькую седую ищейку, склонившись к полу, что-то высматривал на плитах.

— Вот, вот, смотри, — растягивая слова, словно наслаждаясь ими, произнес он и указал пальцем прямо перед собой вниз. Я присмотрелся, но ничего, кроме мешанины каменных линий не обнаружил. Мика по выражению моего лица поняв, что я не понимаю, о чем идет речь, раздраженно воскликнул:

— Слепой! Совсем слепой. Смотри, лицо. Вот глаза, вот рот, волосы. Ну?

Я проследил за движениями его руки, рисующей нечто на полу и вправду обнаружил лицо женщины. Красивое, правильное лицо с большими глазами, поставленное несколько вполоборота к нам. Ее волосы были убраны сеткой, как у богатых синьор, воротник платья не скрывал изящной шеи красавицы. Что самое удивительное, рядом виднелась хитрая мордочка маленького зверька, напоминающего горностая. Тогда было модно держать в домах ручных горностаев, хотя они могли порой сильно укусить своего хозяина. Полуоткрытая пасть зверька была полна мелких острых зубов, находящихся в опасной близости от горла женщины.

Конечно же многие детали этой картины мне могла дорисовать неуемная детская фантазия, разгоряченная неожиданной находкой. Не в силах спокойно пережить нахлынувшей на меня радости, я совершенно забыл, где нахожусь и в восхищении издал один из тех диких кличей, что я перенял у деревенских шалопаев за время бродяжничества. Издав вопль, я тут же осекся, так как в храм входил отец-настоятель.

— Подойди, сын мой, — голос его был тих и мягок.

Понурив голову, в совершенном смущении я подошел к нему, на ходу соображая, стоит ли говорить о находке и причине моего крика. Он положил мне руку на плечо и вывел на улицу. Здесь сияло солнце, день был чист и морозен. Прозрачный воздух немного звенел в тишине. Он не задал мне ни единого вопроса, а лишь произнес глядя куда-то в сторону неба и снежных гор:

— В храме каждое твое слово доходит до Господа гораздо быстрее, чем где бы то ни было. Поэтому мы и молимся здесь. Это не значит, что ты не можешь молиться в келье, во дворе, или просто в поле, но здесь все помогает тебе приблизиться к Всевышнему. А поэтому и произносить здесь надо только слова молитв или же то, что ты хочешь сказать ему более всего. Все, что говорится, должно произноситься с благоговением и от всего сердца.

Я заливался краской, совсем, как Мика. Особенно меня смущало то, что он не смотрел на меня, как будто я не был достоин даже взгляда.

— Я могу надеяться, что ты понял меня?

Я кивнул.

— Мне очень приятно, что тебе все ясно, — он наконец опустил свои стальные глаза и вгляделся мне в лицо. Он совсем не сердился.

Я понял это и очень обрадовался. Я заулыбался, как блаженный и вдруг ни с того, ни с сего брякнул:

— Отец-настоятель, правду говорят, что стекольщика с храма демон скинул?

Я даже сам не понял, как у меня это вырвалось. Большей глупости, как болтать при таком хорошем человеке о всяких досужих сплетнях, трудно было придумать. До меня дошел весь смысл моего недалекого суждения и я покраснел еще пуще прежнего. Такое можно было сказать какой-нибудь торговке на рынке, но здесь… Мне даже показалось, что в воздухе запахло гарью, будто мои уши сгорали от стыда за своего хозяина. Я смешался ужасно и попытался исправиться:

— Ну, то есть, болтают всякое… Но я совсем не верю в эти глупости… Болтают…

Он вдруг засмеялся и переспросил:

— Что, правда не веришь?

Я что было сил замотал головой.

— Совсем, совсем не верю. Даже на муравьиный глаз.

— На какой глаз?

— На муравьиный… Тот, что у муравьев…

Он снова засмеялся и хитро глянул на меня. Потом посерьезнел.

— Вообще-то, знаешь, люди склонны верить в плохое больше, чем в хорошее. К сожаленью. Так гораздо легче. Не очень понятно? — он вроде даже погрустнел.

Я отрицательно покачал головой, чувствуя себя рядом с ним маленьким и глупым.

— Не бойся, это даже хорошо, что ты не понимаешь этого, когда поймешь, станет гораздо хуже. Тогда ты станешь взрослым.

Нет, что-то я конечно понял. Люди далеко не всегда нравились мне, как, например, те два урода в деревне. Я бы и сейчас не раздумывая огрел любого из них дубиной. Но, чтобы все больше верили в плохое? Нет, я так не думал.

После общения с отцом-настоятелем во рту снова остался железистый привкус горного ручья, холодного, так, что зубы стынут.

— Это все, что ты хотел узнать?

Я на секунду замялся, не рассказать ли мне об увиденном ночью, но потом понял, что это будет позор еще почище, чем после первого вопроса, и не стал ничего спрашивать.

— Нет, больше ничего.

— Тогда ты можешь идти.

Я глянул на него и мне показалось, что он ждет от меня еще чего-то, будто знает о том, что меня мучает.

— Глупости, ничего он не знает. Неоткуда ему знать, — подумал я.

Мика ждал меня у входа в сад, прячась за кустами колючего терновника. Его глаза тревожно ощупали меня.

— Отругал?

— Нет, — я помотал головой. — Он все-таки странный какой-то.

Мика, не расслышав последних слов, заулыбался.

— Он никогда не ругается. Он хороший. И ничего не боится. Он стекло вставил.

— Какое стекло?

— Обычное стекло, которое разбилось.

— В храме?

— Конечно в храме, больше нигде стекол не били.

— Мика, ты врешь. Этого быть не может.

Мика приподнялся на цыпочки, приблизил ко мне свое белобородое лицо.

— Я ни-ко-гда не вру, — произнес по слогам, словно боясь, что я не разберу. — Ни-ко-гда.

И помахал перед моим носом пальцем.

— Хорошо, хорошо, но ты откуда знаешь?

— Я видел. Он взял лестницу. Топ-топ. Залез наверх. Вставил стекло. Топ-топ. Слез вниз. Понятно?

Блаженный смешно переваливался, показывая, как настоятель лазил по лестнице. Я чуть с ума не сошел от радости. Сколько мучений принесло мне то злополучное видение. Сколько раз, когда я проходил по темному двору, мне мерещилась черная фигура в развевающемся плаще. Ночью, я боялся открывать до рассвета глаза, чтобы невзначай не увидеть над собой призрак. А теперь выясняется, что это был всего лишь отец-настоятель, которому надоела трусость ремесленников и братии, и он, выбрав ночь потемнее, сам все сделал. А оставил это втайне, потому, что неприлично человеку его сана лазить по крышам, хотя бы это была даже и храмовая крыша.

Жизнь шла своим чередом и ничего особенного не происходило, если не считать того, что мы с Микой продолжали искать и иногда находить лица людей в плитах храма. Те фигурки, что я находил раньше были ущербны и в них всегда чего-то не хватало. Теперь же дело обстояло иначе, мы искала долго и тщательно, но зато все, что находили было без изъянов и уродств. Мы находили изображения всего, что угодно: животных, домов, птиц, деревьев, лодок, колесниц… Но больше всего мы с блаженным радовались, когда находили лица людей. Год за годом, мы накопили их такое множество, что иногда даже узнавали в одном из них кого-нибудь из братии. Очень долго смеялись, обнаружив брата Матео, изображенного с таким комическим мастерством, что вряд ли кому-нибудь из людей удалось бы что-то подобное. Даже здесь, в камне Матео, казалось, продолжал оглядываться вокруг в поисках своей полосатой Томазины, не забралась ли она снова на какое-нибудь дерево. Я пожалел, что мы дали клятву никому не показывать эти каменные рисунки. Уж очень смешной Матео здесь был. Со временем мы нашли всех, кого знали, кроме отца-настоятеля и Мики. Даже мое изображение отыскалось между двумя скамьями, на которые садятся во время службы. Там на моем лице уже пробивалась борода, наверное, я был изображен юношей.

Так прошло несколько лет. Солнце по утрам по-прежнему окрашивало снежные вершины гор оттенками алого цвета. Приходили и уходили зимние ветра. В свой срок в долинах созревали пшеница и виноград. Осенью крестьяне окрестных деревень привозили в монастырь хлеб и вино, заваливали наши обширные кладовые овощами, зерном, тушами телят и овец, битой птицей.

Я к тому времени подрос и искоса поглядывал на время от времени появляющихся у нас крестьянских девушек в простых грубых платьях. Замечая мои взгляды, они прыскали от смеха в ладошки и перешептывались, показывая на меня пальцами. Я внутренне смущался, что был замечен, но вида не показывал, и лишь скорчив презрительную гримаску, что мол взять с глупых, спешил укрыться от насмешек. Но девушки появлялись у нас редко, а потому я так и не смог разобраться в своем отношении к этим странным существам. Тем не менее такие встречи я вспоминал потом долгое время, смутно чувствуя, здесь все не так просто. Природа, невзирая на строгий монастырский устав, пробивалась в снах и мечтах.

Вскоре у меня появился пушек над верхней губой, а на бороде стали пробиваться первые жесткие волоски. Я становился все больше похож на свое каменное изображение. Кстати, я обнаружил, что увидеть его можно не всякий день, а только когда солнце начинает клониться к закату и лучи от него, пробиваясь сквозь узорчатые окна, окрашивают пол чуть красноватым цветом. В остальное время на полу были видны просто переплетения черных, коричневых и беловатых ручейков застывшего каменного потока.

— Как странно, — размышлял я, — как много случайностей должно произойти, чтобы здесь появилось мое лицо. Нужно, чтобы наклон горы, по которому текла лава был именно таким и никаким другим, чтобы в лаве смешались именно такие минералы, чтобы все это застыло именно в тот момент, когда это необходимо, чтобы этот кусок камня вырезали древние каменотесы и отшлифовав, убрали все лишнее, чтобы каменную плиту положили именно в это место, чтобы солнце падало именно под этим углом… А сколько других, более мелких, не менее важных условий совпало. Насколько все это сложно и интересно. Но с другой стороны, не менее удивительно, что я это именно я. Ведь родись я на неделю позже, я был бы уже под покровительством Юпитера, в то время, как сейчас мой покровитель — Плутон. Случись такое, у меня верно был бы совсем другой характер и судьба.

Последние несколько лет я довольно много времени проводил с братом Луиджи, наши совместные скитания все же сблизили нас. Я часами просиживал в его алхимической лаборатории между реторт, рогов единорога, книгами по кабалистике, ступками для измельчения минералов, какими-то камнями, кусками деревьев, привезенными будто бы из Африки. Особенно мне нравились куски янтаря, или по-гречески электрона. Внутри него можно было разглядеть мелких мушек, запаянных в удивительном камне. Я много читал, понемногу узнавая астрономию, алхимию, математику, историю. Отец-настоятель не жалел денег на покупку книг и библиотека нашего монастыря считалась одной из лучших в Италии. Впрочем, все это казалось мне каким-то неживым, в лаборатории было темно, воздух был спертым и вечно пропитан какими-то удушливыми испарениями, принюхиваясь к которым я морщился, а Луиджи, с лихорадочным блеском в глазах, говорил, что недолго уже осталось ждать, скоро он получит философский камень, и тогда у отца-настоятеля пропадет охота ругать его за промотанные деньги.

— По-моему ты ерундой занимаешься. Отец-настоятель давно уж забыл про те деньги и простил тебя, — говорил я ему.

— Мал ты еще, указывать мне, — говорил он, делая вид, что хочет стукнуть меня по голове рогом единорога.

— Нет, нет, именно ерундой, — я отбегал от него и становился по другую сторону стола. — Нет бы крылья выдумать, чтобы полететь можно было и сверху весь мир увидеть. Вот это было б дело, а он золото добывают. Золото любой рудокоп добывать может, а вот летать никто.

Он на секунду задумывался, но потом, тряхнув головой возвращался к своему камню.

— Ты мог бы стать самым великим изобретателем в истории, — искушал я его, но видно лавры славы не прельщали его и мои слова пропадали впустую.

Из его реторт лезла какая-то желтая гадость, и я продолжал:

— Луиджи, представляешь, мы могли бы на крыльях долететь до самого Рима за один день, а может и того меньше. Тебя бы представили Папе и он вероятно пожаловал бы тебе какой-нибудь монастырь, чтобы вознаградить тебя за твои труды.

— Как бы нас обоих костром не вознаградили за ересь. Тебя за то, что ты болтаешь, а меня за то, что слушаю твои бредни, — ворчал Луиджи, но по его лицу было заметно, что идея начинает его интересовать. Это предавало мне духа.

— Или нет, зачем нам Папа, мы бы отправились снова странствовать, но теперь уже на крыльях, взяли бы святых мощей и в путь. Представляешь, летали бы целыми днями, как архангелы и ни о чем не заботились, а надоест, спускались бы вниз, продавали бы что-нибудь, покупали бы хлеба, вина, — я украдкой поглядывал на него.

— Да вино — это хорошо, — бормотал алхимик, не отрываясь от реторты с теперь уже зеленой гадостью. Гадость булькала, а монах смотрел на эти дела с неослабевающим интересом.

— Полетели бы в дальние страны, где люди не знают Христа, проповедовали бы христианскую веру. Луиджи, ну разве не замечательно? Бросай ты свой камень, займись крыльями.

Я дергал его за рукав, реторта, которую он держал над огнем наклонялось и ее содержимое выплескивалось на стол. С воплем Луиджи бросал опыт и пинками выгонял меня вон.

— Только появись еще раз здесь, уши оторву и скормлю свиньям! Понял ты, песьеголовец?

Впрочем эти угрозы, как и раньше ничего не значили, и уже через полчаса он мог сам найти меня и с восторгом утащить в лабораторию, чтобы показать, какой дивный осадок выпал при смешивании сурьмы и «базиликового настоя» (к слову говоря в этом настое базилик не употреблялся вообще, а назывался он так только из-за схожего запаха). Осадок выглядел серым и неинтересным.

— Луиджи, занялся бы ты лучше крыльями.

— Вон отсюда! — он не мог простить пренебрежительного отношения к своей восхитительной алхимии.

Меж тем, среди его чертежей стали встречаться изображения конструкций, походящих на крылья. Мои семена упали на благодатную почву пытливого разума алхимика и бродяги. То, что он отчаянный любитель путешествий, мне стало понятно еще в ходенаших странствий. Он иногда мечтательно говорил:

— Вот так ходил бы и ходил всю жизнь. Как вечный жид.

Неудивительно, что вся прелесть затеи с крыльями, вскоре стала для него очевидна. Чертежи пока были очень приблизительные, он много стирал, перерисовывал. Я не подавал вида, что замечаю его старания, зная, что моих подсказок больше не потребуется. Делу дан ход, и теперь брат мой не успокоится, пока однажды не поднимется в небо. В его лаборатории вонять стало значительно меньше, значит крылья вытесняли из его головы философский камень. Иногда, впрочем, я не мог удержаться от колкостей:

— Ну, слава Богу, хоть пахнуть стал лучше.

Он делал вид, что не понимает, о чем идет речь.

Однажды, в отсутствие Луиджи, я нашел у него на полке, закрытый тряпками, макет из прутиков и пергамента. Крылья были тоненькие, я держал их осторожно, боясь повредить. Они были немного выпуклыми, наверное для того, чтобы лучше держаться в воздухе. Я поднял их над головой и немного провел в воздухе, представляя, как бы они могли выглядеть в полете. Получалось очень красиво. За этим замечательным занятием я и был пойман Луиджи с поличным. Немедленно начались вопли и стенания.

— Пустили козла в огород! Все сразу лапать, все хватать своими сальными руками. Ты их, наверное, не мыл после свинарника, а уже хватаешь чужие вещи.

Единственное, в чем он изменился, так это в том, что теперь он уже не рисковал бить меня палкой. Я был ростом с него, и он побаивался, что подобное обращение может кончиться для него плачевно. Зря, впрочем, опасался, я никогда не поднял бы на него руку. Я постарался ответить как можно вежливее.

— Вы снова правы, брат мой, как всегда правы. Никогда не понимал людей, убивающими свое время столь пустым занятием, как мытье рук. Хватать чужие вещи гораздо более приятное времяпрепровождение.

— Опять начал плести невесть что…

Покачивая крыльями я спросил.

— Что, многоученый брат мой, означает сия странная конструкция?

— Эта конструкция, как, впрочем, и все остальные, здесь присутствующие, для вас, мой недалекий друг, означают только то, — он неожиданно заорал, — что нечего здесь все хватать и трогать! Еще это означает, — он продолжал разоряться, — что если такое повториться, то кое-кого отсюда выгонят пинками, как нашкодившего кота!

На этом, я, довольный ходом развития событий, удалился. Работа шла, мысль моего ученого друга работала в нужном направлении, я мог быть спокоен. Конечно же, Луиджи смущало то, что его мысль пошла на поводу у столь неразумного существа, как я. Этим и объяснялась нервная реакция на мое обнаружение макета. Он без сомнения понимал, что если он собирался довести дело до конца, то эта его тайна все равно открылась бы, но так или иначе, ничего не смог с собой поделать.

Мы с Микой тем временем продолжали наши поиски и находили все больше интересного. Нам попадались не только отдельные фигуры, но и целые сцены. Я видел, как львы с пышными гривами далеко, в Африке терзают полосатых лошадей. Видел плывущих под водой морских змеев, таких страшных в своем гневе, что могут обвиться вокруг корабля и раздавить его в смертоносных кольцах. Видел, как стаи перелетных птиц летят над бурными волнами, чтобы достичь неведомых земель по ту сторону воды. Нашли мы сцену, где ахейцы идут на штурм Трои. Впереди идет Ахилл, гордый, сильный и одинокий в своей силе. На высоких стенах Трои стоят жители города и среди них Елена Прекрасная, красивейшая из всех женщин, когда-либо живших на земле. Я увидел, как легионы Цезаря сокрушают непокорных галлов, а они падают под ноги победителей, но не просят о пощаде, а только презрительно кривятся, давимые тяжелой поступью великого Рима. Были здесь и странные машины с сидящими в них людьми. Были воины в странных одеждах, поливающие врагов жидким огнем. Были и полчища железной саранчи, о которой говорится в Апокалипсисе, и блудница, сидящая на семиглавом драконе, и три всадника на белом, красном и черном конях. Их лик был так ужасен, что меня, когда я глядел на них, охватывал великий страх и я старался держаться подальше от этого места. Нашли мы здесь и семь светочей, и падающую звезду Полынь, и много еще такого, что не смогли ни понять, ни осмыслить.

Все чаще я возвращался к размышлениям о случайностях, или о том, что принято так называть. Что же это такое — случайность? Поскольку ничего не может произойти просто так, без соответствующей на то воли Божьей, то значит ли это, что сумма всех случайностей, происходящих во Вселенной, и есть сам Бог? Значит, если ухитриться увидеть все случайности, происходящие в мире разом, то можно увидеть самого Бога? Ход моих мыслей пугал меня самого. Было в них что-то невыносимо приятное, а в то же время не покидало ощущение, что заглядываешь в бездонную пропасть, откуда тянет адским холодом, по сравнению с которым горные ледники горячи, как июльский песок у реки. Но это парение над бездной только усиливало восторг.

Однажды случилось очень неприятное происшествие. Я возвращался из похода в долину, куда меня отправил Луиджи за песком. Песчаные разработки были довольно далеко и на дорогу туда и обратно у меня ушло почти полдня. Еще издали было заметно, что в монастыре что-то произошло. Братия толпилась у входа в лабораторию и тревожно переговаривалась. На правах друга Луиджи я протиснулся к входу и был тут же оттеснен процессией, выносившей тело алхимика. Он был бледен, как труп, но по счастью сходство только этим и ограничивалось. Дыхание его, хоть и слабое, с легким свистом выходило из горла.

— Что с ним, — спросил я у брата Матео, несшего голову несчастного.

— Свинцом надышался.

— Каким свинцом, он же бросил заниматься философским камнем… — сказал я и тут же осекся, не желая выдавать, чем на самом деле был занят мой пострадавший друг.

— Почем я знаю, каким? Помог бы лучше.

Луиджи отнесли в его келью и принялись ждать, когда он придет в себя. Меня оставили сиделкой на первую ночь. Отец-настоятель приказал выдать мне кувшин молока, наказав, что когда больной придет в себя, его необходимо поить молоком, несмотря на то, что дело было в пост перед Рождеством.

— Иначе ему будет хуже, — объяснил он, — а этот грех я возьму на себя.

Я сидел у постели больного и молился, глядя на осунувшееся и сероватое в дрожащем свете жирового светильника, лицо:

— Господи, спаси его. И зачем он только полез за этим философским камнем? Ему и золото ведь не нужно. Спаси его, он добрый.

Меня очень пугала мысль, что Луиджи может умереть. Я обращался ко всем святым, кто только мог помочь в излечении. Под утро меня сморил сон и я спокойно и безмятежно уснул на столе уронив голову на руки. Проснулся я оттого, что в келье кто-то негромко говорил глуховатым голосом, временами сбиваясь на хриплый шепот. За окном занимался рассвет, стены заливал красный свет. Светильник весь выгорел и давно потух, вокруг был алый сумрак цвета разведенной крови.

— …за Ним следовали двое слепых и кричали: помилуй нас Иисус, сын Давидов! Когда же Он пришел в дом, слепые приступили к Нему. И говорит им Иисус, веруете ли вы, что Я могу это сделать? Они говорят Ему: ей, Господи! Тогда он коснулся глаз их и сказал: по вере вашей да будет Вам. И открылись глаза их…

Луиджи замолк. Все это он проговорил не открывая глаз и, видимо, не приходя в себя. Я сидел завороженный происшедшим, мне казалось, что отзвуки голоса все еще висят в воздухе, как дым. На память мне почему-то пришла слепая собака из деревни. Подумалось, что Луиджи для нее был все равно, что Христос для слепых. Мысль показалась еретической и мне стало совсем не по себе. Больной лежал без движения и лишь хриплое дыхание говорило, что он еще жив.

Дверь тихонько пискнула, отворяясь — на смену мне пришел брат Иранио.

— Иди поспи, а то устал, наверное, — как всегда громко произнес он.

— Потише болтай, — приблизив губы к его уху проговорил я и потихоньку добавил, — Глухая тетеря.

К вечеру этого дня Луиджи пришел в себя, его напоили молоком и он снова уснул. Понемногу он начал выздоравливать. К сожалению, перенесенное отравление сказалось на его голове. Иногда, посреди разговора или какого другого дела он замирал, взгляд его стекленел, как у припадочного. В таком состоянии он мог простоять несколько минут. Потом приходил в себя и вел, как ни в чем не бывало. Случалось, в такие периоды столбняка, он начинал на память читать что-нибудь из Библии. Кроме того, отравление подорвало его здоровье — от малейшего сквозняка он мог простудиться, от любого шума вздрагивал и испуганно оглядывался с жалким выражением на лице. Болел Луиджи теперь чуть не неделями, кашляя и жалуясь на головные боли.

Своего дела с крыльями, к моей радости, он не оставил. Даже наоборот, взялся за него с пущей ревностью.

— Пес с ним, с золотом, дьявольское искушение. Это меня Бог наказал за жадность. Ну ничего, впредь наука будет. Теперь делом займусь, полечу ангелом по небу. Всю землю с высоты увижу. Буду летать, песни петь и вниз любоваться. Узнаю, какова сверху земля наша.

Поскольку сам он уже многого делать не мог, то просил меня помогать ему в постройке крыльев. Собственно, по его замыслу это были не совсем крылья. На них нельзя было подняться в воздух с земли, ими нельзя было махать, а можно было только лишь броситься вниз с ними с высокого утеса или обрыва и парить, как это делают орлы или соколы, высматривая добычу. Конечно, это было не совсем то, о чем я мечтал, но все равно это был полет. Да и в конце концов, это же только начало, потом можно будет и другие крылья выдумать, получше, чтобы и взлетать и махать можно было.

Когда дело дошло до построения не макетов, а настоящей конструкции, история естественно выплыла наружу. Весь монастырь прознал, чем занялся умник Луиджи и его ученик. Братия разделилась на две половины. Одна считали, что раз человеку не дано летать, то и посягать на это право было бы богохульством и ересью, другие же резонно им возражали, что если так рассуждать, то люди бы и колеса не выдумали. Рассудил спор, как всегда отец-настоятель, сказав, что все, что делается с любовью к Богу и людям, может, и даже должно быть сделано.

— Ну, если они с любовью… — сказали скептики и угомонились.

Хотя никаких споров больше не предвиделось, всю работу, которую можно было сделать в лаборатории, мы делали именно там. Луиджи побаивался насмешек и недоверия. В монастырский двор наша конструкция была вынесена только перед окончательной сборкой. До этого мы напилили палок необходимых размеров, вырезали из кожи заготовки, которые предстояло натянуть на деревянный каркас, просмолили веревки, чтобы собрать крылья воедино. Поглазеть на процесс сборки явились все, даже последний мальчик, разгребавший навоз в конюшне, и тот пришел увидеть, что за чудо делают сумасшедший после болезни монах с послушником. Луиджи скрипел зубами, поскольку не любил быть предметом праздного любопытства, видимо, потому, что сам он редко бездельничал, чаще делал свои опыты или читал книги.

Через три дня крылья были собраны и готовы к полету. Представляли они из себя довольно хитрую конструкцию, сделанную по подобию и на основе изучения крыльев орлов и разных других, склонных к парению птиц. Чтобы полететь, предстояло разбежаться, броситься откуда-нибудь с высокого места вроде обрыва и положить ноги на специальную перекладину. В полете все это сооружение должно было напоминать чудовищную птаху, держащую в когтях человека.

— Слухи поползут про новые явления дьявола в монастыре!.. — озабоченно подумал я, но радость оттого, что возможно в самом ближайшем будущем я полечу, затмевала все тревоги и волнения. Радость от возможности летать бабочкой или серебряным соколом в поднебесье пересиливало все. Чувство отрыва от тяжких пут, держащих нас внизу, сводило с ума и будило по ночам радостной дрожью, от которой что-то обрывается в груди, холодели пальцы, а голова становилась чистой и ясной, как морозное солнечное утро у подножия горы святого Иоанна. Я не мог дождаться, когда последние конструкции каркаса будут связаны воедино. После того, как это все же произошло, Луиджи три дня ходил вокруг крыльев и все ощупывал, а местами даже переделывал. Выглядел он не совсем хорошо, видимо вся эта суета не проходила для него даром. Вечерами он долго не ложился спать, рисуя и изменяя детали крыльев. Когда я думал, что дело уже сделано, он заявил, что кожа никуда не годится и в итоге мы еще неделю выкраивали из кожи лопасти. Я подумал, что я не доживу до конца этого действа. Ночь перед полетом я не мог заснуть, торопя рассвет и прося Господа ускорить ход времени, чтобы скорее минула ночь.

Накануне дня полета Луиджи заявил, что он, как конструктор, хочет сам опробовать свое изобретение и никому не позволит заменить его.

— Ты же нездоров, — пытался вразумить его я, — разобьешься еще, не дай Бог.

— Нет, нет. И слушать не хочу. Я крылья создал, я и первым из людей крылатым стану. Увижу мир так, как его одни птицы, ангелы да Господь Бог видят. Погляжу оттуда откуда льется свет и воды небесные.

И перекрестился, с торжеством человека наконец решившегося на отчаянный, почти смертельный шаг. Спорить было бесполезно. В глазах его появился нездоровый блеск, кожа на лице покрылась лихорадочным румянцем. Вылет был запланирован на рассвете. Мы решили заранее перетащить изобретение Луиджи к обрыву, что находился неподалеку от монастыря, и куда в свое время выкинули тело злополучного серебряного сокола. С обрыва открывался чудесный вид на ледяное спокойствие пика святого Иоанна.

Когда утро окрасило пурпуром склоны гор, я выскочил из кельи и бросился в лабораторию, где оставался ночевать мой ученый брат. К моему несказанному удивлению он был уже возле крыльев, но не бодрствовал, а спал, прислонившись спиной к перекладине крыла. Над обрывом дул пронзительный холодный ветер, завывая, как стая бездомных псов.

— Уже утро, — сказал он, когда я коснулся его плеча. Он был бледен и собран. Руки подрагивали, но на лице была написана такая решимость осуществить задуманное, что я не решился снова заводить разговор о его здоровье, хотя меня не покидало ощущение, что сейчас с ним случится один из тех припадков, что бывали в последнее время.

— Ты давно здесь? — спросил я.

— Я никуда и не уходил, — последовал ответ.

— Ты сума сошел, ослабеешь от усталости, еще припадок случится. Да и теперь ты наверняка простудился, холод-то какой…

— Не болтай.

Презрительная ухмылка была мне ответом. Доброго и немного беспутного Луиджи было не узнать. Сейчас он походил на стрелу положенную на натянутую до звона тетиву. Лицо его заострилось и монах оттого стал еще более похожим на стрелу. Он постучал по черной, туго натянутой коже крыла, удовлетворенно кивнул.

Со стороны монастыря приближалась проснувшаяся братия во главе с отцом-настоятелем. Ему, видимо, тоже не понравился вид Луиджи, потому что едва приблизившись, он спросил:

— Готов ли ты к исполнению задуманного, сын мой?

— Да, отец.

Затем последовало благословение, которое Луиджи принял с суровым спокойствием. Он поцеловал руку, поднялся с колен и направился к крыльям. Приподняв их над землей, он немного неуклюже побежал к краю обрыва и рухнул вниз. Мы закричали от ужаса, думая, что только что лишились нашего брата, и в этот миг он появился из пропасти и понесся по воздуху прямо на нас. От увиденного волосы зашевелились у меня на голове. Луиджи, с лицом цвета алебастра и остекленелыми глазами, летел, поднимаясь на черных, как вороново перо крыльях все выше. С ним снова случился припадок. Я видел его посиневшие пальцы, впившиеся в перекладину, невидящий взор и решил, что через мгновение он упадет вниз и неминуемо разобьется. Однако припадок не только не мешал, но вероятно даже каким-то невообразимым образом помогал монаху управляться с крыльями. Выглядело все это так, словно Луиджи с детства только тем и занимался, что летал на кожаных крыльях, а не молился и копался в пыльных книгах. Страшное это было зрелище, я увидел, что большинство из стоящих рядом братьев перекрестились и побледнели, будто увидели разом все полчища Сатаны, наступающие на них.

Меж тем, безумец, похожий на гигантскую летучую мышь, принялся описывать над нами круги, то улетая к бездне, то снова возвращаясь. Когда первый испуг спал, мы услышали, что Луиджи что-то говорит, как это часто с ним бывало во время приступов.

— … когда надлежало ей идти, ее научили просить у отца ее поле, и она сошла с осла.

Он завершил полукруг над нами и снова полетел над пропастью. Было видно, что он продолжает говорить, но ветер относил его слова. Когда же он снова полетел над нами, мы услышали следующее:

— … она сказала, дай мне благословение; ты дал мне землю полуденную, дай мне и источники вод. И дал он ей источники верхние и источники нижние.

В остекленелом упоении он летал и кричал:

— … источники верхние и источники нижние!.. И дал он ей … источники верхние!..

Я стоял рядом с отцом-настоятелем, который был еще белее сумасшедшего крылатого Луиджи. Над обрывом стояла мертвая тишина, прерываемая только возгласами безумца да погребальным воем ветра.

— Книга Иисуса Навина, — прошептал отец-настоятель.

Я не знаю, сколько кругов было сделано нашим крылатым собратом, но когда мне показалось, что разум покидает меня, он сделал широкий разворот и направился в сторону пика Св. Иоанна. Позади нас без чувств упал брат Матео. Он всегда был слабым и чувствительным. Хотя и все остальные тоже выглядели так, как будто сейчас грохнутся в обморок. Вдали черной точкой исчез за перевалом возле пика сумасшедший брат Луиджи. Поддерживая под руки пришедшего в себя, но очень ослабевшего Матео, мы отправились домой. Настроение у всех было подавленное. Мы стали свидетелями чего-то нечеловеческого, ужасного по своей сути, чего не могли осознать. Отец-настоятель тоже выглядел плохо, его обычно пронзительные глаза посерели, походка стала сбивчивой и неровной.

Едва мы пришли в монастырь, как отец-настоятель собрал нас в трапезной, чтобы сообщить, что на поиски Луиджи немедленно должны пойти несколько групп. Я с готовностью вскочил, остальные помедлили, но в итоге нас набралось что-то около десяти человек.

— Вполне достаточно, — кивнул он. — Брат Иранио, выдайте им еды на два дня, вина, веревки и теплую одежду.

Иранио, состоявший кастеляном, выдал все необходимое. Не мешкая, мы отправились в путь. До перевала, за которым исчез сумасшедший монах идти пришлось почти полдня, хотя казалось, что находится он совсем недалеко. Троп не было, приходилось идти сквозь нехоженые снега. Хорошо, что накануне была оттепель, потом сильно подморозило и снег покрылся прочной коркой, по которой можно было спокойно передвигаться, но иногда кто-нибудь все же проваливался по пояс и тогда нам приходилось вместе вытаскивать его. Далеко после полудня мы поднялись на перевал. Отсюда, с высоты нигде не было видно следов нашего пропавшего брата. На расстоянии еще полудня пути виднелись другие перевалы, за которыми он вполне мог оказаться. Один Бог знает, куда его могли унести его крылья. Я уже горько сожалел о происшедшем и проклинал себя за свою сумасбродную идею. Оглядев склон, стоящей перед нами вершины Св. Иоанна подал голос брат Матео:

— Смотрите, видите, там на склонах снег лежит не везде. Вполне может быть, что где — то на этих проплешинах и лежит Луиджи.

Все охотно согласились, но для начала предложили подкрепиться. После обеда с вином, наша команда повеселела, послышались разговоры вполголоса.

Идти снова пришлось по нехоженым снегам, только проваливаться мы стали гораздо чаще. Тем не менее, через пару часов переход был завершен, мы вышли к ближайшему чистому месту. Следов Луиджи снова нигде не было видно. Матео, как старший, предложил разделиться и начать поиски сразу по нескольким направлениям, чтобы дело шло быстрее, так как дело шло к вечеру и скоро стало бы совсем темно.

Мне достался довольно большой открытый участок, покрытый валунами и языками ледника, спускающегося с самой вершины. Искать было сложно, я скользил по льду, дважды больно упал, ударившись спиной и головой. От последнего падения в моих глазах померк и без того слабый свет немощного зимнего солнца, затянутого облаками. Я очухался, потряс головой и подумал, что не стоило расходиться по одиночке, так чего доброго можно потерять кого-нибудь еще в таких опасных местах. Внимание мое привлек участок рядом с отвесной стеной, особенно сильно загроможденный камнями. Стена была покрыта льдом, который плавно спускался на ровное место. Здесь меня ждало самое ужасное зрелище из тех, что я видел до сих пор. Когда я оказался на этом участке и взглянул под ноги, взору моему предстала картина, от которой мое сердце остановилось и отказалось биться. Луиджи лежал глубоко под прозрачным льдом, среди обломков своих черных крыльев и камней. Его лицо было бледно, рот открыт, как будто он продолжал читать Библию, пена на губах, глаза, бессмысленные и холодные, как сковавший их лед. Казалось он все еще продолжает свой полет, такой летящей вперед была его поза. От увиденного мысли мои помутились, я отшатнулся назад, споткнулся и упал. В падении почувствовал тупой удар по затылку и потерял сознание.

Дальше начинается совсем уж непонятная часть моей истории. Утром я проснулся в монастыре и обнаружил, что не помню, как там очутился. Голова сильно болела, на затылке вздулась такая огромная опухоль, что голова моя увеличилась чуть не в полтора раза. Перед глазами неотвязным видением стояло безумное лицо Луиджи, вещающего с неба. В дверь, осторожно ступая вошел Иранио и, как всегда громко, начал говорить:

— Опять меня отец настоятель в сиделки определил. То к Луиджи, то к тебе, — он помолчал секунду. — Ну перепугал ты всех.

— Чем это я перепугал? — от его шумного голоса боль усилилась, даже глаза заболели.

— Эхе, пропал куда-то, а теперь еще и спрашивает, чем это он нас перепугал?

Потом я узнал следующее. После того, как стало ясно, что Луиджи найти не удается, а темнота наступит с минуты на минуту, Матео принялся всех собирать с тем, чтобы отправляться домой в монастырь. При этом каким-то непостижимым образом, все позабыли про меня. Просто из головы у всех вылетело, как отрезало, будто и не было меня вовсе. Пришли в монастырь и только тут хватились. Отец-настоятель чуть не поседел. Два монаха в один день пропали, шутка ли. В то, что наш безумный изобретатель погиб, верить не хотели и не верили. Ночью идти все равно бесполезно, в двух шагах друг от друга пройдешь и не заметишь. Поэтому поиски решили повторить завтра. Пищи у меня было вдоволь, не зря же на два дня выдавали, одежда теплая, не пропал бы. Другое дело Луиджи, за него все сильно волновались, однако то, что тело не нашли, давало какую-то надежду. Только разошлись по кельям спать, и тут я пожаловал. Кто видел меня тогда, говорили, что смотреть страшно было: волосы в крови, ряса в крови, голова распухла, как хороший арбуз, глаза кровью налились, видно мелкие сосудики полопались. Шел шатаясь, как пьяный, непонятно вообще, как я дорогу нашел в такой темноте. Вся братия, что меня встречать вышла, благодарила Бога, что вывел меня и не дал пропасть. Когда меня отмыли от крови, накормили, то услышали о смерти Луиджи. Я подробно описал, где нашел его тело вместе с обломками крыльев, причем все сразу выразили недоумение по поводу того, что труп был найден внутри ледника. Как он вообще мог туда попасть, ведь этим льдам сотни, если не тысячи лет и лежат они чуть не с самого Всемирного Потопа.

— Ладно, — подвел черту отец-настоятель, — так это, или тебе почудилось, завтра брат Матео и другие братья, отправятся на то место, о котором ты говоришь, а там видно будет.

Я клялся, что своими глазами видел мертвого ученого.

— Хорошо, хорошо. Оставим это до завтра, посмотрим, что найдет Матео. А теперь, помолись перед сном, возблагодари Господа за чудесное спасение и ложись спать.

С тем я и лег. Утром у меня в памяти остались только кошмары, которые преследовали меня до самого моего пробуждения. Мне снилось, что мы с Микой пришли в храм, а там вместо пола — лед, за которым стоит непроглядная тьма. Мы со страхом и изумлением обошли всю церковь, но так и не нашли следов мраморного пола — один лед. Вдруг в этой черноте стало происходить какое-то движение. Мы пытались разглядеть происходящее там, но не могли — оно двигалось слишком быстро. Это движущееся тело носилось из конца в конец храма, так, что проследить за ним не было никакой возможности. Единственное, что мы смогли разглядеть, были очертания фигуры, похожей на летучую мышь. Она передвигалась бесшумно, но при каждом ее приближении, нас охватывал невыразимый страх и била дрожь, будто за шиворот нам лили холодную воду из горных ручьев, образующихся от тающих ледников. Как ни страшно нам было, мы решили все же выяснить, что это за существо.

— Я придумал, — сказал Мика и потащил меня за собой по направлению к церковным столам и скамейкам. — Надо поставить их одну на другую и тогда с высоты нам будет виднее, что там происходит и кто там летает.

— Верно, — согласился я и мы принялись за работу.

Столы были поставлены один на другой, сверху на них были водружены скамейки. Получилось очень высокое сооружение, чуть не до потолка церкви. Такое могло произойти только во сне.

— Как вавилонская башня, до самого потолка, — подумалось мне.

После этого, мы утвердились на верху и глянули вниз. На фоне непроглядного подледного мрака, носилась на черных крыльях гигантская летучая мышь. Мрак вокруг нее был столь плотен, что даже ее смоляные контуры выделялись на его фоне. Вдруг фигура перевернулась, показав нам свою изнанку и мы увидели, что это Луиджи летает на своих крыльях. Он не отрываясь смотрел на нас, отделенный толстым слоем льда, взгляд его был торжественен и неподвижен, намертво прикрепленный к нашим лицам. Он кружил вокруг основания нашей башни и делал круги все меньше и меньше. По мере его приближения нас била все более сильная дрожь и хотелось закричать. Мы попытались держаться за своды церкви, но они непостижимым образом удалились от нас ввысь. И вот Луиджи полетел под самое основание и пропал из поля зрения. Нас секунду все замерло, затем черные крылья вылетели из-под нас и с режущим свистом понеслись прочь. Башня задрожала, доски столов стали ломаться, воздух наполнился рокочущим треском, усиливаясь все более. Наше сооружение рухнуло, увлекая за собой нас. В этот момент я проснулся, мучимый головной болью и сухостью во рту.

Несмотря на слабость и легкое головокружение, ходить у меня получалось вполне нормально. К голове мне привязали тряпку, смоченную холодной водой, чтобы опухоль спала. Холод успокоил боль, мысли понемногу пришли в порядок, я смог немного поесть. За этим занятием меня застал брат Иранио. Он просунул голову внутрь кельи и затрубил своим иерихонским голосом:

— Крепкая у тебя голова и порода крепкая. Вчера еле на ногах стоял, а сегодня уже ходишь и ешь, — он выждал паузу, — Там Матео возвращается.

С тем голова его исчезла. Я в волнении вышел во двор. Даже неяркое вечернее солнце слепило после полумрака кельи. Матео тоже был уже во дворе, но никаких признаков доставленного тела я не заметил. Матео что-то объяснял отцу-настоятелю, наверное, докладывал о результатах похода. Увидев меня, отец-настоятель кивнул мне чтобы я подошел.

— Матео ничего не нашел, — несколько виновато, как мне показалось, произнес он.

Я заново описал то место, где видел тело: западный склон горы, открытая площадка, сильно загроможденная камнями, отвесная стена, язык ледника, прозрачный лед, в котором можно разглядеть камни.

— Да, все верно. Мы довольно быстро нашли это место, все было в точности, как ты говорил, но Луиджи там не было. Мы обыскали и все остальные открытые площадки на западном склоне, но там тоже пусто.

— Это ничего не значит, — вмешался отец-настоятель. — Завтра надо снова отправляться на поиски, пока есть надежда, мы должны искать.

Он обратился ко мне.

— А ты, когда окрепнешь, пойдешь туда сам и все посмотришь.

Мы разошлись подавленные более чем раньше.

— Может тебе привиделось все это, — ласково спросил меня за ужином Иранио, — ты же сам говорил, что не помнишь, как в монастырь вернулся? Ударился головой, вот и привиделось.

Мне стало обидно, что ж меня за безумца считать, если я не помню, где был несколько часов? Тихо, чтоб Иранио не расслышал, я пробормотал:

— Сами вы тут все сумасшедшие. То у вас дьявол на крыше, то ангелы. За собой бы лучше смотрели.

К сожалению, в дальнейшем, когда я совершенно оправился от полученного по голове удара, и всех тех ужасов, которые мне довелось повидать как наяву, так и во сне, и когда я снова попал на то же самое место, то никого не обнаружил там. Все было на своих местах: и гора, и валуны, и ледник, и вмерзшие в него камни. Не было самого главного для всех нас — тела погибшего брата. Оно исчезло оттуда так же необъяснимо, как и попало. Ведь если разобраться, то никак не мог труп очутиться внутри ледника в течение дня. Хоть накануне и была оттепель, но тем не менее, растопить лед, которому может статься не одна сотня лет, она бы не смогла. Как ни прискорбно было признать, но все же видение мертвого тела, пришлось отнести на счет сильного удара и потери крови.

Мне было стыдно смотреть в глаза монахам, они же наоборот, старались ободрить меня, рассказывая, как однажды, после того, как брат Джузеппе свалился с дерева, где собирал яблоки, то начал просить всех вынести гроб с его телом, а то он уже пованивать начинает. Ходил и приставал ко всем, что стыдно ему перед посещающими монастырь, будто сильный запах тлена у нас, не дай бог, еще молва худая про обитель пойдет. Потом же, стараниями отца-настоятеля и молитвами братии, он отошел и над прежними своими глупостями только посмеивался. (Хотя, надо сказать, что я подчас замечал, как Джузеппе временами к чему-то внимательно принюхивается). Ну да ладно впрочем, не о том речь. Со временем, я успокоился. Поиски неудачливого ученого вскоре прекратили, так как никакой надежды на его возвращение живым или отыскание его тела уже не осталось. Жизнь монастыря вошла в обычное русло, и лишь я иногда заходил в покинутую лабораторию и сидел там в одиночестве, борясь с грустью и сильным желанием заплакать. Господи, почему же грусть так сладка? Почему грусть очищает душу не меньше, чем радость? Значит ли это, что человек приходит в мир не только для радости, но и для того, чтобы вкусить горького сока с веток древа тоски. Видимо сок этот лечит нас так же как и счастье, которое носит цвета неба и солнца. Не надо только трогать плодов и листьев древа отчаяния. Наверное это и есть один из запретных плодов внутри нас.

Отец-настоятель, хотя и делал вид, что спокоен и безупречен, на самом деле сильно переживал случившееся, чувствуя за собой вину за то, что не прекратил вовремя безрассудное строительство. Видимо для того, чтобы ни у кого впредь не возникло подобных идей, он приказал сжечь все, относящееся к постройке крыльев: макеты, чертежи, наброски и записки, в которых Луиджи объединил свои знания о полете и парении. В результате дотошного просмотра вещей, находившихся в лаборатории, часть из них была сожжена, а пепел развеяли с обрыва.

После обретения долгожданного спокойствия, возобновились исследования пола, где среди каменных дебрей, мы пытались искать знакомые черты. Со временем плиты пола стали представляться мне чем-то вроде огромного зеркала, где отражается все, что есть на свете. Я уже говорил, что здесь мы нашли изображения почти всех, кого знали. Однако за несколько лет поисков мы так и не смогли найти изображения отца-настоятеля. Мраморные узоры никак не хотели складываться в его чуть вытянутое лицо с широким лбом и стальными глазами. Мика, только беспомощно разводил руками:

— Куда он спрятался? Где схоронился? А может его здесь и нет вовсе?

— Нет, нет и нет, — отрицательно мотал головой я. — Обязательно должен быть.

За годы, прошедшие после открытия дамы с горностаем, я так поверил в наше «зеркало», что не мог и на секунду усомниться в его полноте и всемогуществе. Теперь же оставалось либо поверить, что оно не всесильно, либо выяснить, почему мы не можем найти самого старшего монаха обители. Проблема не давала мне покоя и, однажды, когда я уже почти засыпал, балансируя на тонкой грани между вымыслом и явью, я вспомнил тот страшный сон, где я видел Луиджи, летающего под ледяным полом храма и понял, что надо сделать.

Единственным местом, где поиски были затруднены, было пространство, где стояли скамьи и столы. Я решился сдвинуть их и посмотреть, что там, под ними. Какая-то неудержимая жажда познания захватила меня всего без остатка, я даже не задумывался о всех неприятностях, какие могли обрушиться на мою голову за такой проступок. До сего времени братия относилась довольно сдержанно к тому, что мы большую часть времени проводили в опустевшем храме, выискивая что-то на полу. Дерзость, подобная той, что я задумал, была недопустимой и без сомнения подлежала строгому наказанию. Но понадеявшись на то, что провести все эти перемещения можно тихо и бесшумно, я решился.

В один из дней, когда мы, как обычно, пришли в храм, я твердой поступью направился к скамьям.

— Мика, помоги мне.

Мика послушно подошел, не подозревая, во что я его втягиваю.

— Помоги мне перетащить столы и скамьи вон туда.

Я ткнул пальцем в хорошо изученный угол храма, где вряд ли мог быть найден искомый предмет. Глаза блаженный от ужаса выпучились, он замахал руками.

— Нельзя. Ничего трогать нельзя. Только смотреть. Если стоит, то должно оставаться стоять.

— Мы потихоньку. Раз — туда, глянем, раз — обратно, — я даже стал изъясняться языком Мики. — Нечего бояться.

— Как можно? Как можно? Сумасшедший…

Но я был настойчив и нетерпелив.

— Ну же, быстрее.

— Отец-настоятель будет ругаться.

— Не бойся Мика. Он не узнает. Мы все сделаем быстро, как белки.

— Белки… — недоверчиво протянул карлик.

Мне все же удалось уговорить его и мы принялись за дело. Столов и лавок всего было около пятидесяти и они были довольно тяжелыми. Поэтому, когда мы управились, я еле передвигал ноги от усталости, а Мика без сил упал на последнюю, поставленную на вершину лавку. Сделано было все так же, как во сне, с той лишь разницей, что высотой наше сооружение было не столь высоким — всего каких-нибудь пятнадцать локтей. Я вытер пот со лба и приступил к изучению открывшегося внизу пространства. Много интересного я увидел: диковинные птицы и звери, люди в странных одеждах, лица мужчин и женщин, отличающиеся то ужасающим глаз уродством, то пронзительной красотой. Но главного, из-за чего и был построен наш колосс — лица отца-настоятеля, я не отыскал. Может быть время и освещение были неподходящими, но от этого было не легче, поскольку часто сооружать такие башни было попросту нереально. Солнце начало садиться за горы, еще несколько минут, и спустятся сумерки, пол станет темным, тогда отыскать на нем что-либо станет невозможным. От отчаяния я готов был разрыдаться, как ребенок. Отчаяние, вероятно, и подсказало мне следующий ход — поставить один на другой еще несколько столов и скамеек, которые составляли сейчас вершину пирамиды. Сооружение в этом случае становилось совсем неустойчивым, но рисковать было необходимо. Подняв изможденного блаженного на ноги, я объяснил ему суть моей идеи. От усталости он стал покорным и не противоречил мне. С проворством красной белки, я взлетел на вершину нового сооружения, из трех столов и скамейки и взглянул вниз. С пола на меня смотрело лицо отца-настоятеля. Оно было очень большим, может быть в два моих роста. Последние лучи солнца придавали ему глубину и четкость, словно оно было вырезано рукой искусного гравера. Я залюбовался своим открытием, когда дверь храма распахнулась. В проеме стояла темная фигура, в которой я тотчас узнал обладателя лица, запечатленного предо мной в камне.

— Зачем ты сделал это, сын мой? — он произнес это с таким металлом в голосе, что его хватило бы на целое месторождение.

В первую секунду я в страхе сжался на вершине своей «вавилонской башни», но потом отчего-то выпрямился и, смешиваясь, но все же спокойно сказал:

— Я… Я просто хотел посмотреть.

— Ты будешь наказан. Ты прекрасно знаешь, что смотреть тебе никто не запрещает, но трогать ничего нельзя.

— Вот заладили одно и то же, — с раздражением, которое удивило даже меня самого, подумал я, — сначала Мика, теперь вот этот снова.

В себе я ощутил странный протест против власти отца-настоятеля, чего раньше никогда не случалось. Возможно это была перевоплотившаяся радость от открытия.

Весь следующий месяц мне предстояло провести в темной келье без окон с одной маленькой свечой и библией. Целыми днями я должен был молиться и просить Бога, чтобы дал мне прощение за мою дерзость. Один раз в день кто-нибудь из братии приносил мне хлеб и воду, а в остальном я был совершенно один и предоставлен самому себе. Времени для чтения и размышлений было предостаточно. Во время раздумий пришли вопросы, ответы на которые получить очень хотелось. Почему что-то можно, а что-то нельзя? Почему Богу угодно, чтобы мы пребывали в неведении о некоторых вещах? Почему познание влечет за собой опасности? Почему Луиджи, надышавшись свинцом слег в постель и стал чуть сумасшедшим? Какие секреты так ревниво охранял от него Господь? Он ли наказал монаха за поиски или Луиджи сам был неосторожен и самонадеян? Если люди созданы по образу и подобию Божьему, то почему мы не наделены всезнанием? Почему на пути к пониманию мира встречаются легионы шипов? Древо познания оказывается утыкано иглами подобно терновнику, из которого был сделан кровавый венок Спасителя. Или каждый, кто встает на путь познания мира добровольно принимает такой венок, снять который будет можно только со смертью, в каком бы обличье она не пришла?

Много вопросов, очень много. От них голова трещала, как ветхая лестница под тяжестью карабкающегося по ней человека. Почему Господь, зная вкус запретных плодов, запретил Адаму и Еве вкушать их? Зачем он спрятал от нас тайны мироздания, оставив только жалкие крохи? Почему познание увеличивает страдание и хаос? Вопросы бились о стенки черепа так, что звенело в ушах и пропадал всякий сон. Я сутками сидел без сна, глаза горели, как засыпанные песком. Часто вспоминал я наши с Микой поиски, перед глазами вставали каменные узоры, из них проступали лица, предметы, животные. Я часто задавался вопросом: так что же такое пол нашей церкви? То ли это просто случайное сплетение каменных кружев, оживляемое лишь нашей фантазией, то ли и вправду место, где отражено все сущее? Что это: вымысел или реальность? Итогом таких раздумий стала идея, от которой дрожь ледяным горохом пробегала по телу. Предпосылки этой идеи давно бродили по закоулкам моего сознания, но лишь сейчас мысль обрела законченную форму. Уже в самой идее крылось невиданное кощунство, наказанием от высших сил за которое могло стать все, что угодно — смерть, безумие, слепота. За способ же, которым мне предстояло воплотить эту идею, наказание могло последовать уже от земных владык. Меня могли не просто посадить на год или более на хлеб и воду, но даже и вовсе выгнать из монастыря. Я никогда не думал, как я прожил бы, если бы однажды вдруг покинул обитель. Сапожному ремеслу я так и не обучился, других и вовсе вблизи не видел. Все, что я мог это молиться, бродяжничать за чужой счет и распутывать каменные узоры. Ни одно из этих умений не смогло бы дать мне хлеба. Впрочем по сравнению с замыслом моим и наказанием высшим за него все это было чепуха и ничтожество. Однако решимости привести замысел в исполнение мне не хватало, даже если бы я и был на свободе. Поэтому я решил отбросить даже и мысли о нем, стать послушным монахом и не вызывать более гнева отца-настоятеля, которого глубоко чтил и уважал, несмотря на вспышку раздражения на него, когда мы попались.

От брата Иранио, приносившего мне пищу я узнал, что Мика сильно заболел после этих событий, и две недели провел в горячке, такой сильной, что некоторые даже побаивались за его жизнь. Однако потом все обошлось, он выздоровел, только борода его приобрела темный оттенок, как будто время для него повернуло вспять и он только начал седеть. Нрав же его не изменился вовсе, он остался все тем же доброжелательным блаженным. При нашей встрече, он с радостью обнял меня, совершенно не тая зла за то, что я втравил его в рискованную переделку. Глядя на его открытое лицо с огромными голубыми глазами, я почувствовал жестокое раскаяние за то, что стал виновником его болезни и еще больше утвердился в мысли не предпринимать никаких дерзких шагов.

Только после моего выхода на волю я смог оценить всю прелесть свободы, хотя бы даже и в пределах монастыря. Небо, солнце, деревья, звезды, загадочно мерцающие по ночам и бледнеющие в бездонном небе утром, казались величайшими из даров. Бесконечным блаженством было чувствовать на щеках дуновение ветерка, трогать ладонью шершавые листья яблонь, щуриться от яркого солнечного света. Я удивлялся, как, раньше, имея все это пред собой каждый день, не был счастлив? Зачем блуждал в мраморных лабиринтах, пытаясь найти то, что всегда со мной. Что тянуло меня к этим холодным, пусть и совершенным копиям той красоты, что вокруг? Крамольные мысли, вынашиваемые мной в заключении забылись, как душный кошмар, не оставив и тени.

Как я уже говорил, Мика очень обрадовался мне и чуть было не задушил от радости, когда обнимал. Братия тоже была довольна, хотя и старалась держаться со мною построже. Вскоре меня вызвал к себе отец-настоятель.

В его келье было светло и чисто, обстановка совсем скромная, ничего лишнего. Кровать, покрытая расшитым покрывалом, столик с Библией, шкафчик с одеждой да распятие на стене, вот и все.

Взгляд настоятеля был тверд и участлив.

— Я надеюсь, что ты хорошо обдумал все за это время и разобрался в себе. Научись ценить данное тебе. Я уверен, что для того, чтобы понять и принять суть даже самых простых вещей, нужны годы и годы. Даже видимая сторона жизни бесконечна для изучения. И когда мы хотим увидеть то, что скрыто от наших взоров, в нас говорит гордыня и жадность. Наблюдая за ходом явного и очевидного, можно понять все, распознать суть всех явлений без исключения, ничего при этом не меняя и не разрушая. При условии, конечно же, что тобою управляет любовь и радость. Сделай совершенными свое зрение и слух и ты услышишь все, от альфы до омеги. Господь даст тебе силы, если увидит чистоту твоих намерений.

— А как же опыты брата Луиджи, вы же разрешали ему их делать?

Я сказал это вовсе не для того, чтобы поспорить, просто мне хотелось во всем разобраться доконца.

— Что ж, я отвечу тебе. Мне не нравилось то, что делает брат Луиджи, но у каждого человека свой путь и никто не сможет пройти этот путь вместо него. Я думал, что со временем он сам поймет ошибочность и бесплодность своих исканий, да и если говорить откровенно, мне было интересно то, что он делал.

Такие признания дорого стоили. Отец-настоятель не любил открывать свою душу кому бы то ни было. Я оценил это и мысленно поблагодарил его за откровенность.

— Но он был взрослый человек и я не мог заставить его что-то делать силой. Ты же только-только входишь в пору зрелости и я не могу допустить, чтобы ты с самого начала пошел неверной дорогой. Пойми, такие знания не сделают тебя счастливым, потому что они делают душу холодной и невосприимчивой к свету. Ищи тех знаний, что согревают души и дают надежду. Подумай, даже если бы Луиджи нашел свой философский камень, что бы он получил? Груды золота и ничего более. Сделает это хоть кого-нибудь счастливым? Никогда. Высохнет ли хоть одна слезинка на щеке у ребенка? Нет. Будут лишь новое горе и страдание. И потому будь осторожен в своих поисках.

А мне в это время думалось, что он очень похож на свой портрет.

— Не дай тебе Бог попасть туда, куда ты так стремишься. В твоем поиске нет главного, ради чего стоит отправляться в дорогу — любви. Есть же только дьявольская жажда знаний, которая исходит от гордыни. Помни, что любой из ответов, что ты так отчаянно ищешь, может выжечь тебе глаза, ты не готов к ним.

Меня пробрал страх: имел ли он в виду те вопросы, что я обдумывал, сидя под замком? Я нервно сглотнул и это не укрылось от его серых глаз.

— Если ты почувствуешь, что тебе нужна помощь, ты можешь приходить ко мне.

Я вышел от него растревоженный донельзя. Внутри кружилось и вертелось. Всю ночь я провел в молитвах.

— Господи, защити меня, не дай пропасть. Укажи путь в моих метаниях, не оставляй и охрани от смерти. У меня ведь нет ничего, кроме тебя и пути к тебе, так не дай же мне пропасть.

По особому распоряжению отца-настоятеля мне было разрешено гулять за пределами монастыря. Я предпочел не ходить в близлежащие села с их суетливыми людьми, а исследовать окрестности. Во всех вылазках меня сопровождал блаженный. Он говорил, что хочет поискать перьев, но я думаю, что он хотел еще и присматривать за мной, поскольку горы полны опасных случайностей. И хотя я сейчас был уже на голову выше него, он заботился обо мне с трогательностью старой няньки. Он хорошо знал окружающие горы (причиной тому все тот же поиск перьев) и часто удерживал меня от походов в те места, где можно было ждать схода лавин, камнепада или чего-нибудь в этом роде. Мы и вправду нашли немало разных перьев, которые Мика, разгладив, прятал за пазуху, улыбаясь как самый счастливый человек в мире.

Дней лучше этих в своей жизни я не помню. После заточения, мир предстал наполненным светом и свободой. В каждой летящей снежинке чувствовалась такая свобода и покой, что хотелось плакать. Я мог часами глядеть на прозрачное голубое небо, не замечая хода времени, и будто бы поднимаясь все выше и выше. Мика, понимая, что мне лучше не мешать стоял рядом, боясь пошевелиться, или прохаживался неподалеку, разглядывая далекие вершины и маленькие высокогорные цветы. Мы возвращались домой затемно, а уходили с рассветом. В полдень делали привал, чтобы поесть захваченного из монастыря хлеба и сыра. Пили воду из горных ручьев. Вода была холодная, после ее ледяных поцелуев ломило зубы, но мы все равно пили только эту воду, потому что считали, воду из долин совсем другой водой. Эта была ближе к солнцу.

Мы ходили тропами, где не ступала нога человека и лишь дикие козы бродят в поисках скудного пропитания. Здесь, в нехоженых местах чувствовалась вечность, заточенная в камнях. Все вокруг было незыблемо и торжественно.

Однажды мы взобрались на небольшую вершину, с которой открывался вид на наш монастырь. Я долго стоял и глядел вниз. Мир выглядел игрушечным. Колокольня не больше веретена для прядения, дома — как игральные кости, а людей, так и вообще не разглядеть. Все было таким маленьким, что мне стало невероятно, что и я раньше был там, среди этих крохотных предметов неразличимым человечком, пылинкой в траве. И тогда во мне заново проснулись все те вопросы, что мучили в темнице. Какое-то безумие охватило меня. Стало вдруг мало просто жить в мире, дышать, есть хлеб, пить воду из ручьев, смотреть на небо, молиться по утрам и вечерам, заглядывать в глиняные глаза распятий, открывать пыльные книги, делать стыдливые ошибки, ходить под стальными глазами отца-настоятеля. Захотелось сделать что-то, чтобы стать более чем просто пылинкой в траве и песчинкой на берегу реки. Захотелось броситься куда-то в великие потрясения, высочайшие взлеты и немыслимые падения, обозреть все бездны разом, испытать все, что можно испытать живому существу. Пальцы сами собой до судорог сжались в кулаки. Ногти впились в ладони, как клыки зверей, я задыхался. Воздух высокогорья превратился в лед. Все внутри меня исчезло, оставив только одно невероятное желание.

Сидя в заключении, я размышлял вот над чем: если камни пола в храме отражают все сущее в мире, а Бог незримо присутствует во всем, что мы видим вокруг, если он альфа и омега, то что я увижу, когда погляжу на пол с самой высокой точки храма? Хотя бы оттуда, откуда глядел стекольщик?

Мысль эта полностью захватила сейчас все мое воображение без остатка. Думать ни о чем другом я уже не мог. Любое занятие с этого дня казалось мне невыносимым. Я думал только о том, как забраться наверх и глянуть вниз. Правда, осуществить задуманное было непросто. Нужно было приставить лестницу к стене, подняться на первую крышу, затем втащить туда лестницу и только тогда залезть на вторую крышу, на которую выходили нужные мне окна. В общем-то все эти действия были по силам мне одному, но вряд ли они могли остаться незамеченными для братии. Они уже знали, что я способен на неожиданности и потому никогда не разрешили бы мне залазить на крышу. Выбрать подходящее время было несложно. Днем рядом с храмом почти всегда кто-нибудь находился. Ночью, как это сделал настоятель, лезть не имело смысла, поскольку я ничего не увидел бы в темноте. Единственной возможностью для выполнения моего плана было время молитвы, когда все соберутся в храме и никто не сможет мне помешать. Утренняя и вечерняя молитвы отпадали по причине скудного света, оставалась только дневная.

В тот с утра, я и блаженный, как обычно, ушли в горы, но не далеко и к обедне скрытно прокрались назад в монастырь. Мы спрятались в саду и тайком наблюдали, как братия входит в храм. Голова моя горела, похоже было на лихорадку. Мике относительно своих намерений я ничего не сказал, так было спокойнее, а когда он спрашивал, к чему такая маскировка, говорил, что он скоро сам все узнает. Как только все собрались внутри, мы бросились к лежащей возле конюшни лестнице, схватили ее и понесли. Когда Мика увидел, куда мы направляемся, он почувствовал недоброе. Он разжал руки, лестница со стуком упала на камни, которыми вымощен двор. Я дернулся и остановился.

— Ну ты что? Понесли дальше, — сказал я в раздражении, но он только жалобно смотрел на меня, поскуливая, как маленький щенок. — Пойдем, нечего бояться, ничего страшного не случится…

Я попытался уговорить его, но он только скулил, собираясь заплакать. Поняв, что я задумал что-то похлеще чем в прошлый раз, он вцепился в лестницу руками, явно не собираясь отпускать ее, и встал как вкопанный. Я подошел к нему.

— Не хочешь помогать — не мешай, — срывающимся шепотом произнес я.

Он заскулил тоньше, глядя мне в глаза и плача.

— Развел сырость. Отдай лестницу, сказано ведь, — я дернул сильнее, но он вцепился, как клещ.

Горячая волна гнева захлестнула меня, я понял, что еще секунда и я ударю его, но сдержался. Он, увидев по моему лицу, что со мной происходит, тихо заголосил будто теряя что-то отчаянно дорогое, без чего жизнь становится глупой и ненужной игрушкой, упал на колени, уткнулся лбом в камни, закрыв лицо руками и отчаянно всхлипывая. Мне стало ужасно жаль его.

— Мика, миленький, прости. Сам не знаю, как так вышло. Дружок мой, не плачь.

Он перестал всхлипывать, поднял голову чтобы увидеть, что я продолжаю свой путь к храму. Тогда он снова уронил голову и зарыдал так, что я подумал, что сердце мое разорвется от горя, но цель была соблазнительно близка и я не собирался останавливаться. Я в одиночку приставил лестницу к стене, поднялся наверх. Половина дела была сделана. Я ухватился за верхнюю перекладину и начал поднимать ее. В этот момент Мика предпринял последнее отчаянное усилие удержать меня. Он схватился за нижнюю перекладину и повис на ней. Не выдержав двойного груза я отпустил руки. Лестница, падая, ударила блаженного по голове, он вскрикнул. Лицо его приобрело покорное выражение, без чувств он тихо сполз по стене. Однако меня это не остановило, возвращаться я не собирался. Стены храма сложены из грубых, плохо обработанных камней, в расщелины между которыми можно всунуть пальцы. Я был достаточно силен и ловок, чтобы решиться на такое восхождение, а потому, подышал на пальцы, чтобы согреть их, и полез.

Ветер наверху был холоден и пронзителен, как жала ледяных ос. Он трепал меня за волосы, хлопал полами рясы, пытаясь отодрать от стены. Но я только плотнее прижимался к древним камням, карабкаясь все выше и выше. Пальцы вскоре одеревенели и потеряли чувствительность, но близость исполнения самого страстного желания чудом удерживала от падения. Внутри меня все клокотало, сердце билось, будто решив разорваться во что бы то ни стало, и была радость, сумасшедшая радость. Радость того, кто увидит сейчас все сущее разом, всю вселенную со всеми ее бесконечностями, сколько их ни есть на свете. Со всеми солнцами, звездами, империями света и тьмы, тайниками мироздания, просторами космоса и тем, о чем невозможно рассказать.

Залезши на вторую крышу я упал без сил, но не прошло и секунды, как я поднялся, чтобы подойти к окну. Напоследок я посмотрел вниз — туда, откуда пришел. Там, бессильно опустив руки, стоял Мика. Казалось, даже отсюда мне были видны его глаза, тоскливые, как у собаки, беспричинно побитой хозяином. Мелькнула мысль о том, что хорошо все-таки, что его не сильно ударило, но она показалась такой нелепой и ничтожной рядом с тем, что предстояло мне совершить, что тут же вылетела из головы.

Локтем я выбил стекло, вставленное когда-то отцом-настоятелем, вытащил осколки и заглянул внутрь храма. Оттуда на меня в ужасе уставились десятки глаз перепуганной братии, многие закрывали лица руками, боясь грома небесного или какой другой кары, остальные отчаянно крестились. Сверху было видно, что изгибы их тел так органично вплетаются в узоры плит, что они казались не более, чем частями этого рисунка. На секунду я закрыл глаза, собрался с силами и оглядел весь пол разом.

То, что представилось мне нельзя описать словами. Был ли то лик человеческий, или волны бурного моря, или светоносная тьма звездного неба? Я не могу передать. Но если это был лик, то он принадлежал Мике, если море, то бушующее, а если небо, то с таким расположением звезд, какого не бывает нигде в мире. Поток света вырвался снизу, мириады золотых пчел окружили меня, запутались в волосах, набились в рукава и за шиворот, гул от их полета сдавил мой мозг, как великан сдавливает муравьиное яйцо, не замечая того. Я почувствовал холод и жар одновременно, сжегший и заморозивший меня в мгновение, все существо мое распалось на поток мельчайших золотых частиц, шквал, идущий снизу подхватил их, унося высоко, к самому солнцу и даже выше, перемешал с собой и на этом моя человеческая история обрывается.

Святилище

Полуостров представляет собой большую равнину, покрытую травой и ровную, как стекло. Над ней висит маленькое раскаленное солнце, на которое больно смотреть. От него жухнет трава и покрываются белой пылью дороги, похожие на нити, связывающие стороны горизонта. Иногда дороги пересекаются и, видимо, поняв, что идут в разные стороны, разбегаются дальше. Сверху они похожи на огромную сеть, настолько редкую, что поймать в нее можно только что-то очень большое. Большое, как небо, степь или полуостров.

По дороге шли двое, похожие на монахов. Шли они давно, их волосы выгорели, одежда и ноги были покрыты пылью. Никто не знал, куда они идут, и даже они сами уже не помнили. Глядя на них, подчас вообще складывалось впечатление, что оба они не более, чем непременная принадлежность дороги.

Известно, что одного из них звали Хорхе, а другого Хенаро. Хорхе меньше ростом, выглядит чуть более ребенком, чем Хенаро, с чужими робеет, стесняется и часто беспокоится по пустякам. У него пухлые румяные щеки, лишь слегка покрытые легким пухом. Он часто щурится, разглядывая что-нибудь вдалеке, поскольку имеет слабое зрение. У Хенаро зрение лишь немногим лучше, но он старается скрывать недостаток зоркости. Хенаро выше и, может быть оттого его волосы, бывшие некогда темно русыми, и одежда выгорели сильнее, чем у спутника. Расстояние до солнца часто имеет значение. Хотя никто не поручится, что это не более чем случайность. Хенаро стройный и сероглазый, как пыль, по которой он неутомимо вышагивал. Глубоко внутри он считает себя старшим и старается по мере сил покровительствовать Хорхе, делая это однако же незаметно, чтобы не обижать друга. Лицо Хенаро немного вытянутое и оттого имеет выражение постоянного удивления. При этом нужно признать, что и тот и другой глядели так, словно готовились сию же секунду удивится чему-то замечательно светлому, что несказанно обрадует их и едва ли не сделает на всю жизнь счастливыми.

Они шли и между ними происходил следующий диалог:

— Хенаро, что сказал нам Тео? Куда мы идем?

— Я забыл, Хорхе.

— Ты всегда все забываешь, — пробурчал Хорхе, а тот смотрел на солнце и улыбался.

— Да к чему мне?

— Ты ничего не знаешь!

— Вот тут ты, пожалуй, угадал, сознаюсь. Но я не вижу в этом большой беды.

— Как же так можно? Если не знаешь куда идешь, то можешь попасть куда угодно.

— А разве это не здорово, мочь попасть куда угодно?.. Понимаешь, мне кажется, что когда мы окажемся там, куда должны в конце концов попасть, я сразу это пойму, — он немного помолчал, затем добавил, — да и, потом, мне больше нравится идти, чем приходить.

Лицо Хорхе хмурилось, на лбу залегали продольные морщины.

Налетел ветер, сухая трава закачалась, пытаясь поймать его. Трава вообще похожа на море, окружающее полуостров, только море не выгорает на солнце, хотя оно и жжет его очень давно. Трава любит колыхаться под ветром, становясь еще более похожей на волны. Любому известно, что трава любит ветер, а он траву. Наверное, он любит ее потому, что, глядя на нее и море, он всегда может понять, что он существует, жив и дышит. Он делает одинаковые волны на море и на траве. Никто не знает, зачем он хочет уподобить их друг другу, но многим из людей это нравится и они с удовольствием наблюдают за этим красивым действом.

В сущности, двое, идущие по дороге ничего не значат. Это просто двое, которые откуда-то ушли, чтобы оказаться где-то в другом месте. Все остальное зависит от упорства и знания пути. Одно и то же расстояние может быть пройдено разными людьми за любое количество времени: и за долю мгновения, неотличимую от остановки времени, и за бесконечность, если только она существует в природе. Хотя, если все же существует, то тоже, наверняка, неотличима от остановки времени.

Так вот эти двое, по-видимому, не знали, куда идут и уж конечно неведомо было им, куда они попадут в итоге. У них были серьезные лица, точнее им казалось, что у них серьезные лица. На деле же в каждой черточке проглядывала та счастливая улыбка, с которой некоторые младенцы имеют счастье родиться, а совсем удачливые даже сохраняют ее на всю жизнь, а потом, умерев, лежат все с тем же радостным выражением, с каким и явились на свет. К этим счастливчикам, похоже, принадлежали и наши герои. Как бы ни хмурились они, пытаясь вспомнить о серьезности напрочь забытой ими миссии, ничего у них не получалось, улыбка проглядывала сквозь ветошь серьезности, как солнце сквозь белые пушистые облака. Обтрепанные за время пути одежды путников выгорели на солнце и были белесого цвета, говорящего о том, что раньше они могли быть любыми. Солнце не любит цвета. Единственная, кому позволено быть неизменно черной на протяжении миллионов лет — это земля, да и та неумолимо сереет, если засуха стоит долго. Таким же образом море не выгорает и всегда остается собой. Цвета стихий вечны.

Если идти очень долго, то обязательно дойдешь до края чего-нибудь. Так и наши друзья после продолжительного перехода вышли к морскому берегу. Они встали на краю обрыва, под которым плескались синие волны, выбегая на узкую полоску песка шуршащими змейками и оставляя на нем волнистые полоски. Шум волн отчетливо достигал ушей путников, хотя они и стояли на высоте чуть не в полсотни локтей.

— Как странно, — сказал Хенаро. — Море начинается именно там, где кончается берег. Странно…

— Ты, как видно, решил сегодня говорить глупости. Ничего в этом нет странного. Просто когда кончается что-то одно, сразу же начинается что-то другое. Так устроена Вселенная. Здесь нет пустоты.

Хорхе помолчал, а потом добавил:

— А если и найдется где-нибудь то, что мы зовем пустотой, то кто поручится, что она не является таким же особого рода строительным материалом Вселенной, что она также осязаема для Господа и его ангелов, как камни и трава.

Хорхе кинул камушек, он поскакал кузнечиком по крутым бокам камней, прыгая все вниз и вниз, пока не упал на песок у самой кромки прибоя. Волны, обрадовавшись добыче облизали его, но не найдя в этом ничего нового, отступили обратно. Путники стояли на высоком, поросшем травой берегу. И вправо и влево простирался обрыв. Впереди была морская поверхность, у горизонта плавно переходящая в небо. Над морем висел такой простор, что Хорхе даже задохнулся, почувствовав его величие. Ему захотелось стать чайкой или еще какой крылатой тварью, чтобы взлететь и парить в воздухе, наслаждаясь свободой, рассекая солнечные лучи и восходящие потоки, опускаться к самой воде, ловить узких прозрачных рыбок и в брызгах взлетать с победным кличем вверх, к другому морю, что раскинулось там с золотой рыбой солнца посередине.

— Воздух… — произнес он, чуть задыхаясь.

Хенаро тоже, вероятно, чувствовал что-то подобное, потому что он радостно вздохнул и засмеялся. Постояв так еще некоторое время, они двинулись вдоль берега в одну из сторон, что лежали перед ними. Им хотелось спуститься к морю, искупаться, смыть с себя пот и пыль, которыми они пропитались за время перехода.

— Хорхе, на мне и тебе столько пыли, что нас уже можно считать частью полуострова и даже нанести на карту. Вот только где бы нас лучше нарисовать, а то нас постоянно носит, как перекати-поле?

Они засмеялись. Удача улыбнулась им, вскоре они нашли спуск к воде. В этом месте море вымыло небольшую — локтей сто в длину и столько же в ширину, бухточку и была возможность спуститься не сломав себе шею, хоть и с немалыми предосторожностями.

— Хенаро, ты не боишься разбиться?

— Ну так что ж… — спокойно то ли спросил, то ли ответил тот.

Хорхе решил не доискиваться до сути этого замечания, а потому сосредоточился на спуске. Камни под ногами были желтыми и крупными. Солнце раскалило их и они не скупясь выплескивали накопленный жар на загрубелые ступни. Иногда чья-нибудь нога соскальзывала с камня и тогда сердца обоих замирали от страха за себя или спутника. Необходимо заметить, что они очень дорожили друг другом, хотя никогда вслух об этом не говорили.

Тем не менее спуск кончился благополучно, они не сорвались и не упали в прибой на тяжелый влажный песок. Сошедши, они встали на ноги, огляделись. Их окружали отвесные скалы, немного пологие только в том месте, откуда они спустились. Прямо перед ними открывалось маленькое плато, немного поднимающееся вверх, упирающееся в конце все в тот же обрыв. Плато было сплошь завалено камнями. Что-то странное меж тем сквозило в этих камнях, они чем-то неуловимо отличались от стен вокруг них. Но в чем состояло различие, в форме ли, в цвете, было совершенно неясно. Однако и разбираться в этом странникам было недосуг — рядом чешуйками гигантского морского дракона шелестели прозрачные волны. Они манили к себе, как манят губы молодых дев, расцветших на краткий миг юности, длящейся в сущности не более времени полета падающей звезды, они манили, как манят столы пиршества изголодавшихся путников, как цветы жар-цвета, распускающегося на одну ночь в году. Волны манили так же, только красота их была вечной, не подвластной капризам времени.

Люди с радостью сбросили с себя горячую одежду. Она упала на песок лоскутьями шкур весенних змей, обновляющих к лету свое тело. С шумом и брызгами бросились они в прохладу воды. Смех нарушил мерный шорох волн. Море приняло их с радостью, как своих детей, которых долго не видело. Оно было ласковым и теплым. Такими бывают ладони матерей, которые любят своих сыновей любыми, потому что такова уж судьба матери — любить детей. Пока путешественники бегали по пояс в воде, радостно борясь с ее мягким сопротивлением, она смывала с них все лишнее, что пристало к ним по дороге. Немного устав, они глянули друг на друга и не сговариваясь нырнули, поплыли дельфинами под водой, извиваясь всем телом и загребая руками. Тут, в подводном царстве все было голубовато зеленым. Все вокруг переливалось, на желтом песке дна играли солнечные блики, дрожащие и неверные, как паутинки на ветру. Они всплыли вместе, снова нырнули. Хенаро погнался за Хорхе, а тот, не изменяя серьезному выражению лица, устремился прочь от него. Так продолжалось еще некоторое время.

Когда радость от свидания с морем немного схлынула, они почувствовали нечто странное, пронизывающее подводный мир подобно солнечным лучам. Это была музыка. Она была здесь, похожая то на трепет бабочки у цветного стекла церкви летним полднем, то на гром несущегося по прерии стада бизонов. Мелодия, а в музыке несомненно присутствовала какая-то бесконечно гармоничная мелодия, то поднималась вверх, как серебряная рыбка, то опускалась вниз, переливаясь в развитии подобно кольцам огромной блестящей змеи. Музыка завораживала, она проходила насквозь дивным потоком, делая тела невесомыми. Под ее звуки забывалось все, стиралась граница меж водой и телом, и они растворялись горстью соли в и без того соленом море. Здесь слышались звуки арф, нежный голосок флейты, далекие трубы и много чего еще, и все это соединялось воедино, сплетаясь тугой косой мелодии.

Две фигуры неподвижно замерли в толще, не поднимаясь и не опускаясь. Они слушали музыку, глядели на солнце из-под воды и думали, что это наверное и есть счастье: слушать музыку моря и глядеть на солнце из-под аквамарина воды. Солнце переливалось от волн, колеблясь в немыслимой высоте. Море придало ему голубоватый оттенок. Внизу был желтый песок, вверху желтое солнце, вокруг море и они качались в его существе, как в утробе великой праматери жизни.

Вдруг они испугались чего-то, и, не веря собственному счастью, поспешно выскочили на берег.

— Хенаро, ты слышал? — спросил более робкий Хорхе.

— Да.

— И что же это? Как ты думаешь?

— Это… — он немного улыбнулся. — Я думаю это музыка.

— Откуда же ей здесь взяться?

— Я думаю музыка есть во всем, а уж тем более в море.

— А в камнях?

— Чем же камни хуже воды?

— А в нас?

— Как бы мы пели, если б ее в нас не было?

— Хорошо, но если музыка и раньше была во всем, то может быть ты объяснишь мне, почему я никогда не слышал ее до сего дня?

Хенаро загадочно улыбнулся:

— Это потому, что тебе все равно.

Хорхе был крайне смущен неожиданным замечанием, но, не зная, как правильно отреагировать, решил оставить его без ответа. Он помолчал, потом тихо, будто стесняясь произнес:

— Мне показалось, что музыка похожа на змею, — и он робко взглянул на друга. Легкая краска смущения залила его щеки.

— Это наверное потому, что ей все равно.

— Кому, кому все равно? — испуганно спросил Хорхе.

— Музыке.

— Как, и ей тоже все равно?..

Хорхе недоуменно уставился на товарища, но тот пристально смотрел в глубь берега перед ними, не обращая на него внимания. Он приставил ладонь козырьком ко лбу, чтобы солнце не слепило его и вперил взгляд в развалы камней. Хорхе, видя, что более подробного ответа ему не получить, тоже присмотрелся, но ничего интересного не обнаружил. Камни, желтые, как морской песок и только.

— Смотри, — указал на них его спутник.

— Я ничего не вижу, Хенаро, хоть и стараюсь изо всех сил.

— Теперь все ясно… — он покачал головой, получив ответы на все свои вопросы.

— Что? Что тебе теперь ясно? Ну Хенаро же… — он тронул его руку, просительно заглядывая в лицо. Хорхе не понимал происходящее ни на йоту, и это беспокоило его. Туманные ответы друга не только не рассеивали страхи, но скорее даже усиливали их еще более.

— Пойдем, — не слушая, позвал Хенаро.

— А как же одежда?

— Оставь, здесь же нет никого. Кто нас увидит?

Хорхе оглянулся, но из живых существ разглядел лишь чаек, парящих над водой, да нескольких изумрудных ящерок, греющихся на солнце. Они были словно одни в мире, как в первые дни творения. Он вздохнул и отправился вслед за старшим.

Хенаро легко, не боясь соскользнуть или оступиться прыгал с камня на камень. Казалось, что все свои страхи он сбросил вместе с лежащей на берегу одеждой. Хорхе даже залюбовался невольно этим легким бегом, затем же поспешил следом, чтобы не пропустить ничего интересного. На камнях, тут же высыхая, оставались отпечатки двух пар мокрых ног.

— Подожди меня, — крикнул он догоняя.

Хенаро оглянулся, махнул улыбаясь ему рукой, призывая не отставать. Младший улыбнулся в ответ, предчувствуя какое-то необычайное открытие. Мир осветился радостью, он почувствовал себя возносящимся выше парящих чаек, не отрываясь при этом от поверхности валунов.

Хенаро остановился и Хорхе догнал его. Попытался проследить направление взгляда и только тут заметил, что они стоят посреди развалин какого-то древнего святилища. Некогда ровная площадка была завалена остатками колонн с глубокой резьбой. Путники пригляделись: на крутых боках колонн еще можно было разглядеть изображения могучих людей, напрягавших в едином усилии упругие весла кораблей; музыкантов, игравших на невиданных музыкальных инструментах (о том, что это были именно музыканты можно было догадаться по праздничным венкам на головах и чреслах и открытым, как при пении ртам), повсюду среди людей виднелись волнистые линии, изображавшие то ли волны, то ли змей. Кое где основания колонн остались стоять на своих местах, обозначая границы святилища. Храм был небольшим: квадрат со стороной около десяти локтей, не более. Самым удивительным для пришельцев было то обстоятельство, что посреди каменного хаоса, рядом с остатками постамента, стоявшего некогда в центре этого сооружения лежал почти неповрежденный бюст мужчины с широкой курчавой головой и вьющимися волосами. Небольшие выщерблены там и тут покрывали лицо: столетия под дождями и солнцем сделали свое дело. Возможно, что и вода, поднимаясь во время приливов доходила до сюда, внося свой вклад в разрушение. Мраморные глаза божества, не замечая людей, глядели вверх, в трепещущую ткань неба. Было удивительно, как вообще сохранилась эта скульптура, не рассыпавшись в прах.

— Что это? — в восхищении спросил Хорхе. — Это ведь какой-то древний языческий бог? Правда Хенаро?

— Да, — он кивнул, задумчиво разглядывая каменное лицо. — Я думаю, это Аол. Бог змей, музыки и моря у эуров.

Хорхе порывисто вскинул глаза, видимо все происшедшее с ними начало складываться в его голове в единую картинку. Хенаро меж тем продолжал:

— Очень давно, тысячу с лишним лет назад, здесь жили эуры — древний народ. Они были искусными мореходами, музыкантами и, кроме того, владели утерянным ныне искусством заклинания змей. В те времена здесь было святилище Аола, где всегда курились благовония, играли музыканты и пелись гимны, прославлявшие красоту моря. Считалось, что бог живет в его пучине, ездит на дельфинах, трубит в раковину и управляет погодой.

Потом древний народ исчез: истребили его орды кочевников, вымер ли он от чумы или просто растворился среди других народов — про это не дошло никаких известий. Храмы разграбили и разрушили завоеватели и землетрясения, а музыка почему-то осталась здесь, в море рядом со своим поверженным божеством. Может она просто привыкла к этому месту… Не знаю. Но только именно ее мы и слышали, когда купались.

— А разве так бывает?

— Ты ведь сам все слышал, что ж ты спрашиваешь?

Хорхе счастливо улыбнулся.

— Теперь мне тоже все ясно.

Они с трудом установили лежащее изображение божества на постамент, обвитый каменными змеями, и побежали мимо своей одежды к морю, где в глубине, среди зеленоватого прозрачного света играла музыка и мелькали синие спины дельфинов.

Мраморные глаза Аола смотрели в морскую даль, туда, где небо сливается с морем.

Коллекционер тьмы

Я всегда считал, что коллекционеры — люди сумасшедшие. Не полностью, конечно же, не так, что б бери и тащи любого из них в желтый дом, но некоторая доля безумия в них несомненно присутствует. Я сейчас расскажу об одном из своих знакомцев, который коллекционировал донельзя странную вещь. Точнее вещь-то сама по себе обыденная, но не думаю, что кому-нибудь еще в голову могла прийти мысль о том, что это может служить предметом увлечения. Мой знакомый собирал тьму.

Для первого знакомства с обладателем столь необычного хобби, попробую вкратце обрисовать его портрет и обстоятельства, при которых мы сблизились.

Это был маленький, ростом не более ста шестидесяти сантиметров, невзрачный человечек с большим носом и серыми мышиными глазками, по странному капризу природы, обрамленными такими длинными ресницами, что они сделали бы честь любой девушке. Сложения скорее сухощавого, нежели полного. Пальцы на руках длинные, тонкие, какие были бы в пору скрипачу или пианисту. Но он не был ни тем ни другим.

Мы познакомились с ним, когда учились вместе в одном техническом ВУЗе. Он был не сказать, чтоб нелюдим, скорее это была некая странная смесь привычки к одиночеству и чудовищной робости. Он крайне редко заговаривал первым, а если случалось, то краснел и запинался, не зная, как начать разговор. Если же кто-то просил или спрашивал его о чем-либо, он растерянно улыбался, и чуть приоткрыв рот с жалким изумлением смотрел на обратившегося. Долго не мог взять в толк, что от него хотят, растерянно скользя по собеседнику взглядом и хлопая длинными девичьими ресницами. Не выслушав до конца просьбы, он уже пытался дать ответ, а иногда и вовсе вел себя, как человек, который вдруг перестал понимать русский язык, но всеми силами старается помочь другому в его затруднениях. Если у него просили книгу, он сначала, мелко шаря руками по столу, предлагал ручку или карандаш, потом, видя, что ошибся, протягивал тетрадь с лекциями.

— Книгу, задачник по термеху (теории машин и механизмов), — произнося почти по складам, раздражался просящий.

Он судорожно кивал головой, лез в сумку, бормоча шепотом: «ах, книгу, книгу… Я понял, вполне понял», и доставал теоретический курс сопромата. Видел, что опять ошибся, в голове его, как стаи горящей саранчи, начинали метаться беспорядочные мысли и он вообще переставал что-либо понимать. Проситель, заметив, как в его щенячьих глазах начинают закипать бессильные слезы, смущался и раздражался одновременно, после чего оставлял его, бормоча под нос что-нибудь вроде «тормоз чокнутый».

Поначалу я пытался сблизиться с ним, так как меня всегда влекло к подобным аутсайдерам. Вероятно, я сам, не являясь сильной личностью, чувствовал, что возле таких субъектов могу чувствовать себя в безопасности, не опасаясь злобных шуток и неожиданных подвохов. Должен сказать, что усилия эти ни к чему не привели. При малейших попытках завести с ним разговор, он впадал в свое растерянно-жалкое состояние и добиться от него мало-мальски вразумительного ответа просто не получалось. В итоге я капитулировал.

Учился он довольно средне, хотя посещал все лекции и все записывал. Отвечать у доски было выше его сил, даже если он знал весь материал до последней запятой. Учителя со временем узнали об этой его особенности и не трогали его, ограничиваясь письменными ответами, как если бы он был немой. Я так и считал бы его чем-то вроде тихо помешанного, если бы однажды его чудом не затащили на день рождения нашей одногруппницы. Попал он туда совершенно случайно. Гости (по большей части из нашего института) подвыпили, вышли покурить на лестничную площадку. Он жил двумя этажами выше и как раз в это время поднимался к себе. Не обращая внимания на его слабые протесты, они впихнули его в квартиру. Пить он отказался наотрез, как окружающие ни старались. Отстали только тогда, когда поняли, что он сейчас заплачет. После чего гости впали в некоторое недоумение, зачем же они собственно вообще притащили сюда этот «подарок». И тут кто-то совершенно бездумно предложил «подарку» таблетку реланиума. Ему, видимо, было самому неудобно все время отказываться от предложений и заботы окружающих, поэтому он без колебаний взял её и съел, запив соком. Наверное, потому, что никогда не слышал, что таблетки могут быть в чем-то сильнее выпивки. Народ ахнул, но тут же забыл о нем. А он расслабился, сел в углу и стал наблюдать за танцующими. Видимо «накрыло». Так продолжалось с полчаса, затем он неожиданно подсел ко мне и начал расспрашивать что-то о компьютерах. Я тогда только подключился к интернету и просиживал ночи напролет перед монитором. Оказалось, что он тоже не вылезает из «паутины». Мы болтали несколько часов и я только поражался. Он говорил красиво, умело, даже художественно, чего я никак не мог от него ожидать. Когда вечеринка подошла к финалу и народ стал расходиться по домам, он спросил:

— А что это за таблетка-то была?

— Реланиум. Ну и как тебе?

— Ничего, забавная вещь.

— Слушай, тебе надо их каждый день есть. Тогда с тобой хоть по-человечески поговорить можно.

На что он довольно странно отреагировал:

— Да что зря болтать? Дай лучше адрес своего почтового ящика, в смысле электронного. Я тебе, может, привет пришлю.

Мы обменялись адресами.

Потом он пошел домой, а я с остальными к кому-то на квартиру, где и задержался. Через два дня, когда мне все же удалось добраться до дома, в моем электронном почтовом ящике уже лежала записка от него.

«Если ты читаешь это письмо, значит ты еще жив, если нет, то я зря потратил пять минут. Не увлекайся алкоголем, от него выцветает ощущение яркости жизни. Привет».

Так началась наша переписка.

Она продолжалась несколько лет. Поначалу это были ничего не значащие замечания — обмен мнениями по неким мелким учебным вопросам или просто о жизни. При этом в институте, мы все так же практически не общались. После окончания учебы, мы перестали видеться вовсе. Я жил и работал в своем городке, он в соседнем. Впрочем, интенсивность нашей переписки от этого только возросла. Но возросла не за счет меня: он вдруг начал присылать мне большие письма, где рассказывал о своем странном увлечении и понимании некоторых вещей в целом. Тогда он вторично поверг меня в изумление, граничащее иногда с чувством, что меня просто искусно дурачат или я читаю некие «записки сумасшедшего».

Письма его, как я ни пытался, не хотели складываться в полноценный рассказ. Поэтому в итоге я оставил эти попытки и попытался лишь расставить его записки, местами очень отрывочные, в порядке, удобном для понимания. Рассказ будет вестись от его лица, а начать его можно примерно так:


«Когда смотришь в темноту, то поначалу ничего не видишь, но это только потому, что мы отвыкли от нее — наши города полны больным электрическим светом и днем и ночью. И лишь когда глаза привыкают к ней, начинаешь видеть ее такой, какая она есть. Ее населяют существа, чья природа отлична от нашей, и, поэтому, столкновения с ними могут привести к непредсказуемым результатам.


Тьма обнимает, ее чувствуешь на лице, руках, спине, щиколотках. Ее прикосновения — то ли ласкающие, то ли ощупывающие, как хищник ощупывает свою жертву. Она похожа на крылья летучей мыши, на пух с хвоста черной кошки. Она обвивается гибкой лианой вокруг тебя: теплая, чуть влажная, как ненасытные женские губы. Ее дыхание скользит по телу, шевеля волосы на лбу и делая остановки на висках. Временами кажется, что возле уха слышится ее страстное, немного хриплое дыхание с дергающимся горлом. Тогда заводишься сам, вертишь головой, ища эти губы и хватая открытым сухим ртом пустоту, поворачиваешься беспорядочно, пытаясь увидеть или ощутить ее.


Долгое время я собирал и изучал свою коллекцию, посещал заветные места, искал новые. Я облазил все окрестные подвалы, умудрялся тайком от родителей проводить целые ночи на улице в поисках интересных экспонатов, пробовал ходить по тоннелям метро. Там особенно интересно, кругом опасности — поезда, электричество. Недостатком коллекции было то, что когда мне хотелось побыть, к примеру, в сырой тьме осеннего леса, этого приходилось ждать до осени. Хотя воспоминания у меня никто не мог отнять.

Через десять лет в коллекции было уже около сорока видов темноты и все совершенно разные. Объяснить непосвященному человеку разницу между ними довольно затруднительно, хотя самые примитивные различия воспринять могут многие. Есть темнота сухая, влажная, спокойная, волнующаяся, запутанная, как лабиринт Минотавра или простая, как водная гладь… Можно долго продолжать, но дальше будет все менее и менее понятно. Причем обычно люди употребляют эти термины применительно к своим ощущениям от чего-либо, то есть «мне было спокойно в темноте или тревожно». На самом деле, разница именно в самой темноте, просто она бывает разная и человек тут совершенно не при чем. Но какой бы она ни была, в ней всегда чувствуется опасность и неизведанность.

Все тайны начинаются там, где бесполезны глаза. Но как сильный свет ослепляет, так и совершенная тьма наделяет своим, непонятным для других зрением.

Руки, уши и тем более глаза не могут дать в хорошей темноте никаких гарантий на благополучный исход путешествия. В такие моменты надо забыть о существовании тела и обратиться в комок щупальцев, исследующих пространство вокруг. Мозг очищается, появляется чувство, будто паришь над землей, не чувствуя ее собственнической власти. В детстве я очень плохо видел именно при недостатке света, сейчас же вижу не хуже любой кошки — зрение сильно обострилось.


Все время, пока я рыскал по темным улицам, тоннелям и подвалам, меня не оставляло ощущение, что это не полная темнота, не такая полная, какой могла бы быть. Не хватало ей прозрачности, той кристальной чистоты, какая бывает у бриллиантов и драгоценных камней чистой воды. Не хватало кристального звона, что раздается, если задеть металлическим стерженьком хрустальный бокал. В моей коллекции не было тьмы. Настоящей, непроницаемой. И искать ее нужно было именно здесь на земле, а не где-нибудь в космосе — там всюду звезды, правда есть еще некие черные дыры, но что это такое, сейчас никто толком ответить не может. Хотя может быть именно они и являются прибежищем абсолютной тьмы. Как любой истинный коллекционер, я хотел заполучить в коллекцию лучшие экземпляры (земные конечно же). У других собирателей, все упирается, как правило в деньги, мне же это никак не могло служить препятствием. Но с другой стороны все ценности планеты, как правило хорошо известны, будь то первая английская марка, алмаз «Око света», Джоконда или Кадиллак «Серебряный призрак». Каждый коллекционер знает где они находятся. Для этого выходят каталоги, издаются журналы, газеты и кучи другого хламья. В моем случае все совершенно по-иному. Тут нет ни подсказок, ни путеводителей, но от этого только интересней.


Скучные домашние дела тяготят меня, я томлюсь и задыхаюсь, как перед грозой, когда не хватает воздуха. Раздражаюсь по пустякам, с трудом дожидаюсь часа, когда полная непроницаемость снова спрячет меня в свое чрево, где обостряются чувства и жизнь кажется стоящей штукой, потому что здесь понимаешь, что она может в любую секунду оборваться, как паутинка, сплетенная беспечным пауком на коровьей тропе.

На работе от бумажной пыли у меня воспаляется нос, отчего по утрам из него идет кровь. Врач сказал, что надо либо бросить работу, либо мазать нос какой-то вонючей мазью, запаха которой я не переношу. Работу можно было бы бросить, но я не знаю, как бы я объяснил матери, зачем я это сделал. Мой рабочий стол завален бумагами, как осенний лес гниющей листвой. Они шуршат и временами кажутся мне похожими на пласты могильной земли. Часы на работе тянутся тоскливо и томительно, как последние капли крови из мертвого тела. Потом я прихожу домой, а там совершенно нечего делать, только пустота и сонливость тяжелыми ватными шарами катаются, ударяясь о стены тесной, похожей на гроб квартиры. Как видишь, ассоциации исключительно одной направленности, но никакие другие в голову не приходит. Такая жизнь невыносима в своей бездумности и тщетности. Она не стоит ничего и потому ее потеря не кажется такой уж страшной. Да и что я такое в конце концов? Кожаный мешочек с кровью, имеющий право выбора, вот и все. Стоит ли настолько ценить себя, что бы отказаться от полноценной жизни?

Иногда мне кажется, что если бы однажды утром мне сказали бы, что я уже умер и мне больше не за чем ходить на работу, а оттуда домой, то я бы был совершенно счастлив, если б не моя коллекция. Ее жаль. Все, что ценно обычным людям, мне не интересно. Вот такая форма уродства.


Началось это мое странное увлечение в раннем детстве. Изначально я видел в темноте хуже обычных людей. Там, где остальные еще что-то различали, я ходил, как слепой, натыкаясь на людей и опрокидывая стулья. Я жил тогда с родителями в двухкомнатной квартире на окраине города, где не было поблизости ни фонарей, ни ярких светящихся вывесок на магазинах, не было даже светофоров. По этой причине, как только в доме гас свет, в нем тотчас же воцарялась непроницаемая тьма, сгущаемая к тому же тяжелыми шторами, к которым питали пристрастие мои родители. По вечерам мама задергивала их и только тогда включала свет.

— А то смотримся, как на экране, — говорила она.

И была, в целом, права. Я сам зачастую люблю, идя по вечернему городу глазеть в ярко освещенные окна домов рядом с дорогой. Там можно было разглядеть кусочки чужой жизни, такой неизвестной и до одури знакомой.Там, за окнами, люди, не подозревая, что за ними наблюдают, живут своей простенькой и мелкой жизнью: ужинают, ругаются, смотрят телевизор, засыпая на ходу, делают уроки, читают газеты. Все то же, что и у меня. Особенно странно смотреть на все это зимой, когда я стою на холоде, поеживаясь от мороза, притоптывая ногами и гляжу, как в квартирах ходят теплые люди в легких маечках, халатиках и тренировочных штанах, как будто и нет в метре от них ни холодного ветра, кусающего за уши, как синий волнистый попугайчик, ни замерзших до хрупкости голых ветвей, словно не носятся в воздухе снежинки, похожие на пух убитой небесной курицы. Кажется, что это не окно, а самый настоящий экран, где просто показывают кино. Ощущение, будто эти персонажи живут в другой реальности, что, в конечном счете, верно. Это и есть другая реальность — реальность цивилизации, искусственная и хрупкая, не прочней оконного стекла. Люди так свыклись с ней, что воспринимают ее как нечто вечное, незыблемое. Иногда хочется взять камень побольше и швырнуть его в этот тихий омут уюта, чтоб разбилась гладь стекла, брызги полетели в стороны и все черти там перебаламутились. Чтобы обитатели омута дернулись от ужаса, от холода, от того настоящего, что ворвалось к ним вместе со снегом в рваную рану разбитого окна. Чтобы закружились в беспорядке поднятые ветром газеты, заметались листки календаря…

Но я никогда не делал этого. Просто наблюдал из темноты.

Страшная и притягательная сторона тьмы обнаружилась с тех пор, как только родители получили двухкомнатную квартиру и маленькую комнату отдали мне. Родители спали в большой, я в своей маленькой. Когда не удавалось уснуть сразу, приходилось долго лежать в становящейся вдруг сразу горячей и неудобной постели, ворочаться с боку на бок и перебирать случившиеся за прошедший день события и слушать. Как только квартира погружалась во тьму, изо всех углов выползали шумы. Они, незаметные в дневной и вечерней суматохе, ночью становились полноправными хозяевами квартиры. Шорохи, постукивания, скрипы и шелесты бродили никого не боясь и не стесняясь. Особенно интересным был коридор. Там постоянно что-то происходило: кто-то бегал на маленьких лапках, издавая дробный топоток, что-то большое, как корова или бегемот, временами шумно и сонно вздыхало под дверью. Дом как будто заполнялся странными зверями невидимыми в темноте, а может даже и состоящими из темноты. Или темнота состояла из них. Если небо было чистое и была луна, лучики света пробивающиеся из-за штор, отчасти разгоняли этих зверей, в остальное же время ничто не мешало им владеть квартирой, которую днем я считал своим домом.

Но самое страшное начиналось, когда среди ночи вдруг хотелось в туалет. Чтобы дойти туда надо было выйти в коридор, и идти по нему вперед мимо комнаты родителей все прямо и прямо пока не упрешься в туалетную дверь. В коридоре темно было всегда. Я долго терпел, старался уверить себя, что мне никуда не хочется и лишь когда становилось совсем невмоготу, осторожно опускал ноги на пол, отчаянно боясь, что из-под них сейчас прыснут живущие в темноте мыши, темные мыши. Нашаривал тапки, все так же подозревая, что эти зверьки могли набиться и туда, как в гнездо, подходил к двери и, сглатывая от страха, брался за ручку. Считается, что в фильмах ужасов нет более тревожного и волнующего кадра, чем медленно открывающаяся дверь. Так же маленькому ребенку ужасно страшно открывать дверь из одной темноты в другую. Я брался за ручку, она всегда была спокойная и холодная. Поворачивать ее я никогда не торопился и держался некоторое время просто так, не решаясь повернуть, ожидая, что сейчас кто-нибудь повернет ее стой стороны и готовясь с облегчением закричать от ужаса. Волосы на затылке шевелились, как трава, в которой бегают незаметные цыплята. По коридору двигался, вытянув вперед одну руку, а другой ощупывая стену. Шел и думал, что вот сейчас моя рука упрется в шершавый бок темной коровы или лицо злобного гнома. Тем не менее каждый раз я благополучно добирался до цели. Путь обратно всегда проходил гораздо быстрее. Идти надо было на крохотную светящуюся точку глазка во входной двери. Слева от нее была моя комната, где я тут же нырял под одеяло и дрожал от восторга, что и на этот раз темные звери не достали меня. И вместе с тем было чувство, что я все же встретился с чем-то удивительным и будоражаще интересным. От пережитых волнений я быстро засыпал, а днем совершенно забывал о своих ночных переживаниях.

В детстве же, когда мне было лет пять со мной произошла одна забавная история, которая подсознательно наверняка повлияла на мое дальнейшее увлечение тьмою.

Как-то родители отправились в театр. Театр был в другом городе. И хотя для поездки туда отцовский завод предоставил автобус, ожидать их возвращения раньше полуночи было нельзя. В доме остались лишь я да кошка Багира.

Это было изящное, грациозное создание на длинных, стройных лапах. Темно-серого цвета с большими, бледно-зелеными глазами. Достаточно своенравная и самостоятельная. Видимо из-за таких представительниц кошек и стали называть «сама по себе». У нее была одна особенность — она не любила, когда я пел. Когда отец напевал что-то под гитару, она относилась к этому совершенно спокойно и не обращала ни малейшего внимания, но стоило мне запеть что-либо одному без аккомпанемента, как она прибегала, начинала тереться о мои ноги, жалобно мяукать, а если после этого я не прекращал своего занятия, то и покусывать. Не больно, но ужасно неприятно. В тот вечер, я, играл в солдатиков и горланил марш.

Смело солдаты в бой вы идите,

Смело ужасною смертью умрите.
Пусть разорвет нас бомбой на части,
В этом простое солдатское счастье.
Вряд ли я мог где-нибудь подслушать эти жизнелюбивые слова, скорее всего я сам же и сочинил их во время игры. Багира некоторое время скулила рядом, а поскольку я не собирался замолкать, стала кусать меня. Чувствуя себя в доме полноправным хозяином, я довольно грубо схватил ее за шкирку, и стараясь не дать ей оцарапать мне руки, понес в комнату родителей. Забросил внутрь, плотно закрыв за собой скрипучую дверь. После этого продолжил игру и пение. Багира, не вынося заточения и моего пения, жалобно мяукала под дверью, прося выпустить. Потом, видимо, разозлилась и стала угрожающе завывать. Я лишь довольно усмехался про себя, разворачивая полки и делая обходные маневры. Дверь закрывалась плотно, я не боялся, что кошка придет мстить. Понемногу, то ли она угомонилась, то ли я перестал замечать ее угрозы. Игра была в разгаре, когда потух свет. От неожиданности я застыл, не понимая, как такое могло случиться и надеясь, что сейчас его снова включат. Дом замер и в тишине раздался оглушительно громкий, резкий, как скрежет иглы по стеклу, скрип открываемой двери. Той самой, за которой сидела обозленная на меня кошка. Я онемел от страха. Он был беспричинный и оттого еще более пугающий. Я не видел ничего вокруг. Глаза понемногу привыкали к темноте, но видней от этого не стало. Шторы были плотно задернуты, фонарей рядом, как я уже говорил, не было. Я сидел на полу среди расставленного мной войска, которое не могло защитить меня. В голове мелькнула мысль о том, что следовало бы закрыть дверь в мою комнату, чтобы сюда не пробралась Багира, и тут мою голень пронзила острая боль и раздался торжествующий кошачий вопль. Это было так неожиданно, что я буквально обмер от страха и закричал, как резаный. Этот крик, наверное, и вывел меня из ступора. Я ударил наотмашь, но рука прошла сквозь воздух — кошка уже успела отскочить от моей ноги. Царапины сильно болели. Я вскочил и отбежал к стене, раскидывая стоящих повсюду солдатиков, споткнулся, чуть не упал. Прижался к ней спиной, двинулся в угол. Рядом раздался утробный мяв Багиры — она не собиралась так просто отпускать меня. Я добрался до угла и тут боль снова обожгла ногу. Я пнул невидимую врагиню, но лишь слегка задел ее. Сзади почувствовал что-то твердое — клюшка! Она иногда стояла здесь, если я не успевал убрать ее на положенное место в кладовке. Я схватил ее, выставил перед собой и наклонив к полу, стал ждать новой атаки. Было страшно, сердце колотилось о грудную клетку с такой силой, что боль отдавалась в горле. Где-то рядом на стене неимоверно громко в наступившей разом тишине тикали часы с кукушкой. Ноги еле держали мое ослабевшее тело. Я почему-то вдруг почувствовал себя пещерным человеком, застигнутым ночью вдали от жилища. Рядом бродил хищник, медленно сужая круги. А у меня в руках было лишь хрупкое копье против большого и сильного зверя. Для пятилетнего ребенка и разозленная кошка — страшный зверь. Говорят, что в темноте, когда почти ничего не видно, лучше совсем закрыть глаза, чтобы не отвлекаться на зрение и сосредоточиться на слухе, обонянии да и просто подсознательных ощущениях и реакциях. В таких условиях лучше всего просыпаются инстинкты, которые спасали наших предков, когда те еще даже не были людьми. Тогда я этого не знал, смотрел вокруг широко открыв глаза, но видел только густую пелену тьмы, окружающую меня. У кошек в темноте часто светятся глаза, но к моей Багире это не относилось. Во дворе послышался звук въезжающей машины, комната на секунду осветилась фарами сквозь щели в шторах и я увидел своего врага. Она спокойно прохаживалась неподалеку, в одночасье ставшая невероятно большой и ужасной. Весь ее вид говорил: «ничего, твоя палка не испугает меня, я выберу момент и снова брошусь». Вспышка погасла. От этого зрелища мне стало совсем не по себе, я едва не разревелся, но кое-как пересилил себя. Наше тихое противостояние длилось довольно долго. Наконец, кошке, видимо, надоело бездействие и она прыгнула. Я не видел, но все равно, каким-то шестым чувством, почуял ее движение. Ударил наугад и понял, что попал. Она отлетела, ударилась обо что-то, то ли о стул, то ли о ножку стола, злобно мяукнула. Я снова замер в ожидании атаки. Боль разозлила кошку и она, забыв об осторожности, бросалась еще несколько раз, но только единожды дотянулась до меня, оставив на моей ноге еще три царапины. Остальные нападения я отбил клюшкой. Под конец, я помню, меня даже охватил некий азарт, как бывает при какой-нибудь увлекательной игре. Было волнительно и весело. Страх прошел совершенно, боль почти не воспринималась, она была чем-то вроде непременной части игры, жестокой и крайне интересной.

Конец забаве положили родители, вернувшиеся из театра. Кошка, наверное тоже поняла, что игра окончена и спряталась. Свет включили сразу же после их прихода, словно кто-то решил для себя, что ничего интересного больше не будет и можно давать ток. О своих царапинах я что-то соврал, на том эта история и окончилась.

Но с тех пор, глядя в глаза кошкам, я всегда недоумеваю, как люди не боятся держать рядом таких опасных зверей. Поглядите в их узкие зрачки и на вас посмотрит оттуда хищник, если надо убивающий без жалости. Кошка — это дикое животное, которое только позволяет считать себя домашним. Очень люблю кошек.

Тогда-то, вероятно, я и вынес для себя нечто, что руководит мною до сих пор. Странное и непередаваемо сладкое чувство жизни на острие, истинной жизни, которую несут опасности, начинающиеся там, где кончается зрение. Скорее всего, я мог бы получить все то же самое или похожее, если бы прыгал с парашютом, занимался альпинизмом, подводным плаванием, работал в уголовном розыске, записался добровольцем на войну или еще Бог знает чем. Но все это как-то сложно, для этого нужны разные приспособления, экипировка, при этом надо обязательно работать в контакте с другими людьми, а у меня это выходит всегда из рук вон плохо. Не могу общаться с людьми. Ступор нападает, хоть разбейся. Может это оттого, что где-то в глубине души я не люблю людей и не вижу нужды в общении сними. Наверное поэтому и стремлюсь спрятаться от них там, где они почти не бывают.

Кстати, интернет мне нравится именно, как наименее личностный способ общения, наиболее «темный» что ли. Напечатанные на машинке или компьютере слова обезличиваются. Здесь нет ни почерка, ни цвета чернил, ни даже запаха, каким бы могла пропитаться бумага от пишущего. Нет даже ошибок, которые, тоже, в общем-то, могут сказать кое-что о написавшем письмо. Есть лишь голубоватый свет монитора, да черные червячки букв на экране. А каков способ доставки послания? По проводам, как по бесконечным темным пещерам, несутся орды электронов, гонимых магнитным полем, как дикие монгольские пастухи гоняли когда-то по степям бесчисленные конские табуны. В этом нет ничего человеческого — поля и электроны. Хороший способ спрятаться человечку, не умеющему говорить с живыми людьми. Хотя, как мне кажется, я — человек будущего. Со временем, как это ни печально, люди будут общаться друг с другом напрямую всё меньше и меньше. Все превратятся в одиноких и грустных человечков, которые никогда не смогут догадаться о своей грусти и одиночестве. Я то хоть, по крайней мере, знаю об этом своем уродстве.


Потом со мной произошел еще один довольно страшный случай, только укрепивший меня на выбранном пути. Это случилось во время моего визита в подвал одного из домов. Дом этот был очень большой, из тех, что часто называют «китайской стеной», длиной, наверное, двести с лишним метров. Впрочем, на свету я обращал на него мало внимания, а в темноте расстояния изменчивы. Я довольно часто бывал там и прилично ориентировался. В подвале был теплый влажный воздух от труб с горячей водой, которые часто протекали, множество комаров и зимой и летом, плесень и хорошая добротная темнота. Интересный экземпляр коллекции. Там можно было бы представить себя в тропическом лесу, пропитанном дождями. Мешали этому только спертый воздух, который вообще характерен для подвалов, да шум воды в канализационных трубах. В общем, этот подвал мало чем отличался от других, разве что размерами, и то, что случилось со мной потом, вполне могло бы произойти в любом другом городском подвале. Я шел, немного помахивая руками впереди себя, чтобы вовремя обнаружить то, что могло помешать мне. Шершавая стена бетонной перегородки — надо немного пригнуться. Насквозь ржавая труба с холодными каплями — можно переступить, надо только повыше поднять ноги. Еще одна бетонная переборка — здесь и пригнуться и переступить одновременно. Дальше три трубы поперек дороги — пролезть меж ними. (А мать потом снова будет отчитывать за то, что куртка с джинсами в ржавчине). Так все глубже и глубже в чрево подвала. Тишина, лишь звук моих шагов, да падающие капли. Я шел беззаботно, зная, что бояться мне особенно нечего — люди здесь не бывают, а с невидимыми препятствиями и ловушками я справлялся довольно легко. Тишина. И вдруг слева неподалеку от меня что-то грузно зашевелилось, послышался хруст гравия и бетонной крошки под чьими-то ногами и восставшее существо стало приближаться. Страх охватил меня и сжал, как тюбик с пастой. Показалось, что сейчас стошнит, но я переборол это чувство и сделал шаг в сторону от приближающихся звуков. Это что-то продолжало надвигаться ко мне. Мне захотелось крикнуть, спросить, кто это, но я не смог и просто бросился бежать быстро, как только мог. Каким-то чудом я вспоминал все препятствия к которым приближался и проходил сквозь них не ощупывая и не снижая скорости. Три трубы — пролез. Переборка — пригнулся и подскочил одновременно. Труба — подскочил. Бог знает сколько раз я подпрыгивал и нагибался. Все шло хорошо, только один раз я зацепился за трубу ногой и чуть не споткнулся, но удержал равновесие и побежал дальше. Шаги сзади, меж тем, не только не стали дальше, но даже, как будто подобрались ближе. Тот, преследовал меня тоже преодолевал все препоны не тратя времени на их изучения и, видимо, либо зная их наизусть, либо чувствуя, как я. Самое страшное, что кроме тошнотворного скрежета гравия я не слышал ничего — ни дыхания, ни шороха одежды, словно за мной неслись одни ноги. От этого прямо поджилки затряслись, я запаниковал, но бежать быстрее уже не мог, я и так был на пределе своих сил. Скоро уже должно было показаться узкое окошко, сквозь которое я попал сюда. Если бы я стал пролазить в него это существо наверняка схватило бы меня, оно было слишком близко, но тут сзади раздался сильный глухой удар и звук падения тяжелого тела. Наверное, преследователь забыл или не почувствовал какое-то препятствие и на полной скорости врезался в него. Неимоверная радость охватила меня. Я победил! Странно, радость была не только оттого, что остался жив, добавляло удовольствия еще и то, что я оказался быстрее, чувствительнее к темноте. Победил равного соперника в честной борьбе. Судьей была темнота. Тот, кто лучше знал ее, лучше чувствовал, тот и выиграл. Остаток пути до окна я пробежал с чувством, как будто только что взял олимпийское золото. Хотя я получил всего лишь свою жизнь. Мне казалось, что мрак вокруг тоже радовался моей удаче. Тьма побеждающая, тьма ликующая.

Через неделю по городу поползли слухи, что из подвала «китайской стены» извлекли тело мертвого бомжа с разбитой головой. Что это был за человек, установить не удалось, поскольку труп был сильно испорчен крысами и разложением. Однако это не помешало экспертом определить, что бомж был слепой и, вероятно, с рождения.


Солнце, свет, тепло. Есть во всем этом что-то от нашей дрянной и хрупкой цивилизации. Может это потому, что наглядевшись на их уродливые пародии, рожденные человеческой страстью к приспособленчеству и самозащищенности я уже не могу воспринимать оригиналы во всей их чистоте и полноте. А тьма — это то, с чем так упорно и тщетно боролся человек с самого начала истории. В этой борьбе с первоосновой мира он готов уничтожить все, до чего можно дотянуться, вырубить все леса, чтобы развести спасительные огни, извлечь из земных недр уголь, нефть, газ, уран, все, что может спасти и защитить его жалкое тельце с полузадушенной душой внутри от жгуче черных глаз тьмы, то холодной, как кавказский ледник, то раскаленной, как сгорающей в атмосфере безумец-метеорит. Одна страсть и одно желание ведет людей — избежать, спрятаться от сладко-томительного гипнотического взгляда, обещающего все мыслимые наслаждения и гибель одновременно. Как всем хочется остаться здесь на свету, в тепле и забыться, спрятаться, зарыться в ворохе старых и новых газет, несущих новости, которые уже завтра станут прахом и пустым напоминанием и тщетности и суетности жизни. Зарыться в повседневную пустую суету, как морские свинки зарываются в хлам в своих коробках. Иногда кажется, что самое заветное и тщательно скрываемое желание человечества — это лишиться всех чувств, которые позволяют видеть слышать и чувствовать окружающий мир и стать придатком к некоему глобальному компьютеру с безопасной виртуальной реальностью.

В моих словах слишком много злобы, вероятно это моя месть людям за то, что я не могу быть с ними вместе. Но с другой стороны, если в них много злобы, это вовсе не значит, что в них нет правды.

Честертон в своем «Клубе удивительных профессий» сказал что-то вроде: «люди сейчас практически не живут полноценной жизнью. Когда они хотят любовных переживаний — они читают книги, когда хотят острых переживаний — читают книги и даже когда хотят просто съехать по перилам — читают книги». С появлением компьютеров, положение только ухудшилось.


Подземные озера и реки, там где бежит и плещется в абсолютной тьме холодная, как звезды, вода. Меня мучают сны о реках, что бегут под землей, на всем своем течении не видя света, полируя холодное каменное русло, брызгая жгучими каплями на крутых перекатах, образуя водопады, которых никогда не касался взгляд ни человека, ни зверя. И лишь бестелесные создания, состоящие из тьмы бродят там, вздыхая под гулкими сводами пещер и не оставляя следов ни на воде, ни на камне. Стоят на скользких камнях перекатов посреди потока, озирая пространства вокруг, красивые и невидимые глазам обычного человека.


Тьма вечна. Погаси Солнце, что останется? Именно тьма — первооснова всего. Тьма и вода — это то, что было в начале. Самые древние из стихий.

Я жду, когда тьма научит меня быть собой, тем первобытным человеком, умеющим действовать быстро и стремительно, не погруженным в бесконечную цепь рассуждений с самим собой, выматывающими тело и мозг. Самый простой способ для достижения этого — постоянно помещать себя в ситуации, где нужно быть первобытным человеком, чтобы сохранить жизнь.

Часто тьму ассоциируют с дьяволом, смертью и разрушением. Не знаю насколько это правда, скорее она просто та первооснова, от которой оттолкнулся протуберанец жизни. И если чья-то жизнь обрывается, и кто-то возвращается в изначальную тьму, то это вина самой жизни, только от нее зависело жить или умереть. Тьма здесь не при чем. Тьма — это отдельная стихия. Она не может быть атрибутом смерти, поскольку не имеет к отношения к жизни.

Мне часто случается задумываться о Боге, дьяволе, о жизни и смерти. Недавно в голову пришла любопытная мысль. В ней есть подвох, но она просто красива сама по себе. Если принять, что дьявол — это та изначальная пустота, что была до начала творения и жизни, то все его проявления — не более, чем сила инерции, что стремится вернуть нас обратно в небытие. А значит именно Бог поднял бунт против пустоты и небытия. Значит все эти революции и великие прорывы — это и есть Божье дело, а эволюционировать можно лишь в обратно в небытие. Жизнь есть постоянное усилие, постоянное стремление вперед, иначе сила инерции вернет нас в исходную точку. Ежесекундная революция.


Можно было бы сказать, что тьма — это мир смерти, если бы это не было таким затасканным выражением. Тьма — неподвижность и покой. Свет — движение и перемещение. Тьма — абсолютный порядок, в то время как хаос — непременный атрибут света и жизни.


Еще одна странная мысль, что пришла мне на днях: скорость тьмы, равна ли она скорости света, и если нет, то что образуется в разрывах?


Вокруг меня тьма, снаружи тоже. Я всего лишь тонкая перегородка света между двумя безднами тьмы. Чтобы жить надо постоянно ощущать на себе давление этих двух бездн. Иначе как разобрать, жив ты или уже умер?


Скорее всего тьма, так же как и пустота — тоже материя, но только совершенно иного рода. Может быть то, что в других измерениях то, что для нас здесь твердые тела, там — пустота. Страшно это, если вдуматься. Может быть лучше не терзаться такими вопросами, чтобы голова осталась здоровой? Вот тоже вопрос, все ли надо знать человеку или от некоторых вопросов надо держаться подальше, ведь есть все же предел человеческому разуму?


Знаешь, я стал за собой замечать, что уже не боюсь ослепнуть. Мне, проведшему столько времени во тьме, это уже не страшно. Конечно, не то чтобы совсем не пугает, просто я точно знаю, что если это случится, я не впаду в панику. Тьма для меня гораздо более привычна, чем для любого другого. У нее есть, чему поучиться. Она безжалостна, но именно так легче всего воспитать силу и спокойное отношение к смерти. Кстати, если научишься относиться к ней спокойно, то и она, в свою очередь, будет спокойной по отношению к тебе, а это всегда еще один шанс выжить.

Однажды, когда я ходил по Ильинским пещерам, на меня неожиданно посыпались крысы. Очень много. Как будто целый мешок надо мной разорвали. То ли я встал на пути их миграции, то ли они вообще практикуют такой способ охоты, я не знаю. Никогда ранее я не встречался с таким опасным и жестоким врагом. Они совершенно облепили меня со всех сторон и поделать с ними я ничего не мог. Ощущение было такое, словно меня распиливает на части тысяча пил одновременно, столько их было и такими острыми были их зубы. Они состригали кожу, вырвали кусочки мяса. Я мгновенно оказался залитым горячей кровью. Они же от этого только сильнее разъярились. По счастью, они сразу не смогли добраться до моего горла, а я за какие-то доли секунды уже успел придумать способ спасения. Нельзя сказать, что я был спокоен в этот момент, это просто невозможно — оставаться спокойным, когда тебя пропускают через мясорубку, просто я был достаточно спокоен внутри, чтобы эта идея была услышана. Перед тем, как на меня посыпались крысы, меня не покидало ощущение, что рядом должен находиться водоем или что-то подобное. Справа тянуло холодом и влагой, как будто там была некая большая масса воды. Я не раздумывая бросился туда. В душе не промелькнуло и тени страха, что я могу налететь на стену или споткнуться, хотя встать бы мне точно не дали. Я бежал до тех пор, пока мои ноги не потеряли опору и я не рухнул куда-то вниз. От неожиданности крысы даже перестали меня грызть. Я падал и совершенно четко понимал, что не знаю, куда упаду. Это могли бы быть последние мгновения моей короткой жизни. Я весь замер внутри, сжался и тут же плюхнулся в безумно холодную воду. Ничего более холодного я в жизни не ощущал. Какой-то нечеловеческий, марсианский, космический холод. Но сразу всплывать было нельзя, хоть мое сердце и почти остановилось. Крысы все так же плотно облепляли меня густой шевелящейся массой. Я усиленно замахал руками и ногами, стараясь не всплыть, а заодно и греясь. Серые поняли, что так они пропадут и стали понемногу отцепляться от моей одежды. Я чувствовал, как они, поднимаясь вверх, проплывают рядом мимо меня, чувствовал биение маленьких лапок и верчение голых мерзнущих хвостов. И даже когда последняя крыса отцепилась, я все равно продолжал оставаться под водой, ожидая, пока они отплывут подальше, хоть тело уже потеряло чувствительность, будто я был облеплен ледяным воском. Когда воздуха совсем не осталось и сознание начало сужаться и меркнуть, я выплыл на поверхность. Больше всего хотелось хватать воздух огромными кусками, но пришлось снова напрячься, дышать тихо и по шуму постараться понять, куда поплыли мои несостоявшиеся убийцы. Разобравшись с их направлением, я двинулся в другую сторону. Холод уже доставлял просто сумасшедшую боль, но там, где был ближайший выход из озера, были крысы и верная смерть. Тело превратилось в замороженный пластилин. Руки стали действовать совершенно автоматически, без моего участия. Они просто гребли и гребли, пока я не я задел каменное дно. Вылез на берег, и хотя меня просто колотило от чудовищного холода, улыбнулся, поняв, что спасся.


Темнота — это когда ты понимаешь, что бесполезно все, что ты умеешь и знаешь при свете. Бесполезны твои мысли, а тем более эмоции, бесполезно любое понимание смысла жизни, кроме одного исконного — жизнь, однажды появившись должна продолжаться, должна жить, уметь принять бой, защитить себя, защищать изо всех сил и даже больше, чем изо всех. Темнота — это когда ты мал и гол перед лицом Вселенной, когда ты, наконец, становишься самим собой, и все, что есть в тебе, обнажается до последней степени, являет себя во всей подлинности.

В каком-то смысле аналогом тьмы можно назвать все новое, неожиданное: обескураживающие идеи, крамольные выводы, безумные теории. Ты уже не сможешь прятаться за лоском пресыщенности, если эта новь охватывает тебя со всех сторон, угрожая всему, что ты считаешь ценным, покушается на святое. Тут уж все зависит от тебя, силы твоих убеждений, веры в свое понимание жизни и смерти. Конечно же это испытание на прочность и кто знает, нужно ли оно тебе, но не пройдя испытания, как можно узнать, веришь ли ты в то, что думаешь или говоришь? В споре со своим убежденным противником, который ненавидит то, во что ты веришь, есть многое от испытания. Но в настоящую битву этот спор превращается только тогда, когда в его руках находится твоя смерть. Тут ты можешь только стараться остаться собой или сдаться, принять поражение, отречься от веры и в чем-то умереть. Во тьме настоящей ты сохраняешь свою жизнь, во тьме нового — жизнь своих идей. По-настоящему велики были те, кто мог проповедовать свою веру перед лицом тиранов, остаться собой в концлагере или простить палачей, если того требует бог, в которого веришь.


Тьма — всегда новь, всегда неожиданность. И именно это пугает людей больше всего. Человечество хочет определенности, спокойствия, твердых гарантий и тишины. Хочет смотреть бесконечные чемпионаты, читать новые книги, не извлекая из них ни малейшей пользы, заполнять собой модные магазины, уютные кресла, комфортабельные дома, следовать сначала одним советам и жрать рекламируемые продукты, затем другим и начинать потреблять средства для похудения. Со свиньями обращаются подобным образом, когда хотят, чтобы сало имело прослойки жира и мяса. Цивилизация все больше напоминает гигантскую свиноферму. Интересно только, кто тот хозяин, который решает, когда пустить стадо под нож?


После института я, как и все остальные, пошел устраиваться на работу. Лучше всего у нас в городе платят на… — ом заводе, куда я и подался. Знал, что придется много общаться с людьми, поэтому заранее съел немного реланиума, иначе весь поход прошел бы впустую — и на работу бы не устроился, и извелся бы весь. В отделе кадров мне смогли предложить только рабочую должность, сказали, что инженерных пока нет, но могут взять с перспективой дальнейшего роста.

— Давайте, — согласился я и подумал про себя, — вместе с вашей перспективой.

Меня стали оформлять. Я бегал по врачам, собирал справки, подписывал бумаги, все как обычно. В конце этой беготни женщина, занимавшаяся мной в отделе кадров, дала мне номер телефона и сказала, что делать дальше.

— Иди на проходную, там тебе оформят пропуск, потом позвони с проходной по этому номеру, там тебе скажут, что делать дальше.

Я позвонил. Сначала никто долго не брал трубку, потом хриплый голос мужской голос сказал:

— … и вакуум полный. Да, я вас слушаю.

— Я устраиваюсь к вам на работу. Из отдела кадров должны вам были позвонить по поводу меня…

— А-а, — протянул он. — Да, звонили. Так. Слушай и запоминай. Выйдешь из проходной и минут пятнадцать шагай прямо. Как увидишь большую трубу, из которой идет… Кстати, какой там дым идет из нее… Серый… Из которой идет серый дым, точнее увидишь-то ты ее сразу, как выйдешь из проходной… В общем, когда дойдешь до нее, спроси у кого-нибудь, где 64 корпус. Усёк? Здесь на всех зданиях нарисованы номера корпусов, так что ищи. Придешь, заходи внутрь. Я через полчаса позвоню, проверю, как добрался. 64, запомнил?

— Запомнил, — пробормотал я и, не мешкая, отправился на поиски.

Трубу я действительно увидел сразу, как оказался на улице. Она маячила впереди, раскрашенная в красные и белые полосы, чтобы ее издали видели самолеты. Сделана она была из кирпича, из нее, как и было обещано, не спеша курился серый дымок.

— Вперед, — скомандовал я себе.

Корпус 64 оказался крохотным домиком размером четыре на четыре метра с одним зарешеченным окном. К нему подходили несколько мелких труб и одна довольно крупная. Я открыл две незапертые двери и очутился внутри. Здесь было жарко. Обстановка довольно скромная. В углу стоял письменный стол с блестящим черным телефоном, очень старым, судя по виду, рядом на столешнице лежал английский ключ. Трубы, нырявшие в стены корпуса, шли здесь вдоль одной стены и скрывались в другой. На самой большой были синие метки, нарисованные краской, и манометр. Кроме гвоздя, торчащего из стены возле двери, больше никаких достопримечательностей здесь не было. Я повесил плащ, открыл дверцу стола. Никакими ящиками там и не пахло, зато стоял стул без спинки, которому я очень обрадовался. Я сел и стал смотреть на телефон. Он молчал. Тогда я взял ключ и пошел смотреть, открывает ли он входную дверь. С большим трудом ключ повернулся в замке, сбоку двери вылез язычок. И тут же зазвонил телефон. Я дернул за ключ, но он возвращаться назад не собирался. Я взялся за него обеими руками, но это ни к чему не привело, упрямец торчал мертво, как болт. Оставить его снаружи и кинуться отвечать на звонок я побоялся — мало ли какой народ на заводе, стырят ключ — будет скандал в первый же день. Наконец непослушная железка выползла и я бросился к столу.

— Да!

— Чего так долго не подходил? — сказал все тот же хриплый голос.

— Я только пришел, — соврал я. Под реланиумом это получалось довольно легко.

— Ладно врать-то, я видел, у тебя ключ в дверях застрял.

— Застрял, — краснея от собственной лжи признал я.

— То-то, — в тоне его появились довольные нотки. — Хорошо, сиди пока, я тебе позвоню, если что.

И в трубке, вместо обычных коротких гудков появилась тишина, разбавленная тяжелым, гнетущим и в то же время каким-то очень далеким гулом, словно где-то работал мощный трансформатор. Я постучал по рычажкам телефона, но гудки не появились, все та же тишина и давящий гул. Я немного послушал и тоже положил трубку.

Делать было особенно нечего. За окном лежал чистый, без единого следа снег, торчали черные ноги деревьев и начинался забор из сетки-рабицы, ограждающий территорию заправки, где стояли огромные блестящие бочки с топливом. По верху забора шла колючая проволока. Людей видно не было.

— Откуда это он увидел, что я с ключом маюсь? — подумалось мне.

Я вышел наружу. Обычных зданий рядом видно не было — только какие-то то ли склады, то ли ангары без окон. Лишь вдали, за редкими деревьями виднелись цеха, до которых было не меньше двухсот метров. С одного лишь боку стояло несколько корпусов, но под таким углом, что рассмотреть из их окон хоть что-то было трудно.

— Не иначе бинокль у него есть, чтобы за рабочими следить, — решил я, так и не разобравшись, откуда за мной шпионили.

Впрочем я и сам не до конца понимал, кого я называю «он» и был ли «он» моим начальником вообще. Потом меня позабавила еще одна странность: по нетронутому снегу к корпусу 64 шли только мои следы, никаких других не было. Значит ключ лежал на столе и дверь была открыта уже несколько дней, поскольку снегопадов не было уже по меньшей мере три дня, а может и больше, я не помнил.

— Ну порядочки! — подумалось мне. — Корпус открыт, бери что хочешь.

Впрочем я и сам понимал, что брать здесь особенно нечего. Стол, стул, гвоздь из стены? Чушь! Но и держать помещение открытым все же как-то странно.

— Ладно, — решил я для себя в конце концов. — Я пришел сюда только зарабатывать деньги и ничего более. Поэтому все остальное меня интересует мало. Что скажут, то и буду делать, задумываться тут ни к чему.

Такой позицией часто обладают люди, у которых есть серьезные увлечения помимо работы. В итоге работе придается очень небольшое значение, если вообще придается. Однако, с тех пор я ежедневно, кроме выходных являлся в свою конуру, чтобы просидеть там с восьми до пяти. Ко мне никогда и никто не приходил. Я же должен был ежедневно являться в канцелярию, чтобы забирать там кипы документов, которые кто-то отписывал мне для ознакомления. Я приносил их к себе, читал, честно пытаясь разобраться в их сути. Все они чаще всего касались производства и текущих его проблем. Это были инструкции, протоколы совещаний, отчеты, письма, запросы и ответы на них, извещения и много чего еще. Я упорно старался понять смысл, скрытый в их загадочных писаниях, пытался разобраться в сути решаемых проблем, поскольку в будущем собирался стать инженером, а для этого надо было хотя бы отчасти разбираться в производственных вопросах. Много часов было потрачено на эти занятия, а меж тем суть неизменно и решительно ускользала от меня, как угорь из рук. Как ни старался я связать все, что проходило через меня в некую единую картину, ничего хорошего не выходило. Запоминаемые факты повисали в воздухе и, не имея под собой твердой основы, осыпались в бесформенную кучу, из которой иногда торчало что-нибудь будившее воспоминания, и мне уже казалось, что я приближаюсь к пониманию, как новые вороха бумаг хоронили под собой все мои труды. Все это напоминало ситуацию как если бы в одну коробку высыпали частицы нескольких разных пазлов, хорошенько перемешали, а пока ты стараешься собрать хоть один из них, туда подваливают все новые и новые кучи частиц от новых пазлов. И сколь я ни старался, неизменно выходило что-то чудовищное, не имеющее ни формы, ни содержания. В итоге, после трех месяцев работы, я даже не смог бы толком рассказать, чем занимается мой завод. В проходящих мимо меня документах мелькали какие-то трубы, шероховатости, увеличения и уменьшения диаметров, длин, сроков гарантии, хранения, изменение затрат. Чем больше я пытался совладать с проблемой, тем безнадежнее казалась она мне. В голове роились химерические образы производства: бредущие по бескрайним равнинам в сторону заката шагающие экскаваторы, по-птичьи перекликающиеся под гулкими сводами цехов токарно-револьверные станки, дрели, гоняющиеся по длинным сумрачным коридорам за гайками, прокатные станы, разуверившиеся в смысле бытия и прокатывающие самое себя, превращаясь в ничто, как змеи, пожирающие хвост…

Я, как человек ответственный, попробовал раз спросить у бабушки в канцелярии, кто же отписывает мне весь этот бумажный хаос. Она куда-то спешила с охапкой исписанных вдоль и поперек документов под мышкой, но услышав в моем голосе то несносное собачье-просительное выражение, какое часто проскальзывает у меня при общении с людьми, остановилась.

— Ну посмотрите, тут же подпись есть! Вот, — она ткнула пальцем в закорючку на уже прочитанном мной письме. — Вот, смотрите, Немоляев его вам направил.

И, видимо, решив, что ее ответ мне все объяснил, убежала, шелестя измятыми бумажками. Я оставил принесенные документы на канцелярском барьере, забрал у помощницы бабушки новую стопку бумаги. Помощница была молодая симпатичная девушка с крашеными пестрыми волосами. Было видно, что существо она довольно решительное и самоуверенное. С такими мне вдвойне сложней общаться.

— Извините, — обратился я. — Вы случайно не знаете… то есть я подумал, что вы можете мне помочь… Словом, вы не скажете, кто такой Немоляев?.. Извините, конечно…

— Кто? — она оторвалась от своей писанины. — Немоляев? Может Кириллов?

— Почему Кириллов? — искренне удивился я. — Немоляева… То есть Немоляев, я хотел бы поговорить… мне нужен…

Я комкал слова и предложения, не в силах справиться с обычным для меня в таких случаях волнением. Волна смущения заливала меня с головой.

— Нет, не знаю, — поспешно заявила она, снова повернувшись к листку бумаги перед собой.

— А может быть…

Хотел я было спросить «кто может знать?», но мужество уже покинуло меня, я направился к двери. Взявшись за ручку, почему-то захотел поблагодарить и сказал срывающимся голосом «спасибо, извините еще раз, что оторвал от…». Конец фразы я проглотил. Она подняла на меня поверх конторки, ей вероятно показалось, что я издеваюсь, чего она никак не могла допустить от такого ничтожества, как я. Я смутился совершенно и принялся толкать дверь не в ту сторону. Что-то похожее на приступ клаустрофобии напало на меня, я толкал дверь, она не поддавалась. Я не мог выйти из этой проклятой комнаты, а сзади, как стая птиц, меня клевали презрительные взгляды помощника секретаря. Я уже готов был ударить по двери ногой, как она подалась на меня, хотя я по инерции все еще продолжал давить в другую сторону. Кто-то надавил посильнее, я опустил руки, сделал шаг назад. Недоумевающая усатая физиономия заглянула внутрь.

— Что это тут у вас твориться? Забыл куда дверь открывать? — обратился он ко мне.

Не дожидаясь расспросов, я вылетел в коридор, успев только услышать, как сзади сквозь зубы процедила помощница:

— Урод какой-то…

Мне ничего не оставалось, как отправиться к себе, внутренне завязывая себя узлами самоуничижения от сознания собственного бессилия в моменты, когда надо общаться с другими людьми. Я не умею жить среди людей, поэтому стараюсь быть от них подальше, если в этом нет надобности. Как они боятся опасностей окружающего безжалостного мира, так и я боюсь мира людей, бегу от него. В этом мы с ними одинаковы. Они избегают тьмы, я света. Они бегут в безопасную тьму, созданную человеком, я к холодному свету жизни, очищенному тьмой.

Остаток дня я провел размышляя, как мог бы выглядеть этот человек и какой пост он занимает на заводе. По зигзагообразной закорючке подписи было трудно судить о его характере, ведь я не графолог. Единственное, на что я обратил внимание, так это на то, что его подпись такая же простая, как и моя. Я еще давно, в школе, сделал одно любопытное наблюдение. Простая и короткая подпись бывает, как правило, у людей застенчивых и неуверенных в себе. Они стесняются завести себе какой-нибудь роскошный вензель, видимо, не считая себя вправе обладать им. Это обстоятельство позволило мне даже проникнуться чем-то вроде симпатии к этому таинственному Немоляеву, хоть он и присылал мне все эти кучи разрозненных и бессвязных бумаг, да плюс к тому обладал нахальной манерой разговора. Хотя, впрочем, за ней могла прятаться робкая стыдливая натура.

Мне пришлось несколько дней подряд принимать реланиум, чтобы еще раз попытаться выяснить что-нибудь о личности обладателя простой подписи. Как назло в течение трех дней мне никто не звонил. Я уже подумывал о том, чтобы бросить это дело, как на четвертый он все же прорезался, чтобы, как обычно узнать, показания манометра.

Сказав ему показания стрелки, я обратился с вопросом:

— Извините за, может быть, бестактный вопрос, но вы не Немоляев случайно будете?

Странно, но голос, обычно спокойный и решительный, отчего-то вдруг испугался:

— Почему же Немоляев? Отнюдь нет, моя фамилия, — он замялся, — Кириллов.

Он быстро закруглил разговор и оставил меня наедине с гулом.


Работа моя была совсем простая. Я сидел возле стола с телефоном и смотрел на его блестящую черную поверхность, в которой отражается искаженное окно с решеткой, ветки дерева с шапками снега за ним, мое лицо. Плоскости телефона искажают все, что находится вокруг них, переплавляют окружающее в нечто неузнаваемое. Порой мне кажется, что он — самое настоящее насекомое, с концом путины на хвосте, нагло усевшееся здесь, не боящееся никого и ничего. Сидит и ждет, пытаясь заворожить меня игрой света на своих лакированных закрылках. А когда я буду полностью загипнотизирован, оно обовьет меня паутиной провода, и словно компьютер, подключит к какой-то глобальной сети, чтобы высасывать из меня силу, жизнь, чувства, давая взамен виртуальные безопасные суррогаты, от которых крошатся зубы, дряхлеет и атрофируется тело, слепнут глаза, кости теряют прочность и ломаются от простой попытки двинуться с места.

У Лема где-то описана модель будущего, когда вся природа вокруг будет заражена мельчайшими частицами, которые будут заботиться исключительно о безопасности человека. Чтобы камни не могли разбить вам лоб, стекло порезать, трава отравить, вода утопить и так далее. Я думаю все будет с точностью до наоборот.

Когда на земле с помощью технологий будет достигнуто всеобщее благоденствие (а ведь именно это высшая цельнашей цивилизации — всеобщая сытость, покой и безопасность), многие просто не захотят больше делать ничего, кроме как лежать в неких капсулах подключенными к системе жизнеобеспечения и блуждать по виртуальному миру, играя в игры, общаясь, получая образование (если это к тому времени вообще будет хоть кому-нибудь нужно), занимаясь любовью с себе подобными, предаваясь всем мыслимым и немыслимым извращениям, путешествуя по миру, принимая безопасные виртуальные наркотики, поднимаясь к новым зияющим высотам наслаждения, и познавая новые, невероятные удовольствия. И это все при том, что здесь можно быть не связанным никакими моральными и материальными законами. Здесь можно быть Богом, можно дьяволом, можно все — убивать, пить кровь младенцев, восходить на Эверест, заливать напалмом тихие сонные улицы, добивая перепуганных обывателей из арбалета, заново написать Реквием Моцарта, исследовать новые планеты, изнасиловать кинозвезду, подсмотреть процесс своего зачатия, продавать рабов, нарисовать Джоконду, разбить морду Генри Миллеру, спуститься в Марианскую впадину без скафандра, стать средневековым тираном, намотать на руку собственные внутренности, чтобы узнать какой они длины. Можно достигнуть таких падений и высот, что дух захватывает. Это будет величайшая деградация в истории человечества, поскольку видится мне, что всю историю современной цивилизации, за редким исключением, человек идет, следуя своим порокам, а не добродетелям, следуя страсти к разрушению, желанию властвовать и подчиняться. Всякая мечта сможет сбыться в виртуальном мире. И чем дальше будут развиваться технологии, тем ярче и реальнее будет новая реальность внутри компьютеров. Каждый сможет создать себе новый мир по своему усмотрению.

И кто знает, может наш нынешний мир — всего лишь плод фантазии какого-то существа, сидящего или подключенного к некоему виртуальному устройству. А мы всего лишь часть программы, запущенной во время Большого Взрыва. Причем, если смотреть на вещи реально, то понимаешь, что это именно так и есть. Раз в мире существуют правила — значит он программа. Простейший пример алгоритма: если сунуть пальцы в розетку — ударит током. Конечно здесь существует множество дополнительных условий, как то: подведен ли к розетке ток, не надета ли на вашу руку резиновая перчатка, если крышка розетки не снята, то настолько ли малы ваши пальцы, чтобы пролезть в дырочки и так далее. Но в любом случае, удар током или его отсутствие — всего лишь действие программы, или, что более привычно, закона природы.

Ведь если даже взять любое живое существо, то развитие его от начала до конца запрограммировано в генетическом коде. В этом страшная обреченность и неизбежность. Судьба — это не просто слово, это всего лишь такой, своего рода, код, который определяет всю нашу жизнь — насколько она будет счастлива, какие эмоции и чувства будут в ней преобладать, каких высот и низостей сможет достигнуть данный индивидуум.

Если это все действительно так и, что бы мы ни делали, все пойдет только так, как должно быть, то единственным выходом может быть только абсолютная свобода в рамках искусственного мира, созданного человеческими руками. Чтобы стать совершенно свободным, человеку надо стать равным Богу. А поскольку в нашей Вселенной это место уже занято, то надо создать новую Вселенную, а лучше их бесконечное множество, чтобы каждый смог найти себе подходящую. Аминь.

В мире воцарится свобода белковых тел, лежащих в аккуратных рядах капсул, похожих на аккуратные порядки могильных камней на американских кладбищах. Со временем можно будет полностью избавиться от тел, стать просто набором электрических импульсов, теряющимся в бесконечных тоннелях проводов. Наверняка любого из живущих с определенной точность можно будет перевести в коды и закачать туда, внутрь стерильного электронного мира. У электронных людей будут рождаться дети и человечество продолжит свой род там в безопасности и покое, предоставив машинам обеспечивать их существование. Это дело совсем далекого будущего, но что ему мешает стать реальным?

Иногда мой телефон звонит, и тогда я отрываюсь от своих фантазий, поднимаю трубку.

— Послушай, дорогой мой, — без предисловий начинает все тот же голос Он совершенно уверен, что я его слушаю и сделаю все, как он скажет. — Вентиль приверни немного. Кстати, сколько на манометре?

— Восемьдесят.

— Вот-вот, убери до шестидесяти.

— Хорошо, — говорю я и кручу вентиль, пока черная стрелка на нем не сползает до черточки с цифрой 60.

Потом снова сижу и жду. Недавно мне выдали телефонный справочник и приемник, из тех, что подключаются к радиоточке. Я принес его к себе, нашел возле батареи маленькую розетку и подключил. Оказалось, что работает он всего пару часов за весь рабочий день — в начале и в конце. Иногда по нему передавали хронику работы завода (это шло с местного радиоузла). Я слушал ее внимательно, но все равно мало что понимал. Справочник мне не понадобился — я никогда и никому не звонил.

Однажды черное блестящее насекомое на столе проснулось и издало свой обычный дребезжащий звук.

— Да…

— Слушай меня внимательно и запоминай. Два раза повторять не буду. Когда в следующий раз твой телефон зазвонит, ты не будешь отвечать, а просто перекроешь вентиль до нуля и будешь держать его так, пока телефон будет звонить. Когда звонок прекратится, ты тут же, слышишь? тут же выкрутишь кран обратно до того значения, какое было раньше. Все. Отбой. Всем спать.

Я сел. Вся эта речь была сказана необычно резким тоном, голос был острый, как швейцарский ножик. Казалось он вырезал слова прямо на коре моего мозга, как вырезают на коре дерева, чтобы я лучше запомнил сказанное. Так и вышло, я мог повторить все, что он сказал почти дословно. Раньше он никогда так не говорил, голос его был почти добродушен, развязан, он вроде даже покровительствовал мне. Сейчас же говорящий был собран и сжат в необычайно тугой клубок. Положительно, эти его метаморфозы интриговали меня не хуже хорошей книги.

Я задумался. Странный приказ. Мне стало отчего-то тревожно. Я работал здесь уже около года и ни разу не заворачивал вентиль полностью, до нуля. Самое большое — убирал до двадцати и несколько раз увеличивал до ста. Ни в тех, ни в других случаях я не знал, зачем делаю это. Неизвестным оставалось и то, что идет по трубе. Я прикладывал к трубе с голубой отметкой рядом манометром ухо, но никогда ничего не слышал. А между тем что-то я все же регулировал, точнее регулировал этот Немо — Немоляев, я лишь выполнял приказы.

Ожидание затягивалось, а звонка меж тем все не было. Несколько раз я поднимал трубку, но там лишь гудел далекий неизвестный мне трансформатор, что-то во что-то трансформируя. «Может звонок уже должен был быть, но его случайно трансформировало в молчание и теперь я уже не узнаю, когда мне крутить вентиль», — подумалось мне. От скуки в голову часто западают такие нелепые мысли.

Я поудобнее уселся за столом, положил голову на руки и, глядя на молчавшее насекомое, наполненное внутренним гулом, стал обдумывать свои будущие походы, а заодно вспоминать старые. Незаметно меня сморил сон. Снились пещеры Таймыра, где я давно хотел побывать. В одном интернетовском чате мне как-то довелось случайно подглядеть разговор двух спелеологов. Один рассказывал, что по слухам там есть мощная подземная река, настолько большая, что таких нет больше нигде в мире. Я представил себе, как холодная, словно звезды вода бежит в абсолютной темноте по гладким, как стекло камням, отполированным за сотни тысяч лет. Низвергается водопадами, разливается озерами и течет, течет куда-то. Может быть впадает в подземный океан, может просто рассыпается на родники и продолжает свой путь уже на поверхности.

Проснулся я от телефонного звонка. Заснул довольно крепко, поэтому сразу не вспомнив о поручении, схватил трубку.

— Алло, — послышался оттуда довольно молодой женский голос, — здравствуйте.

Вместо того, чтобы ответить, я отчего-то кивнул, как будто она могла меня видеть. Не дождавшись ответа, она робко произнесла:

— Алло-о, Зимородка к телефону позовите.

— А его тут, знаете, нет… — вообще-то я хотел сказать, что никаких «зимородков» тут никогда и не было, но смешался и получилось невнятица.

— Вышел? Жаль, я не могу ждать. Вы вот что, передайте ему, что Сатурн смещается, Пусть побережется. Вы не подумайте, я серьезно, это не шутка. Он не знает. Это важно. Передайте пожалуйста.

Она была явно взволнована. Я молчал, не зная, что говорить.

— Алло, — переспросила трубка, — вы меня слышите?

— Да-да, — пробормотал я.

— Очень вас прошу, передайте, — в голосе звучала неподдельная мольба и забота. Видно было, что ей до боли, до слез необходимо, чтобы «зимородок» узнал о перемещении Сатурна и был осторожен. Я не смог отказать.

— Хорошо, я передам.

— Большое вам спасибо, — обрадовалась девушка, — благодарю вас.

В трубку вернулся гул.

Странная просьба. Вероятно двое помешанных на астрологии или что-то в этом роде. Не знаю, зачем я так согласился выполнить ее нелепую просьбу. Наверное потому, что согласиться всегда легче, чем отказать. (Многовато выходило нелепых поручений для одного дня). Я открыл телефонный справочник — наконец-то у меня появился повод хоть кому-то позвонить. Там нашел Зимакова, Зимовикова и Зимогорова. (Здесь надо добавить, что в этом справочнике не было ни одного Немоляева и я выяснил это в тот же день, когда получил эту книжку). Каждый из них мог носить кличку «зимородок». Я почти не сомневался, что это была кличка и, скорее всего, она была известна всем, кто окружал этого человека, иначе девушка не была бы так уверена, когда просила его позвать. Когда же я попытался набрать один из найденных номеров, то выяснилось, что звонить с моего телефона нельзя. Диск просто не крутился. Когда я потом разобрал аппарат, то выяснилось, что самого наборного устройства там вообще не было. Диск был намертво впаян в корпус. Обманка. Поставившие здесь телефон отказывали мне в праве выходить во внешний мир.

И тут я вспомнил о поручении, что дал мне Немоляев. Надо же было быть таким кретином! В кои-то веки дали задание чуть более сложное, чем посмотреть на манометр, и я тут же про все забыл. Утешало только то, что случайно попавшая сюда девушка не имела к этому заданию никакого отношения. По крайней мере я на это сильно надеялся — уж больно натурально выглядело беспокойство и страдание в ее голосе. Мне стало неловко. Было жаль обманывать свою недавнюю собеседницу, пусть даже ее просьба и сродни бреду. Можно было бы, конечно, добежать до ближайшего здания и позвонить оттуда, но мне надо было дожидаться звонка. Так что хотелось мне того, или нет, Зимородок остался не предупрежден о якобы грозящей ему опасности. Я понимал, что все это полная чушь, не стоящая выеденного яйца, но, тем не менее, в душе поселилось беспокойство, никак не желавшее исчезать. Я стал смотреть на снег за окном. По снегу гуляли вороны, оставляя за собой искаженные крестики следов.

Снова потянулось томительное ожидание. Зимой темнеет рано, но свет зажигать не хотелось, поэтому комната быстро погрузилась в темноту, едва разбавляемую жидким светом окна.

Я застыл, как ледяная скульптура. Неожиданно громкий звонок ударил по мне словно молотком. Я вздрогнул. Показалось, что меня встряхнули, как мешок трухи, и пыль полетела во все стороны. Тем не менее я остался сидеть без движения, уставившись на телефон. Странное оцепенение сковало меня. Я ощущал себя почти прозрачным и невесомым, однако не мог двинуть ни рукой ни ногой. Трели вырывались из черного корпуса, сороками разлетались по комнатке, видя мою неподвижность, в истерике бились о стены. Телефон вопил умоляя и требуя, дрожал от напряжения и бессилия. Казалось его маленькая и злобная воля собирается в густой черный комочек. Неожиданно он стронулся с места и маленькими переходами в такт своим крикам двинулся к краю стола. Он шел, как обреченный раб к анчару, направляемый почти осязаемой волей далекого повелителя. Я зачарованно смотрел на него, не веря в происходящее. Все это слишком напоминало сумасшествие. Наконец он оказался у самой кромки и рухнул вниз. Удар о пол сопровождался жалобным металлическим позвякиванием, словно аппарат прощался с жизнью. Потом я обнаружил, что корпус его треснул в двух местах. Каким-то чудом трубка осталась на рычагах и телефон продолжал звонить все так же отчаянно и истерично. Звук падения привел меня в чувство. Наваждение вдруг разом схлынуло с меня, с глаз как будто упала мутная, как рыбий пузырь, пленка. Тело подбросило вверх. Не обращая внимания на валяющийся на полу телефон, я подлетел к трубе, схватился за вентиль и начал изо всех сил вращать его.

До определенного предела он поворачивался довольно легко, потом, когда я дошел до тех мест, куда редко добирался, крутить стало ужасно трудно. Я наваливался всем телом, напрягаясь как мог, так, что в голове начинало шуметь от приливающей тяжелой крови. Дышать стало тяжело, словно вращая вентиль, я сам себе затягивал удавку на горле. Шум в голове нарастал. Стрелка манометра медленно и неохотно опускалась вниз. Лоб мой вспотел, руки горели от трения о шершавое металлическое кольцо. Наконец стрелка легла на маленький штырек стоящий около нуля и угомонилась там. Я перевел дыхание, и тут на меня снова накатило то оцепенение, как тогда, когда телефон только начал звонить. Я замер, как будто это я был стрелкой манометра. В наступившей тишине резко бились звонки. Время шло. Внутри меня нарастала смутная тревога, она бурлила, как закипающая ртуть, не находила себе выхода и становилась оттого еще злее и неудержимее. Руки вцепились в колесо, словно это был единственный шанс сохранять спокойствие. От него шел холод, но он не мог остудить мою закипающую голову. Признаться, я не мог сказать, в чем была причина волнения. Я пробовал трезво подумать об этом — так иногда можно вернуть спокойствие мыслям, но ничего не помогало. Звонки кровяными шариками вылетали из глянцевой черноты панциря насекомого и взрывались у меня в мозгу, доводя чуть не до безумия. Я закусил губу, чтобы придушить рвущийся крик и принялся мычать, чтобы хоть как-то дать выход внутреннему давлению. Помогло это мало. А телефон все продолжал звонить, приковывая меня к вентилю. Я стал часто-часто топать ногой по полу, пытаясь сбросить напряжение. Мычание становилось все более высоким, переходя в визг. Я замотал головой. Мое бредовое состояние походило на эпилептический припадок. Страшно хотелось кричать. Пальцы побелели в суставах, казалось, еще немного и я вырву вентиль с корнем. Прошло уже неизвестно сколько времени с тех пор, как ожило насекомое на столе и мне казалось, что так будет продолжаться вечно. Я буду жить, как Прометей, прикованным к круглому куску железа, а пластмассовая гадина будет по капле высасывать из меня разум. И тогда я закричал. Орал долго и безнадежно, топая ногами и мотая головой так, что казалось, что сейчас порвутся сухожилия на шее. За криком я не услышал, как наступила в комнате тишина. Выждав еще несколько секунд, чтобы убедиться, что это не самообман, я стал открывать дорогу неведомому потоку, идущему по трубе. Поскольку я уже не помнил, сколько было на манометре в начале пытки, то поставил что-то наугад и без сил свалился рядом с трубой на пол. Мне было ужасно плохо, тошнило, кружилась голова, горло горело, словно туда запихали живого ерша, шея не поворачивалась, ступни были напрочь отбиты. От бетонного пола шел ледяной холод, поэтому, немного отдышавшись, я со стонами добрался до стула и опустился у стола, чтобы тотчас же провалиться в забытье, гулкое, как колокол.

Когда пришел в себя, как вынырнул из-под воды, то первая мысль, которая буквально скрутила меня была о том, не слышал ли кто моих криков. Подумают еще, что я сумасшедший, отправят в клинику на обследование — к психам, решеткам, санитарам, ласково-понимающим, заботливым взглядам врачей. Хотя и меня самого этот припадок напугал донельзя. Разве мог здоровый человек так биться и орать? Внутри чувствовалось страшное опустошение, сухое, как выжженная земля. Я даже не мог по-настоящему испугаться того, что со мной случилось. Страх и осознание пришли позднее.

На полу зазвонил телефон. Я смог поднять только трубку, оставив сам аппарат стоять внизу. Услышал все то же гудение. Некоторое время ничего не происходило, потом кто-то сказал «хорошо» и снова накатил гул.

В тот день ко мне, как обычно, никто не пришел, значит крики мои остались незамеченными.

Следующее утро началось со звонка. Знакомый наглый голос без предисловий спросил:

— Что, не устал еще на одном месте сидеть?

— Нет, вроде…

— Вроде или нет? — он был чем-то доволен и изволил шутить. — Да, кстати, радио у тебя работает?

— Да, то есть работает, я хотел сказать…

— Все, все, я понял, — он оборвал мои спотыкающиеся разъяснения. — Ладно, пойдешь на стройке поработаешь некоторое время. Недели две устроит?

Вопрос не предполагал отрицательного ответа, я и не стал возражать.

— Смотри сюда, корпус 212. От твоей двери сразу направо, потом все прямо и прямо минут десять. Там сам увидишь. Он здоровый такой, этажей пять в высоту. Стекло, бетон. Снаружи уже все готово, осталось внутри порядок навести. Придешь, спросишь мастера. Он тебя запишет. Получишь спецодежду, распишешься за технику безопасности и вперед. На две недели запрягайся. Не бойся, там не очень тяжело. Домой часа в два отпускать будут, а то и раньше. Не переработаешься. Считай это чем-то вроде подарка.

Трубка хихикнула. Положительно, Немоляев был сегодня в приподнятом настроении. Я попытался спросить.

— Да, все понятно. Только у меня вопрос один есть… В общем как тут все будет? Если вдруг закрыть что-то понадобится. Ничего?

— Не переживай, завод без тебя не встанет. Веришь мне?

— Да.

— Работай спокойно. Прямо сейчас и отправляйся.

Я пошел искать корпус 212. Нашел без особого труда. Рядом с ним в изобилии были навалены кучи строительного мусора и чернели пятна застывшего бетона, похожие на рвоту каменного гиганта. Ей было залито чуть не все пространство вокруг здания. Внутри оказалось довольно тепло — отопление уже подвели.

Все произошло, как и обещал Немо. Я нашел мастера, расписался за инструкцию по безопасности, получил спецодежду с рукавицами и сапогами. Работать меня поставили на подачу кирпичей в подвал. В одном месте цеха в полу была сделана дыра, ведущая в подвал, туда опущена деревянная плоскость, обитая железом. Я накладывал на плоскость кирпичи и они с легким неприятным шорохом уезжали вниз. Рядом стояли большие кучи стройматериалов на деревянных подносах. Вместе со мной работали такие же, как и я, собранные на стройку со всего завода — рабочие и инженеры вперемежку. Внизу же работали настоящие строители. Они выкладывали то ли стены, то ли еще что, нас это не сильно интересовало. Самих же строителей мы никогда не видели. Плоскость внизу заворачивала вбок, поэтому наблюдать тех, на кого мы работаем мы не могли. Изредка оттуда доносились приглушенные голоса, да отзвуки ругательств и смеха. Как я ни старался, не мог разобрать о чем же говорят подвальные обитатели. Хоть мне и было интересно, что же такое там строится, я не решался спросить.

Народ в нашей бригаде быстро перезнакомился и во время перекуров всегда находил о чем поговорить. Я никогда не присоединялся к беседам, только слушал. Болтали они о чем придется.

В цепочке подающих я стоял последним — опускал кирпичи на плоскость. Когда работа начиналась, вокруг больше молчали — кто еще не проснулся, кто был с бодуна. Через полчаса из-под пола раздавалась команда:

— Хорош, курите!

Народ рассаживался, закуривал, отряхивался от рыжей кирпичной пыли, выбивая подчас из себя целые пыльные бури. Начинались неспешные разговоры.

— Из девятого цеха никого нет? — спросил как-то невысокий плотный работяга, выпуская дым из ноздрей. На запястье его синела наколка «зима». Наколка была старая, буквы расплывались. Потом, я разглядел, что это была «зина», а не «зима».

— Я из девятого, — немного неохотно откликнулся высокий и худощавый, в противоположность спросившему, мужик с неуверенными манерами, как и я не куривший.

— Что у вас там случилось? А то по радио толком ничего не говорят, слухи по заводу хрен знает какие ходят…

Спрошенный снял рукавицы, положил их на колени, подровнял.

— Да чего там рассказывать, — не глядя на собеседника, начал он, однако, заметив, что все вокруг повернулись к нему, продолжил, — в цеху труп и никто не виноват, вот что!

— Ну-ну, — подбодрил его тот что с «зимой» и аккуратно сплюнул вниз, стараясь чтобы слюна упала точно между сапог. Попав на сапог, принялся досадливо счищать плевок. Рассказчик, также наблюдавший за этим процессом, поднял голову.

— Так вот, красили, значит, двое наших железную сушилку изнутри. Это ту, в которой песчаные формы сушат. А поскольку вонь от краски шла сильная и какая-то странная вдобавок, то они, чтоб во всем цеху не воняло, двери в нее закрыли. А чтоб самим внутри не задохнуться, дали туда подачу кислорода и вытяжку поставили на улицу. Кислород, причем, от общей линии взяли. Если б начальник смены или старший мастер увидели, чувакам бы хвосты-то надрали! Кислород расходовать для такой ерунды! Могли бы и воздухом обойтись. Тогда, может живы бы все остались. А может и нет, хрен его маму разберет. В общем так, сушилка не то, чтоб большая, двоим до конца смены вполне управиться можно, даже с перекурами. А сделать нужно было в тот же день, чтобы за завтра она просохла. После обеда Зимородок — мастер наш, видит — немного им осталось. Ну и говорит им: «Идите-ка, парни к своему бригадиру. У него сейчас запарка, он вам скажет, что дальше делать, а я тут сам докрашу». Парни с радостью ушли. Потом говорили, что у них к тому времени уже головы болели от этой химии, чуть не до рвоты. Они пошли, а Зимородок взялся красить.

Мужик замолчал.

— А что, правда запарка была?

— Запарка-то? Да была, — он снова сделал паузу. — Мы только к концу смены спохватились, что он ни разу оттуда не выходил — ни покурить, никуда. А так забыли про него напрочь. Просто из башки у всех вылетело. Мы туда, а там уже всё — покойник. Мы его на воздух вытащили, пульс попробовали — не прощупывается, хоть тресни. Стали искусственное дыхание делать, да чего там, он уж весь черный. От краски наверное, туда по технологии какие-то добавки были добавлены. Вызвали скорую. Ну чего, они приехали, засвидетельствовали смерть и увезли голубчика.

Все молчали, сосредоточенно пыхтя сигаретами.

— Так что врачи сказали-то?

— Отравление летучими веществами. Краской надышался, она новая была, неопробованная, да еще добавки эти.

— Так они ж кислород провели.

— Да хрен его маму знает, может, подвели мало, может, был перерыв в подаче, не знаю. Работал-то безо всякой техники безопасности, без респиратора, без ни хрена. Инструкции по обращению с этой краской не было, а может и была, да не читал ее никто.

— Теперь вашему инженеру по ТБ башку оторвут за такие дела, — заметил кто-то с мрачным торжеством.

— Не знаю. Пока ходит с башкой. Комиссия разбирается.

Из-под пола послышался крик:

— Алло, наверху! Кирпич давай.

Мы не торопясь поднялись, надели рукавицы и снова взялись за работу. Так продолжалось до полудня, потом все разбрелись на обед. Я обычно не обедаю — не люблю столовское питание, да к тому же услышанное совершенно отбило у меня аппетит. Я остался сидеть на месте, рядом с квадратным окном в подвал. Привалился к неоштукатуренной стене, запахнул телогрейку, пригрелся и уже почти заснул, когда снизу раздался крик:

— Верхние, есть кто живой?

Мне не очень хотелось отвечать, но я отозвался.

— Есть.

— О, молодец, — обрадовался голос. — Слышь, будь другом, мастерок подай.

— А где он? — я пребывал в некотором оцепенении и это почему-то действовало как реланиум, позволяя общаться свободно, не суетясь и не сбиваясь.

— Смотри, прямо перед тобой стена, да? У нее по низу труба идет.

Трубы я не увидел, о чем тут же сообщил моему невидимому собеседнику.

— Да ты левее смотри. Понизу, с красными метками, видишь?

Левее действительно шла труба. Небольшие отметки на ней напоминали те, что украшали трубу в моей каморке, только у меня были синие. Покопавшись возле нее я нашел заваленный хламом мастерок весь в кусках засохшего раствора.

— Пускай вниз.

Я отпустил, лопатка заскользила вниз и скоро скрылась за поворотом.

— О! — обрадовано воскликнул голос. — Не сперли, а то я думал — все, ушел с концами. Спасибо, земляк.

— Извините, — осмелился я. — А если бы на трубе были синие отметки, что бы это значило?

— А тебе зачем? — несколько озадаченно спросили снизу.

— Нужно мне.

— Ясно. Нужно, значит, нужно. Дай десять рублей.

— Зачем? — удивился я.

— Знаешь, бесплатно в этом мире можно получить только то, что тебе совершенно без надобности. А тебе, видишь, надо…

— Так я же вам совок бесплатно достал.

— Не совок, — поправил меня мой невидимый собеседник, — а мастерок. И потом, это когда было, ты тогда про правило еще не знал.

— Держи, — я вдруг решил, что мне совершенно необходимо выяснить, что же идет по моей трубе.

Я взял два кирпича, положил их один на другой, зажав между ними деньги.

— Спасибочки, землячок! — весело поблагодарили меня. — Если бы там были синие метки, это бы означало, что по ней идет кислород. Да. Все? Доволен?

— Вполне.

— Ладно, не обижайся за деньги. Это закон такой. Ну, давай, не скучай там…

Я вернулся на свое место и просидел до конца обеда отупело глядя прямо перед собой. Слишком многое сходилось и в самом худшем для меня виде.

Тощий мужик после обеда не появился, не вышел он и на следующий день. Может, вернулся к себе в цех. Вместе с ним исчезла надежда разузнать что-нибудь еще об этом несчастном, пропавшем ни за что, Зимородке.

Дома, от безысходности я решил прочесать Интернет на предмет того, что там есть по этим птицам. Нашел один сайт целиком посвященный зимородкам — где живут, что едят, сколько видов и все такое. Еще на нескольких сайтах они просто упоминались, а один был посвящен астрологии. Эту страничку создали на пару некие Зимородок и Ласка.

Эти двое существ придумали свою собственную астрологическую концепцию, хотя вернее будет сказать не «придумали», а переработали древнее арабское течение, которое в свое время было в ходу. На сайте было представлено подробное описание этой новой системы. Всюду были картинки с изображениями движения планет, причем некоторые были сосканированы с древних манускриптов и покрыты сплошь арабской вязью. Из описания, мне, как мало знакомому с этим делом человеку, мало что стало понятно. Описание было явно рассчитано на посвященных. Еще я обнаружил гостевую книгу, где предлагалось оставить сообщение для составителей сайта. Я написал следующее:

«Ласка, я тот, кого ты просила передать Зимородку о движении Сатурна в день его смерти. Свяжись со мной». Дальше шел адрес моего почтового ящика.

Конечно, я мог ошибаться и Ласка могла быть совсем другим человеком, но мне просто хотелось побольше вызнать об этой истории. Я ежедневно лазил в свой ящик, но там было пусто. Она, вероятно, не часто проверяла свою гостевую книгу или просто ей было не до ответов. Ответ пришел только через неделю. Она хорошо помнила о том своем звонке и спросила, что мне надо после того, как я не сдержал слова. Я, как мог, оправдался перед ней и в итоге она, кажется, мне поверила. Я задал ей кучу вопросов о Зимородке, его астрологической системе и вообще о жизни. Поначалу она отвечала нехотя, потом разговорилась или, вернее, расписалась. Я никогда так и не увидел ее, мы общались только через компьютер, чему я был, в общем, рад. В моем представлении ей было около тридцати лет, она носила короткую стрижку, светлый вязанный свитер, тертые джинсы. Она нервно курила, стряхивая пепел в пепельницу рядом с компьютером.

В целом рассказ у нее получился следующий. Я лишь скомпоновал его и выкинул не относящиеся к делу детали.

«Я знала его довольно давно, с института. Он тогда был немного странным. Читал книги по астрологии, занимался йогой, пробовал медитировать, знал наизусть огромное количество стихов. Но я узнала об этом только когда познакомилась с ним поближе. Мы довольно быстро сошлись с ним. Ему отчего-то было интересно со мной. Вероятно не хватало слушателя, которому он мог бы рассказывать свои идеи, читать стихи, просто поговорить, наконец. Я была ужасно отсталый человек по сравнению с ним. Ну могла изредка прочитать в газете гороскоп, открыть томик Цветаевой или сесть в «лотос» (это все, что осталось от детского увлечения гимнастикой). Единственное мое увлечение — это компьютер. Но даже и тут я не программист, а лишь продвинутый юзер. Я поверхностный человек, он был несравненно глубже. Зимородок, в отличие от меня, воспринимал жизнь очень серьезно. Моя легкомысленность по отношению ко многим вещам казалась ему чуть ли не преступной. Хотя ближе меня у него человека не было. Ни с женой, ни с детьми он не говорил так просто, как со мной. Одно время нам казалось, давно, еще в институте, что дело идет к свадьбе, но он не захотел. Я думаю это оттого, что тогда наши отношения обрели бы законченную форму и зашли в тупик. Дальше ведь действительно некуда. А, может, он просто отказывал себе в счастье. Как все эти тургеневские герои, что считают себя недостойными тургеневских женщин. «Да, счастье — это страшное испытание, едва ли не самое жестокое, потому что оно никогда не простит тебе, если ты вдруг его потеряешь». Он как-то раз высказал что-то в этом духе. Я думаю это был личный опыт. Жену он себе, в итоге, взял незаметную, серенькую, как мышка. Ничего примечательного, хотя, может быть, во мне говорит ревность. Но, я боюсь, что он и сам так считал. Тем не менее и после его свадьбы, мы остались настоящими друзьями, насколько это возможно между людьми.

Семейная жизнь часто затягивает, убивая все прежние увлечения. С ним же произошло совершенно иное. Он очень серьезно занялся астрологией, десятками закупал книги, везде, где мог. Через мой компьютер связывался с другими, такими же помешанными, как сам. Они и встречались у меня, обменивались книгами, спорили. Дело в том, что Зимородок разработал свою астрологическую систему, суть которой изложена на сайте. Поскольку он с компьютерами не очень ладил, то страничку в Интернете пришлось делать мне, к тому же именно я и выдвинула эту идею. Я не вникала в его систему глубоко, по своему обыкновению, просто схватывала основы. Он же просто жил в ней. Все время обдумывал ее устройство и толкования, отлаживал в уме, не расставался с блокнотом, где записывал свои мысли и расчеты. Он постоянно просил переделать сайт, чтобы внести в него исправления, так что я против своей воли тоже втянулась в работу. Сам он мог часами сидеть обхватив виски ладонями, просматривая раз за разом описание и отсканированные картинки. Так ему легче думалось. Потом срывался с места, просил кофе и торчал у вечернего окна. Жена, к слову сказать, мало беспокоилась его отсутствием по вечерам, ее вообще интересовали только дом и дети. Она знала, где он находится и даже иногда звонила, чтобы он по дороге домой купил в ночном магазине хлеба или молока. Ревность, похоже, была ей абсолютна чужда.

Сама я замуж так и не вышла. Да вряд ли уже и выйду.

Когда система его была в целом готова применению, он начал составлять прогнозы. В основном только для себя, меня и, иногда, жены. То есть для тех, чью жизнь он знал достаточно хорошо и мог понять, насколько прогнозы близки к истине. Результаты были, на его взгляд, самые плачевные. Сбывалось очень мало из предсказанного. А когда все же сбывалось, то походило на попадание пальцем в небо, не более. Поскольку жизнь бесконечна в своем разнообразии, то совпадения были неизбежны. Он это понимал и тем горше ему было от такого понимания. А он, меж тем был совершенно уверен в своей правоте и продолжал отлаживать теорию. Это мало что давало.

Сам он свято верил в то, что прогнозы вот-вот начнут сбываться, поэтому неукоснительно выполнял их рекомендации. Если предсказание обещало его детям болезни или травмы, он мог не пустить их в школу или сад. Срывал с места своих родителей, чтобы они с ними посидели и только тогда был спокоен. Сам он несколько раз брал отгулы, если звезды обещали ему неприятности по работе. В общем был фанатиком. Такие во времена раннего христианства становились мучениками и святыми.

Видя в какое отчаяние он приходит от неудач, я помогала, чем могла. Попыталась всерьез разобраться в его теории, но порой задавала вопросы или давала такие предложения, что он просто за голову хватался. Положение все больше и больше напоминало отчаянное. Так продолжалось несколько лет, которые ничего не изменили. Система не работала, Зимородок мрачнел, впадал в меланхолию, но попыток не оставлял. Я подробно рассказывала ему о своей жизни, чтобы он мог сверять ее с прогнозами. Он никогда не показывал мне своих предсказаний, сделанных для меня, чтобы я не могла как-нибудь схитрить и подыграть ему. О себе рассказывал все, чтобы я могла понять, насколько все впустую. Временами он чуть не плакал от безысходности и принимался выплескивать эмоции, ни к кому не обращаясь.

— Должны быть законы в этом мире, мир не может жить без системы, без смысла, без идеи. А раз она есть, то ее непременно можно найти. Я точно знаю, что можно! — а потом уже тише добавлял. — Господи, что ж за бессмыслица такая…

За последние пару лет он сильно похудел, осунулся. Нос выдавался вперед, как птичий клюв. «Вправду похож на зимородка», — часто думала я, но ему, конечно же, ничего не говорила. Он все больше и больше пробуждал во мне материнские чувства, напоминая ребенка, который чахнет на глазах от болезни, против которой нет лекарств. Мне оставалось только сидеть и смотреть, как мучается самый дорогой для меня человек. Ничего больнее и мучительнее на свете нет и быть не может.

Однажды, впрочем, показалось, что что-то начало получаться, совпадений стало больше, хотя никаких существенных доработок он не вносил. Поначалу радовался, как первоклассник. Составлял прогнозы, с радостью изучал их по вечерам, находя сбывшиеся моменты. Он ликовал и не мог поверить своему счастью. Так продолжалось недели две, пока однажды вечером он не пришел тихий и погрустневший.

— Знаешь, я боюсь, что все это опять только случайность.

Я и сама подозревала это, поскольку незадолго до этого был период, когда практически ничего не исполнялось. Я боялась, что за этой полосой последует другая, и тогда снова наступит период отчаяния, только более глубокий и жестокий.

После этого он в течение трех дней не приходил. У него серьезно заболел ребенок и ему было просто не до астрологии. Мне было совершенно нечего делать, поэтому я решила сама составить прогноз для него. Вспомнила все что знала, почитала его записи и сделала. Это оказалось не таким уж трудным делом для человека, который последние пять лет только и слышит, что разговоры про звезды. Так я и узнала, что положение Сатурна представляет для Зимородка большую опасность.

Дальше вы знаете.

Кстати, после смерти в его в рабочем столе была обнаружена записная книжка, куда он записывал свои мысли по поводу теории. Я умудрилась заполучить ее себе. Насколько можно было понять, он и сам знал о том, что согласно его системе, над ним нависла какая-то ужасная опасность, какая возникает только раз или два в жизни. Знал и все-таки не остерегся. Последней записью в книжке были именно расчеты движения планет. Видимо, он сделал их перед тем, как идти в сушилку.

Дальше говорить особо нечего. Не надо больше пытаться со мной связаться, я рассказала эту историю только потому, что мне надо было хоть кому-то её рассказать».

Вот и всё.

Грустные мысли навеяло мне это повествование. Родилось множество вопросов, на которые теперь уже никто не сможет ответить. Почему Зимородок, который даже отгулы брал, если ему были обещаны неприятности на работе, почему он добровольно полез в этот ящик? Есть у меня одно предположение. Он до ужаса боялся, что его теория все же неверна и нынешнее состояние дел не более чем везение. А меж тем до боли хотелось, чтобы это не было случайной удачей. И, видимо, после составления прогноза, где была очевидная опасность, он подсознательно сам захотел, чтобы что-нибудь произошло. Нет, конечно он не желал смерти, хотя кто его знает, чего хочет наше подсознание, особенно когда человеком полностью овладевает одна идея, которая сосет из него все силы в течение нескольких лет подряд. Просто он решил доказать, что система существует. Что мир можно уложить в одну теорию, хотя бы даже и такой ценой.

Так же и человечество, желая доказать, что его цивилизация существует, что все эти образования, им же самим и придуманные — не фикция, не фантом, не бред, когда-нибудь, сознательное или несознательно, может быть принесет себя целиком или по одному в жертву выдуманным божествам. Только для того, чтобы доказать, что человеческая вселенная так же вечна и нерушима, как та, что была создана до появления человека. Змея, кусающая свой хвост.

Еще совершенно неясной оставалась моя роль в этой смерти. Хотя с другой стороны она абсолютно проста. Я был всего лишь устройством, получившим сигнал и закрутившим кран. Осмысленна ли была воля того, кто сказал мне перекрыть кислород? Знал ли он, что за этим последует? А может это было что-то вроде инициации, меня посвятили в рабы цивилизации? Окропили лоб кровью жертвы, сделали надрез на груди, чтобы шрам напоминал о хозяине…

Страшна тьма, окружающая человека, но еще страшнее тьма человеком создаваемая. Человек гораздо злее и испорченнее того, кто создал этот мир с его мраком, а потому мрак, создаваемый человеком, невыразимо ужаснее. Я не мог в нем больше жить и не видел способа примириться с ним. Человечество зашло куда-то не туда, я просто хочу вернуться к первоосновам.

Всю ночь я не спал, а наутро написал заявление и уволился с работы».

Это все, что он сам захотел сообщить о себе. Как видите, он мало рассказывал о своих путешествиях на темную сторону мира. Скорее всего потому, что описать словами испытанное им очень трудно, а может быть и невозможно. Во всяком случае это единственное объяснение, которое приходит мне на ум. Свой опыт жизни среди людей он описывает достаточно подробно, поскольку тут все более или менее знакомо и понятно.

Многое из рассказанного им осталось непонятным. Что-то не вяжется, что-то противоречит сказанному ранее. Но здесь нужно учесть, что я получал записки от него в течение трех лет и он вполне мог менять за это время взгляды и объяснения. Я пробовал задавать ему вопросы, но почти все из них так и остались без ответа. Обычно он просто не реагировал на них. Отвечал крайне редко. Со временем я и сам перестал спрашивать о «темной» стороне его жизни. Если же у него вдруг возникало желание о чем либо рассказать, он рассказывал без всяких просьб с моей стороны.

Так что же он собирал: тьму или жизнь? Жизнь чистую, освобожденную от наносов цивилизации? Жизнь, где человек не является мыслящим придатком к им же созданным механизмам, где он сам хозяин своей жизни и смерти, где можно общаться с той первоосновой, из которой возникла вселенная?

У меня осталось совсем мало, что рассказать о нем, но это едва ли не самая интересная часть, поскольку я расскажу то, о чем он сам предпочел умолчать. Подглядывать ведь всегда интереснее, чем смотреть на то, что разрешено. Побеги запретного плода живут в каждом из нас.

После института один из моих соучеников устроился работать в милицию того городка, где жил наш герой. Однажды при встрече он рассказал мне интересный случай, над которым, как он говорит, целую неделю смеялась вся милиция города.

Одним поздним зимним вечером, почти ночью, в отделение милиции ворвался некий мужичок, громко и суетливо вопящий, толкая при этом перед собой нашего коллекционера, имевшего свой обычный потерянный вид, находивший на него всегда при общении с людьми.

— Арестуйте этого урода! — верещал мужичок.

Все находившиеся в отделении с интересом посмотрели на странных пришельцев.

— Потише, потише, — успокоил его дежурный. — Поменьше эмоций и давайте обстоятельно так, обо всем расскажите. Присаживайтесь.

Мужичок присел и дальше последовал рассказ, которому никто так и не поверил.

Потерпевший около одиннадцати вечера выгуливал своего ройтвеллера Тарика. Они всегда так поздно гуляли, потому что Тарик был пес серьезный и суровый. Тут мужичок замялся, но все и так поняли, что в свое время кому-то, видимо, хорошо досталось от этого зверя и хозяин сам несколько опасался нрава своего питомца.

— А где, собственно, сам пес? — поинтересовался милиционер.

Хозяин обреченно махнул рукой куда-то в сторону.

— Там, там он…

Сегодня они вышли в парк, как обычно, попозже, чтобы никого не встретить и пошли в парк неподалеку. В такое время там обычно никто не ходит — темно, да и страшно. В этот вечер было по-настоящему темно. Луны не было, небо в плотных тучах, фонарей и близко нет. Хозяин снял собаку с поводка и отпустил в чащу. Шнырял там пес довольно долго, периодически выбегая обратно, нюхая сапоги мужичка и снова скрываясь меж заснеженных кустов. Через некоторое время из-за деревьев раздался злобное рычание Тарика. Предчувствуя недоброе, хозяин с криком: «Тарик, Тарик, ко мне!» бросился на поиски. Лай метался где-то поблизости, но из-за темноты он не мог разобрать, где именно. Вскоре лай перешел в хрип, как бывало, когда пес с кем-то дрался. Мужичок услышал, как ему отвечает другой хриплый рык, но какой-то странный, не собачий, но он не обратил на это внимания. «Подрался с кем-то! Опять платить придется», — решил хозяин, но не особо беспокоился. Его псу уже не раз приходилось драться с другими собаками. Потом раздался словно бы всхлип и наступила тишины. За кустами кто-то заворочался и послышались шаги. Из-за деревьев к нему двигалась странная фигура. Как он ни всматривался, так и не смог понять что это. Лишь когда фигура оказалась совсем рядом, он увидел что это задержанный идет, неся на плечах обмякшего Тарика. Изо рта пса капала кровь, отмечая пройденный путь. Убийца, а это несомненно был убийца его собаки, положил жертву к ногам хозяина и еле слышно произнес:

— Вы бы … это, — он мямлил, не зная что сказать, — вы бы не отпускали его больше без поводка, а то он бросается…

Хозяин бросился к своему питомцу и, убедившись, что тот не подает ни малейшего признака жизни, потащил этого собачьего киллера в милицию. Тот даже и не подумал сопротивляться, шел, как ягненок на заклание.

Когда рассказ был окончен, вотделении воцарилась тишина. Все посмотрели на задержанного, который съежился рядом на стуле, напоминая не грозного истребителя ройтвеллеров, а скорее озябшего цыпленка-переростка. Раздался смешок, за ним еще, еще и через секунду все отделение буквально бесновалось от хохота. Убийца бойцового пса был настолько мал и тщедушен, и выглядел так, словно не смог бы отбиться от нападения разъяренной курицы или кролика. Поверить рассказу мужичка ни один человек, в здравом уме просто не мог. Хохотали даже задержанные в клетке. Видя, что всем весело и все еще отчаянно ничего не понимая, герой нашего повествования жалко улыбнулся, не желая отбиваться от единодушного коллектива. Эта наигранная гримаска повергла всех в еще более неистовое веселье. Хозяин убитой собаки, не желая больше быть посмешищем, покраснел от переполнявшего его гнева и выбежал из отделения, бросив напоследок:

— Ну подождите, козлы, я еще до вас доберусь… Найду управу!

— Давай, дядь, ищи. Заходи, мы тебя тут ждать будем, — выдавил из себя какой-то дядька бомжового вида, сидящий в клетке.

За смехом как-то забыли спросить у приведенного, что же случилось на самом деле. А он, тихо попрощавшись вскоре и сам ушел, аккуратно прикрыв за собой входную дверь на пружине, чтобы она не хлопнула.

Мне кажется, что потерпевший ни слова не соврал в своем рассказе, как бы нелепо он не выглядел. Путешествия за границу света не прошли даром для моего друга, он принес оттуда нечто такое, что невероятно для нас, живущих здесь, в этом обыденном мире.

Тот, кого я знал по институту и беседам в Интернете, стал всего лишь частью чего-то большого, и основная часть этого была там, во тьме. Здесь был только он — смешной и нелепый. Видели ли вы когда-нибудь кисточки на ушах рыси? Они выглядят безобидно и даже мило. А между тем мало кто хотел бы повстречаться в тайге один на один с рысью. Так и он, как видно, стал чем-то вроде кисточки на ушах неведомого существа, чей дом — тьма. Существа, которое может сломать позвоночник ройтвеллеру и едва-едва свяжет вместе несколько слов, когда захочет спросить который час.

Впрочем все это домыслы, домыслы, домыслы.

Реально только то, что вскоре после увольнения с работы он навсегда исчез из дому, оставив записку, что уезжает очень далеко, просил не искать его и, по возможности, быстрей забыть.

Где он сейчас? В таймырских пещерах, в кавказских? В тайге? В степях Крыма? В Гималаях? Не думаю, чтобы он пропал. Он найдет себе дом везде, где не будет людей. Какие еще мистические превращения произойдут с ним? Со сколькими опасностями он еще встретится? Я верю, что он сможет выжить в любых условиях.

Теперь, когда я забываюсь и по привычке хочу что-нибудь послать ему, машина с бесконечным упорством сообщает мне, что почтовый ящик с таким именем не существует.


Оглавление

  • Необычайная история о Марии Руденсии, падре Эрнандо, ангелах и сотворении мира
  • Лица
  • Святилище
  • Коллекционер тьмы